Александр Федорович Андронов возвращался после окончания срока контракта вместе с женой из Индии, из Бокаро. По пути на Урал они ненадолго остановились в Москве. Надо было получить по ордеру «Волгу». Ордера давали не всем, их получали наиболее достойные.
Издавна у Андронова был шестидесятисильный «Москвич», на котором он изъездил все окрестности родного города, и только автомобилист способен понять, что он испытал, получив возможность приобрести новую «Волгу» с мотором в сто двадцать сил.
Пока он оформлял документы, выбирал машину, прошло несколько дней. Лидия Кирилловна ходила по магазинам, к вечеру возвращалась в гостиницу в Останкине усталая, раздраженная и требовала скорее покинуть шумную столицу.
Андронову захотелось сходить к Григорьеву, но какое-то странное чувство неловкости мешало снять трубку и позвонить в его секретариат. Пошел в министерство к знакомым инженерам-доменщикам, приезжавшим в Индию. Они сказали, что Григорьев срочно улетает на завод в связи с аварией. Андронов встревожился, но никаких подробностей знакомые инженеры не знали, когда вернется Григорьев, тоже сказать не могли. Оставалось одно: позвонить Ивану Александровичу Меркулову.
Андронов познакомился с ним давно, когда тот приезжал посмотреть, как «ведут» себя механизмы новой конструкции, и потом не раз встречал его на других заводах, куда приходилось выезжать в командировки от министерства. Меркулов мог знать подробности аварии.
Иван Александрович сразу вспомнил Андронова и тут же пригласил на дачу, сказал, что в конце рабочего дня подъедет за ним на машине. Андронов несколько раз звонил в гостиницу предупредить жену, что они заедут за ней, но в номере ее не было, не вернулась из магазинов. Пришлось решиться ехать одному, нужная была встреча. Меркулов всегда был в курсе заводских событий, поговорить с ним казалось важным, тем более после двухлетнего отсутствия.
Едва машина остановилась у подъезда, Меркулов, длинный, худощавый, сложившись пополам, чтобы не удариться головой о проем дверцы, вылез на тротуар и, как всегда, чуть смущенно улыбаясь, точно не был уверен, как его встретят, пожал руку Андронову. Лицо у Меркулова было клином, с добрыми глазами.
Склонившись над машиной, он открыл заднюю дверцу и жестом пригласил Андронова сесть, будто не он, а Андронов был старше. Александр Федорович чувствовал себя неловко, замешкался, потом решительно сунулся в машину. Меркулов сел рядом и сразу заговорил о доменной печи, которую должны были строить на родном для Андронова заводе.
— Как работника завода и доменщика это должно вас интересовать, — улыбаясь своей стеснительной улыбкой, говорил он. — В Индии вы могли… не отстать, нет, просто оказаться не в курсе того, что сейчас делается… Два года — большой срок… в наше время ускоренного технического развития… В том числе и в металлургии, — добавил он.
Глядя на выражение сосредоточенности, появившееся на лице Меркулова, Андронов понял, что он мысленно как бы прикидывает, что сделано в металлургии в двухлетний срок. Меркулов нравился ему за эту особенность: искать точные слова для выражения мысли. Речь его не была гладкой, он заменял одни слова другими и не сразу завершал конструкцию фразы.
Андронов слушал собеседника и, странное дело, думал не о новой печи, которую будут строить на его заводе, а о том, что в прошлом, еще до отъезда в Индию, он упрекал себя в неспособности стать крупным специалистом, похожим на такого, как Меркулов или Григорьев. Теперь он подумал об этом уже без прежней горечи: да, мог стать и не стал, а место свое все же нашел. Многое изменилось в нем самом за последнее время. На металлургических заводах сначала в Бхилаи, потом в Бокаро он как-то иначе, как бы со стороны взглянул на самого себя и заново открыл в себе то, что прежде ускользало от собственного внимания. Его многолетняя практика, опыт его оказались совершенно неоценимыми в Индии. Он заслужил непререкаемое уважение индийских инженеров и особенно рабочих, вчерашних крестьян, едва освоивших доменную плавку на советских заводах, именно потому, что был близок им своей рабочей закалкой. Да, это было так! В Индии он отчетливо осознал, что давно уже нашел свое место, и перестал упрекать себя.
Но о сыне Викторе, повторявшем его рабочий путь, думал иначе, хотел, чтобы он окончил институт, перешагнул барьер, которого сам не смог преодолеть. Что помешало самому в молодости окончить институт? Постоянная занятость у печей еще в то время, когда начальником цеха был Григорьев. И болезнь: головные боли, вызванные, как сказали врачи, переутомлением. На дневном не мог учиться, на руках были и мать, и сын, а зарплаты Лиды не хватило бы. Да и она, окончив в то время техникум, не очень-то стремилась к тому, чтобы он опередил ее, получил высшее образование. Сказалась ее ревнивая натура. Так все соединилось, и он не стал доучиваться, ушел со второго курса вечернего отделения.
Перед отъездом за границу Андронов пришел к матери, рассказал о том, что мучило: сын остается вне семьи. Она и так знала и все понимала. Попросил помочь Виктору, если пошатнется, вдруг захочет бросить учение. Мать выслушала и ничего не сказала. Он и не стал больше повторять своей просьбы. Требовать от старого человека того, что она не в состоянии сделать, нельзя. А что сможет, сама сделает без всяких обещаний. «Когда же ты вернешься? — спросила мать. — Недолго мне осталось… Увидимся ли?» Он хмуро сказал: «Не бойся, задерживаться не стану…» Поцеловал ее и ушел с чувством еще более тяжелым, чем то, которое испытывал, направляясь к ней.
И в Индии, несмотря на занятость, интересную работу, временами на него нападало тяжкое настроение, в котором он не мог признаться даже жене. Шло время, Виктор писал, что продолжает учиться, ощущение какой-то вины перед сыном пропадало, и он становился самим собой, крепко держал в руках управление доменной плавкой, обретал и внутреннюю силу, и уверенность. Работать у горна и учиться Виктору было непросто, он-то это хорошо знал. Однажды пришло в голову, что как раз на втором курсе сам споткнулся, ушел из института. С тех пор беспокойство уже не оставляло его: сумеет ли сын преодолеть этот, видимо, трудный рубеж? Предложение оставаться в Индии на второй срок он отверг. Даже не посоветовался об этом с Лидией Кирилловной. Она рассердилась, считала, что можно было остаться, прикопить лишних деньжат. Плохое ее настроение здесь, в Москве, отчасти объяснялось и его отказом от выгодного предложения…
Машина между тем мчалась по загородному шоссе среди тронутых лимонной желтизной осени берез и серо-зеленых, еще не успевших раскраснеться осинников. Андронов отвлекся от тревожных мыслей и вновь стал следить за рассказом Меркулова о будущей доменной печи.
— Недавно узнал об одном прискорбном обстоятельстве, — говорил Меркулов. — Представьте, начало монтажных работ откладывается, хотя рабочее проектирование вашей печи давно завершено. Откровенно говоря, не могу понять Григорьева… — Меркулов взглянул в сторону водителя и оборвал себя, видимо, не захотел продолжать разговор в присутствии постороннего человека.
Андронову не терпелось услышать, почему откладывается строительство домны и в чем Меркулов не может понять Григорьева, но, тоже покосившись на спину водителя, не стал спрашивать, решил, что успеется, когда они останутся вдвоем.
Дача Меркулова располагалась в поселке Академии наук, на самом краю. Пока они проезжали по «академгородку», Андронов рассматривал дачи. Они были и каменными, и деревянными, то напоминали замок в миниатюре, с какими-то немыслимыми башенками и пристройками, то до предела упрощенный куб со щелями вместо окон, то смесь всех архитектурных стилей. Каждый строил так, как хотел, не сообразуясь ни с общим ансамблем поселка, ни с элементарными законами зодчества. Дом Меркулова представлял собой крашенный охрой высокий сруб из квадратного соснового бруса с простой покатой крытой и широкими окнами. У самого Андронова на густо заросшем яблонями садовом участке стоял сложенный его руками из крупного желтоватого бракованного огнеупорного кирпича домик, очертаниями напоминавший меркуловский, и, может, поэтому дача ему понравилась.
— Правильно! — решительно сказал он своим резковатым напористым голосом, когда Меркулов повел его по сырому с редкими березами участку. — Такой простой вам и нужен дом, Иван Александрович.
Меркулов слушал его с робкой извиняющейся улыбкой и радовался, как ребенок, похвалам. Оказалось, что он сам делал чертежи и помогал плотникам и столярам.
Они расположились в небольшой комнатке. Меркулов объяснил, что жена сегодня занята в городе. Он принес из холодильника заливную рыбу, колбасу, подогрел остатки супа и под конец появился с бутылкой «Экстры». Ставя ее посреди стола, сказал:
— Ну, что же, за встречу! Разрешите, я налью?
— Давайте, — сказал Андронов, подумав при этом, что достанется теперь от Лиды: жена не любила, когда он где-нибудь без нее выпивал.
Андронов понимал, что хозяин дома не зря заговорил о Григорьеве. Спрашивать Меркулова, что за авария случилась на заводе, сразу не стал.
— Вы, Иван Александрович, сказали в машине, что не можете понять Григорьева, — напомнил Андронов, когда они выпили и оба, крякнув, поставили рюмки на стол и закусили холодной рыбой. — А в чем?
— Сейчас вам отвечу… — с готовностью произнес Меркулов. — Только сначала скажу, в чем, пожалуй, он оказался прав: поддержал рекомендацию назначить директором вашего завода Логинова, прокатчика, хотя это и противоречило традиции. Вы знаете, конечно, что на должность директора привыкли выдвигать доменщика или сталевара. Вот здесь Григорьев оказался принципиальным, ничего не скажешь.
— Вы считаете, что Логинов хороший директор? — живо спросил Андронов. Слова Меркулова удивили его, никак он не ждал столь отчетливо выраженной симпатии к такому человеку, как Логинов. Из писем он знал, как знакомые относятся к директору. Многое рабочие не прощали ему и не стеснялись в своих оценках.
— Безусловно, хороший директор, — сказал Меркулов и с каким-то вызовом взглянул на собеседника. — Заводу нужен сильный, волевой руководитель, человек, способный сопротивляться мелочным наскокам и не проявлять ложной доброты там, где надо защищать интересы производства, в конечном счете, государственные интересы.
Андронов молчал. И как тут было не молчать, он хорошо помнил, что и сам счел назначение Логинова правильным именно потому, что новый директор сразу же принялся твердой рукой наводить порядок.
— Да я и сам считал, что нужен такой директор, — угрюмо сказал Андронов. — Так считал перед тем, как уехать… А вот авария на заводе…
— Какая авария? — седые тощие брови Меркулова поползли вверх, на лбу отчетливо определились давно въевшиеся в кожу ниточки морщинок.
— А вы разве не знаете, почему Григорьев вылетел к нам? — Андронов нахмурился и осуждающе посмотрел на Меркулова.
— Не знаю… Григорьев мне ничего не сказал, я звонил ему накануне. Случаются на заводах аварии: громадные сооружения, высокие давления, высокие температуры… Бывает иногда… Плохо это, конечно, но кто гарантирован от редкой все же случайности?.. Лет через десять, наверное, доменный процесс, а вместе с ним и сталеплавильные агрегаты начнут уходить в историю, будут строиться установки прямого восстановления железа.
Андронов, усмехаясь, спросил:
— Что же, совсем уйдет доменная печь, Иван Александрович?
Меркулов уловил оттенок горечи и в усмешке, и в вопросе доменщика, успокоительно сказал:
— На наш с вами век хватит, установки прямого восстановления будут действовать параллельно с доменными печами, переход, как можно думать, совершится плавно, без разрушения действующих печей. Процесс прямого восстановления существует, нужны дополнительные разработки, чтобы удешевить его. Пока что он экономически невыгоден.
— Так ведь на нашем заводе начинали, — сказал Андронов. — Григорьев начинал. Стояла у него маленькая установка за первой печью, и был там мастер Васильев. Спрашивает однажды у Григорьева: «Вам какую сталь, Борис Борисович?» Григорьев в шутку говорит: «Давайте, Николай Васильевич, сталь-три…» Тот вскоре приносит пробу: «Вот!» Глядит Григорьев и глазам на верит: похожа! Послал в лабораторию, приносят анализ: «Сталь-три спокойная…» Так если у нас процесс разработан, не пойму, зачем договор заключили с капиталистической фирмой на постройку экспериментального завода прямого восстановления? Я и в «Правде» читал, мы газеты в Индии регулярно получали.
— Живем мы на одном шарике, — сказал Меркулов, поглядывая на собеседника своими добрыми глазами, — по-соседски хотим жить. А по-соседски — значит и торговать… Григорьев настоял: надо, говорит, посмотреть, как в других странах делается. Правильно настоял, понимает, что научно-технический прогресс замкнуть в рамки одной страны невозможно, вот тут Григорьев, безусловно, прав.
— Но вы так и не сказали, в чем вы не можете его понять, — напомнил Андронов. — В чем же? Это очень мне интересно. Наверное, что-то связанное с задержкой строительства домны у нас на заводе?
— Мы с вами немного отвлеклись, — виновато улыбаясь, сказал Меркулов, поднял на гостя свои светлые глаза и спросил: — Вы знаете, что некоторые у нас здесь называют Григорьева черным котом?
Андронов рассмеялся и, пожимая плечами, сказал:
— Не похож…
— Черный кот, — сказал Меркулов с серьезностью, опять вызвавшей улыбку Андронова, — неизвестно, куда прыгнет…
— Что это значит? — Андронов никак не мог понять, шутит собеседник или в самом деле говорит серьезно. — Григорьева и у нас называли по-разному, но про черного кота в первый раз слышу. Что значит?
— А значит, что никто не может сказать заранее, какое решение примет Григорьев по тому или иному вопросу. Никто не может… Вот и говорят: как черный кот, неизвестно, куда прыгнет…
— Ну, а к примеру?.. — спросил Андронов, стараясь понять, в чем же дело. — Ну, по какому вопросу?
— А, к примеру, вот вам история, Александр Федорович. Мы проектировали одно устройство для этой новой домны на вашем заводе. Принципиально совершенно новое. Огромный диаметр печи, надо, чтобы шихта распределялась равномерно по всей поверхности материалов… Ну, вам нечего объяснять. Григорьев разработал принцип устройства и дал теоретическое обоснование. Когда мы решили сделать заявку, я позвонил ему, предложил включить в авторский коллектив. Он сказал, что надо подумать. Вот тогда наши товарищи и принялись обсуждать, о чем будет думать Григорьев: то ли боится, что на практике новый механизм может себя не оправдать, короче, ответственности боится, то ли из скромности. Большинство склонилось к тому, что боится. Как всегда, понять его не могли. И никто не осмелился предсказывать, что он нам ответит.
— Наверняка отказался! — с такою решительностью воскликнул Андронов, что собеседник воззрился на него, наморщив лоб. Не ожидал столь определенного ответа. — Но не потому, что боялся, — не менее решительно добавил Андронов.
— А почему же? — с интересом спросил Меркулов.
— А потому, что не захотел оказаться хоть в малейшей зависимости от вас. Очень просто! — Андронов откинулся на спинку стула и, чуть склонив голову на бок, без улыбки, прямо, глаза в глаза, смотрел на Меркулова.
— Любите вы его, — сказал Меркулов и мягко улыбнулся. — Вот мой сын с ним работает, в ФРГ вместе они ездили демаговскую литейную машину смотреть, так ему Григорьев тоже нравится, даже очень нравится… Да, любите вы вашего Григорьева и потому идеализируете.
— Я его просто хорошо знаю, — возразил Андронов.
— Но и я его знаю, а понять не могу, — неуступчиво заметил Меркулов. — Вот уж эта печь на вашем заводе, кажется, его же детище, его идея, за которую он должен «болеть». А знаете, к чему привел отказ Григорьева войти в авторский коллектив? Послушайте, что из этого получилось. Вот только сейчас узнал…
И Меркулов рассказал, как те, кому надлежало проштамповать рабочий проект печи увеличенного объема на заводе Андронова, восприняли отсутствие Григорьева в заявке по-своему: сочли, что он сомневается в доброкачественности проекта. Непререкаемый авторитет Григорьева-доменщика в данном случае сыграл отрицательную роль, «добро» на строительные и монтажные работы до сих пор не последовало.
— Ну, а он что же?.. — сведя брови к переносью, резковато спросил Андронов.
— Вот я и задаю себе этот вопрос, — сказал Меркулов. — Может быть, еще не знает? Я рассказал вам о самых последних событиях. Но в конце концов, уж если он такой умница, как следует из ваших слов, мог же он предвидеть последствия своего… иначе не назовешь, чудачества?
Меркулов, подняв брови, смотрел на Андронова.
— А что же ему на заводе скажут? — спросил Андронов. — Особенно после этой аварии?
— Да! Вы, производственник, сразу уловили главное. Действительно, каково ему сейчас будет на вашем заводе объяснять задержку строительства печи? И что, собственно, он сможет обещать коллективу? Директор завода Логинов сегодня звонил не в ваше Министерство черной металлургии, а в наше — тяжелого машиностроения, говорят, буквально рассвирепел, когда ему обо всем сообщили. Значит, там на заводе, уже знают. Не завидую я Григорьеву.
— Иван Александрович, ну а вы… вы же можете что-то сделать? Ведь это в вашем министерстве задержка произошла? Почему не делаете? — в упор спросил Андронов.
— Я ждал этого вопроса, Александр Федорович, — Меркулова, казалось, нисколько не смутил требовательный тон гостя. Он знал производственников, привык к их жестковатости и прямолинейности, когда дело касалось заводских нужд, и не обижался; сам был таким же неуступчивым и жестким в деловых отношениях с работниками, от которых зависела судьба его машин. — Есть подспудные течения, которых я пока не могу понять… — заговорил он, хмурясь и не глядя на Андронова. — Идет какое-то сопротивление, и я еще не могу установить, откуда. Конечно, со своей стороны я приму меры для ускорения строительства печи, как только станет ясно, от кого исходит сопротивление… Но уверяю вас, — он вскинул глаза на Андронова, — если бы стояла подпись Григорьева, никакие эти подспудные течения не помешали бы делу. Вот с нашей машиной непрерывной разливки стали тоже происходит волокита. Уж в этом-то вопросе роль Григорьева совершенно очевидна, и весьма неудачна… Но это вас, доменщика, не должно интересовать… Во всяком случае, не вам, доменщику, я должен жаловаться на Григорьева в этом вопросе.
Андронов усмехнулся, резковато сказал:
— Все мы о Григорьеве… О чем не заговорим, все к Григорьеву возвращаемся.
— Ничего удивительного, это работник, от которого многое зависит. — Меркулов добродушно заулыбался. — А вы, как я догадываюсь, на Григорьева молитесь? Неумные люди считают это культом Григорьева, но я же понимаю, что он воспитал плеяду доменщиков, многие ему благодарны и ничего общего с понятием культа личности это чувство не имеет. Крупные хозяйственники и производственники представляют собою яркие и необычные личности, интерес и уважение к ним всегда были и всегда будут.
Андронов отрицательно покачал головой.
— Раньше — да, молился, а теперь не все мне в нем по душе, — без околичностей сказал Андронов, вспомнив, как он недавно решал, пойти к Григорьеву или не ходить, и так и не пошел. — Да теперь еще эта история с новой печью. Надо мне самому как-то во всем разобраться…
После обеда Андронов решил уезжать домой. Меркулов отправился проводить его к остановке рейсового автобуса. Они пошли через лес, начинавшийся сразу за участком. Солнце опускалось в багрово-сизую тучу, потянуло грибной сыростью. Сырой лес, полный вечерней свежести, напомнил Андронову родные места, только здесь не было камней, торчащих из земли среди берез. Неторопливо шагали по кочкам с пожухлой травой, мимо ярко-зеленых бархатных пятен мха около редких в березовом лесу каких-то забитых елей.
Меркулов, человек широких интересов, заговорил вдруг о том, что индийский металл, выплавленный в печах, построенных совместно с Советским Союзом, пользуется спросом на мировом рынке, Япония забирает значительное количество, платит Индии валютой. Андронов и сам это знал, рассказал, как индийские администраторы привыкают торговать на мировом рынке, укреплять национальную экономику. Нужны кадры дельных хозяйственников в государственном секторе, кадры инженеров, рабочих.
— Кадры и еще раз кадры — вот что нужно сейчас Индии, — говорил Андронов с обычной для него энергичностью. — Рабочим, инженерам мы передаем свой опыт. Тем и отличаемся от западных немцев и англичан. Заводы не хитро построить, надо еще, чтобы доменные печи, конверторы, прокатные станы обслуживались своими, индийскими специалистами, — это для Индии главное.
— Вы мне нравитесь, — со свойственной ему искренностью и непосредственностью сказал Меркулов. — Убежден, что Индии нужны в помощь именно такие специалисты, как вы, умеющие понимать нужды страны. Раньше я как-то этого себе не представлял. Вы, наверное, не только хороший мастер, но и неплохой дипломат? — Меркулов пристальным, спокойным взглядом заглянул в лицо спутника.
— Вот дипломатом не умею… Понимал, что нужно быть дипломатом, вы правы, конечно, а не умею… Не получалась у меня дипломатия… Я одного раджу там… схватил за грудки и кричу в лицо: «Будешь ты работать, так твою растак, или ты на завод приезжаешь — господином тебе нравится быть над своими же бедняками рабочими?» Он как заорет: «Буду, буду работать, мистер Андронов… Буду работать…» «Иди, — говорю, — сейчас же в пирометрическую, осмотри все приборы и думай, что с печью происходит… Печь загубить, — говорю ему, — знаешь, это какой убыток для твоей страны?» — «Знаю, знаю, мистер Андронов, я все знаю, сейчас пойду в пирометрическую…»
— Кто же такой? — нахохотавшись, спросил Меркулов.
— Сынок богатея, поставили его мастером печи. Приезжал в шикарной американской машине с личным шофером. Сядет в пирометрической наряды подписывать, протянет руку через плечо — ему подадут листок наряда, еще раз протянет руку таким манером — ему ручку всунут… Смотрел я на него, смотрел, ничего делать не желает. Я в лепешку разбиваюсь, хожу, все ему объясняю, говорю, как с рабочими надо вести себя, что им сказать, как научить работать, а он мне однажды говорит: «Они низшей касты, так, как вы хотите, с ними не могу, мне мое положение в обществе не позволяет». Я ему говорю: «Мистер Бапчай, вы такой сильный, красивый, из вас прекрасный доменщик получился бы. Неужели вам, мистер Бапчай, не дороги интересы вашей родины?» Он помолчал-помолчал и говорит: «У моей родины интересы одни, а у меня, человека, совсем другие…» На следующий день его как ветром сдуло, больше и не появлялся на заводе… Так что, Иван Александрович, дипломат из меня плохой.
— И не пожаловался на вас? — Меркулов представил себе сцену на печи и улыбаясь смотрел на Андронова.
— Не знаю, может, и жаловался, но мне и нашему представителю никто ничего не сказал. Пришел другой дельный индийский инженер, с тем мы друзьями стали. Тот работать пришел, а не господином быть. А работа, знаете, когда во имя высокой цели, сближает людей…
Подошли к автобусной остановке на узком асфальтированном шоссе, плавным изгибом выбегающем из сумеречного леса.
— Не умею отдыхать, Александр Федорович, — сказал Меркулов, когда они остановились у края шоссе в ожидании автобуса. — Вот уж и дачу построил, и машина казенная есть, и приехать и уехать на ней могу, а толку что? Привез я вас воздухом подышать и покою вам не дал, все только одни дела…
— Это я вам помешал, — усмехаясь сказал Андронов, — я-то к вам ехал, признаюсь, не отдыхать, а поговорить о заводе, о Григорьеве. Хотя, в общем-то, вы правы, не умеем мы отдыхать, не приучены… Вот «Волгу» получу, буду почаще на природу выезжать, может, и привыкну к отдыху.
Из леса вывернул автобус, весь в огнях, и вдруг стало ясно, что уже наступила ночь, видны были лишь силуэты деревьев на едва светившемся небе.
В автобусе никого не было. Андронов вольготно расположился на двухместном мягком сиденье, привалился плечом к темному стеклу окна. Перебирал в памяти все, о чем говорили с Меркуловым, и невольно мысли его вернулись к стране, с которой он совсем недавно расстался.
Труднее всего там было не с печами, не с климатом, к которому, конечно, непросто было привыкать, а с людьми. И не с такими, как мистер Бапчай. С теми было все ясно, такие из другого, чужого мира, и не они решали будущее национальной индийской металлургии. Трудно было с теми, от кого зависела работа печей, кто должен был составить основу индийских кадров металлургов. Андронова, человека рабочего, прежде всего заботила эта кадровая проблема. Обучение мастеров из вчерашних крестьян, рабочих было для него не просто обязанностью, вытекающей из контракта, но необходимой для него самого потребностью. Так всегда поступали с ним самим: его учили Григорьев, Дед, другие мастера. Так и он, став опытным доменщиком, постоянно учил на своем заводе всех, с кем работал. Многое тут было: и собственная судьба, и та драма с учением, которую он пережил в молодости, и то, к чему пришел в поисках своего места. Он не мог иначе.
Там на индийском заводе, когда пускалась только еще первая домна, ему и другим советским доменщикам приходилось быть и отцом родным, и учителем. Но иначе и нельзя было…
Как это все началось? Индийские рабочие собрались на литейном дворе. Перед Андроновым толпились изжелта-смуглые люди в набедренных повязках, в тюрбанах, босые… Босые рядом с огромной современной доменной печью! Лишь несколько горновых и газовщиков проходило практику на заводах Советского Союза, но таких было явно недостаточно, они затерялись в живописной, пестрой толпе.
До пуска печи оставался месяц, и за это время надо было подготовить людей для работы на литейном дворе. Мама родная!..
В тот первый день встречи с рабочими обнаружилась и еще одна, казалось, непреодолимая сложность: они не только не знали русского языка, но и не все понимали друг друга, разговаривали на различных диалектах. Индийский мастер Сардар Синх был на практике в Днепропетровске, немного говорил по-русски, но и он не понимал рабочих, не знавших родной ему язык хинди. Приходилось объясняться жестами, брать в руки лопату, пику и показывать, как надо держать инструмент и что делать.
