На экране быстро промелькнули цифры: 9, 8, 7, 6, 5, 4, З… затем проектор отключили. В невидимых нишах служебного кинозала зажглись лампы.
Голос киномеханика, искаженный интеркомом, прозвучал как натянутая металлическая струна:
— Готов начать в любую минуту, мистер Старр. Т. Даррил Старр, единственный зритель этого зала, нажал на кнопку вызова в устройстве связи, установленном прямо перед ним.
— Какого черта, приятель? Что означают эти цифры?
— Это что-то вроде титров, сэр. Знаете, когда на пленке идет: «В ролях», ну, и так далее, — отозвался киномеханик. — Я для разнообразия подклеил их к фильму, просто пошутил.
— Пошутили?
— Да, сэр. Я подумал, что это будет забавно!..
— Что здесь забавного?
— Ну, как бы это сказать?.. Знаете, эти вечные жалобы на то, что в подобных фильмах слишком много жестокостей и все такое…
Т. Даррил Старр издал какое-то невнятное рычание и сильно потер переносицу тыльной стороной ладони. Затем он резко надвинул на глаза защитные очки, вроде тех, что носят жокеи и начинающие менеджеры. Он провел рукой по своим коротко остриженным волосам.
«Шутка? Видал я такие шутки! Будь я проклят, если все это не подстроено! Как только они найдут, за что зацепиться, уж они повозят меня мордой по столу! А если и в самом деле допущен какой-то промах, тогда мне просто отрежут яйца. Самолично мистер Даймонд и его шайка! Ублюдки! С тех пор как они взяли под контроль все операции ЦРУ на Ближнем и Среднем Востоке, они, кажется, только тем и занимаются, что выискивают малейшие оплошности, тыча нам в нос наши мизерные недочеты!»
Раздраженно откусив кончик сигары, Старр сплюнул его на покрытый ковром пол. Сморщившись, он покатал сигару во рту, затем щелкнул ногтем большого пальца по крышке коробка и, выбив оттуда спичку, лихо зажег о подошву башмака и задымил. Как один из старейших, дослужившихся до высокого чина оперативников, он имел возможность курить кубинские сигары, более того — гаванские, высшего качества.
Он откинулся на сиденье и, полулежа, закинул ноги на спинку стоящего перед ним стула, совсем как в юношеские годы в киношке «Лоун Стар». Если парень, сидевший впереди, пытался протестовать, Старр обещал взгромоздить ему на плечи заодно и свою задницу. Все тут же затыкались, не желая связываться с ним. Любому мальчишке во Флэт Роке был известен неукротимый нрав Т. Даррила Старра. Ему ничего не стоило размазать противника по стенке или смешать его с дерьмом.
С тех пор прошло немало лет и Старр побывал во многих переделках, но характер его не изменился — он оставался все таким же взрывчатым, бешеным до зверства, до жестокости. Эти качества Старра сыграли немалую роль в его продвижении по службе. Благодаря им он и поднялся столь высоко, получив звание старшего оперативника ЦРУ. Ну, и его собранность, конечно, сыграла свою роль. Слюнтяев возле себя Старр не терпел.
Старр взглянул на часы: без двух минут четыре. Даймонд назначил просмотр на четыре, и, будьте уверены, точно в назначенное время он появится в зале.
Если этого не произойдет — значит, часы пора отдавать в ремонт.
Старр снова нажал на кнопку связи с механиком:
— Как там качество фильма? Смотреть можно?
— Неплохо, если вспомнить, в каких условиях мы его снимали, — ответил киномеханик, — Свет в международном аэропорту Рима довольно сложный… Пришлось менять фильтры, с автоматической фокусировкой тоже ничего не вышло, а вручную навести фокус — целая проблема. Ну, а что касается цвета…
— Я не желаю вникать в твои дурацкие проблемы!
— Простите, сэр. Я просто отвечал на ваш вопрос.
— Ладно, хватит!
— Слушаюсь.
Дверь в глубине зала с шумом распахнулась. Старр бросил быстрый взгляд на часы: секундная стрелка только что соскочила с цифры четыре. Трое мужчин быстро шли по проходу. Впереди стремительно шагал Даймонд, гибкий и крепкий, словно свитый из стальной проволоки мужчина пятидесяти лет. Безупречно сшитый костюм мистера Даймонда наводил на мысль о том, что и в мозгу у него все точно так же безупречно выверено и разложено по полочкам. За ним по пятам следовал Помощник мистера Даймонда, высокий, немного вальяжный, с сумасшедшинкой в глазах, свойственной ученым людям, человек. Мистер Даймонд был не из тех, кто тратит время попусту, — в перерывах между заседаниями он диктовал письма и другие распоряжения своему помощнику. У Первого Помощника на поясе висел диктофон, крохотный микрофончик которого был прикреплен к металлической дужке его очков. Он всегда держался как можно ближе к мистеру Даймонду, стараясь не отставать от него ни на шаг. Он даже сидел с ним бок о бок, склонив голову так, чтобы ни словечка не пропустить из потока отрывистых, монотонных указаний босса, которых тот наполовину не договаривал в расчете на то, что секретарь сам закончит начатую им фразу.
Разумеется, ограниченный менталитет остряков из ЦРУ заставлял их однозначно трактовать близость между шефом и Помощником — гомосексуальное влечение. И еще они не уставали задавать друг другу один и тот же вопрос: что станет с носом секретаря, если, ни дай бог, мистер Даймонд внезапно остановится.
Третий мужчина, державшийся в стороне и, похоже, чувствовавший себя не в своей тарелке, был арабом, темный, дорогой английский костюм сидел на нем довольно мешковато. Но нелепый вид его отнюдь не являлся следствием небрежной работы портного — просто фигура араба не вписывалась в габариты европейской одежды.
Даймонд сел через проход от Старра, его Помощник пристроился прямо у него за спиной, а палестинец так и не дождавшись, пока кто-нибудь укажет ему где он может сесть, ткнулся куда-то сам.
Повернувшись к микрофону, Даймонд продолжал диктовать:
— В ближайшие три часа предоставьте мне данные по следующим проблемам: во-первых — авария на нефтяной платформе в Северном море, второе — перекрыть утечку информации об инциденте, третье — профессора, который оценивает ущерб, нанесенный природе, ликвидировать под видом несчастного случая.
Работа, связанная с этой историей, близилась к концу, и мистер Даймонд надеялся неплохо провести уик-энд и слегка размяться за игрой в теннис. В том случае, конечно, если эти недоумки из ЦРУ не провалили операцию в Риме. Акция была простенькой, но за те шесть месяцев, что прошли с тех пор, как Компания поручила ему курировать все действия ЦРУ на Среднем Востоке, Даймонд неоднократно имел случай убедиться, что нет такой операции, которая была бы достаточно простой для ЦРУ и исключала бы возможность ошибки.
Он понимал, почему Компания предпочитала избегать огласки, работая под прикрытием ЦРУ и Агентства Национальной Безопасности, но задача его от этого не становилась легче. Даймонд не находил также ничего особенно забавного в ехидном предложении своего шефа подумать о том, нельзя ли рассматривать использование оперативников ЦРУ Компании в качестве содействия бюро по трудоустройству умственно отсталых граждан США.
Даймонд еще не читал отчета Старра об операции и повелительно вскинул руку. Тотчас в его ладонь легла папка с документами.
Едва взглянув на первую страницу доклада, Даймонд тихо, не повышая голоса, произнес:
— Бросьте сигару, Старр.
Затем он чуть щелкнул пальцами, и огни в зале стали гаснуть.
Как только тонкие, голубоватые нити дымного луча проектора, прорезая темноту, упали на экран, Даррил Старр сдвинул очки на лоб. На экране появилась подрагивающая панорама зала ожидания огромного, шумного и суетливого аэропорта.
— Римский международный, — медленно, с растяжкой произнес Старр. — Тринадцать часов тридцать четыре минуты по Гринвичу. Самолет рейса номер 414 из Тель-Авива только что совершил посадку. Теперь нам придется немного поскучать до начала операции. Эти и-итальянские парни из таможни спят на ходу.
— Старр? — устало проговорил Даймонд.
— Да, сэр?
— Почему вы до сих пор не выбросили сигару?
— Сказать по правде, сэр, я просто не слышал, что вы попросили меня об этом.
— А я вас и не просил.
Досадуя, что его отчитывают как мальчишку, да еще и в присутствии постороннего, Старр сдернул ногу со спинки впереди стоящего стула и бросил едва начатую сигару прямо на ковер. Стараясь не выказывать раздражения, он как ни в чем не бывало продолжал комментировать:
— Думаю, нашему арабско-ому другу интересно будет взглянуть на нашу работу. Эти парни покатились у нас по полу, как сухое кошачье дерьмо.
Крупный план таможни. Иммиграционный контроль. Пассажиры, стоя в очереди, выражают различную степень нетерпения. На лице чиновника тупость и равнодушие. Ему улыбаются заискивающе только те, у кого рыльце в пушку, — то ли с паспортом что-то не в порядке, то ли с багажом. Старичок с белой, как снег, козлиной бородкой облокотился на стойку. За ним в очереди стоят два молодых человека, лет двадцати с небольшим, сильно загорелые, в шортах цвета хаки и расстегнутых у ворота рубашках.
По мере того как они продвигаются вперед, подталкивая ногами свои рюкзаки, идет накат изображения, камера выхватывает их из толпы.
— Вот они. — Старр встрепенулся и с шумом выпустил воздух.
— Да, это они, — подтвердил араб ломким фальцетом. — Я узнал одного из них — в организации он известен под именем Аврим.
Поклонившись с преувеличенной, шутливой галантностью, первый молодой человек уступает хорошенькой рыжеволосой девушке свою очередь, предлагая ей пройти к стойке. Улыбкой выражая свою благодарность, она отрицательно покачивает головой. Итальянский служащий в кургузом кепи скучающим жестом берет паспорт у первого молодого человека и начинает рассеянно перелистывать его, то и дело переводя глаза на грудь девушки, явно ничем не стесненную под хлопчатобумажной блузкой. Он смотрит на фотографию в паспорте, затем на лицо молодого человека и хмурится.
— Фотография в паспорте сделана до того, как он отрастил эту дурацкую бороду, — пробормотал Старр.
Служащий иммиграционного контроля наконец пожимает плечами и ставит печать. На второго молодого человека он смотрит с той же смесью недоверия и тупости. Итальянец так поглощен изучением содержимого блузки блондинки, что штемпелюет сначала прилавок, а уже потом нужную страницу документа. Молодые люди подхватывают свои рюкзаки на плечи. Бормоча на ходу извинения, они пробираются сквозь толпу возбужденных людей. Многочисленное итальянское семейство, сгрудившись и приподнимаясь на цыпочки, шумно приветствует своего родственника.
— Отлично! Давай крути помедленнее! — крикнул Старр в интерком. — Сейчас начнется потеха.
Молодой человек медленно, словно раздвигая руками желе, передвигается из кадра в кадр. Изображение слегка подрагивает. Он оборачивается, улыбаясь кому-то в очереди. Второй парень смотрит куда-то через головы толпы. Беззаботная улыбка застывает на его губах. Рот парня раскрывается в беззвучном крике, рубашка цвета хаки раздирается на его груди, из раны струёй хлещет кровь. Он не успевает упасть на колени, как новая пуля настигает его, срезая одну щеку. Изображение плывет, пока оператору не удается наконец поймать в фокус другого молодого человека. Бросив свой рюкзак, тот бежит к камерам хранения; шаги его замедленны, точно в ночном кошмаре. От удара пули в плечо он переворачивается в воздухе, плавно врезается в запертые ячейки камер и отлетает назад. На бедре его расплывается кровавое пятно, парень боком валится на полированные гранитные плиты пола. Третья пуля сносит ему затылок.
Камера уходит в сторону, ищет, теряет и снова находит двух мужчин; оператор никак не может сфокусировать изображение, искомые фигуры расплывчаты, они бегут к стеклянным входным дверям зала. Наконец оператору удается поймать резкость. Теперь лица бегущих мужчин хорошо видны; оба они явно азиаты, У одного в руках автоматическая винтовка. Внезапно он выгибается, вскидывая вверх руки, какую-то секунду скользит вперед на носках и падает лицом вниз. Винтовка вылетает у него из рук, беззвучно подпрыгивая на каменных плитах пола. Второй мужчина достигает стеклянных дверей; его темный силуэт четко выделяется в густом потоке солнечного света, льющегося с улицы. Пуля раскалывает стекло над его головой. Развернувшись, мчится к открытому лифту, откуда как раз гуськом выходят ребятишки-школьники. Маленькая девочка вдруг спотыкается, волосы ее пузырем вздымаются вверх, точно она под водой опускается на глубину. Пуля разрывает ей живот. Вторая пуля настигает азиата и входит ему прямо между лопаток. Мужчина мягко вдавливается в стену рядом с открытыми дверцами лифта. Губы его страдальчески кривятся, он закидывает руку назад, словно пытаясь вытащить нечто из собственного загривка. Следующий выстрел прошибает ему кисть, пуля вонзается в позвоночник. Азиат медленно сползает по стене вниз и валится на пол; голова его оказывается в кабине лифта. Створка лифта закрываются, но тут же раздвигаются снова — голова мертвеца мешает им плотно сомкнуться. Они опять закрываются и, наткнувшись на препятствие, разъезжаются в стороны.
Камера медленно откатывается назад. Теперь съемка ведется сверху, под большим углом.
…Потрясенные, испуганные, ничего не понимающие дети сгрудились вокруг упавшей девочки. Какой-то мальчик кричит, беззвучно разевая рот…
…Два охранника из аэропорта, размахивая своими маленькими автоматическими пистолетами, бегут к упавшим. Один из них на бегу продолжает стрелять…
…Старик со снежно-белой бородкой клинышком сидит в луже собственной крови, вытянув перед собой ноги, будто ребенок в песочнице. На лице его выражение крайнего удивления. Что происходит? Он достаточно убедительно объяснился с таможенником…
…Один из парней-евреев лежит, ткнувшись головой в кровавое месиво. Рука его мертвой хваткой сжимает лямку рюкзака…
…Смятение семейства, только что бурно встречавшего своего родственника, не поддается описанию. Трое итальянцев упали и недвижно лежат на полу. Оставшиеся вопят, в отчаянье воздевая руки; какой-то мальчик-подросток вертится, как заведенный, вокруг своей оси, словно в поисках укрытия…
…Рыжеволосая девушка округлившимися от ужаса глазами глядит на безжизненное тело парня, который так галантно уступал ей свою очередь…
…Изображение гаснет, когда объектив наезжает на молодого человека, растянувшегося около автоматической камеры хранения, того. у которого пулей снесен весь затылок…
Луч проектора погас. В зале загорелся свет.
— Эт-то все! — победоносно заключил Старр. Он повернулся, ожидая вопросов.
— Что скажете, господа?
Даймонд продолжал сидеть неподвижно, глядя в белое поле экрана.
— Сколько? — каким-то бесцветным голосом осведомился он.
— Простите, сэр?
— Сколько человек убито в этой операции?
— Я понимаю, на что вы намекаете, сэр. Действительно, все получилось не так чисто, как мы ожидали. Мы договорились с итальяшками, что они будут держаться в стороне, но эти макаронники, как обычно, все перепутали. Мне самому пришлось нелегко. Я был вынужден взять «Беретту». А идти с «Береттой» на дело, это все равно, что плевать против ветра, как сказал бы мой старик. Имея под рукой «Смит и Вес-сон», я уложил бы япошек в два счета и уж конечно не задел бы эту бедную малышку, которая случайно оказалась на линии огня. Конечно, вначале нисеи[1] должны были, согласно инструкции, слегка промазать, так, чтобы дельце напоминало почерк организации «Черный Сентябрь». Но взбалмошные итальянские копы изгадили всю малину, они начали суетиться и строчить направо и налево. Когда корова ссыт на камни, не стой рядом, иначе…
— Старр! — голос Даймонда прозвучал жестко. — Повторите мой вопрос.
— Вы спросили, сколько человек погибло, сэр. — В голосе Старра внезапно появились хрусткие, твердые ноты. Он внезапно сбросил с себя маску рубахи-парня, за которой обычно скрывался, стараясь убедить собеседника, что тот имеет дело с недалеким сельским простаком.
— В общей сложности убито девять человек. — Старр подобрался. Легкое, напускное добродушие исчезло из его тона, — Давайте считать. Во-первых, уничтожены эти два еврея. Во-вторых, на тот свет отправились двое япошек. Их непременно следовало убрать, что я и сделал. Потом несчастная девчушка нарвалась на пулю, пуля — дура, она не выбирает. Потом окочурился дед — не повезло бедняге! Ну и еще трое итальяшек сунулись под руку, когда второй еврей пробегал мимо них. И поделом. Нечего разевать рот…
— Девять? Девять человек убито ради того, чтобы уничтожить двоих?!
— Но, сэр, не забывайте, что мы выполняли спецзадание, и нам были даны инструкции представить дело очередной вылазкой членов организации «Черный Сентябрь». А как вы знаете, эти парни — большие сумасброды. Вполне в их стиле — разбивать яйца кувалдой, не в обиду мистеру Хаману будь сказано. — Даймонд недоуменно оторвал глаза от папки с отчетом. Хаман? Он тут же вспомнил, что именно такую кличку[2] дали арабскому наблюдателю одаренные богатым воображением сотрудники ЦРУ.
— Я не обижаюсь, мистер Старр, — сказал, медленно подбирая слова, араб. — Мы здесь находимся, чтобы учиться у вас. Именно поэтому наши стажеры работают вместе с вашими людьми в Школе верховой езды, сотрудничая под видом культурного обмена. По правде говоря, я поражен и восхищен тем, что человек, занимающий такой высокий пост, лично вникает в такие мелочи.
Старр скромно пропустил этот комплимент мимо ушей.
— Все нормально, так и должно быть. Если вам надо разгрести дерьмо, поручите дело тому, кто увяз в нем по уши.
— Это тоже одно из изречений вашего старика? — поинтересовался мистер Даймонд, быстро скользя глазами по строчкам отчета, лежащего у него на коленях.
— Так точно, сэр. Он никогда не лез за словом в карман.
— Да он, можно сказать, философ! Просто кладезь народной мудрости!
— Сказать честно, его скорей уж можно назвать паршивым сукиным сыном, сэр. Но язык у него здорово был подвешен — что верно, то верно!
Даймонд чуть слышно вздохнул и снова углубился в чтение. За те месяцы, что прошли с момента, когда Компания поручила ему контролировать все действия ЦРУ, затрагивающие интересы нефтяных держав, он имел много возможностей убедиться, что, несмотря на отсутствие элементарных творческих способностей, люди вроде Старра вовсе не глупы. Более того, они проявляют незаурядную смекалку в делах механических, не требующих выдумки. Ни одной, даже самой незначительной грамматической ошибки, никаких стилистических погрешностей нельзя было найти в письменных отчетах Старра. Напротив, доклады его всегда дышат исключительно сухой логикой, не оставляющей простора воображению.
Собирая материал о Старре, Даймонд обнаружил, что в кругах молодых оперативников о нем ходят легенды, он представляется им героической фигурой — последним из могикан докомпьютерной эры, когда операции Компании провоцировали, по большей части, перестрелку через берлинскую стену, а не заключались в контроле конгрессменов путем сбора информации о неуплате ими налогов или об их извращенных сексуальных пристрастиях.
Т. Даррил Старр принадлежал к тому же типу людей, что и его скандально известный современник, вышедший некогда из большой игры Компании, чтобы писать невразумительные шпионские романы, мешая в них правду с ложью и все глубже увязая в политических интригах. Когда непроходимая тупость новоявленного писателя привела-таки к тому, что его взяли за жопу, он неожиданно для всех замолчал, в то время как его соратники дружным хором каялись и винились в своих грехах, публикуя покаянные статейки с немалой выгодой для себя. Отсидев приличный срок в федеральной тюрьме, этот мастодонт вдруг вновь попытался вернуть себе лицо и поставил на уши прессу и TV. Америка покатывалась со смеху, следя за потугами старого чучела, но Старр всегда восхищался этим запутавшимся простаком. Он ценил в нем простодушный, бойскаутский дух, отличавший всех ветеранов ЦРУ.
Даймонд поднял глаза от доклада:
— Здесь сказано, мистер… э-э… Хаман, что вы участвовали в этой операции в качестве наблюдателя.
— Совершенно верно, сэр. В качестве стажера-наблюдателя.
— В таком случае зачем вам понадобилось смотреть фильм?
— Видите ли, сэр… — смущенно замялся араб.
— Иначе мистеру Хаману нечего было бы доложить своим боссам о своих непосредственных впечатлениях, сэр, — объяснил Старр. — Он был с нами там, наверху, когда заварилась каша, но не прошло и десяти секунд, как его и след простыл. Человек, которого мы послали на поиски, в конце концов обнаружил его в дальней кабинке общественного сортира.
Араб невесело усмехнулся:
— Так оно и было. Естественные позывы человеческой плоти столь же несвоевременны, сколь и обстоятельны.
Помощник Даймонда, нахмурившись, заморгал. Обстоятельны? Что он имеет в виду? Может быть, этот малый хочет сказать «настоятельны»? Или «представительны»?
— Понятно, — коротко бросил Даймонд, возвращаясь к изучению отчета, изложенного на семидесяти пяти страницах.
Тишина давила на араба, ему стало не по себе от гнетущего молчания, и он осмелился нарушить его:
— Мне не хотелось бы показаться вам излишне любопытным, мистер Старр, но есть кое-что, чего я никак не могу понять.
— Валяйте, приятель!
— Зачем мы использовали в этом деле японцев?
— Зачем? Затем, что мы договорились представить все это так, будто перестрелка — дело рук ваших людей. Но у нас просто нет квалифицированных арабских агентов. Ваши парни, которых мы сейчас обучаем, не подходят пока еще для таких дел… — Старр чуть не добавил «по природной тупости», но сдержался. — Боевики из «Черного Сентября» когда-то участвовали в операциях японской «Красной армии»… Поэтому мы и привлекли наших нисеев.
Араб нахмурился, недоумевая:
— Вы хотите сказать, что японцы были вашими людьми?
— Вот именно. Эти ребята работали на Гавайях. Отличные, между прочим, были парни. Мне и в самом деле жаль, что пришлось пожертвовать ими, но другого выхода не оставалось. Их смерть придала происшедшему необходимую достоверность. Пули, которые я в них всадил, выпущены из «Беретты»; найденные при них документы неоспоримо подтвердят, что они являлись членами японской «Красной армии» и помогали своим арабским братьям в непрекращающейся борьбе против мировых капиталистов.
— Это были ваши собственные люди? — с благоговейным ужасом повторил араб.
— Не волнуйтесь. Их документы, одежда, даже пища в желудках, — японского производства. Вдобавок ко всему, они прилетели прямым рейсом из Токио всего лишь за пару часов до атаки, как мы иногда называем подобные акции.
В глазах араба засветилось искреннее восхищение. Да, это был именно тот высокий уровень организации, обучаться которому его дядюшка — президент — и послал его в Соединенные Штаты, с тем чтобы впоследствии создать у себя в стране нечто подобное и навсегда покончить с зависимостью от вновь обретенных союзников.
— Но ваши японские агенты, конечно, не знали о том, что их…
— О том, что их уберут? Разумеется, нет. Исполнители, дорогой мой, не должны вникать в детали всей операции. Иначе вряд ли они будут действовать с энтузиазмом. Думаю, вы понимаете, что я имею в виду?
Даймонд продолжал читать, мысленно выстраивая логические цепи событий, анализируя ход операции с помощью того, что называется периферическим зрением, сопоставляя и классифицируя данные и факты. Когда какой-нибудь кусок информации не желал становиться на свое место, Даймонд останавливался и еще раз внимательно прочитывал чем-то не понравившийся ему абзац.
Он уже добрался до последней страницы отчета, когда в его мозгу вновь прозвучал внутренний сигнал тревоги. Прервав чтение, Даймонд вернулся к предыдущей странице и стал читать, на этот раз не спеша, вдумываясь в каждое слово. На скулах его заходили желваки. Он поднял глаза от бумаг и издал характерное, сдержанное восклицание. Его заместитель испуганно заморгал. Ему были знакомы эти признаки надвигающейся грозы.
Даймонд глубоко, страдальчески вздохнул, передавая отчет секретарю. Он не хотел тревожить арабского наблюдателя, пока сам до конца не вник в суть проблемы. Да и незачем снабжать «союзничков» излишней информацией.
— Итак? — обратился он к арабу, слегка повернув голову в его сторону. — Вы удовлетворены, мистер Хаман?
Тот не сразу сообразил, что вопрос адресован ему, но потом с легким смешком ответил:
— О, разумеется! На меня произвела большое впечатление информация, заложенная в фильме.
— Вы хотите сказать, что находитесь под впечатлением от увиденного, но все же не удовлетворены операцией?
Араб пригнулся, втянув голову в плечи, и поднял кверху ладони, улыбаясь тонкой, едва заметной улыбкой, поглядывая на американцев искоса, точно торговец коврами, расхваливающий свой товар.
— Я человек маленький, господа! Как я могу быть чем-нибудь недоволен? Я ведь всего лишь посланец, связной, как вы это называете… я просто…
— Шестерка? — подсказал Даймонд.
— Возможно. Я не знаю этого слова. Не так давно агенты нашей разведки узнали о готовящемся заговоре; Тель-Авив замыслил убийство двух оставшихся в живых героев «Мюнхенского Олимпийского Возмездия». Мой дядя-президент выразил желание пересечь — я правильно употребил слово? — этот заговор.
— Правильно, — равнодушно подтвердил Даймонд. Его выводил из терпения этот клоун. Видно, Господь решил пошутить, создавая его.
— Как вам известно, пересечение этого злодейства должно стать залогом продолжения наших дружественных отношений с Компанией в делах, связанных с поставками нефти. Компания мудро решила поручить ЦРУ покончить с заговором — под вашим непосредственным личным наблюдением, мистер Даймонд. Мне не хотелось бы обидеть моего доброго друга, мистера Старра, но следует признать, что сотрудники ЦРУ без должной опеки порой допускают ошибки. Мы доверяем этой организации, но наше доверие не безгранично.
Араб склонил голову набок и извиняюще улыбнулся мистеру Старру, с нескрываемым интересом наблюдавшему за его дипломатическими выкрутасами.
— Наши разведки, — продолжал араб, — смогли сообщить ЦРУ имена двух сионистских бандитов, которые должны были совершить это преступное убийство, а также приблизительную дату их отъезда из Тель-Авива. Мистер Старр, без сомнения, сверил эти данные со сведениями, почерпнутыми из собственных источников информации. Он решил предотвратить трагедию с помощью «упреждающего удара», расправившись с преступниками прежде, чем они успеют совершить преступление. Сейчас ваши аудиовизуальные средства доказали мне, что операция прошла успешно. Я доложу об этом вышестоящим лицам. Будут они довольны результатами или нет, меня не касается.
Даймонд, мысли которого витали где-то далеко, сидел, не вслушиваясь в монотонную речь араба. Когда тот замолчал, он поднялся.
— Ну, хорошо.
Не произнеся больше ни слова, куратор Компании двинулся к выходу из зала, а за ним, не отставая ни на шаг, поспешил его Помощник.
Старр закинул ноги на спинку стоящего перед ним стула и вытащил сигару.
— Хотите посмотреть еще раз? — через плечо спросил он араба.
— С удовольствием.
Старр нажал на кнопку интеркома:
— Эй, приятель! Прокрути-ка пленку еще разок! Свет в зале стал медленно гаснуть, и Старр сдвинул темные очки на коротко остриженные волосы.
— Поехали. Повторный показ. С самого начала. У него получилось так: «Ш-шамого нашала».
Даймонд быстро шел по длинному белому коридору Центра; гнев его проявлялся только в резком стуке каблуков по мраморным плиткам пола. Он давно приучил себя к сдержанности, но еле заметная напряженная морщинка у рта и слегка рассеянный взгляд шефа говорили его заместителю о многом. Он знал, что босс просто клокочет от ярости.
Они вошли в лифт, и секретарь сунул магнитную карту в щель, заменявшую кнопку. Лифт едва заметно дернулся и стал опускаться, перенося пассажиров из главного холла в нижние, расположенные в подвале помещения Центра, обозначенные кодом «16-й этаж». Первое, что сделал Даймонд, когда принял на себя контроль за операциями ЦРУ от лица Компании, — это оборудовал себе место для работы в недрах Центра. Ни один человек из многочисленного персонала ЦРУ не имел туда доступа; рабочие кабинеты защищала свинцовая обшивка с антиподслушивающими устройствами. Для того чтобы заодно обезопасить себя и от чрезмерного любопытства правительства, Даймонд установил в своем кабинете прямую компьютерную связь с Компанией, посредством которой мониторы Агентства Национальной Безопасности в Соединенных Штатах телефонируют и телеграфируют сообщения по кабелю, защищенному от индуктивных датчиков системы подслушивания.
Для того чтобы иметь постоянный доступ к средствам связи и к исследовательским материалам Компании, Даймонду оказалось достаточно всего двух сотрудников: Первого Помощника — настоящего аса компьютерного поиска и секретарши — мисс Суиввен.
Босс и Помощник вошли в просторный рабочий кабинет шестнадцатого этажа, стены и ковровые покрытия которого были матово-белого цвета. Посреди помещения — вокруг стола с крышкой из гравированного стекла стояли пять стульев с не слишком жесткими сиденьями. Стеклянная столешница служила также экраном, на который при необходимости можно было проецировать телевизионное изображение, выдаваемое компьютерной системой. Только один стул из пяти вращался — стул самого Даймонда. Остальные были накрепко прикреплены к полу, чтобы создать минимум удобств. Кабинет посетителям предоставляется для коротких деловых обсуждений, а не для болтовни или светских бесед.
В стену напротив стола было встроено специальное устройство, соединявшее их компьютер с главной системой Компании, — любовно именуемое «Толстяком». В комплекс входили телевизионная, факсимильная и телетайпная связи, позволявшие «Толстяку» вводить и выводить любые текстовые и графические данные. Постоянное место Помощника Даймонда располагалось перед этим устройством; оно являлось для него тем же, чем является рояль для музыканта, и он «играл» на этом инструменте с непередаваемой артистичностью и большим чувством.
Письменный стол Даймонда стоял на небольшом возвышении и являлся на удивление скромным сооружением — с белым пластиковым покрытием. Он не имел ни выдвижных ящиков, ни дополнительных полочек, куда можно было бы забросить какой-нибудь материал, чтобы надолго забыть о нем. Система приоритетного выбора позволяла любому документу лечь на стол босса лишь после сбора всей информации о нем, необходимой для принятия решения, в результате чего любой, даже самый сложный вопрос решался быстро. Даймонд презирал беспорядок.
Он прошел к своему письменному столу, возле которого стоял стул (специально сконструированный — снижающий до минимума усталость и не дающий в то же время возможности расслабиться), и сел спиной к огромному — от пола до потолка — окну, за которым виднелись аккуратно подстриженные газоны и деревья парка с памятником Джорджу Вашингтону. С минуту Даймонд сидел неподвижно, сложив ладони, точно собираясь молиться, и кончиками пальцев слегка касаясь губ. Его Помощник привычно занял свое место перед дисплеем, ожидая дальнейших указаний.
При появлении шефа мисс Суиввен тут же вышла из приемной и, войдя в кабинет, устроилась рядом с возвышением, на котором стоял стол Даймонда, держа наготове блокнот. Это была роскошная, пышнотелая блондинка лет тридцати; ее густые волосы цвета меда были взбиты эффектным лучком. Каждому, кто смотрел на нее, бросалась в глаза нежная, почти прозрачная кожа дамы, под которой пульсировали тонкие голубоватые жилки.
Не поднимая глаз, Даймонд отнял свои сложенные лодочкой руки от губ и ткнул пальцем в Помощника:
— Эти двое — израильские парни. Они принадлежали к какой-то организации. Какой?
— К «Мюнхенской Пятерке», сэр.
— Ее задачи?
— Отомстить за убийство еврейских атлетов на Олимпийских играх в Мюнхене. Выследить и уничтожить палестинских террористов, участвовавших в этом преступлении. Действуют неофициально. Без каких-либо указаний от израильского правительства.
— Ясно, — Даймонд протянул руку в сторону мисс Суиввен. — Сегодня вечером я обедаю здесь. Сочините что-нибудь быстрое и легкое, но богатое протеином. Приготовьте пивные дрожжи, жидкие витамины, яичные желтки и восемь унций сырой телячьей печенки. Сделайте коктейль.
Секретарша кивнула. Вечер обещал затянуться. Повернувшись на своем стуле, Даймонд невидящим взглядом уставился на памятник Вашингтону. Лужайку у его подножия как раз пересекала группа школьников. Такие группы он видел здесь каждый день ровно в одно и то же время. Не отрывая взгляда от окна, Даймонд произнес:
— Дайте мне информацию по «Мюнхенской Пятерке».
— Какую именно, сэр? — уточнил Первый Помощник.
— Организация невелика. И создана не так давно. Давайте начнем прямо с входящих в нее членов.
— Как глубоко я должен копать?
— Извлеките на поверхность все необходимое. У вас это отлично получается.
Первый Помощник повернулся к дисплею. Лицо его было совершенно бесстрастно, но глаза за круглыми стеклами очков блестели от удовольствия. «Толстяк» был напичкан довольно пестрой информацией из всех банков данных западного мира, а также кое-какими сведениями, украденными с помощью спутниковой связи из держав Восточного Блока. Это была смесь из сведений повышенной секретности и содержимого телефонных книг всего мира; материалов ЦРУ и водительских лицензий Франции; имен бесчисленных владельцев счетов в Швейцарском банке и перечня подписчиков рекламных изданий в Австралии, Здесь можно было получить самые интимные и самые широкоизвестные сведения.
Если вы — житель промышленного Запада, можете не сомневаться — у «Толстяка» имеется о вас полная информация. Он знает, какова ваша кредитоспособность, ему известны ваша группа крови и ваши политические устремления, ваши сексуальные наклонности. Он помнит все болезни, которыми вы переболели в детстве, у него есть взятые наугад образцы ваших частных телефонных разговоров, копии всех телеграмм, которые вы когда-либо посылали или получали, список всех вещей, приобретенных вами в кредит. Он располагает всеми данными о вашей службе в армии; он в любую минуту может выдать наименования всех журналов, на которые вы подписывались в различные периоды своей жизни, он знает сумму подоходного налога, который вы выплачиваете; у него можно получить сведения о ваших водительских правах, — вся информация о вас заложена в нем, если вы обычный, ничем не примечательный обыватель, не представляющий особого интереса для Компании. Если же, однако, Компания или какая-либо из дочерних, подконтрольных ей организаций, таких как ЦРУ или Агентство Национальной Безопасности, почему-либо заинтересуются вашей персоной, тогда у «Толстяка» найдется несравненно больше сведений о вас.
Вводом данных в «Толстяка» беспрерывно занимается целая армия операторов и специалистов, но извлечь из него какую-либо информацию может только подлинный мастер, человек с большим опытом, обладающий интуицией, работающий вдохновенно, как художник своего дела, Трудность состоит именно в том, что «Толстяк» слишком много знает. Снимая только поверхностный слой данных, человек рискует не найти того, что ему требуется. Зарываясь же слишком глубоко, искатель может оказаться погребенным под ворохом бесчисленных подробностей и деталей, разобраться в которых не представляется никакой возможности. Результаты анализов мочи прошлых лет, знаков отличия, которыми награждают в бойскаутском отряде за особые заслуги, оценки, полученные на ежегодных экзаменах в старших классах школы, и предпочитаемые сорта туалетной бумаги обрушатся на голову исследователя.
Уникальный дар Помощника Даймонда состоял в том, что он обладал тонкой интуицией, благодаря которой всегда задавал «Толстяку» точные и четкие вопросы и умел правильно выбрать тот уровень глубины, на котором ему нужно было копать. Многолетний опыт в сочетании с интуицией позволял ему определить точные параметры и загрузить ими нужные блоки. Он играл на своем компьютере виртуозно и очень любил свой инструмент. Работа за пультом давала ему то же, что секс другим мужчинам, вернее, он предполагал, что именно такие чувства испытывают мужчины, занимаясь любовью.
— Когда я освобожусь, — не оборачиваясь, буркнул мистер Даймонд, — я хочу побеседовать с этим субъектом — как его? — Старром и с арабом. Вызовите их ко мне.
Компьютер тихонько загудел, выдавая первую информацию, диалог начался. Ни один из разговоров с «Толстяком» не походил на другой; каждый из них велся на своем, особом языке, доставляя непередаваемое наслаждение изощренному интеллекту «правой руки» Даймонда.
Однако полная картина, содержащая все необходимые детали и подробности, могла возникнуть на мониторе не раньше, чем минут через двадцать, и Даймонд решил употребить это время с пользой. Он мог успеть сделать небольшую гимнастику и принять солнечную ванну, чтобы как следует размять мышцы и прочистить мозги перед долгой, утомительной работой. Босс поманил пальцем мисс Суиввен, повелевая ей следовать за собой в небольшой гимнастический зал, примыкавший к рабочему кабинету.
Он разделся, оставшись в одних шортах, а мисс Суиввен, надев круглые темные очки с толстыми стеклами, протянула такие же своему шефу. Она повернула выключатель; в ту же секунду загорелись все лампы солнечного света, располагавшиеся вдоль стены. Даймонд, поднявшись на наклонный помост, стал делать приседания; лодыжки его были стянуты мягким бархатным шнуром. Мисс Суиввен вжалась в стену, стараясь защитить свою светлую, невероятно нежную, подверженную ожогам, кожу от ядовитых ультрафиолетовых лучей. Даймонд медленно, размеренно приседал, выкладываясь полностью. Для человека своего возраста он находился в отличной форме, однако живот требовал постоянного внимания — чуть запустишь — и на тебе — тут же отрастает брюшко.
— Слушайте, — заговорил Даймонд дрожащим от напряжения голосом, выпрямляясь и одновременно с тем дотягиваясь локтем левой руки до правого колена, — мне нужен какой-нибудь местный дурень, кто-нибудь из нынешней безмозглой верхушки ЦРУ. Пришлите ко мне кого-нибудь из этих олухов, из тех, кто уцелел после очередной чистки.
Руководителем ЦРУ самого высокого ранга, выше которого стояли только политические марионетки — нечто вроде жертвенных барашков — которых то возносили, то убирали, шокируя общественное мнение, считался Заместитель Дежурного Офицера по международным связям. Мисс Суиввен доложила шефу, что тот еще не ушел.
— Отлично. Вызовите его ко мне. И отмените мою встречу по теннису на ближайший уик-энд.
Брови секретарши высоко взлетели над темными очками. Значит, действительно произошло что-то из ряда вон выходящее.
Даймонд начал работать с гирями.
— Обеспечьте мне также преимущественное право на «Толстяка». Он должен оставаться в моем распоряжении весь остаток сегодняшнего дня, а может быть, и дольше.
— Да, сэр.
— Отлично. Огласите весь список, мисс!
— Жидкая смесь с высоким содержанием протеина. Вызвать мистера Старра и мистера Хамана. Вызвать Заместителя. Обеспечить приоритет пользования «Толстяком».
— Хорошо. Но сначала отправьте секретный факс Председателю. — Даймонд тяжело дышал — он не прерывал своих упражнений. — «Возможно, Римская акция не завершена. После тщательной проверки доложим о дальнейших планах».
Мисс Суиввен вернулась в спортзал через семь минут, с большим стаканом густой, пенящейся, багрово-фиолетовой жидкости цвета тертой сырой печенки. Даймонд уже заканчивал свои упражнения. Он остановился и, отдуваясь, занялся своим обедом, а секретарша плотнее прижалась к стене, стараясь, насколько возможно, укрыться от всепроникающего света солнечных ламп. Той порции ультрафиолетовых лучей, которую она только что получила, было вполне достаточно, чтобы сжечь ее нежную кожу. Несмотря на многочисленные преимущества работы в Компании-плата за сверхурочные, хорошая пенсия в будущем, прекрасное медицинское обслуживание, курорт Компании в Скалистых Горах, где можно было чудесно отдохнуть, веселые рождественские балы, — существовали в ней и некоторые минусы. Две вещи доставляли особенно много огорчений мисс Суиввен: первая — вынужденные еженедельные загорания, обычно заканчивавшиеся для нее ожогами; вторая — то равнодушие, с которым относился к ней ее шеф. Мистер Даймонд время от времени пользовался телом мисс Суиввен, чтобы снять напряжение; в этом акте не было ни капли эмоций — простое отправление естественных надобностей. Однако молодая женщина предпочитала смотреть на вещи философски — во всякой работе есть свои неприглядные стороны.
— Вы все сделали? — спросил Даймонд, допив последний глоток и слегка вздрогнув при этом, словно от отвращения.
— Да, сэр.
Не смущаясь присутствием дамы, Даймонд скинул шорты и шагнул в стеклянную душевую кабинку. Повернув кран, он на полную мощность включил бодрящий холодный душ и громко спросил, стараясь перекрыть шум воды:
— Вы получили ответ Председателя на мой факс?
— Да, сэр.
— Прошу вас, не стесняйтесь, поведайте мне, мисс Суиввен, что же ответил Председатель? — произнес Даймонд после короткого молчания.
— Простите, сэр?
Даймонд выключил душ, вышел из кабинки и стал растираться жесткими полотенцами, предназначенными специально для улучшения кровообращения.
— Не хотите ли, чтобы я прочитала вам ответ Председателя, сэр?
Даймонд тяжело вздохнул:
— Это было бы очень мило с вашей стороны, мисс Суиввен.
Секретарша склонилась над блокнотом, щурясь от яркого света солнечных ламп.
— Ответ: «Председатель Даймонду, Дж. О. „Провал в этом деле недопустим“».
Даймонд молча кивнул, задумчиво вытирая промежность. Именно такого ответа он и ожидал.
Когда он снова вернулся в кабинет, ум его был ясен, голова посвежела. Светло-желтый рабочий костюм, просторный и удобный, выгодно подчеркивал его темный искусственный загар.
Сосредоточившись, полностью отрешившись от всего окружающего, Помощник Даймонда работал за дисплеем, испытывая приятное возбуждение и легкое, почти физическое опьянение, нараставшее по мере того как «Толстяк» выдавал ему все новые, абсолютно неоспоримые данные о «Мюнхенской Пятерке».
Даймонд уютно устроился за рабочим столом, покрытым молочно-белым гравированным стеклом.
— Вернитесь назад и выдавайте мне информацию со скоростью пятьсот знаков в минуту.
Он не мог считывать информацию быстрее, так как сведения поступали из разных стран, из полудюжины различных источников. Механические переводы «Толстяка» с иностранных языков на английский были топорными и неуклюжими.
МЮНХЕНСКАЯ ПЯТЕРКА — ОРГАНИЗАЦИЯ… НЕОФИЦИАЛЬНАЯ… ОТДЕЛИВШАЯСЯ.
ЦЕЛЬЮ ЯВЛЯЕТСЯ УНИЧТОЖЕНИЕ ЧЛЕНОВ «ЧЕРНОГО СЕНТЯБРЯ», ЗАМЕШАННЫХ В УБИЙСТВЕ ИЗРАИЛЬСКИХ АТЛЕТОВ НА МЮНХЕНСКИХ ОЛИМПИЙСКИХ ИГРАХ… ИДЕЙНЫЙ ВДОХНОВИТЕЛЬ И РУКОВОДИТЕЛЬ — СТЕРН, АЗА…
ЧЛЕНЫ И СОРАТНИКИ: ЛЕВИТСОН, ЙОЭЛЬ… ЯРИВ, ХАИМ… ЗАРМИ, НЕГЕМАЙЯ… СТЕРН. ХАННА…
— Стоп, — сказал Даймонд, — Дай-ка мне их по очереди. Понемногу о каждом, в общих чертах.
СТЕРН, АЗА
РОДИЛСЯ: АПРЕЛЬ 13, 1909… БРУКЛИН, НЬЮ-ЙОРК, США… 1352 КЛИНТОН АВЕНЮ… КВАРТИРА 3В…
Помощник скрипнул зубами.
— Виноват, сэр. — Он нечаянно копнул слишком глубоко. Шефа, естественно, не мог интересовать номер квартиры, в которой родился Аза Стерн. По крайней мере, не сейчас. Он чуть-чуть уменьшил глубину поиска.
СТЕРН ЭМИГРИРУЕТ В ПАЛЕСТИНСКИЙ ПРОТЕКТОРАТ… 1931
ПРОФЕССИЯ ИЛИ ПРИКРЫТИЕ… ФЕРМЕР, ЖУРНАЛИСТ, ПОЭТ, ИСТОРИК
УЧАСТВОВАЛ В БОРЬБЕ ЗА НЕЗАВИСИМОСТЬ… 1945–1947 /имеются подробности/
ПРИГОВОРЕН К ТЮРЕМНОМУ ЗАКЛЮЧЕНИЮ БРИТАНСКИМИ ОККУПАЦИОННЫМИ СИЛАМИ /имеются подробности/…
ПОСЛЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ СТАНОВИТСЯ СВЯЗНЫМ МЕЖДУ ОРГАНИЗАЦИЕЙ И ВНЕШНИМИ СОЧУВСТВУЮЩИМИ ГРУППАМИ /имеются подробности/…
УДАЛЯЕТСЯ НА ФЕРМУ… 1956…
НАЧИНАЕТ СВОЮ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ В СВЯЗИ С МЮНХЕНСКИМ ДЕЛОМ — УБИЙСТВОМ НА ОЛИМПИЙСКИХ ИГРАХ /имеются подробности/…
В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ РАВЕН 001…
ПРИЧИНА НИЗКОГО КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК МЕРТВ, РАК ГОРЛА
— Это только самое основное, сэр, — заметил Помощник, — только главные вехи его жизни. Может, копнуть чуть поглубже? Похоже, вокруг него все и вертится.
— Похоже. Но он умер. Нет, оставь. Я займусь им позднее. Давай других членов группы.
— Взгляните на экран, там идет информация о них, сэр.
ЛЕВИТСОН, ЙОЭЛЬ
РОДИЛСЯ: ДЕКАБРЬ 25, 1954… НЕГЕВ, ИЗРАИЛЬ… ОТЕЦ УБИТ… В БОЮ… 6-ДНЕВНАЯ ВОЙНА… 1967 ВСТУПАЕТ В «МЮНХЕНСКУЮ ПЯТЕРКУ»… ОКТЯБРЬ 1972…
УБИТ… ДЕКАБРЬ 25. 1976… /ИДЕНТИЧНОСТЬ ДАТ РОЖДЕНИЯ И СМЕРТИ ОТМЕЧЕНА — СЛУЧАЙНОЕ СОВПАДЕНИЕ/
— Стоп! — приказал Даймонд. — Дай обстоятельства смерти этого парня.
— Слушаюсь, сэр.
УБИТ… ДЕКАБРЬ 25. 1976…
ЖЕРТВА /ВЕРОЯТНО, ГЛАВНАЯ ЦЕЛЬ/ БОМБЫ ТЕРРОРИСТА…
МЕСТО — КАФЕ В ИЕРУСАЛИМЕ… БОМБОЙ УБИЛО ТАКЖЕ ШЕСТЕРЫХ АРАБОВ, СЛУЧАЙНО НАХОДИВШИХСЯ В КАФЕ. ДВОЕ ДЕТЕЙ ОСЛЕПЛИ…
— Ладно, брось. Все это не важно. Вернись на прежнюю глубину.
В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ РАВЕН 001… ПРИЧИНА НИЗКОГО КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК МЕРТВ, МНОЖЕСТВЕННЫЕ ПЕРЕЛОМЫ, СПЛЮЩЕННЫЕ ЛЕГКИЕ…
ЯРИВ, ХАИМ
РОДИЛСЯ: ОКТЯБРЬ 11, 1952… ЭЛАТ, ИЗРАИЛЬ…
СИРОТА. ОБРАЗОВАНИЕ — КИБУЦ /имеются подробности/…
ВСТУПАЕТ В «МЮНХЕНСКУЮ ПЯТЕРКУ»… СЕНТЯБРЬ 7, 1972
В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ 64 ±
ПРИЧИНА СРЕДНЕГО ЗНАЧЕНИЯ КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК ПРЕДАН ДЕЛУ, НО ПО СВОЕМУ ТИПУ НЕ ЛИДЕР…
ЗАРМИ, НЕГЕМАЙЯ
РОДИЛСЯ: ИЮНЬ 11, 1948… АШДОД, ИЗРАИЛЬ…
КИБУЦ/УНИВЕРСИТЕТ/ВОЕННОЕ ОБРАЗОВАНИЕ /имеются подробности/…
АКТИВНЫЙ БОЕЦ, НЕОПЛАЧИВАЕМЫЙ /имеются подробности известной /вероятной/деятельности/…
ВСТУПАЕТ В «МЮНХЕНСКУЮ ПЯТЕРКУ»… СЕНТЯБРЬ 7, 1972…
В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ 96 ±
ПРИЧИНА ВЫСОКОГО ЗНАЧЕНИЯ КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТОТ ЧЕЛОВЕК ПРЕДАН ДЕЛУ И ЛИДЕР ПО СВОЕМУ ТИПУ…
ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! ВНИМАНИЕ! С ЭТИМ ЧЕЛОВЕКОМ СЛЕДУЕТ ПОКОНЧИТЬ НЕМЕДЛЕННО.
СТЕРН, ХАННА
РОДИЛАСЬ: АПРЕЛЬ 1, 1952… СКОУКИ, ИЛЛИНОЙС, США-УНИВЕРСИТЕТ /СОЦИОЛОГИЯ И РУМЫНСКИЕ ЯЗЫКИ/ АКТИВИСТКА СТУДЕНЧЕСКОЙ ЛЕВОЙ ПАРТИИ /ИМЕЕТСЯ ДОСЬЕ АГЕНТСТВА НАЦИОНАЛЬНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ /ЦРУ/… ПОВТОРЯЮ! ПОВТОРЯЮ! ПОВТОРЯЮ! ПОВТОРЯЮ!
Даймонд оторвал взгляд от настольного экрана.
— В чем дело?
— Какая-то ошибка, сэр. «Толстяк» сам себя поправляет.
— Ну?
— Потерпите минутку, сейчас мы все узнаем, сэр. «Толстяк» старается вовсю.
Мисс Суиввен подошла к боссу.
— Сэр, я затребовала фотографии членов «Мюнхенской Пятерки».
— Принесите их сюда, как только они будут готовы.
— Слушаюсь, сэр.
Помощник поднял руку, испрашивая внимания.
— Вот оно. «Толстяк» пересмотрел данные в соответствии с докладом Старра об упреждающем ударе в Риме. Он только что переварил новую информацию.
Даймонд стал считывать возвращенный и исправленный материал.
ПРЕЖНЕЕ ОТМЕНИТЬ, ПОВТ.: ЯРИВ. ХАИМ доп. В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ…
ИСПРАВЛЕННЫЙ КОЭФФИЦИЕНТ РАВЕН 001 ПРИЧИНА НИЗКОГО ЗНАЧЕНИЯ КОЭФФИЦИЕНТА: ЭТА ЛИЧНОСТЬ УНИЧТОЖЕНА… ПРЕЖНЕЕ ОТМЕНИТЬ, ПОВТ.: ЗАРМИ, НЕГЕМАЙЯ доп. В НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ КОЭФФИЦИЕНТ ЕГО ПОТЕНЦИАЛЬНОГО РАЗДРАЖИТЕЛЯ ДЛЯ КОМПАНИИ… ИСПРАВЛЕННЫЙ КОЭФФИЦИЕНТ РАВЕН 001 ПРИЧИНА НИЗКОГО ЗНАЧЕНИЯ КОЭФФИЦИЕНТА:
ЭТА ЛИЧНОСТЬ УНИЧТОЖЕНА…
Даймонд откинулся на спинку стула и покачал головой:
— Отставание на восемь часов. Когда-нибудь такая заминка может сильно повредить нам.
— «Толстяк» не виноват, сэр. Население земного шара растет. Информация прибывает. Иногда мне начинает казаться, что мы слишком много знаем о людях! — Помощник даже фыркнул от смеха, так развеселила его эта мысль.
— Кстати, сэр, вы заметили замену?
— Какую замену?
— Вместо «ЭТОТ человек» «Толстяк» выдает теперь «эта ЛИЧНОСТЬ». Он, видимо, усвоил, что Компания теперь — наниматель, дающий всем равные благоприятные возможности. — В голосе Первого Помощника послышалась откровенная гордость.
— Замечательно, — заметил Даймонд без особого энтузиазма.
Мисс Суиввен снова вышла из машинного зала и положила пять фотографий на письменный стол шефа.
Даймонд перетасовал фотоснимки, выискивая единственного оставшегося в живых члена «Мюнхенской Пятерки», — вот она — Ханна Стерн! Вглядевшись повнимательнее в ее лицо, он кивнул головой — так и есть! — и обреченно улыбнулся. Боже, что за болваны сидят в этом ЦРУ!
Помощник мгновенно оторвался от дисплея, повернулся к нему и нервно поправил очки:
— Что-нибудь не так, сэр?
Босс сидел, глядя прищуренными глазами сквозь громадное, во всю стену, стекло на памятник, устремленный в вечернее небо. Костяшками пальцев Даймонд теребил верхнюю губу.
— Вы читали доклад Старра об операции?
— Просматривал, сэр. Нечто вроде справочника по орфографии. В этом смысле он действительно представляет некоторый интерес.
— Куда направлялись эти израильские юнцы? Помощнику всегда становилось не по себе, когда его шеф начинал размышлять вслух. Он не любил отвечать на вопросы самостоятельно, без помощи «Толстяка».
— Насколько я помню, пунктом их назначения был Лондон.
— Совершенно верно. По нашим сведениям, в лондонском аэропорту «Хитроу» они намеревались перехватить палестинских террористов, прежде чем, захватив самолет, вылетят в Монреаль. Прекрасно. Если отряд «Мюнхенской Пятерки» действительно направлялся в Лондон, то для чего им было выходить в Риме? Рейс 414 из Тель-Авива шел прямиком в Лондон, с посадками в Риме и в Париже.
— Вы правы, сэр, но у них могли быть свои соображения…
— И зачем, скажите на милость, им надо было лететь в Англию за шесть дней до того, как объекты их внимания — преступники из «Черного Сентября» — должны были вылететь в Монреаль? Какой смысл торчать столько времени в Лондоне у всех на виду, если можно спокойно отсиживаться дома?
— Хм, возможно, они…
— И для чего они купили билеты до По?
— До По, сэр?
— Отчет Старра. Тридцать вторая — тридцать четвертая страницы. Опись содержимого рюкзаков и одежды погибших. Список составлен итальянской полицией. В нем значатся два билета на самолет до По.
Помощник промолчал, не желая признаваться в том, что он понятия не имеет, где находится По и что это за местечко. Он решил при первом же удобном случае справиться об этом у «Толстяка».
— Что же все это означает, сэр?
— Это значит, что ЦРУ не обмануло наших ожиданий и, наделав, как всегда, глупостей, загнало нас в тупик. Эти олухи в который раз умудрились обрубить все концы. — Желваки на скулах Даймонда напряглись. — Безмозглые избиратели в стране зря беспокоятся, что обществу угрожает опасность из-за коррупции внутри ЦРУ. Когда они доведут, наконец, страну до развала и гибели, это отнюдь не будет результатом их злого умысла. О, нет! Это случится потому, что такие дерьмовые пачкуны умеют только гадить, и ни черта, ни одного дела не могут довести до конца.
Даймонд вернулся к своему белому, девственно-чистому столу и взял в руки одну из фотографий.
— «Толстяк» застопорился и занялся поправками как раз в тот момент, когда выдавал информацию о том, где получила образование эта Ханна Стерн. Начни еще раз с того места. И копни немного поглубже.
Оценивая не столько данные и факты, сколько разрозненные сведения об объекте, Даймонд скоро выяснил, что мисс Стерн относится к довольно распространенному типу людей, сшивающихся на задворках нелегальных и полулегальных организаций, играющих там весьма скромные второстепенные роли. Молодая, образованная и умная среднестатистическая американка, стремящаяся найти какое-то большое дело в жизни, обрести «великую цель». Он хорошо знал таких экзальтированных дам. В прежние времена, когда это было модно, мисс Стерн непременно стала бы либералкой. Она принадлежала к тем субъектам, которые все хотят расставить по полочкам, навести порядок в жизни других людей по своему усмотрению. Свое неумение мыслить они считают свободой от предрассудков, страдают лишь от того, что страны Третьего Мира голодают, и в то же время обзаводятся громадными, сжирающими бог знает сколько мяса псами, демонстрируя тем самым свою любовь ко всему живому.
В первый раз Ханна отправилась в Израиль летом, на экскурсию в кибуц, намереваясь навестить своего дядюшку и — выражаясь ее собственными словами, извлеченными Агентством Национальной Безопасности из ее дневника, — «обрести в себе еврейскую душу».
Прочитав эту фразу, Даймонд подавил вздох. Очевидно, мисс Стерн страдала манией сочувствия демократам, проникшись их пагубными представлениями о том, что каждый человек сам по себе интересен и значителен.
