ЧАСТЬ ВТОРАЯ СИГАРД

«Проезд только в Сигард» — неразборчивый знак указывал на разбитую проселочную дорогу, около которого рейсовый автобус высадил Эдварда Бэлтрама.

«Я должен ехать» — это был крик души Эдварда, а потом его одолели сомнения. После потрясения на сеансе и разговора с Томасом идея отъезда влекла его, казалась манящей звездой. Он думал: «Я поеду к отцу, я исповедуюсь ему, и пусть он осудит меня». Но за пару дней его энтузиазм поутих, а затея потеряла притягательность. Не то чтобы Эдвард испугался (хотя он действительно побаивался), но поездка уже казалась ему бесполезной и бессмысленной, как и все в его несчастной жизни. Зачем возиться, тащиться туда, где он ничего не значит, где его не хотят видеть, откуда его могут просто выгнать? И как ему все осуществить? Вряд ли можно явиться без приглашения, а написать письмо для него немыслимо. Он уже жалел, что рассказал Томасу о сеансе, — после этого случившееся стало более реальным. Теперь случившееся представлялось ему частью какого-то тупого безумия, присущего его несчастной жизни; словно под кожу ему загнали комок грязного тряпья. Это были подленькие, гаденькие галлюцинации, разновидность умственной грязи, исторгнутой из души. Эдвард снова валялся в кровати, читал триллеры и бродил по Лондону, повсюду встречая лишь глаза уродливых людей и непристойные сцены. Даже собаки проявляли к нему враждебность. Они его чуяли. Поначалу он боялся, что тот сеанс будет преследовать его, предлагая новые жуткие впечатления. Но вскоре он начал забывать об этом и вернулся к привычному бесконечному воссозданию своей боли.

Но однажды утром Эдвард с изумлением получил следующее письмо:


Сигард

Мой дорогой Эдвард!

Если позволишь мне так тебя называть. Мы с мужем думали о тебе и хотели бы тебя видеть. Не мог бы ты оказать нам любезность и посетить нас? Мы будем рады, если ты приедешь хотя бы на несколько дней, чтобы возобновить знакомство. Это доставит нам огромное удовольствие. Пожалуйста, напиши, сможешь ли ты приехать в любое ближайшее время — нас все устроит.

Искренне твоя

Мэй Бэлтрам.

P. S. Мы прочитали в газете о твоем печальном случае.


На оборотной стороне листа была нарисована карта, показывающая путь до Сигарда от автобусной остановки. Она сопровождалась замечанием:


Боюсь, после недавних дождей нам не удастся встретить тебя на машине, но дай нам знать, когда приблизительно можно тебя ожидать, и мы встретим тебя у дверей дома.


Эдвард сразу же ответил, что приедет. Он написал Томасу записку, где сообщил о своем отъезде и попросил никому не говорить об этом. Потом, не сказав ни слова Стюарту и Гарри, собрал небольшую сумку и исчез. И вот маленький душный автобус высадил его на дороге, звук двигателя замер вдали, и ландшафт в холодном свете клонящегося к вечеру пасмурного дня опустел и погрузился в тишину.

Окружающий пейзаж не казался Эдварду привлекательным. Будучи городским жителем, он инстинктивно искал «очарования сельских просторов» — и не находил. Местность была слишком ровной и плоской. Недавний дождь, о котором писала миссис Бэлтрам, превратил дорогу в слякотный ручей, вьющийся между затопленных полей, где всходила какая-то зеленая поросль. Наполненная водой канава с одной стороны дороги отражала слабый свет. Наверху в огромном небе — такого бездонного неба Эдвард никогда еще не видел — восточный ветер неторопливо гнал бурые облака, их движение и меняющийся цвет контрастировали с унылой однообразной землей. В атласе, куда Эдвард наспех заглянул перед отъездом из Лондона, говорилось о близости моря, но этого не было заметно. Несколько одиноких деревьев кое-как разбавляли сей скорбный простор без единого признака человеческого жилья. Судя по схеме миссис Бэлтрам, ему предстояла прогулка на расстояние около двух миль. Как только Эдвард сошел с асфальта, его городские туфли увязли в грязи. Он зашагал вперед, борясь со встречным ветром.

Прощаясь с Эдвардом, Томас просил его писать. А еще он сказал: «Слушай, если там будет ужасно, сразу же возвращайся ко мне». Эдвард не пытался вообразить, как «там» может быть, он думал лишь о том, что должен ехать. Поздно размышлять. Его мыслительные способности были парализованы наводящим ужас ходом времени, что сопутствует приближению критического, но неизбежного события — экзамена, приговора врача, известий с места катастрофы. Его сопровождали привычные спутники, приносившие почти облегчение: его скорбь, его рана, ставшая частью тела, тьма внутри, чувство усталости и бессмысленности действий, когда он вытаскивал ногу из хлюпающей грязи. Бодрящее ощущение своей судьбы, которое он мимолетно чувствовал в присутствии Томаса и еще некоторое время после, оставило его. «Я встану и пойду к отцу своему…» Сигард прежде казался важной частью провидения или, по меньшей мере, чем-то новым — возможно, убежищем. Письмо миссис Бэлтрам усилило руку судьбы, оно сделало затею Эдварда более реальной, но одновременно более пугающей, а потому неуместной. Но мог ли он в своей нынешней ситуации бояться чего-то еще? Не откликнуться на зов судьбы было немыслимо, и Эдвард не стал выстраивать связи между этим призывом и своим болезненным состоянием. Когда он сказал Томасу, что «все взаимосвязано», это означало лишь его одержимость единственной мыслью.

И вот теперь ему предстояла встреча с отцом — громадной темной фигурой, спрятанной за завесой будущего, к которому он с каждым шагом подходил все ближе. Миссис Бэлтрам написала от собственного имени и от имени мужа, она пригласила Эдварда, выразила желание увидеть его. Но исходила ли она из общих соображений? Может быть, миссис Бэлтрам прочла «о том, что случилось», поддалась импульсу и написала письмо, даже не посоветовавшись с мужем или заранее решив, что он согласится? А может, она написала его из какого-то нездорового ленивого любопытства — ведь катастрофы всегда привлекают публику, во все глаза рассматривающую пострадавших. В свете туманных воспоминаний о мачехе такой вариант представлялся более вероятным. От нее можно было ожидать подобной холодности; от нее, но не от отца. Само слово «мачеха», впервые пришедшее ему на ум, звучало довольно неприятно. Что касается отца, то Эдварду не представлялось возможным, чтобы этот почтенный человек снизошел до любопытства. В его представлении отец был выше таких мелочей. Хорошо это или плохо? Хотел ли он, чтобы отец испытывал к нему какие-то чувства? А если, поглощенный своей работой, он вовсе не интересуется сыном, будет ли Эдвард разочарован? Да, конечно. Однако такой вариант представлялся более безопасным. Впрочем, понять, что тут безопаснее, было трудно. Предположим, отец действительно хотел его увидеть и надеялся найти в нем нечто особенное. Возможно, когда газеты упомянули имя Эдварда в неприятном, даже уничижительном контексте, это стало предлогом, чтобы вспомнить о ребенке, который прежде казался потерянным навсегда? Что ж, скоро он обо всем узнает.

То, что это должно произойти очень скоро, теперь вызывало у него ужас. Эдвард медленно шел по дороге к Сигарду, каждый шаг по грязи давался ему с трудом. «Проезд только в Сигард». Ветер крепчал, и Эдвард замерз в своем плаще. Канава с водой ушла куда-то в сторону, в поросшую тростником болотистую глушь. Когда рассеивались облака, лучи вечернего солнца касались лужиц и прудов. По другую сторону на небольшом возвышении, которое и холмом-то трудно было назвать, виднелись какие-то заросли, которые Эдвард сначала принял за рощицу. Небо вскоре расчистилось, явив не синеву, а какую-то бледную зелень без света, тогда как горизонт был пронизан пылающими золотыми языками. Внимание Эдварда теперь привлекло нечто, поднимавшееся в небо над леском: большая темная масса, напоминавшая быстро летящий воздушный шар. Она постоянно меняла форму, сжималась, складывалась, изменяла направление и наконец, едва слышно трепеща крыльями, прошла прямо над его головой. Наблюдая за этой исчезающей формой, он понял, как потемнело все вокруг, хотя небо еще светилось, и какая тишина повисла над землей. Он прислушался к тишине и разобрал слабый шорох вдали — возможно, журчание реки. Вдоль дороги, уже почти неразличимой, стоял ряд невысоких корявых деревьев с белесыми цветами и росли кусты шиповника, на которых еще виднелись почерневшие ягоды. Никаких признаков жилья по-прежнему не наблюдалось, и Эдвард начал думать, что пропустил нужный поворот, развилку, и сейчас направляется в бескрайнюю топь, где сгинет в темноте. Он прибавил шаг, оглядываясь и стараясь идти быстрее. Окружающий пейзаж обрел какую-то мерцающую эфемерность, Эдвард почти ничего не видел в сгустившихся сумерках. Над болотом повисли клочья тумана. Потом, словно отдернули невидимый занавес, впереди возник дом. Точнее, это было массивное сооружение, контуры которого прочерчивались на гаснущем небе, — неопределенное строение с башней в одном конце. Поначалу Эдварду показалось, что он видит перед собой на плоской земле громаду собора или корабля. Он почти бежал, эмоции переполняли его, а время воспринималось, как край пропасти, куда он сейчас упадет, или окно, куда он вот-вот шагнет. Перед ним живо возник образ Марка, призрак, напоминающий о его проклятии; и Эдвард внезапно понял: если здесь и есть что-то страшное, так это он сам, фигура, возникающая из темноты и несущая в этот одинокий тихий дом катастрофу или мор.

Дом уже приблизился и прояснился, сумеречная дымка редела, словно наступало утро, а не вечер. Эдвард вспомнил, что когда-то давно видел фотографии Сигарда в ка-ком-то журнале или газете, но тот образ стерся его из памяти. Дом представлял собой действительно странное и очень большое сооружение. Это было длинное высокое здание с наклонной крышей, почти без окон, похожее на вокзал, с пристройкой в виде особняка в стиле восемнадцатого века. Пристройка и главное здание соединялись высокой стеной с карнизом. С другой стороны торчала башня — мощный шестиугольник из бетона с хаотично разбросанными маленькими окнами. Эдвард почувствовал, что ноги его уже не идут по дорожной слякоти: он ступил на мощеную дорожку, по обе стороны от которой росли деревья. Они образовывали широкую аллею, не загораживая вид на дом, а обрамляя его. В середине большого здания он увидел большую открытую дверь и свет, горевший внутри. Потом около этой двери, у едва различимой в темноте стены, он заметил трех женщин, напомнивших ему барельеф или статуи.

Эдвард на миг остановился и двинулся дальше. Женщины еще несколько мгновений оставались неподвижны, а потом все вместе двинулись ему навстречу. Когда они вот так неожиданно предстали перед ним в свете, льющемся из открытых дверей, Эдвард сразу же оценил их красоту, молодость и сходство друг с другом. Они были наряжены в цветастые платья с пышными юбками до щиколоток, утянутые в талии, на их шеях блестели ожерелья, а их длинные волосы были уложены тяжелыми коронами. Они молча, как будто робея, улыбались Эдварду. Он почувствовал, что он должен заговорить первым, но сумел произнести лишь какое-то неопределенное восклицание.

— Эдвард, добро пожаловать в Сигард.

К нему протянулась рука и еще одна. Эдвард пожал обе, а потом третью.

— Просим, просим, — сказал другой голос. — На улице прохладно.

— Добро пожаловать в Сигард, — повторил третий голос.

— Надеюсь, дорога оказалась не слишком неприятной?

— Нет-нет, — ответил Эдвард. — Ничуть. Я отлично прогулялся, только там ужасно… довольно грязно, а мои туфли для этого совсем не годятся.

Позднее он вспоминал свои первые слова как наивные и глупые. Однако они помогли. Он последовал за одной из женщин в дверь, две другие вошли за ними. Кто-то прикоснулся к его плащу.

Главное здание, куда он вошел, и в самом деле напоминало вокзал или очень большой сарай с массивными пересекающимися деревянными балками под потолком. Когда дверь закрылась, Эдвард принялся искать глазами встречающую его мужскую фигуру, но не нашел. Он увидел несколько высоких окон, бросающийся в глаза гобелен, большие растения с блестящими листьями в горшках. Стены были выложены из грубоватых квадратных блоков золотисто-желтого цвета. Эдвард обратил внимания на огромную облицованную печь — таких монстров он видел в Германии, но не в Англии. Несмотря на печь, в огромном пространстве зала стоял холод. Длинный, основательный, надежный стол был накрыт в одном конце. Помещение освещали масляные лампы, стоявшие на столе и подвешенные в дальних углах. Эдвард поставил свой чемодан и снова оказался лицом к лицу с женщинами. Они действительно были очень молоды и похожи друг на дружку.

— Я — миссис Бэлтрам. А это твои сестры, Илона и Беттина. Вот Илона, а вот — Беттина.

Две девушки улыбнулись и сделали реверанс.

Эдвард, конечно же, не забыл «отвратительных маленьких девочек», но никогда не принимал их в расчет и не думал о них. Они были размытым пятном на картине, где присутствовал отец и фигура поменьше — мачеха. Эдвард туманно представлял себе, что «девочек» с ними не будет — может, они учатся где-то или работают. Он даже не утруждал себя вопросом, сколько его сестрам лет, и среди всей заварухи совершенно о них забыл.

— Мы зовем ее матушка Мэй, — сказала одна из них.

— Пожалуйста, называй меня так и ты.

— Да… Спасибо… Вы были так добры, пригласив меня…

— Мы очень рады, что ты приехал. Ты, должно быть, устал после этой прогулки. Беттина, покажи Эдварду его комнату. А потом мы пообедаем. Ты, наверное, голоден. Да, туфли не хочешь снять? Они все в грязи. Поставь их туда — вон ящик у стены.

Неловко подпрыгивая сначала на одной, потом на другой ноге, Эдвард снял промокшие грязные туфли и поставил их в один из ящиков рядом с несколькими парами высоких сапог. Девушка по имени Беттина взяла чемодан Эдварда и никак не хотела его отдавать. Остальные рассмеялись. Он пошел за Беттиной к занавешенному дверному проему.

— Осторожнее, ступенька. Тут у нас все непросто, скоро ты сам все поймешь. Здесь темновато, мы называем эту часть Переходом. Это Селден, старый дом.

Эдвард споткнулся. Беттина взяла из ниши лампу и двинулась вперед по каменным ступенькам, леденившим ступни Эдварда сквозь носки. Девушка остановилась и подняла светильник повыше, чтобы Эдвард видел, куда идти. Впереди был темный коридор, дальше — освещенная дверь. Через несколько секунд они оказались в просторной спальне, где на столе горела еще одна лампа. В комнате стоял странный запах.

Беттина поставила лампу и повернулась к Эдварду. Определить, сколько ей лет, он не смог — где-то между восемнадцатью и тридцатью. У нее был высокий лоб и спокойные глаза исключительно мягкого светло-серого цвета, но узкий нос с горбинкой и острый подбородок придавали лицу властность и проницательность. С этим ожерельем на шее она походила на благородную даму с портрета эпохи Возрождения или, возможно, на умного, немного женственного юношу. Цвет ее темно-рыжих волос вызывал какое-то тревожное чувство; волосы были аккуратно подобраны, но выбивавшиеся кудряшки подчеркивали прозрачную белизну и гладкость ее шеи. Беттина оперлась руками о край стола рядом с лампой, и Эдвард увидел, что под ногтями у нее грязь. Он не мог сказать, успокоил его этот небольшой изъян или нет. Под взглядом девушки он чувствовал себя слабым, незащищенным, сконфуженным и очень усталым. Эдвард тихим голосом проговорил:

— Мне нравится твое платье.

— Мы сами себе шьем. — Беттина улыбнулась ему и растянула юбку во всю ширину. — К вечеру мы переодеваемся — надеваем все лучшее.

— Боюсь, я не взял с собой ничего особенного.

— Ну, это ерунда. Вот твоя ванная. Тут есть горячая вода, с кухни. Тут даже электричество есть. У нас свой генератор, но мы его бережем. К тому же мы все равно предпочитаем масляные лампы.

— А море отсюда далеко?

— Довольно близко, но добраться до него трудно… Ну, сам разберешься? Надеюсь, ты недолго, да? Ванну не хочешь принять?

— Нет-нет, я через минуту вернусь.

— У тебя есть какая-нибудь другая обувь?

— Да, тапочки.

— Я буду рядом, внизу у лестницы, чтобы ты не заблудился.

— Так я увижу… моего отца… за ужином?

— Ой, извини, мы забыли сказать, что его сейчас здесь нет. Будешь уходить — оставь лампу здесь, но не гаси.

Беттина взяла свою лампу и вышла, взмахнув подолом платья. Значит, встреча с отцом откладывается. Эдвард почувствовал огромное облегчение, но в то же время и недоумение вкупе с разочарованием.

Комната была пустая и довольно холодная. Она выглядела бы как монашеская келья, не будь в ней некоторого изящества, даже величия. Стены были сложены из блоков бледно-розового мелкозернистого камня, похожего на камень стен дома-сарая, только светлее и более отшлифованного, сводчатый потолок — из какого-то материала с каменной крошкой точно такого же цвета. Пол из светлых дубовых досок, дубовые тяжелые двери и стол — круглый и чрезвычайно основательный, на прочных, простых, чуть искривленных ножках. Здесь же стояли комод и в пару ему стул с плетеным сиденьем. На полу рядом с двуспальной кроватью лежал тканый коврик темно-коричневого цвета, а над изголовьем висел складчатый белый балдахин и занавески broderie anglaise[31]. Стоявший в углу парафиновый обогреватель давал немного тепла, и потому в комнате не было очень холодно; именно от обогревателя шел тот странный запах. На гвозде, вбитом между двух каменных блоков, висела единственная в комнате картина, оплетенная паутиной. На ней была изображена юная девушка, стоявшая в реке, расставив ноги, и смотревшая на зрителя с затаенным удовольствием. На травянистом берегу лежал выписанный во всех технических подробностях велосипед, а через спицы одного из колес проползала большая змея, вперившаяся взглядом в девушку. В углу стояли инициалы — «Дж. Б.». Эдварду картина не понравилась.

Большое окно за длинными белыми шторами оказалось закрыто довольно пыльными внутренними ставнями. Эдвард снял металлическую перекладину и откинул один из ставней, а потом, приложив ладони к лицу, выглянул наружу. Там царила почти полная темнота. Но на фоне чуть более светлого неба он разглядел темные контуры — кроны деревьев на аллее неправильной формы, где он недавно шел. Он находился внутри здания, которое снаружи напоминало ему что-то вроде особняка восемнадцатого века. Эдвард закрыл ставень, задернул штору и вошел в ванную, где автоматически и безрезультатно щелкнул выключателем. В свете масляной лампы, проникавшем через открытую дверь, он увидел святилище такого же элегантного аскетизма — огромная ванна и голые стены. Рядом с раковиной находилось квадратное окно, и Эдвард выглянул из него во двор, тускло освещенный одной-единственной электрической лампочкой на дальней стене. Двор удивил Эдварда неожиданно экзотическим видом — ему показалось, будто он смотрит на что-то нездешнее, расположенное то ли на юге, то ли в прошлом. Может быть, на двор какого-то французского замка. Но тут лампочка погасла, и он решил, что включали ее специально для него. Понимая, что не стоит задерживаться, Эдвард привел себя в порядок, расчесал свои прямые темные волосы, достал из чемодана тапочки, надел их и, прежде чем открыть дверь, постоял перед ней, сделав несколько глубоких вздохов.

Беттина ожидала Эдварда на площадке, до неловкости близко. Она повела его по Переходу, который, похоже, состоял из анфилады темных арок и альковов, а потом — через занавешенную дверь в зал. Илона и матушка Мэй (со временем он привык называть ее так) встретили его и все втроем, молча, словно пастухи — корову, проводили к длинному столу. Последовала небольшая пауза, как для молитвы, после чего они сели. Эдвард, подчиняясь жесту матушки Мэй, сел во главе стола, матушка Мэй — справа от него, Беттина — слева, а Илона — рядом с Беттиной. Матушка Мэй сказала:

— Мы не верующие, но, прежде чем сесть за стол, всегда стоим и молчим.

Эдвард пока не понимал, рассматривать ему этих женщин как врагов или нет. Может быть, отец хотел его приезда, а они под напускной вежливостью скрывали свою ревность и неприязнь. Не представляется ли он им, размышлял Эдвард, чужаком? Ведь он вполне обходился без них, пока ему было хорошо, а теперь попал в беду и бросился искать поддержки, которой не заслуживает, рассчитывая на внимание отца как на некую привилегию? Если так и есть, им будет легко отомстить ему — он чувствовал это по исходящим от них вибрациям силы. Он уже слышал слово «сестра». «У меня две сестры, — думал он, — Беттина и Илона, Илона и Беттина. Что они сделают мне? Я приехал сюда ненадолго». Но то, что происходило, что могло произойти, было больше, мрачнее и длительнее этого.

Первой заговорила Илона.

— Тебя ведь зовут Эдвард?

— Гм… да…

— То есть я хочу сказать — не Эд, не Тед, не Эдди и не Нед?

— Ха, Недди! — рассмеялась матушка Мэй.

— Нет, меня всегда называли Эдвардом.

— Тогда и мы будем тебя так называть, — решила Беттина.

— Мы приготовили для тебя маленький пир, — сказала матушка Мэй. — Всякая еда — святой дар, но сегодня особый праздник.

— Торжество, — вставила Беттина.

— Но сначала мы должны сказать, что мы вегетарианцы, — предупредила матушка Мэй. — Надеюсь, ты не возражаешь?

— Нет-нет, я и сам почти вегетарианец. Я чувствую, что должен им стать, еда мне безразлична.

— Мы надеемся, это тебе понравится, — проговорила Илона.

— То есть я, конечно, не имел в виду…

— Давай мы за тобой поухаживаем, — сказала матушка Мэй. — Понимаешь, мы тут всегда едим просто, как на пикнике. Все на столе, вон в тех мисках. Или ты хочешь сам себе положить?

— Нет-нет, пожалуйста, положите мне…

— Потом ты сам будешь это делать, — сказала Беттина. — У нас есть маленькие смешные традиции, но ты скоро всему научишься.

Илона рассмеялась, точнее, захихикала, глядя на Эдварда и закрывая рот рукой, как делали девушки-японки в его колледже.

Зачерпывая ложкой из разных мисок, матушка Мэй положила на тарелку Эдварда бобы, приправленные маслом и травами, чечевицу в сладковатой подливе, плоскую котлетку из (как он распробовал) орехов, какое-то блюдо вроде яичницы со шпинатом, салат из незнакомых ему листьев. Все это (как он опять же распробовал) оказалось великолепно на вкус. Масло было несоленое, а рассыпчатый, толсто нарезанный хлеб — явно домашнего изготовления.

— Хочешь вина?

— Будьте добры.

Из керамического кувшина, разукрашенного синими и зелеными геометрическими фигурами, Беттина налила в его стакан красноватую жидкость.

— Вино из бузины урожая прошлого года. Мы его сами готовим.

— Мы все готовим сами, — хихикнула Илона.

Эдвард все больше склонялся к мысли, что она — младшая.

— Ну, или почти все, — сказала Беттина.

— Обычно мы не пьем вино, — заметила Илона.

— Но сегодня особый день, — проговорила с улыбкой матушка Мэй.

Вино тоже было отличное, довольно крепкое и ароматное, со сладковатым вкусом. Эдварду казалось, что он пьет нектар. У него сразу же началось приятное головокружение. Он оглядел просторную комнату — да, это был большой средневековый сарай. Громадные балки терявшегося в тени свода переплетались в великолепной архитектурной игре, отчего у Эдварда создавалось впечатление, будто он находится на большом корабле. Высокие стены из грубого камня были голыми, если не считать гобелена напротив главной двери, на которой висели тяжелые плотные шторы. В тусклом свете Эдварду не удавалось разглядеть, что изображено на гобелене. Черный пол покрывали большие сланцевые плитки. В зале, как и в спальне, почти не было мебели, лишь несколько больших резных стульев у стены рядом с печкой, два небольших стола с горящими на них лампами и целый лес растений в громадных керамических горшках.

Теперь, когда на несколько мгновений разговор прервался, Эдвард довольно смело разглядывал своих собеседниц. Он внезапно и не без приятности ощутил себя мужчиной в компании трех женщин. Трех запретных женщин, подумал он и испытал облегчение. Это часть всего происходящего — судьбы или рока, как там оно называется. Бросалось в глаза выражение абсолютного покоя на лице матушки Мэй, как бывает порой у женщин. Ее красота была отмечена сияющей безмятежностью. Глядя на такие лица, трудно определить, откуда берется это спокойствие — то ли оно бессознательное, дарованное природой, то ли выработанное, как следствие мудрости, то ли маска намеренно культивируемой вечной юности. Ее рыжеватые волосы, светлее, чем у Беттины, были тщательно уложены, прямой нос выглядел не столь агрессивно, подбородок был менее острым. Широкое лицо было бледным, почти белым, серые глаза смотрели немного насмешливо и дружелюбно. Эдвард нашел красивым ее изящный, тонко очерченный рот, а потом понял, что она вся красива. Она даже более привлекательна, чем ее хорошенькие дочери. У Илоны, чьи рыжие волосы растрепались сильнее, чем у сестры, и часть их свободно спадала на спину, было детское красивое округлое личико, розовые пухлые щеки и чуть курносый нос. Она ответила на взгляд Эдварда таким же изучающим взглядом. В нем читалась озорная, хотя и застенчивая насмешливость, заставившая его быстро отвести глаза. Все три женщины обходились без косметики.

— А когда вернется мой отец? — спросил Эдвард у Беттины.

Он вдруг осознал, что ест яблоко, хотя не помнил, как взял его.

Беттина повернулась к матушке Мэй:

— Когда вернется Джесс?

— Ой, скоро… скоро…

Эдвард почувствовал, что глаза его закрываются. Он попытался открыть их, но они снова закрылись. Он прилагал усилия, чтобы поднять веки, а три лица перед ним расплывались. Зал превратился в серую сферу, где он неловко плыл и тонул.

— Извините, бога ради, — сказал он. — Что-то я вдруг ужасно устал.

Стулья громко заскрежетали на сланцевых плитках, и этот звук отозвался болью в голове Эдварда. Он встал, ухватился за спинку стула.

— Извините, пожалуйста…

— У тебя был долгий день, а вино крепкое. Илона, ты проводишь Эдварда наверх?

Не выпуская из рук яблока и прилагая усилия, чтобы не упасть, Эдвард направился за Илоной по длинной пустой комнате к занавешенной двери. Девушка взяла лампу, которая, как и прежде, стояла в нише. Эдвард с трудом поднялся по каменным ступенькам, цепляясь за толстый канат перил, и наконец оказался в освещенной спальне. Илона поставила свою лампу на стол, подошла к кровати и принялась аккуратно расстилать ее.

— Тут в кровати грелка — мы ее положили как раз перед твоим приходом, она, наверное, еще теплая. Хочешь, я налью погорячее?

— Нет-нет, спасибо…

— На окнах ставни, видишь? Тут есть электрические выключатели, но мы взяли за правило пользоваться электричеством только в крайних случаях, например когда сильный мороз или нужно накачать воду. В верхнем ящике комода — электрический фонарик, а в нижнем — еще одно одеяло, если будет холодно. Я сейчас выключу обогреватель. Ты знаешь, как погасить масляную лампу?

— Боюсь, что нет.

— Нужно повернуть это колесико вправо. Да, кстати, если услышишь звуки ночью, не пугайся.

— Звуки?

— Ну, совы… Совы, лисы… и полтергейст, и всякое такое…

Эдвард слабо хихикнул над ее шуткой.

— Думаю, не помру от страха. Спасибо тебе.

— Да, еще опасайся крыс.

— Нет тут никаких крыс, — произнесла Беттина, стоявшая за открытой дверью. — Не валяй дурака, Илона. Как ты себя чувствуешь, Эдвард? Мы встаем довольно рано. Я тебе постучу утром.

Когда Эдвард лег в кровать, он сразу же провалился в глубокий, мирный сон. Ночью он ничего не слышал.


На следующее утро его разбудили странные глухие свистящие звуки. Он поначалу подумал, что это птичий щебет, но скоро понял — нет, что-то другое. Это была музыка. Эдвард сразу вспомнил, где находится, и вскочил с кровати, испугавшись, что проспал все на свете. Он распахнул ставни и заморгал, увидев слабый утренний свет. Звук доносился снаружи. Он поднял оконную раму. Внизу в вымощенном дворике матушка Мэй, Беттина и Илона играли на флейтах. Увидев его голову в окне, они рассмеялись и бросились прочь. Эдвард убрал голову, закрыл окно, прислонился лбом к стеклу и застонал.


Завтрак состоял из травяного чая и горячих промасленных гренков, сдобренных высушенными зернышками овса. Были и фрукты, но их Эдвард не стал есть. Он неважно себя чувствовал, прежнее отчаяние снова вернулось к нему. Женщины надели коричневые платья из домотканого материала и деревянные бусы.

Когда завтрак закончился, все встали и матушка Мэй сказала:

— Ну, теперь мы должны заняться работой. Мы тут без дела не сидим.

— Мы трудимся не покладая рук, — подтвердила Илона. — Правда, Беттина?

— А что вы делаете? — спросил Эдвард. — Я знаю, вы сами шьете себе платья…

— Чего только мы не делаем, — ответила матушка Мэй. — Работа всегда найдется. Мы выращиваем фрукты и овощи, содержим дом в чистоте и порядке, шьем одежду, выполняем плотницкую работу. Мы немножко рисуем — так ведь? — делаем на продажу украшения и рождественские открытки… Ведь мы не богаты.

— И мы ремонтируем этот треклятый старый генератор, когда он ломается. По крайней мере, Беттина занимается этим! — добавила Илона.

— Мы следуем примеру Джесса, — сказала Беттина, — его правилам и его предприимчивости. У нас есть распорядок дня.

— Время молчания, — подхватила Илона, — время отдыха, время чтения. Как в монастыре.

— Позвольте мне помогать вам, — попросил Эдвард. — Боюсь, я мало что умею, но…

— Ты научишься, — кивнула Беттина.

— Ты ведь к нам надолго приехал, правда? — спросила Илона.

— Девочки, кто-нибудь из вас должен устроить Эдварду экскурсию по дому, — сказала матушка Мэй.

— Я, — вызвалась Илона.


— Я мою посуду, — сказала Илона.

— А я буду тебе помогать, — предложил Эдвард. — Я буду ее вытирать.

— Мы не вытираем посуду — оставляем сушиться. Работы здесь столько, что мы стараемся не делать лишнего. Например, разноска.

— Это что такое?

— Понимаешь, в доме всегда много вещей, которые нужно перенести из одного места в другое — вниз по лестнице, вверх по лестнице и так далее. Постиранное белье, тарелки, книги и всякое такое. Так вот, у нас есть «промежуточные станции», где мы оставляем вещи, которые нужно куда-то перенести, и всякий, кто проходит мимо, переносит их в следующее место. Ведь это разумно, правда? Вот, например, тарелки в большой сушилке. Одни уже высохли, другие нет. Кто-нибудь, проходя мимо, возьмет сухие для ланча и поставит их на стол в Атриуме[32].

— В Атриуме?

— В зале. Так его Джесс называет… мы его так называем… это латинское название главного помещения в доме. А вот там ты видишь сухие простыни. Они ждут, когда кто-нибудь пойдет наверх — ведь кто-нибудь рано или поздно пойдет. Ты скоро привыкнешь и будешь знать, где что лежит. То есть, понимаешь, бессмысленно носиться по дому целый день, раскладывая все по местам.

— Понятно. Оптимизация.

— Беттина всегда говорит: бери достаточно, но не слишком много, иначе уронишь. По крайней мере, со мной такое случается.

Они находились в Переходе — пространстве за высокой голой стеной, которая, как показалось Эдварду снаружи, соединяла зал с Селденом. Изначально это был ряд аккуратных каменных стойл, расположенных между домом и сараем. Джесс, желавший сохранить как можно больше от изначальной структуры, начал переделывать их в аркаду, открытую с восточной стороны. Но другие планы, связанные с преобразованием конюшни, заставили его превратить эту площадь в кухонное пространство, причем арки и альковы первоначального проекта оставались на виду и ласкали взгляд. Здесь была устроена просторная и красивая кухня с большой чугунной плитой для готовки, буфетная (там Эдвард чуть раньше наблюдал, как Илона моет посуду), прачечная со стиральной машиной, трапециевидные деревянные рамы для сушки белья и кладовка, где лежали тряпки, метлы, сапоги, туфли и стоял громадный холодильник. Имелась даже «электрическая комната», похожая на моторный отсек субмарины: она вся была утыкана циферблатами, щитками с предохранителями и опасными на вид оголенными проводами.

— Везде нужно менять проводку, у нас постоянно происходят замыкания. Только я боюсь, что ни один электрик не разберется в этой путанице. Отсутствие электричества не очень нас беспокоит. Мы давно живем здесь, и за это время многое изменилось. Прежде мы много развлекались, к Джессу приезжали люди, но после того, как сюда перестали ходить поезда, гостей у нас не бывает. Ну идем, я тут закончила. Покажу тебе Селден. Прихвати-ка несколько простыней. Мы никогда не гладим; глажка — это пустая трата времени.

Эдвард прихватил стопку простыней с полки в маленьком «святилище» под аркой и последовал за Илоной по коридору, а потом наверх по каменным ступеням в направлении спальни. На верху лестницы стоял шкаф, и Эдвард, как велела Илона, уложил простыни туда. Илона открыла дверь рядом со спальней, и он увидел небольшую аккуратную комнату с канапе, письменным столом, ширмой в китайском стиле и зеленоватой картиной, изображавшей младенца в виде утонувшей мыши.

— Это твоя гостиная, ну, или не совсем твоя — она для почетных гостей. Мы теперь ее не отапливаем. Большая спальня расположена за твоей.

Большая спальня была угловой комнатой, еще большей, чем комната Эдварда, с еще более красивой ванной и окнами в две стороны: одно выходило на аллею, а другое — на пригорок, поросший лесом. Эдвард видел этот лесок вчера, когда подходил к дому.

— А где море?

— Оно с другой стороны, но до него идти и идти.

— Это старый дом, восемнадцатого века…

— Да, его называют Селден-хаус. Когда Джесс его купил, тут были развалины.

Эдвард последовал за ней вниз во двор, куда выглядывал из окна предыдущим вечером.

— Эту часть — все три крыла — построил Джесс. Конечно, имитация, но выглядит неплохо. Два этих крыла довольно узкие, здесь одни проходы. Но напротив настоящий дом, он небольшой и отсюда плохо смотрится. Мы живем вон там — это наши спальни.

— Твоя наверняка самая маленькая.

— Да. Наше крыло мы называем Восточный Селден, а твое — Западный Селден.

Двор-имитация с его четырьмя фасадами восемнадцатого века, стенами из розовых камней, высокими окнами снизу и квадратными наверху, пологой черепичной крышей и в самом деле смотрелся неплохо. Двор был вымощен морской галькой, а в середине находился колодец в итальянском стиле. Эдвард заглянул в него и увидел далеко внизу сверкание воды и темные очертания собственной головы.

— Это, наверное, стоило колоссальных денег.

— В те времена Джесс был богат. Теперь это дело прошлое.

Эдвард услышал знакомый стук печатной машинки.

— А кто печатает?

— Матушка Мэй. Она составляет каталог всех работ Джесса, это большой труд. Иногда она пишет о прошлом — то, что ей запомнилось.

— Она, значит, писатель?

— Да нет, что ты! Комнаты на первом этаже с нашей стороны — мастерские. А на твоей — это все кладовки. Пойдем назад здесь, по Переходу. Правый коридор ведет к нам.

Захвати эти тарелки, ладно? Мы сейчас пройдем по Атриуму, и я тебе покажу остальное.

В зале Эдвард поставил тарелки на длинный стол, а Илона добавила к ним столовые приборы. Он посмотрел на гобелен, который теперь был хорошо виден. Улыбающаяся девочка с сачком бежала по лугу за летающей рыбкой, появившейся из темного круглого дерева, а на нее смотрел большой строгий кот.

— Мы его соткали по рисунку Джесса, — сказала Илона. — Мы сделали четыре разных гобелена. Три других купили какие-то американцы.

— Очень красиво, — отозвался Эдвард, хотя гобелен, как и картина в его комнате, вызывал у него тревожное ощущение.

Постукивая своими сандалиями по плиткам пола, Илона пересекла зал и открыла еще одну дверь.

— Тут в восемнадцатом веке были конюшни, они перпендикулярно примыкают к сараю, снаружи это выглядит ужасно красиво. Джесс сделал готические окна в конце.

— Да тут еще один дворик! — воскликнул Эдвард, выглянув из окна.

— Да, параллельно тому, что соединяет Восточный и Западный Селден. Стена с этой стороны, как ты видишь, совершенно плоская, и Джесс собирался сделать на ней роспись. Очень милый старый мощеный двор. Джесс хотел закрыть его, построив еще одну стилизацию, но так даже лучше — можно видеть болото. Правда, из-за тумана ты его сейчас не разглядишь. Тут была столовая, пока кухню не перенесли в Переход, и теперь здесь наша гостиная. Мы ее называем Затрапезная.

— Странное слово. Ты имеешь в виду — Трапезная?

— Так Джесс ее называет. Мы в ней отдыхаем.

— Очень милая комната, — сказал Эдвард, глядя на вытянутую в длину неопрятную комнату, уставленную книжными шкафами.

Деревянный пол устилали многочисленные истоптанные ковры, на них стояли низкие кресла, обитые красной потертой кожей, выцветшей и скользкой, с удлиненными сиденьями и наклонными спинками, сделанные специально для длинноногих людей, чтобы они могли удобно развалиться. Тут были и два просевших дивана с потрепанной обивкой, и камин с обгоревшими поленьями и рядом высоких почерневших деревянных каминных полок. На верхней неустойчиво держалась длинная резная доска, а на ней между листочков и фруктов читалась надпись: «Я здесь. Не забывайте меня». Комната была бедной и без всяких претензий, стены обиты коричневыми деревянными лакированными панелями, как в старомодном будуаре, курительной комнате или кабинете пожилого преподавателя. Может быть, она воплощала идею комнаты, в которой Джесс жил, будучи школьником, и в определенном смысле принадлежала прошлому. Возможно, всесильный хозяин построил ее в качестве убежища, где он прятался от своего капризного и необычного гения. Эта комната словно опровергала реалии других частей дома.

— Она такая замечательная и необыкновенная.

— Тут, конечно, беспорядок, нужно вытереть пыль. У Джесса столько идей, но нам это нравится.

Картина в темной раме чуть покосилась на выцветших обоях с лиственным рисунком. На холсте были изображены две девушки с широко раскрытыми довольными глазами и маленькими обнаженными грудками; они стояли на коленях в каменной нише, поросшей сырым зеленым мхом, где их обнаружил испуганный мальчик. Эдварду не было нужды разглядывать подпись.

— Я никогда не видел картин Джесса, кроме одной репродукции в какой-то газете, я ее уже не помню. Пожалуй, мне не хочется на это смотреть. Они феи?

— Что?

— Они — феи?

— Не знаю, — ответила Илона нейтральным самодовольным тоном.

Так говорят ученые, когда отказываются отвечать на дурацкий вопрос дилетанта. Она поправила картину, протерла ее пальцем.

— А что за фотография у камина?

Илона сняла фотографию с низко вбитого гвоздя и протянула Эдварду.

— Джесс, конечно же.

— Господи Иисусе!

Высокий, худой, похожий на ястреба молодой человек с темными прямыми волосам, подстриженными под горшок, и челкой до самых бровей стоял, прислонившись к дереву, и внимательно смотрел на Эдварда ироническим взглядом. Тот чуть не уронил фотографию и поспешил вернуть ее Илоне.

— Похож на тебя, — сказала она, — только глаза побольше. — Она повесила фотографию на гвоздь. — Старая кухня — это мастерская Беттины. Она у нас плотник. Давай заглянем туда. Все комнаты смежные, коридора нет, и, если Беттина сейчас не работает, мы пройдем напрямик. Там есть еще помещения.

Илона тихо постучала в дверь в дальнем конце комнаты, потом осторожно открыла ее. Из-за ее спины Эдвард увидел Беттину — та одним коленом опиралась на стул, склонясь над чем-то, что лежало на большом деревянном столе. Беттина не обратила на них внимания, и Илона прикрыла дверь.

— Она не любит, когда ее отрывают от дела. Вон та дверь ведет в башню.

Эдвард направился туда, но Илона остановила его.

— Нет-нет, не сейчас. Мы туда не ходим, когда нет Джесса. Но я думаю, он сам с удовольствием покажет тебе башню. А вот эта дверь ведет во двор. Здесь ужасные сквозняки.

Эдвард прошел за Илоной обратно в зал.

— Кстати, вон твои ботинки.

Она показала на ящик перед дверью, и Эдвард увидел там свою обувь. От грязи не осталось и следа, ботинки сияли чистотой.

— Они чистые!

— Я их почистила. Обувь — одна из моих обязанностей.

— Похоже, тебе достается вся грязная работа!

— Да нет. Тут грязной работы на всех хватает.

— Вы такие предприимчивые и умелые — я буду чувствовать себя бесполезным. Писание стихов может сойти за труд?

— Не думаю! У тебя только одни уличные ботинки?

— Да. Я сглупил?

— Можешь взять что-нибудь у Джесса, я тебе подберу. У вас, кажется, один размер.

— Бога ради, не беспокойся! — Эдвард быстро снял тапочки и надел ботинки. — Давай выйдем из дому. Смотри, солнце!

Они вышли из главной двери на мощеную дорожку. Влажные камни зарастали ползучим тимьяном.

Эдвард посмотрел на сестру при ярком утреннем свете. В своем коричневом платье сейчас она казалась еще красивее. Ее волосы золотисто-рыжего цвета были собраны с помощью множества шпилек в нечто неустойчивое, и эта густая грива уже соскользнула ей на шею почти до плеч. Маленький курносый нос покрывали едва заметные веснушки, подбородок был маленький и круглый, кожа на пухленьких румяных щечках прозрачная, как у ребенка. Темно-серые глаза за светлыми ресницами. Встретив взгляд Эдварда, Илона отвернулась, и ее прикрытая волосами шея вспыхнула румянцем. Она неловко и безуспешно разгладила волосы, отчего одна из шпилек упала на землю. Эдвард подобрал ее и протянул Илоне. Девушка почти неслышно рассмеялась, прикрывая рот рукой.

Он вдруг спросил:

— Ты когда-нибудь видела мою мать?

Вопрос этот вовсе не обескуражил ее, и она ответила:

— Нет, в моем детстве она была легендой. Матушка Мэй говорила о ней вчера вечером.

— Вот как!

Эдвард представил себе этот разговор — три женщины сидят за столом, допивая вино из бузины. Чтобы закрыть эту тему, он сказал:

— Так что бы полезного я мог сделать?

— Ничего. Матушка Мэй сказала, что это утро у тебя должно быть свободным.

— Тогда я, пожалуй, прогуляюсь. Пойдешь со мной?

— Нет, я должна работать.

— Я дойду до моря. Оно ведь в той стороне?

— Там сейчас топь, тебе не пройти.

— Тогда я мог бы добраться до того леска.

— Тут почва глинистая и заболоченная. Боюсь, это время года не подходит для прогулок. Ты можешь пройтись по тропинке, а потом вдоль дороги, там очень красиво. Обед в два часа, не опаздывай. Мы с утра много работаем. Как ты спал?

— Отлично. Ни сов, ни лис, ни полтергейстов!

Илона, уже повернувшаяся к двери, остановилась.

— Знаешь, а полтергейсты здесь все-таки есть, это не шутка.

— Да ладно!

— Они существуют. Это не призраки, а химическое явление.

— Я слышал разные истории про них. Возможно, это не только игра воображения или обман. Они, кажется, появляются там, где живут юные девушки?

Эдвард не успел договорить, как почувствовал смущение, но Илона ответила спокойно:

— Да, Беттина считает, что я их притягиваю. Они приходят к юным девушкам и девственницам. Беттина тоже девственница, так что неудивительно, что они здесь появляются. Но они совершенно безобидны. Так, досаждают немного, не больше.

— Мне почему-то не нравится эта идея.

Илона открыла дверь, чтобы уйти.

— Конечно, если один из них окажется в твоей постели, мало не покажется.


Илона закрыла дверь, и Эдвард минуту, а то и две прислушивался к тишине, точнее, к неясному птичьему щебету и звуку реки. Он впитывал в себя совершенно новое ощущение одиночества. Он сразу понял, что это новое одиночество, но что здесь нового, осознал далеко не сразу. Возможно, он просто не привык к загородной жизни, а еще к тому, что может жить здесь сам по себе. Он сделал несколько шагов и посмотрел вдоль аллеи, по которой шел вчера. Он уже решил, что не пойдет, как советовала сестра, в сторону шоссе. Вымощенная полоса земли, широкая перед домом, сужалась между деревьями, и на протяжении двухсот ярдов до самой дороги ее окаймляли большие белые кремневые камни. Деревья были посажены беспорядочно, через неравные промежутки, и имели разные формы и размеры: несколько громадных тисов, три изящные удлиненные елки, голые дубы и строгие ясени в завязывающихся почках, а еще множество молодой ясеневой поросли. Несколько пней свидетельствовали о том, что прежде тут стояли вязы. Между деревьями росла трава — стриженная, но давно. Чуть дальше по обеим сторонам виднелись клочковатые кусты вероники вперемежку с тамариском. Все было влажным, и в воздухе стоял пряный запах плесени.

Эдвард не пошел по аллее. Он направился вдоль зала и голой стены, за которой располагался Переход, потом вдоль фасада Западного Селдена, мимо двери в его середине. Впереди, где тропинка делала поворот, он увидел несколько падубов, а справа — участок, засаженный овощами, две теплицы и странный заросший прямоугольник, возможно заброшенный теннисный корт. Слева стояли хозяйственные постройки, большая открытая поленница и желтый трактор. Дальше за падубами располагались фруктовый сад и рощица высоких голых тополей. Эдвард шагал по влажным камням неправильной формы, а между ними выкидывали вверх зеленые стебли жизнестойкие одуванчики. Здесь восточный ветер задувал в полную силу, и Эдвард, обогнув Селден сзади, направился во двор с конюшнями. Из каменных конюшен — «ужасно красивых», по словам Илоны, — расчерченных кремневыми прожилками, которые напоминали маленькие лица, был сделан еще один прекрасный дом, длинный и широкий, с башней и золотым флюгером в виде лисы. Эдвард не стал здесь задерживаться, чтобы не столкнуться с матушкой Мэй или Беттиной; он побаивался первой и робел перед второй. Выйдя из поля зрения ближайших окон, он остановился, поднял голову и стал разглядывать башню. Башни всегда привлекательны, однако эта и в самом деле весьма впечатляла. Правда, Эдвард не был уверен, что она ему нравится. Ее шестиугольные стены были отлиты из бетона и покрыты беспорядочными пятнами явно случайного происхождения, что можно было счесть привлекательным. По одной из сторон почти до самого верха вился мелколистный плющ. Окна являли собой неожиданный архитектурный изыск: они без всякого ясного плана были разбросаны по стенам то в форме щелей, то в форме квадратов, то большие, то маленькие. Каждое окно было забрано решеткой черного металла. Решетки ржавели, что и стало, несомненно, источником беспорядочных пятен. Эдвард чувствовал себя разочарованным и слегка уязвленным из-за того, что его не пустили в башню. Возможно, Джесс и правда хотел сам ее показать. А может быть, он не желал, чтобы Эдвард расхаживал тут без него.

В надежде, что никто его не заметил, Эдвард отвернулся от дома. Между бегущими по небу облаками сверкало солнце. Тропинка под ногами вела на восток среди кустов можжевельника. Море, вероятно, было в той стороне и не очень далеко. Эдвард зашагал вниз по склону и сразу же оказался на лугу, усыпанном желтыми звездчатыми цветочками. Он с удивлением смотрел на эти цветы — они обладали почти металлической яркостью и рассеивали свет над густой травой, как желтый порошок. Это явно были не лютики. Эдвард решил, что это бальзамин, наклонился и сорвал один цветок. Когда его пальцы надломили хрупкий стебелек, он испытал чувство вины. Он быстро сунул цветок в карман и поспешил вперед, к ивам. Ему показалось, что он уже видел эти цветы и луг раньше. Может быть, именно по такому лугу нелюдимая девочка с сачком бежала за летающей рыбкой. Приблизившись к ивам, он обнаружил, что они стоят в воде, а тропинка, тоже довольно сырая, огибала их слева на более высоком уровне. Еще дальше Эдвард увидел то, что сначала принял за море, но быстро понял: это сверкающее зеркало водного потока, откуда поднимаются кусты и деревья. По воде здесь и там плыли водяные птицы, их блестящие спины были отполированы солнцем. Эдвард заметил уток, гусей, несколько совсем незнакомых птиц, а вдали — пару лебедей. Он пошел вперед, рассчитывая обойти разлив, но его со всех сторон обступали темные пруды, заросли тростника, неровные гряды глинистой земли. Тропинка исчезла, или он потерял ее и теперь шел по черной твердой поверхности, пружинившей под ногами и менее глинистой. Он попытался понять, куда идти дальше, и в это время свет переменился; солнце скрылось за облаком, вода потемнела, стала почти черной. Эдвард остановился и оглянулся назад. Сигард, все еще освещенный солнцем, был уже далеко, и отсюда было видно, что он стоит на небольшом возвышении. Когда Эдвард повернулся, напрягая глаза, он почувствовал какое-то движение: словно все вокруг него внезапно поднялось вверх. Он не погрузился, а резко провалился вертикально вниз, земля под ним подалась, и ноги опустились в две наполненные водой ямы. Несколько секунд он стоял с глупым видом, потом сел. Под его руками и ягодицами образовались такие же ямы в предательской пружинистой земле, по которой он шел; только теперь он понял, что она представляет собой толстый почерневший слой тростника над холодной топью болота. Он выругался про себя и попытался встать. К его облегчению, вода едва доходила ему до колен, и он с превеликим трудом и осторожностью, вытаскивая ноги из вязкой топи, пошел назад, пока не оказался на твердой почве. Он промок до пояса, но теперь хотя бы снова выглянуло солнце. Там, где он думал найти тропинку, ее не оказалось. Эдвард увидел перед собой ширь затопленного луга. Зеленые стебли травы едва торчали над водой, а за ними выглядывал какой-то каменный полукруг — судя по всему, затопленный мост. Местоположение Сигарда тоже изменилось: он оказался правее, а перед ним вдруг возникли деревья, закрывшие часть Селдена. А вот лес на низкой, но предположительно сухой возвышенности был теперь ближе — похоже, там осталась ближайшая твердая земля. Эдвард шагнул на луг. Вода доходила ему до щиколоток, но почва не проседала, и вскоре он по частично затопленному мосту пересек вышедшую из берегов речку. За мостом он обнаружил почти сухой склон и даже тропинку. Солнце пригревало, и Эдвард рассчитывал высушить свою мокрую одежду, покрытую болотной грязью. Он повернулся, приставил ладонь козырьком к глазам, но не увидел сзади ничего, кроме топи. Он подумал: вдруг, пока его не было, вернулся Джесс? А он придет с опозданием да еще весь в грязи. Эдвард посмотрел на часы, но вспомнил, что оставил их в ванной. Он решил идти вверх по склону и вскоре оказался среди деревьев.

