После похорон, прямо с кладбища, Григорьев поехал к тете Кате. Держалась она стойко, собрались к ней хорошие знакомые Ковалевых, с которыми Афанасий Федорович работал на заводе не один десяток лет. Логинова не было, он улетел в тот день в Москву. Из дома Ковалевых Григорьев позвонил к себе на квартиру, но телефон молчал, никто не подходил так же, как и вчера, когда он, сразу после известия о смерти Афанасия Федоровича, решил вызвать Светлану на похороны. И потом звонил еще раз, и тоже безрезультатно.
От тети Кати на завод Григорьев вернулся лишь под вечер. Посмотрел, как идут работы по переводу аварийной печи на холодное дутье, и распорядился начать задувку домны на следующий день.
Поздним вечером Григорьев и Середин вернулись с литейного двора шестой печи в кабинет начальника цеха. Григорьев подошел к темному окну, открыл форточку. Вместе со струей прохлады в прокуренную комнату ворвался могучий вздох с металлическим отзвуком: на какой-то печи сработали клапаны. Григорьев расстегнул пальто, сунул руки за спину, прошелся по комнате. Из дальнего угла посмотрел на Середина. Тот, все еще одетый, приткнулся к столику. Будто и не отдавал себе отчета в том, что на сегодня дела окончены. Свет от лампы падал сверху, отчетливо выделяя набухшие усталостью припухлости под глазами.
— Не могу опомниться… нет с нами Афанасия Федоровича, — пробормотал Середин.
— Смерть всегда трагична, а эта особенно… — проговорил Григорьев, вспомнив сцену в больнице, свидетелем которой позавчера был.
Он остановился перед темным окном, спиной к Середину.
— Пора отдыхать, — произнес он, не оборачиваясь, — завтра задувка печи… Вот еще что… — он повернулся к Середину, — распорядись сделать анализ металла брони кауперов, — нахмурился и, как бы оправдываясь в чем-то, добавил: — На всякий случай.
Середин вскинул голову, освобождаясь от охватившей его безучастности, и пристально посмотрел на Григорьева.
— Да, да… — тотчас торопливо заговорил он. — На сегодня пора кончать. Поедем. До меня на трамвае минут пятнадцать. — Он усмехнулся. — Хотя, что я тебе говорю, ты жил там… когда-то, — заметил он, словно вкладывая в это «когда-то» особый смысл.
— Не поздно ли? — спросил Григорьев.
Середин выдержал его взгляд.
— Я один… сейчас, — сказал он спокойно.
Ни тот, ни другой не отступали, не прятали взгляда.
— Где Наташа? — спросил Григорьев.
— В Кузнецке у родных, ты их знаешь.
Они сошли вниз по лестнице, отвечая на приветствия рабочих ночной смены, торопившихся в столовую и уходивших из столовой к печам. Здесь было суетно, как и днем. Вышли на стальной мост и невольно оба остановились. Черно-рыжие силуэты печей и башен кауперов отчетливо проступали на пламенеющих, низко стелющихся облаках. Где-то за печами сливался в ковш не видный отсюда, но по мерцающему отблеску на облаках можно было это представить, желтовато-слепящий шлак.
— Никогда жизнь не умирает, — сказал Середин. — Вот так посмотришь и словно заново родишься…
Григорьев поднял голову к макушкам печей и, закинув руки за спину, что-то там разглядывал. Оторвался от печей, начал медленно сходить по стальной лестнице.
Машина стояла рядом с железнодорожными путями, водитель, завидев их, завел едва пофыркивающий мотор.
— Пройдем по заводу, и на трамвае… — сказал Середин. — По старой памяти завод посмотришь и на трамвай поглядишь. В Москве забыл, наверное, про этот транспорт.
Григорьев кивнул, наверное, и не вникая в смысл сказанного. Середин подошел к машине, сказал водителю, что он свободен, и они с Григорьевым зашагали через рельсы путей.
Григорьев молчал, пока они не вышли за проходную. На сумеречной, плохо освещенной площади он остановился и посмотрел назад, на завод, на трубы мартенов, достававших, кажется, само облачное ночное небо. Ветер гнал с труб прямо на площадь темные космы, днем ярко-рыжие от рудной пудры, выдуваемой тягой из мартеновских печей. Временами мятущиеся гривы дыма закрывали площадь, как туманом, сквозь который едва проглядывали очертания безлистных уже кустов и деревьев сквера. За сквером угадывалось высокое здание ресторана, учрежденческие дома, а дальше километра на два тянулся разросшийся с тридцатых годов парк, отгораживающий завод от жилых кварталов старой левобережной части города.
Середин тоже остановился и, когда тронулись дальше, сказал:
— Пылеуловители так до сих пор и не поставили, живем, как просвещенные варвары.
Григорьев промолчал, только уже войдя в ярко освещенный трамвай, сказал:
— Будто в пустыне во время песчаной бури… — И неожиданно заключил: — А я себя дома почувствовал.
Середин усмехнулся:
— Так сказать, атавизм!
Вскоре сошли с трамвая. Середин открыл дверь двухэтажного коттеджа и пропустил Григорьева вперед. В этом доме когда-то жил и Григорьев. Хозяин квартиры отправился на кухню готовить ужин, сказав гостю, что он может пока отдохнуть или осмотреть комнаты. Григорьев остался в гостиной, вспомнилось, как здесь все было когда-то. Именно в этот дом с заднего, давно заколоченного входа ломился в гости на спор с горновыми подвыпивший для храбрости Гончаров… Ломился… Может быть, надо было как-то иначе с ним?..
Мысли, владевшие Григорьевым на заводе, незаметно отодвинули далекие воспоминания. Да, мастером Гончаров стал, наука у печей помогла. И дело, за какое ни возьмется, спорится. Талант, любознательность, живость ума! Все, что надо человеку, кажется, есть… Как же все-таки со всем этим уживаются и мыловарение во время войны, и торгашество, и помидорная плантация? Нельзя упрощенно мыслить, закрывать глаза на свои болезни, а потом, вдруг сталкиваясь с каким-нибудь противоречием, объявлять его аномалией или, что еще хуже, злой выдумкой. Вот история с новой печью… Конечно, сложнее, чем у Гончарова с помидорами, но основа та же — выгода только для себя. Завод, целый завод стараниями Логинова был вовлечен в подобный же конфликт с жизнью, пока глаза не открылись у секретаря парткома Яковлева, Середина, Коврова, и, видимо, еще у многих. И не жертвой ли в этом споре с жизнью стал Афанасий Федорович, осмелившийся с самого начала не согласиться с теми, кто пошел против жизни? Не слишком ли поздно он, Григорьев, пришел на помощь? Андронов-младший, как говорят, крикун и грубиян, не побоялся, сказал… И вот Коврова не сломили, устоял. Молод и терять, наверное, нечего. Вот, поди ж ты, устоял! В таких Ковровых сила жизни. А ты, брат, сдавать начал. Опасно!..
Григорьев, наконец, отвлекся от своих мыслей и неторопливо пошел по комнатам, стал вспоминать, что еще тут было. На нижнем этаже прежде располагалась столовая и кабинет; на втором — спальня. Так же и сейчас у Середина, даже мебель сохранилась, переезжая в Москву, они многое оставили здесь. Только женские руки, украсившие комнаты ковриками на стенах, платочками и скатерками на лампе и столиках под телефон были другими, по-иному убрали комнаты, сделали, пожалуй, их более уютными. А ведь их, этих женских рук, украшавших дом, следивших за порядком, теперь здесь нет. Смята салфеточка под телефоном и некому ее разгладить, провис коврик на стене над кушеткой, вместо трех петелек его держат лишь две; проступают белесые разводы пыли на пианино, которое они тоже оставили Серединым. И никто не замечает, и некому привести в порядок комнаты… Ворвался шторм в этот домик и прогнал ту, что любовно ухаживала за ним. Еще одно противоречие, не объявишь его выдумкой, вот оно во всей своей неприглядности…
Середин тем временем занимался на кухне ужином. Бутылка «Гурджаани» лежала в холодильнике, и все остальное было припасено. Он пригласил Григорьева к себе еще в первый день.
В кухоньку пришел после своего обхода Григорьев, молча уселся на табуретке в углу. Казалось, хочет о чем-то спросить, но Середин нарочно отворачивался, делал вид, что погружен в хозяйственные хлопоты, и гость ни о чем не спросил.
За ужином они вспоминали Афанасия Федоровича, его работу на заводе, встречи с ним. Григорьеву все время хотелось узнать, что же случилось у Середина и Наташи, но спрашивать, едва вступив в дом, было не ко времени, и Григорьев откладывал трудный разговор, миновать который вовсе было нельзя. Середин, конечно, понимает, что Григорьев спросит о Наташе, и ждет этого.
Хозяин дома разлил в стаканы крепкий чай, был мастером его готовить. Помешивая чай ложечкой, разглядывая кружившие в янтарной жидкости чаинки, медленно произнес:
— Марку стали брони кауперов и трубопроводов я наперед могу сказать, — оставил ложку, поднял на Григорьева глаза. — Наперед, — подтвердил он. — Анализ в лаборатории уже сделан. Еще до твоего сегодняшнего распоряжения. Нет, не мной… — добавил он, как бы отвечая на вопрошающий взгляд Григорьева. — Нашлись люди помимо нас с тобой.
Слова эти внешне не вызвали у Григорьева никакой реакции. Он отпил глоток чаю, поставил стакан на блюдце и, взглядывая на сидевшего напротив, по другую сторону стола, Середина, спросил:
— Так что за марка?
— Сталь-три кипящая. — Середин, близоруко прищурившись, посмотрел на гостя.
Григорьев помолчал, опять взялся за горячий золотистый стакан с отблескивающим полукружьем его края, неторопливо отпил горячего чая и так же неторопливо поставил стакан на свое место. Он не ждал, что Середин заговорит сейчас, в домашней обстановке, о заводских делах. Деловой разговор еще предстоял — на заводе, в рабочем кабинете начальника цеха, после того как будет обнародован приказ директора о своем заместителе. Уезжая вчера утром из доменного цеха после известия о смерти Афанасия Федоровича, Логинов согласился с рекомендацией о назначении Середина.
— Броню кауперов и трубопроводов сооружают из стали-три спокойная, — заметил Григорьев. — Она менее подвержена разрушению от температурных колебаний и механических напряжений.
— Вот именно, — подтвердил Середин.
— Почему же монтажники заменили марку стали? — спросил Григорьев.
У него вовсе не было намерения выяснять все это сейчас у Середина. На то были официальные беседы, объективные данные лабораторного анализа, документы, приказы по заводу. Но уж если Середин почему-то начал эти объяснения, если почему-то ему нужен такой разговор, пусть тогда не остается никаких неясностей.
Взгляд Середина стал каким-то далеким, затуманенным.
— Ну что же, будем говорить откровенно, — сказал он. — Да, откровенно, — повторил, словно в раздумье. — Хотя и не в мою пользу этот разговор. На заводе в то время не было листа из стали-три спокойная, а ждать или получать с другого завода не захотели, Логинов торопил монтажников. Нужен был металл, «горел» план. Главного инженера он слушать не захотел, уже тогда Ковалев сцепился с директором.
— Ты знал, какой марки сталь пустили на броню?
Середин отрицательно покачал головой:
— Нет, тогда не знал. Монтажники уверили Логинова, что ничего больше не остается. Каупера продержатся, а за срыв плана головы поснимают.
— Да, — сказал Григорьев, — свой срок каупера честно отслужили. Я давно хотел тебя спросить: почему каупера своевременно не остановили на ремонт? По всем инструкциям ты обязан был провести ремонт шесть месяцев назад. Тогда бы всего этого не случилось, даже при броне из стали-три кипящая.
— Почему? — Середин усмехнулся. — Логинов оказался прав, каупера без ремонта простояли дольше, чем им положено. В том-то и беда, что он оказался прав, и это меня успокоило. Ну, и к тому же Логинов не разрешал останавливать. Это своим чередом. Как раз тогда он обещал в Госплане дать лишний миллион. Ты же знаешь. Вот в этом истинная причина.
— Завод мог дать этот миллион без перенапряжения, — сказал Григорьев и откинулся на спинку стула. Рука его, лежавшая на светлой скатерти, сжалась в кулак. — Десять процентов к плану. Такой завод мог дать. Это не тема для дискуссии.
— Мог, — живо сказал Середин, вся его апатия, отрешенность, скованность какая-то, владевшие им сегодня весь день, исчезли. — Мог и обязан был дать. Но давать надо было по-другому, не так, как мы… В первый раз, когда я полгода назад пришел к Логинову согласовать остановку печи на ремонт, он сказал, что на заводе нет огнеупора, печь будет стоять зря, все равно ремонтных работ вести нельзя. Партийное бюро цеха и секретарь парткома Яковлев решили проверить. На заводе огнеупора действительно в то время не было. Через месяц на товарной станции мы обнаружили состав с огнеупором, его надо было срочно разгрузить на заводском складе. Мы дали людей, разгрузили всем цехом в фонд ленинского субботника. — Середин поежился, точно ему стало холодно. — Неприятно вспоминать, что потом было, — сказал он. — Я во второй раз пришел к директору, он сказал, что мы, то есть я и общественность, лезем не в свое дело. Я ему ответил, что ленинский субботник — это наше кровное дело. Он был в ярости, ты его немного знаешь. Огнеупор, конечно, нужен был заводу, но его взбесило, что именно мы разгрузили. В то время он почувствовал вкус к власти, да в его руках и в самом деле оказались все рычаги, большие полномочия…
— Иначе нельзя, — сказал Григорьев, — он должен был получить поддержку. В таком большом деле уговоры и полумеры не помогают. Нужна твердая рука. Другой вопрос, как он использовал свое положение…
Григорьев замолчал и нахмурился. Все никак не мог справиться с собой из-за смерти Ковалева.
Середин склонился над столом, положив локти на скатерть и отодвинув наполовину пустой стакан. Свет падал почти отвесно сверху, как и там, на заводе, и глазницы его затопила тень. Лишь отсвет от скатерти едва выделял опущенные глаза и подрагивающие время от времени ресницы. Он вздохнул, тягостно ему и горько было вспоминать. Но Григорьев видел, что он хочет выговориться, и не мешал, не прекращал разговор.
— В тот второй раз он обращался со мной, как с мальчишкой, — заговорил Середин, — потребовал, чтобы мы еще потянули с остановкой печи на ремонт. А было ясно, что время не на нашей стороне: чем больше мы тянем с ремонтом, тем труднее будет останавливать печь, мы получали металл на пределе, малейшее осложнение, и мы могли не вытянуть план. Так оно и случилось: мы попали во власть текучки и уже ничего не могли поделать. Профилактические ремонты, попытки модернизации печей, сооружение дополнительных лёток, как делали на других заводах, — все полетело в пропасть стихии. Призрак риска, который мерещится при малейшем нововведении, пугал нас, мы начали работать на износ. Я все-таки набрался смелости и вопреки Логинову приказал остановить печь для ремонта кауперов. Приказом по цеху. Он приехал в цех, выгнал меня из моего кабинета. Я пошел в партбюро, но что мог сделать секретарь цехового партбюро? Все мы трое — Логинов, я и секретарь партбюро — собрались в парткоме у Яковлева. Там директору сказали, что он неправ. Прямо там же, в парткоме, он написал приказ, запрещающий мне останавливать печь. Только тогда я подчинился. Хотел написать тебе докладную записку и… не написал. Ругал себя, но так и пустил все на самотек. Уходить с завода нельзя было: если бы была кандидатура начальника цеха, Логинов сам бы меня уволил. Это мне популярно объяснили в парткоме. А потом… потом ураган довершил дело, разрушил совершенно выработавшийся каупер. Ковров ни при чем…
Они сидели друг против друга. Григорьев помнил, каким свободным, независимым в своих поступках пришел много лет назад в доменный цех этот тогда совсем молодой человек. Был прост, открыт, неподатлив на обман и пассивность. Не отступал там, где нельзя было отступать, не жертвуя своей прямотой. Формально он не был виноват, он обязан был выполнить приказ директора. Но он мог обжаловать приказ. Что заставило его нравственно смириться перед обстоятельствами?
Года два назад Наташа написала Светлане, что муж стал неровен, издерган, она перестала его узнавать. Светлана прочла ее письмо, Григорьев слушал с тяжелым чувством. Наташа писала, что каждый из них живет сам по себе. Даже в письмах называла мужа по фамилии, как чужого. Молчит целыми днями, приходит с завода каким-то странным, углубившимся в себя, будто вокруг него нет близких людей. Особенно невыносимо стало Наташе, когда сыновья через год покинули дом — один уехал в Челябинск, поступил в институт, другой — в армию, и они остались вдвоем.
А потом, примерно еще через год, Наташа написала, что разводится, что у Середина есть другая женщина, и все теперь стало ясно: и его молчаливость, и потерянность, когда он приходил домой, и отчужденность. Григорьев же не верил, не похоже было, что у Середина есть кто-то на стороне. Так он и сказал Светлане, выслушав письмо Наташи, и, следовательно, потерянность его, отчужденность, замкнутость от другой причины.
Да, теперь-то ясно, от какой: потерял веру в себя, в завод, в Логинова, в то, что может еще перебороть течение, выплыть. А женщина, если она действительно есть, появилась позднее. Совсем, значит, недавно…
Середин медленно заговорил:
— Произошла сдвижка понятий, выжимали из завода все, что могли, повторяли за Логиновым, что сталь необходима стране именно в данный момент, и как бы забыли или заглушили в себе ту простую мысль, что ставим под угрозу план следующего года. Как мы потеряли контроль над самими собой? Не знаю, не могу объяснить… Может быть, ты спас меня от катастрофы, предложив запустить печь на холодном дутье. До конца еще не уверен, но может быть…
Григорьев как-то погрузнел, застыл в неподвижности.
— Я спасаю не тебя, — сказал он сумрачно. — Я могу повторить то, что говорил Логинов: сталь нужна сейчас, а не когда-нибудь потом.
Середин усмехнулся, слабая улыбка сделала его лицо успокоеннее и теплее.
— Ты не понял. Когда ты сумел найти выход, кажется, из безвыходного положения, я вдруг осознал, что все это время сам жил в застое, в нравственном запустении. У меня дух захватило от того, какой скачок в сознании надо было сделать, чтобы додуматься до простого, простейшего решения. Ковров прав: барьер какой-то психологический перескочить… И мне показалось тогда, что и я тоже преодолел какую-то стену, закрывавшую от меня обычную, нормальную жизнь, которой живет каждый день человек, понимаешь — живет, а не прозябает. Я всегда тебе завидовал, твоей силе духа… Я не комплименты тебе делаю, слишком много пришлось пережить, не до комплиментов. А на этот раз никакой зависти во мне нет, просто хочу сказать тебе спасибо…
Григорьев встал.
— Надо восстанавливать репутацию завода, — деловито сказал он, отодвигая стулья и выходя из-за стола, как бы останавливая признания Середина и начиная другой, свой, разговор. — Завод отстал от общего уровня мировой металлургии. Но прежде надо подумать, как выполнить обязательство. Никто за нас этого не может не сделать. Обещанный миллион надо дать.
Середин тоже встал. Он весь как-то вытянулся и теперь заметнее стали худощавость, сухость его шеи и лица, и Григорьев подумал, что этот человек просто устал и потому сегодня весь день был таким равнодушным, безучастным, сонным. Сдает нервная система — вот в чем дело.
Середин медленно, подыскивая слова, заговорил:
— На заводе надо принимать только те меры, которые одновременно дадут увеличение металла и в будущем. Если так поставить вопрос, поднимется весь коллектив.
Григорьев охватил широкой ладонью подбородок, насупился, стоял против Середина и молчал.
— Ты знаешь, что Логинов улетел в Москву? — внешне как будто без всякой связи с тем, о чем они только что говорили, спросил он. — Врачи настояли на срочном выезде.
Середин молча кивнул. Григорьев с подозрением посмотрел на него: знает ли уже о том, что было с Логиновым позавчера в больнице?
Судя по равнодушию, с которым Середин принял сообщение об отъезде директора, Григорьев понял, что эпизод в палате Ковалева не стал достоянием гласности, сам рассказывать не стал.
Середин в раздумье заговорил:
— Сегодня днем, когда тебя не было, позвонил мне Логинов и сказал, что срочно уезжает, просил зайти к нему домой. Поехал я и уже не застал. Жена сказала, чтобы я зашел в заводоуправление, есть какой-то приказ на мой счет. В заводоуправление не пошел, чего раньше времени расстраиваться? Сегодня весь день думал: что за приказ? Ты не знаешь?
— Не видал, — нахмурившись сказал Григорьев. — Завтра пойдем вместе посмотрим. У жены его ты не выяснил, что с ним?
— Рассказала, что не захотел оперироваться в местной больнице, не доверяет врачам. Когда его осмотрели, отпустил врачей: «Можете быть свободны»… — Середин усмехнулся: — Как на совещании у себя в кабинете. Рассказывала мне об этой сцене с врачами с какой-то даже гордостью за мужа, а потом говорит: «О великих людях читать любит». Повела в его комнату, показала библиотеку, все шкафы забиты классикой и книгами из серии «Жизнь замечательных людей». Тихая, неслышная женщина, ходит странно, бесшумно. Разговаривает не то что шепотом, а как-то так… — Середин пожал плечами, — будто в доме покойник. Не будешь сразу уходить, сели в кресла, спросил ее, давно ли здесь. Оказалось, с тридцатых годов, портнихой работала, обшивала всю семью, на эти ее деньги он вечерний институт окончил. Возвращается с завода усталый, раздраженный, в доме все затихает. Она следит, чтобы никто поперек не сказал… А детей он любит, внукам игрушки дарит, сидит с ребятишками подолгу. Семьянин! — Середин холодно усмехнулся и покачал головой. — Переселил жильцов из трех квартир на своей площадке в другие дома, рядом с ним теперь вся родня собрана… Не просил ее, сама принялась рассказывать, соскучилась, наверное, по собеседникам. Из головы не выходит эта тихая женщина, она и без него-то по квартире, как тень, двигалась. Семьянин! — Середин замолк, опустившись на стул, царапая ногтем скатерть. — Мне однажды пригрозил: как бы, говорит, партийного билета тебе не стоили осложнения с женой. — Середин посмотрел на гостя и пояснил: — Это вот после того, как я печь остановил… А, впрочем, зря я тебе все это рассказываю.
Середин обмяк, снова ушел в себя, лицо сразу стало холодным и невыразительным. Некоторое время Григорьев смотрел на него. Устал, устал человек…
— У меня ведь тоже времени не было читать книги, — как-то неожиданно, возвращаясь к тому, о чем они только что говорили, заметил Середин. — Совсем не тем голова занята, странная какая-то жизнь была, точно в полусне… А у тебя? — Середин поднял глаза и почему-то с интересом смотрел на Григорьева. И так как гость молчал, настойчиво спросил: — У тебя хватает времени читать повести и романы, ходить в театры, смотреть кино? — В тоне, каким он все это произносил, явно сквозила уверенность: ответ будет отрицательным.
— Хватает, — совершенно безапелляционно произнес Григорьев.
— И ты мог бы посоветовать, что следует посмотреть или прочесть из новинок? — недоверчиво спросил Середин.
— Мог бы, — с таким же напором ответил Григорьев. — И мог бы сказать, чего не стоит смотреть. Экраны заполнены фильмами о производстве, — вдруг необычно многословно заговорил Григорьев. — Часто совершенно нереальные конфликты, будто авторы забыли или просто не знают, что на производстве существует железная дисциплина. И знаешь, что еще поражает? Инженеры и рабочие в некоторых этих фильмах тоже ничего не читают, не ходят в театры и кино, их не интересует философия и редко интересует политика. Нежизненно это все… — Григорьев жестом руки как бы устранил какое-то препятствие.
Середин долго, внимательно смотрел на него.
— Вот как… — протянул он, — значит, мы с Логиновым в этом отношении — некая нереальность?
Григорьев не пожелал ответить.
— Что у тебя… с Наташей? — не очень уверенно спросил он.
Середин с неестественной для него живостью сказал!
— Прошу тебя, не задавай таких вопросов.
— Меня спросит Светлана… — помолчав, сказал Григорьев.
— Наташа ни в чем не виновата. То, что произошло, касается только меня и… одной женщины. — Он помедлил и сказал: — Я не нуждаюсь ни в сожалении, ни в советах.
— Это по-мужски, — сказал Григорьев и одобрительно кивнул.
— Кончим об этом.
— Извини.
— Пора спать, завтра встанем пораньше. Я постелю тебе в кабинете.
Он ушел наверх и долго не возвращался. Появился с простынями, подушкой и одеялом. Григорьев невольно взглянул в его лицо. Оно было спокойным, ничто не выдавало его чувств. Научился владеть собой. Не от хорошей жизни.
— Телефон у тебя на старом месте? — спросил Григорьев. — Хочу позвонить в Москву, в больницу, узнать, что с Логиновым. Он уже там, наверное. И жену надо вызвать к тетке…
Середин поднял глаза и внимательно посмотрел на Григорьева.
— Только сейчас до меня дошло, что завод надолго остается без директора…
Он стоял, прижимая к груди белье и подушку, и, сведя брови, склонив голову несколько на бок, смотрел на Григорьева.
— Я сам постелю, — сказал Григорьев и забрал у него белье. — Иди спать, тебе надо отдохнуть. Завтра предстоит трудный день.
Было поздно, и Москву дали быстро. Дежурный врач больницы сказал, что Логинов положен на исследование, самочувствие нормальное. Григорьев попросил междугородную переключить на квартиру. К телефону по-прежнему никто не подходил. «Уехала в Норильск! — вдруг осенило его. Надо вызвать телеграммой. В душе еще не улеглось после их недавней размолвки. Не забыла она… И вот уехала, как и говорила»…
Он сидел на кушетке, застеленной простыней, без всяких мыслей, просто так сидел, а когда лег, долго не мог заснуть. Возрастное — пытался он успокоить себя, но успокоение до поздней ночи не приходило.
Проснулся Григорьев рано, еще затемно, странно, но отдохнувшим. Середин возился на кухне с завтраком. Оба они привыкли по утрам не задерживаться и вскоре шагали рядом в сумраке холодного утра к трамвайной остановке.
Временный пункт управления плавкой был сработан в закутке, где горновые обычно кипятили чай на электроплитке и прежде стоял стол и деревянный замызганный диванчик. Мебель эту вынесли, у стен на стояках смонтировали самые необходимые приборы. Со всех сторон сюда к ящикам полевых телефонов и к приборам сходились провода. Ни дать, ни взять — командный пункт полка. Григорьев осмотрел «пирометрическую», не сделал ни одного замечания. Увидел Бочарникова, не спавшего ночь, с почерневшим, лоснящимся от пота и грязи лицом, пошутил:
— Что тихий такой, Ксенофонт Иванович?
Бочарников, довольный тем, что Григорьев не забыл его имени и отчества, отшутился:
— Шуму у нас и так бывает много, Борис Борисович, голова пухнет…
Андронов, вертевшийся здесь же и тоже работавший всю ночь, зыркнул глазами на Бочарникова, принял на свой счет и ушел из будки к горну. Григорьев заметил немую сцену, прикрыл улыбку рукой.
— Лучше без шуму, это верно, — сказал он и уставился на Бочарникова таким взглядом, что тому сразу стало не по себе.
Григорьев отправился осматривать приваренный кусок трубопровода, через который должны были начать подачу в печь холодного воздуха прямо от магистрального воздуховода. Никто ему не мешал, знали его привычку вот так смотреть на печь, ни с кем не вступая в разговоры.
На литейный двор вбежала женщина в стеганке, в пуховом, совсем здесь не к месту, платке, кинулась к Григорьеву, стоявшему на самом виду.
— Мой-то где? — в голос закричала она. — Куда подевали? — налетела она, как ястреб. — Не видели моего-то?..
— Не видал, — спокойно ответил Григорьев.