А история с рабочими ботинками! Расскажи кому-нибудь — и не поверят. Рабочие, приходя утром, несли ботинки в руках и выстраивали их рядком на литейном дворе. Лишь завидев Андронова, ловко всовывали в них ноги… А история со штанами! Однажды старик, рабочий Чандра в набедренной повязке, попросил мешок из-под соли, объяснил жестами, что хочет сделать себе штаны, как у Андронова. Соль предназначалась для засыпки в ковш с чугуном, чтобы не замерзала на поверхности жидкого металла корка; мешков скопилось порядком. Наутро старик явился в широченных грубо скроенных и наспех сшитых из мешковины штанах. Рабочие окружили «мистера Чандра», ощупывали обнову, смеялись. Андронов вспомнил тогда, что на складском дворе валяется брезент, на свой страх и риск послал за ним двух рабочих. Тут же на литейном дворе брезент разрезали и Андронов роздал по куску наиболее нуждавшимся в одежде…
Но вот настал час выпуска первого индийского чугуна. Как только из летки хлестнула струя искр и по канаве помчался огненный поток, рабочие побросали инструмент и с криком побежали прочь. Кто-то упал ниц, некоторые, воздев руки, молили небо… Андронов, видавший виды на литейных дворах, и тот в первый момент не знал, как быть. Вместе с индийским мастером сам взялся за дело. Глядя на них, приблизились наиболее смелые…
Да, вот так шиворот-навыворот шло сначала. А наладилось, когда в Андронове увидели не только доброго человека, но и учителя. Это открытие сделал для себя прежде всего мастер Сардар Синх, доброжелательный человек лег сорока. Он происходил из богатой семьи, отец его, служитель культа, занимал высокий пост в каком-то храме. Но сам Сардар Синх не был религиозен, хотел процветания новой Индии и не чуждался рабочих, что для Андронова значило многое.
«Приятель я вам или не приятель, но я одного-единственного вам желаю — чтобы вас народ полюбил, — говорил ему Андронов. — Если вас люди не будут слушать, мало будет толка. Один человек около доменной печи ничего не сделает». «Что надо?» — спрашивал Сардар Синх. «Хоть немножко учить рабочих. Когда вы будете хоть чуть-чуть передавать свой опыт — хоть чуть-чуть! — повторил Андронов с просительными интонациями в голосе, — рабочие почувствуют в вас своего. Будете молчать, чуждаться рабочего класса, они от вас отвернутся». «С чего начать?» — спрашивал индийский мастер. «Расскажите, как получается чугун, прямо вот процесс объясните. С этого и мы когда-то начинали».
Да, не раз он вспоминал в Индии Григорьева, его терпение, его идею учить…
Опять Григорьев!
Автобус качнуло на повороте. Андронов глянул в окно. Неяркие огни дачной станции освещали крохотную площадь среди деревянных давно закрытых киосков подле платформы. Приехали! Он разом освободился от воспоминаний и встал. Выходя из автобуса, покупая билет, садясь в подошедшую электричку, он испытывал какое-то беспокойное чувство, точно оборвал себя на полуслове, не додумал какую-то мысль, чего-то не завершил. «Да, Григорьев… — вспомнил он. — Почему не захотелось звонить в секретариат Григорьева?..»
И как теперь быть при встрече с ним на родном заводе? Нелегко оправдать «чудачество» с этой заявкой, повлекшее тяжелые для завода последствия. А может быть, не нужно оправдывать или осуждать, искусственно видеть в людях лишь одно «положительное» или одно «отрицательное»? Зрелость ждет иных, более глубоких и всесторонних оценок поведения и поступков людей. Узнать бы, понять, каким стал спустя много лет человек, на которого он, по выражению Меркулова, «молился» когда-то, будучи мальчишкой, и который теперь вызывает у него разноречивые чувства.
В номер гостиницы Андронов входил с тем же сознанием чего-то незавершенного, недодуманного, мешавшего ему сосредоточиться на своих делах и заботах.
Лида не спала. Она сидела в кресле и смотрела на него внимательно, с ревнивым, недоверчивым вопросом в глазах.
— Где ты был? — жалобным тоном спросила она.
Андронов молча подошел к шкафу, снял плащ, расправил его на пластмассовой вешалке.
— Звонил, тебя не было, — ответил он, как можно более спокойно. — Пришлось поехать к Меркулову на дачу одному.
— Ты всегда без меня… — Слезы наполнили ее глаза. — Это мать тебя приучила…
— При чем здесь мать? — не удержавшись, спросил он.
Мать! Сколько попреков, произнесенных этим жалобным тоном, наслушался он из-за матери. Из-за денег, которые давал ей, всего-то тридцать рублей, из-за любви к ней, из-за Виктора, которого, как Лида ни старалась, отучить от бабушки не могла…
— Из Индии уехали, тоже без меня договаривался. Сам решил, и все! Водку пил? — неожиданно спросила она совсем другим, хлестнувшим по нервам тоном.
— Пил, — сказал он, — в гости пригласили: не будешь человека обижать, никогда он не поверит, что не шло.
Лида расплакалась.
— Тебе только покажи бутылку, — заговорила она сквозь слезы, — ты все забудешь…
Упрек был несправедлив, но он смолчал.
— Ну, что мы привезли? — горестно воскликнула она. — Ничего! Все на твою «Волгу» пошло. А зачем она — «Волга»-то? Для забавы тебе машина нужна, лишь бы покататься… А жить как, ты подумал? Да ты никогда ни о чем для семьи и не подумаешь…
— Как другие живут, так и мы будем… Дома же у себя, не в гостях… — сказал он.
Она нагнулась к чемодану у ее ног, распахнула его.
— Вот… вот… — всхлипывая, говорила она, выкидывая на пол свитера, платки, цветастые блузки, — вот что мы привезли, тряпки одни… Это что же такое? Как ты мог отказаться от контракта еще на один срок? Не говорил и не посоветовался!…
— Поздно теперь об этом, — сказал он. — О сыне бы подумала…
Из-за сына, из-за Виктора он и решил не оставаться. И еще боялся, что не застанет мать в живых.
Лучше смолчать, перетерпеть как-нибудь, иначе хоть беги из дому. А из дому не убежишь, что потом будешь делать один? Нет, не убежишь. Лучше стерпеть, переждать. Семью менять поздно, это он давно понял.
— Тебе не сын, тебе машина твоя нужна. Что тебе сын, что тебе жена! Все! Кончилось мое терпение, завтра еду домой. Сиди здесь со своей машиной.
— Да черт с ней, с машиной! — не своим голосом заорал Андронов. — Не хочешь — не надо. Не будет никакой машины!..
Лида, сразу замолкнув, перестав плакать, искоса, с недоверием посмотрела на мужа. Андронов схватил с кровати подушку, кинул на диван, стянул туфли, не развязывая шнурков, упершись носками в задники, сбросил с плеч на спинку кресла пиджак и, не раздеваясь, лег, отвернулся к диванной спинке.
Наступила неожиданная тишина. Лида — слышно было — собрала разбросанные вещи, сложила в чемодан, закрыла его, потом легла и потушила свет. И все без единого звука. Андронов научился понимать жену: испугалась, что без машины останется. Везде ей надо цапнуть, а тут может сорваться… Так нет же, не видать тебе машины!
Лежал Андронов на диване, уткнувшись в пыльную его спинку, и не мог заснуть. Какой тут сон! Давно уже и как-то незаметно возникло между ними странное отчуждение. Но едва Андронов оставался один, уезжая в командировки, как с каждым днем все сильнее им овладевала тоска, в которой он сначала не отдавал себе отчета. Наконец, понимал, что жить одному не под силу, и тогда считал дни и успокаивался, лишь опять увидев ее. Он пытался быть сдержанным, не отвечать на мелочные уколы, не вступать в бесплодные споры, грозившие окончиться ссорой. Ненадолго!..
Пожалуй, серьезные осложнения начались как раз из-за матери, начались давно, Виктор начал ходить в школу. Нелегко было матери. В первый год войны Пелагея Никандровна получила «похоронную» на мужа, он погиб под Москвой. Не вернулись и братья, Алексей, Константин и Василий. Сестра Аня жила с мужем и ребенком в крохотных комнатках в бараке, сохранившемся еще со времени строительства завода. Александр настоял, чтобы мать жила с ними, благо и квартиру получили в новом доме на правом берегу водохранилища. Александр уходил на завод на час раньше Лиды, работавшей в заводской лаборатории. Мать, встав с рассветом, готовила ему завтрак поплотнее, шла за ним к двери в передней, стараясь не шуметь, не будить невестку, шепотом прощалась и тянулась поцеловать в щеку, как делала в то давнее — да уж и не такое давнее! — время, когда провожала Александра в школу, а потом в ремесленное училище. И жили-то в то давнее-недавнее время в бараке, в маленькой комнатке, одной на шестерых, а согласие в семье помогало легче переносить и тесноту, и холод, и неустроенность жизни первых лет строительства завода…
Вспомнив мать, Андронов украдкой тяжело вздохнул. Теперь уж что же… теперь какой-нибудь день остался… Он давно заметил, что легче переждать год до встречи с родным человеком, чем самый последний, еще отделявший тот год день.
А сон все не шел, и та давняя-недавняя жизнь не давала покоя…
Проводив на завод сына, Пелагея Никандровна собирала в школу внука. Только для Лиды не смела ничего сделать, невестка готовила себе завтрак сама. Пелагея Никандровна ловила ее неприязненные взгляды, чувствовала себя лишней и уходила из кухни. Однажды, когда Лидии Кирилловны не было дома, мать сказала, что невестка запретила ей готовить завтрак для Александра и провожать его по утрам. «Ревнует, — сказала с горечью Пелагея Никандровна. — Мать к сыну ревнует…» «Ну и что? — сказал с беспечностью Александр. — Не хочет, чтобы ты рано вставала. Подумаешь, какая тут трагедия! Тебе же будет лучше»… Мать покачала головой и тяжко вздохнула. «Так и она не станет тебя провожать, — сказала Пелагея Никандровна. — А разве ты сам за собой присмотришь? Знаю я тебя, выпьешь чаю и побежишь на работу не евши…»
С тех пор Александр стал сам себе готовить с утра. Уставал на заводе, у печи, просыпался в обрез перед самым уходом, наскоро кипятил чай, наскоро выпивал его, закусывая бутербродом с маслом или колбасой, а то и куском хлеба без всего, и бежал к двери. Мать не спала, сидела в своей маленькой комнатке и вздыхала там, не смела выйти к сыну, не хотела ненужных разговоров с невесткой, боялась, как бы не попросили ее прочь. Внук Витя привязался к ней, рассказывала она ему сказки, гуляла с ним, играл он в ее комнате на коврике. Прогнали бы ее, как бы отозвалось это в его сердчишке?.. Мальчика жалела, а не себя.
Все это Александр узнал от матери, когда Лида добилась своего, выжила свекровь под благовидным предлогом: сказала, что надо ей перебраться к дочери, помогать ухаживать за ребенком, а они и сами проживут. «Приревновала к внуку… — сказала мать. — Ревность жить ей мешает, Сашенька, ревность ее одолела… Места у Ани мало, но уж я лучше на сундуке буду спать, чем попреки слушать за любовь мою к вам… Вот не думала никогда, что любовью попрекать можно». Александр решил было повернуть по-старому, оставить мать у себя, сказал, что не даст ее в обиду. Но мать отказалась остаться.
Да, вот так всегда и получалось, Лида умела добиваться своего, как будто и не она, а другие хотели того, к чему на самом деле стремилась сама. Будто уступала, смирялась перед чьим-то желанием насильно заставить ее поступать так, как ей будто и не хотелось…
Сколько Вите потом ни запрещалось навещать бабушку, ничего не помогало. В конце концов Андронову пришлось вмешаться, он встал на сторону сына, сказал, что право любить ничем не затопчешь, и сам потом был не рад: в доме наступил ад кромешный. Лида не давала ему покоя ни утром, ни вечером после работы. Он готов был на время уйти из дому, а куда пойдешь? Рассказал матери, как они живут. Слушала Пелагея Никандровна и покачивала головой, смотрела куда-то перед собой. «Любишь ты ее, Сашенька, — сказала мать. — Любишь и никуда не уйдешь, как бы она с тобой ни обходилась. И нельзя тебе уходить, самого себя сломаешь. О Вите надо подумать, с малолетства не отнимать у него любви к матери. А что делать, и сама не пойму. Запрещала ему приезжать, ругала, уговаривала… ничего не помогает. «Это, говорит, мать тебе велела».
Как-то вечером, когда Лида опять завела свои разговоры о дурном влиянии свекрови на сына, Александр стукнул кулаком по столу, расплескал чай на скатерть, не помня себя, крикнул: «Одумайся! Сына теряешь. Одумайся, пока не поздно…» Лида отпрянула, никогда муж не позволял себе такого. И слова его, и гнев ошеломили ее, несколько дней они жили молчком. Постепенно наладилось. И семейная жизнь пошла как будто прежним, давно установившимся порядком. Были и светлые минуты, были и ссоры. Но именно с тех пор и стало закрадываться в душу Андронова ощущение постоянного внутреннего протеста — то самое, которое не давало ему спать и сейчас. Но сон все же сморил его…
Встал Андронов по издавна укоренившейся привычке рано и ушел из номера в носках, прихватив туфли, пиджак и плащ, не хотел тревожить Лиду. Обулся уже в коридоре перед дверью. Наскоро выпил чашку кофе в какой-то стеклянной, по последней моде, забегаловке и заспешил в свое учреждение. Написал заявление, что по семейным обстоятельствам должен отказаться от покупки «Волги», и тогда только, выйдя на шумную залитую неярким осенним солнцем улицу, с облегчением вздохнул. Слишком много неприятностей пережил он с этой машиной и от многих в будущем разом избавился. Ни за какими фруктами на Юг ездить он не стал бы, а даром это бы ему дома не прошло.
Тут же отправился в кассу Аэрофлота и купил билеты на ночной рейс. Нечего рассиживаться в столице, достаточно было времени обшаривать магазины. Теперь много не накричишься, надо собираться в путь. Вернулся он в номер в середине дня. Лида, видимо, подозревая неладное, никуда не уходила. Андронов сказал с порога:
— Собирайся, ночным рейсом полетим…
Было ему не по себе, жалость к ней проснулась, и он стремился поскорее все выложить, не тянуть, не мучить ее.
— А… машина?.. — спросила она, заметно изменившись с лице. — Что ты сделал с машиной? — небольшие, полные губы ее дрогнули, она оперлась о спинку кресла.
— Отказался, заявление написал, сил больше не стало с этой машиной… — Андронов снял плащ и кепку и не дошел еще до кресла, куда хотел бросить одежду, как Лида присела к столу, склонилась головой на руки. Плечи ее вздрогнули в беззвучном рыдании. Он стоял перед столом с одеждой в руках. Хотелось ему подойти к ней, приласкать, утешить, сказать: «Шут с ней, с машиной, лишь бы нам с тобой по-хорошему, как прежде. Неужто забыла?!» Хотел сказать и не мог, голоса не хватало. Так и стоял перед ней и молчал.
Она, не поднимая головы, потянулась к нему, нашла его руку, сжала ее, заставляя приблизиться к ней. Он швырнул одежду на кушетку, сел возле, провел рукой по ее молодо отблескивающим волосам, погладил плечи, приговаривая осипшим голосом: «Ну, будет, будет… Позади наши раздоры. Жить начнем по-другому…»
Она подняла мокрое от слез лицо, проговорила:
— Извела я тебя совсем, Сашенька… Сама от себя сколько натерпелась и тебя извела… Как же ты без машины?..
— Обойдусь, — резковато сказал он. — Без машины обойдусь, а без тебя не могу.
Так и просидели они рядом остаток дня, вспоминали молодость, и было им обоим покойно и светло.
Собирая вещи, готовясь к самолету, она горестно сказала:
— С чем уехали, с тем и приехали…
— Нет, не с тем, — Андронов решительно покачал головой. — Не с тем, Лида!
— А я не о деньгах…
— Вот именно, не о деньгах, — сказал Андронов, — другим я вернулся, Лида, место свое нашел.
— А я о вещах…
Она тяжко вздохнула и ничего больше не сказала.
В самолете они сидели друг подле друга, успокоенные, умиротворенные. Голова ее склонилась к его плечу, она дышала ровно, как дышат люди, когда засыпают глубоким покойным слом.
Иллюминаторы едва поголубели занимавшимся рассвет том, Андронов глубоко вдохнул свежий кондиционированный воздух. И сознание примирения с женой, и рассветная сумеречная голубизна в иллюминаторах наполнили его грудь радостным, торжественным каким-то чувством.
Василий Леонтьевич вернулся с комсомольского фестиваля раньше срока и потому решил отдохнуть, проспал почти весь следующий день. Усталость после дальней дороги давала себя знать. Мария Андреевна ничего не сказала ему об аварии, опасалась, что Дед тотчас побежит на завод. А вид у него был нехороший, выделялись углубившиеся складки у рта, под глазами вздулись мешки. Лишь к вечеру Василий Леонтьевич встал ненадолго — поужинать — с намерением тут же опять залечь и уже утром, на второй день после досрочного приезда, идти на завод.
Насытившись и подобрев, Василий Леонтьевич отправился из кухоньки в «рощу», то есть в залу с лесом на стенах, и расположился на кушетке. Мария Андреевна вымыла посуду и пришла туда же с каким-то шитьем в руках.
На комсомольском фестивале, куда пригласили Василия Леонтьевича как комсомольца тридцатых годов, покою не давали слова старого друга Черненко, сказанные им перед самым отъездом Деда в Ленинград. Черненко тогда пришел к нему, заместителю секретаря цехового партийного бюро, посоветоваться — давать Коврову рекомендацию в партию или не давать, просит, мол. Дед ответил, что у Коврова какие-то нелады с женой, надо бы выяснить, в чем дело и кто там виноват. «Может, это промеж них оставим? — сказал тогда Черненко. — Больно мы бываем любопытные; их это дело, никого не касается». Василий Леонтьевич раскипятился: «Ишь ты, как рассуждаешь! Хорошенькое дело — никого не касается». Черненко возьми да и скажи: «А как Мария Андреевна от тебя собиралась уходить, ты много об том речи на собраниях толкал?» Дед разгневался, стукнул кулаком по столу, едва чернила не расплескал. «Когда это она хотела от меня уходить?» — «А как ты «лес» в квартире насажал — забыл? — взялся за него Черненко. — По парикмахерским бегал, где мастер женского полу, — тоже не помнишь? Говорят, одеколоном всю квартиру задушил…»
В тот же день с тяжелым чувством прямо с завода Василий Леонтьевич уехал на аэродром. Правду или неправду — может, под горячую руку — сказал ему Черненко? Потому Василий Леонтьевич и с фестиваля уехал раньше срока, не высидел, торопился поговорить с женой. Неужто и в самом деле нанес ей обиду?
Сидели они рядышком на кушетке, и Дед все никак не решался задать жене мучивший его вопрос. С тех пор как вчера вечером вошел в дом, порывался поговорить и все откладывал, не было подходящей обстановки.
— Маруся… — наконец, выжал он из себя, — а правду мне люди говорят, что уходить ты от меня собиралась? Может… ты чего такого сказала людям?
Мария Андреевна отложила шитье и недоверчиво посмотрела на мужа.
— Кто же тебе мог сказать такое? — спросила она, и ресницы ее, до сих пор как у молодой, пушистые и густые, заморгали часто и угрожающе.
Василий Леонтьевич опустил глаза, горько было ему видеть, как из-под этих давным-давно, в молодости еще, до женитьбы, примеченных ресниц выкатываются слезинки.
— Ну, хватит, будет, Маруся… — смешавшись, сказал он.
— За что ты… меня так?.. — едва сдерживая слезы, спросила Мария Андреевна. — Что я тебе сделала такого?..
— Укорили меня недавно, что я по женским парикмахерским мастерам слабинку имел, бегал к им дела обделывать, и будто ты — за то… И еще — за эту рощу… Слушать мне как, сама подумай? — угрюмо сказал Василий Леонтьевич. — Я же ни в чем тебя не виню. Так, промежду прочим, может, пришлось тебе с кем словом перемолвиться… А меня, видишь, как?.. Довел жену, говорят, а сам об чужих женах хлопочешь…
— Об каких таких женах? — всхлипывая, спросила Мария Андреевна. — Я уж и не мила, об чужих хлопочешь?..
— Говорят так… — горько покачивая крупной головой, сказал Василий Леонтьевич.
— Вась, да не слушай ты, — подвигаясь к мужу, решительно и мягко, как мать с обиженным сыном, заговорила Мария Андреевна, — мало ли что скажут. Может, я сболтнула кому об этой роще, ну так что с того? Мало ли у людей какие происшествия бывают, мало ли мы, бабы, слезы льем? Всяко у нас случается: и накричит иногда баба на мужика, а потом и сама не рада, самой покою от этого крика нет. Всякий раз, когда на заводе что случается, я слезы глотаю — не с тобой ли? Оставь, Вась, не томись понапрасну. Никогда я от тебя уходить не собиралась. У тебя свое в жизни, печь, работа трудная, молодых учишь, а у меня свое: детишек растила, яблоньки своими руками вы́ходила, за домом смотрю, чтобы тебе работалось. Наши две доли в согласии жили, и нам с тобой без согласия тоже нельзя. А иначе какая жизнь будет? У всех так: мужик к одному делу прикипел, баба — к другому. Что же будет на свете, если перегрызутся? Так жизнь устроена, и ломать ее ни ты, ни я не можем. Не по-людски тогда будет, а против людей. Нельзя против людей… Жизни иначе не будет, порушится все на свете, развал начнется… Потоп пойдет — не от бога, а от людей. Не быть тому, Вась, не быть!
Посидели они рядышком на диване, вспоминая давние времена, когда были молоды, и каждый день у них, как и сейчас, был в труде и заботах, а в придачу еще — барачная неустроенность на строительной площадке, задолго до того, как начался старый город на левом берегу. И еще дети, А во время войны — и голод, и работа сверх всяких сил. Василий стоял по две смены кряду у печи, а Маруся — на раздаче в столовой того же доменного цеха… Вот и грамотой некогда было овладеть, всю жизнь некогда было…
А потом, много спустя после войны, когда жизнь наладилась, и всего хватало, случилось еще одно испытание, самое тяжкое. Получил Василий Леонтьевич дом в рассрочку, стоимостью чуть не даром, и машину купил по государственной цене, а через несколько годов и то, и другое за большие деньги продал. Дочь с мужем устроили в кооперативную квартиру, мебель у себя сменили, дорогих отрезов накупили, до сих пор лежат на дне гардероба, завернутые в пленку и пересыпанные нафталином. Добро… В газете тогда написали про это добро, про даровые деньги Василия Леонтьевича. На собраниях обсуждали, да и так, в разговорах, люди вспоминали и косились на старика. Более, трудной тяготы никогда не было в их жизни. Как вынесли они с Марией Андреевной эту ношу — трудно сказать. С этим добром, нелегкая возьми, оказался он перед людьми, словно на просвет со всеми своими стыдными грехами. И оправдания не сыскать было от самого себя…
Сидели они на кушетке в зале и вспоминали свою жизнь, и уж поздно вечером понял Василий Леонтьевич, что Мария Андреевна отвела от его сердца томление.
На второй день проснулся он раным-рано. Марии Андреевны подле не было, гремела посудой на кухне, знала свое дело. Василий Леонтьевич оглядел через открытую дверь едва проступившую в сумеречном свете стену соседней комнаты с нарисованными от пола до потолка березами. Размеренные шаги над головой в комнате верхнего этажа, на которые он сначала не обращал внимания, отвлекли его. Кто-то шагал и шагал там в этот ранний час из угла в угол. На верхнем этаже была квартира для приезжих работников министерства. Прислушиваясь к шагам, Дед вспомнил Темиртау. Он был вызван туда на завод Григорьевым. В номере гостиницы рано утром услышал «задумчивые шаги» над головой и сразу признал в них григорьевские, что вскоре и подтвердилось.
Шаги были теми же — «задумчивыми». И раннее время было подходящим, как в Темиртау. Его это были шаги… Григорьев никогда не приезжал на заводы «просто так», значит, что-то случилось.
Василий Леонтьевич наспех натянул брюки, неудобно было идти в кухню в трусах, как ни долго живут они с Марией Андреевной, все ж таки надо уважать в ней женщину. Не успев заправить рубаху, широко шагая, чтобы не потерять на одну пуговицу застегнутые брюки, появился на пороге кухни.
Мария Андреевна подняла на него глаза:
— Да ты что, ни стыда, ни совести! Погляди, рубаха у тебя до колен спущена, лень заправить…
— Не вовремя на тебя стеснительность напала… — поворчал Василий Леонтьевич, все же заправляя рубаху. — Ты мне почему вчера не сказала, что на заводе нелады? Вон он, слышишь?..
Дед поднял глаза к потолку, и Мария Андреевна вслед за ним с недоумением посмотрела туда же.
— Чего там? — с искренним любопытством спросила она.
— Шаги… Или уж совсем глухая стала?
— Мало ли кому там какая нужда приключилась, — сказала она и снова принялась за свои кастрюли.
— Григорьев это. Шаги задумчивые, и встает, как и я, с зарей, никогда ему покою нету.
Мария Андреевна оставила свое дело и посмотрела на мужа.
— Верно, Григорьев приехал… Напасть какая: каупер порвало…
Василий Леонтьевич некоторое время стоял, не веря жене, вытянув морщинистую шею и молча уставясь на нее. Ждал, что она еще скажет. Она ничего не говорила, скорбными глазами смотрела на него.
— Ты что же вчера молчала? — негромко спросил Василий Леонтьевич и, прихрамывая на больную ногу, двинулся на Марию Андреевну. — Ты что же это творишь, окаянная?! Чего тебе хочется, то и творишь, — все более распаляясь, крикнул он. — К мужу в постель тебя потянуло, чертова ведьма, а об деле сказать забыла.
— Опомнись, Вася, опомнись, что ты говоришь? — тонко закричала Мария Андреевна, — Какой ты вчера был, страшно смотреть, пожалела я тебя, знала, что на завод побежишь.
— Пожалела!.. — вскричал Дед.
Мария Андреевна, как водой окатила рассвирепевшего супруга, сказав:
— Ты бы вместо всего того к Григорьеву пошел, — она сохраняла полное самообладание, знала, что муж не тронет ее и пальцем. — Он тебя ждет не дождется.
