Меня преследует навязчивый сюжет: кто-то ждет гостя, который не знает дороги в дом, где его ждут. А ждут из окна и смотрят неотрывно в даль — не отрывая дом от дали, не скатывая пустую дорогу, которой гость не знает, а выспросить пустую дорогу он не догадывается, поскольку не знает, что его ждут. И пока его ждут, он живет. И забыл, что чем больше живет, тем меньше осталось. И у тех, ожидающих, — тоже все меньше ожидания, потому что гость живет много. И из-за угла уже высматривает гостя длинноклювое никогда. А тогда, позвольте, какой он гость, если никогда им не будет? А бывает же он в гостях в других домах, потому и гость. Или ждут письмо, которое никогда не придет, потому что оно даже не написано. Мне приходилось ждать ненаписанное письмо или гостя, у которого вместо моего адреса — чистая страница, и пусть бы чистая, да в том и беда, что там написан другой адрес. И беда в том, что мне кажется — по написанному адресу гостя ждут меньше, чем я, а там ждут не меньше. Но они дождутся, а я не дождусь.
И я уступаю дело моему герою Нупсу, а с меня довольно. Пусть ждет, а я над ним посмеюсь. Но поскольку это другой, а не я, он-то наверняка дождется! А мне — бесноваться от зависти и колоть исподтишка шилом чертово перепоручительство… Так и есть — через полтора месяца Нупс получит письмо. Но Нупс не имя, а обрезание, свертывание молока в сливки, означающее: Клоун Полу-Синий, но «клоун» прочитано наоборот, и тем, кто так прочитал, Нупс и кажется, наоборот, трагической фигурой, а П и С я помню неточно, возможно — не Полу-Синий, а Пронзительно-Сумасшедший, или ему кажется, что он — Сине-Полый, потому что он — Полу… или автору кажется — и так далее. Короче — суть в конверте, ожидаемом полтора месяца — не срок, а блажь, и в том, что дни имеют разную длину.
Бывают — длинные, как цирковая бочка под ногами, и вместо публики — лето в очках, а в очках — еще одно лето, и пахнет красной медуницей, даже если она — полузолотая и полубелая, но краски — красные, и пахнет морским побережьем — мокрые полотенца вдали на веревке очень влиятельны… И мчишься по бочке солнца, пока не сожжешь пятки, — о какие длинные неуловимые дни! Какие увертливые заброшенные утром в утро, а ночь счищаешь с чешуей запятых… И бывают — карцер в пять шагов, в каждом шагу — мыши, запеченные в черствые горбушки, а над ними курганы из окурков, и над каждым курганом — разбитое светило, а под каждой мышью в горбушке… что тут скажешь? Здравствуй, прекрасное завтра, паутина из ноздри.
Когда по зеленой доске вечера сползает гадкое, ворсистое 8 и, увертываясь от булавы стрелки, делится пополам и лелеет талию, а Нупс следит за ним, не мигая, — тогда… если тогда остаться в дому, что? Вдоль по околотку, от половинчатой двери до целого окна, от половика до непроглядной Французской Ривьеры — вкручивать разбитые лампочки и самому сиять, отлакированному стенами. Просмотреть телевизор насквозь, до соседского дивана, и допосвятить себя — благому, домушному: укрывать чадо снами, подтыкать и под него прекрасное завтра, беседовать беседованные беседы с женой, тщательно пережевывать мирные цели, и тоже — рывком в сны, чтоб подкапывать Триумфальную арку Бессонницы до утреннего гимна, вышлепывать змеей в кухню, разевать на кастрюли распиленный язык, выбирать, которую укусить…
А ведь можно оставшийся остаток дня разогнать — золотой бочкой, золотые опилки лета веером! Поманить из гардеробчика кеглю с коньяком, двухнедельную, сопревшую, заманить на бочку, и самому — скок за святой водицей: но-о, в разлив! И Нупс еще вчера собирался, но предвидел: вдруг назавтра ему — совсем чехол, и не ошибся, а назавтра чуял — что напослезавтра… а перспектива открутилась. Но подкараулил его четверг, четверг-зубами-щелк, и защелкнул! И что? Претвориться вермишелью, проскользнуть сквозь четверговы клыки — в пятницу? Там детектив на соседском диване, там кубок Европы, то ли шахматный, то ли матовый… но за кубком — кубарем — выходные! Два дня — в дому, как единственный кубок на зуб Европе, как Европа на одном быку… Дом, вытягивающий из Нупса смысл сквозь соломинку, выпарывающий наметку ума по белой ниточке… и надобно пережить четверг для этих радуг, но скорее — четверг переживет Нупса. Ведь Нупс — что, сколько в день он длился? Пять часов по карцеру, и в полпервого умирал, а обратно воскресал к рассветному гимну, выходил из Триумфальной арки посиять нотой до, покрутить носом, а в полпервого — назад. В час, когда домой приносят почту, и могут — письмо, санкцию на жизнь, а могут и нет. И Нупс томился в работе до полпервого, и вдруг догадывался: почту принесли, а письмо не захватили. Если сдашься надежде, так протянешь до шести — и только в шесть умрешь. И нестись ему с работы семимильным юзом, трепетать жабрами перемен, лопаться смолистыми почками, клокотать медным пищеводом и следить, кто за кошка дорогу перешла: местком переплыл, или червь переполз, или птеродактиль в дактиле — все к смерти. И взлететь к почтовым ящикам — прыгуном с шестом, на сучковатой своей надежде, и только тут, в шесть — спиной в ящик. Можно, можно, да только какой-то голос, ехидна утробная, еже-полпервого выкручивался из Нупса штопором и объявлял: капец, закрылось письмишко, как твой умишко. И хотя Нупс не до конца верил, надежду выкряхтывал — да знал: опять правдив, как пуля. И все равно бежал-летел-не-здоровался, и топтал в ярости улицу, если нет автобуса, а автобус щипал Нупса дружным, спаянным коллективом пассажиров, ставил сумки в Нупсову спину, как в багаж, душил поручнями, разминировал нос — минтаем из ста мешков. Тут и покойницкое терпение взвоет уголовной сиреной! Так бежал — как ненавидел дом, куда бежал, опять явится в длинный, как забой, вечер — а навстречу четыре стены: развлекаться Нупсом в кости, перекатывать по углам, брезговать лоскутами меж ребрами, брать выигрыш — на латыни… А пуще, чем дом, чем автобус-рыбный-поручень, ненавидел Нупс Нупса — ведь отчеканено ему было: нет письма, высыпано конторской известкой, а летел, прыгал, простирал к ящику члены… и получал газету за труды: на, читай, начинай одно, дочитывай — другим, я твоя, командор! Одна газета, одна, одна… и тащился к себе, а останки свои оставлял у ящиков, забывал подобрать мощи, подмести на площадке, бестелый, бесполый — и хулил и полое, и набитое, сквозь письма не проскользнуть, с каждого в день десять писем дерут, и зарплату сыплют письмами… Но уже примерно в два, в три ночи, кукуя в кухне над книжными листьями, Нупс опять постепенно сползался — заводил опорно-двигательный агрегат, и пальцы резались, и нос набирал крен, и другие кое-какие детали в натуральный масштаб и похожего цвета: новый день — новая почта! И хоть ясно — и сегодня не принесут, не носят, когда так ждешь, раззявили изумление, чмокают восхищением, а обязанности по боку! Ясно… а целое утро — наслаждайся собственным составом, все смазано, гнется, и отверстия отверсты, знай стриги ногти, заливай в свою воронку дымный кофе и перетирай продукты — в дрянь, ах, охота, вдохновение! И надежду новенькую, хрустящую — и на стену, шаг назад, и в альбом, и скорее — в щель на затылке, руки прочь!
