ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

В кузове трехтонки нас двое — я и старик. Мы сидим, прижавшись спинами к кабине. Брезент у нас на двоих. Я замечаю: старик хитрит — нет-нет да и потянет осторожненько брезент на себя, все норовит укрыть ноги пониже колен. Я не в обиде, пусть тянет, только бы оставил для спины: ветер-то вон как свищет.

Трехтонку подбрасывает на ухабах, мы скользим то в одну, то в другую сторону. Старик, охая, бормочет: «Сатана, ну, сатана!» — и я не пойму, кого он клянет: шофера, что так безалаберно ведет машину, или бабу, что расселась в кабине.

Там, на развилке, «голосовал» старик, и ему по всем статьям полагалось место в кабине затормозившего возле нас грузовика, но он чего-то замешкался: или оклунок был дюже тяжел, или понадеялся на порядочность попутчиков, — не знаю, а только женщина опередила его. Укрывшись за дверкой кабины, она спокойно смотрела на него сквозь стекло, а шофер раскатисто хохотал.

Старик зло сплюнул и, крикнув мне: «Парень, подсоби», полез в кузов. Теперь вот трясется рядом со мной, чертыхается, с опаской посматривает на оклунок, который скользит по кузову, да воровато тянет к себе брезент.

Над нами темное небо и россыпь звезд. Свистит ветер, заглушая грохот машины и слова, которыми мы изредка перебрасываемся. Холодно, и никакого комфорта. Но я не унываю: ведь это моя первая командировка. Я ехал по делу Миронова, и, если бы меня спросили, зачем, с какой целью, я не смог бы толком ответить. Дело в том, что Шитов был слишком краток, когда напутствовал меня, а я не догадался уточнить свою задачу. Он сказал: «Дело Миронова прекращено. Это суд нам помог разобраться. А сколько человек пережил! Вот посмотри на него, поговори. Каково ему? Ну, анонимку возьми у секретаря. Не задерживайся». И больше ни слова. Он, наверно, забыл, что я всего-навсего стажер, и такие указания, как «посмотри», «поговори», которые, может быть, для другого были понятны, мне ничего не объясняли.

Поразмыслив, я решил действовать на свой страх и риск.

Старик ткнул меня локтем в бок и что-то сказал. Я замотал головой — не слышу. Тогда он схватил меня за ворот пиджака.

— Курнем, а?

Я сунул ему пачку сигарет и, пока он, прикуривая, гнулся дугой, заслонял его брезентом от ветра. Наконец он распрямился, задымил и махнул мне рукой — подставь, дескать, ухо. Я повиновался. Теперь мы, покачиваясь, стукались головами, зато слышимость была хорошая.

— Мечтаешь? — осведомился он.

— Нет, батя.

— Ну правильно. Кабы от мечтаний тех прибыток, а то тьфу, — пыхтя дымом, продолжал он. — Вон баба окаянная, видать, похрапывает в тепле да на мягком, а тут, на эдакой тряске, мечтай… — Оклунок подкатился к моим ногам, и я хотел было поднять его, но старик дернул меня за рукав. — Нехай. Там гостинцы, крупа. Не попортится. — Послюнявил палец, притушил сигарету и зажал ее в ладони. — В крайцентре был. Базарювал. Ну, ходил по всякому начальству… — Примолк и выжидательно посмотрел на меня: спроси, дескать, по каким таким делам, но я промолчал.

Меня занимали другие мысли. Я попытался представить себе Миронова, угадать, как он меня встретит, о чем спросит, но из этой затеи ничего не вышло, и я махнул рукой. И хотя уже рассветало, я сказал себе: «Утро вечера мудренее. На месте разберусь». Вспомнилось дело Миронова.

Работал Миронов шофером в леспромхозе, вставал с солнцем, ложился с месяцем, строил домишко. Частенько просил бригадира — выпиши да выпиши леса, позарез нужен, а тот все тянул, не отказывал, но и не давал. Миронов терпеливо ждал. Как-то бригадир приехал на делянку, взял наконец у него заявление и, указав на уже загруженную лесом машину, сказал: «Себе отвези. Я потом оформлю». Так и вывез Миронов по пропуску и накладной шесть, кубометров делового леса. Через неделю нагрянула милиция. Лес отвезли на станцию, погрузили на платформу, а Миронова — в кабинет следователя. И вот первый допрос…

В кабинете двое — следователь и Миронов.

— У вас изъято шесть кубометров леса. Где вы его взяли?

— Выписал…

— Я спрашиваю: где взяли?

— Ну, на делянке.

— Куда должны были отвезти?

— Бригадир взял заявление, сказал…

— У вас был документ; чтоб везти лес домой?

— Бригадир сказал…

— Да или нет?

— Ну не было, бригадир сказал — оформит…

— Слушайте, Миронов, куда следовало отвезти лес?

— Да я же говорю, бригадир…

— Вы получили накладную?

— Ну, была.

— В ней значится, что полученные вами шесть кубов нужно отвезти куда? На станцию. Сдать кому? Приемщику. И чтобы он что? Расписался в получении. Так?

— Ну, правильно, такой порядок. А в этот раз бригадир…

— Значит, вы отвезли лес не на станцию, а домой? Ясно. Кому вы продавали ворованный лес?

— Да не воровал я. Это же…

— Замкового знаете?

— А кто он?

— Федор Матвеевич, сторож на станции. Сколько ему продали?

— Я уже сказал, никому никакого леса не продавал.

— Минутку. Вот слушайте, я прочту вам показания Замкового: «Миронов неоднократно предлагал мне лес. Я знал, что он торгует лесом, часто возит в какие-то станицы. Я купил у него полтора кубометра. Он просил, чтобы я подыскивал покупателей, но я отказался».

Пауза. Миронов тяжело дышит, смахивает капли пота с лица.

— Замковой ваш сволочь, сукин сын.

— Но это его показания. Что делать-то, а? Мы, конечно, проверим, правду ли он говорит. Но у вас действительно обнаружили лес. Вот в чем вопрос.

— Проверяйте. Я отдал заявление. Бригадир сказал, вези лес домой, все будет оформлено. Я поверил ему. Вот и весь сказ.

— А вот послушайте, что показал бригадир. Слушайте внимательно: «У нас в леспромхозе ходил слух, что Миронов и другие шоферы расхищают государственную собственность, то есть очень дорогой деловой лес. Миронов никогда не просил, чтобы я выписал ему лес. Никакого заявления я у него не брал и не разрешал везти лес домой». Теперь вы все понимаете, Миронов? Мы, конечно, все это проверим. Но если они правы, стоит ли отпираться?