Лес, явно созданный природой, а не человеком, представлял собой удивительное смешение самых разных пород деревьев. Тут росли дубы и ясени, буки и лиственницы, ели, дикие вишни и тисы — такие огромные, каких Эдвард никогда не видел. Лес был древний. Высокие старые деревья образовывали лабиринт колоннад, арок, сводчатых залов и укрытых куполами палат. Если бы Эдвард не доверился едва заметной тропинке, он быстро заблудился бы здесь. Пели птицы — черный дрозд и громкоголосый вьюрок. Печально каркали грачи. Время от времени солнечный свет падал на сухую темную тропинку, пересеченную корявыми корнями, похожими на ступени, и усыпанную загадочными засохшими плодами деревьев, листьями и шишками — они превратились в древесные игрушки и эмблемы, приятно хрустевшие под ногами. Вокруг, насколько хватало глаз, лежал ветхий ковер из опавших листьев. Тропинка забирала все круче вверх, и наконец впереди показался большой просвет. Эдвард ускорил шаг и через ми-нуту-другую набрел на удивительное место.

В лесу, конечно, было много удивительного: и мшистые альковы, и проросшие сквозь мертвый папоротник примулы, и зеленые пятна травы там, куда попадали лучи солнца, и длинные упавшие стволы, голые, словно кости. Но когда Эдвард вышел на прогалину, он остановился в изумлении, как будто исследовал дворец и нечаянно открыл дверь часовни. Удлиненная овальная лужайка, простиравшаяся ярдов на двести, странным образом напоминала стадион в Дельфах. Эдварда пробрала дрожь. Птичьи голоса здесь смолкли. Трава была короткой, с тонкими стеблями, словно лужайку готовили для какой-то игры. Разлапистые ветви двух огромных тисов в дальнем конце образовали черный туннель. Поближе, на границе открытого пространства воспаряли вверх ровными стволами ряды высоких буков. Симметрия деревьев и идеально ровная трава наводили на мысль об умысле и человеческом вмешательстве — некая старая затея, недавно обновленная. Следуя греческой аллюзии, Эдвард смотрел на эту полянку как на священное место, дромос или теменос[33]. Больше всего его поразил таинственный знак — большой вертикальный камень, стоящий на круглом каменном основании у дальнего конца прогалины в обрамлении черной арки тисов. Эдвард направился к нему по подстриженной траве, под лучами солнца, и остановился неподалеку от сооружения. Нижняя широкая часть высотой около трех футов, сделанная из темного камня, казалась куском каннелированной колонны. Вертикальный столб из более светлого серого камня, посверкивавшего серебристыми вкраплениями, был обработан грубее. Он возносился вверх, грани с неровной поверхностью сужались, постепенно образуя конус. Вместе с основанием сооружение было чуть выше Эдварда. Он подошел поближе и коснулся столба, погладил чуть теплый камень. Эдвард посмотрел вниз и заметил у основания цементную заливку. Возможно, это сделали недавно, чтобы укрепить конструкцию. Поверхность колонны была гладкой, отполированной, Эдварду показалось, что она сделана из мрамора. Обходя сооружение, он увидел на пьедестале что-то желтое — пучок бальзамина. Цветы едва начали вянуть. Эдвард оглянулся, посмотрел на тихую траву, на тенистый лес и черную пустоту за тисами и пошел прочь. Но через несколько шагов он поддался суеверному желанию, вернулся, вытащил из кармана сорванный ранее бальзамин и бросил его к цветкам у колонны, после чего быстро пошел прочь, но не в сторону ясеневой арки, и выбежал с прогалины.

Он не нашел тропинки, которая вывела его к этому месту, и двинулся вниз по холму, полагаясь на внутреннее чувство направления. Вскоре Эдвард дошел до подлеска, где росли молодые ясени, орешник, кусты терновника, и его шаг замедлился. Он продирался сквозь эти заросли, топтал хрупкие папоротники и мертвые листья и ощущал какую-то физическую перемену в себе. Словно струя газа или сжатого воздуха обдувала его лицо, обволакивала тело. Ему казалось, что его голова раскрывается в некое огромное пространство, словно ее в буквальном смысле безболезненно раскололи и присоединили к какой-то колоссальной бледной облачной сфере наверху. Мысли понеслись, сменяя друг друга. Эдвард глядел на дом, брел через бальзаминовый луг, пробирался по болоту, шагал по лесу, но думал не столько о том, что видел и куда направлялся, сколько о Марке Уилсдене и, более отвлеченно, о Джессе. Томас Маккаскервиль говорил, что перемены «пойдут ему на пользу», но сам Эдвард не считал, что приезд в Сигард изменит его кошмарный, мучительный любовный траур по Марку. Это все должно оставаться его личным делом, неприкосновенным и тайным. Вообразить, что новая атмосфера автоматически уничтожит темное бремя Эдварда, было недостойно тяжести его переживаний. Он лишь нашел небольшое утешение в бегстве, поскольку в новом месте, неизвестном его близким, мог лелеять свои страдания. История, побудившая его приехать, казалась ему продолжением его судьбы, а мысль о Джессе в этом контексте была случайной. Теперь наступило прозрение: то, что он приехал в Сигард как паломник, неся свое горе и свой грех в храм к святому, не было случайностью. Он никогда не думал о Джессе в таком свете; он вообще избегал думать о нем и не осознавал этого в первые часы пребывания в этом месте и рядом со здешними женщинами. Женщины, несмотря на все их поразительные качества, были второстепенными фигурами. Даже не прислужницы, нечто иное. И письмо матушки Мэй с припиской о том, что они узнали о случившемся, — тоже нечто иное. Джесс не звал к себе сына, повинуясь смутному желанию поддержать его. Между ними ничего подобного не предполагалось. Им суждена роковая встреча на перекрестке дорог. Джесс вполне мог и вовсе не знать о бедах Эдварда, но он был судьбой Эдварда и его ответом. То, что ответ может оказаться темным, представлялось чуть менее ужасным теперь, когда элемент случайности был исключен.

Спускаясь по склону холма, Эдвард видел невдалеке сквозь деревья башню конюшен и золотой флюгер в виде лисы, вращавшийся на ветру. Но его топографические неудачи еще не закончились. Неожиданно перед ним возникла река, несущая свой полноводный поток. Именно ее шум он, несомненно, и слышал вчера вечером. Река, вероятно, и стала причиной затопления луга, а ее приток Эдвард пересек недавно по затопленному мосту. В этом месте река была глубокой, она бурлила и пенилась между крутых берегов, издавая журчащие и шипящие звуки. Теперь Эдвард понял, что его путь сюда сопровождали эти звуки. Ни перейти, ни перепрыгнуть поток было невозможно. Рассерженный и раздраженный, Эдвард ускорил шаг и пошел вдоль берега. Он боялся, что опоздает на обед, а Джесс вернулся раньше него. Силы покинули его, он стонал и громко бранился, ковыляя вперед. Он вдруг понял, что, возможно, придется бежать назад к затопленным лужкам и мосту. Потом за излучиной, где река сужалась, внезапно появился не то чтобы мост, а некое ненадежное с виду деревянное сооружение, более похожее на прогнувшийся дощатый забор или длинный плетень, перекинутый через реку. Поток воды рассерженно бурлил между его планками. Возможно, это была часть старой плотины либо шлюза или, что еще вероятнее, просто перекинутые кое-как с берега на берег ненадежные мостки. Эдвард сразу же понял, что если идти по скреплявшей планки горизонтальной поперечине, держась за некое подобие перил, то можно перебраться на другую сторону. Он соскользнул по крутому берегу вниз и взошел на мостик, который неприятно раскачивался, словно в любой момент мог рухнуть в поток. Эдвард начал осторожно переставлять ноги, чувствуя, как вода обтекает их. Мост заканчивался, не доходя до того берега, и в этом промежутке раскачивались камыши и быстро бежала вода. Эдвард сделал широкий шаг, поскользнулся, упал, ухватился за высокую траву, а потом пополз по влажному склону, как змея. Вся его одежда спереди покрылась липкой грязью. Он поднялся на ноги и побежал по травянистой тропинке через тополиную рощицу. Скоро он увидел огород, теплицу, фруктовый сад и коричневые стены Селдена, высветленные солнечными лучами. Он замедлил шаг и стряхнул с одежды самые большие комья грязи.


— А, ты вернулся, — сказала Беттина, когда он через главную дверь вошел в Атриум. — Сними, пожалуйста, туфли. Надеюсь, прогулка была приятной. Я заглянула в твой чемодан, ты не возражаешь? Похоже, у тебя нет подходящей одежды, поэтому я подобрала тебе кое-что из старого гардероба Джесса. Я оставила все наверху. Обед через двадцать минут. Да, кстати, мы тут сами стелим себе постели.

— Спасибо. Прошу прощения… А отец приехал?

— Еще нет.

В Переходе, где даже днем царил полумрак, Эдвард столкнулся с матушкой Мэй.

— Привет, Эдвард. Хорошо прогулялся? Я забыла тебе сказать, что мы отдыхаем каждый день с трех тридцати до четырех пятнадцати. На тебя это не распространяется — я говорю на случай, если ты вдруг никого из нас не найдешь.

— Спасибо. А когда появится отец?

— Называй меня матушка Мэй.

— Матушка Мэй, когда появится мой отец?

— Очень скоро. Ты не волнуйся. Мы хотим, чтобы ты чувствовал себя как дома. Обед будет минут через пятнадцать.

У лестницы в Западном Селдене он столкнулся с Илоной, которая шла по коридору из Восточного Селдена.

— Привет. Ну, как твоя прогулка? Не мог бы ты отнести эти полотенца в шкаф рядом с твоей гостиной? Скоро обед, не задерживайся.

Эдвард поднялся наверх, положил полотенца в шкаф и вернулся в свою комнату. Кровать была застелена, его немногочисленные вещи извлечены из чемодана и аккуратно разложены по ящикам. На кровати лежали два пиджака, два свитера, плащ, шерстяной шарф, две пары вельветовых брюк, кепка и шерстяной берет. На полу стояли две пары начищенных старых кожаных ботинок. Эдвард взял в руки эти чужие вещи. От них пахло отцом. Как же так получилось, что он хранил эту потребность в сердце все прошедшие годы и только теперь узнал о ней? Не выпуская одежды из рук, он сел на кровать.


Посреди ночи Эдварда разбудил очень громкий и очень необычный звук. Впечатление было такое, будто большое количество стекла, а еще точнее, множество оловянных подносов, уставленных стаканами, сбрасывают вниз по лестничному пролету. Он неподвижно сел в темноте, потом потянулся к ночнику, понял, что никаких ночников тут нет, и сомкнул пальцы на электрическом фонаре, наличие которого проверял каждый вечер по возвращении в свою комнату. Несколько секунд он просидел неподвижно, потом вылез из кровати, пошарил лучом фонарика по комнате, подошел к двери, осторожно ее открыл, снова прислушался. Он даже подошел к лестнице и посветил вниз, хотя теперь уже был уверен — ничего он там не увидит. Ничего. Тишина. Никто не двигается. Разбилось окно? Что-то случилось в теплице? Нет. Ничего подобного. Он быстро вернулся в свою комнату и инстинктивно щелкнул выключателем, хотя и знал, что электричества нет. Как ему не хватало этого утешительного сияния, когда он снова обшаривал спальню слабым лучом фонарика. Он не пытался зажечь масляную лампу — еще толком не научился этого делать. Эдвард провел в Сигарде уже несколько дней, и нынешние ночные странности были не первым его опытом, подтверждавшим необычность этого дома. Две ночи назад он слышал другой звук и безошибочно определил его: где-то совсем рядом по линолеуму прошлепали детские ножки в кожаной обуви. Он не знал, почему именно так идентифицировал этот звук. Он не мог вспомнить ни одного сна, который объяснил бы это впечатление, но совершенно не сомневался, что слышал (что ему не приснилось) именно бегущие ножки. И вот сегодня — звук разбивающегося стекла. Он посидел на кровати, в одной руке сжимая фонарь, а другую прижав к бешено колотящемуся сердцу. Он никому не сказал о топающих ножках. А теперь — нужно ли ему говорить об этом стекле, осколки которого все еще дребезжали в его ушах? Он как будто стыдился таких переживаний. Его часы показывали половину третьего. Тем не менее Эдвард встал и открыл один ставень в надежде увидеть рассвет. Безлунная ночь была тихой и очень темной. Беттина научила его отличать крики совы-самки от уханья самца, и он был бы рад знакомым звукам. Но совы молчали. Не было слышно даже дождевых капель, только вязкая, бархатная тишина. Эдвард выключил фонарик. Он не хотел, чтобы его увидели снаружи. Подождал немного и положил руку на раму, которая была чуть приподнята за ставнями, чтобы закрыть ее, но тут опять послышался шум. Поначалу очень тихо, потом громче, похоже на скорбное завывание, постепенно перешедшее в настоящий визг, — оно словно родилось в вое ветре и тут же прекратилось. Эдвард резко захлопнул окно, закрыл ставни, улегся в кровать и натянул на голову одеяло.

Хотя все прошедшие дни он каждую минуту ждал появления Джесса, тот так и не вернулся. Как же он вернется и какой будет их первая встреча? На машине не проехать, на шоссе от постоянных дождей стояла непролазная грязь. Может быть, Эдвард увидит, как Джесс подходит к дому? Его высокая энергичная фигура появится вдалеке — властная фигура короля, возвращающегося в свои владения. Или он вдруг объявится вечером за ужином, материализуется из ниоткуда, а пока все хранят секрет, чтобы удивить Эдварда. Или Эдварду вдруг скажут: «Давай скорее, Джесс приехал! Он в Атриуме, хочет тебя видеть. Не заставляй его ждать». А может быть, во время грозы он проберется через болота, выйдя из моря, как рыбак или морское чудовище. Мысль о встрече с отцом пугала Эдварда, а порой — время шло, хозяина все не было — уже казалась невероятной, невозможной. Но пока Эдвард ждал, привыкал к рутине бесконечной работы, прерываемой строго размеренными промежутками для отдыха, как в монастыре, где добродетельная невинная жизнь течет себе потихоньку заведенным порядком. Завтрак начинался в семь, а работа продолжалась до обеда в два часа («Джесс любит, чтобы утро было долгим»), потом снова работало половины четвертого, потом отдых до четырех пятнадцати («Спи два раза в день и получай два дня по цене одного, как говорит Джесс»), потом работа до половины седьмого («Чаепитий мы не устраиваем»), потом «досуг», потом в восемь часов ужин, после которого снова «досуг» до половины одиннадцатого, потом необходимые работы перед сном (вымыть посуду после ужина, подготовить завтрак, прибраться, запереть двери). А потом долгожданный сон — бессознательное состояние. Эдвард уже научился выполнять ряд не требующих особого умения работ, подражая при этом спокойной деловитой сноровке, пример которой ему во всем подавали женщины. Он без конца автоматически переносил туда-сюда вещи, выучил все «промежуточные станции», куда складывали груз — тарелки, белье, одежду, инструменты, пока они не добирались до места назначения. Он скрупулезно выполнял инструкции Беттины: никогда не ходить пустым, всегда действовать двумя руками (после того как она увидела, что Эдвард перекладывает что-то и держит тарелку одной рукой), носить много, но не слишком (после того как Эдвард оплошал из-за чрезмерного усердия). Он мыл посуду, стирал белье в стиральной машине, работавшей от драгоценного генератора, копал грядки и пропалывал их, заправлял масляные лампы, поливал растения в горшках, как-то раз помог Беттине зацементировать трещины в стене конюшни, приносил дождевую воду для питья и готовки («В колодезной воде полно нитратов!»), чистил лук и картошку, нарезал листья салата очень острыми ножами, пилил и таскал дрова, топил печи, подметал плиточный пол Атриума. Он протирал пыль. Ему втайне доставлял удовольствие тот факт, что в Сигарде, несмотря на бурную деятельность его обитателей, было ужасно грязно: почерневшие деревянные панели, облупившиеся двери, паутина, на полу обрезки овощей, в углах старые гвозди, дощечки, комки грязи. Как-то раз Илона увидела, с каким усердием он скоблит какую-то деревяшку в Переходе, и сказала ему: «Брось! У нас на такие вещи нет времени». К тому же в огромном здании (Эдвард никак не мог заставить себя думать о Сигарде как о доме), несмотря на все прилагаемые усилия и потепление, стоял необъяснимый холод. Большая немецкая изразцовая печь почти не влияла на температуру в Атриуме, а камин в Затрапезной никогда не протапливали раньше половины седьмого. Эдвард скоро привык к холоду и не пытался реанимировать обогреватель в своей комнате. Беттина обещала открыть ему секреты работы с генератором и насосом, подававшим колодезную воду — не из декоративного колодца во дворе Селдена, а из тайного домового, расположенного под полом кухни, где огромная чугунная плита, длинная и громоздкая, как носорог, непрерывно пожирала приносимые Эдвардом дрова. Кухня была единственным теплым помещением в доме. Но Беттина так пока и не удосужилась ничему научить его. Честно говоря, он был этому рад. В городе-государстве по имени Сигард он предпочитал исполнять сравнительно безответственную роль необученного чернорабочего. К тому же Беттина вполне могла оказаться требовательным учителем. С техникой, как тут говорили, всегда что-то случается, и Эдвард не хотел, чтобы на него ложилась вина за поломки. Пока никто его ни в чем не винил, но напряженная атмосфера наводила на мысль о возможной неудаче, к которой он не был готов.

Его устраивало то, что им руководили; его устраивала постоянная занятость, когда он мог существовать, не думая, словно раб или вьючное животное. Порой, когда накатывала усталость и изнуренное тело противилось непривычным усилиям, он испытывал желанное ощущение вырождения. Ему казалось, еще немного, и он сбросит бремя сознания, превратится в животное, в четвероногое существо, которое опускает голову и смиренно подставляет спину под вьюки; что он сожмется до размеров крысы, мыши, жука, станет засохшей чешуйкой вроде тех маленьких древесных плодов, что хрустели у него под ногами на холме; что он превратится в прах и таким образом избегнет мучений жизни. Но разве каждая частица праха не наделена проклятием памяти? Он превратится в атом, электрон, протон… И эти мысли снова приводили его к мучительной боли рефлектирующего «я». Эдвард сидел в Затрапезной во время принудительного «досуга» и страдал, исподтишка поглядывая на женщин. Они встречали его виноватый взгляд и одобрительно улыбались, но ничего не говорили. Молчание было не обязательным, но обычным состоянием. После срочных и важных «командных» работ в течение дня досуг казался нарочито бессмысленным. В руках у женщин были пяльцы, но вышивка почти не двигалась. Матушка Мэй нередко проводила время за починкой одежды, но на время отдыха откладывала работу в сторону, расслаблялась, ее красивые серые глаза пустели, губы изгибались в едва заметной улыбке. Эдвард замирал на стуле и жалел, что не может, как она, уйти в никуда. Илона задумчиво чиркала пастельным карандашом в одном из своих блокнотов. Беттина изучала книгу об африканских ремеслах. В книжном шкафу, кроме томов по архитектуре и дизайну, стояло несколько английских романов девятнадцатого века. Они покрылись пылью и никогда не покидали полок. Да и зачем женщинам эти истории насилия? Это как наблюдать за дикарями, делающими вид, будто они умеют читать. Сам Эдвард пытался скрасить скуку писанием стихов, но ему никак не удавалось сосредоточиться, и он тайно томился этим навязанным бездельем, покрывая бумагу разными закорючками или записывая всякие глупости.

После первого утра Эдвард больше не слышал серенад под окном спальни, хотя время от времени до него (когда он работал в саду) доносился короткий далекий звук флейты — игра довольно безыскусная. Наверное, это Илона, думал он. В Затрапезной имелся проигрыватель и несколько пластинок классической музыки, но Эдвард не решался попросить, чтобы его включили. Кроме того, гостя тактично исключили из другого ритуала — утренних «упражнений». Они происходили перед завтраком на траве за конюшнями и (он исподтишка наблюдал за женщинами) больше походили на танцы.

— Это китайцы придумали, — сообщила ему Илона. — Разновидность гибких движений, медленных и ритмических.

— Это естественный ритм тела, — заявила Беттина, — а не какие-то дергания, которые большинство людей называют упражнениями.

— Мы соблюдаем правила Джесса, — сказала матушка Мэй. — Он мистик. Восточная мудрость учит единству духа и тела: внешнее есть внутреннее, а внутреннее — внешнее.

Эта информация была предоставлена ему торжественно, но приветливо и легко. Когда Эдвард сказал, что хотел бы присоединиться к ним, в ответ он услышал смех.

— Чтобы этому научиться, нужно сто лет, — ответила Илона.

А вот вина, которое они пили в день его приезда, больше не было. Однако Эдвард успевал так устать и проголодаться ко времени очередной трапезы, что не испытывал потребности в алкоголе. Еще он привык к очень простой однообразной вегетарианской пище. Несмотря на простоту, вечерняя трапеза даже в обычные дни представляла собой некую церемонию. Женщины надевали красивые платья, а Эдвард — длиннополую холщовую рубаху Джесса. Матушка Мэй выдала ему это одеяние взамен «вечернего костюма», и он чувствовал себя в нем неловко, хотя уже привык к ботинкам Джесса: они пришлись в самый раз.

Эдвард пользовался правом гулять во время дневного отдыха и даже немного дольше. Он ценил свое одиночество. Один раз он попытался вернуться в дромос, или, как он это называл, в «священную рощу». Его интересовало, будут ли там новые подношения в виде цветов. Кто приходит туда? Но река разлилась еще шире, каменный мост почти полностью скрылся под водой, а перебираться на другой берег по деревянным перекладинам казалось слишком опасным делом. Из какой-то робости или почтительной неловкости Эдвард никому не сказал о том, что обнаружил это место. Как оно связано с Сигардом, спрашивал он себя? О ночных звуках он тоже помалкивал. И ни женщины, ни Эдвард не упоминали о «том, что с ним случилось», о чем писали в газетах и что стало поводом пригласить его сюда. Несмотря на постоянное, даже чрезмерное дружелюбие хозяек, он по-прежнему немного нервничал в их присутствии, и эта неловкость ничуть не походила на его страх перед Джессом. Кроме того, каждая из троицы тревожила Эдварда по-своему. Легче всего ему было с Илоной, но, поскольку она была самой младшей, он боялся, что исходящая от него энергия как-то повредит ей или повлияет на нее. Что касается Беттины, то она во время работы порой бывала грубовата и излишне критична, и в то же время Эдвард ощущал отзвуки каких-то сильных эмоций — возможно, так проявлялась ее сильная, поглощенная собой натура. Матушка Мэй, как самая старшая, играла более простую роль доброй матери. Она выражала любовь к Эдварду более непосредственно: ласкала его и заботилась о нем, создавая пространство, где он объединялся с ней. Однако она ни разу не поцеловала его, как и обе ее дочери. Поцелуи, столь дешевые в студенческом мире Эдварда, в Сигарде ценились дорого. Прекрасное, тонкое, спокойное лицо матушки Мэй, на котором при дневном свете становились видны крохотные морщинки, было на удивление моложавым, но одновременно выражало уверенную и сдержанную властность. Когда вечерами женщины заплетали волосы в тяжелые косы, они напоминали трех средневековых принцесс. «Три заточенные в замке принцессы, ожидающие своих рыцарей», — с трепетом думал Эдвард. Он чувствовал, что матушка Мэй наблюдает за ним, словно ждет чего-то. Возможно, некоего суждения, которое будет вынесено совместно с Джессом. Они обсудят Эдварда, взвесят его и оценят. Королева, ожидающая короля. Изменится ли она, когда он вернется?

Эдвард испытывал удовлетворение при мысли о том, что побег полностью удался и никто о нем не узнал. На новом месте дышалось свободнее. Он пытался расслабиться и погрузиться в странную жизнь Сигарда, которую определил как «богемное пуританство». Однако прежняя навязчивая чернота не отпускала. Когда Эдвард гулял в одиночестве — прогулки стали более скучными, потому что он не мог пересечь вышедшую из берегов реку, — когда шел по тропинке к дороге или в окрестные ровные поля, он смотрел на деревья, на цветы, на низкие белые облака, плывущие по бескрайнему небу; но так же четко, как и прежде, он видел лицо Марка, его гордо посаженную голову и огромные глаза. Перед ним снова мелькали подробности страшного вечера. В пустой соседней спальне он обнаружил небольшую картину Джесса, и она потрясла его: несколько персонажей собрались в комнате и явно пребывали в молчании; они либо ждали катастрофы, либо только что услышали о ней, и горе кристаллизовалось на этом холсте в виде чистого ужаса. Эдвард думал, глядя на сельский пейзаж и собороподобные очертания Сигарда на горизонте: все это иллюзия, сон, пелена, нечто, прикрывающее истину; но от смерти меня спасет только обращение к истине. Спасет или преобразует смерть во что-то иное. Во что? Наверное, в жизнь. Но хочу ли я жить любой ценой, хочу ли я спастись? И разве есть какие-то другие смерти, кроме одной-единственной, обычной, когда ты испускаешь дух и прекращаешь существование, а все обещанные превращения становятся фикцией? Стать мертвым, как мертв Марк, — в сравнении с этим ничего не значит та мысль, которую постоянно и подспудно навязывают ему три женщины: что он приехал в дом исцеления. Все это пустая магия, думал он. Раскрашенные облака, заблуждение, неверный путь. Но конечно же, жизнь, смерть и истина теперь зависят от Джесса.


— Скорее, Эдвард, скорее! Посмотри, как Беттина дразнит паука!

Эдвард бросил нарезать базилик и одуванчики на кухне и поспешил в нижний коридор Западного Селдена, откуда доносился взволнованный крик Илоны. Он последовал за ее приглашающим жестом в одну из комнат внизу.

Она называлась Упряжной в память о тех днях, когда, по словам Илоны, у девочек имелись пони, а теперь превратилась в кладовку для разбитой мебели. Эдвард пока не отваживался заходить в Восточный Селден, если его туда не звали.

У покрытого пылью подоконника Беттина сражалась с большим черным пауком. Паук был очень толстый, с плотным туловищем и гнутыми лапками; создавалось впечатление, что его выступающие глаза сердито уставились на противника. Он явно жил в серой ворсистой занавеске с бездонной дырой в середине, висевшей в углу у окна, но Беттина не пускала его туда, отталкивая пером. Паук пробовал разные способы — то делал вид, что отступает, а потом кидался вперед, то притворялся мертвым, а потом внезапно лез по оконному стеклу. Все бесполезно. Беттина с улыбкой отбрасывала паука назад, возводила преграду или ловко подхватывала его пером и переставляла на другой конец подоконника, откуда он возвращался сердитой пробежкой.

— Только не покалечь его! — попросила Илона.

— Конечно, я его не покалечу.

Тут она чересчур резко взмахнула пером и скинула паука с подоконника. Тот звучно шмякнулся и исчез из виду под ножками перевернутого стула. Беттина отвернулась.

— Ой, он не разбился?

— Да нет же, глупая!

— Как ты думаешь, он найдет путь домой?

— Найдет. Или сделает себе новое жилище. Они работают быстро, в отличие от некоторых.

Илона неожиданно чуть ли не истерически выкрикнула:

— Ой, бедненькая зверушка!

— Прекрати! — резко сказала Беттина.

Эдвард пришел на помощь Илоне и произнес:

— Я никогда не видел в доме столько пауков.

— Пауки в этом доме священны, — ответила Беттина.

— Они принадлежат Джессу, — подтвердила Илона, успокоившись.

— Если Эдварду не нравится паутина, мы ему поручим выловить всех пауков, какие есть доме, — сказала Беттина. — А если он покалечит хоть одного, мы его накажем!

— Я просто обожаю пауков и паутину, — поспешно заверил Эдвард.

— Ну вот и хорошо, — сказала Беттина.

Эдвард вслед за девушками вышел из комнаты и двинулся в кухню. Сцена с пауком взволновала его.

— Ах, божественный запах базилика! — воскликнула Илона, увидев плоды недавних трудов Эдварда.

— На кухне всегда пахнет базиликом, — отозвалась Беттина. — Мы выращиваем его круглый год в теплицах и в доме.

— У нас тут разные травы, — сказала Илона, показывая на ряды связок, подвешенные к балкам. — Матушка Мэй все о них знает, она готовит лекарства. Если тебе что-то нужно, ты ей только скажи.

— Эдварду не нужны никакие лекарства, — возразила Беттина.

— Ты хорошо спишь? — спросила Илона.

— Да, — ответил он. — Только…

— Что «только»?

— Ночью я слышал необычный шум.

— Какой?

После некоторой паузы Эдвард пояснил:

— Я слышал что-то вроде завывания… какой-то рев… никак не мог понять, откуда он.

Он инстинктивно выбрал шум, объяснить который было легче всего.

— Это камышовки-барсучки, — тут же сказала Илона.

— Камышовки-барсучки?

— Да, такие птички. Они поют по ночам, но совсем не так, как соловьи. Они производят довольно резкие звуки…

— Не думаю, что…

— Или совы. Беттина умеет призывать сов, правда, Бет? И еще она умеет производить звуки, которые слышат только животные.

— Ты никогда не жил за городом, — сказала Беттина. — В деревне по ночам полно странных звуков. Может, это лисы спаривались, но, скорее всего, это был дикий осел.

— Я никогда не слышал о диких ослах.

— Ну вот теперь слышишь. В лесу живут несколько ослов. Они удивительно кричат, в особенности весной.

— Я бы хотел их увидеть…

— Ничего не получится — они такие же осторожные, как барсуки. К тому же они опасны. Они ужасно свирепые.

— Значит, у вас тут сверхкомары и суперослы!

— Я ему говорила про москитов, — сказала Илона. — Они и в самом деле опасны, очень крупные и живучие. От них можно заболеть ужасной малярией.

— Держись подальше от болота, — посоветовала Беттина, — и от леса тоже. В это время года. Слушайте, шли бы вы оба куда-нибудь. Я должна поработать с этим стулом. Составь компанию Эдварду, Илона. Сходите к шоссе, прогуляйтесь по тропинке. До обеда еще есть время. Идите, идите. Илона такая ленивая!


— Постой, Эдвард, я должна найти мой плащ!

Они вышли из дома в ботинках и плащах, и ветер принялся задувать им в спину. Илона и Эдвард впервые отправились на прогулку вместе и чувствовали себя довольно неловко, двигаясь по аллее между рядами крупных черно-белых кремневых голышей неправильной формы.

— Мне поначалу казалось, что эти камни уродливые, — заметил Эдвард, — но теперь я думаю, что они очень красивые.

— Да. Джесс их любит. Они вдохновляют его на создание скульптур.

— Не знал, что он скульптор.

Илона ничего на это не ответила, и Эдвард добавил:

— Они с морского берега?

— Нет, их можно найти в поле, как… как сокровища, как волшебство. Разлученные друг с другом и одинокие. Кремневые голыши с берега совсем другие: они меньше, ровнее, и цвет у них коричневатый.

— А пляж тут есть?

— Очень каменистый. Раньше вдоль берега шла железная дорога, но это было давно. Теперь мы отрезаны от остального мира, и это здорово.

— Мне бы хотелось сходить на море. Туда можно попасть этим путем?

Он повел рукой вправо, в сторону поля, на котором всходила молодая зелень.

— Нет, в той стороне нет ничего, да и фермер никого не пропустит. Жаль, что вид тут такой унылый. На этом поле растет рапс.

— Что-что?

— Рапс — из него масло делают. В мае у него такой прекрасный желтоватый цвет… Ты еще увидишь.

«Увижу ли?» — спросил у себя Эдвард.

— Значит, эта не ваша земля?

— Нет, у нас только часть этого болота, леса и заливных лугов. Мы ведь небогаты, ты уже знаешь. Нам приходится работать и продавать вещи. Я делаю всякие ювелирные штучки…

— Ты мне покажешь? Еще вы шьете…

— Да. А матушка Мэй ткет ковры и рисует рождественские открытки, делает подарочные коробочки и замечательную вышивку…

— А что делает Беттина?

— У нее нет особых художественных наклонностей. Она училась живописи, и руки у нее золотые. Она тебе и какую угодно мебель сделает, и керамику — один наш друг продает ее изделия в Лондоне.

— А вы ездите в Лондон?

— Ну, я бывала в Лондоне.

«Но не часто, — подумал Эдвард. — Он их тут как в тюрьме держит?»

— Я совсем не путешествовала. Джесс и матушка Мэй жили в Париже. И Беттина там была. А я нигде не была. Прежде я хотела стать танцовщицей…

— Странно, и я тоже! Я когда-нибудь свожу тебя в Париж… Вы все такие умные. А вот картины Джесса — вы их продаете?

— Сейчас мы не хотим их продавать. Ты видел только его ранние картины, но у него было несколько периодов. Сначала черно-желтый абстрактный период, потом героический экспрессионистский — мы это называем «королевским периодом», он тогда писал много больших фигур королей, животных и сражающихся людей. Затем «позднетициановский» период, когда он вернулся к своим ранним идеям, но уже по-другому: картины стали темными и как бы сумеречными, но в то же время полными света. Потом у него был тантрический период с замечательными цветами, когда он все время писал начало или конец мира. Некоторые его работы очень эротичны, ты увидишь…

— Надеюсь, ты мне покажешь. Когда он возвращается?

— Я думаю, очень скоро.

— Что это за шум?

— Электрическая пила. Это лесорубы, они валят деревья по другую сторону реки — там много леса. Мы их недолюбливаем. Они каким-то гербицидом травят весь бутень вдоль дороги и уже погубили несколько орхидей. И все же иногда они нам помогают.

Некоторое время они шли молча. В гулкой тишине звук пилы казался каким-то потусторонним.

— Знаешь, я слышал ночью и другие звуки.

— Да?

— Да. Я слышал жуткий звук, будто билось стекло. И еще — словно по дому бегают дети.

Илона надела плащ поверх своего простого будничного платья и подняла воротник, на котором лежала ее рыжеватая коса, доходившая ей почти до талии. Сверху волосы были прикрыты маленькой шерстяной синей шапочкой. В плаще она казалась совсем девчонкой — маленькая, как подросток, с пухлыми щечками, покрасневшими на холоде. Ее вполне можно было принять за четырнадцатилетнего мальчишку. Она похлопала себя по шапочке, натянула ее на уши, потом ответила:

— Звук битого стекла — это полтергейст. Один из его трюков. Он может быть очень громким. Последнее время он этим не занимался. Я думала, он нас оставил.

— Ты говоришь так, будто видела его своими глазами! А ты что-нибудь слышала?

— Нет.

— А другие звуки — детские шаги?

— Это что-то из прошлого, — сказала Илона.

— Что ты имеешь в виду?

— Ты спишь в старой части Селдена. Иногда явления из прошлого возвращаются. Это не призраки, это особые явления. Я не верю в привидений или духов умерших. Это, как и полтергейст, что-то механическое, что-то естественное, мы просто мало что о нем знаем. Может, мы улавливаем волны, исходящие от других людей, от ушедших людей. Что-то такое, что видел или слышал другой…

— Потрясающе, что ты все это принимаешь как нечто само собой разумеющееся. Может, ты телепат? Ты видишь и слышишь то, что недоступно другим?

— Я слышала полтергейст. Но ничего не видела. А вот Джесс видел. У него колоссальное чувство прошлого. Видишь там такой короб? Наш почтовый ящик. Ключ от него есть у Беттины и почтальона. Если хочешь отправить кому-то письмо, отдай ей, а она оставит его здесь, чтобы почтальон забрал.

Они добрались до дороги. Шум электрической пилы прекратился. Начался дождь.

— Я не хочу никому писать, — сказал Эдвард. — А ты не хочешь посмотреть, нет ли писем для тебя?

— Ну, я писем не получаю. Вот и дорожка. Но смотри, дождь зарядил…

— Давай вернемся.

Они развернулись, и восточный ветер ударил им в лицо. Когда впереди появился Сигард, Эдвард сказал:

— Этот дом такой странный. Иногда он кажется сделанным совершенно непостижимо… То есть я не понимаю его, и это словно делает его невидимым.

— Я тебя понимаю. Джесс хотел, чтобы его было трудно охватить взглядом.

— Может, это как-то связано с его пониманием прошлого! Илона, тебе сколько лет?

— Восемнадцать. А Беттине двадцать четыре.

— Я думал, она старше. А о тебе думал, что ты младше. Слушай, Илона…

— Что?

Эдвард смотрел на Сигард, и ему казалось, что строение сейчас исчезнет, а существует пока только благодаря ему, Эдварду. Он не мог вспомнить, что собирался сказать Илоне. Радовался он тому, что она его сестра, а не просто знакомая девушка, или огорчался? Ему очень хотелось поцеловать ее. Не отводя глаз от дома, он нащупал ее холодную руку и сжал в своих пальцах.


«Мои руки стареют, — думала Мидж Маккаскервиль, — кожа на них высохла, вздулись вены, скоро пойдут морщины». Они сидела в гостиной дома в Фулеме. В комнате было полно тюльпанов: желтых, которые она купила этим утром, и пестрых, присланных ей Урсулой. Желтые тюльпаны стояли вертикально в черных веджвудских[34] кувшинах, а пестрые, с красными и белыми полосками изящно свешивали головки из причудливых сиреневых ваз в стиле арнуво. Мидж внимательно разглядывала их. Она любила эту особую тишину, которую создавала в комнате неподвижная жизнь цветов. Потом, вернувшись к своей работе — она перешивала платье, — Мидж не могла не бросить взгляд на свои руки. Она смело укоротила платье на фут; в последнее время она не надевала его. Периодически Мидж делала ревизию своей одежды и сейчас, купив два ярда довольно дорогого материала у «Либертис», намеревалась вставить два клина в юбку и расклешить ее. Ей нравилось перешивать платья. Среди вещей, доставлявших удовольствие ее сердцу, на первом месте стояли цветы, а на втором — одежда. Томас как-то сказал (в шутку, конечно): «Тебе нужно было стать ботаником или портнихой!» Но это лишний раз свидетельствовало о том, как мало он ее понимает. Цветы и одежда (хотя Мидж занималась ими, убивая время) были для нее занятиями созерцательными: они замедляли бег времени до состояния абсолютного покоя. Когда она шила или возилась с цветами, движения ее становились очень медленными, а порой она совсем замирала. Ей нравились иголки, цветные нитки и само действо вышивания. Швейной машинки у нее не было. Томас говорил, что ему нравится смотреть, как она вышивает, это его успокаивало. Теперь она глядела на свои руки — правая, державшая иголку, замерла над куском шелковой материи с черно-красным узором. Игла так блестела, была такой острой и целенаправленной. А на ее руках лежала печать тления. Вставки из простого красного шелка отлично подошли к черно-красному материалу, и она даже подумала (но все же отвергла эту мысль), не сделать ли что-нибудь «из ряда вон», добавив их спереди и сзади. Аккуратно распоротое шелковое платье лежало у нее на коленях, как настоящий восточный ковер, усеянный маргаритками. День стоял солнечный, шторы в мелкий цветочек были раздвинуты до предела, дверь на балкон открыта. Маленькая белая чугунная лестничка с балкона вела в сад, где вовсю цвела слива. Уже начали вянуть крокусы, а время роз еще не наступило. Каменная львиная голова в кирпичной стене должна была источать воду в прудок под ней, но Томас так и не удосужился доделать это до конца. На маленькой аккуратной лужайке у стены Мидж посадила густые «старые розы», кусты с листьями красивой формы, веронику, молочай, буддлею, скумпию и японский клен.

В этот день Стюарт Кьюно собрался встретиться и поговорить с Томасом. Она знала: Томас дал Стюарту понять, что ждет его, и был доволен (хотя и пытался скрыть это), когда Стюарт позвонил и сообщил, что приедет. Предположительно разговор пойдет об Эдварде. Томас отменил прием пациента (не мистера Блиннета, конечно), что было для него необычно, и рано вернулся домой из клиники. Он радовался предстоящей откровенной беседе. Мидж подумала, что ее муж с нетерпением ждет этой встречи, потому что собирается вонзить когти в Стюарта. Она испытывала неприятные чувства при мысли о том, что Томас и Стюарт встретятся наедине и, возможно, будут говорить на деликатные темы. Стюарт не очень-то нравился Мидж. Она принадлежала к тем людям, кто не доверял ему и опасался его. Юноша казался ей неестественным, странным и холодным.

— Ты говорил с Мередитом об этих наушниках? — спросила Мидж у Томаса, только что вошедшего в комнату. — Урсула говорит, что они вредят слуху.

Она услышала свой голос, жалобный и неубедительный. Но уловил ли Томас эту интонацию? Похоже, нет.

— Да, я с ним говорил, — ответил Томас. — Все верно. Что ты делаешь с этим платьем?

— Укорачиваю и расширяю.

— Такое красивое платье. Ты сегодня сделала прическу?

— Нет. Ты разве не видишь?

Томас стоял у окна, глядел в сад и улыбался. На его лицо — умное, проницательное, ироническое, лукавое и самодовольное, когда-то бывшее для Мидж таким красивым, — падали солнечные лучи.

«Он совсем не думает обо мне, — сказала себе Мидж. — Он заслуживает того, чтобы потерять меня. Он считает, что любая моя деятельность — это игра. Может, так оно и есть. Кроме одного. Кроме одного, кроме одного. О господи, как мне жалко себя… и Гарри… и Томаса…»


— Где Эдвард? — спросил Стюарт Кьюно у Томаса Маккаскервиля.

— Убежал.

— Но вы знаете куда?

— Да

— И он в порядке?

— Этого я не знаю. Что, Гарри волнуется?

— Не очень, — ответил Стюарт. — Он полагает, что вы контролируете ситуацию. Кстати, я по пути заглянул в комнату Мередита и мне не очень понравились плакаты, которые он у себя расклеил. Некоторые довольно мерзкие.

Они находились в кабинете Томаса, и Стюарт отказался сесть в кресло, где не так давно сидел Эдвард. Он вышагивал туда-сюда, разглядывая картину Клайва Уорристона, посматривал на книги Томаса, любовался розоватой пеной цветущей сливы в саду. Стюарт, конечно, видел это и раньше, но теперь он хотел впитать все в себя и запомнить навсегда. По его виду нельзя было сказать, что он нервничает, — просто немного возбужден и переполнен эмоциями. Его светлые волосы примерно той же длины, что у длинношерстной собаки, чуть завивались и спадали на шею. Его янтарно-желтые глаза, тоже почти звериные, были влажны, как от недавнего смеха или, может быть, душевного расположения, — так иногда влажнеют собачьи глаза; его свежие губы, по-детски розовые, то надувались, то улыбались едва заметной улыбкой, словно отражали быструю игру мысли. Одет он был для теплой погоды: в мешковатые светло-коричневые брюки и синюю рубашку с открытым воротом, не очень аккуратно заправленную. На мгновение Томас увидел в нем просто жизнерадостного и здорового молодого человека. Это так бросалось в глаза (а Стюарт и в самом деле был жизнерадостным и здоровым молодым человеком), что Томас вспомнил, в какой необычной ипостаси видел недавно своего юного друга. Ему не потребовалось много времени, чтобы понять: Стюарт искренен в своем «новом периоде». Но насколько он искренен — оставалось под вопросом.

— Значит, ты еще не решил, что хочешь делать. Я имею в виду, где ты хочешь работать?

— Жаль, что я вообще затронул эту тему, — сказал Стюарт, нахмурившись.

— Понимаешь, люди будут задавать вопросы, в том числе весьма нескромные — насчет твоей сексуальной жизни.

— Да

— Ты все еще воображаешь, что должен отвечать на все вопросы быстро и искренно. Но тебе вовсе не обязательно оглашать свои планы. Ты просто должен исполнять их.

— Мне стоило не говорить о безбрачии, — сказал Стюарт, — а просто реализовать это. Да, вы правы. И все же я не мог солгать. И не хочу уходить от вопросов.

— Ты думаешь, можно быть абсолютно правдивым? Проблемы такого рода большинство решает инстинктивно и неправильно, даже не замечая этого. Но давай все же продолжим о работе, если ты не возражаешь.

— Да нет, не возражаю. Я, конечно, могу и не найти совсем ничего, это сейчас случается. Я думал о чем-то связанном с заключенными — например, с условно осужденными… Или социальная работа, что-нибудь с жилищными вопросами, или…

— Помогать людям не так-то просто, — сказал Томас. — Они могут ненавидеть тебя за это. Может, тебе лучше заняться какими-то интеллектуальными исследованиями? Ты всю свою жизнь учился, тебе будет недоставать этого.

— Я думаю, мне придется пройти какой-нибудь курс. Как бы там ни было, я собираюсь продолжать учебу, в этом все дело. Хотя бы одному я научился в этой жизни — умению учиться.

— Пойти в ученики к добродетели — да, это особый случай. Но я имел в виду продолжение занятий наукой, книжное учение.

— Я хочу уйти от абстрактных вещей.

— А может, тебе стоит почитать что-то о твоем новом предмете?

— О чем?

— О религии, теологии, метафизике и тому подобных вещах.

— Томас, вы шутите!

— Нет, я закидываю удочку. Значит, у тебя нет искушения написать об этом, попытаться объяснить…

— Написать?! Объяснить?!

— Ну хорошо, я лишь пытаюсь прояснить ситуацию.

— Слушайте, я не возражаю против книг, совсем наоборот. Дети теперь воспитываются на компьютерах, а не на книгах, это часть проблемы. Но вы, похоже, смотрите на мое образование как на груду пожитков, как на имущество, которое не стоит тратить впустую. Я больше не хочу заниматься наукой, я хочу начать с азов.

— Ну, это непросто. Ты уверен, что это не тот случай, когда «виноград зелен» лишь потому, что ты не можешь дальше оставаться звездой?

— Я не звезда.

— В математике ты добился блестящих результатов.

— Да, но такое по силам любому. Если в определенные моменты ты способен настраиваться на определенный образ мышления, то в математике в отличие от других наук ты непременно добьешься блестящих результатов. Но это не означает, что ты можешь сделать что-то еще или что-то более глубокое. Даже Ньютон в двадцать четыре года достиг своего пика и больше ничего не сумел. Но все это ерунда. Современный мир полон теорий, и они множатся на неверном уровне обобщения. Мы так поднаторели в теоретизировании, что у нас одна теория порождает другую. Эту абстрактную деятельность люди ошибочно принимают за мышление…

— Да, я понимаю. Но разве нельзя стать теоретиком, подвергающим теоретизирование уничижительной критике?

— Можно. Но меня это не интересует. Меня страстно привлекают другие вещи…

— Хорошо. И что же это за вещи? Ты воображаешь, будто сумеешь спасти мир, если докажешь, что спасение возможно?

— Все превращают это в тайну или трагедию, а на самом деле это невероятно легко. Нужно просто не включаться в систему.

— В систему?

— Вы понимаете, что я имею в виду, это обычные вещи. Разложение — вы знаете, оно происходит так быстро…

— Да. Во второй раз на корриде чувствуешь себя спокойнее. Байрон писал, что ожесточился, побывав на двух казнях.

— И целомудрие…

— Говорят, что секс — это воплощение духа, даже его суть, и противиться этому опасно. Любая духовность опасна, особенно аскетизм.

— Вы думаете, что я сломаюсь!

— Нет, не так просто.

— Для меня это все драматизация и обман. Чтобы приносить пользу, я должен жить просто и в одиночестве. В этом нет никакой мистификации. Священники именно так живут. Я мог бы пойти в католическую школу, в семинарию, принять духовный сан…

— Да, но ты этого не сделал.

— Я жалею, что этого не случилось… Стать никому не известным приходским священником… это как раз то, что надо, та самая работа, тот самый образ жизни…

— Но почему бы тебе теперь не подумать о принятии сана? Забудь о церковных догматах, они меняются. Теологи изо всех сил стараются заманить к себе именно таких, как ты. Теологическая спасательная экспедиция уже в пути. Скоро ты услышишь звук волынок.

Стюарт рассмеялся.

— Да, но все же это для посвященных. Потребуется немало времени, чтобы слово «Бог» перестало быть чьим-то именем. Мне вообще не нужен никакой бог, даже модифицированный и модернизированный. Я должен быть уверен, что его не спрятали во всем этом. Бог — это антирелигиозная идея. Никакого Бога нет.

— О чем нам всегда говорили восточные религии. А почему бы тебе не…

— Восток меня не интересует. Я принадлежу к западной цивилизации. Здесь дела делаются иначе.

— Некоторые говорят, что Бог ушел далеко-далеко, что трансцендентность на некоторое время замолкла.

— Это акт в пьесе. Но никакой пьесы нет.

— Скажем так: Бог — это перманентный, неизменный объект любви. Разве мы не должны представлять что-то в этом роде?

— Есть множество таких вещей, и мы не должны представлять их в виде личностей, существующих где-то далеко. Мир полон ими, если приглядеться.

— Ты имеешь в виду символы, знаки?

— Вы будете говорить на профессиональном жаргоне…

— Деревья, животные, произведения искусства?

— Послушайте, я делаю только то, что сегодня должен делать каждый, я справляюсь сам и один. Не на какой-то там драматический и героический манер. Без этой старой сверхъестественной шелухи.

— Люди скажут, что если ты один, то это, вероятно, твоя личная фантазия, вне реальности. Без мифологии, без теологии, без институтов… И ты, я полагаю, не ищешь учителя или гуру.

— Да нет, конечно. Только вообразить себе, что где-то на краю света в пещере сидит мудрец… Это сентиментальность, мазохизм, магия.

— Ты не хочешь принять обет послушания.

— Я уже принял обет послушания, только иного рода…

— Ты посвящен.

— Это все вместе, все мое существо, вся моя жизнь. Не то, чему посвящаешь лишь часть себя, не что-то дополнительное. Надо просто быть добродетельным, жить не для себя, а для других. Быть никем, ничего не иметь, служить людям — и отдаваться целиком. В этом все и вся, оно вопиет повсюду, и оно так глубоко, что поглотило меня, но в то же время это не полностью я…

— Постой. То, о чем ты говоришь, очень похоже на Бога. Ты говоришь, его нет, а потом ты сам хочешь стать им, принимаешь на себя его качества. Может быть, в этом и заключена задача нынешнего века.

— Я не сказал, что я Бог! Я хотел сказать, что путь… что путь к…

— Кафка писал, что нет никакого пути, есть только конец, а то, что мы называем путем, — просто дуракаваляние.

— Не могли бы вы повторить?

— Нет никакого пути, есть только конец, а то, что мы называем путем, — это просто дуракаваляние.

— Я об этом подумаю. Я только хочу сказать, что я, лично я, пытаюсь или хотя бы начинаю пытаться делать нечто такое, в чем я уверен, что очевидно, что я вижу повсюду.

— Повсюду вне тебя и внутри тебя. Внутри темнота, Стюарт.

— Вы хотите сказать, первородный грех. Меня мало волнуют эти сказки о виновности. И вы, конечно же, не о бессознательном!

— Только не говори мне, что ты в него не веришь.

— Ничего такого определенного не могу сказать. Я не думал об этом. Эта идея меня не интересует.

— Возможно, ты ее интересуешь. Не презирай эту концепцию. Бессознательное — не обиталище монстров, а резервуар духовной силы.

— Духи. Магия. Нет, мне не нравится то, что вы сейчас сказали. Это плохая идея, она вводит в заблуждение.

— Ты говоришь, чувство вины тебя не волнует. Ты полагаешь, что никогда не испытаешь его?

— Я имел в виду, что это чувство не важно, оно даже может повредить. Человек должен исправлять и улучшать мир. Зачем калечить себя, когда есть столько дел?

— Значит, ты не завидуешь Эдварду в его крайней ситуации?

— Нет, с какой стати? — удивился Стюарт.

— Это один из способов разрушения иллюзии самодовольства.

— Вы считаете меня самодовольным?

Томас задумался.