И так он умирал-растворялся и сотворялся из растворения полтора месяца неотлучно, как от добровольной народной дружины, а тому назад и послал — свое письмо, запустил бумерангом — в проросший из памяти город и вообще в другое число. Потому что у Нупса, так мне хочется завить сюжет, имелась тетка — фея, за три ночи от него, вот так. Родная тетя, а хоть и многоюродный дядя, но иной дядя — удав. Ну, знатный деловар, глубокий проработчик, а у Нупса тетка — фея! Фея Марковна. И она, тетя Фея, и ее пламенный мотор и стальные руки обещались — еще высевали пальмы в кадки и неисчислимую кочергу загибали по моде — родительным падежом, еще тогда — исполнить Нупсу заветное желание. Да не сейчас — не промотал бы на золотую шайбу, и не в школьные годы чудесные: протрюхает — на расположение флюгарки с совместной парты, на тройку за двойку — и чтоб педагогическая среда от испуга скушала друг друга, ведь изловчится, все всмятку загадает — глаза-то бегают. Вот обернется могучим дубом, зашелестит, разбросит — тогда и будь по-твоему. И Нупс, как повелели, надулся, выпростался из средней школы, из среднего института — и вдруг думает: мне, думает, профильному древу великих равнин, безнравственно — стряпать из тети Феи мое желание, да еще — одно, вот кабы три или семь, а тут и пачкаться не стоит. И оставшееся среднее — своим горбом! — так пиджак на нем горбом, идеалы души, жгучее чувство стыда, императивы-инфинитивы… По всем закоулкам жизненного счастья с Вергилием рука об руку, бахил об сандалию, есть такой попутчик, заехал мне в ухо — и все не вытрясу.
Ну и продолжается — сам собой. Нупс Нупсом.
Например, так. Например, вы встречаете утром знакомца, с коим расстались в полночь — и вдруг обнаруживаете, что голова у него — буквально праздная борозда, а только в полночь — и колосилось, и ерепенилось. И что? Например, можно спросить:
— Ба! Ты всерьез так огорчил своих болельщиков — или пошел на погружение?
Но это те, кто прямее линейки. А игривые интересуются:
— Откуда такой кучерявый, как тутошний шелкопряд?
Та же линейка, но наоборот, а наоборот линейка тоньше.
А есть еще в жизни поэты — и рвутся наложить на пустошь новую метафору:
— Это кто там яйцевидный? Кто погасил свои эмоции? Кто нам башку наизнанку вывернул — так, что все извилины разгладились?
Это если произносить, а можно и в рот набрать что-нибудь. И уж кто взаправду тонкий, тот тактично не заметит некоторые с кем-то первобытные перемены. И заговорит — как с нечесаным, будто взгляды давно отстоялись — и от веяний момента не меняются! Только глаз — чуть в стыдливую сторону, но — чуть, а не косить гиеной, будто задняя мысль на спине висит!
Например, однажды у Нупса была подруга, и вдруг Нупсу сообщают, что подруга на сносях и вот-вот обрадует общество пополнением, а сам Нупс не замечал. И подруга ему молчок. И Нупс думает: что? Сказать, что все знает, и раскошелиться на соответствующие льготы? Но раз сама не говорит, значит — тайна, значит, не хочет, чтобы Нупс знал, значит, Нупс должен так, будто не знает, потому что — и не знал, пока незаинтересованные его не заинтересовали. И думает Нупс: а дальше что? Когда пополнение составится? И новобранца тактично не замечать, пока сама не расскажет, а вдруг до совершеннолетия не расскажет? А вдруг и после?
Ну его, Нупса — в теснине сомнений, но — о пакостнике, что еще вчера в полночь — лохмат, как таежный маршрут, а наутро — полная эвакуация! И если кто-то пытается сказать — при такой чьей-то незатейливости, и если слеп и нем, все — что вдоль, что параллельно. А Нупс никуда не спешит и думает: какая пропасть разверзлась меж вчерашней полночью и сегодняшним утром! Сколько потрясений село на остриженного, как трагически преломилась тайна его судьбы! Какое преображение мира перелистнул Нупс с закрытыми глазами!