Дед остановился и вперил в нее испытующий взгляд.
— А етава еще не хватало! Почему ты мне и про Григорьева не говорила?
— Где же было говорить, когда ты едва лег и захрапел на все этажи, хоть бы слово ласковое сказал…
— О-о-ох!.. — пробормотал Василий Леонтьевич.
Мария Андреевна поняла, что первый запал у него прошел.
— Иди, своими делами занимайся, — сказала она строго, — не маячь передо мной. — Она оглядела его с ног до головы и, презрительно фыркнув, отвернулась.
— Я те другой раз всю квартиру лесом засажу!.. — не зная, как же приструнить жену, пообещал Василий Леонтьевич и заспешил в спальню одеваться. Надо было и в самом деле пойти к Григорьеву.
Дед надел свою парадную черную пару при колодках орденов и со знаком Государственной премии — наряд, в котором он появлялся на праздничных собраниях, в гостях, по случаю семейных торжеств, и поднялся на следующий, четвертый этаж. Позвонил раз в квартиру для приезжих, позвонил два: за дверьми стояла тишина. Ах ты, будь неладна! Пока объяснялся с Марией Андреевной и одевался, Григорьев ушел. Да и пора было, как сразу-то не сообразил, не поторопился.
Неожиданно открылась дверь соседней, андроновской квартиры и на площадку вышел в широких затрапезных штанах и полосатой застиранной пижаме Александр Федорович. Заметно выдавалось под пижамой брюшко. Дед опешил: не ожидал, что Александр приехал.
— Наше вам, Василий Леонтьевич… — солидно, нажимая на свойственные его голосу басовитые ноты, сказал Александр и как-то сверху вниз протянул Деду крупную ладонь. — Сегодня утренним самолетом прилетел, — сообщил он. — А у вас вид хороший, — продолжал Александр. — Хорошо выглядите, Василий Леонтьевич.
Александр стоял крепко, расставив ноги, слегка откинувшись, чтобы сбалансировать брюшко. Лицо его, ладно сработанное, с резковатыми чертами, было невыспавшимся после ночного полета, но, с тех пор как в последний раз видел его Василий Леонтьевич, — с печатью силы и уверенности в себе.
Дед неторопливо, сознавая собственное достоинство, пожал протянутую руку и сказал:
— А отчего же мне плохо выглядеть? Живу на русских хлебах… — он еще раз повторил, подчеркивая тем значение сказанного: — На русских хлебах живу! Всем доволен, все у меня есть. Плохо мне выглядеть не след.
Александр понял скрытое в ответе недовольство старика, его предубежденность, но не захотел обострять разговор, сделал вид, что не заметил намека. Ему писали в Индию, что Дед недоволен им, да и без писем он знал, как обер-мастер ждет его, как хочет уйти на пенсию, а уйти не может, кроме Александра Андронова, некому его сменить.
Знал все это Александр и не мог согласиться с Дедом: не только от его желания зависела работа в Индии, направили помогать дружественной стране. Как тут откажешься? Вот от второго срока можно было отказаться — понаехало много мастеров и с Урала, и с Украины. Понимал Андронов — несправедлив к нему Дед, и все же любил своего учителя, ценил и не хотел ссориться с ним.
— Да, правильно! — решительно сказал Александр Федорович, — Лучше русского хлеба и нет ничего на свете, я это понял. Согласен с вами, Василий Леонтьевич… — И торопливо, опасаясь, что Дед скажет что-нибудь обидное, продолжал: — А Григорьев вот минут пять, как ушел… С этой аварией всем беспокойство.
— Был ты у него? — с внезапным интересом спросил Дед. — Каким стал? Да-авненько не виделись…
Василий Леонтьевич знал Григорьева с тех еще пор, когда того перевели к ним на завод начальником цеха, вскоре после его поездки в Америку. Уважал и по-своему любил его за молчаливость, за строгость, за то, что никогда ни с кем не заигрывал и не ставил себя выше других в личных отношениях, но был непререкаемым авторитетом и для рабочих, и для инженеров, и вообще, как считал Василий Леонтьевич, для всех…
— Хотел пойти… хотел, да расхотел, — с какой-то виноватой усмешкой сказал Александр. — Слышу за стенкой все ходит, ходит туда-сюда… Думает… Не стал его отвлекать.
Побоялся сказать Деду Александр Федорович, что остановило смутное ощущение какой-то настороженности, которая охватила его в Москве и еще более укрепилась после встречи с Меркуловым. Он вспомнил теперь, откуда она взялась в первый раз: еще года три назад, в Темиртау, куда вызывал его Григорьев для наведения порядка на печах.
— Да-а… — протянул Дед, добрая улыбка осветила его строгое стариковское лицо, сделала его почти ласковым. — Всегда он ходил у нас в задумчивости. Идет, идет по путям, остановится, посмотрит вверх на колошник, опустит голову и дальше пойдет, и опять в задумчивости… Ну, а ты, Саша, насовсем вернулся или как? — осторожно спросил Дед, хоть и зарекался перед самим собой первым не начинать расспросов.
— Насовсем! — Андронов решительно кивнул.
— Выходи в цех поскорее, не прохлаждайся, — оттаивая душой, торопливо заговорил Дед. — А то боюсь, как бы ко дню рождения опять не пришли начальники с подарками да с шампанским уговаривать еще на год остаться. Так и до могилы дотянут.
— Отпуск у меня, Василий Леонтьевич, — сказал Андронов и отвел глаза, побоялся Дедова взгляда. — Три месяца отпуска заработал я, хотим с Лидией Кирилловной на Юг, в санаторий… Да заходите ко мне, Василий Леонтьевич, что же мы перед дверью?..
Дед разом помрачнел, нагнал морщину меж широких бровей.
— Работать надо, а не по гостям расхаживать, — ворчливо сказал он и не попрощавшись стал спускаться на свою площадку.
Сзади выскочил из андроновской квартиры и, перепрыгивая через три ступеньки, помчался вниз Виктор, видно, торопился на завод. Чуть было не проскочил мимо Василия Леонтьевича.
— Вот ты где мне попался! — остановил его Дед.
Виктор с изумлением оглядел торжественный наряд старика и опустил глаза. Ждал разноса.
— Ты что же, и поздороваться с соседом не хочешь? — спросил Дед. — Об себе понятие высокое имеешь?
— Здравствуйте, Василий Леонтьевич, — заспешил Андронов-младший и в придачу еще поклонился. — Я так… просто… не успел… Не думал, что вас встречу…
— А чего же не успел? Живем мы с тобой по-соседски, всегда можно рассчитывать, что встретимся. Ты даже в гости ко мне, было дело, заглядывал, «подарочком» хотел наградить. А сейчас не успел? А то, может, не узнал?
— Что вы, Василий Леонтьевич, — осмелев, продолжал льстить Виктор, — опыт у вас…
— Эк, куда тебя потянуло! — с въедливой усмешкой сказал Дед. — А ты басню Михалкова помнишь?
— Какую? — насторожился Виктор.
— А вот тую самую, как лев зайца во хмелю середь леса сгреб. В когти мне попался и решил взять увертками заячьими? Ты лучше мне объясни, как это ума у тебя хватило чуть было рельсу мне в спальню не подсунуть? Это как — по-соседски? А если я завтра трехкубовый ковш с экскаватора сниму и к тебе подселю?.. Прикатили из Индии отец с матерью и снова тебя бросают, на курорт собираются… Опять некому за тобой присмотреть, некому тебя по-матерински по заднице настегать. Мать, знаешь, стегает-стегает, а не больно. Некому! Ты хоть меня-то послухай… Мастер на тебя жалуется.
— Что же, я плохо работаю? — обиделся Виктор. — Любой скажет, никакой лени за мной нету.
— Это я и сам знаю, незачем мне ни у кого спрашивать; я тебя по десять раз в день наблюдаю. Ты меня не видишь, а я все примечаю.
— Как же так? — спросил Виктор. — За колонной прячетесь или как? — Он невинными глазами смотрел на Деда. У того и в самом деле была привычка схорониться за стальной колонной и наблюдать, что делается на литейном дворе.
— Мое дело — как. Не об этом сейчас разговор. Одной работой человек жив не будет, политику еще нельзя забывать. Если бы в твои годы мы про политику забыли, завода нашего и в помине здесь в степи не было бы. Силы бы не хватило на пустом месте его построить. Ты, к примеру, газеты читаешь?
Андронов помолчал, переступая с ноги на ногу.
— Читаю…
— То-то и оно, что читаю… К бабке ходил, как я тебе сказал?
— Я всегда к ней хожу, уважаю свою бабушку, — помрачнев, обидевшись на Деда за то, что он бабушку назвал бабкой и что не верит ему, отчеканил Андронов.
— Расскажи ей, как ты перед людями позоришься. С бабкой заячьи подскоки не помогут, выдаст тебе, что заслужил. Она политику на своем горбу изучила, завод строила, сыновей на войну проводила, а назад не встренула. Она тебе наилучшую политику преподаст. Теперь, как я вернулся, будешь передо мною во всех делах отчитываться. Понял?
— Понял, — смиренно сказал Андронов.
— Беги, смотри, на работу не опоздай, — милостиво отпустил Дед.
На завод Василий Леонтьевич ехал трамваем в обычном своем затертом грубошерстном пальто, служившем ему рабочей одеждой без малого два десятка лет. Мария Андреевна стыдила его, заставляла купить, — пусть какое-нибудь дешевое, кто же на завод ходит в модном? — но приличное, знала, что если она сама купит, Василий Леонтьевич расшумится, скажет, что не то, и не станет носить. И в трамвае, и в бытовке, где был свой шкафик, облачаясь в робу, Дед с горечью думал о том, что, хотя и приехал Андронов, уйти на пенсию сейчас же, как он втайне мечтал, пока не удастся. На печах он появился сумрачным, неразговорчивым, молча кивал на приветствия, а иных в расстроенных чувствах и совсем не замечал. Шагал, как говорили, «с прищуром», прихрамывая на больную ногу — застарелое повреждение сухожилия сгустком выплюнутого лёткой чугуна, — в выцветшей робе, простиранной Марией Андреевной, и, как полагалось по технике безопасности, в пластмассовой каске, еле умещавшей крупную голову и потому сидевшей на ней высоким куполом, похожим на перевернутую кастрюлю.
Пришел на шестую печь и ужаснулся тому разгрому, который учинил ураган. Порванные трубопроводы глядели мертвыми темными дырами. Он сразу забыл о неприятном разговоре с Александром Андроновым. Некогда было ни сердиться на него, ни хандрить, ни горевать о себе.
Очнулся Василий Леонтьевич от тяжелого забытья, когда кто-то коснулся его плеча. Рядом с ним стоял Степан Петрович Гончаров, непривычно строгий, без особых для него усмешливых искринок в глазах.
— Что, Степка? — с горечью спросил Дед. — Может, опять пришел выпрашивать какую вещь? — заметил едко.
— Посмотреть пришел, что, Вася, тут без нас с тобой наворочали… Первый раз приходил — некогда было осматриваться… — усмешка засветилась в его глазках. — Вот закончил свои дела, вагонетку пристроил на постамент и на свободе пришел. Что же тут сделать можно? — посерьезнев, спросил он.
— А я и сам не пойму, — откровенно признался Дед. — Такого разгрому отродясь не видал. Говорят, Григорьев прилетел. Вот Григорьев скажет… Он-то уж скажет, что делать. Может, хочешь помочь?
— Руки чешутся, Василий Леонтьевич, вот решил посмотреть. Тоже сердце болит.
— Какой разговор, Степан, на два месяца всегда приму. Мастер ты хоть куда…
Степан Петрович весь как-то оплыл, круглые бабьи плечи его обвалились, он стоял, расставив ноги, уронив пухлые руки, глядел в бетонный пол.
— Поздно, Василий Леонтьевич, — пробормотал он. — Поздно…
— Приболел? — сочувственно спросил Дед.
— От водки, что ли? — глазки Гончарова снова заискрились. — Нет, Василий Леонтьевич, и водка меня не берет, я ее сызмальства употребляю, и ни от чего другого не страдаю. Может, даже крепче стал. Хошь я тебя одной рукой?.. — Гончаров как бы взвесил на руке тяжесть. — Запросто!
— Не дури, Степка! — строго остановил Дед. — Я думал, ты сюда с делом, а выходит, только полюбопытствовать. Помидоры заели? — зло поблескивая глубоко утопленными глазами, спросил Дед.
— Знаешь, как меня Сашка Андронов зовет? — спросил Гончаров. — Умельцем народным. Дома рубить могу. Телевизор починить тоже умею.
— Ну да, мыло во время войны варил и на базаре втридорога торговал… — как бы поддакнул Дед. — Знаем мы все эти твои умения. Деньгу тебе надо побольше зашибить — вот тут ты ве-есь, в этом деле ты уме-е-лец, ничего не скажешь. Сколько годов Советской власти тебя ничему не научили. В Индию послали — и там барахло взялся выменивать…
— Да ихние инженеры на меня молились, сам знаешь, Василий Леонтьевич, — разволновавшись от обиды, гулко прогремел Степан Петрович.
— Правильно, ты и у нас мастером на всю страну славился. Все правильно. За то тебя Сашка Андронов умельцем и прозвал, — неожиданно для самого себя вступился за Андронова-старшего Дед и подивился себе. — За то, а не за страсть к деньге…
— Да я б и сейчас… — с неожиданной горечью сказал Гончаров. — Вот гляжу на покалеченную печку, вся душа переворачивается кверху карачками. Но как приду к себе на участок, взгляну на грядки, подыщу яблочным духом в дому — и больше мне ничего не надо. Хозяин во мне сидит, где-то там, в нутре, куда, как ты мне сказал, на столько годов Советской власти добраться никто не сумел. А если рассудить с другой стороны, мои помидоры в детских садах ой как идут…
— И у меня садовый участок есть, — Дед качнул своей каской-кастрюлей. — Есть. И яблоки те Мария Андреевна, бывало, в детский сад, где внучка Светланка росла, носила. А наперед всего у меня все ж таки печи. Где б я ни был, у меня в голове печи, домны наши… Жить я без них не могу, — Дед поскреб по спецовке на груди корявыми пальцами. — Вот они тута у меня… Помидоры, говоришь, Степка, детскому саду продаешь? Так то же для своей наживы, для хозяйчика, который, как ты говоришь, сидит в твоем нутре и выковырить его оттуда никто не в силах…
— Разве ж во мне одном? — подмигнув Деду развеселым глазом, спросил Гончаров. — Хозяйчик в каждом человеке сидит, в одном размером поболе, в другом помене, а все равно окопался. И у тебя он, этот хозяйчик, есть, Василий Леонтьевич. — Глазки Гончарова уж откровенно смеялись. — Забыл ты, как дом, который тебе от завода пожаловали, взял да продал, деньгу немалую зашиб. Забыл?
Упрек был справедлив.
— Будь он неладен, тот дом!.. — разъярился Дед и запустил витиеватую тираду.
— Да ты не серчай, Василий Леонтьевич, с каждым может случиться. Против естества человеческого не попрешь. Не-ет, не получается. Не выходит!
— Некогда мне с тобой разговоры вести! — сказал Дед. — Некогда, Степан… — и зашагал прочь, припадая на больную ногу, в обход по печам — наводить свою «естетику».
Нашагавшись по литейным дворам, проследив за уборкой скрапа — застывших в канавах остатков чугуна, за порядком на путях и мало ли еще за чем, что ведомо одному обер-мастеру, Дед пришел в свой кабинетик. Усталый, перемазанный, с потемневшим от пыли лицом. Опустился на стул и привалился боком к столику. Обычно в это время к нему заглядывал Черненко. Но сейчас старого друга не было. «Неладно что-то у Валентина…»
Дед оставил каску с рукавицами на полу у ножки стола и сам отправился в соседнюю комнатку. Черненко сидел на своем месте, подперев небритую щеку кулаком, и рисовал чернилами на столе. Василий Леонтьевич уселся напротив за пустовавший стол Коврова и некоторое время наблюдал, как Валентин занимается «рисованием».
— Расскажи, что произошло? — попросил он. — Кто говорит — ветром, кто предположение высказывает, что долго ремонта не было, начальник цеха не досмотрел… Нам с тобой тоже не в последнюю очередь следить за этой естетикой…
Черненко ничего не ответил. Дед глянул на него косым, цеплявшим, как пила с острыми зубьями, взглядом.
— Что у тебя? — не дождавшись ответа, спросил он.
Черненко, не переставая скрести пером по дереву, меланхолически сказал:
— Коврова комиссия вызывает… На завтра…
Дед молча закивал, выражая этим, что понимает состояние Черненко.
— И нас с тобой вызывают, — сказал Черненко и поднял глаза на Деда. — Тебя искали, звонили по печам, а ты все в бегах.
— А чего у тебя самого не так?.. — спросил Дед.
— Что не так? — Черненко перестал рисовать и поднял на Деда глаза.
— Я же вижу… Натворил что-нибудь Ковров? — осторожно спросил Дед. У него было такое впечатление, что натворил не Ковров, а сам Черненко.
— Там разберутся… — сказал Черненко и, макнув перо в чернила, опять принялся рисовать.
Дед, наморщив лоб, чуть искоса смотрел на друга. Тот оставил ручку и вытащил из кармана жеваную пачку сигарет, распотрошил ее. Сигарет не было. Почему-то сунул разорванную пачку обратно в карман.
— Надо в буфет сходить, — скучным голосом произнес Черненко, — курево кончилось.
— Идем, — сказал Дед, — поесть пора, набегался я по печам.
Но ни тот, ни другой не двинулись с места.
— Сейчас пойдем… — пробормотал Черненко.
— Ну что ты молчишь? — с укором сказал Дед. — Мы ж не чужие, с каких годов знаем друг дружку. Ну чего молчишь?
Слышно было, как кто-то быстро прошел по коридору, рванул ручку двери. На пороге остановилась Лариса.
— Можно к вам? — спросила с запозданием, поняв, что здесь происходит разговор не для чужих ушей, и, не дожидаясь, что ей ответят, подошла к столу и положила перед Черненко маленький деревянный клинышек, потемневший и затертый маслом.
Черненко взял клинышек, осмотрел его, положил обратно на стол, взглянул в раскрасневшееся с холода, помолодевшее от этого лицо Ларисы. Она, видно, ждала вопроса, но Черненко молчал. Дед нахмурился, потянулся к клинышку и тоже осмотрел его. И так же, как Черненко, положил на то место, где он был оставлен Ларисой.
— Откуда? — спросил Дед, так как Черненко хранил молчание.
— Нашла в контакторах реле, — сказала Лариса. — Хотела вам принести, а вас вчера не было. Ковров ни в чем не виноват, схема не сработала из-за этого. — Она кивнула на стол. — Кто-то подложил, не было контакта. Вот говорят: Ковров, Ковров!.. А Ковров ни в чем не виноват. Как он мог знать, что кто-то засунул деревяшку?
— Оставь, — сказал Черненко. — Разберемся… А хочешь — отнеси в комиссию, она там, на четвертом этаже, в комнате рапортов будет завтра заседать.
— Зачем мне, сами вы… — сказала Лариса, пожимая узкими плечами. — Я все думала: что-то не так, половина схемы сработала, а другая отказала. Принялась проверять реле и вот нашла.
— Ладно, — вяло сказал Черненко, — разберемся, я Коврову скажу.
— Я ему уже сказала.
Черненко медленно поднял голову и снизу вверх посмотрел на Ларису.
— Ну и что?.. Что он, Ковров? Что сказал?
— Ничего, — Лариса опять пожала плечами. — Ничего такого… Сказал, чтобы я вам отнесла.
— И все?
— И все. А что он еще мог сказать? — Лариса во все глаза смотрела на мастера.
Черненко вновь взялся за ручку и, уйдя в себя, принялся за свое занятие. Дребезжаще скрипело перо. Лариса стояла перед столом и с удивлением смотрела на него, потом перевела вопрошающий взгляд на Деда.
Тот кивнул ей, сказал:
— Иди, разберемся.
Лариса еще раз посмотрела на Черненко и вышла, быстрые ее шаги послышались в коридоре, хлопнула дверь с пружиной на лестницу. Дед подождал некоторое время, склонив голову на бок, как петух, прислушиваясь, словно ожидая, что Лариса вот-вот вернется, налег широкой выпуклой грудью на стол и спросил:
— Валентин, ты подсунул?..
— Чего ты? — спросил Черненко, перестав надсадно скрести сухим пером по столу.
— Спрашиваю, ты подложил?..
— Зачем мне было подкладывать? — в свою очередь спросил Черненко.
— Так кто? Кто сообразил?..
— Может, с давних пор, с ремонта какого осталось, — Черненко кивнул на деревяшку, лежащую перед ним, — гляди, затертая, в масле, что ли… Может, так и сидела там с тех пор…
— С каких пор? — Дед, насупив широкие волосатые брови, смотрел на Черненко.
— Да почем я знаю с каких?!. — Черненко опять полез за сигаретами в карман, вытащил пустую пачку, оглядел ее и бросил в угол.
— В комиссию надо отнести, — сказал Дед, помолчав. — Надо Григорьеву показать.
— Отнеси, — безразлично сказал Черненко, — я схожу сигарет куплю.
Казалось, мысли его были заняты лишь тем, чтобы поскорее запастись куревом. Дед взял со стола клинышек, покачивая крупной головой, принялся его разглядывать.
— Пошли, что ли? — сказал Черненко, вставая и вытаскивая из кармана ключ. — Запру.
Дед положил клинышек в карман, и они вышли на лестницу. Спустились в столовую, пообедали.
— По печам надо сходить, — сказал неугомонный Дед. — Сигналов никаких не поступало, не ждет никто, как раз самое время присмотреть за ими, за горновыми: икру мечут, а может, прохлаждаются без хозяйского глаза…
Дед всегда несколько преувеличивал нерадивость горновых и появлялся на литейных дворах в то время, когда его там вовсе и не ждали, но именно поэтому, хоть и редкие, случаи плохой подготовки канав к выпуску чугуна неизменно обнаруживались. Эта способность Деда вдруг появляться неизвестно откуда в любой час суток приводила огрубевших от тяжелой работы, ни перед кем не отступавших и никого не боявшихся горновых в трепет. Они и побаивались Деда, и уважали его за отходчивость. Дед никогда ни на кого долго зла не держал.
— Мне тоже надо у газовщиков побывать, — сказал Черненко и зашагал рядом с Дедом.
Путь их лежал через литейный двор шестой и седьмой печей, горны которых располагались по обеим сторонам литейного двора друг против друга. Дед встал за стальной колонной, поддерживающей высокую крутую кровлю, и Черненко, чтобы не выдать его присутствия, тоже остановился рядом. Литейный двор был освещен спокойным дневным светом, льющимся в широкие, не закрытые рамами и стеклами проемы в стенах. На изжелта-светлом песке около обгоревшего густо-сизого горна отчетливо выделялись темные шерстяные робы горновых. Рабочие старательно улаживали канаву шестой безжизненной печи. Дед подивился: откуда только усердие берется, печка-то холодная… Среди работающих он приметил Андронова и Ваську. Вдруг Андронов, видно, краем глаза усмотрев высунувшуюся из-за колонны больше, чем надо, каску Деда, на весь двор крикнул Ваське, хотя тот был неподалеку:
— И где нашего кащея черти носят? Пришел бы, приглянул за нами…
Горновые седьмой печи с другого конца двора предостерегли:
— Он тебе «приглянет» за твоего кащея! Беды бы не накликал…
— А мне что! — так же громогласно объявил Андронов, оставляя работу и опираясь о черенок лопаты. — Мы вон с Васькой у Деда на квартире водку пили. Васька ему «штрафную» наливал…
Васька подтвердил:
— По самый край… Вспоминать страшно, расплескаться могла.
— И как его в цеховой комитет выбрали!.. — пробормотал Черненко у самого уха Деда.
А тот вышел из-за колонны и направился через литейный двор к седьмой печи, делая вид, что только сейчас появился и ничего не слышал. По обе стороны литейного двора воцарилась гробовая тишина, и горновые с удвоенной энергией принялись за работу.
Черненко оставалось только последовать за Дедом. Они неторопливо миновали литейный двор и по бетонным ступеням поднялись на площадку седьмой, дышащей жаром печи. Дед зашел было за печь, но тотчас повернул обратно и остановился около ступеней. Эту Дедову привычку неожиданно возвращаться тоже знали, и потому его глазам предстала картина общего дружного труда.
— Андронов, подь сюда, — позвал Дед.
Виктор с готовностью бросил лопату и, размашисто шагая, явился пред Дедовы колючие очи.
— Кто распорядился канаву заправлять? — строго спросил старик.
— Мастер Бочарников, — скучным голосом ответил Андронов. — Я ему говорю: печка стоит, зачем горячку пороть?.. А он…
— Постой, постой, — прервал Дед, — не на митинге. Бочарников правильно сказал. Сполняй… — Дед устремил на Андронова въедливый взгляд и пробурчал: — Языком любишь трепать. Я те другой раз в кабинет вызову. Поня́л?
— По́нял, — в пику Деду, отчетливо делая правильное ударение на первом слоге и бесстрашно глядя на Деда, сказал Андронов. — С Васькой или одного?
— Обоих! — вдруг рассвирепел Дед. — Обои явитесь, чертово племя! Я вам покажу «кащея»! Вы обои у меня газеты станете читать! Вместе, чтоб об водке облизываться…
Горновые седьмой и шестой печей, побросав работу и встав столбиками, безмолвно слушали Дедов разнос.
Нашумев на горновых, Дед отмяк. Окинул удовлетворенным взглядом, казалось, потерявшее дар речи, застывшее в неподвижности у обоих печей «чертово племя» и проворчал:
— А теперя за дело, сполняйте, что положено.
Он неторопливо пошел за печь и больше уже не возвращался.
— Управы нет на Андронова, — сказал Черненко. — Поставил бы ты вопрос на цехкоме…
— Долгий разговор, — помолчав сказал Дед. — Упустили мы Андронова, а возвернуть ему веру к людям не умеем. Проработкой его не возьмешь.
— А чем?
— Правдой, — сказал Дед и искоса взглянул на Черненко. — Окромя правды, он другого языка не поймет.
Черненко отчужденно уткнулся подбородком в ворот пальто, заменявшего ему спецовку, шагал подле Деда и молчал.