Вот так и началось дело Миронова. У Замкового обнаружили в сарае полтора кубометра леса, который, конечно, был им похищен, но Замковой упрямо твердил, что купил лес у Миронова, а чтобы придать правдоподобность этой версии, присочинил, что якобы его просили искать покупателей. Спасая себя, он топил другого. Вскоре установили, что группа работников леспромхоза во главе с бригадиром расхищала лес. Преступников арестовали, но это не облегчило участь Миронова. Бригадир по-прежнему утверждал, что не разрешал ему брать лес и никакого заявления не видел. И только на суде у них заговорила совесть. Признались, что оговорили Миронова. Суд возвратил дело в прокуратуру на доследование. На квартире у бригадира произвели повторный обыск. Искали какие-то накладные и в ученической тетради обнаружили злополучное заявление Миронова. Выяснилась и цель провокации, затеянной бригадиром. В леспромхозе шла ревизия. Преступники знали, что недостача леса обнаружится, и решили объяснить это тем, что шоферы воруют. Тут-то и вспомнили Миронова, его просьбу. Рассчитали точно: Миронов, поверив бригадиру, повезет лес домой, а так как шоферы отчитываются за полученный груз в конце шестидневки, то накладная на этот рейс попадет в бухгалтерию только в конце недели. Значит, в течение шести дней лес будет у Миронова, они сообщат в милицию, и «вора» схватят с поличным.

Но не о подлости преступников думал я сейчас. Меня занимало другое. Почему следователь ухватился за версию бригадира? Почему его внимание не привлекло такое обстоятельство: лес увезен днем. У всех на глазах Миронов сгрузил его в своем дворе. Он расписался в накладной и должен был через неделю отчитаться.

«Миронов поверил бригадиру и иначе поступить не мог, — говорил я себе. — Следователь же, расследуя дело, действовал по принципу: лес рубят, щепки летят. И не все ли равно Миронову, кто причинил ему боль, унизил, опозорил. Преступник или следователь — какая разница. А может быть, разница есть, и он это понимает. Преступник — одно, что с него возьмешь, за то его и судят, а следователь — совсем другое. Почему он не оградил Миронова от навета злобных людей?»

Перебирая в памяти детали дела, я все тверже убеждался в том, что следователь мог и должен был отвести удар от Миронова.

У моста шофер затормозил. Я попрощался со стариком и зашагал вниз, к речке. Справа от меня высились тополя, впереди колыхался камыш, а за ним слышались тихие, едва уловимые всплески воды. Я присел на большой камень у самого берега. На дне, как на ладони, мелкая галька, шустрые мальки — все видно. Я положил портфель на колени, закурил. Там, в станице, еще спят, и, чтобы понапрасну не дразнить собак, решил подождать здесь.

На востоке заалела кромка неба, вначале узкая и длинная, потом, расплываясь, она становилась все шире и шире. Закачался туман. Он медленно поплыл по реке, цепляясь за берега. В лесочке поднялась птичья возня — слышался стук дятла, жадный сухой кряк соек. Я встал, хотел было искупаться, но, увидев парнишку, который сидел на коряге и напряженно следил за поплавками, отказался от этого намерения. Осторожно ступая, подошел к нему. Увлеченный своим занятием, он не замечал меня, а я, присев на корточки, наблюдал за мерно покачивающимися поплавками. Вдруг один из них вздрогнул раз, другой, рыбак схватил удилище, привстал, подавшись вперед, и замер, а поплавок, как назло, чуть наклонился набок и успокоился. Вскоре, однако, он вновь встрепенулся, стремительно нырнул, но в тот же миг выскочил и мирно улегся набок. Такие фокусы следовали один за другим так часто, что у меня зарябило в глазах, но паренек знал, видимо, с кем имеет дело, и с завидной выдержкой и упорством вел этот поединок.

Я смотрел на него, и у меня было такое ощущение, будто я в чем-то провинился перед ним, что-то должен был сделать для него, но почему-то не мог. В лучах восходящего солнца, на фоне бурлящей реки и сбросившего с себя дремоту, ожившего, наполненного утренней свежестью и неумолчным разноголосым птичьим гомоном леса его фигура казалась мне сказочным видением. Он стоял на коряге, широко расставив ноги, с задранными до колен штанинами, чуть подавшись вперед, вытянув шею и слегка наклонив голову набок. Стоял неподвижно, напряженно, вцепившись глазами в точку, кружащую на серебристой водной глади. Казалось, он навечно вписан в этот пейзаж, что не будь его, и поблекнет все: и лучи солнца, и эта сверкающая, переливающаяся серебром речная гладь, и прелесть пробудившегося леса.

Ну, конечно же, я должен был, я обязан был сфотографировать его, но у меня не было аппарата. Природа наградила меня одной отвратительной особенностью — рассеянностью. Я забыл прихватить с собой фотоаппарат, хотя и намеревался это сделать.

Чуть дальше в стороне, ближе к лесу, на небольшой поляне, виднелся пенек. Он-то и привлек мое внимание. Взглянув на него, я невольно оцепенел: свернувшись клубком, на пеньке лежала огромная змея. Вот она зашевелилась, приподняла голову. Я схватил камень, швырнул и крикнул:

— Змея!

Мальчик вздрогнул, резко обернулся ко мне и, потеряв равновесие, шлепнулся в воду. В ту же секунду я бросился в речку, туда, где под корягой барахтался пацан. И зря! Вода ему по пояс, мне чуть выше колен, а под ногами мелкая галька. Мы стояли ошеломленные внезапностью случившегося и таращили друг на друга глаза. Лицо у него круглое, густо посыпанное веснушками, рыжие волосы прилипли ко лбу. Отплевываясь, он чмыхал носом, зябко передергивал плечами.

— Ну, чего? А? — выговорил он, стуча зубами.

В самом деле — «чего»? Какого черта я ринулся в эту речушку? Мне стало как-то не по себе.

— Ты чего пужаешь? — продолжал он.

— А ты… стоял бы себе, — довольно глупо заявил я и добавил: — Не можешь держаться, так не лезь на корягу, ходи себе по земле.

— А ты не орал бы!

С минуту мы еще препирались и со стороны, должно быть, выглядели нелепо, особенно я — в костюме и при галстуке, по колени в воде рядом с вымокшим, нахохлившимся мальчишкой.

Пробормотав что-то насчет змеи, я поплелся к берегу. Настроение испортилось. А тут еще паренек — ни с того, ни с сего принялся смеяться, да так звонко, что, казалось, заглушал птичьи голоса.

— Замолчи! — крикнул я.

Куда там! Залился смехом пуще прежнего.

