ничего, кроме болтовни над полем трав

ПРИБЛИЖЕНИЕ (I) И РАЗЛОЖЕНИЕ (II)

I

Н.Р.

Стиль неподкупный реализм: лето семьдесят второе, кордон, овраг, угадываются очертания входа — тяжкие и особо тяжкие… Отъезд Бродского, а наш первый курс не подозревает и оглашен на нескромной практике — на отпущенной от тождества и стремящейся к пасторали местности, которая лет через… цифры скачущие проглочены как неточные… вдруг сгруппируется в фундаментальный пейзаж — родина Президента. И однокурсник, что укрупнит мне жизнь прецедентами — или сузит круг моих поисков, — еще с нами, но я мню его статистом, а ныне — рву на себе… или в чьей-то разверстой костюмерной, захлопанной саранчой одежд… и потрясенно бормочу: родина больна… армия больна… я же — окопная мышь или мнимый больной — умираю за мнимых статистов. Но он уже перешел Рубикон… во власти угадываются очертания входа… и — в иной стране. Абсолютный документ.

Герой рассказа — юный Корнелиус, ловец дутых вещей, мчится за огненным мячом, проносившимся от препон — в лиса, за хитрящим и вдребезги рассекречивающим… словом, обогащающим. И, влетев в очередной шиповник, он наживает преследователю — Сцену у окна: на подоконнике, за полем трав — Полина с трудами дней, плетением или вязанием… возбуждена пунцовая прогрессия: розы, шипы, кудри Полины, захваченный ими ветер… И здесь же — бликующий собеседник Полины, с колеблющейся половиной усмешки… скрестив руки, закусив, как свисток, сигарету — и затачивая прищуром дорогу. И развеиваясь вместе с дымом. Двойной портрет: мерцающая аритмия, угол смеха, солнечные марки в кляссере стекла и взведенный курком шпингалет. Перепосвящение взоров — спускающимся на парашютах деревьям, ломая ветки… зелени парусины, орнаментальным конвульсиям строп… и на высоте пропадает — вставший в шиповнике и наобум прочитавший канон грозы… И Корнелиус пропал! Но не в розах — в момент преступления собственных сочинений. Он поджимает стропы рифмой: катастрофой. А далее — ощущение непоправимости… и приспущенное — в память об этом дне гнева — солнце, пройдя сквозь черные пружины и скважины, исчерпывает — вставших в окне. Но лис или мяч, числитель свернутого в огненную сферу значения, пересмеивает траекторию прошлого, как чумная амазонка, зондирующая Булонские аллеи, и опять заносит преследователя — в те же алеющие кусты: в алеющие соглядатаи. И форсированный пунцовый — и всколыхнувшиеся к фарсу фланги: расслабленный абрис — ореол… В нем, вполоборота к ветру — Полина с забранными в цвет гнева локонами, с плетением трудов… И, скрестив руки, лицом к дороге — третий фигурант.

Итак, Корнелиус вторгается в сомнительные видения, упустив — маркированность стекла… разорение, шелестящее мельтешение монограммы… или монодрамы третьего, извергнутого в ветер… Здесь такая фраза Полины:

— Ты взошел в кустах вместо розы? И рядом со мной тебе привиделся дымящийся проходимец? У меня — тьмы знакомых, и каждый хоть раз да был проходимцем. А большинство — и осталось…

Но Корнелиус — за случайность восстания на его пути кустов… нежданная инсуррекция, сатанински утонченный инструмент: шипы, иглы, розы… секущая времени… И находит новую примету: кто собран временно — из тактов смеха и развеивает свою тактику на глазах?

Полина теребит красной спицей пух.

— А теперь я отдамся воспоминаниям над пухом и прахом. Сенсационным разоблачениям! — объявляет Полина. — Лето Роковых Совпадений. Когда слагалась величайшая книга, мне исполнилось восемнадцать — и я не знала о настоящем ни-че-го! Правда, странное совпадение? Ты даже слышишь скрип пера — и не ведаешь, что это… но щелкаешь сессию и являешься за диалектами — в еще более оглохшую точку, где только… я не брезгую цифрой… пять миллионов сосны и березы, но в конце твоей жизни эта дыра, ха-ха… окажется родиной знаменитого героя! Или я злоупотребляю приемом? Мы обитали в развалинах школы… сладчайшей жизни. Межа коридора, заваленного мертвой мебелью, уходящей во тьму. Справа — девичья: концертирующая свора кисок первого курса — и пара старух с пятого, творящих надзор за нами — и тремя нашими сокурсниками, возможными сатирами, слева. Патронки сразу вскипятили романы, но третий отчего-то решил, что он — лишний и, отвергнув варианты, существовал в параллельном мире. Днем мы практиковали… шатались по глиняной дороге и разбивали ее — на упущения. А вечером в левой половине развалин созревал виноград и превалировали музы… залпы шампанского, карийон посуд и целовальные переборы… и запрещенные эмигранты голосили с магнитофона один для всей округи секрет — кого-то, на их критиканский взгляд, нет… А кого-то — жаль. Куда-то сердце мчится вдаль… А правые, чуть совершеннолетние идиотки выбрасывают штандарт невинности… аншлаг? И вычисляют драматургию, и строят козни… надуваясь освоенными удовольствиями — дымом и теплым пивом, и в десять — проваливая в сон, чтоб всю ночь чесаться от зависти, пока через коридор — поют и любят, и, опрокидывая мебель, выскакивают — под летние звезды… затихая — только к рассвету, чтоб настичь сиесту. И когда мы, уже наполнив глупостью день — и посетив жужжащее, гудящее лесное кладбище… стыд: кладбищенской земляники вкуснее и слаще нет… для левых опять — зажигают звезды. Впрочем… оно нам нужно? Заряжают пушки, совлекают бесславье с виноградов… и костер танцует под вертелами, где финишировал бычок…

— А третий? — спрашивает Корнелиус.

— Ах, этот… — задумывается Полина. — Чуть ли не третий. Ведет себя загадочно, на вопросы отвечает уклончиво… Да кроме облизнувшихся путан о нем никто и не помнил, я — первая. Понимаешь? Первая — я, а не ты. Кажется, он заботливо поливал бычку чресла и подбрасывал под крестец — огонь, а куда-нибудь — лед… А третий смеялся — над ними и над нами! — говорит Полина. — И через десять лет хранил для дряни — мои оскорбленные гримаски и высоконравственные репризы. Он-то слышал, как опускались великие страницы, и что ни день — новые. Все дано тебе — для того, чтобы вскоре рыдать над собственной слепотой и посыпать голову блестками позора. Блест-ка-ми. О, знать бы, что в одних с тобой захолустных обстоятельствах… почти касаясь плечом… Знать — сразу с происходящим! Ну, как — этюд с третьим участником?

А в финале кто-то произнесет вымышленную фразу:

— Они отлично доказали свое бессилие и полную непригодность к жизни тем, что умерли.