— Да здесь я… — смущенно проговорил Васька и выступил из-за спин столпившихся поодаль горновых. — Чего ты в голос при всем народе? — принялся он увещевать женщину. — Людей баламутишь, вырядилась, как пугало. Кто тебя пустил к домнам в оренбургском платке? То взяла манеру встречать меня в день получки, — обращаясь к горновым, принялся объяснять Васька, — а теперь к печам повадилась, будто я уж и до проходной не донесу…
Женщина бросилась к Ваське, обхватила его плечи руками и молча припала к нему, не обращая внимания на ядовитую ржавчину и гарь, въевшиеся в шерстяную робу.
— Чего ты? — спросил изумленный Васька. — Да спутала ты, — вдруг закричал он. — Спутала, сегодня получку не дают. Не дают получку-то, слышь? Нечего меня стеречь.
— Да не стеречь я тебя пришла, — всхлипывая и утирая концом платка слезы, заговорила женщина, — Всю ночь глаз не сомкнула, места себе не находила… Почему не сказал, что три смены подряд тебе приказали? Ирод ты окаянный! Ирод! — Слезы текли по ее щекам, глаза гневно сверкали.
— Да никто мне не приказывал, — оправдывался Васька. — Мы печь спасли, пойми ты…
— Откуда я могла знать? — не уступала женщина. — Когда-нибудь было, чтобы ты в три смены… Вспомни-ка, душегуб!..
— Ну, будя, будя… — заговорил Васька и неожиданно ловким движением поправил раскосматившиеся волосы жены, оставляя на щеках ее и на белоснежном платке бурые полосы.
Григорьев окинул их добрым взглядом, сунул руки за спину и неторопливо пошел вокруг печи, приглядываясь к швам сварки.
— Задувать будем, Борис Борисович? — спросил Дед.
— Пора, — сказал Григорьев.
Дед пошел по литейному двору, приказывая:
— Задувка будет… Всех прошу освободить литейный двор… Вас тоже касается, Борис Борисович, — сказал он, возвращаясь к Григорьеву. — Мало ли что… вы, как говорится, с высоких кругов, мы за вас в ответе.
— Обер-мастер свое дело знает, — отметил Григорьев без тени неудовольствия и первым пошел с литейного двора.
Дед спровадил рабочих аварийной бригады, у горновых спросил, есть ли в карманах спички, отобрал коробки, как бы не чиркнули, если вдруг газ… Вошел в будку управления вместе с Бочарниковым, позвонил на воздуходувку: «Давай, полегоньку».
Печь пошла без осложнений. Григорьев вернулся на литейный двор, окруженный свитой подоспевших из заводоуправления инженеров и инженеров цеховых во главе с Серединым. Некоторое время Григорьев изучал показания приборов в тесной временной пирометрической — молча, как делал и прежде, будучи начальником цеха. Потом вышел и медленно зашагал вокруг печи, заглядывая через темное очко в глазки фурм. Пошел к кауперам, сунул кулаки за спину, долго стоял, подняв голову, оглядывая разрушенные трубопроводы. Все это время никто не тревожил его ни вопросами, ни своим присутствием, молча стояли и наблюдали за ним.
Дед оглядел толпившихся подле горновых и негромко воскликнул:
— Пошла! Пошла, матушка. Кормилица наша! Пошла-а!..
— Сюда бы сотню конструкторов, чтобы не было больше такого безобразия, — неприязненно взглядывая на Деда, сказал Андронов. — Тогда будет кормилицей, а то заездили ее, какая же это кормилица? Кляча! — Он хмыкнули не ожидая, что ответит Дед, пошел на середину литейного двора, где были навалены кучи свежего, не просохшего еще, морковного цвета песка, схватил лопату, тут же с ожесточением бросил в песок, схватил другую.
— С-с-сатана! — процедил Бочарников.
— Весь в отца, — сказал Дед. — Да еще с перехлестом…
Из-за печи показался приземистый крепкий человек в темной синтетической куртке, в шляпе с короткими полями, лихо сидевшей на голове. Дед присмотрелся: кто таков? Мало ли приезжих слоняется по печам, да тут еще задувка… Хотел строго отчитать и прогнать и вдруг признал: Сашка! Александр Федорович Андронов! Ишь ты, в шляпе пожаловал к домнам. Дед резко повернулся и зашагал к соседней печи, не пожелал встречаться. Все здесь в работе, а этот, видишь, в шляпе…
Андронов остановился, оглядел литейный двор, приметил сына, но не подошел. Крепко сжав губы — аж желваки прокатились по скулам, — не отрывал сверлящего взгляда от летки, от васильковых лепестков горевшего над ней, где-то пробивавшегося газа. Ожила печка! И по этому его взгляду, и по тому, как он спокойно и прочно стоит у самой летки — не каждый туда сунется! — горновые признали в нем своего и не прогоняли, как прогнали бы любого другого праздношатающегося.
Вернулся от кауперов Григорьев, обошел находившихся на литейном дворе, пожимая руки. К Андронову не подошел, наверное, не признал. И Андронов не захотел подойти, стоял и упрямо смотрел на печь.
Через час Григорьев и Середин катили в машине дирекции к заводоуправлению за приказом директора. Мысли Григорьева все время возвращались к смерти Афанасия Федоровича, все он никак не мог освободиться от ощущения вины за все то, что произошло на заводе. Он сидел неподвижно и молча. Но все, кто знал его, давно привыкли к его молчаливости, и ни Середин, ни водитель, который тоже давно его знал, не замечали его состояния.
Вдруг Григорьев пригнулся и посмотрел в переднее стекло. По чистому холодному небу плыли паруса облаков, ветер мел по дороге ржавую пыль, надутую из труб мартенов. Все вокруг было ясным, свежим, дымы из заводских труб относило повернувшим ветром от города в степь, и красно-рыжие от рудной пыли их ленты красили небо третьим ярким цветом. Григорьев оглянулся и по лицу Середина понял, что и он тоже только сейчас увидел, каким прозрачно-белым стал так хмуро начавшийся день.
Подкатили к заводоуправлению на площади за проходной.
— Иди, я здесь подожду, — сказал Григорьев.
Середин появился довольно быстро, молча уселся рядом с Григорьевым и, пока они ехали обратно в доменный цех по заводской территории, не проронил ни слова и на соседа не смотрел. Григорьев ожидал другого, думал, что Середин разбушуется, чего доброго, бросит все и скроется дома, как уже было однажды, после назначения его начальником доменного цеха. Потому и отправился вместе с ним за приказом.
В своем кабинете, окна которого выходили на выстроенные в ряд доменные печи, Середин привалился спиной к подоконнику и спросил:
— Твоя работа?
Протянул сложенный вчетверо листок приказа. Григорьев расправил листок, прочел, положил на стол и постным взглядом посмотрел на Середина.
— Ну, что ты молчишь? — спросил Середин.
Григорьев заходил из угла в угол большой квадратной комнаты, глядя себе под ноги и закинув руки за спину. Середин следил за ним.
Продолжая мерить комнату из угла в угол, Григорьев заговорил:
— Мой тебе совет, пригласи опытных специалистов из всех цехов — не забудь и по должности, и по уму, — секретаря парткома Яковлева, хорошо бы из горкома, из промышленного отдела толкового человека и обсуди положение на заводе. В доменном цехе температуру дутья повышайте, процент природного газа надо увеличить. — Григорьев остановился неподалеку от окна, у которого стоял Середин, выражение лица Середина против света трудно было разобрать. — Обязательство надо выполнить за счет улучшения технологии процессов, другого пути не может быть. Ты это мне вчера сам объяснял. Кислородную станцию по пусковому графику достраивайте. Чем сумеем, поможем.
— А на мое место, сюда, в доменный цех кого же? — негромко спросил Середин. — Уж раз ты все так подробно обдумал…
— Вмешиваться в твои функции не хочется… — Григорьев как бы нехотя сказал: — Вместо тебя я бы пока заместителя твоего по цеху оставил. И по должности так полагается. Александр Федорович Андронов из Индии вернулся, присмотрись. У меня такое впечатление, что с ним можно работать. Приглядись, — задумчиво повторил Григорьев, — может, заместителем начальника цеха, а может, обер-мастером поставишь. Василий Леонтьевич давно на пенсию просится, да и в самом деле, сколько можно старику у печей маяться. Ну, а главный инженер… — Григорьев вновь заходил по комнате. Может быть, с Магнитки переведем, там есть молодые грамотные инженеры.
Свет прозрачного дня, несмотря на близкую грязновато-сизую стену доменных печей, загораживающую полнеба, бил в окно, в глаза и мешал разглядеть лицо Середина. Григорьев все присматривался и не мог уловить его выражения.
— Сюда бы сейчас Афанасия Федоровича… — с горечью сказал Середин.
— Да уж что говорить… — Григорьев помолчал. — К главному с Магнитки приставь помощников с божьей искрой в голове, из молодежи возьми, кто поталантливее. Коврова и молодого Андронова в обиду не давай… Да что я тебе говорю, сам знаешь прекрасно. Корреспонденты на пятки будут наступать, сдержи пока. Еще начнут учить, как работать…
Вошла женщина в глухом платье, отблеск света играл на ее строго уложенных волосах. Григорьев видел ее в приемной Середина, но если бы прежде его спросили, какая она, не смог бы ответить, не разглядывал. А сейчас почему-то остановил внимание ее взгляд. Что-то было в нем тревожное, внимательное, словно выспрашивающее.
— Анализ металла брони… — сказала она и протянула Середину развернутый мягко просвечивающий лист бумаги.
Середин, не взглянув в лист, повел глазами в сторону стола.
— Оставьте, — сказал он.
— Одну минуту, — проговорил Григорьев и, подойдя к ней, взял лист. Данные анализа показывали, что броня, как и сказал вчера Середин, из стали-три кипящая. Он непроизвольно взглянул на секретаршу. Женщина смотрела на него напряженным, беспокойным взглядом. Ему показалось, что она понимает значение анализа, понимает, что может означать содержание анализа для судьбы Середина. На мгновение поддавшись странному желанию удостовериться, так ли это, он спросил:
— Вы понимаете значение этих цифр?
— Понимаю, — сказала она и, не дожидаясь других вопросов или разрешения удалиться, вышла. Григорьев положил лист на уголок стола.
Середин отошел от окна и принялся старательно изучать бумагу. Зачем, подумал Григорьев, ему и так была наперед известна марка стали. И вдруг пришло в голову, что это — «та» женщина. Середин, наверное, пытается от него, Григорьева, скрыть растерянность.
— Да, она понимает значение анализа, — сказал Середин и, уже овладев собой, спокойно посмотрел в глаза Григорьеву. — Заведующая цеховой лабораторией. Сделала анализ прежде, чем ты распорядился.
— А я подумал — секретарша, видел ее в твоей приемной… — Григорьев сейчас же пожалел об этих своих словах. Не хочет Середин, чтобы заглядывали ему в душу, зачем лезть с неуклюжими замечаниями.
Григорьев помолчал и, сразу отвлекаясь от неприятного эпизода, сказал:
— Пройдем по цехам завода, посмотрим, какое у тебя наследство. По всему циклу…
— Идем! — обрадовался вдруг Середин, и лицо его стало доверчивым, просветленным. — С Меркуловым прошли по всему циклу, будет теперь с чем сравнить твое впечатление.
Григорьев не двигался, стоял посреди комнаты и хмуро смотрел в пол.
— Ты все-таки поставь пылеуловители, — проговорил он, — мартены у тебя дымят, как на картине художника-урбаниста, дешевая, в общем, патетика…
Середин усмехнулся.
— Вчера ты пустился в лирические излияния, — сказал он, — удивил меня, а сегодня в другую крайность ударился. Легко сказать — поставь! Оборудование целый состав занимает, можно сказать — еще один завод, а называем легким словом «пылеуловители».
— Придется тебе заняться этим, как ты говоришь, «заводом», — жестковато сказал Григорьев, не расположенный на этот раз шутить или пускаться в отступления. — Впишем тебе в титул на следующий год, выкручивайся, как знаешь, а пылеуловители должны стоять. Мне секретарь горкома звонил, спрашивал, какова позиция министерства. Ты не обратил внимания, когда мы ехали по городу, рыжая пыль на улицах? Руду можно совком собирать… Ну, не будем время терять на пустые разговоры…
С завода они вернулись в доменный цех совсем вечером, в темноте уже. Середин остался у себя; пока они смотрели завод, накопились разные дела. Григорьев отправился в ресторан напротив проходной — поесть: и за обед, а за ужин.
Из ресторана Григорьев поехал к себе. Мерил комнату ровными неторопливыми шагами от окна к двери и обратно. Многое из того, что он узнал в эти дни, до поры, до времени оседало где-то на дне памяти и, только когда он оставался один, всплывало в сознании.
Вот эта история с Логиновым. Нет ли в ней укора ему самому? В других обстоятельствах, в иных формах, не скатывается ли постепенно к тому, чтобы жить лишь одним: «Металл любой ценой, металл только сегодня, а там хоть трава не расти?..» Это, если говорить обнаженно и преувеличенно. В действительности сложнее, речь идет о тенденциях, которые, может быть, проявятся лишь завтра…
Неприятны, тягостны эти неожиданные мысли Григорьеву. Но никак он не мог обойти их, проплыть по течению, минуя выступающие в пороге углы скал. Нельзя обходить. Давай-ка, брат, додумаем до конца. Пока не поздно. А Логинову поздно. Уже поздно. Никто не будет снимать его с работы, тяжело больного человека. Но он сам себя осудил. Вот в чем трагедия… Надо додумать до конца, пока не поздно…
Собственный просчет при желании можно оправдать общими причинами. Усложнение руководства промышленностью стало очевидным фактом. Хозяйство страны приобрело такие масштабы, когда привычные формы управления дают осечку. Металлургия не осталась исключением. Пожалуй, именно в черной металлургии заметнее болезни организации и управления. Достигли многого, первое место в мире по выплавке стали. Это так. Но в США есть бездействующие мощности. А Япония? Страна, в которой нет ни угля, ни железа, наступает нам на пятки по объему производства. Мы не сидим сложа руки, строятся мощные новейшие доменные печи, конверторы, огромной производительности прокатные станы. На Череповецком, Ново-Липецком, Криворожском, Ждановском заводах… Модернизируются старые заводы… Все это так…
Григорьев остановился и, сунув руки в карманы, уставился на потускневший, затертый узор ковра. Износился ковер, износился. Не вытряхивают пыль, не чистят… Постоял, покачал головой и опять, не отдавая себе в том отчета, заходил по комнате туда-сюда.
Вот история с Логиновым… Сколько было силы, уверенности в неожиданном заявлении директора: «Мой завод даст этот миллион…» Григорьев тогда прикинул и сказал себе: «Такой завод может дать…» Но ведь прикидывая, он как само собой разумеющееся имел в виду модернизацию производства, ну, самую элементарную, не требующую много времени и больших затрат. А думал ли об этом Логинов? На всех собраниях учитывали требование партии о двух точках опоры: научно обоснованное руководство и мобилизация активности трудящихся. Второе без первого в наше время существовать не может. Первого — научно-технической обоснованности на заводе не было… И вот результат: Логинов в больнице, печь на холодном дутье, понадобятся героические усилия людей, напряжение всего заводского организма, чтобы обязательство было выполнено. И сам Григорьев в эти дни оторван от решения текущих дел по другим заводам, по общим проблемам металлургии.
А заставить бы Логинова подумать, как давать этот миллион. Более молодой, полный сил, иначе мыслящий человек, Меркулов, например, сумел бы с того момента, когда Логинов сказал: «Мой завод даст недостающий миллион…», потребовать от него точного расчета. Что помешало так действовать ему, Григорьеву? Текущие дела, необходимость принимать оперативные решения по множеству вопросов… А завод? Вот этот конкретный завод?..
Но объективные причины были и двадцать лет назад, когда он работал тут начальником доменного цеха. Директор: «Почему домна недодала вчера чугуна?» Он: «Не знаю…» Директор: «Как не знаете? Что же за начальник цеха, который не знает?» — «В печь не влезешь. Знал бы, сказал…» Он зная, почему печь недодала чугун, он сам установил спокойный режим, чтобы понять природу срывов и потом уже строго научно — да, именно строго научно, и тогда существовало это требование! — форсировать ход печи. Его проклинали за невозможный характер, наказывали по всем линиям, грозили снять с должности начальника цеха, вообще выгнать с завода… А он гнул свою линию и выиграл: печи стали самыми производительными в мире и давали самый дешевый в мире по сравнимым трудовым затратам чугун. Выиграл!
Тогда ему помог выстоять характер. Бесхарактерный руководитель — смерть делу. Любому. Бесхарактерные электронно-вычислительные машины могут быть лишь придатком человека. Характер нужен везде. Может быть, он сам стал бесхарактерным? Постарел, растратил нравственные силы. Но всего решить характер не может…
Он опять вспомнил свой ответ корреспонденту: «Будет спрос, будут и инженеры широкого кругозора…» Где-то сейчас мучается, сопротивляется текучке, бьется за свои идеи молодой, полный сил человек. Да вот тот же Меркулов! Тот же Ковров! И не они одни. Таких много, можно даже назвать фамилии, он их видел, знает. Надо помогать им, открывать им дорогу…
Григорьев остановился и посмотрел на дверь аляповато обставленной комнаты. Дверь была открыта, войдя, он не закрыл ее. Не отдавая себе отчета, что делает, подошел и пнул дверь ногой, раскрывая еще шире. Смешно, разве так надо, разве так просто?.. — сказал он себе, поняв несуразность того, что делает. И тут же позабыл про эту несуразность.
Нужно ли было именно ему ехать на завод? Конечно, случай исключительный, но здесь нужен опыт инженера, а не руководителя такого масштаба. К тебе сходятся нити от многих заводов, от тебя ждут решения важных в целом для отрасли проблем. Вот же нашелся такой Ковров, один, на свой страх и риск, принял решение и подготовил необходимые расчеты. Нашелся! Значит, могли обойтись и без столичного гостя. И должны были…
Григорьев остановил сам себя: он, пожалуй, слишком прямолинеен. Потери металла грозили оказаться невосполнимыми, надо было ехать. К тому же завод оставался без главного инженера, а затем еще и без директора, пришлось принимать меры. Иначе на другой же день он улетел бы обратно в Москву. И опять поправил себя: но важны не только затраты времени, важен сам принцип самостоятельности первичного звена, среднего звена, и в то же время контроль…
Он вышел в переднюю, с иронией еще раз пнул ногой дверь, которая отвлекла его от серьезных мыслей, отправился в спальню. Давно пора ложиться спать, завтра последний, шестой, после того как он узнал об аварии, день на заводе; к вечеру на аэродром, а дел много…
В семь часов затрезвонил будильник. Григорьев еще час назад встал, вскипятил в электрическом чайнике, составлявшем принадлежность квартиры, воду, заварил чай. Он привык в командировках есть между делом, а утром никогда не задерживаться из-за еды.
Машина ждала на улице. Через десять минут подъехали к заводоуправлению.
Осенний холодный день сиял над заводом. Григорьев со ступенек подъезда оглядел чистое, глубокое небо и поднялся на третий этаж в кабинет директора. Середин был уже там, принимал дела, знакомился с документами, письмами, на которые надо было отвечать без задержки. Он попросил еще раз поехать на завод, посмотреть, что и где можно было сделать для увеличения выдачи металла. Вернулись в середине дня.
Секретарь сказала, что звонил из парткома Яковлев, просил предупредить, когда появится Григорьев.
— Соедините, — коротко сказал Григорьев и вместе с Серединым прошел в директорский кабинет.
Почти тотчас же раздался телефонный звонок, Яковлев спрашивал, есть ли у Григорьева время для встречи. Григорьев назвал час, когда должен был ехать на аэродром к московскому самолету. Яковлев сказал: «Успеем».
Середин и Григорьев в ожидании секретаря парткома сели друг против друга за длинный полированный стол для совещаний. Середин искоса взглянул на Григорьева: понимает ли он, чем вызван визит секретаря? Григорьев сидел совершенно спокойно и, видимо, судя по отсутствующему взгляду, о чем-то раздумывал.
— Вчера состоялось заседание бюро городского комитета партии, — сказал Середин. — Меня и тебя не стали тревожить в связи с похоронами… Там был Яковлев. Сегодня с утра он мне звонил. Обсуждали вопрос о затяжке строительства новой печи. По его докладу принято решение просить обком вмешаться в это дело и поставить вопрос перед министерством и в ЦК партии.
Все время, пока Середин говорил, Григорьев, вскинув голову, внимательно следил за ним.
— Твоя позиция?.. — спросил он.
— Перед бюро Яковлев советовался со мной. Я поддержал… — Середин опустил глаза. — Думаю, что Афанасий Федорович, останься он жив, первым долгом потребовал бы ускорения строительства этой печи.
— Возможно…
— Это точно, — твердо сказал Середин и устремил на Григорьева упрямый взгляд. — Чтобы уж все было начистоту, хочу сказать: на бюро тебя поминали. За недостаточную активность.
— Н-да… — неопределенно произнес Григорьев.
— Не понимаю, почему ты не подписал тогда авторской заявки? Из-за этого, говорят, весь сыр-бор загорелся… Конечно, вопрос к делу не относится, спрашиваю из простого человеческого любопытства.
Григорьев насупился, тяжко вздохнул, и, опершись о стол локтем, охватил лоб рукой. Середин понял, что ответа от него ждать бесполезно.
Сакраментальная поза! Вот будет сидеть так до самого появления Яковлева, и слова из него не вытянешь. Середин усмехнулся: что поделаешь, приходится на тебя жать, кардинальная перестройка завода — это главное, но и текущие задачи надо успевать решать. Время не остановишь! Придется тебе, друг, быть поактивнее. Сергей Иванович перед отъездом рассказал, какую ты позицию невмешательства занял, пока там идут, мягко сказать, споры, чьи устройства для печи лучше: меркуловские или тех шустрых конструкторов с завода…
Середин сидел перед замолкнувшим Григорьевым и вспоминал последнюю беседу с Меркуловым накануне его отлета на южный завод. Тогда пригласил Сергея Ивановича к себе. За обедом Меркулов поведал, какой разговор был у него только что с Григорьевым о литейных машинах. Потом глубоко задумался.
— О Григорьеве думаете? — улыбаясь, спросил Середин. — Вижу — о нем. Да, одним словом этого человека нельзя определить. Есть у него и свои чудачества, что ли… И недостатки есть. Прежде, когда я мальчишкой после института пришел на завод, не обращал внимания, а теперь их вижу. Если его не понимают, не будет объяснять. Замолчит или, того хуже, перестанет замечать, придумает какой-нибудь ход и все-таки на своем настоит. Так что деваться потом некуда.
— Это вы верно говорите, — заметил Меркулов. — Он вот так измором отца моего берет. Да вы Ивана Александровича знаете, он мне о вас как-то рассказывал. Возмущается григорьевской манерой отмалчиваться. Однажды мне говорит: «Помнишь, ты спросил у меня про Григорьева, а я тогда тебе ничего не ответил? А теперь могу сказать точно, что он за человек…» Я думал, смягчился, знает, что я с Григорьевым начал работать, не захочет при мне ругать его. Ничего подобного! «Теперь, говорит, я окончательно убедился: Григорьев — это консерватор…» Меркулов рассмеялся, вспоминая, с какой непримиримостью высказал отец свой приговор. «Это, говорит, консерватор!» — смеясь повторил Меркулов. Вот так, без малейшего сомнения!
— Да-а! Он у вас независимо держится, — поддакнул Середин. — Потому интересно с ним… А он вам про черного кота рассказывал?
— Ну, эта байка не ему принадлежит, в ней, пожалуй. Правда есть. Григорьев не любит однозначных решений, сложный и трезвый у него мыслительный аппарат…
— Но почему — консерватор? — спросил Середин. — Сколько я ни слышал отзывов о Григорьеве — все разные.
— Да, откровенно говоря, и я иной раз сам думаю, что есть в нем какая-то неповоротливость, что ли. Да вот эта самая идея поставить рядом три разливочные машины, в том числе и демаговскую. Я-то сначала порадовался, потом представил себе, как отец отнесется к доводам Григорьева, и подумал, что разобьет он их одним ударом. У немцев ведь технология другая, будем говорить прямо — поотстали мы кое в чем. К примеру, у них термопары мерят температуру чугуна точнее. Есть и некоторые другие расхождения. Отец, как мне думается, начнет возмущаться: можно ли сравнивать, ставить рядом несоотносимые агрегаты?
— И все-таки прав Григорьев! — вдруг воскликнул Середин.
— А вы-то как можете об этом судить? — изумился Меркулов. — Вы же доменщик — не сталеплавильщик.
— Тут и не надо быть сталеплавильщиком, — рассмеялся Середин. — Просто надо знать григорьевский характер. Вы с ним недавно работаете?
— Да, и года нет…
— В том все и дело, — убежденно сказал Середин. — А то бы вы Ивану Александровичу объяснили. Как Григорьев рассуждает? Хочешь не хочешь — придется нашим конструкторам и технологам поднажать и работать по современной технологии. По-серьезному возьмутся, глядишь, еще и обгонят немцев. Верит Григорьев в вашего Ивана Александровича. Верит, понимаете? Потому и ставит его машины рядом с демаговскими. И все закрутятся тогда волчками, в лепешку разобьются, а выйдут на новую технологию. Все! И производственники тоже. Голову свою на отсечение даю. Через год-два опередим немцев. Это точно!
— Пожалуй, и так! — согласился Меркулов.
— Так! Не сомневайтесь, так и будет. Технология немецкая стоящая? — спросил Середин.
— Машина наша не уступит, по скоростям литья еще, может, и обгонит, а технология у них совершеннее. Я же видел их машину в ФРГ в работе.
— Вот, значит, того-то Григорьев и добивается, — Середин утвердительно кивнул.
— Вернусь с Юга в Москву, постараюсь вашими глазами на Григорьева смотреть, — сказал Меркулов. — Постараюсь и ошибки его видеть, и противостоять им, да и в самого себя загляну поглубже. Я ведь собрался было обратно на завод тикать, трудно показалось с Григорьевым. Но научусь же рано или поздно?
— Нау́читесь! — с убежденностью сказал Середин.
Вот теперь сидит молчком этот самый Григорьев, и не поймешь, что у него в голове. Но как бы ни было с ним трудно, а придется его тряхнуть как следует. Дело, брат, как ты сам говоришь, есть дело, и выполнять его надо без всяких фокусов…
Яковлев появился через несколько минут. Едва ли не с порога заговорил:
— Логинов спросил моего мнения о назначении Середина, возражений у меня не было. А теперь тем более…
Грузный, с заросшими густой бородой щеками, Яковлев крепко встряхнул руку Григорьева, так же энергично поздоровался с Серединым. Уселся рядом с ним напротив Григорьева.
— Времени у нас мало, — заговорил Яковлев, — поэтому я прямо к делу. На заводе идут отчетно-выборные собрания цеховых парторганизаций, готовимся и к перевыборам парткома. В своем докладе уходить от ответственности за положение на заводе не собираюсь, как решат коммунисты, так и будет…
Григорьев завозился на своем месте, изменил позу, повернулся к Яковлеву.
— Я не могу вмешиваться в ваши партийные дела, — сказал он. — Меня больше всего интересует не то, что было, а то, что предстоит сделать коллективу завода…
— Да, я знаю от Логинова и Середина о предстоящей перестройке завода…
— Пока это всего лишь предварительные соображения, — заметил Григорьев, подчеркивая этими словами, что он имеет в виду личную точку зрения, но в то же время и не отделяет своих соображений от позиции министерства.
— Я хочу быть с вами откровенным, — заговорил Яковлев, — партийный комитет считает невозможным дальнейшую проволочку с началом строительства новой печи. В этом мы целиком поддерживаем Середина…
Григорьев перевел взгляд на сидевшего против него Середина.
— Да, это моя инициатива, — подтвердил Середин, — я уже объяснял.
Яковлев спросил, известно ли Григорьеву решение городского комитета партии по этому вопросу, и, выслушав утвердительный ответ, поднялся, прошелся ко комнате.