— Не уверен, — ответил он. — Твой случай путает концепцию. Я подожду, что будет дальше.

Стюарт рассмеялся.

— Мой отец говорит, что я гедонист, что я выбрал эгоизм высокой пробы!

— Если человек каждую ночь ложится спать с чистой совестью, ему можно позавидовать.

— Он имел в виду нарочитую бедность и жизнь за счет богатых друзей!

— Ты воображаешь, что хочешь вести упорядоченный однообразный альтруистический образ жизни…

— Да скажите уже прямо — скучный образ жизни!

— Ты не считаешь, что он скучен. Часть энергии тебе дает твое хорошее мнение о самом себе. Значит, тебе захочется признания, даже драмы, радостей самоутверждения — победить и прослыть победителем.

— Вы меня провоцируете!

— Ты считаешь себя личностью исключительной.

— Тут есть нечто исключительное, но это не я. Вы думаете, что мне не хватает смирения.

— Тебе не хватает дара заурядности. Грубо говоря, у тебя слишком сильное эго. Ну разве это не ужасно? Ты не хочешь быть заурядным. Ты слишком много думаешь, чтобы быть заурядным.

— Я хочу стать невидимым. В некотором роде меня нет…

— Уже?

— У меня никогда не было ощущения собственного «я».

— Но это не означает отсутствия эгоизма, мой мальчик!

— Ну хорошо, в некотором роде это эгоизм.

— Это своеобразная безопасность. Одиночество безопасно. Стоицизм безопасен. Никогда не удивляться, никогда ничего не иметь, а значит — не терять. Источник гордыни.

— Не думаю, что я стоик. На самом деле все гораздо хуже. Потому что я «воскормлен медом и млеком рая напоен»[35].

— Стюарт, присядь, пожалуйста. Мне не нравится, когда ты стоишь, прислонившись к окну. Мне кажется, что ты можешь выпасть. Давай-ка сюда, в центр всех вещей.

Стюарт сел в кресло напротив Томаса и уставился на него с нагловато-добродушным выражением лица. Томас помнил Стюарта еще ребенком и теперь дивился тому, что его лицо почти не изменилось, осталось гладким и сияющим, словно мальчик сохранил все свои лица, даже младенческие, и вот теперь сквозь приглаженные и наложенные друг на друга маски проглядывают острый ум и на удивление самоуверенное «я». Томасу пришлось напомнить себе, что перед ним сидит уязвимый, неопытный и, возможно, совершенно запутавшийся молодой человек. Он посмотрел на ухоженную золотистую бородку Стюарта.

— Что это ты там говорил про мед?

— Что это замечательно. Меня переполняет счастье, когда я об этом думаю. Как если бы человек попробовал манны небесной и не захотел бы чем-то перебить этот вкус.

Томас рассмеялся. Его смех вскоре перешел в хохот, а Стюарт продолжал смотреть на него с улыбкой, с кротким интересом.

— Стюарт, ты бесподобен. Ты просто выключил себя из стадии человеческого эгоизма. Срыть гору легко, но изменить к лучшему характер человека значительно труднее. Но ты, похоже, решил, что уже сделал это одной силой мысли!

— Что плохого в мыслях? — отозвался Стюарт. — Мышление — разновидность действия. И почему меня должен беспокоить мой характер? К тому же это очень неопределенная концепция. Тут сразу подходишь к концу психологии, а в подробных моральных теориях вообще нет смысла.

— Именно это на днях сказал твой отец!

— Он имел в виду, что все это глупости. А я утверждаю, что разговоры о духовной жизни и тому подобном — материи слишком абстрактные. Тут дело не в объяснении. Многие важные вещи не имеют объяснений.

— Да-да, конечно. И умственная деятельность — это тоже действие. Но твое мышление не есть теоретизирование, это не систематические мысли…

— Невинность — сильная идея. Чистота, святость… Идеи — это сигналы, или указатели, или убежища, или места, где ты можешь найти отдохновение… Мне трудно описать.

— Конечно. Из тебя так и сыплются метафоры. Ты молишься? Или что-то в этом роде. Медитируешь?

— Да.

— Ты умоляешь о помощи, зовешь благодать, да?

— Да.

— Ты преклоняешь колена?

— Ну… бывает иногда.

— Я не слишком бесцеремонен?

— Нет пока.

— И никто тебя этому не учил?

— Да нет, конечно же! Послушайте, Томас, это же совершенно обычные, нормальные вещи, ничего противоестественного в них нет!

— И все это естественным и безболезненным образом возникло из твоего туманного англиканского детства. В школе ты не был религиозен.

— Ну, есть и такая вещь, как взросление.

— А как насчет Иисуса?

— Что насчет Иисуса?

— Ты сказал, что тебе не нужен учитель. Но разве мимо Иисуса можно пройти?

Стюарт нахмурился.

— Он не учитель. Он, конечно же, присутствует. Но он не Бог.

— Ну хорошо. Я тебя терзаю? Или тебе нравится наш разговор?

— Вы все ставите с ног на голову. Я хочу уцепиться за этот мир напрямую, как… как художник…

— Как паук?

— Как художник. Я не воображаю себя каким-то там мудрецом, я не верю в мудрецов. И никакой программы действий нет, кроме одной: человек должен зарабатывать свой хлеб насущный, а мне очень хочется помогать людям. Это состояние души.

— А некоторые называют его затянувшимся детством. О да, благодатное ощущение взросления — счастливое чувство, свойственное некоторым юнцам. Сознательная, великолепная невинность. Хочется сохранить эту невинность навсегда, сберечь это видение благодати, ощущение всесилия и власти, не дать погаснуть этому свету… Да, это может показаться легким делом. Но, бог мой, тебя неправильно поймут!

— Меня уже неправильно поняли!

— Да, но пока это не приносит вреда. Потом тебя возненавидят. Может, уже ненавидят. Тебя будут называть застенчивым импотентом, закомплексованным, отсталым в развитии, инфантильным… бог знает кем. Но неужели ты и в самом деле думаешь, что сумеешь прожить одной невинностью?

— Нет… Есть и кое-что еще.

— Например?

Стюарт помедлил.

— Ну скажи мне.

— «А ну-ка, канонир, забей заряд потуже, прицелься в тот корабль. Испании рабом не стану я, я — Божий раб»[36].

— Что ты несешь, Стюарт?

Стюарт произнес тихим голосом, словно открывал тайну:

— Мужество, всего лишь мужество. Готовность умереть. Звучит ужасно глупо, но эти поэтические строки в известном роде передают мою мысль.

— Любимое стихотворение всех юнцов. По крайней мере, так было когда-то. Твой отец наверняка его любил, и уж вне всяких сомнений — твой дедушка! Прости меня, ради бога!

— Я слишком много говорю.

— Ты говоришь прекрасно. Пожалуйста, продолжай. Поскольку мы перечисляем все самое важное, что ты скажешь о любви?

— О чем?

— О любви.

— Ах, о любви.

— Не хочу говорить вещи, которые ты называешь абстракциями или литературщиной и сентиментальщиной, но разве любовь не лежит в основе всего, что тебя заботит, твоего душевного состояния, твоего сладостного нектара?

— Я в этом не уверен, — ответил Стюарт. — Я думаю, любовь должна сама заботиться о себе. То есть она должна как бы самоуничтожиться.

— Самоуничтожиться?

— Она должна прекратить быть тем, что она есть. Поэтому она не может быть самоцелью…

— Я вижу, эта тема тебя смущает.

— Нет, просто я не могу о ней думать. Я, так сказать, хочу нырнуть в этот пруд там, где поглубже.

— Влюбиться?

— Нет, не влюбиться. Это как раз мелко.

— Но чтобы нырять поглубже, разве не нужно сначала научиться входить там, где мелко?

— Вовсе не обязательно. Но может быть, я мелю чушь. Я хочу сказать, что мне не нужны обычные отношения — близкая дружба или связи, обычно называемые любовью. Может, мне само слово не нравится, как и слово «Бог». Оно стало таким…

— Затертым?

— Вульгарным. Опошлилось.

— Если любовь не может быть самоцелью, то ты не сможешь понять, где надо «нырять». Это опасно, Стюарт. Мне нравится твоя мысль относительно Божьего раба — да-да, я знаю, ты не его имеешь в виду, — но это глубокое место, это океан. Он вздымается и порождает сам себя, он плывет и бурлит в себе и в себя, взаимопроникающий, свет внутри света и свет над светом, разбухание внутрь, затопление себя самого. Каждая часть вливается во все остальные части, пока он не закипит и не выйдет из берегов.

— И что это такое, секс? Бессознательное?

— Так описал Бога один христианский мистик.

— Он, наверное, был еретик.

— Да. Все лучшие — еретики. Есть княжества и державы, падшие ангелы, боги-животные, распоясавшиеся духи, бродящие в пустоте, и все это нужно принимать в расчет. Апостол Павел это знал. Он был первым еретиком.

— Томас, пожалуйста, прекратите шутить. Я против падших ангелов, я против драм и тайн, против поисков учителей, отцов и…

— Отцов?

— Я хочу сказать, что у меня совершенно заурядный порядочный отец, и я не считаю это каким-то особым символом.

— Если уж мы заговорили об отцах, что ты скажешь о матерях? Как насчет твоей матери?

Стюарт слегка покраснел. Вид у него стал чуть не раздраженный.

— Вы хотите объяснить меня через мою мать?

— Ничего такого я не собираюсь делать. Я лишь хочу знать, что ты скажешь о ней.

— Не понимаю, почему я должен что-то говорить. Я не ваш пациент. К тому же я не знал моей матери.

— Ты думаешь о ней? Она тебе снится?

— Иногда. Но это совершенно не по вашей части, и мне бы не хотелось, чтобы вы касались этой темы.

— Хорошо, не буду.

Наступило молчание. Томас подумал, что Стюарт сейчас встанет и уйдет. «Смогу ли я его остановить? Хочу ли?» Он опустил взгляд, поправил на столе ручки и пресс-папье, и на его лице появилась кошачья маска кроткой и отстраненной погруженности в себя. Стюарт посмотрел на Томаса и улыбнулся едва заметной улыбкой. Он поднялся с места, но снова сел и сказал:

— С моей стороны было бы неблагодарностью после этого разговора, когда вы вызывали меня на откровенность, не задать вам вопрос: вы хотите сказать мне что-то особенное?

— То есть посоветовать? Мне казалось, я тебе уже надавал советов…

— Вы, как сами признались, меня провоцировали, потому что хотели узнать, что я скажу! Давайте же, Томас! Вы задумались.

— Конечно, я о многом думаю, но я не вижу смысла на этом этапе выкладывать свои мысли. Может, позднее. Я еще сомневаюсь. Ты слишком поглощен самим собой.

— Вы хотите сказать, что я тщеславен?

— Нет, ты убедителен, красноречив, полон жизни. У тебя, похоже, две цели. Одна — быть невинным и самодостаточным, другая — помогать людям. И я думаю, не вступят ли эти цели в конфликт?

— Может быть.

Стюарт встал и вернулся на прежнее место у окна, потом посмотрел на часы.

— И еще: в тебе есть больше, что ты осознаешь. Ты не хозяин себе. Скажем так: твой враг сильнее и изобретательнее, чем ты себе представляешь.

— Опять ваша мифология, как вы любите такие картинки! Вы считаете, что я должен отправиться в ад и вернуться. Вы хотите, чтобы я пал и получил урок через грех и страдание!

Томас рассмеялся.

— Ты хочешь быть старшим братом блудного сына — тем типом, который никуда не уходил!

— Именно… Только он рассердился, когда его брат получил прощение.

— А ты сердиться не будешь.

«Пора это прекращать, — подумал Томас. — Мы устали и оба неплохо постарались, если учесть, как далеко мы могли зайти. А тут еще опасная тема. Лучше пока оставить все как есть. Но начало у нас сложилось».

Он поднялся на ноги.

— Мне пора идти, — сказал Стюарт.

Томас решил не спрашивать, куда он собрался, что будет делать, как намерен провести вечер. Его уже одолевало любопытство, касающееся любых дел юноши и образа его жизни.

— Стюарт, — произнес Томас, — спасибо, что пришел. Мне было приятно говорить с тобой. Надеюсь, ты придешь еще, когда сочтешь нужным, и мы продолжим наш разговор.

— Нет, не думаю, что мы когда-нибудь еще будем говорить вот так. Если болтать, можно сглазить. Спасибо, вы помогли мне прояснить кое-какие вещи. Передайте, пожалуйста, Мередиту, что я жду его в субботу около десяти в обычном месте.

Томас открыл дверь, и Стюарт направился к ней, но снова закрыл ее и повернулся к Томасу.

— Я знаю, вы спрашивали меня о Христе, а я не ответил должным образом.

— Разве он не один из твоих знаков или убежищ? Один из тех вечных объектов, которые, по твоим словам, находятся повсюду?

— Да… Но еще я… я не могу принять идею воскресения — она уничтожает все, что было до этого.

— Кажется, я понимаю, — проговорил Томас.

— Мне приходится думать о нем на особый манер. Не о воскресшем, а о потерянном, разочарованном… Кто знает, о чем он думал. Он поневоле стал символом чистого злосчастья, окончательной утраты, невинных страданий, бесполезных страданий. Всех этих глубоких, ужасных и непоправимых вещей, какие случаются с людьми.

— Да

— Есть еще одна вещь, о которой я думаю в этой связи, особенная вещь. Может, это звучит странно или кажется притянутым за уши…

Лицо Стюарта неожиданно вспыхнуло.

— Что? Продолжай.

— Мне сказал об этом один парень в колледже. Он посетил Освенцим, концентрационный лагерь, вы знаете, там сейчас что-то вроде музея. И он сказал, что самое ужасное, что он там видел, — это девичьи косы.

— Косы?

— Нацисты в этих лагерях, по крайней мере в некоторых, все утилизировали, как на фабрике…

— Например, делали абажуры из человеческой кожи.

— Да… И они срезали человеческие волосы, чтобы их использовать… Наверное, чтобы готовить парики… Там была такая экспозиция… — Стюарт помолчал, и Томасу показалось, что он вот-вот разрыдается. — Огромная гора человеческих волос, а в ней — длинные косы, девичьи косы, аккуратно заплетенные. И я подумал… что было утро… когда какая-то девушка проснулась… заплела косу… так аккуратно заплела… и…

Пальцы Стюарта сжались в кулаки; он умолк, грудь его вздымалась.

— И ты связываешь это с Христом на кресте…

Стюарт помолчал несколько мгновений и сказал:

— Это нечто… особенное… абсолютное. — Потом он добавил: — Вы знаете, иногда я действительно ищу знаки. Или знак.

— Разве это не форма магии?

— Да. Я открыл вам свою слабость!

Стюарт улыбнулся, и эмоции, переполнявшие его несколько секунд назад, внезапно исчезли, словно их и не было.


Стюарт ушел, а Томас сел за свой стол и замер. Его разум совершал сложнейшие и интуитивные фигуры умственной акробатики. Он думал о том, какое удивительное дело — разговор. Как мы это делаем? Есть ли что-то более необычное и необъяснимое, чем человеческое сознание? В то же время мы все знаем, что это такое, знаем, что обозначает то или иное слово, и не испытываем на сей счет ни малейших сомнений. А какая удивительная и трогательная история про девичьи косы! У нее так много значений. Какая вспышка эмоций! Он связывает это с Христом. У него и в самом деле талант к… к чему?

Вскоре Томас расслабился. Он представлял себе ежик светлых волос на удлиненной голове Стюарта, его янтарные глаза, такие наивные, доверчивые и в то же время умные. «Он умнее, чем я думал, — сказал себе Томас. — К добру ли это? И что здесь к добру?» Он представил себе мальчишескую улыбку юноши. Потом вообразил вкрадчивую улыбку мистера Блиннета, его насмешливые, иронические глаза с потаенным безумием в глубине. Потом он увидел кривую ухмылку Эдварда — улыбку его бессознательного разума, торжествующего победу над сознанием. Не разобьется ли когда-нибудь Стюарт о скалу собственной решимости? «А ну-ка, канонир, забей заряд потуже, прицелься в тот корабль…» Какой трогательный девиз, какой мальчишеский девиз! Неужели Стюарт втайне считал себя исключительной личностью, которой суждено изменить мир? Не кончит ли он свои дни в какой-нибудь клинике, считая себя Иисусом? Или в конце концов превратится в скучного типа — не божественно скучного, а запутавшегося в собственных заблуждениях и вполне заурядного? Станет таким, как все.

«Нет, пусть ничего этого не случится!» — подумал Томас. Стюарт становился для него все более интересным, и он хотел детально зафиксировать свои наблюдения. Его опечалили слова о том, что они больше никогда не будут говорить. Он боялся чего-то в этом роде. Возможно, несмотря на свою деликатность и провидческое беспокойство, он зашел слишком далеко. Либо, что более вероятно, в планы Стюарта входил только один разговор с Томасом, но, по крайней мере, он нуждался в этом одном разговоре. Он явно пришел поговорить о себе, а не об Эдварде. Так неужели на этом все закончится? Томас раньше думал, что впереди у них немало бесед, и с нетерпением ждал их. Более того, он предполагал ту самую близкую дружбу, которая не входила в программу Стюарта.

«Конечно, это моя профессия — всюду совать свой нос, — думал Томас, — но здесь случай особый». Если Стюарта и впрямь постепенно поглотит скука, как пугал его Томас, станет ли это его успехом? Или те силы, которые он спокойно отвергает сейчас, победят и сломают его? Томас вынужден был признать, что мысль о поражении Стюарта его заинтересовала: он представил себе, как приходит ему на помощь. Темные силы — об этом знали древние — по преимуществу двойственны, а потому враждебны нравственности, как почувствовал Стюарт. Он инстинктивно узнал их, а они, возможно, признали его. Но он никогда не станет искать их благосклонности. «Однако я стану, — думал Томас. — Я вынужден это делать, я делаю это каждый день, чтобы самые опасные вещи в мире превратить в наших благосклонных союзников». Когда спокойная решимость и рациональная нравственность терпят неудачу, разве нельзя вызвать их, алчущих всего, что связано с духом, и с помощью заклинаний превратить в друзей, прежде чем раздражение по поводу собственной неудачи вызовет у них желание обрушить всю структуру? «Я должен попробовать, — решил Томас. — Я должен сыграть в эту опасную игру, потому что я исцеляю именно так и потому что я, господи, люблю это дело! Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo»[37].


Громко щебетал крохотный вьюрок. Светило солнце. Эдвард шел по берегу реки — по другому берегу. Он провел в Сигарде уже две недели, а Джесс все еще не появился. За это время Эдвард ни словом не обмолвился женщинам о дромосе. Ему все время хотелось туда вернуться, но это было невозможно: река распухла так, что хлипкий деревянный мост стал непроходимым, а каменный полностью скрылся под водой. В последние дни сильно похолодало, и его ничуть не привлекала перспектива перебираться на другой берег вплавь, с одеждой в руке. Несколько раз он тайком проходил мимо теплиц и огорода по заросшей, но вполне еще видимой тропинке, ведущей к реке. Кто протоптал эту дорожку? При виде резвого потока, затопившего опасные деревянные мостки и почти опрокинувшего их, Эдвард почувствовал дрожь пополам с каким-то трепетным, почти сексуальным возбуждением. Но в тот день (уже наступило «время отдыха») волнение придало ему решимости. Увидев, что уровень воды в реке чуть спал, он поставил ногу на наклонную поверхность моста, опробовал ее на прочность и направился на другой берег. Вода журчала, обтекая его ноги. И вот теперь он был свободен — это слово пришло ему в голову, пока он перебирался на ту сторону. Нет, не полностью свободен, но все же он оказался на другой земле, где, возможно, действовали законы другой магии.

Невротические приступы вины и страха — он испытывал их, если отсутствовал дольше, чем ему разрешалось, — доказывали, что в конечном счете он пленник. Пленник, у которого самые добрые, самые душевные тюремщики — тюремщики, которые дают ему задания. Он выполнял их, чувствуя себя рабом, уставая и не испытывая потребности мыслить, и в этом находил удовлетворение. Засыпал он сразу же и спал хорошо, но мысли все же приходили к нему. Он спрашивал себя: уж не пытаются ли женщины — может быть, бессознательно — «с потом выгнать из него страдание»? Они так ничего и не спросили о Марке. Сам Эдвард не касался этой темы, а они демонстрировали полное отсутствие интереса; порой ему даже казалось, что они забыли или никогда не понимали, какая глубокая рана у него в сердце. Они как будто не замечали и того, с каким волнением и тревогой Эдвард ждет отца, как пугает его предстоящая встреча, от которой он — без всяких на то оснований — ждет исцеления. Эти женщины, матушка Мэй и его странные сестры или, скорее, девы-волшебницы, какими они представлялись ему теперь, не могли освободить его, и он не пытался открыть им душу.

Постепенно он понял, какие они разные. Они были спокойными, как и показались на первый взгляд, запретными, священными женщинами, к тому же владеющими тайными искусствами. Они не излечили его рану, но немного смягчили ее. Иногда он спрашивал себя, не влияет ли на него пища, такая однообразная и такая чистая: яблоки, капуста, травы, рис, отруби, орехи, бобы, чечевица, овес, в особенности овес. («Тут у нас, понимаешь, овес с любой едой», — сказала Илона.) Домашнее вино больше не появлялось на столе, но матушка Мэй иногда подавала травяные вытяжки, запахом и вкусом напоминавшие цветы. Она со смехом говорила, что они пробуждают кроткие мысли и счастливые сны. Эдвард чувствовал себя поздоровевшим, набравшимся сил и теперь задавался вопросом: истинно ли, правильно ли и естественно (слово, часто повторявшееся в Сигарде) его выздоровление или же какая-то враждебная его травме, его вине, всему случившемуся магия неправедным образом отбирает у него самое драгоценное его владение? Неужели его потихоньку лишают чувства реальности? Он пребывал в убеждении, что для истинного благополучия, для того, чтобы пребывание в Сигарде не казалось кратким сном или бесполезными деморализующими каникулами, отходом от настоящей задачи, — для этого ему необходим Джесс. Мудрость Джесса, авторитет Джесса, любовь Джесса. Ничто другое для этого не годилось. И в то же время, глубоко погружаясь в размышления, он осознавал хрупкость своей надежды. Может быть, ему следовало бы находиться в другом месте и заниматься совершенно другим делом.

Он ложился в кровать, как животное забирается на ночь в берлогу, засыпал, просыпался на секунду, слушая журчание реки или то, что принимал за далекий шум морского прибоя, потом засыпал снова, и ему снились смешные платья, звенящие и раскачивающиеся ожерелья, длинные локоны, мягко ниспадающие на плечи, и женщины. Может быть, это были матери — Хлоя, Мидж, матушка Мэй, даже Беттина, склоняющиеся над ним и сливающиеся в один образ. Ветер, так утомлявший его днем, ночью налетал ритмическими скорбными порывами, как дыхание какого-то большого существа, глубокое и ровное. Дождь не стучал по оконным стеклам, а ласково гладил их, что больше напоминало тихие шаги, не страшные, а странные, как и многое вокруг. Например, слова Илоны о «вещах из прошлого». Эдвард больше не слышал ни бьющегося стекла, ни топающих детских ножек. Иногда до него доносились легкие царапающие звуки; возможно, их производили крысы или те, кого Илона называла мышиным народцем. Однако две ночи назад, когда он поднимался по темной лестнице Западного Селдена в свою спальню, случилось что-то необъяснимое и обескураживающее. Эдвард уже мог пройти по зданию с закрытыми глазами и предпочитал проворно двигаться в полной темноте, чем таскать с собой лампу. Когда он в бархатной ослепляющей черноте поднимался по лестнице, что-то проскользнуло мимо него. Оно не коснулось его, но он услышал слабый стрекочущий звук и почувствовал движение воздуха. В тот момент он интуитивно понял, что это нечто сферическое, размером с футбольный мяч. Оно проскользнуло мимо на высоте пояса. Эдвард бросился по лестнице к себе комнату и спешно принялся чиркать спичками, сломав несколько штук, прежде чем сумел зажечь лампу. Он стоял, напряженно прислушиваясь, но до него доносились только шум реки да уханье и гуканье сов. В свете лампы он вдруг понял, что этот эпизод напугал его меньше, чем можно было бы предполагать. Он вспомнил шутку Илоны и подумал: возможно, это полтергейст, который днем отдыхал в его кровати, а заслышав его приближение, пустился наутек! Эдвард улыбнулся. Тем не менее он тщательно осмотрел постель, прежде чем лечь в нее.

Другой источник смутного беспокойства в последнее время стал заметно сильнее и был связан с женщинами. Эдвард с самого начала понял, что женщины не только, по сути, далеки от него в некотором особенном смысле, но и идеальны. Они спокойны, мудры, красивы, обычные человеческие недостатки им не свойственны. Эта мысль так и засела у него в голове, легко сосуществуя и с инфантильностью Илоны, и с грубоватостью Беттины. То, что они ни разу не поцеловали Эдварда, казалось вполне естественным. Матушка Мэй и Беттина вообще не прикасались к нему, а Илона иногда дотрагивалась до его рукава каким-то щенячьим жестом, лишенным эмоциональной окраски, просто чтобы поторопить его или привлечь к чему-то его внимание. Когда Эдвард понял, что на самом деле эти женщины несовершенны (да и могло ли быть иначе?), это обескуражило, даже напугало его. Они, например, боялись «лесовиков». Возможно, они поддавались этому страху во время отсутствия Джесса, когда они осознавали себя одинокими и беззащитными. Но Эдварду не нравилось думать о королеве, принцессах, девах-волшебницах всего лишь как о трех нервных женщинах. Он так и не нашел причин этого навязчивого страха, кроме того, что «лесовики» были грубы, губили драгоценные растения, а один раз, прекрасно понимая, что делают (так они сказали), срубили очень красивое старое дерево — громадный платан на земле Сигарда. Может быть, это было как-то связано со старой враждой «лесовиков» и Джесса.

Отсутствие информации о том, где находится Джесс и когда он приедет, тоже становилось тревожным. О его возвращении неизменно и с уверенностью говорили одно: «скоро». Эдвард не спросил сразу, куда и зачем уехал Джесс, а теперь не задавал этих вопросов из страха, что ему солгут. Иногда он думал, хотя и с отвращением, что Джесс может развлекаться на юге Франции с молодой любовницей и даже иметь другую семью. А также других детей. Мысль об этом с недавнего времени терзала Эдварда. У Джесса мог быть и другой сын — думать об этом было чрезвычайно мучительно; он страдал, впадал в отчаяние от того, что время шло, а ему никто ничего не объяснял, от уклончивости женщин, а в последнее время еще и от их отношений между собой и отношения к нему, которому поначалу была свойственна этакая обнадеживающая официальность, составлявшая часть их «совершенства». Проще говоря, он почувствовал витающую в воздухе ревность. Он был единственным мужчиной между трех женщин. Никаких явных свидетельств, наводящих на вульгарную мысль, что они якобы ищут его внимания, не было, но определенное напряжение существовало. Пока что никто из них не пытался завязать с ним особые отношения, завоевать его доверие или затронуть его сердце. Единственная «особость» состояла в несомненно естественном допущении, которое и соединяло его с Илоной как двух самых молодых. «Ну-ка, дети, кыш отсюда», — сказала день назад матушка Мэй, отправляя их в кладовку за яблоками. Наверное, это лишь домыслы, но Эдвард чувствовал, что Беттине не нравится, что ее вот так относят к старшему поколению. Когда они работали вместе, он иногда замечал ее смущение, если ему случалось исполнять роль помощника водопроводчика или ученика плотника, приносить материалы или подавать инструменты. Но возможно, это было свойство ее характера, обычная застенчивость, достойная восхищения сдержанность. Его возбужденному воображению представлялось также, что матушка Мэй, такая открытая, веселая и занятая, «пчелиная матка», как она иногда называла себя, наблюдает за ним с каким-то тайным чувством. И хотя с Илоной ему было легко, ближе от этого они не стали, да он и не представлял, как такое может случиться. Возможно, все они просто волновались за Джесса. Эдвард продолжал изучать их и теперь все явственнее видел, насколько они разные. Эти три женщины, всегда одинаково одетые (конечно, чтобы угодить Джессу) в простые коричневые платья-рубашки днем и цветастые платья с ожерельями вечером, казались очень похожими, словно были подернуты какой-то одинаковой золотистой рассеянной дымкой. Но Эдвард с его обостренными чувствами видел различия их лиц. Идеальную кожу лица матушки здесь и там бороздили крохотные, едва видимые черточки; они и морщинками не могли называться, а потому не пятнали, а только совершенствовали ее бледную спокойную красоту. Глаза у нее были светлейшего и мягчайшего серого оттенка. Лицо Беттины в сравнении с идеальным овалом материнского лица было крупнее, серые глаза — темнее; у нее был нос с горбинкой, сильный выступающий подбородок и умный рот, свидетельствующий о склонности к рефлексии. Когда она отдыхала или сосредоточивалась на работе, она напоминала молодого аристократа с портрета эпохи Возрождения. У Илоны лицо было маленькое и свежее, оживленное и любопытное, как у зверька, глаза серовато-голубые и выразительный подвижный рот. Все три женщины имели длинные рыжевато-золотистые волосы, вьющиеся или висящие длинными прядями. Илона, чьи волосы были длиннее всех, иногда просто подвязывала их лентой у шеи и спускала на спину. Эдвард часто думал о кудрях этих женщин. Он никогда к ним не прикасался, даже к локонам Илоны. Ему казалось, что он обоняет их запах. Очень тонкий запах полевых цветов.

Пытаясь вспомнить свое предыдущее путешествие, Эдвард, уже перебравшийся через реку, поднимался по лесу. Дымчатая земля между зеленеющими кустами и деревцами, цеплявшимися за одежду, голубела от проклюнувшихся колокольчиков. Лучи солнца проникали сквозь кроны высоких дубов и буков, испещряя подлесок пятнами света. Эдвард шел и шел, пока не оказался на узенькой, усыпанной ветками тропинке. Скоро впереди он увидел просвет, а еще через несколько секунд, перешагнув через высокую траву, прошел под аркой, образованной двумя буками, и оказался на ровной лужайке дромоса. Он стоял совершенно неподвижно, сердце его учащенно билось после подъема, он чувствовал волнение от того, что эта поляна так неожиданно возникла перед ним, и от странного властного воздействия этого места. Он тяжело дышал и водил глазами по сторонам, но пока не отваживался шевельнуть головой. Он словно ожидал встретить здесь какого-то врага или хозяина, который прогонит его прочь. Потом он вспомнил лесовиков, враждебных Сигарду. Но все было как в прошлый раз, длинное узкое пространство оставалось пустым, если не считать горизонтального столба, установленного на каннелированном пьедестале. Трава подросла, но все еще была недостаточно длинной, чтобы называть это место лесной поляной, а не искусственной лужайкой. В лесу стояла тишина, деревья в этот спокойный день были неподвижны. Эдвард посмотрел направо, потом налево и приготовился выйти из рощи на открытое пространство. Он быстро оглянулся назад — посмотреть, не идет ли кто-нибудь за ним и не оставляет ли он следов в траве. Ни враждебных существ, ни следов — только предчувствие: что-то должно произойти. Он был возбужден, немного испуган и доволен собой, ведь ему удалось снова найти это место. Он подошел к столбу, посверкивавшему в солнечных лучах. Обошел столб и под ярким светом обнаружил резьбу на одном из торцов: прямоугольник с завитушками — буквами, а может, изображением животного. Эдвард наклонился, чтобы рассмотреть резьбу получше, и услышал звук, о каком часто пишут в приключенческих историях для мальчишек: хруст ветки под чьей-то ногой. Эдвард отпрянул от столба в темноту между большими тисовыми деревьями. Земля под тисами была твердой, жесткой и голой, лишь кое-где покрытой толстым слоем пожухлых удлиненных тисовых листьев. Деревья с соединенными кронами не давали укрытия, а потому Эдвард отступил подальше в лес, за высокие надежные буки с другой стороны рощи, и поспешно опустился в высокую траву у края лужайки. Он не хотел, чтобы его обнаружили, но очень хотел узнать, кто же так неожиданно явился сюда.

Это оказалась Илона.

Эдвард не испытал желания обнаружить себя и окликнуть ее. При мысли о том, что его застанут здесь, он ощутил чувство вины. К тому же ему хотелось посмотреть, что будет делать Илона. Она вышла на середину лужайки, украдкой оглянулась, как и Эдвард, сняла туфли и носки и провела голой ступней по пружинистой траве. Она засунула носки в туфли и опустила их на землю, коричневые деревянные бусы положила туда же, после чего направилась к столбу. Здесь она снова остановилась и оглянулась, потом подняла голову к голубому небу, закрыв глаза от солнца. На ней было простое коричневое дневное платье, которое Эдвард находил гораздо красивее вечерних одеяний. Распущенные волосы лежали на спине, как и всегда, немного растрепанные. Она сложила руки и почтительно застыла на несколько секунд перед столбом. Потом она что-то вытащила из кармана платья, и Эдвард с удивлением разглядел кусок бечевки. Она подпоясалась бечевкой, поддернула платье, отчего юбка стала короче, потом подняла руки над головой и сцепила пальцы, как балерина. Рукава коричневого платья упали, обнажив светлую, нежную и уязвимую плоть предплечий. А потом Илона начала танцевать.

Как вспоминал позднее Эдвард, именно так все и происходило. Ничем другим это быть не могло — только танцем. Казалось, некая сверхъестественная сила, может быть ветер (но никакого ветра здесь не было), подняла Илону над землей. Она летала над травой, почти не касаясь ее. Эдвард отчетливо запомнил момент, когда увидел обе ее ступни, совершавшие медленные движения над сверкающей зеленой поверхностью травы. Потом гибкое тело пронеслось над прогалиной и вернулось к столбу. Один или два раза ему чудилось, что девушку, как опавший лист, вот-вот увлечет ветер, и она исчезнет в лесной чаще. Ее движения не выдавали ни малейшего усилия; разметав волосы вокруг головы, она порхала по воздуху. Но это, несомненно, был волевой акт, а сознательная грациозность ее тела и продуманные движения рук и длинных стройных ног под подтянутой юбкой явно были движениями танцовщицы. Она подпрыгивала и опускалась, удерживала равновесие, вращалась и крутилась, не касаясь земли. В ее манерах, в ней самой присутствовало нечто такое, что превращало это действо в представление, а не набор случайных движений: она следовала строгому хореографическому рисунку исступленного и упорядоченного самовыражения. Это был танец радости, постепенно замедлявшийся и превращавшийся в танец печали, словно она чувствовала, как слабеет вознесшее ее дуновение. Движения Илоны стали не то чтобы усталыми, потому что точность их не пропала, но тягучими; руками и всем телом она отбрасывала что-то, как одежду, в которую ее закутали на короткое время. Ее ноги сначала коснулись травы, потом опустились в нее; танцовщица остановилась или приземлилась, раскинув руки в стороны, чтобы сохранить равновесие, а потом, уперев их в бока, замерла перед столбом.

Вид у нее был подавленный. Она начала развязывать шнурок на поясе. Узел затянулся, и она с раздражением принялась дергать за концы, бормоча себе под нос сердитые междометия. Наконец юбка обрела прежнюю длину, и Илона, засунув бечевку в карман, застыла на некоторое время, склонив голову на грудь, словно потеряла нить дальнейших действий. Потом она резко повернулась и пошла в направлении Эдварда. В это мгновение Эдвард испытал безотчетный страх — ведь он оказался свидетелем того, чего не должен был видеть. Он вжался в землю. Однако целью Илоны был вовсе не Эдвард. Она подошла к краю голого тенистого участка под большими тисами и вернулась назад с единственным цветком в руке. Снова остановилась перед столбом, внимательно разглядывая цветок. Эдвард, смотревший на девушку сквозь стебли травы, теперь с ужасом увидел, что из глаз ее катятся сверкающие слезы и падают на землю. Илона смотрела на цветок так, будто жалела его, даже корила себя за то, что сорвала его, а потом положила свой дар на постамент темного камня и быстро отвернулась. Теперь она двигалась с суетливой поспешностью, как неуклюжая маленькая школьница: нашла свои туфли, попыталась натянуть носок, стоя на одной ноге, потеряла равновесие, резко и раздраженно села на траву. Надев носки, туфли и деревянные бусы, она торопливо встала и стремглав бросилась в лес.

Прежде чем подняться, Эдвард подождал немного, опасаясь, что она может вернуться. Нечестивый свидетель и чужак, он хотел, чтобы до его возвращения в дом впечатления об увиденном — что бы это ни было — улеглись. Затем он поднялся, вышел на поляну и принялся искать, откуда Илона сорвала цветок, и увидел гроздь звездчатых белых лесных анемонов над зарослями небольших, похожих на папоротниковые зеленых листьев. У него возникло желание сорвать цветок, но он подавил его, вернулся к столбу и посмотрел на белый анемон, лежащий на темном постаменте. Похоже, он уже начал увядать. Этот цветок напоминал тело мертвой девочки. Эдвард поднял голову и нервно оглянулся. Все вокруг было мирным, пустым, тени деревьев на траве удлинились. Неподалеку запел дрозд, и Эдвард вдруг осознал, что все время, пока он был в роще, птицы помалкивали. Он посмотрел на часы и быстро побежал в лес по следам Илоны.


— Смотри!

Илона держала перед Эдвардом стакан с водой. Это было на другой день перед обедом. Они стояли под солнцем на дворе перед дверью Атриума.

Эдвард взял стакан и посмотрел через него на свет. В воде было великое множество крохотных, почти невидимых организмов самых разных форм. Одни ничего не делали, другие целеустремленно двигались, третьи оставались неподвижны, четвертые бесконечно кружились. В стакане их было полным-полно.

— Что это, Илона?

— Это всего лишь стакан нашей питьевой воды из дождевого резервуара!

— И ты хочешь сказать, что мы их пьем? Вот бедные крохи!

— Ну, мы-то воду сначала кипятим, а потому, когда мы их пьем, они уже… неживые.

Илона, не желавшая произносить слово «мертвые», уже жалела, что заговорила об этом. Она отобрала у Эдварда стакан и вылила воду себе под ноги.

— Может, и мы такие же — крохотные существа в чьем-то стакане, — сказал Эдвард.

— Да, кстати, если ты спасаешь мотыльков из бочки с водой, то не хватай их пальцами — возьми листик и положи куда-нибудь сушиться.

— Привет, дети, — сказала матушка Мэй.

Она вернулась из теплицы с корзинкой салата. За ней появилась Беттина. Руки ее были в земле, и она держала их, расставив в стороны. Как всегда, для работы в огороде обе женщины надели фартуки.

— Присядем на минутку.

Недавно они выкатили на улицу и поставили у дверей несколько тиковых пеньков, выбеленных временем и солнцем.

— Вы все слишком много работаете, — сказал Эдвард.

— Возможно, благодаря тебе мы стали работать меньше, — с улыбкой отозвалась матушка Мэй, глядя на него мягкими лучезарными глазами.

— Я оказываю на вас разлагающее действие!

— Нет-нет, ты вестник.

— Матушка Мэй хочет сказать, что ты провозгласил у нас новую эру, — пояснила Беттина, тоже улыбаясь, но не глядя на Эдварда.

Она счищала грязь со своих рук. Комья земли падали на землю, и она аккуратно сдвигала их ногой в кучку.

— Ах, как птицы поют, как поют! — воскликнула Илона. — Сизые голуби говорят: «О мой Бог, о мой Бог!»

— Скоро прилетят ласточки, — сказала матушка Мэй.

— А ласточки поют? — спросил Эдвард.

— Да, — ответила Илона, — они поют такие прекрасные, безумные, непонятные песни — ты их услышишь.

«Кто появится раньше, Джесс или ласточки? — подумал Эдвард. — Ах, это мучение, о боже…»

— К тому времени уже расцветут первоцветы, — сказала матушка Мэй. — Они у нас растут повсюду.

— Они редкие, — проговорила Беттина, — но не здесь.

— Беттина как-то раз отшлепала детей, когда они рвали первоцветы, — вставила Илона.

Эдвард представил себе эту сцену.

Беттина нахмурилась, а матушка Мэй произнесла:

— Должна признаться, мы тоже их рвем. Правда, немного, очень немного.

— Ну, это же ваши первоцветы, — отозвался Эдвард.

— Понимаешь, дело не в этом, — сказала матушка Мэй. — Земля принадлежит всем. Но человек особенно любит то, к чему приложил руку, вот и мы так относимся к Сигарду.

— И человек имеет на это право, — добавила Беттина.

Позднее Эдвард вспомнил ее замечание.

— И летом вы ходите на море, — продолжал он.

— Прежде ходили, — ответила Илона.

— Тут есть разрушенная деревня, где жили рыбари, — сообщила матушка Мэй, — маленькая заброшенная гавань.

Эдварду понравилось словечко «рыбари».

— Мне бы хотелось посмотреть на карту этого района.

— У нас, по-моему, нет карты? — сказала Беттина.

— Вроде нет, — ответила матушка Мэй. — Ничего такого не припомню.

— Вы редко ездите в Лондон?

— Редко, — кивнула матушка Мэй. — Когда живешь в раю, зачем куда-то ездить? Для нас Лондон — воплощение пустой, ленивой, шумной мирской суеты, а здесь наша жизнь наполнена естественными заботами.

— Мы стараемся воплощать в жизнь идеалы Джесса, — сказала Беттина.

— Джесс в молодости был пламенным социалистом. Мы все были истинными социалистами, мы хотели построить правильное общество на основе простоты.

— Мы и теперь такие, мы продолжаем работать, — подхватила Беттина.

Она подняла свою большую голову, похожую на голову изящного, холеного остроносого животного, и посмотрела на Эдварда, словно ожидала, что он будет спорить.

— Мы не устаем слушать рассказы матушки Мэй о прежних временах, — сказала Илона.

— Мы закаляем тело и дух, — продолжала матушка Мэй. — Здоровье планеты зависит от здоровья отдельной личности.

— Восточная мудрость учит, что тело важно, — сказала Илона.

— Правильно, Илона! — воскликнула Беттина.

— Мы хотели проводить регулярные праздники искусств, — сказала Илона, — чтобы выразить наши идеалы, — с музыкой, поэзией и танцами, а в башне есть большой зал, где можно устраивать выставки…

— И почему же вы их не проводили? — спросил Эдвард.

— Это было слишком рискованно с финансовой точки зрения, — пояснила матушка Мэй.

— И потом, — добавила Беттина, — как только начинаешь устраивать что-то с участием других людей, все портится.

— Да, вы наверняка правы, — решил Эдвард. — Вы живете здесь свободной жизнью.

— Девушки — вольные существа, — проговорила, улыбаясь, матушка Мэй. — Мы с Джессом постарались, чтобы они такими выросли. Мы за творчество и покой, непрерывность и заботу. И в этом смысле, я думаю, женщины обладают особенными качествами.

Беттина улыбнулась матери.

— Матушка Мэй думает, что в сравнении с нами другие люди — варвары.

— Вы сделаете меня цивилизованным человеком! — воскликнул Эдвард.

— Ну, мы только начали, — ответила матушка Мэй. — Мы тебя научим писать красками, мы тебя научим видеть…

— Мне кажется, я уже научился лучше видеть. Я яснее вижу Сигард, то есть само здание.

— Нужно научиться читать его.

— Увидеть в нем корабль, — сказала Беттина.

— Увидеть в нем собор, — сказала матушка Мэй.

— Увидеть в нем маленький город, — сказала Илона.

Они рассмеялись.

— Людям Сигард не нравится, — заметила Илона. — В «Архитектурном ревю» написали, что это не дом, а бедлам.

— Для вульгарного вкуса он слишком сложен и слишком прост, — сказала матушка Мэй. — Нужно научиться видеть его линии. Лучшим критикам он понравился. Нужно учиться понимать новые формы.

— «Новые архитектурные стили, изменение сердца» — это одна из поговорок Джесса, — добавила Беттина.

— Он мне кажется дворцом! — воскликнул Эдвард. — Исчезающий вид! — И от чувства беспричинной неловкости, возникавшей у него в разговоре с этими женщинами, он добавил: — Знаете, моему брату Стюарту это место понравилось бы. Оно бы его устроило от и до!

В следующее мгновение боль, как игла, пронзила его. С какой стати он так глупо, так некстати упомянул имя Стюарта? Он меньше всего хотел бы увидеть здесь брата. Здесь была территория Эдварда.

Беттина поднялась.

— Ну, кажется, все готово.

— Идемте, дети, — сказала матушка Мэй. — Илона, почему бы тебе после обеда не показать Эдварду свои побрякушки? Отдохни сегодня.


— Мне они очень нравятся, — заверил Эдвард, глядя на взволнованное лицо Илоны.

На самом деле он вовсе не был в этом уверен.

— Мой стиль сильно изменился, — сказала Илона. — Это современные вещи, которые всем нравятся. Парни их тоже носят.

Эдвард не мог себе представить, чтобы он или кто-то другой нацепил такие побрякушки — стальные, медные, алюминиевые и деревянные украшения из мастерской Илоны на первом этаже Восточного Селдена.

— И как это носят? — спросил он, поднимая длинный кусок зернистого дерева в виде вытянутой птицы.

— Прикладываешь к руке и привязываешь лентой. Или вешаешь на шею на кожаном шнурке. Шнурок можно привязать вот здесь, вокруг птичьей ноги.

— Но тогда птица будет висеть вверх ногами.

— Разве это имеет значение?

— А ваши украшения ты тоже сделала сама?

— Да. Я прежде покупала полудрагоценные камни, но потом это стало слишком дорого. Тогда я начала сама делать камни из аралдита[38] и красить их. Я заказала венецианский бисер и смешала его со своим собственным. Но это мой старый стиль. Я делаю деревянные бусы и украшаю их резьбой. Использую все породы дерева, какие только здесь есть. А вот светлое и выцветшее — это плавник, его прибило морем к берегу. Из плоских кусков древесины получаются картины, если там есть какие-нибудь интересные пятна. Еще я делаю амулеты. Вроде такого.

Она положила в руку Эдварда маленький деревянный квадратик с вырезанным на нем подобием какого-то кельтского животного.

— Ой, мне нравится! А Джесс носит твои поделки?

— Да. Раньше я делала кованые узорные ожерелья из металла, на это уходило слишком много времени. Прежде я и глазуровку сделала, Джесс меня научил. Теперь я перешла на вещи попроще.

— Вот эти цепочки вовсе не кажутся простыми. И эти змеевидные браслеты.

— Ну, цепочки делать легко. Я использую алюминиевые и медные провода, они очень податливые, ты можешь закручивать их, заплетать, завинчивать в спираль сотней разных способов. А вот эти смешные украшения — из стали и никеля.

— Даже представить себе не могу, как…

— Да с помощью инструментов, глупенький! У меня есть ножовки, молотки, плоскогубцы, клещи, пинцеты, сверла, надфили…

— Да, я вижу. А это что?

— Это паяльник.

— А вот эти штуки — тоже ювелирные изделия? Наверное, их можно куда-нибудь подвесить…

— Ты будешь удивлен. Вот такие стальные треугольники очень популярны. И это квадратное ожерелье из алюминия, и этот медный ножной браслет…

— А я-то не мог понять, что это такое… Извини, Илона, я тебя перебил.

— Вообще-то это примитив, как африканские украшения. Но за него платят хорошие деньги. Подружка мамы, Дороти, забирает наши изделия и отдает в довольно дорогие магазины. Имя Джесса, конечно, способствует продажам — мы называем это работами Джесса Бэлтрама.

— И весь этот «примитивный» бизнес — изобретение Джесса?

— Джесс — основа всего, что мы делаем, — торжественно сказала Илона.

Эдварду вдруг пришла в голову мысль: а может быть, его вообще не существует? Может, они придумали его и верят в него, как верят в Бога? А может, на их языке «Джесс» — это не имя собственное, а что-то другое? Он посмотрел на Илону, сидящую по другую сторону тяжелого, сильно исцарапанного рабочего стола. На ней был кожаный фартук, и она поигрывала паяльником. Илона улыбнулась ему. Прошло мгновение. Эдвард посмотрел на ее маленькие загорелые руки, на многочисленные инструменты, аккуратно разложенные на столе, на сверкающие варварские побрякушки.

— Ты просто замечательная, — сказал он. — Я даже представить себе не могу, как ты это делаешь. — Он подумал, что ее спальня, видимо, находится прямо над этой комнатой. — Илона, тут на холме в лесу есть такое странное место… Вроде прогалины со столбом.

— Ах, так ты ее нашел, — отозвалась она небрежным тоном, ласково глядя на него. — Это старое место.

— Что значит «старое»?

— Не знаю. Там бывали римляне. И друиды.

— А этот камень, столб?

— Основание римское, а столб и того старше.

— И это ваше… ваша земля, я хочу сказать?

— Да. Столб упал, а Джесс его снова установил. Лесовики ему помогали. Нас осудили некоторые археологи. Но Джесс знал, что там было раньше.

— И как вы называете это место?

— Джесс называл камень Лингамским[39]. Мы так и назвали это место — Лингамское.

— А что значит «Лингамский»? — спросил Эдвард, который знал, что это такое, но хотел проверить.

— Это имя придумал Джесс. Он придумывает имена.

— Как «Затрапезная»?

Эдвард пошарил в памяти и вспомнил значение последнего слова. По латинскому корню оно означало не «место для еды» или «место общения», а «место убийства»[40]. Еще одна ребяческая шутка, навязанная Джессом своему невинному семейству. На что указывало такое чувство юмора? Он продолжил:

— А та деревянная штуковина в Затрапезной над камином, ее ведь Джесс вырезал, да? Что означает девиз: «Я здесь. Не забывайте меня»?

— Не знаю.

— «Я здесь» — кто? Кто это говорит?

— Я думаю, это такое любовное обращение ко всем, может, средневековое. Джесс черпает вдохновение в исторических вещах.

— Илона, когда он вернется?

— Ой, очень скоро.

— И у нас будет праздник с вином?

— Да-да. А теперь я должна отдохнуть…

— Можно мне увидеть твою комнату?

— Нет, там не прибрано.


Думая об Илоне и ее комнате, Эдвард направился назад в Западный Селден, а потом вышел на воздух через маленькую дверь в Переходе между «Селденской площадью» и «Конюшенной площадью». По заросшей утесником тропинке он направился к болоту — этим путем он шел в первый раз, давным-давно, как теперь казалось. Он пересек бальзаминовый луг, где цветы уже поникли и почти исчезли под сочной зеленой травой. Он оглянулся, как в прошлый раз, и внимательно посмотрел на дом с его неправильными формами; величественные, напоминающие собор очертания сарая и башни производили сильное впечатление; гораздо труднее было «прочесть» сочлененные дворики и хаотический, похожий на маленькую деревеньку Переход, сумбурность которого отсюда была очевидна. Эдвард попытался увидеть в нем своего рода городок, но и это было не то. Может быть, корабль в гавани, рядом с портовыми сооружениями. Он направился в ту сторону, где росли ивы. Конечно же, он ходил сюда уже несколько раз, но неизменно останавливался перед разливом, он так и не добрался пока до моря. Эдвард очень хотел увидеть море и найти маленькую гавань, где когда-то жили «рыбари». Сегодня, проходя сквозь строй ив, он увидел, что вода немного отступила, но видимость была плохая — ее затруднял низко висящий туман. Над болотом на фоне серого облачного неба выше полосы тумана ослепительными вспышками мелькали белые голуби, когда солнечные лучи освещали их, пробиваясь сквозь тучи. Темную пружинистую почву, по которой страшно было шагать в прошлый раз, теперь во многих местах пронзили зеленые пики молодых камышей. Между ними наконец-то стали появляться островки суши, и Эдвард мог прокладывать путь по удлиненным кочкам засохшей грязи, перешагивая через канавки черной воды. Повсюду образовались небольшие прудики, где плавали красноклювые куропатки; при виде человека они быстро уплывали прочь, подавая другим сигналы тревоги своими белыми хвостами. Эдвард двигался вперед широкими шагами и думал о том, чему стал свидетелем в священной роще. Он видел танец Илоны. Но в самом ли деле она, как это запечатлелось в его памяти, плавала в воздухе? Не могло ли это быть просто оптической иллюзией? Неужели здесь, в Сигарде, он оказался в таком месте, где ему видится то, чего на самом деле нет… или здесь происходит то, чего обычно не случается? Когда он наконец встретится с Джессом, прояснится ли все это, рассеется ли туман в его представлении о женщинах — ведь в последнее время он совсем запутался. Создавалось впечатление, будто Джесс — это пророк или священный царь, чье появление очистит царство, сделает добром то, что сейчас только кажется добром, и превратит в абсолютно священное то, что сейчас духовно двусмысленно. Может быть, сама атмосфера Сигарда внушала подобные мысли?