II

Сначала — бегущий юный Корнелиус, ловец дутых предметов и трагических, возносящихся и низверженных линий — игрок в мяч, отныне — подследственный, а через несколько фраз мелькнет и — под-подследственный: самосев, но первый — Корнелиус с лаконичной косичкой на затылке, так вяжет кипу — и траченный вязью момент, и море — за песчаной косой ночи… вязать — значит помнить… помнить — значит вязать. Но пока Корнелиус принимал на веру разбросанное горстями утро, его туманные перехваты в красной пыли — опять просмотрел вход в игру и прошляпил арку: поворотную траекторию, накопительницу голов… Какие летали головы! Корнелиус же ведет предмет — мимо свистящего аркана и мчится, не разбирая дороги — и к чему разбирать, если цель — охота за красным? За огненным мячом — вытертым прытью в эллипс лисом, что хитрит вразброс с заданным посылом, и проскальзывает, и вдребезги рассекречивает — и заметает любые расстояния. И вытягиваются в беспричинную и великую улицу — вечерние перекрестки в мошкаре фонарей и взятые в поливальные жвала шоссе… взмывшие паузы взморья — и портики рощ с перистилями огненных лужаек, и прочие гряды и резцы… вариант: и свернутый в свитки лес — историческая библиотека… И снова наплывающий и раскалывающийся многогранник города: исполненные в разной технике — промысел, инициатива…

Но некто — случайный в церемониале прохождения улицы… не предусмотренный — здесь или везде… И Корнелиус в одночасье — беден и совершенно застыл, как просквоженный стрелой… и зорко глядя вдаль — засылая правого орла и левого ястреба — мимо райского вреза витрин: — Черт и пес, это же — он! — подпрыгивая, нанизывая на перст — перспективу: — У афиш — тот… — и, забыв, что краснохвостая комета еще не остановилась: — Сосчитанный Тот! Третий лишний — в Сцене у окна! Первый — я, наблюдающий окно — из кустов шиповника, пока шипы пронзают мне кожу. Вторая — Полина за полем трав, на подоконнике, на распахнутом ветру — с превратностью вязания, скорость — в пуховых узлах, пунцовые спицы… пунцовая аномалия — напившиеся шипы, розы, кудри Полины: цвет гнева, засвеченный ими ветер… уста, роза ветров… Каков куш — колющего: спиц, ресниц, шпилек, шипов… рогов! Наконец, колкий третий — рядом с Полиной в обнаруженном изводе окна — бликующий, дробный, с колеблющейся половиной усмешки… скрестив руки, закусив, как свисток, сигарету — и зауживая прищуром дорогу… и развеиваясь вместе с дымом. И на ваше позднепраздное любопытство Полина имеет честь отрезать, что он — увы… что его уже… и память о нем гасит черным пером — обтрепанные цирки холмов и дрожь балансирующих на синем канате рек… жонглирующих — головнями бакенов… а также: треск летящих по кругу деревьев в рогатых мерцающих гермошлемах. И позднее: глянцевый корпус дурмана — и пробоины полных вздохом долин… Это третий, развеявшийся — в безымянных солнечных ромбах, обводах — сейчас, впереди, в огненном столпе осени… то есть — в толпе и опять устремившись к исчезновению… ускользнувший — златых рангоутов солнца и прочих уз — но узнан, узнан!

Что, нынче — воскресение? Здесь морочат и усмиряют уклон — уличный, потусторонний… величие беспричинности — или Корнелиуса? Юный игрок — в разветвлении дня, промокая шеломом панамы — ошеломленный лик. Клясться о проходящем — непреходящим? И, оттягивая себя за косицу на рубеж родовитых вещей и явлений, имеющих — основание… не имеющих основания — на глазах развиднеться… разве — усекновение секунды присутствия: — А кто решил, что такой-то фрагмент и группы паразитирующих в нем подробностей — и преступившего их третейского — я увижу только однажды? Вы возделываете и орошаете земли, где его уже… и отныне ему… и полоскание эвфемизмов. А если вышел — ваш ресурс? Ваши возможности закрыты, а мне назначено любоваться… непревзойденный он! — семь лет подряд и в ряженые субботы? Дано: впервые некто явлен Корнелиусу в сцене с Полиной у окна — и связан с ней взятой в раму и застоявшейся минутой: анахронизмом, поджигающим пространство… наконец — чьим-то взглядом, остановившим окно: брошенный в лето сигнал тревоги, карту выщербленных шарлахом полушарий… вернее — смыслом, который кое-кто подпустил… да, из шиповника. Двое в раме — торжественны… тождественны — стоят друг друга… здесь — вонзившиеся шипы. Спрашивается: сколько раз Корнелиус увидит третьего, если Полину он наблюдал тогда — в сто первый раз? При просчетах мирового зла у нас — полжизни! Его мелеющий горизонт, а дальше Корнелиус удовлетворен — и наращивает свободные зрелища.

И новый перст: — Кто отец ужаса, отказавший — черни ваших очей, чтоб семь вечностей ему потакали — мои? Рваная фактура: форшлаги, всполохи, кружащий смех. И ритенуто — натянутая медлительность, провокация! Прерывист — значит, необязателен. К счастью, он удаляется. Под эгидой мерцания и дроби. Остановить его! Склеить — разлитым всплошную и липнущим к коже насущным… повязать душевной канителью! Трясти — страстный проблемный дискурс, раздумья о социуме… И вам в усердия — половина его усмешки: повышенный угол, колеблющийся фитиль. Не сравните ли — со своей половиной? Подумаешь, и Корнелиус зачехляет косицу панамой, филигрань — от нескромных, он знает нечто… я хохочу, как группа филинов. Но как разошелся мяч… с направлением, где успел наш прослоенный далью третий друг, наш клейменный красными люфтами плоскогорья! Упустить вечный гон — или тайну воскресения: откуда вдруг — вопреки исходящей прямой наводкой реальности… За показания рыжей наводчицы — ни реала! На случай кем-то из бывших в раме двоих — исход провален. Ваши цели и средства? Учитывая кровавую гамму…

Но мчаться, потрошить? Или — заунывно красться за тем, что случится? Репатриация отпавших, их оживленный променад — вот суть, а дальнейшее — лишь переливы. Да предадимся размышлениям и озарениям, измышлениям и расчетным ошибкам — в прохладе экседры Шиповник, меж порхающими с ветки на ветку розами и рассыпанными — тенью каждой — кошачьими головами тьмы. Ибо красный лис, он же мяч, вольно несущий свое свернутое в огненную сферу значение, то и дело — согласно теории вероятности… или вопреки — пересмеивает траекторию прошлого, как чумовая амазонка, отмазывая Булонские аллеи, и заносит преследователя — в те же алеющие кусты: в алеющие соглядатаи, открывая ему за полем трав — многократность вертикали и превознесенное окно: биплан, разбросавший крылья рам… во времена трав, шипов и роз… таких маневренных, что Корнелиус навзрыд запутан: настигнутый им двойной портрет уже выставлялся в раме — или… сейчас упустит петляющий лисий огонь — и никогда не увидит Сцены у окна? Или не увидит потому, что помчится за третьим, а в его жизни эта сцена давно прошла? Форсированный пунцовый — и склоняемые к фарсу фланги, их расслабленный абрис — ореол… И вполоборота к ветру — Полина с забранными в цвет гнева локонами, с вязанием: пух, птицы снежные и серые, тающие — на красных спицах. И скрестив руки, лицом к дороге — пришлый третий: аритмия, вьющийся угол смеха, дым. Перепосвящение взоров — спускающимся на парашютах деревьям, вздутой зеленью парусине, черным сложносокращениям строп… и на этой высоте пропадают — вставший в шиповнике и прочитавший в увиденном канон грозы… и поле отчужденных трав, мечущее лаванды и маки…

Да, Корнелиус пропал! И не в ромбах шипящих кошачьих зевов, но — в собственных сочинениях! Кто подобрал рифму к стропам — катастрофа? И ритм непоправимости… и припущенное, приспущенное в день гнева солнце, пройдя сквозь черные стропы над головой Корнелиуса, исчерпывает — вставших в окне… и бьющийся заклад воздуха — между Полиной и третьим… насыпая ему под куртку — осколки, подбираясь к вздернутому вороту, отгибая… Наблюдатель заостряет край воздуха? Лишь — чужеродность элемента: внутри дома — не отстав от уличного вида… вида на дорогу, не почтив иное пространство — преображением. Разорвав себя на тут и там. Окно как место разрыва… Но что Корнелиусу — Полина? Спартанскому отроку с недозрелым лисом… И кто и зачем видел Полину встревоженной? Ее страсть — безмятежность…