Вот как жил мой герой Нупс, и это достойный его пример. И однажды в городском сквере повели Нупса по аллее и привели в сказочное место: там качели и ложки на блюдце, как серебряные лодки на пруду, прыгай и плыви лодкой из пруда в море, из моря — в мировой океан, и дорожные указатели над водой висят, гаснут дневные — вспыхивают ночные, а берег пахнет красными цветами, и даже — полузолотыми, но запах — красный. И Нупс почти уплыл, но в тот день ему было некогда. А сколько потом ни вояжировал мимо сквера, и насквозь сквозь сквер и сверху — ни разу на ту аллею не попал. Чертов сквер весь, всем взводом деревьев на плацу: три шага в длину, семь в ширину, там никаких качелей, пруда-океана — там за ним дома набычились. А ведь Нупс помнит: здесь, и запах красных цветов. И помнит, кто вел — бабушка вела, и сиреневый единорог-берет, и карманы до колен: с конфетами, с яблоками… и кого встретили — соседского Вовку Дутова. А найти не может! Бабушка, я семь платьев сносил, сорок ног истоптал, где… не успел договорить, глядь — а бабушки десять лет как нет. И Вовка Дутов — незрим, как кочерга.
И вот сколько-то спустя Нупс идет откуда-то или куда-то и где-то вдруг видит: пьяный кавалер на дворе, а рядом — гулящая красавица машина «Жигули»: хорошится — то в левом осколке обзора, то в правом, то в ручьях из лопнувшей трубы… и еще кавалер, но помельче сортом. И первый пьяный — бух сандалией по струе, растоптал милашку в сырость и вопит бывшему отражению:
— И чтоб твоя сука-машина больше по жизни не ездила! — а еще кавалер, помельче сортом, тот ни при чем. Но первый ему покровительствует. И благосклонно интересуется: — У тебя деньги есть?
И Нупс почему-то знает, что деньги зашиты в кепку, но его осеняет другое: разбитной кавалер, победительный-безденежный, ведь он и есть Вовка Дутов! И не похож, хоть бурка на него насядь, — да вот он, поскольку друзей не выбирают. Но от того, что Нупс видел столько упоившихся, что — двоятся, как цифра 8, ему кажется, что он и сам — вдребезги! И не успев ничего выспросить и взять адрес, он засыпает прямо там, где шел, и там, куда. А снятся ему провидческие сны, правда, он не помнит, что, но помнит — пророческое! И когда он просыпается, он уже чувствует, что вместо снов остается с голыми руками, но еще не проснулся. И начинает в муках вспоминать, ладно, а сейчас-то он где? Где спит? У бабушки в лодке, или при столовой ложке — или на триумфе симфонической музыки? И когда проснется, кем он будет? Выхлопным прокурсистом Вовкой Дутовым — или прорабом искусств? Или падшей крепостью Измаил?
И заглядывает стеклянным глазом в щель между снами — и видит презнакомые обои в финский цветочек, семь с полтинником за клубок. И оказывается: посередине жизни — вот где проснулся, на мужской половине, а в другой комнате жена кроит платье, а бабушка — за жующей водой, между Нупсом и бабушкой — волны финских обоев, а вундеркиндер положен на музыку — и в звучной школе. И кстати, тут Нупс обнаруживает, что он полусиний, но сгоряча не обращает внимания.
А за окнами сумрак, но будто уже светает, и к дому прибило утро. И Нупс рад, что слава Богу, так скоро ночь минула, и размечает дела, туда сходить, это принести, а то пронести под плащом. И протягивает руку за часами — нет часов! Неужто экспроприировали, пока просматривал сны пророка?! Но тут Нупс слышит свой хренометр — уже прикручен, влит в руку намертво — серебряной лужей-непроливашкой. Смотрит в лужу, а там — сегодняшний вечер, скоро восемь. То есть за окнами не светает, а темнеет. И дела, отосланные в завтра, можно вернуть в сегодня. Но если отозвать, если вынуть их из завтра, то в завтра образуются такие бреши, что завтра рухнет. И завалит Нупса за валом — и не спасут. И тут Нупс покрывается от пяты до треска в затылке — тщетой, бородавчатым ознобом, сыпью, оплесками. Ведь дела его завтрашние-сегодняшние — ни самому, ни бабушке, ни секущим небо всадникам, простым и почтовым, кстати о… Но расставить бы всех пошире, загородить полорогую пустоту, перспективу упечь, а из перспективы бабушка машет сиреневой гроздью берета и коржик протягивает. Время-то круглое — от бабушки ушел и к бабушке пришел. А Нупс вредничает, косится на коржик и стаскивает вразнотык — груду дел, суматоху явлений, и жену с мечтами приставил, финские обои развесил, грамоты, горчичники… а никак, никак от коржика не спрячется. Врет, что сладкое не любит.
И заплакал Нупс в половине восьмого финских обоев — у черты, где ворсистому восемь делиться, пускаться на размножение… зарыдал, такой шлюз распустил, что мечта-жена прибежала с недокроенным платьем, но она кажется Нупсу узкой, что за уза, и шкаф навис дверцами, цыкает битыми замочными лузами, и четыре шмары-стены, и чья-то не то амурная виола, не то эолова арфа… столпились вокруг — и утешают и утирают, а главное не то, чтоб мы тебя понимали, а что у нас добрейшее сердце. А жена — полуплатье подмышкой — раздувает змеевики, гонит из пустоты лекарство пустырник. Но утешили или нет, я не помню.
Но пока все растерялись, Нупс вдруг — скок на бочку и наутек! Крутись вперед, моя затейница! А почему — на бочку, а не на поезд? А не все ли равно, если время такое же круглое, как пространство? А может, в поезде воздух комковат — и проводник сумасбродничает. А может, не боится и заскочил на поезд, но промахнулся — и на бочке. А бочка-то и есть единственное спасение! Бежишь-бежишь и не прибежишь — ни к концу, ни к началу, где конец начинается. Только бы никто не прознал, что я на бочке, только бы не… И качается с работы на работу, из ужина в ужин — как неспящая птица, мускулистая горловина, крылья блинчиком… а на самом деле — по бочке вдаль, от всего отдергивая пальцы, чтобы все не прилипло, нечего на бочку наматываться, колотить хвостом по кочкам. И от спешки — спешно прочь! Ведь если к цели не рваться — и увидишь тысячи целей: и вокруг и дальше. И не надо делать так, как надо, потому что так уже сделано.
Вот как убегает Нупс Полу-Синий все шире и выше, отклоняя виселицы вопросника, а тех, кто отвечает, остановят раньше.