— Я понимаю, что моя судьба как секретаря парткома решена… — произнес Яковлев.
— Ну уж об этом не со мной… — мягко сказал Григорьев. И тоже поднялся.
— Я говорю как коммунист с коммунистом, а не как секретарь парткома с руководящим работником министерства, — возразил Яковлев.
Середин встал, они, все трое, стояли как бы в кругу, друг перед другом.
«Вот мы и пришли к черте, — подумал Середин, поглядывая на Яковлева и Григорьева, — вот и конец той полосы жизни, какой мы жили все эти месяцы… По крайней мере, Яковлев был честен, хотя и не сумел угадать истинный смысл событий на заводе. И честен сейчас перед самим собой, и в этом его нравственная сила. Он делал, что мог… Будет ли легче тому, кто его сменит? Может быть, может быть… Но навряд ли. Нет ничего сложнее и труднее партийного руководства. Нужен особый талант, об этом у нас часто забывают. И опыт, и такт, и принципиальность… Чего только тут не нужно! А прежде всего — очищающая души людей атмосфера. Сумеем ли мы все вместе ее создать? Да, вот это главное: суметь… Именно в этом смысл новой, начинающейся полосы жизни…
Что же думает сейчас Григорьев — этот молчаливый и, кажется, непробиваемый человек? Ведь эта новая, наступающая полоса жизни будет другой и для него. Он не оставался здесь наблюдателем — это и его жизнь… Но лучше бы ты спросил самого себя: что сам должен сделать, как сам должен теперь жить?.. Ответить на этот вопрос, пожалуй, сложнее всего. Это только кажется, что ты сам все решаешь. Так могут думать только те, для кого нет никаких неясностей и никаких сложностей. Гамлет не знал, чем кончится его бой за правду и справедливость, он все время искал и действовал… Андрей Болконский был непреклонен, но и он не знал, что будет там, впереди, и каково его истинное предназначение… Мы знаем только одно: нам нужна очищающая души атмосфера. Знание этого — и много, и мало: каждый должен найти свое собственное предназначение».
Яковлев с решимостью заговорил:
— До перевыборов партком будет поддерживать любые шаги министерства и дирекция по модернизации завода. Несомненно, что и новый состав парткома начнет действовать в том же направлении.
Григорьев молча выслушал заверение секретаря, взглянул на часы: «Пора…» — а, пожав руки собеседникам, пошел одеваться.
…На аэродром он ехал с тем же водителем, какой шесть дней назад привез их троих прямо к домнам. Григорьев сидел, привалившись к дверце, и молча вглядывался в увалистую, совсем уже побуревшую, как бы веером уходившую назад — вблизи быстро, а дальше, у ограниченного холмами горизонта, медленно, степь. Водитель знал характер соседа и не мешал ему созерцать проносившиеся мимо взгорки.
Григорьев как будто целиком отдавался ритму движения, ускорению на прямых участках, замедлению на поворотах, взлету машины на подъемах, когда дорога впереди обрывается в никуда. На самом же деле он был поглощен неотступными размышлениями и почти не обращал внимания на то, что происходило за стеклами машины.
…Да, как он и предполагал тогда в самолете, направляясь на завод, за непосредственными событиями стояло нечто более важное. Рано или поздно перестройка устаревающего завода неизбежна. К этому выводу он пришел еще раньше, находясь на заводе. Но теперь, в мчащейся по увалистой степи машине, все более и более отдаляясь от завода — отдаляясь, так сказать, и пространственно, и психологически, — он одним взглядом охватил те события, которыми жил эти шесть дней, вглядывался в них, искал какой-то важный для него и почему-то сразу не дававшийся, ускользавший смысл.
Давным-давно, в ранней молодости, волею судеб вместе со многими другими он начинал жизнь — вот эту самую, тогда находившуюся как бы в зародыше, а теперь возмужавшую и расширившуюся. Она вобрала его сейчас как свою естественную частицу, точно он никогда и не покидал завода, города, предгорной степи, по которой мчится машина. Но это же не так, — остановил он себя, — много лет назад он должен был бросить ее и вернулся всего на несколько дней. Что же — так ничего и не произошло за эти годы и с этой жизнью, и с ним самим? А может быть, разгадка в том, что начало, в котором он тоже участвовал, было правильным и все шло своим чередом? Но с невольной гордостью подумав так, он тут же сказал себе, что все же не в этой мысли заключался внешне скрытый, сразу не дававшийся смысл того, что он увидел и пережил за эти шесть дней.
Было нечто более важное. Жизнь, которая здесь шла своим чередом — в будничных мелочах, в семейных и заводских делах людей, обладала способностью самоочищаться, самовосстанавливаться после бурь и тяжких потерь. Жизнь не в отвлеченном понятии, а в том, что составляло ее конкретное содержание: суть человеческих личностей и характеров, устремления людей, их симпатии и их враждебность к тому, что для них чуждо… В этом самоочищении и заключена неистребимая сила жизни — той, какою он живет далеко отсюда, и той, какою он жил здесь эти шесть дней. В способности самоочищения — и зрелость, и мудрость ее. Вот главное, что увиделось ему теперь и что он не сразу осмыслил. Может быть, впервые с такой ясностью он открыто признался самому себе, что и ему есть, от чего отказываться и к чему идти, есть что не уступать и за что бороться… И в этом ощущении движения собственной личности была и его свобода, и его сила, и сознание правоты и силы жизни…
В аэропорт Григорьев прикатил к самому отлету, опустился в свое кресло около иллюминатора и просидел почти без движения все время полета.
В Москве увидел над аэродромом яркие звезды в глубокой бархатной темноте неба и удивился: ночь наступила.
Он не сообщил в министерство час прибытия самолета и с аэродрома домой ехал на такси. Поднялся на свою площадку, открыл дверь и невольно забеспокоился: в квартире темно. Не раздеваясь, пошел в комнаты, включил во всех верхний свет. Светланы нет, да, впрочем, он был готов к этому: на телефонные звонки никто не отвечал. В кухне нашел на столе записку, прочел, опустился на табурет, как был в пальто и шляпе, и долго сидел, глядя в пространство и ничего не замечая вокруг себя. Светлана писала, что не могла больше оставаться одна в пустой квартире, улетела к дочери в Норильск, там получила его телеграмму, вернулась и теперь улетает к тете Кате. В самом конце была еще приписка: «Хочу понять, что случилось у Наташи, у Серединых».
Григорьев взял со стола записку и еще раз прочел, посмотрел на дату. Светлана писала ее сегодня, уезжая в аэропорт. Они все равно не встретились бы, даже если бы знать, что она прилетит туда. Только теперь он вспомнил, что сегодня весь день вплоть до отлета не звонил оттуда домой.
Коврова вызвали в заводскую комиссию по расследованию причин аварии на другой день после отъезда Григорьева. Председатель комиссии, молодой, полный энергии человек, инженер из отдела главного механика, пригласил стенографистку, и все они втроем уединились в пустующем кабинете главного инженера. Председатель комиссии ставил заранее заготовленные им на листе бумаги вопросы, Ковров отвечал, а стенографистка старательно записывала, скорее, не беседу, а допрос. Молодой человек был вежлив и, казалось, доброжелателен. Но вопросы были составлены с расчетом сбить Коврова и уличить во лжи: об одном и том же спрашивалось по-разному и в разных частях разговора.
В конце концов Ковров не выдержал.
— Что вы со мной как с уголовником, — взорвался он. — Я же начистоту рассказываю…
Председатель комиссии было растерялся, помолчал, но затем, усмехаясь, сказал:
— Алексей Алексеевич, поверьте, я на вашей стороне, но служебный долг… — он развел руками.
— Ну, если у вас такая работа, продолжайте… — Ковров стиснул зубы и свел редкие, никак не украшавшие его лица брови. — Давайте, какой там у вас следующий вопрос…
Молодой человек следующего вопроса не задал, снял трубку, набрал номер и сказал значительно:
— Передайте директору, что опрос Коврова закончен, он хотел ознакомиться с результатами, — и, выслушав ответ, положил трубку, сказал, окидывая Коврова недобрым взглядом: — Если вы не хотите отвечать…
— Правильно, не хочу, — буркнул Ковров.
— Как бы вам потом не пожалеть.
Затрезвонил телефон.
— Есть! — сказал молодой человек, взяв трубку, и поднялся.
Они направились в директорский кабинет со стенографисткой.
Середин оторвался от чтения какой-то бумаги, непонимающе оглядел их.
— Стенографистка, — представил девушку председатель комиссии.
— Зачем?
Молодой человек пожал плечами.
— Я полагал…
— Вы и опрос вели под стенограмму? — поинтересовался Середин.
— Так точно.
— Стенограмма у вас? — Середин взглянул на девушку и протянул через стол руку за листками стенограммы. Она подала их. — Вы свободны, — сказал он стенографистке.
Когда она вышла, порвал листки, сложил их, еще раз порвал и выбросил в корзину для бумаг. Пригласил садиться, поинтересовался, закончила ли комиссия работу, и попросил завтра утром передать ему для утверждения выводы.
— Не теряйте времени, — прибавил он.
Молодой человек вышел.
— Ну, а теперь с вами… — сказал Середин, вглядываясь в осунувшееся, потемневшее за эти дни лицо Коврова. — Надеюсь, что вы поняли всю недопустимость подпольной работы с автоматикой. Завод — не место для детективных историй. Вы вполне заслужили строжайшего взыскания… Но поскольку… — Середин улыбнулся: — Как там с печкой, теплотехнический расчет оправдался?
— Нормально идет… ну, конечно, расход кокса…
— Да, да… что поделаешь…
Ковров пришел в доменный цех помолодевшим, как ему казалось, лет на десять. Уселся против Черненко, набрал в легкие воздуха и выпалил:
— Все! Прикончил Середин эту комиссию.
— Да ну? — удивился Черненко и ладонью крепко потер глаза и лоб, точно не веря.
— Валентин Иванович, когда-то вы мне рекомендацию обещали… — ни с того ни с сего напомнил Ковров и тотчас пожалел, не так надо было, не с пылу, с жару. Дать Черненко успокоиться, а потом уже о рекомендации… И опять ругнул свой характер: ну, что тебя черт дернул…
Черненко долго молчал, покуривая сигаретку.
— Как я тебе, Алеша, буду рекомендацию давать? Сам посуди, как на людей смотреть?
Черненко поднял глаза, и такая была му́ка в его потускневшем взгляде, что Коврову стало не по себе.
— Все позади, — сказал он. — На себя я взял. Да разве дело в том, что схема не сработала? Ушло это теперь в историю. Бросьте вы мучиться.
Черненко отрицательно покачал головой.
— Для тебя ушло, а я всю жизнь буду этот клинышек помнить. И рекомендацию не мне давать, позорить тебя не хочу своей рекомендацией. С Василием Леонтьевичем поговори, он даст. Дед тебя уважает. Никогда я ему плохого про тебя не говорил. Даст он, не сомневайся.
Ковров молчал. Что он мог возразить?
Вспомнил, как однажды Черненко словил его в зале автоматики в третий или четвертый раз и повел к себе. Ковров шагал впереди. Так они и прошли — Ковров впереди, а Черненко сзади — мимо кауперов, по стальному мостику вокруг здания диспетчерской к дверям на второй этаж, где был кабинетик старшего мастера газового хозяйства. Навстречу им на мостике попался Дед, приземистый, квадратный, в широкой робе и каске, делавшей и без того крупную его голову похожей на котел. Оба они — Дед и Черненко — два друга, остановились на мостике. Ковров тоже вынужден был встать у перил, несколько впереди.
— Куда ведешь? — спросил Дед, сразу поняв ситуацию. Хитер старик, от его маленьких глаз ничего не укрывается.
— Курить попросил, — обманул Черненко, — а мои остались… — Черненко кивнул на здание диспетчерской.
Значит, не захотел выдать Коврова даже своему другу. Тот друг — делу надо будет — ни с какой дружбой не посчитается. Ковров уж как-нибудь знал Деда.
— Так он вроде бы не курил? — удивился Василий Леонтьевич.
— Тут любой закурит! — сказал Ковров. — Как бы еще не спиться.
Дед окинул его пристальным взглядом, так же внимательно посмотрел на Черненко и сказал:
— Ладно, веди его дальше, — и своей качающейся походкой, прихрамывая на больную ногу, зашагал по мостику дальше…
Отступаться от своего решения — подать заявление в партию — Ковров не захотел. После окончания смены, когда Дед должен был вернуться с обхода печей, направился к нему в кабинетик.
Дед сидел тяжело, боком привалившись к столику. Каска донышком вниз со сложенными в нее рабочими рукавицами, как всегда, стояла у ног. Взгляд был устремлен куда-то в пространство, Дед покряхтывал и вздыхал. Увидев Коврова, очнулся от раздумий, спросил:
— Тебе чего?
— Поговорить хотел… — неуверенно начал Ковров, не входя в комнату.
— Проходи, — сказал Дед, величественным жестом указывая на продранный клеенчатый диванчик и важно откидываясь на спинку до невозможности замызганного стула. Любил он начальственные позы и церемонию милостивой аудиенции.
Ковров продвинулся в комнатку, но садиться на диван не стал.
— Я к вам, Василий Леонтьевич… — пробормотал он.
— Вижу, — сказал Дед и, подперев кулаком крепкую щеку, копируя Григорьева, посмотрел в окно. Ковров молчал, дожидаясь, когда Дед соблаговолит оторваться от созерцания металлических конструкций за окном и обратить на него внимание. А тот из-за любопытства не выдержал паузы, какая по его представлениям должна была быть, повернулся к неожиданному посетителю: — Ну, давай, чего у тебя.
— Я по партийному делу, Василий Леонтьевич… — несмело сказал Ковров.
— По партийному? — удивился Дед и тотчас утерял всякое подобие величия, уселся попрямее, положил локти на стол и, помаргивая, уставился на посетителя. — Сядь по-человечески, — попросил он.
Ковров присел на краешек дивана.
— Заявление подаю о приеме в партию, — сказал робко. — С Иваном Чайкой мы когда-то говорили, все он упрекал: почему не подаю…
— Молодец, — одобрил Дед. И спохватившись, спросил: — А в комиссии у тебя хвост не завяз?
— Ту комиссию Середин прикончил.
— Вот это другой разговор, — сказал Дед. — Середин зазря ничего не делает. Поздравляю! Иди, работай, — милостиво отпустил он.
— Так я же к вам… — сказал Ковров.
— С заявлением? — вспомнил Дед. — То не ко мне, то к секретарю партбюро, там, в конторе цеха, — он кивнул на окно, — а я заместитель только.
— Рекомендацию хочу у вас попросить… Как раз одной не хватает. Бочарников дал. Заместитель начальника цеха дал. И вот вас хотел попросить, если, конечно, не возражаете.
— Тебе всегда дам, — сказал Дед. — А Черненко как же? — вдруг вспомнил он. — Не дал?
— Не то что не дал, а посоветовал с вами поговорить.
— Это как же так? — раскипятился Дед. — Вельможей Валентин заделался! Ишь ты, посоветовал со мной поговорить…
— Не дадите, так бы сразу и сказали, — пробормотал Ковров, опасаясь, чего доброго, подвести Черненко. Судя по всему, тот ничего не сказал Деду о клинышке, видно, не хотел испытания Дедовым въедливым характером.
— Да постой ты, — с раздражением сказал Дед, — чего под руку говоришь? — Склонив крупную голову на бок и прищурившись, он посмотрел на Коврова. — Поругались? — спросил Василий Леонтьевич. — Наговорил ему каких-нибудь дерзостев? С тебя станет, петушишься похуже, чем этот… «сто конструкторов», Андронов твой.
Ковров молчал, и не рад был, что затеял с Дедом разговор. Черненко прав, надо наперед думать, а потом делать.
— Чего сидишь истуканом похуже Григорьева? — совсем разошелся Дед. — Должен я понимать происшествие, как по-твоему? Перед людями мне за тебя ответ держать, так ты и расскажи, черт упрямый. Э-э нет, ты у меня теперь не выпрыгнешь…
Василий Леонтьевич встал, подошел к двери, повернул ключ и, вытащив его из замочной скважины и сунув в карман, вернулся на свое место.
— Докладай!
Ковров молча потянулся к столу, снял трубку с телефонного аппарата, набрал номер.
— Валентин Иванович, — сказал он, — Ковров это говорит. Обер-мастер запер меня в своей комнате и не выпускает, а мне на шестую печь идти смотреть… Да, здесь.
Ковров показал трубку Деду — будет ли говорить? Тот, кажется, потеряв дар речи, вытянув жилистую короткую шею, смотрел на Коврова и к трубке не прикасался. Ковров собрался было сказать Черненко еще что-то, но Дед, придя в себя от нахальства мальчишки — Ковров, которому пошел четвертый десяток, был для него мальчишкой, — выхватил у него трубку, растягивая слова, заговорил:
— Э-э-э… слушает Василий Леонтьевич… э-э… да… э-э…
Выслушав Черненко, бросил трубку на рычаг, с ожесточением порылся в кармане и выкинул на стол ключ. Вместе с ним вылетел злополучный затертый березовый клинышек.
Ковров взял ключ, потянулся и за клинышком, отлетевшим на дальний угол стола, говоря:
— Выброшу-ка я его к чертовой матери, покою людям от него нету…
— Постой! — живо воскликнул Дед и перехватил деревяшку. — Он мне еще пригодится. Надо, смотрю я, разобраться с вами… Что это тебя вдруг повело? «Выброшу»! Ишь ты, нашелся выбрасыватель… За рекомендацией придешь завтра, — сумрачно добавил он.
Ковров отпер дверь и, сказав: «Обойдусь», покинул Деда.
Василий Леонтьевич посидел, навалившись в изнеможении грудью на стол, медленно нагнулся, поднял каску, вытащил из нее рукавицы, надел их, напялил на голову каску и в полном облачении вышел из своей комнатки, направляясь к Черненко. Только уже входя в его комнатку, расположенную по соседству, осознал, что на нем и каска, и рукавицы, но было уже поздно, Черненко и находившийся здесь же Ковров уставились на него. Каска-то еще куда ни шло, но рукавицы зачем? — говорили их взгляды.
Дед стянул рукавицы и с ожесточением влепил их в пол.
— С вами совсем тронулся!
Черненко молча наблюдал за ним, не делая ни малейшей попытки хотя бы сочувствием прийти ему на помощь. Дед окинул Черненко своим въедливым, цепляющим за душу взглядом. Черненко оперся обеими ладонями о стол и поднялся.
— На шестую печь надо сходить, — сказал он.
— Подожди, Валентин, подожди. Сядь обратно. — Скрюченным желтоватым от ржавчины пальцем Дед указал на стул. — Сядь. Шестая печь не убежит. Что это и Коврову на шестую печь приспичило, и зараз тебе?
Черненко постоял в раздумье и опустился на свое место. Вытащил из кармана пачку сигарет, вытянул сигаретину и закурил. Все это он проделывал совершенно молча, медленно, обстоятельно и на Деда не смотрел, не хотел встречаться с его неприятным царапающим взглядом. И Ковров сидел против Черненко, не поднимая глаз.
— Ну-ка, скажи мне: натворил что-нибудь Ковров? — начал Дед. — В чем дело-то, почему ты в рекомендации отказал?
— Ничего он не натворил, — сказал Черненко.
— Пойду я… — сказал Ковров и встал.
— Сядь! — бросил ему Дед.
Ковров опустился на свое место.
Дед покрутил головой, на которой все еще красовалась каска, почувствовал, что на нем какой-то посторонний предмет, стянул каску и поставил на стол, как всегда, донышком вниз.
Черненко, глянув на сигарету с наросшим на ней синим пеплом, машинально стряхнул его в каску Деда, как в пепельницу.
— Ты чего делаешь-то?! — рассвирепел Дед. — Заведи себе пепельницу и носи на голове, а мой головной убор не погань. — Он перевернул каску и свирепо стукнул по ней кулаком.
— Извини, — пробурчал Черненко.
Дед встал, порылся в кармане и выкинул на стол клинышек.
— Забирай к чертовой бабушке! — воскликнул он и, сунув каску под мышку и подхватив с пола рукавицы, бросив их в каску, как в корзинку, припустился было к двери.
— Постой, Василий Леонтьевич… — глухо, но все же достаточно отчетливо попросил Черненко.
Дед остановился. Уж очень необычно позвал его Черненко.
— Что тебе? — спросил Дед.
— Не обижай Коврова, — попросил Черненко.
Ковров опять поднялся, порываясь уйти. Черненко движением руки остановил его.
— Да скажешь ты, наконец, что с тобой делается? — воскликнул Дед. — Дам я ему рекомендацию. Дам, понял? И без твоей просьбы дам, я Алешку давно знаю. Так разве затем ты меня сейчас остановил?
— Затем, — сказал Черненко. — Побоялся, что ты разобидишься на меня и упрешься. А Ковров ни при чем.
— Нет, не затем, — упрямо сказал Дед. — Не затем ты меня остановил. Я тебя, Валентин, хорошо знаю. Чего-то ты хочешь сказать и боишься. Про клинышек, что ли?
— Про клинышек, — неожиданно согласился Черненко. — Это я его сам вставил в реле…
Дед рассмеялся своим едким смехом, который так не любил Черненко.
— Будто я не понял, что это ты, — сказал Василий Леонтьевич. — Давно догадался, когда еще, помнишь, Лариска его принесла. Поглядел на тебя и догадался.
— Какая от меня может быть рекомендация? — глуховато сказал Черненко. — Меня самого надо обсуждать за эту… историю.
— Да-а… учудил, — покачивая головой, сказал Василий Леонтьевич.
— А что мне было делать?! — вдруг взорвался Черненко. — Запретил Алешке механику ту включать, а вижу, что все одно — не отстает. Слова, приказы не действуют… Да что ты, не понимаешь, что ли? — оборвал он себя. — Хотел я скрыть… — Черненко тяжело вздохнул. — Хотел скрыть, Вася, но не могу я так… Ну, не могу! Пусть вот Алексей послушает. Пойду в партбюро, напишу заявление секретарю. Любое взыскание давайте, только чтобы без обману…
— Правильно, — сказал Василий Леонтьевич, — правильно, Валентин, рассудил. Ну, конечно, мы тебе влепим, это уж будь спокоен. Строгача еще мало за такие дела. — Он глянул на Коврова, с силой сцепившего руки на столе, милостиво сказал: — Приходи завтра после смены… Да времени зря не теряй, — добавил строго.
…Странное состояние с тех пор овладело Ковровым. В том, что Черненко признался, было что-то важное и для самого Коврова. Он избегал говорить правду о своих семейных делах, только Лариса недавно узнала. Но чего же бояться правды? Семейная жизнь не удалась, повернуть вспять отношения с Диной невозможно. Детей бы сохранить, остаться бы для них отцом… Пусть люди судят по людским законам. Чего же уходить от этого суда, чего же прятаться от людей? Для него, так же как и для Черненко, будет этот людской суд испытанием за неумение жить. И первое его испытание начнется завтра у Деда. Не минует въедливый Дед, да еще по общественной должности своей заместитель секретаря партийной организации, его семейных неурядиц, придется все начистоту рассказать. Все до капли…
Прямо с завода Ковров пошел в больницу к Чайке. Сказал Виктор, что с сегодняшнего дня разрешили пускать к нему посетителей, предупреждали только, что не больше чем на пять минут, волновать больного нельзя. И долг свой исполнить перед другом шел Ковров, и тянуло увидеть Ивана, с которым всегда было хорошо и спокойней, который сумел понять его отношения с Ларисой и готов был ей помочь.
Иван лежал пластом. Бинтов на голове не было, их, как сказал Иван, всего лишь вчера заменила наклейка среди выстриженных волос. В глазах все та же упрямая искорка. И лицо, крепко сработанное, с твердыми линиями губ и подбородка, хоть и похудело, а все же отражает внутреннюю нравственную силу.
— Майе я сказал, чтобы забрала к нам Ларису, — заметил Иван под самый конец, когда Коврову пора было уходить. — Бабы, они, знаешь, лучше друг друга поймут, чем мы, мужики, их разберем.
— У вас с Майей и повернуться негде, — сказал Ковров, а у самого все лицо заполыхало.
Иван делал вид, что не замечает смущения друга, слабо двинул рукой, сказал:
— Проживем… Знаешь, как говорят: в тесноте да не в обиде. Она и так ведь у нас живет, за детишками смотрит, пока Майя здесь со мной. Попросил я Майю помочь ей вещички кое-какие к нам перевезти. Лучше, когда женщина поможет… Заглядывал бы ты к нам почаще.
Ничего особенного, кажется, и не сказал Иван, известно было Коврову, где Лариса. Но какой-то другой, важный смысл таился в словах друга, и Ковров уходил из больницы в глубоком раздумье. Идти ли туда? Поймет Лариса, зачем приходил Ковров, или болью отзовется в ее душе назойливость? Не может она оставить в несчастье того человека…
Вскоре личные дела и заботы пришлось отодвинуть до лучших времен. Новый директор издал приказ о восстановлении автоматики в газовом хозяйстве доменного цеха на всех печах. Ковров не знал покоя с утра до позднего вечера. И газовщики, и электрики, восстанавливающие схемы, не считались с окончанием рабочего дня, людьми овладело какое-то лихорадочное состояние. Будто они замаливали перед кем-то свою вину, торопились привести в порядок хозяйство, которое годами оставалось в бездействии. А кроме восстановления схем, была еще текущая работа, которую Черненко взвалил на плечи Коврова, сказав при этом, чтобы привыкал: сам он скоро уйдет на пенсию. Некогда было даже подумать о Ларисе… Домой он приезжал в полусне, валился на кровать, иной раз не имея сил раздеться, утром вскакивал и бежал на завод. Догоняя трамвай, припоминал то, что помимо воли обдумал ночью, прибегал в цех и сразу брался за дело. Но, несмотря на усталость и недосыпание, эти суматошные дни он не променял бы ни на какие покойные, бесхлопотные годы…
С тех пор как Середин вступил в исполнение обязанностей директора, жизнь его странно переменилась. Он как бы заново узнавал завод: то, что всегда было для него близким и привычным, отдалилось, а то, что прежде лежало за границами непосредственных представлений, приобрело особую осязаемость и близость. Доменные печи, с которыми прежде была связана вся его заводская жизнь, даже физически стали восприниматься как далекие, синеющие в дымке сооружения. Мартеновские и прокатные цехи как бы приблизились: именно здесь обнаружилось узкое место… Шесть дней аврала, шесть дней напряжения и обновления человеческих душ остались позади. Люди давно исстрадались по ровному биению заводского пульса, напоминающему работу здорового человеческого сердца, и теперь ждали немедленных перемен. Середин, в руках которого оказались нити управления, лучше, чем кто-либо другой, ощущал состояние людей и лучше, чем кто-либо другой, понимал, что по своему хотению, произвольно, изменить положение на заводе невозможно. Как сердце не может биться только собственным усилием, без помощи организма, так и завод не в состоянии работать ровно и спокойно до тех пор, пока хотя бы один из его органов неподвластен общему ритму. И как бы ни жаждали люди иной жизни, им не удастся осуществить свое желание, если весь завод не перестроится на новый гармоничный лад. Лишь кропотливая, исподволь подготовка к замене устаревшей технологии и морально отживших свой век агрегатов способна постепенно оздоровить заводской коллектив.