Герой Преодолевающий — протяженность, связность… Не значит ли, что он не связан с Полиной? Случайное отражение в скрипучем стекле времени? Или — попал на свидетеля, и случайность — свойство последнего? И в том ему мерещится беда! И сцена обречена, потому что замешана — на скоротечных захлестах, накладках, допущениях — на произволе… Мгновение — и все распадется, разъедется — в другие посадки на окна! Если не новый мяч, случайный — от огненного хвоста до хитрована-куста… И вспыхнут еще на солнце памяти — два створчатых крыла, два пленных языка: у Полины — левый собеседник и дым, у дымящегося — правая Полина и небо и деревья над дорогой. И оба — не ведая, что творят, растворят в неведении — прошедший стекло куст трещин, где притаился… Найдите в начале стеклопада, камнехода, в разбеге розг — того, кто давно за вами наблюдает, точнее: единственный владелец целого! И видит себя, и поле трав, и барышню, и дымящегося, захвативших его — предвестием катастрофы. И кто бы ни был носитель случайности — кто ни привнес ее в Сцену у окна, расплатится — собственной головой! И он разгневан… не он ли внес и цвет гнева? Но если досаждает мерцательная геометрия: ромбы рам, острые моменты… та — или третья фигура… жалеть ли — о распавшемся? Ответь, Корнелиус, настигающий пунцовое и порфирное… пролив солнца, и отраженных в нем лиц, и прозвеневший между — обоюдоострый ветер. И рубины гнева: все — случайно, все — мнимое… Как и — мнимость трагедии?

Если б он слышал, о чем болтают в окне! Какие брызги…


Хоть — с рассеянной фразы Полины, не менее несущественной, чем следующие:

— Так чьи это письма? Все внимание — к твоим комментариям, низким сноскам! Сходни в траншеи, в катакомбы…

— Скажи: в Аид, вот для тебя — глубины! А может, перевернешь книгу?

И смех и длинный дым.

— Разве это послания простолюдина? — Полина, с сомнением. — Такой густой выхлоп — борения с колорадским жуком? Но что ни строка — воспроизводство вечных вопросов…

И третий, сдвинув в угол уст — кадящий рожок:

— Алчба и песья суета кухмистеров, свиней, огней… Автора пропустила не ты, а я, даруя — мой комментарий к письмам, а вовсе не… И тебя удручила масса жизни?

— Ты не украл их — чтобы прокомпостировать собственным именем? И из предисловия торчит хоть фаланга суетливого сквернослова?

— Письма нашлись в гостиничном нумере, в восточном экспрессе, в деревенщине-электричке… Или чудом уцелели на пожаре. Есть вариант — с почтальонской сумой, выплюнутой волнами на берег, где играли дети. Не все равно, кто волчатник… кто отстреливал серыми стаями зубчатые буквы, но, увы, провалился — в загадочные обстоятельства? Другой сюжет… власть Рока! Обеспокоившего себя — претворением чьих-то замыслов. И я сажаю на их руины птиц — и разглагольствую о таинственной враждебности обстоятельств. О вечной угрозе — она разлита в воздухе, протянув всю утварь вразбивку, но — прозрачна… до непоправимой минуты.

И пауза — Полина вяжет. И рассеянно:

— Кажется, культивируют слепоту и рост — в человеки, если форма на ком-то свободна… Или — внутреннюю свободу?

Пошатнувшийся по ту сторону трав шиповник — искаженный канон: хаос зеленой черепицы, шипящие кошачьи… смешение канонов куста и грозы…

— Ты мечтала о встрече со мной сто лет… или двести? — уточняет третий. — И вот я здесь — и из иного вещества, чем сны твои! Можешь удостовериться устами, блокировать меня объятием: объявленный не дробится — в щепу для новых снов. Не так беспринципно. И слова, что ты слышишь, принадлежат — не тебе, но мне, и потому — не совсем те и раздражают слух? Но чем длинней я говорю — тем дольше существую… перед лицом дороги… звуконепроницаемого земного пути. И ты не теряешь времени на мое существование, но вяжешь… до слезы восходящее — к вязанному тобой и три, и пять лет…

— Едва ты исчезаешь, я все распускаю, как Пенелопа.

— Полина, Пенелопа, полотно… — и перехватив рогаткой пальцев голубой рожок: — Ужели ты ожидаешь — не меня?

— Тебя — как возможность продолжить работу.

И третий — к висячим ярусам деревьев и разволновавшимся розам:

— Вязать и распускать пространство… и, потянув за нить дороги, возвращать бежавших… ушедших… вкусивших бонтон свободы…

— Воскрешать.

— Реанимировать. Ерунда! Письма, речи, дороги… Тебя угнетают объемные полотна. Великое… Волеизъявление вечности. А я как раз хотел пригласить тебя…

И пух на красных спицах опущен на колени. И Полина рассматривает дымящегося — солнце, рука у глаз.

— С ума сойти, если б ты присутствовал передо мной вечно, как Павлик. Он хоть не комментирует этот нонсенс, а смачно живет.

— Я предпочел величие отсутствия.

— Если я вяжу вечно, значит — мне близка идея. Тебя что-то смущает? — спрашивает Полина.

И третий, вытряхнув из куртки — битый воздух:

— И реальное пространство — ирреально: запах, будто в доме спрятан трехдневный труп.

— Павлик пополнил разлитое в воздухе — кислой капустой. Вогнал между слишком разбитой утварью — целый пифос, роспись чернофигурная: винторогие. Мне без конца носят дары осевшие и залетные данайцы.

— А кто есть все окисляющийся и окозляющийся Павлик?

— Ты и правда вечно отсутствуешь, если не знаешь, — говорит Полина. — Тот тип в красном кресле, с жадностью изучающий твой том. Он, конечно, вряд ли дожмет до комментариев, но чужие письма — это да! Отброшена даже газета «Спорт» — повалены все столбцы, набитые грязным шрифтом и рекордисткой-цифрой, и смазанные разлетом к финишу фото. Обычно он читает это крупное полотно. К несчастью, от Павлика — беспорядки. Спортивные сумы, буйволицы-кроссовки, куски пугающего облачения — плюс окурки и чашки от кофе в непредсказуемых точках: Павлик оставляет вещь не там, где наполнил актуальным смыслом, а — где прогоркла. Зато всегда можно держать его под контролем. По вехам окурков и липких чашек ты прослеживаешь весь жизненный путь Павлика. Или кривую его социальной незначимости — по важным соревнованиям в грязной газете.

И колеблющаяся половина усмешки. И взгляд на дорогу и выше.

— Я полагал, что первой с письмами ознакомишься ты. Но почему не преподать и Павлику — их выкосившую тщету? Какая разница — кто учащийся?

— Мой бывший м-м… младший брат. От братьев не избавиться. Все люди — братья… Лишь бы черпал из твоих комментариев, как из моих наставлений, — и Полина вновь принимается за работу.

И смех и свист дымящегося.

— Надеюсь, тебя не уличат в инцесте?

— Все затоварены собственными проблемами, зачем им — мои? Представь, я в самом деле кое-что заступила — не труп, но… Три дня я жду разоблачения и скандала. Трепещу — так, что мир на грани землетрясения! Комментирую его взахлеб и впроголодь — процеживаю знаки Судьбы. И вот — решающий вечер! Мои черты отточены до сверкания, внутри — пламя ада! И выясняется… — и Полина назидательно поднимает спицу. — Никто и не собирался объявить мне приговор, всем просто — не до меня. И все странные сближения — моя дурная фантазия. Затрут — даже на конкурсе идиоток. А ты говоришь: инцест. Какая мелочь, кто заметит? Свяжет меня — с прозорливцем, читающим во мне — страсть к кислой капусте, и теперь он поддерживает в доме запах преступления. Но почему он увлекся? Это — любовные письма?

И дымящийся, скорбно взявшись за виски — и отдернув руки… и плеск обожженных пальцев на ветру.