И вдруг думает: а вдруг прознают и протянут руки? А не прознают — но рассохнется, распадется на досочки, расползется по юным техникам? А вдруг — бобр себе в бочке зубы выточит, и потянутся за этим прочие косточки? А вдруг — золотой ничего, а меня за нее страх съест? А вдруг… в общем, куда ни кинь, кругом холера. И Нупс мчит по бочке — мокрый, как приживальщик, ногу подволакивает… то есть и заскочить не успел, не успел мысль по просторам разметать, а тут его уже и прищучило. Да как так скоро? Что за скверный анекдот? А вот на, подавись тем, чего не бывает! И уже четверг вдали встрепенулся, стряхнул с шерсти звон, потянулся, разминается, желудок развязывает. Ах, какая нелепость, тьфу.
И тут вдруг — ну, наконе-ец-то! — Нупс вспоминает о тетечке Феечке. Шоколада вы моя, рыбонька заливистая, а кто нам что-то обещал? Есть у меня желание, растако-о-е… Ну, конечно, непрактичное — в точке вашей отрадной практики, да ваша точка уже поставлена. И, конечно, задаром — безнравственно. А не исполнять обещания — сколько?
И пишет письмо. Прирасти к листу, проклятое, ведь руку отруби — не возжелал бы, но ведь дело анекдот — в автобус вступить стыдно!
Но почему-то как Нупс тетку ни поздравлял — с днем ангела, с международным днем кооперации, с иными наслоениями, от тетки три года — ни благодарственного гугу, ни обведенной ручки. А ей восемьдесят три года было три года назад, но ведь понятно: время ходит и тетке некогда, доктора-бакалавры, приступ бакалеи, за пенсию расписывайся, и вдруг укатила в Киев — что не укатить? — и поздравляют не за ручку, а на голубой глаз. И у тетки в подъезде, Нупс помнит, кто-то такая сволочь, что потрошит чужие ящики — в свой без запинки, и ясно, Нупсовы открытки выпущены. Ведь случись факт — Нупсу сообщат, неужто не прознают, что у тетки затерян на равнинах племянник? На то и соседи, чтобы все знать. Потому она и тетка, что есть племянник.
И сочиняет три недели — и тетке засвидетельствовать, и свое — в белой слезе, слог — мускатный орех, редактуры, двухтомник синонимов… перемарывает набело, под копирку, чтобы отослать и копию теткиным глазом пересматривать. Но как послать, чтоб уже не вытащили, лично в необведенную ручку? И озаряется: не в подъезд, а на главпочтамт! До востребования, там соседское требование пресекут! И позвонить и нацелить. Но с работы нельзя — не потому, что отвод казны, но жизнь на работе эквивалентна килограммам тротила — и телефон рыгает одни проклятия. И Нупс, чтоб наверняка повезло, откладывает пятнадчики, и только за те года, где хорошо дышалось. Например, за восемьдесят четвертый нельзя, там аппендикс сорвали — убыток. А в восемьдесят пятом статью зарезали, а проблему умыкнули, а в девятом — в ресторане — последний нуль на счете пришлось обручальным кольцом доложить. И идет в автомат с двумя счастливыми пятнадчиками, раз такой злопамятный, как полу-синий. А как не быть, если в семьдесят восьмом пятно спустилось на штаны и Нупса из штанов выдавило. И звонит — тоже не из крайней кабины, нашли дурака, крайняя-то — шестьсот шестьдесят шестая! А везучая… мамочки, и здесь террор — все свободны, а эта занята. Но Нупс персонаж суровый — что ему, что говорящий мужик смотрит оттуда как на врага народа? Тпру, трепанг, меня пятно выжило, и я тебя выживу!
В общем, звонит. Стт-рр-раа-ашно, а звонит. И вот — чудо! Баловень же Нупс, не то что я! — трубку снимают и откликаются. Шипение откликается, да неважно кто, а важно успеть на два пятнадчика. Тетечка, атас, это я, любимый племянник, и послал вам на главпочтамт, потому что помню — воруют, кулаком по столу — и до востре-бо-вания, до кровянки, а тут ему совесть жмет: и о здоровье, мерзавец, не справился! Как вы? Пенсии на лекарства хватает? Нынче декокт вздорожал, геронтология — в заднице, так они заботятся о народонаселении, а мясо есть? У нас — дважды к празднику: первого мая талон и седьмого, с праздником, тетечка! — и на этой здравице закатывается второй счастливый пятнадчик. Но Нупс надеется — тетка проникла, ведь сняла же трубку! Кто-то снял, кто-то слушал! Чье-то ухо полнилось!
Мечет в даль письмо и две недели спокоен, еще не получила. Но к концу второй недели уже подбирается к ящику с надеждой, но еще — червячок. Хотя на третьей неделе тоже нет ответа. Но ясно, тетке некогда. А на четвертой неделе Нупс просыпается вдруг каким-то гусеобразным. Вдруг перечитывает копию первой фразы и соображает, что копия могла показаться тетке неподоходной, не фраза — змея! Совсем из ума прочь, дурак, выписал тетке затмение — собственным перышком! А жена видит — Нупса кто-то гложет, но не знает, что гложет — первая, потому что не знает про письмо. А Нупс говорит — шефа заслушивал, и противоборствующая сторона, остановив глаза, три часа повторяла: Я падаю, падаю! Приготовьте мне полосу безумия… Видали? И приготовьте ему венок распустившихся фуфлоксов… И не знает, ждать теперь или нет ответа, но ответа нет.
Тут и приходят черные дни к Полу-Синему Нупсу и выпускают его до полпервого, когда приносят почту — в полпервого! — обязанную к завтраку: чтобы Нупс завтракал черный кофе с хрустящей газетой — под двустволкой цифры восемь, а кофе?? — ни черного, ни сиротских оттенков, разве тот сгущенный рот — с килькой в прикупе, от сладости не расклеишь — и безмолвствуешь на народе… нет ответа! Бродит-бродит Нупс на работу, с работы, из дома, домой, а бочка спрятана. Где спрятана, там и спрятана, золотая моя, кап маслицем, кок ноготком… и вдруг: а седьмая-то фраза! Молился ли ты на ночь, Полу-Синий? Не седьмая — махровая химикалия! И еще семь мук, пока восьмую не… восьму-у-у… сразу две петли для надежности!