Середин теперь появлялся задолго до начала работы заводоуправления и обходил сталеплавильные и прокатные цехи. С утра в своем кабинете он уже знал, что надо сделать, чтобы в предстоящие сутки выдать плановый металл — на большее сейчас трудно было рассчитывать. Сделав оперативные распоряжения, принимался вместе с заводскими специалистами за разработку наметок, которые должны были обеспечить нормальную работу цехов. Он отчетливо ощущал, что устремленностью к будущему — будущему недалекому и будущему отдаленному, но реальному — вскоре начнет жить весь коллектив…
Вечерами, прорываясь через множество забот, Середина охватывало тревожное чувство: не звонит Нелли Петровна, а должна позвонить, сама тогда обещала… По директорскому телефону, через секретаря, неудобно, он и не ждал, что Нелли позвонит в кабинет. Но она же знает, что дома у него никого нет. Звонить самому в лабораторию доменного цеха, где сотрудники прекрасно знали его голос, совсем не резон. А дома у нее телефона нет. Как просто было, когда он с утра до вечера находился в доменном цехе и ее появление с каким-нибудь анализом ни у кого, как ему казалось, не могло вызвать подозрения. И как все усложнялось теперь… Что-то заставляет Нелли Петровну не звонить. Да, с тех пор как он приступил к исполнению своих новых обязанностей, жизнь для него странно переменилась во всем. Но отступать и для него, и для нее поздно…
К концу недели пребывания в директорском кабинете у Середина возникло подозрение, что Нелли не хочет больше встреч и потому не звонит. Не хочет осложнять ему жизнь. Вдуматься в эту мысль было некогда, он опять заставил себя отодвинуть на вечер невеселые размышления.
Позвонил из Запорожья Григорьев, спросил, нормально ли идет шестая печь. Услышав, что неустойчиво, но расчетное количество чугуна дает, ругнул за отставание от плановых заданий по обязательству.
— Есть же такая упрямая вещь, как технология, — с жестковатыми нотками в голосе сказал Середин.
Григорьев молчал. По каким-то оттенкам его дыхания, слышного в телефонную трубку, Середину показалось, что он усмехается. Начал понимать, что он, Середин, становится увереннее, не дает себя сбить, не уступает. И все-таки решил, что можно нажать на нового директора, закаменевшим голосом сказал:
— Обязательство надо выполнять каждый день — это закон.
— Прописные истины я знаю.
— Мало знать, надо еще давать металл…
— Что бы ты мне посоветовал? — ровным, нудным голосом, сдерживая раздражение, спросил Середин.
— Если бы я был директором, я бы тебе сказал, — ответил Григорьев. — Но на заводе должен быть один директор, — подчеркнул голосом слово «один».
— Вот именно, — подтвердил Середин. — Если директор не справляется, его снимают, но управлять заводом за директора нельзя. Завод дает столько, сколько может дать после всех потрясений.
Григорьев опять молчал. Середину показалось, что он бросил трубку.
— Алло?.. — негромко сказал Середин. — Ты слушаешь?
— Как там у вас Светлана?.. — вместо ответа, несколько необычно для него, туманно формулируя мысль, спросил Григорьев. — Ты не видел ее?
Середин не ждал такого вопроса и замешкался с ответом. Вот уж с кем, с кем, а с подругой Наташи сейчас встречаться не хотелось. Неужели она приехала?
— Не видел… нет, не видел ее, — поспешно заговорил он, стремясь скрыть замешательство. — Не была у меня и не звонила. Где она остановилась?
— У Ковалевых, — после некоторого молчания, видно, не ожидая, что Середин с ней не встречался, ответил Григорьев. — Зайди, спроси, как ей там живется, позвони мне.
— А почему… зачем она приехала? — запинаясь, спросил Середин.
Григорьев молчал, слышно было, как он сопит у самого микрофона.
— Это ты у нее спроси, — наконец, сказал он. — Завтра вернусь в Москву. Будь здоров. — И положил трубку.
Вечером дома Середин опять ждал звонка Нелли Петровны, но и в этот вечер телефон молчал. Взялся за приготовление ужина на двоих, почему-то подумал, что Нелли вместо звонка может зайти. Надежда была слабой, он знал это, знал, что напрасно взвинчивает себя.
И вдруг раздался телефонный звонок. Он кинулся из кухни в кабинет к телефону, точно от того, успеет ли, зависит его жизнь.
Звонила Наташа. Она приехала сегодня, остановилась у Ковалевых, спрашивала, можно ли зайти сейчас за вещами, один ли он. Середин сам почувствовал, как изменился его голос, когда он понял, что звонит не та, которую ждет, — стал глухим, невыразительным. Сказал, что Наташа может прийти в любое время.
— Ты ждал другого звонка, — помолчав, сказала Наташа, — это ясно по тому, как изменился твои голос. Может быть, все-таки сегодня не приходить?
— Как хочешь, — сказал он.
Наташа положила трубку. Он опустился в кресло у письменного стола, на котором стоял телефон, уткнувшись в ладони, забыв и об ужине, и о том, что ждал звонка Нелли, думал о том, как странно все изменилось. Прежде возвращение Наташи из Кузнецка вселило бы в него радость, а теперь он не в силах заставить себя просто по-человечески поговорить с ней. Черствый, черствый человек… Сам во всем и виноват. «Нет, — сказал он себе, поднимаясь, — старому нет возврата. Нет!» Он стал вспоминать, как Нелли пришла ему на помощь, ничего не требуя взамен, и как она пытается уйти от него теперь, когда ему уже не нужна ее помощь. Он окончательно понял, почему Нелли не звонит второй день. То, что вчера еще было догадкой, сейчас показалось очевидным. Она не позвонит ни сегодня, ни завтра, никогда потом…
А Наташе необходимо объяснить, что к старому возврата нет. Как бы ни было трудно и тяжело им обоим, надо сказать правду. И чем скорее, тем лучше, пока ей кто-нибудь не доложит сплетен, в которых будет больше грязи, мерзости, чем правды.
Он присел к столу и набрал номер квартиры Ковалевых. Подошла Наташа. Он оказал, что надо, наконец, поговорить, объясниться.
— Когда ты оставила записку, ничего не было… — торопливо, сам не понимая, зачем это говорит, сказал он, — Я хочу объяснить, что теперь…
— Поздно объяснять, — сказала Наташа. — Мне от тебя ничего не надо, я просто хотела забрать свои вещи. Как-нибудь на этих днях придет Светлана и возьмет, тебе не обязательно быть дома, я дам ей свой ключ от квартиры… — Телефон выключился.
Некоторое время он слушал частые короткие гудки, потом, опомнившись, тоже положил трубку.
Рано утром Середин проснулся от настойчивого звонка и стука в дверь. Какой-то посетитель, наверное, отчаявшись дозвониться, принялся настойчиво барабанить в филенку. Середин наскоро оделся и вышел в прихожую. Перед ним на крыльце стояла Светлана в модном серовато-белом плаще из японской синтетической ткани и темной косынке из болоньи. Мелкий осенний дождь осыпал плащ искристыми бисеринками.
— Простите за раннее вторжение, — сказала она, входя в переднюю. — Вас предупредили, что я должна зайти за вещами. Позднее я не могу, уходит самолет в Москву, надо успеть на аэродром…
— Что же мы стоим?.. — растерянно проговорил Середин. — Проходите в комнаты, позавтракаем, сейчас я приготовлю…
— Я разденусь, но завтракать не стану, у меня нет времени, — говорила Светлана, снимая косынку и расстегивая плащ. — Я только соберу то, что просила Наташа, и побегу…
— Пожалуйста, я проведу вас… — сказал Середин, — там на втором этаже… Вещи Наташи в полном порядке, — зачем-то добавил он, точно кто-то мог привести их в беспорядок. — Ах, я не то говорю. Их тут некому было трогать, я живу один.
— Я знаю… — сказала Светлана. Она стояла в сереньком костюмчике из джерси, немного располневшая с тех пор, как он последний раз, несколько лет назад, видел ее. Светлые прядки гладких волос скрадывали пробивающуюся кое-где седину и потому, наверное, она выглядела молодо. Середин вспомнил, что она гораздо моложе Григорьева. Лицо ее до сих пор сохраняло тот оттенок спелой ржи, который придавал ему легкий загар, всегда появлявшийся у нее в конце лета и еще больше молодивший ее.
Середин стоял перед Светланой в прихожей и не находил что сказать, как вести себя.
— Идемте, присядем на минутку, — сказала Светлана, поняв его состояние.
Они прошли в комнату. Гостья мельком оглядела комнату, наверное, сравнивала с тем, какой она была, когда сама жила здесь. Светлана присела на краешек кушетки. Середин стоял перед ней и думал о том, что, пожалуй, не стоит садиться, все то, что Светлана скажет ему, лучше выслушать стоя.
— Садитесь же, — предложила Светлана, точно не он, а она была хозяйкой. — Так нам обоим будет легче. Я должна вам сказать… — Помолчав, она сказала то, чего Середин никак не ждал: — Вчера я была у Нелли Петровны. Поздно вечером…
Середин опустился на стул перед ней. Он сидел прямо, напряженно вытянувшись и упершись руками в колени.
— Слушаю вас, — сказал он холодным, официальным тоном. Любые упреки, любые обвинения, обращенные к нему самому, он примет безропотно. Но не к Нелли… Ее трогать он не позволит, кто бы на это не покусился.
— Я пошла к Нелли Петровне не для того, чтобы упрекнуть ее, — заговорила Светлана, — вы должны меня понять… Я ничего не сказала Наташе… Мне хотелось увидеть женщину, которая… которая…
— Нелли Петровна ни в чем не виновата, — сказал Середин, почувствовав внезапную сухость в горле. Дыхание перехватило, он поперхнулся и замолчал.
— Я хочу, чтобы вы правильно меня поняли, — проговорила Светлана, — я не имею права вмешиваться в чужую жизнь, не имею права и не буду этого делать… как бы мне ни было больно за подругу, за Наташу, — уточнила она. — Я хотела узнать правду и только потому пошла к Нелли Петровне… — Она опять замолчала.
Середин видел, что ей трудно говорить. Но откуда же она узнала о Нелли, как узнала? Они с Нелли давно уже не встречались, даже не говорили по телефону. Она, наверное, не хочет больше встречаться, а все уже знают… Он вспомнил, как секретарь партбюро однажды пригласил его и предупредил о какой-то анонимке. Да, действительно, он, Середин, большой ребенок, как однажды сказала Нелли. Началось то, о чем она предупреждала. Началось!
— Если вы хотите знать правду, я скажу: я люблю Нелли Петровну, — произнес он с каменным лицом. — Люблю! — Никогда не говорил он этого слова даже Нелли, даже самому себе. — Но мои отношения с ней касаются лишь меня и ее. Зачем вам понадобилось?..
— Я уже сказала, что не имею права вмешиваться в чужую жизнь и не хочу этого… Я должна объяснить, что заставило меня пойти к ней. — Светлана сцепила пальцы и крепко сжала их. — Дело в том, что вчера в конце дня к Ковалевой, у которой я живу, пришла жена Александра Федоровича Андронова. Я давно знаю Лиду, знаю, что в семье временами нет согласия. Она сказала, что и у вас тоже что-то произошло… упомянула Нелли Петровну…
— Зачем вы все это мне говорите? — сухо спросил он.
Светлана, не обращая внимания на его слова, продолжала:
— Наверное, Лида хотела найти сочувствие, выговориться, облегчить душу. Может быть… наверное, это так. Она просто не отдавала себе отчета, сколько горя доставляет всем нам, слушающим ее. Наташа ушла из комнаты и проплакала весь вечер. Тогда я решилась пойти к Нелли Петровне, хотя бы просто понять. Она вернулась поздно, мне пришлось долго ждать ее около дома. Увидела торопливо идущую женщину и догадалась, что это она. Нелли Петровна сказала, что не хочет встреч с вами и потому возвращается поздно, боится, что вы будете ждать ее у дома. Защищала вас… Все мне рассказала. Ну, все, понимаете? Как хотела помочь и как… не рассчитала своих сил. Я поняла, что эта женщина… достойна уважения. Если бы я не знала Наташи, не знала, какое невыносимое горе обрушилось на нее, я бы, наверное, после этого разговора винила Наташу, а не вас. Нелли Петровна мне объяснила, и я поняла, что она говорит правду: Наташа сделала непростительную ошибку, не сумела понять вашего состояния, не помогла вам морально тогда, когда можно было еще помочь. А Нелли Петровна, как я догадываюсь, помогала, ни на что не надеясь и… действительно, не рассчитала своих сил… Да, эта женщина достойна уважения. Она оставляет вам возможность вернуться в семью. Говорила и плакала… Не знаю, сможете ли вы вернуться к Наташе, сможет ли Наташа простить… Если сможете — вернитесь. Вот что я хотела вам сказать, выполняя просьбу Нелли Петровны.
Середин непроизвольно отрицательно покачал головой.
— Нет… — сказал он. — Нет, не смогу.
— Может быть, вам надо позднее отвечать на такой вопрос?
— Вы видели ее, разговаривали с ней, как вы можете еще спрашивать меня и ждать от меня какого-то другого ответа?
— Да, я могу понять вас… Боже мой, я, кажется, помимо желания, становлюсь вашим союзником… — с горечью воскликнула Светлана.
Она опустила глаза, слезы сорвались с ее ресниц, она не стала стирать их, и они падали ей на колени.
— Ужасно… — сказала она и покачала головой. — Ужасно!
Она вытащила из кармашка платок и прикрыла покрасневшее и сразу припухшее лицо.
Середин сидел перед ней, как истукан, не в силах сказать ни слова. Светлана уткнулась в ладони, платком провела по лицу и встала. Покрасневшими глазами посмотрела на Середина и, видимо, поняв его состояние, сказала:
— Извините… Извините… — Еще раз приложила платок к глазам. — Мне надо бежать, иначе я опоздаю на самолет. Вчера звонила домой, Борис не ответил. Вы, наверное, говорили с ним по телефону, где он может быть?
— Вчера был в Запорожье, сегодня должен вернуться в Москву.
— Еще вчера я не думала уезжать… — сказала Светлана и приостановилась. — Ах, все равно, что же мне таиться от вас… Я выслушала Нелли Петровну и подумала, что, может быть, сама поступаю неразумно. Я уехала от Бориса… это было почти бегство… Оставила записку, что не могу одна сидеть в пустой квартире, что истосковалась по людям, по делу… Дочери разъехались, сразу оборвалась жизнь, полная забот, а он все время в командировках, стало трудно справляться с возросшими масштабами дела… Вчера, вернее, уже сегодня, поздно ночью, позвонила, не застала его дома, поняла, что он уехал, и так стало тоскливо на душе… Да, надо ехать. Но тетю Катю мы не оставим одну, она будет жить с нами… Впрочем, что же я отнимаю у вас время своими жалобами, вам на завод, и мне надо бежать…
— Идемте наверх, — сказал Середин, — когда-то это была ваша комната, вы, конечно, помните, — говорил он, пытаясь за этими словами скрыть собственную растерянность. Нашелся человек, который понял… Не все люди бесчувственны. Не все! — Там еще и чемоданы возьмите, надо же во что-то складывать. — Он поднимался по ступенькам внутренней лестницы вслед за Светланой.
— Хорошо, хорошо… — с такою же растерянностью повторяла она.
Светлана ушла с двумя чемоданами Наташиных вещей, наотрез отказавшись от его помощи. Он подумал, что где-то рядом ее ждет Наташа. Закрыл дверь и остановился в передней, охватил голову руками. Только сейчас до него дошел смысл свершившегося: окончательно рушилась прежняя жизнь. Невыносимо раздвоенное чувство охватило его, он представил себе, что испытывает сейчас Наташа.
На завод Середин приехал внешне спокойным и собранным. Заставил себя отодвинуть все, что мешало делу. Мысль работала стремительно и безошибочно. Сводки выполнения суточного плана цехами и заводом в целом… Слабые места вчерашнего дня и ночи… Фамилии и должности работников, которых следовало сегодня вызвать… Между делом он справился, улетела ли жена Григорьева утренним самолетом в Москву. Вышколенный Логиновым помощник через пять минут лаконично доложил: «Улетела». Мысли о Светлане не вызвали боли и растерянности, он сумел подавить их, по крайней мере, до ночи.
Заводские дела закрутили, как водоворот пловца. И все же каждый раз, когда от секретаря раздавался звонок — взять телефонную трубку, стремительно поворачивался к аппарату и лишь усилием воли заставлял себя спокойно говорить: «Слушаю». Вот, поди ж ты, знал, что Нелли не позвонит в директорский кабинет а все-таки ждал ее звонка!
К вечеру отделы один за другим стали докладывать, что подготовка наметок и расчетов первоочередной модернизации в цехах идет нормально. Середин созвал совещание руководящих работников отделов и местного Гипромеза, еще раз просмотрели итоговые цифры, сроки, уточнили, что просить у Москвы, что можно получить на месте.
День так плотно был забит неотложными, оперативными делами, что Середин и оглянуться не успел — рабочее время кончилось. Только было собрался окончательно просмотреть и подписать документы, позвонил Григорьев, сказал, что он еще в Запорожье, спросил, как идет подготовка планов частичной реконструкции цехов. Середин доложил. После окончания делового разговора сказал:
— Полетишь в Москву, пошли жене телеграмму, пусть встречает, — он прилагал немалые усилия, чтобы голос не выдал улыбки.
Григорьев помолчал. Замолчал и Середин, в конце концов не ему же, Середину, надо знать, что Светлана в Москве.
— Где Светлана?
— В Москве, тебя ищет, — сказал Середин. — Улетела сегодня.
Григорьев ничего не говорил, но и не положил трубки, телефон не выключался, слышно было, как Григорьев там сопит. Середин пожал плечами и тоже не опускал трубку.
— Почему она уехала?.. — явно неуверенно спросил Григорьев.
— Соскучилась, — ответил Середин, чуть не подпрыгнув на месте, таким удачным был ответ. Поди разбери, знает он что-нибудь или нет.
Григорьев опять молчал, но трубку не положил.
— Ты что хихикаешь? — спросил он, разом приведя Середина в чувство.
— Я тебе говорю серьезно, — озлобился Середин. — Она соскучилась и помчалась в Москву, тебя разыскивать. А ты сидишь в Запорожье. Послушай… — он хотел сказать, что не может вести бесконечные разговоры на личные темы по государственному тарифу, но вовремя спохватился.
Григорьев тоже не произносил ни слова.
— Будь здоров, — сказал, наконец. — Жду твои материалы.
— Они у меня на столе. До свидания.
Утром на следующий день Середину позвонил помощник Григорьева и сообщил, что мастеру Андронову предлагается немедленно вылететь в Болгарию. Получено указание из Совмина. Предстоит какая-то срочная работа в доменном цехе. Болгары вызывают именно Андронова, болгарские специалисты знают его работу в Индии и просят помочь. Командировка на десять дней, оплачивает министерство, деньги выдать на заводе. Все формальности в Москве будут быстро улажены.
Середин тотчас распорядился разыскать Андронова. Пока выслушивал начальника производственно-технического отдела о наметках проектного задания, затем инженеров из местного Гипромеза о планах реконструкция первого мартеновского цеха, секретарь доложила, что Андронов скоро прибудет. Непрерывный поток дел, необходимость все время быть «в форме», не мешкая принимать решения по множеству вопросов, от текущих мер по обеспечению сегодняшнего, завтрашнего, месячного планов до форсированной подготовки к модернизации завода, возбуждали остроту мысли, создавали особое состояние, когда, казалось бы, самые будничные дела воспринимаются как праздник…
Из доменного цеха позвонил новый начальник, так же, как и сам Середин, временно исполняющий. Напомнил, что послезавтра день рождения Деда. Так уж издавна повелось, что «треугольник» — представители администрации, партийной организации и цехкома — в день рождения Деда являлся к нему на квартиру с шампанским, фруктами и именным подарком. Вслед за поздравлениями обычно уговаривали повременить с пенсией и поработать еще.
— Поедем к нему, — говорил начальник цеха. — Как вы? Будете у Деда? Андронов, говорят, опять уезжает?
— Отправляют Андронова в Болгарию по срочному распоряжению министерства, — подробно, чтобы не было кривотолков и не валили на мастера напраслины, объяснил Середин. — Поеду. Надо Деда на пенсию отпускать, Андронов скоро вернется. Порадуем старика.
Середин спросил, кто будет от партийной и профсоюзной организаций. Оказалось, Новиков и Черненко, последний, тем более, друг Деда.
— Тоже на пенсию просится, — сказал начальник цеха.
— Черненко на пенсию?.. — изумился Середин. — Заболел, что ли?
— Говорит, заболел. Стажа у него хватает, пенсию дадут.
Середин помолчал, не ждал такого сообщения.
— Заместителя он себе подготовил хорошего, — принялся рассуждать вслух. — Ковров может его заменить, ну да там видно будет, слово за врачами, хотя жаль, конечно, отпускать раньше времени такого работника.
— А я бы отпустил… — неожиданно сказал начальник цеха. — Зачем ему тянуть, если в самом деле болен? Пусть молодой поработает. Тем более, что Ковров взялся подтягивать дисциплину среди газовщиков, кое у кого косточки затрещали. Полезно!
— Не телефонный разговор, — сказал Середин. — Зайдешь ко-мне, обсудим. Надеюсь, все для Деда подготовили? Сам проверь, чтобы не пришлось краснеть. А я буду обязательно.
Кончая разговор, поинтересовался, где сегодня Дед: дома, готовится к юбилею, или в цехе?
— На печах. Говорят, воюет злее обычного, — смеясь сказал начальник цеха. — Собирает на каждой печи горновых между выпусками чугуна и «песочит». С утра пришел ко мне, просил Андронова-сына в первые горновые перевести, парень, говорит, без отца заскучал, дело ему надо по характеру. Я, говорит, завтра буду его выдвигать. Александра Федоровича последними словами… а сына взял под контроль. Я не стал возражать. Как бы Дед в цехе послезавтра допоздна не застрял.
— А ты его сам проводи пораньше, если явится на работу, приказ напиши, поздравь — все такое, и прикажи покинуть цех в двенадцать дня, пусть идет. А то гости придут, а новорожденного не окажется. Позвони мне послезавтра в конце дня, как бы меня самого не «затерло».
Виктор только что вернулся с завода, когда пришла бабушка. Она еще не виделась с сыном и невесткой после их возвращения и, не успев раздеться в передней, спросила, где Саша, сын; поняла, что его нет дома, иначе бы вышел встретить. Мать сказала, что вызвали в заводоуправление, к директору. По тревожной искорке в ее взгляде »Виктор понял, что мать ждет от этого вызова неприятностей.
— Ну, ничего, посижу, времени уже немало, сейчас кончают работать в конторе, — успокоительно заговорила бабушка, — придет он скоро…
Визит бабушки был принят Лидией Кирилловной как выражение традиционной семейной уважительности. Мать засуетилась, принесла в парадную комнату, где стояло пианино, серебряный индийской работы кувшин с крепким, только что заваренным чаем и поставила на обеденный стол, приткнутый к стене, спросила у Виктора, куда запропастился индийский фарфор, надо уважить бабушку, украсить стол.
Виктор пробормотал что-то нечленораздельное и ушел и другую комнату, не хотел портить бабушке вечер: узнав правду, мать раскричалась бы невзирая на гостью. Через дверь он слышал, как бабушка уговаривает мать оставить в покое дорогой сервиз, как бы не побить тонкой работы фарфор. Наверное, поняла, что неспроста скрылся Виктор. Слушая бабушкины уговоры, усмехнулся: все она понимает, хочет, чтобы обошлось без скандала. И легче стало на душе. Может быть, и мать почувствовала что-то неладное. И не захотела семейных раздоров в первый же день встречи со свекровью, принесла разномастные чашки и блюдца.
Когда уселись за стол, вышел из своего укрытия и Виктор, устроился рядом с бабушкой, подложил ей варенья в блюдечко, спросил, не остыл ли чай. Мать искоса, незаметно наблюдала за ними и, не совладав с собой, суховато сказала:
— Уж внучек без бабушки своей любимой и обойтись никак не может.
— Спасибо, Витенька, — сказала бабушка, будто и не слышала, каким тоном произнесла свое замечание невестка.
Вернулся отец. Вошел в комнату, увидел бабушку и невольный румянец волнения окрасил его как бы задубевшее лицо. Бабушка тяжело поднялась и без слов уткнулась в плечо сына своим широким, морщинистым лбом, припала к его груди.
— Что ты, мама, ну, что?.. — резковатым своим голосом заговорил отец. — Видишь, приехал живой, здоровый, не убыло, а то, пожалуй, и прибавил, с брюшком можно поздравить, хотя ничего в том хорошего нету.
— Ты для меня всякий хорош, Сашенька, — заговорила бабушка, отрываясь от сына. — Всякий ты для меня хорош всегда был, лишь бы здоровье тебя не подвело, лишь бы тебе жилось без волнений, без смуты душевной…
— А какие у него могут быть волнения? — притворно улыбаясь, сказала Лидия Кирилловна. — Ему-то все нипочем, ничем его не проймешь.
— Ну и не нужны волнения, и живите в согласии да мире… — говорила бабушка, краешком темного платка, который она так и не сняла с головы, утирая выкатившиеся и пристывшие на щеках слезинки. — О путевках я слышала, отдохнуть вам обоим надо, это правильно. А потом и за работу на родном заводе, все мы вместе с заводом выросли… Приехали, услышала, и не идешь, подумала, что приболел, вот сама явилась…
— Дел сразу много навалилось, Григорьева возил на «усадьбу» Гончарова, аварийную печь смотрел, к мастерам, старым дружкам, сходил…
— А сегодня тебя зачем вызывали? — нетерпеливо спросила Лидия Кирилловна и вцепилась взглядом в непроницаемое лицо мужа.
— По делу… — суховато сказал Александр Федорович. — Не сейчас об этом, успеется. Чаечку бы…
— Садись, садись, Сашенька, к столу, — заторопилась бабушка, — с улицы чайку-то самый раз, свежий чай, горячий. Лида только что заварила…
Полчаса назад, направляясь к директору, Андронов без колебаний написал заявление о зачислении в доменный цех, решил в отпуск не ездить. Войдя в директорский кабинет, первым долгом вытащил из кармана листок и протянул через стол Середину.
— За такое решение спасибо, — сказал Середин, прочтя заявление, — но вызвал я вас по другому делу. Опять в отъезд собирайтесь, Александр Федорович…
Андронов как-то осел, опал в кресле. Кровь отхлынула от лица, он глубоко вздохнул и откинулся на спинку кресла. Середин, видимо, не ждал такой реакции.
— Откладывать нельзя, — сказал он, наблюдая за Андроновым. — Может быть, надо в чем-то помочь? Все будет сделано для вас и семьи, можете не беспокоиться. — Он подробно объяснил, в чем дело.
Андронов встряхнулся, крепко сжал грубо вырубленные челюсти, сунул листок заявления в карман.
— Раз надо — поеду! — с каким-то даже ожесточением сказал он.
— Машину ждите у дома, завтра в семь утра, — напутствовал Середин…
Устроившись за столом с чашкой чая, рядом с матерью, Андронов стал рассказывать о том, как трудно было работать без опытных помощников в чужой стране, с людьми, не знавшими русского, и как приятно было сознавать, что индийские рабочие и мастера постепенно осваивали премудрости доменной плавки, какое братское чувство зарождалось между ними, когда приходилось помогать беднякам-рабочим одеждой, а иной раз и завтрак свой делить с голодным человеком. Лидия Кирилловна время от времени вставляла свое слово, говорила, что не берег он своего здоровья, иной раз и дневал и ночевал на заводе, обедать приезжал не вовремя, будто с пожара.
Когда все было рассказано, не удержалась, словно оправдываясь, пожаловалась:
— Ничего мы и не привезли с собой, так, тряпки нестоящие, и подарить нечего…
— А я не за подарком пришла, — обиделась бабушка, — не надо мне ничего, лишь бы вы оба были здоровы да веселы — лучшего мне и не желать.
Виктор напружинился, сжал ладонями край стола, даже больно стало, но сдержался, ничего не сказал матери. Немного погодя толкнул стол, откатываясь на ножках стула по полу, чашки заходили ходуном, расплескивая из блюдец чай.
— Как ты всегда с маху, — нахмурившись сказал отец.
— А ему и горюшка мало, — зыркнув на него глазами, сказала мать. — Что хочет, то и делает, будто один в квартире живет.
Виктор стремительно встал и вышел в соседнюю комнату. Появился лишь, когда бабушка собралась уходить и в передней натягивала вязаную кофту, которую надевала под жидковатое, поношенное пальто.