— О, недержание сердец… летнего света или тумана — ни стволов, ни ветвей, лишь в воздухе — насыпь мелких красных листьев — чешуя летучей рыбы… А также: подсветка незримого, коронация дня и ночи — зарей и прочие спецэффекты между письмами. Чьи строки — проводка тоски из канувшего в ненаступившее: пожухлый промежуток. Все разъезжающийся… Постфактум, антефактум — предел погрешности мира. И я спускаю перлюстраторов — с лесенки новых ортодоксальных надежд — в подвал страницы, где мелко рекомендую не чтить всерьез, если с сороковой по сотую диастолу, то есть эпистолу автор тяготеет… а в сто тридцатой — внезапно обирает отчизну и уже мнет безвозвратный билет… все равно ни в Ривьерах, ни в веригах между другими систолами — истец и ответчик не сойдутся в тех же значениях… профанных телах — девиация. Точнее, в последний миг — неожиданный эпизод, проходной, но не пропускной… и на проходку железной магистралью сквозь мерзлоту и мокроту, и праздник «Золотой рельс» — еще двести писем. А когда возомнят, что перекусили ненужные сращения вещей — другая внеплановая оказия… — и склоняясь к Полине, смещаясь в интервалах сияния и рассеяния: — Так что же ты натворила, что — трижды бодрствовала?

И покатившийся захлестнутым гусем клубок, расстилая след… Но Полина непроницаема.

— Теперь уже это не выплывет — и совершенно незачем исповедоваться.

— А сложить с души?

— И навьючить на тебя? Я профессионал, а не нюхальщица ветра, чтоб при смене урывок — трясти сморщившийся грешок и плющить всех — моральной силой.

Новый наполненный синью рожок заведен в угол уст… навстречу мчащему по дороге порожняку осени… И выпрямляясь:

— А вдруг некто Острая Мысль… случайный прохожий на шелестящем шагу — раскусит тебя, как…

— Прохожим ты был — тому… не затевай, что ты нисколько не изменился, а я на десять лет заветрелась! — говорит Полина. — И кто верит, что ты явился случайно? Наконец, Острый Зуб или Похотливая Рука с рефлексом разоблачать… я вся — на виду, как то украденное письмо. Как подброшенные тобой — Павлику и всей читающей публике. Как то, что ты вчинил нам — собственные любовные искания. И разлиновал их — регулярным полетом валуна с крыш. Птичник… вольный каменщик!

— Все, что с нами случается, мы и придумываем сами, — пожимает плечами третий.

— И если ты отвернул русло этих северных рек… застывших чернил — ко мне, возможно, письма обращены — ко мне? — спрашивает Полина. — Постфактум. Или антефактум? Чье-то из лиц ортодоксально надеется?

Пауза. Лопаются маковые кульки смеха. И дымящийся:

— А вдруг — твои письма ко мне? Ты забыла, как ежедневно отвязывала порочные… порожистые слова — в такие устья… И я выдвигаю вязь — на поругание, плеснув едким кали сарказма: в отправной миг она — недовязала…

— Распустила…

— Найдите, милые ученики, свежие выражения, чтобы не усомнились в вашей искренности, как я. И не ринулись сличать слово — с делом. Это пособие по риторике для младших школьников.

Солнечные ромбы и блики, цвет — склонность к закату. И новый дробящийся дым, и ветер.

— Моя престарелая соседка влюбилась, — говорит Полина. — Постфактум. В Грэма Грина. Ах, Полечка, я засекла… обнаружила величайшего… Глотаю все, что он написал. Смотрю на других и поражаюсь: как можно читать что-то еще? Зачем?! Надо им срочно раскрыть глаза…

— Вылущить из орбит…

— Пожалуйста, сообщите знакомым. Просто скажите, что есть такой Грэм Грин… — и мечтательно: — Как бы заставить всех читать Грэма Грина? Она не сидит с холодными зрачками. Она пылает!

— Ты права: мое появление — не случайно… — и грозно, сквозь закушенный горящий рог: — Ничто сморщенное и скомканное не просмотрено. Я прибыл — объявить тебе приговор! И уже отверз уста, но брат Павлик неправильно меня понял — и бросился угощать кислой капустой.

— Павлик отлично понял — ни откровения, ни спортивных репортажей отсюда не выпорхнет. И поспешил спасти ситуацию, — говорит Полина. — Он был прекрасно воспитан — бонны, гувернантки. Потому и не убирает за собой — отучили. Павлик бесполезен для укрощения бытовых гротесков. Он — эстетический объект. Мои глаза счастливы, если обращены на Павлика. Какую бы тюльку ни жевал. И мне ли не знать, как ты уступаешь ему — во всем! Уступив — даже меня. Так что когда ты пропал, я и не заметила.

— А разве я пропал?

— В лучах Павлика. В этой стране вообще все время пропадают люди. Ни за кого не поручись, ни в ком нельзя быть уверенным… — и Полина сдувает со лба процветшие гневом вьюны. — Не будь уверен, что я глупа и способна на героику.

И снова — маковые взрывы, раскаты, разлеты.

— Эти комментаторы очень менжуются, — говорит Полина. — Су-е-тятся, забегают вперед. Там — выход, исчерпанность… поле трав и виньетка куста, искаженного — потусторонностью. Последняя флексия, склоняемая ветром. Зачем взирать на историю — из куста, сквозь лучи заката, которые всех перекрасят? Сквозь испарения финиты… И не утверждай, что последний миг посеян — в первом: вытоптано… неплодотворно. Пока за кустом — кто кем обернулся, мы лавируем… свободны — на тропы. А вы — на паралич. Если малый сдал на излете своего педагога — почему не высмотреть его в годы учебы? И пустить по линии — любимых воспитанников. В этой проекции будущего он — не предаст! Я склоняюсь к тому, что жизнь — единовременный праздник. Да будет собранием лучших мгновений, а не последних! И, чем накладывать кучи сносок… — и смех. — Лучше предъяви событие — от другого участника. И выяснится — происходило прямо противоположное. Ты спрашивал, что я вяжу?

— Петли из пуха и времени.

И вдохновенно — Полина:

— Я чувствую, не сгорит и осень, как рухнут снасти, взовьются трубы, надует каменотесов — расхолаживать вечный сюжет: осаду города. И я раздам обеляющие пуховые одеяния — пешим и рукокрылым, и ветошникам-деревьям, чертовым резервистам — и цепенеющим цепям волн. И спасу их… — и, сощурясь: — Кто ты такой, чтоб объявлять мне приговор? Впрочем, задумано — любой… курьер.

— Кто десять лет представлялся тебе в самых курьезных… курьерских образах? Меж купидонов, купирующих хвосты дорог… — произносит третий. — Сорви с меня форму ночи и открой — невидимое… невиданное бесстрашие — проглотить приговор… в рассрочку с капустой — и ответить пред Тем, Кто его вынес… — и низвергая горний рог — в прогоревшую гильзу, в гиль, в отрешенное поле трав: — Посему я должен теперь удалиться. Заодно избавив тебя от единицы работы.

— Я все равно не довяжу — ровно штуку, определяющую метаморфоз, — говорит Полина. — Смотри прецедент: письма. Но за деталью неполноты — весь объем свершенного!

— Веление высших сил… не ищущих — каково мне с тобой расстаться! Удастся ли — снова бросить тебя на брата, читателя грязных газет. Но в удалении развеется мелкое — дух спертый, квашеный…

Качающийся, летучий, как мяч, цвет гнева.

— Думаю, Павлик опять захочет помочь, — говорит Полина. — Например, спустить тебя с лестницы. Надежд — или…

И вздернутый угол пламени.

— Чуть раньше — черный ход… черная дыра — сияние Павлика.

— Или — не выпустить отсюда никогда. Какое из моих наставлений он съест…

— Чем больше пространство между нами — тем шире наши с тобой владения. Мы будем — великими…

На подоконнике — пунцовая пыль или ржавые муравьи наваждения… крошки для птиц и ангелов, стимфалийские перья, клочки писем… или — чей-то взгляд, провидящий осень. Обведенная гневом — скукой? — вязальщица, манипулируя нитью речи, реки, дороги… И лицом к дороге — Привязанный и Вибрирующий: мак, сон, дым — и фривольно-кривые швы смеха. И готов перегруппировать их — в безалаберность струй, стенания, грифельную ломку пальцев, но… где — помпа? Беглянка-вода, водоотталкивающие щеки, клещи? Где погремушки, клаксоны — устроить тахикардию? Наконец, где — последняя деталь: объемный белый балахон… эта объемная деталь — последний белый балахон? Или подслушивающему… подсматривающему местное наречие — нет места для преувеличения?