Но еще страх и ужас… петля и яма… хоть Нупс и не признается, считает: пятого звонил, шестого послал, ну — неделя на вечный ход теткиной ноги в провиантские склады, здравоохранение… значит, числа двенадцатого. Если в Киев не приспичит. А вдруг решит — обернется до письма? В общем — в двадцатых числах. Двадцать второго бывший дядя родился, зря родился, все равно выродился, а тетка противоречит — и во всех годах метит зряшный день особым гужоном: хоть из Планерского, хоть из Лапландии, а из Киева и подавно. И дядю — к букету сантиментов, накось, пуся деньрожденец, я чокнусь с вашим бывшим неудачным здоровьицем! Двадцать первого — из Киева, двадцать второго не до Нупса, до дяди, двадцать третье плюс праздничные постскриптумы, амортизация печени… а двадцать девятого — уж зачтет послание. Но уж первого-второго — точно. И неделя на обратное сочинение, и неделя на ридикюль — сам неделями таскает, а десятого-пятнадцатого отправит. Если восьмучей фразой не обвосьмучится. И посулам-руководствам — еще неделя: на какой ост-вест Нупсу обернуться, через чье плечо чихнуть, куда закопать… И в чем не признается считает: двенадцатого туда, двенадцатого обратно. Ну, учитывая нерасторопность почтовую — тоже квитанции прослюнявить, а через неделю спохватятся: Нупсово письмо в обстановке их трудового подъема — лишнее. Вымажут невостребованное — истекшим месяцем, вырежут — серпом по… адрес — крест-накрест! Нупс так и видит, так и воет на рогатину, всесветно крестом прихватят! А местная почта тоже не сразу, где это — чуть прилетело? Еще три дня… значит, двадцать четвертое! И нашарит двадцать четвертого в ящике крест.
И ждет двадцать четвертое: цементы, бруски, железный поток! А если не двадцать четвертого — четвертое крайнее! — ну, считай, победу зацепил, в жилу вышел! И несет домой полполучки — бутылью, плескучей единицей, загружает в гардеробчик, а жена отвлеклась от недокроенного платья и говорит:
— Нобелевку дали? Звезды нам к месту. Мне как раз Белоедов нужен… — и спрашивает: — Навестим со звездами Белоедова?
— Всепогодного шалопая Белоедова? — уточняет Нупс. И спрашивает: — А зачем нужен?
— Нужен.
— А зачем?
— Нужен.
— Нужник какой! — и спрашивает: — А как ты ему при мне молвишь, зачем?
— Я его в ванную оттесню. Как ты — счастливых избранниц.
— А ты видела, какое у него лицо? — спрашивает Нупс.
— Какое?
— Или не видела?
— Я с ним обычно в темной-темной комнате беседую.
— Такое не видят, — говорит Нупс. — Когда меня спросят, как я представляю диавола — в человечьем, я скажу: как Белоедов. Он все может, все!
— Потому он мне и нужен.
— Но мой коньяк не оросит Белоедова. Мне тоже нужно, и цели мои чисты, и путь к ним свят.
И заворачивает кавалерийский наскок — кого-то со службы сократили, а жена с квартиры согнала и дорогу бурьяном засеяла, перебрался в трущобы, а там — пожар, в общем, только Нупс ему и наплещет. И дальше дрожит, как топот копыт, коченеет кочаном на стерне, и откуда в тетке столько черствости, как в горной выработке? Знала бы, как Нупс ждет, с какого всхолмья писал, на лопате листочки свои пристроил — с копиркой в промежутке, откуда??
А тут наступает двадцать четвертое. А послал шестого, но не этого, а предшественника, но если не востребовано — вернут сегодня. И в полпервого, как положено, голос шепчет: нет письма. И Нупс опять примеряет ипохондрию, шарит на дне внутреннего мира злокачественную кочергу… И вдруууг: да ведь двадцать четвертое! Да ведь если нет — ведь у тетки! Здравствуй, жизнь моя в жирных пятнах, на бочку нагвазданная. Если ящик — без креста, крест без ящика… Здравствуй, здравствуй, носовитый! — кричит ему ящик и летит навстречу крылатой ракетой «Томагавк». А Нупс рраз! — и на ступеньку у подъезда, и глаза за пазуху. Вдруг — есть? Сидит-заседает и думает: ведь соседи думают — и чего думает, крест свой дальше и выше не тащит, подъезд загромоздил? Вечного помощника ждет? Ап — и вперед. Запускает руку в ящик, а глаза за пазухой. И нащупывает газету. Вынимает один глаз — газета! Вынимает все глаза, разворачивает, трясет между строк — нет письма! — одни партийные рекомендации. И даже тошнит, что нет, что у … тетечка-мотечка, феечка-конфеточка… Караууул! Спасение!
Но коньяк Нупс сегодня не пьет, а то — нате вам письмишко на опохмелочку, пожуйте, пока чужой не занюхал. А жена отвлеклась от платья и желает оспорить почетный приз: не идешь на свой коньячник-компостник? Нет, гашение конюшен на два дня отложено. А тогда не дойти ли до Белоедова? Не дойти, у меня синий бок колет, а Белоедов — аж на той стороне общественной морали. И ходит он два дня Полу-Счастливый и еще не верит, что — Полу-Спасенный. Но все отъявленней — к ящику, все циничнее — руку в щель, а умирает все меньше, и все больше — Полу-Смертью. И на пятый день — обхватило! Дотекло до теткиного сведения, теткино сведение в курсе!
И в таком растридцатом счастии — растридцатого — уже совсем безрассудно — к ящику. И уж подлинным головорезом — внутрь… и нащупывает конверт. И хохочет: неужто? — и прыгает: и допрыгнуть не успел, а вам — ответ! И, хохоча, достает… И видит: крест. Собственным домом подпер, собственной улицей к нему привязался! А с изнанки последняя печать: за выходом твоего срока… за тем, что, кроме тебя, никто его не востребовал… и нечленораздельное.