У горна восьмой печи, куда они оба пришли, не ладилось. Горновые орудовали длинной пикой, безуспешно стараясь пробить спекшуюся глину летки для выпуска чугуна. Из летки лениво выкручивался ядовитый сизый дымок, но глина не поддавалась. Вокруг работавших сгрудились зрители, вся смена. Дед отметил, что и сам мастер печи, молодой инженер, недавно назначенный на восьмую печь, стоит здесь же недвижимо, как истукан, опустив руки и не отрывая взгляда от летки. Может, и в самом деле мастеру печи не след браться за пику, его дело смотреть на приборы и вести плавку. Но бывает, когда мастера, зная, что график выпуска чугуна срывается, не выдерживают а кидаются в огонь вместе с горновыми. Особенно мастера из горновых. А Деду самый резон подмогнуть, не обойдется дело без Деда. Работают с оглядкой: куда деру давать, когда из летки хлестнет огонь, а вслед за тем покатится чугунный вал.
Припадая на больную ногу, Дед подошел к горновым, нагнулся, взялся за пику поближе к летке, как бы заслоняя собою их, тем самым прибавляя им уверенности в работе. Скомандовал, куда и как бить. Летка была уже рассверлена электрическим сверлом, оставалась последняя преграда. Сизый с желтизной сернистый дымок гуще потянулся из летки, горновые было оставили пику, но, увидев, что у летки один Дед, кинулись обратно ему на подмогу. Дед вместе с ними выдернул тяжелую пику и показал на баллоны с кислородом. Ему подали тонкую трубку с рвущимся из конца ее зеленоватым жалом пламени. Он сунул трубку в алевшее кровавым глазом отверстие летки. Тотчас оттуда повалили плотные клубы дыма и стало выбивать пламя. Горновые бросились наутек, а Дед, оставшись в одиночестве, все глубже и глубже пропихивал трубку, шаг за шагом шел в дым, в огонь, будто только он один и был заговорен от ожогов и удушья…
И уже когда огонь достиг яркого накала и клубы дыма заполнили пространство под высокой кровлей, Дед вырвал из летки и отбросил прочь полусгоревшую трубку.
Белый чугун, источая рой мелких быстрых искр — будто вились над ним поднятые ветром колючие снежинки — хлынул по канаве. Дед отошел от обжигающей жаром струи чугуна, снял каску и стер ладонью пот со лба. Горновые окружили его, встали подле и, будто в первый раз усидели, высматривали в стариковском, рассеченном глубокими морщинами потемневшем лице что-то им одним ведомое.
Дед пристроил каску на свое место и деловито, с «прищуром», зашагал по литейному двору к следующей печи. Его нагнал Черненко.
— Василий Леонтьевич, постой минуту, — сказал он. — Я здесь, с газовщиками останусь, проверить кое-что надо…
— Оставайсь, — согласился Дед, — а мне, Валентин, некогда, самое время печи обойти, мало ли как…
— Я что хочу спросить… — неуверенно начал Черненко, — что хочу спросить… Ты мне про Андронова сказал так, будто за мной вина, должок будто за мной…
Старик помрачнел, опустил глаза, скрипучим каким-то голосом, прорезавшимся у него всякий раз, когда он был чем-либо недоволен, сказал:
— Не знаю… Сам разберись.
И зашагал прочь, как показалось Черненко, особенно надсадно прихрамывая.
Григорьев стоял на бетонной площадке около аварийного каупера и, закинув кулаки за спину и подняв голову, оглядывал лопнувшую обшивку — сорокамиллиметровую броню, порванные, мало сказать, в три обхвата, трубопроводы. К такой его позе у печей за эти два дня даже те, кто никогда прежде его не видел, успели привыкнуть и, проходя мимо, не тревожили приветствиями, понимали, что мысль его напряженно работает. А для тех, кто знал Григорьева еще начальником доменного цеха, а потом директором завода, эта поза глубокого раздумья была давно знакома.
Поодаль от Григорьева, склонив голову на бок, смиренно стоял Степан Петрович Гончаров и терпеливо ждал, когда можно будет подойти. Расставшись с Дедом, он решил подождать, не появится ли на литейных дворах Григорьев. По старой памяти хотел поговорить и пригласить к себе, так сказать, «отдариться», — когда-то сам навязался в гости к Григорьеву. Как раз подошло время, в какое обычно, много лет назад, Григорьев — начальник цеха совершал свой обход печей. И вот, пожалуйста, он тут как тут!..
Давным-давно, сразу после войны, когда Григорьев был переведен в доменный цех с Кузнецкого завода и взялся за изучение и наладку печи, Гончаров, молодой мастер из горновых, без образования, поспорил со своими дружками, что сходит в гости к самому начальнику цеха. Григорьев тогда допекал Степана Петровича на рапортах за нежелание думать над ходом плавки, требовал, чтобы тот заглядывал в физику и химию и объяснял причины неравного хода своей печи.
Вот тогда-то Степан Гончаров, которому, как говорится, море было по колено, поспорил с ребятами, решил доказать, что не боится Григорьева. Для храбрости выпил самую малость, явился вечером в садик коттеджа, где жил начальник цеха, но сунулся не к той двери, а к давно заколоченной. Удивился, что никто ему не открывает, решил, что не слышат, и принялся дубасить в филенки поленом. Там его и словил Григорьев, которого домочадцы вызвали по телефону из цеха, решили, что ломятся грабители.
Григорьев усадил его на лавочку в садике, объяснил, с какой стороны вход и что в гости к нему надо приходить трезвым. Пьют, мол, в гостях, а не до гостей. Гончарову понравилось, что Григорьев не побоялся бандитов, приехал один, не стал поднимать шума. С тех пор отношения с начальником цеха наладились. Гончарову надоело краснеть, как школьнику, не выучившему урока, стоя на рапортах перед Григорьевым в присутствии своих товарищей. Он в самом деле занялся и химией, и физикой, начал думать над ходом плавки, чему позднее сам был рад. Григорьевская наука помогла стать известным на всю страну мастером, в газетах о нем стали писать…
Наконец, Григорьев оторвался от созерцания разрушенных трубопроводов и зашагал было к литейному двору. Гончаров преградил ему дорогу.
— Может, забыли Гончарова Степана, Борис Борисович? — загремел он во всю силу своих легких. — Может, и знаться не захотите?
Глазки Гончарова весело смеялись.
Григорьев остановился и, не уступая Гончарову в силе, тряхнул его руку.
— Помню, Степан Петрович, — мягко улыбаясь, сказал Григорьев, — помню, как в гости ко мне ходили…
— Так вот и я помню, — обрадовался Гончаров, — теперь вас приглашаю, отдариться хочу. Сегодня после работы приглашаю. — Его глазки опять засмеялись. — А может, побрезгуете?
Григорьев охватил ладонью нижнюю часть лица, смотрел под ноги и молчал. Думал.
— Хорошо, — твердо сказал он. — На старом месте живете?
— На том самом, на правой стороне, — заторопился Гончаров, напускная бесшабашность слетела с него, он и удивлялся григорьевскому согласию — человек занятой, и рад был, и почему-то растревожился. — В угловом особнячке, какой мне тогда, после войны, дали по вашей рекомендации… — продолжал он. — Насчет машины не беспокойтесь, Сашка Андронов с Индии вернулся… Александр Федорович, — поправился он, помня, что фамильярность у Григорьева не в почете. — Он свой «Москвич» за вами к проходной подгонит. Лучше на «Москвиче», по-свойски; на директорскую глазеть будут, скажут, вот Гончаров уж успел и знакомство завести…
На том и расстались. Григорьев зашагал дальше по литейным дворам. Странное чувство овладело им. И не Гончаров был тому причиной — Андронов, с которым предстояло встретиться вечером у проходной.
Григорьев не видел Александра Андронова, своего давнего ученика, с тех пор, как однажды в Темиртау на отстающем тогда заводе поручил ему навести порядок на литейных дворах доменного цеха. Неторопливо шагал от печи к печи Григорьев и невольно представлял себе, как они с Андроновым встретились тогда, года три или четыре назад в Темиртау. Саша Андронов стал Александром Федоровичем, посолиднел, действовал строго, заставлял слушать себя, наводил порядки, начиная с подготовки к плавке сырых материалов, то есть умел ценить подлинную культуру производства и понимал, за что надо браться в первую голову. Но что-то было все-таки не так, не таким представлялся Григорьеву будущий Андронов, когда сразу после войны он наблюдал живой интерес, с каким стремился молодой газовщик, а потом мастер Саша Андронов понять ход процесса плавки в наглухо забронированной шахте доменной печи. Постоянная работа мысли — вот что отличало Сашу от тех мастеров без образования, которые вышли из опытных горновых, например, от молодого Гончарова.
Конечно, и в Темиртау Андронов производил впечатление думающего мастера, да это так и было. Но Григорьеву все казалось, что повзрослевший Андронов застыл в каком-то одном качестве, а он ждал от Саши постоянного движения, развития, чего-то особенного, андроновского, что угадывалось в нем. В этом Григорьев — он тогда почувствовал — противоречил самому себе. Он ценил в инженерах рабочую закалку, знание печи не со стороны, а так, как ее может узнать только человек, работающий около нее семь часов в день. Он так и говорил мастерам на рапортах: «Вы лучше знаете печь, чем я, инженер, вы семь часов следите за ее ходом…» И все же, увидев Андронова в Темиртау через много лет и сразу поняв, что перед ним опытный человек с этой самой рабочей закалкой, он испытал какое-то трудно объяснимое недовольство, скрытую какую-то досаду: Андронову не хватало важных, как раз инженерных качеств. Широты взгляда, инженерной оценки ситуаций в цехе, а не только на литейных дворах непосредственно у печей. Вот чего не увидел Григорьев у Андронова в Темиртау. Только потом, вернувшись из командировки, Григорьев подумал, что, может быть, просто не сумел понять и заново оценить повзрослевшего Андронова, Александра Федоровича, а не Сашу Андронова.
Как-то корреспондент «Литературной газеты» во время интервью поинтересовался, стал ли его ученик Александр Андронов, о котором теперь знают многие, доменщиком с широким кругозором? Григорьев про себя отметил, что вопрос интересен, но не захотел делиться с газетчиком своими сомнениями. Помолчал, спросил, знает ли корреспондент, что Андронов — обер-мастер крупного завода? «Быть обер-мастером такого завода — это много…» — добавил он. Оценка, которую он дал таким ответом Андронову, была справедлива. И все же… Тот же корреспондент спросил, что делает инженера специалистом широкого кругозора: институт или потом, на производстве, влияние эрудированных специалистов? Григорьев помнил свой ответ: «Спрос! Будет спрос на эрудированных специалистов, будут и инженеры широкого кругозора…» Андронов не стал таким. Нет. А спрос был! Эрудированными специалистами стали многие. Взять хотя бы Меркулова, недавнего директора завода… Или директора Ново-Липецкого завода… Многие, но не Андронов…
Обойдя печи, вдумавшись в показания приборов, как делал это, будучи начальником доменного цеха, Григорьев вернулся в кабинет Середина, в котором обосновался с согласия его хозяина — тот временно переселился в комнату рапортов, и принялся за изучение доставленных ему утром плавильных журналов всех печей месячной давности…
У проходной Григорьев появился точно в установленный час, окинув взглядом площадь, разыскал на дальнем ее конце у кустов сквера старенький «Москвич» и прямиком, через площадь, отправился к машине. Андронов вышел навстречу. Погрузневший, с брюшком уже — отметил Григорьев. Лицо Андронова залилось румянцем. Некоторое время стояли друг перед другом, Андронов шагнул вперед, и они обнялись, сбивая друг у друга на затылок шляпы. Григорьев прикоснулся губами к колючей щеке Андронова и сжал его крепкие плечи.
— По-человечески получилось, — смущенно смеясь, сказал Андронов, — боялся я, как встретимся… По-человечески… — повторил он.
Они катили по улицам рабочего города, подкрашенным мягким светом вечерней зари. Андронов притормаживал перед трамвайными остановками, заполненными рабочим людом, и у переходов на перекрестках, давая дорогу пешеходам со свежими, порозовевшими и от зари, и от осенней прохлады лицами. Иногда прохожие заглядывали в стекло машины, кивали, поднимая в знак приветствия руку, и непонятно было, с кем здороваются: с Андроновым или с его соседом. Но и тот, и другой неизменно отвечали на приветствия, и невольная улыбка блуждала на их лицах. Свой город!
Подкатили к гончаровскому дому. Оставили машину в стороне, на пустыре, который мог оказаться лишь в этой, первой застройки, одноэтажной части города. У ворот на Андронова налетела одетая в обвисшую вязаную кофту жена Гончарова, не обратила внимания на того, кто идет вслед за ним.
— Ты это, Сашка! Что же ты за человек? — в голос закричала она. — Говорят, от машины отказался, не стал покупать. Ты что же, не мог нам продать?! Хоть старую машину продал бы. Какая муха тебя укусила? Мы же тебе говорили, нужна нам машина, для дела нужна… — Она вдруг осеклась и цепко взглянула на Андронова. — А ты рубль мне отдал?..
— Какой рубль?.. — невольно удивился Андронов.
— А два года назад в Москве на выставке занимал. Забыл, что ли?
— Как гостя встречаешь, Евдокия Егоровна? — строго спросил Андронов.
Она глянула внимательнее на того, кто стоял позади, и обмерла.
— Ох, батюшки, а я-то думала свой… Извините…
И тон ее стал иным, и слова благообразными, как переродилась. Она узнала Григорьева, но делала вид, что не признает, собираясь с мыслями и не зная еще, как выйти из неловкого положения.
— Зови сюда хозяина, — сказал Андронов и пошел на участок прямиком к водруженной на закопченный кирпичный постамент вагонетке.
Евдокия Егоровна, подбирая лохмы густых спутавшихся, с проседью волос, кинулась в дом с таким проворством, будто было ей восемнадцать.
— Памятник соорудил себе Степан Петрович, — усмехаясь, оглядывая со всех сторон монументальное сооружение, сказал Андронов. — Ну и умелец, ну и творец!
А «творец» между тем шагал к ним по дорожке от крыльца в широких штанах, широкой не то рубахе, не то робе, громоздкий, как бы подталкивая перед собой живот.
Григорьев повернулся к нему, не уступал он Гончарову ни ростом, ни шириной плеч.
Андронов думал, что хозяин дома сейчас начнет орать во всю мощь своих легких и голосовых связок, которыми бог не обидел его, как делал это всегда при встречах, но тот совершенно обычным голосом сказал:
— Гора к Магомету… Спасибо, Борис Борисович, уважил… — Искринки засверкали в его заплывших глазках: — Усадьбу давайте покажу.
Григорьев не выразил готовности смотреть, но и не возразил. Спросил только:
— Откуда у тебя, Степан Петрович, вагонетка?
— Ох, какой ты, Борис Борисович! Сразу: откуда… Занадобилось воду греть для помидоров. Я, вон видишь, и топку под ней выложил. Работает!
Григорьев ничего больше не спрашивал, молча шагал подле Гончарова, закинув руки за спину и останавливаясь там, где останавливался хозяин дома, будто привычно шел по заводу в сопровождении директора. Так же молча выслушивал объяснения: мотор электрический — закачивать воду в вагонетку, мотор на бензине — резервный, точило в сарае с мотором от вентилятора, сокодавка, тоже электрифицированная, системы поливных труб по всем грядкам…
Наконец, направились к дому.
— Евдокия, как змей вьется, — сказал Гончаров. — Видно, сослепу не разобрала, кого бог послал, и сказанула что-нибудь, когда встречала. Ну и демон! Коли промахнется, как огонь бушует, грехи замаливает.
— Посмотрим, — усмехаясь, сказал Андронов. — Очень даже любопытно.
Хозяйка встретила их на пороге в опрятном переднике, пышные волосы подобраны под алую шелковую ленту, на широком, здоровом лице дрожит улыбка. Андронов пропустил вперед Григорьева и, проходя мимо хозяйки, скрипучим, натуженным голосом просипел:
— Прелестно!..
Евдокия Егоровна промолчала и, как тень, бесшумно последовала за гостями.
В первой комнате на стальном тросе, закрепленном у крюка в потолке, висели потроха телевизора без ящика.
— Чиню… для друга, — объяснил Гончаров. — На тросу крутить можно, как удобнее…
Во второй комнате посреди стола дымилась огромная сковорода с яичницей, на тарелке нарезанные толстыми ломтями возвышались груды колбасы и сыра, в банке светились маринованные помидоры, в другой — огурцы, в тазу грудились румяные уральские яблоки.
— Ишь ты, успела… — удивился Гончаров.
Евдокия Егоровна принесла бутылку, поджав губы, поставила ее перед Григорьевым.
— Не подумайте чего плохого… — сказала она, опасаясь опять сделать промашку по части этикета.
— Чего же тут плохого? — пробасил Гончаров. — Ты что это гостям-то говоришь?
— Может, культурные люди и не пьют… — неуверенно проговорила хозяйка, — я только в этом смысле…
— Не пьют, так и не будут пить, а выпьют, так пусть пьют, — сказал Степан Петрович. — Я-то в любой час суток…
Евдокия Егоровна не возразила, чувствовала себя виноватой.
Григорьев отставил бутылку в сторону, сказал:
— Мне вечером работать, Степан Петрович, не ко времени это, Александр Федорович за рулем…
Гончаров повторил:
— А мне все одно, в любой час…
— Что же ты говоришь? — осмелев, сказала Евдокия Егоровна. — У тебя же работа…
— Какая у меня работа — грядки полоть! — Степан Петрович шумно вздохнул, а глазки его смеялись.
Так никто к бутылке и не прикоснулся.
После яичницы и крепкого чая Григорьев и Гончаров принялись расспрашивать Андронова, как было в Индии. Григорьев в упор, как он умел делать, разглядывал увлекшегося рассказом о печах и индийских металлургах Андронова и думал о том, что в нем, в этом резковатом, крепко сбитом и уже немолодом человеке, появилось что-то такое, чего не было прежде, в Темиртау. Что же? Солидность, степенность мастера строгих правил? Это было, когда он там наводил порядок у печей. Нет, не во внешних признаках, не в привычках заключалось то новое, что невольно теперь, рядом с Гончаровым, бросалось в глаза. Сегодня, шагая по литейным дворам, в воспоминаниях своих Григорьев представлял себе Александра Андронова, каким видел несколько лет назад. Тем разительнее было отличие: возникшего в воображении и сидящего сейчас перед ним человека. Что появилось в нем, спрашивал себя Григорьев. Что же?
Андронов горячась, раскрасневшись говорил:
— Я вам честно скажу, здесь, у нас на заводе, делаешь, что от тебя требуется. А понимаешь, что можешь больше, чем требуется, и опасаешься: что, если не так, что, если случится что-нибудь? С тебя план требуют, а ты возьмешь на себя то, что другие могут сделать лучше, и вдруг сорвешься. Знаешь, что такого не может быть, и все-таки боишься. А в Индии были такие моменты, когда никто за тебя не сделает, просто некому сделать. Работа там стала пробой моих сил, понимаете?
Андронов смотрел на собеседников, ожидая, что они скажут. Но Григорьев по своей привычке молчал, никак не выражая своих чувств. Молчал и Гончаров.
— Я там всего себя отдавал, — снова заговорил Андронов, — попробовал и то, и другое. Век-то доменный свой прожил! Все уже отдал, тридцать пять лет скоро, как на домнах кручусь. Неужто не смогу вот то-то сделать? Смогу ли я такой-то чугун получить? Там я себя, если можно сказать, опробовал. И получилось. Получилось! — с силой повторил Андронов и горячим взглядом посмотрел на Григорьева.
И вдруг Григорьев понял, что Андронов сейчас видит в нем не того, перед кем когда-то преклонялся, а просто человека, способного понять его человеческие чувства. И вот в этом — в его сверлящем взгляде, в горячей речи, в мысли его, не стесненной никакими условностями и путами прежнего времени, в его способности увидеть в нем, Григорьеве, просто человека — и есть тот новый Андронов, который сидит перед ним. Но и теперь Григорьев все еще не мог освоиться с этим совсем другим, ушедшим далеко вперед Андроновым.
«Ну, а Гончаров? Что же с Гончаровым? — подумал он. — Вот плантация помидорная… Но мастер-то, мастер отличный…»
— По делу надо поговорить, Степан Петрович, — сказал Григорьев.
Гончаров встрепенулся. Евдокия Егоровна пристально глянула на мужа и безропотно покинула комнату.
— Домну будут задувать на Украине, — начал Григорьев, — хочу на первое время собрать опытных мастеров. Необычная печь, присмотреть надо…
Гончаров преобразился, подобрался, построжал, от усмешки в глазах не осталось и следа. Слышал он уже давно от друзей, будто Григорьев задумал создать невиданную доменную печь, и удивлялся и радовался, что «их» Григорьев затеял такое.
— «Та» домна, Борис Борисович? — спросил он, почему-то оробев и сам на себя от этого удивляясь.
Не любил Григорьев, когда кто-нибудь говорил о вновь сооружаемой гигантской доменной печи, как о «его» печи. Прошло то время, когда надо было доказывать целесообразность мощных агрегатов. Несколько институтов участвовало в проектировании домны, множество людей соорудило ее, и она давно уже перестала быть «его» детищем. Но перед Гончаровым не захотелось ему отказываться от дела, которому отдал много труда и забот, и он, помолчав, сказал:
— Та, Степан Петрович. Хочу тебя пригласить.
Гончаров сунул руки между колен, ссутулился, замер. Оплывшее его лицо стало сумрачным, редкие, словно подбритые брови сдвинулись, но сойтись на широком мясистом переносье так и не смогли. Посидел он недвижно, поднял глаза и спросил:
— А почему меня, Борис Борисович?..
— Опыт большой. Там надо посмотреть, как будут обеспечивать домну плавильными материалами… Сейчас надо ехать, а кого взять? Василий Леонтьевич здесь нужен. Александр Федорович — тоже здесь… Кого, сам посуди?
— Это, оно, все так… — раздумчиво проговорил Гончаров. — И надолго?
— Пока печь устойчиво не пойдет. Сам знаешь, в месяц такие дела не делаются.
Гончаров помолчал, потом отрицательно покачал головой.
— Поздно! — сказал он. — И сила в руках есть, а поздно. Отошел я от завода. Вот, бывало, потянет к печам, аж хоть плачь… Пропади, думаю, все грядки с помидорами. И радость в душе, как у мальчишки. А теперь оторваться от этой своей жизни уже нет сил, Борис Борисович… Правду говорю. Один раз напился до потери сознания. Протрезвел, и опять за свои помидоры… И Евдокия не отпустит. Поздно, Борис Борисович, а за то, что уважили, спасибо вам.
Посидели они еще недолго, и Григорьев поднялся.
Когда вышли из дома в темноту вечера на дорожку, Андронов сказал:
— Ты бы Евдокию к порядку призвал…
Гончаров едко спросил:
— А у тебя-то дома неужто ты хозяин?
— Не об том разговор… — сказал Андронов.
Гончаров, всегда охочий уколоть человека, засмеялся, укорил:
— Тебе бы в пору только со своей справиться, а об чужих не хлопочи…
Он вышел с гостями за ворота, сжал руку Григорьева на прощание со всей силой, при этом поглядывая, не поморщится ли. Григорьев устоял, зашагал к «Москвичу» на пятачке пустыря.
— Личным водителем заделался, — насмешливо бросил Гончаров вслед Андронову, хотя идея доставить гостя на «Москвиче» принадлежала ему самому.
— Что же, нельзя мне покататься на своей машине? — в отместку за насмешку сказал обернувшись Андронов, знал, как хочется Гончарову иметь свою машину, да после той истории с торговлей барахлом не дают ему ордера, а в очереди в магазине ждать долго. — В отпуску я, что хочу, то и делаю.
Гончаров помрачнел.
— Иди, катайся, — разрешил он и скрылся в воротах.
На пути к заводу по ярко освещенным улицам Андронов вел машину молча. Григорьев тоже не произносил ни слова, уткнул подбородок в расстегнутый ворот пальто, откинулся на спинку сиденья и, так же как Андронов, смотрел прямо перед собой в ветровое стекло.
— Приходил ко мне утром Степан Петрович, — заговорил Андронов, не взглянув на соседа, как бы и не к нему обращаясь. — Я через стенку от вас живу. Звонил к вам, уже не застал. Пошел на завод отыскивать… Я давно знаю его, знаю, что и до войны его на рынке видели. Сам жил с ним не очень мирно, подсидеть он любит человека, понадсмехаться над промахом другого. Цапался с ним не раз. Все было! — Андронов глянул на Григорьева, слушает ли? Григорьев сидел все так же неподвижно, устремив взгляд прямо перед собой. — Ну, а в Индии без него в первый год, как мы в Бокаро приехали, нам бы, действительно, туго пришлось. Местные-то — что инженеры, что рабочие, тогда они еще в набедренных повязках на литейный двор приходили — слушались Степана Петровича, как бога своего, индийского. И по-человечески уважали за силу и рабочую сноровку…
Григорьев сидел, уткнувшись подбородком в расстегнутый ворот пальто и, казалось, совсем не слушал Андронова, не интересно ему было, наверное, узнать, как много сделал Гончаров для подготовки индийских металлургов и укрепления авторитета советских доменщиков. Плантация помидорная мешала Григорьеву видеть то хорошее, чего не отнять у Степана Петровича.
Андронов взглянул на соседа и насупился. Был когда-то Григорьев для них и авторитетом в технических делах, и совестью человеческой: «Григорьев сказал!.. Григорьев похвалил!.. Григорьев не разрешил!» И уже одно то, что не кто-нибудь, а именно Григорьев сказал, не разрешил, похвалил, было для них непререкаемым, бесспорным — окончательным приговором или высшей похвалой. А что же он, Григорьев, теперь сидит и молчит? Что же он, забыл, как Гончаров лез в огонь, выручая домну, как работал напролет ночами и днями, переборол себя и стал изучать химию и физику, перестал пить, ездил в творческие командировки на заводы в Грузию, в Кузнецк, привозил оттуда опыт других, оставлял там свой? Забыл все это Григорьев? Молчит, сердится, даже и не смотрит. Вот, оказывается, каким стал: нелюдимым, обидчивым, черствым. Да, может, он и всегда был черствым, и только воображение рисовало его таким, каким людям хотелось его видеть? Привыкли сотворить себе богов, и жить без богов не могут. А вот он каков на самом деле, полюбуйтесь!..