Он шепчет: трудитесь, трудитесь, штопальщики прорех, заливайте слепые разрывы имен меж временами, цепляйте скрипящие в воздухе вертикали… ставьте в пролеты — свои позванивающие флейты, карабкайтесь по наклону пространства, спасайтесь! И просветы спиц — напролет: солнечное колесо случайности… и, вовлеченное в чей-то дальний взор — в блеск иночтений, превращений — их золотой запас, разрывает кайму окна — и летит над креном трав — на заточенный фальц финала: багровый ствол, завинченный — пограничной зеленью… ветвящийся, как вопросник… за которым — в экседре Шиповник, вторгшейся… заступившей… юный игрок Корнелиус, мчавшийся за огненным лисом, за аграмантом его следа, и влетевший — в штрафную площадку. В отражение купальщиков — не все равно, в чем купаются — в пунцовом колорите, в мерцании лета… в лицемерии, омывающем мгновение? И захвачен издали — гуляющим меж ними ветром, о разделитель ущелий! И мнится — краска вины на их ланитах… торжественность, неясность, рок: лица в раме обречены — пламени… но третий — пожалуй, скорее. Взвешены на весах окна — и левая створка легче пуха… Корнелиус уже чувствует — бесчестье вхолодную… хотя пока не предвидит из-за поля бледной, как асфодели, панамы — воскресения непоправимой усмешки, не узрит сквозь всходы пятницы и субботы… ведь вместо уныния каждодневности герою свойственна — необязательность, презрение к труду увязывания. Изобличающее его вещи и надежды расщеплены… мелькнув то в прошлом, то в будущем, невзирая на клич Корнелиуса — закатать разрывы! Меж временами, письмами… или в каждом освеженном ошибками углу совершается — совершенство творения? Вернее — Тот ли (поощритель пишущих и лгущих) воскрес, осмеивая… здесь каталог осмеиваемого, — хорошо ли Корнелиус разглядел? Тот ли выделен фрагмент — и вовремя ли? И что, если смещено добела — начало осмотра? И разразившаяся грозой Сцена у окна, приколотая к вертикали — молниями случайностей… приподнятая, оторванная, вообще-то — в середине экспозиции. В фантазиях соглядатая, что вот-вот расползутся, в гневных проекциях, в потекших красках… И ближе — к бесславному исходу, в раме и вяжется некое прощание… бегущие срезы клубка — против сбитой нарезки пограничного древа…

Но видение существует — вне сути словопрений, и возможен — другой рой прелых слов. Ну, например… например… Хотя нет. А почему нет?


И — осмеянное переписчиком: прекрасная доверительница — в огне… в окне — и дымящийся обманщик. Полуобороты — к ущелью, к полю трав. Разновес геометрии — призмы птиц серебряные — и растаявшие… пух, пунцовая подсочка золы, горящий цилиндр, пирамида дороги…

И такая фраза Полины:

— А старушенция в бесполой шляпе, сопровождавшая тебя по той стороне улицы… кто она?

— Ты наблюдала меня — до того, как мы встретились? — вкрадчиво, третий. И склоняясь к Полине, зауживая сквозняк и всполох: — Ты следила сквозь развидневшееся время, как из странности референций, упадка нравов и посылок слагается и наползает — наша встреча? И пока я лелеял ослепительный диссонанс свободы — был взвешен и учтен?

— И, уже принадлежа к другим началам, ты пометил устами чью-то лапку в кольце с опалом. Моя старинная проблема — внять целому, — говорит Полина. — Но осколки, стекляшки… Мелочи прельщают легкомысленных.

— Твои стекляшки преувеличили меня — в ударную фигуру, виновника обращения улицы лилипутов! А мой поцелуй — в великое предательство, нашлепанное из всех предательских поцелуев. Я был захвачен одиночеством.

— Что не исключает фанатки, не понимающей, но вприскочку обожающей твою деятельность, — говорит Полина.

— И репрессивной линзы с изувером, работающим над твоими чертами, разнося их и приструняя. Ах, да… в самом деле! Как я ни гнал ее, за мной упорно тащилась — тень. Или Судьба? — и передвинув свисток в угол уст, скрестив руки: — А может, твоя сумасшедшая любовь крадется за мною с бритвой? — и маковые отсветы и гром. — А вдруг ты смотрела — не в будущее, а в прошлое? На днях мне позвонила незнакомая дама. Некто транзитный имел для меня важный пакет, но время обошло его — и дело перепоручилось даме. Возможно, и она искала меня так долго, что показалась тебе — старухой. И призвала меня слишком поздно — успел окончиться город… пошли дачи, ее — последняя накануне ночи. Верней — это я, отстранившись, дьявольски превознес пространство.

— И наконец вы нашли друг друга — в заповедном саду… у гесперид.

— Уже и сад завершился — стал превращаться в лес… нацеленных в небо стволов-телескопов, горящие шпили, кусты антенн… Но, видно, высь им вышла с овчинку — и сосны вдруг окривели, заметались с одним на всех огненным оком и, шелуша ожоги, пустили когти… просеяв поляну — бывшую волейбольную площадку, и — под натянутой меж стволами сеткой — чайный стол, где недавно вершился крупный чай… и солнце пройдя по струям стеблей — вставшие в воздухе тучи листвы и хвои, рассыпалось в рваной сетке — и на площадке стояло сияние… Там я и увидел издали старую даму — в плетеном кресле у стола. Она разговаривала, обратив ко мне — резной, как фьорд, профиль, а к кому-то, смазанному шиповником, породистую и сардоническую фразу — столь странную, что я решил помедлить за деревом. Но ответ потерялся в хрустах разрываемых патронташей и падении из них шишек, щелчков и трелей. Тогда я переместился за ствол чуть ближе и увидел старуху — в другом ракурсе, с протянутым солнцем и едкой тенью, и поймал — другую ее реплику. И поскольку она вносила — иной смысл, очевидно, и назначалась — иному, но и сей был стерт от меня — синим пером окрыленной ели. Так, скрываясь за стволами и слушая престранные речи, я подбирался все ближе — к захваченной солнцем площадке… прячась за мачтами — к сладкоголосой сирене… постепенно убеждаясь, что, пока я меняю наблюдательный пункт, дама с той же легкостью избирает — нового собеседника, ибо противоядие света и тени смещалось так же неотвратимо, как и площадка, являвшая мне — все новые срезы, скрепы, воздушные вмятины… полуоборот — какое вместилище тайн! Но те, кто присутствовал там и к кому апеллировала царица вольного бала… волейбола? — по-прежнему были от меня скрыты.

— Те же и комментатор, — произносит Полина. — Пожалуй, я разделяю их раж — подсунуть комментатору кусты, могильники и следы невиданных зверей — взамен собственного тела.

— Зато ее лицо все более обращалось — ко мне, преображаясь из фьорда — в бухту Провидение, и когда наконец я увидел ее — анфас, мне вдруг показалось: последнее высказывание адресовано — именно мне… я даже смутился, столь недвусмысленно упрочивалось — случившееся со мной. До — или после… Впрочем — вряд ли детализированное, особенно — освещенной старухе, и я отмел подозрения. Далее я попытаюсь вычерпать мутную элегию нашей встречи. Разумеется, кроме нас двоих на площадке никого уже не было. Возможно — теперь они отступили за стволы и вытянулись, как выпи, цапли и рыба-пила… образы намекают бесчисленные протоки голубизны меж стволами, стремительно загустевающие. К сожалению, старушенция продолжала беседу со мной — с деталей. И хотя я поддержал собственную персоналию — под расщепленными солнцем и тлеющими волокнами сетки: тошнотворная правдивость — в означенном стволами портале… дама осыпала меня заточенными и ядовитыми вопросами — как Святого Себастьяна!