— Приеду я к тебе завтра… — улучив момент, пробормотал Виктор.
— Приходи, приходи, Витенька, я всегда тебе рада, ты знаешь, — придавливая подбородком теплый шарф и натягивая поданное ей Виктором пальтишко, также негромко сказала бабушка.
— О чем вы там шепчетесь? — все же учуяла мать их переговоры.
— Говорю, что завтра к бабушке в гости приду, спрашиваю, примет ли, — с вызовом сказал Виктор.
— Да уж, известное дело, бабушка без своего внучка жить не может, — едко заметила Лидия Кирилловна. — Ему бы в институт идти, а он — нет, к бабушке.
— А что, Витенька, может, и в самом деле в институт тебе? — забеспокоилась бабушка. — К нам-то в любое время придешь, примем, не осерчаем, — с достоинством сказала она.
Виктор быстро взглянул на мать.
— Ты же знаешь, что не хожу в институт, — сказал он с прорвавшимся раздражением. — Зачем бабушку обижаешь?
— О, господи!.. — воскликнула мать и, не договорив чего-то, вышла из передней.
— Провожу до автобуса, — сказал отец и принялся натягивать пальто.
Отец и бабушка ушли. В квартире затихло, мать не показывалась из своей комнаты, Виктор скрылся у себя, притворил дверь и улегся на постели поверх одеяла. Странное состояние охватило его: вот всего-то какой-нибудь час пробыла бабушка, и, кажется, ничего особенного не сказала, и никаких утешительных слов не произносила, а стало легче, будто отпустило что-то. И причина успокоения вовсе не в словах ее. Жизнь она видит с доброй стороны, и, когда слушаешь ее, невольно начинаешь видеть ту же, добрую сторону. Виктору не хотелось додумывать мысль, она неумолимо вела к осуждению матери. А теперь, оставшись один, он не хотел ее ни в чем винить. Пробуждалась жалость к ней, не умеющей видеть доброту, и потому как бы отгороженную от людей невидимой, но глухой стеной. Она, наверное, и сама не заметила, сколько раз сегодня вечером обидела бабушку…
Возвратился Александр Федорович. Почему-то долго топтался в передней, несмело приоткрыл дверь в комнату сына. Виктор сделал вид, что не заметил, как открылась дверь. Он понимал, как тяжело переживает отец его отчужденность, но никак не мог с собой сладить. Нелюдимым сделало Виктора что-то такое, чего он и понять не мог…
В первый же день возвращения родителей Виктор попытался уговорить отца остаться на заводе. «Дед все уши прогудел, — объяснял он, — только и слышу от него, что отец завод бросил, сменить его, старика, не хочет, на пенсию потому не отпускают… Мне-то каково слушать?! Понимаете вы оба это или нет? А в письмах только все об одном: не бросай институт, в люди иначе не выйдешь, человеком не станешь… Да зачем мне такая жизнь? Брошу институт, горновым останусь, ни хлопот, ни забот, никаких там «высоких» дипломов, которые, кажется некоторым, обещают одно: там цапнуть, тут урвать, квартиру родственнику отдать. А я без обмана, без лицемерия, как хочется, так и буду жить… «Ты как с родителями говоришь! — воскликнула Лидия Кирилловна. — Растили тебя, воспитывали, учили — и вот какая благодарность». — «Перестань, — сказал отец, — не до того сейчас, неужели не понимаешь?» Глаза матери набухли слезами, она отвернулась и растерла слезы по лицу. «Вот чего я дождалась, — заговорила она, — вот тебе и сыновняя благодарность, вот тебе и жалость! Жестокий человек!..» Она выбежала из комнаты.
Отец закрыл дверь. «Какая бы ни была — она тебе мать», — сказал он тогда. «А как ты можешь мириться, что твою мать из дому выжили? — спросил Виктор. — В чем она перед тобой виновата? За любовь к нам выжили». Виктор хотел еще что-то обидное и злое сказать, лицо его — он почувствовал это — стало жестоким, запавшие щеки провалились еще больше, во он взглянул на сгорбленные плечи отца и промолчал. «Выходит, любовь — это зло?» — неожиданно робко спросил он. Ожесточение, владевшее им, погасло, ему не хотелось больше укорять отца, винить его в чем-то, чего и сам как следует не понимал. «Какая смотря любовь!.. — в раздумье сказал отец. — Иная, может, и зло». «Нет! — загорелся Виктор. — Любовь — всегда добро!»
После этого разговора Виктор чувствовал, что отец порывается поговорить, что-то объяснить, но удерживает себя, наверное, боится, что оба они сорвутся и будет еще хуже. Отец… Как было просто прежде. Стоило только приласкаться, уткнуть голову ему в колени, почувствовать прикосновение к волосам шершавой, сильной руки, и приходило успокоение. Эта простота отношений ушла и больше никогда не вернется…
Отец вошел в комнату, и Виктору уже нельзя было притворяться, не замечать его. Александр Федорович присел на край кровати.
— Решил я не уезжать в дом отдыха, Витя, — негромко заговорил отец, — перед Дедом не срамиться, за совет тебе спасибо хочу сказать. Но уезжать все же приходится… В Болгарию меня посылают, в командировку. Сегодня вызывали… Не посмел я, Витя, отказаться. Сам понимаешь, не могу… А Василий Леонтьевич опять будет клясть…
— Матери сказал? — живо спросил Виктор, приподнимаясь на локте.
Отец отрицательно помотал головой.
— Бабушку пожалел. Ну, а сейчас придется… Что же нам с тобой делать, Витя?
— Я уйду, отец, — сказал Виктор, — лучше так будет. Не сердись на меня, я решил…
— Куда?
— К бабушке уйду.
Александр Федорович вскинул взгляд на сына, спросил:
— Договорились вы с ней?
— Нет, еще не знает. Пустит к себе, я часто у нее бываю. Все она понимает.
Они помолчали, раздумывая каждый о своем. Виктор сел на кровати рядом с отцом, тронул его за плечо.
— Может, не прав Василий Леонтьевич, зря к тебе вяжется? — спросил Виктор и, вытянув тонкую шею, уставился на отца. — Может, по злобе? Скажи, тогда я и ответить могу. Не побоюсь Деда.
— Нет, Василий Леонтьевич по злобе никогда не поступит, — без колебаний сказал отец. — В доменном деле по злобе друг на друга нельзя, печь работать не будет. Так мы все приучены, Витя. Я его давно знаю, и он меня знает, учитель мой, первый после Григорьева…
Андронов замолчал, вспомнил, как начинал работать обер-мастером блока печей под присмотром Деда. Василий Леонтьевич договаривался с ним, называя его по имени и отчеству, хотя обычно звал Сашкой: «Ты, Александр Федорович, завтра с утра иди через пятую проходную по всем четырем печам, а я зайду с другого конца, начну с десятой. Встренемся посередке, расскажем друг дружке…» Сходились в комнатке обер-мастера. Потом Андронов ходил по печам вместе с Дедом. Ни на шаг не отставал, лез вместе с ним, если требовалось, в самое пекло, высматривал его приемы, учился каждой мелочи. И за трудолюбие, за настойчивость и смелость стал доверять ему Дед, посылал разбираться в конфликтах между горновыми, прислушивался к его совету, кого в какую бригаду перевести, как сладить бригады. И ответил Андронов сейчас сыну словами Деда: «В доменном деле по злобе друг на друга нельзя, печь работать не будет…» Так говорил Василий Леонтьевич горновым, когда они не ладили друг с другом или с мастерами. И наводил порядок твердой рукой.
— Нет, Витя, по злобе Василий Леонтьевич не будет… — повторил отец. — Дед наш все время в народе, а там, где народ, есть все время зацепки-прицепки. Где-то у него на сердце появится горечь, а вдруг — какая-то радость. Сердце все время в ритме колотится. Ритм этот годами выработался. А когда он по злобе начнет жить — ему самому жизни не будет. Он одно свое доменное производство полюбил, свое только это дело. Однолюб. Судьба такая. Для него не существует больше ничего на свете. Он может и пять, и десять суток работать напролет, отдохнуть — и опять за работу…
— А это хорошо или… плохо?.. — спросил Виктор. — Что однолюб?
— Очень хорошо… — убежденно сказал отец, — но плохо, что он другого не видит: красоту природы, красоту других дел человеческих, ничего, кроме чугуна. А понять его можно. Времени на другое не было. Не хватало времени в те его годы, в тридцатые. А потом война. Разве тогда другие интересы могли быть, кроме победы? А победа для нас была — это домна. Чугун! Случалось, умирали в цехе от истощения, от голода. Жизнь его приучила к однолюбству, Витя, и судить его за то нельзя. Грешно судить Василия Леонтьевича, что всю душу свою отдал домне. Нельзя его за то судить! — решительно сказал отец. — Человеческого права на то нету. И я тебе вот еще что скажу: Василий Леонтьевич руководителем себя почувствовал. Некоторые техники и инженеры прячутся в какую-нибудь щель, лишь бы поспокойнее, лишь бы ни за кого не отвечать. А Василий Леонтьевич, рабочий человек, по-государственному стал рассуждать, у горновых воспитывать такое же государственное отношение к делу. Вот такой руководитель-рабочий — это самый ценный руководитель. А может ли такой — по злобе?.. Нет, никогда! Злобствование и государственное отношение к делу несовместимы. К таким людям, к мастерам из горновых, к горновым нашим надо самую широкую душу иметь и самое красивое сердце…
— А пойди сыщи сейчас горнового! — сказал Виктор. — Я же знаю, сторонятся этой работы, какая ни есть высокая зарплата.
— Вот, вот, вот… — как бы поддакнул отец. — Потому таких, как Василий Леонтьевич, на руках носить надо. Лет пять пройдет еще, и если мы будем развивать в таком же темпе производственные задания, — а мы обязательно будем развивать, даже в еще большем темпе, — и не создадим новых условий труда, не будем облегчать труд и новую технологию искать, люди не захотят у домен работать. Некому будет работать. Послушай, что говорят старые рабочие: уйдут наши горновые на пенсию, пятьдесят человек и еще пятьдесят в один-два года, — кто будет работать? Есть им замена? Незаменимых нет, — как бы противореча самому себе, сказал отец, — но с таким рвением, с такой отдачей сил и всего, что есть в человеке, найдем ли других? Трудно будет найти и таких, как Василий Леонтьевич. Трудно!
— А я-то что говорю! — воскликнул Виктор. — Сто конструкторов надо посадить… А надо мной смеются, характером моим попрекают.
— Прав ты, Витя, прав. Только не говорить надо, а делать, учиться, потому и смеются. Я же знаю, какое о тебе мнение, рассказывал мне Бочарников: языком работать умеешь, а как до дела — то по настроению. В этом, Виктор, твоя слабинка. Присмотрись еще лучше к Василию Леонтьевичу, он тебе правильный путь показывает. А что нужно другие условия создавать около доменной печи, — в том ты прав. При Григорьеве в пятидесятых годах началась техническая революция доменного производства именно на нашем заводе. Он тогда всех нас заставил думать, подняться над собственной малограмотностью, интересы у нас другие появились. А теперь приходит новая волна, и на эту волну надо нам всем подняться. А иначе вот уйдут наши сто человек, и у горна некому будет работать. Не-ко-му! — растягивая слова, с напором произнес отец. — На волну подняться — в том и есть твое призвание.
— А твое? — спросил Виктор.
— И мое тоже. Каждый человек поднимается на свою волну.
— А я уж и верить перестал в свою волну, — задумчиво произнес Виктор.
Рано утром отец поехал на аэродром. В машину вместе с ним — проводить до самолета — села заплаканная, расстроенная мать. Виктор подождал, когда машина тронется, увидел, что отец смотрит на него через стекло, и помахал рукой. Отец ответил.
После смены, прямо с завода, Виктор пошел к бабушке.
У телевизора полукругом расположились бабушкины внуки и сама бабушка. Шурка тряхнула распущенными волосами, вскочила и бросилась к Виктору, пригладила лацканы его пиджака, словно бы невзначай дотронулась до плеча.
— А у нас лисенок на юннатской станции, — затараторила она, — охотники принесли, подарили…
— А я знаю, ты же мне говорила, — смеясь сказал Виктор.
Бабушка, мягко улыбаясь, смотрела на внуков.
— Пойдем сходим на юннатскую станцию — прямо сейчас, — торопливо попросила Шурка и потянула Виктора за рукав. — Это же рядом, тут, за оградой. Пойдем!
— Ну, куда ты на ночь глядя, в сырую погоду, — запротестовала бабушка. — Устал Витенька.
— Нет, нет, пойдем, посмотришь лисенка, — вскричала своенравная Шурка. — Сейчас пойдем.
— Ладно, — согласился Виктор, — уж раз тебе такая охота, пойдем. А бабушка пока чайник поставит. И Володя с нами.
Володя молча кивнул.
Втроем они прошли через калитку в ограду юннатской станции, Шурка открыла своим ключом дверь низенького дощатого домика, в котором размещались клетки с птицами, животными и змеями. Включила свет. Крупный, худой, с клочковатой шерстью лисенок в большой клетке вскочил на свои короткие лапы, глаза его в свете электрической лампочки загорелись зеленым фосфоресцирующим блеском.
— Мой маленький, — жалостливо сказала Шурка, раскрыла клетку и бесстрашно протянула лисенку кусочек вареного мяса, который прихватила из дому.
Лисенок взял мясо, отбежал в угол и жадно, давясь, проглотил.
— Он только у меня одной берет, — говорила Шурка. — Других боится или кусается, а у меня берет.
Виктор оглядывал исхудавшего, жалкого зверька, забившегося подальше от них в угол клетки, смотрел на Шурку, которая все уговаривала его не бояться, не горевать по лесу, на Володю, изумленно следившего за бесстрашной Шуркой, и почему-то испытывал странное волнение. Ему вдруг показалось, что он сам напоминает забитого, ожесточившегося лисенка. Так же дичится людей, не может найти своего места, мечется туда-сюда и так же, как лисенок, хочет жить! Но что-то мешает, какая-то «своя» клетка не дает простора, он никак не может из нее вырваться и вот так же забивается в угол, чтобы не дать себя в обиду… Странное сравнение! — мелькнуло в уме. Странное!.. Но именно оно, это сравнение, помогло понять, что с ним: он отгородился от людей, его просто боятся. Отец не может с ним заговорить, опасается скандала или резкостей, мать ждет случая, чтобы к нему можно было подступиться и выместить на нем все, что у нее накопилось на душе. Бочарников стал его избегать, Черненко ходит совсем убитый, Дед и тот последнее время норовит пройти стороной. Лисенку протянула свою добрую руку Шурка, а кто протянет ему?..
Нет! — продолжал раздумывать Виктор, стоя у клетки со зверьком. — Никакой доброй руки не надо. Он же не лисенок. Но как же иначе? — перебил себя в мыслях. — Мириться с тем, что делается на заводе, молчать ради жалости к самому себе, к старику Бочарникову, к Черненко? Жить тихой жизнью, ворочать ломом в летке от начала смены и до конца, ничего не замечая, ни с кем не сцепляясь, чтобы только оберечь свой покой?.. Пришел на смену, ушел со смены, выспался дома, заглянул в «забегаловку» или посидел в ресторане… И так всю жизнь, без мысли, без желания понять, что вокруг тебя происходит? Пришел — ушел, пришел — ушел… Нет! Не смиряйся, не забивайся в угол, как лисенок, не бери из рук то, что тебе из сострадания дают. Жить — так жить, не оглядываясь на свой покой, на чужие ухмылки. Жизнь дана один раз и прожить ее… Да, эту фразу знает каждый, только не каждый вникает в ее смысл. Он тоже не вникал. Наконец-то понял… Нельзя смириться с обстоятельствами. Все виноваты в том, что случилось на заводе. И он, Виктор, виноват так же, как и Черненко, и Бочарников, ничуть не меньше. Никому нет пощады, потому что жизнь дается один раз… Теперь надо жить иначе — не так, как лисенок, ожесточаясь на всех, и не так, как жил он, Виктор, как бы выгораживая себя.
— Выпустили бы вы его на волю, — сумрачно сказал Виктор. — Выпустили бы, и делу конец…
— Что ты?! — воскликнула Шурка. — Как можно, на зиму глядя.
— Да это же взрослый лис, — сказал Виктор. — Какой он лисенок. Вон как за лето вымахал. Кто это сказал, что он лисенок?
— Охотник сказал, — гневно сверкая глазами, возмутилась Шурка. — Охотник сказал, что из весеннего выводка… А ты говоришь! Нет, я его не позволю выпускать, мы его приютим до весны…
— Подохнет он у вас тут в неволе, — сказал Виктор. И странно: все слова, которые он обращал к лисенку, могли быть обращены и к нему самому.
Они возвращались к бабушке молчаливыми и расстроенными. Бабушка сразу заметила перемену в настроении, но сделала вид, что ничего не произошло, и спокойно сказала:
— Вот и вы, милые, вот и внучата мои! А чайник уже поспел. Быстро накрывайте на стол.
Шурка оживилась, повеселел Володя, они принялись ставить на стол посуду. А у Виктора не выходила из головы история с лисенком и то, что она пробудила в душе.
— А скатерть?! — воскликнула Шурка. — Сегодня накроем скатерть!
Она стремительно кинулась к шкафу, застелила стол лоснящейся льняной скатертью, разгладила слежавшиеся складки. И в комнате сразу стало светлее, праздничнее. Следил Виктор за Шуркой и постепенно успокаивался. Подумал: почему дома не волнует, как накрыт стол, что на нем, а здесь все иначе, от новой скатерти празднично становится, спокойнее на душе. Бабушка добрыми глазами поглядывала на него, и он вдруг усадил ее на старенький диван с высокой спинкой, на котором Шурка укладывалась на ночь, сел подле и выпалил:
— Прикончил я материн сервиз…
— Я так и поняла, — сказала бабушка и строго спросила: — Нарочно, Витенька? Чьи-то рабочие руки его выделывали, а ты…
Виктор невольно взглянул на ее морщинистые с синими бугристо выпиравшими венами руки, лежавшие на коленях, и с обидой сказал:
— Что ты, бабушка, как можно нарочно…
— Прости, Витенька, зря на тебя подумала. Не поняла, что ты не мог нарочно, ты тоже рабочий человек… Плохо подумала, извини старую.
От того, что бабушка извинения просила у него, а не ругала, как ругали и укоряли за несдержанность многие, ему стало не по себе. Стало неловко перед бабушкой, перед самим собой…
— Я матери правду скажу, — как-то по-детски, неумело-покаянно произнес он.
— Не побоишься? — бабушка заглянула ему в глаза и спокойно заулыбалась. — Есть у меня, Витенька, скопленные деньги, от тех, что отец твой, Сашенька, дает. Может, поискать да купить такой же, поставить в буфет… И забыть об этом.
— Никогда бы я у тебя денег не взял, — сказал Виктор. Глаза его похолодели, губы сжались. — И смешно искать индийский сервиз. Не продаются у нас такие. Уникальный! — Виктор усмехнулся. — Нечаянно стол толкнули. Да и не я толкнул, а приятель мой один. — Виктор откинулся на высокую диванную спинку и потянулся. — Устал я, бабушка… Одичал, как все равно лисенок у них там в клетке… — вырвалось у него.
Бабушка внимательно глянула на Виктора, проговорила:
— Знаю. Вижу, Витенька…
Стол был накрыт, как в праздник. Шурка выставила самые цветастые чашки. Среди ложек из нержавейки — две серебряные, сохранившиеся еще со свадьбы бабушки, лежали на блюдцах перед ней и Виктором. Посреди стола возвышалась на тонкой ножке вазочка с яблочным вареньем. Любил Виктор чаепития у бабушки не за цветастые чашки, не за варенье и празднично украшенный стол. Он отдыхал здесь душой. Доброжелательством дышало каждое слово, каждый взгляд бабушки. Понимала она, что на сердце, и всегда умела утешить.
Бабушка пила чай вприкуску, из блюдечка, неторопливо — по-старинному. Виктор однажды тоже попытался из блюдечка, но только разлил чай на скатерть, и с тех пор, чтобы не опережать бабушку, черпал из чашки ложечкой. Оба они согласно попивали чай и слушали шумные рассказы Шурки о юннатской станции и о Выславне и менее шумные, но по блеску глаз и раскрасневшимся щекам было ясно, тоже по-своему увлеченные, рассказы Володи об этой же самой Выславне.
— Что за Выславна, какая такая Выславна? — спросил Виктор, перебивая свои мысли. — Почему имя такое странное?
— Пусть вон Шурка скажет, — сказала бабушка.
Шурка принялась как всегда многословно и бестолково объяснять: зовут ее Валентиной Вячеславовной, а они прозвали ее для краткости Выславной, и она им нравится, потому что все свое время отдает юннатам, и что она поэтому не выходит замуж и все ее жалеют и любят. Летом она попросила их папу сходить с ними в поход, потому что была занята. Папа пошел, а потом Выславна его благодарила и сказала, что он молодец…
Бабушка слушала Шурку, опустив глаза, подперев щеку рукой и о чем-то задумавшись. Шурка не замечала бабушкиной сдержанности и все время спрашивала: «Да, бабушка?» — хотела, чтобы та подтвердила справедливость ее слов, что Выславна замечательная, и ее нельзя не любить… Бабушка молча кивала, а думала о чем-то своем.
Виктор, не поддавшись Шуркиным восторгам, спросил:
— Почему же Выславна держит в неволе лисенка, если она такая добрая, как ты говоришь?
— Это я ее упросила, — затараторила Шурка, — упросила, и она в конце концов согласилась. Она хотела отвезти его в лес и там выпустить, а я упросила. — Шурка на секунду замолкла и, сверкнув темными глазами, с каким-то одной ей понятным значением добавила: — И папа ее попросил. Я сказала ему, и он попросил. И тогда Выславна согласилась.
— А лисенка все равно нечего держать в неволе, — сказала бабушка твердо и посмотрела на Шурку. — Давно бы его выпустить надо было. Не знаю, что Выславна ваша думает…
За весь вечер бабушка не спросила о Ларисе, и он ни слова не обмолвился о ней. Он видел, что сама бабушка обеспокоена чем-то. Да и что, собственно, мог бы он оказать сейчас о Ларисе? Все, как было, так и осталось. Сегодня, перед тем как идти к бабушке, он едва не столкнулся с Ларисой. Она быстро, деловито шла по стальному мостику, обегающему литейный двор. На ней был комбинезон, замазанный пятнами белил или известки, волосы прикрывала каска. По ее походке, по блеску глаз Виктор почувствовал, что вся она поглощена своими заботами. Он отвернулся, оперся локтем на стальные перила и смотрел на стоявший внизу на рельсах ковш, в который сливался чугун. Лариса не узнала его, не обратила внимания и прошла мимо. С утра до вечера трудилась она в зале автоматики, куда теперь двери были распахнуты настежь и где днем и ночью работали сменные бригады монтеров, восстанавливали схемы…
Когда он уходил, бабушка, провожая его, тяжко вздохнула, но так ничего и не сказала. Дети вертелись тут же, собрались провожать до автобуса, и бабушке, видно, нельзя было при них. И он не решился беспокоить ее своими расспросами. Сама не говорит, а ему, что же, вмешиваться? Но показалось, что растревожил ее разговор о Выславне. Может, опять надвигается на нее новое испытание: не придет ли в дом другая хозяйка и каким окажется человеком в семье?
Скрытая тревога, овладевшая бабушкой, так и не позволила попросить ее пустить к себе.
Дома никого не было. Наверное, матери не хотелось оставаться одной после отъезда отца, и она часто уходила к знакомым. Виктор потушил верхний свет, подошел к окну, уперся руками в боковые стенки оконного проема, вглядываясь в темноту ночи. С тоской вспоминал встречу с Ларисой. Ему захотелось сейчас же одеться и бежать в цех, Лариса, наверное, там, она задерживается на заводе допоздна. Но он сдержал себя, нельзя поддаваться минутным настроениям, отец прав, пора стать взрослым человеком.
За стеклом ветер раскачивал близко подступившие к окнам оголенные ветви разросшихся деревьев. Нарядный серебристый свет уличных ламп как бы перебирал отблескивающие мокрые от дождя ветви, создавалось впечатление, что деревья безмолвно, жестами, разговаривают друг с другом. Жизнь! Жизнь шла там за окном — в свете фонарей, в движении ветвей, в дрожащих от капель дождя лужах на мостовой, в мятущихся, подсвеченных городскими огнями облаках, едва не цепляющих крыши домов… Жизнь!
Литейный двор до самой кровли разом занялся тлеющим рыжим светом. С каждым мгновением зарево разгоралось, приобретая материальную ощутимость, наполняя весь объем литейного двора как бы тяжелой и тягучей жидкостью. Чугун хлынул по канаве золотистой, слепящей струей. Стало светло, точно взошло солнце. По стрежню потока, увитому белыми прожилками, проносились ошметки шлака. Они были легки для чугуна и плыли по его поверхности, не погружаясь в металл. Чугун шел горячим — бездымным, с редко взлетавшими над его золотистой поверхностью мелкими звездами искр. Они тут же гасли и потом оседали на одежде металлически отблескивающими чешуйками графита. С носка разливочного желоба чугун срывался широкой дугой прямо в толстостенный ковш, стоявший внизу на железнодорожных путях. Где-то в его чреве тяжело отдавалось громкое чавканье, а из пасти вырывались клубы дыма и мчались вверх под самую кровлю.
Виктор Андронов отошел в сторону от источавшей жары канавы и тыльной стороной руки вытер с лица крупные капли пота. Давно он приметил, что за колонной прячется Дед, следит, не будет ли каких промашек. Андронов прикрыл рукавицей усмешку, сделал вид, что не замечает вылезающего из-за колонны светлого края каски. Ну и Дед! Сегодня его юбилей, а он все такой же придирчивый, и своей привычки наблюдать за подопечными не оставил.
Дед простоял в укрытии все время, пока Андронов вместе с первым горновым возился у летки. Ни разу не вмешался, значит, был доволен работой обоих. По старой памяти захотелось подшутить над Дедом.
— Васька, погляди, не видать ли где кащея? — крикнул Андронов. — Запропастился, старый черт! — продолжал он, заметив, что край каски скрылся за колонной. — Как запарка выходит — и оглянуться не успеешь, ведьмы его несут, а как работаем на совесть, так гоняет, не поймешь где. Хоть не работай! — Андронов с притворным озлоблением запустил лопату в кучу песка посреди литейного двора.
Ваське недавно досталось от Деда. Едва печь пошла на холодном дутье, обер-мастер собрал их всех, горновых, а принялся «читать мораль» впрок, авансом. Кого-то упрекал в лености, срамил Ваську за приверженность «калыму», то есть приработку на стороне, что было неправдой, Васька давно уже не «калымил», корил его за нежелание «сроду» читать газеты, вспомнил злополучную рельсу и довел беднягу едва ли не до слез. Васька стоял навытяжку, шмыгая носом, сопел, кряхтел и от волнения не смог выговорить ни одного тут же придуманного оправдания. Дед был единственным человеком, которого Васька боялся.
В простоте душевной приняв возглас Андронова за чистую монету и не подозревая, что Дед схоронился за колонной, Василий разразился лихой бранью.
— Жизни не стало, — закончил он длинную и виртуозную тираду, — встаю до света, бегу в киоск за газетами, пока они еще есть… — Он опять принялся за проклятия. — Веришь, по пять раз ночью в холодном поту просыпаюсь, как с перепою, проспать боюсь. Будто рехнулся! Будильник купил! Сроду у меня будильников не было, а тут купил, и все одно, спать спокойно не могу. Каждый день до смены принимается гонять меня по внутренним, а потом — по международным… Сегодня, старый черт, говорит: «Я сам с тобой замучился!..» Ну и человек!