«Почему же я не могу добраться до моря? — думал Эдвард. — Хоть бы этот треклятый туман рассеялся». Теперь он был рядом с туманом, видел его перед собой: отдельные медленно переваливающиеся клочья смещались под действием тихого ветерка. Болотная грязь все еще была твердой, и нога уверенно ступала по ней, но пруды и канавки увеличились. Здесь и там виднелись кочки жесткой морской травы и невысокие растения так называемой восковницы — Илона показывала ему эту поросль недалеко от дома. Низкие пухлые серые тучи снова пропустили немного солнца, их бока немного просветлели в отраженном свете, возможно, идущем от моря. Солнечные лучи оживили сероватый пейзаж: красные полосы на камышах, высокие заросли ярко-зеленого мха, мясистые растения с толстыми заостренными голубоватыми листьями, оранжевый лишайник на влажном дереве, желтые водянистые плавающие листья, розовая ряска. В одном из мелких прудов явно обитало множество головастиков. Вдали пел жаворонок. Со стороны моря доносился прерывистый крик — Эдвард решил, что это какая-то птица. Он опустился на колени на подсохшую кочку, чтобы рассмотреть головастиков, и увидел что-то в воде: там оказался мертвый скворец. Эдвард вытащил его за одно из вытянутых крыльев и положил обмякшее тельце на постель из молодого зеленеющего камыша. «Значит, птицы тоже тонут», — подумал он. Не без труда поднявшись — кочка под коленями источала влагу, — он почувствовал легкое головокружение и зажмурился на мгновение, потому что свет словно мигнул перед глазами. Эдвард ощутил холод и решил, что пора возвращаться.

И в этот момент слева он заметил нечто удивительное. Поначалу ему показалось, что там шест или тонкое дерево — предмет необычный в этой части болота. Туман смещался, медленно перекатываясь перистыми серовато-белыми клочьями, и этот предмет то появлялся, то скрывался из виду. Эдвард пригляделся, потом сделал несколько осторожных шагов, снова пригляделся. Он решил, что там человек, живое существо. Невозможно было понять, как обращена к нему эта безликая черно-белая фигура, лицом или спиной. «Может, это Джесс? — сразу же подумал Эдвард. — Джесс высадился на берег в заброшенной гавани. Или только что вернулся домой и поспешил на болото в поисках… своего сына». Фигура была совершенно неподвижна и теперь вроде бы смотрела на него. Туман немного прояснился, и Эдвард рассмотрел фигуру в брюках и синем плаще, широко расставившую ноги. Мужчина это или женщина, понять было невозможно. Эдвард перепрыгнул через канаву мутной воды, встал на твердом островке, присмотрелся опять и увидел, что это девушка — она стояла совсем близко и глядела на него. Поначалу он решил, что это либо матушка Мэй, либо Беттина, либо Илона. В этой части мира других женщин не было. Но они никогда не носили брюк. К тому же у этой девушки были прямые и не очень длинные каштановые волосы. Эдвард смутно видел ее лицо, но она явно не походила ни на одну из сестер. Девушка, которая не была сестрой, стояла перед ним посреди туманной водной пустоты болота, засунув руки в карманы, и смотрела на него, а он смотрел на нее. В этот момент Эдвард потерял равновесие и съехал со скользкой вязкой кочки, на которой стоял. Одна его нога попала в воду. Темная земля подалась под ним, как тесто, но потом он неловко выбрался на что-то вроде terra firma[41]. Он оглянулся еще раз, и опять, и опять, но все заволокло густым туманом и девушка исчезла.


— «Твой раб, ужели я не поспешу исполнить каждое твое желанье? Я верно прихотям твоим служу и целый день во власти ожиданья. Ты, властелин, со мной, слугою, крут: звучит «прощай», и вот опять разлука! Но не кляну томительных минут…»[42]

— Ну хватит, Гарри, — сказала Мидж. — И потом, ты всегда знаешь, где я…

— Знаю?

— И у тебя нет поводов для ревности. И ты никакой не раб. Это я раб.


Это был один из их дней. Томас уехал на конференцию в Бристоль, Мередит ушел в школу. Мидж и Гарри расположились в ничьей комнате. На Мидж был ее великолепный пурпурно-красный халат. Гарри только что появился. Галстук он уже успел снять. Он открыл заднюю дверь своим ключом. Он любил, чтобы Мидж ждала его наверху, как плененная невеста. Кто видел, как он входит в дом? Никто. Он прошел по тенистой аллее через калитку в обнесенный стеной сад. Он прибегал к различным карнавальным уловкам. Ему это нравилось. У него был и ключ от главной двери, но в чисто символических целях.

Мидж была потрясена и испугана, потому что в этот день она упала. Утром она отправилась по магазинам и совершенно немыслимым образом, как обычно и случаются такие вещи, зацепилась носком за бордюрный камень и со всей силы грохнулась на колени, а потом растянулась, расцарапав локти и щеку о тротуар. Сумочка улетела вперед, ее содержимое рассыпалось, одна туфля соскочила с ноги. Люди бросились помогать, они собирали мелочи, вывалившиеся из сумочки, а Мидж чувствовала себя полной идиоткой с окровавленным коленом, в разодранных чулках. «Как вы? Посидите немного? Вам найти такси?» — спрашивали ее так, будто она старуха. «Спасибо, я ничего», — ответила Мидж, хотя лицо у нее горело, а в глазах стояли слезы; она пыталась прикрыть свою разбитую коленку и порванные чулки.

Она похромала прочь под сочувствующими взглядами наблюдателей. Потрясение было связано не столько с ударом, сколько с жутким ощущением самого падения — переживание совершенной беспомощности, завершившееся тем, что она распростерлась на земле и разбилась. Что происходит, когда человек выпрыгивает с десятого этажа? Она часто думала об этом, когда слышала про самоубийства. Гарри выражал сочувствие, но недолго. Сегодня вечером, пусть и поздно, Томас вернется из Бристоля, осмотрит ее коленку, промоет ее, забинтует и вынесет какой-нибудь вердикт. Он рассмотрит ссадины на щеке и руке Мидж, ее ладони, покрасневшие и загрубевшие от соприкосновения с тротуаром. Он расспросит ее обо всем, что она чувствует. Конечно, это потому, что он — доктор, но общение с ним утешительно. Руки у нее еще горели и саднили, коленка болела и плохо сгибалась, глаза до сих пор были на мокром месте.

— Все считают, что Эдвард в Куиттерне, — сказал Гарри. Так назывался загородный дом Маккаскервилей. — Но ты говоришь, что его там нет.

— Его там нет!

— Хорошо, я тебе верю.

— Тогда почему ты так говоришь? О том, что «я говорю»…

— Мне невыносимо думать, что ты, возможно, хранишь тайны Томаса.

— Тебя, похоже, не волнует сам Эдвард.

— Конечно, волнует. Но я знаю, с ним все будет в порядке. Он похож на меня — его переполняет неугомонное любопытство, он целиком и полностью связан с миром. В отличие от Стюарта. Стюарт — это Фауст manqud[43]. Он душу продаст, чтобы стать великим ученым. Но поскольку это невозможно, поскольку он не может быть всем, он решил стать ничем. Ей-богу, он помешался на власти. Если он хочет стать еncanaille[44], я его останавливать не могу, но меня выводит из себя эта его целомудренная поза. И у него ничего не получится. Он не понимает, как его будут ненавидеть. Ребенок, родившийся без рук, как-нибудь проживет, общество ему поможет, поддержит и похвалит. А Стюарт родился без… без чего-то важного… и его за это заклюют до смерти. Нет, не заклюют… может, ему именно этого и хочется… Он дурак. Его арестуют за растление детей. Я не хочу сказать, что он растлит какого-нибудь ребенка, но люди будут думать, что он это сделал. Его будут считать опасным.

— Оставь его, с ним все обойдется. Как насчет бедного Эдварда…

— Эдвард теперь на попечении Томаса.

— Ты ревнуешь к Томасу.

— Поразительное открытие!

— Я имею в виду, ревнуешь Эдварда. Ты его и ко мне ревнуешь. Не подпускаешь ко мне.

— Ради его же блага. Ты же настоящий горшок с медом. Я не хочу, чтобы его крылышки завязли и он погиб.

— Однажды после танца Эдвард довольно страстно меня поцеловал.

— Ты уже говорила об этом несколько раз, так что можешь помолчать… Сегодня ты скажешь Томасу, что ходила с кем-то обедать? Чем ты была занята весь день, если он спросит?

— Томас знает, чем я занята целыми днями. Прибираю в гостиной, занимаюсь цветами, крашу ногти и хожу по магазинам.

— Мне нравится воображать тебя притворщицей, ленивой женщиной из гарема, скучающей проституткой, зевающей в ожидании клиента.

— Тебе нравится воображать, что у меня нет других занятий, кроме как ждать тебя.

— А разве это не так?

— Так.

— Жаль, что мы не взяли себе за правило время от времени обедать вместе.

— Еще не поздно это сделать.

— Поздно. Такие вещи выходят из моды. Ты говоришь, что ты прожженная лгунья…

— Но я бы не солгала, если бы сказала, что встречалась с тобой…

— Ты ведешь двойную жизнь. На первый взгляд все честно, а на самом деле абсолютная ложь. Когда ты со мной, Томаса не существует; когда ты с Томасом, не существует меня. Когда эта ложь складывается идеально, ты можешь воображать, что ничего не происходит, что ты невинна.

— Я действительно невинна.

— Ах, Мидж…

— Я хочу сказать, что не строю никаких козней.

— Именно. У тебя нет никакого реального плана, никакого будущего для нас. Ты понимаешь, в какое отчаяние повергаешь меня?

— Ты всегда можешь уйти…

— Ты знаешь, что не могу и не уйду… Пожалуйста, не плачь, бога ради!

— У меня болит колено.

Эти бесконечные ссоры были для них одной из форм совместной жизни, они были насущными при отсутствии других способов связи и самовоспроизводились, поскольку ни Гарри, ни Мидж не осмеливались оставить без ответа опасное замечание, чтобы оно не обрело ужасного окончательного смысла. Эти ссоры походили на физическое соприкосновение, на борьбу, на обмен несмертельными ранами; в них не было страсти, они не напоминали секс, были лишены целеустремленности и не приносили никаких плодов, лишь изматывали нервы и разрушали, но в то же время казались необходимыми и неизбежными проявлениями любви.

— Вот это твое двоемыслие в том, что касается Томаса, и парализует все. Ты мне говорила, что не общаешься с ним, что он тебя не замечает, что он целиком занят своими пациентами. Неужели наше будущее должно зависеть от этой бесконечной лжи, которой ты его пичкаешь?

— Я должна думать не только о Томасе. Я не вынесу, если он все узнает, мне это не по силам…

— Мидж, подумай! Неужели мы должны всю оставшуюся жизнь прожить обманщиками и притворщиками? Мы, с нашей любовью. Он рано или поздно должен узнать!

— У Томаса есть такое свойство: даже если узнает, он может сделать вид, что не возражает, но начнет думать о мести…

— И убьет нас! Ты хочешь, чтобы все восхищались тобой, чтобы и он, и я, мы оба продолжали тебя любить, как бы ты ни поступала. Тебе невыносима мысль о том, что ты утратишь уважение Томаса. Но попробуй понять, чего оно стоит. Ты вышла за Томаса, как во сне, — его положение, его власть, его величие и возраст произвели на тебя впечатление. Но ты уже выросла, Мидж, ты же теперь видишь его насквозь. И он сам себя видит насквозь. Поэтому он все время говорит об отходе от дел. Он изображает великого целителя, но в сердце своем знает, что это все пустая возня. Ты как-то сказала, что он хотел стать писателем. Люди, одержимые властью, завидуют тому, чем художники владеют на уровне инстинкта. Психоанализ привлекает неудавшихся художников.

— Но тебя-то он не привлек.

— Мидж, не пытайся меня уколоть.

— Извини. Мне снова снился тот белый всадник.

— И потом, вполне возможно, что Томас — скрытый гомосексуалист. Ты только подумай, как его очаровал этот мистер Блиннет, а теперь Стюарт и Эдвард. Он любит мальчиков, которых может подчинить своей воле. Он куда-то упрятал Эдварда. Почему у него столько пациентов-муж-чин? Если ты уйдешь от него, он будет только счастлив, он вздохнет с облегчением и начнет новую жизнь. Он для этого и был рожден. Вы оба совершили ошибку.

— Я не думаю, что Томас такой. Ты все выдумал, это твои последние измышления.

— Женщины даже не представляют, сколько гомосексуалистов среди мужчин, это тщательно хранимая тайна.

Даже у великого покорителя женщин Джесса Бэлтрама был гомосексуальный период, он сожительствовал с каким-то жалким художником, который умер от пьянства.

— У Томаса много пациенток-женщин, например жена этого политика…

— Я тебе уже сказал: если ты все время будешь со мной, Томас просто аннигилируется и перестанет существовать, будто его и не было! Я изобрету для тебя новое прошлое, и оно сведет его на нет. Ты знаешь, что это возможно. Господи, тебе бы хоть каплю мужества! Нужно лишь вынести короткий неприятный разговор с Томасом и прийти ко мне. Посмотри на меня. Не могу поверить, что ты его так боишься. Ведь это не по углям ходить. Я знаю, ты лжешь мне о нем, как лжешь ему обо мне, с этим ничего нельзя поделать, это закон природы. И мы оба хотим тебе верить. Много ли он значит для тебя, я не могу оценить, в этом вся беда. Если ты предпочитаешь хранить это в тайне, у тебя, видимо, есть свои причины. Боже мой, ты щадишь его чувства? Но если ты меня любишь, это все ерунда. Неужели мы, в конце концов, не можем быть честными и правдивыми? Ты же знаешь, как я ненавижу лгать. Как только мы начнем говорить правду, мы станем богами. Нужно когда-то подчиниться любви, так почему не теперь? Уже два года мы могли бы быть вместе, зачем же мы бездарно их тратим — в разочарованиях и несчастье, в этих бесконечных идиотских ссорах? Ты любишь меня, а не Томаса. Томас — всего лишь привычка. Конечно, ты с ним связана, но любишь ты меня.

— Если бы мы встретились раньше…

— Прекрати это повторять. Я запрещаю тебе так говорить, это нелепо, это бездумное оскорбление нашей любви.

Мидж сидела на кровати, ее шелковый халат был плотно запахнут. Гарри стоял рядом с открытой дверью, подальше от окна, откуда задувал мягкий весенний ветерок, шевеливший штору. Он уже снял рубашку и скинул туфли. «О чем она думает?» — спрашивал он себя.

Она думала: «Конечно, я люблю Гарри, безусловно, я люблю его, но если бы только я могла не волноваться и не заботиться о Томасе! Ну почему я должна страдать, когда я всего лишь хочу быть счастливой? Если бы я могла не так сильно беспокоиться! Я больше не питаю чувств к Томасу — стало темно, а в темноте чувства съеживаются, как маленький зверек, оставленный умирать. Ты приходишь каждый день в надежде, что он умер, а он еще бьется в конвульсиях, еще дышит. Боже мой, я не должна так думать. Я должна развязаться с Томасом, освободиться от него, потихоньку, терпеливо, тщательно развязать все узелки, разрезать все путы. Я должна сотворить огромную пустоту на его месте, чтобы в моем сознании он превратился в зомби, и тогда не будет так больно. Я должна решиться, я решусь, я решилась».

А Гарри думал: «Потихоньку, понемногу, вода камень точит, она уже начинает помогать мне, пытается помочь. Еще немного раздражения и недоверия, негодования и страха — она должна научиться ненавидеть его. Она должна увидеть в нем препятствие к достижению счастья. И тогда она придет ко мне. Но сейчас надо сделать какой-нибудь новый шаг. Я ее понемногу вытолкну на дорогу. Конечно, она уже решилась, и я хочу, чтобы она уступила собственному желанию. Но мне нужно ускорить ход вещей, и она хочет этого от меня. Может быть, послать анонимное письмо Томасу, чтобы подстегнуть события?»

— Мидж, не надо чувствовать себя виноватой — я же не чувствую. Есть то, что должен решать я один. И то, что должны решать мы вместе. Я болен любовью к тебе. Пожалей меня. Нам нужно больше бывать вместе, или я умру. Я нашел маленькую квартирку в Челси, в одном из этих громадных домов, где никто никого не знает. Там мы будем в гораздо большей безопасности, чем здесь. Квартира будет нашей, и я смогу готовить для тебя, мне так этого хочется…

Мидж подняла голову, отбросила назад густые волосы, чуть распустила полы халата, потом разворошила кровать, бездумно дергая белье. Лицо ее сморщилось в испуганной тревожной гримасе.

— Гарри, не надо, я не согласна. Я не пойду…

— Почему нет? Ты пойдешь… непременно. Я еще не купил эту квартиру! И мне нужно провести выходные с тобой, всего две ночи. Господи Иисусе, как же мало я прошу, а ты не хочешь мне этого дать!

— Дорогой, только не квартира, я еще не готова…

— Хорошо, тогда выходные.

— Одну ночь…

— Мидж, ты, сама того не сознавая, ведешь себя низко. Ты сказала, что Томас с пятницы до понедельника будет в Женеве, а Мередит со школьным товарищем едет в Уэльс…

— Одна ночь… в этот раз… ты прекрасно понимаешь…

— Я люблю тебя, мое сердце снова и снова сжимается из-за тебя. Видимо, я должен понять, даже если не понимаю! Ты моя, не так ли?

— Да, мой любимый, и я не хочу мучить и расстраивать тебя. Ты ведь знаешь, я говорю эти ужасные вещи, чтобы избавиться от них, чтобы ты мог отбросить их и уничтожить.

— Значит, такие аргументы я допускаю! — Гарри встал на колени и поймал ее руки в свои. Халат Мидж распахнулся. — О, моя королева…

Он принялся целовать ее плененные руки, переворачивая ладони то вверх, то вниз, а Мидж пристально смотрела на его склоненную голову, его сверкающие волосы. Она испустила жалобный вздох.

— Что случилось, моя Клеопатра?

— Иногда мне кажется, что мы — обреченные любовники…

— Замолчи.

— Иногда кажется, что мы играем в пьесе… в замечательной пьесе… или жизнь стала огромной, как миф…

— Вот что значит возвышенное самосознание. Там, где мы, все цвета ярче. Когда мы вместе, мы — король и королева. Каким изумительным становится секс, как все необыкновенно, какое полное притяжение между людьми; как нам повезло. Моя любовь, моя чудная любовь, когда ты в моих объятиях, блаженство разрывает нас на части, словно в последний день под звук ангельской трубы разворачивается небесный свиток. Так вот, теперь в нашей жизни настал именно такой момент, наступило наше время — мы должны изменить самих себя, преобразовать это блаженство в вечное счастье и чистую радость, как пресуществляются хлеб и вино. Колокол зазвонит для нас, моя дорогая, небеса раскроются для нас… Это так близко теперь, рукой подать…

— Гарри, ты ведь любишь меня, правда? Ты всегда будешь меня любить, это не просто приключение?

— Господи милостивый, неужели я еще не убедил тебя в этом! Я хочу, чтобы ты стала моей женой, я хочу быть твоим мужем, я хочу быть отцом Мередита, я буду любить вас и заботиться о вас вечно.

— Томас как-то говорил, что ты хотел разрушить себя…

— Не цитируй Томаса! Разрушитель — это он. «Найди миф своей жизни — и я уничтожу его для тебя» — вот его девиз!

— Да, Томас может быть опасен для нас.

— Нет-нет, ерунда. Я помню, Томас однажды говорил, что его любимые литературные герои — Ахилл и мистер Найтли![45] Он может воображать себя Ахиллом, но на самом деле он — слабая версия мистера Найтли. Он, конечно, джентльмен. Так что не тревожься. Ахилл — это я!

— «Молвит Твид, звеня струей: «Тилл, не схожи мы с тобой…»»

— Что?

— Это стишок о двух реках, его Томас часто повторял. «Молвит Твид, звеня струей: «Тилл, не схожи мы с тобой. Ты так медленно течешь…» Отвечает Тилл: «И что ж? Но зато, где одного топишь ты в волнах своих, я топлю двоих»»[46].

— Да, я помню. Томас, кажется, воображал, будто он Тилл. Но он никакой не Тилл. Хватит спорить. Иди ко мне!

Мидж встала и запахнула халат.

— Мне нужно в ванную.

Гарри расстегивал брюки. Шторы на окнах шевелились. Гарри думал: «Я люблю ее, она любит меня, но мы оба страдаем. Как это несправедливо. Нас затянуло в машину и теперь перемалывает в шестернях — это зло. Но снаружи, за дверьми, свобода, счастье, красота». Его измучил тон Мидж и собственная жажда любви, исполненная печали. Он снова увидел, как удаляется пустая лодка, уплывает сама по себе.

Мидж вышла из комнаты и по площадке направилась к ванной, но вдруг остановилась.

На верху лестницы она увидела чью-то фигуру. Это был Мередит — неподвижный, прямой, застывший, как солдат. Глаза его были широко распахнуты, рот приоткрыт.

Из спальни через открытую дверь отчетливо донесся голос Гарри:

— Поторопись, дорогая, я жду не дождусь!

Мидж вспыхнула, глядя на сына. Она подняла палец и поднесла его к губам.


Беттина починила трактор, а теперь и автомобиль. Старый «гумбер» выполз из гаража и почти сел на землю перед домом, раздавив под колесами подушечки сладко пахнущего тимьяна. День только начинался, и солнце ярко светило. Джесс все не возвращался домой.

Эдварду сказали, что сегодня особенный день, хотя и не праздничный. В этот день месяца матушка Мэй и Беттина отправляются в город (зимой на автобусе, а летом на машине), чтобы закупить нужные в хозяйстве вещи, которые они не могли сделать сами. Насколько понял Эдвард, Илона обычно ездила с ними, но сегодня она должна остаться и составить ему компанию. Приглядывать за ним? Что, интересно, он мог такого натворить? Взять в город Эдварда никто и не предлагал. Может, они боялись, что он убежит?

У оставшихся в поместье было много дел. Эдвард собирался прополоть грядки в огороде, потом напилить дрова, потом, если будет время, начать красить теплицы. Илоне предстояло убраться в Переходе, а в Затрапезной ее ждала куча белья, нуждающегося в починке.

— Не забудьте купить мне зубную щетку, — сказала Илона. — Я хочу синенькую.

— Будет тебе синенькая. Ну, матушка Мэй, залезай.

— Ведите себя хорошо, дети, — напутствовала их матушка Мэй, садясь в машину.

— Смотри, смотри! — воскликнула Илона, когда машина тронулась. — Ласточка!

«Гумбер» тяжело развернулся и покатил к дороге. Эдвард и Илона помахали ему вслед, а затем повернулись к дому. Эдвард испытывал странное чувство свободы вкупе с каким-то беспокойством. Разделяет ли это ощущение Илона? — спрашивал он себя. На несколько секунд они неловко остановились у дверей, потом Эдвард сказал:

— Ну, я, пожалуй, займусь прополкой.

Он никому не рассказал о вчерашней встрече с девушкой-призраком.

Илона без слов прошла в дом, а Эдвард взял в одном из сараев за падубами тяпку и отправился в огород, где без всякого энтузиазма принялся молотить по сорнякам, бойко разраставшимся между рядками худосочной моркови и лука. Затянувшееся пребывание в Сигарде уже вызывало у него сильное физическое ощущение тревоги. Не превращались ли длинные каникулы в этом доме с тремя женщинами в некую клоунаду? Несмотря на беспокойство об отце, он чувствовал себя здесь как дома. Однако он не излечился, а просто воспринимал все происходящее как отсрочку того, чем оно было чревато. Магия Сигарда действовала успокаивающе, она заставляла забыть о смерти Марка, уничтожала ее. Это место, эти сестры, их мать — все было сном, оковы которого Эдварду предстояло сбросить с себя. Само время становилось бременем, разновидностью непрерывной нравственной муки. Но он, конечно же, ждал Джесса, в этом и заключалось все дело, а до возвращения Джесса ни о каком отъезде речи быть не могло. Но разве необъяснимое отсутствие Джесса не свидетельствовало о его безразличии к Эдварду? Ведь он наверняка знал о приезде сына. Можно было подыскать множество неприятных объяснений его отсутствия: любовница на юге Франции, другая семья, наркомания, пристрастие к азартным играм или алкоголю. А может, Джесс попал в тюрьму и тут был какой-то скелет в шкафу. Эдвард перестал махать тяпкой; солнце припекало, и даже от небольших усилий капли пота потекли у него по вискам и щекам. Он вытер пот рукой и посмотрел в сторону тополиной рощи — деревья теперь покрылись молодыми дрожащими листочками цвета vin rose[47]. Потом он увидел, как чуть подальше, за кустами, мелькнуло коричневое платье. Это была Илона, ее фигурка только что исчезла на тропинке, ведущей к реке. Значит, Илона решила пренебречь своими обязанностями, а куда она направилась, Эдвард знал точно. Он бросил тяпку и пустился к тому месту рядом со старым теннисным кортом, откуда была видна тропинка. Илона шла быстрым шагом и уже почти скрылась из виду. Он не стал ее окликать, и желания пойти следом у него не возникло. Он боялся спугнуть Илону и испортить свое яркое воспоминание о ее танце в священной роще.

Он постоял некоторое время, размышляя о той девушке на болоте. Увидит ли он ее еще раз? Может, надо вернуться и посмотреть, нет ли ее там? Кто она такая? Она явно была какой-то туристкой, сезон отпусков уже начался. Но вот что странно: за все время своего пребывания в Сигарде Эдвард не видел ни одного чужого, даже тех лесовиков. Потом еще более сильное чувство вытеснило все остальные, и почти виноватый румянец залил его щеки, потому что он вдруг понял: впервые он остался в Сигарде один!

Эдвард быстро развернулся и направился назад к дому. Он еще не знал, что собирается совершить, но не сомневался, что должен извлечь выгоду из этого глотка свободы, сделать что-то незаконное, найти что-то скрытое.

«Я пойду в Затрапезную и попытаюсь найти карту, — решил он. — Они говорили, что никакой карты местности у них нет, но я уверен, что есть».

Войдя в Атриум, Эдвард остановился на секунду, прислушался. Конечно, он ничего не услышал, но его пробрала дрожь, исходящая, казалось, от самого дома. Он снял сапоги, надел домашние тапочки и зашлепал по плиточному полу в направлении Затрапезной. Осторожно открыв дверь, он вошел в объятую тишиной комнату. «Я здесь. Не забывайте меня». На цыпочках прошел он через комнату и открыл дверь в мастерскую Беттины. Он фактически ни разу не был здесь — останавливался в дверях, выслушивал ее поручения или брал какие-то вещи, чтобы отнести куда нужно. Он с восхищением рассматривал большой деревянный верстак, гораздо более внушительный, чем в комнате Илоны, и деревянные панели на стенах, напоминавшие произведения современного искусства; на вбитых в них крючках висели самые разные инструменты. Другой выставкой художественных предметов был большой старый буфет, где стояли ряды емкостей с разными красками — как раз отсюда

Эдвард получил сегодня утром немного белой краски для теплиц. Здешние окна по стандартам Сигарда были на удивление чистыми и поражали отсутствием пауков. Он быстрым шагом прошел по комнате и открыл следующую дверь. Там было темно из-за паутины, обволакивавшей рамы, и пусто, если не считать большого ткацкого станка. Эдвард подошел к нему и попытался сдвинуть с места, наклонить, столкнуть, но тот не поддавался — похоже, станок закрепили на полу. Потом он обратил внимание на густой слой пыли и смазанные длинные следы, оставленные на дереве его любопытными пальцами. Он быстро шагнул назад и принялся без особого результата затирать следы, потом вытер руки о штаны. Станок был покрыт пылью, за ним явно давно никто не работал. Но по словам женщин выходило, что они используют его. А их платья — Эдвард обратил внимание, какие они залатанные и заштопанные, — их замечательные тканые платья были старыми. Он торопливо вышел из комнаты, тщательно закрыл за собой дверь и поспешил в Затрапезную.

Здесь по-прежнему царила жуткая обвиняющая тишина, и Эдвард замер, озираясь вокруг. Потом он принялся открывать ящики в поисках неизвестно чего — ах да, он же хотел найти карту. И он в самом деле нашел ее. Карта оказалась очень старой, поскольку железная дорога на ней была нанесена, а шоссе нет. Он уложил карту на место — вдруг еще понадобится — и продолжил поиски других сокровищ. Он взял фотографию Джесса, так похожего на самого Эдварда, и некоторое время разглядывал ее. Орлиный нос, прямые пряди темных волос, форма и даже выражение тонкого лица — все как у него; только глаза другие: у Эдварда удлиненные и узкие, у Джесса большие и на удивление круглые. «Конечно, теперь он выглядит иначе», — подумал Эдвард. Молодой Джесс насмешливо смотрел на него, словно говорил: «Да, юноша, ты был зачат прошлой ночью. Ну и ночка была! Если у тебя будет хоть одна такая ночь, можешь считать себя счастливчиком!» Эдвард положил фотографию на место, потом посмотрел на дверь, ведущую в башню. После первого дня он почти не думал о башне. Женщины (очевидно, по распоряжению Джесса) решительно не желали впускать туда гостя. Он подозревал, что им тоже запрещено туда подниматься. Эдвард почти не сомневался: Джесс не хочет, чтобы он видел башню в отсутствие хозяина. Ну и что? Эдвард снова прислушался, потом попробовал открыть дверь, но она была заперта. Что ж, к запертым дверям должны быть ключи. Где же они спрятаны? В карманах, в сумочках, в ящиках, на крюках, на полках, у кого-то на поясе — они должны быть где-то. Возможно, рядом с дверью, которую открывают. Он снова принялся обыскивать ящики, засовывая внутрь руку с вытянутыми пальцами. Но ключа нигде не было. Эдвард встал на стул и обшарил полку над дверью, откуда смел облако пыли. Потом он оглянулся. Обитая темным дубом каминная полка изобиловала тайниками. Он засунул руку за дощечку с надписью «Я здесь». Ключ и в самом деле лежал там. Дрожа от волнения, Эдвард подошел к двери и не без труда — рука его дрожала — вставил ключ в скважину. Ключ вошел свободно. Эдвард повернул его. Дверь открылась.

Он чуть не упал в обморок от чувства вины и волнения. Он добежал до Атриума, чтобы убедиться, что там никого нет, потом понесся назад, помедлив на пороге. А если матушка Мэй и Беттина вернутся рано? А если его застанет Илона? Но Илона никому не скажет. К тому же он уже здесь, на пороге, в башне, в большой шестиугольной нижней комнате. Эдвард не знал, как поступить с дверью, брать ли с собой ключ. Он не осмелился ее закрыть и оставил ключ в скважине. Дверь он подпер стулом с плетеным сиденьем. Мысль о том, что можно оказаться запертым внутри, подспудно тревожила Эдварда. Простор нижнего этажа явно предназначался для того, чтобы быть художественной галереей, «выставочным залом», о котором говорила Илона.

Но в первую очередь внимание привлекала необычная конструкция потолка: он был в одних местах выше, в других — ниже. Эдвард вскоре понял, что это сделано из-за окон, расположенных на разных уровнях. Потолок поднимался, образуя впадины и углубления, чтобы впускать вниз верхний свет и вместить окна для освещения верхнего этажа. Эдвард вспомнил асимметричное расположение окон, снаружи кажущееся хаотическим. «Кубистический» или «кессонированный»[48] потолок, выкрашенный в серо-голубой и красный цвета, пугал и одновременно привлекал. Стены были белыми, деревянный пол выкрашен серой краской. Эхо разносилось гулко, и, хотя Эдвард шел осторожно, его шаги производили шум, от которого мурашки бежали по коже. Помещение казалось заброшенным и довольно влажным, а экспонаты «выставки» — пыльными и неухоженными. Тут были маленькие скульптуры из дерева и камня, несколько бронзовых, на непросвещенный взгляд Эдварда — довольно старомодных. Кое-какие из обнаженных женских фигур некогда могли считаться смелыми. Были тут и сплетенные в объятиях пары — люди друг с другом и с животными, включая довольно интересную скульптуру Леды под лебедем в круглой нише; но если Илона говорила об этой эротике, вряд ли теперь она могла кого-то поразить. Картины выглядели поинтереснее. Эдвард обошел абстрактные полотна: желтейшие из желтых и чернейшие из черных брызги с редкими пугающими всплесками синевы и зелени. Картины героического, или «королевского», периода он нашел более привлекательными, в особенности огромные головы королей, бородатые, с круглыми глазами, ярко и густо намалеванные, явно автопортреты, и большие гротескные женские головы, скорбные, печальные или мстительные. Иногда бородатый король изображался лицом к лицу с огромным хищным монстром, свирепым или трогательно печальным. Порой эти двое были тесно сплетены — они падали или боролись, сражались или обнимались. На других картинах совет сидящих королей противостоял великолепному дракону — он то ли был захвачен ими в плен, то ли сам пленил их. Были тут и большие эпические полотна с буйными красками, батальные сцены с яркими флагами и геральдическими одеждами, в которых женщины и собакоголовые мужчины вступали в смертельную схватку на ножах. Другие сражения переходили в любовные объятия или убийства в мрачных комнатах. «Позднетициановский» стиль характеризовался обилием спокойного света вроде люминесцентного бежевого в квадратных крапинках лучащегося кремового и синего. На этих полотнах изображались сумеречные залы или леса, где развертывались квазиклассические сцены насилия: женщины наблюдают за собаками, пожирающими человека, или девочка смотрит, как змея хватает свою жертву, или женщин преследуют животные-гуманоиды, или юноша глядит, как кричащая девочка превращается в дерево. Здесь Эдвард разобрал сильно изменившиеся ранние мотивы: змея, появляющаяся из колеса, страшный сфинкс, возникающий из щели в камне, крылатая голова, пойманная в сеть, утонувшие животные, наводящие ужас подростки, равнодушные или испуганные свидетели, уродливые люди, пораженные безнадежностью или страхом. Порой из окон или дверей за этими персонажами наблюдали прекрасные дети — бессердечные, возможно, бездушные, державшие в руках различные эмблемы, флаги или цветы. Иногда эти дети поворачивались к зрителю, зажав между большим и указательным пальцами какой-нибудь двусмысленный талисман. Более поздние «тантрические» картины отличались чрезвычайно яркими и насыщенными синими и золотыми тонами. В море красок плавали, росли, уменьшались или взрывались овальные яйца. Ни одной христианской темы Эдвард здесь не увидел, как не нашел узнаваемых портретов обитателей Сигарда, если только скорбящие женские головы не отражали их черт. Полотна произвели на него сильное впечатление. Эротическая сила картин была такова, что Эдвард почувствовал слабость в коленях.

Убегая от этих образов, он направился к богато украшенной винтовой лестнице, поднялся по ней на второй этаж. Здесь, как и внизу, не было перегородок, но общее шестиугольное пространство было разделено на несколько разных уровней, соответствующих расположению окон и форме потолка нижней комнаты. Сойдя с лестницы, Эдвард оказался в помещении, похожем на бывшую детскую: его взгляд повсюду натыкался на запылившиеся игрушки — куклы, звери, марионетки, игрушечная мебель, необычные кукольные дома, крохотные ножницы, маленькие ручки. Эдвард спешил мимо этого хлама вверх по ступенькам в студию художника (на сей счет у него сомнений не было) и думал, что со стороны Джесса очень странно позволять детям играть там, где он работает. Но потом он понял, что игрушки эти, конечно, принадлежали Джессу, а «детская» была его комнатой, вспоможением для его фантазии и его искусства. Оглянувшись, Эдвард заметил несколько австрало-азиатских и африканских масок у стены и маленьких раскрашенных фигурок индийских богов. Студия, где стоял большой письменный стол, выглядела обнадеживающе обычной, в ней не было ничего экстраординарного — мольберт, холсты в рамах, кувшины с кисточками, тюбики с краской, палитра. Мольберт стоял без холста, а на полу валялись наброски, сделанные ручкой или карандашом. На этом уровне игра с потолком носила другой характер — два круто наклоненных кессона вмещали в себя все окна, расположенные выше средней высоты комнаты. На окнах (их было шесть) висели разные шторы и жалюзи, чтобы изменять свет. Эдвард сразу же решил, что в одно из окон можно увидеть море. Он потерял ориентацию и пересек комнату. Перед ним открылся великолепный вид на сушу вдоль проселка, к асфальтовой дороге, а поодаль виднелась церковь (Эдвард и не подозревал о ее существовании), освещенная солнцем. Но когда он подошел к окну на противоположной стороне, он опять увидел туман и разглядел пейзаж только до того места, куда сумел дойти пешком. За зарослями ив все тонуло во мгле.

Он повернулся, чтобы посмотреть рисунки, разбросанные на полу. Они казались довольно старыми и выцветшими. Главным образом там были ню; Эдвард поднял один, изображавший обнаженную женщину с длинными спутанными волосами и большими печальными глазами. «Кто эта женщина? — думал Эдвард. — Может быть, матушка Мэй?» Он понял, что никогда не думал о матушке Мэй как о натурщице Джесса, эта мысль казалась ему совершенно неподобающей. Но изображенная женщина ничем не напоминала матушку Мэй. И вдруг ему пришло в голову, а через секунду он проникся уверенностью, что это его мать. Лист выпал из его рук. Внимательно рассмотрев разбросанные рисунки, Эдвард решил, что все они сделаны с одной и той же женщины. Он подобрал еще один лист и, глядя на грустное лицо, внезапно испытал необычное чувство вины и печали. Он никогда не знал своей матери, никогда не размышлял о ней, она никогда не появлялась в его снах. Хлоя была женой Гарри. Он никогда не думал о ней как о любовнице Джесса. С инстинктивным желанием не причинять себе боли, не впадать в меланхолию, он давно изгнал из своего сознания призрак Хлои. Гарри хотел, чтобы Эдвард не хандрил и не чувствовал себя ущемленным, а был счастливым, каким всегда старался быть он сам. Гарри всегда был добр к нему, любовь Гарри всегда защищала его. Эдвард сказал себе: «Гарри был мне отцом и матерью. Кем же тогда была Хлоя и кем был Джесс?» Сможет ли он поговорить с Джессом о Хлое? Возможно ли, что Джесс вытащил эти старые рисунки, узнав о приезде Эдварда? Эдвард положил выцветшие листы на пол, отвернулся и подумал: «Боже мой, неужели мне мало моих бед?»

Теперь он принялся рассматривать большой письменный стол. Ему было неловко — впервые он осознавал, что ведет себя неподобающе и делает именно то, чего не хотел Джесс: вторгается в частную жизнь Джесса, читает его письма, а то и того хуже — разглядывает его незаконченные работы. На столе царил беспорядок, вперемешку валялись листы бумаги, блокноты, стояли бутылочки с чернилами, коробочки с ручками, карандашами, мелками. Эдвард обратил внимание, что стол, как и ткацкий станок, покрыт толстым слоем пыли. Пыль лежала на столе, и на мольберте, и стуле рядом с ним, и палитре, и на рисунках, разбросанных по полу. На торцах рам, стоявших у стены, ее накопилась целая гора. Краски на палитре засохли и обесцветились. Студия была заброшена, в ней давно никто не работал. Эдвард решил отдохнуть, нашел еще один стул у стены, снял с него эскиз и сел. Ему стало нехорошо от страха и недоумения. Значит, Джесса не просто здесь нет — его нет давно. Значит, Джесс ушел от них и женщины боялись сказать ему об этом? Джесс не был ни долгожданным отцом, ни исцелителем, ни героем-священником, ни щедрым всемогущим королем — он был просто дьяволом, как и внушали Эдварду с самого детства. В любом случае, его здесь не было, Эдварда обманули, одурачили. Сигард перестал быть домом Джесса, дворец опустел. Джесс посмеялся над женщинами, а теперь и над ним, Эдвардом, отправившимся за тридевять земель в напрасное паломничество, на которое возлагал немалые надежды. На самом деле Джесс находился где-то в другом месте, в каком-то ином доме, с другими женщинами, возможно, с другими детьми. В Сигарде остался лишь его призрак. Но зачем им понадобился этот обман? Тут Эдварду пришло в голову, что три женщины безумны. Возможно ли такое? Или он сам сошел с ума? Он сидел, сжимая в руках блокнот. Открыл его и увидел рисунок — красивое, спокойное, ничуть не зловещее изображение девушки, полностью одетой. Девушка стояла у открытого окна. Она немного напоминала Илону. Именно в этот момент Эдвард понял, что сумасшедшим может быть он сам. Заброшенная студия вовсе не означала, что Джесса в Сигарде нет. Он просто перенес мастерскую в другое место — в помещение наверху, где света больше и где он чувствовал себя иначе. Возможно, он решил начать новый период, изменить жизнь. Эдвард вскочил, положил блокнот обратно на стул и направился к лестнице, ведущей наверх.

Когда его голова оказалась выше поверхности пола следующего этажа, он увидел, что там и в самом деле все другое. Пространство было перегорожено, а то, что открылось взгляду Эдварда, напоминало прихожую. На полу лежал ковер, а за отворенной дверью располагалась ванная. Между двумя закрытыми дверьми стоял столик. Ковер был чистый, пыль со стола стерта. Эдвард открыл дверь в кухню и другую — в гостиную. Взялся за ручку следующей двери, но она не подалась. Эдвард потолкал ее, подергал, потом увидел ключ в скважине. Он повернул его и распахнул дверь. Его взгляду открылась спальня. Кровать стояла напротив двери, а на постели в подушках приподнялся бородатый человек, смотревший прямо на Эдварда темными круглыми глазами.


Потом Эдвард думал, что в тот миг глубокого потрясения он понял все. Он и в самом деле многое понял сразу. Он вошел в комнату, закрыл за собой дверь. Человек на кровати внимательно смотрел на него, двигая губами. На лице его отразились сильные эмоции, которые, как решил Эдвард позднее или тогда же, представляли собой смесь вины и раскаяния, извиняющейся вежливости и глубокой скорби. Эдвард, раздираемый чувствами, подошел к кровати и остановился. Красные губы шевелились, однако не выговорили ничего. Большие глаза умоляли Эдварда услышать, ответить. Наконец раздался звук, сопровождаемый умоляющим выражением лица, который казался каким-то вопросом. Эдвард понял, что это было. Старик пытался произнести его имя, и он ответил:

— Эдвард. Да, я Эдвард, я ваш сын.

Беспомощные губы шевельнулись, пытаясь изобразить улыбку, к нему протянулась трясущаяся рука. Эдвард взял слабую белую руку в свои ладони. Потом встал на колени рядом с кроватью и уронил голову на одеяло. Он почувствовал, как другая рука прикоснулась к его волосам, и разрыдался.


— Пожалуйста, Эдвард, попытайся понять.

— Почему вы мне не сказали…

— Мы хотели, чтобы ты почувствовал себя здесь как дома, чтобы тебе было с нами спокойно и мирно, чтобы ты увидел Сигард, понял, что он символизирует…

— Мы хотели, чтобы тебе понравился дом, — сказала Беттина, — чтобы ты сначала прижился здесь.

— Мы хотели, чтобы ты стал нашим, — говорила Илона. — Мы боялись, что ты убежишь.

— Но почему?

— Если бы мы сразу все рассказали, — ответила матушка Мэй, — для тебя это могло оказаться непосильным грузом. Мы боялись, что ты уедешь, возненавидишь это место и никогда не узнаешь, каким хорошим может оно быть для тебя.

— Ты правда сам нашел ключ? — спросила Беттина. — Ты уверен, что тебя не впустила Илона?

— Конечно сам! Илона уже сказала, что никуда меня не впускала.

— Илона не всегда говорит правду, — отозвалась Беттина.

Они сидели в зале за одним концом длинного стола рядом с лесом растений в горшках. Эдвард недолго пробыл у отца. Джесс больше не произнес ни слова. Эдвард еще стоял на коленях, когда в комнату ворвалась матушка Мэй с лицом, искаженным гримасой гнева. Она приказала ему немедленно убираться из этой комнаты.

— И мы не хотели, чтобы ты видел его таким, — продолжала матушка Мэй. Она уже успокоилась, лицо ее стало мягким, просветленным. — Мы хотели, чтобы он немного восстановился.

— Вы что же, хотели вырядить его, как какого-нибудь идола, и показать мне его через дверь?

— Нет-нет, — возразила Беттина. — Дело в том, что он не всегда такой, как сегодня…

— А мы очень не хотели, чтобы ты видел его таким, — подхватила матушка Мэй.

— Иногда он приходит в себя.

— Так что мы говорили правду, — заверила Илона. — Он уехал, но должен вернуться.

— У него всю жизнь случаются такие приступы, — сказала матушка Мэй. — Сколько я его знаю.

— Вы хотите сказать, что временами он становится сам не свой?

— Нет, — покачала головой Беттина, — матушка Мэй имеет в виду… это трудно объяснить…

— Он знает, как можно отдохнуть от жизни, — сказала Илона, — так что его жизнь продолжается.

— Иногда, — сказала Беттина, — он разговаривает вполне нормально. Он сам выходит на воздух, гуляет…

— И вы ему позволяете?

— Он может выходить и гулять где угодно.

— Но он же болен, за ним нужен присмотр…

— Он порой прикидывается, — ответила Беттина. — Трудно сказать, насколько он болен в самом деле.

— Джесс был победителем мира, — сказала матушка Мэй, — он был…

— Он таким и остается, — поправила Беттина.

— Он остается великим художником, великим скульптором, великим архитектором, великим любовником, первоклассным лицедеем, великим человеком. Никем иным ни для нас, ни для себя он быть не может.

— Но он больной и старый…

— У него целы все зубы, — сказала Илона, — и его волосы не поседели.

— Вы не хотите согласиться, что он стар, что он не такой, как прежде, — начал Эдвард, — но наверняка…

— Он не старый, — перебила матушка Мэй. — Или, если уж на то пошло, он и старый, и не старый.

— Ты сам увидишь, — сказала Илона.

— Как он заболел — с ним случился удар или что?

— У него был удар? — спросила Илона у матушки Мэй.

— Господи боже, ты что, не знаешь?

— У болезней обычные имена… — проговорила матушка Мэй.

— Но ведь что-то произошло, он стал другим, беспомощным — когда?

— Это случилось во вторник, — ответила Илона. — Я запомнила, потому что…

— Когда, сколько лет назад?

— Некоторое время назад.

— Но когда именно? Не то чтобы это имеет значение, но…

— Это не имеет значения, — сказала матушка Мэй, — он всегда был не от мира сего.

— Ну хорошо, он лицедей, но ведь это болезнь. Что говорит доктор?

— У нас нет доктора, — ответила Беттина.

— Он был сам себе доктором, — сказала матушка Мэй. — Но естественно, ничего не смог сделать. Его состояние отчасти вызвано им самим и находится за пределами понимания…

— Но его наверняка можно вылечить! По-моему, у него либо удар, либо что-то с сердцем, кровь не поступает в мозг, хотя я в этом мало понимаю. Но я уверен, ему можно помочь, есть лекарства. Его нужно отвезти в Лондон, к специалисту. Они все время находят новые средства… Давайте я отвезу его в Лондон.

— Ты и в самом деле ничего не понимаешь, — покачала головой матушка Мэй.

Эдвард разглядывал три лица перед ним. Женщины опять стали такими похожими и в своей озабоченности казались постаревшими. Ему представилось, что их тонкие цветущие лица покрылись морщинками, иссохли, как слишком долго пролежавшие в кладовке яблоки, позолотели и размягчились. Сколько им лет? Илона не всегда говорит правду.

— Никакие доктора ему не нужны, — сказала Беттина. — Матушка Мэй — лучший из докторов. Ему идет на пользу то, что она ему дает, он от этого успокаивается.

— Ты хочешь сказать, она пичкает его наркотиками?!

— Любую пищу можно назвать наркотиком, — отозвалась матушка Мэй.

На ее лице застыло необыкновенное, лучезарное, почти гипнотическое выражение сосредоточенности и вкрадчивости.

— Он не всегда спокоен, — сказала Илона. — Порой он кричит.

— Значит, вот что я слышал ночью. Ты говорила, что это дикие ослы…

— Тут есть дикие ослы, — сообщила Беттина.

— Он, конечно, иногда раздражается и сердится, — сказала матушка Мэй, — и нам приходится его ограничивать. Один раз пришлось позвать на помощь лесовиков.

— Не может быть! — воскликнул Эдвард.

— Да-да, — подтвердила Беттина. — Он стал уничтожать свои работы. Нам пришлось его остановить.

— У нас сто лет ушло на то, чтобы поместить его наверху, — добавила Илона.

— Не понимаю, — сказал Эдвард. — Слушайте, может, нам выпить? Я имею в виду алкоголь, это ваше вино.

— Как насчет обеда? — спросила Илона.

— Илона, пойди-ка принеси немного вина, — велела матушка Мэй. — И хлеба захвати.

Илона вышла.

— Вы хотите сказать, что заперли его, как пленника?

— То ты говоришь, что он болен и нуждается в уходе, а теперь — что он пленник!

— Конечно же, никакой он не пленник, — сказала Беттина. — Мы тебе говорили. Иногда он может выйти на прогулку. Если он хочет, то может уйти. Он не хочет. С какой стати? Здесь его дом.

— Но сам-то он что думает? Он не хотел бы съездить в Лондон на лечение?

— Нет, не хотел бы.

— Я могу понять ваше желание, чтобы он выглядел… более внятным… более презентабельным, когда я с ним встречусь… — начал Эдвард.

— Мы ждали, — оборвала его матушка Мэй. — Ждали, когда он вернется. Он всегда возвращается.

— Но вы ошибались. Вы не поняли меня. Вы думали, что я сдамся, что я убегу от него, оставлю вас. Конечно, я… разочарован… Извините, дурацкое слово для такого случая. Мне так хотелось, чтобы он…

Появилась Илона с подносом, на котором стояли бутылка вина и стаканы, лежали яблоки и хлеб. Эдвард схватил бутылку — пробки в ней не было — и разлил вино по четырем стаканам.

Илона принялась разворачивать что-то принесенное под мышкой. Это оказалась ткань с какими-то длинными концами.

— Это что? — спросил Эдвард.

— Смирительная рубашка. Вот смотри, пользуются ею так.

Она принялась надевать рубашку на себя.

— Как ты можешь?! Прекрати!

Беттина вскочила, выдернула рубашку из рук Илоны и зашвырнула в угол по плиточному полу.

— Беттина, пожалуйста… — призвала матушка Мэй.