Григорьев засопел, тяжко вздохнул, лицо его потемнело от румянца.
— Я всегда ценил мастеров, — проговорил Григорьев. — И Василия Леонтьевича, и Бочарникова, и Гончарова… Хорошие, смелые мастера. А люди… разные. — Он замолчал, не закончив своей мысли.
— Я вам так отвечу, — проговорил Андронов, хотя как будто отвечать было не на что, Григорьев ни о чем не спрашивал. — У Василия Леонтьевича, Деда нашего, весь талант только на домну пошел, для него, кроме домны, ничего не существует. И это не ограниченность, не подумайте, я тридцать лет с ним около домен кручусь, узнал его. — Андронов опять мельком глянул на Григорьева. — Одержимость! — Он на мгновение оторвал руку от руля и вскинул ее, как бы подтверждая значимость сказанного. — А Гончаров — другое… Гончаров другой человек. Понимаете? Он все может, на все у него увлечение есть, за что им возьмется, все получается. Телевизор починить — сами видели, умеет. Дома летом рубил в совхозе, и дома получаются. За вино из яблок взялся, и вино вышло хоть куда, только вас угостить сегодня побоялся. Плантацию помидорную механизировал — вы видали… А вот эта жилка — личный интерес свой выше всего — губит. И вытравить ничем нельзя, как с ним мучились, как воспитывали… — Андронов надолго замолчал. — Да-а, самородок из народа!.. — отвечая каким-то своим мыслям, наконец, произнес он.
— Его ли одного губит эта «жилка»… — пробурчал Григорьев, тоже в ответ каким-то своим мыслям.
Ни тот, ни другой до самой заводской проходной не произнесли больше ни слова.
Утром Григорьеву доложили, что его хочет видеть Андронов. Деловая встреча с Александром Федоровичем могла быть полезна, яснее станет, что происходило в доменном цехе еще прежде, задолго до аварии. Григорьев решил выслушать мастера в присутствии Меркулова и пригласил того к себе в кабинет…
Когда дверь с шумом распахнулась и на пороге появился совсем не Александр Федорович Андронов, а другой, незнакомый молодой человек, Григорьев безмолвно уставился на него. Посетитель подошел к столу, протянул крупную руку. Григорьев указал ему на кресло и, чуть прищурившись, ничем не выдавая своего удивления, принялся разглядывать незнакомца. Меркулов сидел в кресле напротив посетителя и тоже с любопытством смотрел на него.
Что-то почти неуловимо знакомое во внешнем облике посетителя и еще фамилия заставили Григорьева, уже когда посетитель сидел перед ним, спокойно, басовитым голосом спросить:
— Сын Александра Федоровича Андронова?
Вопрос посетителю не понравился, он резковато ответил:
— Я к вам по делу, а не в гости, не по-семейному… — И уточнил: — Отец сам по себе, я сам по себе…
Вчера весь день Виктору Андронову было плохо. Родители приехали с аэродрома раным-рано, и досыпать уже не пришлось. Когда одна полоса жизни сменяется другой, чувствуешь себя неуверенно, все валится из рук и никак не можешь приспособиться к иным делам и заботам. Перед самым уходом на завод он узнал, что родители собрались ехать на курорт. Наспех, в передней у двери, Виктор рассказал отцу об аварии в цехе. Узнать, как он поступит — останется приводить в порядок аварийную печь или и в самом деле уедет, — времени не было. К тревоге, вызванной сообщением родителей об отъезде в отпуск, прибавилась еще и досада на Деда: поймал на лестнице, как мальчишку… Выволочка, которую вчера же на литейном дворе устроил ему Дед за озорство, как ни странно, успокоила, все стало на свои места, и он получил способность подумать и о том, как теперь, с приездом родителей, переменится жизнь, и о том, что для него все же многое останется по-старому. То, что он делал на заводе, и то, как он жил, будет прежним, и тогда он подумал, что надо, наконец, пойти к Григорьеву. Может быть, встреча с этим человеком что-то изменит.
Секретарша в приемной перед кабинетом начальника цеха, в котором, как все знали, обосновался Григорьев, спросила фамилию, скрылась за дверью и почти сейчас же вернулась. Сказала, что Григорьев сейчас примет. Но тут появился незнакомый Андронову, уверенно державшийся человек, приезжий, как определил Андронов по его совсем не заводской одежде, и прошел в кабинет. Секретарша взглянула на Андронова и развела руками. «Меркулов», — сказала с такой интонацией, будто Андронов должен был знать, кто такой Меркулов, и понимать, что придется пожертвовать своей очередью. Андронов приготовился терпеливо ждать, — с начальниками не поспоришь, — но через минуту его пригласили в кабинет.
Он слишком энергично рванул дверь и остановился на пороге. В глубине комнаты за письменным столом сидел знакомый плотный человек в темном костюме и, подняв лицо, внимательно смотрел на Виктора. Короткие седые волосы, широкий лоб с залысинами, спокойный взгляд… Не сразу, а в какое-то второе или третье мгновение Андронов заметил на столе перед этим человеком развернутый, размером чуть ли не с газетную страницу, плавильный журнал. На краю стола грудились стопкой другие плавильные журналы, доставленные сюда, наверное, со всех печей. «Вот чем он занят…» — подумал Андронов, даже не сознавая того, что отметил это, и продолжая разглядывать человека за столом. То, что Григорьев, едва явившись на завод, потребовал плавильные журналы, то, что перед самым приходом Андронова изучал сделанные там мастерами записи о ходе печей, и, следовательно, хотел понять, что происходит не с одной какой-то, а со всеми, всем доменным цехом, заставило Андронова уважительно подумать: «Инженер!..»
Меркулов смеющимися глазами поглядывал то на Андронова-младшего, то на своего шефа.
Едва приметная усмешка коснулась губ Григорьева, он тут же прикрыл их ладонью. Андронов помнил и эту улыбку, и характерный жест.
— А мы с вами встречались, — сказал Виктор. — На Украине…
Совсем неожиданно для Андронова Григорьев рассмеялся, лицо его потеплело, легкий румянец пробился на нем, и он сказал:
— Еще бы, помню… Как отдохнули в Крыму?
— А я не уставал. Заводы хотел посмотреть.
— Были еще где-нибудь? — спросил Григорьев спокойно, уже без улыбки; с явным интересом смотрел на Андронова.
— Был в Липецке.
— Какое у вас впечатление от доменных печей? — так же серьезно и заинтересованно спросил Григорьев.
— Неважное, — сказал Андронов и посмотрел на Григорьева своим холодноватым цепким взглядом.
Григорьев, видно, не ждал столь решительного ответа и молчал.
— Что ж вам не понравилось в Липецке? — спросил он.
— Люди, — сказал Андронов. — А печи понравились…
— Липецкий завод крупнейший, там работают десятки тысяч людей, — так же спокойно сказал Григорьев. — Кто именно вам не понравился и почему?
— Не хотят по-настоящему работать, волосы до плеч распустили, одно на уме — как бы убежать от горна на чистую работу.
Григорьев кивнул, посмотрел в сторону Меркулова и еще раз кивнул. Свел брови, прикинул что-то в уме.
— Не буду с вами спорить, — сказал он, — кадры горновых — это проблема. Старая гвардия постепенно уходит, у молодых интересы другие, тянутся к образованию, а некоторые директора не знают, что с ними потом, после института, делать. — Григорьев опять искоса взглянул на Меркулова. Тот, хотя и не чувствовал вины лично за собой, но согласился, кивнул. — Тоже проблема, — Григорьев усмехнулся. — Может быть, и мы здесь виноваты, да и руководители заводов. Надо энергичнее вести модернизацию производства…
— Посадить бы сто конструкторов за кульманы, что же, они разве не придумают?! — воскликнул Андронов.
Григорьев налился крутым румянцем.
— Значит, это вы?.. — сказал он. — Слыхал про вашу сотню. Бочарников жалуется, что гипертонию от нее нажил, по ночам спать не дает… Но если говорить серьезно, вы правы. — Григорьев перестал смеяться, лицо его приобрело совсем иное выражение, проникнутое внутренней силой. Андронов почувствовал, что перед ним человек, способный концентрировать волю и не давать себе отвлекаться от цели. Вот таким он и представлял себе Григорьева по рассказам отца. — За кульманами сейчас не сотня конструкторов — целые институты заняты проектированием, — продолжал Григорьев. — Здесь, в Центре, на Украине… В вашем городе есть свой Гипромез. Тысячи людей. Новые заводы и агрегаты строятся с учетом будущего развития металлургии. Но необходимо модернизировать и старые заводы, подтягивать их до общего современного уровня. Сталь нужна в таких количествах и в таком качество, о котором недавно трудно было думать… — Он вдруг оборвал себя и опять мягко заулыбался. — Учитесь? Хотите стать проектировщиком?
— Нет, — решительно сказал Андронов. — Буду технологом.
Григорьев смотрел на собеседника внимательно и улыбка вновь стала сбегать с его лица. Сын решил идти по дороге отца. Уйдет ли дальше?.. Опять вспомнился Саша Андронов, его увлеченность, когда дело касалось технологии плавки, управления ходом печи. Получился ли из Андронова Александра такой технолог, каким он, Александр, когда-то, наверное, хотел стать?
Григорьев как-то нахохлился, лицо его стало вялым и невыразительным.
— Что привлекает вас в технологии? — он посмотрел на молодого Андронова поскучневшим взглядом.
— Сам не знаю… — угрюмо ответил Виктор. — Ну, вот получу образование, изучу язык, буду разбираться в мировой металлургии… А зачем все это? Зачем — не знаю! — с вызовом сказал он, наклоняясь к Григорьеву. — Зачем, когда надо весь завод к чертовой матери взорвать и на его месте новый построить, — выпалил Виктор на одном дыхании. — Я же посмотрел другие заводы, понял…
Григорьев невольно отодвинулся к спинке кресла, с недоумением смотрел на собеседника: что это, взрыв негодования, мелкая раздражительность, грубость?
— Извините… — пробормотал Андронов и потупился. — Разве это завод? — заговорил он сумрачно. — По сравнению с теми, на которых я был? В Липецке конверторы, а у нас — мартены, половина почти доменных печей построена в тридцатые годы. Был когда-то завод, слава про него шла, а теперь?!
— Вы не правы, — сказал Григорьев, — ваш завод дает не один миллион тонн стали, таким заводом бросаться нельзя. В десятом пятилетнем плане роль его значительна.
Григорьев сидел перед ним, весь собравшись, рука, лежащая на столе, непроизвольно сжалась в кулак. Он снова стал тем Григорьевым, о котором Виктор слышал от отца.
Хмурясь, провел широкой ладонью по лбу, заговорил:
— Завод отстал от современного уровня металлургии лет… — он подумал, — лет на пять. Вот в этом я бы с вами согласился. В ближайшее время цехам его нужна модернизация — и тут я с вами согласен. Но не взрывать…
— Почему он отстал? — спросил Андронов. — Почему же на нашем заводе раньше не думали о модернизации?
— Пожалуй, главная причина в том, — терпеливо принялся объяснять Григорьев, — что руководство завода недостаточно активно ставило вопрос о замене устаревших агрегатов. Мартены следовало заменить конверторами, давно пустить кислородную станцию. Не требовали от министерства…
Григорьев нагрузился в раздумья, а его собеседник, заметив, как он чуть сгорбился и опустил глаза, ждал, что он еще скажет.
Григорьеву пришло на ум, что теперь, пожалуй, кое-что изменилось: заводу нужна новая доменная печь, а его, ответственного работника министерства, обвиняют в том, что до сих пор не начато ее строительство. Вот уж тут ничего не скажешь, тут директор завода требует, и весьма решительно. Сегодня утром Логинов разыскал его по телефону в доменном цехе и сдержанно, но весьма напористо попросил объяснить, почему задерживаются подготовительные работы. Ему, Григорьеву, мол, должны быть известны причины. Логинов только что разговаривал с Москвой и там сослались на Григорьева.
За каждым словом директора завода угадывалось раздражение. Обычная молчаливость Григорьева не помогла, Логинов заявил, что должен встретиться с ним, обсудить создавшееся на заводе сложное положение после аварии и вообще выяснить эту историю с новой печью. Григорьев сказал, что они могут встретиться завтра с утра, но пока обсуждать положение, сложившееся на заводе, он не берется, впредь до уточнения причин аварии. «А с печью, пожалуйста, приезжайте завтра с утра в доменный цех и поговорим», — закончил он неприятный разговор.
Отвлекшись от вопросов Андронова, Григорьев рассеянно взглянул на парня, сидевшего напротив, повторил:
— До сих пор руководство завода не требовало от министерства…
— Это понятно, — сказал Андронов. — Ну, а вы?.. Вы сами, лично вы, требовали от завода?
И вцепился взглядом в человека, сидевшего по другую сторону стола.
Григорьев молчал. Что мог он ответить странному собеседнику? Незадолго до отъезда сюда его вызвали в одну высокую инстанцию и попросили объяснить, почему ввод в эксплуатацию стана широкого листа, нужного для труб газопроводов, до сих пор не завершен, ведь все сроки сорваны. Разговаривал он там в своем обычном стиле, то есть помолчал и спокойно, с точным знанием фактов стал сообщать, какой завод-поставщик и насколько задержал в свое время поставки такого-то и такого-то оборудования. Как он и предполагал, его мрачноватость не произвела впечатления. Ему сказали: вы не активно ставили вопрос о срыве сроков…
Да, у него были свои неотложные дела, а Логинов не желал слушать главного инженера Ковалева… Не будешь же объяснять этому парню сложности взаимоотношений министерства с руководителями заводов. Во время деловых встреч Григорьев привык разговаривать без околичностей и не опасаться обид. Дело на то и есть дело, чтобы ставить вопросы прямо и взаимоотношения людей были ясны. Тут не до этикета. И этого разговора с Андроновым он бы не стал вести, если бы перед ним был специалист. Просто прекратил бы беседу, как делал не раз, когда понимал, что спорщик несведущ или уходит в сторону от темы. Одному из инженеров министерства, не любившему выбираться на заводы, он как-то сказал: «На одной картошке долго не протянешь». Тот, растерявшись, спросил: «А что же еще нужно?..» — «Нужна еще капуста…» — сказал он и прекратил разговор. Эти его изречения, сбивавшие с толку тех, кто его плохо знал, обсуждались на заводах и в разных присутственных местах, вызывая разноречивые толки о нем. То же хозяйственники и специалисты, которые часто встречались с ним и знали его сосредоточенность и занятость, не позволяли себе переходить определяемых самим характером бесед границ.
Но в данном случае он разговаривал не по существу дела, и перед ним был горновой, а горновых он ценил — уважал их за тяжелую их работу и никогда не отказывал во внимании, терпеливо объясняя то, чего они не понимали.
Григорьев подобрел и опять заулыбался неожиданно мягкой улыбкой.
— Если лишить самостоятельности руководителей завода, мы не сможем потребовать увеличения продукции, — Григорьев все еще мягко улыбался. — Нам всякий раз будут говорить: вы приказали сделать так-то, мы так и сделали, поэтому за последствия несите ответственность сами. И будут правы.
Андронов хмыкнул:
— А когда вам директор завода говорит, что он даст лишний миллион тонн, и вы соглашаетесь, кто отвечает за последствия?
Григорьев перестал улыбаться и настороженно смотрел на Андронова.
— Какие последствия? — спросил он.
— А такие: завод разваливают, агрегаты вырабатывают на износ, лишь бы слава шла, может, еще и орден дадут… — Андронов скривил губы в злой усмешке. — Каждый в такой обстановке боится думать — как бы не нагорело за думанье. Если на износ — металл наверняка будет, а техническое предложение серьезное — оно времени требует на освоение. Рассчитывают не на то, чтобы завод выгоду получил, государство выиграло, а лишь бы свою шкуру не подрать, если вдруг что случится…
Григорьев долго молчал, сидел, опустив глаза. Андронов тоже молчал, не хотел мешать ему думать. И явился-то сюда затем, чтобы услышать мнение Григорьева.
— Да, это верно, — наконец, сказал Григорьев, вскидывая на Андронова странный какой-то, чуть-чуть виноватый взгляд, точно извинялся за краткость ответа.
Просто согласился с Андроновым, и все. Больше ни слова о том, что сам думает, какой выход видит из создавшегося на заводе положения. Но и в том, что Григорьев согласился, в этом одном была поддержка. Видно, не просто было согласиться, иначе бы не безмолвствовал так долго, не колебался бы, что сказать.
— Разобраться вам надо с тем, что делается на заводе, — сказал Андронов. — Как следует присмотреться… Вы же наш, уральский, вы поймете…
Григорьев молчал. Андронов смотрел на него и не мог понять, что происходит в душе этого как будто строгого, но и умеющего по-свойски улыбаться, просто разговаривать, хотя не очень-то простого, все время о чем-то раздумывающего человека. Андронов уже знал, что человек этот нравится ему и останется в душе надолго и что с ним нельзя вести себя, говорить просто так, как захотелось. Ковров прав. Разговор с ним требовал постоянного напряжения мысли и поиска слов, точно выражающих то, что хочешь сказать. Какая-то внутренняя требовательность, которую Андронов все время ощущал, была в этом человеке особенно привлекательна.
Григорьев не торопился отвечать. Он был согласен с Андроновым в оценке положения на заводе. Директор завода Логинов, кандидатуру которого в свое время Григорьев сам отстаивал, не смог удержаться на уровне требований времени. Первые шаги его были правильными: сократил бесполезные штатные единицы и тем добился резкого снижения себестоимости продукции, избавил завод от тяжкой болезни. Но потом начал пользоваться властью директора неразумно, стали накапливаться разные просчеты, Григорьев считал уход Логинова предрешенным. Не просто было преодолеть инерцию представлений о качествах Логинова-руководителя, сложившихся после первых смелых и решительных его шагов. Но постепенно неразумность последующих действий Логинова станет ясной без всяких дискуссий, сама по себе… Ничего этого сказать Андронову он не мог. Не должен был, не имел права.
— От одного наезда к вам дело не изменится, — сказал Григорьев. И это тоже была правда. — Ни один самый талантливый инженер с налету ничего не сделает. Здесь нужно совсем другое…
Андронов воспринял эти слова и молчание, последовавшее за ними, как завуалированный намек: Григорьев не хочет чего-то сказать. Чего-то важного. Виктор вспылил:
— Все! — сказал он. — Спасибо, что приняли меня. Я только горновой, со мной откровенно не поговоришь, я понимаю… — и не попрощавшись вскочил, почти выбежал из кабинета.
Григорьев сидел молча, насупившись и поглаживая подбородок широкой ладонью. Тяжелые веки скрывали его глаза. Некоторое время Меркулов не нарушал молчания, давал ему возможность подумать над тем, что сказал взбалмошный парень.
— А ведь он прав! — наконец, сказал Меркулов.
Григорьев поднял глаза, чуть затуманенные какой-то мыслью, от которой, видимо, не мог сразу освободиться.
— В чем именно? — спокойно спросил. — Он многое здесь говорил…
— Да, но во всем, что он вам наговорил, — Меркулов интонацией подчеркнул это «вам», — присутствовала одна главная мысль…
Меркулов энергично закинул ногу на ногу, отодвинулся к спинке кресла и, внутренне сопротивляясь спокойствию Григорьева, какой-то его непробиваемости, открыто посмотрел на него.
Во взгляде Григорьева появилась едва приметная усмешка. Он знал, что Меркулов воинственно топорщит перья, когда собирается в чем-то упрекнуть его. Умен, спокоен, полон внутренней силы и никогда не сдает своих позиций, за что Григорьев и ценил его, и настоял на переводе его в министерство. Иногда лишь странное чувство закрадывалось в душу: вот такие и сменят стариков. И его самого — тоже ведь старик — сменят. Но как бы хороши ни были те, кто их сменит, Григорьев никогда не похлопывал по плечу. В промышленности, на производстве никому не приносят пользы тепличные условия. Меркулов и не сопротивлялся григорьевской жесткости, но взял манеру время от времени — при этом весьма умело выбирая момент — укорять самого Григорьева за какие-нибудь упущения и, с точки зрения Меркулова, непростительные проступки. Вспомнить хотя бы ту историю с письмом… Григорьев стал замечать, что он сам, в порыве самокритики, корит себя словами и интонацией, присущими Меркулову.
— Ну, так какая же одна главная мысль присутствовала в том, что мне, — Григорьев интонацией голоса подчеркнул слово «мне», — наговорил Андронов-младший? — не дождавшись от Меркулова уточнений, спросил он.
— Андронов прав, мы слишком пассивно отнеслись к методам Логинова, — без малейшего желания смягчить упрек, сказал Меркулов.
— Чего же вы от меня хотели бы? — с запрятанной в глазах иронической усмешкой спросил Григорьев.
— Я хочу от вас постоянной ясности мысли, точной оценки собственных поступков, то есть того, что возбуждает желание с вами работать, а не того, что отталкивает от вас…
Григорьев смотрел на собеседника внимательно, спокойно, вглядывался в выражение его лица, в его позу, казалось, досконально и неторопливо изучая.
— А вам не кажется… — вдруг мягко и немного расслабленно улыбаясь, заговорил Григорьев, — вам не кажется, Сергей Иванович, что мы с вами переходим границы служебных отношений и что моя должность не разрешает этого делать ни вам, ни мне? — Он, как бы извиняясь, слегка развел руками и добавил: — Такая у меня должность…
— Да, наверное, вы правы, — сказал Меркулов без всяких уверток. — И тем не менее я намерен перейти границы…
На этот раз он не отступал, как бывало прежде, когда Григорьев хотел прекратить дальнейший разговор. Не имел права отступать.
Григорьев позабыл о своей снисходительной улыбке, и она как бы сама собой растворилась, отчего лицо его снова поскучнело и стало невыразительным. Меркулов давно привык к этим переменам и ни в малой степени не смешался. Он знал: пока Григорьев не видит никакой пользы от разговора, он будет вот так скучно смотреть на тебя и в душе, вероятно, поражаться бесцельности слов и пустой трате времени. Но стоит только ему понять, что перед ним человек дела, как мысль его начнет работать со взрывной силой, и он совершенно преобразится. Вот тогда с ним становится интересно, можно ждать самых неожиданных решений и стремительных действий. За то Меркулов и любил его, но и сопротивлялся его обаянию, пытаясь все время сохранять трезвость и контролировать свои собственные решения и поступки. Он-то сам, слава богу, не мальчик, директорство на крупном заводе приучило его к постоянному самоконтролю и трезвости мысли и действий. Да, с Григорьевым было трудно, и Меркулов не оставлял своей мысли вернуться на завод.
Григорьев поднял глаза, Меркулов уловил в них блеск оживления.
— Вы усмотрели что-то важное на заводе? — спросил Григорьев, лицо его потеплело, он понял, отчего идет напор Меркулова.
— Да! — отрывисто ответил Меркулов. Он откинулся на спинку кресла, свел густые брови и задумался.
Григорьев выжидательно смотрел на собеседника, не собираясь торопить его, понимал, что Меркулов сейчас ищет наиболее точных слов, чтобы изложить результаты совместных с Серединым наблюдений.
— Я был бы счастлив стать директором такого завода, — сказал Меркулов после молчаливых раздумий.
— Что вы имеете в виду? — как бы официально задал вопрос Григорьев, но в душе он порадовался, глядя на Меркулова: мысль в нем ни на секунду не засыпает.
— Дел здесь невпроворот, — сдержанно ответил Меркулов, не давая себе впасть в тон восторженного мальчика, хотя его и подмывало излить душу. — Отчетливо видны все прорехи, просчеты руководителей завода, все, что надо начинать делать сейчас, не медля ни дня, а что — позднее, какую вести для этого подготовку. Эх, Борис Борисович! — не выдержал он взятого сдержанного тона. — С каким бы удовольствием засучил я рукава и принялся бы за дело, как говорил мой дед, волжанин, на полную железку!.. — Меркулов опомнился, замолчал, поиграл пальцами по краю григорьевского стола.
— Надеюсь, вы понимаете, что назначение вас директором этого или какого-либо другого завода исключено? — спокойно спросил Григорьев.
— Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит, — усмехнулся в ответ Меркулов. — Никак не могу отвыкнуть от завода, от этой никогда не утихающей жизни, от общения с множеством людей…
Не раз Меркулов в разговорах с Григорьевым вспоминал свою работу на заводе, сокрушался, что к ней нет возврата, говорил о том, как психологически трудно перестроиться на новый лад, жить вдали от производства, лишь эпизодически бывать на предприятиях. Григорьев понимал его. Сетования Меркулова пробуждали воспоминания о том, с каким трудом он сам уходил с завода. Не хотел сдавать дела, прислал министру телеграмму, в которой сообщал, что уйти не может, пока не будет проведена необходимая модернизация производства. Но что он хочет сделать и когда завершить модернизацию, в телеграмме не говорилось. А дело было в том, что месторождение руды вблизи завода истощалось, а возить руду издалека было дорого. В то время он провел необходимые технико-экономические расчеты, показавшие, что будет дешевле перенести левобережный старый город, под которым лежит богатая магнетитом руда, на правый берег.
Из министерства пришел запрос: когда он сможет сдать завод главному инженеру? (Главным был тогда Волобуев.) На запрос Григорьев совсем не ответил. И вот тогда его вызвали в ЦК партии. Там с ним поговорили вежливо, но столь решительно, что пришлось в неделю сдать завод Волобуеву.
Руда так и оставалась лежать под старым городом, Волобуеву не хватило смелости совершить радикальную «модернизацию».
На первых порах министерской деятельности Григорьева угнетало сознание незавершенного дела и отсутствие горячо дышавшего могучего заводского организма. Тоска по заводу — иначе он впоследствии и не мог охарактеризовать своего состояния — выражалась у него по-своему и многих ставила в тупик. В первый же день в его кабинет вошла буфетчица с подносом, уставленным яствами. Он спросил ее, что это значит, и, выслушав растерянный ответ: она принесла завтрак, — сурово сказал: «У меня есть собственные ноги, я спущусь в буфет и выберу то, что мне правится…» Больше буфетчица не появлялась, а история, приключившаяся с ней, разнеслась по министерским комнатам.