— Хочешь получить? — не совсем вежливо осведомился я и показал ему кулак.

— А я виноват? Сам в речку полез, а теперь, гляди, как мокрый петух! Смехота! А это — уж! Мой старый знакомый! Мы всегда с ним тут вместе!

— Хворост!

— А?

— Хворост, говорю, собирай, нечего зубоскалить!

Не очень-то приятно торчать нагим у костра, дым забивает дыхание, а отодвинешься — холод так и пронизывает тело.

Но ничего, сидим, терпим! Все, что было на нас, — теперь над нами. Мой новый приятель воткнул удилища в землю, как-то ухитрился соединить их лозинами, и получилась сушилка, которая, впрочем, больше годилась для копчения рыбы, чем для сушки одежды. Мальчишка был явно доволен своим сооружением и уверял, что через полчаса наши штаны будут, как «огурчики». Я не разделял его оптимизма и угрюмо молчал.

— А ты плавать умеешь? — спросил он.

— Ну?

— Давай наперегонки на тот берег и обратно.

Этого только мне и не хватало.

— Сиди уж, герой!

— А я без передыха туда и назад.

— Врешь ты все…

Солнце уже поднялось довольно высоко, и я заторопился — пора в станицу. Кое-как оделись, собрали рыбацкое добро и, поднявшись по крутому обрыву, зашагали по полю, напрямик.

Станица виделась квадратом зеленого массива. И если бы не крыши домов, из которых, завихряясь, вырывался дым, и белизна стен, ее можно было принять за густой сад.

Мальчик шел по траве, сбивая капельки росы, и пальцы его босых ног становились все чище, а когда на них падал искристый луч солнца, они на какой-то миг розовели.

Я смотрел на него, и мне почему-то казалось, что появился он здесь, на зеленом лугу, вместе с солнцем и вместе с ним будет без устали шагать и шагать по росе в неведомые дали.

Я взял у него из рук ведро, в котором суетились караси, а он улыбнулся, вскинул удочки на плечо и сказал:

— Порядок!

Мы шли медленно, а он степенно, видимо, кому-то подражая. Говорил, что живет в станице давно, «аж с самого рождения», учится в пятом «Б», а зовут его Генкой.

— А я следователь.

Мальчишки, как правило, романтики, и следователь производит на них определенное впечатление. Но Генка, к моему удивлению, остался равнодушным. Только как-то странно глянул на меня и опустил голову. Я не придал тому особого значения, спросил:

— Ты хочешь быть следователем? Знаешь, это интересно быть следователем. Ловить воров, убийц, а то и шпионов…

Генка молчал. Он шел с поникшей головой, и даже яркие лучи солнца не могли согнать тень с его лица. Оно стало неподвижным, это только что светившееся ребячьим счастьем лицо.

Я растерялся и, не зная, что сказать, положил руку на его плечо. Он не сбросил ее, но я почувствовал, как еле уловимо дрогнуло плечо.

Мы остановились у околицы.

— Милиция там, — тихо сказал Генка, взял ведро. — Пойду.

Я не мог расстаться с ним так нелепо и, когда он уже сворачивал в переулок, крикнул:

— Подожди!

Он не остановился, только пошел медленнее, бороздя ногами песок.

— Зря ты обиделся. Извини, если что не так. — Я пошел с ним рядом. — Ну, брось ершиться, старина. Мы еще встретимся. Да, слушай, не знаешь, где стансовет? А улица Светлая, дом 17, где это?

Он быстро глянул на меня, прикусил губу и остановился у второй хаты от угла. Поставил ведро, удочки бросил через изгородь во двор и повернулся ко мне. Я понял все: «Это его сын… сын Миронова».

Генка стал у приоткрытой калитки, смотрел на меня исподлобья. Между нами было два метра пустоты, холодной пустоты. В его взгляде был укор и еще что-то такое, отчего у меня заныло сердце. Может быть, из боязни повторить то, что однажды уже принесло ему горе, или ненависть, или злость — не знаю, я не уходил, чего-то ждал. Я не имел права перешагнуть порог этого дома. Я должен был пойти в стансовет, вызвать Миронова и там в официальной обстановке объясниться с ним. Но все-таки я стоял здесь, не в силах отвести глаз от взволнованного лица мальчугана. Так и подмывало подойти к нему, хлопнуть по плечу, сказать: «Брось, старина». Но не мог двинуться с места, не мог потому, что слишком остро чувствовал пустоту, которая нас разделяла.

Генка толкнул калитку. Она заскрипела, закачалась на петлях, и тотчас загремела цепь. На плетень взметнулись две лапы и мохнатая голова пса. Генка схватил его за ошейник и потащил в глубь двора. Пес то захлебывался басистым лаем, то хрипел, упираясь лапами, косил на меня налитыми кровью, разъяренными глазами. Я стоял во дворе дома Миронова, и, если бы меня спросили, почему это сделал, я бы, наверное, толком не ответил. Тогда я не предполагал, что меня потом спросят об этом.

Генка возился у собачьей будки, и я, решив, что опасность миновала, шагнул к крыльцу. В тот же миг пес рванулся ко мне.

— Рекс, лежать, лежать!

Сильный, властный голос заставил собаку лечь.

Человек, появившийся на пороге, несомненно, был Миронов. Круглое лицо с широким носом, упрямо сжатые тонкие губы, высокий лоб, словом, достаточно было одного взгляда, чтобы безошибочно заявить, что перед вами отец Генки. Втолкнув собаку в будку, он повернулся к Генке, который стоял потупясь.

— Ну и дурак, — Миронов качнул головой, медленно, как-то лениво приподнял руку и шлепнул сына по затылку. — Могла же загрызть.

— А пускай, — сказал Генка чуть не со слезами и еще ниже опустил голову.

Миронов направился ко мне. Не спрашивая, кто я и зачем явился, он поздоровался и пригласил меня в дом.

Я вошел в комнату, сел на стул возле стола и зачем-то отодвинул на угол небольшой букетик полевых цветов. С Генкой я чувствовал себя увереннее, а наедине с Мироновым вконец растерялся и не нашел ничего лучшего, как потянуть к себе букетик и ткнуться в него носом.

Миронов сел напротив, положил короткие волосатые руки на стол и выжидающе смотрел на меня, медленно двигая густыми бровями. Они придавали его лицу тяжелый, угрюмый вид. Молчание слишком затянулось, и я наконец выдавил из себя:

— Здоровый кобель…

Он глухо обронил:

— Сука.

Вот и все. Кажется, говорить больше не о чем. Я уставился на цветы, а он угрюмо смотрел в окно. Выручил Генка. Он приоткрыл дверь и остановился в нерешительности на пороге.