Илона покраснела и, плотно сжав губы, отошла в сторону; она села за стол подальше от остальных и закрыла лицо руками. Беттина тоже села. Эдвард подтолкнул стакан с вином к Илоне и сказал:

— Вы думали, я не вынесу правды, но это не так. Я хочу его узнать, я хочу за ним ухаживать. У нас с ним будут настоящие отношения. Для этого я и приехал сюда. Он мой отец.

— Уход за ним — нелегкое бремя, лучше оставить это нам, — ответила матушка Мэй. — И пожалуйста, не ходи к нему пока. Он от этого слишком возбуждается и забывается.

— Он был рад видеть меня.

— Он не узнал тебя, — сказала Беттина.

— Нет, узнал!

— Мы тебе скажем, когда его можно будет увидеть, — сказала матушка Мэй. — Думаю, скоро. Пожалуйста, прояви благоразумие и делай то, о чем мы просим. Мы знаем, что для него лучше.

— Я уверен, он хочет меня видеть, и уверен, что смогу ему помочь. Не могли бы вы хотя бы спросить у него? Как ты думаешь, Илона?

Илона, которая только что пила вино, разразилась слезами.

— Илона, замолчи, бога ради! — воскликнула Беттина.

— Почему вы пригласили меня сюда? — спросил Эдвард.

— Мы тебя пожалели, — сказала матушка Мэй. — Только и всего.

— А почему ты приехал? — задала вопрос Беттина.

— Я приехал к нему. Я был в отчаянии и думал, что он поговорит со мной, исцелит меня. Я думал, он меня защитит. Я думал, он будет мудрым и сильным. А теперь… это так ужасно… вы стыдитесь его…

— Это невыносимо!

Беттина шарахнула стаканом об стол и вышла из зала.

Громко хлопнула дверь в Переходе. Илона, продолжавшая рыдать, последовала за ней. Матушка Мэй не смотрела на дочерей — ее глаза были устремлены на Эдварда.

Эдвард глядел в ее спокойное внимательное лицо, излучавшее сочувствие и энергию. После двух стаканов вина он чувствовал себя пьяным, одиноким и слабым. Черная боль вернулась к нему.

— На что я вам здесь нужен? — спросил он. — Мне пора уезжать?

Матушка Мэй протянула руку через столешницу и погладила его запястье.

— Мы позвали тебя сюда ради нашего блага. И ты не оставишь нас. Ведь не оставишь, правда?


Ночью Эдварда разбудил громкий грохот, от которого осталось послезвучие — высокий звон. Он сел в темноте, спрашивая себя, не гром ли это. Потом встал и, распахнув ставни, выглянул из окна на тихое звездное ночное небо. Снова закрыл ставни, подошел к двери и прислушался, не открывая ее. Потом он решил, что лучше ему подпереть дверь стулом, тщетно принялся искать его и обнаружил, что стул уже подпирает дверь — он, видимо, поставил его туда, перед тем как лечь спать. Эдвард не помнил, как ложился в кровать. Он снова лег и тут же уснул; ему приснился кошмарный сон о черном горбатом чудовище, вылезающем из острова. Когда он проснулся снова, занимался серый неприятный рассвет, а разбудил его странный шум, похожий на шум работающего мотора. По крайней мере, так ему показалось — звучал резкий, пронзительный сбивчивый беспорядочный ритмический рокот, который на мгновение стихал и начинался снова, стихал и начинался. Эдвард снова поплелся к окну и открыл ставни. Прямо у окна пела ласточка, сидевшая на проводах, подводивших «ненадежное» электричество. Эдвард хлопнул ставнем, и птица улетела.

Он вернулся к кровати, сел и тут вспомнил громкий звук, а затем и сон. Потом вспомнил события вчерашнего дня. Он здорово напился. После того как Беттина и Илона ушли спать, под взглядом матушки Мэй он выпил еще вина. Пожелав ей спокойной ночи (или он ушел, не попрощавшись?), он пошел по Переходу в надежде найти Илону, но унылые комнаты оказались пусты. Прежде чем улечься в постель, он предпринял попытку помыть посуду и подмести каменный пол в кухне, всегда покрытый картофельными очистками и луковой шелухой, оставшимися после торопливого хозяйничанья женщин. Он вспомнил свой последний взгляд на матушку Мэй — она в одиночестве сидела за столом перед нетронутым стаканом вина, хлебом и яблоками. Ели они что-нибудь? Он забыл. Эдвард в самом деле чувствовал себя очень странно и подумал, что здесь даже в вино подмешивают наркотики. Он оделся и посмотрел в окно на рассвет, который из серого превратился в золотистый. Это спокойное золото обнажало все вокруг. Могучие деревья снаружи — темные тисы, дубы с занимавшимися почками — стояли неподвижно и торжественно, словно всю ночь предавались размышлениям. Что-то в этом свете вызвало у Эдварда мучительную боль, он подумал о Марке и почувствовал, что приехал сюда умереть. Потом его одолело желание увидеть отца, не скоро, а сегодня, сейчас — пока они не изобрели способ помешать ему. Эдвард посмотрел на часы. Женщины, видимо, еще спали. Он должен немедленно идти к отцу.

Эдвард открыл дверь. Ключ все еще торчал в скважине, но замок не заперли. Дверь внизу, тоже с ключом, была даже приоткрыта. Тут царил беспорядок — явно после потрясений предыдущего вечера. Бутылка и стаканы, хлеб и яблоки еще оставались на столе в Атриуме.

Джесс сидел и как будто ждал его. Никаких признаков удивления Эдвард не увидел — Джесс кивнул несколько раз большой головой, приоткрыл очень красные губы и уставился на Эдварда внимательными темными, довольно выпуклыми круглыми глазами. Эти глаза имели какой-то желеобразный вид и казались совершенно темными, рыжевато-коричневыми и совсем без белков. Они смотрели мягко, по-коровьи, но были огромными, как глаза дерева. Нос его был орлиный, с большой горбинкой. У него и в самом деле остались свои волосы и зубы, как сказала Илона; темные волосы, хотя и с начинающимися залысинами, вырастали в буйную гриву и длинными локонами падали на плечи. Они были шелковистыми и абсолютно прямыми, как и слегка подстриженная борода. Седины Эдвард не заметил. Джесс наконец сумел кивнуть и изобразить некое подобие улыбки, а руки его чуть подергивались на простыне, словно он ударял по клавишам рояля. Кисти были крупные, с удлиненными пальцами, покрытые длинными темными волосами, растущими до самых ногтей. На одном пальце среди всклокоченных волос виднелся большой золотой перстень с красным камнем. Эдвард обратил внимание, что манжеты бледно-желтой пижамы сильно обтрепались, а на одном рукаве зияла прореха. Кровать пребывала в беспорядке, одеяло с одной стороны свесилось на пол.

Впоследствии Эдвард вспоминал, что рядом с Джессом он сразу избавился от жуткого страха, который он чувствовал, пока бежал по дому. Он словно точно знал — или слышал наставляющий голос, — что нужно делать. Он ничего не сказал, но подошел к кровати и начал приводить ее в порядок. Поднял одеяло, разгладил простыни, иногда случайно прикасаясь к руке больного. Потом подвинул стул к кровати и уставился на отца. Эдвард вдруг почувствовал себя почетным гостем, незаменимым служителем, призванным сюда. Он рассматривал большую голову, теперь такую близкую, видел квадратики и шестиугольники морщин на коже отца. Он почувствовал резкий запах, дух мочи, пота, старости. Конечно, на самом деле отец был не так уж стар. Но все-таки, несмотря на темную буйную гриву, он казался старым.

Джесс сутулил плечи и наклонял голову набок с видом эксцентричной задумчивости, почти игривости. Эдвард взял его левую руку, ту, что с перстнем, уверенно наклонил голову и поцеловал ее. Затем отпустил руку.

— Отец, — сказал Эдвард.

— Джесс.

— Хорошо…

— Скажи… Джесс…

— Джесс. Да, Джесс.

Эдвард почувствовал желание разрыдаться, но понимал, что должен контролировать себя, сохранять ясную голову, как тот, кто должен доставить послание или кому сообщили важную новость. Он не ждал, что Джесс заговорит. С другой стороны, он не ждал, что отец будет молчать. Все происходящее было неизбежным.

Джесс что-то произнес.

— Повтори.

— Ты… не… приезжал…

Во второй раз слова прозвучали довольно отчетливо. Эдвард не знал, что ответить.

— Извини… я не знал…

— Ты мне был… нужен… я писал…

— Я не получал от тебя писем.

— Значит… они не отправляли… я писал… кажется… я забыл…

— Но я все же приехал, — сказал Эдвард. — Я здесь, и я останусь здесь. Я так рад…

Он подумал: «Я хотел рассказать ему о Марке, но это, конечно же, невозможно. Это не имеет значения. Я должен помогать ему говорить, я должен сделать все, чтобы это продолжалось».

— Они… те, кто внизу… эти… эти…

— Твоя жена и дочери?..

— Нет-нет… эти… какое слово…

— Женщины?

— Женщины… только представь… забыть это…

Теперь, несмотря на запинающуюся речь Джесса, Эдвард обратил внимание на необычный голос Джесса, его манеру говорить чуть с растяжкой, его произношение. Он родился в Строке-на-Тренте[49] и до сего дня сохранил тамошний акцент. Это было так удивительно, так несовременно, так ужасно трогательно.

— Знаешь… это… почти конец…

— Нет, Джесс, нет. Тебе станет лучше, ты снова будешь рисовать. Ты ведь еще рисуешь?

— Нет… не могу сосредоточиться… бог с ним… с рисованием… я хочу, чтобы ты получил…

— Доктор тебя подлечит…

— Слушай… ты получишь все это… дом… картины… это… это… все…

— Давай я отвезу тебя в Лондон. Мы покажем тебя хорошему врачу.

— Мое завещание… я спрятал его… вон туда…

Джесс махнул в сторону стены, к которой был прикреплен какой-то металлический прибор, может быть старый радиатор.

— Я очень хочу тебе помочь, — сказал Эдвард, — привезти тебе все, что ты хочешь.

— Я бы хотел… да…

— Скажи мне, чего ты хочешь.

— Немного…

— Немного чего?

— Немного… баб.

Джесс произнес это, и на его лице появилось лукавое, хитроватое выражение. Он хихикнул.

— Черт возьми! — воскликнул Эдвард.

— Я знаю… я уже не могу… ты можешь… я хотел увидеть тебя… в юности… И еще одно…

— Да

— Ты похож на…

— На кого?

— На… меня…

Эдвард не сразу понял смысл сказанного. Он подавил удивленный вздох.

— Конечно…

— Не возражай. Я хотел… убедиться…

— Как же иначе? — ответил Эдвард. — Ты же мой отец. Перед небесами, перед богами, нет ничего определеннее этого.

— Я в тебе… вижу себя… молодого. Я любил ее… сильно любил…

— Мою мать?

— Да. Она ведь умерла, да?

— Да.

— Я так и думал. Много времени прошло… все смешалось… со мной никто не говорит…

— Я буду с тобой говорить.

— Раньше Илона… говорила… но она не приходит… больше…

— Я ей скажу, чтобы приходила.

— Им все равно.

— Джесс, им не все равно. И мне не все равно. Я тебя люблю.

— О… любовь… я это помню! Но теперь все это вернулось. Я пил… и видел…

— Что видел?

— Видел… Шекспир…

— Видел паука?[50]

— Да. Он всегда… на дне чашки… смотрит на меня. Но пауки — хорошие твари… не убивай… их…

— Не буду.

— И знаешь… я много думаю… и не могу им сказать… это так ужасно… эти твари… не лягушки, другие…

— Жабы…

— Да. Приглядывай за ними. Они особенные. Они забираются по плющу… ко мне… сюда. И эти высокие… высокие растения… деревья. Не позволяй им спиливать их… тополя.

— Хорошо. Я уверен, они и не собираются.

— О… что они могут? Когда они решили, что я… умираю… они ко мне не подходили…

— Я уверен, они…

— Они надеялись, что все… кончится…

— Джесс, ты…

— Они стыдятся… для женщин… я… ну, ты понимаешь… мешок с дерьмом… убрать поскорее. Тогда они приберутся в комнате… откроют окна…

— А море у тебя из окна видно? — спросил Эдвард. — Можно мне посмотреть? Вчера был туман.

— Иди посмотри. И скажи мне. Я забыл.

Эдвард резко поднялся на ноги и подошел к окну. Он увидел море в лучах солнца.

— Что ты видишь?

— Я вижу море! — воскликнул Эдвард. — Его освещает солнце, оно темно-синее и все переливается, как витражное стекло, и оно так близко, а на нем такая красивая яхта с белым парусом и… О, как же я рад! Хочешь посмотреть? Я тебе помогу.

— Нет… не хочу… я увижу… что-нибудь другое. Твои слова… лучше.

Эдвард подошел к кровати и сел. Он взял руку отца с большим перстнем.

— Это тоже тебе… перстень. Ты будешь его носить… когда меня не станет.

— Джесс, мне нравится говорить с тобой. Я хотел рассказать тебе кое-что… но лучше потом…

— Хорошо… как-нибудь…

— Слушай, ты ведь можешь ходить, да? Они сказали, что можешь.

— Иногда… могу… далеко могу уйти.

— Я бы прогулялся с тобой, если ты не против.

— Они меня прикончат.

— Что?

— Отравят меня… я думаю… не беспокойся…

— Ты шутишь! Теперь я с тобой, я буду заботиться о тебе.

— Ты останешься…

— Да-да, останусь.

— Бедный Джесс, ах бедный Джесс…

— Не надо.

— Бедный Джесс, бедное дитя…

— Джесс, прекрати, или я расплачусь! Понимаешь, они вовсе не против тебя, ты заблуждаешься!

Ужасная жалость к искалеченному болезнью чудовищу пронзила Эдварда, но еще сильнее был страх, что отец заметит это чувство.

— Я знаю… что я знаю. Существуют страшные наказания… за преступления против богов… и я тебе когда-нибудь расскажу… они боятся меня… это не… ни…

— Нелепо… ничтожно… низко… непотребно?

— Странно, как слова убегают… теряются… они здесь и их нет… он в черном ящике… скоро и я там буду… я забыл, как он называется…

Джесс начал стягивать с себя пижаму.

Теперь жалость Эдварда была неотличима от страха; может быть, она все время была такой. Он инстинктивно сделал движение, чтобы помешать Джессу раздеваться, но тут же принялся помогать ему вытаскивать слабые руки из рукавов. Перстень зацепился за дыру и увеличил ее.

Вид Джесса изменился, морщины на лице как будто разгладились, уменьшились и напоминали волосяную сеточку, натянутую на молодое лицо — спокойное, безмятежное и просветлевшее. Густые заросли длинных прямых волос, спадавших на грудь и похожих на шерсть животного, были темными, но чуть подернутыми сединой.

— Не беспокойся… оно еще не пришло для меня… время уходить. Оставь меня пока… Эдвард… но возвращайся…

— Да, да…

— Скажи Илоне…

— Что?

— Нет… ничего… она хорошая девочка… скажи ей это. Я хочу, чтобы ты женился на Илоне.

— Она же моя сестра!

— Ах да… конечно… я забыл.

— Откуда он узнал про тополя? — спросила матушка Мэй у Беттины.

Эдвард спустился с башни и обнаружил, что три женщины, словно какой-то мрачный совет, ждут его за завтраком. Даже Илона выглядела торжественно. Однако сегодня утром, проголодавшиеся после вчерашнего, они поглощали отруби, овсянку, картофельные оладьи с соевой заправкой, овсяные гренки и яблоки.

— Он потихоньку подкрадывается и подслушивает, — сказала Беттина.

— Спускается по всем этим лестницам?

— Он умеет подкрадываться, как жаба.

— Он сказал, что жабы заползают по плющу в его комнату.

— Я думаю, он сам спускается и поднимается по плющу!

— Мы тебя просили не ходить к нему, — упрекнула Эдварда матушка Мэй. — Почему ты не можешь подождать?

— Он мой отец.

— Может, он уже никогда не поправится, — сказала Илона. — Так чего ждать?

— А вы и вправду собираетесь спилить эти прекрасные тополя?

— Да, — ответила матушка Мэй.

— Мы должны жить, — сказала Беттина. — Мы должны есть, платить налоги, покупать еду, бензин и…

— Ты себе представляешь, — спросила матушка Мэй, — сколько стоит содержание такого огромного дома, настоящего дворца?

— Да, но неужели нет других способов? Он попросил меня: «Не позволяй им спилить тополя».

— Мы уже слышали.

— Я люблю эти тополя, — сказала Илона. — По-моему, это ужасно — срубать деревья…

— Тебе лучше помолчать, — оборвала ее Беттина. — Тебе не приходится принимать решения!

— Вы мне не позволяете принимать решения!

— Замолчи, Илона!

— Илона, не сердись на нас, — сказала матушка Мэй.

— А картину какую-нибудь нельзя продать? — предложил Эдвард. — Или несколько картин?

— Они не хотят продавать картины, пока он жив, — ответила Илона. — Картины подскочат в цене, когда он умрет.

— Верно, тогда они будут стоить больше, — подтвердила матушка Мэй, — так что продавать их сейчас неразумно. Смешно проявлять чувства к деревьям. Их посадили как раз для того, чтобы они приносили доход.

— Но разве его желание, чтобы они остались, не закрывает вопрос? Он специально просил меня об этом…

— Ты только не думай, — сказала матушка Мэй, — что ты некий особенный посланник или толкователь пожеланий Джесса. Он говорит много чепухи и через секунду все забывает. Ты здесь новичок, чужак. Для тебя внове эта сложная и давняя ситуация. Ты влезаешь в дело, в котором ничего не понимаешь. Это не твоя вина. Но ты должен понять это и подчиниться нам. Ты наш гость.

— Я не могу понять вашего отношения к Джессу.

— Мы ничего не собираемся тебе объяснять! — заявила Беттина.

— Он сказал, что ты к нему не приходишь, — сказал Эдвард Илоне.

— Мы ее не пускаем, — отозвалась Беттина.

— Почему?

— Он вожделеет к ней.

— О господи…

— Я хочу его увидеть, — сказала Илона. — Очень хочу… я пойду к нему с Эдвардом…

— Никуда ты не пойдешь, — ответила Беттина.

— Он совсем беспомощный, — сказал Эдвард, — я не понимаю…

— Он не такой беспомощный, как ты думаешь, — возразила Беттина. — Иногда он прикидывается, чтобы мы потеряли бдительность.

— Вы сказали, что он выходит на улицу, и вы не возражаете, позволяете ему…

— Он может ходить куда угодно.

Илона вытерла слезу.

— Да, он и в самом деле достоин сочувствия, — сказала матушка Мэй, — его переполняет бессильный гнев. У желания покорить мир нет никаких здравых пределов.

— Он был богом и провел нас, когда стал ребенком. Такое трудно простить, — подхватила Беттина. — Он лишился дара речи и стал пленником безмолвия, поэтому он плачет от злости. Столько всего знать и не иметь возможности сказать.

— Поэтому он впадает в сон, похожий на транс, — добавила матушка Мэй. — Это случается, когда он больше не в силах сознавать себя.

— Он и вправду впадает в бессознательное состояние, — подтвердила Илона. — Ты сам увидишь.

— Его душа витает где-то, — продолжала матушка Мэй. — У него всегда была эта способность, но теперь он пользуется ею чаще.

— Иногда мы думаем, что он умер, — сказала Илона, — только на самом деле он жив. Нижняя челюсть у него отпадает и…

— Прекрати, бога ради! — воскликнул Эдвард.

— В один прекрасный день он решит умереть, — сказала Беттина, — как больное старое животное, которое ищет место или выбрало его уже давным-давно…

— Но он вовсе не стар! — не соглашался Эдвард.

— Он более стар, чем ты думаешь, — сказала матушка Мэй. — Для него время течет по-другому. Конечно, его обаяние остается при нем. Он и тебя очаровал. Он попытается использовать тебя…

— Он болен, и ему можно помочь…

— Ты это все время повторяешь. А можешь ты представить его в больничной палате?

— Разве мы должны относиться к нему как к больной собаке, которую ведут к ветеринару? — спросила Беттина.

— Ты его не знаешь, — уговаривала матушка Мэй, — не знаешь его силы, понятия не имеешь о его величии.

— Вы хотите сказать, что он по-прежнему всему задает тон?

— В каком-то важном смысле — да.

— Вы противоречите сами себе, — сказал Эдвард. — Вы меня запутываете и делаете это намеренно.

— Мы бы обманывали тебя, если бы делали вид, что все просто, — ответила матушка Мэй.

— Он был нашим богом, — сказала Беттина. — Потом он превратился в жестокого и безумного бога, и нам пришлось ограничить его.

— Они морили его голодом, — произнесла Илона.

— Илона, прекрати врать! — возмутилась Беттина.

— Естественно, он иногда сердится на нас, — сказала матушка Мэй. — Мы представляемся ему враждебной силой, мы символизируем сокращение его мира, потерю его таланта, его зависимость от других. Мы тебе говорили, что как-то раз он попытался уничтожить свои картины и разбить скульптуры.

— Разве у него нет права уничтожать собственные работы? — спросил Эдвард.

— Нет, — ответила Беттина. — Ты сам подумай.

— Он превосходный лицедей, — сказала матушка Мэй. — Он бессчетное число раз воссоздавал себя. А мы, принимая в этом участие, помимо прочего должны быть хранителями его работ. Мы несем ответственность перед потомством.

— Вам нужны деньги, ведь в этом проблема? — сказал Эдвард. — Почему бы вам не показывать Джесса туристам? Он здесь самый интересный экспонат. Они бы немало заплатили, чтобы увидеть его погруженным в транс!

— Пожалуйста, давай обойдемся без оскорблений, — остановила его матушка Мэй. — Никому из нас это не принесет пользы.

— Вы его прячете, потому что он превратился в развалину, перестал быть великим романтическим гением, а вы повсюду рассылаете ложные известия о нем. Я читал в газетах, что он продолжает писать картины. А теперь вы хотите, чтобы я стал вашим сообщником!

— Давай-ка, Эдвард, прекратим это, — призвала Беттина. — Мы уже достаточно наговорили.

— Вы пригласили меня сюда… — начал Эдвард.

— Мы пригласили тебя сюда, — сказала матушка Мэй, — потому что прочли, что один молодой человек убит и в его смерти обвиняют тебя.

— Вы это прочли? Никто никогда меня не обвинял.

— Может, мы неправильно поняли то, что там написано, — проговорила Беттина, — но мы хотели сделать для тебя доброе дело.

— Ты хочешь сказать, что ваше приглашение никак не связано с Джессом?

— Нет, конечно, никак не связано, — сказала матушка Мэй.

Последовала пауза. Три женщины смотрели на Эдварда. Он поднялся и пошел прочь от стола. Его сандалии — сандалии Джесса, великоватые для Эдварда, — легонько, но отчетливо шлепали по плиточному полу.

Дойдя до перехода, он понял, что Илона следует за ним. Он пошел дальше и уже собирался подняться по лестнице, но передумал и направился в Упряжную, о которой думал теперь как о паучьей комнате. Илона тоже шагнула туда, закрыла за собой дверь и, захлебываясь, принялась говорить.

— Конечно, это связано с Джессом, но мне трудно объяснить. Я думаю, матушка Мэй хотела перемен, любых перемен…

— Я наверняка нарушил здешнюю экологию.

— Она хотела, чтобы у нас появился новый человек. Они всегда хотели сына, а не нас, девочек. Но ты появился слишком поздно, тебя не было, когда это было нужно, а ко всему прочему, у тебя другая мать, и все перемешалось…

— Вот уж что верно, то верно.

— А мы с Беттиной прожили здесь слишком долго, мы не в силах ей помочь, мы как кошки, обитающие в доме. Матушка Мэй в чем-то похожа на Пенелопу, она хочет, чтобы Одиссей уехал, снова уплыл в свои странствия…

— Он не может уехать…

— Не знаю. А если может? Он…

— Но ты можешь уехать.

— Я хотела выучиться на балерину, но он мне не позволил, он хотел, чтобы я оставалась здесь. У Беттины был молодой человек или вроде того, и она хотела уехать в университет. Но Джесс пресек все это, и вот так получилось, что мы остались здесь, мы всего лишь плохие художницы и никудышные танцовщицы…

— Да перестань. Ты делаешь украшения…

— Это хлам, ты сам знаешь. Тебе не понравилось…

— И у Беттины золотые руки.

— Она ремонтирует вещи, матушка Мэй готовит… Беттина ревнует, потому что ты предпочитаешь меня…

— Илона, не будь такой глупенькой! Джесс просил передать, что любит тебя. Он сказал, ты была хорошей девочкой, он просил меня сказать тебе об этом.

— Хорошая девочка — это ничто. Здесь когда-то обитало настоящее величие, и мы автоматически делаем вид, будто оно все еще здесь. Мы, похоже, уже ни на что не способны, мы даже на флейте не можем играть.

— Но в то утро вы мне играли.

— Это единственная мелодия, которую мы можем хоть как-то воспроизвести.

— Раньше вы ткали.

— Вот именно: раньше. Это история. Давным-давно здесь происходило что-то, некое спасение путем труда, вне религии, вне Бога, в этом был смысл всего: социализм и магия, выход за пределы добра и зла, природы и свободы. Трагедия в том, что все это было так прекрасно, но дух ушел, испортился. Может, это знание всегда было слишком глубоким и тлетворным, или мы потерпели поражение, мы потерпели поражение — он был слишком велик для нас. Но именно это делало Джесса таким живым и полным сил, таким необыкновенным, словно он собирался жить вечно. Так было прежде, я помню. А теперь нам приходится делать вид, будто мы счастливы, как монахини никогда не признаются, что совершили ошибку и монастырь для них превратился в тюрьму.

— Почему же ты не уедешь отсюда? — спросил Эдвард.

— Ну как я могу уехать? Если ты не можешь, как могу я?


«Значит, я не могу уехать», — размышлял позднее Эдвард, стоя в одиночестве посреди своей комнаты и глядя на неприбранную постель. Солнце посветило недолго и скрылось, морской ветер стучался в окна; воздух в доме был влажным, и одежда прилипала к телу. Из кармана торчал свернутый в трубочку лист бумаги. Эдвард вытащил его и развернул. Это был рисунок Джесса, изображавший Илону; Эдвард вспомнил, что подобрал его утром в студии. Илоне на рисунке было лет двенадцать — четырнадцать. Она выглядела удивленной и радостной; возможно, в те времена они все жили счастливо и верили в волшебство Джесса. Волосы Илоны были причесаны, как теперь: одна центральная прядь зачесана назад и подколота, остальные свободно висят по бокам. Цветы на ее широком платье с открытым воротом были лишь намечены, но не прорисованы; этот рисунок напомнил Эдварду, что нынешние дневные платья девушек очень похожи на форменные. Даже тканые вечерние платья казались ему искусственными, как музейные экспонаты. Он подумал: «Женщины без мужчин — они прихорашиваются для меня, но из этого ничего не получается. У них нет вкуса, они не могут избавиться от небрежения своей внешностью, от неряшливости, постепенно ставшей привычкой». На рисунке характерное движение Илоны, ее стремление вперед, было передано несколькими линиями, обозначавшими свободные складки на платье. Нынешняя Илона выглядела трогательной и необыкновенной на этом простом беглом наброске. Эдвард разгладил рисунок и спрятал его в ящик.

«А почему я не могу уехать? — думал он. — Что меня здесь держит? Джесс, любовь к нему, жалость, долг. Боже мой, я обещал ему, что останусь. И я по-настоящему никому не могу доверять. Я даже не знаю, сколько лет этим женщинам и кто из них кто. Они как девы-волшебницы. Сегодня во время разговора Беттина казалась старой; может быть, мать — это она. Илона тоже выглядела старой, когда только что беседовала со мной. Такая усталая, покрытая морщинами. А Джесс — он и вправду хотел, чтобы я приехал, и просил их привезти меня? Понимает ли он на самом деле, кто я такой? Действительно ли он думал обо мне или же, не утратив своего умения очаровывать людей, просто выдумал все это? Для чего я здесь — чтобы помочь, чтобы высвободить его разум, разговаривая с ним, чтобы стать его опекуном в последние дни? Что привело меня сюда — они, он, судьба? Ах, как я разочарую их всех! Что здесь такое — святилище, где непорочные женщины ухаживают за раненым чудовищем, искалеченным мистическим минотавром? Или же меня заманили в ловушку, составили заговор, чтобы уничтожить меня? Я не могу уехать отсюда. Когда Джесс сказал, что хочет увидеть мою юность, разве он не ненавидел меня за то, что я такой молодой и живой? Он способен на гнев и ненависть… возможно, и на вожделение. Может быть, женщины заманили меня сюда, чтобы наказать, чтобы сообща как-то отомстить Хлое? Я — идеальная жертва, утонченный, порядочный, молодой, сын плохой матери. Или по какой-то причине, которую я так никогда и не узнаю, я должен принять участие в заключительном акте драмы? Эта драма лишь косвенно относится ко мне, но я в ней буду уничтожен. Боже мой, как они пугают меня, все они. Джесс сказал, что они травят его. Они могут отравить и меня в любой момент. Я постоянно пью их травяные настои. Может, они медленно лишают меня разума, навязывают галлюцинации вроде электропровода в Переходе в виде вылезшей из стены птичьей ноги. Я думал, что сошел с ума, потому что влюблен в Марка и не могу жить без него. Не из-за этого ли я приехал сюда? Чтобы с помощью магии избавиться от своего прежнего ненавистного «я» и обрести новое? Я был влюблен в Марка… а теперь я влюблен в Джесса. Может, это и есть мое лекарство, мое исцеление, мое желанное отпущение? В одном я могу быть уверен: за преступление против богов полагается страшное наказание».


Мидж Маккаскервиль сидела у окна своей спальни в Куиттерне, загородном доме Маккаскервилей. День клонился к вечеру, а она ненавидела это время. Колено у нее потеряло подвижность, горело и болело, руки были исцарапаны, и она все время прикладывала их к щекам, чтобы почувствовать, насколько они ободраны. Слезы стояли в глазах Мидж, и она скоро дала им волю, вспомнив о своем падении и о том, как день назад на концерте в школе у Мередита ее до слез тронули высокие поющие мальчишеские голоса. Среди них не было голоса Мередита — он притворился, что не умеет петь. «Я все время плачу в последние дни», — подумала Мидж, потирая больную коленку.

Она встала и прошлась по комнате, потрогала тюбики и флакончики с косметикой, аккуратно, словно инструменты, разложенные на туалетном столике. После обеда она собиралась всерьез заняться цветами, но потом решила, что это бессмысленно. «Боже мой, — подумала она, — какую ужасную тревогу я чувствую и ничего не могу с собой поделать, во всем моем теле эта ползучая тревожная боль». У нее возникло знакомое ощущение: потребность сделать что-то очень странное, чтобы сохранить здравомыслие. «Я хочу что-нибудь сделать, — думала Мидж, — сломать что-нибудь, прыгнуть в реку, выпрыгнуть из окна. Это как желание сбросить с себя что-то, какое-то очищение. Но как я могу очиститься? Что бы я ни сделала, в итоге будет зло. И тут еще Томас, вовремя взялся за прополку. Сил нет смотреть, как он старательно наклоняется, а потом складывает сорняки в аккуратную кучку, корнями в одну сторону — он такой педант. И он хочет развести костер, а у него в подобной ситуации всегда такой возбужденный и глупый вид. Он обо мне совершенно не думает. Но он же психолог. Разве он может не понимать, какой поток сознания рождается у меня в голове?»

Мидж в то утро проснулась рано от безумного, невыносимого пения птиц и сразу же вспомнила о выходных с Гарри, на чем он так настаивал и что теперь казалось невозможным. Желание быть с Гарри, в его объятиях, просто почувствовать благодатное облегчение и счастье от его присутствия снова загорелось в сердце Мидж, заставило ее подняться и опять пройтись по комнате. Только рядом с Гарри она становилась собранной и спокойной. Так значит, Томас был источником ее несчастий? Значит, она должна набраться сил, чтобы возненавидеть мужа и соединиться с любовником? Может, так оно и есть. Наконец-то вырваться на свободу из клетки боли и лжи! Она посмотрела в зеркало на туалетном столике — на свои прекрасные волосы, на свое искаженное лицо — и на мгновение широко раскрыла глаза, придав лицу прежнее прелестное живое выражение, означавшее: «Посмотри, как я хороша!» И неужели это она — та самая, кем все восхищались и кого обожали, теперь, очень скоро, должна принести столько горя, вызвать такой скандал и хаос? Она отвернулась от зеркала.

— Ты себе места не находишь в последние дни, — сказал ей в это утро Мередит.

Что видел Мередит? Что он слышал и что понял? Наверное, ничего, убедила себя Мидж. Воспоминание о той сцене постепенно стиралось. После «разоблачения» Мередит исчез, словно его и не было. Гарри она ничего не сказала.

Куиттерн был небольшим миленьким домом — два строения красного кирпича, соединенные вместе; возможно, когда-то это были коттеджи лесников, поскольку стояли они в середине леса. Цивилизация (благодаря удобному сообщению с Лондоном) приблизилась к ним, но не успела загадить окрестности. Маккаскервили жили в Куиттерне уже двенадцать лет. Их предшественник заменил соломенную крышу на черепичную, оборудовал гравийный подъезд и окружил дом площадкой, покрытой округлой морской галькой, которая во влажном виде становилась черной и блестящей, а в сухом — крапчатой и серой. Томас упростил сад, где раньше были розовые клумбы и два длинных газона по краям. Теперь здесь осталась простая лужайка, а на ней — великолепный бук, и единственная клумба неподалеку от длинной живой изгороди, которую не подстригали. Более дикая часть сада, переходившая в лес, была полна буйно разросшихся кустов рододендронов, готовых распуститься сиреневатыми цветами; среди кустов то здесь, то там виднелись веллингтонии, макрокарпы да несколько стройных березок. В лесу, когда-то столь поразившем Мидж, росли высокие стройные дубы и каштаны, попадались большие дикие вишни; в нескольких местах, где кроны деревьев были не очень густы и солнечный свет доходил до земли, встречались папоротники. Из коричневатых прошлогодних зарослей пробивались молодые побеги, кое-где уже зацвели колокольчики. Когда-то все это показалось Мидж настоящим раем, но теперь этот маленький уголок дикой природы перестал доставлять ей удовольствие. Лес пугал ее, казался враждебным, камни наводили тоску. Она предпочла бы асфальт вокруг дома и хотела бы (что немыслимо для Томаса) спилить, выкорчевать с корнем бук. Темное, чуждое здесь дерево излучало меланхолию, стучалось в окно ванной своими плакучими ветвями. А подальше в лесу, где заканчивалась территория Маккаскервилей, некая семья, носящая фамилию Шафто, построила жуткий современный особняк и теннисный корт. Мидж слышала звуки падающих деревьев и далекие враждебные голоса. Томас и Мередит намеревались подружиться с соседями, но Мидж воспротивилась. Томас постоянно повторял, что хочет оставить дела и поселиться в Куиттерне. Он сказал, что Мередиту можно было бы завести здесь собаку. При мысли о собаке слезы наконец хлынули из глаз Мидж.


Томас развел костер, и ветер задувал дым в кухню. Мидж вышла на улицу. Груда сорняков, выполотых Томасом, и зимний мусор были влажными, и Томас плеснул керосину, чтобы горело получше; пламя заполыхало вовсю. Мидж отступила от жара.

— Не подходите близко! — крикнул Томас ей и Мередиту, только что появившемуся из леса.

Мередит, за последнюю неделю как будто выросший на несколько дюймов, стоял, засунув руки в карманы. На его лице застыла чуть высокомерная улыбочка — любовь в сочетании с ребяческим кривлянием. Совсем недавно он устроил бы пляски вокруг костра, носился бы по лесу в поисках чего-то, что можно бросить в огонь. Теперь же в этом качестве выступал Томас. Краснолицый, в старом потрепанном костюме и кепке, вооруженный вилами, он ходил вокруг костра, собирал в кучки вывалившиеся оттуда горящие веточки и закидывал их назад в огонь. Столб серого пепла, поднимающийся от пламени, набрал высоту и понемногу стал распадаться — пепел падал на шапку Томаса, на его одежду и очки, сияющее потное лицо. «Что он сжигает? — думала Мидж. — Что он уничтожает с таким свирепым энтузиазмом?» Она сморщилась при виде того, с какой силой он налегает на вилы. Что случится, если… Если что? Если привычные мягкость, внимание, естественное взаимопонимание и вежливость, соединявшие ее и Томаса, когда-нибудь дадут трещину? Он был таким мягким и учтивым, таким заботливым и добрым. «И почему я не могу быть с ним счастлива? — спрашивала себя Мидж. — Разве не в этом суть проблемы? Я не то что несчастлива — я в отчаянии, в аду, и все вокруг не так, и я сама не своя. Я должна быть счастлива, такова моя природа, мое право. Это и бесит меня, доводит почти до безумия — ощущение того, что мое счастье так близко, рукой подать, а я просто… почему-то… не могу… до него дотянуться…»


— Ну как наша бедная коленка? — спросил Томас.

— Лучше.

— Дай я посмотрю.

Они сидели под выглянувшим ненадолго солнышком; их садовые стулья с просевшими сиденьями стояли чуть наклонно на неровных камнях.

Мидж подняла голую расцарапанную ногу. Томас, конечно же, возился с ее раной, продезинфицировал ее, посочувствовал жене. Теперь он поверх очков смотрел на ранку таким взглядом, который особенно раздражал ее. Томас ласково положил руку на матовую гладкую кожу над ссадиной.

— Она вся горит, — сказала Мидж. — Может, забинтовать?

— Нет, оставь так, у тебя все чисто. Бедняжка, какое ужасное падение.

— Это было так нелепо.

— Ты у меня глупенькая — нельзя ходить в туфлях на высоких каблуках. Они хороши только для гостиных!

— Да… Ну ладно, пусть так…

— Ты хорошо себя чувствуешь? В смысле, вообще.

— Да, конечно.

— Еще не конец твоего периода?

— Нет, я в порядке.

— Ты иногда выглядишь такой…

— Какой?

— Отсутствующей.

— Может, я теряю свою индивидуальность. Впрочем, у меня всегда ее было немного.

— Переоцененный товар. Я тебя не раздражаю? Иногда мне кажется, я тебя теряю.

— Нет-нет. Просто мы подчас разговариваем как чужие. Интересно, у других тоже такое случается?

— Забудь о других. У нас своя собственная манера разговаривать.

— Интересно, как разговаривали Гарри и Хлоя?

Она вдруг не смогла воспротивиться желанию произнести его имя.

— Ах, эти двое…

— Ты говоришь о них так презрительно.

— Да нет, господь с тобой. Жизни других людей и fortiori[51] их браки есть тайна великая.

— Даже для тебя?

— В особенности для меня. Все простые объяснения я давно исчерпал.

— Но Гарри…

— Гарри мог бы стать фашистом…

— Он тебе представляется грубым?

— Я хотел сказать, что на самом деле он романтик. Я полагаю, фашисты тоже были романтиками, но он порядочный романтик. Разочарованный вождь. Конечно, он страдал оттого, что у него знаменитый отец. Это как верблюд для Уилли. Он был романтически влюблен в Хлою, и я уверен, они оба вовсю играли в эту игру. Я не говорю об этом цинично. В жизни так много актерства — это может стать катастрофой, но иногда это способ сдерживания ситуации, которая в противном случае была бы совершенно неподконтрольна тебе.

— Значит, они были счастливы?

— Да, на свой беспокойный манер. Ты так не думаешь?

— Да, пожалуй… Хлоя определенно была романтиком. Она теперь где-то далеко от нас, бедная девочка.

— Бедная, потому что умерла молодой?

— Она никогда никого не любила по-настоящему, кроме Джесса Бэлтрама. В конечном счете после такого мужчины все другие должны казаться бледными тенями. Она так и не оправилась после того, как он ее бросил.

— Но ты, конечно, Джесса никогда не видела, да? Мне раньше хотелось изучить этого человека.

— Он, естественно, был благодарен Гарри.

— Что ж, Гарри женился на женщине, беременной от другого мужчины.

— Это типично для него, — сказала Мидж. — Он такой щедрый… настоящий рыцарь… необузданный… возможно, глуповатый.

— Склонный к саморазрушению, — отозвался Томас. — Он женился на ее раскаянии, стыде, мстительности и ненависти к себе. Его привлекают такие запахи.

— Ну, это уж слишком психологично. Она была по-своему привлекательна, этакая трагическая королева. А почему он выбрал ту, другую?

— Потому что она была невинная пустышка. В ее чистых, ясных любящих глазах он видел бескрайние моря Антарктики и летающего кругами альбатроса.

— Очень романтично. Это смешно, но я всегда считала Эдварда сыном Гарри. Это Стюарт похож на безотцовщину.

— Непорочное зачатие. Безгрешная отсутствующая мать, мать-девственница. Это способ избавиться от отца.

— Ты думаешь, этим все и объясняется?

— Нет.

— И Стюарт в самом деле станет надзирать за условно осужденными — таково, кажется, его последнее решение? Превратить всех преступников в Стюартов? Не могу его понять.

— Я тоже. У него какой-то метафизический порыв. Есть люди, способные делать только что-то одно, но им нужно попробовать все. Он похож на композитора, который должен изобрести для себя всю гармонию. Стюарт видит машину жизни, ожесточающую людей, — секс, алкоголь, честолюбие, гордыня, корыстолюбие, изнеженность — и представляет себе это в виде одной большой ловушки. Его простой план состоит в том, чтобы не попасть в нее. Вот почему ему нужно попробовать все.

— У него будет нервный срыв. Он наделает дел. А в итоге станет психопатом.

— Хорошенькие девушки любят психопатов.

— Я бы хотела, чтобы он оставил Мередита в покое. Прошлой ночью мне опять приснился этот сон о белом всаднике. Он поворачивается и смотрит на меня. А может, белая только лошадь… Ты сказал, что это символ смерти.

— В этом нет ничего страшного. Жизнь — тоже символ смерти. Это исследование умирания.

— Я знаю, смерть тебя ужасно интересует. Мне бы хотелось, чтобы Эдвард проявлял больше интереса к Мередиту. А как там Эдвард? Где он? Все думают, что он здесь. Где ты его спрятал?

— Он отправился в паломничество, чтобы пройти испытание, сугубо личное испытание. С ним все будет в порядке.

— Тебе нужно было стать не ученым, а каким-нибудь романтическим поэтом. Я хочу увидеть Эдварда. Хочу утешить его.

— Пойдем прогуляемся?

— А не пора ли выпить?

— Нет, еще рано.

— Я слишком устала.

— Тебе нужно какое-то занятие.

— Ты это все время повторяешь. И что же я, по-твоему, должна делать?

— Почему бы тебе не начать собирать колокольчики?

— Ты эльф, а не человек!

Пока они разговаривали, по траве между громадными рододендронами к ним подошел Мередит. Ноги его промокли после прогулки по лесу и оставляли отметины на круглых сухих камнях. Да, он вырос, подумала Мидж, он стал старше. Так он должен выглядеть в двадцать лет, когда станет студентом и у него появятся девушки. Ужасно. Мередит, загорелый, в чистой белой рубахе, распахнутой на шее, встал за стулом Томаса. Он расчесал свои аккуратно подстриженные волосы прямыми прядями и подровнял челку. Мальчик смотрел в глаза матери холодными пустоватыми голубыми глазами.

Томас носовым платком счищал пепел костра со своих очков.

И тут Мередит с совершенно серьезным лицом, не отрывая взгляда от Мидж, приложил палец к губам.

Томас надел очки и теперь смотрел в сад. Внезапно он вскочил на ноги и побежал по траве и по камням с криком:

— Смотрите, смотрите!

Мидж, чье лицо вспыхнуло от потрясения при виде этого унизительного жеста, побежала за мужем. Мередит неторопливо двинулся за ними.

Воздушный шар в сине-желтую полоску безмолвно, медленно и довольно низко плыл над верхушками деревьев. Ясно различались корзина и люди в ней.

— Смотрите! — снова возбужденно воскликнул Томас, пробегая мимо костра.

Мидж подняла взгляд на прекрасный шар. Счастье. Вот что это. Вот чего у нее никогда не будет. Такое прекрасное, такое близкое и такое недоступное. А Мередит так жестоко, так больно обидел ее. Сквозь слезы она смотрела на летящий шар, на ясное синее небо. Люди в корзине шара махали им. Томас принялся махать в ответ, а Мидж и Мередит не стали. Мередит смотрел на мать. Мидж отвернулась и пошла в дом.


— Ну, мы тебя убедили? — спросила матушка Мэй.

— Да, — сказал Эдвард.

Джесс лежал на спине с открытыми глазами, медленно и глубоко дыша. Его красные губы чуть приоткрылись, словно он собирался что-то сказать. Полные руки и плечи над простыней были обнажены — руки белые и волосатые, плечи белые и безволосые. Его глаза, казавшиеся совершенно круглыми, почти вылезли из орбит и словно лежали на поверхности лица. Но глаза эти ничего не видели, а если и видели, то что-то далекое, находящееся в другом месте. Они были подернуты дымкой и покрыты сеточкой лопнувших сосудов. Руки Джесса были вытянуты и лежали на одеяле — ладони близко друг к другу, пальцы почти соприкасаются. Матушка Мэй потрогала его руку, чуть ущипнула дряблую плоть, подняла ее, отпустила — рука безвольно упала назад. Спокойное лицо ничуть не изменилось. Эдвард вздрогнул.

— И как долго он останется таким? — спросил он.

— Трудно сказать, — ответила Беттина, стоявшая по другую сторону кровати. — Может, несколько часов или несколько дней, а то и недель.

— И вы не пытаетесь его разбудить?

— Конечно нет!

— Мы не позволяем Илоне видеть его, — сказала матушка Мэй. — Это ее огорчает. То есть она знает, что такое случается, но, пожалуйста, не говори ей об этом.

— Хорошо.

«Уж не накачали ли его наркотиками, — думал Эдвард, — чтобы не дать мне разговаривать с ним?» Все предположения казались одинаково безумными.

— Пойду закончу свои дела, — сказал он и зашагал вниз по винтовой лестнице, оставив двух женщин около Джесса.

Однако он не пошел в Переход, где, как ему было известно, находилась Илона. День клонился к вечеру, и на столе в зале еще лежала посуда после обеда, которую Эдвард должен был отнести куда положено. Но он не прикоснулся к ней. Заведенный порядок в Сигарде за последние день или два начал тихо и незаметно рушиться. По крайней мере, это касалось Эдварда, а Илона, по словам Беттины, стала «еще рассеяннее, чем обычно». Блюдца формально споласкивались, а не мылись, стираное белье не достигало места назначения, картофельная кожура валялась на кухонном полу, но что самое странное — появились две бутылки вина. Они стояли, бесстыдно откупоренные, на полке рядом со стеклянной горкой. За обедом без всяких слов каждый выпил по стакану. В чем дело, какой праздник наступил?

Поскольку говорить с Джессом было пока невозможно, Эдвард решил отправиться на далекую прогулку. Джесс впал в транс предыдущим вечером — вечером того дня, когда Эдвард с утра разговаривал с ним. Однако женщины только теперь уступили недоверчивым вопросам и дали Эдварду возможность взглянуть на заколдованного мертвеца. Дверь в башню в течение вечера и утра была заперта, а ключа он нигде не нашел. Теперь ему хотелось выбраться из этого дома, уйти подальше, если получится, добраться до моря. Он помедлил в Затрапезной, открыл ящик, достал карту, разложил ее на столе и принялся рассматривать более тщательно. Четко обозначенная железная дорога пересекала шоссе в двух или трех милях за поворотом на Сигард, а потом, петляя, уходила к морю. За тем местом, где она пересекала шоссе, находились две станции. Та, что вдали от моря, называлась Смилден-Холт, а другая, уже на берегу, носила имя Эфтхевен и явно была обиталищем прежних «рыбарей». Un petit chemin de fer d’interet local[52], автоматически сказал про себя Эдвард. Перед самым Эфтхевеном дорога около мили шла строго вдоль кромки берега. Значит, ему нужно найти эту дорогу и двигаться по ней. По заброшенной железной дороге обычно можно пройти, по насыпи или в низине, она не растворяется в окружающей природе. Эдвард сложил карту, сунул ее в карман, как недавно портрет Илоны, и отправился в Атриум.

Илона стояла у стола — убирала остатки обеда, так долго остававшиеся нетронутыми.

— Ты видел его? — спросила она.

— Да.

Эдвард не хотел встречаться с Илоной, он чувствовал себя неловко после вчерашней ее вспышки в Упряжной. К тому же ему отчаянно хотелось побыть одному. К его облегчению, Илона не стала развивать тему (возможно, болезненную для нее) пребывающего в трансе Джесса.

— Ты куда?

— Погулять.

— Ты на меня сердишься?

— Нет. Илона, дорогая моя, конечно нет. Просто… слишком уж много всего.

— Ты от нас уедешь?

— Нет. Ты же сама сказала, что я не могу.

— Ну, это только слова. Не бросай нас. По крайней мере, пока не бросай. Не бросай меня.

— Не брошу.

— У меня есть кое-что для тебя.

— Что?

— Всего лишь немного хорошего чая, вроде того, что ты пил недавно.

Чаепития были не в обычаях Сигарда, но Эдварду в качестве угощения иногда наливали горячего травяного чая.

Илона оставила чашку с блюдцем на столе и ушла с полным подносом.

Эдвард понюхал смесь и уже собрался сделать глоток, но засомневался. Поведение Илоны показалось ему странноватым: она говорила неестественным, но настойчивым тоном, словно очень хотела, чтобы он выпил этот чай. Предположим… А что предположим? Эдвард быстро повернулся и вылил содержимое чашки в горшок с каким-то растением — высоким, гладким, с длинными висячими ветками.

Вернулась Илона.

— Ну как тебе чай? Ой, да ты уже все выпил.

— Да. А разве что-то не так?

— Знаешь, что это было такое?

— Что?

— Приворотное зелье.

— Не говори глупостей!

— Правда-правда. Джесс, перед тем как заболел, собрал много этой травы. Если ты выпил зелье, ты должен полюбить первого, кого увидишь. Но можешь не волноваться — первой ты увидел меня. А меня ты уже любишь… и я твоя сестра.

— Отлично. Хорошая шутка! Ну, я пошел прогуляться.

— Ведь ты любишь меня, правда?

— Да, Илона, люблю.

— И пока не уедешь?

— Не уеду.

Илона нагрузила поднос посудой и ушла.

Эдвард заглянул в чашку, которую все еще держал в руке. На донышке осталось немного жидкости. Он смотрел на нее несколько мгновений, чувствуя непреодолимое желание выпить остатки, — и выпил.


Эдвард облачился в плащ, тихонько закрыл за собой дверь и пошел по тропинке. Дойдя до шоссе, он повернул направо. На дороге не было никого, ни одна машина не обогнала его. Ровный пейзаж под низкими серебристо-серыми облаками имел мрачный и скорбный вид, словно ему наскучило безделье. Влажный ветер не стихал, дул упорно, сгибая маленькие деревья, уже и без того склонившиеся в его направлении. За низкой и чахлой живой изгородью из боярышника Эдвард видел влажно-зеленые побеги, разнообразившие серовато-грязную краску земли. Дождь недавно прекратился, и почва дороги отливала синевой в приглушенном свете, исходящем от толпящихся вверху облаков. Ботинки Эдварда (Джесса) производили при ходьбе липкий звук. В дополнение ко всему, вдали щебетали какие-то птицы, а другие испускали тревожные низкие крики. Но одиночество влияло на состояние Эдварда, и ему казалось, что он идет в тишине. В его голову вернулись мысли о Марке, и он попытался сосредоточиться на событиях предыдущего вечера. «Что я сделал, что я делал?» — спрашивал он себя. Но это было слишком сложно, и, хотя он знал, что одни воспоминания можно вытеснить другими, усталость не позволяла ему сделать это. Он чувствовал, как его мысли приближаются к некой критической и воистину очистительной точке, но потом, минуя ее, возвращаются к тому, что уже стало скучным и знакомым; и он подумал: для чего эта церемония? Потом он вдруг представил себе Гарри, о котором в Сигарде практически не вспоминал. Образ Гарри стал четким, живым и объемным, и что-то шевельнулось в сердце Эдварда — благодарность, любовь. Он услышал голос Гарри: «Послушай, у тебя нервный срыв, ты болен, ты выздоровеешь». Добрый старый Гарри, рассудительный, красивый, сильный, настоящий — его отец. Однако Гарри не был его отцом, не исцелил его и не мог это сделать. А Джесс? Что мог сделать для него Джесс? Скорее он, Эдвард, мог что-то сделать для Джесса; что-то непонятное и, возможно, ужасное. Он был привязан к Джессу, он любил его. И он только что сказал Илоне, что любит ее. У него появились новые обязанности.