И Нупс идет и все хохочет от удовольствия, ведь надо же, а? — едва разбежался — и уже! — комедия проклятой фините: принеслась на тачанке диктатура свободы! А от чего у тебя свобода, ласковый? — выскрипывают ему перила на третьем этаже. И Нупс щекочет их мизинцем: от вас, костлявые, от вашей зазеленевшей кости. Заходит домой, стоит посреди комнаты и не может вспомнить, что он делает, когда приходит. То есть теперь ему — что? Начертать вдоль белофинских обоев: «С Новым годом»? Или всем ночным путникам дверь отворить? Или с понтом вымыть руки? А недорезанное платье прикусило рукав — и хоть убей.
И стоит он так — в поиске политической ориентации, и вдруг чувствует — по спине кто-то ползет. И по плечу. Нупс вывернулся и видит: конверт по нему ползет, усами шевелит, и у конверта заячья губа. А у другого конверта — волчья пасть. Нупс — на пол, катается, сбивает с себя конверты, а те со спины на грудь перескакивают, в волосах запутались. И бежит по Нупсу, как по торфянику, белый и синий ужас… и от ужаса Нупс догадывается: где шкаф? Скорей! А шкаф отсучил от себя тень и сутяжничает с ней за место, чтоб не скучать, и совсем ему не до впускания Нупса. Брутова душонка… всем — конверты с фигой!.. И тут, о счастье экономии — Нупса выключают из розетки.
Но вот — тьфу. Не удалось мне стереть спиной розетку со стены, поздно! Опять включают! Видит Нупс — расстелен он на полу, подоткнут тенью от шкафа — и чрезвычайно смущается, потому что данность у него — завалящая, бесхарактерность, чмо… И он незаметно для жителей Земли поднимается, вспарывает в отместку шкаф, незаметно прихватывает плескучую единицу хранения и незаметно бежит. Да, а дело-то — в четверг, потому так и назван рассказ: в четверг Нупс воскресает из ожидания. И видит белые прямоугольники под ногами — вот они, указатели из пруда в океан! Вот, что открылось ему в страду: ревущий катарсис! И Нупс решает бежать к мировому океану. Но что-то зашкаливает в четверге, какую-то технику, вечно что ни возьми — невечно. И купол четверга как пристегнут к небу, так и коробится, а стены вдруг опадают в падаль. И бедный Нупс — тьфу ты, какой воруй-городок, — он вдруг незаметно становится заметным в походе на синий океан по белым прямоугольникам проезжей части. И низкий очевидец — тут как тут, в белой перчатке под козырек с синей искрой. И пользуясь интересами в конвертах, запрашивает аж три рубля, пока я не намекнул на червонец, а я вот-вот… ну никак мне не удается вызволить Нупса! Приходится выпускать из него три — со слезой по кремлевской башне, переводить в непроезжую или непролазную часть… И Нупс думает: я куда-то шел? Неужели на распродажу последнего имущества? Зато не к Белоедову! — так он надеется, а куда? На кусок бесед, на сосущую открытость для диалога… Ведь не умолчит про письмо, после пол-сосуда выложит! Будет клянчить утешения: а вдруг не на ту букву воткнули? Ничего не путали, а этот контрольный экземпляр — на! А вдруг тетка не в Киеве, а в больнице месяц раздавила, в полусанатории? В Обществе лишенцев какой-нибудь железы? Раз ей восемьдесят три года три года назад назначили! А поскольку у Нупса участковый — крестовый туз, тут-то тетка и обособилась. Да, может, не тетка к телефону подрулила? Завелся у нее, например, ферзь, дядин сменщик? Если ей так запросто в Киев схлынуть, так еще — лягушка-царевна! И варила флотский борщ и не могла — к телефону, вот ферзь и снял. Но тут вдруг кухня зашипела, вспенилась — и весь флотский борщ из берегов! И он бегом — спасать, дезактивировать — ну и, ясно, забыл сообщение. Да потому в телефоне и шипело! — флотский борщ, осиное гнездо! Ааа, вот к кому шел — к Кутейкину! Кутейкин на флоте служил.
И приходит к Кутейкину. Открывает Кутейкин исподлобья.
— Не клюет? — спрашивает Нупс.
— Клюет. Покоцанный петух, — вычленяет Кутейкин. — Зубы жмут. В субботу на даче так прищемили — чуть не самоликвидировался! Хотел завещание накатать, надо же отлепить тельняшку родным и близким, не то в ней и спишут, во фрак не ввернут. Тянусь из последних сил к бумаге, а тут вихрь — и отдувает! И бумагу, и последний час…
А из кухни — смех.
— А там кто весел? — спрашивает Нупс.
— А там Люли. Следуй в караване, я тебя представлю.
И ведет Нупса на кухонный свет, и ясно: увез жену с младенцами в природу и не скучает флотской натурой. И неизвестная Люли с зеленой прядью — в зазеленевшем углу кутейкинской кухни.
— Я не вовремя? — окисляется Нупс.
— Вовремя, вовремя. Мы духовным богатством делимся, возьмем тебя в долю. У меня же зззубы! Я сварил себе манную кашу, ем и рыдаю. А тут она путешествует мимо окна, увидела, пожалела и говорит: «Давай, я тебя в ресторан „Океан“ отведу…»
Мимо так мимо, ведь кутейкинское окно в девятом этаже.
— А почему ее Люли зовут? — спрашивает Нупс.
— Не успел войти — сто вопросов. Ты что, из Клуба знатоков? На-ка портвешок и сразу все о жизни поймешь. Может, она французские оперы пишет.
И достает Кутейкин махровый портвейн за нумером 777, но на нем напечатано «Океан», а Нупс — коньяк, но тот нумер счастливее, и велит себе портвейну, раз он — океан, а Нупс и шел в океан. А Кутейкин — из духовки: гля, какое бля… какое блюдо уродилось! — да откуда теперь океанское счастье у Нупса — экс-мечтателя экс-золотой незаактированной бочки? Разве блюдом зажевать, полегчает? И слышит, как вдали, может быть, под римским патрицием, поскрипывает чужая золотая бочка, может быть, под грузом нерешенных проблем… И слышит — по ступенькам поступь потусторонняя. А Кутейкин не слышит, богатство Люли перебирает, а Люли не отдает, мелочь подсовывает, а за ценности Кутейкина — по рукам. И в ответ свою биографию вышивает — когда в комсомол, которой грудью ребенка вскормила, а Кутейкин не верит — покажи! И уже у дверей — такие шаги, что опять на Нупсе конверт уськает своей заячьей… ах, чтоб ему заживо оскудеть!