«Толстяк» занизил коэффициент потенциального раздражителя мисс Стерн потому, что она «показалась» ему типичной молодой образованной американкой, ищущей какого-нибудь занятия, оправдывающего ее существование, пока семья, работа или какие-нибудь художественные увлечения не отвлекут ее от размышлений о смысле жизни, Анализ этой личности не выявил в ней никаких психических отклонений, создающих этаких городских борцов, партизан каменных джунглей, которым собственные жестокость и варварство приносят сексуальное удовлетворение. Не было в мисс Стерн и пресловутой жажды прославиться любой ценой, толкающей людей на сцену или на эстраду. Такие субъекты, не сумев снискать благосклонности публики, частенько обнаруживают в себе тягу к социальной борьбе.
Нет, в досье Ханны Стерн не нашлось ничего, что могло бы привлечь к ней особое внимание, за исключением двух фактов: она была племянницей Азы Стерна и единственным оставшимся в живых членом «Мюнхенской Пятерки».
— Через десять минут пришлите Старра и этого араба… мистера Хамана… в просмотровый зал, — повернулся Даймонд к секретарше.
— Слушаюсь, сэр.
— Отправьте туда же и Заместителя. — Он повернулся к Помощнику: — Продолжайте работать с «Толстяком». Я хочу получить исчерпывающие данные о бывшем руководителе «Пятерки», этом Азе Стерне. Он из тех, кто и после смерти продолжает портить людям нервы. Подготовьте мне список его теснейших контактов: семья, друзья, сообщники, партнеры, знакомые, любовные связи и так далее.
— Секундочку, сэр. — Помощник ввел в компьютер два вопроса, затем добавил одно уточнение. — О!.. Сэр! Список его ближайших контактов будет состоять из… хм… трехсот двадцати семи имен, включая краткое описание деятельности каждого. Эту цифру придется возвести в куб, когда мы перейдем к контактам второй ступени. В результате мы получим почти тридцать пять миллионов имен. Очевидно, сэр, нам следует придерживаться какого-то приоритетного направления.
Первый Помощник сделал весьма уместное замечание: существуют поистине тысячи способов разговора с машиной.
Даймонд мысленно заново просмотрел досье на Азу Стерна. Ему не давал покоя один аспект его биографии; интуиция подсказывала ему, что за ним что-то кроется. Профессия? Или прикрытие?.. Фермер, журналист, поэт, историк. И в конце жизни типичный террорист. Нет, пожалуй, даже хуже того — патриот-романтик.
— Работай с эмоциональными критериями: возьми за основу такие понятия, как любовь, дружба, доверие, — в общем, копай в эту сторону. Постепенно переходи от ближнего к дальнему.
Глаза Помощника сверкнули, он набрал в грудь побольше воздуху и даже слегка потер руки от удовольствия. Он получал интереснейшее, необыкновенно трудное задание, требовавшее полной самоотдачи. Любовь, дружба, доверие — с такими неопределенными, расплывчатыми, имеющими множество неуловимых оттенков категориями невозможно справиться, используя прямолинейные подходы вроде теории мозаики Шлимана — воссоздающей общую картину из обрывков информации. Ни один компьютер, даже «Толстяк», не сможет прямо ответить на подобные вопросы. Даже самые простые действия объекта могут иметь тайные, глубоко скрытые мотивы. И, следовательно, необходимо тщательно изучить подоплеку каждого значительного поступка Стерна, поскольку одни и те же действия его в различных ситуациях могут быть продиктованы ненавистью, безумием или жаждой наживы.
Работа предстояла восхитительная, невероятно сложная и запутанная. И когда Помощник стал вводить в «Толстяка» исходные данные, плечи его задергались так, будто он пытался объяснить эскимосу правила китайского бильярда на чистейшем английском языке.
Мисс Суиввен вернулась в кабинет.
— Вызванные джентльмены ожидают вас в зале, сэр.
— Хорошо. Унесите фотографии, Да что это с вами творится, мисс Суиввен?
— Ничего, сэр. Просто спина слегка чешется!
— О, боже!
Даррил Т. Старр, получив краткое приказание снова явиться в просмотровый зал, понял, что в воздухе пахнет жареным. Его опасения подтвердились, когда он увидел своего прямого начальника. Заместитель Дежурного Офицера по международным связям коротко кивнул ему и что-то буркнул этому дурню арабу в знак приветствия. Он проклинал богатые нефтяные арабские эмираты за их бесконечные проблемы. Это по их милости мистер Даймонд торчал в недрах ЦРУ, точно кость в горле, и совал свой любопытный нос во все дела.
Когда арабы впервые объявили бойкот промышленному Западу, отказываясь продавать Америке «черное золото» и принуждая ее к моральным и юридическим санкциям против Израиля, Заместитель и другие руководители ЦРУ предложили компетентным лицам привести в действие План № Е385/8 (операция «Шестисекундная война»), разработанный специально для таких обстоятельств и предусматривающий все случайности. В соответствии с этим планом, войска Ортодоксальной исламской промаоистской фаланги должны были навек излечить арабские государства от дальнейших попыток шантажировать Запад, оккупировав более 80 процентов их нефтеносных владений. Сама по себе операция должна была длиться не более одной минуты, хотя никто не сомневался, что потребуется еще три месяца, чтобы обезвредить те арабские и египетские войска, которые в панике начнут искать прибежища в Родезии и Скандинавских странах.
Компетентные лица пришли к соглашению, что операцию «Шестисекундная война» следует провести, не обращаясь за разрешением к президенту или Конгрессу, чтобы не взваливать на них излишней ответственности, столь обременительной в год выборов. Первый этап грандиозного действа был пущен, и политические лидеры как в черной, так и в мусульманской Африке немедленно почувствовали это, когда по их странам прокатилась волна убийств. (В некоторых случаях и убийцы и их жертвы принадлежали к одним и тем же семьям.) Вот-вот собирались приступить ко второму этапу, как вдруг все дальнейшие действия бравой фаланги были резко заморожены. Кое-какие сведения о самовольстве ЦРУ просочились в Конгресс и стали достоянием многочисленных комиссий по расследованию; списки агентов ЦРУ попали в ультралевые газеты Франции, Италии и Ближнего Востока; внутреннюю связь Управления стали зажимать и глушить; в банках памяти ЦРУ появились громадные пробелы, стирались многочисленные записи, чем уничтожалась целая «система биографических рычагов», с помощью которой можно было управлять американскими официальными лицами, занимавшими высокие посты.
И вот пришел день, когда мистер Даймонд и его более чем скромный персонал воцарились в Центре, снабженные приказами и директивами, которые давали право Компании полностью контролировать все операции, прямо или косвенно касающиеся нефтяных держав. Ни сам Заместитель, ни его коллеги слыхом не слыхивали ни о какой Компании, так что пришлось созвать короткое совещание, для того чтобы проинформировать Высших офицеров Центра. Им объяснили, что Компания является консорциумом крупнейших нефтяных корпораций транспорта и связи, которые держат под своим полным контролем всю энергетику и информацию западного мира. После недолгого обсуждения Компания решила, что она не позволит ЦРУ вмешиваться в дела, касающиеся стран-производителей нефти, так как это может нанести ущерб ее восточным друзьям и союзникам или вызвать их раздражение, в то время как сотрудничество с ними способно менее чем в два года утроить ее прибыли.
Ни одному человеку в ЦРУ не могло теперь даже и в голову прийти оказать какое-либо сопротивление мистеру Даймонду и Компании, которая держала под контролем большинство членов правительства, занимавших самые высокие посты, управляя их продвижением по служебной лестнице не только методом прямой поддержки, но и используя вспомогательные средства, такие, например, как общественное мнение, чтобы очернить и деморализовать возможных кандидатов в конгрессмены или заставить народ поверить в то, что восхитительные картины, которые они рисуют перед ним, — чистейшая правда.
Могло ли оскандалившееся Управление противостоять организации, имевшей достаточно власти, чтобы построить экологически опасный трубопровод через тундру? Могло ли оно выступить против тех, кто в мгновение ока сократил правительственные расходы на научно-исследовательские работы в области использования солнечной и геотермической энергии, энергии ветра и приливов, оставив от полновесных дотаций им тоненькую, едва сочащуюся струйку жалких подачек, призванных успокоить общественное возмущение. Как могло ЦРУ выступить против людей, обладавших такими широкими полномочиями, что вместе со своими подпевалами из Пентагона они добились согласия американских налогоплательщиков устроить на их земле склады атомных отходов с длительным периодом полураспада, сулящие в недалеком будущем гибель и разрушения?
Беря под контроль ЦРУ, Компания не встретила никакого сопротивления со стороны исполнительной власти; президент и его правительство не стали ни во что вмешиваться, поскольку приближались выборы; в это горячее время вся общественно полезная деятельность приостанавливалась. Впрочем, Компанию мало волновало, кто придет к власти. Она была уверена, что сумеет любого оппозиционера вовремя прибрать к рукам.
Но и в отлаженном механизме Компании однажды произошел сбой, когда группа молодых наивных сенаторов решила расследовать дело об арабских миллионах, позволявших арабам управлять американскими банками и оказывать давление на правительство Соединенных Штатов в отношении их моральных обязательств перед Израилем. Однако расследование это не зашло слитком далеко; оно прекратилось, как только Кувейт пригрозил забрать свои деньги из кладовых Америки. В своем отчете комиссия Сената красноречиво и доходчиво объяснила налогоплательщикам, что она не может со всей уверенностью подтвердить факт государственного шантажа, поскольку ей не позволили продолжить расследование.
Размышления о таких грустных вещах и служили причиной дурного настроения Заместителя. Он с раздражением думал о том, что у него нет больше власти, что он не может управлять своими людьми, но тут послышался стук распахивающихся дверей. Поднявшись с места, Заместитель с болью следил, как Даймонд быстро и энергично вышагивает по проходу, сопровождаемый секретаршей, влачащей за ним ворох длинных бумажных лент, выданных «Толстяком», и пачку фотографий членов «Мюнхенской Пятерки».
Желая показать, что он тоже заметил появление Даймонда, Старр слегка приподнял над стулом свой зад и тут же, пробормотав что-то невнятное, плюхнулся обратно. Наблюдатель Хаман при виде мисс Суиввен вскочил на ноги, заулыбался и неуклюже поклонился, пытаясь сделать это по-европейски непринужденно. «Обворожительная женщина, — подумал он. — Просто роскошная! Кожа белая, как снег. И все — как это говорится по-английски? — округлости при ней».
— Киномеханик готов? — спросил Даймонд, усаживаясь в стороне от собравшихся.
— Да, сэр, — протянул Старр. — Вы собираетесь просмотреть фильм еще раз?
— Я хочу, чтобы вы, олухи, просмотрели его еще раз.
Заместителю не очень-то понравилось, что его называют олухом вкупе с мелкой сошкой, но он умел переносить оскорбления с достоинством. Это качество можно было, пожалуй, назвать его высшим административным умением, если не сказать — искусством.
— Вы не предупредили, что хотите посмотреть фильм второй раз, — заметил Старр. — Боюсь, что механик еще не перемотал ленту.
— Пусть крутит как есть. Это не имеет значения. Наклонившись к интеркому, Старр отдал необходимые распоряжения, и лампы на стенах стали медленно гаснуть.
— Старр! — раздался в полумраке голос Даймонда.
— Да, сэр?
— Бросьте сигару.
…Двери лифта съезжаются и разъезжаются, наталкиваясь на голову мертвого террориста-японца. Человек оживает и скользит вверх по стене. Дыра в его кисти исчезает, и он вытаскивает из своей спины пулю. Он пятится обратно, проталкиваясь через стайку ребятишек. Девочка плавно поднимается с пола, красное пятно на ее платье съеживается, впитываясь обратно в живот. Добравшись до залитого светом главного входа, японец пригибается, а осколки разбитого стекла, слетевшись с разных сторон, вновь образуют гладкую и прозрачную прямоугольную поверхность. Второй террорист вскакивает с пола, на лету подхватывает свою винтовку, и нисеи отступают, пока камера, наконец, резко не уходит в сторону, показывая теперь израильского парня, раскинувшегося на каменных плитах пола. Затылок его, будто выхваченный объективом откуда-то из пустоты, мгновенно занимает подобающее ему место; выдранный из его бедра кровавый лоскут снова пристает к брюкам. Парень вскакивает и пятится задом, на ходу подхватывая с пола свой рюкзак. Камера шарит по залу, пока не натыкается наконец на второго израильтянина как раз в тот момент, когда его щека прирастает к скуле. Он поднимается с колен, и струя крови втягивается в его грудь. Оба парня спокойно двигаются к контрольному пункту. Один из них оборачивается и улыбается. Они не спеша пробираются сквозь группу итальянцев, которые толпятся, толкая друг друга и приподнимаясь на цыпочки. Молодые люди снова становятся в очередь к стойке иммиграционного контроля, итальянский офицер поднимает резиновый штампик. и разрешение на въезд бесследно исчезает из их паспортов. Рыжеволосая девушка отрицательно покачивает головой, затем благодарно улыбается…
— Стоп! — голос мистера Даймонда слышен и в кинопроекторной.
Девушка на экране застывает; автоматическая противопожарная заслонка кинопроектора приглушает яркость изображения…
— Видите эту девушку, Старр?
— Разумеется.
— Можете вы что-нибудь сказать о ней? Вопрос этот, скорее напоминавший требование, несколько смутил Старра. Он чувствовал, что летит в пропасть, но все-таки приосанился и забубнил голосом туповатого простака:
— Хм… посмотрим. Фигурка — что надо! Духовка согреет и на Аляске. Руки и талия тонковаты, я бы предпочел поплотнев, но ничего! Чем ближе к кости, тем слаще мясо! — Старр выдавил из себя сиплый смешок. Его поддержал только мистер Хаман.
— Старр? — произнес Даймонд в ледяной тишине. — Сделайте мне одолжение — прекратите валять дурака. В том, что сейчас происходит, нет ничего смешного. Особенно для вас. Вы завалили дело, обрубив все концы, Старр. Вы понимаете это?
Воцарилось молчание. Заместитель хотел было вмешаться в разговор, но вовремя передумал.
— Старр! Вы понимаете это? Отвечайте! Старший Оперативник шумно вздохнул:
— Нет, сэр, не совсем.
Заместитель откашлялся и не сказал ни слова.
— Старр! Взгляните теперь сюда. Вы узнаете эту девушку? — спросил Даймонд.
Мисс Суиввен достала из папки фотографию. Старр взял в руки снимок, стараясь получше разглядеть его в тусклом свете огоньков интеркома.
— Да, сэр. Узнаю.
— Кто она?
— Это та девушка, которую мы видим сейчас на экране.
— Совершенно верно. Ее зовут Ханна Стерн. Ее родственник — Аза Стерн, организатор «Мюнхенской Пятерки». Она была третьим членом диверсионного отряда.
— Третьим? — с изумлением переспросил Старр. — Но… нас предупредили, что их будет только двое.
— Кто дал вам эти сведения?
— Эти данные мы получили от арабских ребят.
— О, да, мистер Даймонд, — заговорил было араб. — Наши разведчики…
Но Даймонд, прикрыв глаза, медленно, недоуменно качнул головой:
— Старр! Вы хотите сказать, что вся операция основывалась на информации, полученной из арабских источников?
— Понимаете, сэр… Да, сэр. — Голос Старра прозвучал глухо, точно из него выпустили весь воздух. Действительно как он мог вляпаться в такое дерьмо? Непростительная глупость.
— Мне кажется, — вмешался, кашлянув, Заместитель, — что в этом случае на плечи наших арабских друзей должна лечь немалая часть ответственности за провал операции.
— Вы ошибаетесь, — жестко ответил Даймонд. — Их ничего не касается. У них есть нефть.
Арабский представитель заулыбался и кивнул:
— Мой дядюшка, мистер Даймонд, тоже часто говорит, что…
— Отлично. — Даймонд встал. — Прошу всех оставаться на своих местах. Меньше чем через час я снова вас вызову. За это время я уточню кое-какие данные. Может быть, мне удастся что-нибудь сделать с тем, что вы тут наворотили.
Он двинулся к выходу, за ним, стараясь не отставать, засеменила мисс Суиввен.
Заместитель прокашлялся, словно желая что-то сказать, затем решил, что молчание — великая сила. Он посмотрел на Старра долгим, пристальным взглядом и затем широким шагом вышел из зала.
— Ну что ж, приятель, — произнес Старр, рывком поднимаясь со своего стула, — не перекусить ли нам пока? Сдается мне, что изрядная доля дерьма свалилась в нашу бочку с медом…
Араб хихикнул и кивнул, представив себе, как некий изысканный гурман достает из коробки с халвой громадную лепешку верблюжьего навоза.
Некоторое время над пустым кинозалом сияла улыбка Ханны Стерн. Затем киномеханик начал перематывать ленту, и изображение исказилось. Точно темные щупальца гигантского спрута наползли на прекрасное лицо, покрыли его отвратительными струпьями и сдернули с экрана, который вновь засветился девственной белизной.
Ханна Стерн сидела за столиком кафе под сводами галереи, окружавшей центральную площадь Тардэ. Невидящим взглядом она смотрела в кофейную чашку; гранулированный кофе был черный и густой. Солнечный свет, отражаясь от белых каменных зданий, слепил глаза. Из кафе до слуха Ханны доносились голоса четырех старых басков, игравших в мусс; игра сопровождалась беспрерывными выкриками: баи… пассо… пассо… алла Джанкоа!.. пассо… алла Джанкоа!.. Последнее выражение слышалось чаще других, повторяясь на разные лады со всеми мыслимыми оттенками ударений и интонаций, в зависимости от того, блефовал игрок, переживал неудачу или делал очередной ход.
Последние семь часов Ханна Стерн то продиралась сквозь действительность, больше похожую на ночной кошмар, то мягко покачивалась на волнах грез, уносивших ее от всех проблем в какие-то неясные, туманные дали. Девушке казалось, что из тела ее выкачали всю кровь, а вместе с нею все чувства, ощущения и эмоции; внутри ее существа образовалась какая-то странная, сосущая пустота. Теперь, на грани нервного срыва, бесконечное, равнодушное спокойствие словно обволокло ее душной пеленой… Ей даже немного хотелось спать.
Реальное и фантастическое; значительное и никчемное; тогда и теперь; прохладная тень и жаркое зыбкое марево пустой городской площади; голоса людей, произносящие нараспев слова самого древнего из европейских языков… Все неразрывно сплелось, перепуталось, смешалось. Все происходило с кем-то другим, не с ней, с кем-то, кому она бесконечно сочувствовала, но ничем не могла помочь.
После кровавой бойни в Римском международном аэропорту она каким-то образом сумела проделать весь этот путь из Италии до кафе в маленьком баскском городке, известном своими базарами. Мысли ее путались, она была потрясена случившимся и все же сумела пересечь пространство в полторы тысячи километров менее чем за девять часов. Но теперь, когда до цели оставалось всего ничего, Ханна чувствовала, что последние силы покидают ее. Их запас был исчерпан до дна; ей казалось, что именно теперь, в последний момент, она вдруг может погибнуть из-за какой-нибудь нелепой случайности, хотя бы даже по прихоти этого бездельника — хозяина кафе.
Увидев, как ее товарищи падают под пулями, Ханна почувствовала невыразимый ужас; она застыла на месте, не в силах пошевелиться, не веря своим глазам, а люди бежали мимо, натыкались на нее, толкали. И вновь загрохотали выстрелы. Отчаянные вопли донеслись с той стороны, где многочисленное итальянское семейство поджидало своего родственника, прибывшего этим же рейсом. Наконец всеобщая паника подхватила и ее; как слепая, Ханна двинулась вперед, к выходу из зала, за которым сияло солнце, к свету. Она хватала воздух ртом, пила его частыми короткими глотками. Мимо пробежал полицейский. Ханна приказала себе двигаться дальше — останавливаться ни в коем случае нельзя. Неожиданно девушка ощутила, как болят все ее мышцы, как они напряжены в ожидании пули. Она миновала старика с белой бородкой клинышком, сидевшего на полу, похожего на заигравшегося ребенка. Раны не было видно, но лужа темной крови под стариком расплывалась все шире. Он поднял глаза и вопросительно взглянул на нее.
— Простите. Мне очень жаль. Мне в самом деле очень жаль, — тупо пробормотала Ханна.
Полная женщина в группе итальянцев истерично вскрикивала, задыхаясь от рыданий. Вокруг нее суетились больше, чем возле других членов семьи, неподвижно лежащих на каменных плитах. «Мать!» — подумала Ханна.
Внезапно над всей этой суматохой, беготней и криками прозвучал спокойный и ясный голос диктора аэропорта, объявляющего посадку пассажиров на рейс самолета компании «Эйр Франс» на Тулузу, Тарб и По. Слова, записанные на пленку, звучали чисто и четко, легко проникая в сознание, разительно отличаясь от надрывных, перебивающих друг друга голосов, оглушительных и неразборчивых. Радио повторило сообщение по-французски, и тут Ханну словно что-то ударило — смысл фразы дошел до нее. Выход номер одиннадцать. Выход номер одиннадцать.
Стюардесса напомнила Ханне, что нужно поднять спинку сиденья.
— Да, да. Простите.
Минутой позже, возвращаясь с другого конца самолета, та же стюардесса вежливо попросила Ханну пристегнуть ремни.
— Что? Ах, да! Простите.
Самолет окунулся в пелену облаков, затем вырвался из нее в сияющую, просторную, необъятную голубизну. Мерный гул двигателей, подрагивание фюзеляжа. Дрожь прошла и по телу Ханны, она почувствовала себя беззащитной, одинокой маленькой девочкой. Рядом с ней в кресле мужчина средних лет читал какой-то журнал. Время от времени глаза его отрывались от страницы и быстро скользили по ее загорелым ногам под шортами цвета хаки. Почувствовав его взгляд, девушка застегнула одну из двух расстегнутых верхних пуговок на рубашке. Мужчина улыбнулся и кашлянул. Он, кажется, собирается заговорить с ней! Этот сукин сын хочет ее подцепить! Боже милосердный!
Внезапно ей сделалось дурно.
Ханна добралась до тесной кабинки туалета, опустившись на колени, склонилась над унитазом, — и тут ее вырвало. Вернулась она бледная и ослабевшая, на коленях ее отпечатался рисунок керамических плиток пола, и стюардесса — внимательная и предупредительная девушка — стала обращаться с ней теперь с некоторой долей превосходства.
Подлетая к По, самолет слегка накренился на одно крыло, и Ханна, выглянув в иллюминатор, залюбовалась открывшимся перед ней видом Пиренеев; их острые, покрытые снегам вершины пронзали прозрачный ледяной воздух, напоминая бурное море, вздыбившееся белыми гребнями волн.
Где-то там, в горах, в области, населенной басками, живет Николай Хел. Только бы удалось добраться до него…
Выйдя из здания аэропорта и стоя под холодными лучами солнца Пиренеев, Ханна вдруг сообразила, что у нее совершенно нет денег. Все наличные боевиков находились у Аврима. Ей придется проситься на попутки, а она даже не знает маршрута. Ладно, можно положиться на водителей. Ханна была уверена, что ей не составит труда остановить машину. Когда девушка молода и хороша собой… да к тому же с неплохой грудью…
Первый же остановленный грузовик довез девушку до По, и шофер предложил подыскать местечко, где бы она могла остановиться на ночь. Вместо этого Ханна попросила его отвезти ее в пригород и показать ей дорогу на Тардэ. Машина, видимо, была тяжела в управлении, так как рука водителя дважды соскальзывала с рычага, задевая ногу девушки.
Следующий автомобиль ей удалось тормознуть почти сразу же. Нет, он едет не до Тардэ. Только до Олерона, — объяснил шофер. Но он найдет место, где она могла бы переночевать… Спасибо, не по пути.
Еще одна машина, еще один предупредительный, готовый на все услуги водитель, и Ханна добралась наконец до маленькой деревушки Тардэ; там, в кафе на площади, она могла разузнать, куда ей двигаться дальше. Она тут же натолкнулась на первую преграду — местный диалект, так называемый langue doc с сильной примесью баскского, в котором самое короткое слово состоит из восьми слогов.
— Что вы ищете? — поинтересовался владелец кафе, отрывая взгляд от ее блузки только для того, чтобы осмотреть шорты.
— Мне нужно попасть в Шато Эшебар. Там живет мистер Николай Хел.
Хозяин кафе нахмурился, бросил испытующий взгляд на сводчатый потолок и поскреб себе голову под беретом — неотъемлемой частью баскского туалета, которую мужчины снимают только когда ложатся в постель или в гроб, да еще во время игры в лапту, если им приходится брать на себя обязанности рефери. Нет, он не припоминает такого имени. Как вы сказали, Хел? (Он хорошо произнес «х», такой звук есть и в баскском языке.) Может быть, жена знает. Он сейчас спросит. Не желает ли мадемуазель пока что-нибудь заказать? Ханна заказала кофе, и ей тут же принесли его — густой, горький, только что с огня — в жестяном кофейнике, луженом-перелуженом; на нем просто живого места не было от оловянных нашлепок, налепленных жестянщиком, и все же он тек. Хозяин смотрел на эту течь с сожалением, но также и с безропотной, обреченной покорностью судьбе. Он выразил надежду, что кофе, капнувший девушке на ногу, не обжег ее. Он недостаточно горяч для ожога? Прекрасно. Прекрасно. Хозяин исчез в глубине кафе.
Это было пятнадцать минут назад.
Глаза Ханны ныли от света, и она с трудом разлепляла их, глядя на залитую солнцем площадь, совершенно пустую, если не считать нескольких машин, в основном немецких малолитражек, стоящих в самых неожиданных местах, там, где крестьянам, которые на них приехали, удалось их приткнуть.
С оглушительным ревом мотора, скрежеща шестернями передач и изрыгая ядовитые выхлопные газы, громадный немецкий грузовик показался из-за угла, едва не задевая белые оштукатуренные стены домов. Обливаясь потом, то и дело крутя руль в разные стороны и с силой давя на пневматический тормоз, сидевший за рулем немец сумел-таки вывести свое гигантское чудовище на старую маленькую площадь, но только для того, чтобы тут же столкнуться с самым ужасным из препятствий. Переваливаясь, как утки, две баскские кумушки с плоскими, грубыми лицами, бредя через улицу, увлеченно сплетничали, не замечая ничего вокруг. Немолодые, отяжелевшие, дебелые, они брели не спеша, с трудом передвигая свои распухшие, как бочонки, ноги, не обращая внимания на то, что машина ползет за ними на самой малой скорости, а шофер кипит от ярости, бормоча проклятия и отчаянно колотя кулаком по баранке.
Ханна Стерн не смогла оценить по достоинству этот ярчайший и чрезвычайно убедительный образчик франко-германских отношений в Общем Рынке, так как в этот момент в дверях показался наконец владелец кафе; его треугольное баскское лицо уже с порога излучало чистую радость вновь обретенного знания.
— Так вы разыскиваете мистера Хела! — воскликнул он.
— Именно его; я же вам так и сказала.
— Ну вот, если бы я знал, что вам нужен мистер Х-хел… — Он весь изогнулся, укоризненно воздев вверх руки, как бы желая показать, что, выражайся она яснее, — это сэкономило бы им обоим массу времени и сил.
Затем он объяснил ей, как добраться до Шато Эшебар: сначала, выехав из Тардэ, нужно перебраться через русло горного потока (он произносил «Тар-р-рдэтс», звучно раскатывая «р» и выговаривая слово так, как оно пишется[3]), потом проехать через деревеньку Абанс-д’о (это название хозяин также произнес, тщательно выговаривая каждый слог, так что у него получилось «А-бан-сэ-де-Хот»[4]) и дальше, вверх по дороге, через Лишан (он сказал «Лишанс», выговаривая конечное «с» и без всякого носового призвука), а там уж свернуть вправо, на дорогу, ведущую к холмам Эшебара.
— Только не вздумайте свернуть влево, а то попадете в Лик.
— Это далеко отсюда?
— Да нет, в общем-то не так уж далеко. Но вам ведь не нужно в Лик, не правда ли?
— Я имела в виду Эшебар! Далеко отсюда до Эшебара?! — Ханна страшно устала, ее нервы были напряжены до предела, и даже такое невинное занятие, как вытягивание из баска простейшей информации, показалась ей непосильным трудом.
— Нет, недалеко. Километра два за Лишаном.
— А до Лишана сколько? Хозяин пожал плечами:
— Ну, пожалуй, километра два после Абанс-д’о будет. Да вы мимо не пройдете. Если только, конечно, не свернете влево. Тогда уж вы его не найдете точно! Никак не сможете, потому что будете в Лике, понимаете?
Старики, игравшие в мусс, оставили свою игру и столпились за спиной хозяина кафе, с интересом наблюдая за всей этой неразберихой, причиной которой была молоденькая иностранная туристка. Они коротко посовещались между собой, говоря по-баскски, и сошлись наконец на том, что, если девушка повернет налево, она рано или поздно действительно окажется в Лике. Что ж, в конце концов, Лик не такое уж плохое местечко. Разве не там произошла эта знаменитая история с Ликским мостом, построенным с помощью лилипутов, которые спустились с гор, а затем…
— Послушайте! — взмолилась Ханна. — Есть здесь кто-нибудь, кто мог бы довезти меня до Шато Эшебар?
Владелец кафе и игроки в мусс сбились в кучку и загалдели. Они галдели до тех пор, пока отношение к делу каждого из собравшихся не было окончательно выяснено и неоднократно подтверждено. Тогда хозяин кафе выразил всеобщее мнение:
— Нет.
Все решили, что эта молоденькая иностранка в шортах и с рюкзаком — одна из тех туристок-спортсменок, которые известны любезностью и доброжелательностью, но чаевых от них не дождешься. Посему не нашлось ни одного желающего везти ее в Эшебар, кроме самого старого из игроков в мусс; тот, может, и рискнул бы, понадеявшись на удачу, — да вот беда — у него не было машины.
Со вздохом Ханна подняла с полу свой рюкзак. Хозяин кафе заметил ей, что она еще не расплатилась за кофе, и тут девушка вспомнила, что у нее совсем нет французских денег. Она попыталась объяснить ему это с выражениями шутливого раскаяния, натужно смеясь над нелепостью ситуации. Однако тот продолжал, не отрываясь, в скорбном молчании смотреть на чашку с остатками кофе, за который не было заплачено. Игроки в мусс начали с воодушевлением обсуждать этот новый поворот событий. Как? Туристка выпила кофе, не имея денег, чтобы заплатить за него? Быть может, для таких случаев существуют какие-нибудь законы?
Наконец хозяин кафе с долгим, прерывистым вздохом поднял на Ханну влажные глаза, в которых застыли горе и безнадежность. Неужели она действительно хочет сказать ему, что у нее не найдется двух франков, чтобы заплатить за кофе, — забудем про чаевые — всего лишь два франка за чашку кофе? Дело даже не в деньгах — тут важен принцип. В конце концов, он ведь платил за этот товар; и он оплачивал газ, для того чтобы вскипятить воду; да еще регулярно, раз в два года, он платит лудильщику, чтобы тот чинил кофейник. Он не из тех, кто не платит своих долгов. В отличие от других, которых он мог бы прямо сейчас назвать.
Ханну душило раздражение, и в то же время ее разбирал смех. Ей просто не верилось, что весь этот спектакль с его мелодраматической декламацией и трагическими жестами затеян из-за двух франков. (Она не знала, что чашка кофе на самом деле стоит один франк.) Никогда прежде она не сталкивалась с этим чисто французским видом жадности, когда деньги — мелкие монеты и бумажки — становятся центром внимания, приобретая большее значение, чем товары, удобства, достоинство. Когда они становятся даже важнее, чем подлинное богатство. Ханна не могла знать, что, несмотря на свои баскские имена и внушительный вид, эти крестьяне, в сущности, уже ничем не отличаются от основной массы французов, и так же, как все, они находятся под постоянным прессингом средств массовой информации, радио и телевидения, а также системы государственного образования, с помощью которой современная история творчески интерпретируется, с тем чтобы подсластить горькую пилюлю правды для населения Пятой республики.
Усвоив образ мыслей petit commercant[5], эти крестьяне, никуда не выезжавшие из своей баскской деревни, разделяли теперь и взгляды французов на деньги: ведь удовольствие от полученной за труды сотни франков — ничто по сравнению с невыносимыми страданиями, которые испытывает человек, потерявший сантим.
В конце концов, сообразив, видимо, что пантомима с выражением немой скорби и разочарования ничего ему не даст и не поможет выжать законные два франка из молодой иностранки, владелец кафе, извинившись перед Ханной, с саркастической вежливостью сказал, что ему нужно на минутку отлучиться.
Вернувшись через двадцать минут, после напряженной дискуссии с женой в задней комнате, он обратился к девушке с вопросом:
— Мистер Хел — ваш друг?
— Да, — солгала Ханна, не желая углубляться в подробности.
— Хорошо. В таком случае, надеюсь, что мистер Хел заплатит за вас, если уж вы так бедны.
Он вырвал листок из блокнота с эмблемой какой-то компании и что-то черкнул на нем. Затем аккуратно сложил его дважды, тщательно загладив ногтем места сгибов.
— Передайте это, пожалуйста, мистеру Хелу, — холодно сказал он, протягивая листок девушке.
Глаза его больше не скользили по груди Ханны и по ее стройным ногам. Есть на свете вещи и поважнее флирта.
Ханна битый час перебиралась по мосту д’Абанс через горный поток, разливавшийся в дождливое время года, а сейчас мирно сверкавший внизу под лучами солнца; затем медленно начала подниматься по узкой гудроновой дороге, вьющейся среди Баскских холмов; черный гудрон размяк от жары. С двух сторон дорогу сдавливали древние каменные стены, и юркие ящерицы, бегавшие по ним, скрывались в щели, завидев приближающегося человека. На лугах паслись овцы; ягнята робко жались поближе к своим матерям; красновато-коричневые vaches de Pyrenees[6] лениво бродили в тени запущенных яблоневых деревьев, глядя на проходящую Ханну своими кроткими, ласковыми и невероятно глупыми глазами. Узкая долина казалась очень уютной благодаря окружавшим ее круглым холмам, поросшим папоротником, за седловинами которых вздымались покрытые снегом вершины гор; их острые гребни врезались в высокое голубое небо. Еще выше, на самом краю окоема, парил ястреб; перья на его крыльях растопырились, точно пальцы, пытающиеся поймать ветер; покачиваясь, он распластался в воздухе, всматриваясь в далекую землю в поисках добычи.
Горячий воздух был крепок, как опьяняющий коктейль; жар смешал ароматы солнца и гор, запахи диких луговых цветов сливались с терпким духом скошенных трав и свежих овечьих орешков.
Отстранись от всего, что лежало за пределами этого маленького, сотканного из чистых запахов, линий и звуков островка, сладко утомленная зрелищем беспрерывно сменяющих друг друга чудесных пейзажей, чувствуя легкое головокружение, Ханна брела по дороге среди холмов, опустив голову и полностью погрузившись в созерцание носков своих кроссовок. Она не могла думать о настоящем, боялась представить себе будущее, не осмеливалась вспоминать о прошлом. Оттуда, из-за зыбких, непрочных границ того, что называлось «здесь и теперь», возникали ужасные, угрожающие видения, расплывчатые, но от этого не менее жуткие, Если только дать им волю, они разрастутся и погубят ее. Не думать, главное — ни о чем не думать. Ты должна просто идти, идти и смотреть на носки твоих кроссовок. Нужно только добраться до Шато д’Эшебар, — это все. Добраться и поговорить с Николаем Хелом — ничего больше. А до и после сейчас нет.
Ханна дошла до развилки и остановилась. Направо дорога круто забирала к вершине холма, к деревушке; за сбившимися в кучу каменными и оштукатуренными домиками виднелся широкий фасад крупного строения с выступающей над ним мансардой; по-видимому, это и был замок. Окруженный высокими каменными стенами, он выглядывал из-за стройных стволов сосен.
Ханна глубоко вздохнула и, еле передвигая ноги, побрела туда; к физической усталости девушки примешивалось еще и какое-то внутреннее отупение, оцепенение всех чувств, предохранявшее ее от нервного срыва. Только бы добраться до замка… только бы встретиться с Николаем…
Две женщины в черных платьях, сплетничавшие через низкую каменную стену, как по команде, умолкли и замерли, с любопытством и недоверием уставившись на появившуюся неизвестно откуда незнакомку. Куда, интересно, она направляется, эта бесстыжая девчонка, так нахально сверкающая голыми коленками? В замок? Ну что ж, все ясно. Какие только странные люди не посещали замок с тех пор, как этот иностранец приобрел его! Не то чтобы мистер Хел был плохим человеком. Напротив, мужья похваливают его. И все-таки… Он чужак. И тут ничего не попишешь. Он живет в этих краях всего лишь четырнадцать лет, в то время как все остальные жители деревни (девяносто три человека) могут насчитать десятки могильных плит вокруг церкви, на которых высечены родовые имена их предков; некоторые из этих имен выбиты совсем недавно, другие едва можно прочесть. Пять столетий дождей и ветров — это немало. Нет, вы только взгляните! Эта нахалка даже не подвязывает свою грудь! Она только того и хочет, чтобы мужчины увивались за ней, да, да, именно это ей нужно! Помяни мое слово, милая, — принесет она младенца в подоле, если не побережется! Кто на ней тогда женится? Она кончит тем, что будет резать на кухне овощи и скрести полы в доме своей сестры. А сестрин муж непременно станет приставать к ней, когда напьется. В один прекрасный день, когда сестра ее будет на сносях, эта шлюшка ляжет под ее мужика! Вероятно, это случится в амбаре. Так уж оно обычно бывает. А сестра обо всем узнает и выгонит потаскушку из дома! Куда она тогда пойдет? Ей ничего не останется, как только стать проституткой в Байонне, вот что с ней станется!
Еще одна женщина остановилась рядом с двумя кумушками. Что это за девчонка выставляет напоказ свои ноги? Да мы и сами не знаем — так, какая-то потаскушка из Байонны. Она даже не из басков! Как вы думаете, может, она протестантка? О нет, это уж слишком, я бы не решилась такого утверждать. Просто потаскушка, которая спит с мужем своей сестры. Такое обычно случается с теми, кто ходит с неподвязанной грудью.
Правда, сущая правда.
Проходя мимо женщин, Ханна подняла глаза.
— Bonjour, mesdames, — поздоровалась девушка.
— Bonjour, mademoiselle, — пропели кумушки хором, улыбаясь открыто и добродушно, как все баски.
— Прогуливаетесь? — спросила одна из женщин.
— Да, мадам.
— Очень хорошо. Счастливица вы — можете позволить себе отдохнуть.
Женщина слегка подтолкнула локтем свою соседку — ловко она ее поддела, а?
— Вы ищете замок, мадемуазель?
— Да, мне нужно в замок.
— Ступайте этой дорогой — и как раз упретесь в то, что вам и нужно.
Снова подталкивание локтем. И еще одно. Конечно, опасно говорить вот так, почти без обиняков, но до чего же умно это было сказано — просто восхитительно!
Ханна остановилась перед тяжелыми решетчатыми воротами. Поблизости никого не было видно, и она не заметила ни звонка, ни молоточка. Замок возвышался над стенами метрах в ста от нее. Не зная, на что решиться, девушка собралась было пройти к другим воротам, поменьше, которые она заметила с дороги. Она уже повернулась, чтобы уйти, как вдруг за спиной ее раздался чей-то звучный голос:
— Мадемуазель?
Ханна вернулась к воротам. Пожилой мужчина в рабочем переднике выглядывал из-за решетки.
— Я ищу мистера Хела, — объяснила Ханна.
— Да, понимаю, — сказал садовник, выдохнув свое «oui»[7], так, что оно могло означать все что угодно. Он подмигнул девушке и исчез среди деревьев. Прошла минута-другая, прежде чем Ханна услышала скрип петель одной из боковых калиток и увидела садовника, который манил, ее. Пропуская девушку в сад, старик весьма неосторожно склонился в галантном поклоне и чуть не потерял равновесия. Проходя мимо него, Ханна обнаружила, что старик под мухой. Надо сказать, что никто никогда не видел старину Пьера по-настоящему пьяным. Точно так же никто не видел его и трезвым. Обычно в течение дня он выпивал дюжину стаканов красного, правда делая небольшие промежутки, что предохраняло его от крайностей.
Старик показал девушке, куда идти, но не стал провожать ее; он опять принялся подстригать кусты, окаймлявшие дорожки сада и прикрывавшие их сверху, образуя нечто вроде зеленого лабиринта. Старина Пьер никогда не спешил, хотя и не отлынивал от работы. Время от времени, примерно через каждые полчаса или около этого, он делал небольшой перерыв и освежался стаканчиком красненького, после чего сил у него сразу прибывало, но очертания живых изгородей принимали самые причудливые формы.
Под удаляющееся пощелкивание ножниц Ханна шла по аллее, обсаженной высокими зеленовато-голубыми кедрами. Их склоненные ветви покачивались, роняя капли влаги, изгибаясь, точно тонкие бурые водоросли, каждым взмахом своим убирая тени с дорожки. Ветер посвистывал и шелестел в листве деревьев; казалось, это на прибрежный песок накатывают волны прибоя. Внизу, под деревьями, лежала глубокая темная мгла, там было сыро. Ханна поежилась. После долгой утомительной ходьбы по жаре у нее слегка закружилась голова, перед глазами все плыло; к тому же за весь день во рту у нее не было ничего, кроме чашки кофе. Душа ее то застывала, покрываясь ледяной коркой страха, то оттаивала, плавясь в жгучей печали. Реальность словно ускользала от нее.
Наконец перед Ханной возникли две мраморные лестницы, расходившиеся в разные стороны, ступени которых поднимались к террасам. Она в нерешительности остановилась, не зная, какую из них выбрать.
— Не могу ли я чем-нибудь помочь вам? — спросил откуда-то сверху женский голос.
Прикрыв рукой глаза, девушка взглянула в залитый солнцем простор.
— Хэлло! Меня зовут Ханна Стерн.
— Прекрасно. Поднимайтесь сюда, Ханна Стерн. — Солнце, бившее прямо в лицо, не давало Ханне как следует разглядеть женщину, но, судя по наряду и манерам ее, девушка решила, что перед ней уроженка стран Востока, хотя голос, мягкий и богатый оттенками, совсем не подходил к устоявшемуся представлению о пронзительном щебетании представительниц прекрасного пола Азии.
— Какое совпадение! Одно из тех, которые, как говорят, приносят удачу. Мое имя Хана — очень похоже на ваше. По-японски «хана» это «цветок». А что означает «ханна» в вашей стране? Или оно, как многие европейские имена, совсем не имеет смысла? Как это мило с вашей стороны — прийти как раз к чаю.
Женщины на французский манер подали друг другу руки. Ханну потрясла ясная, спокойная красота хозяйки дома; глаза ее смотрели на девушку ласково и весело; рядом с ней Ханна ощутила себя в безопасности; это было странное чувство уюта и защищенности от всего на свете. Когда они шли через широкую, выложенную каменными плитами террасу к зданию с классическим фасадом, главный вход которого симметрично обрамляли четыре застекленные двери, женщина выбрала лучший цветок из тех, что она только что срезала в саду, и протянула его Ханне жестом, который был столь же естественным, сколь и изящным.
— Мне нужно поставить букет в вазу, — сказала она. — Потом мы будем пить чай. Вы дружите с Николаем?
— Я — нет. Но мой дядя дружил с ним.
— И вы решили заглянуть к нему, находясь в наших краях? Это так любезно с вашей стороны.
Женщина распахнула стеклянные двери в солнечную гостиную, посреди которой на низеньком столике, стоявшем перед мраморным, с медным экраном, камином, уже все было приготовлено для чаепития. Дверь на другом конце комнаты тихонько закрылась как раз в тот момент, когда они вошли. За те несколько дней, что Ханна в результате провела в Шато д’Эшебар, единственными признаками присутствия в доме прислуги различного ранга были двери, бесшумно закрывавшиеся, когда она входила, еле слышные удаляющиеся шаги в другом конце коридора или букеты цветов и чашечки кофе, неизвестно откуда вдруг появлявшиеся на столике в ее спальне. Все блюда в доме приготовлялись таким образом, что хозяйка дома могла обносить ими сидевших за столом, обходясь без помощи слуг. Для нее это была прекрасная возможность проявить внимание и заботу к гостям.
— Поставьте рюкзак вот сюда, в угол, Ханна, — сказала женщина. — Будьте добры, налейте, пожалуйста, чай в чашки, пока я займусь цветами.
Поток солнечных лучей лился через высокие, от пола до потолка, окна комнаты с обтянутыми голубым шелком стенами, с позолоченными лепными украшениями, с мебелью в стиле Людовика XV и с инкрустациями в восточном духе. Серебристые облачка пара вырывались из носика чайника и танцевали в лучах солнца. Отражаясь в бесчисленных зеркалах, пространство сверкало, что делало комнату фантастической, словно перенесенной в этот уголок Франции из другого мира, совсем не похожего на тот, где молодых парней убивают в аэропортах. Наливая из серебряного чайника чай в чашки лиможского фарфора, почти столь же тонкого и изящного, как китайский, Ханна почувствовала, как голова ее закружилась, и все вокруг понеслось в стремительном хороводе. Слишком многое ей пришлось вынести за последние несколько часов. Она испугалась, что сейчас потеряет сознание.
Неизвестно почему ей вдруг припомнилось то странное чувство нереальности окружающего, смещения и какого-то фантастического искажения всех предметов, которое иногда овладевало ею в детстве, еще когда она училась в школе… Стояло жаркое лето, в классе шел урок, а ей было невыносимо скучно, Вокруг нее стоял гул голосов что-то старательно зубривших одноклассников. Он доносился до нее будто бы издалека, из другого мира, а она сидела неподвижно, пристально глядя в одну точку, пока вещи вокруг нее не начали смещаться, менять свои очертания; те, что были маленькими, вдруг вырастали, другие же, большие, неожиданно странно уменьшались в размерах. Тогда она недоуменно спросила себя: «Неужели это я? Может быть, кто-то другой сидит здесь? И здесь ли? Кто это, я или какая-то другая девочка размышляет обо всем этом? Я это или не я?»
Теперь, наблюдая за ловкими, изящными движениями тоненькой стройной женщины, глядя, как она чуть отходит назад, проверяя, хорошо ли расставлены цветы, затем снова подходит к вазе, чуть-чуть меняя их положение, Ханна отчаянно пыталась за что-нибудь ухватиться, чтобы не поддаться этой громадной, накатывающей на нее волне смятения и усталости, не позволить ей унести себя с собой.
Как странно, подумала девушка. Из всего, что произошло за этот день: ужасных событий в аэропорту, перелета до По, болтовни и нескромных предложений водителей, мелодраматических ужимок этого кретина — владельца кафе в Тардэ, бесконечной, сверкающей под солнцем дороги, по которой она брела, поднимаясь сюда, в Эшебар… Из всего этого самым ярким, запоминающимся впечатлением кажется теперь ее блуждание по аллее, обсаженной голубыми кедрами, и полумрак, царящий там, словно под водой, на большой глубине… О, как она дрожала, войдя в глубокую, темную мглу под ветвями, слушая, как ветер шуршит в деревьях, точно морской прибой, накатывая на песок. Совсем другой мир. Странный и удивительный.
Неужели это она сидит сейчас здесь, разливая чай в изящные чашечки из тонкого лиможского фарфора? Она, должно быть, похожа на клоуна в своих тесных, обтягивающих шортах и громадных, неуклюжих кроссовках на липучках?
Неужели всего лишь несколько часов назад она, потрясенная, почти не сознавая, что с ней происходит, проходила мимо старика, сидевшего, словно кукла, на полу в Римском международном аэропорту. «Простите. Мне очень жаль», — зачем-то пробормотала она, обращаясь к нему.
— Простите, мне очень жаль, — произнесла она вслух. Ханна так глубоко задумалась, что не услышала, что сказала ей красивая женщина.
Та улыбнулась и села рядом с ней.
— Я как раз говорила, какая жалость, что Николая сейчас нет. Он ушел в горы на несколько дней, лазает там по пещерам. Ужасное увлечение. Но он должен вернуться сегодня вечером или, самое позднее, завтра утром. Таким образом, у вас есть возможность до его возвращения принять ванну, а Может быть, даже и отдохнуть немного. Это чудесно, не правда ли?
Мысль о горячей ванне и прохладных свежих простынях была так соблазнительна! Она просто сводила с ума!
Улыбнувшись, женщина придвинула свой стул поближе к мраморному чайному столику.
— Как вы предпочитаете пить чай?
Взгляд ее был спокойным и открытым. Разрез глаз явно восточный, но при этом зрачки их горели удивительным янтарным огнем с золотистыми искорками. Ханна никак не могла понять, кто же она по национальности. Все движения хозяйки дома, точные и изящные, выдавали в ней японку: однако кожа ее имела цвет кофе с молоком, а тело женщины, вырисовывавшееся под длинным китайским платьем с высоким воротом из зеленого шелка, несомненно, имело африканские очертания, особенно грудь и ягодицы. В то же время крупные губы и породистый носик хозяйки дома вполне могли принадлежать белой женщине. Она рассмеялась нежно и певуче и вдруг сказала весело:
— Да-да, я понимаю. Это действительно может сбить с толку.
— Простите? — ответила Ханна, смутившись, что женщина так легко прочитала ее мысли.
— Некоторые мягко называют таких, как я, «космополитами», другие употребляют термин «полукровка». Моя мать была японка, а отец, по-видимому, мулат. Он был американским солдатом, и мне так и не посчастливилось его увидеть. Налить вам молока?
— Что?
— В чай, — улыбнулась Хана. — Может быть, вам удобнее будет говорить по-английски? — спросила она, переходя на английский язык.
— Да, пожалуй, — согласилась Ханна, также переходя на английский, но произнося слова на американский манер.
— Я догадалась, откуда вы родом, по вашему акценту. Прекрасно. Будем говорить по-английски. Николай редко говорит на этом языке дома, и я боюсь, что немного подзабыла его.
Она действительно говорила по-английски с легким, едва заметным акцентом; не то чтобы она делала ошибки в произношении, напротив, она слишком старательно, а потому немного неестественно, заученно выговаривала каждое слово на чистейшем лондонском диалекте. Очень возможно, что она говорила так же и по-французски, однако Ханна, для которой этот язык не был родным, не могла этого заметить.
Зато она заметила кое-что другое.
— Столик накрыт на двоих, миссис Хел. Тут две чашки. Вы ждали меня?
— Зовите меня просто Хана. О да, вы правы, я ждала вас. Тот человек из кафе в Тардэ звонил сюда, спрашивая, может ли он рассказать вам, как до нас добраться. Потом мне позвонили, когда вы прошли через Абанс-д’о, а затем еще раз, когда вы дошли до Лишана.
Хана чуть-чуть улыбнулась:
— Николай устроил себе здесь отличную систему заслонов. Знаете, он не слишком любит неожиданности.
— О, вы мне напомнили! У меня есть записка для вас. — Ханна вытащила из кармана сложенный листок бумаги, который дал ей хозяин кафе.
Развернув его, Хана взглянула и рассмеялась своим нежным, мелодичным смехом.
— Это счет. Причем подсчитано все очень тщательно. Ах, эти французы! Один франк за разговор по телефону. Один франк за чашку кофе. И еще полтора франка — размер чаевых, которые вы должны были бы оставить. Боже милостивый! Неплохую сделку вы совершили! Мы имеем удовольствие принимать вас у себя всего лишь за три с половиной франка!
Она со смехом отложила в сторону бумажку со счетом. Затем, перегнувшись через столик, положила свою теплую, сухую ладонь на руку Ханны.
— Юная леди! Мне кажется, вы и сами того не замечаете, что плачете?
— Что? — Ханна дотронулась пальцами до своей щеки. Она была влажной от слез. О боже, сколько же времени она так сидит?
— Простите. Это просто… Сегодня утром моих друзей… Мне совершенно необходимо видеть мистера Хела!
— Я все понимаю, дорогая. Я знаю. Допивайте свой чай. В нем есть кое-что, что поможет вам расслабиться. Потом я провожу вас наверх, в вашу комнату, и вы сможете принять ванну и поспать. К возвращению Николая вы снова будет прекрасны и полны сил. Оставьте рюкзак здесь. Горничная присмотрит за ним.
— Я должна объяснить…
Однако Хана, подняв руку, не дала ей договорить:
— Вы все объясните Николаю, когда он вернется. А он расскажет мне то, что сочтет нужным.
Ханна все еще всхлипывала и чувствовала себя потерянной сиротинкой, когда вслед за Ханой поднималась по широкой мраморной лестнице, уводившей из холла наверх, В то же время она ощущала, как в душе ее разливается чудесный покой. Что бы там ни было подсыпано в этот чай, но хрусткий и жесткий наст ее воспоминаний стал таять, расплываясь и уносясь в небытие.
— Вы очень добры ко мне, миссис Хел, — сказала она искренне.
Хана тихонько рассмеялась.
— Называйте меня, пожалуйста, Хана. В конце концов, я ведь не жена Николая. Я только его наложница.
Дверцы лифта бесшумно раздвинулись, и Даймонд, сопровождаемый мисс Суиввен, вошел в белый кабинет шестнадцатого этажа.
— …когда я вызову их, они должны явиться в течение десяти минут: Старр, Заместитель и этот араб. Вам все ясно?
— Да, сэр. — Секретарша немедленно удалилась в приемную, чтобы отдать необходимые распоряжения. Помощник Даймонда поднялся со своего места.
— Я просмотрел ближайшие контакты Азы Стерна, сэр. Сейчас все будет готово.
Он чувствовал законную гордость. Во всем мире не набралось бы и десяти человек, способных заставить «Толстяка» выдать список, составленный на основании таких нечетких, расплывчатых понятий, как отношения, построенные на эмоциях.
— Дайте мне запись, — приказал Даймонд, усаживаясь на свой вращающийся стул во главе рабочего стола.
— Она уже на подходе, о-оп! Секундочку, сэр. Тут все шиворот-навыворот, перевернуто вверх тормашками. Через минуту я все расставлю по своим местам, не волнуйтесь.
Компьютер по природе своей неспособен провести черту между любовью и ненавистью, отличить дружеские просьбы от вымогательства или паразитического высасывания соков, а потому в любой информации, ориентированной на эмоции, процентов пятьдесят сведений бывает обычно перепутано и подается в искаженном виде. Предвидя такую опасность, Помощник специально вставил в свой актив Мориса Герцога и Генриха Гиммлера (оба имени на «Г»). Когда «Толстяк» выдал ему, что Гиммлер вызывал у Азы Стерна неподдельное восхищение, а Герцога он терпеть не мог, Помощник осмелился предположить, что около половины информации поставлено с ног на голову.
— Это ведь не просто голый перечень фамилий? — поинтересовался Даймонд.
— Разумеется, нет, сэр. Я затребовал и краткие данные. Только самые основные, касающиеся каждого, чтобы мы могли сразу же выяснить, кто есть кто.
— Вы просто гениальны, Луэллин.
Помощник рассеянно, соглашаясь, кивнул, не отрывая глаз от экрана, по которому ползли крупные, без засечек, буквы IBM, складывавшиеся в слова:
СТЕРН, ДАВИД
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — СЫН… БЕЛАЯ КАРТА-СТУДЕНТ, СПОРТСМЕН-ЛЮБИТЕЛЬ… УБИТ, 1972 ОЛИМПИЙСКИЕ ИГРЫ В МЮНХЕНЕ
СТЕРН, ДЖУДИТ
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — ЖЕНА… РОЗОВАЯ КАРТА…
УЧЕНЫЙ, ИССЛЕДОВАТЕЛЬ
УМЕРЛА, 1956 доп. ЕСТЕСТВЕННЫЕ ПРИЧИНЫ…
РОТМАНН, МОЙША
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — ДРУГ… БЕЛАЯ КАРТА-ФИЛОСОФ, ПОЭТ… УМЕР, 1958 доп. ЕСТЕСТВЕННЫЕ ПРИЧИНЫ…
КАУФМАНН, С. Л.
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — ДРУГ… КРАСНАЯ КАРТА-ПОЛИТИЧЕСКИЙ АКТИВИСТ… В ОТСТАВКЕ…
ХЕЛ, НИКОЛАЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ
ВЗАИМООТНОШЕНИЯ — ДРУГ…
— Стоп! — приказал Даймонд. — Оставьте это! Помощник пробежал глазами сводку по Хелу.
— Боже милосердный!
Даймонд откинулся на спинку стула и прикрыл глаза. Когда ЦРУ заваливает дело, оно делает это мастерски!
— Николай Хел, — произнес Даймонд совершенно бесцветным, невыразительным голосом.
— Сэр! — окликнул его Помощник голосом обреченного вестника, принесшего дурные новости. — У этого Николая Хела сиреневая карта.
— Знаю… Знаю.
— И… Я полагаю, вам понадобится полная информация о нем? — спросил Помощник почти извиняющимся тоном.