— Сын? — осведомился я.

Миронов оживился, глаза потеплели. Подняв брови, он кивнул, и Генка подошел, прижался щекой к его плечу. Широкая ладонь легла на голову Генки, а узловатые пальцы зарылись в неостриженных, взлохмаченных волосах.

Глядя на них, я задумался. Что я принес этим людям? Добрую весть, дружескую улыбку или тяжелое воспоминание о недавнем прошлом? Чего я хочу? Сказать, что я, стажер Сергей Рябов, хороший малый и не имею никакого отношения к их горю, или извиниться за следователя, причинившего им горе? Ни того, ни другого я, наверное, не сделаю. Меня просто не хватит на это. А может быть, я все-таки хочу их как-то утешить или сам почувствовать то, что следует за ошибкой, научиться смотреть прямо людям в глаза, оставаясь таким, как есть? А какой я есть? Меня многому учили. Ну, а чтобы не туманились глаза этого мальчугана и не билось тревожно его сердце, что для этого надо, кто этому научит? Ведь сейчас уже одним своим появлением я принес в дом тревогу, напряженное ожидание чего-то недоброго.

— Вот, — Миронов смотрел на свои руки, — сон видел, вроде б летаю над домом, как та птица. — Сжал кулаки так, что хрустнули пальцы. — С маху бы рубили, оно б легче. Вон дите тоже мается. Его-то за что терзать?.. Сирота же… Считай, вон скоко — два месяца допросы да допросы. Железо не выдержит, не то человек…

— А разве бывает, чтобы приходили допрашивать на дом?

Вопрос, видимо, озадачил его. Он пожал плечами, помолчал, потом, усмехнувшись уголками губ, сказал:

— Ваш брат не доктор. Того кличешь, а вы сами, без зова…

Я прервал его.

— Все это так, только я не затем приехал. Дело прекращено. Вы невиновны. Это доказано. Вам, Григорий Максимович, волноваться больше нечего. Вы, можно сказать, через край хватили… В общем, намаялись. — Я говорил медленно, с трудом подыскивая слова, и чувствовал себя неловко. Да оно и понятно. Ведь тот, кто унизил его человеческое достоинство, был моим коллегой! — Следователь за это ответит. Ну, а я приехал анонимку проверить.

Миронов был хмур, задумчив.

— Фельшар, — тихо проговорил он.

— А? — только и мог вымолвить я.

— Станичники так именуют кума Игната. Скот и прочую живность страсть как любит. Кабанчик мой чего-то захирел, а кум лечить умеет. Сам-то он пасечник, а на такие дела мастак. Н-да… Спасибо вам, — поднялся, поправил скатерть на столе, вытащил букетик из кувшинчика, заглянул, есть ли вода, — спасибо, что верите.

— Да, конечно. Да… — пробормотал я, вставая. Для меня он был загадкой, этот хмурый, сильный человек с неторопливыми движениями и глуховатым голосом. Что у него на душе? О чем он думает? Я бы многое отдал, чтобы знать это. И не только знать! Он, видимо, решил, что я собрался уходить.

— Посидели бы, — в голосе чувствовалась неуверенность, — костюм бы погладили.

Мы расстались. Перед тем, как завернуть за угол, я обернулся. У калитки стоял Генка. Он смотрел мне в спину, приставив к глазам ладонь козырьком.

…В узком коридоре стансовета, у двери с табличкой «Председатель» на скамье сидел сухонький дедок в косоворотке. На голове кожаный картуз, в котором, наверное, щеголял он еще в далекой молодости. Но прошла та пора. Не стало ни молодца, ни картуза. Оба состарились, поизносились.

Я сразу узнал его. Мой попутчик, тот, что в кузове трехтонки тянул к себе брезент.

Увидев меня, старик оживился, кивнул на дверь.

— Туда? Ну, садись в очередь. Я — первый.

Что тут поделаешь? Очередь есть очередь. Сел. Он извлек из кармана бумажку, сунул мне.

— Читай докумэ́нт.

«Пред. стансовета т. Соснову П. Направляем жалобу гр. Цибулина Н. М. по вопросу предоставления ему выпаса, для рассмотрения», — прочитал я вслух и возвратил «документ».

— Ноне выпаса…

Над дверью затрещал звонок, возвещая о начале приема. Вдоль стены, кабинета стулья, диван, у окна массивный стол, справа от него сейф. За столом председатель — грузный, бритоголовый, со шрамом на левой щеке. Я сел на диван, дедок примостился рядом с «докумэнтом» в руках.

Председатель разговаривал по телефону. Вернее, слушал кого-то и кривил толстые губы в усмешке. На нас он даже не взглянул. Дедок коротко вздохнул, ткнул локтем меня в бок и, видимо, хотел что-то шепнуть, да не успел. Председатель вдруг резко спросил, скосив на него глаза:

— Михалыч, когда купил?

Дедок привстал, приставил ладонь к правому уху:

— А?

— Купил, говорю, когда, сдохла б она тебе, практически.

— Дак ужо месяц.

— Добре.

Глядя на председателя, я почему-то подумал: «сельский бюрократ». Наверно потому, что он вел себя так, будто меня и не было в кабинете. А ведь видел, знал, что я приезжий, незнакомый человек. Я даже обиделся и принял независимую позу — отвалился к спинке дивана, вытянул ноги и скрестил руки на груди, знай, дескать, наших. Глупо, но как-то уж так само по себе получилось. Председателя, видно, не устраивало то, о чем ему говорили по телефону, и он зашумел:

— Ну и что с того, что я Соснов? Я ж о чем толкую? Коровы, козы, их же пасти надо, практически. Да при чем тут Дворников! Старик что — в ответе за него? и корова тоже… А возьмет та корова да с голода сдохнет, тогда как? Узнаешь тогда, практически. А решение исполкома тебе что? — Он вдруг рассмеялся. — Добре. Не сдохнет? Ну, бувай.

Положив трубку, он окинул меня быстрым взглядом и, как мне показалось, усмехнулся уголками губ. Я почувствовал себя неловко, поджал ноги и покраснел. Председатель достал из ящика стола пачку папирос, закурил. Пыхнул дымком раз, другой, сказал:

— Не сдохнет твоя корова. Выпас будет. Вдобавок корм получишь. — Помолчал, о чем-то раздумывая, и неожиданно спросил: — Ты, Михалыч, сознательный?

— Дак я чего…

— Сознательный ты или нет? — наседал на него председатель, а у самого глаза искрились смехом.