И тут в двери — звон, все тарелки встрепенулись, заметали лязг, и стены взопрели, спустили по трубам бесповоротный вой… услышал Кутейкин! Идет и возвращается… с Белоедовым! Воистину он! Директор Дома юных пионеров. Но что-то в нем — впроброс, какая-то трансцендентная оплошность… и вдруг Нупса осеняет: остригся! То есть чудовищно остригся — по-пустынному!
— Глянь, какой рулевой, а? — хохочет Кутейкин. — Какой штурвальный!
— И откуда такая гибель локонов? — оторопев, Нупс.
— Он что, и не пьет, не курит, не маньячит? — спрашивает Люли.
А тут Белоедов открывает пиджак и выкладывает ствол водки.
— Что-то мне мешает, — бормочет Нупс, изучая Белоедова. — Что-то на тебе лишнее… Ага! — и торжествует. — Ага! Брови! Весь — яйцом, и на — брови!
— Ну подумай, — плещет Кутейкин, — ведь вчера его из автобуса видел, он с пионеркой гулял, в прическе до пят, а нам даже чубчик не выказал. Ах, чукча, чукча кучерявый… Вчера, сладенький ты мой. Знакомься, Люли, настоятель Дома пионерок. Но смотрит зверем.
— Брось, киса, это я прежде со слезами на глазах работал. А теперь всех бы передавил.
— Слушай, возьми меня к себе! — кричит Кутейкин. — Нупс говорит, коммунары его ухрюкали, так аз отмщу: лишу их — своего мастерства. Возьми, а? Есть у тебя место?
— Есть у меня место, — говорит Белоедов. — Преподавателя бальных танцев. Пойдешь?
— Мне бы в театр теней, — вздыхает Кутейкин. — Хочу режиссером на театр теней!
И теребят блюдо и дискутируют. И чувствует Нупс, прямо в нем бочка скрипит, золотыми досочками квитается, и все связано с приходом Белоедова, и микрорельеф — и макро… черт знает как, и отвратительно, что связано, но — вкруговую! И странно, что Белоедов вдруг лыс, да вот таков. А несчастье будто бы в том, что разом ушли огурцы — и со стола, и из холодильника, и из зоны рискованного земледелия.
— Ты, владетель дачи, не мог огурцы навставлять?
— Ну, камрад, ты кем меня на даче держишь? Огурцы-то не из нашей дачи, а из нашего гастронома. На даче огурцы посеяны чисто символически.
— И что восходит, если не огурцы?
— Кру-жев-ник, — неуверенно говорит Кутейкин. — Кружевник, нематериальные активы… А также взяли урожай гороха.
— Так насыпь стаканчик к коньячку.
— Ты, камрад, на весь мой урожай замахнулся. Дача, подача… да ихняя дача рухнет через год, только видели! Зато у нас четыре за переэкзаменовку, мы передиктант перекатали! — хвалится Кутейкин. — Не только горшки в третий день выливаем.
— Вышло жизненное обеспечение, аут… — вдруг объявляет Нупс. — Хоть на коленях молите, хоть взятку всучите — точка!
— Бочка! Да ты хоть знаешь истинное страдание? Вот принеси гитару, пошарь в столовой под раскладушкой, Люли тебе отпоет.
А Белоедов посмеивается, тоже блюдо потихоньку отламывает, а усмешка у него — чистейший конверт!
А Кутейкин говорит кому-то в окно, опять у него кто-то в окне:
— Зайди, отсоси рюмочку. У тебя сразу кредо изменится. Да я не праздную, а прощаюсь, у меня цинга.
Но никто не приходит. И уже гитара, и Люли, выстроив Белоедову око, раскрывает вокал — должно, из французской оперы:
— А между тиною, тиной зеленою девичье тело плывет…
— Слыхал? Слыхал истинное?
— Ладно, — говорит Белоедов. — Возьму рисовальщиком. Наш больно много закладывает — прямую линию партии провести не в силах. Вообще-то — мил, и стажист, а среди рисовальщиков даже слывет. Да из-за него инспектора ходят, нюхают нас, как кобелей. Из-за него уж и не заложи.
А Люли рвет поющие струны зазеленевшими пальцами.
— Тело плывет, между камней толкается, мертвые смотрят глаза. Платье девчонки о камни цепляется, ветви вплелись в волоса…
И вдруг Нупс вспоминает, что у жены не совсем скроено платье. И думает: а может, Люли — фантом? Химера с Нотр-Дама или с Дома пионерок? Ведь он ее никогда не видел — значит, ее и нет? Глядь: а на портвейне — не 777, а 666!
— А я тебя с пионеркой накрыл! Проезжая мимо станции, — кричит Кутейкин Белоедову. — Валя, Валентина… Бюст пионерский — экстра! Но бедро широко.
— Ну, — спрашивает Нупса Белоедов, — куда запропал, трепетный друг Горацио? Где месяц промышлял? Видно, думаю, недосягаемо живет.
— Ты! Ты! — говорит Нупс и глотает воздух бочками. И скорей запивает, чтоб проскочило.
— Хотите сказать или просто отреагировать? — интересуется Белоедов.
— Ты! — говорит Нупс. И переводит дыхание на три бочки назад. — Подобрал бы ты когти и не шалил. И сопроводил меня в гигиенический бокс.
И идут, здравствуй, ванна, полубелым телом окрысившаяся, здравствуй, дорожный знак Стоянка стиральных машин и уснувшая и присохшая к тазу зеркальная гладь в цветении Лотоса. О заклейте мне рот конвертом! И сидят на белом боку, нога на ногу.
— Возьми грудь, порыдай на моей груди, а я тебя пожалею и спасу, — говорит Белоедов. — Или не смогу?
— Кто не знает, что ты на все мастер. Наш искусственник!