Нежданно-негаданно за их спинами раздался гневный окрик:
— Вы что тут бабьи посиделки середь рабочего дня развели?! — Дед совсем рассвирепел и заорал: — Кто вы?!. Где вы?!. Да совесть у вас есть ли? Чугун идет, а вы газетами занялись. Я вам дам «внутреннюю» и «международную»!.. Вы у меня будете знать, когда газеты читать, а когда об чугуне заботу иметь. Ш-шпана! — Дед пошел было от них, прихрамывая сильнее обычного, но тут же вернулся и сказал, поедая Андронова взглядом. — Посля смены — ко мне в кабинет… Обои! — и, круто повернувшись, зашагал прочь.
Горновые стояли истуканами и безмолвно смотрели ему вслед. Вот уж на что не любил Дед тех, кто на заводе протирает штаны в кабинетах, уж как не терпел белоручек и не подсмеивался над любителями зарываться в бумажки, а свою крохотную комнатушку с единственным запыленным окном, замызганным столом и продранным дерматиновым диваном важно именовал кабинетом и был горд тем, что может собрать туда горновых и вести с ними «рапорт», как делалось на заводе всеми начальниками снизу доверху.
Василий судорожно вздохнул.
— Маленько бы еще — заикой стал…
— Подкрался, а я углядеть не успел… — смущенно произнес Андронов.
— Сживает меня со свету, — убежденно сказал Василий. — Уж теперь на мне поездит!.. — Он вдруг сорвал с головы войлочную шляпу и что есть силы влепил ее в песок. — Да сроду я в такой кабале не был. Будильник… будильник купил! Брошу к чертовой матери, что я тут не видал? Ну, что? Чего мне здесь надо?
— Хватит! — сказал Андронов. — Иди, берись за лопату, пока я не проводил отсель. Дед прав. Ты что, не заметил — чугуном у нас все проверяется?
После смены пришлось идти к Деду. Андронов зашагал впереди, Васька поплелся за ним, с каждым шагом отставая все более.
— Проходи вперед, — сказал Андронов, останавливаясь и с подозрением косясь на Ваську. — Как бы не заблудился.
Василий нагнал и, вышагивая мимо распахнутых дверей в ярко освещенный зал автоматики, подмигнул ему и сказал:
— Глянь-кась…
Виктор невольно обернулся и посмотрел в зал. Там около щита с приборами стояла Лариса, в каске, невысокая, похожая в комбинезоне на мальчишку.
— Иди, догоню… — строго сказал он Василию и шагнул в зал.
И только тогда опомнился, не ждал от себя такой прыти. Давно ли, проходя мимо раскрытых дверей зала, не мог заставить себя искать здесь встречи с Ларисой и вдруг в присутствии Василия кинулся к ней.
Лариса подняла голову и взглянула на Виктора. В руках у нее был электрический паяльник, от его разогретого медного жала тянулась спутавшаяся ниточка душистого канифольного дыма. И, наверное, такая была мука в лицо Виктора, такой тоской пахнуло на нее от его безмолвия, от всей его неподвижной фигуры, что она, повесив на крюк паяльник, которым только что перепаивала контакты реле, опустила руки и стояла перед ним, не произнося ни слова.
Только сейчас она поняла, чего стоило ему ожидание ее ответа на его несостоявшееся объяснение в сквере. Она не стала тогда ничего говорить, хотя и поняла, зачем остановил ее Виктор, решила, что со временем он сам поймет странность своего чувства и постепенно смирится и успокоится. Нет, он не смирился и не успокоился. Он мучится неопределенностью, боится ее ответа. Что же она наделала своей непростительной жалостью?!
— Мог бы ты, Витя, встретиться сегодня со мной? — спросила она, вглядываясь в него.
— Хорошо… — сказал он и вдруг, резко повернувшись, пошел от нее, взмахивая руками и не оглядываясь.
Она догнала его около поврежденного каупера, где уже шли работы по его разборке, все было переплетено проводами электроосвещения, загромождено предохранительными щитами и лесами.
— Я не сказала, где мы встретимся… — торопливо пробормотала за его спиной.
— А надо нам встречаться? — спросил Виктор. — Что ты можешь мне сказать?
— Я должна… — Она не договорила фразы. — Нам необходимо встретиться… что бы ты ни думал обо мне.
— Что должна?.. — спросил Виктор, он не спускал с нее глаз. — Ничего мне от тебя не надо!
Он стремительно пошел прочь. Через несколько шагов остановился, боролся с самим собой, у него еще теплилась надежда. Лариса стояла, уткнувшись лбом в железобетонную колонну. Он вернулся.
— Извини… — тихо сказал он.
— Ну, что я могу сделать?.. — проговорила Лариса сквозь слезы. — Ах, если бы ты знал, как мне самой трудно… — вдруг вырвалось у нее.
— Не надо… — сказал Виктор. — Перестань…
Он сжал ее плечи, оторвал от колонны и прошел подле до дверей зала автоматики. Почти побежал обратно, догонять Василия. Около каупера, где шли ремонтные работы, неосторожно сбил какую-то доску, налетел на ремонтника, запутался в электропроводке. Ремонтник проводил его крепким словцом. В другое время Виктор не остался бы в долгу, но теперь смолчал и кинулся дальше.
Васька никуда не сбежал, стоял у перил стального мостика — у входа в здание диспетчерской, ждал. Они отправились дальше в прежнем порядке: Васька впереди, Андронов, насильно сдерживая свой шаг, за ним. У дверей Дедова «кабинета» опять поменялись местами, входить первым Василий категорически отказался.
— А ты газеты сегодня читал? — хрипловатым шепотом осведомился он.
— Какие еще газеты? — возвращаясь к действительности, раздраженно спросил Виктор.
— Как какие? Да не вчерашние же, конечно.
— Когда же мне было читать? — возмущенно воскликнул Андронов, не понимая, шутит Василий или говорит всерьез.
Дверь неожиданно распахнулась, и Дед с порога оглядел отпрянувших горновых.
— Чего шушукаетесь? Опять меня материть вздумали? Нашли место, черти адовы! Хотя бы помылись после смены.
— Я, Василий Леонтьевич, всей душой к вам… — заговорил Василий и выдвинулся вперед. — Особо сегодня, в день вашего юбилея… Газетку вы у меня утром взяли для проверочки. Дома почитать будет нечего. Как же это получается?
Андронов посмотрел на умильную Васькину физиономию и не выдержал.
— Трепло ты! — сказал он с презрением.
— Давайте заходите, — оттаивая, пригласил Дед. Понимал, что Васька пытается замаливать грехи, но к почтительности никогда не оставался равнодушным.
Горновые уселись на диване, выпрямив спины и замерев во внимании.
— Газеты сегодня читал? — спросил Дед и уставился на Виктора пристальным, изобличающим взглядом.
Андронов глотнул слюну и молча отрицательно покачал головой.
— А ты? — Дед перевел столь же беспощадный взгляд на Василия.
— Тепленький, — сказал Василий и попытался улыбнуться, получилась жалкая гримаса.
Дед помолчал, вглядываясь в Васькину физиономию. Никакого подвоха не заметил и спросил:
— Как понять?
— Читал, значит…
— А ты часом?.. Ну-ка, дыхни!
Василий «дыхнул», Дед удовлетворенно кивнул.
— «Тепленький!»… — он презрительно хмыкнул. — Других-то слов у тебя нет? Позабыл, что ли?
— Перестраиваюсь… — смиренно сказал Василий.
— Больно долго буксуешь.
— С чего начнем? С международных или внутренних?.. — бодро спросил Василий.
— С международных. Ну, так!.. Какие в мире происшествия?
— С ихним президентом встречаемся, — бойко сообщил Василий.
— О чем будет разговор? — дотошно выяснял Дед Васькины познания в международных делах.
— Не докладывали, — сказал Василий и вопросительно посмотрел на Деда: попал ли в точку.
— Изворачиваться ты мастак, Василий, — сказал Дед, — ухватить тебя не за что.
— Политика! — сказал Василий многозначительно.
Дед опять с подозрением оглядел бледную и худощавую Васькину физиономию.
— Все! — сказал Василий. — И этого хватит… С лихвой… — подумав, добавил он: — Все ж таки президент!
Дед порылся у себя в столике и вытащил измятую, сложенную вчетверо газету.
— Твоя? — спросил он и повертел газету перед Василием.
— Сразу видать, моя… Зачитанная, чуть что не до дыр.
— А это ты видал? — Дед развернул и расправил на столике газетный лист и, подслеповато порыскав по нему глазами, ткнул заскорузлым пальцем в какую-то заметку.
Васька вытянул шею, подался вперед, стараясь прочесть перевернутый вверх ногами заголовок, не разобрал, но по месту заметки на газетном листе понял, что просмотрел.
— Эту не читал, — произнес он, — интересно, о чем там пишут?
— Вот именно, что интересно, — поддакнул Дед. — Вот именно… Слухайте… — Дед достал из кармана очки, старательно приладил их на мясистый, не очень ладный нос и торжественно прочел: «Индийская сталь на мировом рынке». — Дед нагнул голову, собрав толстые морщины на лбу, взглянул поверх очков на застывшего на своем месте Андронова и сказал: — Как бы до отца твоего тянет, слышь?.. До Сашки… До Александра Федоровича Андронова, — поправился Дед.
Виктор насупился, согнулся и неприязненно уставился на Деда. С некоторых пор всякое упоминание об Индии он воспринимал как личный упрек, ему казалось, что с этим словом связывают продолжительное отсутствие на заводе отца. Деду вон давно на пенсию пора, глаза не видят, очки завел, постарел, и сменить некому. Понять можно. А отец опять уехал.
— Вы на литейном дворе озоруете, а тут вон какая материя получается, послухайте… — Дед принялся читать заметку, приостанавливаясь и поднимая палец после особенно важных, с его точки зрения, фраз.
В корреспонденции из Дели сообщалось, что только за последние два года значительно вырос экспорт чугуна и стали индийских заводов, построенных при содействии Советского Союза в Бокаро и Бхилаи. О высоком качестве продукции говорит тот факт, сообщалось в заметке, что покупают индийский металл такие развитые страны, как Франция, Англия, Япония, Австралия. Завод в Бокаро принес стране прибыль в 110 миллионов рупий…
Виктор постепенно оттаивал, ждал от Деда новых упреков за отца, а получалось, что заметка как бы оправдывала долгое его отсутствие на родном заводе.
Дед окончил чтение, сложил газету вчетверо и собрался сунуть обратно в ящик.
— Василий Леонтьевич, газетка-то моя, — осторожно напомнил Василий.
Дед отдал газету и, важно развалившись на затертом спецовочной робой стуле, произнес:
— Давно Индия на мировой рынок вышла со своей сталью, а Сашка все там сидел. — Неожиданно повернул Дед заметку в свою пользу. — Под пальмами, — продолжал он, — на солнышке грелся.
Андронов растерянно молчал. Никак не ждал от Деда такого крючкотворства.
— Едва вернулся со своей солнечной ванны, — продолжал Дед, — и опять на пляж, в Болгарию. Получается, сменить меня некому. Сегодня в день рождения начальство жди. С шампанским… Придут уговаривать еще годок поработать. Это уж точно, в обед меня собрались с завода отпустить. Не соглашусь! До могилы недалеко. Вернется Сашка из Болгарии, пусть заступает, а до того, как хотят… Ты молодой, тебе разве понять? Тебе бы только поднасмехаться над старшими да в ресторан сбегать… Вот и вся твоя забота. Ты у бабки-то бываешь?
— Бываю, — угрюмо сказал Виктор.
— То-то, бываю… Тебе бы по твоему образованию за Василием присмотреть, хотя он и старше чуть не вдвое. А ты его подуськиваешь над стариком надсмехаться. Совесть есть у тебя? Скольких я таких выучил. Работают в Индии и в других местах, к примеру, во Франции. Советскую марку держат. А ты все, как волк, в лес смотришь… Будто дите несмышленое.
— Кончилось мое детство, Василий Леонтьевич, — твердо сказал Андронов. — Кончилось!
Он без озорства, строго сведя брови, смотрел на старика. Дед недоверчиво покосился на него, потом посмотрел внимательней. Что-то в голосе, в выражении лица Виктора задело его, он склонил голову на бок да так и вперил свой взгляд в парня.
— Эх, Витька! — вдруг расчувствовался старик, и губы его дрогнули, — я же к тебе, как отец родной, а ты измываешься, жалости не знаешь…
— Что было, то прошло, — сказал Андронов и неприязненно покосился на Деда. — Нечего слезы об том лить. Сегодня я по привычке созоровал, забылся. Не будет больше такого, Василий Леонтьевич.
— Сердца в тебе нет… — негромко сказал старик.
— А без сердца лучше, — угрюмо сказал Виктор. — Спокойнее. На заводе зачем сердце? Ни к чему оно тут.
Дед неожиданно рассвирепел, стукнул кулаком по продранной черной клеенке стола.
— Нет у тебя дела настоящего, как я погляжу. Поставлю тебя к горну, на чугунную сторону, в жесткий график по-григорьевски, только поворачиваться успевай — вся дурь выйдет. Так я и Сашку выправлял, отца твоего, когда он мальцом у меня чудить начал. Выправил! Знаю я вашу породу андроновскую! Изучил на своем горбу. Одного в люди вывел, думаешь, ты у меня отвертишься? — Дед свел топорщившиеся седые брови, оглядел широкую, кое-где в рыжих подпалинах, запорошенную блестками графита шерстяную робу Андронова, войлочную шляпу, опавшим грибом свисавшую на плечи. — Почему без каски? — строго, с запозданием спросил он. — Шляпа, когда у горна, а посля — каска. Забыл?
— Забыл, — смиренно сказал Андронов, не зная, чего еще ждать от Деда в день его юбилея.
— Выдвинуть я тебя задумал, — сообщил Дед.
— Как это… выдвинуть? — спросил Виктор, поняв слово в неприятном смысле.
— Решил перевести главным горновым, первым, значит… — Дед замолчал, наблюдая, какой эффект произведет его сообщение на строптивого парня. Андронов никак не ожидал столь серьезного повышения, уставился на Деда, крепко сжав и вытончив и без того тонкие губы. — Как ты есть студент… — продолжал Дед. — Первые горновые — это наш золотой фонд, — он поднял корявый палец. — Кадры наши гвардейские, — добавил значительно. — Годами у горна люди работают, опыта набираются, чтобы заслужить такую честь. — Дед важно развалился на стуле. — Годами! Григорьев, помню, ко мне присылал ставить к горну студентов, а то, бывало, и только окончивших инженеров, вот и Середина присылал. Месяца через три я переводил их в первые. Не всех! У кого в голове посветлее. Понял?
— Понял… — машинально ответил Андронов, все еще никак не приходя в себя.
— Ты у нас тоже студент. Можно сказать, свой человек теперь есть у нас в институте, можно сказать, с нашего коллектива представитель… Э-э-э… — затянул Дед, как всегда в те моменты, когда требовалось какое-то уточнение. — Я хочу сказать, неофициальный представитель…
— Я в институт не хожу, бросить решил, — честно признался Андронов.
— Институт бросить? — удивился Дед, хотя знал, что Андронов не ходит на занятия.
— Забыли вы, говорил я вам, — напомнил Андронов.
— Разве упомнишь всякую ерунду, какую ты говорил? — Дед насупился, почему-то пнул ногой каску со сложенными в нее рукавицами, стоявшую подле, и тяжело, будто сочувствуя Андронову, вздохнул. — Придется возвернуться… — проговорил он. — Возвернуться придется! — повторил и уставился на Андронова озабоченным взглядом глубоко утопленных глаз. — Я уже начальству доложил о твоем выдвижении. Приказ готовится. Понял?
Виктор вынужден был кивнуть, но ничего не сказал.
— Вечером подхватывайся в институт. И чтоб я тебя по ресторанам не видал. Профессору Зубову позвоню, обратно он тебя зачислит, будь спокоен.
Профессор Зубов, бывший директор завода, а в прошлом начальник доменного цеха, всем было известно, хорошо знал и уважал Деда. Однако до официального исключения еще не дошло, иметь же дело с ректором по поводу прогулов Андронову никак не улыбалось, и он сказал:
— Не надо, Василий Леонтьевич, профессору звонить, я сам с головой.
— Тоже правильно, — согласился Дед. — Идите, опосля еще поговорим.
Андронов и Василий согласно поднялись. У двери Василий обернулся, спросил, сохраняя строгость на лице:
— Завтра с чего начнем: с внутренних или с международных?
Дед окинул его хмурым взглядом, привалился грудью к столу, отвернулся.
— Как вас понять, Василий Леонтьевич? — спросил озадаченный Васька. — Ждать решения или можно удаляться?
— Удаляйся… — буркнул Дед.
После Дедовой науки, когда направлялись в душевую, Василий с опаской оглянулся, не следует ли за ним вездесущий Дед, и сказал:
— Слеза меня прошибла, до того душевно он говорил…
— Тебя?.. — удивился Виктор.
— Что же, я не человек, что ли? — обиделся Василий.
Вечером открыл высоким гостям дверь сам именинник в иссиня-черной, цвета воронова крыла паре, с колодками орденов и знаком лауреата Государственной премии, при галстуке, но почему-то в выпущенной поверх брюк, вылезавшей из-под пиджака и достигавшей колен белоснежной сорочке. Гости толпились в прихожей, покряхтывали, приглаживали волосы. Вошла в квартиру с кошелкой в руках супруга Деда Мария Андреевна.
— Что с тобой, Вась? — поздоровавшись с гостями и увидев спущенную по колена сорочку, ахнула она. — Успел уже приложиться…
— В своей же квартире, — попытался защитить друга Черненко, — как удобнее… Тем более, можно сказать, свой день.
— Ты что меня срамишь перед людями? — рассердился Василий Леонтьевич. — Ну и что, если бы я и приложился? Какой тут грех? Валентин правильно говорит: мой день.
— Да ты на себя взгляни! — возмутилась Мария Андреевна. — Можно сказать, весь цвет к тебе пожаловал, а ты… Взгляни!
Дед нагнул голову, осмотрел себя, увидел у колен рубаху и спокойно сказал:
— Ну и что? Корреспондент приезжал фотографировать…
— В таком-то виде? — чуть не плача, воскликнула Мария Андреевна.
— А в каком еще? До грудей, до грудей надо было представиться, пойми ты. Ну вот, по сих пор, — Василий Леонтьевич для наглядности обеими ладонями резанул себя по животу. — Дальше-то хоть в кальсонах стой, хоть напрочь без порток, фотоаппарату не видать… Забыл я с ей справиться…
— Лень тебе было рубаху заправить! Ты посмотри на гостей, кто тут собрался.
— Ну и что? Все мужики, — упрямился Дед, заново оглядывая гостей. — Мужского полу все, они еще не такое видали. Проходите, товарищи, — сказал Дед. — Я сейчас, моментом это обмундирование скину…
— Как это — скинешь? Ты что, гостей встречаешь или в баню собрался? — воскликнула Мария Андреевна.
— Опять нехорошо! — с досадой сказал Дед. — Как юбилей, так деваться некуда… Идите, идите в залу, а я тут на свободе с етой рубахой разберусь, шьют, как на сумасшедших, будто для смирения, того гляди в ей запутаешься…
Гости, тесня друг друга, весело переговариваясь, прошли в комнату с березовым лесом по стенам и принялись складывать кульки и свертки на стол, устланный дорогой ковровой скатертью. Появился Дед во всем блеске своего парадного костюма, на этот раз с заправленной в брюки, топорщившейся на груди сорочкой, сел во главе стола. Глубоко посаженные глаза, мохнатые брови, крупная посеребренная сединой голова, пиджак, цветом похожий на фрак, лауреатский значок Государственной премии — ни дать ни взять дирижер какого-нибудь знаменитого симфонического оркестра. Разговоры в комнате стихли, живописная внешность Деда произвела впечатление.
— Э-э-э… — начал Дед, оглядывая гостей, — будто не узнаете… Взгляд какой-то осторожный, будто на покойника… А мне еще пожить охота… — Дед помолчал и со значением произнес: — На пенсии заслуженной пожить охота…
Он опять оглядел всех по очереди. «Треугольник», разместившийся рядком против Деда, поскучнел. Взгляды опустились долу и лица обрели постное выражение. «Хитер, старик, — думал Середин, смиренно сидя с правого фланга «треугольника», — делает вид, что ничего не понимает. Вот так весь вечер будем в прятки играть…» Уговоры Деда подождать с пенсией всегда начинались после речей и тостов, но и сообщить о проводе на пенсию тоже следовало под конец торжества. Нарушать годами сложившийся порядок было нельзя.
— Э-э-э… — опять едко затянул Дед. — Как там в Болгарии? Кто сегодня газеты читал? Э-э-э… Наш дипломат, говорят, туда отбыл… Э-э-э…
— Нашел когда политикой гостей занимать, — сказала вошедшая с белоснежной скатертью в руках Мария Андреевна. — Не можешь без газет и дня прожить, привязался к им, как репей… Отдохнуть дай газетам!
— Он, Мария Андреевна, не о газетах, — сказал Черненко. — От другого совсем Василий Леонтьевич покоя не знает…
Дед важно развалился на стуле, подобрал больную ногу, вытянул по полу здоровую и сказал:
— Ты, Валентин, правильно понимаешь… — И принялся внимательно оглядывать «треугольник» и почему-то с укоризной покачивать головой. — Да-а… — протянул он, — воспитал Сашку на свою голову… Вот какой «благодарностью» платит; молчал до последней минуты, ничего мне не говорил, что опять уезжает. Вчера, поздно вечером говорит: «Уезжаю». А я ему отвечаю: «Как же так, новость мне в последнюю очередь сообщаешь?» «Надо бы, — говорит, — Василий Леонтьевич, посидеть на прощание. Водки у меня нет, у тебя, может, найдется?» «Свою водку, — говорю ему, — сам могу выпить»… На том у нас и кончилось.
Середин принялся объяснять, что Александр Федорович не виноват, пришлось отпустить, из Болгарии просьба такая пришла, срочная работа. Надо помогать. Василий Леонтьевич сам должен знать нашу политику…
Дед кряхтел, тянул свое «Э-э-э…» и, наконец, согласился, что помогать надо. Но тут же сказал: «Я б его настегал по заднице собственными руками…»
Наступило неловкое молчание. Гости покашливали, отворачивались, делали вид, что не слышали слов разгневанного Деда.
— Э-э… это я так… э-э-э… — начал тянуть Василий Леонтьевич, поняв, что перехватил лишку, — в инородном смысле, а не по существу…
Черненко, стремясь разрядить неловкость, сказал:
— Ну, ладно, уехал и уехал, чего же теперь косточки перемывать? Давайте приятную должность исполнять, поздравим дорогого юбиляра. Все у тебя готово, Мария Андреевна?
— Пироги сейчас выйму с духовки. Некуда свечки втыкать, шестьдесят три штуки, куда их пристроишь, кроме как на пироге…
Середину стало неловко от Дедовой обиды, представил себя на месте старика. С тридцатых годов у печей, сам и задувал их одну за другой. Ни одно происшествие на литейных дворах за эти сорок шесть лет стороной не обошло, от чугунного плевка до самой смерти хромать будет. Скольких в люди вывел, научил, оберег… До каких же пор можно на старике ездить? Правильно решили, пора отпускать Деда. К случаю и шампанское есть, и подарок богатый — золоченый кубок с юбилейной гравированной подписью.
Пиршество длилось долго, хлопали пробки из бутылок с шампанским, Мария Андреевна все несла и несла из кухни заранее приготовленные блюда, знала, что обязательно придут поздравлять мужа в этот традиционный не только для семьи, но и для доменного цеха, для завода юбилей.
Уже перед самым концом торжества Середин от имени «треугольника» поздравил Деда с уходом на пенсию. Дед ждал совсем иного финала. За вечер расчувствовался от общего внимания и, видно, сжился с мыслью поработать еще годок. Сообщение о пенсии оглушило его. Он молча уставился в пол, свел густые седые брови. Середин понял, что совершили они промашку, надо бы как-то подготовить Деда к их решению. Получилось, как обухом по голове.
Он тут же нашелся.
— Просим мы вас, Василий Леонтьевич, — сказал он, — все же нас не оставлять. Не обойдемся мы без вас. Хочу получить ваше согласие зачислить вас внештатным заместителем начальника доменного цеха по воспитательной работе с молодыми рабочими. Если согласитесь, завтра подпишем приказ по заводу.
Дед словно бы пробудился от тяжкого сна, оглядел «треугольник», спрашивая взглядом, все ли согласны. И Новиков, и Черненко обрадованно кивали: «Да, мол, все мы просим…» И Дед окончательно подобрел, расцвел.
— А я подумал, непригодным стал, — простодушно признался он. — То каждый год упрашивали и вдруг — иди, отдыхай… Непривычно как-то стало, прямо сказать — обидно… Но раз такое дело, даю согласие, пишите приказ, товарищ директор. Вот вам мое добро. — И он первый протянул руку Середину, а затем поочередно Черненко и Новикову.
С тех пор как Иван Чайка приглашал Коврова почаще заглядывать к ним, прошло несколько дней. Иван выписался из больницы, но был на бюллетене. Ковров знал, что Лариса живет в семье Ивана и Майи — как только они ютятся в крохотной комнатке! — и потому все еще не заходил к ним, продолжал опасаться, что его появление будет неприятно Ларисе. На заводе она была сдержанна, теперь они не встречались даже в столовой, оба старались приходить на обед в разные часы. И у него самого появилось какое-то странное равнодушие, заставлявшее как бы против воли промолчать, когда можно было сказать ей доброе, дружеское слово. Он удивлялся своей холодности и страдал от нее, но переломить себя был не в состоянии. Может быть, это и к лучшему, он видел, с каким внутренним напряжением отдается Лариса делу, ждет не дождется того времени, когда выключенные приборы оживут. Не надо ей мешать. Автоматические устройства постепенно и неотвратимо обретали свою былую силу, похоже, так же, как выздоравливает после тяжелой и продолжительной болезни человек.
Сам Ковров тоже без устали копался в автоматических устройствах. Не так просто было выполнить распоряжение директора завода о ремонте автоматики на всех печах. Схемы, долго бездействовали, мало того, что пропылились, некоторые реле оказались неисправны, вышли из строя измерительные приборы. Электрики, разучившиеся обслуживать, автоматы, то и дело просили Коврова помочь.
Но главной заботой его стал неусыпный контроль за газовым хозяйством цеха на всех печах. В должности заместителя Черненко он со свойственной ему деловой хваткой стал требовать от газовщиков строжайшего соблюдения технологической дисциплины. Одно лишь своевременное — секунда в секунду по графику — переключение дутья с отработанных на нагретые каупера сулило увеличение нагрева печи на лишние восемь — десять градусов. Может быть, и небольшая прибавка, но с тех пор, как были введены григорьевские, а затем серединские методы плавки, использованы резервы, повышение температуры дутья на каждый градус давалось с боя.
Ковров знал, что некоторые старые газовщики из тех, кто привык к спокойной жизни под началом Валентина Ивановича, с затаенной настороженностью следят за ним. Стоит ему на чем-то сорваться, за чем-то недосмотреть, и эта скрытая до поры, до времени предубежденность превратится в непримиримую вражду. Недавно он не выдержал, накричал на пожилого человека. Газовщик Петр Иванович Углов, свояк Черненко, тот самый, которому без очереди дали ордер на квартиру, был одним из тех поживших на свете и видавших виды рабочих, которые, привыкнув к своим приемам, не дают себя сбить, не позволяют собой командовать по прихоти какому-нибудь начальнику. Превыше всего ценят такие люди устоявшийся свой быт, годами завоеванный заработок, никому не дадут ломать себе жизнь. Крепко сбитый, с острым взглядом, немногословный человек. Было ему за пятьдесят. Ходил он на заводе уж сколько лет в одной и той же стираной и перестиранной, давно линялой и потому неопределенного светловатого цвета спецовке. И лицо Углова чем-то напоминало его одежду — плотное, с въевшимися в сероватую кожу морщинками, потерявшее свежесть, какое-то вылинявшее. Он ни одним словом не возразил Коврову, когда тот говорил о необходимости выполнять операции переключения кауперов по новому, установленному Ковровым графику. А работать продолжал так, как привык, по собственному усмотрению.