Михалыч заерзал, боязливо глянул на меня и не совсем уверенно проговорил:

— Как все. А то как же…

— Видал! — Соснов засмеялся, да так подкупающе, что я невольно улыбнулся. — Видал дипломата! Он как все! Разберись тут, какой он сам есть, практически. А ты знаешь, дед ты мой дипломатныи, шо есть такие, которые за глотку хватают, когда им шо надо, — давай, и нехай все прахом идет, давай зараз же мое, а то… А ты знаешь, шо они дальше делают? Ага, не знаешь! Они пишут! А шо они пишут? Жалобы они пишут, вот шо они пишут, практически. Знаю, ты не такой.

Бедный дедок! Теперь я понял, почему он поглядывает на меня. Должно быть, думает, что я выдам его. Ведь там, в коридоре, он доверительно показывал мне свой «докумэнт», который, как говорит Соснов, «практически» никому не нужен. Обошлось без него.

Взглянув на Михалыча, я чуть было не рассмеялся. И так росточком мал, а тут еще до того съежился, что, казалось, убавился наполовину. Глаза уставил в пол, мнет в руках картуз да тихонько вздыхает. Косит на дверь — не иначе, улизнуть хочет. Но вот он распрямился, торопливо натянул картуз, поднялся. В глазах — отчаянная решимость.

— Ну ездил… ну по начальству був… А шо? — вызывающе затараторил дедок. — Сознательной! А корова без корма… На кой она мне без корма!

Соснов поднял руку.

— Погодь. Ты в Совете позавчера был?

— Ну був, ну шо?

— Ага, — Соснов прищурился. — Был, значит, голубчик. А я ж тебе шо сказал? Да я ж тебе сказал, шо все уладим. И уладил. Гони теперь свою коровенку на выпас. А ты ж тогда не поверил. Снялся и айда в Краснодар с жалобешкой. А зачем? — качнул головой. — Эх, Михалыч… Негоже так. Не по-людски оно так, когда зря пишут.

Дедок насупился.

— Дак я ж…

— Ладно. Кто старое помянет, тому… Ну, бувай здоров. Нехай тебя жинка за ту жалобу расцелует.

«Жалобщик» молча побрел к двери.

Видно, ошибся я в Соснове, поторопился причислить его к сельским бюрократам, хотя, по правде говоря, хмурое, со шрамом лицо председателя, глуховатый голос невольно настораживали, и это в какой-то мере объясняло мое первое впечатление о нем. И дурацкую позу, которую я поначалу принял, развалясь на диване, — тоже.

Не знаю почему, но я вдруг почувствовал, что здесь, в этом кабинете, я не впервой и что вся эта история с дедком, такая будничная, чем-то тревожит меня. Я видел, что и Соснов озабочен.

— Во, брат, как оно. — Он в упор посмотрел на меня. — Ты пойми, пастбища подавай, практически, а их негусто… А кое-кто норовит выделить для выпасов такие участки, где трава сроду не росла. Ну, воюем с такими.

Я кивнул, а он потянулся к папиросе, сделал две затяжки, дохнул дымом.

— Вот ту скажи, почему жалуются? Знаю, случается. — обижают человека, так ты ж в стансовет иди, ты ж сюда обиду неси. Тут же что? Тут же Советская власть на месте. А он, тот же Михалыч, в крайсовет идет… А кто виноват? — Умолк, сдвинул брови, задумался. Потом спросил: — Значит, по душу Миронова приехал?

Я удивленно глянул на него, дескать, откуда тебе известно, кто я? А он усмехнулся.

— У нас связь космическая, — заметив, что я полез в карман за удостоверением, махнул рукой. — Не надо. Раз у Миронова был, значит, следователь. Опять следствие.

— Анонимку надо проверить.

— Час от часу не легче. Замотали мужика. Я тебе скажу так: запачкать человека нетрудно, а отмыть… Возьми Замкового. Знаю его не один год. Он же почему Гришку Миронова топит? А потому, что сам вор, страх берет за свои делишки. Озверел, практически. Когда началось следствие, тут, как на грех, жена Миронова слегла. Померла. Бился Миронов, как птица в силках. — Председатель умолк и, морща лоб, принялся рассеянно водить карандашом по бумаге.

Должно быть, он крепко задумался, потому что, когда я спросил его, как вызвать Замкового, он ответил: «Не один год знаю». И только через несколько секунд спохватился, сказал: «Вызовем».

Я вытащил из портфеля анонимное письмо и протянул его председателю, Читал он долго, хмурясь, беззвучно шевеля губами. Спросил:

— Выходит, Замковой не виноват. Так, что ли?

Я молча пожал плечами.

— Тут же что пишут? Замкового заставил следователь, так сказать, угрожал тюрьмой… Значит, народ наш станишный просит разобрать дело? Замковой и Миронов пострадали невинно… М-да… Во, брат, как оно. Погодь, погодь… Это ж дивчача рука писала, погодь… — Он вдруг встал и заторопился к двери. — Ты сиди. Я тут через дорогу мотнусь. Ты сиди. Я зараз.

В коридоре загремел его голос: «Митька, Замковой Федор знаешь, где живет? У балки вторая хата. Ну, тот, что в прошлом году за яблоки тебя драл в саду. Мотнись, скажи, председатель кличет. И чтоб живо!»

Я подошел к окну. С крыльца скатился белобрысый мальчуган и помчался вдоль улицы. Тонкая, усыпанная ярко-белыми цветами ветка вишни, покачиваясь перед окном, закрыла спину гонца, и вскоре я потерял его из виду. Потемнело. Я взглянул на небо. Грязно-серая туча медленно наползала на станицу. Ослепительная вспышка полоснула тучу. Ухнул гром раз, другой, и первые капли дождя стукнули по стеклам.

Вскоре в кабинет ввалился Соснов, вымокший, взлохмаченный. В его глазах светились недобрые огоньки. Запустив пятерню в волосы, он откинул их назад, встряхнул ладонью и плюхнулся на диван.

— Сволочь, — объявил он. — Это ж надо!

Я сел на стул, смотрел на него, стараясь не выдать охватившего меня волнения.

— Внучка. Понял?

Я пожал плечами — не понимаю, дескать. Он поморщился, будто от зубной боли, блеснул на меня глазами.

— Замковой имеет женатого сына и внучку. Живут вместе, — достал папиросу, чиркнул спичкой, коробок швырнул к спинке дивана. — Почерк-то в анонимке школьный, девичий, ну, второго или третьего класса. Жена моя учительница, третий класс у нее. Понял? — помедлил, затем сказал, будто отрубил: — Писала внучка Замкового.