— Укатал и вымолил, юноша. Повествуй.
И Нупс нижет ему рвы со львами и полусмерти в полпервого — и вразброс, и в сложных погодных условиях. Выгоняет на трассу племя икарусов-катафалков — с облавой на каждой остановке и меж поминутными светофорами… Но не хватает — фактурного достоверного кругляка — достать Белоедова! И пускает в салун — контактеров с минтаем, язву в нос… А про бочку — ни-ни! Ныне счастье имеет вид конверта от тети Ханы… тьфу, тьфу, от тети Феи.
— Разве я захребетник? Клянчу кафедру и клубящийся кафедральный мрак? Материальные компенсации за моральный шмон? Мне бы — надежду!
— Ты убиваешь себя, — говорит Белоедов.
— Чем?
— Тем, что живешь…
И начинает язвить: язвит тебя, милого, да тетка твоя назад три года поди… вырви грешный мой язык, милый язвенник!
А Нупс нависает над Белоедовым стиральной доской, выжимкой кислых линий, еще раз, Белоедов, молвишь милый, и плевать, что пионеркам без тебя — труба, светлый горн твоим пионеркам…
— Ладно, ладно. Но задаром-то не спасу, задаром одни дела шьют, и то я не верю, — говорит Белоедов. — А надежда самого дорогого стоит. Вот отдай самое дорогое, а я тебе — надежду.
— Жену, квартиру? Или социальную роль?
— Ну, милый, моя социальная роль с твоей — как кардан с пальцем, — говорит Белоедов. — И мышеловка, которой снятся телефоны… так пусть твоя жена уже выкроит платье, а то — ню да ню… Вот ты, — говорит Белоедов, — Полу-Синий, да? Можно, конечно, счесть тебя Полу-Снежным, но ближе к Полу-Синему. И хочешь при том надежду?
— На цельное платье, — говорит Нупс, запускает краба в стоячее изображение — нет ли в водоросли Лотос острых предметов.
— Так отдай за надежду — белую половину!
— Ты что, Белоедов? Креста на тебе…
— Зато на твоем письме — крест. Есть крест на письме? — спрашивает Белоедов. — И живи себе с крестом. Не все равно — с надеждой, с крестом… с мурлеткой, с агнцем…
— А отдам? Есть надежда, когда есть надежда… но зачем Паскудно-Синему надежда?
— Э-э, милый. Ведь есть надежда, что станешь Полу-Снежным. А уж там и карты в руки.
— А зачем тебе моя белая половина?
— Чтоб задарить тебя надеждой, — говорит Белоедов.
— Ну — твоя! — говорит Нупс. — И отныне ни в чем себе не отказывай. Не идти ж без лавандера — на двор, где крестовый туз ждет — дружить, и гони ему ланиты — целоваться… синие, как бриз у брегов Абиссинии… а от страха за страшное решение — и синюшнее.
— Развязно декламируешь, не надул бы! — говорит Белоедов. — Но зачту тебе Книгу Судеб.
И берет со стиральной машины претолстый-прерастрепанный том и листает, и на голове у него — нуль горит. А Нупс затаил синее дыхание, но вдруг думает: ведь том лежал, еще я Полу-Синий был! Как вошли, на стиральной кутейкинской машине, ну что, если у Кутейкина одна стиральная, зато воды мутузит, и в волне что-нибудь ныряет и бесится, в общем — родня морской душе, и куда Кутейкину ехать — разве к теще на разрушение дачи, а том сразу лежал! И Белоедов, найдя страницу, сначала — про себя, а затем — вслух.
— Вот неприятность: неправильно набран нумер! — читает Белоедов. — Но звезды не настаивают — и предлагают альтернативный пример: в последний раз вы набирали сей нумер, если не ошибаюсь, в детстве? А с тех пор мелькнула целая жизнь… и кто цвел — отпал. Возможно, это произошло в одночасье… в одну ночь некто Полу-Синий — заспал старый мир! А вот станешь Полу-Снежным…
— И есть надежда?
— Конечно, милый. Как ни плюнь — все в бордюр.
А Нупс хрустит и трещит, пришепетывает и брызжет. Лафа профильному древу…
И вытаскивает объятие с лобзанием, свои холодящие примочки, раздарю Белоедову с Книгой Судеб пополам, построчно и поперечно — с чего начать? И видит: слева — продольный столбец, а справа — тоже продольный, но цифры. И качается над ванной — над всей раззявленой ледниковой пастью, видал, а? Видал, нюся, Книгу Судеб? И кричит:
— Стоп, Белоедов! Шаг в сторону — геенна… — и взбивает лобзание — в клык. — Это же справочник! Телефонный справочник читаешь! — ах, отчаяннейшее отчаяние, чаша не минет… опять туз трещит крестцом, копает на дворе пустоту — пусть наступит кто-нибудь в темноте…
— Ты что, милый? — удивляется Белоедов. — Не все равно, с чего судьбу считывать, коли она — судьба и уйдешь от нее недалеко? Хоть по копченой кастрюле читай, хоть по девственному Дому пионерок — судьба и есть судьба.
— Хм… Логично, старый волосун! — хохочет Нупс. — Ну, пойдем и во здравие твое — зелье…
А дальше — еще веселья, и часу в третьем прощаются, рукоплескания, ослиное ухо месяца… и Нупс, усадив Белоедова в такси, идет в свою тьму с тараканью. И посмеивается. Ну что ж, что синий, как куча помета? Есть надежда, что станет Полу-Снежным. И тетке при случае отзвонит, непременно! Когда-нибудь. И тетка пришлет конверт.
А бочка где?
Какая?
A-а, золотая. Чтоб хоть бочку не прочитали — Нупс ее съел. Съел — и забыл. Мало ли, кто что съел, так все и помнить — от первого молочного завтрака до прощальных тушеных мозгов в сухарях? И поет в пути, и играет на струнах эоловой арфы… И вдруг думает: а Белоедов-то — лысый! Вчера еще — в шерсти, а сегодня — огненный круг! А почему? Что с ним, с Белоедовым, вчерашней ночью приключилось? И не спросил! Ну и ладно, хочешь быть лысым — будь им, и наложить на тебя.