— Да. — Даймонд поднялся и подошел к высокому окну, за которым на фоне ночного неба выделялся освещенный памятник Вашингтону. Двойная цепочка автомобильных фар текла по длинному проспекту к Центру — это были все те же автомобили, которые проезжали здесь каждый вечер в одно и то же время.
— Не удивляйтесь, Луэллин, если ваше досье получится довольно тощим.
— Тощим, сэр? Это при сиреневой карте?
— При этой сиреневой карте, да.
Согласно системе цветовой шифровки, помеченные сиреневым цветом карты обозначали людей, наиболее трудно уловимых и тем чрезвычайно опасных для Компании. Эти люди, не сдерживаемые ни национальными, ни идеологическими предрассудками, действовали самостоятельно, на свой страх и риск, это были убийцы, которых невозможно было контролировать, оказывая давление на власти, ибо они убивали везде, в любой стране мира.
Первоначально цветовой код для пометки карт был введен в «Толстяка» с тем, чтобы без долгих проволочек получать основные характеристики, касающиеся жизни и работы определенных лиц. Однако с первых же шагов компьютерная система «Толстяка», не рассчитанная на то, чтобы иметь дело с промежуточными оттенками и нюансами, значительно убавила ценность нововведения. И роль здесь сыграло то обстоятельство, что «Толстяк», основываясь на заложенных в него принципах, получил возможность самостоятельно присваивать нужный цветовой код тому или иному объекту.
Первый из этих принципов заключался в том, что только те люди, которые представляли реальную или потенциальную угрозу для Компании или правительств, ею контролируемых, обозначались цветными картами, все остальные получали одинаковые белью карты. Второй принцип состоял в том, что изначально устанавливалась символическая взаимосвязь между цветом карты и природой деятельности субъекта, то есть принадлежностью его к какой-либо партии. Этот принцип отлично срабатывал в своих простейших формах: крайне левые агитаторы и террористы были помечены красным цветом; крайне правые политиканы и активисты — синим; симпатизирующие левым награждались розовыми картами; разделяющие ультраконсервативные взгляды удостаивались карт, выкрашенных в нежно-голубой цвет. (На короткое время для обозначения преданных либералов были введены желтые карты, по аналогии с британскими политическими символами, однако когда «Толстяк» вычислил потенциальный коэффициент эффективной деятельности либералов, их карты заменили на белые, что обозначило полную политическую беспомощность этих людей.)
Система цветового кодирования дала первые сбои, когда ее стали применять в более сложных и неоднозначных ситуациях. К примеру, активные сторонники Временной Ирландской республиканской армии и боевики организации по обороне Ольстера совершенно произвольно стали получать то зеленые, то оранжевые карты, поскольку для «Толстяка» тактика, философские воззрения и результативность деятельности этих двух групп делали их неотличимыми Друг от Друга.
Другой немаловажной проблемой стало навязчивое стремление «Толстяка» непременно добиться логики в присуждении цветов. Для того чтобы отличить китайских коммунистических агентов от европейских, он пометил первых из них желтой картой; в то же время для европейцев, которых финансировали китайские коммунисты, предназначалась смесь красного с желтым, что в результате давало оранжевую карту, точно такую же, как у северных ирландцев. Вся эта цветочная вакханалия создавала путаницу и приводила к серьезным ошибкам, среди которых не на последнем месте стояло давнишнее убеждение «Толстяка» о том, что Ян Пэйсли — албанец.
Самая скандальная из этих ошибок коснулась африканских националистов и американских активистов из партии «Власть Черных». Следуя четкой расовой логике, компьютер выдал деятелям этих групп всем черные карты. В результате в течение нескольких месяцев они действовали без какого-либо наблюдения или вмешательства со стороны Компании и ее филиалов по той простой причине, что с черных карт трудно счесть текст, отпечатанный черной краской.
Наконец, с немалыми сожалениями решено было покончить с методом цветового кодирования, несмотря на миллионы долларов американских налогоплательщиков, ухлопанных на этот проект.
Оказалось, однако, что ввести эту систему в «Толстяка» было легче, чем вывести ее оттуда, поскольку память компьютера была вечной, а его прямолинейная логика — упрямой и неумолимой. В результате система цветовой шифровки продолжила свое существование в своей остаточной форме. Агентов левых все так же помечали красным и розовым; скрытых фашистов, таких как члены ККК[8], обозначали синими картами, а «Американских Легионеров»[9] сделали бледно-голубыми. Вполне логичным было бы поэтому карты тех, кто с равным успехом работал и на ту и на другую сторону, окрасить в фиолетовый цвет, однако «Толстяк», памятуя о своей неудаче с активистами из «Власти Черных», высветлил фиолетовый до розовато-лилового оттенка.
Впоследствии компьютер стал использовать сиреневую карту только для тех, кто занимался исключительно политическими убийствами.
Помощник оторвался от экрана; на лице его было написано недоумение.
— Э-э… Что-то тут не сходится, сэр, не могу понять, в чем дело. «Толстяк» без конца выдает информацию и тут же ее исправляет, выдает и исправляет. Выданные им сведения расходятся по самым основным пунктам. Вот, пожалуйста, — возраст этого Николая А. Хела колеблется от сорока семи до пятидесяти двух лет. А это еще что — нет, вы только посмотрите! В графе «национальность» выбор еще богаче: русский, немец, китаец, японец, француз и, наконец, костариканец! Костариканец, сэр! А? Как вам это понравится?
Эта информация основывается на его паспортных данных: у него два паспорта — гражданина Франции и Коста-Рики. Сейчас он живет во Франции, по крайней мере, до недавнего времени жил. Вся остальная катавасия связана с его происхождением, с местом, где он родился, с культурой, которую впитал в себя. Так какова же его истинная национальность?
Мистер Даймонд все так же смотрел в окно невидящим взглядом.
— У него нет национальности.
— Похоже, вы что-то знаете об этом человеке, сэр? — Тон Помощника был вопросительным, однако не очень уверенным; он словно прощупывал почву. Ему хотелось бы, конечно, узнать, где зарыта собака, но он предпочитал не проявлять излишнего любопытства.
Некоторое время Даймонд ничего не отвечал, затем сказал:
— Да. Я кое-что знаю о нем.
Отойдя от окна, он тяжело опустился на свой стул.
— Продолжайте искать. Потрясите «Толстяка» как следует и вытяните из него все, что только возможно, Не смущайтесь тем, что данные, которые вы получите, в большинстве своем будут противоречить друг другу, не ждите от них ясности и точности, но мы должны знать все, что только удастся откопать.
— Так вы считаете, что Николай Хел замешан в этом деле?
— С нашим-то везеньем? Вероятнее всего.
— Каким образом, сэр?
— Не знаю! Продолжайте искать, вот и все!
— Слушаюсь, сэр. — Помощник взялся просматривать очередную порцию информации о Николае Хеле.
— Э-э… сэр! Тут указаны три возможных места его рождения.
— Шанхай.
— Вы уверены в этом, сэр?
— Да! — Затем, после секундной паузы: — Более или менее уверен.
Как и всегда в это время года, с моря к теплой материковой массе Китая стремился прохладный вечерний бриз; он проносился над городом, и на широких окнах веранды просторного дома французской концессии на авеню Жоффрэ вздымались занавески.
Генерал Кисикава Такаси вынул из лакированного ларца, в котором хранятся камни для игры го, один из камней и теперь держал его, легонько зажав между подушечкой среднего и ногтем указательного пальцев. Несколько минут прошло в молчании, но думал он не об игре, которая дошла уже до сто семьдесят шестого хода и исход которой был предрешен. Взгляд генерала был устремлен на партнера, сидящего напротив и, в отличие от него, всецело поглощенного мозаикой черных и белых камней на бледно-желтой доске игрового поля. Кисикава-сан принял решение: юношу следует отослать в Японию, и сегодня вечером он скажет ему об этом. Но не сейчас. Это испортило бы все удовольствие от игры и оказалось бы несправедливым по отношению к молодому человеку — ведь тот впервые выигрывает.
Солнце село, опустившись за стены Французской концессии; над Китаем, над всей громадной частью материка, стали сгущаться сумерки. В старой части города, обнесенной каменными стенами, зажглись фонари, и запахи пищи, готовящейся в тысячах маленьких домиков, заполнили узкие, извилистые улочки. Вдоль по Вангпу и вверх по течению притока Сучжоу ожил, засветившись тусклыми огоньками, плавучий город, построенный на лодках-сампанах; старые женщины в подвязанных у лодыжек шароварах прилаживали камни под своими жаровнями, на которых готовилась пища, стараясь выровнять их на наклонных палубах; прилив был низкий, и лодки накренились, ткнувшись своими деревянными ребрами в желтую грязь. Прохожие, запоздавшие к ужину, спешили через мост Украденной Курицы. Писец — профессиональный составитель писем — выводил своей кисточкой небрежные завитушки, мечтая поскорее покончить с дневной работой; он был уверен, что неграмотная молодая девушка, для которой он, по образцу одной из «Шестнадцати Непогрешимых Формул, Всегда Приносящих Успех», сочинял это любовное письмо, не заметит несовершенства его каллиграфии. Набережная — скопление громадных, подавляющих своей пышностью торговых залов и гостиниц — самоуверенное, кричаще-безвкусное утверждение мощи Великой Империи, — погрузилась в тишину и мрак; улетели британские тай-пэни; газета «Новости Северного Китая» не печатает больше своих сплетен, благочестивых замечаний и дипломатичных заметок о положении в мире. Даже дворец Сассон — самое великолепное и изысканное здание на Набережной — низвели до уровня обычного муниципального учреждения; в нем разместился Главный штаб Оккупационных сил. Алчные французы, чванливые англичане, напыщенные немцы, развязные американцы — все они ушли. Теперь в Шанхае заправляют японцы.
Генерал Кисикава размышлял о необыкновенном, почти сверхъестественном сходстве между сидящим напротив молодым человеком, его партнером по го, и его матерью; кажется, будто Александра Ивановна произвела на свет своего сына партеногенетическим способом, чему ее светские знакомые, никогда не замечавшие, чтобы она надолго исчезала из общества, пожалуй, нисколько не удивились бы. У юноши был точно такой же острый подбородок, широкий лоб и высокие скулы, изящный прямой нос, счастливо избежавший вечного проклятия всех славян — вызывать у собеседников неприятное ощущение, будто они смотрят в наставленные прямо на них ружейные дула. Особенно поражало Кисикаву-сан различие между глазами матери и сына. Внешне глаза обоих ничем не отличались: большие, глубоко посаженные, они светились тем неповторимым бутылочно-зеленым цветом, который присущ был каждому члену семейства графини. Однако внутренние расхождения между матерью и сыном проявлялись во всем: в выражении этих удивительных, с китайским разрезом, глаз, в напряженности их взгляда, в том, как они то вспыхивали, освещенные внезапной мыслью или чувством, то медленно гасли. Взгляд матери был манящим и околдовывающим; взгляд сына — холодным и отстраненным. Матери глаза служили для того, чтобы привлекать и очаровывать, сыну — чтобы отталкивать и отвергать. То, что у нее было кокетством, у него превращалось в надменность и высокомерие. Свет, который так и лился из ее глаз, одаряя людей теплом, в его глазах сиял тихо и ровно, точно обращенный внутрь, в его собственную душу. Ее глаза весело смеялись; его — смотрели умно и насмешливо. Она околдовывала и пленяла; он тревожил и лишал покоя.
Александра Ивановна была самовлюбленной альтруисткой, Николай — типичным эгоистом.
Генерал, применявший к мальчику восточные мерки, не замечал того, что, по западным критериям, Николай выглядит слишком юным для своих пятнадцати лет. Только благодаря холодному, отстраненному взгляду его необыкновенных зеленых глаз да твердым очертаниям рта лицо его не казалось слишком нежным, слишком утонченным для мужчины. Смутное, неосознанное недовольство своей привлекательной внешностью не давало покоя мальчику, с ранних лет побуждая его заниматься самыми агрессивными видами спорта, требовавшими силы, выносливости и отваги. Он изучал классическую, даже несколько старомодную борьбу джиу-джитсу, он играл в регби в сборной интернациональной команде против сынков британских тай-пэней с энергией и силой, граничившими с жестокостью. Несмотря на то, что Николаю известны были твердые правила честной игры и понятия о спортивной порядочности, с помощью которых англичане ограждали себя от истинных поражений, он, скорее, готов был поступиться честью, одержать победу любой ценой, чем, соблюдая приличия, изящно отступить. Однако, в сущности, он не любил коллективные спортивные игры, предпочитая проигрывать или побеждать, рассчитывая исключительно на собственную ловкость и выносливость. А его сила духа и выдержка были таковы, что он почти всегда брал верх благодаря своей воле к победе.
Александра Ивановна тоже почти всегда выходила победительницей в житейских боях, но не вследствие своей необыкновенной силы духа, а по праву — она была на голову выше окружающих и по уму, и по другим своим качествам. Когда осенью 1922 года графиня появилась в Шанхае — с ошеломляющим количеством багажа и без каких-либо видимых средств к существованию, — она сумела, используя свое прежнее положение в санкт-петербургском свете, осчастливить собой местное, постоянно расширявшееся общество русских переселенцев, которых англичане, стоявшие в то время у власти, называли белыми русскими — не потому что они приехали из Белоруссии, а только по той причине, что они не принадлежали к красным, — милостиво согласившись играть в нем главную роль. Она немедленно создала вокруг себя кружок почитателей, в который входили самые интересные мужчины русской колонии. Для того чтобы считаться интересным и понравиться Александре Ивановне, нужно было обладать богатством, красотой или остроумием; самым большим разочарованием ее жизни было то, что ей редко приходилось встречать людей, обладавших одновременно хотя бы двумя из этих достоинств, и никогда — всеми тремя сразу.
Графиня и близко не подпускала других женщин к своему окружению. Она находила их скучными, к тому же, с ее точки зрения, они были просто излишни, поскольку сама она могла безраздельно владеть мыслями и вниманием одновременно дюжины мужчин; на вечерах ее всегда царила блестящая, остроумная и даже чуть пикантная атмосфера.
В отместку отвергнутые ею дамы из русских переселенцев объявили, что ни за что на свете не появятся на людях в обществе графини; они горячо желали, чтобы их женихи и мужья последовали их примеру и столь же рьяно соблюдали приличия. Передергивая плечиками, хмыкая и поджимая губы, эти оттесненные в тень красавицы давали понять, что существует некоторая причинная связь между двумя удивительными парадоксами в жизни графини: первый заключался в том, что та жила на широкую ногу, соря деньгами, хотя всем было известно, что приехала она в Шанхай без гроша в кармане; вторым же было то, что она постоянно появлялась в окружении лучших мужчин из их интернациональной колонии, о которых Другие дамы могли только мечтать.
А ведь она начисто была лишена всех тех добродетелей, которые, как матери обычно внушают дочерям, гораздо важнее для женщины, чем красота и очарование. Местные дамы рады были бы причислить графиню к той категории русских женщин, которые тонкой струйкой просачивались в Китай из Манчжурии, продавая жалкие тряпки и украшения, захваченные ими во время бегства из России, а затем торгуя собой, чтобы не умереть с голоду. Однако скучные, добропорядочные хранительницы семейных очагов отвергли все же эти предположения, отлично сознавая, что графиня — одна из удивительных, но не столь уж исключительных женщин из бывшего придворного окружения, русская аристократка, не имеющая ни капли славянской крови в своем слишком уж открытом всем взглядам (а возможно, и слишком доступном) теле. Александра Ивановна (настоящее имя ее отца было Иоганн) происходила из рода Габсбургов и имела родственные связи с младшей ветвью германской королевской семьи, которая эмигрировала в Англию, не захватив с собой других рекомендаций, кроме фанатичного протестантизма, и через некоторое время сменила свое имя на другое, не носящее и отзвука воспоминаний о варварстве гуннов. И все же достойные и добронравные дамы из местного общества порой осмеливались утверждать, что даже принадлежность к такому древнему роду не является твердым залогом высокой нравственности и твердых моральных устоев, несмотря на надменное высокомерие графини, с успехом их заменяющее в эти безумные дни, когда все летит кувырком.
На третий год своего царствования Александра Ивановна одарила своим вниманием молоденького тщеславного немца, обладавшего небольшим, довольно поверхностным умом и не обремененного чувствительностью. Граф Гельмут фон Кейтель цум Хел стал постоянно бывать в ее доме, сделавшись в нем чем-то вроде игрушки или комнатной собачки. Моложе лет на десять, немец был красив, атлетически сложен, спортивен. Граф слыл отличным наездником и замечательным фехтовальщиком. Александра Ивановна сочла его вполне подходящей оправой, в которой еще ярче станет сиять драгоценный камень ее очарования. Единственные слова, которые слышали от графини в обществе по поводу ее отношений с графом, было краткое и точное определение его как «прекрасного самца».
Тяжкие, влажные месяцы лета графиня привыкла проводить на вилле в горах. Однажды осенью она вернулась в Шанхай позже обычного, и с тех пор в ее доме появился ребенок, мальчик. Соблюдая приличия, юный фон Кейтель цум Хел предложил ей руку и сердце. Графиня весело рассмеялась и ответила, что поскольку, производя на свет этого ребенка, она хотела только внести свою лепту в борьбу за права незаконнорожденных, то у нее нет ни малейшего желания иметь в своем доме сразу двоих детей. Фон Кейтель откланялся, держась с дерзкой надменностью, которая заменяет немцам чувство собственного достоинства, и устроил свои дела так, чтобы менее чем через месяц вернуться в Германию.
Александра Ивановна была далека от того, чтобы скрывать от друзей мальчика или обстоятельства его рождения; напротив, она сделала сына украшением своей гостиной. Когда потребовалось официально зарегистрировать ребенка, она назвала его Николай Хел, позаимствовав эту фамилию от названия маленькой пограничной речушки, владений фон Кейтелей. Взгляд графини на свою собственную роль в появлении на свет мальчика выразился в том, что полное имя его стало звучать так: Николай Александрович Хел.
Вереницы разноплеменных нянек потянулись через детскую, и английский, так же как и французский, русский и немецкий языки были впитаны ребенком с младенчества, причем ни одному из этих наречий не отдавалось особенного предпочтения. Правда, Александра Ивановна была убеждена, что каждый язык имеет свое предназначение, призван выражать какие-то определенные мысли, и лучше использовать его в сугубо утилитарном смысле. Так, например, о любви и о других подобных пустяках лучше говорить по-французски; нет ничего лучше русского языка, если хочешь поведать миру о своих горестях, утратах, несчастьях и бедах; для разговора о делах существует немецкий язык; ну, а к прислуге следует обращаться исключительно по-английски.
Поскольку у Николая не было других друзей, кроме детей слуг-китайцев, китайский стал для него таким же родным, как и другие языки, и у него вошло в привычку думать на этом языке, так как в детстве он больше всего боялся, что мать сможет прочитать его мысли, а китайского она не знала.
Александра Ивановна считала, что в школах учатся только дети торговцев, поэтому обучение мальчика было доверено домашним преподавателям, которые сменяли друг друга, — все молодые, галантные и утонченные, все безраздельно преданные его матери. Когда Николай подрос и у него проявился интерес и довольно значительные способности к теоретической математике, его матери это не доставило никакой радости. Но когда очередной педагог заверил графиню, что теоретическая математика не имеет никакого практического применения и никак не связана с торговлей, она решила, что эта наука не помешает развитию ребенка.
Уроками, на которых Николай постигал социальное устройство мира и которые приносили ему к тому же массу удовольствия, были его частые и тайные отлучки из дома, когда он, вместе с уличными мальчишками, блуждал по узким кривым переулкам и грязным, скрытым от посторонних глаз, дворам бурлящего, зловонного и шумного города. В свободном синем комбинезоне, точно таком же, какой носили все слуги-китайцы, да и вообще бедняки, в круглой шапочке, прикрывавшей его коротко остриженные волосы, он болтался по Шанхаю в одиночестве или в компании случайных друзей, чтобы потом, вернувшись домой, выслушивать бесконечные увещевания очередных гувернеров или подвергаться наказаниям; и то и другое он принимал с величайшим спокойствием, рассеянно глядя куда-то в пространство своими бутлочно-зелеными глазами, что неизменно вызывало ярость воспитателей.
На улицах Николай познавал мелодию этого города, созданного для себя в Поднебесной иноземцами, пришедшими с Запада. Он видел молодых чванливых британцев — «гриффинов», недавно прибывших в Китай, надменно восседавших в колясках, куда были впряжены тощие, как скелеты, рикши — «бои», как их тут называли, — чахоточные на вид, обливающиеся потом от непосильной работы и недоедания, в марлевых повязках, которые они должны были надевать, чтобы не оскорблять чувств европейских хозяев. Он видел жирных и угодливых богатых китайских арендаторов, сдающих беднякам мелкие участки земли и наживающихся за счет эксплуатации своего народа, которые по-обезьяньи копировали манеры и поведение своих хозяев с Запада. Получая барыши и набивая себе брюхо изысканными деликатесами, эти находили наибольшее удовольствие в том, чтобы срывать цветы невинности у двенадцати-, тринадцатилетних девочек, купленных в Ханчжоу или Сучжоу и сбываемых потом в бордели, открытые французами. Они удовлетворяли свою похоть самыми изощренными способами. Единственное, что могла сделать девушка, если хотела избежать такой судьбы, — это пойти на сцену, при условии, конечно, что она обладала актерским талантом; эта уловка помогала, и невинности ее лишали чуть позже.
Николай узнал, что все нищие, которые пугают прохожих, потрясая перед ними своими гниющими обрубками, которые колют булавками младенцев, чтобы те жалобно хныкали, которые собираются толпами, наводя ужас на туристов, галдя и требуя «кумсаха», — все они, от старика, вымаливающего у вас милостыню или проклинающего вас, до вечно голодных, истощенных детей, предлагающих за небольшую плату развлечь вас, производя друг с другом различные противоестественные действия прямо на улице, полностью подвластны Его Гнуснейшему Величеству, Королю Нищих, который ведает хитроумными способами организации и защиты мошенничества. Чего бы ни искал человек в недрах Шанхая: услад, услуг, убежища, помощи — все это он легко мог получить, внеся скромный взнос в казну Его Гнуснейшего Величества.
Внизу, на пристани, Николай наблюдал, как портовые грузчики, обливаясь потом, рысцой носятся вверх и вниз по сходням громадных железных судов и трапам маленьких деревянных джонок с нарисованными на носу раскосыми глазами. К вечеру, после одиннадцати часов напряженного труда, сопровождаемого непрерывным, тягучим, одурманивающим припевом: «хай-йо», «хай-йо», — рабочие заметно устают, слабеют, и время от времени то один, то другой спотыкается под тяжестью груза. Тогда гуркхи набрасываются на несчастного со своими дубинками и металлическими прутьями, и ленивец находит в себе новые силы… или обретает вечный покой.
Николай видел, как полицейские, не таясь, вымогают деньги у старых, высохших сводниц, торгующих девочками-подростками. Он научился распознавать секретные знаки «Зеленых» и «Красных», объединенных в самые большие в мире тайные общества; их члены оказывают покровительство или убивают, и власть их распространяется на всех — от нищих оборванцев до известных политических деятелей. Сам Чан Кайши был «Зеленым» и давал клятву верности своей партии. Именно «Зеленые» убивали и калечили юношей, студентов университета, вступавшихся за права китайских рабочих: Николай мог мгновенно отличить «Красного» от «Зеленого» по тому, как тот держит сигарету или сплевывает.
Днем Николай занимался с учителями, изучая математику, классическую литературу и философию. По вечерам его учителем становилась улица; тут были другие предметы: торговля и политика, просвещенный империализм и народ.
Иногда, когда на улицах Шанхая зажигались огни, Николай сидел в гостиной, рядом с матерью, наблюдая, как она развлекает ловкачей и проныр, обладавших недюжинным умом, который позволял им, сидя в своих клубах и торговых домах на Набережной, держать Шанхай в кулаке, выжимая из него досуха все, что только возможно. То, что большинство из этих мужчин принимало в мальчике за стеснительность, и в чем наиболее прозорливые из них видели равнодушие, на самом деле только было холодной ненавистью к торговцам и к образу их мышления.
Шло время; дела Александры Ивановны процветали; ее капитал, с большой осторожностью и тщательностью размещенный и искусно пускаемый в оборот, приносил прибыль; в то же время ритм ее общественной жизни замедлился. Она раздобрела, тело ее стало пышным, точно налилось соком, а движения сделались несколько вялыми и ленивыми. Это не значило, что графиня потеряла прежнюю живость или очарование ее стало убывать; нет, она точно расцвела еще больше, как это случалось со всеми женщинами в их семье, достигшими определенного возраста; ее мать и тетки сохраняли внешность женщин «слегка за тридцать», давно уже шагнув за полувековой рубеж, и Александра Ивановна унаследовала эту фамильную черту. Бывшие любовники ее превратились в старых друзей, и жизнь на авеню Жоффрэ потекла тихо и приятно.
У Александры Ивановны стали случаться короткие обмороки, но она не обращала на них внимания, шутливо замечая, что вовремя лишиться чувств — совершенно необходимая способность, которая должна быть в арсенале любовных уловок каждой аристократической дамы, получившей надлежащее воспитание. Когда доктор из кружка обожателей графини, в течение долгих лет мечтавший получить возможность осмотреть ее, объяснил эти обмороки тем, что у нее пошаливает сердце, она, досадуя на помеху, сократила свои домашние приемы до одного раза в неделю; но в остальном не давала своему телу никаких поблажек.
— …И они мне говорят, молодой человек, что у меня слабое сердце. Не правда ли, какая романтическая слабость? Вы мне должны дать слово, что не будете злоупотреблять ею слишком часто. А еще обещайте, что найдете хорошего портного. Мальчик мой, ну что это за костюм! — говорила она очередному обожателю.
7 июля 1937 года газета «Новости Северного Китая» сообщила о перестрелке, которая произошла между японцами и китайцами на мосту Марко Поло неподалеку от Пекина. В Шанхае в доме номер три, на Набережной, британские тай-пэни, предававшиеся безделью и праздности в «Шанхайском клубе», пришли к единому мнению, что азиаты могут выйти из-под контроля, если их вовремя не пресечь. Они дали знать генералиссимусу Чан Кайши, что предпочли бы видеть его наступающим по всей северной линии фронта, так чтобы его войска, совершив стремительный бросок, создали бы надежный заслон, который защитил бы их торговые дома от такой дурацкой затеи, как эта чертова война желтых с желтыми.
Генералиссимус, однако, решил выждать, пока японцы не займут Шанхай, надеясь, что это побудит союзников вмешаться и, следовательно, укрепит его силы.
Когда ожидания не сбылись, Чан-Кайши стал систематически беспокоить японские компании, находящиеся в городе, нанося по ним мелкие, раздражающие удары. Эта тактика достигла своей кульминации 9 августа, в восемнадцать часов тридцать минут, когда младший лейтенант японского флота Исао Ойяма и его шофер, матрос Йозо Саито, направлявшиеся с инспекцией на японские хлопковые фабрики, расположенные за городом, были остановлены китайскими солдатами.
Их нашли у Дороги Памятников; тела их были прошиты пулями, половые органы — изуродованы.
Немедленно вслед за этим японские военные корабли двинулись вверх по Вангпу. Тысяча японских моряков высадились на берег, чтобы защитить свою торговую колонию в Джапеи, за притоком Сучжоу. Их встретили 10 000 отборных китайских солдат, окопавшихся в мощных укреплениях.
К призывам о помощи зажиточных британских тай-пэней присоединились отправленные в Нанкин и Токио ноты протеста европейских и американских послов, в которых требовалось, чтобы Шанхай был исключен из зоны военных действий. Японцы согласились выполнить это условие, если китайские войска также будут выведены из демилитаризованной зоны.
Однако 12 августа китайцы перерезали всю телефонную связь с японским консульством и японскими коммерческими фирмами. На следующий день, в пятницу 13 августа, 88-я китайская дивизия прибыла на Северный вокзал и перекрыла все дороги, ведущие к городу. Ее план состоял в том, чтобы взять в кольцо, по возможности, наибольшую группировку гражданских лиц, создав из них нечто вроде буфера между собой и бесчисленными японскими армиями.
14 августа китайские летчики на самолетах, построенных американцами, совершили воздушный налет на Шанхай. Одна из бомб высокой взрывной мощности пробила крышу «Палас-отеля»; другая взорвалась на улице, рядом с «Кафе-отель». Семьсот двадцать девять человек погибли; восемьсот шестьдесят один оказались ранены. Спустя тридцать одну минуту другой китайский самолет разбомбил обширную территорию «Парка приятнейших увеселений и забав», превращенного в лагерь, где нашли себе убежище женщины и дети. Одна тысяча двенадцать человек погибли; одна тысяча семь получили ранения.
Для китайцев, живущих в Шанхае, выхода не было — войска генералиссимуса заблокировали все дороги, и они оказались запертыми в городе, как в ловушке. Однако для иностранных тай-пэней выход, как всегда, нашелся. Обливающиеся потом желтые кули, натужно кряхтя и распевая свое бесконечное «хай-йо», «хай-йо», побежали по сходням порта, перенося на корабли сокровища, награбленные в Китае; они сновали взад и вперед, не останавливаясь ни на минуту, под неусыпным наблюдением молоденьких англичан-«гриффинов», не выпускавших из рук длинные списки награбленного добра и постоянно сверявшихся с ними, и надсмотрщиков-гуркхов, державших наготове свои дубинки. Англичане на «Раджпутане», немцы на «Ольденбурге», американцы на «Президенте Мак-Кинли», голландцы на «Тасмане» покидали Шанхай, прощаясь друг с другом; женщины прижимали к глазам крохотные носовые платочки, мужчины — возмущались и произносили обличительные речи по поводу коварства и неблагодарности азиатов, в то время как судовые оркестры, перебивая друг друга, наяривали национальные гимны.
Тем же вечером, укрывшись за двойным валом укреплений — состоящих из мешков с песком и толп ни в чем не повинных жителей города, — артиллерия Чан Кайши открыла огонь по японским кораблям, стоявшим в устье реки на якорях. Японцы ответили им канонадой, сметающей все.
Невзирая на все эти события, Александра Ивановна отказалась оставить свой дом на авеню Жоффрэ, хотя в разбитые окна опустевших соседних зданий врывался вечерний бриз и пронзительные завывания корабельных сирен. Графиня не имела никакого подданства — ни советского, ни китайского, ни британского, а потому ни одно государство не стало заботиться о ее безопасности. Да она и не собиралась в свои годы покидать обжитой дом с изысканной, тщательно подобранной обстановкой и селиться бог знает где. В конце концов, решила она, те японцы, которых она до сих пор знала, выглядели ничуть не скучнее остальных мужчин, и вряд ли они окажутся худшими правителями, чем англичане.
Китайские войска стояли в Шанхае насмерть; только через три месяца японцам, имевшим значительное численное превосходство, удалось вытеснить их из города. Стараясь любым путем привлечь внимание мировой общественности и рассчитывая на иностранное вмешательство, китайская авиация позволила себе совершить некоторое количество «ошибок», выразившихся в бомбардировке городских кварталов.
Выходы из города были по-прежнему перекрыты, войска Чан-Кайши не желали лишаться отличного прикрытия, защищавшего их от прямого столкновения с японцами, — прикрытия из десятков тысяч горожан… Своих соотечественников.
Все эти ужасные месяцы не унывающие ни при каких обстоятельствах китайцы, жившие в Шанхае, продолжали вести свою обычную жизнь, занимаясь повседневными делами, невзирая на японские обстрелы и бомбардировки китайских летчиков с американских самолетов. Постепенно с прилавков стали исчезать лекарства, затем продовольствие; все меньше в Шанхае оставалось целых домов, не хватало питьевой воды; и все же жизнь здесь шла своим чередом; и отряды мальчишек в синих комбинезонах, с которыми Николай бродил по улицам, находили себе новые, хотя И несколько мрачные игры, забираясь в развалины зданий, с безумной отвагой карабкаясь на временные, наскоро построенные мачты от воздушных налетов или играя в гейзеры у разрушенных водопроводных магистралей.
Но однажды пришлось и Николаю заглянуть в лицо смерти. Вместе с другими уличными мальчишками он играл в квартале, где располагались самые крупные универмаги города — «На крыльях» и «Истинный друг», когда произошла одна из обычных «ошибок» «защитников города» и китайские пикирующие бомбардировщики стали сбрасывать бомбы на запруженную людьми Нанкин-роуд. Был час ленча, на мостовых и в магазинах толпился народ, и тут фугаска прямым попаданием прошла перекрытия «Истинного друга», а от универмага «На крыльях» отвалилась стена. Лепнина потолков обрушилась прямо на лица людей, в ужасе вскинувших головы кверху. В ту же секунду раздался пронзительный вопль тех, кто поднимался в переполненном лифте, — трос подъемника оторвался, и кабина рухнула вниз. У старушки, стоявшей лицом к витрине, когда произошел взрыв, стеклом отсекло всю переднюю часть тела, в то время как со спины она казалась целой и невредимой. Все, кто послабее: увечные, старики, дети, — были смяты и растоптаны людской массой, в панике напиравшей, пытающейся где-нибудь укрыться. Мальчик, стоявший рядом с Николаем, вдруг захрипел и тяжело осел на землю прямо посреди улицы. Он был мертв: осколок кости торчал из его груди.
Когда гул бомбардировщиков и грохот обваливающихся и рушащихся зданий затих, вокруг стал нарастать высокий, пронзительный вопль тысяч голосов. Оглушенная ударом покупательница, тихонько подвывая, шарила среди кучи осколков стекла по тому, что еще недавно было прилавком. Это была изящная молодая женщина, одетая по западной «шанхайской» моде, в длинном, почти до щиколоток, зеленом шелковом платье с разрезом выше колена и маленьком ожерелье, плотно обхватывавшем ее гибкую, нежную, точно фарфоровую, шею. Ее необычайная бледность могла быть принята за следствие неумеренного употребления белой рисовой пудры, модной среди дочерей богатых китайских торговцев, но это было не так. Женщина искала фигурку из слоновой кости, которую рассматривала в тот момент, когда началась бомбардировка, и руку, в которой она держала эту безделушку.
Николай бросился бежать.
Через четверть часа он сидел на груде булыжников в безопасном районе города, где после многодневных непрерывных бомбардировок торчали лишь остовы пустых, полуразвалившихся домов. Сухие, беззвучные рыдания сотрясали его тело и разрывали грудь, но он не плакал; ни одна слеза не прорезала толстый слой пыли, покрывавшей его лицо. Он только повторял про себя, опять и опять: «Бомбардировщики. Американские бомбардировщики».
Когда китайских солдат вытеснили наконец из Шанхая, тысячи горожан бросились вон из города, похожего на ночной кошмар, с его разрушенными зданиями, с обнажившимися ячейками выпотрошенных квартир. В обломках камней можно было найти рваный календарь с обведенной в кружок датой, обугленную фотографию молодой женщины, предсмертную записку самоубийцы и тут же — лотерейный билет.
По какой-то жестокой насмешке судьбы Набережная — этот памятник иностранному империализму — почти не пострадала. Выбитые окна ее домов взирали на опустошенный город, который британские тай-пэни сначала создали, затем высосали из него все соки и наконец бросили.
Николай затерялся в толпе китайских ребятишек в синих комбинезонах, которые стояли вдоль улицы в ожидании первого парада японских оккупационных сил. Фотографы армейских газет раздавали детям кусочки липких леденцов и маленькие флажки с изображением восходящего солнца — «хиномару», которыми те должны были размахивать, в то время как передвижные кинокамеры нацеливали свои объективы, чтобы запечатлеть их стихийный энтузиазм. Назначенный специально для этой цели молодой офицер руководил всем действом, внося во всеобщую неразбериху дополнительный беспорядок своими лающими, отрывистыми указаниями на исковерканном китайском языке. Не зная, что делать с белоголовым и зеленоглазым уличным мальчишкой, офицер-распорядитель в конце концов приказал Николаю убраться подальше, в задние ряды.
Николай никогда раньше не видел таких солдат; грубые и энергичные, они тем не менее не могли бы служить образцом на учебном плацу. Им было далеко до англичан или немцев, с механической точностью отбивавших шаг; они шагали сплошными, но неровными рядами, отрывисто, как-то судорожно вздергивая ноги, маршируя за своими молодыми офицерами, усатыми, необычайно серьезными с до смешного длинными саблями на боку.
Несмотря на то, что лишь немногие дома в жилых районах города уцелели, Александра Ивановна все же была неприятно удивлена и раздосадована, увидев, как штабная машина с маленькими, развевающимися на ветру флажками подъехала прямо к дверям ее особняка и младший офицер японской армии на резком, с металлическим акцентом, французском языке объявил, что генерал Кисикава Такаси, губернатор Шанхая, остановится в ее доме. Однако в ней как в женщине тут же заговорил сильно развитый инстинкт самосохранения, и она подумала, что, возможно, для нее будет не так уж и плохо поддерживать дружеские отношения с генералом, особенно в такое время, когда большинство вещей, необходимых для того, чтобы сделать жизнь спокойной и приятной, стало так трудно достать. Она ни на секунду не сомневалась в том, что генерал, само собой разумеется, пополнит список ее поклонников.
Но Александра Ивановна ошиблась. Генерал, несмотря на всю свою занятость, выбрал время, чтобы объяснить ей на французском языке, грамматически безупречно, но с чудовищным акцентом, что он весьма сожалеет о неудобствах, которые война, с ее нуждами, внесла в ее существование. Однако он совершенно ясно дал ей понять, что в этом доме гостья она, а не он. В своих отношениях с ней генерал всегда был исключительно вежлив и корректен, однако не собирался тратить время на ухаживанья. Сначала Александра Ивановна пришла в замешательство, затем ощутила некоторую досаду и наконец почувствовала себя заинтригованной вежливым безразличием этого человека; ни один нормальный мужчина никогда еще так не реагировал на ее присутствие. Он же, со своей стороны, находил ее интересной, но абсолютно ему не нужной. И на него не производила никакого впечатления ее родословная, которая заставляла даже женщин из самого высшего общества Шанхая хоть и неохотно, но почтительно вставать в ее присутствии. Для него, взиравшего с высоты своего тысячелетнего рода самураев, вереница ее знатных предков была не более чем чередою варварских вождей, сменявших друг друга в течение каких-то двух-трех столетий.
Тем не менее, соблюдая приличия, генерал устраивал еженедельные ужины на западный манер, во время которых он, ведя непринужденные беседы с графиней, многое узнал и о ней самой, и о ее сдержанном, замкнутом сыне; однако его собеседники почти ничего не узнали о нем.
Кисикава Такаси было под шестьдесят — он считался довольно молодым генералом, по японским понятиям. Он был вдовец, а его единственная дочь жила в Токио. В груди генерала билось сердце истинного патриота Японии — в том смысле, что он горячо любил все естественное, природное, с чем связывалось для него понятие о родине, — ее озера и горы, ее живописные долины, тающие в легкой дымке, — и при этом он никогда не полагал, что служба в армии и военная карьера помогут ему наиболее полно выразить себя. В юности он мечтал стать писателем, хотя в душе всегда понимал, что семейные традиции рано или поздно все равно приведут его в ряды войск микадо. Гордость, самоуважение и чувство долга сделали из него трудолюбивого и добросовестного командира, большую часть своей жизни он провел на военной службе и умом привык считать ее своим призванием. Умом, но не сердцем; его время было отдано работе, но не его душа.
В результате напряженного и упорного труда, нередко задерживавшего генерала в его управлении на Набережной с раннего утра до поздней ночи, город начал возрождаться. Были налажены различные общественные службы, отремонтированы фабрики, и китайские ремесленники стали потихоньку наводнять город. Улицы его постепенно делались все более шумными и оживленными, иногда на них даже стал слышаться смех. Уровень жизни китайских рабочих, хотя и не слишком высокий по цивилизованным меркам, без сомнения, стал гораздо выше, чем при европейцах. У людей были теперь работа, чистая вода, санитарные пункты, где они могли получить элементарные медицинские услуги. Нищенство было объявлено вне закона, но проституция, разумеется, процветала; совершалось также много мелких правонарушений, ведь Шанхай был оккупированным городом, а солдаты, как известно, — в большинстве своем — грубые и неотесанные мужланы.
Генерал Кисикава взвалил на себя непосильный груз, и в результате здоровье его пошатнулось. Тогда он установил для себя более щадящий режим работы и стал возвращаться на авеню Жоффрэ каждый вечер к обеду.
Однажды генерал мимоходом упомянул, что любит проводить досуг за игрой в го. Николай, редко вступавший с квартирантом в беседу, за исключением тех случаев, когда тот обращался лично к нему, заметил, что тоже любит играть. Генерал заинтересовался; на него произвело впечатление то, что мальчик заговорил с ним на безупречном японском языке. Он рассмеялся, когда услышал, что юноша изучает японский по учебникам, причем помогает ему, — как объяснил Николай, — собственный ординарец генерала.
— Для человека, который изучает язык только шесть месяцев, вы говорите очень неплохо, — похвалил генерал.
— Это мой пятый язык, сэр. У всех языков есть общая структура, и каждый следующий легче изучать, чем предыдущий. К тому же… — мальчик пожал плечами, — у меня талант к языкам.
Кисикаве-сан понравилось, как молодой человек произнес эти последние слова: без бахвальства, но и без излишней, чисто английской застенчивости, — как если бы он сказал, например, что он левша или что у него зеленые глаза. В то же время генерал не мог не улыбнуться про себя, когда обнаружил, что мальчик, очевидно, заранее отрепетировал первую фразу, поскольку только ее он произнес абсолютно чисто и правильно. Однако генерал ничем не выдал своей догадки, и на лице его не появилось даже тени улыбки; он понимал, что Николай находится в таком возрасте, когда все, что происходит с человеком, кажется ему необыкновенно серьезным, и самолюбие его чрезвычайно уязвимо.
— Если хочешь, я помогу тебе выучить японский, — предложил мальчику Кисикава-сан. — Но сначала давай-ка сыграем в го и посмотрим, насколько ты интересный противник.
Николай получил фору в четыре камня, и они разыграли короткую партию, так как генералу предстоял наутро напряженный рабочий день. Вскоре оба с головой погрузились в игру, и Александра Ивановна, заявив, что чувствует некоторую слабость, удалилась.
Генерал выиграл, но не так легко, как ожидал. Он был весьма одаренным любителем, готовым дать бой любому профессионалу с минимальной форой, и на него произвел громадное впечатление своеобразный стиль игры Николая.
— Сколько времени ты уже занимаешься го? — поинтересовался он, переходя на французский, чтобы мальчику было легче выражать свои мысли.
— О, кажется, года четыре или пять, сэр. Генерал нахмурился:
— Пять? Но… сколько же тогда тебе лет?
— Тринадцать, сэр. Я знаю, что выгляжу младше своего возраста. Это фамильная черта.
Кисикава-сан кивнул и про себя улыбнулся, вспомнив, как Александра Ивановна, заполняя анкету для оккупационных властей, воспользовалась своей «фамильной чертой» для того, чтобы основательно передвинуть дату своего рождения, так что получилось, что в одиннадцатилетнем возрасте она разделила ложе с генералом Белой армии, а немного позже, в столь же юные годы, родила Николая. Разведывательные органы генерала Кисикавы давно уже информировали его о прошлом графини, но он простил женщине это незначительное кокетство, особенно после того, как ознакомился с ее довольно неутешительной историей болезни.
— И все же даже для твоих тринадцати лет ты играешь замечательно, Никко.
Генерал стал называть мальчика этим уменьшительным именем во время игры, чтобы избежать неприятностей с произношением звука «л». С этого дня он всегда называл Николая так.
— Полагаю, ты нигде специально не тренировался?
— Вы правы, сэр. Никто не учил меня играть. Я учился самостоятельно, по книгам.
— Неужели? Но это просто неслыханно!
— Может быть, и так, сэр. Но я обладаю острым умом.
С минуту генерал молча изучал бесстрастное лицо мальчика; глаза цвета темного стекла смотрели на собеседника искренне и открыто.
— Скажи мне, Никко… Почему тебе захотелось научиться играть в го? Это ведь исключительно японская игра. Наверняка никто из твоих друзей не играл в нее. Вероятно, они даже никогда о ней и не слышали.
— Именно поэтому я и решил научиться играть в нее, сэр.
— Понятно.
Странный мальчик. Такой искренний, незащищенный и одновременно такой надменно-самонадеянный.
— А ты уяснил себе, читая эти книги, какие качества необходимы человеку, чтобы стать искусным игроком?
Николай ненадолго задумался, прежде чем ответить.
— Так. Тут, без сомнения, нужна сосредоточенность. Отвага. Умение владеть собой. Это обязательно. Но самое главное, без чего никак невозможно обойтись, — это… Не знаю, как это выразить… Человек должен одновременно быть и математиком, и поэтом. Как если бы поэзия была наукой или математика — искусством. Для того чтобы по-настоящему хорошо играть в го, у человека должно быть влечение к соразмерности. Я не могу достаточно ясно выразить свои мысли, сэр. Простите.
— Напротив. Тебе довольно хорошо удалось сформулировать то, что, в общем-то, не поддается выражению. Из всех качеств, которые ты перечислил, Никко, в чем, ты полагаешь, состоит твоя сила?
— В математике, сэр. В умении сосредоточиться и владеть собой.
— А слабость?
— В том, что я называю поэзией.
Генерал нахмурился, отведя глаза от лица мальчика. Как странно, что он признается в этом. Сам он, в его возрасте, не смог бы посмотреть на себя вот так, со стороны, трезво и беспристрастно оценивая собственные достоинства и недостатки. Он ожидал бы скорее, что среди качеств, которые особенно необходимы Никко для того, чтобы достигнуть мастерства игры в го, тот назовет что-то свойственное людям Запада: целеустремленность, умение держать себя в руках, смелость. Но его признание в плохой восприимчивости к красоте, в отсутствии чувствительности, то есть того, что в своих сочетаниях зовется поэзией, выходило за пределы той прямолинейной логики, в которой заключается главная сила западного мышления… А также и его ограниченность. Однако, если вспомнить, что характер Николая — хотя в жилах его и текла кровь лучших европейских семейств — выплавлялся в тигле Китая, что он рос здесь, всеми клетками впитывая в себя культуру Востока, — можно ли в действительности считать его европейцем? Хотя, без сомнения, его нельзя назвать и азиатом. Этот мальчик не принадлежал ни к какой расовой культуре. Или, лучше сказать, он был единственным представителем своей собственной расовой культуры.
— Мы с вами оба сходимся на одном, сэр, — в зеленых глазах Николая зажглись веселые искорки. — Оба мы зависим в игре от той области, которую я называю «поэзией».
Генерал с удивлением взглянул на мальчика:
— А?
— Да, сэр. Моей игре во многом недостает этого качества, в вашей же заметен избыток его. Три раза за время нашей партии вы промедлили с нападением. Вы предпочитаете изящную игру грубому и решительному натиску.
Кисикава-сан слегка улыбнулся:
— Откуда ты знаешь, может быть, я делал это специально, снисходя к твоему возрасту и неопытности?
— Это было бы унизительно для меня и безжалостно с вашей стороны; я не верю, что вы могли бы так поступить. — В глазах Николая снова появилась улыбка. — Мне очень жаль, сэр, что французский язык недостаточно богат вежливыми, выражающими уважение оборотами. Из-за этого мои слова, наверно, звучат слишком резко и непочтительно.
— Да, ты прав. Я как раз подумал об этом.
— Простите, сэр. Генерал кивнул.
— Ты, наверное, играешь в западные шахматы? Мальчик пожал плечами.
— Так, немного. Они меня не интересуют.
— Ты не пытался сравнивать их с го? На секунду Николай задумался.
— Ну… Если го — это игра для философов и воинов, то шахматы — для счетоводов и торговцев.
— Максимализм юности. Если выразить твою мысль помягче, Никко, следовало бы сказать, что го пробуждает в человеке философа, а шахматы взывают к его меркантильности.
Однако Николай не сдался, оставшись при своем:
— Вы правы, сэр, это, без сомнения, звучит более мягко. Но менее верно.
Генерал поднялся с подушек, предоставив мальчику убрать камни на место.
— Уже поздно, а мне нужно как следует выспаться. Мы как-нибудь сыграем с тобой еще, если, конечно, у тебя будет желание.
— Сэр! — тихонько окликнул его Николай, когда генерал был уже в дверях.
— Да?
Николай опустил глаза, как бы заранее стараясь оградить себя от горечи и обиды возможного отказа.
— Мы с вами будем друзьями, сэр?
Генерал отнесся к этому вопросу так же серьезно, как он был задан.
— Все может быть, Никко. Давай подождем и посмотрим.
В эту же самую ночь Александра Ивановна, решив наконец, что генерал Кисикава сделан не из того теста, что другие мужчины, которых она знала до сих пор, сама пришла в его спальню.
Следующие полтора года они жили одной дружной семьей. Александра Ивановна как-то смягчилась, подобрела, стала более покладистой; она, кажется, даже еще немного пополнела. На смену искристой, кипевшей в ней раньше энергии и живости пришло очарование тихой приветливости и покоя; впервые за всю свою жизнь мальчик почувствовал, что мать начинает ему нравиться. Николай и генерал строили свои взаимоотношения без излишней поспешности, их чувства были столь же глубокими и прочными, сколь и сдержанными. Один никогда не имел отца; у другого никогда не было сына. Кисикава-сан был мудр и терпелив, и ему нравилось воспитывать и направлять юного, растущего человека, даже такого, как Николай, временами слишком уж дерзкого в суждениях, слишком самоуверенного.
Александра Ивановна нашла себе тихую гавань, надежно защищенную от мирских бурь добротой и могуществом генерала. Его же забавляли вспышки ее горячего, необузданного темперамента, ее остроумия; они были для него точно пряная приправа к спокойной, размеренной жизни. В отношениях генерала и женщины царили вежливость, великодушие, благородство, нежность и наслаждение близостью. Генерала и мальчика связывали взаимное доверие, искренность, непринужденность и взаимное уважение.
Как-то в один из вечеров, после обеда, Александра Ивановна, пошутив, как обычно, по поводу своей досадной слабости — чуть что, сразу падать в обморок, — извинилась и ушла спать пораньше… Больше она не проснулась.
Небо на востоке уже совсем почернело, а над Китаем оно стало пурпурно-фиолетовым. Там, за окнами, в плавучем городке, покачивающемся на волнах реки, мерцают желтые и оранжевые огоньки; люди готовятся ко сну, расстилая циновки на покатых палубах своих лодок-сампанов, уткнувшихся носами в ил. На темных равнинах и плоскогорьях в глубине материка воздух заметно похолодел, и бриз больше не тянет с моря. Занавеси уже не полощутся на ветру, и их не заносит в помещение; генерал покачивает камень, удерживая его в равновесии на ногте своего указательного пальца, но мысли его далеко отсюда, и он не думает об игре.
Прошло два месяца со дня смерти Александры Ивановны, и генерал получил новое назначение, ему придется покинуть Шанхай. Хотя он не может взять с собой Николая, ему не хочется оставлять мальчика одного в этом городе, где у него нет друзей и где отсутствие формального гражданства не даст ему права даже на элементарную дипломатическую защиту — ни одно посольство или консульство не станет заботиться о его безопасности. Он хочет послать Николая в Японию.
Генерал внимательно разглядывает лицо мальчика — точный слепок с материнского, но с более четкими, острыми чертами. Где найдет друзей этот юноша? Где найдет он почву для своих корней, этот мальчик, свободно владеющий шестью языками и думающий на пяти, но не имеющий и малой толики тех необходимых умений, которые помогли бы ему по-настоящему встать на ноги? Есть ли для него вообще какое-нибудь место в подлунном мире?
— Сэр!
— Да? О… х-м… Ты уже сделал ход, Никко?
— И уже довольно давно, сэр.
— Да-да. Извини меня. Тебя не затруднило бы объяснить мне, как ты ходил?
Николай указал на камень, который он передвинул, и Кисикава-сан нахмурился; ситуация принимала неожиданный оборот и предвещала «тенуки». Он весь подобрался, настроив свое рассеившееся было внимание на игру, и стал тщательно изучать расположение камней на доске, мысленно проигрывая возможные выходы из создавшегося положения. Подняв наконец глаза, он встретился с лукавым взглядом зеленых, цвета бутылочного стекла, глаз Николая, в которых сияло неподдельное удовольствие. Игра может продолжаться еще несколько часов. Однако в любом случае Николай выйдет из нее победителем. Это его первая победа.
Генерал посмотрел на мальчика долгим оценивающим взглядом, потом рассмеялся.
— Ты настоящий дьявол, Никко!
— Вы правы, сэр, — согласился Николай, невероятно довольный собою. — Вы отвлеклись и играли слишком рассеянно.
— И ты, конечно, воспользовался этим?
— Разумеется.
Генерал начал собирать свои камни, складывая их обратно, в лаковую шкатулку «ке».
«Ну да, — повторил он про себя. — Разумеется». Затем снова рассмеялся.
— Что бы ты сказал о чашечке чая, а, Никко?
Самой большой слабостью Кисикавы-сан была привычка пить очень крепкий и горький чай в любое время дня и ночи. При их с Николаем нежном, но очень сдержанном отношении друг к другу предложение выпить чашечку чая служило призывом к беседе. Пока генеральский денщик готовил напиток, оба они, надев «юката», вышли на террасу, в прохладный воздух ночи.
Они помолчали. Взгляд генерала блуждал по городу, где в центре, за древними каменными стенами, еще горели кое-где огоньки в окнах, за которыми люди любили, праздновали, грызли гранит науки, прощались с жизнью или торговали своим телом. Кисикава-сан внезапно спросил Николая, казалось совсем некстати:
— Думал ли ты когда-нибудь о войне?
— Нет, сэр. Она не имеет ко мне никакого отношения.
Эгоизм юности. Самоуверенный эгоизм молодого человека, который нисколько не сомневается в том, что он — последний и самый утонченный представитель древнего рода, появившийся на свет в результате тщательного отбора многих и многих поколений, чьи истоки уходят в далекое прошлое, когда жестянщики еще не стали Фордами, менялы — Ротшильдами, а торговцы — Медичи.
— Боюсь, Никко, что эта никому не нужная война в конце концов коснется и тебя.
Вслед за этим генерал сообщил мальчику о полученном им приказе перебазироваться в зону боевых действий и о том, что он собирается послать Николая в Японию, где тот будет жить в доме знаменитого учителя, мастера игры в го.
— …моего старейшего и самого близкого друга, Отакэ-сан, который должен быть тебе известен как Отакэ седьмого дана.
Николай вспомнил, что он действительно слышал это имя. Он читал комментарии Отакэ-сан, его замечания и пояснения для средних, рядовых игроков в го, изложенные очень простым и понятным языком.
— Я уже все устроил. Ты будешь жить с Отакэ-сан, в его семье, вместе с другими учениками его школы. Это большая честь, Никко.
— Я понимаю, сэр. И я восхищен возможностью учиться у Отакэ-сан. Но не покажется ли ему ниже своего достоинства тратить время на обучение любителя? Не будет ли он относиться ко мне свысока, с пренебрежением?
Генерал хмыкнул.
— Среди тех чувств, какие мой старый друг испытывает к людям, нет места пренебрежению. А! Вот и наш чай.
Ординарец отодвинул в сторону подставку для игры в го, поставив на ее место низенький столик, уже накрытый к чаю. Генерал и Николай снова уселись на подушки. После первой чашки генерал слегка откинулся назад и заговорил деловым тоном:
— Как выяснилось, у твоей матери было совсем немного денег. Она вложила свои капиталы в мелкие местные компании, большинство из которых лопнуло вскоре после того, как мы заняли город. Их владельцы просто-напросто вернулись к себе в Англию, набив карманы деньгами. Похоже на то, что для европейца великий нравственный кризис войны затмевает всякие мелкие соображения долга, чести и порядочности, делая их необязательными. У тебя остался только этот дом и кое-что еще… Очень мало. Я распорядился продать дом, чтобы у тебя появились деньги. Они пойдут на твое содержание и обучение в Японии.
— Благодарю вас, сэр, вы сделали все как нельзя лучше.
— Прекрасно. Скажи мне, Никко, ты будешь скучать по Шанхаю?
Мальчик на мгновение задумался.
— Нет.
— Не почувствуешь ли ты себя одиноким в Японии?
— Да, — ответил Николай, секунду подумав.
— Я буду писать тебе.
— Часто?
— Нет, не очень. Раз в месяц. Но ты можешь писать мне всякий раз, когда почувствуешь в этом необходимость. Возможно, тебе будет там не так уж одиноко, как ты полагаешь, У Отакэ-сан учатся и другие молодые люди. А если у тебя возникнут сомнения, какие-либо интересные мысли или вопросы, ты найдешь в нем достойного собеседника и незаменимого слушателя. Он всегда с интересом выслушает тебя, но не будет обременять советами.
Генерал улыбнулся.
— Хотя временами манера моего друга выражать свои мысли может вызвать некоторое недоумение. Дело в том, что он привык говорить обо всем, употребляя термины го. Вся жизнь для него — не более чем упрощенный образец партии в го.