Ковров предупредил его раз, два и, не выдержав полнейшего безразличия Углова, взъярился и сказал, что снимет его с работы. Сказал грубо, ожесточенный бессмысленным упрямством этого человека, не подумал, что заменить его некем, да и снять с работы своей волей не имеет права.
Ушел прочь в ярости от собственного бессилия. Предстояли еще неприятности с Черненко: оскорбленный газовщик, конечно, будет ему жаловаться.
На литейном дворе Коврова остановил Андронов. Подошел почти вплотную, чтобы не мешал шум льющейся в холодильник под напором воды, сказал:
— К бабушке переезжаю, помогите, Алексей Алексеевич, вещи перевезти, одним разом все забрать. Еще и Василий придет.
— Как это переезжаешь?.. — спросил Ковров, еще возбужденный своими объяснениями с газовщиком и не сразу понимая, что говорит Виктор.
— От матери ухожу…
Ковров постоял, глядя себе под ноги. Так и не ужился с матерью Виктор, и не поймешь, хорошо это или плохо. Может быть, у бабушки перестанет метаться, обретет покой, возьмется за учение.
Андронов молча следил за Ковровым, понимал, о чем он думает, и не отходил от него. Ковров глянул в оттененное полумраком лицо Андронова.
— Окончательно решил? — спросил он.
— Окончательно, — Виктор непроизвольно наклонился к Коврову, чтобы тот лучше его расслышал за шумом льющейся воды. — Долго ли: взял вещички, да поехал. Вот и все!
— Вот и все! — с усмешкой повторил Ковров. — Так просто родную мать оставить…
— Это меня мать давно оставила.
— Предупреди ее заранее, — сказал Ковров, — иначе, что же это такое?
— Там видно будет, — упрямо сказал Андронов. Он помолчал и вдруг иным совсем голосом, неуверенно и глуховато, заговорил:
— Самое тяжелое для меня — эти объяснения… Главное, что бабушка принимает.
— Ну, как знаешь, — сказал Ковров. — А помочь — помогу. Когда надо?
— Сегодня после смены. Не люблю тянуть, кончим одним разом…
Переезд Андронова обещал пройти без осложнений. К вечеру, когда приехали к нему на грузовике, Лидии Кирилловны не оказалось дома.
Но только присели передохнуть, как она появилась, приоткрыла дверь, заглянула в комнату, увидела чемоданы, связки книг.
— Что… что… — Лидия Кирилловна хотела сказать: «Что вы здесь делаете?» — но, решив не замечать посторонних, с запинкой проговорила: — Что ты делаешь, Виктор?
— Уезжаю я… — сказал он, не глядя на мать.
— Что это значит? — спросила Лидия Кирилловна, не обращая внимания ни на Василия, ни на Коврова.
— К бабушке я… — пробормотал Виктор. — Жить у бабушки буду.
— Почему же ты раньше… почему ты не сказал мне, не предупредил? — бессвязно заговорила Лидия Кирилловна. — А здесь, перед этими людьми, на посмешище меня… мать свою. Как ты можешь?
— Я думал, тебя дома не будет, — заговорил Виктор глухим деревянным голосом. — Ну, что ты, мама…
Виктор подошел к матери, обнял ее вздрагивающие от рыданий плечи, подвел к кушетке. Лидия Кирилловна опустилась на нее и уткнулась лицом в руки. Меж ее чуть отечных пальцев сочились слезы. Виктор смотрел на прожилки вен на ее руках, на пальцы, кожа которых потеряла гладкость, и горькое, удручающее чувство охватывало его. Ему стало невыносимо жаль мать, которую он, наверное, плохо знал и мало любил, был с ней несправедлив и жесток.
— Мама… — тихо сказал он. Так сказал, призывно, жалобно, как, бывало, говорил давным-давно, в детстве, когда жалел ее, уставшую после работы или грустно сидевшую у стола и о чем-то печалившуюся.
— Витенька мой, — простонала мать, порывисто отнимая руки от лица, притягивая его, заставляя сесть рядом. Она прижалась мокрой горячей щекой к его лицу. — Сыночек мой…
Виктор ощутил едкие слезы в глазах, боялся, что мать увидит их или почувствует, как они коснутся ее лица, и отстранился от нее, отвернулся, украдкой провел тыльной стороной ладони по глазам.
— Зачем тебе к ней, к этой злой старухе, — заговорила мать. — Она ненавидит нас… Она и тебя ненавидит, — говорила Лидия Кирилловна, и голос ее терял слабость, беззащитность, становился требовательным. — Она только делает вид, что любит тебя, всю жизнь она ссорила нас с тобой, старалась ожесточить тебя, умертвить твою любовь ко мне. — Лидия Кирилловна повернула к себе лицо сына и гневно сказала: — Ты не должен уходить туда. Не должен!
— Не надо, мама, — сказал он и мягко отвел от лица руки матери.
— Ты не должен уходить от матери, слышишь? — с силой воскликнула Лидия Кирилловна.
Он понурился и слушал мать, не произнося ни слова.
— Что скажут люди? Старуха выставит меня на посмешище перед всеми, — продолжала мать. — Ты бы прежде со мной посоветовался. Она только и мечтает вогнать меня в гроб.
— Ты говоришь неправду… — тихо сказал Виктор. — Перестань.
— Как ты смеешь со мной, как с девчонкой? Жесткий, бессердечный человек.
— Я люблю тебя, — тихо сказал Виктор.
— Перед этими людьми меня позоришь…
— Это товарищи мои, мама…
Ковров встал и, взяв связки книг, пошел к двери, вслед за ним заторопился Василий с чемоданом. Они спустились к машине. Василий забросил чемодан в кузов, отправил туда и связки книг, потоптавшись подле грузовика, молча полез через высокий борт вслед за вещами. Ковров забрался к нему.
— Все! — ожесточенно сказал Василий. — Кончаю с этой работой по домам. Чего тут только не увидишь! Последний раз везу, а там нанимайте кого другого. Жить захотел по-человечески, не желаю я смотреть на все такое…
— Кто тебя нанимал? Помочь попросили, — пробормотал Ковров.
— А разница какая?.. Мать — ее всегда жалко, а как он с ней?..
— Ты ведь не знаешь, какая она.
— Какая бы ни была — мать. Явились мы с тобой, влезли в чужую душу. Можно ли так?
— Может, ты и прав, — задумчиво покачивая головой, сказал Ковров.
Вышел Виктор с почерневшим лицом, с маху влез в кабину рядом с водителем, хлопнул за собой дверцей. Надсадно завыл стартер, машина дрогнула.
Вскоре въезжали в тупичок у ограды парка. Мокрые ветви безлистых кустов и деревьев отблескивали в свете фонарей чеканным серебром. Машина остановилась около аккуратно подлатанного барака.
Андронов соскочил с подножки и уверенной, твердой походкой зашагал к крыльцу. Ковров и Василий вылезли из кузова машины и пошли с вещами вслед за ним. Виктор с силой распахнул дверь в коридор, потом — в тесные комнатки бабушки. Сзади него в проеме двери остановились товарищи.
— Ну, здравствуйте! — с порога сказал он.
Бабушка встала со своего сундучка в первой комнате и внимательно, сразу и строго, и добро, посмотрела на внука.
— Здравствуй, Витенька, — заговорила она. — Как ты меня просил, местечко мы тебе нашли.
Из второй комнаты выскочила Шурка, вся в кудряшках черных цыганских волос, и затараторила о том, что лисенок совсем было привык к ней, а сегодня пришли — и нет его, убежал… И как он теперь будет, и дойдет ли сам до леса?
— Дойдет! — уверенно сказал Андронов. — Жить захочет, дойдет!
— Конечно, захочет, обязательно захочет, — воскликнула Шурка.
Бабушка смотрела на них, и ласковая, понимающая улыбка теплилась в ее глазах.
С тяжелым чувством уходил Ковров от Виктора. Василий побежал к автобусной остановке, а он зашагал мимо парка под моросившим дождем. И у него самого было неладно с семьей, и ему предстояло испытание, в последние дни не дававшее покоя. Может, оттого и холодное отношение к Ларисе? Готовился он, как всегда, поздравить сына с днем рождения. Вот бы выбрать, когда Дины не будет дома, избавиться от несправедливых упреков, злых слез, обвинений в том, что бросил семью, от унижения… И ведь не возразишь, не опровергнешь при детях… Шагал Ковров, не разбирая дороги, хлюпали ботинки по грязи. Раздумывал о том, что теряет детей, и о том, как быть ему, чтобы остаться их отцом…
Утром рассказал Черненко о своих семейных делах и попросил разрешения уйти на час с работы. Черненко, в личных отношениях душа-человек, разрешил. Так и не понял Ковров, жаловался ему газовщик или нет.
Прежде пошел Ковров в магазин, купил яркую пожарную машину с раздвижной лестницей. Исполнилось Алику шесть лет, такой подарок как раз по возрасту. Жил Ковров теперь не на старом месте, выхлопотал комнату в общежитии в левобережной части города, не мог оставаться в доме, где ежедневно подвергался унижениям.
Встретила его двенадцатилетняя дочь Аня — в школьной форме, только что с занятий, ясноглазая, с гладко зачесанными волосами и пышными бантами на косичках. Посмотрел он на девочку и в душе защемило. Его дочь! Почему-то в смятении вспомнил Ларису и в первый раз в мыслях изменил ей: вот же какая у меня дочь, могу ли думать о женщине, которая рано или поздно воздвигнет между мною и детьми неодолимую преграду. Понял: вот откуда холодность в отношениях с Ларисой.
Едва увидев отца, Аня замкнулась, опустила глаза, молча выслушала его просьбу позвать Алика. Оказалось, он гуляет. Аня смотрела на отца холодно, как на чужого человека. Ковров не мог вынести этого ее взгляда, поспешно сказал, что придет в другой раз, а подарок оставляет.
— Не надо нам твоего подарка, — сказала девочка глухим мертвым голосом, каким бывшая жена обычно разговаривала с ним после разрыва. — Ты нас бросил, если не хочешь с нами жить, больше к нам не приходи… — Она помолчала и без всякого сожаления или волнения в голосе добавила: — Не нужно больше к нам приходить. И подарок унеси, мы уже подарили Алику… Так мама велела сказать.
Ковров не посмел объяснить дочери истинную причину своего ухода из семьи, не имел, права лишать девочку опоры в жизни, развенчивать в ее глазах мать. Взял коробку с машиной, глухо выдавил из себя: «До свидания, дочка…» — и ушел. И такая лютая злоба на людей, не умеющих жить, на самого себя закипела в нем, что он зашагал, не сознавая, куда и зачем идет. Опомнился лишь на заводе, входя в кабинетик Черненко. Сунул коробку с машиной на подоконник и тяжело опустился на свое место.
— Купил? — спросил Черненко, кивнув на коробку. Он и не подозревал, что подарок теперь никому не нужен, а в душе Коврова — пусто и неприютно.
— Купил, — сказал Ковров, просто, чтобы что-нибудь сказать в ответ и не обижать Валентина Ивановича безразличием к его словам.
— Когда тебе нужно, Алеша, тогда и пойди, сын ведь, — проговорил Черненко, не замечая, какие страдания причиняет Коврову своим сочувствием.
Оба они помолчали, Коврову казалось, мастер хочет о чем-то поговорить и не решается, потому и о подарке спросил, и сына помянул.
— Сказать тебе хотел, Алеша, — негромко начал Валентин Иванович, — жалуются на тебя за грубость, житья, говорят, от тебя не стало. Старые, заслуженные наши рабочие жалуются, испытанные кадры. Можно ли так с людьми?
— Разные есть рабочие, — угрюмо сказал Ковров. — Одни о производстве думают в первую очередь, а есть, которые о своих привычках пекутся, а уж потом о нашем общем деле. Вы бы, Валентин Иванович, наперед разобрались в жалобах, а потом мне замечания делали. Одним только тем, что я потребовал от газовщиков дисциплины, удалось поднять температуру дутья на некоторых печах на шесть-семь, на других — на восемь градусов. Автоматику еще включить не успели, а результаты налицо. Углову, вашему свояку, между прочим, на это наплевать, вот он и затеял тяжбу. Не выдержал я, сорвался, хорошего, конечно, в этом нет.
Черненко молчал. «Зря я ему про свояка, — подумал Ковров, да поздно. — Очерствел со своими семейными неудачами и корю людей ни за что ни про что…»
— Ухожу я, Алеша, — вымолвил Черненко, не поднимая глаз, — на пенсию… Тебе тут работать. Остеречь тебя хочу: не руби с плеча, работать с людьми трудно, кадры разгонишь.
— Извините, Валентин Иванович, погорячился я, зря сказал, что Углов вам свояк, — торопливо заговорил Ковров. — Не подумал наперед… Вы мне правильно говорите, надо подумать, а потом говорить. Мешаю я вам тут, — с горечью сказал Ковров. — Всем я мешаю. Так лучше не вам, а мне уйти. Опять газовщиком на печь…
— Не сержусь и на тебя, Алеша, никакой злобы или обиды на тебя не держу, — сказал Черненко. — Нельзя мне здесь оставаться, потерял я в себя веру, человеком перестал быть. Все у меня как-то боком выходит. Не могу я ни приказывать людям, ни одобрить, ни отругать. Кажется мне: не то делаю, не так поступаю… Не было бы тебя, может, и оправился бы, а с тобой не смогу. Бояться тебя стал, все думаю: придет Ковров, перевернет по-своему, — то ли прав, то ли нет, кто его знает. Так это же му́ка! Можно ли так работать в нашем деле? Печи загубить легче легкого…
Ковров с замешательством слушал сбивчивую речь Черненко. Всего мог ждать: перевода обратно на печь, укоров, ссоры, но только не этой исповеди.
— Уйду я, Валентин Иванович, — угрюмо повторил Ковров. — Я уже обещал вам, обратно на печь уйду. Не буду мешать. Живите, работайте, как знаете.
Черненко тяжко вздохнул и сидел, едва приметно покачиваясь, не глядя на Коврова, будто не слышал его.
— Никуда ты не уйдешь, — пробормотал он.
— Обещал, так уйду, слушать никого не стану. В другой цех уйду. Место всегда найдется, не газовщиком, так электриком.
— Пустые это слова, — сказал Черненко невыразительным, без обычных для него живых, молодых интонаций голосом. — Никто тебя не отпустит отсюда… — Он помолчал и устало сказал: — Да и не в том суть…
— А в чем? — пытаясь понять, чего хочет Черненко, спросил Ковров. — В чем, Валентин Иванович?
— А в том, что ты можешь десять раз, уйти из этой комнаты, со своей должности, на ночь можешь уйти, в другой цех… на другой завод — будем так говорить, а вот отсюда, — Черненко кулаком потер свой темный от застарелого загара, в поперечных, крепко въевшихся в кожу нитевидных морщинах лоб, — вот отсюда, — повторил он, — ты не уйдешь. Не могу я, — Черненко в беспомощности затряс руками, — не могу отсюда проводить тебя, хоть ты что… хоть с глаз скрывайся, хоть уходи совсем. Как больной, ничего не могу с собой поделать. Ковров, Ковров, Ковров… Как Ковров скажет, что Ковров подумает, что Ковров сделает. Не могу! Все! Хватит с меня этой каторги. Я уже с начальником цеха договорился, отпускает на пенсию, стажа хватает… Грядки буду копать на садовом участке…
— Век себе не простите, что с завода досрочно ушли, места не найдете, — с напором сказал Ковров. — Садовый участок, Валентин Иванович, завода не заменит. Василию Леонтьевичу, говорят, расхотелось на пенсию уходить, когда предложили. Только тем и уговорили, что будет общественным заместителем начальника цеха по воспитанию. По школам ездит, беседы проводит. Вчера утром иду, гляжу по литейным дворам шагает в каске и спецовке. Вот тебе и ушел на пенсию! А вы с ним друзья, одного складу люди, комсомольцы тридцатых годов.
— Выходит, что не одного… — Черненко с горечью покачал головой. — Не одного, выходит… Не прощает он мне обмана моего — не на словах, а сердцем своим. Я хорошо его знаю, понимаю, что у него в душе творится. Не прощает и никогда не простит. На партийном собрании я строгача заработал, и на том остановились. А у Деда, если хочешь знать, Алеша, я высшую меру заработал — исключение. На партийном собрании он строгача предложил мне дать, а из своего уважения исключил. И правильно сделал.
Сидели они друг против друга и молчали. Что можно было возразить Черненко, как успокоить? В том и было единственное его спасение, что остался он честен перед самим собой. Будет казниться, покою не будет знать, но одно есть утешение: сам себя не пощадил. И неловко стало как-то Коврову оттого, что все его поведение было как бы судом над Черненко — что не смирялся перед его запретами, без оглядки вину его взял на себя, что Углову не уступил. И горько было сознавать, что Черненко в своем собственном суде над собой прав и другого для него не остается. Привыкли мы к затверженной мысли, что стоит человеку протянуть руку помощи — и можно из любой беды вызволить. Ан нет! Не из любой. Сколько тут не тщись помогать — не получается. Обречен человек на вечную каторгу. Может, когда и притупится боль, а рана знать себя будет давать до самой смерти. Вот как оно в жизни бывает, думал Ковров, обращая и к себе самому те мысли: сколько еще придется самому казниться за потерянных для него дочь, сына, за неудавшуюся семейную жизнь…
— Откуда ты родом, Алеша? — услышал он, как сквозь сон, пробившиеся через невеселые мысли слова Черненко. — Из какой семья? Кто вырастил тебя такого? Рядом сидели, вместе работали, а я и не знаю ничего, как на свет человек народился. Ты же мальчик совсем против меня.
— Какой я мальчик? — Ковров невесело усмехнулся. — Тридцать пять скоро стукнет. Сорок первый год мой. Военный. Детства, можно сказать, и не видал.
— А мать, отец кто такие? Из каких семей?
— Ничего интересного, Валентин Иванович. Дед из здешних, уральских, из-под Карталов. Справлял на селе дела ветеринарные, а за одно — фельдшерские. Отец — учитель сельский. Мать выдали было за кулака, а она убежала к тому, кого любила, к отцу моему. Уехали они за сто верст от родных мест, в Георгиевку. Сейчас сто километров — пустяк, а тогда сто верст — далеко было. Там и поженились. Нарожала мать отцу с двадцатого по сорок первый одиннадцать человек детей, восемь нас выжило. Вот и вся история. Да зачем вам? — удивился Ковров.
— Рассказывай дальше, — потребовал Черненко.
— Кто подрос, на войну пошел, мне-то не удалось. В мирные послевоенные дни в колхозах работали, на стройках, кто механизатором, кто рабочим, кто инженером. Старший брат, инженер, на космодроме в Байконуре трудился, сейчас уже на пенсии…
— Вот то, наверное, важно, что отец учителем сельским был, а мать не побоялась родительского гнева, людского осуждения. Вот, значит, с какой семьи ты и взялся, такой, как есть, — заключил Черненко. — Легче мне стало, понял я, что не с мальчишкой сражался, что все так и должно быть… Можно сказать, закон нашей жизни на твоей стороне оказался. — Черненко насупился и строго сказал: — Что-то мы с тобой заболтались, у тебя дела, наверное, да и мне пора…
Ковров уже не раз поглядывал на часы во время затянувшегося объяснения, надо бы пойти проверить, как газовщики исполняют график. Одним махом поднялся Ковров, будто и не было тягостной встречи с дочерью и дотошного допроса Черненко, и, крепко ударяя каблуками сапог в половицы, пошел на печи. Дело есть дело.
Переходя с печи на печь, заглянул в вентиляционный проем наружу. Внизу, прямо по шпалам железнодорожных путей шагал Валентин Иванович Черненко. В темной куртке, в притертой к голове кепочке, которую видел на нем Ковров с незапамятных времен. Остановился, поднял голову, посмотрел на колошник печи. Потом оглянулся вокруг на могучие трубопроводы и двинулся дальше.
Ковров высунулся в проем, проследил: и у следующей печи остановился Валентин Иванович, осмотрел ее с подножия до свечей предохранительных клапанов, венчающих стальную громадину, как четырехзубой короной. И опять неторопливо зашагал по путям. Прощается Черненко с доменным цехом…
Ковров резко отпрянул от проема, и, сдерживая непрошеные слезы, — откуда только могло появиться в очерствелой душе непроизвольное желание зареветь — торопливо пошел дальше, на следующую печь.
Потом отправился в столовую. Шагал и непроизвольно вспоминал, как они с Ларисой уславливались приходить в столовую вместе, когда там было меньше народу. Давно это было. Сейчас, наверное, набился полный зал. Ну и что! — беззаботно сказал себе Ковров. — Пусть там будет сколько угодно обедающих, какая разница? Никто не может помешать поговорить с Ларисой, если она там…
Она стояла в очереди, хотела взять у него деньги и заказать обед, такой же, как и себе, как они делали прежде.
— Не надо, — сказал Ковров, — будет шум. Только займите мне место… — Ковров оглянулся на «их» столик в углу.
Лариса кивнула.
За обедом они разговаривали о своих делах, как было и прежде, когда приходили сюда вместе. Лариса сказала, что не могла смотреть, как погибает муж («Какой уж он мне муж!» — добавила она), и устроила его в больницу.
— Зачем ты моталась?.. — сказал Ковров, впервые сказав ей «ты», — я бы сам мог это сделать.
— Нет, — решительно возразила Лариса, — это я должна была. — Плечи ее поникли.
— Дочь моя меня прогнала… — сказал Ковров. Открыл свою боль и оттого впервые за этот тяжелый день чуть просветлело на душе.
— И объяснить ей ничего нельзя, — сказала Лариса.
— Каторга на всю жизнь… — пробормотал Ковров.
Лариса не стала успокаивать, поняла, что Ковров прав.
— Иван и Майя тебя приглашают, — сказала Лариса, тоже впервые называя его на «ты», — приходи, Алеша, всем нам будет с тобой хорошо. И тебе тоже будет хорошо, — уверенно сказала она. — Иван сказал, чтобы я тебя привела.
— Ладно, — сказал Ковров. — Только не сегодня. Я себя знаю: молчком буду сидеть, всем вам настроение испорчу. Я сам к вам приду…
Они поднялись из-за столика и разошлись по своим рабочим местам, будто ничего и не произошло в этот обеденный перерыв…
После смены Ковров один возвращался с завода. Остановился на стальном мосту перед доменными печами. На этом же месте они когда-то стояли с Ларисой, и Ковров рассказал ей, как не удалась его семейная жизнь и как не смог он найти утешения в беспорядочных своих увлечениях. Странно было вспоминать и ту его жизнь, и тот разговор с Ларисой, в котором он признался ей во всех своих грехах. Может быть, последнее время она потому и была холодна с ним, что никак не могла забыть его признаний? «Нет! — сказал он себе. — Совсем не в том дело». Лариса поняла, что, признаваясь ей, он кончал с прежней жизнью. Не могла не понять. Просто дело в том, что последние дни он сам не обращал на нее внимания. Где-то глубоко в сознании боялся, что она окажется виновницей его разрыва с детьми. Какая же она виновница?.. Свои у нее заботы. И у него свои: дети, с которыми надо как-то разобраться. Что сделаешь, жизнь есть жизнь… Но им обоим, ему и Ларисе, как бы сложна ни была эта жизнь, друг без друга не обойтись. «Нет, не обойтись!» — сказал он себе.
Он стоял, опершись локтем на стальные перила, а мимо него спешили женщины и мужчины, у каждого были свои дела и свои заботы, и лишь некоторые с удивлением оглядывались на человека у перил, смотрящего на выстроившиеся в ряд, оплетенные трубопроводами громадины печей. Ковров вдруг осознал несуразность своей праздной позы на пешеходном мосту, где никто не задерживается, потому что одни идут заступать на смену, а другие торопятся по домам к своим семьям, к своим горестям и радостям. Ковров как-то по-молодому повернулся и зашагал в потоке людей, устремившихся к заводской проходной.
Глубокой осенью Середин вылетел в Москву в сопровождении начальников отделов заводоуправления. Перед отъездом у него не было ни минуты свободной. Дома он сидел допоздна с документами, которые скоро должны были выйти за пределы завода. Вспоминал Нелли в редкие просветы между совещаниями, утверждением разных смет и расчетов, выслушиванием рапортов цехов о выполнении плана. Знал, что Нелли понимает, как он сейчас занят. И от нее тоже требуют соображений о будущем лаборатории. «Ничего, — говорил он себе в такие минуты, — надо потерпеть, а потом я доберусь до нее».
Направлялись к Григорьеву с планами частичной реконструкции цехов по оптимальному, как они считали, варианту. Не латание дыр, а смелое изменение технологии выплавки стали в мощных, так называемых двухванных мартеновских печах, сооружаемых в габаритах старых коробок цеховых зданий. Решить непростую задачу помогла консультация приглашенного на завод Ивана Александровича Меркулова. На первое время после сооружения двухванных печей чугуна с грехом пополам хватит. Шестая домна продолжала выдавать значительное количество металла на холодном дутье. Да и каупер начали ремонтировать форсированными темпами. А позднее подоспеет новая доменная печь.
Меркулов рассказал, с каким трудом ему приходилось «пробивать затор», как он выразился, с ускорением строительства новой печи. Даже меркуловский авторитет и присущая ему железная логика ученого не помогли против обывательского, но тем не менее трудно преодолимого тщеславия тех, кому не давали покоя чужие «лавры». Ведь приходилось преодолевать сопротивление не отдельных людей, а целой организации, которая принялась защищать уже не конструкцию своих инженеров с позиции технических расчетов и доводов науки, а «честь мундира», где не бывает места ни логике, ни научному подходу. Такое сражение выиграть всегда неимоверно трудно. Но как раз к этому времени, говорил Меркулов, в ЦК партии пришло письмо из обкома, о котором Середин уже знал. Споры о том, почему Григорьев не подписал авторской заявки, были прекращены, и спроектированные устройства получили в министерстве Меркулова твердое и окончательное «добро».
Все эти события предшествовали поездке Середина в Москву и избавляли его от необходимости принимать меры для ускоренного строительства печи. Но и без того хлопот должно было хватать. Середин далеко не был уверен, одобрят ли в министерстве предлагаемый путь частичной реконструкции, тем более, что сложность личных отношений между тем, кто консультировал проект — Меркуловым, и тем, кто должен был утвердить его — Григорьевым, была хорошо известна.
С Внуковского аэродрома, не заезжая обедать, начальники отделов отправились по министерским управлениям отстаивать наметки завода, а Середин поднялся к Григорьеву. Помощник, едва увидев входящего в приемную Середина, проводил его до дверей григорьевского кабинета. Наверное, так же встречали работников завода в управлениях, все здесь было наготове для решения деловых вопросов. Ничего не скажешь, четко организована деятельность аппарата.
Григорьев сидел за столом, погруженный в какую-то бумагу, вскинул на Середина взгляд занятого человека, кивнул, указал на кресло перед столом и опять углубился в бумагу. К такому приему Середин не был готов, ему невольно казалось, что все только и должны заниматься делами «его» завода.
В первый момент его охватило беспокойство. Но он тут же сказал себе: что же удивляться, от этого человека всего можно ждать. Разглядывая нахмуренное лицо Григорьева, он постепенно успокаивался. В конце концов хорошо, что деловой, как он предполагал, не очень-то приятный разговор начнется не сразу, можно немного прийти в себя. Интересно, знает ли Григорьев, с какими планами явился к нему Середин?
Григорьев окончил изучение документа, вызвал помощника и молча протянул ему бумагу.
— Я слушаю, — сказал он, поднимая глаза. Взгляд его потеплел и он, видимо, поняв, что Середин ждал другого приема, попытался исправить неловкость, сказал: — Как твое здоровье?
Легкий румянец окрасил его лицо, он смущенно заулыбался.
— Я ничем не болен, — ответил Середин, не желая поддерживать этот «светский» разговор и прощать Григорьеву неласковую встречу. — Ты мне лучше скажи, как здоровье Логинова?