И обернувшись к дымящемуся, щурясь пред падающим светом — Полина:

— Карусельщица догадалась, что сплоченность упущенного тебя посадит.

— Да, чем длиннее я наблюдал старуху, тем более уверялся, что я — не тот, кому оставлен пакет, но безусловно подставное лицо. По крайней мере, я стал им — по мере превращения… от ствола к стволу.

— И она засушила назначенное — меж полуоборотами леса?

— Ей давно уже полагалось сменить собеседника. И, швыряя мне сверток, старая дама пробормотала: все равно что с моста — в воду… Так что наш общий путь и прощальные поцелуи отнеси — к неряшливости бинокля… к прогрессивным линзам непрерывного видения.

— Сверток не оказался бомбой? — спрашивает Полина.

— Пустяк. Два пустяка: отрезанные уши. Ты вряд ли знакома с их первым владельцем.

— Я давала язык молодому японцу. Он бубнил имена подсиживающей нас твари и утвари, ища над всем — власть, — говорит Полина. — Судя по дикции — безобразную диктатуру. Вы вчера нагрянули в гости? И чем вы развлеклись во взбудораженном доме? Мы очень играли. Вы играли Гамлета? Или — на тубе? Мы играли в карточки… М-м? А что за бордюр — на этих горчичниках: зеленоликий, пупырчатый Бен или фавн с козловатой бородкой, покровитель стад? Красные пятирогие башни со счетчиками, отматывающими вам срок?.. На карточках есть другие люди. Целые фамилии… И во что вы играли другими людьми? Целыми сериями поднадзорных!.. В их число, кажется — нечетное… Или — неучтенное? Чтоб выбивать неугодных четных — до приятного вам количества… случайно, не двадцать один? О, да-да, как вы догадались? Друг мой, этот бесовский союз цифр прельщал многих!.. Он искажает имя, — говорит Полина, — и вещь не просто косит, трещит, задувает изнанкой, но — меняет сердцевину, тайно продает ее — косноязычному диктатору… как я продаю ему — отрезанный язык. Притом он знает — лишь отдельные слова. Он разорвет мир — в плоские острова!

— Реальность начнет сыпаться. Упустит очертания, совокупность… — говорит третий. — И в двадцать два всех ожидает — одна ночь. Какое роковое совпадение… Но тут и там, схваченные липкими бликами, воссияют — разобщенные вещи, неслиянные, недосягаемые… стаффаж в картине мрака.

— Он не разгрыз разницы между слушать — и подслушивать, — говорит Полина, — в последнем ему мерещится неполнота информации. Что это вдруг? Вы присутствуете и слушаете полеглую скуку — или вы слышите много больше, чем вам отмерили, но вас нет. Как же я слышу, если меня нет? И — где я?!.. Не паникуйте, юноша из страны восходящего солнца, возможно, слышат ваши отрезанные уши, а вас растворили в стопроцентной тьме. Или — в двадцати-двух… Сева обнаружил, что японцу неведом вкус водки — и наполнил его до голубых глаз. Стал выспрашивать, с кем в России он решает тягостный половой вопрос. И раз диктатор ни черта не понимает, Сева вызубрил ему гениальную фразу: «Понимаю, но не принимаю». Теперь, как по мановению, — он все понимает! Но — не принимает… кроме водки. И, увы, веет перегаром.

И то же, то же — над полем трав: взгляд, следящий — течение дороги, вяжущий гнев — и перхоть пепла между прядями пламени. Кто-то осложняет окно — лишним временем, смыслом, дымом… И пунцовый, выплеснув за собственные пределы, забрызгал — не подчиненный ему реквизит. И удлинившийся ветер заживляет просвет между вставшими в раме — непреложностью. Уже сто лет — или двести? — пора сорвать болтовню, которая ничего не значит — ни для златоустов, ни для соглядатая — у него отрезаны уши, и имеют достоинство лишь вибрации и скольжение, ломкий жест, апломб и скопидомство роз… несущественные перемены цвета — и все надувающаяся гроза, упрочивая на лицах — свой отблеск. Но как безвременно хороши цвет и отблеск, и гроза, и ломкость, открытые — одному… владеющему — и тем и этим. И затягивается — мнимое спокойствие перед катастрофой… или — ее мнимость. И, послушные чужой воле, — затягивают пустоту, продолжая сорить словами.

— Одному из моих слепых предшественников — там, на площадке… старая дама поведала о неком учителе, чьи близкие тоже вдруг пропали из виду. Он гнал их гулкие, улетающие одежды и, вцепившись в особо увиливающий, беспозвоночный плащ, дал ему — встрепку… и из кармана выпал, шурша, в его ладонь стручок с горохом «сустак-форте». Старик не был уверен, что определил принадлежность плаща. Но с тех пор безумец крался за тайнами карманов — и был вознагражден: в каждом подозреваемом кармане отыскивался такой стручок — сустак-форте или сустак-митте… И подслушивал в истончившихся процессиях чью-то тему — то громче, то тише: трагическую музыку жизни… — и пауза, дым. — А кто — шалун Сева?

— Мой второй мм-м… старший брат. Тот, что торчит в желтом кресле и заносит на лист выражения гражданской позиции.

Несет на лист…

— На прошлых выборах теща сказала ему: будешь голосовать против коммунистов — соберешь шмотки и переедешь к Полине. Образуем другого самца… Бывшая теща заведует народным образованием. Сева нашумел очерком о новаторской школе: молодые педагогички, положительная динамика… пластика… А на днях эта народница… старая комсомольская лапша, как зовет ее Сева, явилась к нам с новостями: ты еще помнишь воспетую тобой Ольгу Юрьевну, что влекла детей — к идеализму и устраивала волнения юных сердец? Ну, Всеволод, такая пышка! Поскольку ее открытый урок «Лев Толстой» собрал всех, кроме Льва, ее низложили из словесников — в воспитатели. И она ушла из школы — в секту. Ведет таинственный образ жизни, питается снедью зеленых оттенков и высохла, как щепка! Однажды ночью она приехала к твоей жене Тате, требуя — тебя. Мы объяснили: ты вышел, но вот-вот вернешься — куда ты денешься? И она осталась ждать. Утром Тата должна собрать твоего сына в школу, а себя — на работу, деду пора — в институт, мне — в роно, а Ольга Юрьевна сидит у нас посреди столовой, возомнив себя лотосом, — и никуда не торопится. Возможно, ты помнишь и Марианну Сергеевну, ибо восхищался, что в школе — штатный психолог, напирая — на особенный силуэт… ах, профиль? У нее посадили сына — за кражу чести. Правда, она уверяет, что мальчик не виноват: ему попалась не жертва, а провокаторша царской охранки! А баскетбольная девица — передовой директор, совсем забыла! Она обнародовала через твое перо, как счастлива с третьим мужем — на семь лет юнее… Так юноша бежал от счастья, а она наплевала на подрастающее поколение, отрезала грудь и стала амазонкой…

Пауза. Ветреный звон маковых коробок… И Полина опять опускает вязание.

— Не означает ли твое отсутствие здесь — присутствия на волейбольной площадке, в сетях, натянутых — меж стволами, как на мух?

— Сегодня в двадцать два я исчезну отовсюду. Хочешь перенести на завтра?

— Завтра мир будет другой, — говорит Полина. — Возможно, затребуют героизм, чтобы внести в него — наш город, это окно и схождение тьмы — в тот же час. Многовато составляющих.

— Чужие мысли, чужие карманы… птичий пух — целая практика!

— Я и вяжу — целое, мне скучно крохоборство дроби, — говорит Полина. — Пуховые, белоснежные смирительные рубашки — на целый город… И он легче пуха смирится с твоим побегом.