— Судя по тому, что вы о нем рассказываете, он должен понравиться мне, сэр.
— Я уверен, что так оно и будет. Этому человеку я полностью доверяю, глубоко и искренне уважаю его. Он обладает таким удивительным качеством… как бы это сказать?.. Шибуми.
— Шибуми, сэр? — Николай знал это слово, но только в применении к японским паркам или архитектуре, там оно будило в человеке неясные представления о скрытой, затаенной прелести, о неизъяснимой красоте. — Как вы употребляете этот термин, сэр? В каком смысле?
— О, довольно расплывчато. И, думаю, не совсем правильно. Это всего лишь неловкая попытка дать определение тому, чему нет названия. Как тебе известно, «шибуми» — это нечто тонкое, неуловимое, то, что таится под внешней, видимой сущностью вещей. Это понятие настолько точное, что оно не нуждается в изяществе, настолько истинное, что ему не нужно быть реальным. Шибуми — это понимание, более глубокое, чем знание. Красноречивое молчание. В поведении — это сдержанность без стыдливости. В искусстве, где дух шибуми принимает форму «саби», — это утонченная простота, выразительная краткость. В философии, где шибуми возникает в виде «уаби», это спокойствие духа, которое далеко от пассивности; это бытие без жажды становления. А в человеческой личности это… Как бы это выразиться? Власть без подавления? Без господства? Нечто в этом роде.
Понятие «шибуми» необыкновенно поразило воображение Николая. Никогда еще ни один идеал не производил на него такого сильного впечатления, не затрагивал так глубоко его сознания.
— А как человеку достигнуть шибуми, сэр?
— Человек не достигает шибуми, он его… открывает. Лишь очень немногие люди, обладающие высшей душевной утонченностью и изяществом, могут прийти к нему. Такие люди, как мой друг Отакэ-сан.
— Вы имеете в виду, что человек должен очень много и упорно учиться, прежде чем он достигнет этого?
— Я имею в виду, скорее, что он должен пройти через знание, чтобы достигнуть простоты.
С этой минуты главной и наивысшей целью Николая стало стремление прийти к шибуми, открыть его в себе; наполнить свою душу безбрежным, безграничным покоем. Это могло стать его призванием, делом всей его жизни, и этот путь был открыт для него, в то время как большинство других путей, по причинам его воспитания, образования и темперамента, оставались для него закрыты. Взращивая в своей душе ростки шибуми, он мог действовать незаметно, невидимо для других; он мог достигнуть высочайших вершин на этом пути, не привлекая к себе внимания и не вызывая ненависти и зависти деспотичной посредственности.
Кисикава-сан достал из-под чайного столика небольшой ларец из сандалового дерева, завернутый в простую гладкую ткань, и вложил его в руки Николаю.
— Это прощальный подарок, Никко. Так, пустяк. Николай молча наклонил голову в знак благодарности и бережно, с нежностью прижал к себе ларчик; он не стал изливать свои чувства в не нужных сейчас словах. Это был его первый сознательный поступок на пути к шибуми.
Несмотря на то что в эту последнюю их ночь, проведенную вместе, они проговорили допоздна, обсуждая смысл и значение шибуми, все его возможные воплощения и формы, дух этого понятия, его глубочайшая сущность все же осталась для них различной, они так до конца и не поняли друг друга. Для генерала шибуми означало повиновение, покорность; для Николая — власть.
Оба они были в плену у своих представлений.
Николай отплыл в Японию на корабле, полном раненых солдат, возвращавшихся назад, к своим семьям, к наградам и пенсиям, к нелегкой жизни калек. Желтый ил, поднимавшийся со дна Янцзы, тянулся за кормой корабля целые мили, до самого устья, и только когда вода начала постепенно менять цвет и в желтовато-бурое месиво влилась свежая серовато-голубая струя, Николай развернул наконец кусок простой гладкой ткани, в которую был завернут прощальный подарок Кисикавы-сан. В хрупком ларце из сандалового дерева, обернутом в тонкую дорогую бумагу, для того чтобы предохранить его от возможных повреждений, находились две шкатулки «го ке» из черного лака, инкрустированные серебром в технике хейдатсу. На крышках шкатулок видны были изящные чайные домики, притулившиеся к скалом на берегах озер, едва вырисовывающихся в тумане, окутанных нежной, чуть клубящейся дымкой. В одной из шкатулок лежали черные камни ниджи из кишью. В другой — белые камни, сделанные из раковин моллюсков миядзаки, блестящие, на удивление прохладные на ощупь в любую погоду.
Небольшого роста, изящный молодой человек стоял у поручней старого, покрытого ржавчиной, грузового судна и, прикрыв глаза рукой, глядел, как внизу, от борта корабля до самого горизонта, вздымаются и опускаются гребни волн, в то время как внутренним своим взором он созерцал драгоценный подарок генерала — две лаковых шкатулки «го ке», размышляя о них и о цели всей своей жизни — шибуми. Никто, глядя на него в этот момент, не мог бы подумать, что судьбою ему предназначено стать самым высокооплачиваемым политическим убийцей в мире.
Помощник, сидевший на своем месте, перед дисплеем, в изнеможении откинулся на спинку стула и тяжело вздохнул, с шумом выдыхая воздух; приподняв очки, он легонько потер маленькие красные пятнышки, оставшиеся на переносице.
— Что-то мне никак не удается получить от «Толстяка» достоверные сведения, сэр. При каждом вводе информации он выдает противоречивые, никак не согласующиеся друг с другом факты. Вы уверены, что он родился в Шанхае?
— Более или менее.
— Ладно, здесь об этом вообще нет ни слова. Если придерживаться хронологии, то первое упоминание о нем касается его жизни в Японии.
— Ну что ж, отлично. Начинайте прямо оттуда!
В голосе мистера Даймонда прозвучало нескрываемое раздражение, и Первый Помощник решил, что ему надо хоть как-то оправдаться.
— Это не так просто, как вы думаете, сэр. Тут-то и начинается всякая чертовщина. Взять хотя бы рубрику «Языки, на которых субъект говорит». Тут мы имеем: русский, французский, китайский, немецкий, английский, японский и баскский. Баскский? Не похоже на правду, вероятно, это ошибка, как вы считаете?
— Здесь нет никакой ошибки.
— Баскский? Зачем он нужен? Какого черта человеку вообще учить баскский?
— Не знаю. Он выучил его в тюрьме.
— В тюрьме, сэр?
— Вы еще дойдете до этого. Он провел три года в одиночном заключении.
— Вы… вы удивительно хорошо знакомы с информацией о нем, сэр.
— Я следил за ним в течение многих лет.
Помощник хотел было спросить, чем этот Николай Хел заслужил особое внимание шефа, но передумал.
— Ну хорошо, сэр. Пусть будет баскский. А как вам вот это понравится? Первые сведения, которым можно верить, относятся к послевоенным годам; сразу после окончания войны он, как здесь сказано, работал в Оккупационных силах дешифровщиком и переводчиком. Если допустить, что он уехал из Шанхая именно в тот год, который здесь указан, получится, что шесть лет повисают в воздухе. Единственный лучик света, который «Толстяк» проливает на этот период, ничего не проясняет. Если верить ему, получается, что он провел эти шесть лет, изучая какую-то игру. Игра называется го — черт его знает, что это значит!
— Мне кажется, здесь все верно.
— Неужели такое может быть? Все эти годы в течение второй мировой войны он занимался изучением какой-то настольной игры?
Помощник покачал головой. Ему, как и «Толстяку», становилось не по себе, когда он сталкивался с чем-то, не вытекавшим закономерно из цепи четких логических умозаключений. А можно ли представить себе что-нибудь более несовместимое с сухими и надежными понятиями логики, чем международный политический убийца, отмеченный сиреневой картой, который проводит пять или шесть лет (Боже милостивый! Они даже точно не знают, сколько!), изучая правила какой-то дурацкой игры!
Почти пять лет Николай провел в доме Отакэ-сан; он был учеником и в то же время членом семьи. В Отакэ седьмого дана одновременно уживались два человека, две противоречивые личности; во время состязания он был хитер, коварен и чрезвычайно хладнокровен; все знали, что он безжалостно использует промахи противника, его неповоротливый ум, неумение действовать быстро и четко. Однако дома, в своем сумбурном, бестолковом быту, среди безалаберной обширной семьи, включавшей в себя, помимо его жены, отца и трех детей, обычно не меньше шести учеников, Отакэ-сан становился по-отечески заботливым, щедрым на ласку, готовым без конца шутить и дурачиться, к удовольствию своих детей и воспитанников. В доме никогда не было лишних денег, но так как жил Отакэ-сан в маленькой горной деревушке, где не было дорогостоящих развлечений, то никаких проблем не возникало. Когда деньги иссякали, семья жила скромно на оставшуюся небольшую сумму; когда появлялись вновь — тратила их свободно, не задумываясь.
Все дети Отакэ-сан обладали весьма заурядными способностями к го, и уровень их игры был довольно средний. А из учеников только в Николае счастливо соединились те необъяснимые, но необходимые свойства, которые отличают игрока высокого класса: дар мыслить отвлеченно, постигая и рассчитывая абстрактные, потенциальные возможности — свои и соперника; математическое и в то же время поэтическое восприятие действительности, логика в соединении с чувством, в лучах которой безграничный хаос возможных ходов и перемещений как бы кристаллизуется под влиянием интенсивной сосредоточенности в четкие геометрические соцветия; умение безжалостно наносить удары, используя малейшую слабость противника.
Со временем Отакэ-сан открыл в Николае еще одно качество, делавшее его игру столь великолепной и неповторимой. Посреди партии Николай мог вдруг отключиться, погрузившись в короткое, но глубокое забвение, а затем вновь возвращался к игре, отдохнувший и освеженный.
Отакэ-сан был первым человеком, который обнаружил, что Николай — мистик.
Как и большинство мистиков, Николай не подозревал о своем даре и поначалу просто не мог поверить, что другие люди не способны испытывать точно такие же ощущения. Он не представлял себе жизни без этих переключении, но и не особенно жалел тех, кто жил, не зная таких минут, так как смотрел на них как на существа совершенно другого порядка.
Эти способности Николая обнаружились неожиданно. Как-то раз после полудня он играл с Отакэ-сан простую тренировочную партию; это была строгая классическая игра; лишь некоторые тонкие, едва заметные оттенки в ее развитии отличали ее от учебных образцов из книг. На третьем часу игры Николай почувствовал, что врата для него распахнуты и путь к уединенному отдохновению открыт; он дал себе волю, расслабился и перешел в то чистое, удивительное состояние, которое лежало за порогом. Через некоторое время ощущение исчезло, и он вновь склонился над доской, спокойный, отдохнувший, рассеянно размышляя, почему это учитель медлит и не делает вполне очевидный ход. Подняв глаза, он удивился, заметив что взгляд Отакэ-сан устремлен не на доску, а на его лицо.
— Что случилось, учитель? Я допустил ошибку?
Отакэ-сан продолжал внимательно изучать лицо юноши.
— Нет, Никко. Два твоих последних хода нельзя назвать особенно блестящими, но и ошибок в них не было. Однако… как ты можешь играть, если ты грезишь наяву, спишь с открытыми глазами?
— Сплю с открытыми глазами? Но я не сплю не грежу, учитель.
— Разве? Твои глаза смотрели куда-то в пространство, а взгляд был совершенно пуст. Делая ход, ты даже не смотрел на доску. Ты передвигал камни, глядя куда-то вдаль, в сад за окном.
Николай улыбнулся и кивнул головой. Теперь он понял.
— Ах, ну конечно. Я только что вернулся оттуда, где я обычно отдыхаю. Поэтому-то мне и не нужно было смотреть на доску.
— Объясни мне, пожалуйста, почему тебе не нужно было смотреть на доску, Никко.
— Я… а… ну, понимаете, я отдыхал.
Николай видел, что Отакэ-сан не понимает его, и это смущало мальчика, так как он полагал, что такой отдых обычен для всех людей.
Откинувшись на своем сиденье, Отакэ-сан положил под язык еще один мятный леденец, которые он постоянно посасывал, чтобы облегчить боли в желудке, возникшие в результате долгих лет жесткого самоконтроля и напряжения профессиональной игры.
— А теперь скажи мне, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что ты отдыхаешь.
— Мне кажется, «отдых» — не совсем подходящее слово для этого состояния, учитель. Но я не знаю понятия, которым можно было бы определить его. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил об этом. Но вам, должно быть, знакомо это ощущение. Это чувство, точно ты уезжаешь, не трогаясь с места. Это… вы понимаете… это перетекание во все, что тебя окружает и… постижение всех вещей.
Николай пришел в замешательство. Ощущение это было слишком простым и естественным, чтобы его можно было объяснить словами. Все равно, как если бы учитель попросил его объяснить, как он дышит, или рассказать, что такое аромат цветов. Николай нисколько не сомневался: Отакэ-сан прекрасно понимает, что он имеет в виду; в конце концов, ему достаточно вспомнить свои собственные ощущения в подобные минуты. Зачем же он тогда задает такие вопросы?
Нагнувшись вперед, Отакэ-сан тронул мальчика за руку:
— Я знаю, Никко, что тебе трудно выразить это словами. Мне кажется, я немного понимаю твои ощущения — не потому, что и я испытывал что-либо подобное, но потому что я кое-что читал об этом, так как вопрос этот всегда меня интересовал. В книгах это называют мистицизмом.
Николай рассмеялся.
— Мистицизм! Ну что вы, учитель…
— Ты рассказывал кому-нибудь об этой… как ты ее назвал?.. Способности уезжать, не трогаясь с места?
— Нет. Зачем вообще нужно говорить об этом?
— Ты не говорил об этом даже нашему доброму другу Кисикаве-сан?
— Нет, учитель. Мне никогда не приходило в голову. Я и сейчас не понимаю, почему вы задаете мне такие вопросы. Вы смущаете меня. Я чувствую, что мне становится стыдно.
Отакэ-сан сжал его руку.
— Нет, нет. Тебе нечего стыдиться. И нечего бояться. Понимаешь ли, Никко, то, что ты ощущаешь… и то, что ты называешь «отдыхом»… это не совсем обычно. Есть люди — их очень немного, — которые иногда, в очень слабой форме, испытывают подобные ощущения в юности. Это то самое состояние, которого праведники стремятся достигнуть отречением от мирских благ и медитацией, глупцы же для этого прибегают к наркотикам. Во все века и при всех цивилизациях существовали избранные люди, которым удавалось достигнуть этого состояния безмятежного спокойствия и единения с природой (я употребляю эти слова для определения подобных ощущений, поскольку именно так о них говорится в книгах), минуя долгие годы жесткого, изнурительного самоконтроля и отречения от всего земного. По всей видимости, ощущение это приходит к ним просто и естественно. Таких людей называют мистиками. Это не слишком удачное определение, так как оно содержит в себе оттенок чего-то религиозного и магического. Пожалуй, все слова, которые употребляют для того, чтобы описать такое состояние, звучат слишком громко и высокопарно. То, что ты называешь «отдыхом», другие зовут «экстазом».
Николай при этом слове смущенно улыбнулся, ему стало неловко. Можно ли простейшую, самую естественную в мире вещь называть мистицизмом, а одно из самых спокойных, безмятежных чувств, какие только можно себе представить, экстазом?
— Тебя смешит это слово, Никко? Но ведь ощущение, которое ты испытываешь, без сомнения, приятно, не правда ли?
— Приятно? Я никогда не думал об этом так. Оно… необходимо.
— Необходимо?
— Ну да. Как может человек прожить целый день, с утра до ночи, время от времени не отдыхая? Отакэ-сан улыбнулся.
— Некоторым из нас приходится жить именно так — преодолевая множество препятствий, с трудом продвигаясь вперед и не зная подобных минут благословенного отдыха.
— Простите, учитель. Но я не могу представить себе такой жизни. Какой же смысл тогда вообще жить?
Отакэ-сан кивнул. Он читал о том, что мистики обычно не способны понять обычных людей, лишенных этого дара. Ему стало немного не по себе, когда он вспомнил, что, если мистики теряют свой дар — а с большинством из них это рано или поздно случается, — их охватывает панический ужас и они впадают в глубокую депрессию. Некоторые при этом ищут спасения в религии, пытаясь искусственно, с помощью медитации, возродить в себе утраченную способность. Другие даже совершают самоубийства, такой ненужной и бессмысленной кажется им жизнь, лишенная мистических перенесений.
— Никко! Меня всегда глубоко интересовало все, что связано с мистицизмом, поэтому прошу тебя, позволь мне задать тебе несколько вопросов о том, что ты называешь «отдыхом». В рассказах мистиков о собственных перенесениях, которые мне до сих пор доводилось читать, встречается столько совершенно произвольных терминов, так много различных противоречий, поэтических сравнений и парадоксов! Такое впечатление, что они пытаются описать нечто, слишком сложное для того, чтобы его можно было выразить словами.
— Или слишком простое, сэр.
— Да. Возможно, ты и прав. Слишком простое. Отакэ-сан сильно надавил себе на грудь, чтобы облегчить напряжение, и взял из коробочки еще один мятный леденец.
— Скажи мне, с каких пор появились у тебя эти ощущения?
— Они были всегда.
— С тех пор, как ты был ребенком?
— Всегда.
— Понятно. А сколько времени это состояние обычно продолжается?
— Это не имеет значения, учитель. Там нет времени.
— Что же там есть? Вечность?
— Нет. Там нет ни времени, ни вечности.
Отакэ-сан, улыбаясь, покачал головой:
— Неужели и от тебя мне придется выслушивать все те же расплывчатые термины и поэтические парадоксы?
Николай чувствовал, что именно это раскладывание по полочкам, расчленение неразделимого на мертвые составляющие превращает бесконечно простое понятие в сумбурную путаницу и хаос, но он не знал, как выразить свои ощущения с помощью таких неуклюжих, топорных инструментов, как слова.
Отакэ-сан пришел к нему на помощь:
— Так ты говоришь, что, переходя в это состояние, ты теряешь ощущение времени? И ты не знаешь, как долго оно продолжается?
— Я совершенно точно знаю, сколько времени это длится, сэр. Ведь, уходя, я на самом деле остаюсь здесь. Я — везде, а значит, и там, где мое тело, я с ним. И это совсем не то, что сон наяву. Иногда такой отдых длится минуту или две. А бывает, и несколько часов. Он продолжается ровно столько, сколько необходимо.
— И часто они приходят к тебе… эти минуты отдыха?
— По-разному. Самое большее — два-три раза в день. А иногда они могут исчезнуть на целый месяц. Когда такое случается, я начинаю тосковать по ним, мне их очень недостает. И я боюсь тогда, что они уже никогда не вернутся.
— Скажи мне, ты можешь вызвать у себя такое состояние по собственному желанию, простым напряжением воли?
— Нет. Но я могу перекрыть ему путь, как бы это сказать, заблокировать вход. Нужно вести себя очень осторожно, чтобы они не исчезли навсегда, чтобы минуты эти могли вернуться вновь, когда мне понадобится.
— А как ты можешь перекрыть им путь?
— Поддавшись гневу. Или ненависти.
— Значит, тебе не уйти в это состояние, если тебя душит ненависть?
— Разумеется, это невозможно. Ведь это полностью противоположно ненависти.
— Может быть, это любовь?
— Это не связано с любовью, потому что не касается людей.
— Чего же это касается?
— Всего. Меня. Это одно и то же. Когда я отдыхаю, мы — я и все, что меня окружает, становимся… Не знаю, как это выразить…
— Ты сливаешься со всем, что тебя окружает, становишься с ним единым целым?
— Да. Нет, это не совсем точно. Я не становлюсь единым целым со всем, что меня окружает. Я возвращаюсь к этому единению и слиянию. Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Пытаюсь понять. Вот, например, что ты испытал, пока мы играли? Опиши свои ощущения, Николай беспомощно развел руками:
— Как же я это сделаю?
— Попытайся. Начни так: мы играли, и я как раз поставил пятьдесят шестой камень… и… Продолжай.
— Это был пятьдесят восьмой камень, учитель.
— Хорошо, пусть будет пятьдесят восьмой. И что же случилось дальше?
— Дальше… Течение игры было чистым и правильным, и постепенно оно начало уносить меня туда, на луг. Это всегда начинается на фоне какого-нибудь движения… вроде струящейся воды… Речного потока, стремящегося вдаль, ветерка, когда он, пролетая над полями, колышет волны спелого риса, или пышных и свежих листьев; облаков, медленно плывущих в вечной безбрежности неба… Со мной это случается также, когда игра идет классическая, размеренная: плавные переходы, ровные, текучие ряды камней го тоже могут унести меня туда, на мой луг.
— На луг?
— Да. Это место, в которое я перехожу. Так я и узнаю, что минуты отдыха пришли.
— Это настоящий, реальный луг? Он существует в действительности?
— Да, разумеется.
— Луг, на котором ты когда-то бывал? Любимое, запомнившееся тебе место?
— Я не могу его помнить. Я никогда не бывал на нем в умаленном, сжатом состоянии.
— Сжатом?
— Понимаете… Когда я живу только в своем теле и не отдыхаю.
— Так, значит, ты считаешь, что нормальная, обычная жизнь — это умаленное, сжатое состояние?
— Я думаю, что то состояние, когда я отдыхаю, — нормально. А это, теперешнее… оно временное и… ну да, сжатое.
— Расскажи мне об этом луге, Никко.
— Он треугольной формы. Склоны его уходят вверх, в вышину. Трава там высокая, пышная. Животных нет. Никто и ничто никогда не топтало этой травы, не приминало ее, не использовало как пищу. Там растут цветы, в воздухе чувствуется легкое теплое дуновение… Блеклое небо. Я всегда рад вновь превратиться в траву.
— Ты бываешь травой?
— Мы словно бы перетекаем одно в другое, сливаемся воедино. И ветерок, и золотистый солнечный свет. Все мы… неразделимы, слиты в едином целом.
— Понимаю. Понимаю. То, как ты описываешь свои мистические ощущения, напоминает мне другие описания, которые я читал. Те, кто пишет об этом, обычно называют этот луг «врата» или «путь». Ты когда-нибудь думал о нем такими словами?
— Нет.
— Так. И что же происходит потом?
— Ничего. Я отдыхаю. Я одновременно везде и во всем. Я не думаю ни о чем, я растворяюсь в наслаждении. А потом… я начинаю уменьшаться, сжиматься. Я отделяюсь от солнечного света и от луга и снова замыкаюсь в жесткие рамки моего тела. И отдых заканчивается.
Николай неуверенно улыбнулся.
— Кажется, я не очень хорошо описал все это, учитель. Это не то, что можно выразить словами.
— Нет, нет, ты рассказываешь прекрасно, Никко. Ты возродил во мне воспоминание, которое почти изгладилось из моей памяти. Один или два раза, когда я был еще ребенком… Летом… Мне кажется, я испытывал короткие перенесения, подобные тем, о которых ты говоришь. Я когда-то читал, что большинство людей в детстве переживают иногда похожие мистические ощущения, но, вырастая, теряют их. И забывают о них. Расскажи мне еще что-нибудь. Как получается, что ты продолжаешь играть в го в то время как ты?.. Когда ты там, на своем лугу?
— Но ведь я здесь точно так же, как и там. Я ухожу, но при этом остаюсь на месте. Я часть этой комнаты и этого сада.
— И меня, Никко? Ты также и часть меня?
Николай отрицательно покачал головой.
— Там, где я отдыхаю, нет никаких живых существ. Я единственный, кто это видит. Я вижу нас всех, и солнечный свет, и траву.
— Понятно. А как же ты делаешь ходы и переставляешь камни, не глядя на доску? Откуда ты знаешь, где проходят линии? Как ты узнаешь, куда я поставил свой камень?
Николай пожал плечами. С его точки зрения, это было настолько очевидно, что не требовало объяснения.
— Я — часть всего окружающего, учитель. Я вхожу… Нет, я теку в едином потоке. Вместе с го, с камнями. Доска для игры и я неразделимы, мы — одно целое. Как же мне не знать пересечения линий или расположения камней?
— То есть ты смотришь как бы изнутри игрового поля?
— Изнутри или снаружи — это одно и то же. Однако слово «смотреть» тут также не совсем подходит. Когда ты везде и во всем, тебе не нужно смотреть. — Николай обескураженно покачал головой. — Нет, я не могу этого объяснить.
Отакэ-сан легонько сжал руку Николая, затем отпустил ее.
— Не буду тебя расспрашивать. Признаюсь, я завидую тому мистическому покою, который ты обрел. А больше всего твоей способности обретать его столь естественно, не сосредотачиваясь и не прикладывая никаких усилий, без чего даже праведные, святые люди не могут достигнуть этого состояния. Но, завидуя тебе, я в то же время боюсь за тебя. Если мистический экстаз стал — а я полагаю, так оно и есть — естественной и необходимой частью твоей внутренней жизни, что случится с тобой, если твой дар вдруг исчезнет, если ты не сможешь больше испытывать подобные ощущения?
— Я не могу представить себе такого, учитель.
— Знаю. Однако в книгах написано, что эта способность может исчезать; тогда неожиданно теряется путь к этому высшему, внутреннему покою. Вдруг в твоей жизни произойдет что-то, что наполнит твою душу постоянной, неослабевающей ненавистью или страхом, и тогда ты утратишь свой дар?
Мысль об утрате самой естественной и самой важной части его жизни смутила и встревожила Николая. На мгновение его охватил ужас; он подумал, что боязнь потерять эту способность вполне может привести к ее разрушению. Ему захотелось уйти от этого разговора, от этих новых для него, невероятных сомнений и предположений. Опустив глаза, глядя на доску, мальчик размышлял о том, что бы он стал делать, утратив он свой дар.
— Что бы ты сделал тогда, Никко? — помолчав немного, повторил Отакэ-сан.
Николай поднял глаза; взгляд их был совершенно спокойным и бесстрастным.
— Если бы кто-нибудь отнял у меня эти минуты отдохновения, я убил бы его.
Голос его прозвучал ровно, с каким-то фаталистическим спокойствием, и Отакэ-сан почувствовал, что слова эти были сказаны не в запальчивости, в них не прозвучало и тени гнева; это была правда. Именно эта ясная, абсолютная уверенность больше всего встревожила Отакэ-сан.
— Но, Никко. Представь себе, что не человек лишит тебя твоего дара. Что это сделает, скажем, какая-то определенная ситуация или событие. Как ты поступишь в этом случае?
— Я постараюсь найти способ разрушить ситуацию, чего бы мне это ни стоило.
— Но вернет ли это тебе твой дар?
— Не знаю, учитель. Но я сделаю все, что смогу. Отакэ-сан вздохнул, отчасти из-за жалости к Никко, такому невероятно беззащитному и уязвимому, отчасти же из сочувствия к тому человеку, который случайно, может быть, сам того не подозревая, станет причиной такого несчастья. Он ни минуты не сомневался, что молодой человек выполнит свое обещание. Нигде личность игрока не раскрывается так полно, как в игре го, а игра Николая, смелая и блестящая, отличалась в то же время холодностью и жестоким, почти бесчеловечным стремлением любой ценой достигнуть цели. Читая в душе Николая, точно в открытой книге, Отакэ-сан понимал, что его лучший, самый талантливый ученик может достичь величия, может стать первым европейцем, который поднимется до высочайших вершин го, до самых высоких данов; но он также знал, что мальчику никогда не суждено обрести успокоение и счастье в другой, более низменной игре — игре жизни. Небеса благословили Никко, одарив его чудесной способностью мистического перенесения. Но ядрышко этого дара было отравлено, под соблазнительной оболочкой скрывался смертельный яд.
Отакэ-сан снова вздохнул, рассматривая расположение камней. Партия была сыграна уже примерно на треть.
— Ты не возражаешь, Никко, если мы не будем доигрывать до конца? Мой старый желудок не дает мне покоя. А игра наша настолько классическая, что семена, которые мы посеяли, начиная ее, уже пустили корни, предвещая исход. На мой взгляд, ни один из нас не допустил серьезных ошибок, как тебе кажется?
— Вы правы. — Николай рад был остановить игру и покинуть эту маленькую комнатку, где он впервые узнал о том, что его мистические перенесения так уязвимы. Неужели произойдет что-то непредвиденное, что лишит его этой лучшей и самой основной части его жизни и отнимет у нее смысл?
— Так или иначе, учитель, полагаю, вы победили бы с перевесом в семь или восемь камней. Отакэ-сан еще раз взглянул на доску.
— Так много? А мне кажется, не более чем камней пять-шесть.
Сказав это, он улыбнулся Никко. Это была их шутка.
В действительности, перевес Отакэ-сан был бы не менее чем в двенадцать камней, и оба прекрасно об этом знали.
Шли годы, зиму сменяла весна, а лето — осень, жизнь в доме Отакэ-сан текла по-прежнему — с ее мелкими делами и обязанностями, раз и навсегда закрепленными за каждым из членов семьи, с ее неизменным уважением к хозяину дома, с упорным повседневным трудом и учебой, которые сменялись игрой, шумным весельем и тихой, нежной привязанностью, не менее искренней оттого, что она была молчалива.
Даже в маленькой горной деревушке, ритм жизни которой определялся мирными полевыми работами и сбором урожая, низкая, глухая нота войны постоянно вплеталась в симфонию ясного, спокойного труда. Молодые люди, которых в деревне знали с пеленок, вступали в армию; некоторые уходили навсегда, чтобы никогда больше не вернуться. Сообщение о нападении на Перл-Харбор 8 декабря 1941 года было встречено всеобщим восторгом; знающие люди в один голос утверждали, что не пройдет и года, как война закончится. Ликующие голоса кричали по радио о победах, следовавших одна за другой, в то время как японская армия гнала европейцев все дальше от берегов Тихого океана.
Несмотря на все это, некоторые землевладельцы недовольно ворчали, жалуясь друг другу на почти непосильный продовольственный налог, который взвалило на них правительство; в то же время поступление на рынок других товаров, обычных вещей, необходимых в хозяйстве, постоянно уменьшалось. Отакэ-сан все больше предавался литературной деятельности, поскольку количество соревнований по го сильно сократилось: все силы отдавались войне, а в гражданской жизни проявлением патриотизма считались отказ от всяких развлечений, строгость и аскетизм. Бывали случаи, когда война вторгалась и более откровенно в мирный уют дома Отакэ-сан. Как-то зимним вечером его средний сынишка вернулся домой из школы пристыженный и подавленный. Товарищи по классу насмехались над ним, обзывая «йовамуси» — слабым червяком, так как руки мальчика были очень чувствительны к холоду и днем, когда они занимались на улице гимнастической борьбой, он надел варежки, тогда как остальные ребята бегали по покрытому снегом школьному двору, раздевшись до пояса, демонстрируя свою физическую выносливость, закалку и твердость «духа самураев».
Время от времени до Николая доносились сказанные шепотом или вполголоса словечки: «иностранец», «гайдзин», «рыжий»; в них звучали настороженность и недоверие, отголосок затаенной ненависти к иноземцам, которую внушали детям школьные учителя, одурманенные ура-патриотизмом. Однако Николай не особенно страдал от своего положения чужака в воюющей стране. Генерал Кисикава позаботился о том, чтобы в документах, удостоверяющих личность юноши, было указано, что мать его — русская (то есть нейтральная сторона), а отец — немец (то есть союзник). К тому же Николая защищало то величайшее уважение, которое крестьяне питали к Отакэ-сан, знаменитому мастеру игры в го, который оказал честь их деревне тем, что поселился здесь.
Николай усовершенствовался в игре настолько, что ему было позволено участвовать в отборочных матчах и в качестве ученика сопровождать Отакэ-сан на большие чемпионаты, которые устраивались обычно в отдаленных живописных уголках, где игроки пребывали в полнейшем «заточении», отгородившись от мирских развлечений и ни на что не отвлекаясь. У юноши появилась возможность собственными глазами наблюдать тот подъем, то воодушевление, граничившее с фанатизмом, с которым шли на войну японцы. На всех железнодорожных станциях, на вокзалах с шумом и помпой провожали новобранцев. Громадные транспаранты гласили:
«ДА ЗДРАВСТВУЕТ МОЛОДЕЖЬ, ВСТАВШАЯ ПОД ЗНАМЕНА ОТЧИЗНЫ!»
или:
«ПУСТЬ УДАЧА НЕИЗМЕННО СОПУТСТВУЕТ ВАМ НА ДОРОГАХ ВОИНЫ!
МЫ МОЛИМСЯ ЗА ВАС!»
Николай слышал рассказ о юноше из соседней деревни, который из-за слабого здоровья не смог пройти медицинскую комиссию. Он умолял взять его в армию кем угодно, пусть даже не солдатом — он готов был выполнять любую работу, соглашался на все, только бы не подвергнуться ужасному, невыносимому унижению — «хадзи», если люди узнают, что он оказался негоден к военной службе. Все его просьбы отклонили, и, усадив в поезд, его отослали обратно домой. Он стоял, отвернувшись к окну, непрерывно, почти беззвучно бормоча про себя: «Хадзи дэсу, хадзи дэсу». Через два дня его тело нашли на железнодорожных путях. Он предпочел смерть позорному возвращению домой, к родным и друзьям, которые так радостно и торжественно провожали его в армию.
Для простых людей Японии, так же как и для тех, кто воевал по ту сторону черты, война была чем-то, существующим независимо от их желания, делом, навязанным им извне, которым они тем не менее вынуждены были заниматься. В то же время их переполняла какая-то отчаянная гордость от сознания, что крохотная Япония, почти не имевшая никаких природных ресурсов, если не считать несгибаемого духа ее народа, противостоит бесчисленным китайским ордам и громадной индустриальной мощи Америки, Австралии и Великобритании, а также почти всех европейских держав, за исключением четырех. И каждый здравомыслящий человек понимал, что стоит только Японии ослабеть под напором несметных, намного превосходящих сил противника, как полчища советских солдат затопят ее, раздавив своей массой.
Однако поначалу праздновались победы. Когда же до деревни дошла весть, что Дулитл бомбил Токио, это сообщение было встречено с замешательством и возмущением. С замешательством, поскольку все были безгранично уверены в неуязвимости Японии. С возмущением, потому что, невзирая на незначительные результаты бомбардировок, они стали причиной многочисленных пожаров в разных районах города; бомбы, сброшенные с американских самолетов, разрушили жилые дома и школы, но не задели цехов, по иронии судьбы, единственного предприятия в городе, работавшего на оборону. Когда Николай слышал об американских бомбардировщиках, ему сразу вспоминались самолеты, бомбившие универмаг «Искренний друг» в Шанхае. Он снова видел перед собой изящную, как куколка, китаянку в платье из зеленого шелка, с маленьким ожерельем, плотно обхватывающим гибкую фарфоровую шейку, с лицом, невероятно бледным даже под слоем рисовой пудры, искавшую свою руку.
Несмотря на то, что война проникала всюду, окрашивая буквально все стороны жизни, она не сыграла решающей роли в росте и становлении Николая. Три вещи были для него важнее всего на свете: его постоянное совершенствование в игре; драгоценные для него минуты мистического покоя, возрождавшие его физические силы, когда они начинали убывать, а затем, когда ему исполнилось семнадцать лет, его первая любовь.
Марико была одной из учениц Отакэ-сан, нежная, застенчивая девушка, всего лишь на год старше Никко; ей недоставало жесткой, сухой логики, для того чтобы стать выдающимся игроком, но стиль ее игры был чрезвычайно утонченным и изящным. Они с Николаем сыграли вместе множество партий, тренируясь и одновременно открывая для себя друг друга. Ее робость и застенчивость прекрасно гармонировали с его сдержанным, холодноватым достоинством, и часто по вечерам они сидели вдвоем в маленьком садике, почти не разговаривая.
Иногда они вместе ходили в деревню по какому-нибудь поручению; когда руки их случайно соприкасались, разговор внезапно прерывался и молодые люди с трепетом замолкали. Наконец однажды, с отвагой, которой предшествовали полчаса напряженной внутренней борьбы, Николай протянул руку через столик, на котором лежала доска для го, и коснулся руки девушки. Едва дыша, отчаянно пытаясь сосредоточиться на очередном ходе, Марико ответила на пожатие, не поднимая глаз, не глядя на него, и все оставшиеся утренние часы они играли какую-то отрывистую, беспорядочную партию, держась за руки; ее ладонь была влажной от страха, что все раскроется и их застигнут, его — дрожащей от напряжения и неудобного положения вытянутой руки; но он не мог позволить себе не то что отпустить ее руку, но даже немного ослабить пожатие, боясь, что она примет это за отказ.
Оба они почувствовали облегчение, когда их позвали обедать, но кровь в обоих кипела, и привкус греховной любви оставался до вечера. На следующий день они в первый раз поцеловались, поцелуй был легкий, мимолетный.
Однажды весенней ночью, когда Николаю было уже почти восемнадцать, он осмелился навестить Марико в ее маленькой спаленке. Когда дом полон народа, ночное свидание превращается в опасное приключение: бесшумные, крадущиеся движения, тихий, еле слышный шепот, затаенное дыхание и звук, зажатый в горле, когда тела сливаются воедино, а сердца то отчаянно колотятся, то, кажется, совсем перестают биться.
Они любили друг друга неумело, невероятно бережно и нежно.
Николай регулярно, раз в месяц, получал письма от генерала Кисикавы и сам отвечал на них, но только дважды за все пять лет ученичества юноши генералу удалось вырваться из круговорота дел в Японию.
В первый раз он погостил в горной деревушке всего один день, так как большую часть отпуска генерал провел в Токио со своей дочерью, недавно овдовевшей; ее муж, морской офицер, погиб, когда его корабль затонул в Коралловом море во время битвы, принесшей победу Японии, оставив жену беременной их первым ребенком. Разделив с дочерью горечь утраты и позаботившись о том, чтобы она ни в чем не нуждалась, генерал заглянул к Отакэ. Он привез Николаю подарок — два ящика книг, которые он самолично выбирал из конфискованных библиотек, строго-настрого приказав юноше разобраться в них и заниматься языками, не забывая их, — нельзя позволить, чтобы его лингвистические способности пропали. Книги были на русском, английском, немецком, французском и китайском языках. Последние оказались бесполезны для Николая, поскольку он, хотя и вырос на улицах Шанхая и мог бегло объясняться на китайском просторечии, никогда не учился читать по-китайски. Собственные познания генерала во французском языке были довольно ограниченными, это сказалось в том, что в ящиках прибыли четыре экземпляра «Отверженных» Виктора Гюго на четырех различных языках, а возможно, и пятый, как предполагал Николай, — на китайском.
В тот вечер генерал обедал с Отакэ-сан, и оба они избегали любого упоминания о войне. Когда Отакэ-сан похвалил Николая за его трудолюбие, генерал, принявший на себя роль отца, по японским обычаям, стал умалять достоинства своего подопечного, уверяя, что со стороны Отакэ было необычайной любезностью взвалить на себя такой груз и тратить свое время и силы на занятия с таким ленивым и неспособным учеником. Однако он не мог скрыть гордости, которая вспыхнула в его глазах.
Приезд генерала совпал с цуками — осенним Праздником Лицезрения Луны, и приношения из цветов и осенних трав были возложены на алтарь в саду, туда, куда должны были упасть первые лунные лучи. В обычное время среди приношений были бы фрукты и различная еда, однако война с ее постоянными лишениями и нехваткой во всем вынудила Отакэ-сан сочетать свою приверженность старым обычаям со здравым смыслом. Он мог бы, конечно, как его соседи, положить на алтарь пищу, а на другой день вернуть ее на свой обеденный стол, но подобные вещи казались ему немыслимыми.
После обеда Николай и генерал сидели в саду, глядя, как восходящая луна пробирается между ветвями деревьев.
— Ну как, Никко? Ты уже достиг своей цели, обрел шибуми? Помнишь, как ты говорил мне, что обязательно добьешься этого? — спросил генерал, поддразнивая юношу.
Николай опустил глаза:
— Это было сказано слишком поспешно и необдуманно, сэр. Я был слишком молод.
— Да, без сомнения, ты тогда был моложе. Полагаю, ты и теперь считаешь молодость свою немалым препятствием в твоих духовных поисках. Возможно, со временем тебе удастся приобрести похвальную утонченность поведения, которую можно было бы назвать «шибуса». Шибуса — один из этапов движения к шибуми. Ищи, и не опускай рук. Но будь готов и к тому, чтобы с достоинством принять меньшее. Большинству из нас приходится этим ограничиться.
— Благодарю вас за ваши наставления, Кисикава-сан. Но пусть я лучше потерплю неудачу в стремлении стать человеком шибуми, чем добьюсь успеха на пути к какой-либо другой цели.
Генерал кивнул и улыбнулся своим собственным мыслям.
— Ну конечно, я уверен, что так оно и будет. Просто я немного забыл о некоторых чертах твоего характера. Мы слишком долго не виделись.
Они помолчали, любуясь красотой залитого лунным светом сада.
— Скажи мне, Никко, ты продолжаешь заниматься языками? — нарушил тишину генерал.
Николай вынужден был признаться, что, просмотрев несколько книг из тех, что привез генерал, он обнаружил, что основательно подзабыл немецкий и английский.
— Ты не должен относиться к этому так легкомысленно; нельзя забывать языки, особенно английский. Я не в состоянии буду помочь тебе чем-либо, когда эта война наконец закончится, Тебе не на что будет опереться в жизни, кроме как на твое знание и способности к языкам.
— Вы говорите так, будто война уже проиграна, сэр.
Кисикава-сан долго молчал, и Николай видел, какое грустное и усталое у него лицо; в лунном свете черты его были чуть размыты, и оно казалось очень бледным.
— Все войны в конечном счете заканчиваются поражением, Никко. Для обеих сторон. Прошли те дни, когда воины, которых с детства готовили к битвам, встречались лицом к лицу на поле боя. Теперь войны ведутся между двумя противостоящими друг другу, мощными индустриальными державами, между двумя народами. Русские своей бесчисленной безликой массой навалятся на немцев и сомнут их. Американцы с их несчетными заводами и фабриками раздавят нас. Вот к чему все придет в конце концов.
— Что вы будете делать, когда это случится, сэр?
Генерал медленно покачал головой:
— Это не имеет значения. Я выполню мой долг до конца. Я буду продолжать работать по шестнадцать часов в сутки, решая мелкие административные вопросы. Надо вести себя как и полагается патриоту.
Николай взглянул на него с удивлением. Он никогда еще не слышал, чтобы Кисикава-сан говорил о патриотизме.
На губах генерала промелькнула легкая усмешка.
— Да, да, Никко. В конечном счете я патриот, и в этом мое сходство с теми, кто горой стоит за политическую систему, или идеологию, или военные оркестры, или за хиномару. Патриот таких вот садов, как этот, праздников луны и тонкостей го, песен женщин, сажающих рис, и вишен в их коротком цветении — всего, что по-настоящему и есть Япония. Я знаю, что мы не сможем выиграть эту войну, но это никак не влияет на то, что я должен до конца выполнять мой долг, и я выполню его. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Никко?
— Только слова, сэр.
Генерал усмехнулся.
— Быть может, кроме них, и нет ничего. А теперь иди спать, Никко. Дай мне посидеть здесь немного одному. Я уеду рано утром, еще до того, как ты встанешь, но мне было очень приятно провести эти недолгие часы с тобой.
Николай молча наклонил голову и поднялся. Еще долгое время после его ухода генерал сидел неподвижно, глядя на тихий сад, залитый лунным светом.
Уже позднее Николай узнал, что генерал Кисикава пытался оставить Отакэ-сан деньги на содержание и обучение своего подопечного, однако тот отказался наотрез, заявив, что, если Николай действительно такой недостойный ученик, как утверждает генерал, с его стороны было бы неэтично принимать плату за обучение. Генерал улыбнулся и покачал головой; ничего не поделаешь — он вынужден был покориться.
Громадный вал войны, точно приливная волна, нахлынул на Японию, напрягавшую последние силы и все ограниченные возможности своего промышленного производства в тяжелой, изнурительной борьбе, надеясь заключить мир на благоприятных условиях. Первые признаки неминуемого поражения сквозили в истерическом фанатизме радиопередач, которые должны были поддержать и укрепить боевой дух армии и народа, в выступлениях тех, кому удалось спастись от опустошительных бомбардировок жилых кварталов американскими самолетами, в постоянно возрастающей нехватке самых насущных, необходимых вещей.
Даже в сельской местности, в их маленькой деревушке, окруженной полями, с едой было очень трудно, особенно после того, как земледельцы сдали свои продовольственные поставки. Не раз семье Отакэ приходилось питаться дзосуи — жидкой кашицей из мелко нарезанной морковки и ботвы молодой репы с вареным рисом, которая могла показаться более или менее съедобной только благодаря неистощимому юмору и шуткам Отакэ-сан. Он ел ее, восхищенно всплескивая руками, причмокивая от удовольствия, закатывая глаза, точно в экстазе, и так удовлетворенно похлопывая себя по животу, что и дети, и ученики его не могли удержаться от смеха, начисто забывая при этом, какой безвкусной и вязкой массой на самом деле наполнен их рот. Поначалу к беженцам из города в деревне относились с сочувствием, о них заботились; однако со временем их присутствие начинало становиться все более обременительным, на них стали поглядывать просто как на дармоедов, которых нечем кормить; о них говорили теперь несколько уничижительно, называя их всех словечком «сокайдзин». Крестьяне потихоньку начинали роптать, возмущаясь этими трутнями, занимавшими прежде высокие посты и имевшими достаточно денег, для того чтобы укрыться от всех ужасов войны в их маленькой деревушке, но при этом не способными ни на какую работу и не умевшими содержать себя самостоятельно.
Отакэ-сан в своей скромной жизни позволял себе одну маленькую роскошь — иметь небольшой, аккуратно распланированный и подстриженный садик. Позднее, когда война затянулась, он перекопал его, превратив в огород, кормивший всю семью. Однако, следуя своим взглядам, он засадил грядки репой, морковью и редиской вперемешку, так, чтобы листья их, поднимающиеся над землей, создавали картину, приятную для глаз.
— Конечно, так сложнее ухаживать за ними, выпалывать сорняки, — признавался он. — Однако если в нашем отчаянном, безумном стремлении выжить мы отречемся от красоты — тогда можно считать, что варвары уже победили нас.
Время от времени правительственное радиовещание вынуждено было признаваться то в случайно проигранной битве, то в потере очередного острова; не сделать этого, когда люди видели, как возвращаются с фронта раненые солдаты, и слышали их рассказы о том, что происходит на самом деле, — значило бы лишить эти передачи последней видимости правдоподобия. Каждый раз, когда по радио объявляли об очередном поражении японской армии (обязательно объясняя его временным, тактическим отступлением, или перегруппировкой и реорганизацией линий обороны, или преднамеренным сокращением линий поддержки), передача заканчивалась звуками старой, всеми любимой песни «Уми Юкаба», печальная осенняя мелодия которой стала ассоциироваться с этим сумрачным, безысходным временем потерь.
Теперь Отакэ-сан очень редко выезжал куда-нибудь на чемпионаты по го, так как почти весь транспорт страны был отдан на военные и промышленные нужды. Однако матчи по этой национальной японской игре все же не прекращались окончательно, и время от времени в газетах появлялись сообщения о наиболее значительных состязаниях, поскольку все понимали, что го это и есть, собственно, та древняя традиция, та изысканная, утонченная культура, за которую они сражались.
Сопровождая своего учителя на эти, ставшие теперь такими редкими, соревнования, Николай повсюду видел следы войны: разрушенные города, людей, оставшихся без крыши над головой. Однако бомбардировки не сломили дух народа. Утверждение о том, что стратегические, то есть направленные против мирного населения, бомбардировки могли подавить волю людей к борьбе, — оказались нелепой выдумкой. В Англии, Германии и Японии результат таких стратегических бомбардировок был один и тот же — трудности, перенесенные сообща, закаляли дух людей, объединяли их, крепили их волю к сопротивлению.
Однажды их поезд из-за повреждения железнодорожных путей на несколько часов застрял на станции. Николай, выйдя из вагона, не спеша прогуливался взад и вперед по перрону. Вдоль всего фасада здания вокзала стояли ряды носилок с ранеными солдатами, которых собирались отправить в госпитали. Лица некоторых из них посерели от боли. Они лежали, напряженно вытянувшись, стараясь не показать своих страданий; ни разу никто из них не вскрикнул, не было слышно даже ни единого стона. Старики и дети переходили от носилок к носилкам, глядя на раненых глазами, полными слез и сострадания, низко кланяясь каждому солдату и бормоча:
— Спасибо. Спасибо. Гокуро сама. Гокуро сама.
Какая-то сгорбленная старая женщина подошла совсем близко к Николаю, пристально вглядываясь в его европейское лицо с необычными, цвета бутылочного стекла, глазами. Она смотрела на него без тени ненависти, со смешанным выражением недоумения и разочарования. Затем грустно покачала головой и отвернулась.
Николай отошел в дальний конец платформы, туда, где не было людей, и сел там, глядя на вскипающие, точно белые гребни волн, облака. Он расслабился, сосредоточив на них свой взгляд, всматриваясь в их гущу, в медленное круженье пенистых водоворотов, и вскоре перенесся в свои мистические дали, уйдя от окружающего, став недостижимым для всего происходящего вокруг, неуязвимым для упреков в чуждой расовой несовместимости.
Второй раз генерал посетил Николая в самом конце войны. Однажды прекрасным весенним днем он появился в деревушке без всякого предупреждения и после короткой беседы с глазу на глаз с Отакэ-сан пригласил Николая поехать с ним посмотреть на цветенье вишен в окрестностях Ниигаты, на берегу Каджикавы. Их путь лежал от побережья в глубь страны, через горы. Поезд вез их на север, по промышленной зоне, узкой полосой протянувшейся между Иокогамой и Токио. Медленно, с бесконечными остановками, состав полз по весьма ненадежной, наполовину разрушенной бомбежкой и перегрузками дороге; по сторонам ее миля за милей тянулись горы развороченных булыжников и развалин — последствия непрерывных «ковровых» бомбардировок, сровнявших с землей жилые дома и фабрики, школы и храмы, магазины, театры и больницы. Груды обломков доходили человеку до пояса, и вокруг на многие мили не осталось ни одного предмета или здания, которые хоть немного возвышались бы над этой мертвой равниной, — разве что кое-где торчал зазубренный, изуродованный обрубок трубы.
Поезд по запасным путям огибал Токио, проезжая через далеко раскинувшиеся вокруг него пригороды. Везде видны были следы массированного воздушного налета 9 марта, во время которого более трехсот американских самолетов В-29 разбомбили и подожгли жилые районы столицы Японии. Шестнадцать квадратных миль города, охваченные сплошным пожаром, превратились в адское пекло с температурой выше 1800 градусов по Фаренгейту; огонь полыхал повсюду, и жар стоял такой, что плавилась черепица на крышах и коробились мостовые. Пламя шло сплошной стеной, перекидываясь от дома к дому, через каналы и речки, окружая толпы испуганных, мечущихся в панике горожан, пытающихся укрыться на все уменьшающихся, свободных от огня островках, безнадежно ищущих хоть малейший просвет в плотном, вздымающемся вокруг них кольце огня. Деревья, раскаляясь от жара, шипели и потрескивали, влажный пар валил от их коры, пока наконец температура не достигала такой точки, что стволы их переламывались с оглушительным треском и пламя мгновенно охватывало их от корня до вершины. Спасаясь от невыносимого жара, люди толпами бросались в каналы, но с берега, прямо на них, устремлялись все новые толпы. Народ напирал, и те, кого уже столкнули в воду, в свою очередь погружали своих предшественников все дальше, на глубину. Тонущие женщины разжимали руки, отпуская своих младенцев, которых они до последней минуты крепко держали, приподнимая над водой.
Огненные водовороты всасывали воздух; вихрь пламени ураганной силы ревел, раздувая и питая гигантский пожар. Взрывная волна была так сильна, что американские самолеты, кружившие над подожженными кварталами, чтобы сделать снимки для прессы, отбросило на тысячи футов вверх.
Многие из погибших той ночью просто задохнулись. Ненасытный огонь буквально высасывал воздух из их легких.
Японцам, не имевшим возможности создать достаточно эффективное прикрытие от истребителей, нечем было защищаться против все новых и новых волн бомбардировщиков, низвергавших на город потоки пламени. Пожарные плакали от стыда и бессилия, волоча свои бесполезные шланги к бушующим, взмывающим ввысь стенам огня. Водопроводные магистрали были взорваны; над ними поднимался густой пар, и они ничего не давали, кроме жалких, тоненьких струек воды.
Когда взошло солнце, город все еще тлел, в кучах догоравших обломков то там, то здесь взлетали вдруг маленькие, юркие язычки пламени, ищущие себе новую пищу среди углей и пепла. Мертвые валялись везде. Сто тридцать тысяч погибших. Трупы детей, изжарившихся заживо, точно поленницы дров, штабелями лежали на школьных дворах. Пожилые пары умирали, не отпуская друг друга, тела их сливались в последних объятиях. Каналы были переполнены трупами; вода в них все еще не остыла, и на ней тихо покачивались тела погибших.
Молчаливые группы людей, переживших эту ночь, обходили груды почерневших, обуглившихся тел, медленно переходя от одной груды к другой, внимательно осматривая их в поисках родных. Внизу, под каждой такой кучей, находили горстки монет, которые, накалившись от невыносимого жара, насквозь прожгли тела своих мертвых владельцев и падали на землю. На одной обгоревшей до костей молодой женщине было надето кимоно, которое казалось совершенно нетронутым огнем, однако, когда к нему прикоснулись, оно рассыпалось в пепельно-серую пыль.
В последующие годы сознание европейцев потрясли известия о том, что произошло в Гамбурге и Дрездене. Однако бомбардировку Токио 9 марта журнал «Таймс» описывал как «мечту, воплотившуюся в жизнь», как эксперимент, который доказал, что «если японские города поджечь, они вспыхнут и будут гореть, как сухие осенние листья». А впереди еще была Хиросима, Все время, пока они ехали, генерал Кисикава сидел, словно застыв, не произнося ни слова; он дышал так тихо, что невозможно было уловить никакого движения под его помятым гражданским костюмом. Даже тогда, когда ужасы черных, зиявших развалин Токио остались позади и поезд начал подниматься в горы, когда перед их глазами открылась несравненная красота крутых отрогов и высокогорных плато, Кисикава-сан продолжал сидеть все так же молча, не шевелясь, Желая прервать затянувшееся молчание, Николай вежливо поинтересовался, как поживают его дочь и маленький внук в Токио. Еще не договорив последнего слова, он уже понял, что произошло, и понял, почему генерал получил отпуск в эти последние месяцы войны.
Когда Кисикава-сан заговорил, в глазах его не было ни ненависти, ни гнева, в них стояли только бесконечная мука и опустошенность.
— Я искал их, Никко. Но район, в котором они жили… Он больше не существует. Я решил попрощаться с ними среди цветущих вишен на берегу Каджикавы, где я гулял с моей дочерью, когда она была еще маленькой девочкой, и куда я хотел привести моего… внука. Ты поможешь мне попрощаться с ними, Никко?
Горло у Николая сдавило, он кашлянул.
— Что я могу для вас сделать, сэр?
— Погуляй со мной по берегу, среди вишневых деревьев. Позволь мне говорить с тобой, когда молчание станет для меня невыносимым. Ты для меня как сын и…
Генерал сделал несколько судорожных глотательных движений и опустил глаза.
Полчаса спустя Кисикава-сан с силой придавил пальцами свои веки и глубоко, со всхлипом, вздохнул. Затем он снова взглянул на Николая.
— Ну что ж, расскажи мне, как ты живешь, Никко? Как твои успехи в го? Ты все еще стремишься к шибуми? Как там семья Отакэ, справляются ли они в это нелегкое время?
Николай был рад прервать молчание; он обрушил на генерала тысячи мелких бытовых подробностей жизни семьи, стараясь защитить его сердце от недвижной ледяной тишины, застывшей в нем.
Три дня они прожили в старомодном отеле в Ниигате, и каждое утро, спустившись на берег Каджикавы, медленно прогуливались между рядами вишневых деревьев в цвету. Издалека цветущие деревца казались нежными розоватыми облачками сгустившегося пара. Тропинки были покрыты опавшими лепестками; они облетали с веток и, покружившись в воздухе, падали на землю, умирая в момент наивысшего расцвета своей прелести и красоты. Кисикава-сан находил утешение в этом символе, примирявшем его с действительностью.
Прогуливаясь, они изредка тихо обменивались несколькими фразами. Разговор их состоял обычно из обрывков случайных мыслей, выраженных отдельными, зачастую не связанными между собой словами или оборванными на полуслове фразами, и тем не менее они прекрасно понимали друг друга. Иногда они садились на набережной, тянувшейся высоко над рекой, и смотрели на воду, глядя, как поток тихо струится под ними, пока им не начинало казаться, что вода на самом деле неподвижна, а это сами они плывут вверх по течению. Генерал обычно носил кимоно неярких, рыжевато-коричневых тонов, а Николай был одет в темно-синюю студенческую форму с жестким стоячим воротничком, шапочка с козырьком прикрывала его светлые волосы. Они так напоминали прогуливающихся рядышком отца и сына, что прохожие бывали немало удивлены, заметив, какого поразительного цвета у молодого человека глаза.