Эдварда так увлекли эти мысли, двигавшиеся, как неторопливые облака в небесах, излучавшие неяркий живой свет, что он чуть не пропустил железную дорогу. Вернее, он прошел мимо нее, но потом в его памяти всплыл длинный белый шлагбаум, только что показавшийся перед его глазами. Он вернулся шагов на двадцать назад и снова увидел этот шлагбаум. Его ворота по обеим сторонам дороги просели на петлях и поросли куманикой, но определенно свидетельствовали о том, что здесь был железнодорожный переезд. А за ними, как и представлял себе Эдвард, шла железная дорога, призрак железной дороги. Она поросла травой, но отчетливо выделялась среди полей и уходила в обе стороны, теряясь в подернутой туманом плоской дали. Приминая ботинками куманику, Эдвард перебрался через ворота, и его ноги утонули в мокрой траве. Правда, трава была не очень высокой — возможно, ее скосили в прошлом году — и идти по ней не составляло труда. Поодаль от шоссе железная дорога проходила между двумя невысокими насыпями, а на них густыми зарослями цвели бледные светящиеся примулы. Между толпящимися облаками на мгновение образовался просвет и выглянуло солнце, высветив во всех подробностях траву, склонившуюся к земле под тяжестью серебряных капель воды, и бархатные лепестки примулы. Эдварду казалось, что сердце его сейчас вырвется из груди от какой-то громадной непостижимой боли.

«Как я могу воображать, — подумал он, — что я исцелюсь или найду путь к выздоровлению, когда на самом деле я безумен, я сошел с ума, я иду по дороге безумия, меня переполняют эмоции и боль? Неужели так будет всегда, всю мою жизнь, когда я буду оставаться один и видеть что-нибудь прекрасное, невинное и доброе? И я чувствую не просто боль, а ужасное раскаяние, негодование, разрушающую ненависть».

Солнце заволокло тучами. Узкая тропинка, поросшая травой, вела от путей вверх на низкую насыпь, и Эдвард взобрался туда. Господи, если бы только увидеть море — он бы с криком побежал туда. Но и с вершины насыпи он ничего не увидел, только поля, разделенные тоненькими линиями невысоких кривых деревьев, и поросшую аккуратным леском возвышенность, которую и холмом трудно было назвать. Возможно, море лежало прямо за ней. Эдвард оглянулся. Вокруг простирались усердно обработанные поля, но никаких других следов человеческой жизни — ни самих людей, ни домов, на даже маленькой сараюшки, придавшей бы масштаб и теплоту этой плоской земле, подернутой туманной дымкой. Он замедлил шаг среди высокой травы.

В этот момент он и увидел девушку. Она возникла неожиданно, словно вышла из какой-то складки в пространстве, — неподвижная фигурка ярдах в четырехстах от Эдварда; она стояла вполоборота и явно не замечала его присутствия. Эдвард тоже замер. Он сразу же узнал ее — он видел ее раньше, на болоте за домом, бог знает как давно; и он вдруг понял, что за прошедшее время успел совершенно забыть о ней. И вот она опять предстала перед ним в синем плаще, с коротко подстриженными каштановыми волосами, освещенная выглянувшим солнцем и четко обрисованная, как персонаж сновидения. Эдвард, уперев руки в бедра, очень осторожно присел в мокрую траву и продолжил наблюдение. Он не мог избавиться от чувства, что появление девушки теперь, именно теперь, когда он забыл ее и увидел снова, имеет некий сокровенный смысл. Может быть, спрашивал он себя, благодаря каким-то особенностям ландшафта она со своего места видит море? Девушка повернулась еще немного в сторону от него, поднесла руку к груди, потом к шее, и этот жест показался ему печальным, даже испуганным. А потом она просто исчезла. Эдвард не сразу понял, что девушка, похоже, спустилась с насыпи на уровень железнодорожных путей, еще более низкий, чем тот, откуда она недавно появилась, словно призрак.

Эдвард поспешно встал на ноги и спустился с насыпи на низкую траву путей; его плащ и брюки промокли. Он почувствовал дыхание одиночества, повеявшее на него со стороны девушки, и испугался. Он хотел броситься за ней, но не отваживался. Он тяжело дышал, заставляя себя ждать, а боль, которую он почувствовал раньше, искрами распространялась по всему его телу. Он медленно пошел дальше, потом ускорил шаг, но никого не увидел. Минут через десять впереди появился коттедж. Колея, по которой шел Эдвард, плавно поднималась вверх, и после поворота перед ним неожиданно возникло это сооружение — оно стояло за кустами боярышника и бузины, на некотором возвышении относительно путей. Поначалу оно показалось заброшенным, даже разрушенным. Большой разлапистый тис, наполовину оплетенный плющом, полностью перекрывал часть дома, а из крыши прорастали какие-то стебли. Когда Эдвард всходил по пологому склону, перед ним возникла тропинка, протоптанная в высокой траве, а еще через несколько мгновений он ощутил под ногами что-то твердое — камень или бетон. Он понял, что маленькое каменное здание — это станция и он добрался до платформы Смилден-Холт. Он осторожно приближался к дому и теперь уже видел занавески на окнах, расчищенную площадку перед дверью, невысокий забор и калитку со щитком на ней, где значилось: «Железнодорожный коттедж». Эдвард помедлил, вдыхая атмосферу призрачной станции. Он знал, что должен подойти к дверям домика и постучать. Ему было страшно, и он надеялся, что в доме никого не окажется. Эдвард открыл калитку, подошел к двери и постучал.

Дверь мгновенно распахнулась, и он увидел высокую, агрессивную на вид женщину с властным блестящим лицом. Она смотрела на Эдварда сквозь толстые очки, увеличивающие глаза.

— Да?

— Извините, что беспокою, — проговорил Эдвард. — Я хочу пройти к морю. Вы не скажете, как туда побыстрее добраться?

Прежде чем высокая женщина успела ответить, раздался крик, и из-за ее спины — а точнее, из-под руки, которая была вытянута и удерживала дверь, — неожиданно появилась другая женщина, ростом поменьше. Она пригнулась, как обезьянка. Выскочила из дверей и метнулась вперед, вынудив Эдварда отступить. Это была Сара Плоумейн.

— Эдвард!

— Сара!

— Элспет, это Эдвард. Эдвард Бэлтрам!

— Вот оно что, — холодным властным голосом произнесла высокая женщина.

— Эдвард, как ты, черт побери, узнал, что я здесь?

— Я не знал, что ты здесь, — ответил он.

— А, так ты наверняка там, точно там, а мы и не знали…

— Зайдем-ка в дом, — сказала высокая женщина.

— Нет, он не может, не должен…

— Ты все равно громко прокричала его имя.

— Эдвард, это моя мама — Элспет Макран. Она оставила девичью фамилию. Знаешь, она писатель, ты наверняка встречал ее писанину, женская либеральная журналистика, феминизм и всякое такое, и еще она сочинила роман…

— Бога ради, Сара, прекрати кричать и выдавать бессмысленную информацию. Пусть он войдет в дом. Лучше ему войти, если уж он здесь и мы не можем ничего с этим поделать.

— Ну хорошо, я войду первой и…

Сара снова стрелой пронеслась мимо матери.

Элспет Макран отступила в дом и через секунду поманила Эдварда внутрь.

В доме было темно, пахло печным и сигаретным дымом. Эдвард не сразу, но разглядел большой очаг, где горели несколько поленьев, книжный шкаф с потрепанными книгами, поблескивавшие фарфоровые украшения, сухую траву в больших кувшинах, очень потертые ковры и накрытый на троих стол с красной скатертью. Судя по тарелкам, он прервал ранний ужин.

— Извините, что побеспокоил вас, — повторил Эдвард.

— Не валяйте дурака, — сказала Элспет Макран, — не говорите глупости. Сядь, Сара, и прекрати трепать языком.

— Но где мне сесть… я хочу сказать…

— Где хочешь.

Сара села, взяла кусок хлеба с маслом, потом положила его на стол. Элспет Макран стояла спиной к очагу и смотрела на Эдварда своими сверкающими увеличенными глазами. На ней была синяя юбка в клетку и потертый твидовый жакет, а вельветовые брюки, заправленные в высокие носки, казались бриджами. Когда ее лицо не выражало сильных эмоций (что случалось довольно редко), оно могло показаться привлекательным, даже красивым.

— Значит, вы Эдвард Бэлтрам.

— Так ты и вправду приехал в Сигард? — спросила Сара.

Она примостилась на краешке стула, ее короткая юбка задралась, обнажая тощие голые ноги; пятки у нее были маленькие и грязные. Маленькое подвижное лицо горело от возбуждения, рот был приоткрыт, губы непроизвольно исказились в ухмылке.

— Да.

— Но почему? Каким образом?

— Почему бы нет? Меня пригласили, написали письмо. А вот ты… почему ты здесь? Я понятия не имел…

— Объяснение очень простое, — сказала Элспет Макран. — Я знала вашу мать, Хлою Уорристон.

— Здесь было любовное гнездышко Джесса и Хлои, — сообщила Сара. — Может, тебя и зачали здесь, в этой спальне!

— Этот дом принадлежал Джессу?

— Нет, — ответила Элспет Макран, — он был заброшен, когда железная дорога прекратила существование, и Джесс им пользовался. Потом, когда он бросил Хлою, она короткое время жила здесь со мной.

— С вами?

— Я была близкой подругой Хлои. Она так страдала, и я приехала к ней. Потом она вышла за этого негодяя Гарри Кьюно.

— Он не негодяй.

— Хлоя была очень невезучая девушка. Мне понравилось это место, и, когда железная дорога выставила дом на продажу, я его купила.

— Она его купила, чтобы досадить Джессу, — вставила Сара. — Она ненавидит Джесса.

— Так вы знаете моего отца, — проговорил Эдвард.

— Я его никогда не видела, — сказала Элспет Макран, — но немало наслышана о нем, и меня удивляет, что вы находитесь в его доме.

— Он мой отец, — ответил Эдвард, — и я его люблю.

— Это просто ерунда, — отрезала Элспет Макран.

— Мама ненавидит мужчин, — сообщила Сара. — Ничего личного.

— Прежде вы его никогда не видели, а теперь он превратился в косноязычного идиота.

— Женщине нужна рыба, как мужчине — велосипед[53],— сказала Сара.

— Он не идиот, — возразил Эдвард.

— И потом, я слышала, что он умирает из-за отсутствия медицинской помощи.

— Эдвард, присядь, пожалуйста, — сказала Сара. — Можно ему сесть, мама? Или ты думаешь, что ему лучше уйти? Сядь там.

Она показала на стул у стола. Эдвард сел за стол и обратился к Саре:

— Ты мне никогда не говорила…

— Об этом доме? Говорила. Но ты не обратил внимания.

— Похоже, «обращать внимание» — не самая сильная сторона Эдварда, — заметила мать Сары.

— Да, теперь я вспомнил, только ты не говорила, что это так близко…

— А с чего я должна была это говорить? Я и представить себе не могла, что ты заявишься в Сигард. А этот коттедж всегда был тайным местом, Элспет не хотела, чтобы о нем знали.

— И почему же они пригласили вас? — поинтересовалась Элспет. — Кто вам написал?

— Матушка Мэй… то есть миссис Бэлтрам…

— «Матушка Мэй»!

— Так мы ее называем.

— Вы хотите сказать — вы и эти придурочные девчонки.

— Они мои сестры и…

— Я хочу их увидеть, — сказала Сара, — я хочу увидеть их всех, я сгораю от любопытства. Ты можешь пригласить меня на чай?

— Я запрещаю тебе перешагивать порог их проклятого дома, — сказала Элспет. — Это место заражено злом и безумием. Вы наверняка должны это чувствовать, или вы уже тоже рехнулись?

— Там не зло, — сказал Эдвард. — Там странное место. Вы его не знаете и не можете понять. Там есть что-то доброе и невинное.

— А что говорилось в письме?

— В письме миссис Бэлтрам? Мне бы хотелось, чтобы вы перестали задавать мне вопросы.

— Что говорилось в письме?

— Она просила меня приехать. Она писала, что прочла в газете о моем печальном случае…

— Она именно так и написала? Это забавно! Вы, наверное, были сильно не в себе, когда приняли такое приглашение. Я уж не говорю о том, что Джесс относился к вашей матери так, словно она — грязь под ногами. И для чего, по-вашему, они вас пригласили?

— Они сочувствуют мне. Ну а как вы думаете, для чего?

Элспет Макран улыбнулась, обнажив белейшие протезы.

— Не знаю. Но можете не сомневаться — не ради вашего блага. Вы, надеюсь, не считаете, что это идея старого идиота? Он давно потерял разум.

— Не нужно быть такой агрессивной, ма, — сказала Сара. — А то доведешь бедного Эдварда до слез.

— Не доведет, — сказал Эдвард. — Ну, я, пожалуй, пойду. Я только хотел узнать, как пройти к морю.

— Как пройти к морю!

— Я думаю, если идти по железной дороге…

Элспет и Сара посмотрели друг на друга. Сара вскочила на ноги.

— Позвать ее?

— Зови, — разрешила Элспет. — Она все равно слышала наш разговор. Так пусть теперь посмотрит на него. Вдруг ей поможет, если она увидит того…

Сара открыла дверь. Девушка, которую Эдвард видел сегодня уже дважды, вошла в комнату. Эдвард встал.

— Это Бренда Уилсден, — сказала Элспет. — Сестра Марка.

— Ее все зовут Брауни, — добавила Сара. — Брауни, это Эдвард Бэлтрам.

Сестра Марка (Эдвард сразу же увидел сходство) ничего не сказала. Ее глаза внимательно смотрели на Эдварда, бледное мрачное лицо можно было вполне принять за мальчишеское, точно так же, как лицо Марка — за девичье. Удлиненная голова, большие карие глаза, густые каштановые волосы, доходившие почти до плеч, подчеркивали ее «египетские» черты, как у ее брата. Впрочем, она была не такая стройная и красивая. Одетая в мешковатое платье, руки она держала у груди, как при предыдущем своем появлении. Пока она смотрела на Эдварда, ее лицо как-то тянулось вперед, словно выглядывало сквозь прозрачную кисейную маску. Она стояла, как раскрашенная статуя, и с ее появлением вся комната замерла.

Эта мучительная немая сцена длилась несколько мгновений, а потом Эдвард внезапно заговорил, извергая неожиданные для самого себя слова:

— Я дал ему эту дрянь. Он не знал, он ненавидел наркотики. Я дал ему наркотик в сэндвиче, я оставался с ним, а потом вышел всего на двадцать минут…

— Больше чем на двадцать, — уточнила Сара.

— Когда я оставил его, он крепко спал, и я думал…

— Да замолчите! — сказала Элспет Макран.

Он умолк, и все замерли, затаив дыхание. Когда Эдвард потом вспоминал эту жуткую сцену, она представлялась ему одной из картин Джесса, где в воздухе висели роковые предчувствия, страх, ожидание катастрофы. Наконец сестра Марка развернулась и исчезла за дверью, откуда только что вышла.

— Иди к ней! — велела Элспет Саре, и та послушалась.

Дверь за ней закрылась.

— Вам бы лучше убраться отсюда, — сказала Элспет Эдварду. — И зачем вы тут объявились? Она вполне могла бы обойтись без этого. Не хочу показаться невежливой, но вас тут не очень любят. Не хотела бы я оказаться на вашем месте. Бегите лучше к своей матушке Мэй.

Эдвард постоял секунду-другую, а потом вышел на воздух и с удивлением оглядел окружающий пейзаж — тот же, что и прежде, но залитый солнечным светом, безмолвный, пустой. Солнце высвечивало вдали мягкую светлую зелень наклонного поля. Он прошел немного по платформе в ту сторону, откуда пришел, потом остановился, переполненный острой болью и сильными эмоциями, от которых он чуть не падал на землю. Потом повернулся и посмотрел на коттедж, маленький станционный дом, такой аккуратный рядом с большим тисом. Эдвард увидел гладко отшлифованный камень, вернулся назад и остановился у маленького квадратного окна, почти перекрытого тисом. Он заглянул внутрь. Сестра Марка сидела на стуле, опустив голову на грудь, и казалась теперь похожей на манекен или металлическую чушку. Сара стояла перед ней на коленях и нагибала голову почти до пола, чтобы заглянуть в спрятанное лицо.

Эдвард почувствовал, что его вот-вот стошнит. Он быстро пошел прочь по платформе и вниз по склону на заросшие травой пути. Он автоматически шагал назад, в сторону дороги. Голова у него кружилась. Солнце появлялось и пропадало, а воздух был полон каких-то крохотных черных насекомых.

Он шел уже несколько минут, когда вдруг услышал, как кто-то зовет его, и остановился.

Сара босиком бежала за ним по мокрой траве. Она остановилась в нескольких ярдах от Эдварда и взглянула ему в глаза с возбужденным и враждебным выражением, как у загнанного в угол животного.

— Что? — спросил Эдвард необычным хрипловатым голосом.

— Ты пришел. Ты шпионил за нами.

— Я и не знал, что ты знакома с сестрой Марка, — ответил он.

Сара захлебывалась словами:

— Я знала ее немного, я немного знала и Марка, ты был не единственный. Она была в Америке, когда ты… когда он умер. Потом она вернулась, и я пришла к ней, а моя мать пришла к ее матери. Мы хотели помочь. Мы пригласили ее сюда. А тут надо же было подвернуться тебе.

— Я не знал… — сказал Эдвард.

— Так вот, больше не приходи и никогда не пытайся увидеть Брауни. Она не хочет слышать твои извинения. Она ненавидит тебя, как ненавидит тебя ее мать. Они никогда не оправятся от этого удара. Не преследуй ее и не пиши ей. Единственное, что ты можешь для нее сделать, — это поступить порядочно и не показываться ей на глаза.

— Хорошо, — произнес Эдвард.

Он развернулся и, не оглядываясь, пошел вдоль путей.


Я бы хотела встретиться и поговорить о смерти моего брата. Завтра в пять часов я буду на болоте, где ряд ив растет вдоль реки. Там еще есть дикая вишня, перевешивающаяся на другой берег.

Бренда Уилсден.


Эдвард смял письмо в руке и сунул в карман. Это случилось на следующий день после его посещения Железнодорожного коттеджа. Человек, передавший письмо, с любопытством глядел на адресата. Ростом он не уступал Эдварду, носил бороду и баки, на голове его росла грива неухоженных жестких волос, и из-под этой гривы внимательно смотрело красное лицо с крупными чертами. Седины в волосах не было видно, но он был немолод, кожу вокруг глаз бороздили глубокие морщины. Лицо и волосы да и весь он целиком был покрыт мелкой волокнистой пылью, осевшей в складках морщин. Посыльный был одет в красную рубаху, на шее повязан красный платок, а на талии затянут широкий кожаный ремень со старой медной пряжкой, отшлифованной до блеска. Когда этот человек вдруг безмолвно возник перед Эдвардом в огороде, тот сразу понял, что видит одного из лесовиков.

— Спасибо, — сказал Эдвард.

Человек стоял близко и глазел с нескрываемым любопытством. Эдвард чувствовал запах его пота и слышал его дыхание.

— Он теперь как студень, что ли?

— Кто?

— Студень, желе. Ну, хозяин здешний там, наверху. Да?

— Ничего подобного, — ответил Эдвард. — Он болен, но не до такой степени.

— Прежде все девки были его. Теперь-то этому конец.

— Спасибо, что принесли письмо.

— Как вас зовут?

— Эдвард Бэлтрам.

— Сын, значит.

— Эти чертовы бабы. Они вас на куски разрежут. Вы бы лучше сматывались, пока они не начали. Вы — его сын.

Эдвард презрительно махнул рукой и отвернулся.

— Все девки были его, — повторил ему вслед лесовик. — Теперь-то дряхлый стал, бедный старый пакостник.

Эдвард быстро зашагал в дом. Незадолго перед этим прошел дождь, но теперь воздух был теплый, солнце светило ярко, небо, полное света, аркой накрывало плоскую землю. Эдвард остановился в зале и вытащил смятое письмо, но не посмотрел на него. В Сигарде он, конечно, никому не сказал о своем посещении Железнодорожного коттеджа. Он немного разгладил письмо, снова сунул его в карман и медленно пошел по Переходу.

Илона и Беттина стояли на кухне у исцарапанного деревянного стола.

— Ты принес любисток? — спросила Беттина.

— Нет. Извини, я забыл.

— Спишь на ходу. Ладно, бог с ним. Нарежь-ка эту траву. Сделаешь?

— Все умирает, — сказала Илона.

— А ты, Илона, пойди и принеси пару луковиц.

— Ласточки умирают, они больше не возвращаются.

— Я сегодня видел одну, — отозвался Эдвард, нарезая траву.

— К нам они больше не возвращаются, а раньше гнездились под крышей конюшни. Наши ласточки все умерли.

— Илона, и не забудь корзинку, дубина ты стоеросовая!

— Ладно уж, — ответила Илона и вышла.

— Ты осторожнее с этой штукой, она такая острая.

В кухне стоял сильный приятный запах пекущегося хлеба, навевающий сон. Беттина рядом с Эдвардом разминала вареную картошку, делала из нее шарики и раскатывала на кружке рассыпанной муки. Эдвард смотрел, как ее сильные коричневатые пальцы в муке разминают одну за другой вареные картофелины. Краем глаза он видел длинную прядь рыжеватых волос, свисавшую по ее плечу до груди и касавшуюся руки. Рукав коричневого рабочего платья был испачкан в том месте, где Беттина закатала его до локтя. Ее руки покрывал золотистый пушок, совпадающий по цвету с бросающимися в глаза длинными тонкими волосками над ее верхней губой. Работая, она покашливала и шмыгала носом, не замечая этого. Эдвард вспомнил лесовика и подумал с недоумением: почему никто из них не пришел сюда и не изнасиловал этих женщин? Почему этого не случилось до сих пор? Размеренный ход двуручного ножа в форме ятагана производил гипнотизирующее действие, и Эдвард продолжал совершать им однообразные движения туда-сюда, увеличивая пахучую зеленую горку нарубленной душицы и петрушки. Он отпустил одну ручку, подвинул поросший листьями стебелек поближе к себе и вдруг почувствовал острую боль в одном из пальцев. Зеленые листики мгновенно окрасились кровью.

— Ах ты дурачина! — воскликнула Беттина. — Сунь руку под кран, иначе весь стол испачкаешь.

Кровь лилась из пальца фонтаном — ранка, похоже, была глубокой. Эдвард включил холодную воду и смотрел, как кровь и вода смешиваются в старой, покрытой пятнами фарфоровой раковине. Беттина уже отскребала кровь со стола, потом сунула испачканные листики в дуршлаг.

— Не мешай. — Она промыла зелень струей воды. — Пожалуйста, не изгваздай кровью эту скатерть.

— Ну и что же я должен делать? — спросил Эдвард. — Кровь-то не останавливается.

Он был готов расплакаться. Порез был болезненный и казался темным и жутким, как колотая штыковая рана во время атаки. Он все еще чувствовал острое лезвие в своей плоти.

— Держи его над раковиной. Я принесу бинт.

Эдвард пустил воду на полную, стараясь смывать кровь с такой скоростью, чтобы можно было разглядеть ранку во всей ее глубине. «Ну вот, я ранен, и теперь это произойдет», — думал он. Но он никак не мог сообразить, связано это «теперь» с Беттиной, или с Джессом, или с ней. Он резко опустился на стул, натянул на палец рукав и стал смотреть, как расплывается по материи красное пятно.

Снова появились коричневатые руки Беттины — она принялась обматывать его палец белым змеистым бинтом. Красное пятно проступало на нем снова и снова.


Он сразу же понял, что бинт Беттины — ошибка. Она извлекла его из старой пыльной побитой жестянки с надписью «Первая помощь», которая, судя по виду, вполне могла быть выпущена во времена Первой мировой. В Сигарде даже лекарства не покупали. Кусок старой и явно грязной тряпки пропитался кровью и просто прилип к ранке. Палец (к счастью, на левой руке) не гнулся, горел и пульсировал от боли. На следующее утро Эдвард предпринял попытку снять бинт, но эта процедура показалась ему слишком болезненной, а потом и бесполезной. Он не знал, нужно ли дезинфицировать такой глубокий порез, не следует ли наложить швы. А вдруг начнется гангрена, потребуется ампутация? Возможно, он должен обратиться к врачу, вот только где его взять? В любом случае, в тот день он никуда не смог пойти. Вчера поздно вечером он слышал, как женщины спорили о чем-то в Восточном Селдене. Они говорили очень эмоционально, возвышая голоса. Он хотел подкрасться поближе и подслушать, но не осмелился. За завтраком ему сказали, что Джесс все еще «отсутствует», пребывает в трансе, и посетить его невозможно. Раньше Эдвард планировал настоять на встрече с ним, может быть, попытаться его разбудить. Но теперь вместо этого он стоял у реки, около ряда ив, и смотрел на дикую вишню.

В том, как сестра Марка описала это место, было что-то странное, немного пугающее, словно после рассказа о смерти брата поэтическое описание пейзажа казалось неуместным. Назначенное место Эдвард легко узнал, потому что других ив здесь не росло и заканчивались они прямо у реки, которая была скрыта паводком, когда он приходил сюда в первый раз. Теперь в этой части болота стало сравнительно сухо, и шагать между мелкими прудиками не составляло труда. Но чуть дальше за ивами снова разливались воды, простирающиеся до горизонта, где моря не было видно, хотя день стоял ясный и довольно солнечный. Деревьев там было немного, и маленькая дикая вишня, только-только начавшая цвести, стала хорошим ориентиром. Река цвета темного пива, более широкая в этом месте, резво текла между крутых берегов, а в излучинах образовывала водовороты и маленькие закрытые спокойные заводи. Эдварда переполняли эмоции, и он сразу огляделся вокруг, однако никого не увидел. Конечно, он пришел рано. Возможно, она решила не приходить, потому что это слишком тяжело, потому что ненависть ее слишком велика. Ведь Сара сказала, что девушка ненавидит его. Эдвард подумал о письмах ее матери. Как невыносима, видимо, такая ненависть, а цель у нее наверняка одна — убийство того, кто ее вызывает. Эдвард посмотрел на свой распухший палец и почерневший бинт, сел на берегу на травяной коврик, и его сердце тоже пронзила боль.

И тут же над самой водой, словно небольшой взрыв, мелькнула синяя вспышка. Эдвард дернул головой и уставился на реку, но ничего не увидел — лишь темный поток воды и светящиеся белые цветы маленькой вишни, склонившейся над рекой, где она отражалась в спокойной воде. Эдвард моргнул. Потом из ниоткуда внезапно возникла птица — зимородок, сидевший на склоненной к воде ветке. Зимородок тут же вспорхнул, очень быстро скользнул над песчаным берегом и нырнул — словно серебряная стрела вонзилась в спокойную воду излучины, — а потом вернулся на свою ветку. Эдвард увидел сильный клюв птицы и рыбку, мгновенно исчезнувшую в нем. Эдвард тихо глядел на неподвижного зимородка, освещенного солнцем; маленькая птичка с яркими синими крылышками и коричневатой грудкой сидела над вишневыми цветами.

Вдруг рядом появилась тень, и Эдвард вскочил на ноги. Девушка пришла в своем синем плаще и высоких сапогах, только теперь на ней были не брюки, как в первую встречу, а бесформенное платье — то же, что в коттедже, довольно потрепанное, в синий цветочек. Она смотрела на Эдварда холодными карими глазами, более темными, чем глаза Марка, и ее каштановые волосы тоже были темнее, чем у брата. Тем не менее ее бледная чистая кожа, широкий лоб, задумчивый рот и живое внимательное выражение лица сильно напоминали Марка, словно его лицо растянули в маску большего размера, откуда все еще проглядывал он сам. Перед мысленным взглядом Эдварда, вытесняя девушку, возникло вдохновенное божественное лицо опьяненного Марка. Потом девушка заговорила, не глядя на него:

— Тут зимородок.

Эдвард повернулся, синяя вспышка мелькнула и исчезла за изгибом реки.

— Да, — сказал он. — Он… он такой красивый.

Девушка села у реки, свесив ноги в сапожках над крутым берегом, ее каблуки погрузились в мягкую песчаную землю. Эдвард — продолжать стоять теперь было нелепо — сел рядом с ней, откинув длинные ноги в сторону. Трава была сырая, к тому же с востока начал задувать холодный ветерок. Она принялась стаскивать плащ. Эдвард смотрел, подавляя в себе желание помочь ей. Но, почувствовав прохладу ветра или сочтя это действие слишком затруднительным, сестра Марка решила остаться в плаще, снова закуталась в него, застегнула пуговицы и нахмурилась. В профиль, когда она закинула назад свои густые волосы и вытянула губы, она тоже оказалась похожа на Марка. Но она была не так красива и явно старше брата, а дальше будет становиться все старше и старше.

Она молчала, глядя в водный поток, и Эдвард чувствовал ее легкое дыхание. Он боялся, что она расплачется. То черное болезненное слабое чувство, которое перебил зимородок, снова вернулось к нему, и он поспешно заговорил:

— Мисс Уилсден, с вашей стороны было очень мило…

— Слушай, — девушка повернула к нему свое строгое лицо с сухими глазами, — меня зовут Брауни, меня все так называют. И пожалуйста, давай так, чтобы без лишних эмоций.

Она говорила твердым, резким, не допускавшим возражений тоном, и этим напомнила Эдварду феминисток, подружек Сары. Он посмотрел на нее и подумал о ней как о Брауни.

— Ты хотела поговорить о Марке… — сказал он.

— Нет. Вообще-то я хотела, чтобы ты поговорил со мной о Марке. А это другое дело. Мне с тобой не нужно говорить.

— Извини…

— Извини, я не хотела быть грубой. Я хочу, чтобы ты точно мне рассказал, что случилось в тот вечер. Я никак не могу понять. Я должна осмыслить все это. Я не успела на похороны и на следствие, я была на каникулах, и меня не смогли найти… а здесь люди наговорили мне разного и… и… со всякими домыслами… Так вот, не мог бы ты, если у тебя есть такое желание, просто рассказать мне, что случилось.

— Ты младше или старше Марка?

— Старше.

— В тот вечер… понимаешь…

— Слушай, давай без тягомотины, расскажи мне суть. Я тебя не задержу.

— Марк был в моей комнате, и я дал ему…

— В котором часу? Я знаю, был вечер, но который час?

— Около шести. Я дал ему сэндвич, сунув туда наркотик…

— Он не знал…

— Я тебе хотел рассказать. Он не знал, он не одобрял наркотики.

— Но ты одобряешь.

— Одобрял. Он принял наркотик и… отключился.

— Я ненавижу и презираю наркотики, я к ним никогда не прикасалась, мы с Марком в этом были похожи. Продолжай. Хотя постой. Ты сам что-нибудь принял?

— Нет. Я собирался… приглядывать за ним…

— Так почему же не доглядел?

— Мне позвонила Сара. Сара Плоумейн…

— Да

— И я отправился к ней и пробыл у нее не больше получаса. А когда вернулся… окно было открыто и… он был… мертв.

Последовала короткая пауза. Эдвард, только что ясно увидевший перед собой Марка: тот лежал на диване, такой красивый, расслабленный, улыбающийся, белокурый, в помятой рубашке, — теперь, когда Брауни чуть шевельнулась, посмотрел на жуткое солнце, безлюдный берег, опасную реку.

Брауни, только что глядевшая в сторону, повернулась, тяжело дыша, переставила ноги и своим деловитым тоном спросила:

— Ты можешь описать, каким он был в этом… этом состоянии… он тебе что-нибудь говорил?

— Ну, приход у него был классный.

Брауни произвела какой-то звук.

— То есть я хочу сказать… извини… он видел хорошие вещи… он был счастлив… он смеялся… а потом он сказал…

— Что?

— Что все вещи сами по себе… и все стало… одной большой рыбой… и что Бог опускается… как лифт. Я знаю, это похоже на бред, но он так говорил…

— Да-да. Я знаю, как действуют наркотики. Что еще он говорил?

— Больше я ничего не помню. Что-то насчет лучей света… и полета…

— Полета?

— Он говорил, что летит.

— И ты оставил его.

— Да. Понимаешь, он уснул…

— Почему ты пошел к Саре? Она тебя пригласила?

— Да. Я думаю, она говорила тебе.

— Я хочу, чтобы ты описал… сказал мне, почему пошел к ней. Это кажется странным. Ты в нее влюблен?

— Нет.

— У вас был роман?

— Нет. Но в тот вечер… в тот вечер мы занимались любовью.

— Уложились в полчаса?

— Да… ну, может, немного больше…

— В коттедже ты говорил про двадцать минут. Вы все еще любовники?

— Нет. Я с тех пор ее не видел, только вчера… У меня не было желания становиться ее любовником, ни малейшего, это все произошло как-то случайно — то, что мы оказались в постели. Я не собирался, это была ее идея…

— Я не понимаю, почему ты оставил Марка. Тебе не было никакой нужды идти к Саре. Судя по твоим словам, ты даже не хотел к ней идти.

— Я думаю, я как бы… она привлекала меня… немного… пригласила меня выпить…

— И ты подумал, почему бы не пойти?

— Я хотел только… всего на десять минут… да и Марк уснул… и я запер дверь…

— Ты был пьян?

— Нет.

— Но ты знал, как это опасно… как это действует… знал, что нельзя оставлять человека в таком состоянии.

— Да, знал.

— Так почему же ты ушел?

Эдвард шевельнул ногами, впечатывая их в берег и посылая вниз, в воду, струи песка. Голос его сорвался почти на крик.

— Я не знаю! Как я могу сказать, почему я ушел? Я ведь не знал, что случится, я не знал, что погублю свою жизнь…

— Твою жизнь?

— Я не знал, что он проснется и выйдет в окно, я был счастлив, я радовался, что он видит такие хорошие, такие замечательные вещи! Он спал, он был красивый и спокойный, как спящий бог, и вечер был великолепный, я решил, что будет забавно заглянуть к Саре — на десять минут. Я ведь не думал, представить себе не мог…

— Ладно, хорошо…

— Твоя мать писала мне совершенно жуткие письма, говорила, что я убийца. Понимаешь, на следствии я не сказал, что подсунул Марку наркотики без его ведома, а потому, наверное, люди решили, что он сам их принял и что он вообще баловался наркотиками. Твоя мать, видимо, знала, что это не так… и она писала мне ужасные письма, много писем — о том, что я преступник, что она желает мне смерти, что ненавидит меня и будет ненавидеть всегда… Ты, наверное, тоже меня ненавидишь, Сара мне сказала. Но если бы ты только знала, как я несчастен, как все в моей жизни сломано и черно…

— А почему ты здесь, в Сигарде? Это тоже кажется странным.

— Они меня пригласили. Я не знал, куда себя деть, я с ума сходил от горя и чувства вины… и я губил себя… А это сулило перемену. И один психиатр посоветовал мне поехать.

— Психиатр? Кто?

— Томас Маккаскервиль. И я хотел увидеть отца, я его до этого видел, когда был совсем ребенком. Я думал, он мне чем-нибудь поможет… Все это навалилось как-то сразу, все смешалось… Но если бы ты только знала, как я страдаю и буду страдать всегда…

— Это правда, что твой отец умирает из-за отсутствия медицинской помощи?

— Нет, конечно же, нет. Понимаешь, это трудно объяснить… там у них все так странно… Ты и вправду хочешь знать?

— Нет.

Снова наступило молчание, потом Брауни глубоко вздохнула и произнесла:

— Ну что ж…

Она пошаркала ногами, неловко встала на колени и медленно поднялась. Эдвард вскочил на ноги вслед за ней и сказал:

— Спасибо.

Она уже собралась идти, направилась к ивам, но остановилась и, не глядя на Эдварда, проговорила:

— Я попрошу мать, чтобы не писала больше тебе. Может, она уже перестала.

— Не знаю. Письма приходят в Лондон в дом моего отца, то есть отчима… Слушай, я знаю, ты винишь меня, жутко меня ненавидишь, но…

— Я тебя не ненавижу, это смешно. Наверное, я тебя виню, если это что-то значит. Мне нужно подумать. Но это уже мое дело. Мне не кажется, что ты должен уничтожить себя или погубить свою жизнь… и мне не кажется, что ты можешь это сделать или пожелать. Марку это не поможет… и мне тоже. Ты учишься в университете, да?

— Учился.

— Возвращайся, продолжай работу, в будущем ты сможешь помочь другим людям. Прекрати думать о себе и винить себя. По крайней мере, я так советую. Спасибо, что пришел.

Брауни пошла прочь.

— Пожалуйста, побудь со мной еще немного, — попросил Эдвард.

— Я должна идти.

— Пожалуйста, побудь со мной, я должен с тобой поговорить, ты мне нужна, не уходи, пожалуйста, пожалуйста, не уходи от меня.

Он протянул руку и легонько коснулся рукава ее синего плаща около манжета.

Брауни метнулась прочь, словно собиралась припустить бегом, потом повернулась к Эдварду; слезы внезапно хлынули из ее глаз. Сквозь рыдания, душившие ее, она выговорила:

— Вот и все, мне придется прожить жизнь без него… всю мою жизнь, а она только начинается…

— Боже мой… — произнес Эдвард, беспомощно стоя рядом с ней, и руки его бессильно упали.

Брауни вытащила платок, быстро привела себя в порядок, вытерла лицо, и через несколько секунд пронесшаяся буря казалась миражом. Она заговорила почти спокойным, хотя и хрипловатым голосом:

— Извини. Я должна идти.

— Брауни, ты только скажи… Господи боже, что ты можешь сказать… Пообещай, что еще встретишься со мной! Я встану на колени, ты мне нужна, ты — единственная, кто может спасти меня из этого ада! Пожалуйста, пожалуйста, обещай, что еще встретишься со мной… когда-нибудь… скоро… Просто скажи, что мы можем встретиться еще, я тебя умоляю, я тебя прошу!

— Ну ладно, хорошо. Только…

— Слава богу.

Внезапно лицо Брауни снова изменилось; она смотрела куда-то мимо Эдварда в направлении реки, губы у нее чуть приоткрылись. Эдвард повернулся.

На другом берегу реки неподалеку от дикой вишни стоял бородатый человек, широко расставив ноги, и смотрел в их сторону. Эдвард подумал, что это опять лесовик, но тут же понял — это Джесс. Джесс узнал Эдварда, махнул ему, потом повернулся и пошел вдоль берега по кочковатой траве.

— Извини, это мой отец, — сказал Эдвард Брауни.

— Что? Я могу помочь?

— Нет-нет. Я тебе все объясню потом, если позволишь. Ты ведь сказала, что мы еще встретимся. Я так рад этому. А тут я справлюсь. Спасибо. Спасибо тебе.

Она повернулась и пошла вдоль выстроившихся в ряд ив.

Джесс за это время успел уйти довольно далеко вверх по течению. Его удаляющаяся спина была видна за зарослями бузины. Эдвард побежал во весь дух.

— Постой! Подожди меня! — закричал он.

«Я переберусь на тот берег вплавь», — подумал он.

Джесс остановился и повернулся. На нем была довольно потрепанная рубашка, что-то вроде бриджей, носки и ботинки. Он стоял, улыбаясь Эдварду. Эдвард понял теперь удивленное выражение на лице Брауни — Джесс, хотя и был одет, выглядел крайне странно. Голова его, которую теперь он хорошо видел, была очень крупная, глаза тоже громадные и круглые, а бриджи создавали впечатление косматых ляжек. Эдвард окликнул его:

— Джесс, подожди меня. Я переплыву к тебе.

Джесс снова беззаботно махнул и начал спускаться по откосу. Потом на глазах Эдварда он вошел в воду и двинулся через реку. Он шаг за шагом осторожно и упорно продвигался вперед, вода бурлила вокруг его ног, порой захлестывая до колен. Ошеломленный Эдвард побежал вниз, где берег не очень круто опускался к небольшому пляжу у воды, и протянул руку. Джесс отказался от предложенной помощи и вышел на берег с победной, как у ребенка, улыбкой. И тут Эдвард разглядел под поверхностью быстро бегущей воды проложенные для перехода камни, которым он не решился бы доверить себя.

— Ах, Джесс, я так рад тебя видеть, — сказал Эдвард. — Это же опасно, ты мог упасть. Я отведу тебя домой. Ты не должен ходить тут один… пойдем, пожалуйста, вместе домой.

Он боялся, что Джесс будет возражать, но тот позволил Эдварду взять его под руку, и они вдвоем неторопливо пошли к Сигарду, чьи причудливые нескладные формы высвечивались солнцем, уже клонившимся к закату.

Они дошли до зеленого лужка, где Эдвард прежде видел желтые цветы, и тут Джесс внезапно остановился и вознамерился сесть на мокрую траву.

— Джесс, давай пройдем еще немного. Дальше по тропинке будет суше.

— Я хочу здесь.

— А куда ты шел, когда я тебя увидел?

— Искал цветы… как они называются… первоцветы. Ни одного не нашел.

Эдвард легонько потянул его за собой, и они дошли до тропинки, где Джесс сразу же сел, а потом и лег между двумя кустами можжевельника. Эдвард присел рядом с ним. Он снял свой плащ, свернул его подкладкой внутрь и подложил под голову Джессу, который чуть приподнялся, чтобы Эдвард мог засунуть эту «подушку» ему под затылок.

— Джесс, как ты себя чувствуешь, нормально?

— Нет, конечно. Ты понюхай, как пахнет. Я помню этот запах — можжевельник. Похож на… на… кокос.

— Правда? Ну да, похож.

— Что это была за девица?

Эдвард удивился, что Джесс запомнил девушку, но ответил:

— Ее зовут Бренда Уиледен…

— Никогда не любил имя Бренда.

— Ее все называют Брауни.

— Вот это лучше, это хорошо…

Джесс лежал, расслабившись и глядя на Эдварда, его огромная косматая голова от собственной тяжести наклонилась набок, скрещенные руки лежали на груди, ноги в заляпанных грязью и плохо зашнурованных ботинках тоже были скрещены. Эдвард снова обратил внимание на перстень с большим красным камнем: широкий золотой поясок глубоко вдавливался в палец.

— Твоя девушка?

— Нет, — ответил Эдвард.

— У тебя есть девушки?

— Нет.

— А были?

— Да.

— О чем ты говорил с этой Брауни?

— Мы говорили о ее брате. Я дал ему плохой наркотик, он выпал из окна и расшибся насмерть. Это моя вина. Она хотела, чтобы я рассказал, как все случилось.

За этими словами последовало молчание, и Эдвард спрашивал себя, какие слова найдет для него Джесс. Он не смотрел на отца, пока говорил, но теперь повернулся и взглянул на эту голову, лежавшую на валике из плаща. Светящиеся умом темные круглые глаза встретили его взгляд.

— Забавно, — произнес Джесс. — Ты выглядел очень хорошо с этой девушкой… на солнышке. А говорили о таких делах.

— Я приехал, чтобы рассказать тебе об этом, — сказал Эдвард. — Мне от этого так плохо, что иногда хочется умереть.

— Ты не умрешь. Нет-нет. Умру я, а не ты.

— Ты не должен умереть, — ответил Эдвард, — я тебе не позволю. Джесс, дай я отвезу тебя в Лондон, покажем тебя врачу — он поможет. Ты ведь не стар. Пожалуйста, поедем в Лондон…

Джесс улыбнулся, губы его обнажились, окруженные космами темных прямых волос. Эти волосы отливали глянцем, как какое-то сильное, уверенное в своей жизнестойкости растение.

— Нет-нет, все происходит здесь.

— Что происходит?

— Жизнь и смерть, добро и зло. Я за этим в Лондон не поеду.

Эдвард подумал: «Да, конечно, то, что я предлагаю, невозможно. Я не очень понимаю почему, но это невозможно».

Джесс продолжил говорить, удивляя Эдварда своей способностью не упускать нить беседы.

— Значит, ты мне хотел рассказать… о том парне, что выпал из окна?

— Да.

— Зачем?

— Я думал, ты мне поможешь, вытащишь меня из этого… ада. Как-то так… прости.

— А эта девушка, его сестра, простила тебя?

— Не знаю, — сказал Эдвард.

— Тогда я прощаю тебя.

— Ах, Джесс…

Эдвард прикоснулся к тыльной стороне его ладони, потом проворно наклонился и поцеловал руку отца. У длинных волос был соленый вкус.

Джесс, по-прежнему глядевший на Эдварда и никак не ответивший на это выражение почтения, продолжал:

— А я теперь не вижу молодых девушек… кроме Илоны… а ее давно не было…

— Они ее не пускают. Она тебя любит.

— О, я знаю, знаю…

— И я тоже тебя люблю, Джесс. Я тебя очень люблю. Я должен тебе сказать. Ты мог бы сделать для меня все, мог бы создать меня заново…

Когда эти слова сорвались у него с языка, Эдвард почувствовал страх, словно слова были маленькими животными, которые выпрыгнули из его рта и теперь скакали вокруг. Его гипнотизировали большие выпуклые темно-красные глаза Джесса, в глубинах которых он, казалось, видел глубокие моря и подводных существ.

— Ах да… я забыл это все.

— Что?

— То, что знал когда-то… о добре и зле, о тех… обо всех тех вещах… у людей вообще-то их нет, они с ними не сталкиваются… совсем не сталкиваются в жизни, большинство людей… только немногие… хотят этого… этой борьбы, ты понимаешь… думают, что хотят… добро… должно иметь… зло… тоже ненастоящее… конечно… все в чем-то другом… это танец… понимаешь… миру нужна сила… все время кругом да кругом… это все сила и… энергия… которая иногда… поднимает свою красивую голову… как дракон… вот в чем суть всего… я думаю… теперь в тени… не могу вспомнить… не имеет значения… что мне нужно… так хорошо выспаться… чтобы все это… приснилось снова. — В этот миг глаза Джесса закрылись, он засыпал или впадал в свой транс. Однако он снова открыл глаза и сказал: — Прекрасный, как огонь.

— Кто это, кто?


— Он. Я когда-то был. Не имеет значения. Теперь все очень близко. Но ты будешь жить. С тобой все будет… хорошо. Ты носишь мои ботинки.

— Да. Я с собой ничего не взял, а у этих точно мой размер. Надеюсь, ты не возражаешь.

— Ты носишь мои ботинки. Ну да, ты ни при чем, тебя это не коснется, когда придет. Может, духам нужен хозяин… в конечном счете… если только… еще не слишком… поздно. Я когда-то разбирался в таких вещах. Я когда-то разбирался во всем. Не имеет значения. Может, я умру от этого в конце, в самом конце.

— В конце чего?

— Старости. Я свою работу сделал. Я подумаю обо всем этом… когда усну. Помоги мне встать, мой дорогой мальчик. Темнеет.

Эдвард отвел глаза от лица Джесса и заметил, что действительно стемнело. Очертания Сигарда, неосвещенная башня, тусклый свет в высоких окнах Атриума выделялись на фоне краснеющего неба. Эдвард повернулся в другую сторону, к морю, и увидел, что у неба темно-синий ясный цвет, словно в лазурь плеснули чернила ночи.

Поднять Джесса оказалось непросто. Он вдруг необыкновенно потяжелел, конечности его болтались, как груженные свинцом мешки. Наконец он встал на ноги и медленно пошел к дому, тяжело опираясь на Эдварда. Когда они подошли к конюшенному двору, там маячила какая-то фигура. Это была матушка Мэй.

— Я его нашел… — начал Эдвард.

Матушка Мэй выкинула вперед сильную руку, просунула ее между Эдвардом и Джессом и разделила их. Ее грубая рука задела больной палец Эдварда, о котором он успел забыть и который теперь пронизала боль. Он отошел назад, позволив матушке Мэй принять на себя вес Джесса и повести его дальше — она старалась как можно быстрее провести его по неровным камням.

— Да иди же ты! — услышал ее голос Эдвард, когда она проталкивала Джесса в дверь Затрапезной.

Когда он вошел в комнату, противоположная дверь в башню уже была закрыта.


Эдвард вышел через главную дверь во влажную теплую темноту. Беззвездное небо, видимо, затянули тучи, но ветер стих. Эдвард вдохнул запах сосен. Он двинулся вдоль фасада дома к Селдену. Они уже отужинали. За ужином пили вино. Эскапада Джесса не обсуждалась. Упоминание о ней Эдварда было погашено отвлекающими комментариями:

— Ой, он иногда выкидывает фортели.

— Он, бывает, уходит довольно далеко.

— В один прекрасный день он вообще уйдет.

Илоне, попытавшейся что-то сказать, быстро заткнули рот, и она заплакала. Она сидела за столом, и слезы капали в тарелку. Эдвард уже не в первый раз видел такое. Он подумал, что они пытаются превратить ее в маленькую девочку. Но он не выразил ей сочувствия. На слезы Илоны не обращали внимания. И тут он задал себе вопрос: а не хотят ли они, чтобы Джесс ушел, потерялся, исчез? Мог ли он обрести ясность мышления и силу, чтобы самостоятельно уехать в Лондон или Париж, о чем они не раз говорили? Сегодня он вышел из дома, надев ботинки. Двери явно не были заперты, и никто якобы не видел, как он удалился.

Теперь Эдвард оказался в полной темноте. Свет масляных ламп сквозь высокие окна Атриума сюда не доходил, его глушил мрак, похожий на черную бархатную материю или мягкое чернильное вещество, заполнявшее пространство и касавшееся лицо, как эктоплазма. Его ноги, чувствовавшие себя неуверенно без подсказки органов чувств, шагали медленно, опасливо, и вскоре он потерял ориентацию. Внезапно он наткнулся на что-то — сначала ударился коленкой, потом всем телом. Эдвард вскрикнул от испуга.

Пошарив рукой в темноте, он понял, что это ствол падуба; по его представлениям, дерево должно было находиться далеко впереди. Он провел ладонью по грубой коре, потом поднял голову, оглянулся и чуть отступил назад. Он ничего не видел. Он потерял всякое представление о пространстве вокруг. Ночное небо, деревья, образующие арки своими кронами, вполне могли быть стенами маленькой черной неосвещенной комнаты, подземного узилища, в середине которого он и стоял. Эдвард снова протянул руку, но ничего не нащупал. Потом вдруг что-то ухватило его за горло, и он испугался, пошатнулся, хрипло вдохнул. Поднес руки к лицу. Его ноги, внезапно лишившиеся сил, подогнулись в коленях, он опустился на корточки, потерял равновесие и чуть не растянулся на земле, как от удара. Одна его ладонь и колено уперлись в землю, он восстановил равновесие и поднялся, широко расставив ноги, тяжело дыша. Чувство, которое чуть не свалило его с ног, было страхом, чистым безотчетным страхом, какого он не испытывал никогда прежде. Голос отказал ему. Эдвард едва сдерживался, чтобы не броситься наутек, потому что понимал: через секунду он упадет. Тогда большими энергичными шагами, широко открыв глаза навстречу черноте, он направился — как ему казалось — к дому. Прошло несколько долгих мгновений, прежде чем он увидел освещенные окна и бледный мазок ниже, где свет проливался из открытых дверей зала. Эдвард сдвинулся чуть вправо, вытянул вперед руку, чтобы дотронуться до камней стены, и ощутил их неровную поверхность. Когда он приблизился к двери, кто-то вышел из нее и сразу же исчез в темноте. Это была Беттина. Эдвард поспешил внутрь и на свету остановился, чтобы перевести дыхание. Он стоял и дышал, когда услышал у себя за спиной странный высокий крик.