Словом, юный ловец и другие двое — в окне — и празднуют тождество… торжество — на короткой воде случайности… над которой брошена к подножью шиповника — огненная корда: гонять куст из лета в лето, из коротких вод — в длинные… И молит преклонивший в шиповнике колена и чело, ибо сердце его в смятении подобно праху, чтоб осенили — чьим-то бессрочным взглядом… не сокрушили сих отверженных, обреченных — пронзающему пламени, да будут благословенны… да останутся — в окне! А может, из растрескавшейся чаши куста течет — пунцовый… к окну, чтоб гонять по кругу — окно.

И пространство смято и вдавлено в прорезь полета… шестикрылое пространство… Или — спорок с полета времени, с кружения хитрости.


И уже Корнелиус, войдя в свои сомнительные видения… обручив подоконник — с пылью, устлавшей остывающий, прогоревший след, и не слыша грома, молнирующего — членение стекол и расторжение квадрата, упуская потрескивающую усмешку третьего фигуранта, взвившегося в ветер… сам Корнелиус Первый — рядом с Полиной. Бликующий и блефующий — не привязан к сцене, как первые двое — к частной собственности: окну, миру… и если можно заменить третьего — первым, значит — необходимо! И заместить его здесь значит — везде. Отметьте: в дому — в уличном фасоне… в покрывалах пилигрима. Помимо дурных манер, он отбывал у вас срок чепухи. Кстати о равенстве и праве. Не прав ли Корнелиус, что сей преходящий и равен — своему присутствию? Или — своему отсутствию? Но — насыпанная столпом над травой чешуя листьев… разорванные шипами пунцовые плавники… и опять переметнувшаяся от Корнелиуса на ту сторону — вертикаль…


Далее — первый диалог Корнелиуса и Полины:

— Ты взошел в кустах вместо розы? И рядом со мной тебе привиделся дымящийся проходимец? У меня — тьмы знакомых, и каждый хоть раз да был проходимцем. А большинство — и осталось! — и Полина удивлена. — Клюющийся куст не пустил тебя наутек! — и в ответ на смятенное бормотание: ни слова! Ни слова… — Ты любишь немое кино?

И Корнелиус, скрипя косичкой, проводит в ветвящийся пункт — стихийное, превращает в корзину для мячей, в лисий перекресток — розу лис… изрешечивает экседру — множеством пробелов. И новая примета: кто пророс — из ремесла смеха и развеивает свое присутствие на глазах? Слиться со светом — и исчезнуть во тьме, все для забавы — он не участвует в человеках всерьез и никогда не относится к чему-то тепло… несерьезный наблюдатель.

— Ну? К нашим порокам он относится тепло и с большим участием. Наблюдатель ты, — напоминает Полина. — С чего ты взял, что он таков, — ты стоишь под моим окном часами? Ты мог бы разбирать пух и свивать Нить Полины, уводящую в нети…

— Ваше окно было — знак: все кончено! Миг — и пришествие вещей сорвется…

— Сорвалось? — спрашивает Полина.

— Возможно, если б вы назвали — третьего…

— Ах, главные лица у нас в руках: первый — ты, в насаждениях случайности. Вторая — я, смиренно вывязывая нечто… А третья величина, столь же дутая — твой мяч! Я думаю, солнце садилось — и тени потянулись прочь от тел. И моя грациозная тень, она же — душа, росла, как хмель, по омраченной раме… Моя душа стояла рядом со мной.

И с надеждой — Корнелиус:

— Я не видел его в вашей свите — прежде…

— И не увидишь. Ни ты — и никто… сошедших с ума от несерьезности. Как целое он уже не существует. Развеялся или… — вздох. — Солнце в финале удушало день — гарротой зари, и тени выбрасывались из подожженных тел… Возможно сравнение с мавром. Увы, я так и не догадалась, кто виднелся у моего плеча. Не была ли то — игра света?

И Полина бередит красной спицей пух.

— А теперь я предамся воспоминаниям над пухом и прахом. Лето Роковых Совпадений, — объявляет Полина. — Когда некто, в испарине… понемногу испаряясь, вкатывал слова — на вершину времен, а они срывались к подножью — эти части великой речи, — мне исполнилось восемнадцать и я не знала о настоящем ни-че-го! Правда, странное совпадение? Ты даже слышишь скрип усилий, посторонний грохот — и не ведаешь, что это… Но, спихнув первый курс, являешься за диалектами в еще более оглохшую местность, где… я не брезгую цифрой: пять миллионов сосны и березы и сотня аборигенов, и в конце жизни — узнаешь, что эта дыра, — смеюсь… — родина знаменитого героя! Или я злоупотребляю приемом? Мы обитали в развалинах школы… сладкой жизни. Межа коридора, заваленного — мертвой мебелью, уходящей во тьму. По правую сторону — девы-лани. По левую — три параллельных эфеба. И, вечно путая правое с левым, — пара старух от пятого курса, отпетый надзор. Патронки сразу вскипятили себе романы, но третий отчего-то решил, что он — лишний, и, сняв варианты, существовал отрешенно. Днем мы искали… vox loci, genius loci? Сборщики косноязычия… фланируя по глиняной дороге, подводящей — к подвигам, и затаптывая ее. А вечером левые вливались в ликование — о зреющих виноградах в несметных землях. Трубили охотничьи рога. Давали залпы шампанским и хохотом, вступал карийон посуд и поцелуйные колокольцы… и запрещенные эмигранты голосили с магнитофона один на всю округу секрет — кого люблю, того здесь нет! Кого-то нет… кого-то, поверишь ли — жаль. Куда-то сердце мчится вдаль… И вкрадчиво — и все шире: мы на ло-доч-ке катались золотистой-золотой. Ах, не гребли, а-а целова-а-лись… А юные правые идиотки выбрасывают аншлаг невинности — и вычисляют драматургию, и строят козни. Из удовольствий жизни они освоили — два: дым и теплое пиво. И, надувшись тем и этим — проваливают в сон, чтоб чесаться от зависти, пока через коридор — поют и любят, раскалывая ночь — яйцом элитной птицы. И, опрокидывая мебель, выбрасываются — в летние звезды… изнемогая к рассвету и еле настигая — сиесту. А когда мы, наполнив глупостью день — и посетив жужжащее, гудящее лесное кладбище… стыд: кладбищенской земляники вкуснее и слаще нет… под левой кладкой — костер уже зализывает распятого на вертеле агнца. И музыки, и заряжают пушки…

— А третий? — спрашивает Корнелиус.

— Какой-то третий! — говорит Полина. — Да кроме облизнувшихся путан о нем никто и не помнил, я — первая. Понимаешь? Первая — я, а не ты. Кажется, он заботливо поливал барашку чресла — соусом и подбрасывал под крестец — огонь, а куда-нибудь — лед… А третий смеялся — над ними и над нами! И через десять лет — хранил для дряни мои гримаски и высоконравственные репризы. Он-то слышал, как бушуют на пике — пред низвержением — письмена, и что ни день — новый гул. О, знать бы, что в одних с тобой захолустных обстоятельствах — почти касаясь плечом… Знать — сразу с происходящим! Лучше — заранее. А не теперь, когда — прошло сквозь мир… Все, что ты видишь, — для того, чтоб после — рыдать над собственной слепотой и посыпать голову блестками позора. Блест-ка-ми. Ну, как — этюд с третьим участником?

— Значит, с вами в окне был он? — спрашивает Корнелиус.