В последний день они оставались среди цветущих вишен дольше, чем обычно, медленно прогуливаясь по широкой аллее до тех пор, пока не наступил вечер. Когда последние лучи покинули небо, печальное сумеречное свечение словно поднялось от земли, озаряя снизу стволы деревьев и розовый снегопад вишневых лепестков. Генерал заговорил очень тихо, обращаясь скорее к себе, нежели к Николаю:
— Судьба щедро одарила нас. Три дня мы наслаждались цветением вишен. Первый — день обещания и надежды, когда цветы только начинают распускаться и все еще впереди. Второй — день полного расцвета, волшебства и очарования. И третий день — сегодня — когда первые лепестки уже облетели, когда все лучшее осталось позади. Поэтому сегодня — день памяти. Самый грустный из трех… но и самый драгоценный. Есть нечто вроде… утешения?.. нет, пожалуй, успокоения во всем этом. И я снова в который раз удивляюсь, какой ловкий фокусник или волшебник, в своем колпаке, усыпанном блестками, придумал этот поразительный, не поддающийся разгадке трюк — время. Мне шестьдесят шесть лет, Никко. С высоты твоего возраста, когда у тебя еще все впереди и ты смотришь в будущее, шестьдесят шесть лет — огромный отрезок времени. Это почти в четыре раза больше, чем ты прожил до сих пор. Но для меня все уже позади, и взгляд мой обращен в прошлое. Эти шестьдесят шесть лет промелькнули, облетев, как лепестки цветущего вишневого дерева, У меня такое ощущение, что моя жизнь — картина, наскоро набросанная, обрисованная в общих чертах, но оставшаяся лишь контуром, так и не заполненным, не проработанным в деталях… из-за недостатка времени. Время… Кажется, только вчера — а на самом деле более пятидесяти лет тому назад — я шел по берегу этой реки с моим отцом. Набережную тогда еще не построили; не было и вишневых деревьев, Это было только вчера… но в другом столетии. Десять лет оставалось еще до нашей победы над русским флотом — все это еще предстояло в будущем, — и более двадцати лет — до нашего участия в великой войне на стороне союзников. Я и сейчас вижу лицо моего отца, мысленно я всегда смотрю на него снизу вверх. Я помню то ощущение, когда его большая и сильная рука сжимала мои маленькие детские пальчики. Я и сейчас чувствую — так, словно в нервных окончаниях заложена своя, независимая память, — как теснило мне грудь, как мне было невыразимо грустно оттого, что я не мог сказать отцу, как я люблю его. У нас не принято было говорить о своих чувствах прямо и откровенно. Я и сейчас вижу каждую линию, каждый штрих сурового, но тонкого профиля моего отца. Пятьдесят лет… Но все эти мелкие дела, эта постоянная суета, когда-то казавшаяся безмерно важной и значительной, весь этот хаос беспрерывной и никчемной деятельности, нагроможденный временем, — все это забыто теперь, рухнуло, ушло из памяти. Мне казалось, что моему отцу не повезло, он так и не узнал, как я любил его, и я привык жалеть его за это; но на самом деле я жалел себя, потому что это я больше нуждался в том, чтобы высказать свои чувства.
Свет, исходивший от земли, стал тускнеть, небо сделалось пурпурным, и только на западе низко нависали тяжелые, темно-лиловые грозовые тучи с розоватыми и оранжевыми отблесками.
— Я помню и другой день — тоже словно вчера, — когда моя дочь была маленькой девочкой. Мы гуляли с ней здесь, по берегу. Сейчас, в эту самую минуту, я снова чувствую, как она сжимает мой палец своими пухлыми крохотными пальчиками. Эти разросшиеся теперь вишни были тогда еще саженцами — их посадили совсем недавно, — жалкие, бедные тоненькие прутики, привязанные к столбикам белыми тряпочками. Кто бы мог подумать, что такие нескладные юные ростки постареют и помудреют настолько, чтобы приносить утешение, не беря на себя смелость давать советы? Интересно, срубят ли американцы все эти деревья, только потому, что они не приносят плодов, а значит, от них нет явной и несомненной пользы… Очень возможно. И, вероятно, даже с наилучшими намерениями.
Николаю было слегка не по себе. Кисикава-сан никогда не говорил с ним так, не открывал свою душу. Отношения их всегда отличались молчаливой сдержанностью, они понимали друг друга без слов.
— В последний мой приезд, Никко, я просил тебя заниматься языками, не забывать их. Ты выполнил мою просьбу?
— Да, сэр. У меня не было возможности говорить на каком-либо языке, кроме японского, но я прочитал все книги, которые вы мне привезли, и иногда я разговаривал на разных языках сам с собою.
— В особенности, на английском, я надеюсь?
Николай, не отрываясь, смотрел на воду.
— Менее всего по-английски.
Кисикава-сан кивнул головой, будто его догадка подтвердилась.
— Из-за того, что это язык американцев?
— Да.
— А ты когда-нибудь встречал американцев?
— Нет, сэр.
— И все-таки ты их ненавидишь?
— Не так уж трудно ненавидеть этих варваров, этих тявкающих дворняжек. Мне совсем ни к чему знать кого-то из них в отдельности, для того чтобы ненавидеть их как расу.
— Конечно, но видишь ли, Никко, американцы вовсе не являются расой. В этом-то, пожалуй, и есть их слабое место, их основной изъян. Они, как ты только что сказал, дворняжки, полукровки.
Николай с удивлением поднял на него глаза. Неужели генерал защищает американцев? Всего лишь три дня назад они проезжали по пригородам Токио и собственными глазами видели последствия воздушных налетов; он ведь знал, что американские самолеты забрасывали город зажигательными бомбами. Ведь собственная дочь Кисикавы-сан… Его маленький внук…
— Я встречался с американцами, Никко. Некоторое время, очень недолго, я служил вместе с военным атташе в Вашингтоне. Я когда-нибудь рассказывал тебе об этом?
— Нет, сэр.
— М-да, дипломат из меня получился никудышный. Для того чтобы быть хорошим дипломатом, человек должен уметь вилять и изворачиваться, идти на компромиссы, проявлять гибкость и находить окольные пути и подходы к решению разных проблем. Я оказался лишен этих качеств. Но я успел познакомиться с американцами и оценить их достоинства и недостатки. Должен сказать, что они ловкие, искусные коммерсанты и очень ценят достижения других людей именно в этой области, то есть судят о людях по тому, как они умеют зарабатывать деньги. Тебе эти достоинства могут показаться весьма сомнительными, но они вполне согласуются со всем образом жизни в индустриальном западном мире. Ты называешь американцев варварами, и тут ты, без сомнения, прав. Я знаю об этом лучше, чем ты. Я знаю, как они пытали пленных, мучили и сексуально калечили их. Я знаю, что они стреляли по людям из огнеметов, чтобы проверить, сколько времени те могут бежать, охваченные пламенем, прежде чем упадут. Да, они варвары. Но, Никко, наши солдаты вели себя точно так же, совершали такие ужасные зверства, которые невозможно описать. Война, ненависть и страх тоже превратили наших соотечественников в животных, в диких зверей. А ведь мы не варвары; наши нравственные принципы, дух нашей нации Закалялись и крепли веками, за ними стоят тысячелетия цивилизации и культуры. Можно подумать, что в самом варварстве американцев заключается их извинение… Нет, зверства нельзя простить. Но их можно объяснить. Осудим ли мы грубость и жестокость американцев, если поймем, что их культура — всего лишь тонкий наносной слой, жалкий коврик, наскоро сшитый из плохо подобранных обрывков разрозненных знаний и эмоций. Ведь и сами мы вели себя в этой войне как свирепые животные, без сострадания и сочувствия, как существа, потерявшие человеческий облик, несмотря на тысячелетия утонченного, изысканного воспитания. Ведь Америку, если уж на то пошло, первоначально заселяли отбросы общества и неудачники, бежавшие из Европы. Так что их потомков нельзя винить, как невозможно, например, считать виноватыми ядовитую змею или шакала.
Они опасны и коварны — да, но они не грешны. Ты говоришь о них как о расе, заслуживающей презрения. Они — не раса. Их нельзя даже назвать культурой. В лучшем случае их можно определить как очеловеченные механизмы. Там, где у нас — нравственные и этические понятия, у них — правила и предписания. Качественные параметры они заменили количественными, для них важен объем, а не содержание. Для нас существуют честь и бесчестие, для них же — только победа или поражение. Пожалуй, лучше совсем не смотреть на людей с точки зрения их расовой принадлежности. Раса — ничто, культура — все. Если говорить о расе, то ты — белый; но по своей культуре и воспитанию ты им не являешься, а значит, тебя нельзя им считать. Каждая культура имеет свою силу и свою слабость; однако нельзя оценивать различные культуры, сравнивая и противопоставляя их достоинства и недостатки. Единственное, что можно утверждать с полной уверенностью, — это то, что смесь культур обычно берет все худшее из каждой из них. Зло, заложенное в каждом человеке или культуре, — это сильное, жестокое животное, скрытое в них. А добро — не более чем хрупкое искусственное наслоение, удерживающее личность в рамках цивилизации. Называя американцев варварами, ты тем самым освобождаешь их от ответственности за бесчувственность, равнодушие и ограниченность. Говоря о смешении кровей обитателей Америки, ты затрагиваешь их истинный недостаток. Хотя — можно ли в действительности назвать эту черту недостатком? В конце концов, в мире будущего, мире торговцев и дельцов, управляющих различными машинами и механизмами, господствовать будут именно импульсы полукровок. Будущее — это человек Запада, Никко. Мрачное и безликое — да, это правда, — и тем не менее — будущее. И тебе придется жить в нем. Тебе не принесет никакой пользы, если ты отвернешься от американцев с отвращением. Ты должен попытаться понять их, хотя бы только ради того, чтобы они не причинили тебе вреда.
Кисикава-сан говорил очень тихо, будто разговаривал сам с собой; они медленно шли по широкой дороге в угасающем вечернем свете. Речь его напоминала лекцию любящего учителя своенравному и непокорному ученику; Николай слушал его, наклонив голову, весь превратившись во внимание. Помолчав немного, Кисикава-сан тихонько рассмеялся и хлопнул в ладоши:
— Все, хватит об этом! Совет помогает только тому, кто его дает, и может быть весьма неприятен собеседнику, освещая тайные уголки его подсознания. В конечном счете ты поступишь так, как распорядится судьба и как велит тебе твое воспитание, и мой совет может повлиять на твое будущее не более, чем лепестки вишни, слетающие в реку, могут изменить ее течение. Есть еще кое-какие вещи, о которых мне хотелось бы поговорить с тобой, а я вместо этого углубился в бесплодные рассуждения о культурах, цивилизациях и будущем — понятиях достаточно сложных и расплывчатых, чтобы погрузиться в них с головой, забыв о насущных делах.
Они продолжали идти не спеша, в молчании. Стемнело, вечерний бриз срывал лепестки с цветущих вишен, они кружились в сумерках, точно розовые снежинки, наполняя воздух, нежно касаясь щек прогуливающихся мужчин, опускаясь на их волосы и плечи. Дойдя до конца широкой аллеи, они подошли к мосту и, поднявшись на него, остановились, глядя на темный поток под ногами и на чуть светящееся, серебристое кружево пены, там, где вода вскипала вокруг валунов. Генерал вдохнул полной грудью речной воздух и медленно, стиснув губы, выдыхал его, собираясь с силами и готовясь сказать Николаю то, что было необходимо.
— Это наша последняя беседа, Никко. Меня переводят в Манджукуо. Мы ожидаем наступления русских, как только они почувствуют, что нас можно взять чуть ли не голыми руками. Они ничем не будут рисковать ни в военных действиях, ни, соответственно, при заключении последующего мирного договора. Если коммунисты захватят в плен штабных офицеров, вряд ли кто-нибудь из них останется в живых. Многие собираются совершить сеппуку, предпочитая смерть бесчестью капитуляции. Я тоже решил пойти этим путем, но не потому, что хочу избежать позора. Мое участие в этой скотской войне запятнало меня; я весь в грязи, так что даже сеппуку не принесет мне очищения, — боюсь, что и другим солдатам тоже. Но даже если в этом акте не будет освящения, даже если он не поможет мне очиститься, в нем есть, по крайней мере… достоинство. Я пришел к такому решению в эти три дня, пока мы гуляли среди цветущих вишен. Еще неделю назад я не чувствовал себя свободным настолько, чтобы позволить себе попытаться избежать бесчестия, поскольку живы были самые близкие мне люди — моя дочь и маленький внук. Но теперь… Обстоятельства освободили меня. Мне жаль, что я оставляю тебя на произвол житейских бурь и случайностей, Никко. Но… — Кисикава-сан глубоко вздохнул. — Но… я не вижу возможности защитить тебя от того, что должно свершиться. Потерпевший поражение, скомпрометированный старый солдат будет для тебя плохой опорой. Ты не японец, но и не европеец. Сомневаюсь, что кто-нибудь вообще может помочь тебе. Поэтому, думаю, у меня есть право уйти. Ты понимаешь меня, Никко? Разрешаешь мне оставить тебя?
Николай долго молча вглядывался в кипящую под мостом воду, пока не подобрал наконец нужных слов.
— Я всегда буду помнить вашу доброту и мудрые советы. Так что вы никогда не сможете покинуть меня.
Генерал, облокотившись на перила моста и глядя вниз, в призрачное, пенное сияние потока, медленно наклонил голову.
Последние недели в доме Отакэ были печальными. Не из-за слухов об отступлении и проигранных сражениях, доходивших со всех сторон. Не из-за плохой погоды и нехватки продуктов, сделавших голод постоянным спутником всех, живущих в доме. Но оттого, что Отакэ седьмого дана умирал.
Напряжение профессиональной игры в течение многих лет дало о себе знать. Отакэ удавалось ослабить почти непрерывные болезненные спазмы в желудке, посасывая мятные леденцы. Однако со временем боли становились все сильнее, и наконец врачи определили, что причина их — рак желудка.
Узнав, что Отакэ-сан умирает, Николай и Марико прекратили свою любовную связь; они ни о чем не договаривались, все произошло совершенно естественно. Как и все юноши и девушки Японии, молодые люди обладали той особой, чувствительной стыдливостью, которая не позволила им предаваться жизнерадостным любовным утехам, когда их дом посетило горе.
По странной иронии судьбы, которая не перестает удивлять нас, хотя опыт подсказывает, что ирония и насмешка — ее излюбленные способы обращаться с людьми, — именно тогда, когда Николай и Марико прекратили физические контакты, домочадцы начали коситься в их сторону. Пока они, подвергаясь постоянной опасности быть уличенными, восторженно любили друг друга, страх, что их отношения обнаружатся, заставлял их вести себя на людях очень осторожно и осмотрительно. Но теперь, когда молодые люди не чувствовали себя больше виновными в постыдных проступках, они стали больше времени проводить вместе, открыто, на глазах у всех, прогуливаясь вдвоем по дорожкам сада; вот тогда-то легкий шепоток и пополз среди учеников и членов семьи Отакэ. Их отношение к происходящему выразилось в том, что они стали порой бросать беглые взгляды на влюбленных, понимающе приподнимая брови.
Часто, когда результат тренировочной игры в го был ясен заранее и можно было не доводить ее до конца, они разговаривали о будущем, о том, что оно им готовит, когда война будет проиграна, а их любимый учитель уйдет от них. Какой станет их жизнь, когда им придется покинуть семью Отакэ и когда американские солдаты оккупируют страну? Правда ли то, что император призовет их встать, как один, на защиту острова и погибнуть, но отбросить захватчиков? И не лучше ли, в конце концов, умереть, чем жить под господством варваров?
Они как раз вели одну из таких бесед, когда младший сын Отакэ-сан позвал Николая, сообщив ему, что учитель хочет поговорить с ним. Учитель ожидал его в своем кабинете, где на полу были разложены шесть циновок, а раздвижные двери выходили в маленький садик с высаженными там красивым, декоративным узором овощами. В этот вечер влажный, нездоровый туман, спустившийся с гор, приглушил зеленые и коричневые краски растений. Воздух в комнате был сырой и холодный, и сладковатый запах прелых листьев, шедший из сада, смешивался с терпким ароматом пылающих поленьев. К этой смеси запахов примешивался еще слабый аромат мяты, так как Отакэ-сан не хотел расставаться со своими мятными леденцами, которые не могли остановить болезнь, уносящую его жизнь.
— Вы очень добры ко мне, учитель. Благодарю вас за то, что вы позвали меня, — сказал Николай после непродолжительного молчания. Он и сам недоволен был тем, как официально прозвучала фраза, но не смог найти других слов, которые могли бы выразить его любовь и сочувствие и в то же время соответствовать глубокой торжественности момента. В последние три дня Отакэ-сан подолгу разговаривал по очереди с каждым из своих сыновей и учеников; Николай, его лучший ученик, подававший самые большие надежды, был последним.
Отакэ-сан указал юноше на циновку рядом с собой, и Николай преклонил колени, в соответствии с принятыми правилами вежливости повернувшись кг учителю так, что тот мог ясно видеть его лицо, в та время как лицо старика оставалось в тени, защищая его внутренний мир от нескромных взглядов. Чувствуя неловкость от затянувшегося молчания, Николай решил нарушить его, заговорив о чем-нибудь обыденном, не значительном.
— Туман с гор необычен для этого времени года, учитель. Некоторые считают, что он вреден для здоровья. Но он придает неповторимую прелесть саду и…
Отакэ-сан поднял руку и слегка покачал головой. Не время для вежливых фраз.
— Я буду говорить обобщенно, в стиле игры на всем поле, Никко, хотя время от времени, когда возникнет необходимость, придется вносить небольшие уточнения в соответствии с расположением камней на доске и обстоятельствами.
Николай молча кивнул. Он знал, что учитель обычно переходил на термины го, когда речь шла о чем-нибудь особенно важном. Как сказал когда-то генерал Кисикава, для Отакэ-сан жизнь была не более чем упрощенным вариантом го.
— Это урок, учитель?
— Не совсем.
— В таком случае наставление? Вы скажете мне о недостатках моего поведения и возможностях их исправить?
— Тебе действительно может так показаться. Да, я и правда собираюсь критиковать. Но не только тебя. Это будут критические замечания… анализ… того, что представляется мне изменчивой и опасной путаницей, — присутствия тебя в твоей будущей жизни. Начнем с признания, что ты блестящий игрок. — Отакэ-сан предостерегающе поднял руку. — Нет, не утруждай себя общепринятыми выражениями вежливого отрицания. Это так. Конечно, мне приходилось видеть и других неплохих игроков, но они все были намного старше тебя, и ни одного из них сейчас уже нет в живых. Однако кроме таланта у одаренной личности имеются и другие качества, а потому я не буду сейчас утомлять тебя ненужными комплиментами. Есть что-то тревожное в твоей игре, Никко, и это меня беспокоит. Нечто отрешенное, равнодушное и недоброе. Твоя игра какая-то неорганическая… неживая. В ней есть красота и геометрическая строгость ледяного кристалла, но нет прелести и изящества распускающегося цветка.
Уши у Николая горели, но он не проявлял никаких признаков смущения или раздражения. Наставлять ученика, исправлять его ошибки — естественное право и долг учителя.
— Я не могу сказать, что твоя игра механическая, что все в ней опирается только на расчеты и вычисления, — такое бывает редко. Ее предохраняет от этого твоя поразительная…
Отакэ-сан глубоко вдохнул в себя воздух и задержал дыхание, невидящими глазами глядя в сад. Николай опустил глаза, не желая смущать учителя. Секунды тянулись медленно, а Отакэ-сан продолжал сидеть все так же, не дыша. Затем, чуть приоткрыв рот, он стал потихоньку выдыхать набранный в легкие воздух, осторожно проверяя, не вернется ли боль. Кризис миновал, и Отакэ-сан глубоко, с благодарностью, свободно вздохнул дважды с открытым ртом. Моргнув несколько раз, он продолжал:
— …твою игру предохраняет от сухой расчетливости твоя поразительная, дерзкая отвага, но даже и в ней есть что-то бесчувственное, равнодушное. Ты играешь исключительно против ситуации, сложившейся на доске; ты начисто отвергаешь важность — даже само существование — противника, человека, который играет против тебя. Разве ты сам не говорил мне, что, когда ты пребываешь в одном из своих мистических состояний, из которых черпаешь покой и силу, ты играешь, не обращая внимания на того, кто сидит напротив тебя? Что-то в этом есть страшное, нечеловеческое. Что-то предельно жестокое. Я бы даже сказал — высокомерное. И это противоречит твоей цели прийти к шибуми. Я говорю тебе сейчас все это не для того, чтобы ты исправился и стал лучше, Никко, Эти качества вросли в твою плоть и кровь, их нельзя уничтожить. И я не уверен даже, что попытался бы заставить тебя измениться, если бы это было возможно; потому что в этих недостатках заключена также и твоя сила.
— Мы говорим только о го, учитель?
— Мы говорим на языке го.
Рука Отакэ-сан скользнула под кимоно, и он прижал ладонь к животу, другой рукой положив себе в рот еще один мятный леденец.
— При всем твоем блеске, мой дорогой ученик, у тебя есть и слабые, уязвимые места. Недостаток опыта, например. Ты тратишь силы, сосредоточиваясь и тщательно обдумывая такие проблемы, которые более опытный игрок решает с ходу, действуя по привычке, автоматически. Но это не слишком серьезное упущение. Опыт ты сможешь приобрести, если будешь вести себя внимательно и осторожно и избежишь пустых, ни к чему не ведущих повторений. Не впадай в ошибку ремесленника, который хвастается своим двадцатилетним опытом, отшлифовавшим его мастерство, в то время как на самом деле весь его опыт может уложиться в один год — и просто потом двадцать раз был повторен. И никогда не расстраивайся из-за того, что те, кто постарше тебя, обладают большим, чем ты, опытом. Не забывай, что они заплатили за его приобретение ценой собственной жизни, опустошая кошелек, который невозможно наполнить заново. Отакэ-сан чуть-чуть улыбнулся.
— Помни также, что старики должны делиться с другими своим опытом, — ведь это все, что им осталось в жизни.
Отакэ-сан умолк, взгляд его стал рассеянным и в то же время сосредоточенным на чем-то внутреннем, хранившемся в глубинах его души и памяти, в то время как глаза его были обращены к желтовато-коричневому осеннему саду, очертания которого таяли и расплывались в тумане. Наконец, с усилием оттолкнув от себя мысли о вечном и непреходящем, он продолжил свой последний урок:
— Нет, не в отсутствии опыта заключается твой самый большой недостаток. Он — в твоей надменности. Ты будешь терпеть поражения вовсе не от более ярких и талантливых людей, чем ты, — нет. Верх над тобой одержат терпеливые, корпящие над работой трудяги, упорно, шаг за шагом идущие к своей цели — нет, скорее даже высиживающие ее — серые посредственности.
Николай нахмурился. Слова эти были созвучны тому, что говорил ему Кисикава-сан, когда они прогуливались среди цветущих вишен по берегу Каджикавы.
— Твое презрение к посредственности ослепляет тебя, и ты не замечаешь их огромной первобытной мощи. Ты стоишь высоко над людьми, в сиянии собственного блеска, не в силах ничего разглядеть в сумрачных и тенистых далях; твое зрение слишком слабо для того, чтобы увидеть опасность, исходящую от человеческой толпы. Даже сейчас, когда я говорю тебе все это, мой дорогой ученик, тебе не верится, что ничтожные людишки, сколько бы их ни было, какими бы несметными полчищами они ни выступили против тебя, смогут тебя победить. Но дело в том, что мы живем в век всепобеждающей посредственности. Она тупа, бесцветна, надоедлива до зевоты — и тем не менее неизменно торжествует. Амеба выживает, когда гибнет тигр, потому что она продолжает размножаться и существовать в своей бесконечной безликой монотонности. Толпа — великий и страшный деспот будущего, в ее руках — власть. Ты видишь, как в искусстве исчезает кабуки и иссякает но, в то время как дешевые романы, жестокие и бессмысленные, затопляют прилавки, увлекая массы читателей. Но даже и в этих жалких поделках ни один автор не осмеливается показать своего героя по-настоящему интересным человеком, стоящим выше других; сделай он так — и серый человек из толпы, почувствовав себя опозоренным и униженным чьим-то превосходством, в ярости поднимет крик, пошлет автору свои йоджимбо, понося и критикуя его роман в попытке отгородиться от истины. Над Землею возносится рев посредственностей, бессловесный, но оглушительный. Они лишены мозга, зато у них есть тысячи рук, и руки эти вцепятся в тебя мертвой хваткой и потянут за собой вниз.
— Мы все еще говорим о го, учитель?
— Да. И о ее бледном подобии — жизни.
— В таком случае какой совет вы дадите мне?
— Избегай общения с ними. Скройся за непроницаемой завесой вежливости, любезности. Отгородись от них своей безучастной отрешенностью, Никко. Сторонись их, живи сам по себе и познавай шибуми. А самое главное — не позволяй им разжигать в тебе гнев и агрессию. Не поддавайся им, Никко.
— Генерал Кисикава говорил мне почти то же самое.
— Я и не сомневаюсь в этом. В последний вечер, когда он был здесь, мы долго беседовали о тебе. Мы так и не смогли предугадать, каким будет отношение к тебе европейцев, когда они придут сюда. Но еще больше мы боимся твоего отношения к ним. Ты обращен в нашу культуру, Никко, и ты в какой-то степени такой же фанатик, как и всякий вновь обращенный. В этом твоя слабость, трещина в твоем характере. А трещины, когда они разрастаются, ведут к… Отакэ-сан, не договорив, пожал плечами. Николай кивнул и опустил глаза, терпеливо дожидаясь, пока учитель отпустит его.
Помолчав немного, Отакэ-сан взял еще один мятный леденец.
— Открыть тебе одну великую тайну, Никко? — спросил он. — Все эти годы я уверял окружающих, что принимаю мятные леденцы вместо лекарства, для того чтобы облегчить боль в желудке. Но это не так. В действительности, я просто люблю их. Однако в поведении взрослого человека, который посасывает леденцы у всех на глазах, отсутствует достоинство.
— Отсутствует шибуми.
— Вот именно.
На какое-то мгновение мысли Отакэ-сан, казалось, унеслись куда-то далеко.
— Да, может быть, ты и прав. Возможно, туман, который спускается с гор, действительно вреден для здоровья. Но он придает печальное очарование саду, и за это мы должны быть ему благодарны.
После кремации все распоряжения Отакэ-сан по поводу будущего его семьи и учеников были выполнены. Домашние собрали свои пожитки и переехали жить к брату Отакэ. Ученики разъехались по домам. Николаю к этому времени уже пошел двадцать первый год, хотя выглядел он не старше пятнадцати лет. Ему выдали деньги, которые Кисикава-сан оставил на его содержание, и отпустили на все четыре стороны. Он сразу ощутил, что захватывающий, кружащий голову водоворот жизни, который сопутствует полной, абсолютной свободе, — обратная сторона бесцельности и бессмысленности существования.
На третий день августа 1945 года ученики Отакэ, с чемоданами и узлами, собрались на перроне. У Николая не было ни времени, ни возможности высказать Марико все, что волновало его душу. Однако ему удалось вложить особенную, нежную настойчивость в свое обещание навестить ее как можно скорее. Он пообещал ей, что приедет, как только устроится в Токио. Юноша с нетерпением ожидал этого дня, ведь Марико всегда с такой любовью рассказывала о своей семье и друзьях, оставшихся в ее родном городе, Хиросиме.
Мистер Луэллин оторвался от экрана и откинулся на спинку стула, недовольно покачивая головой.
— Тут не слишком много материала для работы, сэр. «Толстяк» не может выдать ничего достаточно определенного об этом Хеле до того, как он приехал в Токио.
В голосе Помощника звучало явное раздражение; его просто выводили из себя люди, чья жизнь была столь тусклой или бедной событиями, что лишала «Толстяка» возможности демонстрировать свои великолепные способности.
— Хм-м, — неопределенно протянул мистер Даймонд, углубившись в свои собственные размышления. — Не беспокойтесь, с этого момента сведений станет больше. Вскоре после войны Хел начал работать на Оккупационные силы; с этого времени мы старались более или менее не выпускать его из виду.
— Вы уверены, сэр, что вам действительно нужна эта информация? Похоже, что вы и так уже все о нем знаете.
— Этот обзор может мне пригодиться. Слушайте, вот что мне сейчас пришло в голову: единственное, что нам известно о связи Николая Хела с «Мюнхенской Пятеркой» и Ханной Стерн, — это то, что он дружил с ее дядей. Давайте удостоверимся, что мы не бьем по пустым мишеням. Узнайте у «Толстяка», где Хел живет сейчас.
Даймонд нажал на кнопку сбоку стола.
— Слушаюсь, сэр, — Помощник снова повернулся к своему дисплею.
— Сэр? — вопросительно проговорила мисс Суиввен, входя в кабинет на звонок шефа.
— Я попрошу вас сделать две вещи. Первое: достаньте мне все имеющиеся фотографии Хела Николая Александровича. Луэллин даст вам его сиреневую карту со всеми данными. Второе: свяжитесь с мистером Эйблом из группы ОПЕК[10] и попросите его прийти сюда как можно скорее. Проводите его сюда, вниз, вместе с Заместителем и теми двумя идиотами, которые завалили дело. Вам придется сопровождать их сюда — у них нет допуска на шестнадцатый этаж.
— Слушаюсь, сэр.
Выходя, мисс Суиввен слишком резко захлопнула за собой дверь лаборатории, так что Даймонд даже поднял глаза, удивляясь, какой бес в нее вселился.
«Толстяк» стал выдавать ответы. Внутри у него что-то щелкнуло, и по экрану перед Помощником побежали надписи.
— Э-э-э… похоже на то, что у этого Николая Хела несколько мест жительства. Так… Здесь названы квартира в Париже, дом на Далматском побережье, летняя вилла в Марокко, квартира в Нью-Йорке, еще одна — в Лондоне… А! Вот оно. Последний зарегистрированный адрес — замок в дырявой деревушке Эшебар. По всей вероятности, это его основная резиденция, судя по тому, сколько времени в общей сложности он провел там за последние пятнадцать лет.
— А где он, этот Эшебар?
— А… это в Баскских Пиренеях, сэр.
— Почему это место называется «дырявой деревушкой»?
— Сам удивляюсь, сэр.
Помощник запросил компьютер и, когда тот выдал ему ответ, тихонько хмыкнул.
— Потрясающе! Бедняжка «Толстяк» запутался в переводе с французского на английский. По-французски, по-видимому, это слово означает «захолустное местечко», «дыра», вот «Толстяк» и образовал от него английское «дырявый». Думаю, за последнее время поступило слишком много информации из британских источников.
Подняв глаза, мистер Даймонд воткнул взгляд в спину своего Помощника.
— Будем считать, что это действительно интересно. Так. Ханна Стерн вылетела на самолете из Рима в городок По. Узнайте у «Толстяка», какой ближайший аэропорт к этому Эшебару. Если По, значит, нам сильно не повезло.
Помощник ввел вопрос в компьютер. Мгновение экран оставался чистым, затем на нем вспыхнул список аэропортов; названия их были расположены в строгой последовательности — по мере их удаления от Эшебара. На первом месте стоял аэропорт в По.
Даймонд обреченно кивнул головой.
Помощник вздохнул и, подсунув указательный палец под металлические дужки очков, легонько потер красноватые вмятинки на переносице.
— Вот, значит, как. Теперь у нас есть все основания предполагать, что Ханна Стерн уже вошла в контакт с этим типом, обладателем сиреневой карты. Во всем мире осталось в живых только три человека, которые имеют сиреневые карты, и наша голубка нашла одного из них. Плохо дело?
— Да, Луэллин. Ну что ж, теперь мы знаем наверняка, что Николай Хел по уши увяз в этом деле. Возвращайтесь к своей машине и вытяните из нее все, что можно, все существующие о нем сведения, чтобы нам было чем порадовать мистера Эйбла, когда он придет сюда. Начните с момента его приезда в Токио.
Оккупация была в полном разгаре; апостолы демократии проповедовали свои убеждения из здания Даи Ити, — из-за рва, окружавшего императорский дворец, однако предусмотрительно стараясь держаться вне поля зрения того, кто там обитал. Япония была разбита физически, экономически и морально, однако новоявленные крестоносцы из Оккупационных сил ставили свою миссию освобождения и очищения страны от зла фашизма выше земных, вполне житейских забот о том, чтобы создать нормальные условия жизни для завоеванного народа. Победа западной идеологии ценилась выше жалкой человеческой жизни.
С миллионами других, таких же лишенных крова людей, Николая Хела, точно щепку, крутило в водовороте послевоенной борьбы за выживание. Стремительно растущая инфляция вскоре превратила его небольшие сбережения в пачку никому не нужных бумажек. Он пытался найти работу в отрядах японских рабочих, расчищавших завалы, оставшиеся после бомбардировок. Однако руководители этих отрядов не доверяли ему, — глядя на его светлые волосы и зеленые глаза, они не могли поверить, что он в действительности сильно нуждается. Николай не мог также прибегнуть к помощи Оккупационных сил, поскольку не являлся гражданином ни одной из входящих в них стран. Он влился в поток бездомных, безработных, голодающих людей, которые бродили по городу, спали в парках, под мостами, на железнодорожных вокзалах. Рабочие руки имелись в городе в избытке, и работы для всех не хватало; заработать хоть что-то могли только молодые женщины, у которых было что предложить разнузданной, грубой, пресыщенной солдатне — новым хозяевам.
Деньги кончились, Николай ничего не ел уже два дня; он бродил до ночи в поисках работы, а по вечерам возвращался на вокзал Симбаси, где спал с сотнями других таких же голодных бродяг. Найдя себе местечко на скамейках или под ними, эти люди коротали ночи, то и дело судорожно вздрагивая, мучимые невыносимым голодом. Каждое утро полиция гнала их прочь, чтобы дать возможность пассажирам свободно передвигаться. И каждое утро человек восемь или десять продолжали лежать неподвижно, не реагируя на тычки полицейских. Голод, болезнь, старость высасывали из них последние силы, и смерть приходила по ночам, чтобы снять с несчастных непосильную ношу.
Николай бродил по залитым дождем улицам с тысячами других безработных, высматривая, в конце концов, нельзя ли что-нибудь украсть. Его студенческая форма с высоким стоячим воротничком не просыхала и была вся заляпана грязью, ботинки продырявились, и в них затекала вода. От одного башмака он отодрал подошву, так как она отставала и он не мог вынести этого унизительного хлюпанья. Позднее он пожалел, что не привязал ее каким-нибудь обрывком веревки.
На второй день скитаний, когда во рту у Николая опять не оказалось ни крошки, он под дождем, уже в темноте, вернулся на вокзал Симбаси. Под его громадным металлическим сводом толпились слабые, болезненные старики и отчаявшиеся женщины с детьми; их жалкие пожитки были завернуты в обрывки тряпья; они устраивались на отведенном им ничтожном клочке пространства с таким спокойным достоинством, что душа Николая наполнилась гордостью. Никогда прежде не имел он возможности с такой ясностью оценить силу и красоту японского духа. Стиснутые, прижатые друг к другу, испуганные, голодные и замерзшие, эти люди умели предупредить разногласия, смягчить неизбежное в таких случаях раздражение тихой вежливостью и обходительностью. Как-то раз ночью какой-то мужчина попытался украсть что-то у одной молодой женщины. Расправа оказалась короткой: после непродолжительной, почти беззвучной схватки в темном углу огромного зала ожидания справедливость была восстановлена быстро и окончательно.
Николаю повезло: ему удалось найти укромное местечко под одной из скамеек, где он мог не опасаться, что кто-нибудь, вставший ночью по нужде, наступит на него. Над ним на скамейке устроилась женщина с двумя детьми; один из них был совсем маленький. Она тихонько говорила им что-то до тех пор, пока дети не уснули; правда, прежде они, хотя и не очень настойчиво, просили есть, жалуясь, что голодны. Мать сказала им, что дедушка на самом деле вовсе не умер и скоро приедет, чтобы забрать их отсюда. Потом она стала рисовать перед ними картины своей прежней, чудесной жизни в маленькой деревушке на побережье. Когда они наконец заснули, она тихо заплакала.
Старик, пристроившийся на полу рядом с Николаем, перед тем как улечься, очень заботливо и старательно разложил на сложенном куске ткани, который он расстелил около своего лица, все, что осталось у него самого ценного: чашку, фотографию и письмо, сложенное несколько раз, так что края его стали совсем тонкими и обтрепались. Это была похоронка из армии — бланк со стандартными выражениями сожаления и сочувствия. Прежде чем закрыть глаза, старик повернулся к иностранцу, лежавшему рядом, и пожелал ему спокойной ночи.
Николай улыбнулся и тоже сказал «спокойной ночи» старому японцу.
Не поддаваясь прерывистому, неглубокому сну, Николай сосредоточился и ушел от действительности, от терзающего его внутренности жгучего голода в заоблачные, мистические края. Когда он вернулся со своего чудесного маленького луга с его колышущимися травами и золотистым солнечным светом, он был полон энергии, хотя и голоден, спокоен, несмотря на отчаяние. Однако он знал, что завтра должен обязательно найти работу или деньги, в противном случае ему придется умереть от голода.
Когда незадолго до рассвета полицейские начали поднимать бездомных, старик оказался мертв. Николай взял его чашку, фотографию и письмо и увязал их в свой узелок; ему казалось ужасным, просто невозможным, что все, чем так дорожил старый японец, кто-то может равнодушно смести в одну кучу и выбросить вон.
Около полудня Николай оказался на одной из центральных улиц Токио и побрел к парку Хибийя, поглядывая по сторонам, не нужны ли кому-нибудь рабочие руки или не удастся ли где стащить что-нибудь стоящее. Голод его перешел в новую стадию — это не была больше ноющая пустота в желудке, требующем пищи. Теперь появились резкие болезненные судороги и слабость, разливающаяся по всему телу, так что ноги его стали тяжелыми, точно ватными, а голова — пустой и легкой. Пока его несло так, в потоке других таких же отчаявшихся, потерявших надежду людей, фантастические волны неведомых ощущений захлестывали его, смыкались над ним; все люди и предметы вокруг то расплывались в неясной дымке, то очертания их становились четкими и волшебно прекрасными. Иногда, очнувшись, он вдруг обнаруживал, что плывет по течению, уносимый потоком совершенно одинаковых, безликих людей, безвольно подчиняясь их устремленному к какой-то цели движению, в то время как мысли в его голове кружатся и кружатся в бессмысленной карусели полусна, полуяви. От голода грань в его сознании, отделявшая реальное от нереального, стала очень тонкой, почти стерлась, так что он с легкостью переносился в другое измерение, чтобы вскоре очнуться, словно от толчка, и снова забыться в мистическом уединении. Очнувшись, он ловил себя на том, что стоит, внимательно разглядывая какую-то стену или лицо какого-то неизвестного человека, чувствуя необыкновенную важность и значительность того, что он сейчас видит перед собой. Никто еще не разглядывал именно этот кирпич с таким вниманием и любовью. Он первый увидел его так, он — первооткрыватель! Никто еще ни разу не рассматривал ухо этого человека так пристально и именно под таким углом зрения. Это неспроста, в этом, без сомнения, заложен какой-то тайный смысл. Как же иначе?
Легкая бездумность, вызванная голодом, расплывающиеся, двоящиеся образы реальности, бесцельное блуждание по городу — все это приятно усыпляло, затягивало в свой отупляющий круговорот, но что-то внутри Николая время от времени толкало его, не давая ему забыться окончательно, предупреждая об опасности такого забытья. Он должен вырваться из этого ватного, убаюкивающего покоя, иначе он погибнет, его ждет смерть. Смерть? Смерть? Какое значение имеет это странное сочетание звуков?
Густая людская толпа вынесла Николая через ворота парка к тому месту, где пересекались два широких проспекта. Здесь, на перекрестке, скопилось множество машин: военные автомобили, грузовики, перевозящие уголь, лязгающие, дребезжащие звонками трамвайные вагоны и вихляющие, раскачивающиеся из стороны в сторону велосипеды, тянущие за собой двухколесные тележки, доверху нагруженные чем-то невероятно тяжелым и громоздким, По-видимому, тут произошло небольшое столкновение, и теперь движение по всем направлениям остановилось, образовался затор, а беспомощный регулировщик-японец в огромных белых перчатках безуспешно пытался навести порядок и уладить отношения между русским, сидевшим за рулем американского джипа, и австралийцем, водителем другого американского джипа.
Николая против его воли вытолкнули вперед, так как множество любопытных, пытаясь пробраться поближе, заполняли все пространство вокруг неподвижных автомашин, еще более увеличивая неразбериху. Русские говорили только по-русски, австралийцы — только по-английски, а полицейский-регулировщик — исключительно по-японски; все они — каждый на своем языке — яростно спорили, кто виноват и кто будет нести ответственность. Толпа сзади напирала, и Николая прижало к борту австралийского джипа. Сидевший внутри него офицер смотрел прямо перед собой, лицо его выражало раздражение и в то же время стоическую готовность претерпеть все эти мучения. Его шофер, надрываясь, орал, что он с удовольствием уладил бы это дельце один на один с русским шофером, или с русским офицером, или с ними обоими, а если придется, то и со всей этой чертовой Красной Армией!
— Вы торопитесь, сэр?
— Что? — австралийский офицер был донельзя удивлен, услышав, что к нему обращается по-английски какой-то оборванный паренек в потертой форме японского студента. Однако через пару секунд, заметив зеленые глаза на худом, изможденном лице юноши, он понял, что перед ним не японец.
— Разумеется, тороплюсь! У меня назначена встреча… — он резко вздернул к глазам руку с часами, — двенадцать минут назад!
— Я помогу вам, — сказал Николай. — За плату.
— Прошу прощения? — произнес офицер с забавным акцентом, преувеличенно чисто и старательно выговаривая слова, как это часто бывает с жителями колоний, которым до смерти хочется выглядеть даже более англичанами, чем сами коренные жители Англии.
— Дайте мне немного денег, и я помогу вам.
Офицер еще раз нетерпеливо взглянул на часы.
— О, разумеется, Бога ради, сделайте что-нибудь!
Австралийцы не поняли ничего из того, что говорил Николай сначала полисмену по-японски, затем по-русски красному офицеру, они уловили только, что он несколько раз повторил имя Мак-Артура. Это произвело немедленный эффект. Не прошло и пяти минут, как путь сквозь все это столпотворение автомобилей был расчищен и австралийский джип выехал на газон в парке, откуда уже нетрудно оказалось проехать напрямик на гравиевую дорожку, а с нее, под взглядами изумленных зевак, перескочить через поребрик и попасть на боковую улочку, тихую, свободную от всякой давки, оставив позади сбившиеся в кучу, яростно гудящие и ревущие автомобили. Николай вскочил в джип и уселся рядом с водителем. Как только они выбрались из всей этой уличной неразберихи, офицер приказал шоферу дать полный газ.
— Прекрасно. Итак, сколько я вам должен? Николай понятия не имел, какова нынешняя стоимость иностранных денег, и ляпнул наугад:
— Сто долларов.
— Сто долларов?! Вы в своем уме?
— Десять долларов, — тут же поправился Николай.
— А не многовато будет? — насмешливо поинтересовался офицер, однако вытащил бумажник. — О, господи! Пусто! Хоть бы одна бумажка завалялась! Шофер! Одолжите мне десятку на пару часов.
— Простите, сэр. Нет ни цента в кармане.
— Хм-м! Слушай. Вот что. Вон там, напротив, мое учреждение. — Он показал на здание Сан Син, центр связи Союзных оккупационных сил. — Пойдем, что-нибудь для тебя придумаем.
Уже в здании Сан Син офицер провел Николая в расчетный отдел, приказав выдать ему расписку на получение десяти долларов в валюте Оккупационных сил; затем он поспешил на условленную встречу. Однако, прежде чем уйти, он бросил короткий испытующий взгляд на Николая:
— Послушай-ка. Ты ведь не англичанин, правда?
Николай говорил по-английски с истинно британским акцентом, полученным им от своих домашних учителей, однако офицер никак не мог сопоставить его изысканное произношение, которое можно приобрести лишь в частном закрытом учебном заведении, с одеждой и внешним видом юноши.
— Нет, — ответил Николай.
— А! — вздохнул офицер с явным облегчением. — Я так и думал. — И он быстро зашагал к лифтам.
Около получаса Николай просидел на деревянной скамье под дверью одного из кабинетов, ожидая своей очереди; вокруг него, в коридоре, люди разговаривали на английском, русском, французском и китайском языках. Здание Сан Син было одним из немногих мест Токио, куда стекались представители различных Оккупационных сил, и, присмотревшись, человек наблюдательный мог ощутить во всей полноте ту атмосферу недоверия, которое скрывалось здесь под маской напускного дружелюбия. Штатские — чрезвычайно вежливые чиновники в большинстве своем были американцами. Здесь Николай впервые услышал раскатистое американское «р» и резкое, звенящее металлом звучание гласных.
К тому времени, как дверь распахнулась и секретарша-американка произнесла наконец его имя, Николай почувствовал себя совсем разбитым и ему ужасно захотелось спать. Оказавшись в приемной, он тут же получил анкету, которую нужно было заполнить, а молоденькая секретарша снова принялась стучать на машинке, время от времени украдкой бросая взгляды на этого странного юношу в грязном костюме. Однако любопытство ее было затронуто не слишком глубоко; по-настоящему ее мысли занимало свидание, назначенное на сегодняшний вечер с майором, который, как говорили ее подружки, был совершенно неотразим: он всегда водил своих дам в лучшие рестораны, а то, что следовало за этим, было просто сказкой.
Когда Николай протянул заполненную анкету, девушка бегло глянула на нее и, подняв брови, неодобрительно фыркнула, однако передала ее все же дежурной из расчетного отдела, Через несколько минут Николая вызвали в кабинет.
Дежурная оказалась женщиной лет сорока, чуть полноватой и очень приятной. Она представилась, назвавшись мисс Гудбоди[11]. Николай даже не улыбнулся.
Мисс Гудбоди указала Николаю на его бланк.
— Знаете, вы все-таки должны заполнить эти пробелы.
— Не могу. Я хочу сказать, что не могу заполнить все графы.
— Не можете? — Весь многолетний служебный опыт женщины воспротивился этому слову. — Что вы имеете в виду… — Она быстро взглянула на верхнюю строчку бланка, — …Николай?
— Я не могу указать мой адрес. У меня его нет. И номера удостоверения личности у меня тоже нет. И я не знаю, что это такое — «организация, берущая на себя поручительство»…
— Ну… это организация, которая ручается за вас. Учреждение или контора, где работаете вы или ваши родители.
— У меня нет такой организации. Какое это имеет значение?
— Понимаете, мы не можем рассчитаться с вами, пока вы не заполните бланк на получение денег по всем правилам. Вы меня поняли?
— Я голоден.
На мгновение мисс Гудбоди растерялась. Она наклонилась вперед:
— Где ваши родители? Они работают в Оккупационных силах, Николай?
Она решила, что перед ней офицерский сынок, сбежавший из дома.
— Нет.
— Вы одни здесь? — недоверчиво спросила служащая.
— Да.
— Хм-м… — Она нахмурилась и слегка передернула плечами, видя, что все ее расспросы ни к чему не приводят.
— А сколько вам лет, Николай?
— Двадцать один.
— О боже! Простите меня. Я думала… Я хочу сказать, вы выглядите лет на четырнадцать-пятнадцать, не больше. Ах, ну что ж, это совсем другое дело. Посмотрим. Как же нам поступить?
В душе мисс Гудбоди жила настоятельная необходимость по-матерински о ком-нибудь заботиться; чувство это становилось все сильнее и чище, по мере того как годы шли, а ее любовь, так же как и ее роскошное тело, оставалась невостребованной. Женщину как-то странно притягивал к себе этот молодой человек, по виду напоминавший ребенка, потерявшего мать, но по возрасту оказавшийся вполне зрелым мужчиной, годившимся в любовники. Всю эту мешанину противоречивых чувств, закипевших в ее душе, мисс Гудбоди приняла за желание по-христиански озаботиться будущим юноши.
— Не могли бы вы просто выдать мне мои десять долларов? Может быть, хотя бы пять долларов?
— Так дела не делаются, Николай. Даже если нам каким-то образом и удастся заполнить ваш бланк, все равно вам выдадут деньги не раньше, чем через десять дней.
Николай почувствовал, как последняя его надежда улетучивается. Ему не хватало опыта, чтобы понять, что тонкие, невидимые, бюрократические барьеры столь же жестки и непроницаемы, как и те мостовые, по которым он бродил целыми днями.
— Так, значит, мне совсем не дадут денег? — спросил он еле слышно.
Мисс Гудбоди слегка пожала плечами и встала.
— Мне очень жаль, но… Послушайте, у меня сейчас как раз обеденный перерыв. Пойдемте со мной в наш кафетерий для служащих. Мы там перекусим на скорую руку, а заодно подумаем, что делать дальше.
Улыбнувшись Николаю, она положила руку ему на плечо.
— Ну как, договорились?
Николай молча кивнул.
Следующие три месяца, вплоть до того дня, когда мисс Гудбоди перевели обратно в Соединенные Штаты, навсегда остались в ее памяти как нечто сияющее и восхитительное. Николай более чем все, кого она когда-либо знала, походил на ребенка, и в то же время это был единственный в ее жизни сколько-нибудь продолжительный роман. Она никогда не осмеливалась выразить вслух свои ощущения или даже попытаться разобраться в самой себе, в том переплетении мыслей и чувств, которые захлестнули ее ум и тело в те месяцы. Мисс Гудбоди, без сомнения, наслаждалась тем, что стала нужна кому-то, тем чувством уверенности и надежности, которое дает женщине сознание, что она подчинена мужчине. К тому же она была по-настоящему доброй женщиной и любила помогать тем, кто нуждался в ее помощи. В их плотских любовных отношениях всегда сохранялся оттенок очаровательной стыдливости, раздвоение между матерью и любовницей, пьянящая смесь нежной привязанности и греха.
Николай так никогда и не увидел свои десять долларов; задача получить деньги, соблюдая все формальности, оказалась слишком сложной даже для мисс Гудбоди, с ее более чем двадцатилетним бюрократическим опытом. Однако ей удалось представить юношу директору службы переводов, и через неделю Николай уже работал по восемь часов в день, переводя различные документы, или мотался по нескончаемым заседаниям и конференциям, на двух или трех языках воспроизводя осторожные, упрятанные в паутину слов высказывания, которые дипломатические представители союзных стран осмеливались сделать публично. Он стал понимать, что в дипломатии главное — как можно лучше скрыть смысл сказанного.
С мисс Гудбоди Николай обходился дружелюбно и вежливо. При первой же возможности он, невзирая на ее протесты, расплатился за все, что она потратила на его одежду и туалетные принадлежности, а также настоял на том, чтобы поровну оплачивать расходы по хозяйству. Он не испытывал к ней тех чувств, при которых можно отбросить щепетильность. Это не значило, что женщина ему не нравилась, — она была не из тех дам, что отпугивают мужчин, но и не вызывала в нем сильной привязанности. Временами ее бессмысленное щебетание докучало Николаю, а чрезмерная заботливость становилась утомительной; но мисс Гудбоди так старательно, хотя и неуклюже, проявляла к нему внимание, а ее ласки доставляли ему столько удовольствия, что он терпел ее и даже испытывал к ней искреннюю симпатию, подобную той, какую испытываешь к глупому щенку или котенку.
Только одно качество мисс Гудбоди Николай выносил с трудом. Меню западной половины человечества, в отличие от восточной, включает в себя слишком много животных жиров, что придает существам, их потребляющим, слабый, но неприятный запах, который будит брезгливость в японце и гасит пыл его страсти. Николай долго не мог привыкнуть к этому, что значительно мешало ему в любовных играх. Мисс Гудбоди, естественно, недополучала немало удовольствия из-за своего, неизвестного ей самой, недостатка; но поскольку сравнивать ей было особенно не с чем, она решила, что все мужчины так же маловыносливы в постели, как и Николай.
Воодушевленная успешным опытом, женщина, вернувшись в Соединенные Штаты, попыталась завязать несколько романов, но все они были непродолжительными и принесли ей одни разочарования. Кончилось тем, что она стала играть заметную роль в феминистском движении.
Нельзя сказать, что Николай не почувствовал облегчения, когда увидел, как океанский корабль отчаливает от пристани, увозя мисс Гудбоди к берегам ее родной страны. Проводив любовницу, он немедленно выехал из того квартала, где они жили в ее служебной квартире, и переселился в дом, который он снял в районе Асакуса, на северо-западе Токио. Здесь, в этом старом квартале, Николай зажил с тихой, спокойной изысканностью и изяществом — почти в стиле шибуми: общался с европейцами и американцами только сорок часов в неделю, благодаря чему мог позволить себе вести японский образ жизни, и притом довольно роскошный, поскольку жалованье его было высоким. К тому же он получил редкую возможность приобретать вещи и продукты в американских военных магазинах. Дело в том, что Николай был теперь счастливым обладателем величайшего из человеческих благ — документов, удостоверяющих его личность. Их удалось получить посредством маленькой негласной сделки между мисс Гудбоди и ее друзьями из службы по гражданским делам. Николай владел теперь бумагой, удостоверявшей, что он является американцем, штатским и служащим, и другой, подтверждавшей его русское гражданство. В том маловероятном случае, если им заинтересуется американская военная полиция, он мог предъявить свое русское удостоверение; в то время как для любопытствующих граждан из всех остальных стран вполне подошли бы его американские документы. Взаимоотношения между русскими и американцами были основаны на недоверии и взаимном страхе, так что они, по возможности, старались не соваться во всякие мелкие делишки друг друга, хотя удавалось им это примерно так же, как человеку, переходящему через улицу, чтобы ограбить банк, удается соблюдать правила уличного движения. В течение следующего года в жизни Николая появилось много нового. Он продолжал работать переводчиком, и время от времени его приглашали в шифровальный отдел «Сфинкс/FE», пока эту разведывательную организацию не поглотило наконец новое ненасытное бюрократическое инфраправительство ЦРУ. Однажды случилось так, что никто не мог перевести расшифрованное послание на английский язык, поскольку русский вариант шифровки представлял собой какую-то немыслимую тарабарщину. Николай попросил посмотреть оригинал зашифрованного текста. Благодаря своей, проявившейся еще в детстве, склонности к теоретической математике, способности мыслить абстрактно и производить в уме многочисленные разветвленные построения, развитой и усовершенствованной им за годы обучения мастерству го, а также благодаря свободному владению шестью языками, Николай смог сравнительно легко найти ошибки в дешифровке. Он обнаружил, что оригинал послания был неправильно зашифрован кем-то, кто писал на исковерканном русском языке, строя фразы весьма своеобразно, на китайский манер расставляя в них слова, что в результате сбило с толку сложные декодирующие машины «Сфинкса/FE». Николай был знаком с китайцами, кое-как владевшими русским языком и говорившими на нем, располагая слова в соответствии с китайским синтаксисом, поэтому содержание шифровки скоро прояснилось. Однако на канцелярско-бухгалтерские умы Шифровального отдела его работа произвело громадное впечатление, и Николай получил прозвище «чудо-мальчик», так как большинство из знавших его людей было уверено, что он еще подросток. Один из молодых «рубящих» в своем деле служащих отдела заинтересовался Николаем, назвав его работу по дешифровке четкой и совершенной.
Так Николая перевели в «Сфинкс/FE» на постоянную работу с соответствующим повышением должности и жалованья; теперь он проводил свои рабочие часы в маленьком уединенном кабинете, развлекаясь распутыванием шифровальных загадок и ребусов и переводя донесения, не вызывавшие в нем ни малейшего интереса.
К некоторому своему удивлению, Николай со временем заключил нечто вроде духовного перемирия с американцами, среди которых ему приходилось работать. Это не значит, что он начал больше любить их или доверять им; просто он понял, что американцы — вовсе не такие безнравственные и развращенные люди, как можно было бы предполагать, судя по их политическим и военным действиям. Правда, большинство из этих людей было культурно неразвито, нахально, бестактно и меркантильно; они выглядели довольно шумными и самоуверенными субъектами, и общаться с ними было довольно утомительно; но в сущности янки оказались добродушными и открытыми людьми, желающими — нет, прямо-таки настаивавшими на том, чтобы поделиться своей идеологией со всем миром.