Одного из своих заместителей, страшно не любившего выбираться из Москвы на завод, он так напугал ироническими репликами по этому поводу, что тот боялся к нему ходить. На каком-то высоком совещании вне стен министерства брякнул во всеуслышание, что вопрос, над решением которого бились весь день, можно было уладить за полчаса, если не отвлекаться на бесконечные словопрения…
Позднее он примирился с тем, что работа в министерстве никак не может повторять того, что было на заводе, и сам стал упрекать себя за некоторые свои выходки. Постепенно он оказался каждодневно связанным не с одним, а со многими заводами, крупными заводскими работниками, постоянно был занят решением серьезных производственных проблем отрасли. Он стал работать спокойней, уверенней и обрел утерянную увлеченность, но теперь иным и, пожалуй, более интересным делом. Меркулов же был переведен в министерство не так давно, и период поисков своего места у него еще не завершился.
— Ну, положим, общения с людьми у вас хватает и в министерстве, — напыжившись, чтобы сдержать усмешку, но все же сохраняя серьезность, проговорил Григорьев. — Без совещаний и речей работать мы не привыкли. — Григорьев двинул креслом. — Займемся делом, — с обычной для своих служебных разговоров сдержанностью сказал он. — В каком положении завод? Вы с Серединым по всему циклу прошли?
Лицо Григорьева приобрело то выражение спокойной силы, которое так любил у него Меркулов.
— Да. Осмотрели сталеплавильные цехи, обжимные, прокатные и сортовые станы — весь передел, — Меркулов догадывался, что сейчас каждое его слово взвешивается Григорьевым, он ждет его выводов и готовится обдумать, насколько они будут точны. Вот он, Григорьев, в бою…
— Кстати, какое у вас впечатление об осведомленности Середина? — прервав готовившегося излагать суть своих выводов Меркулова, спросил Григорьев. — Он понимает, в каком положении завод?
— Середин хорошо ориентируется в состоянии дел, — кивнул Меркулов. — Откровенно говоря, я был удивлен, что начальнику доменного цеха известны сильные и слабые стороны других цехов и завода в целом. — Меркулов понимал, что Григорьев спрашивает не из простого любопытства. Этот человек вообще никогда ничего не спрашивал из простого любопытства.
Григорьев внимательно, вопрошающе, едва приметно щуря глаза, продолжал смотреть на собеседника, точно ждал еще сообщений, видно, ему важно было подробнее услышать, как повел себя Середин, показывая завод. Меркулов успел уже настолько узнать Григорьева, что понимал: у него какие-то особые виды на Середина. Может быть, на должность главного?.. Ведь главный инженер болен и ему немало лет. Но Меркулов не стал делиться своими догадками, понимал, что можно и чего нельзя в деловом разговоре с Григорьевым.
— У меня создалось впечатление, — продолжал Меркулов, не дожидаясь новых вопросов Григорьева, — что Середин не раз взвешивал сложившуюся на заводе ситуацию, искал подтверждения своим выводам не только в доменном, но и в других цехах.
Чуть выпятив крепко сжатые мясистые губы, он свел брови, отчего лицо построжало, он словно бы мысленно вглядывался в Середина, каким тот представился ему, когда они осматривали завод. Григорьев с открытым интересом следил за Меркуловым.
— Продолжайте, — сказал Григорьев, точно опасался, что Меркулов оборвет свои размышления вслух.
— Да, — сказал Меркулов, возвращаясь к действительности. — Безусловно, это думающий инженер, интересный человек. Чем-то угнетен, может быть, травмирован аварией, но это не главное…
— Согласен, — живо сказал Григорьев.
— Середин помог мне понять, что завод дальше так работать не может, — заговорил Меркулов, не только доменный цех, но завод в целом, — уточнил он. — Сталеплавильные цехи требуют модернизации. Повышенной программы они долго не потянут. Нужны более мощные агрегаты. На обжимных и прокатных станах не хватает нагревательных печей и колодцев. Завод на пределе своих возможностей…
Перечисляя узкие места, Меркулов ударял пальцем о край стола, как бы мысленно нумеровал излагаемые по пунктам выводы. Он не приводил примеров, не рассказывал о своих встречах и разговорах в цехах, это был язык, освобожденный от частностей, тот простой и ясный язык инженеров, способных охватить общим взглядом состояние сложнейшего заводского организма, которым они привыкли разговаривать друг с другом. Меркулов перечислял, что следует модернизировать, заново построить, какие технологические процессы изменить на более совершенные. Григорьев слушал, откинувшись на спинку кресла, опустив веки, создавалось впечатление, что он дремлет, но Меркулов знал, что он внимательно слушает и не простит ему неясно выраженной мысли или отвлечения от сути проблемы.
Григорьев усмехнулся и, поднимая глаза, сказал:
— Одним словом, надо остановить завод и начать его перестраивать, как тут говорил Андронов… — Григорьев помедлил и сказал: — А еще лучше все разом взорвать, как он и предлагал…
— Состояние, до которого довели завод, требует решительных и немедленных действий… — сказав это, Меркулов устремил на Григорьева холодный взгляд. Тот молчал, не ожидал столь категорического вывода.
— Мы не можем исключить из плана завод, который дает миллионы тонн в год, — проговорил Григорьев и, видимо, поняв, что такими репликами делу не поможешь, хмуро замолк.
— Не можем, — согласился Меркулов, — потому я и счастлив был бы стать директором такого завода. Каждый день — это бой. Вот что меня всегда привлекало. Да, остановить мы не можем, но мы можем и должны начать его перестройку… Теперь я хочу спросить: могли мы оставлять без нашего вмешательства такой завод? Нет! И вот в этом Андронов прав. Элементарно прав! И примером тому судьба литейной машины Ивана Александровича Меркулова…
Григорьев завозился в своем кресле, ему, видно, показалось, что он сидит неудобно. Он оперся локтем о широкую ручку кресла и привалился к его краю.
— Я просил вас выяснить, — несмотря на явные признаки раздражения, внешне совершенно спокойно произнес Григорьев, — местный Гипромез приступил к проектированию здания цеха под машину?
— Нет! Начали и бросили. Во втором сталеплавильном, рядом с которым предполагали поставить машину, ссылаются… — Меркулов невольно помедлил, но не захотел неясностей в разговоре, который должен был иметь серьезные последствия, — ссылаются на ваше письмо. Одним словом, все по-старому, никакого движения.
— Я их не оправдываю, — сказал Григорьев, — но понять могу. Вы бы, случись вам быть директором этого завода, даже при вашем радикализме, не сразу бы сладили с исполнителями, с руководством цеха.
— Не сразу, — подтвердил Меркулов. — Я понимаю, легко рассуждать, глядя со стороны.
— Вот именно, — сказал Григорьев, окидывая собеседника скучным-прескучным взглядом.
— И все же… Я бы собрал в кулак все, что могло бы ускорить освоение машины, — людей, технику и в кратчайшие сроки…
Григорьев, усмехаясь, закивал.
— Это я уже слышал однажды… От вас. Сколько металла в брак?.. Не так просто было бы справиться с начальником цеха, на шею которого повесили такую обузу.
— Я бы взялся, — отрезал Меркулов.
— Хорошо было бы, если бы вас можно было назначить директором, если бы вы могли дать начальнику цеха дополнительных рабочих, если бы с него сняли часть планового металла, если бы… — Григорьев мягко заулыбался. — Но почему-то в реальной жизни ничего этого не происходит, вас нельзя назначить директором: надо кому-то работать в министерстве, начальника цеха, как видите, уговорить не удалось, плана никто не уменьшил…
— Назначить директором Середина, он и эту машину освоит, и вообще многое сделает на заводе, — неожиданно перебил Меркулов. Он, кажется, разгадал смысл интереса Григорьева к Середину. Кажется, разгадал…
— Откуда у вас такая уверенность? — спокойно осведомился Григорьев.
— Я наблюдал за ним, пока мы шли по заводу, видел, с каким интересом он осматривал то, что начали было делать, попросил взглянуть на чертежи. А ведь он доменщик — не сталеплавильщик и не прокатчик. Заело, значит. Да и в самом деле…
— А даст ли эта машина все, чего от нее ждут? — вдруг иным, деловитым тоном спросил Григорьев.
«Ах, вот оно что! — мысленно сказал себе Меркулов. — Вот откуда твоя пассивность, ты не уверен, нужны ли затраты труда, времени и металла на освоение меркуловской машины. А прямо говорить об этом не хочешь…»
— Одна машина, один агрегат ничего заводу не дадут, — решительно сказал Меркулов, — нужна радикальная перестройка всего завода, вы ведь правильно сказали Андронову, завод отстал от общего уровня развития металлургии на пять лет. И надо еще посмотреть внимательно, как у нас обстоит дело на некоторых других заводах, чтобы не повторилась эта же картина где-то в другом месте. Вот, мне кажется, в чем главная забота министерства.
— А план? — спросил Григорьев и сурово и пристально посмотрел в глаза Меркулову. — Вы в прошлом директор завода, вы знаете, что с выполнением плана связаны главные заботы.
— Да, знаю, — сказал Меркулов. — Борис Борисович, мы ищем выход из заколдованного круга, а выход, я чувствую, где-то совсем рядом…
— Единственно верный выход из заколдованного круга, как вы заметили, заключается в том, чтобы разделить задачи: модернизация завода — это одна задача; литейные машины — другая. Вы знаете, что фирма ФРГ «Демаг» предлагает нам свою литейную машину?
Меркулов кивнул. С вниманием слушал он, догадывался, что Григорьев собирается изложить какой-то свой план, не надо ему мешать.
— У свердловчан есть своя конструкция, — продолжал Григорьев, — недавно мне звонил заместитель министра тяжелого машиностроения, просил им помочь пройти стадию производственного освоения. Три конкурента… — Григорьев усмехнулся. — Ну что же, соревнование — вещь хорошая. Поставим рядом три машины и сравним, какая лучше по всем показателям. — Он окинул взглядом напряженно слушавшего Меркулова. — Мы с вами уже съездили к западным немцам, посмотрели демаговскую в работе, поняли ее достоинства.
Меркулов, кажется, привыкший к самым неожиданным поворотам григорьевской мысля, опешил. То, что предлагает Григорьев, означает сооружение огромных корпусов, по существу, нового завода. Согласится ли Логинов монтировать у себя три мощные машины, одну из них зарубежную? Сразу встанет вопрос о патентоспособности меркуловской.
— Надо будет перепроверить патентоспособность меркуловской… — произнес он.
— Надо! — решительно подтвердил Григорьев. — Надо точно. Всем придется шевелиться. — И замолчал, давая Меркулову освоиться с этой мыслью. — Ваше мнение? — спросил он со свойственным ему напором.
Меркулов в душе выругался: «Черт! Он же прав! Только так, при всеобщем внимании, в обстановке конкуренции с зарубежной фирмой дело и может пойти всерьез. Прав Григорьев! Ему самому такое решение легкой жизни не принесет, и он это понимает. Наши конструкторы не простят: вместо внедрения, которого они ждут и о котором говорят на всех совещаниях, даже в «Правде» выступили, заново придется уточнять патент, их интересы столкнутся: конкуренты среди своих… Ну и каша заварится!»
— Да разве можно уговорить Логинова? — вдруг спохватился Меркулов. — Отбрыкался от одной машины, уж, будьте уверены, поднимет такой шум, что нечего и думать… — Меркулов оборвал себя, в глазах Григорьева появилась откровенная усмешка, а он ждал тревоги или сомнения.
— Не будем отвлекаться от главного, — мягко сказал Григорьев, у него не было никакого желания спорить о Логинове. — Переговоры с представителем «Демаг» начнутся тотчас, как я вернусь в Москву, — продолжал он с деловитой суховатостью. — Вам предстоит курировать монтаж трех машин и найти общий язык с нашими конструкторами… Но главное — определить завод, на котором лучше всего начать сооружение трех, а то и четырех литейных машин, включая демаговскую…
Григорьев принялся излагать соображения, которыми следовало руководствоваться: литейным машинам понадобится три или четыре тысячи тонн стали в год, не ждать же модернизации этого завода. Надо в год решить проблему с литейными машинами. Нужен другой вновь строящийся завод. Довольно полумер!
Меркулов слушал с возраставшим изумлением: пружина развернулась с такой силой, что, пожалуй, конструкторам не удержаться на своей позиции — внедрить одну машину. Видимо, все уже согласовано во всех инстанциях и теперь Григорьева ничто не удержит.
Меркулов пытался обнаружить в лице Григорьева хоть что-то похожее на торжество. Нет! Григорьев смотрел на него своим «скучным» взглядом, не дававшим повода ни для выражения восторгов, ни для похвал дипломатическому таланту. Взгляд его, казалось, говорил: «Это, брат, дело, и его надо выполнять с трезвой головой и будничной энергией…»
И тотчас горькое чувство овладело Меркуловым: нет, ему никогда не удастся работать так, как Григорьев, охватывая мыслью сложнейшие проблемы. Дело Меркулова — это все-таки завод, производство. И чем скорее он уйдет на завод, тем лучше будет для всех.
— Борис Борисович, ответьте мне на один вопрос, — неожиданно раскрасневшись, сказал Меркулов, — вы знали, что происходит на этом заводе?
Григорьев опустил глаза, посидел молча и совершенно недвижимо.
— Знал, — наконец, произнес он.
— И не вмешивались?
— Цель вопроса? — холодно спросил Григорьев.
— Уж если мы перешли границы, как вы выразились, я хотел бы для самого себя уяснить ситуацию.
Григорьев помолчал, как бы вникая в смысл ответа.
— Я не мог рассчитывать на успех своего вмешательства, — заговорил Григорьев. — Крупнейший завод выполнял очень высокие и необходимые для хозяйства страны: обязательства, никто не дал бы в обиду директора, пошла бы бесконечная тяжба, у нас не хватило бы времени заниматься модернизацией других заводов. А советов Логинов слушать не хотел. Мог ли я все это кому-то объяснить? — Григорьев вопрошающе смотрел на Меркулова.
— Да… — неопределенно протянул Меркулов и подумал: «Но мне-то мог бы…»
— Вы не согласны со мной? — безжалостно спросил Григорьев.
— Я просто не знаю, что отвечать…
— И все же мне надо было действовать активнее, — неожиданно признался Григорьев, — в этом Андронов прав.
Меркулов ахнул в душе и на время потерял дар речи, такой самокритики от Григорьева он не ожидал.
Теперь, когда были обсуждены вопросы, интересовавшие Григорьева, можно было сообщить о содержании телефонного разговора с отцом, который состоялся сегодня утром. Весь день Меркулов не знал, как быть, говорить Григорьеву о том, что он узнал от отца, или не отвлекать его от важных заводских проблем: потом, в Москве, сам узнает… И все же под конец разговора Меркулов решился. Чем скорее Григорьев будет знать еще об одном осложнении для завода, тем лучше: в Москву он вернется, может быть, с готовым решением.
— Утром я звонил отцу… — начал Меркулов. При Григорьеве он никогда прежде не называл Ивана Александровича отцом, теперь же как бы подчеркнул этим неофициальность разговора. — Он сообщил мне некоторые вещи, я обязан сказать о них вам. Собственно, он даже просил меня сказать, считает, что вы, очевидно, примите какие-то меры… естественно, без ссылок на источник информации.
— Я слушаю, — густым басовитым голосом сказал Григорьев, поняв, что речь идет о чем-то серьезном.
— Вчера у вас состоялся неприятный телефонный разговор с Логиновым, вы мне об этом рассказали… Завтра с утра, как вы сообщили, он встречается с вами для подробного обсуждения причин задержки строительства новой доменной печи. Как я понимаю, это будет крайне неприятный и даже тяжелый разговор.
— Да, совершенно верно, — подтвердил Григорьев. — Тяжелых и неприятных разговоров у меня хватает… И с Иваном Александровичем тоже… — добавил он.
— Да, я знаю от отца всю историю с авторской заявкой и к чему эта история привела… Простите, Борис Борисович, дело, о котором я говорю, требует полной ясности. Могу ли я рассчитывать, что вы спокойно выслушаете меня?
— Я слушаю, — так же напористо произнес Григорьев.
— Иван Александрович выяснил истинные причины задержки строительства. — Григорьев в упор смотрел на Меркулова и не произносил ни слова. — Я хочу сообщить о них вам.
Григорьев молчал.
Меркулов опустил глаза и нахмурился. То, что он узнал от отца, растревожило и разозлило его. Теперь он собирался с духом, чтобы спокойно и без ненужных эмоций изложить содержание телефонного разговора.
— Иван Александрович выяснил, что на одном заводе, не будем его пока называть, это не проверено, группа конструкторов предложила свой вариант ряда устройств для новой доменной печи. Они решили использовать ваш отказ подписать заявку, чтобы утвердить свою. А для этого надо время. Вот в чем дело.
Меркулов поднялся. Ему хотелось движения — быстрее успокоишься. Он прошелся по комнате и посмотрел на Григорьева из дальнего угла кабинета. А тот, охватив лоб массивной ладонью, повернулся к широкому окну и смотрел на вороненые, заслонявшие полнеба доменные печи. «Что ты молчишь? — думал Меркулов. — Почему так спокоен? Что ты будешь отвечать завтра Логинову, которому новая печь нужна позарез? Что?..»
Григорьев тяжело повернулся в кресле и, усмехнувшись, сказал:
— Ну что ж, всем этим должна заинтересоваться прокуратура…
— Да, пожалуй… — неуверенно заметил Меркулов. — Говорят, там двое уже лежат с инфарктами…
— Вполне логично, — сказал Григорьев. — Но нам с вами надо заниматься не прокурорским надзором, а нашим делом.
— Что же вы завтра скажете Логинову, да и всем здесь на заводе, как вы объясните? Вчера он звонил в Москву, его уверили, что во всем виноваты вы…
Григорьев опустил веки, посидел неподвижно. Потом взглянул на Меркулова и спросил:
— Билет на самолет вам достали?
— На завтра, на ночной рейс, — с облегчением ответил Меркулов, понимая, что неприятный разговор окончен.
— Составьте подробную записку о положении на заводе, изложите меры, которые необходимо принять, — распорядился Григорьев и начал говорить о предстоящей Меркулову приемке вновь отстроенной на Юге печи. Советовал обратить особое внимание на подготовку плавильных материалов и на состояние внутризаводского транспорта, так сказать, тылы доменного цеха.
— Не буду дольше задерживать, вам надо пообедать, — сказал он на прощание, — наверное, весь день голодовали, судя по обилию впечатлений на заводе. Ну, что же, пожелаем друг другу счастливого пути.
Меркулов пожал руку Григорьеву и невольно всмотрелся в его лицо — есть ли в напутствии какой-то особый смысл, помимо обычной вежливости? Григорьев улыбался своей мягкой улыбкой.
У двери Меркулов оглянулся. Григорьев, откинувшись в кресле, подвинув к себе на самый край стола плавильный журнал, всматривался в сделанные там записи. «Ну и спокойствие! — подивился Меркулов. — Он еще здесь что-то преподнесет им всем…» Под словами «им всем» он подразумевал и Логинова, и Середина, и Андронова, и тех, кого он не мог знать, но кто, несомненно, следил за каждым словом и поступком Григорьева.
Некоторое время, оставшись один, Григорьев продолжал изучать плавильные журналы. Еще вчера утром, после осмотра поврежденной печи, он составил для себя план действий. Он не хотел торопить события и не высказывал безапелляционных суждений. Теперь спокойно листал журнал за журналом и, вдумываясь в смысл множества записанных там цифр, все более убеждался в том, сколько напряжения требовалось от обслуживающего персонала и какой нервозностью сопровождалась работа людей около печей. Опытный инженер-доменщик мог сделать такое заключение, ибо все записи показаний приборов — смена за смену, день за днем — с непреложностью говорили о неустойчивости хода печей. Григорьев всматривался в разграфленные, испещренные цифрами и пометками страницы и тяжко вздыхал. Причины могли быть различны, и каковы они — это-то и предстоит выяснить. Надо будет подробнее поговорить с Серединым. Он, несомненно, знает обстановку и в своем цехе, и на заводе. То, что сказал здесь Меркулов, лишь подтверждало справедливость оценки деловых качеств Середина. Может быть, личные неприятности или авария на время притушили его энергию. Но он справится, начнет действовать с прежним напором. Надо только подтолкнуть процесс морального обновления. Как этого достигнуть, будет видно дальше. Лучшей замены главному инженеру на время болезни Ковалева пока не сыскать.
Григорьев закрыл очередной плавильный журнал и положил его поверх стопки других. Надо было еще просмотреть журналы мартеновских печей, но и там — Григорьев не сомневался — ждет тот же вывод: погоня за «сегодняшним» металлом в ущерб всему остальному. Он потянулся, подвигал плечами и встал. В заключение дня предстояло выполнить важную обязанность: навестить тетю Катю и сходить в больницу к Афанасию Федоровичу.
Ковалевы жили в старой правобережной части города, в Березках, где когда-то и в самом деле росли березки и был построен еще в тридцатых годах городок коттеджей. Домик за палисадничком Ковалевы обжили давно и не захотели перебираться отсюда в новый город, отказались от предложенной им хорошей благоустроенной квартиры в многоэтажном доме на проспекте Металлургов. Хоть и заносило в Березки изредка ветром заводскую гарь, привыкли старики к жилью, к палисадничку, каждая скамеечка в котором, дорожка, ступенька дома были родными, напоминали о прожитой совместно жизни. Григорьев приехал в Березки на трамвае, не захотел воспользоваться директорской «Волгой», томить шофера ожиданием после конца рабочего дня. Да и сам сидел бы перед тетей Катей как на иголках.
Было уже темно, когда он позвонил у двери коттеджа. Тетя Катя долго не открывала. Еще раз Григорьев звонить не торопился, не хотел нервозными звонками беспокоить старушку. Он стоял на крыльце и оглядывал почти уже совсем безлистый крохотный садик. Как ни был мал клочок земли, усаженный кустами вездесущего шиповника и сирени, березками и рябинами с черневшими в темноте гроздями ягод, он был особым уголком, милым сердцу стариков. Да и для него, Григорьева, садик этот был дорог, как живое, реальное воплощение воспоминаний о том времени, когда они со Светланой вот таким же вечером, в час, когда лицо подруги скорее угадывается, чем видится, решили остаться вместе на всю жизнь…
Голос тети Кати, спросившей: «Кто там?» — вернул Григорьева к действительности. Он назвался, и тетя Катя с негромким радостным вскриком открыла дверь и прильнула седой головой к плечу Григорьева.
— Все такой же, — говорила она, не спуская увлажнившихся глаз с Григорьева, — могучий, спокойный… Светочка как? — не давая ему произнести и слова, торопливо говорила тетя Катя, стараясь за этой торопливостью скрыть свое волнение. — Проходите, проходите, Борис Борисович, к свету, я получше разгляжу, в темноте глаза мои отказывают…
Григорьев всегда был сдержан в проявлении чувств, но с тетей Катей не мог сохранить внешней безучастности, взял ее под руку и повел в комнаты. Усадил хозяйку в кресло и только тогда сам опустился на кушетку подле нее и принялся рассказывать о столичном житье любимой племянницы тети Кати.
Григорьев говорил правду: что жена тоскует по дочерям, разъехавшимся с мужьями, что без работы ей трудно — оставила школу в тот год, когда родился внучек и надо было ухаживать за ребенком и нести дежурство по дому, что до сих пор не может забыть свою хлопотную школьную жизнь, а вернуться к детям поздно, годы не те, работоспособность не та, проверка тетрадей по вечерам сколько сил отнимает… Одно утаил, не хотел тревожить тетю Катю: трудно Светлане в опустевшей квартире, корит его за то, что все свое время отдает работе, а оставшись дома в праздник, в выходные без дела, не знает, куда себя деть, и, бесцельно походив по комнатам, неизбежно утыкается в какую-нибудь книгу по металлургии, в зарубежный специальный журнал и опять вызывает нарекания Светланы, и опять между ними возникает отчуждение, которого он сам стал бояться. Не сказал и о том, что Светлана грозится уехать к дочери в Норильск, лишь бы не оставаться одной, да и облегчение там будет молодым родителям от ее хлопот по дому… Не стал он ничего этого говорить старой женщине, которой не до скуки, мысли у нее — о больном муже, все хлопоты о том, как бы поддержать его. Не осудит ли она Светлану, не растревожится ли в придачу к своим семейным волнениям?
Узнав, что Григорьев собирается в больницу, тетя Катя захотела было идти вместе с ним, но Григорьев отговорил ее на ночь глядя ехать в такую даль, на правый берег. Еще, чего доброго, испугает Афанасия Федоровича появлением в неурочный час. Хозяйка согласилась, тем более, что всего лишь часа два, как приехала от него, и с устатку вздремнула, потому и не сразу открыла дверь на звонок Григорьева. И засуетилась: надо что-нибудь вкусненькое приготовить больному и на дорогу Григорьеву.
— Пошли со мной в кухоньку, там и тепло, и светло, — говорила хозяйка дома, — и чаем напою, и сготовлю на скорую руку, а вы, Борис Борисович, расскажите мне подробнее, как живете.
Григорьев ждал, что тетя Катя примется рассказывать, как получилась болезнь Афанасия Федоровича, станет клясть директора, но она ничего об этом не сказала, вся ее жизнь с мужем прошла по заводам, знала она, как трудно винить кого-то в заводских конфликтах, и не стала сплетничать о мужниных делах. Таковы уж строгие порядки в этом доме. Поняв все это, Григорьев совсем просто почувствовал себя и рад был бы остаться здесь на ночь — тетя Катя, едва он вошел в дом, сказала, что не отпустит его, — но отменить визит к больному или перенести его на следующий день нельзя, завтра, может статься, не выкроишь и часа.
С сожалением покидал Григорьев гостеприимный домик. За какой-нибудь час, который он провел там, стало ему и спокойнее и теплее на душе. Вот же нужен человеку семейный угол, простые житейские разговоры, домашние дела. И с тягостным чувством вспомнил тот разговор со Светланой, когда она сказала, что невмоготу ей в пустой квартире, без дела, одной и что хочет она поехать к дочери на Север. «Тебе-то все равно, есть я или нет, — с укором сказала она тогда. — Приходишь едва не ночью, уходишь рано утром…» Как будет жить он без Светланы, без сознания, что его ждут дома?..