Так вот в чем дело! Я насторожился. Он продолжал тихо, раздумчиво, будто прислушивался к своим словам:

— Отец Замкового умер еще до революции. Сын его, Федор, батрачил, жил бедно. В восемнадцатом году ушел из станицы. Появился снова тут уже в тридцатых годах. Привез немало добра. Ходили слухи, что в гражданскую он путался с бандитами. Жил, однако, мирно и тихо: жену не бил, водку в рот не брал. На собраниях, где станишники любили драть глотки, помалкивал, сопел в две ноздри да ухмылялся… А тебя-то как звать?

— Рябов Сергей…

— А я Соснов Петро. Но они, станишники, зовут то Сосняком, то Петровичем. Замкового я хорошо знаю с сорок первого года. В одной роте были. Но под Киевом размотало. Я очутился в госпитале, а он… Свиделся я с ним снова уже в Карпатах. Война на убыль шла. Замковой весь в медалях, ордена, правда, ни одного не было. Толстый, физиономия чуть не лопнет. Оказывается, к продскладу пристроился…

Соснов привстал, распахнул окно.

Ливень утихомирился. В саду посветлело. Легкий ветерок чуть заметно ворошил листья вишни, и они, встряхиваясь, сыпали мелкими каплями дождя. Где-то далеко за станицей глухо урчало небо. Туда же потащилась и туча. Соснов провел ладонью по волосам, продолжил:

— После войны я не сразу приехал сюда. Пробовал было осесть на Украине. Вскоре и Замковой в станице объявился. Стал работать сторожем на лесоскладе. Дали ему участок, дом построил… Да какой там дом — дворец! И это по тем временам, сразу после войны. Темный человек. А практически, нечист на руку.

— Надо было сообщить следователю, — заметил я.

— А то молчал! Я ему слово, а он свое — подавай доказательства. А где их взять? Замкового голыми руками не возьмешь! Он да леспромхозовские воры заморочили следователя. А следователь был лопух! Понял? Лопух, практически.

Я не обиделся, хотя Соснов и смотрел на меня так, будто я и есть тот самый «лопух». Воображение рисовало мне Замкового — низкорослый, тощий, глаза маленькие и колючие, губы ниточкой, нос горбатый.

Каково же было мое удивление, когда Замковой переступил порог. Он оказался рослым, плечистым, с довольно приятным и приветливым лицом.

— Добрый дождяра був, — пробасил он Соснову и сев на стул возле окна, кивнул мне по-свойски, как старому приятелю.

Соснов резко бросил:

— Следователь.

Замкового это ничуть не удивило. Он вновь кивнул мне, провел ладонью по лбу и заговорил:

— Вчерась бачив Кандыбу. У них там град побил завязи. Погода задурила: то тебе град, то тебе дождь, а Кандыба…

— Матвеич! — оборвал его Соснов. Сцепив пальцы рук и зажав их меж колен, он хмуро и зло посмотрел на Замкового. — Матвеич, ты… зачем анонимку писал?

Замковой достал из кармана платочек, вытер губы и зажал его в руке.

— Какую такую анонимку? — вяло спросил он.

— Вражью, — сдавленным голосом проговорил Соснов, поднимаясь. — Вражью, понял?

Лицо у Соснова пошло багровыми пятнами. Я почему-то подумал, что он бросится на него. Зря я так думал. Соснов подошел к Замковому, сел рядом с ним и с усилием улыбнулся. Замковой вел себя спокойно, как игрок, который знает, что его карту бить нечем.

— Писал? — глуховато повторил Соснов.

— Анонимку? Писал. Внучка писала, она ж грамотная. Твоя жинка грамоте уче. Добре уче.

Соснов резко поднялся и, не сказав ни слова, вышел из кабинета.

Я понял, что передо мною хитрый, изворотливый человек. Он не отвечал прямолинейно на вопросы, колесил вокруг да около, жаловался на свою судьбу и горестно вздыхал. Он, Замковой, понимает, что поступил гадко, оговорив Миронова, но что поделаешь, так уж вышло. Он тоже человек и тоже хочет жить. Вот, к примеру, станичники считают его распоследним человеком, а почему? Завидуют, что он живет хорошо. Думают — вор Замковой. А оно ведь не так. Своим трудом богатеет. Так оно и должно быть, а как же иначе? Который лодырь, тот не сводит концы с концами, а если работать честно…

Говорил он медленно, вяло, как человек, которому осточертело доказывать свою правоту, отбиваться от завистливых людей. Я старательно заполнял страницы протокола допроса. Спрашивал мало, больше слушал. Этим, видно, я и понравился ему.

«Думает, что перед ним простачок, — размышлял я, царапая пером по бумаге. — Но как тебя ковырнуть?»

Я очень хотел это сделать, но в голову не приходило ничего путного, что можно было бы использовать для этой цели.

— Как же насчет анонимки?

— А шо?

— Вы пишете, что следователь пугал вас, угрожал. Может, и бил, а?

Замковой качнул головой:

— Не, бить не бил, а пугал, грозил. Это было.

— А если поточнее? Что же он говорил, чем грозил?

Замковой помолчал, потом, вздохнув, сказал:

— Тюрьмой.

— Это я уже слышал.

— Тюрьмой кого угодно спужаешь. Ведь он как — ткнет пальцем в книжку, где всякие уголовные законы, и грозит. И все спрашивал, понятно или нет. Да еще заставил расписаться.

Так вот оно что! Я понял ход Замкового: перед допросом следователь обязан предупредить свидетеля об ответственности за отказ от показаний и за дачу ложных показаний. Этим-то и хочет воспользоваться Замковой. Он, видите ли, в законах не разбирается и решил, что следователь запугивал его таким способом. И тут я вспомнил, что допустил ошибку. Я же не предупредил Замкового перед допросом. Чертыхаясь в душе, я рылся в бумагах. Замковой угрюмо молчал.

— И это все? — немного погодя, спросил я.

— А шо?

— Все, говорю, или нет? Может, еще как-то запугивал вас следователь?

— Было.

— Чем именно?

— А всяко.

— Поточнее. А на очной ставке с Мироновым? Вас и там запугивали? Значит, Миронов это может подтвердить? — сыпал я вопросы, чувствуя, что наконец-то поймал Замкового.

— Миронов? — он поджал губы. — Не, Миронов не скажет.

— Это почему же не скажет? — осведомился я и откинулся на спинку стула. «Кажется, он влип», — с удовольствием отметил я про себя и продолжал: — Если вы говорите правду, что вас заставил следователь врать, клеветать, то как же с очной ставкой? Вы же были лицом к лицу с Мироновым? Как, чем тогда угрожал следователь?