Николай пришел к выводу, что все американцы — коммерсанты, ядром и основой американского духа являлось стремление покупать и продавать. Они, как лавочники, торговали своими демократическими взглядами, подкрепляя словесные лозунги экономическим давлением и потрясая оружием. Их войны были гигантским комплексом производства и поставок; их правление — рядом социальных контрактов; их образование — проданными и оплаченными человеко-часами; их браки были сделками в области чувств; договор можно было легко разорвать, если одна из сторон не выплачивала условленных процентов. Понятие чести для них заключалось в честной, без обмана и мошенничества, торговле. Они отнюдь не представляли собой — как считали сами — бесклассовое общество; это было общество, в котором властвовал один-единственный класс — класс торговцев. Верхушкой его, так называемым «цветом общества», были миллионеры; мелкие служащие и фермеры — срываясь и оступаясь, упорно карабкались наверх, но их финансовая карьера обычно стопорилась где-то на уровне среднего класса. Крестьяне и пролетариат в Штатах обладали ухватками коммивояжеров, страховых агентов и мелких дельцов; единственная разница между слоями общества выражалась в суммах, затрачиваемых на жизнь и удобства: моторка вместо гоночной яхты, кегельбан вместо закрытого загородного клуба, Атлантик-сити вместо Монако.
Воспитание и внутренние наклонности приучили Николая искренне восхищаться талантом, трудом и душевными качествами людей, принадлежавших к любому классу. Он одинаково уважал землевладельцев и ремесленников, художников и воинов, ученых и священников. Но он не мог чувствовать ничего, кроме презрения, к искусственно созданному, насквозь фальшивому классу торгашей, которые живут тем, что покупают и продают вещи, созданные чужими руками. Власть и богатство этого клана несоразмерны его духовному значению, он несет миру только кич — и безвкусные низкопробные поделки, провоцирующие весь этот бессмысленный обмен, не ведущий к добру и красоте, а увеличивающий объем бесполезного потребления.
Следуя совету своих наставников жить под маской застенчивого, несколько замкнутого и отстраненного от других человека шибуми, Николай делал все для того, чтобы скрыть от сослуживцев свои взгляды, свое отношение к жизни. Стараясь не вызывать у них зависти, он время от времени просил их помочь ему в какой-нибудь простейшей проблеме дешифровки или так задавал вопросы, чтобы сама их формулировка уже подсказывала собеседнику правильный ответ. Они же, со своей стороны, смотрели на него как на некое аномальное явление, интеллектуальный феномен, чудо-мальчика, который свалился к ним с другой планеты. С этой точки зрения, сослуживцы Николая молчаливо соглашались с тем, что между ними и этим пареньком пролегла бездонная пропасть, но, понимая это, они свято верили, что положение, которое они занимают в этом мире, недостижимо для этого юноши.
Николаю только того и нужно было, поскольку настоящая жизнь его протекала в домике с внутренним двориком, стоявшем на одной из боковых улочек в районе Асакуса. Американизация с трудом проникала в этот старый квартал северо-западной части города. По правде говоря, и здесь попадались маленькие магазинчики, торговавшие зажигалками «Зиппо» и пачками сигарет с изображением однодолларовой банкноты, а из некоторых баров доносились звуки японских оркестров, старательно воспроизводящих музыку «биг-бэнда», и маленькие задорные певички визжали нечто вроде «Не сиди, мой дорогой, ты под яблоней с другой». На улицах время от времени можно было увидеть парня, разодетого, как гангстер из американского боевика, и воображавшего, вероятно, что он выглядит необычайно современно, как настоящий янки, а по радио передавали рекламу, и птичий голосок, старательно выговаривая английские слова, заверял, что вино «Акадамак» «сделает вас отшень-отшень счастливым». Однако все это был лишь тонкий наносной слой, и в конце мая в этой части города по-прежнему праздновали санджа матсури, и улицы были запружены юношами, которые, обливаясь потом, шли, пошатываясь под тяжестью черных лакированных, покрытых обильной позолотой паланкинов. Глаза их сияли в экстазе, подогретом рисовой водкой «сакэ», и они, раскачиваясь под драгоценной ношей, тянули нараспев свое бесконечное «васои», «васои», «васои», повинуясь жестам распорядителей — мужчин, украшенных великолепной татуировкой, всю одежду которых составляли «фундоси» — узкие полоски ткани, обернутые вокруг бедер, позволявшие насладиться зрелищем сложнейшей, необычайно искусной «росписи», покрывавшей их плечи, руки, спины и бедра.
Николай как раз возвращался под дождем с такого праздника, с головой, чуть отуманенной чашечкой-другой сакэ, когда встретил господина Ватанабэ, бывшего гравера, который теперь продавал на улицах спички, так как гордость не позволяла ему просить милостыню, хотя ему было уже семьдесят два года и вся его семья погибла. Николай тут же заявил, что ему позарез нужны спички, и предложил купить у старика весь его товар. Господин Ватанабэ сначала обрадовался, что может быть полезен и теперь ему хоть какое-то время не придется голодать; однако, когда он обнаружил, что спички от дождя намокли и никуда не годятся, честь не позволила ему продать их, несмотря на все заверения Николая, что он искал именно подмоченные спички для какого-то особого, ему одному известного опыта.
На следующее утро Николай проснулся с тяжелой от похмелья головой, не слишком ясно припоминая, о чем они разговаривали с господином Ватанабэ, пока ужинали, стоя у киоска и нагнувшись пониже, чтобы дождь не попал в их суп из лапши «соба»; однако вскоре он сообразил, что в доме у него теперь появился гость, который, кажется, будет жить здесь постоянно. Не прошло и недели, как господин Ватанабэ ощутил, что он совершенно необходим Николаю и незаменим в повседневных делах дома на окраине Асакусы и что с его стороны было бы жестокой неблагодарностью покинуть молодого человека.
Месяц спустя в доме появились еще два домочадца — сестры Танака. Как-то, прогуливаясь в обеденный перерыв в парке Хибийя, Николай повстречал сестер — плотненьких, крепко сбитых деревенских девушек; одной из них было восемнадцать, другой — двадцать один год. Голод пригнал их на север вместе с толпами других беженцев, но и здесь они могли спастись от него, только предлагая себя прохожим. Николай оказался их первым потенциальным клиентом, и они отважились подойти к нему, действуя так застенчиво и неловко, что он, сочувствуя им, не мог в то же время удержаться от смеха, тем более что другие, более опытные, шлюхи снабдили новеньких весьма скудным английским словарем, состоявшим из самых образных, выразительных и грубых фраз. Поселившись в доме Николая, сестры тотчас же превратились в трудолюбивых, веселых и смешливых крестьянских девушек. Господин Ватанабэ сразу же привязался к ним и взял под свою опеку, держа их под неусыпным надзором, поскольку придерживался весьма строгих взглядов относительно манер, подобающих молодым девицам. Как и следовало ожидать, сестры Танака вскоре разделили с Николаем не только его дом, но и постель, где природная энергия и живость селянок выразилась в самых удивительных и, с физической точки зрения, невероятных комбинациях эротических поз. Они удовлетворяли потребность молодого человека в сексуальных переживаниях, к которой не примешивалось никаких излишних эмоций, кроме привязанности дружеской и доброго отношения.
Николай так никогда и не понял до конца, как в его доме появилась госпожа Симура, последний обитатель их маленького дома. Просто однажды вечером она оказалась там и осталась с тех пор навсегда. Это была старушка лет шестидесяти — семидесяти, строгая, придирчивая, постоянно ворчавшая, но невероятно добрая женщина и к тому же замечательная стряпуха. Поначалу между господином Ватанабэ и госпожой Симура разгорелась короткая борьба за территориальное господство и споры по поводу ежедневной закупки продуктов, поскольку господин Ватанабэ отвечал за пополнение всех домашних припасов, а госпожа Симура — за те блюда, которые из них готовились. В конце концов, они пришли к соглашению и стали покупать продукты вместе, причем она заботилась о качестве покупаемого, а он — о цене; что и говорить, нелегка была участь бедного бакалейщика, попадавшего под перекрестный огонь их яростной перепалки.
Николай никогда не воспринимал своих неожиданных и постоянных гостей как слуг, поскольку и сами они никогда не рассматривали себя в таком качестве. В действительности именно Николай, казалось, лишен был в доме какой-то определенной роли и, соответственно, прав, за исключением того, что он приносил деньги, на которые все они жили.
В течение этих месяцев свободы, омываемые потоком новых впечатлений, ум и чувства Николая развивались в разных направлениях. Он поддерживал в порядке свое тело, изучая в теории и на практике одно из тайных военных искусств, смысл которого состоял в том, чтобы самые обычные предметы, окружающие человека в его повседневной жизни, превращались в его руках в смертоносное оружие. Николая привлекала математическая ясность и предельно рассчитанная точность этой утонченной системы борьбы, название которой, по традиции, было составлено из двух заменителей символов: «хода» (обнаженный) и «коросу» (убивать). В дальнейшей своей жизни Николай хотя и редко носил с собой какое-либо оружие, но никогда в то же время не оставался безоружным; в его руках любые вещи: расческа, спичечный коробок, свернутый в трубочку журнал, монетка, даже просто сложенный лист бумаги — становились смертельно опасными.
Ум его по-прежнему находил сладость и отдохновение в го. Он больше не играл, так как игра для него была внутренне неразрывно связана с его жизнью в доме Отакэ-сан, с теми чудесными и драгоценными мгновениями, с очарованием нежности и тихого покоя, которые ушли безвозвратно. Но нужно было жить дальше, и для собственного спокойствия он прикрыл врата сожаления. Однако он продолжал читать описания знаменитых игр и сам с собою решал на доске различные хитроумные задачи. Работа в здании Сан Син была совершенно механической и не давала уму другой пищи, кроме распутывания всяческих головоломок; поэтому, чтобы дать выход хоть какой-то части своей умственной энергии, Николай начал работать над книгой под названием «Цветы и шипы на пути к го», которая в конце концов была издана частным образом под псевдонимом и снискала популярность среди наиболее знающих и проницательных любителей этой игры. Книга была остроумно задумана и изящно выполнена в форме описания и комментариев к воображаемой игре мастера го начала века. Игра эта могла показаться какому-нибудь среднему игроку классической, даже блестящей, однако в ней в то же время неожиданно обнаруживались грубейшие промахи и странные, ни с чем не сообразные ходы, заставлявшие более опытных ценителей озадаченно хмурить брови. Главная прелесть книги состояла в комментариях хорошо разбирающегося в игре, но тупого и недалекого критика, который умудрялся каждую такую ошибку, каждый промах выдавать за особенно талантливый, отважный и блестящий ход; при этом он ограничивал пределы воображения, привязывая к каждому изменению положения на доске цветистые сравнения с жизнью, красотой и искусством, выраженные с изысканным изяществом и демонстрировавшие его ученость и эрудицию, однако начисто лишенные полета. В сущности, книга представляла собой тонкую и своеобразную пародию, высмеивающую интеллектуальный паразитизм критиков, причем особое удовольствие давало ценителю сознание того, что ошибки, допущенные в игре, и красноречивая бессмыслица комментариев так хорошо замаскированы, что большинство читателей не заметит этого и будет серьезно и согласно покачивать головами над головоломными страницами.
Первого числа каждого месяца Николай писал вдове Отакэ-сан, и она в ответ осведомляла юношу о последних семейных новостях, касающихся бывших учеников Отакэ. Таким образом он и узнал о гибели Марико в Хиросиме.
Прочтя в газетах об атомной бомбардировке, Николай встревожился, что Марико тоже могла стать ее жертвой. Он несколько раз писал по адресу, который она оставила ему при расставании. Первые его письма попросту исчезали в том безумном водовороте, который вызвала в Японии бомбардировка, но последнее вернулось с пометкой, что такого адреса больше не существует. Какое-то время он пытался прятаться от действительности, убеждая себя, что именно в тот день, когда разорвалась бомба, Марико могла поехать навестить своих родственников, или ей что-нибудь понадобилось в погребе, и как раз в тот момент, когда вспыхнуло гибельное пламя. Он строил десятки различных предположений, выдумывал самые невероятные истории, которые питали его отчаянную надежду, что девушка осталась жива. Марико обещала посылать ему письма через госпожу Отакэ, но ни одного письма от нее так и не пришло.
И все же внутренне Николай был готов к роковому известию, когда вдова Отакэ-сан подтвердила его опасения. Тем не менее он долго не мог оправиться от удара, чувствуя себя подавленным и опустошенным, ощущая острую ненависть к американцам, среди которых ему приходилось работать, Однако он боролся с собой, гнал от себя черные мысли, перекрывавшие ему путь к чистым, мистическим перенесениям; ведь только в них заключалось его спасение от иссушающего страдания и разъедающей душу горечи. В один из дней он до вечера пробродил в полном одиночестве и без определенной цели по улицам и переулкам района Асакуса, вспоминая Марико, возрождая ее образ в своей памяти. Мысленно он видел ее такой, какой она бывала в разные моменты их жизни в доме Отакэ-сан, заново переживая все всплески наслаждения, и робости, и стыда первых дней их близости, улыбаясь про себя любимым шуткам и милым шалостям девушки. Позднее, уже к ночи, Николай сказал Марико «прощай» и ласково, осторожно отодвинул ее образ в самую глубину своей памяти. В сердце его остались тихая, ровная грусть и опустошенность, оно очистилось наконец от пронзительной, всепроникающей боли и ненависти; теперь он снова мог перенестись на свой удивительный горный луг и слиться с потоком солнечного света и с мягкой, волнующейся под ветром травой, черпая в этом жизненные силы и обретая покой.
Он смирился также и с потерей генерала Кисикавы. После тех долгих прогулок и бесед среди цветущих вишневых деревьев, осыпавших их розовым снегопадом своих лепестков, Николай больше не получал известий от генерала. Он знал, что того перевели в Манчжурию, знал, что русские перешли через границу и атаковали японские войска в последние дни войны, когда в подобных действиях не было уже никакого риска с военной точки зрения, зато они сулили нападающим огромные политические преимущества. Он слышал также от очевидцев, которым удалось вырваться оттуда живыми, что некоторые из высших офицеров избежали плена, совершив сеппуку, а из тех, кто был захвачен коммунистами, не выжил никто, настолько суров был режим красных «лагерей перевоспитания».
Николая несколько утешала мысль о том, что Кисикава-сан, по крайней мере, не подвергся и позору военного трибунала и не попал в безжалостную и страшную мясорубку японской Комиссии по расследованию военных преступлений, где понятие о справедливости было вывернуто наизнанку и извращено глубоко укоренившимся расизмом, подобным тому, который в армии Штатов отправлял в концентрационные лагеря японцев американского происхождения, в то время как американские немцы и итальянцы пользовались правом свободно и с выгодой для себя работать в оборонной промышленности; и это несмотря на то, что солдаты-нисеи ценою собственной крови и жизни доказывали в американской армии свой патриотизм. Этих солдат оскорбляли незаслуженным недоверием и подвергали позорным гонениям на европейском театре военных действий из опасения, что, оказавшись лицом к лицу с японскими войсками, они могут переметнуться на сторону противника. Японские суды по расследованию военных преступлений были заражены теми же расистскими представлениями о полноценных и неполноценных людях. В угоду победителям судьи пытались оправдать чудовищное преступление победителей — атомную бомбу, сброшенную на страну, уже потерпевшую поражение и взмолившуюся о мире. Они закрывали глаза еще на одну бомбу, водородную, сброшенную вслед за первой уже из чистой любознательности.
Более всего Николая беспокоило то, что японцы, в большинстве своем, не возмущались репрессиями, обрушившимися на головы их недавних военачальников, хотя судьи трибуналов попирали все правила человеческого поведения, основываясь на чуждой и неприемлемой для них западной морали. Многие японцы, казалось, не понимали, что идеология победителей уничтожает душу побежденного народа.
Обретши не слишком надежное укрытие под крылышком Оккупационных сил, дававшее ему возможность выжить, Николай чувствовал необходимость отыскать какой-то выход своей молодой энергии, заглушить наполняющее душу ощущение разочарования и безысходности. На втором году своей жизни в Токио он нашел наконец занятие, которое позволило ему изредка вырываться из отвратительного, кишащего разноплеменными людьми города в спокойные и свободные, не покоренные американцами горы.
Николай обедал обычно с молодыми японцами, работавшими в гараже Сан Сила; с ними он чувствовал себя гораздо свободнее и комфортнее, чем с непрерывно упражняющимися в остроумии, режущими слух своим скрежещущим, точно железо по стеклу, выговором, американцами из Шифровального центра. Поскольку знание английского, хотя бы на невысоком уровне, являлось необходимым условием для получения даже самой простой работы, многие из этих парней, рабочих гаража, имели университетское образование, а некоторые из тех, кто мыл джипы и возил офицеров, были дипломированными инженерами-механиками, не сумевшими найти другого средства прокормить себя в разрушенной стране.
Первое время японцы держались сдержанно и чувствовали себя стесненно в обществе Николая, однако вскоре привыкли и стали относиться к нему как к обычному японскому парню, только с зелеными глазами, имевшему несчастье потерять свои исторические корни и забредшему в результате в чуждое ему европейское стадо. Они приняли его в свои кружок, и ему позволено было даже вместе с ними потешаться над американцами и смеяться над грубыми и весьма неприличными шуточками, которые отпускали эти ребята по поводу офицеров, которых они возили. Подобные шутки и анекдоты всегда касались неудачных любовных похождений янки, а центральной фигурой насмешек был типичный американец, наглый, развязный хам, постоянно гоняющийся за девушками и жаждущий удовольствий, но неизменно оказывающийся несостоятельным в постели.
Разговор об исследовании пещер зашел как-то раз во время одного из таких обеденных перерывов, когда все они сидели на корточках под гофрированным металлическим навесом и ели из железных баночек рис с рыбой — обычную пищу японских рабочих. Трое парней, закончивших университет, оказались энтузиастами-спелеологами, вернее, были ими ранее, до последнего года этой безнадежной войны и последовавшего за ним хаоса оккупации. Они говорили о приключениях, испытанных ими в прошлых экспедициях, вспоминали самые интересные моменты глубоких спусков и жаловались на отсутствие необходимого снаряжения, для того чтобы можно было снова заняться любимым делом. К этому времени Николай уже достаточно долго прожил в городе, и его шум и суета становились мучительными для его обостренной за годы жизни в сельской тиши чувствительности. Он тут же присоединился к беседе молодых людей и поинтересовался, какие для такого необычного увлечения нужны инструменты. Оказалось, что снаряжение требовалось минимальное, хотя купить его было совершенно невозможно на те жалкие гроши, которые спелеологи получали за работу в Оккупационных силах. Николай предложил им раздобыть все необходимое на свои деньги, если они возьмут его с собой и обучат основам этого вида спорта. Предложение было охотно принято, и через две недели четверо приятелей провели выходные дни в горах, днем спускаясь в пещеры, а вечера коротая в дешевых горных гостиницах, где юноши пили слишком много сакэ и болтали далеко за полночь так, как это могут делать только, очень молодые, веселые, полные надежд люди, перед которыми открыт весь мир. Разговор перескакивал с природы искусства на откровенное смакование тонкостей парного секса, после чего собеседники переходили к обсуждению планов на будущее, к вымучиванию каламбуров, к импровизации хайку, к шумной возне и грубоватым шуткам, к политике, к эротике, к воспоминаниям.
Пробыв под землей лишь час, Николай понял, что этот спорт создан для него. Тело его, гибкое и жилистое, точно самой природой предназначалось для скольжения по узким подземным лазам. Быстрые и четкие расчеты способа продвижения созвучны были той тренировке ума на изворотливость в поисках наилучшего выхода, которую дала ему игра в го. Опасность влекла и манила Николая. Он никогда не смог бы стать альпинистом; публичная, показная храбрость оскорбляла его шибуми, его сдержанное, но глубокое чувство собственного достоинства. Однако минуты риска и отваги, пережитые им в земных глубинах, оставались его личным делом, очень внутренним, тихим, не видимым никому; и был во всем этом острый и пряный привкус древнего, первобытного, животного страха. Когда человек спускается по отвесному, вертикальному стволу шахты, его пронизывает дрожь восторга и в то же время охватывает страх перед падением, страх, изначально присущий всем бескрылым существам и еще более обостренный от сознания, что падать придется в черную бездонную пустоту, а не в живописный зеленый простор, который видит под собой альпинист, взбирающийся по горному склону. В пещерах царят сырость и вечный промозглый холод, с незапамятных времен внушавшие человеку ужас и тем более опасные для спортсмена, спускающегося в самую глубь земли, поскольку гипотермия зачастую является причиной тяжелейших несчастных случаев и следующих за ними увечий. Здесь, в толщах гранита, в человеке возрождается первобытная, присущая зверю, боязнь темноты, этой нескончаемой, непроницаемо черной, беспросветной тьмы. В мозгу его бьется вечная, неотступная мысль о возможности потерять дорогу в этих лабиринтах, в сплетении узких, как щели, коридоров, когда ползешь в непроглядном мраке, так плотно прижавшись животом к камню, что нечего и думать о том, чтобы вернуться назад, ведь человек — не змея и не гуттаперчевая кукла, и кости, соединяющие его члены, не позволят телу изогнуться более, чем предусмотрено природой. Подпочвенные воды, обрушившись в узкие полости и проходы, вмиг могут заполнить их, не оставляя человеку даже нескольких минут на то, чтобы осмотреться и отыскать путь к спасению. Спелеолога ни на секунду не покидает сознание того, что прямо над ним, в то время как он ползком пробирается по тесному стволу естественной штольни, нависают тысячи тонн гранита, которые когда-нибудь неизбежно должны подчиниться закону земного притяжения и рухнуть, расплющив его дрожащую плоть.
Короче, для Николая спелеология стала лучшим видом спорта.
Борьба с самим собой влекла его, приятно возбуждала, пьянила. Он наслаждался, противопоставляя силу своего разума грозным опасностям, таящимся в глубинах косной материи. Главные союзники и помощник спелеолога — ясная логика и четкое планирование своих действий. Главные враги — воображение и приступы паники. Тому, кто спускается в темные недра земли, легко испугаться и очень трудно проявить смелость и отвагу, ведь он там один, его никто не видит, никто не станет ни критиковать его, ни хвалить, никто не оценит его героизма. Николай получал удовольствие и от борьбы со своими противниками и от тех объемов, в которых он с ними сражался. Ему доставляла наслаждение сама мысль о том, что большинство его врагов находятся не вне, а внутри него, и победы его не видимы никому.
И была еще одна, совсем особенная радость, восхитительная и ни с чем не сравнимая, — подниматься обратно на поверхность земли. Обычные, ничем не примечательные вещи начинали играть яркими красками, приобретали сочные цвета и становились по-новому важными и ценными после нескольких часов, проведенных в глубоком мраке во чреве земли, особенно если спуск был опасным и удалось одержать победу только благодаря своему ловкому и гибкому телу.
Воздух тогда казался необыкновенно душистым и сладким, он вливался в грудь большими, чистыми порциями. Чашка горького чая согревала застывшие, онемевшие пальцы, радовала зрение своим насыщенным, теплым цветом, а обоняние великолепным ароматом; чай жаркой волной опалял небо, одарял язык чередой тончайших вкусовых оттенков. Небо поражало своей синевой, и это было необыкновенно важно; трава была ярко-зеленой и блестящей, и в этом тоже был заложен глубокий смысл. Чудесно было ощутить ладонь друга, хлопающую тебя по спине, впитать в себя прикосновение человеческой руки.
Николаю его первый час после выхода на поверхность показался во многом схожим с тем, что происходило обычно с ним во время его мистических перенесений. В тот короткий промежуток времени, когда предметы принимали свой прежний вид, он чувствовал, что почти сливается с золотистым солнечным светом и свежими, душистыми травами.
Четверо молодых людей частенько теперь уходили в горы, и, несмотря на то, что они были только любителями, а их скромное самодельное снаряжение позволяло им спускаться только в неглубокие подземные лабиринты, считавшиеся довольно несложными по международным стандартам, все же каждая такая экспедиция становилась серьезной проверкой их силы духа, выдержки и физической ловкости. За рискованными спусками следовали ночи, полные дружеских бесед, сакэ и шуток, пусть не слишком удачных, но всегда вызывавших искренний смех и одобрение товарищей. В последующие годы своей жизни Николай приобрел широкую известность в кругах опытных спелеологов как участник весьма значительных подземных экспедиций, и все же он никогда не вспоминал о своих первых учебных погружениях в недра гор как о никчемных забавах в жизни.
К двадцати трем годам в жизни Николая установился определенный стиль, удовлетворявший, по большей части, все его потребности и в основном возместивший все его потери, если не считать потерю генерала Кисикавы. Для того чтобы избавиться от тоски по домашнему кружку Отакэ-сан, он заполнил свой дом в Асакусе людьми, которые охотно приняли на себя роли членов его семьи. Его детские и отроческие годы остались в прошлом, а вместе с ними и то главное, что обязательно им сопутствует, — любовь; но он утолял свою телесную жажду с необузданными и изобретательными сестрами Танака. Его прежнее увлечение го, дававшее тренировку его уму и дарившее наслаждение, сменилось теперь духовными и физическими радостями, которые приносила ему спелеология. Борьба, которой он также занимался, давала выход разъедающей его душу ненависти к тем, кто погубил его страну и его юность; во время тренировок Николай представлял себе противников с круглыми, а не узкими, как у людей, среди которых он вырос, глазами, и ему становилось легче.
Большую часть унесенного временем составляли очень личные, вошедшие ему в плоть и кровь понятия, а найденные им заменители оказывались на поверку чисто внешними и случайными; но через эти существенные разрывы в ткани души можно было перекинуть мост, во многом заполнив их душевным отдохновением, периодическими уходами из повседневности в мистическое состояние транса.
Самой тягостной для Николая частью жизни были те сорок часов в неделю, которые он проводил на нижних этажах здания Сан Син, занимаясь хорошо оплачиваемой, но нудной и утомительной работой. Воспитание и обучение, которое он получил, дали ему внутренние ресурсы, чтобы на высоком уровне удовлетворять свои потребности. Изнурительная, высокооплачиваемая работа, как губка, высасывала его существо, хотя была, как воздух, необходима другим служащим, не знавшим, чем иначе заполнить свое время И оправдать свое существование. Желания и разумное удовлетворение их, научные занятия и покой были тем, что могло целиком заполнить жизнь Николая, этого было вполне достаточно, и ему не требовалось ничего иного; ему не нужны были костыли признания и известности, он не нуждался в наркотическом дурмане развлечений. К несчастью, обстоятельства складывались так, что ему приходилось зарабатывать себе на жизнь и к тому же, по иронии судьбы, работать среди американцев. Хотя сослуживцами Николая были не только янки, но и англичане, и австралийцы, все же в среде работников Сан Син господствовали американские методы, американские взгляды на жизнь, американские стремления и цели, а посему Николай вскоре привык думать об англичанах как о недоделанных янки, а об австралийцах — как об американцах в процессе становления.
Рабочим языком и языком общения в шифровальном центре был английский, однако чуткий слух Николая резала расслабленная тягучая речь австралийцев или мешанина из наполовину проглоченных слов и звуков представителей высших классов Великобритании: он не выносил также металлического клацанья и ноющего растянутого и гнусавого выговора американцев; в результате Николай выработал свое собственное произношение, выбрав нечто среднее между американской и английской манерой. Это ловкое изобретение привело к тому, что в течение всей его дальнейшей жизни все англо-говорящие коллеги Николая считали, что английский — его родной язык, но что он — «из какой-то другой страны».
Время от времени товарищи по работе пытались зазвать Николая на какую-нибудь вечеринку или на загородный пикничок; им даже в голову не могло прийти, что их намерения, продиктованные похвальной благотворительностью, великодушной снисходительностью к человеку не своего круга, Николай рассматривает как самонадеянное и бесцеремонное желание подчинить себе все и вся.
Николаю не так даже досаждало их раздражающее стремление к всеобщему равенству и единообразию, как их полнейшая путаница и неразбериха с культурными ценностями. Американцы, казалось, не отличали уровня жизни от ее качества, от ее внутренней сущности. Они смешивали равные возможности индивидуальностей с повсеместным насаждением посредственности, путали кураж, нахальную дерзость с истинной смелостью и отвагой, грубость и зазнайство самца с подлинным мужеством и достоинством мужчины, бесцеремонность в поведении со свободой, неумеренную болтливость с красноречием, забаву с наслаждением, — одним словом, в головах их царило полнейшее смешение понятий, обычное для тех, кто полагает, что справедливость предписывает равенство для всех, а не равенство для равных.
Находясь в благожелательном, добром расположении духа, Николай думал об американцах как о детях — полных энергии, любопытных, наивных, добродушных, плохо воспитанных детях; в этом отношении он почти не видел никакой разницы между американцами и русскими. И те и другие были бодрыми, здоровыми и крепкими материалистами; и те и другие превыше всего ценили вещественное, осязаемое; и тем и другим красота казалась чем-то лишним, так как они ничего в ней не смыслили; и те и другие чванились своей идеологией, ни секунды не сомневаясь в том, что она единственно верная; и те и другие инфантильно-примитивные и по-ребячески вздорные, задиристые, чуть что, были готовы лезть в драку по любому поводу, а главное, и те и другие были чрезвычайно опасны. Ведь игрушками им служило космическое оружие, угрожающее существованию самой цивилизации. Опасность крылась не столько в их злонамеренности, сколько в неловкости и неумелости. Странно и смешно было, глядя на них, полагать, что мир может погибнуть не по вине Макиавелли, а от руки Санчо Пансы.
Сознание того, что источник доходов, обеспечивавших его существование, целиком зависит от этих людей, постоянно раздражало Николая, но выбора у него не было, и он жил с этим беспокойством в душе, стараясь просто его не замечать. И только в сыром и ветреном марте, на второй год своей жизни в Токио Николай понял, что, обедая с волками, никогда нельзя в точности знать, кем ты при этом являешься — гостем или закуской.
Несмотря на хмурую, печальную погоду, вечный, неунывающий и самовозрождающийся японский дух изливал себя в светлой, оптимистической песне «Рин-го-но Ута», которая облетела всю страну; ее напевали вполголоса или чуть слышно мурлыкали тысячи людей, вновь возвращающихся к жизни. Жестокие голодные зимы миновали; весны гибельных наводнений и жалких, ничтожных урожаев остались позади; всюду царило ощущение, что мир снова оживает и жизнь постепенно идет на лад. Даже под сырыми и промозглыми мартовскими ветрами деревья окутывались тонкой, нежно-зеленой вуалью — предвестием пышного цветения и изобилия.
Когда в то утро Николай пришел на службу, на душе у него было светло, и он был настроен ко всему и всем так благожелательно, что ему показалась очаровательно забавной даже табличка на двери, воплощавшая присущую военным любовь ко всему загадочному и невразумительному. S CAP/COMCEN/ SPXIN X-FE.
Мысли его где-то витали, когда он начал работать с выданным машиной материалом — перехваченными сообщениями Советских оккупационных сил в Манчжурии, обычными деловыми, слабо зашифрованными донесениями. Поскольку его нимало не интересовали военно-политические игры русских и американцев, обычно он работал с такими сообщениями, не обращая внимания на их содержание, точно так же, как хорошая машинистка печатает рукопись, не вчитываясь в текст. Именно поэтому он уже взялся за решение следующей проблемы, когда значение того, что он только что раскодировал, внезапно вспыхнуло в его мозгу, дойдя до сознания. Николай вытащил лист из папки и еще раз перечитал его.
Генерал Кисикава Такаси переправлен русскими в Токио на самолете и должен предстать перед судом как военный преступник класса А.
Четверо мужчин в сопровождении мисс Суиввен вошли в кабину лифта и молча остановились; секретарша мистера Даймонда просунула свою магнитную карту с шифром в щель с надписью «Этаж 1б». Арабский стажер, известный под кодовым именем мистер Хаман, потерял равновесие, когда совершенно неожиданно лифт ухнул вниз, в потаенные глубины здания. Араб налетел на мисс Суиввен, и та издала легкий вскрик, когда он задел ее своим острым плечом.
— Простите, мадам. Я полагал, что лифт с первого этажа на шестнадцатый движется вверх. Так оно должно было произойти по моим расчетам, однако…
Увидев нахмуренную складку между бровями своего начальника из ОПЕК, араб мгновенно умолк и переключил свое внимание на другой предмет, уставившись на гибкую, упругую шею мисс Суиввен.
Уполномоченного по улаживанию конфликтов ОПЕК (получившего псевдоним мистер Able — Эйбл, поскольку он, как человек из высших инстанций, начинал алфавитный ряд: ас-булочник-волк-гусь и так далее в такой же последовательности) разгневали болтливость и нелепые, неуклюжие манеры соотечественника. Выпускник Оксфорда в третьем поколении, чья семья давно уже пользовалась благами европейской культуры, участвуя вместе с англичанами в эксплуатации и выжимании соков из собственного народа, мистер Эйбл испытывал презрение и брезгливость к этому выскочке, наверняка сынку какого-нибудь козопаса, который, вероятно, наткнулся на нефть совершенно случайно, слишком сильно воткнув в землю колышек своего драного шатра.
К тому же его раздосадовал этот вызов, оторвавший его от очень личного, душевного разговора только для того, чтобы разбираться с какой-то неизвестной, запутанной проблемой, возникшей, без сомнения, из-за некомпетентности его соотечественника и головотяпства этих разбойников из ЦРУ. Если бы за этим вызовом не стоял авторитет Председателя Компании, он бы просто не обратил на него внимания, так как именно в ту минуту, когда его прервали, он как раз наслаждался восхитительной, непринужденной, приятно возбуждающей беседой с очаровательным молодым человеком, чей отец входил в состав американского Сената.
Почувствовав волну холодного презрения, исходящего от сотрудника из ОПЕК, Заместитель отодвинулся от него в самую глубину лифта, изо всех сил стараясь показать, что он озабочен более важными проблемами, чем этот пустяковый случай.
Т. Даррил Старр, со своей стороны, сохранял на лице выражение отстраненности и полнейшего безразличия, позвякивая монетками в кармане и тихонько насвистывая сквозь зубы разухабистый мотивчик.
Лифт дернулся и остановился; мисс Суиввен вставила в щель еще одну магнитную карту, и двери разошлись. «Козопас» воспользовался этой возможностью, чтобы хлопнуть ее по заду. Дама вздрогнула и выскочила в коридор.
«Ах, — вздохнул мистер Хаман про себя. — Скромная женщина. Возможно, даже девственница. Что ж, тем лучше. Девственность — очень важное качество для нас, арабов, мы не любим, когда нас сравнивают с другими мужчинами».
Т. Даррил Старр (совершенно открыто, не таясь) и Заместитель (осторожно, исподтишка) огляделись, ибо ни один из них еще ни разу не удостоился чести быть принятым на «Шестнадцатом этаже» этого здания, в то время как мистер Эйбл, коротко пожав руку мистеру Даймонду, спросил резко и недовольно:
— Что все это значит? Мне вообще-то не нравится, когда меня сюда вызывают, особенно вечером, когда у меня есть масса других, более важных дел.
— Вам понравится это еще меньше, когда я вам все объясню, — ответил Даймонд. Он повернулся к Старру: — Садитесь. Я хочу, чтобы вы уяснили истинные размеры вашего провала в Риме.
Старр пожал плечами с показным безразличием и медленно опустился на стул с гнутой спинкой из белого пластика, стоящий у стола для совещаний с крышкой-экраном из гравированного стекла, специально приспособленной для проецирования изображения с дисплея. Козопас самозабвенно созерцал вид памятника Вашингтону за импровизированным окном.
— Мистер Хаман? — окликнул Даймонд. Араб, прижавшись носом к стеклу, с упоением разглядывал огоньки фар автомобилей, медленно продвигавшихся мимо памятника.
— Мистер Хаман! — повторил Даймонд чуть громче.
— Что? Ах, да! Я все еще не привык к этому псевдониму, который мне тут присвоили. Надо же, как забавно, бывает же такое!
— Сядьте, — холодно и невыразительно произнес Даймонд.
— Простите, что вы сказали?
— Сядьте!
Неловко улыбаясь, араб присел на стул рядом со Старром. Даймонд усадил представителя ОПЕК во главе стола, а сам удобно устроился в своем специально изготовленном вертящемся кресле, стоящем на возвышении.
— Скажите мне, мистер Эйбл, что вам известно об упреждающем ударе в Римском международном аэропорту, произведенном сегодня утром?
— Почти ничего. Я не обременяю свой мозг мелкими тактическими деталями. Мое дело — экономическая стратегия. — Он смахнул воображаемую пылинку с острой, как лезвие, складки своих брюк.
Даймонд коротко кивнул.
— Никому из нас не пришлось бы возиться с такого рода подробностями, однако тупость ваших людей и некомпетентность моих обусловили необходимость…
— Минуточку… — запротестовал было Заместитель.
— …обусловили необходимость нашего личного вмешательства в это дело. Я хочу коротко ввести вас в курс событий. Мисс Суиввен, возьмите блокнот, пожалуйста.
Даймонд остро глянул на Заместителя из ЦРУ:
— Что это вы болтаетесь вокруг стола, как неприкаянный?
Сжав губы и раздувая ноздри, Заместитель произнес:
— Сказать по правде, я жду, пока вы не предложите мне сесть, как предложили остальным.
— Отлично, — взгляд Даймонда стал равнодушным и усталым. — Садитесь.
С видом победителя, только что выигравшего важную дипломатическую битву, Заместитель занял свое место около Старра.
За все время этого совещания Даймонд ни разу не обратился к мистеру Эйблу ехидным и язвительным тоном; они работали вместе со многими проектами и проблемами и относились друг к другу с определенным уважением, основанным, разумеется, не на дружеских чувствах, а на признании друг за другом качеств, свойственных обоим: административной ловкости, блестящего умения анализировать и способности принимать решения вне рамок романтических понятий этики и нравственности. Задачей обоих было представлять свои державы во всем, что находилось за пределами дипломатии и касалось неофициальных и негласных отношений между нефтедобывающими странами арабского мира и Компанией, интересы которых были неразрывно связаны между собой, при том, что обе стороны ни в чем не доверяли друг другу, если, конечно, речь не шла о взаимной выгоде. Государства, которые представлял мистер Эйбл, имели влияние на международной арене, невзирая на слабое развитие людей, их населяющих. Ради того, чтобы выжить, промышленный мир Запада беспечно позволил себе попасть в полную зависимость от арабской нефти, хотя все прекрасно знали, что запасы ее не бесконечны, точнее говоря, резко ограничены. Целью слаборазвитых стран, ясно отдававших себе отчет в том, что они нужны миру машин и технологии лишь постольку, поскольку он нуждается в нефти, волею судьбы оказавшейся под их скалами и песками, было превратить эту нефть и сопутствующую ей политическую власть в более надежные и долговременные источники богатства, прежде чем земля их окончательно истощится в результате медленного, но губительного выкачивания ее ресурсов. Предвидя неминуемое истощение своих недр, они энергично скупали землю по всему миру, приобретали компании, проникали в банковские системы и осуществляли финансовый контроль над важными политическими фигурами мира. Для реализации этих планов у них имелись на руках все козыри, Во-первых, они имели возможность быстро маневрировать, поскольку не были опутаны липкой паутиной демократических ограничений власти. Во-вторых, многие политики Запада были продажны и ради денег шли на все. И, наконец, в-третьих, в массе своей жители Запада, инертные и ленивые, были лишены какого-либо ощущения истории, сознавая только, что они живут в атомную эру, то есть в канун конца света, а потому их заботило исключительно собственное процветание в краткий миг их существования.
Группа энергетических корпораций, составлявшая Компанию, могла бы покончить с нефтяным шантажом арабских стран в любое время. Сырая нефть ничего не стоит до тех пор, пока ее не превратят в пригодное для перегонки вещество, и Компания была единственной организацией, контролировавшей накопление нефти и ее распределение. Однако главной целью Компании являлось использование вымыслов о нехватке нефти, для того чтобы держать под контролем все виды энергии: тепловую, атомную, солнечную и геотермическую. Один из аспектов совместной деятельности ОПЕК с Компанией заключался в том, что ОПЕК создавала искусственный дефицит «черного золота» всякий раз, когда Компания намеревалась тянуть трубопроводы через подлежащие экологической защите зоны тундры, или блокировать крупные правительственные капиталовложения в научные исследования с целью использования энергии солнца и ветра, или создавать недопоставки природного газа, когда ее пытались отстранить от контроля над ценами. В свою очередь. Компания тоже оказывала странам ОПЕК различные услуги, среди которых не на последнем месте стояло политическое давление в периоды эмбарго на нефть, для того чтобы не допустить осуществления западным миром захвата нефтеносных земель, для всеобщего блага. Эти операции требовали от Компании большей гибкости, чем могло показаться арабам, поскольку в то же самое время она разрабатывала и приводила в действие широкие пропагандистские программы, которые должны были заставить массы поверить в то, что она из сил выбивается ради того, чтобы сделать Америку независимой от иностранных поставок нефти. При этом Компания использовала влияние владельцев основных пакетов промышленных акций (которых нанимали всякий раз, когда нужно было поддержать какую-нибудь идею фикс), чтобы получить одобрение налогоплательщиков: на разведку и добычу твердого топлива, на заражение земли угрожающими человечеству атомными отходами, на отравление поверхности морей при бурении нефтяных скважин в удаленных от берега районах или при преступно-беспечном обращении с нефтяными танкерами.
Как Компания, так и государства ОПЕК прошли через довольно сложный переходный период взаимоотношений; одна — пытаясь претворить свою монополию на нефть в полное господство над всеми остальными источниками энергии, с тем чтобы ее власть и гигантские прибыли не исчезли вместе с истощением мировых запасов «черного золота»; другие — силясь превратить свое нефтяное богатство в промышленные и территориальные владения по всему западному миру.
В общем, делом мистера Даймонда было контролировать ЦРУ и действия западных держав; в то время как мистеру Эйблу было поручено держать в узде отдельные арабские государства. Последнее было особенно трудно, поскольку эти страны представляли собой дикую смесь средневековой тирании и хаоса военного социализма.
Главной их проблемой теперь являлось сдерживание ООП. И ОПЕК, и Компания сходились во мнении, что палестинцы — страшная язва, наносящая ни с чем не сравнимый вред общему делу. По нелепому капризу истории, нефть внезапно стала единственным пунктом, который теперь объединял и сплачивал расходящиеся во всех насущных вопросах, вечно не согласные друг с другом страны арабского мира. К величайшему сожалению, вирус ООП, как с ним ни боролись, не поддавался полному уничтожению. Тем не менее мистер Эйбл делал все, что мог, чтобы ослабить палестинцев, и не так давно значительно поубавил их мощь, спровоцировав ливанскую катастрофу.
Однако он оказался не в силах предотвратить грубую акцию палестинских террористов на Олимпийских Играх в Мюнхене, в результате чего пошли прахом целые годы антиеврейской пропаганды, процветавшей по всему Западу на почве скрытого антисемитизма. Мистер Эйбл сделал тогда все, что от него зависело: он заранее предупредил об опасности мистера Даймонда. Даймонд, в свою очередь, передал информацию правительству Западной Германии, предполагая, что немцы сами займутся этим делом. Однако немцы, не придали этой информации значения, позволив событиям идти своим чередом.
Несмотря на то, что сотрудничество Даймонда и Эйбла продолжалось не первый год, отношения их, хотя в них присутствовала некоторая доля взаимного восхищения, никак нельзя было назвать дружественными. Даймонду всегда становилось как бы не по себе от бисексуальных наклонностей мистера Эйбла, Кроме того, он втайне ощущал культурное превосходство араба, он ненавидел его непринужденность и умение держаться в обществе. Сам мистер Даймонд вырос на улицах Вест-Сайда в Нью-Йорке и, как и многие люди, поднявшиеся из низов, был полон того извращенного снобизма, который видит в изысканности человека его глубокий порок.
Эйбл, со своей стороны, смотрел на Даймонда с презрением, которое никогда не трудился скрывать, Собственная роль в отношениях ОПЕК и Компании казалась ему прямым исполнением патриотического долга, чистым и благородным подвигом во имя созидания мощной экономической базы для своего народа в преддверии истощения нефтяных запасов. Даймонд же был ничуть не лучше продажной шлюхи; он мог пожертвовать интересами собственной родины ради наживы и возможности играть роль человека, наделенного высшей властью. Даймонд вызывал в нем отвращение, как человек, чьи понятия о чести и достоинстве ничто в сравнении с вечной погоней за барышом. Американцы для Эйбла были морально увечными людьми, у которых все понятие об изысканности вкуса сводится к пользованию ворсистой туалетной бумагой. Лопающиеся от денег, бесцеремонные ребятишки, вечные подростки, мчащиеся по своим автострадам, забавляющиеся своими транзисторами, претендующие на роль лидеров во второй мировой войне. Что можно еще сказать о людях, у которых самый популярный поэт — Род Мак-Куин, тот же самый Ховард Коселл, только в стихах?
Мысли мистера Эйбла текли по подобному руслу, в то время как сам он восседал во главе стола: лицо его было бесстрастно, на губах играла легкая, холодновато-любезная улыбка. Он никогда не позволял себе открыто проявлять неприязнь или отвращение, сознавая, что его народ, стоящий за ним, должен сотрудничать с американцами до тех пор, пока не купит всю территорию Штатов.
Мистер Даймонд откинулся на стуле, разглядывая потолок и размышляя, как бы ему половчее преподнести проблему, чтобы, по возможности, снять с себя всю вину.
— Ну что ж, — заговорил он наконец. — Вот как, вкратце, обстоят дела. После неудачи на Олимпийских Играх в Мюнхене мы заручились вашим обещанием держать под постоянным контролем ООП и постараться не допускать ничего подобного впредь.
Мистер Эйбл вздохнул. Что ж, по крайней мере, Даймонд хотя бы не начал свое повествование с перехода израильтян через Красное море.
— Мы бросили палестинцам подачку, — продолжал Даймонд, — и позволили этому… как его там… выступая в ООН, обрушить на евреев свой праведный гнев, короче говоря, спустить на них всех собак. Однако, несмотря на ваши заверения, недавно мы обнаружили, что несколько членов организации «Черный Сентябрь» — включая двух боевиков, что участвовали в мюнхенской акции, — получили ваше разрешение разделаться с этими идиотскими экстремистами в аэропорту «Хитроу».
Мистер Эйбл спокойно пожал плечами.
— Обстоятельства изменились, и, соответственно, изменились наши намерения. Я не обязан отчитываться перед вами во всех наших действиях. Достаточно будет сказать, что упомянутая вами акция была платой за то, что арабы терпеливо выжидали, пока американцы выжмут все соки из израильтян, лишив их способности защищаться.
— Да. И здесь мы с вами работали в одном направлении. В качестве пассивной поддержки я приказал ЦРУ не предпринимать никаких контрдействий против «Черного Сентября». Хотя указания эти, скорее всего, были излишними, поскольку традиционная некомпетентность сотрудников этого учреждения все равно не позволила бы им ничего сделать.
Заместитель кашлянул, собираясь что-то возразить, однако Даймонд не дал ему открыть рот; он поднял руку, призывая к молчанию, и продолжал:
— Мы пошли в своих действиях даже несколько дальше. Когда нам стало известно, что маленькая неформальная группка израильтян напала на след устроителей резни в Мюнхене, мы решили вмешаться и, не давая им что-либо предпринять, нанести упреждающий удар. Руководителем этой группы оказался некий Аза Стерн, бывший политический деятель, чей сын оказался в числе спортсменов, убитых в Мюнхене. Поскольку мы знали, что Стерн неизлечимо болен — у него был рак и он умер две недели тому назад, — а его маленький отряд — это всего лишь горстка юных идеалистов, далеких от профессионализма, мы полагали, что объединенных сил ваших арабских разведывательных служб и нашего ЦРУ будет вполне достаточно, чтобы покончить с ними.
— И это оказалось не так?
— И это оказалось не так. Вот эти двое, тупо сидящие сейчас за столом, отвечали за проведение операции, хотя, конечно, ваш араб пока что всего лишь стажер. Наделав шуму и пролив реки крови, они умудрились-таки прикончить двоих боевиков из группы Стерна… а с ними заодно и семерых случайных зевак. Однако девушка по имени Ханна Стерн, племянница покойного Азы Стерна, от них ускользнула.
Мистер Эйбл вздохнул и прикрыл глаза. Неужели нельзя ничего провернуть нормально, как задумывалось, в этой стране, с ее невероятно громоздкой, неповоротливой формой правления? Когда же американцы наконец поймут, что мир уже вступил в постдемократическую эру?
— Вы говорите, что одной молодой женщине удалось ускользнуть от пули? Полагаю, это не так уж важно. Трудно поверить, что эта женщина, совершенно одна, отправится в Лондон и сумеет собственноручно расправиться с шестеркой прекрасно обученных, опытных палестинских террористов, которые находятся. под защитой не только двух наших организаций, но и, благодаря вашим прекрасным службам, охраняются британскими MI-5 и MI-6! Это просто нелепо.
— Это было бы нелепо. Но мисс Стерн не поехала в Лондон. Мы абсолютно уверены, что она отправилась во Францию. Мы не сомневаемся также, что она уже вошла, или в скором времени войдет, в контакт с неким Николаем Хелом — обладателем сиреневой карты, которому ничего не стоит проникнуть сквозь все заслоны, выставленные нашими людьми, а заодно и британцами, уничтожить шестерку из «Черного Сентября» и тем же путем вернуться во Францию, успев к своему остывшему завтраку.
Мистер Эйбл насмешливо и испытующе взглянул на Даймонда.
— Что это? Мне кажется, я слышу в вашем голосе нотки восхищения?
— Нет! Я бы не назвал это восхищением, мистер Эйбл. Но Хел — человек, которого мы не должны сбрасывать со счетов. Я сейчас коротко проинформирую вас о нем, чтобы вы получили некоторое представление о том, какой путь нам придется проделать, прежде чем удастся выбраться из дерьма, в которое мы попали.
Даймонд повернулся к Помощнику, тихо, как мышка, сидевшему за своим дисплеем:
— Выдай-ка нам, что там у тебя имеется о Хеле.
По мере того как «Толстяк» выдавал скудные, сухие данные на крышку стола для совещаний, мистер Даймонд наскоро излагал кое-какие подробности биографии Николая Хела; и вскоре дошел до того момента, когда Хел узнал, что генерал Кисикава попал в плен к русским и был внесен в список тех, кто должен предстать перед судом Комиссии по расследованию военных преступлений.
Николай попросил на службе отпуск и получил его; ему нужно было высвободить время и силы, чтобы навести справки и узнать, где находится генерал. Следующая неделя его жизни прошла, словно в страшном сне, в отчаянной, но безуспешной борьбе, когда все движения становятся странно замедленными и человек на каждом шагу увязает в трясине, натыкаясь на ограждения из красных флажков, на внутреннюю секретность и межнациональное недоверие, а также бюрократическую инертность и безразличие отдельных чиновников. Все его попытки узнать что-либо в японском гражданском управлении не увенчались успехом. Система этого управления была застывшей и неподвижной, так как ее высадили на почву, предрасположенную к чрезмерной организованности, склонной к бесконечному разделению власти для того, чтобы по возможности уменьшить бремя личной ответственности за совершенные ошибки; все это были элементы чужеземной демократии, чуждой японскому духу, которая несла с собой бездеятельность и инертность, прикрывающиеся деловитостью, — качества, весьма характерные для этой расхлябанной и неэкономичной формы правления.
Вслед за этим Николай обратился в военное управление и, благодаря своему упорству, смог кое-как выложить по кусочкам мозаику событий, которые привели к аресту генерала. Однако при этом ему пришлось вынырнуть на поверхность, открыть себя всем досужим взглядам и стать опасно заметным, хотя он понимал, что для человека, живущего по поддельным документам и не имеющего защиты, весьма рискованно раздражать бюрократов, привыкших благоденствовать в своем ничегонеделании.
Результаты недели и мучительного выпрашивания информации оказались весьма скромными. Николай узнал, что Кисикава-сан был передан Комиссии по расследованию военных преступлений Советами, которые и будут курировать процесс по его делу, и что в настоящее время он содержится в тюрьме Сугамо. Ему удалось также узнать, что его адвокатом будет офицер из американской юридической службы, однако Николаю пришлось забросать этого человека письмами и обложить телефонными звонками, прежде чем тот согласился назначить ему встречу, и лучшее, чего он смог добиться, — это получасового разговора, втиснутого между какими-то другими утренними делами.
Николай поднялся еще до рассвета и сел в переполненный трамвай, идущий в район Йотсуя. Влажный голубовато-серый утренний свет теплился в восточной стороне неба, когда он ехал по Акэбонобаси, мосту Утренней Зари, за которым, припав к земле, точно дикий зверь перед прыжком, тянулось отвратительное скопище казарм Итигайя, ставших символом бесчеловечного механизма западной справедливости.
Три четверти часа Николай просидел на деревянной скамье в нижнем этаже здания. В конце концов раздражительная, замученная работой секретарша провела его в неприбранный, заваленный бумагами кабинет капитана Томаса. Капитан, не отрывая глаз от дела, которое он в этот момент просматривал, сделал Николаю знак присесть. Только дочитав до конца бумагу и нацарапав какую-то пометку на ее полях, капитан Томас поднял глаза и взглянул на посетителя:
— Я вас слушаю…
Голос его прозвучал не резко, скорее устало. Капитану Томасу лично поручили защиту шести обвиняемых военных преступников, а работать ему приходилось с очень ограниченным штатом сотрудников, по сравнению с тем обширным аппаратом розыска, который имелся в распоряжении обвинителей, просиживавших зады в кабинетах верхних этажей. К несчастью для своего собственного душевного спокойствия, капитан Томас был идеалистом и питал розовые иллюзии относительно непогрешимости англосаксонской юриспруденции. Служа ей в поте лица, он довел себя до того, что с некоторых пор бесконечная усталость, разочарование и горькая покорность судьбе звучали в каждом его слове, окрашивали каждый его жест. Капитан Томас желал теперь только одного — поскорее вернуться к гражданской жизни, в свою маленькую провинциальную контору в Вермонте.
Николай объяснил, что он хотел бы что-нибудь узнать о судьбе генерала Кисикавы.
— Зачем?
— Он мой друг.
— Друг? — в голосе капитана прозвучало сомнение.
— Да, сэр. Он… Он помогал мне, когда я жил в Шанхае.
Капитан Томас вытащил дело Кисикавы из-под целой горы других папок.
— Но вы ведь были тогда совсем ребенком.
— Мне двадцать три года, сэр.
Брови капитана поползли вверх. Его, как и многих, ввела в заблуждение наследственная черта Николая — выглядеть моложе своих лет.
— Извините. Я думал, вы намного моложе. Что вы имеете в виду, говоря, что Кисикава помогал вам?
— Он заботился обо мне, когда моя мать умерла.
— Понятно. Вы англичанин, не так ли?
— Нет.
— Ирландец?
— Нет, капитан. Я работаю в SCAP, переводчиком. Лучше поскорее уйти в сторону от этой неуместной и не имеющей отношения к делу путаницы с его национальностью и гражданством — вернее, с отсутствием таковых.
— И вы собираетесь выступить на суде в качестве свидетеля, так?
— Я хочу помочь генералу чем только смогу. Капитан Томас кивнул и пошарил вокруг в поисках сигареты.
— Сказать по правде, я не думаю, чтобы вы могли чем-нибудь особенно помочь. Сотрудников у нас тут не хватает, и мы по горло завалены работой. Я вынужден сосредоточить всю энергию на тех делах, где есть хоть какой-нибудь шанс добиться успеха. А дело Кисикавы я не отнес бы, пожалуй, к этой категории. Возможно, вам мои слова покажутся бессердечными, но я просто говорю о том, как складывается ситуация, ничего не скрывая.
— Но… Я не могу поверить, что генерал Кисикава преступник! В чем его обвиняют?
— Он считается пленным преступником класса «А» и обвиняется в преступлениях против человечества — что бы там, черт побери, это ни означало.
— Но кто свидетельствует против него? Что говорят обвинители? В чем суть дела?
— Не знаю. Обвинение выдвигают русские, а они не разрешают мне соваться в свои документы; они дадут их мне только накануне суда. Я полагаю, главные моменты обвинения будут группироваться вокруг его деятельности в качестве военного губернатора Шанхая. Их борзописцы уже придумали кличку, которая прилипла к нему, как ярлык: «тигр Шанхая».
— Тигр… О! Но это безумие! Генерал был простым администратором. При нем в городе снова заработал водопровод… Вода стала поступать в больницы, ожил транспорт, расцвела торговля.
— Во время его правления четыре жителя Шанхая были приговорены к смерти и казнены. Вы знали об этом?
— Нет, но…
— Насколько мне известно, эти четверо, скорее всего, были убийцами, грабителями или насильниками. Я совершенно точно знаю, что за десять лет британского правления среднее число приговоренных к смертной казни за различные серьезные преступления составило четырнадцать целых и шесть десятых от общего населения города. Вы, может быть, думаете, что это сравнение пойдет на пользу вашему генералу. Не забудьте, что люди, которых казнили при Кисикаве, представлены как «народные герои». Никто не может остаться безнаказанным, уничтожая народных героев. Особенно тот, кто известен как «тигр Шанхая».
— Его никогда так не называли!
— Так они называют его сейчас.
Капитан Томас откинулся на спинку стула и потер пальцами веки своих глубоко запавших глаз. Затем взъерошил свои песочные волосы, точно стараясь выйти из оцепенения.