Смущенная улыбка сошла с лица Григорьева, на щеках стали проступать буроватые пятна, он оперся локтем о стол, мрачновато сказал:
— Плохо… — И замолчал.
— Можешь ты еще что-нибудь сказать?
Григорьев отрицательно покачал головой.
— И это все?
— Все, — сказал Григорьев и опять молча уставился на Середина.
— Но хотя бы диагноз?..
Григорьев пожал плечами и опять ничего не сказал. Они смотрели друг на друга.
— Значит, очень плохо?
Григорьев с неподвижным лицом медленно наклонил голову.
Они помолчали.
— Ты знаешь, с чем я к тебе приехал? — спросил Середин.
— Судя по тому разговору, который у нас был, догадываюсь, — произнес Григорьев, не проявляя никаких эмоций. — Если, конечно, ты остался при своем мнении.
— Остался! — отчетливо сказал Середин.
— Я слушаю…
— Прошу тебя позвонить директору Гжельского завода об отгрузке фасонного трубного кирпича, — сказал Середин. — Это раз. Кроме того, передам тебе список заводов, которые готовы отгрузить нам металлоконструкции под наш металл. Я договорился с директорами, они ждут распоряжения министерства.
— Вот как! — хмыкнул Григорьев. — А ты задавал себе вопрос, как все это сочетается с централизованным управлением промышленностью?
— Задавал! — воинственно сказал Середин. — Завод начал работать на износ, отстал от современного уровня металлургии на пять лет, сам знаешь. Если мы будем ждать новой пятилетки, мы к тому времени отстанем еще на пять. Ты об этом думал?
Григорьев осел в кресле, приподнял голову и, кажется, с любопытством смотрел на Середина.
— Ты считаешь, что тебя все поймут? — после долгого молчания спросил он.
— Разве это так трудно? — удивился Середин.
— Смотря кому… — произнес Григорьев и, не кончив фразу, замолк.
— Но ты-то меня понимаешь? — живо, подавшись к нему, спросил Середин.
Григорьев насупился, раздумывая над чем-то.
— Понимаю, — сказал он, наконец, взглянув на собеседника.
— Тогда в чем же дело?
Григорьев пожал плечами.
— Не я один решаю такие вопросы.
— Но, по крайней мере, помоги убедить тех, кто решает.
Середин начал терять терпение. Столько препятствий осталось позади, столько сил потрачено на дискуссии, пришлось убеждать, доказывать у себя на заводе. Чего стоило сломить косность производственников, договориться с директорами заводов других ведомств и, вот тебе, пожалуйста, у своих же нельзя найти сочувствия. Середин, едва сдерживаясь, сверлил Григорьева взглядом. А тот привалился к спинке кресла, опустил глаза и с бесчувственным лицом не произносил ни слова.
Вот он шевельнулся, Середин напрягся в ожидании, но Григорьев опять ничего не сказал. Он изменил позу, оперся локтем о ручку кресла и совсем ссутулился, погрузился в глубокую задумчивость. Забыл, что ли, кто перед ним сидит? — с возмущением подумал Середин. — Уж как трудно было с ним на заводе из-за этой его молчаливости, из-за разных его словечек, которые сразу и не поймешь, что означали, но здесь-то, здесь каково с ним? Середин тяжко и шумно вздохнул. Григорьев, словно очнувшись, заворочался в кресле, взглянул на собеседника и сказал, продолжая разговор, будто и не было длинной паузы:
— Но у нас есть и другие заводы, которым тоже нужны металлоконструкции… Ждут своей очереди и не приходят в этот кабинет с просьбами…
— Наш завод в исключительном положении… — возразил Середин.
— Есть заводы, которым металлоконструкции нужны позарез. Что сделаешь, мы не можем дать сразу всем, размах строительства в стране колоссален, мы привлекаем и капиталистические фирмы, но ты же знаешь, какое сопротивление оказывают некоторые западные партнеры.
— Что ты мне все это рассказываешь? — возмутился Середин. — Что я, газет не читаю?
Григорьев опять погрузился в размышления. Середин не мешал ему, он сам понимал, что дело, с которым он сюда явился, не простое.
— От того, что я один буду на твоей стороне, завод не выиграет, — сказал Григорьев. — Еще найдутся умники и скажут, что ты выбил у меня металлоконструкции потому, что мы когда-то работали вместе. Мне наплевать, но делу это помешать может, разные есть люди… — Григорьев потупился, помолчал и заметил: — Вопрос настолько сложен, затрагивает интересы стольких заводов, что в его решении нужно участие ряда специалистов…
— Ты-то сам уверен, что нам надо дать «зеленую улицу»?
Григорьев спокойно, открыто взглянул на Середина.
— Я могу ошибаться, — сказал он.
— Не узнаю тебя, — Середин энергично мотнул головой. — Прежде, сколько я тебя знал, на заводе ты никогда не сомневался в своих решениях.
Григорьев все так же открыто, прямо смотрел на собеседника.
— Одно дело — завод… Я и там не всегда вел себя подобающим образом… — Усмешка мелькнула в его глазах. — Ты или позабыл, или не хочешь сейчас вспомнить. А здесь… сотни тысяч людей вовлечены в общий процесс производства. Ошибка кого-то одного может слишком дорого обойтись всем. Давай вот как сделаем… — Григорьев выпрямился, крепко уперся кулаком в край стола и свел брови. Теперь перед Серединым сидел прежний Григорьев — полный сил, волевой, уверенный в себе человек. — Тебе надо сходить… — он назвал фамилию руководящего лица. — Скажи ему… Впрочем, что я тебя учу, ты лучше меня знаешь, что там сказать. С твоим настырным характером не пропадешь… А потом соберем специалистов и посоветуемся. Так, пожалуй, будет правильнее.
— Что ты говоришь, какой у меня настырный характер? — с деланным недовольством заговорил Середин, а сам прикидывал в уме, насколько справедлив совет Григорьева, не хочет ли он просто «отфутболить». Понял, что совет, пожалуй, дельный, но продолжал стыдить Григорьева: — У меня характер?.. А ты когда-нибудь за собой следишь? — Середину всерьез захотелось выместить на Григорьеве все свое сегодняшнее раздражение.
Григорьев усмехнулся, не верил в серьезность упреков.
— Все, с чем ты ко мне приехал, — заговорил он, не обращая внимания на слова Середина, — требует не просто звонков из министерства, а приказа, в котором были бы обозначены необходимые мероприятия по модернизации завода еще в текущей пятилетке.
Середин разом замолк и внимательно слушал Григорьева. Да, он прав — только так. Именно так!
— Я пойду туда сейчас, — Середин встал и мотнул головой в сторону, имея в виду упомянутое руководящее лицо.
— Подожди, — сказал Григорьев, заставляя собеседника снова опуститься на свое место. — Все-таки расскажи мне, что вы там задумали в окончательном варианте. — Он откинулся на спинку кресла и внимательно и заинтересованно смотрел на Середина. — Почему нужно столько трубного кирпича? Двухванный процесс?
— Да. Это единственное, что может обеспечить нам большое количество стали в сравнительно короткие сроки, еще до полной реконструкции завода, о которой ты говорил. Кстати, вопрос в правительстве еще не решен?
— Нет еще, ты спешишь.
— Это верно. Не терпится…
— Ну что же, согласен, — как всегда в подобных случаях, после паузы и раздумья сказал Григорьев. — Полагаю, что двухванные мартеновские печи — это разумно.
Середин тут же воспользовался благоприятной реакцией, которой, как он предполагал, дальше могло и не быть, и просительным тоном сказал:
— Вот с трубным кирпичом может выйти задержка… Пожалуйста, не дожидаясь общего приказа по нашим нуждам, позвони директору Гжельского завода, скажи ему пару слов…
— Там у тебя уже кто-то сидит? — хмурясь, спросил Григорьев.
— Пришлось послать человека. Шутка сказать, три трубы высотой по девяносто метров…
— Что тебе доносят? На складах есть кирпич?
— Да в том-то и дело, что есть, и потребителей пока не находится. Если ты позвонишь…
Григорьев прервал его:
— Это правда?
Середин обиделся:
— Ты мог бы не задавать такого вопроса.
Григорьев встал, вышел из-за стола и принялся мерить шагами комнату из угла в угол, что случалось с ним крайне редко.
— Как бы нам с тобой в трубу не вылететь, — скаламбурил он, останавливаясь перед Серединым. — Хорошо, на Гжельский завод я позвоню… если на складах есть неотгруженный кирпич, — добавил он. — Может, выговор заработаю, но понимаю, что без кирпича тебе хана, трубы класть полгода, ждать нельзя, иначе какой смысл…
— Н-да, действительно, — озабоченно подтвердил Середин ни словом не обмолвившись, что перед отъездом в Москву собрал у себя трубокладов и попросил их вывести трубы до проектной девяностометровой отметки за месяц вместо шести, пообещав при этом полное содействие в технической оснащенности и организации работ и двухнедельное пребывание в заводском доме отдыха на всем готовом, — платить деньгами выше установленного законом он не имел права. Те, посовещавшись, уверили, что через месяц после начала работ на трубах, как и положено при окончании строительства, будут развеваться по ветру красные флажки. — Пожалуйста, позвони еще в Министерство путей сообщения о выделении в Гжельск товарных вагонов, уж делать дело, так до конца.
— Придется, — усмехнувшись, сказал Григорьев и отправился за свой стол.
Посидев в кресле с устремленным куда-то в пространство взглядом, Григорьев, наконец, снова обратил внимание на своего посетителя, спросил:
— Какая садка в печь? Шестьсот тонн, как я тебе предлагал? Разливать можно в два ковша по триста тонн, не надо менять конструкций подкрановых балок, они рассчитаны на триста тонн. Не надо перестраивать здание цеха.
Григорьев прищурился, от его недавней кажущейся сонливости и равнодушия не осталось и следа. Все-таки в душе он производственник, завод волнует его по-настоящему.
— Нет, не шестьсот. Мало! Садка девятьсот тонн! — выпалил Середин и пристально посмотрел на Григорьева. — Одна такая печь сможет за год дать миллион тонн стали. Одна печь! — Середин поднял палец, то ли подчеркивая значительность сказанного, то ли показывая, что действительно всего одна. Если из всех мартеновских печей мы переоборудуем хотя бы шесть на три двухванных, мы зальемся сталью… Процесс управляемый, качество стали может быть выше конверторной. Хочется думать, что сможем выйти на первое место в мире по качеству автомобильного листа… Но это в будущем, — остановил он себя.
Григорьев укоризненно покачал головой.
— Значит, так и не согласился со мной… Садка девятьсот тонн потребует для разливки двух ковшей по четыреста пятьдесят тонн каждый. Надо менять подкрановые балки, в старые габариты они не впишутся. Придется разрушить громадное здание и построить его заново. Сколько времени это займет, сколько будет стоить радикальная реконструкция? Вы сами осложняете свое положение. Кто согласится с такой ломкой на первом этапе модернизации производства? В дальнейшем радикальная реконструкция завода неизбежна, надо строить вторую кислородную станцию, создавать конверторный цех, вводить непрерывную разливку стали. Это уже в десятой или одиннадцатой пятилетке. На первом этапе необходимы решения, которые дадут быстрый прирост стали. Ведь таковы и твои планы…
Середин давно ждал этой минуты, он не прерывал Григорьева, пусть выговорится. В представлении хорошо знавших Григорьева людей он был непререкаемым авторитетом, и это было понятно, он никогда не шел на решения, обрекавшие на морально устаревшие методы. И вот этот самый Григорьев сейчас отстаивает полумеры, не видит пути к смелому решению проблемы увеличения выплавки стали устаревающим заводом. Наверное, свыкся с тем, что на какое-то время завод обречен прозябать. Они уж тут, конечно, прикинули, за счет каких заводов скорректировать им план. Взаимопомощь — дело хорошее, но есть опасность привыкнуть к спокойной жизни: как бы ты ни работал, добрые дяди погладят тебя по головке. А привычка, как известно, вторая натура. Эх, Григорьев, Григорьев…
Середин продлевал свое торжество этими мысленными рассуждениями.
— Коробку цеха мы не тронем ни на вот столечко, — сказал он, указывая на ноготь мизинца. — Реконструкции подвергнутся только сами подкрановые балки, на которые ляжет вся тяжесть увеличенного ковша.
— Но это как раз и приведет к ломке цеха… — неуверенно начал Григорьев. — Более мощные балки потребуют иных габаритов здания.
Середин медленно покачал головой. Григорьев внимательно следил за ним. Середину даже показалось, что в глазах его пробежал мгновенный огонек, что он уже догадался.
— Подкрановые балки из легированной стали, — сказал Середин. — Конструкции в тех же габаритах, а прочность возрастет до нужной величины. Здесь у вас это предложение с трудом находило признание, теперь придется заняться выпуском легированного проката.
Он откинулся на спинку кресла и внимательно посмотрел на Григорьева. Вот! Кажется, победа! Еще с тех давних времен, еще с пятидесятых годов, когда Середин почувствовал, что окреп и готов потягаться со своим учителем, он ждал своей победы. Наконец-то она пришла.
— Да-а… — протянул Григорьев. Все-таки, видно, до самого последнего момента он не догадывался, какой вариант реконструкции завода Середин привез на утверждение. — Кто там у тебя нашелся такой смелый — связался с Меркуловым? — спросил без тени недовольства.
— Проектировщики, конечно, — сказал Середин. — Производственники — те всегда против ломки… А Меркулов все-таки молодец, приехал к нам, сам на месте разобрался.
— Меркулов — человек дела, — спокойно сказал Григорьев, подумал и добавил: — И настоящий ученый… Я знаю, он… — Григорьев не кончил фразы и потер ладонью лоб, — да, разные бывают отношения между людьми… — запнулся и совсем замолчал.
— В горкоме мне сказали, что вмешался Центральный Комитет…
— Вмешался, — подтвердил Григорьев. — Вызвали меня. Меркулов и люди с того завода тоже были приглашены… Иначе споры затянулись бы надолго. И мне, и Меркулову записали… как положено в таких случаях… За недостаточную активность. А тем конструкторам было предложено заниматься делом, а не гнаться за надуманными авторскими свидетельствами с премиями.
…Из Москвы Середин вернулся, занятый теперь не заботами об утверждении планов, а их осуществлением. Огромный сложнейший механизм промышленности и транспорта пришел в движение, помогая заводу оправиться от недавнего потрясения. Фасонный кирпич для труб, отгруженный Гжельским заводом, находился в пути. Огнеупор для переоборудования обычных мартеновских печей в двухванные выгружался на заводские склады. Машиностроительные заводы заканчивали изготовление необходимых металлоконструкций, и Середин принимал меры, чтобы для их перевозки были своевременно поданы железнодорожные вагоны и платформы… Он жил во всех этих делах особой полной жизнью.
И все же почему-то его не оставляли беспокойные мысли о том разговоре вечером в коттедже, когда Григорьев сказал, что у него хватает времени ходить в театры и читать книги. А у самого Середина не было ни времени, ни желания волноваться за судьбы выдуманных авторами героев. Григорьев тогда с такой определенностью сказал: «Хватает…», а Середин все еще не мог ни читать книг, ни ходить в театр, ни смотреть кинофильмов — не потому, что он не ощущал в том потребности, и даже не потому, что у него не хватало времени. Он не мог оторваться от той «книги жизни», которую сотворила сама жизнь.
Случалось прежде, когда он, погружаясь в одну книгу, в один особенно захвативший его роман и читая урывками из-за того, что в самом деле времени было мало, не мог прикоснуться ни к чему другому, тянулся к полонившим его душу героям, думал о них и с нетерпением ждал новой встречи. Так и теперь он не в состоянии был заставить себя психологически отвлечься от событий, пусть медленного, пусть частичного возрождения завода. Он знал, что, взяв в руки книгу или придя в театр, он все равно не сможет следить за развитием сюжета и переживаниями героев и будет испытывать одну лишь досаду на себя, Однажды они с Нелли решили сходить в кино, но так и не добрались до него, охваченные чувством, которое оказалось сильное их самих. Нет, нельзя просто так — по обязанности или от нечего делать отдаваться искусству. Однако где-то в глубине души он уже предвкушал то время спокойной уверенной работы, когда вновь, как было когда-то, сможет радоваться и страдать вместе с героями книг и пьес, которые чем-то ему созвучны.
В самый разгар подготовительных работ позвонил Ковров, попросил принять. Середин знал, что Ковров по пустякам беспокоить не станет. Сказал, что ждет сейчас же.
Ковров появился через пятнадцать минут. Ровно столько надо было, чтобы дойти из доменного цеха до заводоуправления. В грубой спецовке, сапогах, зажав в руке смятую кепку, остановился он у двери. Не очень видный, невысокий. От приглашения сесть отказался, стоял в какой-то упрямой позе, расставив ноги, сунув кепку в карман и опустив руки.
И тут Середин вспомнил, что председатель цехового комитета доменного цеха Черненко просит предоставить Коврову однокомнатную квартиру или комнату в новом доме, который строители вскоре сдают заводу. Мыкается, мол, Ковров по общежитиям, а работник ценный и с большим стажем.
— Да, да, как же… — заторопился Середин, — удовлетворим просьбу Черненко, где-то тут у меня есть его докладная записка. — Середин принялся перекладывать бумаги, лежавшие на углу стола. — Да вот… — он вытащил из пачки тетрадную страничку в клеточку.
— Не знаю, что там Черненко хочет, — глуховатым, простуженным голосом заговорил Ковров, — а я об электронике пришел…
Середин опустил тетрадную страничку на стол и уставился на Коврова, начал вспоминать, о какой электронике он говорит. Автоматика на перекидке клапанов, которую теперь восстанавливали, совсем не электроника.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — признался Середин.
— Счетно-решающее устройство на седьмой печи давно смонтировано… — заговорил Ковров. — Прогнали мы инженеров Свердловского института, не до того нам было. Взяли и бросили…
Опыты по управлению плавкой с помощью электронно-решающего устройства в самом деле велись и были оставлены, никто в цехе ими не интересовался. Сотрудники института поняли, что их работа никому на заводе не нужна, и, сославшись на то, что им не хотят помогать, уехали. Середин и позабыл давно об этой истории. А вот Ковров, поди ж ты, помнил. Ну и Ковров!
— Электроника не может заменить мастера, — осторожно сказал Середин, — человек все равно нужен…
— Понятно, — сказал Ковров, — но помочь мастеру грамотно вести плавку электроника в состоянии. На некоторых заводах работает, я у Григорьева спрашивал. А у нас взяли и бросили. Он говорил, что там, где начальник цеха человек прогрессивный… — Ковров не окончил мысли, но Середин и так уловил укор в свой адрес. Стоял и прямо смотрел без малейшего желания уступать.
Середин молча раздумывал. Вот, пожалуйста, еще одна страница «книги жизни»… Тут без романов не соскучишься!
— Да сядьте вы, Алексей Алексеевич, — с раздражением сказал Середин.
— Ничего, постою, — упрямо ответил Ковров и с места не двинулся.
Середин вдруг рассмеялся.
— Хорошо, займемся и электроникой, вы правы, наверное. Спасибо, что напомнили, позвоню в Свердловск. — Середин что-то записал на страничке настольного календаря.
— Не переношу, когда техника не работает, — как бы извиняясь за свою настырность, сказал Ковров и собрался уходить.
— А с квартирой как же? — вспомнил Середин. — Черненко пишет, вы по общежитиям мыкаетесь.
— Это мое дело, — суховато сказал Ковров. — Квартиры мне сейчас не нужно. Когда понадобится, напишу заявление в цеховой комитет. Андронов всех нас приучил к порядку, — усмехаясь добавил он, — не простит мне, что через директора… — Он направился было к двери, но остановился и с упрямыми нотками в голосе сказал: — Ордер надо выдать Чайке. Вчетвером живут в крохотной комнатке. Вот, действительно, у кого не терпит…
— Сам все рассудил, — Середин усмехнулся. — А Чайке нужно, это верно, обидели его. Не беспокойтесь, на этот раз Чайку не обойдем.
Вечером, когда Середин готовил себе ужин, зазвонил телефон. «Не вовремя…» — с досадой подумал он, спасая закипавшее молоко. Отставил кастрюлю с огня и, так как звонки продолжались, отправился к телефону. В первый момент никто не ответил. Он хотел положить трубку, решив, что опоздал, что телефон выключился.
— Я обещала позвонить… — раздался женский голос.
Он не понял.
— Вы какой номер набрали? — спросил Середин недовольным голосом.
— Это я, Нелли… — послышалось в трубке, и только тогда он узнал искаженные мембраной знакомые интонации ее голоса.
— Слушаю, слушаю… — торопливо заговорил Середин, — никак не мог подумать…
— Я обещала позвонить, когда смогу встретиться, — сказала Нелли. — Помните?
— Приезжайте… Сейчас же… Выйду к трамвайной остановке… — Нелли молчала. — Вы слышите?
— Нет, — сказала, наконец, она, — не у вас. Я приеду к парку, если вы сейчас свободны.
— Да, — решительно ответил Середин. — Я одеваюсь.
— Не торопитесь, вы, наверное, чем-то были заняты.
Ужинать он не мог, тут же оделся и вышел на улицу. Вечер был свежим, безветренным, в разрывах белесых, подсвеченных городскими огнями облаков слабо поблескивали звезды. Мимо со стеклянным звоном проносились ярко светившиеся полупустые трамваи. Он зашагал в сторону парка, закинув руки за спину и подняв воротник пальто.
У ограды парка в темноте под густым переплетением ветвей кто-то стоял. Середин сделал несколько шагов туда, в темноту, и, скорее угадав, чем увидев очертания знакомой женской фигуры, остановился в нерешительности. Женщина пошла навстречу, и с каждым ее шагом он все более уверялся, что не ошибся.
Нелли подошла и близко заглянула ему в лицо, словно стараясь удостовериться, он ли это. Уткнулась головой в его грудь, опустила руки и замерла. Он распахнул полы пальто, закрыл ее всю с головой, и, согревая, крепко охватил руками. Ни слова не сказали они друг другу в первые минуты встречи, да и какие слова могли выразить их чувства?..
— Я не должна была с тобой встречаться, — сказала Нелли, высвободив лицо. — И все-таки пришла…
— Как ты можешь это говорить?.. — осипшим голосом спросил Середин.
— Ты сам все прекрасно понимаешь… Я хочу сказать тебе, что передумала за эти дни.
— Да, я понял, почему ты не звонила. Ты заставила меня понять. Тебя пугает мое новое положение. Ты боишься моей новой должности. Вот чего ты боишься.
— Нет! — воскликнула Нелли. — Я боюсь за тебя. Боюсь, что ты не сможешь сделать то, чего от тебя ждем все мы, не выдержишь и сорвешься. Ты — не только ты: сейчас ты — это и завод. И я тоже — не только я. И так каждый из нас в жизни. Каждый должен нести какое-то бремя… Я многое передумала за те шесть дней, когда к нам приезжал Григорьев. Шесть дней!
Они пошли по дорожке парка плечом к плечу. Середин поднял воротник пальто, его знобило, он попытался плотнее запахнуть пальтишко Нелли.
— Мне не холодно, — сказала она, — уже прошло… — Она остановилась и, взяв обеими руками борт его пальто, приблизилась к нему и вгляделась в его лицо. Середин сделал движение, чтобы привлечь ее к себе, она, сопротивляясь, уперлась руками в его грудь. — Подожди, я хочу договорить. Не боги, не техника — только души людей способны творить. Так было в те далекие времена, когда изобретали колесо, и так — сейчас. Так было и так будет всегда. Мы должны оставаться людьми, иначе эгоизм, облеченный в модные одежды, задавит нас… Я хочу остаться человеком.
— Ты говоришь так длинно, будто хочешь уверить меня в чем-то, чего прямо сказать боишься, — настороженно сказал Середин.
— Подожди, не сбивай меня, я должна досказать… — Нелли повлекла его по темной дорожке парка, и они неторопливо зашагали дальше. — Я не знала, что так со мной случится, — заговорила она. — Только хотела помочь тебе выстоять, хотела, чтобы ты осознал себя человеком и понял, что ты не имеешь права жить, как живется. А потом оказалось, что я просто баба, которой не хватает тепла, участия и… любви. Не рассчитала своих сил. Но сейчас это не имеет значения. Без меня ты будешь страдать, но останешься самим собой. Да и ты сам понимаешь, что я права. Мы, люди, не можем жить среди людей, как нам хочется…
Середин молчал. Они повернули обратно.
— Как ты все рассудила, не оставила никакой лазейки… — сказал Середин и усмехнулся. — Я разыщу тебя далее под землей, если ты сбежишь от меня.
— Хоть ты исполняющий обязанности директора, но ты ребенок, — сказала Нелли. — Большой ребенок. Ты плохо знаешь жизнь и плохо знаешь людей.
— Да, вот это… Вот об этом: неужели никто не сможет понять? Никто? Все будут презирать нас? Все? Ты уверена?
— А ты вспомни себя, — голос Нелли огрубел и лишился живых интонаций. — Вспомни, как ты сам осуждал, наказывал вместе со всеми, презирал… Где была твоя жалость, справедливость?
Середин остановился перед ней, поникнув, опустив глаза, и молчал.
— Но там было не то, не так, как у нас… — найдя лишь единственное оправдание, пробормотал он.
— Может быть, там надо было презирать, наказывать, не доверять… А кто знает, как у нас, — кто, кроме нас одних? Тебе не приходила в голову эта простая мысль? А что пережила твоя жена — сравнится ли что-нибудь с ее страданиями? Ничто не может их оправдать! Ничто! Люди это поймут, и в этом их правота. — Они прошли несколько шагов в тяжелом молчании. — Ты хочешь счастья со мной, — заговорила Нелли, — но его не может быть, нас ждут одни только страдания — вот что я хотела тебе сказать. Нельзя быть счастливыми ценой несчастья других…
— Ты думаешь, что там, — он повел рукой куда-то в сторону, — там будет счастье, если мы откажемся друг от друга? — заговорил Середин. — Нет, счастья не будет и там, с Наташей, ни для меня, ни для нее. Вернуть ничего нельзя. Вот в чем правда. Мы будем мучиться во сто крат больше, если начнем увиливать от правды, какой бы страшной она ни была для всех нас. Счастье недостижимо, в этом ты, наверное, права. Но мне не нужно счастья. Пусть у нас будут одни страдания, уйти от тебя я все равно не в силах…
— Ужасно… — произнесла она через силу. Он видел, как ей трудно говорить, она с усилием вытолкнула это слово.
Голос ее был слабым, необычным для нее, он понял, как она исстрадалась. Вдруг она зарылась головой под его пальто, и безуспешно сдерживаемые рыдания заставили вздрогнуть ее плечи. Он сжал ее, пытаясь успокоить, плотнее запахнул пальто. Ничего не помогало. Нелли плакала долго, безутешно, больше не пытаясь сдерживаться. Он лишь плотнее обнимал ее вздрагивающие плечи и щекой прислонился к ее голове. Постепенно она затихла. Он почувствовал у своей груди, что дыхание ее стало ровнее, высвободил ее лицо, заглядывая в него, гладил ее лоб, щеки, стирал с них слезы.
— Я испортила весь твой костюм… — пробормотала она, наверное, не сознавая, что говорит.
— Какое это может иметь значение…
— Любимый… — негромко проговорила она.
В первый раз она назвала его так. Почему-то при встречах они оба избегали нежных слов, интимных интонаций. Наверное, подсознательно боялись, что их встречи ненадолго, что им не быть вместе.
Они расстались там, где и встретились, у границы парка, под деревьями. Нелли не захотела, чтобы он провожал. Шагая один вдоль трамвайного полотна, он ощущал ее присутствие и не испытывал горечи расставания. Только вернувшись домой, вдруг вспомнил, что они так и не условились, где и когда увидятся. Он не мог представить себе, что эта встреча — последняя. Да она и не могла быть последней, теперь Середин это твердо знал.
1971—1976 гг.