«Это просто сова», — сказал он себе, но поспешил закрыть дверь и отойти от нее подальше.

Стол после ужина еще не убрали. За ним в одиночестве сидела матушка Мэй. Эдвард увидел перед ней винную бутылку и наполовину пустой стакан. Он сел напротив, подвинул масляную лампу так, чтобы свет падал на лицо женщины. Сегодня оно было спокойное и молодое, как в первый раз, когда он увидел ее. Кожа в свете лампы казалась абсолютно гладкой и излучала золотистое сияние. Волосы, отливавшие рыжиной и золотом, были собраны сзади в большой пучок и подчеркивали пристальный мягкий взгляд ее больших светящихся глаз, сонно смотревших на Эдварда.

За стенами дома в пугающей темноте теперь раздавались другие звуки — протяжные жалобные крики и визг.

— Скажите, бога ради, что там такое?

— Совы, конечно.

— Я никогда не слышал подобных звуков.

— Они спариваются. Есть много разновидностей сов, и все они кричат по-разному. Я хотела предупредить тебя, что не стоит выходить по вечерам: если окажешься рядом с совиным гнездом, сова может выклевать тебе глаза.

— Но почему они вдруг раскричались?

— Беттина их зовет. Она умеет подражать крикам птиц. Она может производить высокие звуки, недоступные человеческому уху. Это ее природный дар. У Джесса был такой же.

Эдвард сидел некоторое время, прислушиваясь к какофонии воплей.

— А где Илона?

— Пошла спать.

Эдвард хотел найти ее и утешить, но теперь было поздно. Он жалел, что не сделал этого за столом. Он нашел пустой стакан и налил себе вина. Вино было превосходное — ароматное, со сложным сладким вкусом.

— Что это?

— Вино из одуванчиков.

— Я и не знал, что из одуванчиков можно делать вино.

— Вино можно делать из чего угодно.

— Я такого прежде не пробовал. Вкусное.

— Что у тебя с пальцем?

— Нож сорвался, когда траву резал. Смотрите.

Эдвард начал разматывать темный, пропитанный кровью бинт. Он прекрасно понимал, что делает агрессивный жест — дерзкий поступок, демонстрация, имеющая целью вызвать жалость, страх, отвращение. Бинт прилип к ранке. Резкая боль стрельнула в руку и плечо. Эдвард сорвал бинт, чувствуя, как рвется плоть, словно ему срезают полпальца. Он вскрикнул, потом уставился на большую кровоточащую рану, откуда тут же полилась кровь — резвые ярко-красные капли сочились из глубокого пореза, текли по руке, падали на стол.

— Держи. — Матушка Мэй протянула ему салфетку. — Постой. Я что-нибудь принесу.

Она вернулась с тазом, над которым поднимался пар, тряпицами, полотенцем и маленькой коробочкой. Эдвард держал руку над тазом, а матушка Мэй, сжав его запястье, промыла порез, остановила кровотечение, потом покрыла рану компрессом из листьев, прижала пальцем, положила сверху кусочек материи и легко обвязала нитью.

— Это остановит кровь и залечит ранку. И прилипать не будет.

— Спасибо. А что это?

— Окопник.

Она тщательно очистила стол другой тряпочкой и протерла его, потом поставила таз на пол.

Эдвард тихо сидел за столом, вдыхая ароматный запах трав из таза. Он слушал тишину. Совиный концерт закончился. Беттина была где-то вне дома, стояла или брела в полной темноте. Он еще чувствовал крепкие, успокаивающие пальцы матушки Мэй у себя на запястье. Вокруг лампы кружили какие-то белые мотыльки.

— Я хочу отвезти Джесса в Лондон, — сказал Эдвард.

— Он с тобой не поедет.

— Почему бы вам всем не поехать?

— Это невозможно.

— Вы что, умрете, если покинете этот дом?

— Нет. Но я очень быстро постарею.

Матушка Мэй смотрела на него большими мягкими ясными глазами. Она подлила вина в его стакан, потом — в свой.

— Вы все, кроме Джесса, вечно молодые, а он…

— Ну, он никогда не умрет, с ним просто произойдет метаморфоза!

— Я хочу помочь ему. Ведь он хотел меня видеть, правда?

— Ты, наверное, воображаешь, что был долгожданным мальчиком… Возможно, твоя мать внушила это тебе. Но не очаровывайся им. Ты понимаешь, что он безумен? У него галлюцинации, и он что угодно может наговорить. Он развалина, злобный старик.

— Никакой он не злобный.

— Чистое зло никогда не кажется злом. Оно проявляется, если к нему примешивается добро. А Джесс — воплощение зла. Он открыл дверь зла и заглянул внутрь.

— Что за чушь! Вы хотите сказать, что он бегал за женщинами?

— Когда-то он был моей истиной. А если твоя истина оказывается ложной…

— Я думаю, он просто надоел вам, потому что болен, а больные люди — это так неудобно!

— Он предал нас, став нашим ребенком.

— Как вы можете так говорить? Конечно, вы любите его, я люблю его… Или вы ревнуете, потому что он любит меня?

— Ой ли? Ты — безупречный чужак, ты не запятнан, как запятнаны мы, знавшие его таким, каким он был прежде. За это знание он не может простить нас. Ты свежий и неиспорченный, ты никогда против его воли под дикие крики не поднимал его туда по лестнице. Однако будь осторожен. Он может одним мизинцем искалечить тебя на всю жизнь.

— Я уже искалечен на всю жизнь.

— То, что ты называешь страданием, — ерунда. Ты еще не страдал по-настоящему.

— Насколько я понимаю, вас возмущает то, что у него были другие женщины. Но я уверен, он никогда никому не хотел причинить боль.

— Если ты не знаешь ничего, кроме собственных желаний, тебе не нужно специально подготавливать убийство — ты просто убиваешь, не думая. Неужели тебе все равно, что твоя собственная мать сошла с ума от горя? Конечно, он бегал за женщинами. И за мужчинами. Ты единственный его незаконнорожденный ребенок, о котором нам известно. Но может быть, есть еще десятки других.

Эдварду эта мысль не понравилась.

— Если я был долгожданным мальчиком… то почему вы не позвали меня раньше?

— Ты не очень-то умен, Эдвард. Конечно, Хлоя оберегала тебя, как тигрица, она не позволяла нам приближаться к тебе, да и Кьюно нас бы не подпустил. Но дело было не только в этом. Неужели ты не понимаешь, как сложно и опасно все это? Джесс не хотел, чтобы ты рождался. Он хотел, чтобы Хлоя сделала аборт.

Эдварда ошеломила мысль о том, как близок он был к небытию.

— Вы хотите сказать, он выгнал ее из-за меня? Или она бросила его из-за меня?

— Тогда это было дело десятое. А когда ты появился, он сделал вид, что тебя нет. Он устал от Хлои, а тебя вышвырнул вместе с ней. А потом если и упоминал тебя, то лишь для того, чтобы поддразнить нас. И напугать.

— Как это — напугать? Значит, вы втроем, видимо, были против меня?

— Конечно.

— Но вы написали мне! Ведь это вы написали. Наверное, для того, чтобы угодить ему.

— Нет, просто ради перемены.

— Ради перемены?

— Мы… словно уснули… это было плохо… это и есть плохо. Нам требовалась какая-то встряска, катализатор, и мы поняли, что любая перемена будет к лучшему.

— И как, я стал катализатором?

— Пока нет.

— Илона сказала, что я тут все взбаламутил.

— Илона не понимает ситуации.

— Но каких перемен вы хотите?

— Ты, похоже, ничего не понимаешь.

Он подумал: «Может, они хотят, чтобы Джесс умер? Но такого от меня им не дождаться. Они сумасшедшие, а не он». Эдвард почувствовал, как разбегаются мысли, и испугался, уж не влияет ли вино на его мозг.

— Я уверен, вы вовсе не думаете того, что говорите о Джессе, — сказал он. — Конечно, меня воспитывала моя несчастная мать, внушавшая мне, что он дьявол…

— Твоя несчастная мать была сучкой и шлюхой, — спокойно сказала матушка Мэй. — Она спала со всеми подряд. Джесс даже не был уверен, что ты его сын, пока не увидел тебя.

— Боже мой, — отозвался Эдвард, — вы что же, говорили с ним об этом?

— Неужели ты думаешь, что ты единственный, с кем он говорит?

— Значит, вы пригласили меня сюда, потому что хотели посмотреть на меня?

— Я тебе сказала, почему мы тебя пригласили. Ты подумай.

— И что же я должен думать? Вы говорите такие странные, противоречивые вещи. Я уверен, что у меня настоящие отношения с настоящим Джессом. И вы ошибаетесь, когда говорите о моей матери. К тому же моя мать — это мое дело.

— Она была моим делом, когда пыталась разрушить мой брак. Она думала, что может забрать у меня Джесса. Конечно, у нее ничего не получилось. Он прошел по ней, как Джаггернаут, как проходил по другим несчастным заблудшим душам — я слышала, как хрустят их кости. У нее была ужасная жизнь. Неудивительно, что она совершила самоубийство.

— Никакого самоубийства она не совершала.

— Я ненавидела твою мать. Я молилась, чтобы она умерла. Ненависть убивает. Возможно, это я стала причиной ее смерти.

— Она умерла от какого-то вируса.

— Таинственный вирус. Вирус ненависти.

— Вы не должны ненавидеть людей.

— У меня лицо Горгоны.

Матушка Мэй продолжала смотреть на него своим спокойным, ясным, бестрепетным взором.

— Вы хорошо это скрываете, — сказал Эдвард.

Но на мгновение ему показалось, что из глубины ее глаз выглядывает что-то черное, и он испугался.

— В письме вы написали, — продолжил Эдвард, — что жалеете меня из-за… того, что случилось… из-за моего несчастья… о котором вы читали. Но никто у меня так ничего и не спросил. Единственный, с кем я обо всем говорил, это Джесс.

— Ты не упоминал об этом, и мы не стали.

— Возможно, вам неинтересно.

— Мы хотели, чтобы ты рассказал нам сам в свое время.

— Я думаю, вы вообще забыли об этом!

— У нас у всех в жизни есть ужасы, с которыми приходится жить. Мы должны закалить наши сердца перед злом, которое мы причинили другим, простить себя и забыть наши поступки, как сделали бы жертвы, будь они праведниками.

— А мы разве не должны быть праведниками?

— Это всегда дело будущего.

— Это все, что вы можете мне сказать?

— У нас свои беды, у тебя — свои. Мужчинам приходится убивать своих отцов. Жизнь должна продолжаться.

— Что вы хотите этим сказать?

— Только то, что тебе пора повзрослеть, Эдвард. Мы все в руках судьбы. Этот твой брат, сын Кьюно…

— Стюарт…

— Вот он знает, что делать. Он отказался от секса?

— Он сумасшедший.

— Или добродетельный. Но так или иначе, он человек крайностей. А это как раз то, что нужно теперь, — крайности.

— Вы разочаровались во мне.

— Нет…

— Возможно, вы хотели, чтобы я потерпел неудачу, чтобы иллюзии Джесса на мой счет рассеялись, и для этого меня пригласили.

— Нет. Ты просто удивляешь меня. Ты хорошая пара Илоне.

Эдвард испытывал искушение рассказать ей о Брауни и Элспет Макран, но это было слишком опасно. К тому же он чувствовал странную сонливость. На лице матушки Мэй, гладком и спокойном, теперь появилась едва заметная улыбка, оно расплывалось, увеличивалось в размерах и плавно покачивалось, как на ветру. Вокруг лампы кружилось кольцо белых мотыльков.

— Вы меня опоили, вы добавили в это вино наркотик, у меня галлюцинации…

— Ты сам одурманил себя, Эдвард. Прежде чем приехать сюда, ты одурманил себя на всю жизнь. Я в таких вещах разбираюсь. Действие веществ, которые ты принимал, никогда не проходит, никогда не оставляет тебя. Тебе это известно? Так ты и друга убил, помнишь?

— Не… говорите так…

— Ох, все эти твои беды. Ты ничего не знаешь, ничего не видишь. Вопрос сейчас в том, способен ли ты мне помочь. Что ты можешь сделать для меня в этот момент жизни… или мне убить себя на твоих глазах? Насколько ты любишь меня? Можешь ли ты помочь мне, можешь ли любить меня, достаточно ли сильна твоя любовь?

С улицы вошла Беттина, закрыла за собой дверь. Волосы у нее были распущены.

— Флиртуешь с матушкой Мэй? — спросила она Эдварда. — Давай, пора. Ложись спать, — сказала она матушке Мэй.

Эдвард поднялся на ноги и нетвердой походкой двинулся по залу. Он оглянулся, но не увидел ничего, кроме лампы, чей свет пробивался сквозь облачко мотыльков.


Стэнфорд

Мой дорогой Стюарт!

Папа, который приехал сюда, рассказал мне, что ты собираешься все бросить. Меня это встревожило. Ты не должен так делать. Конечно, папа может преувеличивать. Из-за своих старых проблем (тебе они известны) он предпочитает думать, что у каждого есть странные мании и каждый втайне пребывает in extremis[54]. Может, он чего-то недопонял. Может, тебя просто все достало — это случается с каждым время от времени. Мыслить — значит пребывать в аду. Но если это серьезно, позволь мне попросить тебя не делать этого. Это дурная идея, это отвлеченная идея. Не хочу рассуждать о выборе между моральными ценностями и дурным бизнесом. Не то чтобы это не имело отношения к делу, как раз очень даже имеет, и для всех нас, но говорить об этом невозможно, по крайней мере в письме это неуместно. Точнее, когда говоришь глаза в глаза, легче избежать неверных формулировок. (А ты, к несчастью, за сто тысяч миль.) Я подозреваю, что добро определить трудно, а приходит оно бесконечно медленно (если приходит вообще) и складывается из миллионов едва заметных шажков. Оно не может быть «программой», верно? Даже если человек уходит в монастырь — и то не может. Платон сказал, что оно дано как божественный дар. Это, конечно, не означает, что добро — вопрос везения. Просто нужно работать и совершенствоваться. Я даже не уверен, что желание добра имеет большое значение. (Сказать, что такое желание является положительным препятствием, было бы слишком заумно!) Что я хочу сказать (я уже подошел к этому)? Я хочу сказать, что ты будешь несчастен, придешь в отчаяние, почувствуешь свою бесполезность; ты ведь интеллектуал, и ты должен мыслить. Тебе все осточертеет. А если ты все бросишь сейчас, будет не так-то просто (оцени ситуацию на рынке труда) вернуться. Так что не делай этого. Если хочешь стать «социальным работником», почему бы тебе не попробовать преподавать в университете? Это то самое и есть. Сегодня ребяткам каждый день нужно пустышку в рот совать. И потом, подумай-ка вот над чем: мир самым жутким образом сходит сума (я столько всего вижу тут), и через десять лет нам понадобятся порядочные люди, чтобы расставить их на влиятельные посты. (Ради тебя я не использую слово «власть».) Я не имею в виду только политику в узком смысле. Возможно, время узких политиков уже прошло.

А я тут тем временем живу по-королевски, во всяком случае гедонистом (каковым не являюсь). В Америке это просто. (Ну да, конечно, если ты не беден, если ты не черный и т. п.) Откровенно говоря, я счастлив. Или был бы счастлив, если бы не некоторые (надеюсь, решаемые) проблемы в области любви и секса. (Избежать этого не удается — даже тебе!). Проблемы новые, а не старые. (О вещах для тебя неприятных я, конечно, говорить не буду.) Тут все красивы — мужчины, женщины, высокие, сильные, чистые, здоровые, ясноглазые. Слушай, почему бы тебе не приехать ко мне? Мы бы обо всем поговорили. Приезжай, посмотри на земных богов, прежде чем отвернуться от рода человеческого. Приезжай, посмотри на меня.

Это только весточка. Письмо я напишу потом.

Твой Джайлс.


Стюарт Кьюно, сидевший в зале Британского музея, где выставлен фриз Парфенона, с улыбкой прочел это письмо своего друга Джайлса Брайтуолтона и сунул в карман. Он ждал Мередита Маккаскервиля. Они бегали вместе. Сегодня они собирались прогуляться. Им нужно было многое сказать друг другу. Тем не менее самым главным в общении Стюарта с парнем было молчание.

Стюарт и Мередит встречались в разных примечательных местах — иногда в художественной галерее, иногда в парке, часто в Британском музее. Это было похоже на тайные свидания, хотя, конечно, никакой тайны они из этого не делали. Через весь Лондон они добирались до места, двигаясь из разных далеких точек, пересекали пространство и время, сближались, пока наконец не находили друг друга. Эти встречи (почему-то всегда неожиданные и странные) начались довольно давно, с тех самых дней, когда Стюарт был «взрослым дядей», а Мередит рядом с ним резвился и играл, как щенок. Все это ушло, в самой сути их взаимопонимания произошли безболезненные и счастливые перемены. Теперь Стюарт ждал встречи со сдержанным, полным достоинства, самостоятельным, стройным и высоким мальчиком, с его лаконичной замкнутостью, с его тайной.

Но сейчас, хотя Мередит должен был вот-вот появиться, Стюарт размышлял над письмом Джайлса; в конце концов он решил, что слова друга просто не имеют к нему никакого отношения. Нет, он не будет страдать, если перестанет чувствовать себя интеллектуалом или ученым. Он сбросил с себя это бремя, испытав громадное облегчение, и ни в коем случае не расценивал свой поступок как трусость. (Хотя Джайлс не обвинял его в трусости — это делал Гарри.) Что касается влиятельного поста в будущем и власти во благо, то Стюарт думал (с осторожностью касаясь этой темы), что на выбранном пути он, скорее всего, сам добьется большей власти. Значит, такова была его цель? Нет. Гарри сказал, что у религиозного человека должна быть цель. (Не имело смысла спорить с Гарри о значении слова «религиозный».) Стюарт мог сформулировать свою цель только в негативном и чрезвычайно общем плане. Он хотел не быть плохим. Он хотел быть хорошим. Разве это странно? Неужели он считал себя исключительным? Сейчас, в самом начале жизни, нужно быть серьезным и оставаться в одиночестве — не в том смысле, в каком одиноки безбрачные священники, а в том, в каком одинок каждый в самом конце. Что с ним случилось, почему он вдруг перевернул свою жизнь с ног на голову? Это был вопрос извне, от другого человека. Ничего не случилось — просто так было. Он отказался от своих талантов, как отказывается монах. Монахом он не стал, но послушание принял. Неужели думать об этом — или думать вообще — было неправильно? Он не мог заставить себя не думать. Но нередко он позволял своим мыслям подниматься, как дым, и уноситься по ветру. Джайлс писал, что это не может быть программой. Гарри сказал, что все это сексуальные фантазии. Кто-то сказал, что нет пути, есть только конец, а то, что мы называем путем, это только дуракаваляние.

«Но конечно, — думал Стюарт, — мой путь — это путь любви и страсти, он отменяет время и создает его, создает свою собственную необходимость и собственный темп. Нужно только не упускать ничего. Я смогу заново сориентироваться на ходу». Он не хотел называть это ни вызывающим у него отвращение словом «Бог», ни неловким сухим старым словом «религия». Он не отвергал религию, как отвергал Бога, но в его личном языке этого слова не было. Это была насущная страсть, насущная любовь, такая сложная, что ее привлекало только то, что свято. Что за устройство; как трудно и в то же время легко все это. Бог, если воспользоваться словами Томаса, был удобным, постоянным, не подвластным порче объектом любви, автоматически очищающим желание. Но так же должно происходить и без Бога. Разве не может человек чувствовать такую же любовь ко всему в мире? Где-то в глубине его слабости скрывалось желание увидеть некий знак, чтобы воссиял не оставляющий сомнений свет. Но разве этот свет не освещал все, в том числе и зло? Можно ли оставаться безучастным созерцателем зла? Даже страдания созерцать нелегко — таинственные ужасные неприкосновенные страдания других людей. Страдания Эдварда. Страдания животных. Страдания всей планеты, отягощенной бременем невзгод, несправедливостей, неутолимой скорби. Все творение стонало и мучилось в несчастье и грехе. Здесь нет решения; даже если наступит конец света, нет ни святого старца в пещере, ни работника в поле либо офисе, который знает ответ. Это негативные вещи, деградация мышления. Взломать дверь святости и знания каким-нибудь тонким, но очень чистым инструментом — разве не это было когда-то его целью? Откуда, черт побери, берутся такие идеи? И такие образы — хирургические, сексуальные? Что это, безумие или экстаз? Избавление от этих амбиций и формул сопровождалось отрадным ощущением, словно открываешь глаза в полной темноте. Встань на колени, и пусть темнота поглотит тебя, встань на колени и попроси прощения за грех бытия. Кто-то сказал, что Бог — это кипение в темноте, огромное темное кипение постоянно воссоздающего себя бытия. Что-то в этом роде видел и Ките. Мистический Христос, идущий по кипящему морю. Христос в чистилище. Ангелы, обнимающие кающихся грешников на картине Боттичелли.

Как часто случалось в последнее время, Стюарт испытывал особое чувство: он почти засыпал, но в то же время остро ощущал реальность. В такие моменты он видел фрагменты странных образов, такие живые и нагруженные смыслом. Это были самые разные вещи, за которые (как он вспомнил теперь) он рекомендовал держаться Эдварду: талисманы, святые дары, священные предметы, присутствующие в темных углах сознания, как в храме или на алтаре. Эдвард наверняка знал эти вещи. Перед мысленным взглядом Стюарта возник образ бога, а может, просто камень на влажном уступе скалы рядом с фонтаном или водопадом. Он не помнил ничего подобного прежде; может быть, ему это приснилось. Что такое эта идея «святости», которую он признал как нечто всеобщее и важное? Может быть, это опасно — сомнительный лик добра или пустая личина секса? И где пропадает Эдвард, не пора ли ему вернуться из того безопасного убежища, куда его отправил волшебник Томас? Стюарт очень хотел увидеть Эдварда, помочь ему, понять, как это сделать. Сначала от Стюарта не было никакой пользы брату — а вдруг теперь ситуация изменится? Но способен ли он вообще помочь кому-нибудь? Иногда он чувствовал себя абсолютно одиноким, словно желание добра отрезало его от людей. Изменится ли все это, когда он найдет работу? «Работа» — старое грубое определение этого понятия. Стюарт любил Эдварда, он любил Гарри. Он любил Мередита. Его ничуть не пугали сексуальные чувства по отношению к этому мальчику. У него были более или менее неопределенные сексуальные влечения к самым разным вещам и людям: к школьным учителям, девушкам, которых он видел в поездах, к математическим проблемам, к священным объектам, к идее воплощать добро. Секс примешивался ко всему. Странно ли это? Может, он чрезмерно сексуален, что бы это ни значило? С инстинктивными поверхностными аспектами желаний, характерных для ранней юности, он разбирался сам, не чувствуя вины и легко подавляя склонность к эротическим фантазиям.

Он стал оглядывать окружающее пространство, которого только что не замечал, словно его и не существовало. Не осененный благодатью классического образования, если не считать элементарной латыни, Стюарт имел довольно туманное представление о греках, но при этом увлеченно соотносил себя с ними. Довольно невежественно, как любитель, он внимательно изучил фриз Парфенона. Ему нравились молодые всадники. Он всегда представлял себя всадником, хотя ни разу в жизни не сидел в седле. По странной, причудливой ассоциации (такие ассоциации называются мозаичными, и они интересовали Стюарта в нем самом) он соединял представление о скачке со смертью своего деда, о которой Гарри, не имея намерений напугать мальчика, рассказал ему когда-то: беспомощный пловец, белый призрачный парус яхты, неторопливо исчезающей вдали. Может быть, эта связь образовалась через греков: нечто опасное и героическое, страшно одинокое и печальное, четко прорисованное в ясном свете. Стюарт всегда представлял себе, что дед погиб рано утром, когда небо было прохладное и ясное, а море — спокойное.

Процессия на фризе Парфенона в своей неподвижности была удивительно целеустремленной: фигуры идущих людей, поднявшиеся на дыбы лошади, раскачивающиеся в седлах всадники — все неподвижно рвались вперед, влекомые тайной. Нет, они не были невинны; эти беззаботные молодые люди были слишком красивы. Боги, такие расслабленные, так спокойно и уверенно сидящие в седле, тоже не были невинны. Беспорочными оставались только звери, лошади и жертвенные животные, поднимающие свои изящные, ничего не подозревающие головы к небу, да один-единственный маленький мальчик, слуга или грум, даже моложе Мередита. Не невинный, но и не воплощение зла. Это были образы судьбы. И по контрасту Стюарт вдруг вспомнил заплетенные девичьи косы, разделенные на затылке; громадные курганы таких кос. Заплела ли она эти косы в день смерти, когда она уже знала, что ей суждено умереть? Волосы можно заплетать в любой, самый ужасный день — это как бриться перед казнью. Все дело в деталях, именно детали невыносимы.

Но вот появился Мередит, материализовался перед строем всадников: мальчик с военной выправкой, аккуратный, торжественный, подтянутый и щеголеватый в своей темной одежде.


— В музее была выставка для слепых, — сказал Мередит.

Они гуляли — бесцельно, или путь выбирал мальчик, — пересекли Тоттенхэм-Корт-роуд, вышли за пределами Блумсбери — как района, так и идеи. Музей, конечно, был иным, он был дворцом света и мудрости, он огромным лайнером плыл по темному морю. Стюарту не нравились красивые мрачные улицы, полные воспоминаний обо всех этих всезнайках, людях, которые покровительствовали его деду и прадеду, перед которыми даже Гарри снимал шляпу. Ах, как негодовал Стюарт, думая об этой почтительности! С другой стороны улицы располагался Северный Сохо, источавший, конечно, грех, но переполненный людьми, толкущимися на этих грязных улицах.

— Там была выставка для слепых — скульптуры животных, которые можно трогать, всякие древности, греческие, египетские и китайские. Красивые животные. Любой мог прийти и взять в руки. Я трогал и гладил их, и еще много людей, но только не слепые — их там не было. Мне хотелось бы увидеть, как слепые изучают эти скульптуры. Но их там не было. Будь я слепым, я бы тоже не пришел. Я бы не стал ходить на выставки для слепых. Я бы стеснялся… мне бы гордость не позволила, это стыдно…

— Стыдиться тут нечего, — сказал Стюарт.

Но он понимал, о чем говорит Мередит. Как бы поступил он, будь он слепым?

— Люди глазеют на калек и ничего не могут с собой поделать. Я бы прятался.

— Нет, не прятался бы, — возразил Стюарт. — Ты был бы другим. Более смелым.

— Ты считаешь, что мужество — это производная от обстоятельств? — спросил Мередит своим хрипловатым мальчишеским шотландским голосом.

— Отчасти. Но мужество — это не какая-то вещь в себе, это часть твоего отношения к миру. Если с тобой случается что-то ужасное, если ты слеп, ты не можешь заранее знать, насколько смелым ты будешь или что сделаешь…

— Можно потерпеть поражение.

— Да. Но человек всегда терпит поражение, к поражению ведет бесконечно много путей. Наше мужество и наше желание быть добрыми каждый день подвергаются испытаниям… — Стюарт хотел добавить «каждое мгновение», но воздержался.

— Но у тебя ведь не бывает поражений, да? Я не видел, чтобы ты терпел поражения. Ты единственный из всех знакомых мне людей, к кому грязь совсем не прилипает.

Стюарт не знал, что на это ответить.

— Грязь есть и во мне, но ты ее не видишь, — сказал Стюарт.

И подумал при этом: «Да, я верю, что я не такой, как другие. Что это за идея? Хорошая она или плохая?» А еще он подумал: «Я не должен разочаровать Мередита».

— Ну а если она не видна, в этом-то все и дело, разве нет? Мысли не имеют значения.

— Еще как имеют! — воскликнул Стюарт. — Очень большое значение. От них зависит, легко или трудно тебе действовать. И они имеют значение сами по себе…

— Потому что их видит Бог? Я не верю в Бога. И ты тоже.

— Они имеют значение. Они существуют. А лучше бы их не было, плохих мыслей.

— Я не представляю, как избавиться от плохих мыслей — они сами приходят. У меня бывают ужасные мысли. Ты и представить себе не можешь!

Стюарт подавил желание спросить, что это за мысли. Мальчик просто хотел ошеломить его, создать маленькую эмоциональную драму. В их отношениях с Мередитом Стюарт все острее чувствовал такие «авансы». В любом случае нечистые мысли лучше не произносить вслух. Стюарт не хотел размышлять о дурных мыслях Мередита, он даже боялся услышать их.

— Раньше люди молились, — сказал он, — чтобы избавиться от таких мыслей. Я говорил тебе об этом. Ты должен каждый вечер садиться и сидеть тихо-спокойно, чтобы они гасли в тебе. Ты увидишь, что они нереальны, основаны на ложных идеях и эгоизме.

— Я не понимаю, как они могут быть нереальны, если они есть. Ты думаешь, я говорю про мысли о сексе. Некоторые люди утверждают, что это здоровые мысли.

— Ты сказал, что они ужасны. Человеку самому приходится судить свои мысли. Это вовсе не трудно. Во всяком случае, ты можешь попробовать. Если спокойно посидеть, это помогает: твой мозг отдаляется от всего и успокаивается, ты вспоминаешь о хороших вещах.

— О хороших вещах. А такие есть?

— Мередит, ты прекрасно знаешь, что есть. Самые разные.

— Я знаю? Я думаю, что все в мире покрыто какой-то серой пылью. Во всяком случае, я не могу понять твою точку зрения, если нет Бога. Правда ли, что, если бы Ньютон не верил в Бога, он открыл бы теорию относительности?

— Кто это тебе внушил?

— Урсула. Она сказала это за обедом. Тебя не было, а я подслушивал у двери, я всегда подслушиваю.

— Я так не думаю…

— Ты имеешь в виду, что подслушивать у двери нехорошо?

— Помолчи. Я так не думаю. Математика…

— Сильнее Бога?

— Это мощная самозарождающаяся сила. Вряд ли представление о том, что все связано с Богом, помешало бы Ньютону, будь он способен воспринять относительность. Просто он не мог сделать такое открытие из-за общего интеллектуального контекста.

— Так ты поэтому бросил математику?

— Потому что она сильнее Бога? Нет.

— И мне тоже следует бросить математику, историю, латинский?

— Нет, конечно. О чем ты говоришь? Ты должен учиться не покладая рук!

— Я не понимаю… ну ладно… Я все равно не смогу найти работу… Вообще-то, конечно, найду, потому что отец как-нибудь исхитрится. Хорошо быть частью истеблишмента. Папа мне сказал, что тебе не нравятся плакаты у меня в спальне, и я их снял.

— Хорошо.

— Те, что с девушками и обезьяной на горшке.

— Не могу понять, что ты увидел в этом дерьме. И это так несправедливо по отношению к бедным животным — оскорблять их нашей человеческой вульгарностью.

— На той выставке были прекрасные животные. Значит, в этом все дело — в вульгарности?

— Я надеюсь, ты больше не смотрел те грязные порнографические фильмы.

— Папа запретил мне. Я ему пообещал, что не буду.

— Но ты их смотрел?

— Да. И другие тоже. И я не думаю, что папа по-настоящему против.

— Я против.

— Но ты мне не запрещал смотреть на греческую вазу в музее, где сатиры преследуют нимф.

— Это произведение искусства.

— Я не вижу разницы.

— Ваза прекрасна и…

— На самом деле тебе не понравилось, когда я стал смотреть, и ты меня увел оттуда.

— Никуда я тебя не уводил.

— Значит, дело в вульгарности, а не том, плохо это или хорошо. Важно, красиво ли это, а что это по сути, не главное.

— Нет, плохо или хорошо — это как сама вещь… ну, скажем… как она подана… с какой идеей… — Стюарт не сумел объяснить ясно. — И потом, все взаимосвязано. Ты ведь не только смотрел эту мерзость, но и солгал отцу.

— Это хуже?

— Это чревато. Не начинай лгать, Мередит. Просто не привыкай ко лжи.

— Ой, а я уже начал. Я продвинулся на этом пути. А он все равно мне не поверил. Он не ждет, что я буду говорить правду.

— Я уверен, что ждет. Не говори так о своем отце.

— Извини. Тебе я, конечно, не лгу.

— Я рад.

— Но отчасти это потому, что тебя я могу предвидеть. Я знаю, что ты скажешь. Я знаю, что на самом деле ты не рассердишься.

— Я бы на твоем месте не был в этом уверен, — ответил Стюарт. — Но боже мой, победа невозможна!

Он рассмеялся и взглянул на мальчика, на его аккуратные светлые волосы, растрепанные ветром, тяжелые и шелковистые, ровно подстриженную челку, чуть выделявшееся родимое пятно, похожее на синяк. Мередит смотрел на него сосредоточенным, проницательным взглядом, видимо не очень понимая, что означает восклицание Стюарта. Он пнул смятую жестянку от кока-колы, отправив ее в груду гниющей капусты, запах которой перемешивался с пряными ароматами из маленькой греческой лавочки. Показалась башня Почтамта. Они шли по многолюдному тротуару, останавливались, соприкасались плечами, слушали разговоры прохожих на разных языках и чувствовали свое уединение в гуще человеческого потока. Мередит остановился у витрины.

— Эй, ты только глянь!

Стюарт видел, что это за магазин и какие фотографии выставлены в витрине.

— Идем, Мередит!

Они двинулись дальше.

— Ты смотрел, — сказал Мередит. — Я видел, что ты смотрел. Тебе было интересно.

Стюарт и в самом деле посмотрел, он и прежде смотрел на витрины таких магазинов, но продолжалось это считанные секунды. Обескураживающее открытие состояло в том, что он мгновенно определял, какие фотографии для него интересны.

— Это моя проблема, — ответил Стюарт. — Вернее, это никакая не проблема.

Теперь он шагал по тротуару и осознавал себя, преграждавших ему дорогу людей, враждебные взгляды, какофонию звуков; он казался себе ходячей колонной из плоти — высокий плотный мужчина с бледным сосредоточенным лицом, маленьким ртом и желтыми звериными глазами, большое неловкое животное, которое обходит встречных, создает препятствие на их пути.

— Все эти разговоры о добре и зле, — сказал Мередит, — это твоя тема. Другие люди не озабочиваются этим. Они думают, тут не о чем говорить. Не считают, что это главное в жизни.

— А как думаешь ты, Мередит?

— О, я не в счет. Мое мнение не имеет значения.

— Потому что ты ребенок?

— Потому что ничто не имеет значения.

— Некоторые вещи действительно не важны, — ответил Стюарт. — А другие имеют огромное значение. Ты еще об этом узнаешь. Да ты уже знаешь.

— Хочешь я тебе скажу, откуда я знаю, что ничто не имеет значения?

— Ну?

— Потому что у моей матери тайный роман. Так что все позволено.

— Что?

— Она мне сказала, чтобы я не говорил отцу, и я ничего не сказал. Так что, как видишь, все позволено и ничто не имеет значения. Что и требовалось доказать.

— Это невозможно, — сказал Стюарт.

Он посмотрел на мальчика. Лицо Мередита было искажено выражением, какого Стюарт никогда прежде не видел. Он повторил:

— Мередит, это невозможно.


Гарри Кьюно неожиданно проснулся от — как ему показалось — яркого света, бьющего в лицо. Он сел в кровати и решил, что это свет луны, пробившийся сквозь щель в шторах. Но потом он понял, что никакой луны нет. Посидев неподвижно, он проникся убеждением, что его разбудил яркий луч электрического фонарика, который скользнул по его закрытым глазам. Гарри пронзил жуткий страх. Он немного подождал в темной комнате — ни звука, ни света. Потом раздался слабый звук, мягкий глухой звук, а затем щелчок — похоже, внизу в доме. Он поднялся с кровати и, дрожа, остановился рядом с ней. Звук повторился. Теперь он вроде бы исходил из сада. Крохотными шажками Гарри подошел к окну, чуть раздвинул шторы и посмотрел вниз. В саду едва брезжил тусклый неясный свет, близилось утро, и он заметил две фигуры. Они делали что-то очень странное, согнувшись над землей. С ужасом Гарри понял, что они копают и уже успели выкопать довольно длинную и глубокую яму на газоне. Он снова услышал тихое клацанье — лопаты стукнулись друг о дружку. Он напрягал глаза, чтобы сквозь завесу сумерек получше разглядеть, что происходит. Эти ужасные враждебные пришельцы напугали его. Что нужно в его саду в предрассветный час этим незнакомым людям в белесых одеяниях, с длинными, едва различимыми на фоне их одежды бородами? Это были старики. И вдруг Гарри понял, что они делают: они копают ему могилу. В тот же миг он узнал сутулую бородатую пару — там были его отец и Томас Маккаскервиль.

Конечно, это был сон, и Гарри принялся размышлять о нем, усевшись в красивое маленькое кресло, купленное недавно в антикварном магазине. Он находился в маленькой квартирке, той самой, куда собирался привести Мидж, в «любовном гнездышке»; она возражала против этой покупки, но теперь она сюда непременно придет. Так же непременно она поедет с ним в следующие выходные в маленькое путешествие (такое короткое, маленькое, постоянно подчеркивал он), которое должно совпасть с конференцией Томаса в Женеве и с короткими каникулами Мередита, отправлявшегося к школьному приятелю в Уэльс. Гарри еще не сообщил возлюбленной о приобретении этой квартирки. Он пока даже толком не обставил ее, но хотел, чтобы для Мидж квартирка выглядела привлекательной и неодолимо соблазнительной. Он избрал тактику «поспешать не торопясь». Мидж появится в конце недели, и они впервые будут вместе абсолютно одни, и не в его или ее доме, наполненном враждебными призраками, а в их собственном пристанище, новом, приготовленном специально для них, в этом прообразе общего дома, полного и окончательного соединения. Это изменит Мидж, как ее изменяла каждая маленькая уступка (а их набралось уже немало), каждое мгновение на долгом, но неминуемом превращении из женщины Томаса в женщину Гарри. Талант Гарри как бога преображения сделал ее другой, наделил новой сутью, атом за атомом превратил в более молодую, красивую, живую. Теперь она согласится на квартирку, и это будет естественным желанием. Гарри знал, что Мидж, хотя и влюблена в него по уши, еще не испытывала потребности в нем — той жуткой, мучительной потребности, какую испытывал он. Она этого не чувствовала; вероятно, она восприняла его порабощение как нечто само собой разумеющееся. Может быть, надо немного напугать ее? Такая тактика может принести свои плоды. Она была нужна ему, как наркоману нужна очередная доза, без нее он нервничал и стенал от тоски. Ее все еще удерживали, не позволяя сделать решительный шаг, тонкие нити малодушных условностей и остаточной бездумной привязанности к мужу. При мысли об этой остаточной привязанности Гарри сжал пальцы в кулаки и прикусил губу. Это тоже необходимо преобразовать, медленно превратить в безразличие, а лучше в неприязнь, ненависть. Недавно она сказала, что может представить себе Томаса (а не его, Гарри) счастливым без нее. Это был прогресс. Он ненавидел Томаса и старался внушить Мидж то же чувство. Отчасти уже внушил. Нужно довести эту ненависть до совершенства. Не то чтобы Гарри желал такой ненависти, выращивая ее в себе ради нее самой, чтобы использовать как трофей или украшение для Мидж. Но ненависть была необходимой деталью механизма или частью химии перемены, расползающимся пятном или рычагом. И в этом смысле можно было сказать, что Гарри ненавидел Томаса, не испытывая к нему никакой личной вражды.

«А потом, — думал он, — мы купим дом во Франции или в Италии». Он представил это настолько реально, настолько ярко ощутил теплый, пряный, опьяняющий запах счастья, что инстинктивно сделал нетерпеливое движение. Зачем тогда эта квартира, это кресло, эти шторы, этот телевизор, даже эта кастрюля, которые он купил с таким удовольствием, когда они могли прямо сейчас, очень скоро, отправиться во Францию? Медлительность Мидж сводила его с ума. Неужели и теперь она ни на что не решится? Он должен тщательно продумывать каждый шаг на этом пути, чтобы не случилось осечек. Вода камень точит. Потом он вспомнил свой жуткий сон, и его пробрала дрожь. Вроде бы в последнее время он не думал об отце — о своем красивом, счастливом, любящем отце — и не видел его во сне как враждебную фигуру. Как могло его глубинное подсознание так ярко создать или изобрести этот древний призрак? Как он мог узнать такое существо? Может ли привидение быть злобным, разве оно не должно завидовать живым и питать отвращение к ним? «Из меня получится злобное привидение», — подумал Гарри. Или мертвые могут становиться мстительными духами и вредить тем, кто их пережил? Но сон, конечно, был не о его отце. Это был пугающий и яркий образ Томаса, опасного и старого, столь ужасным манером принявшего внешность отца. Что ж, он сделал это на свой страх и риск; пусть отцы поостерегутся. Но насколько безумен человеческий мозг, насколько он изобретателен, склонен к драматизации, злобен и глубок! Да, опасности есть, явные и скрытые, но он готов обнажить меч и защитить любимую женщину.

Теперь Гарри чувствовал себя (и осознавал это), как в прошлом, когда он верил в свои силы и свою звезду, когда играл в крикет за свой университет, когда баллотировался в парламент, когда женился на Хлое, зная, чьего сына она носит. Все это, независимо от результата, были поступки героические. Что касается «девушки издалека», то это было другое: не то чтобы ошибка, но нечто естественное, часть обыденной жизни. Если бы она не умерла, был бы он сегодня другим человеком? Или ушел бы от нее давным-давно? Он ханжески выкинул из головы эту дурную мысль, вытеснив ее образ с помощью образа своей матери. Ромула (он всегда мысленно называл ее по имени) любила Терезу. Они были тихие женщины. Хлоя была частью истинной материи жизни Гарри, и еще более принадлежала этой материи Мидж. Тереза умерла, и Хлоя умерла. Мидж была жива, она была самой жизнью; она возвращала ему молодость, и он становился юным, как юный рыцарь, и с теми же чистыми помыслами. Вчера вечером Гарри сделал нечто очень странное. Он обыскал свой стол, прошелся по всем старым сундукам и ящикам в поисках писем от двух своих жен, а потом поспешно, даже не просматривая, уничтожил их все, поджигая спичками в пустом камине кабинета. Потом тщательно собрал хрупкий пепел, все еще хранивший следы двух разных рук, ссыпал его в мешок, а мешок отправил в мусорное ведро. Он не считал, что совершил преступление. Прошлое стерто, и это делало настоящее и будущее более ясными. Мидж заслуживала всего — всего пространства, всего времени, если только он мог ей это дать. Это было его истинным долгом. Недавно он переделал свое завещание, оставив достаточно средств мальчикам, а все, включая и дом, отписал Мидж. Таким образом он взял под контроль будущее. Гарри всегда чувствовал близость смерти; а вдруг они с Мидж поедут вместе на машине и он погибнет в автокатастрофе? Ведь ей будет больно читать эти письма, так зачем эта дополнительная боль? Он избавил ее от такого огорчения; он хотел даже из могилы нежно и преданно заботиться о ней. При мысли о том, что Мидж вернется домой и не найдет этих писем, у него чуть слезы не брызнули из глаз.

Мысль о собственной смерти напомнила ему про сон, и теперь он вспомнил еще одну деталь. Во сне он был молодым, очень молодым человеком, неженатым и непристроенным, а старики выглядели древними, как друиды, словно принадлежали к иной расе. А потому, решил Гарри, они копали собственную могилу, а он наблюдал за ними сверху. Они принадлежат прошлому, он глядел на них и чувствовал, что видит прошлое. Это старость против молодости: они с Мидж молоды, а Томас стар. Невозможно поверить, что Томас ненамного старше его — ведь Томасу девяносто, а Гарри вечно двадцать пять.

«Нет, — подумал он, — я не могу позволить моей любимой состариться с этим человеком. Томас уже принадлежит смерти, как мой отец, мой несчастный утонувший отец. Они призраки — дунь, и исчезнут. Я стою высоко над ними. Мне нужно лишь протянуть руку и взять женщину».

На раннем этапе взаимной любви человек чувствует в себе способность существовать за счет чистого блаженства, питаться им, как святыми дарами. Позднее этого оказывается недостаточно. Даже если ангел сойдет с небес и начнет заверять его, что Мидж будет любить его вечно, этого недостаточно. Он должен полностью и абсолютно владеть ею. Дверь закрыта, щеколда задвинута. О счастье, о боже…

Гарри вскочил на ноги. Сила и энергия страсти почти подняли его над землей. Он включил телевизор, потом поспешил на кухню, неловко ударился о раковину. Он стоял, глядя на новую кастрюлю, на чайник, ножи, вилки, и улыбался при мысли о том, как это понравится Мидж. Он вспоминал, как делал эти покупки, и представлял себе, как она будет выговаривать ему за неправильный выбор. Гарри повернул кран и увеличивал силу струи, пока шумный яростный поток горячей парящей воды не забарабанил по раковине изо всех сил, и вскоре сушилка, окно и его костюм покрылись водяными брызгами. Он сунул руку под горячую воду, почувствовал ее напор и тут же выдернул. Вода оживила болезненный ожог от уголька, полученный во время спора с Эдвардом. Гарри быстро выключил горячую воду, включил холодную, подставил под нее больную руку, а потом завернул ее в полотенце и тут же вздрогнул от ужаса, услышав у себя за спиной голос Томаса Маккаскервиля.

«Черт возьми, — подумал он, — это же телевизор! Даже здесь мне не отделаться от Томаса. Но какой странный случай! Нужно еще об этом подумать — тут возможны любопытные варианты. Двое могут творить магию».

Он вернулся в маленькую гостиную, нянча больную РУКУ-

Томас, крупным планом, с важным видом смотрел в камеру, и яркий свет показывал подробности его внешности, незаметные в обычной жизни. Гарри смотрел на крупное, напоминавшее морду фокстерьера лицо, на котором отражались энергия, воля и интеллект, холодные светло-голубые глаза, увеличенные толстыми очками, аккуратную челку светлых волос. Подстриженная борода немного напоминала бороду раввина. Гарри подумал, что никогда еще не видел Томаса так ясно. Он выбрасывал слова, словно гранулы высокого нравоучительного шотландского голоса, и на его губах закипали капли слюны.

— И потому мы должны жить со смертью и рассматривать ее как вдохновение и право, последнее драгоценное владение, принадлежащее нам, поскольку ничего другого нет на этой сцене, где все — суета сует. Так называемая жажда смерти не есть нечто негативное, а один из наших чистейших инстинктов. Каждая религия требует от нас умереть для этого мира. Смерть, согласно восточной мудрости, — это образ разрушения эго. То, что мы видим в ней, сводит мир в небытие, а то, что видит мир, есть небытие. Нирвана, прекращение всех эгоистичных желаний, освобождение от мучительного вращающегося колеса иллюзорных страстей, представляется как небытие, прах и пепел, каковыми видится все материальное и плотское в свете вечности, сияющей не во временной «вечности», но в «сегодня» с его справедливостью к каждому мгновению наших беспутных бессвязных жизней. Смерть — это смерть эго, и в этом смысле она является естественным правом, провозглашенным теми, кто решает умереть в этом мире путем разрушения тела, этого узилища души. Таким образом, разрушение тела есть образ раскрепощения души. А освобождение души есть цель истинной психологии. Смерть — единственная и лучшая имеющаяся у нас картина более полной, более хорошей жизни, к которой мы стремимся, которой мы жаждем в нашей темноте, не понимая этого. Смерть — это центр жизни. Мы должны выучить, что мы уже мертвы, душа должна выучить это теперь, здесь, в настоящем, кроме которого у нас ничего нет; усвоить урок полной свободы. Мы должны услышать голос пленной души, всех пленных душ, заходящихся в крике в наш век совершенных технологий: мы умеем излечивать телесные недуги и посылать по воздуху изображения, но постоянно мучаем наши мысли и желания образами сладкой жизни, полной жизни, dolce vita[55], жизни на манер богов; мы жаждем красоты и юности, свободного секса, власти и обаяния богатства; хотим иметь загорелое тело, стоять на солнечном пляже в набегающих ласковых волнах. Разве это не есть картина счастья? Так мы ежедневно и ежечасно предаемся заблуждению, впадаем в неудовлетворение и полнимся тщеславными разрушительными желаниями. И именно от этого освобождает нас опыт смерти, подготовка к смерти в жизни, подготовка, которую мы не должны отодвигать на беспомощную старость. Иначе, когда придет наше время, мы не сможем извлечь для себя выгоду. Время смерти — сейчас.

— Да заткнись ты, старый идиот, — сказал Гарри, выключая телевизор.

Томас был аннигилирован, его крупное, ярко освещенное лицо померкло и исчезло, его четкий высокий голос смолк.

— Взял бы и убил себя, старый придурок! Так ведь нет, ты будешь жить, процветать и жиреть на чужом желании умереть.

Гарри постоял немного в середине комнаты рядом с красивым креслом. Он подумал: «Да, как забавно, точно так и есть. Так оно и будет. Именно там мы с Мидж и окажемся — на солнечном берегу, ощущая ногами ласковые набегающие волны, и у нас будут молодые загорелые тела. Мы будем держать в руках стаканы с вином. За спиной у нас будет бар и простой хороший ресторан, где мы будем завтракать, сидя в пятнистой тени под виноградными лозами. А за ресторанчиком — маленький город с множеством площадей и фонтанов. Там есть художественная галерея и небольшой отель с видом на собор. И мы будем там, — думал Гарри, — да, мы будем там, а Томас будет мертв. Он исчезнет из наших мыслей и нашего бытия, словно умер давным-давно».

Потом Гарри подумал, что, возможно, к тому времени Томас умрет в буквальном смысле. Что за чушь он нес! Он действительно походил на сумасшедшего. Фанатик. Может, он и вправду собирается покончить с собой. Он готовит нас к своему уходу.

При мысли об этом Гарри испытал мимолетный укол восхищения. Потом он вспомнил о своем отце. А не совершил ли он самоубийство? Нет-нет. «Мы никогда себя не убивали, — сказал себе Гарри, — мы принадлежим к другой расе. Пусть они уходят с нашей дороги». И он подумал о Мидж и о том, как все будет, как они станут жить вместе в маленьком южном городке.


Эдвард был болен, болен по-настоящему. Он болел уже два дня. Он метался в лихорадке, потел на мятых простынях, его прямые темные волосы прилипли ко лбу. Все тело ломило, невозможно было найти удобное положение. Он чувствовал слабость и страх, его одолевали галлюцинации, терзало беспокойство. Он думал о том, что его могла вызвать Брауни, а он не имел сил прийти. А вдруг они перехватили записку Брауни, ничего ему не сказав? А вдруг Джесс ждал его? А если Джесс умирает?

После эпизода на болоте, когда Джесс появился таким странным образом, а Эдвард говорил с Брауни, Эдвард видел отца еще раз. Могло ли это быть совпадением? И могло ли это быть чем-то иным? Эдвард повсюду видел тайный смысл, знамения, ловушки. На следующее утро он навестил Джесса — умиротворенного, сонного, окунувшегося в некое философское спокойствие, хотя слов ему явно не хватало. Эдвард посидел рядом с его кроватью и почти все время молчал, а Джесс бормотал что-то бессвязное. Он осознавал присутствие сына, но не глядел на него.