— Голову даю на отсечение, они еще сто раз повторят эту кличку на судебном процессе. Мне жаль, что слова мои звучат так пессимистически и я заранее расписываюсь в своем поражении, но дело в том, что Советы роют землю, чтобы выиграть этот процесс. Они уже устроили вокруг него громкую шумиху. Возможно, вы знаете, как они ярились, когда японцам удалось вернуть на родину многих своих соотечественников. Советы держат оставшихся пленных в «лагерях перевоспитания» в Сибири и будут держать до тех пор, пока те до мозга костей не проникнутся «единственно верным учением»; тогда им разрешат вернуться. И потом, этим бравым парням некого больше представить на суд, Кисикава — единственный военный преступник, которого им удалось захватить. Таким образом, все свои ставки они делают на него; для них этот процесс — шанс показать народам всего мира, как усердно они трудятся, очищая землю от японских капиталистов-империалистов для построения нового, социалистического общества. Вы вроде бы считаете, что Кисикава невиновен. Прекрасно, может быть, это и так. Но я могу вас заверить, что он пройдет по делу как военный преступник высшего класса — класса «А», что означает полную безнадежность его положения, и так оно и есть.
Капитан Томас прикурил одну сигарету от другой и загасил окурок в переполненной пепельнице. Он выдавил из себя невеселый смешок.
— Вы можете представить себе, что было бы с Францией или генералом Патоном, если бы победила противная сторона и учредила суды над военными преступниками. Ч-черт, единственными, кому в таком случае удалось бы спастись, стали бы эти недотепы, жалкие провинциалы, изоляционисты, которые не пускали нас в Лигу Наций. Вполне возможно, из них сделали бы марионеточных правителей и дергали бы их за ниточки точно так же, как мы дергали их противников в Парламенте. Вот так-то, сынок. А теперь мне пора возвращаться к работе. Завтра я защищаю на суде старика, который умирает от рака; он клянется, что всегда делал только одно — выполнял приказы императора — и ничего больше. Но его, вероятно, назовут «леопардом Лузона» или «пумой Паго-Паго». И знаешь, что я скажу тебе, парень? Судя по тому, что мне о нем известно, он и вправду мог быть «леопардом Лузона». Впрочем, так оно или нет, не имеет особого значения.
— Могу я, по крайней мере, увидеть генерала? Поговорить с ним?
Капитан Томас уже не смотрел на него; опустив голову, он просматривал дело обвиняемого, которого на следующий день ему предстояло защищать в суде.
— Что?
— Я хочу видеть генерала Кисикаву. Это возможно?
— Тут я ничем не могу вам помочь. Он — пленник русских. Вам нужно обратиться за разрешением к ним.
— Хорошо, а как вам удается с ним встречаться?
— Я еще ни разу его не видел.
— Вы даже не разговаривали с ним?
Капитан Томас мутно посмотрел на назойливого посетителя.
— Суд над Кисикавой состоится только через шесть недель. А «леопарда Лузона» я должен защищать завтра. Иди поговори с русскими, может быть, они смогут что-нибудь сделать.
— С кем я должен там говорить?
— О ч-черт, парень, почем я знаю!
Николай встал.
— Понятно, Спасибо.
Он был уже в дверях, когда услышал слова капитана Томаса:
— Извини, сынок. Мне очень жаль. Правда.
Николай кивнул головой и вышел.
Впоследствии Николай много размышлял о том, как различны, как непохожи друг на друга оказались капитан Томас и его русский аналог, полковник Горбатов. Они оба являлись типичными представителями своих супердержав. Американец был участлив, тороплив, плохо организован, мало осведомлен и, в конечном счете, бесполезен. Русский был подозрителен, недоверчив, безразличен, хитер, но хорошо информирован. Попасть к нему в кабинет стоило Николаю немалых усилий. Сидя на громадном, слишком мягком стуле в его кабинете, юноша добрых пять минут наблюдал, как полковник задумчиво помешивал ложечкой чай. Он возил металлом по дну стакана до тех пор, пока два больших куска сахара не распались на мелкие кусочки и не закружились на дне стакана в пенном водоворотике, лишь затем произнес:
— Вы действительно не хотите чаю?
— Благодарю вас, нет. — Николай предпочитал не тратить зря времени на пустые церемонии.
— Что касается меня, то я большой поклонник этого напитка. После моей смерти, когда какой-нибудь парень будет производить вскрытие, он удивится, увидев мои темные, как сапожная кожа, внутренности.
Горбатов по привычке улыбнулся старой шутке и опустил стакан в подстаканник. Сняв очки в железной оправе, он принялся протирать их, скорее размазывая при этом попавшую на них грязь большим и указательным пальцами. Занимаясь этим нехитрым делом, он из-под полуприкрытых век наблюдал за молодым человеком, сидевшим напротив него. Горбатов был дальнозорок, и без очков он гораздо лучше видел мальчишеское лицо Николая и его встревоженные зеленые глаза.
— Итак, вы говорите, что являетесь другом генерала Кисикавы? И вас беспокоит его судьба? Не так ли?
— Да, полковник. И я хочу помочь ему, если смогу.
— Это понятно. В конце концов, для чего же иначе и существуют друзья?
— В крайнем случае, я хотел хотя бы получить разрешение посетить его в тюрьме.
— Да, без сомнения. Разумеется, я понимаю вас.
Полковник надел очки и отпил глоток чаю.
— Вы прекрасно говорите по-русски, мистер Хел. Почти без акцента. Вы, должно быть, занимались языком весьма усердно.
— Дело не в занятиях. Моя мать была русской.
— Неужели?
— Я никогда не изучал русский специально. Это язык, впитанный мною с молоком матери.
— Ну как же, понимаю, понимаю.
Таков был горбатовский стиль общения с людьми — он перекладывал инициативу в разговоре на собеседника, потихоньку вытягивая из него необходимые сведения; сам же он только постоянно подогревал разговор и подталкивал его в нужном направлении, делая вид, что его не до конца убеждают слова собеседника. Николай поддался на эту нехитрую уловку, он слишком устал, преодолевая бесконечные препятствия, за которыми, как правило, таились тупики, и жаждал узнать хоть что-нибудь о Кисикаве-сан. Юноша открылся больше, чем это необходимо, понимая, что история его звучит не слишком правдоподобно., однако, чем больше он добавлял деталей к своему рассказу, тем менее правдиво он звучал.
— Видите ли, полковник, я еще с колыбели стал говорить на русском, французском, немецком и китайском языках.
— Не очень-то удобно, должно быть, спать в колыбели, вокруг которой царит такое столпотворение.
Николай попробовал усмехнуться, но смешок прозвучал тоненько и неубедительно.
— Вы, конечно же, — продолжал Горбатов, — хорошо говорите и по-английски?
Он перешел на английский язык, и вопрос был задан с легким британским акцентом.
— Да, — ответил Николай по-русски. — И по-японски. Но эти языки мне пришлось учить.
— Имеется в виду, что они не сопутствовали вам с колыбели?
— Имеется в виду именно это. — Николай опять с досадой отметил, как слабо и надломленно прозвучал его голос.
— Понятно. — Полковник откинулся на спинку стула и быстро взглянул на Николая своими узкими, с монгольским разрезом глазами, в которых сверкали веселые искорки.
— Да, — произнес он наконец, — отлично обучен. И обезоруживающе юн. Но при всех ваших колыбельных и постколыбельных языках, мистер Хел, вы ведь американец, не так ли?
— Я работаю на американцев. Я переводчик.
— Но дежурным внизу вы показали американское удостоверение личности.
— Мне выдали это удостоверение на работе.
— Ах, ну конечно. Понимаю. Но, насколько мне помнится, я не спрашивал вас о том, на кого вы работаете, — это мы знаем без вас, — я спрашивал, какова ваша национальность. Меня интересует, американец вы или нет?
— Нет, полковник, я не американец.
— В таком случае кто же вы?
— Хм… Думаю, во мне больше японского, чем чего-либо другого.
— О? Надеюсь, вы простите, если я вам замечу, что внешне вы не слишком похожи на японца?
— Моя мать была русской, как я уже говорил вам. А отец — немцем.
— А! Ну, разумеется, это все объясняет. Типично японская родословная.
— Не понимаю, какая разница! При чем здесь моя национальность?
— Абсолютно неважно, понимаете вы что-либо или нет. Прошу вас отвечать на мои вопросы.
Неожиданно холодный тон полковника остудил раздражение Николая. Он глубоко вздохнул.
— Я родился в Шанхае. Сюда приехал во время войны — по рекомендации генерала Кисикавы — друга нашей семьи.
— Ну так что же, гражданином какой страны вы являетесь?
— Никакой.
— Должно быть, довольно неудобно так жить.
— Да, без сомнения. Это затрудняет поиски работы; мне ведь нужно зарабатывать деньги, чтобы жить.
— Ах, ну конечно, я так и думал, мистер Хел. И, встречая такие трудности, вы, разумеется, готовы пойти почти на все, чтобы только не потерять работу и иметь достаточно денег. Я правильно вас понимаю?
— Полковник Горбатов, я не американский агент. Я служу в их учреждении, но не являюсь их агентом.
— Вы намекаете на какие-то различия; признаюсь, эти нюансы ускользают от меня.
— Но подумайте, для чего может понадобиться американцам беседовать с генералом Кисикавой? Какой смысл им пускаться в такие хитросплетения? Ведь его обязанности, по большей части, касались только администрирования?
— Именно это, я надеялся, вы и разъясните мне, мистер Хел, — улыбнулся полковник. Николай поднялся.
— Мне совершенно очевидно, полковник, что вы получаете большее удовольствие от нашего разговора, нежели я. Не смею отнимать ваше драгоценное время. Вас, без сомнения, ждут еще мухи, которым просто необходимо поскорее оторвать крылышки.
Горбатов громко расхохотался.
— Я не слышал такого тона уже много лет! Это не просто речь русского аристократа, приближенного ко двору, нет, тут еще и презрение, и, подумать только, какая язвительность, какое негодование! Это восхитительно! Сядьте, молодой человек. Сядьте. И расскажите мне, почему вы хотите увидеться с генералом Кисикавой.
Николай опустился, почти упал на слишком мягкое сиденье стула, усталый, опустошенный.
— Все гораздо проще, чем вы себе представляете, полковник. Кисикава-сан мне друг. Почти отец. Сейчас он один, без семьи, и в тюрьме. Я должен помочь ему, если смогу. В самом крайнем случае мне надо хотя бы увидеть его… Поговорить с ним.
— Простой жест сыновней почтительности. Да, это прекрасно можно понять. Вы уверены, что не хотите чаю?
— Совершенно уверен, благодарю вас.
Снова наполнив свой стакан, полковник открыл папку с металлическими застежками и стал просматривать ее содержимое. Николай подумал, что бумаги, подшитые в этой папке, и были причиной его трехчасового ожидания в приемных бесчисленных кабинетов Штаба советских оккупационных сил.
— Я вижу, у вас на руках имеются также документы, удостоверяющие, что вы являетесь подданным России. Не правда ли, это довольно необычное обстоятельство?
— У вас очень хорошие источники информации в SCAP.
— Они отвечают нашим требованиям, — пожал плечами полковник.
— У меня был друг — женщина, которая помогла мне получить работу у американцев. Она-то и достала мне американское удостоверение личности…
— Простите меня, мистер Хел. Кажется, я сегодня недостаточно четко выражаю свои мысли. Я не спрашивал вас о ваших американских документах. Меня интересует ваше русское удостоверение.
— Именно это обстоятельство я и пытался прояснить.
— А, ну тогда извините.
— Я как раз собирался сказать вам, что эта женщина понимала, в какое неприятное положение я могу попасть, если американцы вдруг обнаружат, что на самом деле я вовсе не являюсь гражданином их страны, Чтобы помочь мне избежать лишних неприятностей, она достала для меня запасные документы, удостоверявшие, что по национальности я русский. Таким образом, я в любой момент мог предъявить их любопытным из американской Военной полиции и прекратить ненужные расспросы.
— И как часто приходилось вам прибегать к этой хитроумной уловке?
— Никогда.
— Едва ли это оправдывает хлопоты вашей дамы. Но почему вы решили назваться русским? Почему бы вам было не выбрать какую-либо другую национальность из вашей перенаселенной колыбели?
— Как вы совершенно справедливо заметили, полковник, я не слишком похож на японца или китайца.
А отношение американцев к немцам вряд ли можно назвать особенно дружелюбным.
— В то время как их отношение к русским, напротив, братское и сердечное. Вы это хотели сказать?
— Разумеется, нет. Но они не доверяют вам и боятся вас, а потому не слишком строго обращаются с советскими подданными.
— Эта ваша подруга была весьма ловкой и хитрой особой. Скажите, отчего это она так старалась для вас, тратила на вас столько сил? Зачем ей было так рисковать?
Николай промолчал, что само по себе уже было достаточным ответом.
— А, ну да, понимаю, — проговорил полковник Горбатов. — Конечно. Ведь мисс Гудбоди была женщиной не в самом расцвете своих юных лет.
Николай вспыхнул от гнева:
— Вам и об этом известно!
Горбатов сдернул очки и продолжал с ядовитой усмешкой:
— Да, кое-что мне известно. О мисс Гудбоди, например, Или о вашем доме в районе Асакуса. Ай-я-яй, подумать только! Сразу две юные леди делят с вами ложе? Ах, расточительная юность! Еще мне известно, что вашей матерью была графиня Александра Ивановна. Да, у меня имеются о вас кое-какие сведения.
— В таком случае, вы с самого начала верили всему, что я говорил!
Горбатов пожал плечами:
— Выражаясь точнее, я верил тем мелким деталям и подробностям, которыми вы приправляли вашу историю. Я знаю, что вы посетили капитана Томаса из Комиссии по расследованию военных преступлений в прошлый… — он заглянул в папку, — …в прошлый вторник, в семь тридцать утра, Полагаю, он объяснил вам, что не может ничем помочь генералу Кисикава, который мало того, что является опасным военным преступником, обвиняемым в преступлениях против человечества, он еще и единственный офицер высшего ранга Японской императорской армии, достойный отправки в лагерь строгого режима на перевоспитание, а следовательно, необычайно ценная для нас фигура с точки зрения международного престижа и пропаганды.
Полковник поправил дужки очков.
— Боюсь, что и вы ничего не сможете сделать для генерала, молодой человек. А если вы будете настаивать, вашей персоной, несомненно, заинтересуется американское Разведывательное Управление, хотя название это можно скорее отнести к направлению их поисков, чем к находкам. И если мой союзник и брат по оружию капитан Томас не смог ничего для вас сделать, то и я, естественно, ничем вам не помогу. Он в конце-то концов представляет защиту, а я — обвинение. Может быть, вы все-таки выпьете чаю?
— Капитан Томас сказал мне, что вы можете разрешить мне посетить генерала.
— Совершенно верно.
— И что же?
Отвернувшись к окну и прижав указательный палец к верхней губе, полковник задумчиво смотрел, как ветер бушует за стеклами.
— А вы уверены, что ему будет приятен ваш визит, мистер Хел? Я разговаривал с генералом. Он гордый человек, с большим чувством собственного достоинства. Он может не захотеть встретиться с вами в своем теперешнем положении. Генерал дважды покушался на самоубийство и теперь находится под строжайшим наблюдением. Он в очень плохом состоянии.
— Я должен увидеть его. Я обязан ему… очень многим.
Полковник кивнул, не отводя взгляда от окна. Казалось, он погружен в свои собственные мысли.
— Так что же? — спросил Николай, выждав минуту.
Горбатов ничего не ответил.
— Могу я посетить генерала? Голос полковника прозвучал словно издалека, бесцветный, лишенный всякого выражения:
— Да, разумеется.
Он повернулся к Николаю и улыбнулся:
— Я отдам распоряжение немедленно.
Несмотря на то что в раскачивающемся вагончике фуникулера, поднимавшегося по склону Яматэ, было полно народу и Николая так стиснули, что он чувствовал, как тепло людских тел просачивается к нему сквозь влажную одежду, внутренне он был отгорожен ото всех, погрузившись в пучину своих сомнений. Невидящими глазами он смотрел, как проплывает внизу город, сумрачный и безотрадный в этот холодный, дождливый день; казалось, низко нависшие свинцовые небеса высосали из него все краски.
В вялом безразличии полковника Горбатова, с которым он дал Николаю разрешение на свидание с Кисикавой-сан, таилась скрытая угроза, и Николай все утро ощущал себя подавленным и беспомощным, не в силах бороться с одолевавшими его дурными предчувствиями. Возможно, Горбатов был прав, когда высказал предположение, что его визит в конечном счете не принесет радости старику… Но как мог он бросить генерала в несчастье? С его стороны это было бы проявлением позорного равнодушия, и он никогда себе этого потом не простил бы. Но в таком случае Николай, возможно, заботится только о своем душевном спокойствии и только ради него едет в тюрьму Сугамо? Что, если подоплека его визита к генералу является чисто эгоистической?
На станции Комагомэ, за одну остановку до тюрьмы Сугамо, Николаю внезапно захотелось выскочить из вагона — вернуться домой или, по крайней мере, побродить по городу и все хорошенько обдумать. Но инстинкт самосохранения проснулся в нем слишком поздно. Прежде чем юноша успел протолкаться к дверям, они захлопнулись, поезд дернулся и тронулся с места. Теперь Николай нисколько не сомневался, что ему надо было оставить свою затею. В равной степени он был уверен, что теперь ему надо идти до конца.
Полковник Горбатов проявил щедрость: он разрешил Николаю провести с Кисикавой-сан целый час. Но, сидя в холодной приемной и разглядывая облупившуюся зеленую краску на стенах, Николай стал сомневаться, найдется ли у него что сказать генералу, чтобы заполнить этот час. Японский охранник и американец из Военной полиции стояли у входной двери в зал свиданий, стараясь не глядеть друг на друга; японец уставился в пол, изучая носки собственных сапог, в то время как американец был полностью поглощен выщипыванием волосков из своих пушистых ноздрей. Прежде чем пропустить Николая в тюремное помещение, его обыскали с унизительной тщательностью. Американский военный полицейский отобрал у него завернутые в бумагу рисовые лепешки, которые Николай принес с собой; обманувшись фиктивным удостоверением, охранник принял Николая за американца и стал извиняться перед ним:
— Прости, приятель, но жратву нельзя проносить. Этот… а, как его там… Ну, в общем, этот япошка и так уже пытался кувыркнуться, чтобы избежать правосудия. Мы не можем рисковать — вдруг там у тебя яд или еще что-нибудь этакое. Сечешь?
Николай сказал, что он все усёк. Он даже улыбнулся американцу, понимая, что ему надо войти в доверие к тем, кто тут распоряжается, и произвести на них хорошее впечатление, если он хоть как-то хочет помочь Кисикаве-сан.
— А как же, я понимаю, о чем вы говорите, сержант. Я сам всегда удивлялся, что так много японских офицеров осталось в живых, когда война закончилась, и это с их-то склонностью к самоубийствам.
— Вот-вот. А если с этим красавчиком что-нибудь случится, мне несдобровать. Эй, а это еще что за чертовщина?
Сержант держал в руках маленькую магнитную доску для игры в го, которую Николай в последнюю минуту надумал захватить с собой, на тот случай, если им с Кисикавой нечего будет сказать друг другу и молчание станет тягостным.
Николай передернул плечами.
— Это игра. Так, что-то вроде японских шахмат.
— Да?
Японский охранник, чувствовавший себя до сих пор несколько неловко от сознания того, что он лишний в этой ситуации, рад был объяснить своему американскому коллеге на ломаном английском языке, что это и в самом деле японская национальная игра.
— Ну ладно, что ж, я даже не знаю, приятель. Не знаю, можно ли тебе пронести ее с собой. Николай пожал плечами.
— Как скажете, сержант. Я просто подумал, Надо же будет чем-нибудь занять время, если у генерала не будет охоты разговаривать.
— О? Так вы умеете лопотать, как эти гуки?
Николай всегда удивлялся, почему именно это слово, искаженное корейское название своей национальности, так прочно вошло в словарь американских вояк и стало у них — унизительным обозначением всех жителей Азии.
— Да, я говорю по-японски.
Николай понимал, что ему совершенно необходимо скрывать свои истинные мысли и чувства там, где ситуация сталкивает его с каменной стеной невежества.
— Вы, наверное, заметили по моему удостоверению, что я работаю в «Сфинксе»?
Он пристально посмотрел в глаза сержанту и слегка повел головой в сторону японского охранника, точно желая показать, что опасно говорить слишком много, когда вокруг чужие уши.
Полицейский нахмурился, с усилием соображая, что бы это могло означать, наконец понял и кивнул заговорщически:
— Ясно. То-то я удивлялся, как это — американец, и вдруг собирается якшаться с таким типом.
— Работа есть работа.
— Ладно, приятель, я думаю, все будет нормально. Игра что — от нее ведь вреда никакого, правда?
Он вернул Николаю его миниатюрную доску.
Спустя пять минут дверь помещения отворилась, и в зал вошел генерал Кисикава в сопровождении еще двух охранников-японцев и кряжистого, плотно сбитого русского парня, с неподвижным, мясистым лицом славянского крестьянина. Николай встал, почтительно приветствуя генерала, а новые охранники заняли свои места у стены.
Когда Кисикава-сан подошел ближе, Николай по привычке склонил перед ним голову в знак сыновнего уважения. Жест этот не укрылся от японских охранников; они обменялись быстрыми, короткими взглядами, но продолжали стоять молча.
Медленно, с трудом генерал опустился на стул по другую сторону грубого деревянного стола. Когда наконец он поднял глаза, юноша был потрясен видом своего пожилого друга. Конечно, он ожидал найти перемены в облике генерала, но не такие разительные.
Перед ним сидел слабый, хрупкий, весь какой-то съежившийся, будто ставший меньше, старичок. С его прозрачной кожей, с неверными, замедленными движениями, он теперь напоминал священнослужителя. Когда генерал наконец заговорил, голос его прозвучал глухо и монотонно, словно бы разговор был для него ненужным и почти непосильным бременем.
— Для чего ты пришел, Никко?
— Для того, чтобы встретиться с вами, сэр.
— Понимаю.
Последовало молчание; Николай никак не мог придумать, что бы сказать, а генералу сказать было нечего. Наконец, с долгим, прерывистым вздохом, Кисикава-сан вновь заговорил; он не хотел, чтобы Николай почувствовал себя неудобно.
— Ты хорошо выглядишь, Никко. У тебя все в порядке?
— Да, сэр.
— Ну, ну. С каждым днем ты все больше становишься похожим на свою мать. Я вижу ее глаза, когда смотрю в твои.
Он чуть-чуть улыбнулся.
— Жаль, что никто не догадался предупредить твоих родных, что такой исключительный цвет предназначен для нефрита или старинного стекла, но никак не для человеческих глаз. Он тревожит и смущает душу.
Николай постарался улыбнуться.
— Я посоветуюсь с офтальмологом, сэр. Может быть, он найдет какое-нибудь средство исправить этот фамильный недостаток.
— Да-да, сделай это непременно.
— Обязательно.
— Пожалуйста.
Взгляд генерала был устремлен куда-то вдаль, и, казалось, он на миг забыл о присутствии Николая. Затем Кисикава-сан спросил:
— Так что же? Как идут твои дела?
— Ничего, неплохо. Я работаю у американцев. Переводчиком.
— Неужели? И как они к тебе относятся?
— Они меня просто не замечают, и это хорошо.
— Да, это, пожалуй, действительно самое лучшее для тебя.
Снова наступило короткое молчание. Николай уже собирался было прервать его, заговорив о каких-нибудь пустяках, но Кисикава-сан поднял руку, останавливая его.
— У тебя, без сомнения, есть вопросы ко мне. Сейчас я быстро и коротко расскажу тебе о том, что со мной происходило, и больше мы не будем к этому возвращаться.
Николай согласно наклонил голову.
— Как ты знаешь, я был в Манчжурии. Я заболел — пневмония. Я лежал в жару, без сознания, когда русские захватили госпиталь. Когда я снова пришел в себя, то обнаружил, что нахожусь в лагере; за мной установили постоянное наблюдение, так что я был лишен даже того выхода, которым воспользовались многие из моих товарищей, офицеров, стремившихся избежать бесчестья и унижения… Со мной были захвачены еще несколько офицеров. Их куда-то увезли, и больше о них ничего не было слышно. Наши охранники говорили, что эти офицеры оказались неспособными к перевоспитанию или… недостойными его. Я думал, что и меня ждет такая же судьба, и приготовился к ней, собрав все оставшиеся силы и спокойно ожидая своей участи. Но нет. Очевидно, русские решили, что старый, основательно перевоспитанный генерал окажется им весьма полезен, если они перевезут его в Японию и заставят помогать в переустройстве нашей страны. Много… много… очень много методов перевоспитания они применяли ко мне. Легче было вынести те, что воздействовали на физическое состояние, на тело. Но я старый человек и довольно упрямый, меня не так-то легко перевоспитать. Поскольку никого из моей семьи не осталось в живых и у них не было заложников, им пришлось отказаться от эмоционального хлыста, от воздействия на чувства, которое помогало им влиять на других офицеров. Прошло много времени. Полтора года, я думаю. Трудно вести счет, если никогда не видишь дневного света, если стойкость и терпение измеряются минутами: «Еще пять минут… еще… Я могу выдержать это еще пять минут». — На некоторое время генерал погрузился в воспоминания. Затем, слегка вздрогнув, он продолжил рассказ: — Иногда, потеряв терпение, они совершали ошибку, позволяя мне потерять сознание; это были минуты отдыха. Так прошло много времени. Затем, внезапно, они прекратили свои домогательства. Естественно, я полагал, что меня скоро убьют. Но они приготовили мне кое-что похуже. Меня вымыли и избавили от вшей. Перелет на самолете. Долгое путешествие по железной дороге. Еще один перелет. И я здесь. В течение месяца они держали меня здесь, никак не выявляя своих намерений. Затем, две недели назад, меня посетил полковник Горбатов. Он говорил со мной совершенно открыто. Каждая из оккупирующих стран внесла свою лепту в дело правосудия, предоставив суду определенное число военных преступников. Советам некого было предъявить, и они не могли принять прямого участия в осуществлении акции международной справедливости. Пока не появился я, разумеется.
— Но, сэр…
Кисикава-сан остановил его, подняв руку.
— Я решил, что ни за что не подвергнусь этому последнему унижению. Но у меня нет никакой возможности избегнуть его. У меня отобрали ремень. Одежда моя, как ты видишь, сшита из толстого холста, который я разорвать не в силах. Ем я деревянной ложкой из деревянной миски. Мне разрешено бриться только электрической бритвой и только в присутствии охранника.
Генерал невесело улыбнулся.
— Советы, похоже, высоко меня ценят. Они изо всех сил заботятся обо мне, боясь потерять. Десять дней назад я перестал есть. Это оказалось легче, чем ты, может быть, думаешь. Они угрожали мне, но, когда человек принимает решение уйти из жизни, никто больше над ним не властен и все угрозы становятся бессильны. Тогда… они положили меня на стол и крепко держали, а потом просунули мне в горло резиновую трубку. Они решили влить в меня пищу в жидком виде. Это было ужасно… унизительно… Пища входила в мой желудок, и меня тут же выворачивало наизнанку. В этом не было достоинства. Мне пришлось пообещать, что я снова начну есть. Вот так.
Во время этого краткого повествования взгляд Кисикавы-сан был прикован к грубой поверхности стола; он, не отрываясь, смотрел в одну точку.
Слезы жгли глаза Николая, мешали видеть. Он тоже смотрел прямо перед собой, не осмеливаясь пошевелиться или моргнуть, чтобы они не полились из глаз, не покатились по щекам, смущая его отца — его единственного настоящего друга.
Кисикава-сан глубоко вздохнул и взглянул на Николая.
— Нет, нет. Не стоит, Никко. Охранники не спускают с нас глаз. Не доставляй им этого удовольствия.
Протянув руку через стол, он сильно, предостерегающе похлопал Николая по щеке.
Американский сержант мгновенно весь напрягся, готовый броситься на защиту своего соотечественника, чтобы вырвать его из лап генерала гуков.
Николай, словно внезапно утомившись, потер лицо ладонями.
— Ну что ж! — точно набравшись новых сил, энергично произнес генерал. — Близится время цветения вишен на Каджикаве. Ты собираешься навестить их?
Николай сглотнул комок в горле.
— Да.
— Прекрасно. Так, значит, они живы, Оккупационные силы не срубили их?
— Физически они не стали их уничтожать.
Генерал кивнул.
— У тебя есть друзья, Никко?
— У меня… У меня в доме есть люди; они живут со мной.
— Насколько я помню из письма нашего друга Отакэ, которое он прислал мне незадолго до своей смерти, в его доме была девушка, ученица… Прости, я не помню ее имени. Судя по всему, ты не остался полностью равнодушен к ее чарам. Ты все еще встречаешься с ней?
Прежде чем ответить, Николай немного подумал.
— Нет, сэр, не встречаюсь.
— Надеюсь, вы не поссорились.
— Нет. Мы не ссорились.
— А, ну что ж, в твоем возрасте привязанности быстро вспыхивают и исчезают, как дым. Когда ты станешь постарше, ты вдруг обнаружишь, что отчаянно цепляешься за одну из них.
Усилия, которые он делал, занимая Николая беседой, утомили Кисикаву-сан, истощили его силы. На самом деле не было уже ничего, о чем ему хотелось бы говорить, после всего, что он испытал за последние два года, да, не было ничего, о чем он хотел бы узнать. Опустив голову, генерал пристально смотрел на стол, соскользнув сознанием в тесный, замкнутый круг из обрывков мыслей и отдельных картинок, выплывавших из его воспоминаний о детстве, которыми он научился одурманивать свое воображение, чтобы ничто уже не могло причинить ему боли.
Сначала тишина была даже приятна Николаю, она успокаивала. Затем он почувствовал, что ничто не объединяет их с генералом в этом молчании, они одиноки в нем, отделенные друг от друга. Он вынул из кармана миниатюрную дощечку для го и пакетик с металлическими камнями и положил все это на стол.
— Нам разрешили провести вместе час, сэр. Кисикава-сан с усилием вернулся к действительности.
— Что? Ах, да. Игра. Да, это хорошо. Это то, что мы можем делать вместе без горечи и боли. Но я уже очень давно не играл, я не буду для тебя интересным противником, Никко.
— Я и сам ни разу не играл с тех пор, как умер Отакэ-сан, сэр.
— Ах вот как? Неужели?
— Да. Боюсь, я потерял напрасно несколько лет, изучая го.
— Нет. Это одна из тех вещей, которые не исчезают, и время, затраченное на них, нельзя считать потерянным. Ты научился глубокой, внутренней сосредоточенности, ум твой приобрел остроту и отточенность, ты почувствовал вкус и любовь к абстрактному мышлению, ты можешь жить, отстраняясь от повседневности, поднимаясь над нею. Нет, го — это не напрасно. Ну что ж, давай начнем нашу игру.
Вернувшись машинально к их первым дням, проведенным вместе, забыв, что Николай теперь стал мастером, намного превосходящим его в этом искусстве, генерал Кисикава предложил юноше два камня форы, на что Николай, естественно, согласился. Некоторое время они играли довольно неопределенную и невыразительную партию, стараясь только, чтобы игра поглощала всю энергию, все силы их ума, иначе их замучили бы воспоминания о прошлом и размышления о том, что должно произойти в скором будущем. Наконец генерал поднял глаза от доски и вздохнул с улыбкой:
— Не очень-то хорошо у нас получается. Я играл скверно и полностью лишил игру «аджи».
— Я тоже.
Кисикава-сан кивнул:
— Да. Ты тоже.
— Если у вас будет желание, мы сыграем с вами еще раз, сэр. Во время моего следующего посещения. Может быть, тогда у нас выйдет лучше.
— О? Ты получил разрешение прийти ко мне еще раз?
— Да. Полковник Горбатов сказал, что я могу прийти к вам и завтра. Ну, а потом… Я снова попрошу его. Посмотрим.
Генерал покачал головой:
— Он очень проницательный и хитрый человек, этот Горбатов.
— В каком смысле, сэр?
— Ему удалось убрать с доски мой «камень прикрытия».
— Сэр?
— Как ты думаешь, почему он разрешил тебе прийти сюда, Никко? Сочувствие? Нет. Когда они отняли у меня все возможности принять достойную смерть, я решил предстать перед судом в молчании. Я не стал бы, подобно другим, бороться за спасение собственной жизни, валить вину на своих друзей и тех, кто стоял выше меня. Я отказался бы давать какие-либо показания, отказался бы говорить вообще и молча принял бы их приговор. Это не понравилось бы полковнику Горбатову и его соотечественникам. Они почувствовали бы себя одураченными, а их шумиха вокруг единственного имеющегося у них военного преступника потеряла бы всякую ценность. Но они ничего не могли бы поделать. Меня нельзя было бы ни устрашить какими-либо карами, ни улестить мягкостью и снисходительностью. Им не хватало заложников из моей семьи, с помощью которых они могли бы помыкать мною, затрагивая мои чувства, им было известно, что все мои близкие погибли во время массированной бомбардировки Токио. И тут… И тут судьба подарила им тебя.
— Меня, сэр?
— Горбатов достаточно умен, чтобы понять, что ты, в твоем столь непрочном и уязвимом положении, не стал бы подставлять себя под удар и ходить по инстанциям, беспокоя оккупационные власти и испрашивая дозволения на свидание, если бы ты не уважал и не любил меня. И он предположил — я бы сказал, вполне логично, — что и я питаю к тебе подобные чувства. Таким образом, теперь у него есть заложник, с помощью которого он может оказывать на меня давление, требуя выполнения любых своих условий. Он позволил тебе прийти сюда, чтобы показать мне, что ты у него в руках, И ты действительно у него в руках, Никко. Ты невероятно уязвим. У тебя нет гражданства, нет консульства, которое защитило бы тебя, нет друзей, которые позаботились бы о тебе, ты живешь по поддельным документам. Он рассказал мне обо всем этом. Боюсь, он уже «заключил журавлей в гнезда», сынок.
Потрясение от слов Кисикавы-сан росло в Николае, охватывая его все сильнее. Оказывается, все усилия, которые он потратил, пытаясь добиться встречи с генералом, вся эта отчаянная, казавшаяся почти безнадежной, борьба с чиновным равнодушием — все это в конечном итоге привело только к тому, что он сам своими руками помог врагам взломать ту непроницаемую броню молчания, которой окружил себя генерал. Не утешением он явился для Кисикавы-сан, нет, он стал оружием, направленным против него. В душе Николая вскипала целая буря различных чувств: гнев, стыд и нестерпимая обида, жалость к самому себе и скорбь об униженном друге.
Глаза генерала совсем сузились, и по множеству морщинок, собравшихся вокруг них, стало ясно, что он улыбается.
— Здесь нет твоей вины, Никко. Как нет и моей. Это только судьба. Невезенье. Мы больше не будем говорить об этом. Когда ты снова придешь ко мне, мы сыграем еще одну партию в го, и обещаю тебе, в следующий раз я буду играть лучше.
Генерал поднялся и пошел к двери, где остановился, дожидаясь, пока конвой из двух японских охранников и одного русского присоединится к нему, чтобы сопровождать обратно в камеру. Те не спешили, подождав, в свою очередь, пока Николай не кивнул американскому военному полицейскому, а тот не сделал знак остальным.
Некоторое время Николай сидел молча, в каком-то оцепенении; один за другим он снимал с доски металлические камни, подцепляя их ногтем.
Сержант-американец приблизился к нему и спросил голосом заговорщика, почти шепотом:
— Ну как? Выудили вы из него то, что было нужно?
— Нет, — рассеянно ответил Николай, отсутствующе глядя куда-то в пространство. Затем добавил уже более твердо: — Нет, но мы еще поговорим.
— Вы надеетесь в следующий раз расколоть его этой дерьмовой игрой, забавой для недоумков-гуков?
Не отвечая, Николай пристально смотрел на сержанта; в глазах его застыл леденящий арктический холод.
Чувствуя, как все у него внутри съеживается под этим взглядом, солдат поспешил пояснить:
— Я хочу сказать… ну, эти бирюльки… это же просто что-то вроде шахмат или шашек, или вообще что-то такое похожее, да?
Желая уничтожить этого воинствующего глупца жгучим презрением, Николай произнес:
— Го по сравнению с западными шахматами то же, что философия в сравнении с двойной бухгалтерией.
Однако в глупости, как таковой, уже заключена ее собственная защита как против развития и совершенствования, так и против оскорбления и наказания. Взгляд сержанта был искренним, чистосердечным и наивным:
— Так, значит, это все-таки не дерьмо?
Тонкие, острые стрелы дождя жгли Николаю щеки; он стоял на мосту Утренней Зари, глядя на серые сгрудившиеся глыбы казарм Итигая, размытые, но не смягченные туманом; на ровные ряды окон, сочившиеся болезненным желтоватым светом, указывавшим на то, что судилища над военными преступниками продолжаются.
Он наклонился над парапетом, глядя перед собой невидящими глазами; струйки дождя текли по волосам, по лицу, сбегали на шею. Первой мыслью Николая, когда он вышел из тюрьмы Сугамо, было обратиться к капитану Томасу, просить его о помощи против русских, против эмоционального шантажа полковника Горбатова. Но едва только эта мысль зародилась у него в голове, как он тотчас понял всю ее бессмысленность и бесполезность. О чем можно просить американцев, если их позиция и цели в отношении японского руководства и высших чинов японского командования в основе своей ничем не отличаются от советских?
Выйдя из вагончика фуникулера, Николай долго блуждал под дождем и наконец остановился на мосту, глядя вниз, на воду; он решил сделать короткую передышку и собраться с мыслями. Это было полчаса назад, а он стоял все так же не шевелясь; гнев, кипевший в нем, и безнадежность, иссушавшая душу, лишали его возможности действовать.
Гнев Николая питался дружеской любовью и сыновним долгом, но в самой глубине его существа таилась и частичка жалости к самому себе. Горько, мучительно было думать, что именно он стал тем инструментом, тем средством, с помощью которого Горбатов лишит Кисикаву-сан достоинства молчания. Это казалось чудовищным, нечестным, несправедливым. Николай был еще очень молод и до сих пор считал, что справедливость — основной мотив всех действий судьбы, ее неотъемлемое качество, и что карма — не мечта, а реальность.
Стоя на мосту, под дождем, упиваясь горькой сладостью жалости к самому себе и обиды на судьбу, Николай, естественно, начал размышлять о самоубийстве. Мысль о том, что он может выбить у Горбатова из рук его главное оружие, несколько успокоила Николая, пока он не понял, насколько бессмысленным окажется этот поступок. Без сомнения, Кисикаве-сан не сообщат о его смерти: чтобы принудить генерала к сотрудничеству, ему скажут, что Николай арестован в качестве заложника. Возможно даже, после того как Кисикава уже опозорит себя признаниями, дав показания на своих товарищей, враги нанесут ему последний, сокрушающий удар: они откроют ему, что все это время Николай был мертв и что генерал, таким образом, напрасно запятнал свою честь и погубил ни в чем не повинных друзей.
Ветер налетал порывами, вонзая в лицо иглы дождя. Николай покачнулся и покрепче вцепился в края парапета, чувствуя, как волна отчаяния и безнадежности накатывает на него, опустошая душу, унося силы. Затем, невольно вздрогнув, он вспомнил, какая ужасная мысль закралась ему в голову во время его разговора с генералом. Кисикава тогда рассказывал ему о своей попытке умереть, перестав принимать пищу, и о том ужасном унижении, которое он испытал, когда его стали кормить насильно, запихивая в горло резиновую трубку и вызывая рвоту. В ту минуту в мозгу Николая молнией блеснула мысль, что, будь он рядом с генералом во время этой унизительной процедуры, он не дал бы ей совершиться, освободив генерала от земных уз и предоставив ему возможность уйти в небытие. Пластиковое удостоверение личности, лежавшее в его кармане, могло послужить вполне подходящим оружием; для него отлично годились приемы борьбы «Обнаженным — убивать»[12]. Мгновение — и все оказалось бы кончено.
Мысль о том, что он может вызволить Кисикаву-сан из ловушки жизни, возникла, тогда еще смутно, в мозгу Николая, но он тут же с отвращением отбросил ее, не желая додумывать до конца. Но сейчас, под дождем, когда перед глазами его вздымалось из серой пелены здание суда над военными преступниками — этой безжалостной машины расовой мести, — мысль эта вернулась к нему снова; и на этот раз она задержалась, Невыразимо горько было сознавать, что судьбой ему уготовано убить единственного близкого ему человека. Но достойная смерть оказывалась единственным даром, который он в силах был предложить ему. Николаю вспомнилась старинная поговорка: «Кто должен быть строг и суров? Тот, кто умеет и может».
Поступок этот, разумеется, будет для Николая последним, На него обрушится вся ярость врагов, и они покарают его. Конечно, ему легче покончить с собой, чем собственными руками лишить генерала жизни. Но это было бы бессмысленно… и эгоистично.
Бредя под дождем к станции метрополитена, Николай ощущал леденящий холод под ложечкой; но он был спокоен. В конце концов он нашел правильный путь.
В эту ночь и речи не могло быть о сне, но Николай поспешил избавиться от общества пышущих здоровьем, жизнерадостных сестер Танака, чья крестьянская энергия казалась ему теперь частью какого-то чуждого мира света и надежды, а потому неприятно раздражала его.
Один, в неосвещенной комнате, окна которой выходили в маленький сад, — рамы их были раздвинуты, так что он мог слышать, как дождь глухо барабанит по широким листьям растений и тихонько шипит в гравии, — защищенный от холода теплым, подбитым ватой кимоно, он опустился на колени рядом с медной жаровней, угли в которой давно догорели, оставив после себя едва уловимое тепло. Дважды пытался он найти покой в мистическом перенесении, но душа его и разум были слишком обременены страхом и ненавистью, чтобы позволить ему пройти этот короткий путь. Николай еще не понял того, что ему уже никогда не суждено снова вернуться на свой маленький луг в горах, где он наслаждался и обретал успокоение, сливаясь воедино с травами и золотистым солнечным светом. Дальнейшие события его жизни складывались так, что в душе его навсегда сохранился непроницаемый барьер ненависти, преградивший ему путь к сладостному состоянию самозабвения и покоя.
Ранним утром господин Ватанабэ обнаружил Николая стоящим на коленях в комнате, выходящей в сад, Дождь кончился, сменившись резким, пронизывающим холодом. Господин Ватанабэ суетливо стал закрывать окна и разжигать огонь в жаровне, не переставая при этом ворчать на безрассудство и легкомыслие молодых людей, которые в конце концов платятся за свою глупость испорченным здоровьем.
— Я бы хотел поговорить с вами и госпожой Симура, — сказал Николай так спокойно, что поток воркотни господина Ватанабэ мгновенно пресекся и вся его старческая сварливость точно испарилась.
Час спустя, легко закусив, все трое опустились на колени вокруг низкого столика, на котором лежала свернутая в свиток купчая на дом и еще один составленный Николаем не совсем по правилам документ, согласно которому он передавал все свое имущество — дом вместе с обстановкой — обоим старикам на равных правах. Он сообщил им, что уйдет из дому сегодня днем и, скорее всего, никогда сюда больше не вернется. Сначала им будет трудно; придут чужие люди и станут задавать разные вопросы; это усложнит их жизнь, но всего лишь на несколько дней; после этого иностранцы перестанут ими интересоваться и, вероятно, никогда больше не появятся в их маленьком доме. Денег у Николая было не много, поскольку, получая зарплату, он тут же тратил ее большую часть. Те сбережения, которые еще у него остались, лежали завернутые в кусок материи на столе. На случай, если господин Ватанабэ и госпожа Симура не смогут заработать достаточно, чтобы содержать дом, он дает им разрешение продать его и доход использовать по своему усмотрению. Все-таки госпожа Симура настояла на том, чтобы отложить часть денег в качестве приданого сестрам Танака.
Когда все это было улажено, они вместе выпили чаю, обговаривая детали. Николай надеялся, что им удастся избежать неудобного, тягостного молчания, но вскоре они переговорили обо всех домашних делах, скромный запас тем был исчерпан; больше им нечего было сказать друг другу.
Недостаток японской культуры заключается в том, что японцы стесняются искренне выражать свои чувства, ощущая при этом неловкость и стыд. Одни пытаются укрыться за стеной стоического молчания или безразличной, ничего не выражающей вежливости и любезности. Другие, напротив, ударяются в крайности, преувеличенно, театрально выражая свою благодарность или отчаяние и горе.
Госпожа Симура оставалась тверда, замкнувшись в молчании, в то время как господин Ватанабэ рыдал, как ребенок.
Как и вчера, с той же чрезмерной бдительностью, четверо стражей выстроились вдоль стены у двери тюремного зала для посетителей. Вид у японцев был напряженный, казалось, им неловко здесь находиться; американец из Военной полиции зевал, скучающе поглядывая вокруг; плотный, коренастый русский точно спал с открытыми глазами, хотя, без сомнения, это было совсем не так. Еще в начале беседы с Кисикавой-сан Николай пустил пробный шар, заговорив сначала по-японски. Было совершенно очевидно, что американец ничего не понимает, однако в русском Николай не был так уверен; тогда он специально сказал что-то нелепое, звучавшее абсурдно, и тут же заметил, как легкая морщинка недоумения перерезала широкий лоб красноармейца. Когда Николай перешел на французский, поставив в тупик японских охранников, но ничуть не смутив русского, он был уже совершенно уверен, что этот человек — не простой солдат, несмотря на свою внешность медлительного славянина-тугодума. Таким образом, необходимо было найти какой-то другой способ передавать свои мысли так, чтобы никто, кроме Кисикавы-сан, его не понял, и Николай избрал шифр языка го; доставая из кармана маленькую магнитную доску, юноша напомнил генералу, что Отакэ-сан, говоря о самых важных и серьезных проблемах, всегда пользовался терминами своей любимой игры.
— Не желаете ли продолжить игру, сэр? — спросил Николай. — Свежее благоухание улетучилось: «Аджи га варуи».
Кисикава-сан поднял на него глаза в некотором замешательстве. Игроки сделали еще только пять ходов, так что слова Николая, видимо, означали нечто особенное.
В молчании они сделали еще три хода, и тут до генерала стало постепенно доходить значение того, что сказал Николай. Желая окончательно удостовериться в этом, он произнес:
— Мне кажется, наша игра вошла в «коригатадзи», положение мое безнадежно, и все выходы перекрыты.
— Не совсем так, сэр. Я вижу возможность «сабаки», но вам, конечно, придется войти в «хама».
— Не окажется ли это опасно для тебя? Не является ли это на самом деле ситуацией «ко»?
— По правде говоря, это, скорее уж, «уттэгаэ». И я не вижу другого пути выйти из игры с честью — ни для вас, ни для меня.
— Нет, Никко. Ты слишком добр. Я не могу принять от тебя такую жертву. Для тебя такой ход станет самым опасным развитием игры, самоубийственным «дэ».
— Я не прошу вашего позволения. Такое положение невозможно для вас, и я не могу вас в нем оставить. Я решил сделать ход и теперь просто объясняю вам расстановку сил. Противник определяет сложившуюся ситуацию как «цуру-но сугомори». На самом же деле перед ним «сэки». Он собирался загнать вас в угол, применив «сите», но у меня есть преимущество и возможность стать вашим «сите атари».
Краем глаза Николай заметил, как нахмурился один из японских охранников. Он, очевидно, умел немного играть и понимал, что их разговор — совершеннейшая чушь.
Протянув свою руку через грубый деревянный стол, Николай положил ее на руку генерала.
— Отец, меня воспитавший! Две минуты — и игра будет закончена. Позвольте мне направлять вас.
Глаза Кисикавы-сан наполнились слезами благодарности. Он казался еще более хрупким, чем прежде, очень старым и в то же время чем-то похожим на ребенка.
— Но я не могу разрешить тебе…
— Я действую без разрешения, сэр. Я решаюсь на непослушание во имя любви. Я не жду от вас даже прощения.
После минутного размышления Кисикава-сан кивнул. Легкая улыбка точно освободила слезы, наполнявшие его глаза, и две прозрачные капли медленно покатились по его щекам.
— Тогда веди меня.
— Поверните голову и посмотрите за окно, сэр. Тучи закрыли все небо, на улице холодно и сыро, но ждать осталось недолго, уже скоро время цветения вишен придет к нам, неся радость и свет.
Повернувшись к окну, Кисикава-сан спокойно вгляделся в серый, влажный прямоугольник неба. Николай достал из кармана карандаш и небрежно вертел его между пальцами. Разговаривая с генералом, он сосредоточил взгляд на его виске, там, где под прозрачной кожей пульсировала тоненькая синяя жилка.
— Помните ли вы, как мы гуляли под цветущими вишневыми деревьями на Каджикаве, сэр? Подумайте об этом. Вспомните, как много лет назад вы прогуливались там же с вашей дочерью, держа ее маленькую ручку в своей. Вспомните, как вы шли вдоль этого берега с вашим отцом, и ваша маленькая детская рука лежала в его руке. Думайте об этом, сосредоточьтесь на этих воспоминаниях.
Кисикава-сан опустил глаза, обратив свой внутренний взор на эти мирные, успокаивающие картины, а Николай продолжал говорить, и голос его звучал мерно, словно убаюкивая; тихий, завораживающий тон его речи был важнее произносимых слов и их смысла. Так прошло несколько мгновений, и наконец генерал взглянул на Николая; слабая улыбка собрала морщинки в уголках его глаз. Он наклонил голову. Затем опять отвернулся, глядя на серое, сочащееся дождем марево за окном.
Николай продолжал говорить, все так же мягко, тихо, не повышая голоса. Американец из Военной полиции ковырял ногтем у себя в зубах, с головой уйдя в это занятие; однако Николай явственно ощутил, как напрягся наиболее смышленый из японских охранников, которого смущал и сбивал с толку тон этого разговора. Внезапно русский «охранник» с криком метнулся вперед.
Но было слишком поздно.
Шесть часов Николай просидел в наглухо закрытой, лишенной окон, комнате для допросов. Не сопротивляясь и ничего не объясняя, он отдал себя в руки ошеломленным, чувствующим себя одураченными и оттого разъяренным, ожесточившимся охранникам. В порыве гнева американский сержант дважды ударил его своей дубинкой, один раз по плечу и один — по лицу, так что рассек ему бровь до кости. Боль не очень его донимала, но из раны обильно струилась кровь, и Николаю неприятна была эта нечистота, оскорблявшая его достоинство.
Напуганные тем, какие последствия повлечет для них смерть заключенного, убитого у них прямо на глазах, охранники, выкрикивая угрозы в адрес Николая, подняли тревогу и вызвали тюремного врача. Прибывший доктор-японец, робкий, суетливый и нервный, ничего уже не мог сделать для генерала, чье сознание потухло через несколько секунд после удара, нанесенного Николаем, и чье тело умерло спустя минуту после этого. Покачивая головой и со свистом втягивая воздух сквозь стиснутые зубы, точно журя озорного, набедокурившего мальчишку, врач занялся рассеченной бровью Николая.
Пока два новых японских охранника стерегли Николая, не спуская с него глаз, остальные отчитывались перед начальством, приводя свои описания случившегося, которые ясно и недвусмысленно доказывали их собственную невиновность, в то время как их коллеги выставлялись в самом невыгодном свете.
Потом вернулся американский сержант, и с ним еще трое охранников той же национальности; русские и японцы исчезли. Расправа с Николаем должна стать спектаклем, который будут ставить американские режиссеры.
Молча, угрюмо Николая обыскали, сорвали с него все, что на нем было, и одели в такую же грубую и прочную, «антисамоубийственную» одежду, которая была на генерале; его провели по коридору и оставили босого, со скрученными за спиной руками, в голой, холодной комнате для допросов, где он сидел в полной тишине на металлическом стуле, привинченном к полу.
Стараясь обуздать свое воображение, Николай сосредоточился, восстанавливая в памяти показательную игру во время знаменитого состязания между мастерами основных школ го; он помнил, что они разыгрывали эту партию с Отакэ-сан как учебную, тренировочную. Он вспоминал каждый ее ход, рассматривая их по очереди со всех возможных точек зрения, поворачивая их мысленно то одной, то другой стороной, исследуя все таящиеся в них достоинства и недостатки. Умственного напряжения и предельной сосредоточенности было достаточно, чтобы отгородить его от чуждого, хаотично-безумного внешнего мира.
За дверью раздались голоса, затем послышались звуки отпираемых замков, звон ключей и лязг засовов; в комнату вошли трое. Один из них оказался тем самым сержантом Военной полиции, который так усердно ковырял в зубах, когда умер генерал. Второй был крупный, дородный мужчина в гражданском костюме; его маленькие свинячьи глазки умно поблескивали, но ум этот, несомненно, разбавляла изрядная доля материалистического скептицизма и бездушия; подобный взгляд можно встретить у политиков, кинопродюсеров и торговцев автомобилями. Третий, с погонами майора, был высокий мужчина крепкого телосложения, с толстыми бескровными губами и тяжелыми нависшими веками. Именно он уселся на стул напротив пленника, тогда как толстяк в гражданском встал у Николая за спиной, а сержант занял свой пост у двери.
— Я — майор Даймонд.
Офицер улыбнулся, но голос его звучал тускло, невыразительно; он точно пережевывал слова, широко раздвигая челюсти, и они выходили из его гортани с тем скрежещущим, металлическим призвуком, который выдает простолюдина, прикрывающегося тонким слоем наносной, благоприобретенной культуры; подобное произношение также связывается с женскими голосами дикторов в Соединенных Штатах.
В ту минуту, когда они появились, Николай как раз размышлял над очередным ходом в разыгрывавшейся перед его мысленным взором партии мастеров; ход этот имел аромат «тенуки», хотя на самом деле был тонким, остроумным ответом на предыдущее передвижение противника. Прежде чем поднять глаза на вошедших, Николай окинул внимательным взглядом воображаемое игровое поле, запоминая расположение камней, чтобы можно было вернуться к игре позже.
Только после этого он окинул своими бесстрастными зелеными, как старинное стекло, глазами лицо майора.
— Что вы сказали?
— Я майор Даймонд, из Уголовно-следственного отдела.
— О? — безразличие Николая не было притворным.
Майор открыл портфель и достал оттуда три отпечатанных на машинке листа, сколотых вместе.
— Вам нужно просто подписать это признание. После этого мы продолжим разговор.
Николай взглянул на бумаги.
— Не думаю, чтобы мне хотелось что-либо подписывать.
Даймонд раздраженно поджал губы.
— Вы отрицаете то, что убили генерала Кисикаву?
— Я ничего не отрицаю. Я помог моему другу уйти от… — Николай резко прервал себя. Какой смысл объяснять что бы то ни было человеку с душой торгаша, который все равно ничего не поймет? — Майор, я считаю совершенно бесполезным продолжать этот разговор.
Майор Даймонд взглянул на толстяка в штатском, стоявшего за спиной Николая. Тот склонился над пленником:
— Послушайте. Вы можете спокойно подписать признание. Нам известно все о вашей деятельности на стороне красных!
Николай не дал себе труда даже взглянуть в его сторону.
— Вы ведь не станете уверять нас, что не вступали в контакт с неким полковником Горбатовым? — не отступался штатский.
Николай глубоко вздохнул и ничего не ответил.
Штатский схватил Николая за плечо.
— Ты попал в опасную переделку, парень! Лучше тебе подписать эту бумагу, не то…
Майор Даймонд нахмурился и резко, отрывисто покачал головой; рука штатского разжалась. Майор положил на колени ладони и нагнулся вперед, заботливо и сочувственно глядя в глаза Николаю.
— Позвольте я попробую вам все объяснить. Вы сейчас в замешательстве, и мы вас очень хорошо понимаем. Мы знаем, что за убийством генерала Кисикавы стоят русские. Признаюсь вам, причины такого поворота событий нам пока непонятны. Позвольте мне быть с вами совершенно откровенным. Я буду говорить открыто. Нам известно, что вы некоторое время работали на русских. Мы знаем, что вы, благодаря вашим фальшивым документам, проникли в святая святых «Сфинкса/FE». При вас кроме американского было найдено и русское удостоверение личности. Нам известно также, что мать ваша была коммунисткой, а отец — нацистом; что во время войны вы попали в Японию и что в число ваших знакомых входили некоторые милитаристские элементы японского правительства. Такие, например, как генерал Кисикава.
Майор Даймонд покачал головой и откинулся назад.
— Так что, как видите, у нас имеется о вас довольно обширная информация. И, боюсь, все эти сведения весьма предосудительного свойства. Именно это имел в виду мой помощник, говоря, что вы попали в серьезную переделку. Возможно, я буду в состоянии помочь вам… если, конечно, вы пожелаете сотрудничать с нами. Итак, что вы на это скажете?
Николай был потрясен полнейшей беспомощностью всего сказанного. Кисикава-сан мертв; он выполнил свой сыновний долг; он готов понести наказание; остальное не имело значения.
— Вы можете опровергнуть то, что я сказал? — спросил майор.