Замковой усмехнулся.

— Не было, — тихо сказал он.

— Чего не было?

— А очной ставки.

Я неподвижно смотрел на него, словно не понимая того, что он сказал. «Влип… он или я? Я влип». Решив так, я торопливо схватил ручку, будто хотел записать эту истину на добрую память, и бессмысленно уставился в протокол. Вгорячах я забыл, что и в самом деле никакой очной ставки не было и что Замковой всего-то допрашивался один раз. «Олух!» — мысленно воскликнул я, имея в виду и следователя, и, конечно же, себя.

Молчание затянулось. Я делал вид, что читаю запись, а Замковой, положив руки на колени, сидел смирно, покорно и изредка тихонько вздыхал — страдалец, да и только.

Я решил атаковать его с другой стороны.

— Зачем вы втянули ребенка в грязное дело? Диктовать ребенку анонимку. Просто уму непостижимо! Зачем это?

— А шоб знала правду, — ответил он.

— Правду? — переспросил я. — Не спешите. Мы еще выясним, что это за правда. Вы же знаете, что клевета карается по закону. И строго. Если будет установлено, что вы клевещете на следователя… В общем, сами понимаете, чем это может кончиться.

— Понимаем, а как же, — протянул они вновь усмехнулся.

Эта кривая усмешка и спокойные темные глаза, которые, казалось, ничего не выражали и были ко всему безучастны, начинали злить меня, заставляли настораживаться.

— Внучка — это дело наше, семейное, — снова заговорил он. — А клеветы нету. Одна святая правда. Я вот так скажу: проверять не надо. Я ж чего хотел? Шоб приехало начальство. Теперь больше ничего не надо.

— Это как же так?

— А просто. Люди узнают, шо приехало начальство, ну, шо я не виноват, и хватит. А следователя топить не хочу, он же человек и тоже семейный. — Замковой покосился на дверь и доверительно зашептал: — Шо было, то кануло. Я подпишусь, шо анонимку послали брехуны, следователь Замковому не грозился и обходился культурно. А кто писал ту анонимку, мы не в курсе, — он подмигнул мне и подвинулся к столу. — Меня не будут судить за те показания про Миронова, а станичники будут думать, шо раз приехало начальство на проверку, то я не виноват. Слух же идет по станице, мол, Замкового заставили, вон и другой следователь из города приехал. Так оно спокойней, а то життя нету от них. На шо старухи и те поедом едят, пальцами на меня тычут, шоб поотсыхали им те пальцы, — супостат, мол, я, сгубил Миронова и жинку его в гроб загнал, осиротил пацана. Тьфу, окаянные ведьмы! А с вами мы поладим. Идет?

Я был потрясен настолько, что не мог произнести и слова. Как-то внезапно лопнула оболочка, и я увидел настоящего Замкового, с которым и хотел и боялся заговорить. А он ждал, сузив глаза и затаив дыхание, ждал жадно, нетерпеливо, готовый в любое мгновение исчезнуть так же внезапно, как и появился. Не знаю почему, но мне хотелось, чтобы он остался, ну хотя бы на минуту, другую, и я тихо сказал:

— Ладно.

И он поверил, он остался. Он, тот, настоящий Замковой, навалился грудью на стол и зашептал:

— Спасибо. Мы поладим. Вы ж Миронову скажить, шо меня заставили, ну Соснову тоже. В долгу не останусь. Отблагодарю. И чтоб в сторожа меня снова взяли, туда, на склад. Вы уж извиняйте, сотенка у меня всегда, сыщется. И вам лишней не будет.

Оболочка раздвигалась все шире, и Замковой выползал из нее все смелее. Он дышал мне прямо в лицо. От напряжения у меня рябило в глазах. Я чувствовал, что не выдержу и вот-вот сорвусь, огрею его кулаком. Он смотрел на меня и снисходительно улыбался. Он был спокоен, уверен в себе. Громко высморкался в платочек, протер широкие волосатые ноздри. Достал из кармана портсигар, не спеша открыл его и долго стучал мундштуком папиросы о крышку. Чиркнув спичкой, прикурил, коробок небрежно бросил на председательский стол.

Я протянул ему протокол допроса, содержание которого было моим единственным козырем в поединке с Замковым. Он мельком взглянул на лист бумаги, взял ручку.

— Подписывайте.

Кажется, я сказал слишком резко. Замковой насторожился. Он читал, все ниже и ниже склоняясь к бумаге, и лицо его багровело, на лбу выступали мелкие капельки пота. Дочитав, он отодвинул от себя бумагу и, не поднимая головы, уставился в пол.

Было записано, все, что он говорил. От начала и до конца. Мне нужно было, чтобы он подписал протокол. Тогда бы я вывел его на чистую воду, а так — пустая трата времени.

Замковой молчал. От прежней самоуверенности не осталось и следа. Но он снова ушел в скорлупу и, как в броне, был в ней неуязвим.

— Ну, Замковой, не вышло?

— А шо? — он поднял на меня глаза, и я увидел, что они спокойны, даже чуточку насмешливые. — Шо не вышло? У кого не вышло? Это же вы просили взятку.

Я чуть было не задохнулся. Вскочил и, трясясь, как в лихорадке, заорал:

— Уходи! Вызову потом!

Он встал, по-стариковски сутулясь, пошел к двери. Открыл ее, обернулся.

— Ну, правильно, — сказал он, — только оно ж как было? Тот следователь грозил без свидетелев. Меж нами шо было, опять же без свидетелев.

Замковой ушел, а я никак не мог успокоиться. Шагал из угла в угол. Для меня он был сейчас лютым врагом, и я мысленно сыпал на его голову проклятия. Вскоре, однако, я успокоился и сказал себе: «Стоп, Серега. Ничего ты не сделаешь. Нету «свидетелев».

До конца дня я допросил десять человек — бывших свидетелей по делу Миронова. Никто из них не имел претензий к следователю. Моя миссия подходила к концу.


На станицу надвигалась ночь. Над речкой, мигая, повисла первая звездочка.

Мы шли к Миронову. Соснов был хмур, говорил неторопливо, растягивая слова, а то вдруг обрывал фразу и замолкал. Видно, притомился председатель, ведь дел невпроворот: школа, больница, детсад, магазин — все его заботы. А станичники? Те, у кого радость, стансовет обходят. А случись беда, тут уж несдобровать председателю — душу вынут. И правы! Куда идти с жалобами, ежели Кирилл, тракторист, вчера с пьяных глаз перепахал засеянный участок соседа да в придачу сам чуть не угодил в колодец! А если в магазине ситец не по нраву бабам пришелся или завмаг Шокин и совсем его не привез? С кого спрос? А дела клубные, школьные — кого касаются? За все в ответе стансовет.