Григорьев давно не видел Афанасия Федоровича и с беспокойством ждал встречи с ним. Уж очень много надежд было связано у всех с выздоровлением Ковалева и возвращением его на завод. Не один десяток лет проработал он главным инженером, залезал во все щели, знал слабые и сильные стороны коллективов цехов, оснащенность техникой, характеристики агрегатов, в том числе и в доменном и мартеновских цехах, хотя сам был прокатчиком. Григорьев знал, что он может быть неуступчивым, бесцеремонным, даже грубым, не остановится перед крепким словцом, когда на производстве что-то не ладится или делается вопреки его распоряжениям. Да, нелегкий характер у старика, Григорьеву и самому в прошлом приходилось терпеть от него разное, и если бы не молчаливость и спокойствие Григорьева, бог весть, чем бы кончились их стычки. Однажды Ковалев был буквально взбешен нежеланием Григорьева, тогда начальника цеха, объяснять, почему печи идут неровно. Целую неделю главный инженер провел около домен, а под конец явился в кабинет Григорьева и устроил ему разнос в таких выражениях, в каких никто никогда с начальником цеха не посмел бы разговаривать.
Григорьев стерпел, сидел за своим столом, обложенный иностранной технической литературой, и молчал. Выведенный из себя, Ковалев выскочил из кабинета, с такой силой хлопнул дверью, что персонал цеховой конторы сбежался в крохотную приемную. Начальники отделов сунулись было в кабинет, но, увидев Григорьева, спокойно читавшего какой-то металлургический журнал, разошлись по своим местам.
Да, груб был Ковалев в гневе, но все нити управления производством крепко держал в руках и никому не позволял нарушать культуру эксплуатации заводских агрегатов. И даже Логинову не уступал, не давал из прихоти менять технологические режимы работы печей и прокатных станов, пока не слег в больницу, доведенный до исступления стычкой с директором. По характерам своим оба стоили друг друга…
Нужен был Ковалев заводу, сейчас особенно, и как бы старик ни встретил, нельзя было волновать его, пусть поскорее поправляется. Григорьев решил ничего не говорить ему ни об аварии, ни о том, что строительство домны задерживается, — не расстраивать больного. Ковалев, наверное, сам спросит, как идут подготовительные работы к монтажу печи. Придется уйти от ответа, заговорить о том, что на заводе ждут Афанасия Федоровича, что без его знаний, опыта и производственной хватки сейчас не обойтись…
Но врачи попросили Григорьева вообще не касаться деловых вопросов, малейшее волнение могло быть губительным для больного. Если же он полежит еще некоторое время в полном покое, говорили врачи, он поправится сравнительно скоро и опять сможет вернуться к трудовой деятельности. Хотя лучше уйти ему на заслуженный отдых. Григорьев сказал, что хорошо бы еще годок отдать заводу, конечно, если позволит здоровье, и просил сделать все возможное для улучшения состояния Афанасия Федоровича.
Ковалев помещался в отдельной палате. Когда Григорьев вошел к нему, он лежал с закрытыми глазами. Крупное лицо, казалось, по-прежнему хранило силу, седые спутавшиеся волосы вились над широким шишковатым лбом. Но в чертах этого сильного лица поселилась усталость или болезненность, трудно было определить, и Григорьев внутренне сжался, напрягся. Сел подле кровати, осторожно прикоснулся к руке больного, лежавшей поверх одеяла. Теплом засветились глаза старика, он попытался приподняться, но Григорьев не дал, уговорил лежать спокойно. Знал бы старик, как трудно живется Светлане, так ли встретил?
Григорьев сказал, что только сейчас от Екатерины Ивановны, принялся рассказывать о Светлане, о дочерях, живших далеко от родительского дома. Беседу вели они неторопливо, вполголоса, хотя никого не было. Ковалев подоткнул подушку под спину, чтобы быть повыше, Григорьев на краешке стула наклонился к больному.
— Жду не дождусь, когда выйду отсюда, — заговорил Ковалев о том, что занимало его больше всего, — знаю, что нужен, понимаю, что неспроста вы приехали…
— Главное сейчас — спокойствие, Афанасий Федорович, а там видно будет… — мягко проговорил Григорьев.
— Знаю, знаю… Сам себя в руках держу, заставляю не волноваться понапрасну, режим строго соблюдаю. Вот забрал себя в кулак, — Ковалев крепко сжал короткие пальцы, — и не даю волю вспоминать, что было на заводе… Иной раз о Светочке думаю, о вашей жизни… Чувствую, как с каждым днем силы прибавляются. Теперь дело на поправку пойдет. Не беспокойтесь, я себя знаю: о чем можно думать, а чего к сердцу подпускать до времени нельзя. Выйду из больницы, вот тогда разберемся с логиновскими делами. А сейчас — все, молчок! Как говорится: «Стоп!» Спасибо, что старика уважили, пришли. За то вам крепко руку пожму на прощание. И у вас времени мало, и сам режим должен соблюдать.
Они обменялись рукопожатием, Григорьев почувствовал силу в руке Афанасия Федоровича, собрался встать.
И в этот момент по взгляду Афанасия Федоровича, вдруг устремившемуся в сторону двери, Григорьев понял, что кто-то вошел. Оглянулся и глазам не поверил: на пороге стоял невысокий, грузноватый Логинов, без халата, в строгом, отлично сшитом костюме. Тяжелый взгляд Логинова, как утюгом, прошелся по Григорьеву, он, видимо, не узнал его в больничном халате. Логинов постоял без движения на пороге, не прикрывая за собой двери, вглядываясь в осунувшееся лицо больного.
— Проведать пришел тебя, Афанасий Федорович… — негромко, густым баском сказал он.
Ковалев весь напрягся, на открытой шее с морщинистой старческой кожей натянулись сухожилия. Логинов осекся и тревожным взглядом следил, как Ковалев обшаривает глазами свою тумбочку, ищет что-то. В следующее мгновение больной схватил стакан, приподнялся и, размахнувшись сильной крепкой рукой, запустил в непрошеного гостя. Стакан угодил рядом с Логиновым в притолоку и со звоном разлетелся на мелкие осколки.
Логинов изменился в лице, губы его посерели, он с запозданием отпрянул и быстро прикрыл за собой дверь.
— Сволочь!.. — пробормотал Ковалев.
Вбежала сестра, присев, стала подбирать с пола искры осколков, причудливо отражавших свет лампы. Григорьев коснулся рукой плеча старика, уложил его на подушку. Ковалев, тяжело дыша, прикрыл глаза. Ни тот, ни другой не сказали ни слова. Григорьев молча поднялся. Неловко остановился у кровати, тесный халатик стягивал ему грудь, он боялся его порвать и не распрямлял плеч.
— Выздоравливайте, Афанасий Федорович, — произнес он.
— Екатерине Ивановне не говори, — попросил старик.
— Зачем же…
Григорьев нагнулся, неловко поцеловал старика в колючую щеку и неторопливой походкой вышел из палаты.
Совещание у Григорьева началось ровно в восемь утра, как он и объявил всем, кого пригласил принять в нем участие. На Григорьеве был темный пиджак, в каком он появился на заводе, оттенявший серебрившиеся сединой над залысинами короткие волосы. Василий Леонтьевич, войдя в комнату и увидев Григорьева, мысленно посетовал: время никому не дает пощады. А сам-то ты, Дед, тоже седой, хоть и лысины нет. Григорьев, наверное, и твою седину отметил. Сидит молчком, вроде бы и не смотрит, а все замечает, как и прежде. Что же, посмотри, посмотри на седины Деда. Вот какой год уговаривают, не отпускают… Приехал Сашка Андронов и, пожалуйста, — три месяца отпуска, а он все на бессменном посту…
И тут же Дед устыдился: а сам-то Григорьев тоже не на отдыхе, тоже на посту, и его, наверное, уговаривают не уходить. Оба они привыкли трудиться всю жизнь, а уж как Григорьев работает, Дед отлично знал: с утра до позднего вечера…
Только сейчас Василий Леонтьевич обратил внимание на позу Григорьева. Он держался в кресле свободно, откинувшись на его спинку и опершись рукой на подлокотник. Спокойствие его после всего того разгрома, который Василий Леонтьевич увидел у кауперов и на литейном дворе, поразило. Будто ничего и не случилось, будто Григорьев проводит обычный рапорт, как он делал это много лет назад, правда, тогда в другом, невысоком двухэтажном закопченном здании у путей, в котором сейчас находится железнодорожная служба. Неподалеку от Григорьева за небольшим столом, приставленным торцом к письменному, как-то подобравшись и подперев щеку кулаком, в одиночестве пристроился Середин. Вдоль стен на сблокированных стульях-креслах застало несколько человек, среди которых Василий Леонтьевич отметил Коврова.
Григорьев кивнул Деду, как если бы они только вчера виделись и каждый день встречались на рапортах. Дед устроился у стены напротив широких окон, на обычном своем жесте. Деловитость, обыденность того, что здесь происходило, невольно успокоили Деда. Он снял каску, положил ее на пол у ног донышком вниз и опустил в нее вытащенные из кармана, мешавшие удобно сидеть в узком металлическом кресле-стуле рабочие затертые рукавицы. Оперся локтем о подлокотник и, подавшись чуть вперед, чтобы удобнее видеть заслоненного плечом Середина Григорьева, стая ждать, когда очередь дойдет до него. Уж будьте покойны, дойдет! Обер-мастера не минует ни один острый угол.
— Сегодня у нас совещание не о положении на заводе, — начал Григорьев, — и даже не о положении в цехе. Такое обсуждение надо вести с директором завода и начальником цеха… — Он помолчал и добавил: — Все это еще впереди. Мы должны решить чисто технические вопросы. — Он взглянул на Середина. — Я просил вас сделать теплотехнический расчет. Что вы получили?
Середин, словно очнувшись, повернулся к Григорьеву, как-то подслеповато заморгал, потер ладонью лоб. Казалось, мысли его в этот момент далеко и вопрос Григорьева застал врасплох.
— Да, я сделал… — сказал он и, приостановившись, поднял глаза на Григорьева.
Тот молчал, пауза длилась довольно долго.
— Что же вы получили? — спросил Григорьев, окидывая медлительного Середина терпеливым взглядом. — Пойдет печь? На холодном дутье, минуя каупера, из атмосферы, печь пойдет?
Ковров испытал мгновенный удар, как от электрического тока. Григорьев хочет сделать то, о чем думал он сам, что уже рассчитано с помощью Нелли Петровны. Да, конечно, холодное дутье — единственная возможность избежать огромных потерь металла. Еще вчера он опасался, что Григорьев не согласится, запретит. Ковров почувствовал, что с ним что-то случилось, будто внутри оборвалось. Он с таким трепетом ждал встречи с Григорьевым, так долго гадал, какой он человек, чего от него надо ждать, что теперь, когда все страхи и сомнения исчезли, его охватила усталость. Он сидел, стиснутый своим креслицем, и только удивлялся, как Григорьев мог додуматься до холодного дутья. В печь всегда дули через каупера горячий воздух, многие годы была забота лишь о том, чтобы нагревать каупера сильнее и тем повышать температуру продуваемого через них воздуха. В свое время Григорьев довел ее до семисот градусов. Тогда, сразу после войны, это было настоящей революцией в доменной плавке, увеличилась производительность печей, уменьшился расход дорогого кокса, чугун стал дешевле. Черненко рассказывал, какая тогда шла борьба и как ее выиграл Григорьев вместе с большинством помогавших ему доменщиков. Затем Середин, его ученик, добился повышения температуры дутья почти вдвое — до тысячи трехсот градусов. Какой же надо было перескочить психологический барьер, чтобы теперь подумать о холодном дутье. Григорьев, тот самый Григорьев, который столько лет был занят идеей повышения температуры дутья, сумел проломить воздвигнутую им же самим в психологии людей и в своей собственной психологии стену. Ковров усмехнулся: ему-то самому было проще, он застал лишь последний этап гонки температур…
Середин все медлил с ответом, Ковров, досадуя на него, брякнул:
— Мы тоже провели теплотехнический расчет… Сегодня ночью…
— Что вы сказали? — спросил Григорьев. — Он устремил на Коврова, как и позавчера, живой заинтересованный взгляд.
Все, кто был в комнате, повернулись к Коврову и разглядывали его некрупную фигуру в помятой робе. Он завозился на своем неудобном месте, выбираясь из жестких объятий креслица, и встал.
— Я тоже провел теплотехнический расчет… — быстро выговорил он. — Еще вчера… вместе с Нелли Петровной… — он как бы споткнулся и добавил: — С заведующей лабораторией…
Середин вскинул голову, повернулся и долгим взглядом, сведя брови, посмотрел на Коврова.
— Не надо вставать, — сказал Григорьев, с интересом разглядывая Коврова.
Но тот продолжал стоять, невысокий, невзрачный в своей спецовочной темной куртке, с посеревшим от усталости и волнения лицом.
— С воздуходувки атмосферный воздух поступает нагретым от сжатия в машинах до ста градусов, — упрямо нагнув шишковатую голову, заговорил Ковров. — Расход кокса увеличится…
— Каков ваш конечный вывод? — прервал его Григорьев. — Печь на холодном дутье пойдет?
Василий Леонтьевич слушал, вытянув шею и слегка склонив голову на бок, еще больше подавшись вперед и переводя взгляд с Григорьева на Коврова, стоявшего неподалеку от него. Он начал понимать, что тут происходит: Григорьев задумал пустить печь без нагрева воздуха, дуть прямо с атмосферы. Понимал Дед, о чем идет речь, и не верил своим ушам. Никогда в жизни не слышал, чтобы печь работала на холодном дутье. И едва разобрав, в чем дело, тотчас понял, что это при создавшемся положении единственный способ избежать закозления печи, застывания находящегося в ней чугуна. Не останавливать ее, пока будут идти ремонтные работы, получать от нее чугун. В меньших количествах, но все-таки получать.
Ковров потупился, вскинул на Григорьева блестевшие нездоровым блеском глаза, сказал:
— Печь пойдет… — и заторопился, испугавшись, что его могут перебить, не дать досказать: — Удивляюсь, как вам, человеку, заставившему всех нас из года в год повышать температуру дутья, тоже пришла в голову мысль дуть холодный атмосферный воздух. Как наши предки…
Он оглянулся на свой стульчик, как бы не промазать, втиснулся в него и, опустив глаза, усмехаясь, терзал кепку, лежавшую у него на коленях. Неровные пятна заалели на его лице.
— Вот именно… — непроизвольно воскликнул Дед. — Правильно Алешка сказал: как наши предки…
Застеснявшись собственной несдержанности и того, что при Григорьеве назвал Коврова Алешкой, он вдвинулся поглубже в стальное креслице.
— А как пришла в голову эта мысль вам? — спросил Григорьев, продолжая разглядывать Коврова.
Вопрос был не техническим, в нем отчетливо чувствовалось простое человеческое любопытство, видимо, Григорьев вспомнил позавчерашнее вмешательство Коврова в разговор у печи. Ковров было завозился на своем месте, но, подчиняясь жесту Григорьева, остался сидеть.
— Я газовщик, — сказал он, — мне, как говорится, по должности положено… А вернее всего, потому, что я застал только последний этап повышения температуры дутья и смог легче освободиться от гипноза гонки температур.
Что-то в лице Григорьева дрогнуло, словно пробежал мимолетный отблеск.
— Ваше мнение? — резко спросил он у Середина.
— Пойдет… — улыбаясь робкой, смущенной улыбкой, сказал Середин. — Конечно, расход кокса… — он опять повернулся в сторону Коврова и закивал, соглашаясь с ним.
— Василий Леонтьевич! — сказал Григорьев, изменив свою безмятежную позу, выпрямившись в кресле и устремив на Деда взгляд чуть прищуренных глаз. Рядом лежали очки, но Григорьев не надел их. — Сейчас мы кончим заседать, ко мне приедет директор, а вы пока времени не теряйте, посмотрите, где лучше вварить трубопровод в магистраль и как подвести его на литейный двор к печи. Надо сразу приниматься за дело. Нельзя допускать, чтобы мощный агрегат стоял полгода, пока будут восстановлены каупера. Когда с директором закончу, продолжим наше совещание.
Дед без дальнейших разговоров нагнулся, поднял с пола каску, вытащил рукавицы, напялил каску-кастрюлю на голову и, прихрамывая, заторопился из комнаты. Уж как до него дело доходило, времени терять не любил. Черненко с некоторым опозданием последовал за ним.
Дед знал медлительность друга, его привычку спокойно подумать, покурить и уж тогда браться за дело и, выйдя на лестничную площадку, остановился подождать. Тот появился, и оба они спустились на этаж ниже. Черненко остановился в раздумье перед дверьми в коридор, где были их комнатки.
— Что ты, Валентин? — спросил Дед.
— Каску надо взять… — сказал Черненко, не двигаясь с места.
Дед окинул его пристальным, придирчивым взглядом и покачал головой.
— Тебе не каска в душу встряла, — сказал он. — Чего-то другое…
Черненко неторопливо вытащил пачку сигарет, спички, закурил, окинул въедливого Деда хмурым взглядом и молча отправился за каской. Дед не уходил, терпеливо ждал. И в кепке Черненко не выгнали бы с литейного двора, это раньше, когда только прицепились к этим каскам, инженеры по технике безопасности плюнуть не давали, не то что появиться у печей без каски. Как оглашенные! Кампания тогда шла. А окончилась она, и все сразу же встало на свои места, главным оказались не каски, а общий порядок на литейных дворах. Каски носим — правильно, конечно, носим, — а у горновых силикоз, там, где плохая вентиляция. Не в каске дело, чего-то у Черненко не так, не дает ему покоя…
Черненко появился в своей потрескавшейся каске. Дед взглянул в изможденное лицо друга, захотелось его успокоить, отвлечь.
— Холодное дутье… — сказал он. — Где-нибудь это было?
— Нигде, никогда, — сказал Черненко, и Дед почувствовал по тону его голоса, как что-то отпустило в его душе. — Ни на одном заводе, насколько я знаю за сорок лет. Печь, значит, простаивать не будет…
Дед вспомнил о клинышке в своем кармане, надо было отдать Григорьеву, да запамятовал.
— Подожди, — сказал он, — забыл я… Сейчас вернусь, подожди здесь.
Василий Леонтьевич поднялся на четвертый этаж. Постоял у двери, за которой заседала комиссия, прислушался. Доносился негромкий голос Григорьева, но слов разобрать было нельзя. Хотел приникнуть к двери ухом и ткнулся в филенку жестким краем каски. Хватился за голову — точно, каска! Так привык к этой кастрюле, что и не чувствовал на голове. В сердцах снял ее, опустил на пол у стены и ткнул ногой, поди ж ты, навязалась… Снова, теперь уже беспрепятственно, приблизил ухо к двери. Но пока он расправлялся с каской, совещание, видно, кончилось. Дверь растворилась, Дед успел вовремя отпрянуть. Стали выходить тег кто оставался в комнате. Василий Леонтьевич пробился между ними и увидел Григорьева, вольготно расположившегося в кресле и улыбающегося усталой мягкой улыбкой обступившим его людям. Позади всех стоял Виктор Андронов, наверное, влез сюда самочинно.
— На сегодня хватит, — говорил Григорьев. — Все, что можно было, уточнили, теперь за дело.
— Надо же решать и общие вопросы, — сказал Ковров из-за спин людей и, твердым плечом потеснив стоявших впереди, просунулся к Григорьеву. — Я вам все сказал, как было. Если я виноват, передайте дело в суд. Но сколько же будем завод разрушать?
Андронов крепко сжал губы, щеки стали еще более вдавленными и посеревшими, сверлил Григорьева яростным взглядом.
— Решим и общие вопросы, — заверил Григорьев все с той же усталой улыбкой и встал. Взглянул на Андронова и перестал улыбаться. — Обязательно! — сказал он. — Надо решать, двух мнений тут не может быть.
Дед пробрался к Коврову, отвел его в сторону, показал клинышек.
— Отдай, — сказал он негромко и повел головой в сторону Григорьева.
Лицо Коврова цвело грязноватыми пятнами болезненного румянца. Он окинул Деда отсутствующим взглядом, перевел глаза на клинышек в его руке и вдруг, раздраженно морща лоб, сказал:
— Оставьте, Василий Леонтьевич, незачем еще больше дело запутывать. Я только что все взял на себя.
Дед, вытянув шею, непонимающе посмотрел на Коврова, потом глянул на клинышек на своей морщинистой, затертой ладони и спросил:
— Так куда же его?..
— У кого взяли, тому и отдайте.
Занятые разговором, они не заметили, как остались наедине с Григорьевым и заспешили прочь.
Логинов приехал минута в минуту в тот ранний час утра, в который они с Григорьевым условились встретиться. В приемной перед кабинетом начальника цеха, где обосновался Григорьев, находилось несколько человек. Логинов мельком оглядел их: обер-мастер Василий Леонтьевич, Черненко, Ковров и еще, как бы прячась в глубине комнаты, Нелли Петровна. Логинов поздоровался, выслушал нестройный хор приветствий и спросил, почему они тут собрались. Оказалось, всех вызвал Григорьев.
— Кролю меня, — сказала Нелли Петровна, — мне начальник цеха нужен, он сюда тоже должен прийти.
Логинов осведомился, на какой час им назначили. Решил, что Григорьев и его пригласил на то же самое время, уже заранее испытывал раздражение: никогда не поймешь, чего ждать от этого человека. Вот уж действительно черный кот: куда прыгнет — неизвестно. Но оказалось, участники совещания, не сговариваясь, после перерыва собрались пораньше: кто знал по опыту прошлого, что Григорьев не любит опозданий, кто слышал о его точности.
— И вы опять здесь… — сказал он, обращаясь к Нелли Петровне, и усмехнулся. — Опять забеспокоились, — напомнил ее вмешательство в его давний разговор с Серединым. — Ну, вот что, никого со мной по телефону не соединять, — продолжал он, почему-то обращаясь к Нелли Петровне, а не к секретарше, сидевшей за столом. — Вы понимаете, никого! Занят.
— Понимаю, — спокойно ответила Нелли Петровна.
Логинов кинул на нее одобрительный взгляд, понравилось ее спокойствие и деловитость, потом решительно, по-хозяйски распахнул дверь и вошел в кабинет.
Григорьев встал ему навстречу и крепко пожал руку. Логинов снял пальто, и они остановились посреди комнаты друг против друга. Плечистый, чуть грузноватый, невысокий, с лицом, будто высеченным из квадратного куска камня, Логинов, и крупный, сильный, с заметной проседью в волосах Григорьев. Вид у директора был усталый, то ли не выспался, то ли прихворнул. Григорьев вспомнил вчерашнюю сцену в больнице, и ему показалось, что он понимает, откуда эта пасмурность в лице Логинова.
— Я приехал в доменный цех ночью, сразу после аварии, — сказал Логинов. — Такого урагана в жизни не видел…
Нечто подобное он уже говорил Григорьеву в первый день, когда они стояли у шестой печи и разглядывали разрушения. Григорьев молчал, ждал, что еще скажет директор. Пауза затянулась, они все еще стояли посреди комнаты.
— Ну, а на ваш взгляд, каковы причины аварии? — спросил Логинов. — Я прокатчик, мне сложнее разобраться в доменных печах.
Григорьев указал на кресло перед письменным столом, они оба сели, их разделял небольшой столик. Григорьев сдержанно сказал:
— Рано еще об этом судить.
Логинов окинул Григорьева пристальным жестковатым взглядом и, видимо, для того, чтобы разговор не оборвался на кратких и ничего не объясняющих словах Григорьева, сказал:
— Говорят, еще этот мальчишка, газовщик Ковров, натворил бед с автоматикой, что-то не так включил. Я назначил комиссию, с ним будут разбираться. — Логинов помолчал, не отрывая от Григорьева своего требовательного взгляда. — Какое у вас хотя бы самое первое впечатление, каковы ваши предположения? — настойчиво спросил он.
— Я ответил на этот вопрос. — Григорьев расслабленно, устало улыбнулся. — Может быть, есть еще какие-нибудь вопросы? Пожалуйста.
Григорьев, откинувшись на спинку глубокого кресла, изучал порозовевшее крупное, носатое лицо Логинова с коротким, словно обрубленным, подбородком.
Логинов стал медленно темнеть от раздражения, с ним в его кабинете так не разговаривали. Он откинулся на спинку кресла, захватил в кулак свой нос и, скосив глаза, молчал: успокаивал себя.
— Вам, наверное, уже наговорили всякого на заводе, — произнес он, не оставляя своего носа, — наверное, сказали, что я разваливаю завод…
— У меня есть собственные глаза и своя голова, — прервал его Григорьев, улыбка сбежала с его лица.
Логинов раздраженно хмыкнул, он знал манеру Григорьева разговаривать; иногда совершенно невозможно было понять, какой смысл вкладывает этот человек в свои слова… Вообще… Логинов, забывшись, оторвал руку от носа и махнул ею, словно отбрасывая со своего пути какие-то препятствия. Люди, его знавшие, обычно при этом прекращали всякие попытки возражать. «Вообще, — хотел он сказать, — эти странности неуместны в серьезном разговоре…» Но тут же опомнился и лишь произнес:
— Да-а… я понимаю…
Некоторое время они сидели молча. Логинов обиженно забубнил:
— Отдаешь всего себя делу и вот, пожалуйста!.. — он помолчал, пытаясь успокоиться, понимая, что вести разговор с Григорьевым в раздраженном тоне нельзя, ничего не достигнешь: будет молчать, в конце концов поднимется, на том разговор и окончится. А разговор предстоял сложный и важный. — Врачи говорят, в больницу надо ложиться… На операцию… — сумрачно проговорил Логинов. — Вчера был у них на консультации…
Григорьев вскинул глаза.
— Что с вами? — спросил он.
— Сами толком не говорят, на исследование направляют… Но, Борис Борисович, об этом я позднее, сейчас о другом. — Логинов обрадовался вниманию Григорьева. Вот же и сердечность у этого человека может пробудиться, а бывает, ничем не проймешь. — Авария все карты спутала: нам же надо лишний миллион стали дать.
— Надо, — без малейшей попытки усомниться в том, что выполнение обязательства под угрозой, невозмутимо произнес Григорьев.
Логинов, видимо, ждавший иных слов и другой интонации, уставился на Григорьева и не сразу нашелся, что сказать.
— Я тоже так думаю… — произнес он.
— Странно было бы, если бы вы, инициатор этого обязательства, думали иначе, — проговорил Григорьев.
Столько было подчеркнутого бесстрастия в его голосе, что Логинов с подозрением подумал, не притворяется ли, не кроется ли ирония за его словами. Заметить ничего нельзя было.