— У вас в руках жалкая горстка фактов, майор, и вы делаете из них абсолютно нелепые заключения. Губы Даймонда сжались.
— Эти сведения поступили к нам лично от полковника Горбатова.
— Понятно.
Так, значит, Горбатов решил наказать его за то, что он увел жертву прямо у него из-под носа, подсунув американцам эту, наполовину правдивую, информацию с тем расчетом, что янки выполнят за него всю грязную работу. Типично славянское стремление загребать жар чужими руками.
— Разумеется, — продолжал Даймонд, — мы не принимаем все сведения, полученные от русских, за чистую монету. Вот почему мы хотим дать вам возможность изложить свой вариант этой истории.
— Здесь нет никакой истории.
Штатский снова схватил его за плечо.
— Вы отрицаете, что вы познакомились с генералом Кисикавой во время войны?
— Нет.
— Вы отрицаете, что он является частью японского промышленно-милитаристского аппарата?
— Он был солдат.
Правильнее было бы сказать, что он был воин, но эти нюансы ничего не значили для американцев, с их торгашеским мышлением.
— Вы отрицаете вашу близость с ним? — не унимался штатский.
— Нет.
Майор Даймонд вновь перехватил нить допроса. По его тону и выражению лица было ясно, что он ни в чем не уверен и искренне пытается разобраться.
— Ваши документы были фальшивыми, не так ли, Николай?
— Да.
— Кто помог вам получить фальшивые документы?
Николай молчал.
Майор кивнул головой и улыбнулся.
— Понимаю. Вы не хотите впутывать в это дело друга. Это понятно. Ваша мать была русской, не правда ли?
— Русской подданной. В ней не было ни капли славянской крови.
Тут вмешался штатский:
— Так вы признаете, что ваша мать была коммунисткой?
Николай с горькой иронией подумал о том, что его матери даже в могиле не удалось избежать общей участи несчастных славян.
— Майор, в той степени, в какой моя мать вообще интересовалась политикой, — она чтила политические права Аттилы. — Николай еще раз повторил слово «Аттила», неправильно, с ударением на последнем слоге, так, чтобы поняли американцы.
— Ясно, — сказал штатский. — И, я полагаю, вы будете также отрицать, что ваш отец был нацистом?
— Вполне мог быть. Насколько я знаю, он был достаточно глуп для этого. Впрочем, я никогда не видел его.
Даймонд кивнул.
— Таким образом, из всего, что вы сказали, Николай, следует, что наши обвинения по большей части верны.
Николай вздохнул и покачал головой. Два года он проработал с американцами, постоянно сталкиваясь с их мышлением, но не мог бы сказать, что понял эту упрямую склонность идти напролом, стараясь загнать факты в жесткие рамки удобных для них суждений.
— Если я вас правильно понял, майор, — а я, честно говоря, не особенно об этом забочусь, — вы обвиняете меня в том, что я в одно и то же время являюсь коммунистом и фашистом, близким другом генерала Кисикавы и его убийцей, а также японским милитаристом и советским шпионом. И вы, кажется, думаете, что это русские организовали убийство человека, которого они намеревались подвергнуть бесчестному судилищу, с тем, чтобы на весь мир раструбить о своем подвиге. Простите, майор, ваш здравый смысл не протестует против этих обвинений?
— Мы пытаемся вникнуть в каждую мелочь, распутать все незначительные узелки, — заметил майор.
— Неужели? Какое подвижничество!
Рука штатского больно впилась ему в плечо.
— Мы не нуждаемся в идиотских рассуждениях! Твои дела плохи, приятель! Эта страна находится в зоне военной оккупации, а ты вообще не являешься гражданином ни одного государства! Мы можем делать с тобой все, что нам только заблагорассудится, и ни одно консульство или посольство не станет вмешиваться, никто не встанет на твою защиту!
Майор покачал головой, и штатский, разжав руку, вновь отступил назад.
— Не думаю, что разговор в таком тоне может принести нам какую-либо пользу. Совершенно очевидно, что Николай не из тех, кого легко запугать.
Он осторожно улыбнулся уголком рта, почти не раздвигая губ.
— И все же мой помощник прав. Вы совершили серьезное преступление, которое карается смертью, Однако положение ваше не безвыходно. Вы можете оказать нам помощь в нашей борьбе против международного коммунизма. От вас потребуется только небольшое желание сотрудничать с нами, и дело легко обернется в вашу пользу.
Николай узнал этот тон. Как и все американцы, майор по натуре своей был торгашом; все для него имело свою цену, и достойными людьми он считал тех, кто умеет хорошо обстряпывать свои делишки, совершая выгодные сделки.
— Вы слушаете меня? — спросил Даймонд.
— Я вас слышу, — ответил Николай, вкладывая несколько иной смысл в свой ответ.
— Ну и? Вы согласны сотрудничать?
— То есть, вы имеете в виду, подписать признание?
— Это и еще кое-что. В признании ответственность за убийство возлагается на русских. Мы хотим также знать кое-что о людях, которые помогли вам проникнуть в «Сфинкс/FE». И, кроме того, все о русских разведчиках, которые здесь действуют, и об их связях с не выявленными до сих пор японскими милитаристами.
— Майор! Русские не имеют к моим поступкам ни малейшего отношения. Поверьте, мне глубоко безразлична их политика и все, что они здесь предпринимают, точно так же, как и все то, что делаете вы. Вы — американцы и русские — всего лишь две, немногим отличающиеся друг от друга, формы одного и того же явления: деспотизма посредственности. У меня нет причин защищать русских.
— В таком случае, вы подпишете признание?
— Нет.
— Но вы ведь сами только что сказали…
— Я сказал, что не стал бы защищать русских или помогать им. Но я не собираюсь также помогать и вашим людям. Если у вас есть намерение казнить меня — проведя через издевательскую процедуру военного суда или минуя оную, — прошу вас, приступайте.
— Николай, мы добьемся того, что вы подпишете это признание. Прошу вас, поверьте мне.
Зеленые глаза Николая бесстрастно смотрели на майора.
— Я выхожу из разговора.
Он опустил глаза и вновь сосредоточился на расположении камней на доске, каким оно оставалось в его памяти, отложенное на время беседы. Он снова принялся обдумывать возможные варианты ответных ходов на то, что представлялось ему весьма хитроумным «тенуки».
Майор и толстяк в штатском обменялись кивками, и последний вынул из кармана черный кожаный футляр. Николай не шевельнулся, пребывая все в том же глубоком раздумье, в то время как сержант Военной полиции закатал ему рукав, а штатский поднял шприц, удостоверясь, что в нем не осталось воздуха, и струя, вырвавшись из иглы, описала кривую в затхлом воздухе камеры.
Когда впоследствии Николай пытался восстановить события последующих семидесяти двух часов, в памяти его, точно выхваченные наугад кубики мозаики, возникали отдельные ощущения — иногда связанные в хронологической последовательности, иногда растворенные в зыбком дурмане беспрерывно накачиваемых в него наркотиков. Это был кинофильм, в котором он одновременно играл роль и актера и зрителя, — пленка его одновременно и еле ползла, и крутилась со страшной скоростью. Отголоски одних сцен и эпизодов ленты накладывались на образы других и совмещались с отдельными кадрами, вспыхивавшими в глубинах подсознания, которые скорее ощущались, нежели осознавались им, когда несфокусированное, будто наведенное на резкость неумелым оператором, изображение словно расплывалось, а звуковое оформление текло замедленно и отдавалось в ушах вязкими, неразборчивыми, очень низкими и глухими нотами.
Как раз в это время американские разведывательные службы начали свои эксперименты с применением наркотиков на допросах; часто они совершали ошибки, приводившие к расстройству рассудка жертвы. Дородный «доктор» в штатском опробовал на Николае многочисленные химические вещества и их комбинации, в результате которых «пациент» его то неожиданно впадал в истерику, то в коматозное состояние и становился бесчувственным ко всему окружающему. Временами наркотики взаимно нейтрализовали друг друга, и тогда Николай делался совершенно спокоен, сознание его прояснялось, но реальность в его представлении как бы смещалась, и, хотя он с готовностью отвечал на задаваемые ему вопросы, ответы его абсолютно не соответствовали тому, о чем его спрашивали.
В течение этих трех дней, в те минуты, когда Николай ненадолго приходил в себя, его охватывала паника. Они подвергали химической атаке не только его мозг, но, быть может, и всю генетическую структуру его организма. Они калечили высшее по отношению к ним существо, сводя на нет титанические усилия природы.
Нередко он разъединялся с самим собой, точно глядя на себя откуда-то со стороны; в такие минуты Николай-зритель жалел Николая-актера, однако ничем не мог помочь ему. В те короткие промежутки, когда он мыслил разумно, он старался плыть по течению, подчиняясь всем чудовищным несообразностям, всем диким искажениям этого мира кошмаров, соглашаясь с ним и безропотно принимая все безумие своих восприятии и ощущений. Интуиция подсказывала ему, что борьба с этими пульсирующими в нем искажениями реальности приведет лишь к тому, что внутри него что-то оборвется, защелкнется от непомерного усилия и он никогда уже не найдет пути назад, к самому себе.
Три раза в течение этих семидесяти двух часов терпение людей, допрашивавших его, лопалось, и они позволяли сержанту Военной полиции продолжать допрос другим, более изощренным способом, применяя последнее имевшееся в его арсенале изобретение. Он входил в камеру с девятидюймовой брезентовой трубкой, наполненной железными опилками. Действие этого орудия было ужасно. Оно редко ранило поверхность кожи, зато ломало кости и разрывало внутренние ткани.
Человек цивилизованный, не в силах вынести подобного зрелища, майор Даймонд во время этих избиений удалялся из помещения, где происходил допрос, не желая присутствовать при пытках, которые были следствием его собственных распоряжений. «Врач» оставался; ему любопытно было проверить, какой эффект производит боль, причиненная человеку, накачанному наркотиками.
В сознании Николая три периода истязаний запечатлелись по-разному. От первого в памяти у него не осталось ничего. Если бы не распухший, залитый багровым синяком правый глаз и не исчезнувший зуб, дыра на месте которого сочилась солоноватым привкусом крови, можно было бы подумать, что в действительности вообще ничего не происходило. Второе избиение оказалось невероятно мучительно и болезненно. Комбинированное воздействие наркотиков на его организм дало ошеломляющий результат: восприимчивость Николая обострилась и все ощущения стали необыкновенно яркими и сильными. Кожа его приобрела такую чувствительность, что даже прикосновение к ней одежды причиняло боль, а воздух, который он вдыхал, обжигал ноздри. В таком состоянии обостренного осязания Николай испытывал непередаваемые муки. Он жаждал потерять сознание, однако талант и искусство сержанта не давали ему ни на секунду погрузиться в блаженную пустоту небытия.
В третий раз Николай совсем не чувствовал боли, но это оказалось еще страшнее. Совершенно ясно и отчетливо — хотя в самой этой ясности было нечто странное, ненормальное — он понимал, что подвергается истязаниям, и в то же время наблюдал за происходящим со стороны. Он снова был одновременно и актером и зрителем. Он ничего не чувствовал: наркотики словно замкнули электрические цепи ощущений, проходящие по его телу, и нервные окончания атрофировались, потеряли восприимчивость к внешним раздражителям. Весь ужас состоял в том, что он слышал удары так, точно тело его было начинено мощными микрофонами, многократно усиливающими звук. Он слышал глухой треск рвущихся тканей; слышал поскрипывание раздираемой в клочья кожи; слышал рассыпчатый хруст ломающихся костей; слышал яростное биение своей крови. В зеркальном отражении своего сознания он видел свою внешнюю невозмутимость, и в то же время его наполнял тихий, недвижный ужас. Он понимал, что в его способности слышать все это и в то же время абсолютно ничего не чувствовать есть что-то ненормальное, болезненное, а полное наркотическое безразличие к происходящему находится уже по ту сторону безумия.
Было мгновение, когда он, точно всплыв на поверхность, поднявшись из темных и смутных глубин своего существа к реальной действительности, обрел ненадолго способность мыслить разумно и заговорил с майором; Николай сказал ему, что он сын генерала Кисикавы и что они совершат непростительную ошибку, если не покончат с ним тут же, ибо, если он останется жить, им не уйти от него. Он бормотал невнятно; язык его разбух от наркотиков, а губы были рассечены побоями; но его мучители все равно не поняли бы его слов. Сам того не сознавая, Николай говорил по-французски.
Несколько раз за эти три дня допроса с него снимали наручники, стягивавшие за спиной его руки. Когда «врач» замечал, что пальцы Николая побелели от нарушения циркуляции крови, браслеты расстегивали и массировали пленнику кисти; затем их надевали опять. На всю жизнь на запястьях Николая сохранились четкие, хотя и побледневшие, следы шрамов.
На семьдесят третьем часу допроса Николай подписал показания, обвинявшие русских. Мозг его был до такой степени отуманен, что он расписался по-японски, поставив к тому же свою подпись посреди листа, хотя мучители и пытались направить его дрожащую руку вниз. Почерк его оказался настолько неразборчивым, что американцы вынуждены были в конце концов подделать его подпись. Без сомнения, они могли бы сделать это раньше.
Конечная судьба этого «признания» достойна упоминания как олицетворение грубой и неумелой работы американских разведывательных служб. Несколько месяцев спустя сотрудники «Сфинкса» решили, что настало подходящее время пригрозить своим русским аналогам и противникам, заставив их покорно склонить головы. Майор Даймонд лично принес этот документ полковнику Горбатову и, усевшись по другую сторону его стола, в молчании ожидал реакции полковника на это неопровержимое доказательство активности американской разведки.
Полковник с подчеркнутым безразличием полистал машинописные страницы, затем не спеша отцепил по очереди от каждого уха дужки очков в круглой железной оправе и долго тщательно протирал их между большим и указательным пальцами. Ложечкой он с хрустом раздавил в граненом стакане растаявший кусочек сахара, отпил большой глоток чая и снова опустил стакан на самую середину блюдца.
— Ну и что? — произнес он лениво. И это было все. Угрожающий жест был сделан и проигнорирован, никак не отразившись на скрытой деятельности двух держав в оккупированной Японии.
Последние часы допроса растворились для Николая в путаных, но тем не менее довольно приятных грезах. Его нервная система была так подорвана различными наркотиками, что почти бездействовала, а рассудок, отринув действительность, замкнулся в самом себе. Он точно дремал, покачиваясь на волнах смутных видений, далеких от реальности, и вскоре обнаружил, что прогуливается по берегам Каджикавы, а воздух вокруг него наполнен порхающими лепестками цветущих вишен. Рядом с ним, но на некотором расстоянии от него шла юная девушка. Хотя Николай никогда не встречал ее, он знал, что это дочь генерала Кисикавы, Девушка рассказывала ему, как в один прекрасный день она выйдет замуж и у нее родится сын. Как бы между делом, девушка упомянула, что и она, и ее сын погибнут — заживо сгорят во время пожара при бомбардировке Токио. Сказав об этом, она — совершенно логично, как показалось Николаю, — превратилась в Марико. Николай рад был снова увидеть возлюбленную, и они начали тренировочную партию в го; у нее вместо камней были черные лепестки вишен, а у него — белые. Затем Николай сам стал одним из камней и, стоя на доске, в своей крохотной клеточке, оглядывал камни противника, ряды которых становились все гуще, перекрывая все проходы. Он попытался создать защитные «глаза», но все они оказывались ложными, и тогда он побежал; он мчался по желтой поверхности доски все быстрее и быстрее, и черные линии сливались за ним в одну расплывчатую полосу, пока наконец он не добежал до края доски и не сорвался в густую непроглядную тьму, колыхавшуюся в его камере…..где он и открыл глаза.
Стены, полностью лишенные окон, недавно выкрасили в серый цвет. Лампочка под потолком была такой яркой, что Николаю пришлось прищуриться.
В. этой камере, в одиночном заключении, он провел три года.
Переход от ужасов допроса к долгим годам одинокого существования не был резким. Поначалу ежедневно, затем все реже Николая посещал тот самый нервный, растерянный, постоянно, казалось, чем-то встревоженный японский доктор, который засвидетельствовал смерть генерала. Все лечение состояло исключительно в профилактических повязках, без каких-либо попыток со стороны врача зашить раны или наложить гипс на сломанные кости и хрящи. Во время каждого визита доктор то и дело покачивал головой, со свистом втягивал воздух через стиснутые зубы и что-то бормотал себе под нос, точно не одобряя своего собственного участия в этой вакханалии насилия и жестокости.
Японским охранникам приказано было обслуживать заключенного в полном молчании, однако в первые дни им пришлось инструктировать Николая, объясняя ему основные правила распорядка дня. Разговаривая с ним, они употребляли грубые слова, речь их звучала резко, отрывисто, но это не было проявлением их личной к нему антипатии, а только указанием на глубокую социальную пропасть, пролегавшую между пленником и его тюремщиками. Как только узник усвоил правила тюремного поведения, они прекратили с ним всякие разговоры, и большую часть трехлетнего заключения Николай не слышал иного человеческого голоса, кроме своего собственного, если не считать регулярно повторявшихся каждые шесть месяцев получасовых визитов младшего тюремного служащего, ответственного за социальное и психическое благополучие заключенных.
Прошел почти месяц, прежде чем последние следы-воздействия наркотиков исчезли, перестав влиять на его рассудок и нервную систему, и только тогда он отважился несколько ослабить свою бдительность, не ожидая больше каждую минуту внезапно накатывавших на него кошмаров, снов наяву, ужасных, чудовищных искажений времени и пространства, которые захватывали его врасплох, толкали в черную пучину безумия и, отступая, оставляли его, задыхающегося, обливающегося потом, в углу камеры; он сидел там, скорчившись, опустошенный, обессиленный, с ужасом думая о том, как бы эти временные помутнения сознания не овладели им навсегда.
По поводу исчезновения Хела Николая Александровича к оккупационным властям не поступало никаких запросов. Не было никаких попыток ни освободить его, ни ускорить суд над ним. Он не являлся гражданином ни одной страны; у него не было документов; ни одно консульство не выступило в защиту его гражданских прав.
Лишь однажды слабая рябь всколыхнула застоявшуюся ряску бюрократической рутины. Причиной тому послужил короткий визит в здание Сан Син госпожи Симура и господина Ватанабэ, которые ночи напролет переговаривались шепотом, собирая все свое мужество, чтобы совершить этот безнадежный, заранее обреченный на неудачу поступок в знак благодарности к своему благодетелю. Наткнувшись на какого-то мелкого чиновника, старики торопливо, сбивчиво изложили свое дело, всячески стараясь показать свое робкое смирение и незначительность. Все переговоры госпожа Симура взяла на себя, а господин Ватанабэ только кланялся, не отрывая глаз от лица чиновника, воплощавшего в себе всю неисчислимую мощь Оккупационных сил. Старики понимали, что, сунувшись в самое логово американцев, подвергают себя опасности потерять и дом, и то немногое, что оставил им Николай, однако их чувства чести и порядочности требовали, чтобы они пошли на этот риск.
Единственным результатом этой робкой, испуганной попытки явилось вторжение в дом на Асакусе отряда Военной полиции, обшарившего все его уголки в поисках улик преступной деятельности Николая. Во время обыска старший офицер счел подходящим материалом для дальнейшего расследования небольшую коллекцию гравюр Кийонобу и Сараку, которую Николай приобрел, как только смог себе это позволить, страдая оттого, что ее обнищавшие владельцы вынуждены были расстаться с этими национальными сокровищами.
Как показало будущее, гравюры не оказали никакого влияния на идущее под уклон эталитарное американское искусство. Офицер, конфисковавший их, отослал их домой, где его сын, малолетний недоумок, немедленно их раскрасил, причем очень аккуратно, нигде не вылезая за линии, вследствие чего его столь же слабоумная, слепо обожающая сыночка мамаша, убедившись в творческих способностях своего дитяти, решила непременно дать мальчику художественное образование. Это юное дарование сделалось в конце концов лидером поп-арта, так как с удивительной точностью умело воспроизводить на своих полотнах различные консервированные продукты.
Все три года заключения Николай ожидал суда за шпионаж и убийство, но никаких юридических процедур так и не последовало; дело его не рассматривалось, а потому узника лишили даже тех жалких привилегий, которыми могли пользоваться обычные осужденные. Японская администрация тюрьмы Сугамо находилась в полном подчинении у Оккупационных сил; она держала Николая под строгим арестом, поскольку получила соответствующий приказ, несмотря на тот факт, что он являлся досадным недоразумением в жестко организованной системе. Он был единственным заключенным, не имевшим японского гражданства, единственным арестантом, которому так и не был вынесен приговор, а также единственным узником, которого содержали в карцере без каких-либо записей о нарушении им тюремного распорядка. Он мог бы стать весьма неприятным и затруднительным отклонением в налаженной административной деятельности тюрьмы, если бы те, в чьих руках находилась власть, не относились к нему так, как обычно бюрократы и чиновники относятся к любому явлению, мешающему им: они попросту не замечали его.
Как только неожиданные приступы ужасных наркотических видений перестали мучить его, Николай стал потихоньку приспосабливаться к обыденному течению жизни в одиночестве. Камера его представляла собой шестифутовый куб из серого цемента, без окон, с единственной лампочкой, закрепленной под потолком и прикрытой толстым, ударостойким стеклом.
Свет горел круглые сутки. Первое время Николай ненавидел это вечное, непрерывное ослепительное сияние, не позволявшее ему ни на минуту окунуться в теплый интим темноты и делавшее его сон поверхностным и прерывистым. Однако, когда впервые за время его заключения лампочка перегорела и ему пришлось остаться в кромешном мраке, он обнаружил, что тяжелая, непроглядная тьма давит на него и пугает. Лампочка перегорала трижды, и три посещения надежного, заслужившего доверие начальства заключенного, приходившего сменить лампочку под строгим наблюдением охранника, были единственными событиями, нарушившими размеренный, четко расписанный ход жизни Николая. Была, правда, еще одна короткая неполадка с электричеством, случившаяся среди ночи на второй год его пребывания в тюрьме. Николай проснулся оттого, что внезапно в камере стало темно; он сел на краю своей металлической койки и пристально вглядывался в темноту, пока свет наконец снова не зажегся; тогда он спокойно заснул.
За исключением вечно сияющей лампочки, серый свежеокрашенный куб, в котором жил Николай, имел еще три достопримечательности; кровать, дверь и место для отправления естественных надобностей. Кровать представляла собой узкую стальную полку, прикрепленную к стене; две ее передние ножки были наглухо вмурованы в цементный пол. Из гигиенических соображений койка, на западный манер, была приподнята над полом, но только на восемь дюймов. Из соображений безопасности охраны, а также чтобы исключить возможность самоубийства, у кровати не было ни бортиков, ни проволочной сетки; для тепла и удобства на нее было наброшено два стеганых одеяла. Кровать располагалась напротив двери, которая являлась самой сложной и замысловатой деталью камеры. Она была сварена из тяжелых стальных листов и открывалась совершенно бесшумно, медленно поворачиваясь на густо смазанных маслом петлях. Дверь так плотно примыкала к порогу, что воздух в камере сжимался, когда она закрывалась, и у заключенного на какое-то время возникало неприятное ощущение в барабанных перепонках. В двери был проверчен глазок из толстого, защищенного проволочной сеткой стекла, через который охранники постоянно наблюдали за всеми действиями узника. У самого основания двери охранники прикрепили стальную полосу, которая откидывалась на шарнирах, когда надо было передать пищу. Третьей достопримечательностью камеры было отделанное кафельной плиткой углубление, являвшееся отхожим местом. С характерной для японцев щепетильностью и заботой о человеческом достоинстве очко поместили в угол, справа от двери, так что заключенный мог отправлять свои физические надобности, находясь вне обзора. Прямо над этим приспособлением располагалось вентиляционное отверстие трех дюймов в диаметре, утопленное в цементном потолке.
В суровых условиях одиночного заключения жизнь Николая была заполнена событиями, делившими ее на определенные отрезки, отмерявшие время. Дважды в день, утром и вечером, ему через щель над порогом просовывали пищу. По утрам, кроме того, он получал ведро воды и маленький брусочек жесткого, зернистого мыла, которое давало жидкую скользкую пену. Николай ежедневно мылся с головы до ног, плеская на себя воду пригоршнями и обливаясь целиком; затем растирался досуха своей грубой холщовой рубашкой, а остатки воды сливал в кафельное отверстие.
Пища его была очень скромной, но здоровой: неочищенный рис, тушеные овощи и рыба, слабый тепловатый чай. Овощи слегка менялись в зависимости от сезона и были всегда достаточно крепкими, хрустящими, так что чувствовалось, что в процессе приготовления из них не успели выварить все витамины. Пищу выкладывали на металлический поднос, разделенный перегородками; тут же лежали одноразовые деревянные палочки, прикрепленные к бортикам подноса. Когда стальная пластина откидывалась, дежурный заключенный всегда дожидался, пока узник не отдаст ему грязный поднос с использованными палочками и салфеткой, прежде чем передать ему новую порцию пищи.
Два раза в неделю, в полдень, дверь камеры открывалась, и охранник кивал заключенному, подзывая его к себе и показывая, что тот может выйти. Поскольку страже запрещено было разговаривать с Николаем, ей приходилось общаться с ним с помощью разнообразных, зачастую многочисленных и комичных жестов. Узник следовал за охранником в конец коридора, где перед ним открывалась стальная дверь (она всегда скрипела и стонала, поворачиваясь на петлях), и ему разрешали выйти наружу, туда, где было предусмотрено место для прогулок — узенькая дорожка между двумя одинаковыми, безликими зданиями, с обоих концов огороженная высокими кирпичными стенами, по которой он мог прогуливаться в одиночестве в течение двадцати минут, вдыхая свежий воздух и видя только прямоугольник открытого неба над головой. Николай знал, что часовые постоянно наблюдают за ним с башни в конце прохода, но в стеклах окон всегда отражалось небо, так что он не мог никого видеть, благодаря чему сохранялась иллюзия одиночества и почти полной свободы. За исключением двух случаев, когда Николай был болен и лежал с повышенной температурой, он никогда не отказывался от прогулок, даже если лил дождь или падал снег. Он всегда использовал это время для интенсивных пробежек, быстро, как только это было возможно, бегая взад-вперед по короткой дорожке, напрягая мускулы и стараясь сжечь накопившуюся в теле энергию.
Как только последние следы действия наркотиков исчезли окончательно, Николай принял решение выжить во что бы то ни стало; частично оно было продиктовано его глубоко укоренившимся в нем упрямством, отчасти же питалось мыслями об отмщении. Он каждый раз до крошки съедал все, что ему давали, а дважды в день, после еды, напряженно и подолгу занимался гимнастикой, делая такие физические упражнения, чтобы работал каждый мускул. Его поджарое, сильное тело постепенно снова становилось ловким, упругим и быстрым. После гимнастики узник всегда садился в углу камеры в позе «лотос» и полностью сосредоточивался на пульсации крови в висках, оставаясь в таком положении до тех пор, пока на него не снисходил покой легкой, не слишком глубокой медитации, который хотя и являлся всего лишь слабым заменителем мистического перенесения, но оказывался все же вполне достаточным для того, чтобы рассудок Николая оставался спокоен и чист. Он приучил себя никогда не думать о будущем, предполагая в то же время, что оно существует; иначе его захлестнули бы волны разрушительного отчаяния.
Спустя несколько недель после выздоровления Николай решил вести счет дням, проведенным в тюрьме; в надежде, что он выберется когда-нибудь из этой вонючей дыры и снова заживет нормальной человеческой жизнью. Он наугад обозначил новый день понедельником и стал считать его первым днем апреля. Он ошибся на восемь дней, но узнал об этом только через три года.
Его одинокая жизнь была заполнена делами. Два приема пищи, одно купание, два занятия гимнастикой, два периода медитации, и так изо дня в день. Два раза в неделю Николай имел удовольствие пробежаться взад-вперед по узкой дорожке для прогулок. Были и еще две четкие вехи, отмерявшие его время. Раз в месяц Николая посещал парикмахер из дежурных заключенных, который брил его и проходился по волосам ручными ножницами, после чего на голове его оставался колкий, в полдюйма высотой, ежик. Этот старик заключенный, подчиняясь запрету, не произносил ни слова, зато он то и дело подмигивал и все время улыбался, выражая свои дружеские чувства. Также раз в месяц, обычно через два дня после посещения парикмахера, Николай, возвращаясь с пробежки, обнаруживал, что одеяла на его кровати заменили свежими, а стены и пол камеры политы водой, смешанной с дезинфицирующим раствором, неприятный запах которого стоял потом в камере три, а иногда и четыре дня.
Однажды утром Николая неожиданно вывел из медитации звук отпираемой двери. В первый момент его раздосадовало и немного испугало это внезапное нарушение устоявшегося распорядка. Позднее Николай понял, что это событие являлось не отступлением от правил, а только последним, заключительным звеном тех циклов, которые отмеряли его жизнь. Раз в полгода заключенных должен был посещать пожилой, измотанный работой чиновник из гражданского персонала Сугамо, в чьи обязанности входило заботиться об удовлетворении физических и духовных потребностей узников этого образцового тюремного заведения. Старик представился как мистер Хирата; он объяснил Николаю, что ему разрешено немного побеседовать с ним. Присев на край низкой полки-кровати, он поставил перед собой свой набитый бумагами портфель, открыл его, пошарил внутри и, вытащив чистый анкетный лист, сунул его под пружинные зажимы специальной подставки, стоявшей у него на коленях. Равнодушным, бесцветным голосом он стал задавать вопросы о самочувствии заключенного, о его душевном состоянии, и всякий раз, когда Николай кивал головой, старик ставил галочку против соответствующего пункта анкеты.
Пройдясь в заключение по вопроснику кончиком ручки, чтобы удостовериться, что ни один из полагающихся вопросов не был пропущен, мистер Хирата поднял на Николая усталые, слезящиеся глаза и спросил, не имеет ли мистер Хел (Херу) каких-либо предусмотренных законом требований или жалоб.
Николай машинально покачал головой… затем передумал.
— Да, — попытался сказать он. Но горло его точно одеревенело, и из него вырвался только какой-то скрип. Внезапно он понял, что давно отвык говорить. Откашлявшись, он сделал еще одну попытку: — Да, сэр. Я хотел бы получить книги, бумагу, кисти и чернила.
Густые, изогнутые брови мистера Хираты недоуменно поползли вверх; он отвел глаза в сторону и с шумом глубоко втянул в себя воздух. Очевидно, такое требование показалось ему необычным, из ряда вон выходящим. Нелегко будет его удовлетворить. Могут возникнуть неприятности. Однако старик добросовестно занес слова заключенного в пустую, специально для этой цели предназначенную графу.
Николай и сам удивился, осознав вдруг, как страстно и отчаянно он жаждет книг и бумаги. Он понимал, что с его стороны опрометчиво на что-то рассчитывать, что разочарование может нарушить то шаткое равновесие сумеречного, полубессознательного существования его души, при котором желания таятся где-то в самой глубине существа человека, не смея подняться на поверхность, а надежда является не более чем робким, неуверенным ожиданием. И все-таки он решил рискнуть:
— Это мой единственный шанс, сэр.
— Вот как? Единственный шанс?
— Да, сэр. У меня нет ничего… — Николай внезапно охрип, и ему снова пришлось откашляться. Как трудно, оказывается, говорить! — У меня нет ничего, чем я мог бы занять мой мозг. Мне кажется, я схожу с ума.
— Вот как?
— Часто я ловлю себя на том, что думаю о самоубийстве.
— А… — Мистер Хирата нахмурился и втянул в себя воздух. Ну почему нельзя обойтись без подобных проблем? Проблем, для решения которых не существует четких указаний или инструкций?
— Я доложу о вашем требовании начальству, мистер Херу.
По тону чиновника Николай понял, что доклад этот будет не слишком настойчивым и его просьба безвестно канет в бюрократическую бездну. Он заметил, что взгляд мистера Хираты часто останавливается на его изуродованном лице, после чего старик, точно чувствуя неловкость, тут же смущенно отводит глаза в сторону.
Кончиками пальцев Николай коснулся своей рассеченной брови.
— Это не охранники, сэр. Большую часть этих ран мне нанесли американцы, во время допроса.
— Большую часть? А остальные шрамы?
Николай опустил глаза и снова откашлялся. Голос его был хриплым и слабым, а ему сейчас так необходимо, чтобы он звучал красноречиво и убедительно. Мысленно Николай поклялся, что отныне постоянно будет тренировать свой голос и не позволит ему зачахнуть.
— Да, большую часть. Остальные шрамы… Должен признаться, я сам причинил себе некоторые увечья. В порыве отчаянья я бился головой о стену. Конечно, это было глупо, и я стыжусь этого, но… Не зная, чем занять мой мозг…
Николай позволил своему голосу сорваться; он не отрывал глаз от пола.
Мистер Хирата с беспокойством рассматривал следы безумия и попыток самоубийства на лице своего подопечного; и надо же такому казусу случиться именно теперь, когда ему осталось всего несколько лет до пенсии! Он пообещал сделать все, что в его силах, и вышел из камеры, терзаемый муками, ужаснее которых не бывает у чиновников гражданских служб: необходимостью сделать выбор и принять самостоятельное решение.
Два дня спустя, вернувшись в камеру после двадцатиминутной пробежки на свежем воздухе, Николай обнаружил в ногах железной кровати завернутый в бумагу пакет. В нем оказались три старые, пахнущие плесенью книги, пачка бумаги из пятидесяти листов, бутылочка чернил западного производства и дешевая, но совершенно новая авторучка.
Осмотрев книги, Николай был удручен. Они никуда не годились. Мистер Хирата зашел в какой-то букинистический магазин и приобрел там (на свои собственные деньги, с тем чтобы избежать административно-хозяйственных затруднений и не подавать формальной заявки на предметы, которые могли оказаться запрещенными) три самые дешевые книжки, какие только ему удалось найти. Не зная других языков, кроме японского, и вспомнив из анкеты Николая, что тот читает по-французски, мистер Хирата купил, как он предполагал, французские книги, выбрав их из груды, которая некогда была частью библиотеки священника-миссионера, конфискованной властями во время войны. Священник этот был баском. Одна из его книг, изданных до 1920 года, представляла описание жизни басков, составленное для детей и оформленное неуклюжими, раскрашенными фотографиями и гравюрами с изображением сельских сцен. Книга, правда, была на французском, но для Николая она не имела никакой видимой ценности. Вторая, тоненькая, книжка содержала баскские поговорки, притчи и народные сказки, изложенные по-баскски на левой стороне листа и по-французски — на правой. Третья книга оказалась французско-баскским словарем, составленным в 1898 году священником из От Соул, который пытался в предпосланном книге длинном, напыщенном предисловии уподобить знание баскского языка обладанию такими добродетелями, как набожность и смирение.
Отшвырнув в сторону книги, Николай опустился на корточки в углу камеры, отведенном для медитации. Он совершил ошибку, дав волю надежде, и теперь несет наказание, расплачиваясь горьким разочарованием. Он почувствовал, что из глаз его льются слезы, и вскоре помимо воли разразился душераздирающими рыданиями. Николай передвинулся к отхожему месту, чтобы охранники не увидели его в таком разбитом, надломленном состоянии. Оно удивило и испугало его самого. Это ужасное отчаяние, как легко оно прорвалось наружу, невзирая на то, что он, казалось бы, приучил себя жить в суровой простоте, неукоснительно подчиняясь раз и навсегда заведенному распорядку, избегая каких-либо мыслей о прошлом или будущем. Наконец, обессиленный, почувствовав, что слезы иссякли, Николай погрузился в неглубокую медитацию, и только после нее, несколько успокоившись, стал обдумывать возникшую перед ним проблему.
Вопрос: почему он так страстно возжаждал получить книги и забыл об осторожности, сделавшись уязвимым для боли и разочарования? Ответ: сам не признаваясь себе в этом, он чувствовал, что его интеллект, отточенный многолетним изучением игры в го, стал чем-то сродни двигателю с последовательным возбуждением, который, если его лишить нагрузки, будет вращаться все быстрее и быстрее, пока не разлетится на куски. Вот почему он ввел свою жизнь в жесткие рамки неизменного, раз и навсегда установленного распорядка и проводил больше времени, чем это было необходимо, наслаждаясь чистой, первозданной пустотой медитации. Ему не с кем было разговаривать, и он старался даже не думать. Если уж быть совсем точным, мысли и впечатления сами, незваные, приходили ему в голову, но это, по большей части, были расплывчатые, ирреальные образы, лишенные четкой и ясной логики, облеченной в слова. Николай бессознательно, сам не понимая почему, старался отключить свой мозг, не давая ему работать, боясь, что иначе в полном одиночестве, в глухой и вязкой тишине камеры, его охватят панический ужас и отчаяние; но именно поэтому он и ухватился за возможность получить книги. Он хотел дать серьезное занятие своему уму.
И вот они — эти книги?! Детская хрестоматия с картинками; тоненький томик — собрание народной мудрости и словарик, составленный каким-то мудрствующим священнослужителем!
И все это на баскском языке, — языке, о котором Николай почти ничего не знал, самом древнем европейском языке, не имеющем никаких родственных связей ни с одним другим языком в мире, оригинальном, как все, что касается басков, с их особым, не подпадающим ни под одну классификацию, происхождением, с их типом крови и формой черепа, не свойственными ни одной другой расе.
Долго сидел Николай на корточках, размышляя над своей проблемой. На вопрос, стоявший перед ним, имелся только один ответ: он должен каким-то образом использовать эти книги. Как? Он может, например, самостоятельно выучить по ним баскский язык. В конце концов, у него в руках гораздо больший материал, чем Розеттский камень с его загадками; у него есть оригинальный текст и подстрочный перевод его и даже словарь. Ум игрока привык иметь дело с абстракциями кристаллической структуры и геометрическими построениями го. Он работал дешифровщиком и может самостоятельно выстроить систему баскской грамматики. И он не позволит себе забыть другие языки. Он может перевести баскские народные сказки на русский, английский, японский и немецкий языки, и даже на просторечный китайский, хотя на этом ему придется остановиться: ему не записать свой перевод, он никогда не учился писать по-китайски.
Сдернув одеяла на пол, Николай превратил свою железную кровать-полку в письменный стол и, разложив на нем свои книги, бумагу и ручку, опустился перед ним на колени. Прежде всего он постарался обуздать свое возбуждение, ведь тюремщики в любую минуту могут отобрать у него все эти сокровища, ввергнув его в состояние, которое Сент-Экзюпери называет «пытка надеждой». И в самом деле, следующая его пробежка по узкой дорожке оказалась сплошным мучением, и возвращался в камеру он, собрав в кулак все свое мужество, внутренне приготовившись к тому, что не найдет своих книг, что их у него забрали. Но книги оказались на месте, и Николай, забыв обо всем, целиком отдался наслаждению умственного труда.
После того как Николай обнаружил, что чуть не утратил дара речи, он стал ежедневно по нескольку часов разговаривать сам с собой, придумывая различные бытовые ситуации или вслух рассказывая о политике и культурном развитии стран, на языках которых он говорил. Поначалу он стеснялся говорить вслух; ему не хотелось, чтобы охранники подумали, будто он лишился рассудка. Однако вскоре у него вошло в привычку думать вслух, и он целые дни бормотал себе что-нибудь под нос. От этих лет, проведенных в тюрьме Сугамо, у Хела на всю жизнь осталась характерная особенность говорить тихо, почти шепотом, и понять его можно было только благодаря его необыкновенно четкому произношению.
В последующие годы этот отчетливый, ясный и удивительно тихий голос всегда производил на его собеседников ошеломляющее, можно даже сказать, устрашающее впечатление, так что у людей, с которыми Николая сталкивала его эксцентричная профессия, просто кровь стыла в жилах. А те, кто совершал роковую ошибку, тайно выступая против него и действуя предательски, мучились потом ночными кошмарами, слыша, как тени, затаившиеся в углах, говорят с ними его тихим и четким голосом.
Первая поговорка из баскского кладезя народной мудрости звучала так: «Zahar hitzak, zuhur hitzak»; что в переводе означало: «Старые изречения — мудрые изречения». В имевшемся словарике Николай нашел только слово «zahar», означавшее «старый». Таким образом, первыми записями в его маленькой самодельной грамматике были:
«Zuhur — мудрый.
Окончания множественного числа в баскском языке „ak“ или „zak“.
Корень слов „поговорки/изречения“ — „hit“ или „hitz“.
Примечание: глагол „говорить/сказать“, вероятно, также производное от этого корня.
Примечание: возможно, аналогичные конструкции не требуют вспомогательных глаголов».
Николай принялся строить грамматику баскского языка с азов, слово за словом, понятие за понятием, конструкцию за конструкцией. С самого начала он заставлял себя вслух произносить слова и фразы изучаемого языка, так, чтобы он звучал в его сознании — живой, полнокровный. Не имея ни руководства по фонетике, ни преподавателя, который направлял бы его, Николай, конечно, кое-где ошибался, и эти ошибки потом навсегда остались в его разговорном баскском языке, немало веселя его друзей-басков. Так, например, он решил, что звук «h» в баскском, как и во французском, при произношении немой. Точно так же ему нужно было выбрать один из возможных вариантов звучания согласной «х». Это могло быть и «z», и «sh» или «tch», и задненебное немецкое «ch». Он наугад выбрал последнее. Ошибочно, как выяснилось впоследствии, к его величайшему смущению.
Жизнь его была теперь заполнена, даже переполнена событиями и делами, которые ему приходилось откладывать в сторону еще до того, как он успевал устать от них. День начинался с завтрака и обливания холодной водой. Сделав гимнастику и избавившись, таким образом, от излишней физической энергии, Николай позволял себе на полчаса погрузиться в неглубокую медитацию. После этого он приступал к изучению баскского языка и занимался им до ужина; затем проделывал еще один комплекс физических упражнений, продолжая его до тех пор, пока энергия окончательно не иссякала и усталость не разливалась по всему телу. Тогда он снова на полчаса погружался в медитацию. И уже затем проваливался в сон.
Он даже на время исключил из своего распорядка пробежки по узкой прогулочной дорожке, посвятив это время занятиям баскским языком. К тому же каждый день, во время еды или занимаясь физическими упражнениями, Николай разговаривал сам с собой на одном из языков, которые он знал, чтобы не забывать их и поддерживать в рабочем состоянии. Поскольку языков было семь, для каждого из них он отвел один день в неделю; в результате его личный календарь дней недели звучал так: Monday, вторник, lai-bai-sam, jeudi, Freitag, Larunbat и Nitiyoobi.
Самым значительным за годы, проведенные Николаем Хелом в одиночном заключении, оказалось то, что его дар предчувствия расцвел. Это произошло с ним помимо воли, и на ранних стадиях он даже этого не сознавал. Те, кто специально занимаются изучением подобных феноменальных явлений парапсихологии, полагают, что предчувствие, способность предугадывать близость событий, которые должны совершиться в ближайшем будущем, было в ранний период развития человеческого общества в такой же степени свойственно всем людям, как остальные пять чувств, однако впоследствии, по мере того как человек, развиваясь, все дальше и дальше отходил от своего первоначального ощущения мира как отношений охотника с жертвой, оно стало отмирать, не находя себе применения, и наконец почти исчезло. Кроме того, внематериальная природа этого «шестого чувства», рождающегося из импульсов, посылаемых подкоркой головного мозга, диаметрально противоположна разумному, логическому мышлению, дающему человеку возможность анализировать окружающие его явления и производить обработку опыта и впечатлений, благодаря которой его можно характеризовать как высшее существо животного мира. Если уж до конца придерживаться фактов, следует заметить, что отдельные примитивные культуры все еще сохраняют способность предчувствования, хотя и в очень слабом, зачаточном виде; и даже некоторые, до мозга костей цивилизованные люди иногда неожиданно принимают сигналы этой системы предчувствий, вздрагивая и ощущая странное раздражение, жжение или покалывание от устремленного на них сзади пристального взгляда; иногда люди чувствуют, что кто-то думает о них, а иногда в душе человека вдруг рождается смутное, неясное, но тем не менее сильное предчувствие грядущего благополучия или близкой кончины. Однако ощущения эти очень легки, мимолетны, и от них обычно отмахиваются, поскольку их невозможно втиснуть в рамки унылой, прозаической логики, а попытаться понять или принять их — значит, разрушить удобное убеждение, что любые феномены находятся в сфере человеческого разума, а значит, в конце концов поддаются объяснению.
Изредка, в экстремальных обстоятельствах, способность предчувствования вдруг развивается и в отдельных современных личностях. Николай Хел являлся во многом характерным представителем немногочисленных обладателей этого необыкновенного дара. Вся жизнь его, с самого рождения, была наполнена внутренней, напряженной работой души и мысли. Он был мистиком, не раз испытывавшим экстатические перенесения, а потому все ирреальное, алогичное не казалось ему странным, он привык к нему. Занятия го приучили его ум воспринимать действительность как цепь бесконечных, текучих, постоянно меняющихся образов, а не как жесткую структуру «проблема — решение», свойственную культурам Запада. Внезапное потрясение, перевернувшее всю его жизнь, на долгое время обрекло его на одиночество; ему пришлось замкнуться на самом себе. Но это обстоятельство помогло раскрыться его новым неожиданным способностям и в очередной раз подтвердило, что и в наше время хотя бы один из десятка миллионов человек живет, храня в себе дар (или бремя) предчувствования.
Эта исконная, первичная система ощущений развивалась в Николае так медленно, так постепенно, что почти целый год он вообще не подозревал о ней. Его тюремное существование делилось на столько коротких, насыщенных энергичной деятельностью отрезков, что он не имел ни малейшего представления о течении событий за стенами тюрьмы. Он никогда не сосредоточивал внимания на этом и никогда не испытывал скуки или томления. В противоречии с физическими законами, оказалось, что время имеет вес, но груз его всей тяжестью наваливается на человека только тогда, когда нечем его заполнить.
Николай обнаружил свой новый дар случайно, и помогло этому очередное посещение мистера Хираты. Он сосредоточенно занимался, корпя над своими книгами, и вдруг, оторвавшись от них, сказал себе вслух (по-немецки, так как, по его расчетам, была пятница):
— Странно. Почему это мистер Хирата решил навестить меня?
Затем, взглянув на свой импровизированный календарь, обнаружил, что все правильно — прошло уже шесть месяцев со времени последнего визита мистера Хираты.
Через несколько минут, однако, он снова оторвался от работы, размышляя, кто этот незнакомец, который идет к нему вместе с мистером Хиратой; он чувствовал, что приближающийся человек не принадлежит к числу охранников, ибо каждый из них обладал совершенно определенной аурой, которую Николай безошибочно распознавал.
Некоторое время спустя раздался скрежет отпираемых замков, и в камеру вошел мистер Хирата в сопровождении молодого человека, который проходил стажировку по социальной работе в тюремной системе; он застенчиво стоял в стороне, пока его старший наставник, положив на колени дощечку с анкетой, задавал свои вопросы, методично отмечая каждый полученный ответ.
На заключительный вопрос о каких-либо дополнительных требованиях или жалобах Николай попросил еще бумаги и чернил, на что мистер Хирата пригнул голову и глубоко, со свистом втянул в себя воздух, как бы показывая, какие неимоверные трудности создает для него это требование. Однако в выражении глаз его промелькнуло что-то такое, что обнадежило Николая; он почувствовал, что просьба его будет выполнена.
Когда мистер Хирата уже собирался уходить, Николай, как бы ненароком, спросил его:
— Простите, сэр. Не проходили ли вы мимо моей камеры минут десять назад?
— Десять минут назад? Нет. Почему вы спрашиваете?
— Так вы не проходили мимо моей камеры? Но, может быть, вы подумали обо мне?
Оба тюремных служителя обменялись быстрыми взглядами. Мистер Хирата еще загодя предупредил ученика об опасном состоянии рассудка этого заключенного и о том, что тот был на грани самоубийства.
— Нет, — заговорил было старик, — не думаю, чтобы я… Минуточку! Ну конечно! Как раз перед тем как перейти в это крыло здания, я говорил о вас вот этому молодому человеку.
— А, — сказал Николай. — Тогда все понятно.
Новый обмен обеспокоенными взглядами.
— Понятно что?
Николай покачал головой и сказал:
— Ничего. Это не имеет значения. Мистер Хирата пожал плечами и вышел. Весь остаток этого дня и в течение всего следующего Николай размышлял над открытой им в себе способностью — ощущать необычным, внечувственным способом близость других людей и через них сосредоточенные на нем мысли. Во время своей двадцатиминутной прогулки в узеньком дворике, под темным прямоугольником грозового неба над головой, Николай то и дело закрывал на ходу глаза, проверяя, может ли он, сосредоточившись на какой-нибудь характерной особенности стен, узнать заранее, что он к ней приближается. Он обнаружил, что в состоянии это сделать, даже повернувшись несколько раз вокруг своей оси, для того чтобы полностью потерять ориентацию. Таким образом, его предчувствие сбывалось и в отношении неодушевленных предметов. Проделывая свои опыты, Николай ощущал направленный на него поток человеческого внимания; он твердо знал: там, за стеклами, в которых отражалось небо, охранники наблюдают за ним, обсуждая его странные выходки. Он мог даже ясно различить каждого из них в этом сконцентрированном на его персоне внимании; мог с полной определенностью сказать, что их двое и один из этих людей обладает сильной аурой, а другой — более слабой, хотя, возможно, его просто мало волнуют фокусы какого-то сумасшедшего заключенного.
Вернувшись в камеру, Николай продолжал размышлять над своим даром. С каких пор он обладает им? Откуда он появился? Как можно его использовать? Насколько он мог вспомнить, дар этот развился в нем за последний год его пребывания в тюрьме. Он формировался так медленно, что невозможно было определить точно, когда же он появился. С некоторых пор он стал чувствовать, хотя и никогда не задумывался об этом, когда охранники приближаются к его камере, и мог распознать, идет ли к нему низенький, косоглазый или другой — похожий на полинезийца, в жилах которого, вероятно, текла кровь айнов. Он знал также, кто из дежурных заключенных принесет ему завтрак, чувствуя это тотчас после пробуждения.
Обладал ли Николай какими-нибудь признаками этого дара до того, как попал в тюрьму? Да. Да, блеснуло вдруг из глубины его памяти. Всю жизнь он ловил слабые, еле слышные сигналы своей сверхчувственной системы. Еще ребенком он всегда знал, едва переступив порог дома, есть ли в нем кто-нибудь или нет. Даже если мать ему ничего не говорила, он совершенно точно догадывался, помнит ли она о каких-нибудь домашних обязанностях или делах, которые она ему поручила. Он ощущал в воздухе невидимый, но густой тянущийся шлейф, если в комнате, куда он входил, люди недавно спорили или занимались любовью. Но он никогда не задумывался над этим, считая, что это обычная, присущая всем способность, что все люди испытывают точно такие же ощущения. В какой-то мере он был прав. Многие в детстве, а иногда уже и повзрослев, время от времени ощущают эту почти неощутимую вибрацию, эти едва уловимые колебания, воспринимая их остаточными органами своей системы предчувствий, но не обращают на них внимания, объясняя свое состояние «настроением», или «повышенной чувствительностью», или «интуицией». Единственное, что было необычным в системе предчувствий, которой обладал Николай, — это постоянство посылаемых ею сигналов. Всю свою жизнь он чувствовал и принимал ее послания.
Когда он, со своими японскими друзьями, занялся спелеологией, его сверхчувственные способности впервые обнаружили себя совершенно отчетливо, хотя в то время он воспринял их бессознательно, как нечто данное, не задумываясь и никак не определяя своего отношения к ним. В особых, необычных условиях кромешной тьмы, всеобъемлющего страха, который овладевает человеком под землей, первозданные, таившиеся в подкорке его мозга силы прорвали все преграды, мощным потоком влившись в область чувств Николая. В глубоких подземных лабиринтах, ползком, вместе со своими товарищами пробираясь через разломы породы, ощущая, что миллионы тонн громадных каменных глыб нависают над ним всего лишь в нескольких дюймах от его позвоночника, Николай знал, что стоит ему только прикрыть веки (с тем чтобы избавиться от слишком сильных, непреодолимых импульсов поверхностных ощущений, поддаваясь которым он позволял потоку энергии изливаться через его глаза даже в полной, непроницаемой темноте), как он сможет продвигаться вперед, руководствуясь одним лишь предчувствием, и с удивительной, невероятной точностью предсказывать, где на их пути откроется свободное пространство, а где исследователи наткнутся на громадную скалу. Друзья поначалу подсмеивались над этими его «озарениями». Как-то, поздно вечером, когда они разбили лагерь у входа в пещеры, которые исследовали днем, и сидели, лениво, полусонно переговариваясь, разговор их то и дело возвращался к необычной, сверхъестественной способности Николая ориентироваться в любых условиях. Один из молодых людей высказал предположение, что, сам о том не догадываясь, Николай воспринимает и умеет расшифровывать еле слышное эхо, возникающее при его движениях, а возможно, ему помогает и обоняние и он различает по запаху, в каком месте под землей он находится; эти-то легкие, еле заметные, и все же отнюдь не мистические сигналы и являются причиной его знаменитых «озарений». Николай охотно согласился с таким объяснением; впрочем, все это его не особенно волновало.
Один юноша из их группы, изучавший английский, с тем чтобы получить в Оккупационных силах работу получше, хлопнув Николая по плечу, рявкнул прямо ему в ухо:
— Хитрецы эти западные люди, ловко они умеют ориентироваться![13]
Другой же, с лицом обезьянки, в чертах которого все было искривлено и сдвинуто со своих мест, игравший в группе роль клоуна и весельчака, сказал, что нет ничего странного в том, что Никко может видеть в темноте. Он ведь, как ни произноси его имечко, человек темный, двойственный!
По тону весельчака можно было понять, что он шутит, однако вокруг костра на несколько секунд воцарилась тишина, пока окружающие пытались разгадать, в чем же состоит соль этого запутанного, построенного на скрытых намеках каламбура. Как только до каждого из них по очереди стал доходить смысл сказанного, раздались стоны, возмущенное ворчание и мольбы пощадить их уши, избавить их от, подобного юмора; один парень даже запустил своей кепкой в незадачливого остряка.
Оставшуюся половину дня и весь следующий Николай провел в камере, целиком отдавшись исследованию своей способности предчувствия. Ему удалось открыть некоторые присущие ей свойства. Во-первых, это не было обычным чувством, вроде слуха или зрения. Лучше всего, пожалуй, тут подходило сравнение с осязанием, которое вбирало в себя массу самых разнообразных реакций на раздражители, включая чувствительность к жаре и к давлению, головную боль и тошноту, ощущение высоты при подъеме или падении и умение контролировать равновесие — короче говоря, многие чувства и ощущения, которые свалили в одну кучу, приклеив к ним не слишком подходящий ярлык «осязание». Что же касается предчувствия, то тут существовали два совершенно определенных класса чувственных реакций: количественный и качественный настрой, который, в свою очередь, мог быть активным и пассивным. Количественный настрой в большей мере ассоциировался с расстоянием до одушевленных и неодушевленных объектов и их расположением в пространстве. Николай вскоре понял, что диапазон его восприятия весьма ограничен в случае, если речь идет о неодушевленных, пассивных объектах — таких как книга, камень или человек, сидящий неподвижно. Присутствие такого объекта могло быть воспринято им не более чем на расстоянии четырех-пяти метров; далее сигналы становились уже слишком слабыми, уловить их было практически невозможно.
Каламбур был почти шекспировский — удивительная околесица, претендующая на мудрость и глубину. Соль его в том, что друзья-японцы называли Николая «Никко», избегая труднопроизносимого для них звука «л». А фамилия Хел в устах японцев звучала как «Херу».
Если же, однако, Николай сосредоточивал на объекте свое внимание, перекидывая к нему мост энергичного восприятия, дистанция поступления сигналов немедленно удваивалась. А если объектом являлся человек (или, в некоторых случаях, животное), который думал о Николае, перекидывая от себя к нему мост своей собственной энергии, расстояние могло увеличиться еще вдвое. Вторым аспектом способности предчувствия было ее качество; это касалось только тех случаев, когда объектом восприятия становился человек. Николай мог не только вычислить расстояние и местоположение источника посылаемых сигналов, но различал также, по ответной вибрации собственных чувств, качество этих сигналов, определял, дружелюбные они или враждебные, угрожающие или нежные, смущенные, гневные или дрожащие от вожделения. А так как вся эта система приводилась в действие подкоркой, то при передаче наиболее отчетливо выражались самые основные, примитивные эмоции; страх, ненависть, похоть.
Разобравшись в общих чертах в своем даровании, Николай перестал о нем думать и вновь вернулся к своим занятиям, стараясь в то же время постоянно держать в памяти все свои языки. Он понимал, что до тех пор, пока он в тюрьме, этот удивительный дар предчувствия вряд ли может ему особенно пригодиться, разве что в качестве развлечения. Но он не смог предугадать, что в последующие годы его высокоразвитая способность предчувствия не только поможет ему завоевать мировую известность, славу выдающегося спелеолога, но и станет для него одновременно разящим оружием и броней в его редкой профессии — охотника на международных террористов.