— Ты знаешь, что такое флаг? — спросил меня Соснов.

— Флаг? — переспросил я удивленно. — Ну, ясное дело…

— Нет, не ясное, — перебил он. — Слушай. Иду я, практически, в правление колхоза, а навстречу пацан, бедовый, второклассник Шурка. Днями это было. Говорит, дело есть, давай вроде обсудим. Ну, сели на лавочку возле клуба, и он с вопросом: «Флаги бывают какие? Красные?» «Наши красные», — отвечаю, а он сразу: «А тот почему не красный?» И тычет рукой, практически, на стансовет.

— Выгорел? — отозвался я, не понимая, к чему он затеял этот разговор.

— Ну да, — проговорил Соснов и через минуту, когда мы свернули за угол, продолжил: — Что получается? Вот ты и скажи мне теперь, почему мы не придаем значения мелочам? Может, оттого и дедок подался с жалобой своей чепуховой в Краснодар? Это бо-ольшой вопрос, Рябов, ты не усмехайся.

Я не усмехался. Я понимал его. Флаг над Советом, жалоба Михалыча и десятки, сотни других дел, с виду малых, незаметных, в сущности были самой жизнью, в которую он вошел, вросся и, конечно же, делал все, чтобы она стала лучше. Мы остановились у калитки. Во дворе, громыхая цепью, бесновался пес. Но вот он утих, послышался голос Миронова: «Петрович, заходь». И хотя это приглашение относилось не ко мне, я, вспомнив утреннее знакомство с собакой, ринулся во двор и в несколько прыжков очутился на крыльце.

Миронов нас ждал. Это я сразу заметил, как только мы вошли в комбату. На столе стояли три чистых стакана и возле каждого — тарелка с вилкой. Хозяин как-то смущенно, будто извиняясь, улыбнулся, кашлянул и вопросительно глянул на Соснова. И я понял: Соснов успел все ему рассказать. Наверно, он это успел сделать, когда ходил показывать жене анонимку Замкового.

Соснов подмигнул Миронову, а тот, в свою очередь, кивнул Генке. Мальчуган встрепенулся, метнулся во двор и вскоре появился, неся на вытянутых руках блюдо с жареным гусем.

Мы сели за стол. Я чувствовал, что Миронов принимает меня как желанного, дорогого гостя, принесшего ему добрую весть, и я, конечно же, не мог отказаться от радушного приема. Когда мы съели по тарелке отличного, наваристого борща, Соснов наполнил стаканы домашним виноградным вином, поднял свой и произнес такой тост:

— В семье не без урода. Замковой кто? Урод. А народ в нашей станице добрый. Ну, за уродов пить не будем. За добрых людей!

Тост был дружно принят. Миронов отламывал от гуся аппетитные куски и распределял их так: сначала Соснову, как председателю власти и уважаемому человеку, мне, а уж потом себе. При этом он том дело приговаривал: «Ешьте! Ну шо ж вы! Та ешьте!» Впрочем, это ко мне не относилось. У меня давно вошло в привычку не отказываться от того, что предлагают за столом. Наверное, это потому, что я холостяк.

— Вот так и путаются у нас под ногами Замковые, — говорил между тем Соснов. — Как бурьян. Его не сеют. Он сам растет, проклятый. И сколько ни трави химией, как ни выпалывай, а он все лезет. Чи ты ему дорогу перешел, а?

Миронов пожал плечами.

— Кто ж его знает, — проговорил он. — И зараз здоровкается.

— Ну вот, полюбуйся; — подхватил Соснов, обращаясь ко мне, — он его топит, с грязью мешает и ему еще «здрасьте»!

— А ты? — спросил Миронов.

— Я? А шо я?

— Та ты ж тоже здоровкаешься.

Соснов нахмурился, полез в карман за папиросами.

— Я другое дело, — прикурил, сделал несколько глубоких затяжек. — Я представитель власти. Обязан здоровкаться, а то скажут, бюрократ.

Миронов усмехнулся. Я тоже засмеялся. А Соснов мрачно проговорил:

— Дуже добренькие мы, — и вдруг зашумел: — Да шо, управы на таких нет? Приструнить не можем! Законов таких нету, што ли?

— Так ты ж власть, ну и приструняй, — заметил Миронов.

— Приструню! — горячился Соснов. Видно, последние слова Миронова задели его за живое. — Такое нельзя прощать! — И внезапно Миронову: — А того следователя, что мотал твою душу, ты простил, а?

Я посмотрел на Миронова. Вопрос Соснова, кажется, не застал его врасплох.

— А шо следователь?

— А кто ж тебя таскал, как не следователь!

— Не. — Миронов погрозил ему пальцем, как бы говоря: «Ты меня не сбивай, сам знаю!» — Не, председатель. Замковой та те воры леспромхоза, вот хто меня таскали. А шо следователь? Он же не по злобе. Не разобрался человек.

— Значит, прощаешь? — не унимался Соснов.

— А, брось, председатель, — проговорил Миронов с досадой. — Работа, она и есть работа. Не по злобе же он.

Миронов говорил убежденно, спокойно, и я понял: это не случайно. Это выношено им и прочувствовано до конца. Поздно вечером Соснов ушел. А я остался ночевать у Миронова. Генка натаскал сена под яблоню, приволок брезент, и мы улеглись рядышком. Ночь была темной, мрачной, в небе ни одной звездочки. Тихо шумел сад, навевая грусть. И если бы не Генка, я, наверное, снова начал бы сетовать на свою холостяцкую жизнь. Так всегда бывает, когда меня одолевает одиночество.

Генка долго копошился, устраивался поудобнее, шумно вздохнул и спросил:

— А вы боитесь собак?

— Нет.

— А почему же тикаете от них?

— Я их презираю.

Он умолк, видимо, обдумывая мой ответ. Потом сообщил:

— А Рекс вовсе не сорвался тогда. Я его нарошно пустил на вас.

Я даже привстал, услышав подобную откровенность. «Он направил на меня собаку. Он спасал отца от… следователя», — подумал я и снова лег. Вот теперь мне стало грустно по-настоящему. Даже сердце заныло. Генка сел, тихо спросил:

— Мне уходить?

Я сгреб его и затряс. Он залился радостным, счастливым смехом.

— Давай помолчим, — предложил я.

Генка не возражал, но уже через минуту засыпал меня самыми неожиданными вопросами. Мы долго еще болтали.

Утром я уехал на попутной машине.

Загрузка...