— Как бы не помешала нам авария… — осторожно промолвил он и выждал некоторое время. Григорьев хранил гробовое молчание. — Мы же не могли предположить, что так случится, — продолжал Логинов. — Черт попутал…
— Когда вы брали на себя дополнительное к плану обязательство, вы имели представление, как будете его выполнять? — спросил Григорьев. Необыкновенно длинную для него фразу он произнес ровным, спокойным голосом, в тоне которого не было ни упрека, ни раздражения. Сидел откинувшись на спинку кресла и, кажется, не собирался ни в чем упрекать. Может, и в самом деле спрашивает без всякого подвоха, просто хочет узнать, как было дело. Да, впрочем, он же сам был на том совещании и знает, как все произошло. Оставалось ли время для того, чтобы обдумать? Всех опросили, никто не согласился, надо же было кому-то решиться.
Была и еще одна мысль, в которой даже самому себе он никогда не признавался: стать первым, единственным из тех директоров, которые были на совещании. Тогда эта мысль взяла верх. А может быть, лучше, чтобы не брала?.. Понял Григорьев, понял этот неприятный человек то, чего он сам потом себе не напоминал. Гнев на мгновение ослепил Логинова, и этого мгновения оказалось достаточно, чтобы сказать:
— Ну, а вы, будучи директором, такого обязательства, конечно, не взяли бы? — Он тут же пожалел, что не сдержался.
— Я бы попросил время, чтобы все обдумать, — сказал Григорьев.
— Вы считаете, что я не должен был тогда?.. — Логинов не окончил фразы.
— Тогда, в поспешности, не должны были, — без всяких уверток сказал Григорьев.
— Вы считаете, что завод не мог дать?.. — Логинов опять не закончил фразу, побоялся осложнений с Григорьевым, теперь после этой истории на шестой печи всего надо было беречься.
— Мог! Десять процентов к плану мог! — сказал Григорьев с таким нажимом, что Логинов воззрился на него и, сведя брови, молчал довольно долго.
А Григорьев не делал попыток продолжать разговор.
— И сейчас… еще может? — пытаясь подавить волнение, спросил Логинов.
— Надо просчитать, что завод может дать, — заговорил Григорьев, — реально может дать на том уровне, на котором он сейчас находится, и продумать, что надо сделать для увеличения объема производства. Миллион тонн стали сверх плана надо дать…
Логинов выбрался из-за столика, невысокий, почти квадратный, и заходил по комнате.
— Врачи говорят, что мне надо срочно ложиться на обследование. Успокаивают, но я понимаю, что операция неизбежна. — Он остановился перед Григорьевым. — Кому сдать завод на время моей болезни, кто смог бы вести работу, о которой вы говорите? Главный инженер у нас в больнице, вы знаете… — Логинов помолчал, видимо, соображал, стоит ли подробнее говорить сейчас о состоянии Ковалева. — Борис Борисович, я по-человечески говорю с вами, вы знаете людей, посоветуйте, кого? Все равно нам придется согласовывать с вами назначение нового руководителя. У меня есть соображение, но… но то, что вы сказали, важно. Слишком важно. Надо выяснить дополнительные возможности. С этого надо начинать сейчас же, вы правы. Потом, когда выздоровеет Афанасий Федорович, за дело возьмется он.
— И при этом надо сохранить завод для выполнения плана будущего года, — угрюмо подсказал Григорьев.
— Да, естественно, — сдерживая себя, проговорил Логинов.
В другое время он взорвался бы, в словах Григорьева был слишком прозрачный намек на неправильное хозяйствование, неудачное руководство заводом.
— Речь идет о временно исполняющем обязанности? — спросил Григорьев. — Так я понимаю? Никто освобождать вас от должности в связи с вашей болезнью не станет.
— Да, о временно исполняющем, точнее, заместителе на период моей болезни и болезни главного инженера. Если бы у нас был здоров главный… — он не договорил, но мысль и так была ясна, в отсутствие директора его обязанности исполняет обычно главный инженер.
Григорьев молчал. Логинов не торопил его, походил по комнате, опустился в свое кресло у столика. Григорьев сидел напротив, опершись рукой о подлокотник, закрыв широкой ладонью нижнюю часть лица и опустив глаза. Лицо его было усталым, неподвижным. Логинов украдкой следил за ним. А Григорьев не торопился, понимал состояние директора. Конечно, думает сейчас о том, кого ему предложат. И предложат ли вообще.
И уж если будет названа кандидатура, надо быть осторожнее, не рубить сплеча, сразу не соглашаться, мало ли…
Григорьев отнял руку от лица и взглянул на директора. Тот терял терпение, глаза его говорили: «Сколько же можно сидеть, как пень, и молчать…»
— Попробуйте назначить Середина, — без малейшего энтузиазма предложил Григорьев.
Логинов свел брови у переносья: Середина?! Того Середина, у которого происшествие с шестой печью и за которым еще вдобавок числится некрасивая история с женой?..
— Но… — начал Логинов и осекся.
— Вы просили назвать человека, который в состоянии думать, — сказал Григорьев и завозился в кресле, вставая.
Он поднялся и подошел к вешалке в углу, где оставлял пальто. Неторопливо оделся.
— Надо позавтракать в буфете, — сказал Григорьев, — сейчас у меня продолжение совещания.
Логинов, не сказав ни слова, ошеломленный предложением Григорьева, тоже подошел к вешалке и тоже оделся. Они остановились друг перед другом со шляпами в руках.
— Но ведь у него в цехе эта история… — как-то неуверенно проговорил Логинов.
— Какая история? — неумолимо спросил Григорьев, требуя от собеседника точного выражения мысли.
— Из-за которой вы на заводе, — обозлившись, сказал Логинов.
— Да, вы правы, — сказал Григорьев, — надо разобраться, в чем дело.
Логинов молчал и довольно долго.
— Ну так как же?! — проговорил, наконец.
Столь неопределенным и неуместным был этот полувопрос, что реагировать на него Григорьев не пожелал. Он мог только догадываться, что остановить печь для ремонта кауперов в сроки, предусмотренные инструкцией, не разрешил сам директор, боялся потерь металла. Так, наверное, было. Разговор с Серединым еще впереди, когда будут выяснены все обстоятельства, повлекшие аварию. Затевать сейчас с Логиновым преждевременную дискуссию не к чему, делу она не поможет. Завод должен работать с максимальным напряжением, словопрения недопустимы, нервозность только осложнит положение.
— Середин? — в раздумье произнес директор, не дождавшись от Григорьева ни звука. — Но ведь должен я быть уверен, что он потянет завод. Какова его роль в аварии? Я не доменщик, мне труднее, чем вам, понять, отчего у них там… — Он вопросительно посмотрел на собеседника.
Григорьев неторопливо заговорил:
— Я в самом деле ничего еще не могу сказать. Такой разговор был бы преждевременным. Каупер и трубопроводы не должны были разрушиться только от ветра. Это же заводские сооружения, а не карточный домик. Может быть, совсем другая причина… — Григорьев помолчал и сказал: — Я отправлю на анализ металл брони кауперов и трубопроводов и запрошу метеорологическую сводку.
Эта фраза была спасательным кругом для Логинова. Виновниками могли оказаться проектировщики Гипромеза, заложившие в проект не тот металл. Или ураган. А может быть, монтажное управление, изменившее марку стали при сооружении кауперов.
Но он, казалось, не понял того, что ему пришли на помощь. Наступило довольно долгое молчание. Логинов стоял со шляпой в руке и не двигался, смотрел себе под ноги. Григорьев тоже не уходил.
— Подождите, — сказал Логинов, — надо подумать. Давайте сядем.
Они вернулись к столику и, не снимая пальто, опустились в кресла. Логинов уткнулся подбородком в толстый ворот и затих. Можно ли верить Григорьеву, какую позицию он займет теперь? Тогда, давно, несколько лет назад, этот странный человек, то ли сознательно, то ли уж так вышло, помог Логинову… Тогда… А теперь? Зачем он тащит Середина? Не таится ли в этом какая-то опасность? Как все было тогда? Надо вспомнить, что сделало Григорьева его добрым гением?
В то время только и разговоров было о НОТ — научной организации труда. На всех собраниях ораторы считали своим долгом не обойти НОТ; на стенах цехов и заводских перекрестках лезли в глаза броские плакаты с этим НОТ. Само по себе важное дело требовало не безудержного повторения прописных истин, а будничной, кропотливой работы. И, как часто бывает, шумиха привела к тому, что НОТ превратилась в свою противоположность: начали создаваться разные комиссии, технологические заводские и цеховые бюро, группы научной организации труда. В штатном расписании все эти должности не были предусмотрены, новых работников зачисляли на высокооплачиваемые должности рабочих горячих цехов, недобирая персонал у домен, мартенов и прокатных станов. Заводские общественные организации тоже, как говорится, в долгу не остались, таким же образом стали принимать на работу различных, не положенных по штату секретарей, художников-плакатистов, футболистов, дополнительных тренеров, уборщиц, подсобных рабочих…
Директором в то время был Николай Фомич Волобуев, человек по-настоящему добрый и отзывчивый. Много лет, еще при Григорьеве-директоре, он был главным инженером, знал коллектив, и его знали, уважали и рабочие, и инженеры. К такому директору можно было прийти по любому личному делу, он помогал человеку выйти из затруднительного положения с квартирой, получить отпуск, чтобы съездить в деревню к родным на уборку овощей, устроить в больницу… За это его справедливо и любили, и уважали, и это было важным достоинством директора. Но Николай Фомич Волобуев не сумел увидеть за добротой человеческой, так сказать, «бытовой» добротой ту высшую форму добра, во имя интересов заводского коллектива и экономических интересов государства, которая включает в себя неизбежные поступки и решения, порой кажущиеся «злом».
Весной 1971 года на завод приехал Григорьев и выступил на партийно-хозяйственном активе в связи с решениями XXIV съезда партии. Его речь была краткой и беспощадной. Производительность труда, говорил он, у вас выросла незначительно, а фонд зарплаты перерасходован в таких размерах, что себестоимость металла резко повысилась по сравнению со всеми предыдущими годами. Вы расплодили, говорил Григорьев, столько бесполезных отделов и бюро за счет тех, кто реально дает металл, что создалось угрожающее для экономики завода положение. Неужели вы думаете — Григорьев повернулся к президиуму и говорил, обращаясь прямо к Волобуеву, с которым, как все знали, дружил, — неужели вы серьезно думаете, что в «размножении» нахлебников и заключается научно-техническая революция? Эти ваши разговоры, о которых мне передавали, никакого отношения ни к научно-технической революции, ни даже к элементарной организации труда не имеют. Все это попросту пустозвонство… Это та доброта — так называемая доброта! — с иронией сказал Григорьев, — которая дорого обходится государству и каждому из вас, потому что вы скоро совсем не сможете платить премий, лишитесь директорского фонда, не сможете совершенствовать технологические процессы и обновлять агрегаты… Руководство завода не понимает, — продолжал Григорьев, — что кажущееся зло железной производственной дисциплины в конечном счете и есть высшая форма добра — единственное, что может создать реальную основу для каждодневного сиюминутного проявления элементарной человеческой отзывчивости и любви к людям…
То, что говорил Григорьев, потрясло Логинова, это были мысли и его самого.
Совершенно необычная для Григорьева речь — всем было известно, что он не любитель выступать, — точно прорвала плотину… Один за другим на трибуну выходили рабочие, начальники цехов, рядовые инженеры, секретари партийных организаций и с горечью и гневом говорили о том, что не хватает горновых, ремонтных рабочих, сталеваров, а вместо них сидят в канцеляриях, протирают штаны и юбки мало что или ничего не делающие для развития производства люди, никому не нужные на заводе работники, из которых сама обстановка создает бездельников.
Выступил там и Логинов с критикой положения на заводе и назвал цифру почти в тысячу человек, которых можно было бы, как он считал, уволить без всякого ущерба для завода. «А чугуна и стали мы бы начали выдавать не меньше, а больше, — закончил он свое выступление. — Не бойтесь, безработных не будет, в городе есть и другие заводы, где рабочих и специалистов не хватает, просто стали бы по-хозяйски использовать кадры…»
Вскоре Николай Фомич Волобуев был переведен на работу в Москву, в министерство, опыт у него был большой, а Логинова назначили директором. В первый же месяц директорства он и в самом деле уволил около тысячи человек с переводом на другие заводы, и было удивительно, даже для него самого удивительно, что выдача основной продукции — металла не уменьшилась, а действительно, как он предвидел, возросла. Тогда-то и сам он поверил в себя, и многие поверили в нового директора…
Логинов оторвался от своих воспоминаний, покосился на собеседника. Григорьев сидел перед ним недвижимо и, видимо, ждал результатов его раздумий. Кого бы ни назначить своим заместителем на время болезни, положение, сложившееся на заводе, потребует мобилизации коллектива, это же ясно. Вот сейчас надо попросить у Григорьева объяснений, почему отложено строительство новой доменной печи? Началом работ можно бы поднять настроение людей. Конечно, печь даст чугун не в этом году и едва ли в будущем, но все же это реальная перспектива для завода, первый шаг на пути модернизации производства.
— Говорят, — осторожно начал Логинов — вы, Борис Борисович, знаете, чем вызвана задержка подготовительных работ. — Логинов нарочно не сказал, какие подготовительные работы он имеет в виду.
Григорьев вопросительно смотрел на Логинова. Ждал уточнений. А Логинов так же вопросительно смотрел на Григорьева.
«Хватит играть в прятки, — хотелось сказать Логинову, — давай начистоту. Ведь я тебя предупредил, что приеду спросить, как ты умудрился задержать строительство домны. Чего же ты тянешь? Ну, чего ты сидишь, как пень, и молчишь?.. Неужели испугался?»
— Но мне кажется, это я должен спросить у вас, почему задержаны подготовительные работы, — изрек, наконец, Григорьев.
Логинова передернуло. Он все-таки сдержал себя. Сколько же терпения надо иметь, чтобы разговаривать с ним. Ну и тип!
— Но я-то, я-то здесь при чем? — вознегодовал Логинов. — Откуда я могу знать?
— Очевидно, от тех, с кем вы позавчера разговаривали по телефону. Я-то ведь с ними не разговаривал. — Григорьев, словно удивляясь непонятливости собеседника, недоуменно пожал плечами.
— Будем говорить откровенно, Борис Борисович, — решился на прямую атаку Логинов, — они ссылаются на вас, говорят, что вы дали повод, не подписали авторской заявки и тем самым поставили под сомнение разработки Ивана Александровича Меркулова для новой печи.
— Ну вот, видите, вы, оказывается, все знаете, — Григорьев мягко заулыбался. — А я ничего этого не знаю.
— Но, может быть, мне сказали неправду?
— Скорее всего… — Мягкости в лице Григорьева как не бывало. — Иначе, я сам должен бы знать, что поставил под сомнение разработки Меркулова. Однако я слышу это впервые.
— Но что же нам-то делать? — вырвалось у Логинова.
Григорьев оперся локтем о подлокотник кресла, охватил ладонью мясистый подбородок. Логинов негодующим взглядом уставился на него.
— Вам известны результаты совещания, которое только что состоялось у меня? — спросил Григорьев и поднял глаза.
— Но откуда же? — удивился Логинов.
— Вам могли сказать.
— Мне никто ничего не говорил.
— Шестая печь будет задута на холодном дутье, прямо из атмосферы, минуя каупер, — сухо излагая технические подробности, заговорил Григорьев. — Кокса и природного газа пойдет больше, чугун станет дороже, но печь вплоть до конца ремонта каупера будет давать металл. Ваш Ковров провел теплотехнический расчет и предложил этот вариант холодного дутья.
Логинов слушал, с недоверием скосив глаза на собеседника. Лицо его медленно заливала буроватая краска.
— А вы?.. — спросил он. — Какова ваша точка зрения? — поспешил он уточнить свой вопрос, вспомнив, что Григорьев не терпит неясно высказанных мыслей.
— Поддерживаю Коврова, — твердо сказал Григорьев.
— Когда вы… летели к нам, вы знали, что возможен… такой вариант? — спросил Логинов, все еще не веря в серьезность варианта Коврова.
— Знал.
— И ничего мне не сказали?
— Нужен был точный расчет, чтобы по-деловому говорить о такой возможности. Ковров его провел. Середин независимо от Коврова повторил этот расчет, оба получили одинаковые результаты.
— А я ничего не подозревал до последней минуты… — пробормотал Логинов. — Боже мой, какая тяжесть свалилась с моих плеч… — На ум ему пришло то, что он недавно под влиянием минутного настроения сказал Нелли Петровне: в должности директора остался на уровне начальника цеха. — Боже мой… — как бы про себя повторил Логинов.
— Ковров — газовщик с техническим образованием. Это много, — как бы в утешение Логинову заметил Григорьев.
— Но что же мы все-таки будем делать с новой печью? — после молчания спросил Логинов.
Григорьев выпрямился, уперся руками в край стола, разделявшего их.
— Вы хотели прямого разговора, — другим, деловым, доверительным тоном заговорил он. — Хорошо, слушайте. Одной домной заводу не поможешь. Надо перестроить весь завод, по всему переделу. Старые печи постройки тридцатых годов надо заменить современными, мартены уступят место конверторам. Прокатные цехи также должны отвечать уровню современного прокатного производства. Весь завод, понимаете, весь, должен быть практически построен заново. Колоссальный объем работ. Вы, конечно, понимаете, — негромко говорил Григорьев, устремив пристальный взгляд на Логинова, — программа будет рассчитана на одну, а может быть, две пятилетки. Естественно, что должно быть решение правительства. Вот что предстоит заводу… — Григорьев откинулся на спинку кресла и спокойно смотрел на собеседника. — Вот перспектива, которая всколыхнет коллектив. А иначе застой, бесконечное латание агрегатов, работа на нервах людей.
Логинов глубоко вздохнул.
— Да-а… — хрипловато протянул он. — С вами, как говорится, не соскучишься… — И тут же, поняв, что таких вольностей с Григорьевым допускать нельзя, поправился: — Не ожидал от вас столь радикальных решений…
— Это пока не решение, это вывод, к которому я лично пришел. Потребуется немало усилий, чтобы было вынесено соответствующее решение.
— Так вот что предстоит моему заместителю, о котором мы только что говорили… — в раздумье произнес Логинов.
— Скорее не ему, а Афанасию Федоровичу Ковалеву и вам после вашего выздоровления, — заметил Григорьев. — Врачи обещают, что, по крайней мере, год Афанасий Федорович по состоянию здоровья сможет оставаться на работе. У него огромный производственный опыт.
— А я уж и не верю, что мне выпадет счастье готовиться к полной перестройке завода. Не верю, Борис Борисович. Не зря же врачи так забеспокоились, — Логинов усмехнулся. — Человек я взрослый, научился реально смотреть на жизнь… — Логинов помолчал и, открыто взглянув на Григорьева, добавил: — И на смерть…
— Зачем вы?.. — хмуро сказал Григорьев.
— А вы послушайте меня, легче мне будет, — возразил Логинов. — Кому я еще скажу? Знает ли кто-нибудь, кроме, пожалуй, вас, что мне пришлось выдержать? — возвращаясь к своим воспоминаниям, заговорил Логинов. Он, уже не глядя на Григорьева, как бы говорил сам с собой. — С чего я начал? Из шестидесяти тысяч уволил почти тысячу человек. Конечно, с переводом на другие заводы. Вы понимаете, что это такое? — Логинов усмехнулся, покачал головой. — Никто не может понять, кроме меня. Вы-то меня хвалили, план стал выполнять по экономическим показателям — все так. А что здесь, на заводе, началось? Самодур! Человек без души, без сердца!.. Можно понять: ведь когда на работу нанимали, говорили, что нужны, что без них не обойтись. А я утверждал, что не нужны, что с ними труднее работать, чем без них.
— Вы правильно избавили завод от нахлебников, вас поддерживали, — глуховато сказал Григорьев. — Вы получили большие полномочия.
— Да, все правильно, полномочия большие, и уволил правильно, и не пострадал никто, в городе у нас не один завод, нужны люди везде, даже стаж им сохранили, пособия выплатили. А кто-нибудь спросил: а ты-то сам как, что в душе у тебя, какая у тебя там боль? Интересовало кого-нибудь, что у меня там?.. — Логинов сунул руку за борт пальто, и этот жест был и смешон, и трагичен. — Спросил меня кто-нибудь: а сам-то ты как?.. Что тебе помогает выдерживать этот напор? Никто не спросил, никто не поинтересовался. Зажал я эту боль, своими руками задушил, думал — легче будет. Волком стал смотреть на тех, кто перечит. Не то что личину на себя напускал, личину бы — еще ничего. В душе волком стал с людьми. Да что на заводе — дома все разбегаются, когда я возвращаюсь после работы. Вот только детишки малые, внуки, за человека считают. Поселил я их всех рядом с собой, в одном доме, стал к ним почаще заглядывать и вдруг ослаб. Много ли им надо: лошадку принесешь, волчок запустишь — и он уж к тебе тянется всей душонкой. Тут-то понял, что нельзя было ломать. А как иначе — не умею. Думал, легче будет прожить, а оказалось, совсем невмоготу. Вот они, детишки, что наделали! Хожу, как на каторгу приговоренный. — Логинов вздохнул и, посидев с опущенной головой, опять заговорил: — Вы, наверное, удивляетесь, зачем я вам все это рассказываю? Невмоготу стало. Вот операция… А если и конец на этом? — Он поднял глаза на Григорьева. — Какой итог жизни получается! Хотел как-то иначе с людьми, просто, человечно, и уже не могу. Привычка, что ли? Не могу иначе. Каждый день слышу: нужен ремонт прокатному стану, надо остановить домну, срок профилактики пришел, у мартеновской печи свод прогорел… Да, понимаю, все это надо сделать. Но если остановить стан, выдуть печь, еще что-то начать отлаживать — остановится половина завода. Мы и план не выполним, не то что обязательство. Вот и зверею: металл, металл, металл!.. И как иначе — не знаю. — Логинов с сомнением посмотрел на собеседника, говорить ли о Ковалеве? Решившись — так уж сложился разговор — продолжал: — Как у меня с Афанасием Федоровичем получилось, вы знаете? — Григорьев двинулся в кресле, нахмурился, опустил глаза, но ничего не сказал. — Теперь-то, когда отлегло, ругаю себя, а был момент, не сдержался. Афанасий Федорович, как с ножом к горлу: монтировать сталелитейную машину меркуловского института. Они с Меркуловым давние друзья, оба прокатчики. Ковалев за эту машину голову готов был сложить. А что значит пустить в ход неопробованный агрегат? Время на наладку затратить, сколько металла в переплав пойдет… Я Афанасию Федоровичу и так и эдак доказывал, ваше письмо прочел — никакого впечатления, вынь да положь… Сошлись мы с ним как-то оба в запале, характер у него тоже неуступчивый… Ну, я его при людях к такой… эдакой… Прямо с завода, из моего кабинета, скорая увезла. Простить себе не могу… — Логинов помолчал и другим, усталым, глуховатым голосом заговорил: — Попросил бы вас меня научить, так ведь поздно, не на исследование, как мне говорят, а на операцию, наверное, повезут, а я все думаю — на тот свет, современным способом, на самолете… И вы мне загадку поставили: Середина!.. А я ведь и с ним так же. Понял его слабинку, с семьей у него разлад, и поприжал… И эта история с Серединым мне теперь тоже каторгой обернулась. Ну, помочь вы мне не поможете, времени нету. Но сказать, как надо было, наверное, смогли бы. Объясните, если сами знаете то, чего я не узнал. Легче помирать будет.
Григорьев ссутулился, собрав складками пальто у ворота, сунул руки в колени, весь подобрался, точно продрог, сидя в теплой комнате. Они долго молчали, не глядя друг на друга.
— Вы нашли в себе мужество судить самого себя, — сказал Григорьев. — Никто не дал бы вам совета более мудрого…
— Вечером приезжайте ко мне, посидим, потолкуем, переночуете у меня, — неожиданно предложил Логинов. — Я после работы должен завернуть в больницу и сейчас же домой. А вы прямо ко мне, я жену предупрежу.
— Спасибо, не могу, — отказался он. — Ночью улетает Меркулов, нам надо еще обсудить положение на заводе.
— Небось с литейной машиной сейчас разбирается?
— Да, с литейной, — сказал Григорьев, и на лице его опять застыло бесстрастное выражение.
— Здание цеха еще не построили, — сказал Логинов. — Меркулова-старшего ждем, приедет, сам разберется, его машина. Вы правы были тогда, письмом своим нас остерегали… — второй раз напомнил Григорьеву о злополучном письме.
Григорьев насупился, но, как ни вглядывался в него Логинов, не мог понять, что обо всей этой истории с машиной он думает. «Черный кот, куда прыгнет?»
Дверь открылась, Нелли Петровна с порога официальным тоном, обращаясь к Логинову, сказала:
— Вас к телефону.
Логинов обернулся, налился румянцем раздражения, отрывисто бросил:
— Сказал же, никого не соединять.
Нелли Петровна не уходила.
— Из больницы… — сказала она.
Логинов страдальчески наморщил квадратный лоб.
— Я с ними уже говорил, приеду вечером. Объясните. — Через плечо предупредил: — Никого со мной не соединять, вы поняли?
Нелли Петровна скрылась.
Логинов потер налившуюся ржавой охрой крепкую шею, непроизвольно, в раздражении, пробурчал:
— Видит, что занят… Нет, надо влезть…
Григорьев делал вид, что ничего не слышит, сидел нахохлившись и смотрел себе в колени. Дверь опять приоткрылась — на пороге стояла Нелли Петровна. На этот раз даже Григорьев с интересом посмотрел на нее.
— Возьмите трубку, — сдержанно сказала Нелли Петровна.
Логинов встал, бормоча проклятия, и направился к маленькому столику, на котором стояли телефоны.
Нелли Петровна тотчас скрылась.
— Кто?.. — выкрикнул Логинов, сорвав телефонную трубку, и разом осекся, стал слушать… Григорьев видел, как меняется его лицо, и не мог подыскать нужных слов, чтобы выразить свое впечатление: растерянность, страх… Нет, все не то.
Логинов медленно опустил трубку на рычаг и остановился у стола. Губы его были крепко сжаты, лицо застыло в отрешенности и внутреннем напряжении. Не глядя на Григорьева, охваченный тем чувством, для определения которого Григорьев не мог подобрать слов, сказал:
— Скоропостижно скончался Афанасий Федорович… Полчаса назад.