— И с третьим, и с двадцать третьим гостем я могла подойти к свету — примерить на него то, что вяжу. Ты считаешь от шиповника, а я — от распятого на вертеле… — говорит Полина. — А может — тот, что всегда был третьим от меня — вечно кто-то между! — в одном регулярном… я не уверена — это высший класс или декорация пьесы «Столы и стулья»? Вообрази — день за днем ты входишь в эту декорацию. Опаздывая, бежишь от метро два квартала, срезаешь время через двор и выскакиваешь в середину Гулкого переулка, выуживающего из окружения — свое полукружье, стремительно ускользая за угол. И поскольку каждый дом заслоняет — судьбу, зато на версту разверстан стук твоих каблуков, тебя может подкараулить убийца… бр-р, никогда не забуду мой рисковый аллюр — под пулями белых и изумрудных мух… прорыв к счастью! — подмигивает Полина. — Дым, дым, много крика, много солнца — и дым… Так сеют: неувядаемо и незыблемо. Но однажды привычно стучишь копытами по кривой и предвкушаешь… и тебя в самом деле подкарауливают! Роскошник-соблазнитель, собственный страх — или Эриманфский вепрь… суть одна. И клянется, что там — ни щепотки! Позвольте, что вы приняли за счастье?! Иссечь из выражения! Но когда я отсыпаю товар — от тебя всегда что-то нужно, он меняет версию: детка, зачем же священнодействовать?! Незыблемое сворачивается в ноль — не успеешь прослезиться. Черта ночи — и… Возможно, его уста бездонны. Не пустить ли наши мелочи — на шампанское, дабы скрасить потерю и возгласить тост: ну его к черту — утомительный эмоциональный подъем! Ты так одушевлен конструктивной деятельностью, — говорит Полина, — а некто — неучаствующий… неверный, как дым, смотрит на тебя — и на его лице вдруг восходит непоправимая усмешка. Ибо если даже фигуры пересядут с ветки на ветку… В общем, создается впечатление, что он знает — почем то и это событие: их истинную цену — и переплатит только смехом. Как хорошо, что есть — тот, кто знает… Хао.

— Когда я не слышу… хулы — или ни слова правды, я вспыхиваю, как роза, отчего мне не встать среди сестер? — вопрошает Корнелиус.

— Хорошо: иной — и по-настоящему опаляющий. И пророчествует: выйдет счастье вам — крапивой и соляной рытвиной, и заночуют в атриуме его и на мраморных стилобатах — бабуин и еж…


Отвесный, покидающий землю июль, скоротав — скоротечные красные склоны, сорвав — строительные леса дождя, и вокруг крон и глав, награжденных подобиями августа, мерцают непросохшие нимбы. И магия нового зноя, и между рядами замерших на перекрестке автомобилей порхают бабочки. А Корнелиусу — мчаться за огненным лисом, за дымом, за чьим-то невнятым промельком и, не заметив, перескочить — надлом…

— Как лес пообносился и вогнулся в тартарары… рваная фактура — вся побита меланхолией, просвечивает наваждением, — произносит Корнелиус.

Он стоит на поляне, бывшей волейбольной площадке, забытой — под медными столбами для сетки, выжженными зурнами. И взирает на поднявшийся в воздух архипелаг листвы и хвои… и опущенные на воду весла и волнующиеся отражения мачт делят гладь на бесчисленные протоки. И нарастают гул и возмущение, и в конвульсиях осьминогого дуба вдруг проступает — дурнота мельницы, и сейчас пойдут тяжелые жернова… А из-за стволов выходит концентрический ветер — един в кругах и раскачивает бессчетные торцы полуобернувшегося к Корнелиусу леса, рвет кетгут и лигатуру, выворачивает листву с четырех углов, извергая — седину, кипящее олово… заливая кипящей известью… Был золотой лес, а стал оловянный? — констатирует Корнелиус. И, подхватив взлетевшую, отложившуюся от косицы панаму, усмиряя плещущие одежды, вопрошает: о, где и какие я должен принести жертвы, чтобы… чтобы…


И второй диалог Корнелиуса и Полины.

— Значит, ты встретил несуществующего? — уточняет Полина. — Просто и улично. Надеюсь, ты не мостишь свое недоразумение — к моему окну?

И Корнелиус, глядя в дол, в отчетливый отступ вероятности, заполнение объема — пробегом муругих стволов, опыленной пунцовой метелью семян… и кто способен, сев времени провидя, сказать, чьи семена взойдут, чьи — нет…

— Готов поклясться, что это был тот… кого я видел с вами в раме.

— Почему бы не Тот? Не было ли на встречном крылатых сандалий? Бог обманщиков, проводник — в царство теней. Тебе вряд ли стоит за ним стремиться.

И пауза, ветер. Хруст песка на дороге — как треск сдвигаемой каретки…

— Итак, ты любишь кино… — говорит Полина. — Представь: тебе разнуздали возвышенную сцену — горный пленэр, молодые мехи, узость кости. Но самое пряное легализуют — за кадром, точнее — в твоем воображении, так дешевле. Да — все, что ты подозревал, и еще убедительнее — никаких послаблений! Но ты застаешь — уже облачающихся в глуховатую haute couture. И с натянутой медлительностью — в разрядку с капитуляцией — герой заклеивает последний башмак. И вот прекрасные любовники спускаются на журавлиных ногах — меж кустиков в мелком цвету греха, навстречу ветру, треплющему их чувство. И бездна неба над головой… ах, просто захватывает дух! Падает сердце — от их ослепительных голливудских улыбок! Но моя фантазия — не в пример твоей… — вздыхает Полина. — И я вижу, что актеры насквозь безразличны друг другу, и в глазах у них — отъезжающая операторская тележка. А может, крупный план взят трансфокатором… режиссер с сигарой, звукарь и табун ассистентов, плюс — шеренга зевак за натянутой веревкой… И чтобы одарить тебя — несдержанной ситуацией, актеру понадобилось — сесть перед камерой и стащить башмак. И пройти им предстоит — три ублюдочных метра. А если что-то произошло, то — в тебе самом, а вне сих священных пределов — одно ничего, имущество печали…

— Но ведь я его встретил! — упрямец, упрямец Корнелиус.

— Исполнителя, марионетку? И ты бежишь за ним и кричишь — это он, я узнал его! То же лицо и резкий голос, черты и члены, объемы, отъемы… а где — та же душа? Явно продал Дьяволу! — говорит Полина. — Ты наблюдал из шиповника — окно, и в нем — пара бездельников полощут на ветру языки. Правда, не так отборны, как те красавцы. Но можно ли допустить между ними — лишь ветер? При насаженных тут и там красных фильтрах, а наблюдатель — юн и романтичен! И ты пытаешь меня: кто тот болтун, что был со мной? И что случилось с нами раньше — и что отложено на потом? А я отвечаю незатейливо, как тот опытник: мир, в котором ты существуешь, создан — для тебя, и мы стараемся — о тебе. Так что и раньше, и в грядущем, и у тебя на глазах — между нами корноухий сценарий, создатель — он же постановщик, камера… или дозорный пост в кустах… в общем, похожая компания. И какой-нибудь комедиант на третьи роли, возможно, по случаю — сын создателя. Нам командуют — эпизод такой-то: Сцена у окна. Внимание, Корнелиус приблизился к шиповнику. Начали!.. — и я подхватываю пуховое вязание, красные спицы, и мы с партнером встаем в раскрытой раме. И поскольку наблюдатель глух — к нуждам обменивающихся словами… не слышит оных, здесь прольются музыкальная тема и шум травы — нам позволено нести отсебятину: классическую дребедень, хоть прозекторские сводки синоптиков о работе над вскрытием рек — или анекдоты про японского бандита с отверткой. Лишь бы чтить основную эмоцию. А потом команда: — Стоп! Корнелиус вышел из кустов. Спасибо, все свободны… — и мы выходим из декорации. Отправляясь — каждый в свою жизнь.

— И все? — произносит Корнелиус. И высматривая с подоконника мяч где-нибудь в траве: — И отчаяние сводит скулы…

— Они отлично доказали свое бессилие и полную непригодность к жизни тем, что умерли, — говорит Полина. — Последняя фраза, которую не услышит свидетель. Возможно, ему уготовано что-то менее скучное. День гнева, что развеет в золе земное. Dies irae, dies illa…

Загрузка...