— Вы хорошо смотрелись на солнце, ты и эта Брауни… хорошо быть молодым, я тоже был молод, я помню… и Илона танцевала… я слышу это как музыку, как музыку. Не волнуйся, они простили тебя, они все простили тебя. Темнеет… я усну, и мне все это снова приснится… нет, это не прекратится, оно никогда не прекращается… кругами и кругами… где Илона, они ее посадили на цепь, как собачонку? Кажется, я слышу, как она плачет. Я никого не проклинаю, помни об этом. Но эта сила… сила… танец… это так мучительно.

После этого Эдвард заболел. Днем у него поднялась температура. Вечером матушка Мэй дала ему снотворное. Ему снились жуткие сны, а на следующий день его состояние не улучшилось.

Теперь настал новый день, и у его кровати собрался консилиум.

— Я думаю, это малярия, — предположила Беттина. — Наверное, когда он гулял по болоту, его покусали комары.

— Может, у него ангина, — сказала матушка Мэй.

— А ты термометр не можешь найти? У нас где-то был. Пусть Илона поищет.

— Да я уже обыскалась, — отозвалась Илона. — Всю ванную перевернула, и Затрапезную тоже…

— Это действует та дрянь, которую вы подмешивали мне в еду и питье, — произнес Эдвард, не поднимая головы с подушки. — От нее мне плохо. Вам нужно, чтобы я болел и не мог встречаться с ним…

— Не говори глупостей, — сказала Беттина.

— Это еда для фей, для людей она не годится…

— Это самая здоровая диета в мире, вот и весь сказ! — проговорила матушка Мэй.

— Ты знаешь, что мы тебе не повредим, — сказала Илона, — мы тебя любим.

— Да, Илона, — начал Эдвард, — я хочу тебя спросить кое о чем…

Но он не смог вспомнить, о чем хотел спросить.

Когда он остался один, он вспомнил. На самом ли деле ноги Илоны отрывались от земли во время танца в дромосе? Может быть, он уже тогда страдал каким-то нарушением восприятия? Неужели его систематически опаивали наркотиками, возможно ли такое? И как он станет спрашивать Илону о ее голых ногах, касавшихся стеблей травы, а потом воспарявших над ними? Такой вопрос показался бы безумным, а точнее, дерзким, невежливым. Если Илона умела плавать по воздуху, разве это не было ее личным делом, ее тайной?

Ближе к сумеркам Эдвард поднялся и поплелся в туалет. Облегчившись, он посмотрел в окно через дворик на другую сторону Селдена — на Восточный Селден, где жили женщины. Женская часть. Он увидел горящую лампу в комнате Илоны, и ему в голову пришла мысль сходить к ней. Почему нет? Потому что это невозможно. Как ни вглядывался, он ничего не разглядел в ее комнате — небо было еще слишком светлым, темнеющий синий воздух всему придавал живость, но в то же время и нечеткость, смутность; а может, это все его больные глаза. Эдвард медленно поплелся назад и сел на кровать. Он думал о Брауни. Ему снились кошмарные сны о ней, но он никак не мог их вспомнить. Теперь все зависело от Брауни. Конечно, и от Джесса тоже, но зависимость от Джесса была неопределенной. Брауни стала более актуальной. Может, его болезнь вызвана отсутствием Брауни. Как называется это состояние, когда ты не можешь жить дальше без другого человека? Любовь.

Неужели он влюбился в Брауни? Ах, его томление было таким сильным! Эдвард чувствовал, как внутри у него все переворачивается, словно кто-то пытается вытащить наружу внутренности. Он наклонился вперед, превозмогая боль и держась за живот, затаил дыхание и подумал: «Я не могу ждать, пока она меня позовет. Вдруг она вообще не позовет? Я пойду к ней завтра, я буду ее искать, пока не найду. А может быть, и сегодня».

Эдвард встал и принялся медленно натягивать на себя одежду. Он мог стоять и даже думать. Он медленно подошел к окну, посмотрел на дорожку перед домом, на деревья у подъезда, на белые кремневые камни около него и подумал: «Господи, как давно я здесь!» В живом вечернем свете высокие тисы обрели монументальность, ясени уже покрылись пушком, молодые дубовые листочки отливали зеленовато-желтым, и все они замерли в тихом вечернем безветрии. Эдвард отметил эти подробности, словно это важно, словно потом его будут допрашивать об этом. Он облокотился о подоконник и прислонился к стеклу, чтобы охладить лоб. И тут он увидел нечто удивительное.

Перед домом тихо появился высокий человек. Он возник в безлюдном пространстве, ожидавшем его; остановился, словно утверждал свою власть над этим местом. Он вышел откуда-то из-за деревьев и остановился на краю лужайки. Несколько мгновений Эдвард лихорадочно перебирал свои последние фантазии и решил: это Джесс. Конечно, это Джесс, спустившийся вечером в свои владения, как и представлял себе Эдвард поначалу, пока Джесс отсутствовал столь таинственно и бесконечно долго. Высокая фигура, король, вернувшийся в свое королевство без объявления, конфиденциально. Но потом Эдвард подумал: «Джесс здесь, и это никак не может быть он. Это кто-то другой и, боже мой, мне неизвестный… Нет, не может быть, это же Стюарт!»

Эдвард стрелой выскочил из комнаты, пронесся по каменным ступеням, едва касаясь их, добежал до двери Западного Селдена и, немного повозившись, открыл ее — после его появления в доме дверь обычно не запирали. Моргая, он вышел наружу, в теплый бескрайний вечер, неожиданно светлый, и поковылял дальше по неровным камням дорожки.

Человек выступил вперед. Яркий темный свет озарил внушительную фигуру Стюарта, его большое бледное лицо и янтарные глаза, его голову с коротко подстриженными светлыми волосами. В одной руке он держал шапку, а в другой — маленький чемодан, который теперь поставил на землю.

— Эдвард, старина, ты здоров?

— Ну да, конечно, черт побери, — ответил Эдвард. — А с чего это мне болеть? Ты какого дьявола здесь оказался?

— Похоже, ты все же болен. Может, тебе лучше присесть? Давай войдем и… Какое странное место. Мы-то все гадали, куда ты пропал.

— Идем, — сказал Эдвард.

Он был в ужасе от необъяснимого появления брата, и первым его позывом было спрятать незваного гостя, а потом — избавиться от него.

Эдвард нетвердыми шагами опять двинулся по камням. Несколько мгновений он сопротивлялся, а потом уступил сильной руке Стюарта, поддержавшей его. Через открытую дверь они вошли в Селден, в полутьме кое-как поднялись по лестнице в комнату Эдварда. Эдвард зажег лампу и неловким движением задернул шторы, потом сел на кровать, подавляя почти непреодолимое желание лечь. Стюарт остался стоять.

— Но каким образом, — произнес Эдвард, стараясь удержать голову, которая страшно заболела, — каким образом ты узнал? Зачем ты приехал?

— Она мне написала…

— Кто тебе написал?

— Миссис Бэлтрам. Она написала, что ты здесь, что ты не в себе, болен и что… я нужен тебе. И я, конечно же, сразу приехал.

— Ты кому-нибудь говорил?

— Нет. Отец уехал, а…

— Миссис Бэлтрам… — Эдвард не сразу сообразил, кто это. — Ах да, матушка Мэй. Но она не должна писать тебе, она не могла… и ты мне не нужен… ты последний человек, который мне нужен…

— Вот ее письмо.

Стюарт протянул Эдварду листок, наклоняя его к свету.


Уважаемый мистер Кьюно!

Мой пасынок Эдвард, ваш брат, находится у нас. Он в расстроенных чувствах, ему нехорошо, и ваше присутствие пошло бы ему на пользу, если у вас найдется время посетить нас здесь, где вы будете приняты как желанный гость.

Искренне ваша

Мэй Бэлтрам.


— Я бы позвонил, — сказал Стюарт, — да в телефонной книге нет номера. Слушай, может, тебе лучше лечь? У тебя что, грипп?

— Да. Но… — Эдвард посмотрел на дату письма. — Я не был болен, когда она его написала… а это доказывает, что… или уже был? Господи Иисусе, не могу вспомнить…

— Я подумал, я решил, что ты звал меня…

— Нет! На кой черт ты мне сдался! Здесь и так все катится в тартарары, а тут еще и ты!

— Извини, — проговорил Стюарт. Он сел на стул с плетеным сиденьем и оглядел комнату, сводчатый потолок, кровать под балдахином, картину Джесса, изображающую девушку в реке. — Милая комнатка. Мне нравится потолок. Ну, поскольку я уже здесь, не лучше ли мне взяться за дело и помочь? Я умею, ты же знаешь. Думаю, у меня получится.

— Ничего у тебя не получится, — ответил Эдвард. — Ты — последняя соломинка. Пожалуйста, уходи отсюда, уезжай домой. Сейчас.

— Сейчас нет автобусов. Я посмотрел расписание — они не ходят после…

— Остановишь какую-нибудь машину, тебя подвезут.

— Эдвард, ляг, пожалуйста. Ты болен. Я не могу уехать и оставить тебя. Может, мне пойти и представиться миссис Бэлтрам? Кажется, не очень вежливо сидеть здесь и болтать с тобой, не поздоровавшись с хозяйкой.

— «Не очень вежливо», «болтать». Боже мой!

В этот момент дверь открылась, и снаружи хлынул свет. Вошла Беттина с лампой в руке. Помимо этого, она зажгла лампу в нише на лестнице, и теперь та светила за ее спиной, просвечивала сквозь юбку. На Беттине было вечернее лилово-белое платье и множество ожерелий, сверкавших и тихо звеневших. Темно-рыжие волосы она заплела в одну большую косу, лежавшую спереди на плече. Волосы были убраны назад, обнажая ее резкую орлиную красоту. Она вошла в комнату, одной рукой сделала приглашающий жест Стюарту, который тут же встал; Беттина сделала реверанс.

— Миссис Бэлтрам?

— Нет, я Беттина.

— А я Стюарт.

— Да, мы знаем. Добро пожаловать в Сигард.

— Она — одна из сестер, моих сестер… — грубовато сказал Эдвард.

— Давай я покажу тебе твою комнату? А ужин ждет нас внизу.

— Его комнату? Где? — спросил Эдвард.

Все это напоминало отвратительный издевательский фарс.

Стюарт взял свой чемодан и последовал за Беттиной. Эдвард пошел следом и увидел, что Беттина открыла дверь большой угловой спальни. Из бокового окна был виден склон холма и лес, темный на темнеющем рыжеватом небе. Беттина поставила лампу, закрыла ставни на обоих окнах и задернула шторы, а потом зажгла лампу, стоявшую на столе.

— Мы пользуемся этими лампами. Выключить ее можно, повернув вот это колесико вправо. Электричество мы бережем для более важных вещей — для морозилки, например, и накачивания воды. Вот ванная, вот горячая вода. В ящике есть электрический фонарик. Я потом приду и выключу обогреватель. Ужин через полчаса, если тебя устраивает.

— Спасибо, — сказал Стюарт, — огромное спасибо.

— Я приду за тобой, — пообещала Беттина. — Эдвард, ты что делаешь? Ты должен лежать в кровати.

— Я тоже спущусь, — сказал Эдвард. — Покажу ему дорогу.

Мысль о том, что Стюарт будет сидеть внизу с женщинами, что они будут сидеть вчетвером, есть, пить и говорить об Эдварде, была абсолютно невыносима. Появление Стюарта не только оскорбительно — оно нарушало законы природы. Это непростительное вторжение на чужую территорию вызывало у Эдварда желание встать и завыть, как животное. От ревности, злости и потрясения ему стало нехорошо. Стюарта ждали. Может быть, они видели в окно, как он приближается, и поспешили включить обогреватель. Или его целый день не выключали.

Он бросился к себе комнату, а Стюарт остался разглядывать картину Джесса, изображавшую сидящих молча людей, парализованных катастрофой. Эдвард автоматически снял куртку и натянул длинную рубаху цвета овсянки, которую надевал к обеду.

За открытой дверью не было слышно почти никаких звуков, и вдруг в комнате появилась Илона. Она тоже заплела волосы — на школьный манер, в две косы с лентой.

— А, Илона… Приехал Стюарт.

— Я знаю. Я пришла дать тебе… сказать…

Илона внезапно обняла его. Потом он почувствовал что-то холодное на коже. Она повесила ему на шею цепочку.

— Я сделала это для тебя.

Эдвард ухватил ее за складки платья.

— Спасибо… но…

— Пусть это будет на тебе сегодня вечером. Ради меня. Я пришла сказать тебе…

— Что?

— Пусть тебя ничто не пугает. Запомни: я твоя сестра, и я тебя люблю.

— Мне так нехорошо, — пожаловался Эдвард.

Но она уже ушла.


— Эдвард нам сказал, как вам понравилось это место, — сказала матушка Мэй. — Позвольте угостить вас нашей особой пищей. Мы, видите ли, вегетарианцы. У нас тщательно сбалансированная диета, лучшая диета в мире, мы часто докучаем этим Эдварду, правда, Эдвард? Мы всегда так едим — как на пикнике. Для простоты. Позвольте?

— Да, пожалуйста.

Матушка Мэй тоже заплела волосы в косу и уложила ее на затылке. В свете лампы ее лицо было видно в туманных подробностях: доброжелательное и внимательное, мягкий взгляд, уверенная линия рта, выражение дружелюбное, спокойное и внимательное. Эдвард еще не видел ее такой довольной и светящейся. Ее стройную моложавую шею охватывала нить голубых бус, которых он не видел прежде.

Стюарт оглядывал высокий потолок с деревянными стропилами, неровные каменные стены, гобелен. Эдвард собирался отвести взгляд, чтобы не встретиться глазами с братом, но тот неожиданно посмотрел прямо на него. Знаком, понятным одному Эдварду, Стюарт давал понять, что все это забавно. «Боже мой!» — подумал Эдвард. Он почти застонал от отвращения, но успел перевести это в покашливание.

— Замечательно, что вы оба здесь, — сказала матушка Мэй, одаривая их обоих любящим взглядом.

Она чуть не рассмеялась от радости. Ее довольный вид казался простым и трогательным.

— Хотите вина? Мы сами его делаем.

— Мы все делаем сами, — добавила Илона.

— Обычно мы не пьем, — сказал Эдвард. — Но сегодня особый день.

Он внезапно остро почувствовал, что на нем длинная нелепая одежда и цепочка Илоны на шее, хотя и понимал, что Стюарт никогда не позволит себе насмешек на этот счет. Может, брат просто пытался приободрить его. Но и это Эдварду не понравилось.

— Нет, я не хочу вина, спасибо, — сказал Стюарт.

— Фруктовый сок? Илона, передай кувшин. Это смесь, Эдвард ее любит. Яблоки с бузиной.

— За приезд Стюарта! — провозгласила Беттина, поднимая стакан.

— А где мистер Бэлтрам? — спросил Стюарт. — Я имею в виду не Эдварда, хотя он тоже мистер Бэлтрам. Я говорю… об отце Эдварда…

— Его здесь сейчас нет, — ответила матушка Мэй.

— Сегодня тут только мы, — сказала Беттина.

— Вы очень добры, — отозвался Стюарт. — Но… Эдвард… тебе и правда лучше? Может, стоит…

— Да, мне лучше… спасибо, что приехал, но оставаться здесь тебе не нужно.

— Нет-нет, вы должны остаться, — возразила матушка Мэй. — Вы нужны нам! Теперь вы оба здесь!

Голос ее звучал весело.

— Вы оба никогда не уедете, — проговорила Илона.

— Нам нужен нравственный самурай, — со смехом сказала Беттина.

— Я знаю, что вы — идеалист, — сказала матушка Мэй. — Но если серьезно, вы можете нам помочь…

Откуда-то из глубин дома со стороны Перехода раздался странный звук. Он постепенно усиливался, словно одновременно дергали струны и бренчали на множестве музыкальных инструментов. Звук нарастал, будто настраивался оркестр. А потом резко оборвался, и наступила тишина.

— Это для него, — произнесла Беттина, посмотрев на Стюарта сияющим взором.

— Духи приветствуют тебя! — воскликнула Илона и захихикала, прикрывая рот руками.

— Звук арфы, — сказала матушка Мэй. — Не знаю, что это может означать.

Стюарт сидел совершенно неподвижно и едва дышал, погруженный в себя.

Матушка Мэй задержала на нем взгляд, потом посмотрела на Эдварда. Эдвард увидел, что ее глаза спрашивают что-то у него, рассмотрел в них какую-то одобрительную искорку, но отверг этот вопрос и отвернулся. Потом она тихо (низким легким шепотом, каким хороший актер обращается к галерке; кажется, его не слышит никто, кроме того, к кому он обращен) сказала:

— Эдвард, мой дорогой, ты себя неважно чувствуешь. Не лучше ли тебе вернуться в кровать?

— Хорошо, — громко ответил Эдвард и резко поднялся, отодвинув назад стул, заскрежетавший по плиткам.

Почти сразу же встал и Стюарт.

— Я, пожалуй, тоже лягу, если вы не против. Я привык рано ложиться.

«Он старается ублажить меня», — подумал Эдвард, уже успевший пройти полпути до двери. Однако у двери в Переход он затормозил и прислушался. Матушка Мэй остановила Стюарта — она спрашивала, когда тот обычно встает, поддразнивала его. Потом Беттина принялась говорить о завтраке. Потом они все рассмеялись.

Эдвард пошел медленнее. Ноги его подгибались, во рту он чувствовал горечь. В Переходе было темно, но он теперь знал его наизусть. Лампа в нише у каменных ступенек Селдена испускала тусклый свет. Потом у него за спиной возник новый свет, послышались шаги. Это была Илона. Она принесла лампу и поставила на одну из полок в коридоре. Лампа, чтобы осветить путь Стюарту. Эдвард ускорил шаг, почти перешел на бег.

— Эдвард… постой… не сердись.

— Я и не сержусь. Я тебе уже сказал. Я просто болен.

— Не болей. Ты помнишь, что я тебе сказала?

— Да, Илона.

— Ты мой единственный.

— Как это… ужасно… — сказал Эдвард.

Он сделал еще несколько шагов по каменным ступенькам, остановился на повороте и посмотрел вниз на сестру с ее дурацкими косичками, ленточками, пухлыми щечками и маленьким востроносым птичьим личиком. Ему показалось, что она готова заплакать.

— Ну ладно, ладно, — сказал он и побежал наверх в свою комнату.

Он зажег лампу, закрыл ставни и в безумной спешке начал раздеваться. Стащил с себя длиннополую рубаху и обнаружил, что цепочка Илоны все еще болтается у него на шее, сорвал ее — она была до странности теплой, даже горячей. Ему удалось кое-как напялить пижаму. Цель его состояла в том, чтобы успеть прикинуться спящим, когда войдет Стюарт. Эдвард залез в кровать и замер, потом принялся массировать ноющие ноги, ощущая, как пот покрывает все тело, скатывается по груди.

«Может быть, с ее стороны это все же проявление доброты, — думал он. — Может, она и в самом деле хочет помочь. Она любит меня, они все меня любят, они мне так нужны, а я вел себя отвратительно». Какие, черт побери, изощренные, хитроумные мысли рождаются в голове матушки Мэй — матери, жены, мачехи — и как разобраться в мыслях такой женщины? «Возможно, все ради Беттины, — подумал он. — Наверное, именно это и имела в виду Илона. Она хотела сказать мне, что не собирается влюбляться в Стюарта. Но Стюарт мог бы жениться на любой из них, а у меня такой возможности нет». Потом он решил: нет, это чистое безумие. Затем перед ним возник образ Брауни, словно Эдвард долго вслепую продвигался к нему сквозь многолюдную фантасмагорию и наконец нашел. Эдвард воззвал к ней: «Помоги мне, Брауни, помоги мне!» Потом он вспомнил, что забыл выключить лампу. Когда он поднимался с кровати, в комнату вошел Стюарт.

— Эд, ты болен. Как ты себя чувствуешь? У тебя температура?

— Да нет, с какой стати?

Стюарт сел на кровать. Эдвард, уже успевший забраться под одеяло, отодвинул ноги к другому краю. Он натянул простыню до самой шеи и над нею уставился на Стюарта.

— Странно тут как-то все, — сказал Стюарт. — Что ты об этом думаешь?

— Ничего, — ответил Эдвард. — Думать об этом невозможно. Просто оно такое, и все.

— Что это был за странный шум?

— Да что-то там у них на кухне свалилось.

— Ясно. Они шутили. Какие-то нелепые шутки. Когда появится твой отец?

— Мой… ах, Джесс… он здесь. Он тоже болен. Он в другой части дома.

— Понятно. Это был такой facon de parler[56].

— Да, — кивнул Эдвард и повторил смешную фразу: — Facon de parler.

— Я бы хотел с ним познакомиться. Какой он?

— Довольно приятный, — сказал Эдвард, исчезая под простыней.

Он видел добрые коровьи глаза Стюарта, с тревогой смотревшие на него.

— Эд, ты знаешь, я тебя люблю и попытаюсь тебе помочь. Но если ты возражаешь, я завтра уеду. Все это… ради тебя…

— Отлично, — ответил Эдвард, — правда, я думал, ты любишь всех подряд.

— Не говори гадостей. Не надо меня дразнить.

— Дразнить тебя! Ты лампу сможешь выключить?

— Нужно повернуть колесико.

— Да. Выключи, пожалуйста, а потом и сам уходи.

— Хорошо. Но помни… — Рука Стюарта принялась шарить по простыне, пытаясь нащупать ногу Эдварда, но тот поджал ее под себя. — Доброй ночи.

Благодатная темнота опустилась на него. Стюарт тихо вышел из комнаты. Эдвард снова улегся в свою пропотевшую постель, начал ворочаться и крутиться; он чувствовал, что это может продолжаться всю ночь. Он подумал о людях, которых мучают в клетках, где они не могут ни сидеть, ни стоять. Ему не хватало снотворного, выданного вчера матушкой Мэй. Сегодня про это забыли.

Присутствие Стюарта делало Сигард невыносимым, оно уничтожало все. Теперь Стюарт станет долгожданным мальчиком, его будут любить женщины, он будет сидеть и разговаривать с Джессом. Возможно, его разговоры с Джессом окажутся более глубокими, чем разговоры Эдварда. Стюарт поймет, внутренним чутьем постигнет мысли Джесса, он приручит его, очарует, будет улыбаться ему своей доброй естественной мальчишеской улыбкой. Не поэтому ли матушка Мэй в мудрости своей вызвала его? Эдвард потерпел неудачу, а Стюарт добьется успеха. Сегодня вечером два человека сказали Эдварду, что любят его, а он ничего не мог поделать ни с одной, ни с другой любовью. Это были бесполезные игрушки.

«Завтра, — решил он, — я уйду отсюда. Я пойду к Брауни».

В конце концов он уснул, и ему приснился Марк. Марк сидел на кровати, держал его за руку и улыбался.


— Извините, — сказал Гарри, — я смотрю, вы почти закончили. Не возражаете, если мы пока присядем за ваш столик?

Он с Мидж зашли в дорогой, хваленый, тщательно выбранный ресторан в небольшом городке — Гарри заказал там столик. Но они припозднились, столик оказался занят, Мидж устала и хотела сесть, а метрдотель был не очень расторопен.

Человек, к которому обратился Гарри, с любопытством посмотрел на него. На нем был коричневый костюм из легкого твида с рисунком в елочку, жилет с карманом для часов, где явно лежали часы, и галстук, похожий на галстук уэльской гвардии[57]. Его вежливый голос прозвучал совсем не так вежливо, как того ожидал Гарри.

— Дело в том, что… вообще-то… я вовсе не «почти закончил», — задумчиво сказал он.

Гарри спиной чувствовал Мидж, стоявшую у дверей переполненного зала; она постукивала ногой об пол, и на нее глазели люди, сидевшие за соседними столиками. Она обернула шарф вокруг головы, чтобы как-то спрятать некогда знаменитое лицо, но преуспела лишь в том, что стала выглядеть подозрительно.

— И тем не менее не позволите ли нам присесть? Тут нет ни одного свободного столика, а моя жена очень устала. Понимаете, мы заказывали столик, но опоздали, а этот чертов ресторан не стал держать наш заказ.

Слово «жена» далось ему очень легко. Гарри и Мидж уже провели вместе два дня и две ночи их долгожданного и воистину замечательного уик-энда, а теперь возвращались в Лондон. Поначалу Гарри разделял тревогу Мидж, которая боялась встретить кого-нибудь знакомого. Теперь ему было на это наплевать. Он выигрывал большую игру. Слово «чертов» означало инстинктивный призыв к тому, с кем он разговаривал.

Человек, перед которым стояла тарелка с кусочками сыра и почти пустая чашка кофе, посмотрел на Гарри с видом отстраненного и недоброжелательного любопытства. Он никуда не спешил.

— Мне не очень понятно, с какой стати вы должны садиться за мой столик. Если человек обедает в одиночестве, то он хочет — по крайней мере, я этого хочу — обедать в одиночестве.

«Эксцентричный интеллектуал, черт бы его подрал», — подумал Гарри.

— Я вас очень хорошо понимаю, — сказал он, — и в обычной ситуации я бы не стал просить о таком одолжении, но, поскольку нас подвели, а метрдотель не собирается нам помогать, я решил, что должен сам позаботиться об этом. В одиночестве здесь сидите только вы, и поскольку вы закончили…

— Но я не закончил.

— Почти закончили, то я решил, вы не будете возражать, если мы присядем и посмотрим меню.

— Вы могли бы пойти в бар, — ответил человек.

— В баре не протолкнуться. — В голосе Гарри послышалось раздражение. — Сесть там негде, и моя жена не любит бары.

— Извините, если это покажется невежливым, — сказал человек, — но я не понимаю, почему должен соглашаться на ваше предложение. Я ценю мой столик и мое одиночество. И не понимаю, какое значение имеет то, что только я в этом ресторане ем в одиночестве.

— При том, что нас двое, а вы один.

— Аргумент, основанный исключительно на числах, ничуть не лучше аргумента, основанного на силе.

— Мы вам не помешаем.

— Вы уже это делаете.

— За столиком достаточно места.

— В физическом смысле — может быть, — ответил человек. — Но психологически тут нет ни единого лишнего сантиметра. Это дорогой ресторан. Мы платим за его маленькие удобства, например за возможность в одиночестве и тишине доесть свой обед.

Люди за соседними столиками, только что глазевшие на Мидж, перенесли свое внимание на Гарри. На лицах появились улыбки. Разговоры стихли.

Метрдотель тоже обратил внимание на этот инцидент. Он подошел и обратился к человеку за столиком безлично-пренебрежительным голосом:

— Вы закончили, сэр?

Метрдотель вовсе не был на стороне Гарри, его презрение к клиентам было объективным.

— Нет, не закончил, — ответил человек. — Я, пожалуй, выпью еще ликера. Принесите, пожалуйста, карту вин.

Гарри повернулся и направился к двери. Мидж к этому времени уже вышла из зала и теперь ждала в баре. Увидев Гарри, она повернулась и устремилась к выходу из отеля, а оттуда — к парковке. Гарри догнал ее у машины. Она плакала. Он открыл дверь машины, и Мидж села.

— Ну почему это должно было случиться?!

Гарри вырулил с парковки и поехал наобум по дороге.

— Ты же просила меня сделать что-нибудь!

— Все на нас смотрели.

— Не плачь, Мидж.

— Мои нервы на пределе.

— Это потому, что мы возвращаемся домой, в Лондон.

— Все вели себя по-свински, все глазели на нас.

— Мы найдем другой ресторан, тут должно быть что-нибудь сносное.

— Нет, я не хочу в ресторан. И уже поздно, нас нигде не примут.

— Мы могли бы поесть сэндвичи в пабе.

— Ты же знаешь, я ненавижу пабы. Я больше не хочу, чтобы на меня глазели. Я чувствую, что все против нас.

— Может быть, — ответил Гарри, — но мы все равно победим. Чего бы ты хотела? Мы должны поесть.

— Давай устроим пикник, я уже предлагала тебе раньше, но ты был против. Я не слишком хочу есть.

— А я хочу, — сказал Гарри. — Голоден как волк. Столько часов за рулем.

— Ну тогда купи что-нибудь, что сам выберешь. И бутылку вина.

— Две бутылки. Хорошо.

Гарри ненавидел пикники.

— И нам нет нужды торопиться, — сказала Мидж, чьи глаза уже высохли. — Мой дорогой, мне очень жаль…

— Мне тоже. Но этот эпизод ничего не испортил, правда?

— Конечно нет!

— Мы были так счастливы. Мы будем счастливы.

— Мы и сейчас счастливы.

— А это самое главное, правда?

— Я уже пришла в себя. Смотри, вон там большой продовольственный магазин — ты купишь что-нибудь, а я подожду в машине.

Гарри отправился в магазин. Он чувствовал, что теперь должен уступить. Ресторан предложил он. Но их погубила, став причиной опоздания, другая его идея — показать Мидж школу, в которой он учился. Спартанская частная школа Гарри, где учился также и Казимир, располагалась в уединенном и очень красивом месте на окраине маленького городка; она стояла особняком за изысканной формы каменными стенами, среди больших шелковистых холмов с пасущимися овцами и узкими петляющими дорогами. Светило солнце. Поездка была замечательной, но они заблудились. Мидж совсем не умела читать карты. Когда они наконец добрались до школы, Гарри захотел зайти внутрь и показать Мидж свою спальню и свой класс, спортивный зал, игровые площадки, помнившие его победы. В школе было время каникул. Здания практически опустели, на кроватях кое-где лежали чемоданы, некоторые родители со своими чадами бродили по саду. Гарри провел ошеломленную Мидж по этим комнатам и коридорам, насыщенным — мрачно, густо, плотно — нечистыми подростковыми желаниями; он постоянно возвращался сюда в снах. Утомленный воспоминаниями, он слишком долго продержал там Мидж и, возможно, наскучил ей, а в конечном счете они опоздали на ланч. Теперь он чувствовал свою вину и был готов согласиться на пикник — она уже предлагала его несколько раз, а Гарри неизменно ловко уклонялся.

Он вернулся в машину с пакетом провизии и двумя бутылками вина.

— А штопор у нас есть? — спросила Мидж, в отсутствие Гарри изучавшая карту.

Штопора у них не было. Не было у них и консервного ножа, вилок, обычных ножей, ложек, пластиковых чашек и тарелок, даже бумажных салфеток. Гарри совершил еще один круг по городу в поисках всех этих вещей, смертельно проголодался и был на взводе.

— Гарри… — проговорила Мидж, когда они выезжали из города.

По ее тону он понял, что она собирается просить об одолжении, и попытался скрыть свою злость.

— Да, моя дорогая, моя любимая?

— Ты знаешь, я тут разглядывала карту, и, оказывается, дорога проходит совсем рядом с Сигардом.

— С чем? А, с тем местом, где жил Джесс.

— Живет. Неужели ты забыл это название?

— Нет, просто давно вытравил его из сознания.

— Ты не против, если мы…

— Против!

— Я не говорю о визите к ним. Я хотела бы лишь проехать мимо и посмотреть на башню. Тут всюду равнина, и ее будет видно за несколько миль. Я бы хотела еще раз увидеть эту местность.

— Нет, Мидж.

— Почему? Твои места мы посещали, провели там несколько часов. Почему мы не можем проехать по этой местности? Нам вовсе не обязательно приближаться к дому, да я этого и не хочу. Но я хочу посмотреть округу.

— Зачем?

— Просто хочу, и все! Ты сегодня утром сказал, что любовники делятся друг с другом своим прошлым. Так вот, я хочу дать тебе кусочек моего прошлого.

— Ты никак не можешь забыть, как Джесс посмотрел на тебя и спросил: «Кто эта девочка?»

— Не говори глупостей. Ну хорошо, не могу. Господи, да ты ревнуешь!

— Конечно ревную. Это смешно, но я могу умереть от ревности. Однако я не собираюсь это делать. Ты понимаешь, как я страдаю каждый день, каждое мгновение оттого, что ты остаешься с Томасом? А теперь ты возвращаешься к нему, к своему мужу. Мидж, мы должны решить. Слушай, у меня есть квартира для нас.

— Квартира?

— Да, там нам никто не может помешать, там нет никакого Томаса, там я могу готовить для тебя. Мы проведем там сегодняшнюю ночь. Томас вернется только завтра. Мередит все еще в Уэльсе.

— Я обещала ему позвонить.

— Ты можешь позвонить ему оттуда.

— Гарри… очень прошу, будь осторожнее.

— Не буду я осторожнее, я сыт по горло осторожностью. Боже мой, как глупо — я умоляю тебя приезжать в эту маленькую квартирку в промежутках твоей жизни с Томасом. Мидж, мы бесконечно любим друг друга. Да или нет?

— Тогда наберись мужества, мой ангел, моя дорогая. Оно так близко теперь, наше счастье: всего один шаг, и мы счастливы навсегда. Мы должны перестать притворяться. Скандал как раз в том, что мы пока несчастливы. Ты говоришь, что ненавидишь лгать, что тебе досаждает, когда люди на тебя глазеют, когда я называю тебя женой. Хорошо, давай прекратим это, очистим все и очистимся сами. Пожалуйста, дорогая, любимая! Если скажешь — я остановлю машину и упаду на колени. Мидж, ты знаешь, это должно произойти. Прекрати откладывать решение — ты же знаешь, это все равно случится.

Он остановил машину. Во внезапной тишине солнце нагревало поле влажной мягкой зеленой травы, бока сонных черно-белых коров и синий дорожный знак. За деревьями виднелась церковная башня. Издалека доносился собачий лай.

— Да, — сказала Мидж.

— Ну так не будь такой мрачной и холодной!

— Тебе легко говорить, а мне приходится резать по живому.

— По какому живому? Томас не будет сильно возражать, ты сама прекрасно знаешь. А Мередит наш.

— Да. Я люблю тебя. И это должно случиться.

— Значит, решено.

Гарри завел машину. Он не хотел сейчас еще сильнее нажимать на нее. Он осторожно, на ощупь искал путь в лабиринте ее эмоций, ее мучительной потаенной боли. Он подумал: «Сегодняшнюю ночь она проведет со мной в новой квартире». А вслух сказал:

— Сердечко мое, мы поедем, куда ты пожелаешь. Покажи мне карту. Где это место?

Мидж показала:

— Я думаю, где-то здесь.

— Это миль тридцать от шоссе. Я бы не сказал, что это близко.

— А я бы сказала.

— Будь здесь прямая дорога… Ты только посмотри, как петляют эти проселки. Ну да бог с ним, мы поедем и посмотрим издалека.

— Мне просто хочется снова увидеть эту равнину — она очень необычная и особенная.

— Занятно, ты сегодня похожа на Хлою. Наверное, дело в здешнем воздухе!

— Там мы бы могли и поесть на воздухе.

— Ну, мы проголодаемся задолго до этого!

Правда, Гарри уже не хотел есть. Он ехал и улыбался.

Он насытился словами, когда Мидж согласилась с ним.


В этот самый момент Эдвард Бэлтрам стал свидетелем чуда. (Второго за день.) Он держал в руках письмо, только что переданное одним из лесовиков — тем самым, которого он уже видел. Утро Эдвард провел в кровати, с удовольствием отдавшись болезни. Для посетителей, приходивших по отдельности: Стюарт, матушка Мэй, Беттина, Илона, — он изображал тяжелобольного. На обед он не спускался. Матушка Мэй принесла ему вкусный суп без названия. Потом он потихоньку встал, оделся и разобрал вещи, отделил свою одежду от того, что ему дали здесь. Эдвард не знал, что делать с цепочкой Илоны, и положил ее в носок. Посмотрел на свой чемодан, казавшийся теперь чужим и старым, но не стал складывать туда вещи. Сел на кровать. Он лишь тешил себя мыслью покинуть Сигард, потому что не мог оставить Джесса. Ему снова пришло в голову похитить Джесса и отвезти его в Лондон, но он понятия не имел, как это осуществить.

Эдвард спустился в Атриум. Рядом с растениями в горшках стояла семейная группа — Стюарт, матушка Мэй, Беттина и Илона. Все смотрели на гобелен, а Беттина объясняла Стюарту его сюжет:

— Рыба символизирует дух, убегающий из своей родной стихии…

«Какая чушь», — подумал Эдвард.

Они замерли, увидев его.

— Как ты себя чувствуешь, старина? — спросил Стюарт.

— Немного получше. Я, пожалуй, посижу почитаю в Затрапезной.

Он подумал, что эти четверо смотрят на него многозначительными взглядами. Впрочем, трое — все, кроме Беттины. Расшифровать ее взгляд было невозможно. До появления Эдварда они явно беседовали о нем.

Стюарт и матушка Мэй одновременно заговорили.

— Извините…

— Нет-нет, сначала вы!

— Джессу сегодня тоже не по себе, — сообщила матушка Мэй. — Мы решили, что лучше тебе его пока не видеть. Не хватало ему от тебя заразиться.

— Может, у него та же болезнь, — заметила Илона.

— Впрочем, сейчас он никого не принимает, — сказала матушка Мэй и добавила: — Уже некоторое время не принимает. Мы считаем, так для него лучше.

— Гораздо лучше, я не сомневаюсь, — произнес Стюарт, глядя на Эдварда.

«Кретин тупоголовый», — подумал Эдвард.

Но он был рад узнать, что Стюарт не видел Джесса. Эдвард направился в Затрапезную. Пока он не захлопнул за собой дверь, все молча смотрели на него. Потом он услышал голос Беттины.

Он для отвода глаз сказал им, что собирается почитать, а на самом деле намеревался выскользнуть через заднюю дверь и прогуляться в одиночестве. Тем не менее он остановился, оглядел запущенную комнату, так неуклюже наполненную прошлым. Это прошлое казалось еще более далеким и чуждым, потому что было довольно недавним — молодость Джесса и его расцвет. «Я здесь…» Эдвард автоматически подергал ручку двери, ведущей в башню, — та была заперта, а утруждаться поисками ключа (которого наверняка не было на его прежнем месте) он не стал. Он подошел к камину и посмотрел на свою фотографию в обличье Джесса. Ему захотелось плакать. Потом принялся без особого внимания рассматривать книги в шкафу — прежде он этого не делал. Ему пришло в голову, что со дня его прибытия в Сигард он не открыл ни одной книги и даже мыслей о чтении у него не возникало. Пробегая взглядом по корешкам, он вдруг увидел имя Пруста. Перед ним стоял том «А la recherche»[58] на французском. Он вытащил его, открыл и на титуле увидел подпись Джесса — этакую лихую закорючку. Его почему-то удивило, что Джесс знает французский. Сердце его забилось по-другому, иначе, когда он наугад открыл книгу.

«S’il pleuvait, bien que le mauvais temps n’effrayat pas Albertine, qu’on voyait parfois dans son caoutchouc, filer en bicyclette sous les averses, nous passions la journde dans le casino ou il m’eut paru ces joursla impossible de ne pas aller»[59].

Это предложение так потрясло Эдварда, что ноги его чуть не подкосились. Это была совершенно заурядная фраза из повествования, описывающего привычную жизнь в Бальбеке, ничуть не драматичная и не исполненная скрытого смысла, — обычная… но Эдвард словно читал весомые строки Священного Писания или кульминационную часть великой поэмы. Эти существительные bicyclette, averses, caoutchouc, эти глаголы, эти грамматические времена, это nous, это impossible, Альбертина filant под дождем… Эдварда переполняли чувства, и он сел в одно из длинных низких кресел, обитых скользкой кожей. Французское предложение пришло к нему с необыкновенной свежестью, как дыхание чистого воздуха к заключенному, как внезапно раздавшийся звук музыкального инструмента. Весть о других местах, о другом мире… о свободе. Читая, он ощущал нечто вроде живительных угрызений совести и обретал ка-кую-то новую силу. И он жил там. Он был там.

Эдвард вдруг вспомнил, как кто-то говорил об Уилли Брайтуолтоне, будто тот верит в спасение через Пруста; и на миг старая убогая фигура Уилли предстала перед ним в тусклом свете, как посланник и символ чего-то лучшего. Лучшего, чем что? Он смог подняться, смог пересилить себя и выйти. Всегда можно найти другое место, и доказательство этому — то самое место, где он теперь находился; а неожиданное чувство, от которого мгновение назад он чуть не упал в обморок, было светлой радостью.

Эдвард медленно поднялся. У него больше не было желания читать книгу, и он поставил ее в шкаф. Все это принадлежало будущему. Как и собирался, он пошел к двери, а потом двинулся вдоль тыльной стороны дома. После дождей солнце сияло над болотом, и поднимался парок. Небо вдали было ясным. Взобравшись повыше, он сумеет увидеть море. Эдвард вдруг подумал, что море он увидел только раз после своего прибытия — во время второго визита к Джессу; он тогда разглядел лодку с белым парусом. В другие дни либо стоял туман, либо низко висели тучи. Сегодня море наверняка видно с верхнего этажа в Восточном Селдене, да только Восточный Селден для Эдварда недоступен. Он подумал, не попробовать ли еще раз перебраться через болото, потом решил направиться к реке, перейти на другой берег, что теперь, наверное, удастся без особого труда, и подняться к дромосу. Он прошел мимо падубов, мимо теплиц и огорода. Наконец он увидел тополиную рощу, сверкавшую золотыми листиками. Фруктовый сад лишь начал цвести, тугие белые бутоны окаймлялись красным. Именно здесь Эдвард и встретил лесовика, сунувшего ему послание от Брауни. Человек вручил записку и не уходил, пока Эдварда не осенило: он ждет вознаграждения. Второпях протягивая деньги, Эдвард подумал, что за это письмо готов дать гораздо больше — только попроси.


Железнодорожный коттедж

Дорогой Эдвард!

Я думала о нашем разговоре. Боюсь, я могла показаться тебе довольно суровой и враждебной. Для меня было очень важно выслушать правду о том, что случилось, узнать точно все подробности, чтобы я могла добавить их к общей массе этого жуткого происшествия и увидеть его, осознать в той степени, в какой только возможно. Конечно, это тоже тайна, и с этим нужно жить как с тайной. Для меня было бы невыразимо больно не узнать все о событиях того вечера, не у слышать это от тебя, твоими собственными словами. Ты можешь представить, что я слышала разные рассказы и измышления. Надеюсь, ты поймешь. Когда мы с тобой беседовали, я думала о себе, и ты мог счесть меня очень эгоистичной, решить, будто я не понимаю, насколько ужасно все это было для тебя. По крайней мере, теперь я знаю, что вы с Марком были хорошими друзьями, а потому испытываю к тебе особые чувства — добрые чувства. Хорошо, что ты так откровенно ответил на мои вопросы. Это было непросто, но ведь ты, наверное, почувствовал и облегчение. Ты сказал, что я нужна тебе, и я думаю, что нам нужно поговорить еще раз. Откровенно говоря, я хочу спросить тебя кое о чем. Но на самом деле я понятия не имею, что ты чувствуешь в связи со всем этим… Отчасти могу представить, как тебе трудно — не только потому, что тебя обвиняли другие, но и потому, что ты сам себя винишь. Несмотря на те слова у реки, ты, возможно, на самом деле больше не хочешь меня видеть, чтобы не вспоминать случившегося и не чувствовать себя виноватым от одного сознания, что я — это я. Ты сказал, что моя мать писала тебе жуткие письма. Я очень сожалею об этом. Пожалуйста, не обвиняй ее. Пойми, ей тоже требуется помощь. Ей необходимо прекратить ненавидеть тебя, эта ненависть поедает ее. Возможно, помогая мне, ты поможешь и ей. Я пока не очень понимаю, каким образом, но это вполне реально. Иногда я впадаю в отчаяние. Этой запиской сообщаю тебе, что завтра (во вторник) утром я буду в коттедже одна. Все уехали в Лондон, и я тоже уезжаю дневным поездом. Если захочешь прийти утром (не слишком поздно), ты застанешь меня. Но если не захочешь или не сможешь прийти, я тебя пойму.

С наилучшими пожеланиями,

твоя Брауни Уилсден.


Дочитав письмо до конца, Эдвард чуть не сошел с ума. Его переполняли сильнейшие эмоции, к которым примешивалось столько боли и радости, что во второй раз за день, но в гораздо более сильной степени он ощутил себя больным и на грани обморока. Он зажал письмо в руке, побежал мимо фруктового сада к тополям и прижался головой к гладкой коре дерева. Он стонал и смеялся. Он бросился на землю и принялся кататься по ней, потом лег на спину и сквозь сверкающие, трепещущие листья уставился на голубое небо. Потом сел и, тяжело дыша, перечитал это замечательное письмо. Оно походило на приказ об отсрочке смертного приговора. Но в то же самое время Эдвард вспоминал случившееся, чувствовал свою вину, глубоко осознавал свое преступление. Ужас ожесточенного отчаяния, до сих пор не отпускавший его, ничуть не ослабевал, не смягчался. То, что прежде казалось ему искуплением, на деле было заблуждением, воздействием магии. Но вот теперь все было настоящее. Ощущение того, что он вернулся к реальности, было таким сильным — как быстрое преображение, — что у него закружилась голова. Он наконец услышал чистый подлинный голос, хороший голос, властно с ним заговоривший. Но он не должен (это крайне важно) ожидать слишком многого; напротив, он должен быть готов — для себя — к чему угодно. Он должен принять сухую педантичную точность письма Брауни как закон или юридический документ, где говорится только то, что сказано. Эдвард упрекал себя, но не упиваться этим письмом было выше его сил. Одно предложение нравилось ему больше всего, и он перечитывал его бесконечно: «Иногда я впадаю в отчаяние». Разве здесь не слышалась (ну хоть немного!) мольба о помощи? «Как я могу быть таким эгоистом и позволять этой мысли радовать меня?!» — спрашивал он себя. А еще он подумал: «Я переложу это на ее плечи, и она со всем разберется». И еще он подумал (и эта мысль начала вытеснять все прочие боли и размышления): «Завтра я снова увижу ее».


— Левое колесо еще крутится, — сказала Мидж.

Машина самым смешным образом завязла на травянистой обочине одной из узких дорожек, среди которых они опять потерялись, съехав с шоссе. Земля не выглядела особенно влажной или глинистой, когда Гарри в раздражении сдал назад, чтобы развернуться в обратном направлении, но тут выяснилось, что в траве была неглубокая канавка. Они провозились целый час, пытаясь сдвинуть автомобиль с места — подкладывали под колеса газеты, камни, ветки, даже один из старых пиджаков Гарри. Машина отказывалась двигаться. Мидж была на грани изнеможения, лицо ее раскраснелось от напряжения — она подсовывала что-то под колеса, толкала машину, пока Гарри газовал, все глубже увязая, помогала ему откидывать в сторону землю, напоминавшую тесто. День уже клонился к вечеру, небо заволокло тучами, и все вокруг потемнело.

Пикник прошел великолепно. Они свернули на равнину, намереваясь доехать до моря. Однако выяснилось, что Мидж не очень ясно представляет себе местонахождение Сигарда, так что не имело смысла искать его в этом бескрайнем просторе, где они тут же потеряли ориентацию. Оставалась возможность, что они увидят башню издалека, но пока этого не случилось. Они поели на небольшой возвышенности, сидя на сухой, ощипанной овцами траве и созерцая церковь, опознать которую без путеводителя было невозможно. Гарри купил сэндвичи, салями, пирог со свининой, помидоры, сыр, пирожные, яблоки, бананы и сливовый кекс. Они съели большую часть купленной еды и выпили две бутылки испанского вина, разливая его по стаканам, купленным в том же магазине, что и штопор. Потом они немного повалялись на травке в объятиях друг друга. Они еще никогда не занимались любовью на природе, а когда сделали это, преисполнились гордости и счастья. Местность казалась совершенно безлюдной. Потом они уснули, а проснувшись, двинулись в сторону моря, но вскоре выяснилось, что у них совершенно противоположные представления о том, где оно находится. Гарри, гордившийся своим чувством направления, был вынужден ехать наобум, полагаясь на редкие дорожные указатели. Потом они повернули вместе с дорогой, которая перешла в проселок, и решили развернуться в обратном направлении. Вернее, попытались развернуться, вследствие чего забуксовали на поросшей травой обочине, на вид такой твердой и надежной. К счастью, им не нужно было спешить в Лондон, поскольку ни

Томаса, ни Мередита не было дома. Гарри даже подумал, что случайное разоблачение теперь может пройти совершенно безболезненно. Но на него действовало растущее беспокойство Мидж, ее страх выбивал его из колеи, а все происходящее становилось утомительным. Небо тем временем темнело, и рассчитывать на чью-либо помощь не приходилось.

— Пожалуй, я пойду и поищу кого-нибудь, — предложил Гарри.

— Да, но в какую сторону идти?

— Не знаю! Мы понятия не имеем, где находимся. И на кой черт мы поперлись в эти богом забытые равнины? Я в жизни не видел такого бессмысленного пейзажа.

— Я тебе говорила, что тут болота, топи, или как уж они называются. Ты напрасно так раздражаешься… если бы ты сдавал назад осторожнее…

— Если бы мы остались на шоссе, теперь были бы уже дома, в нашей квартире, и пили виски! У меня полный холодильник выпивки.

— Не расстраивайся! Мне очень жаль.

— Оставайся здесь. Будет холодно — залезай в машину.

— Нет-нет, я пойду с тобой. Мне одной будет страшно.

— Еще не стемнело. Ты устанешь, и мне придется идти медленнее. Посмотри на свои туфли! Ты не помнишь, нам по пути не попадалась мастерская?

— Нет. Кажется, была ферма — то того, как мы свернули на дорогу, по которой выехали сюда. Но ведь эта дорога должна куда-то вести.

— К какому-нибудь сараю. Я его вижу. По крайней мере, когда стемнеет, мы увидим огни.

— Ах, Гарри… неужели так долго? Нам понадобится трактор?

— Да нет, обычной машины будет достаточно. У меня в багажнике буксир.

— Пожалуйста, возьми меня с собой, пожалуйста!

— Ну хорошо, только накинь плащ, не то замерзнешь. А пока давай выпьем виски — тут у меня в бардачке есть.

Стоя рядом с машиной, они на скорую руку выпили виски, а потом отправились в путь. Сначала Мидж держала Гарри под руку, но потом он стряхнул ее руку и ускорил шаг. Мидж чувствовала себя несчастной, немного пьяной, и ей было страшно. Страх перед тем, что их роман откроется, боязнь ошибки, скандала, того, что она станет объектом нападок и осуждения, что о них напишут в газетах, страх перед Томасом, сочувствие к нему — все это не оставляло ее, хотя она ответила «да» на вопрос Гарри. Да, время придет, но пока еще не наступило, и Мидж не могла себе представить, как это может произойти. Она воображала некую волшебную трансформацию, быструю перемену декораций, после которой вдруг само собой окажется, что она уже оставила Томаса и счастливо живет с Гарри… и Мередитом. Она не желала думать о том, что известно Мередиту, и предпочла поверить, будто он ничего не понял. Но как же произойдет это преображение? Ну, как-то произойдет, и все, потому что не может не произойти. Гарри был прав.


— Смотри, коттедж. Я вижу свет.

Они брели уже довольно долго, и Мидж несколько раз заявляла (а Гарри возражал), что они не смогут найти обратную дорогу к машине. Коттедж находился на порядочном расстоянии от них, и они сошли со щебенчатой дороги и двинулись по заросшей травой тропинке. Один раз Мидж соскользнула с неожиданного пригорка, и они потеряли из виду зовущие огни и очертания крыши на фоне гаснущего неба, где уже зажигались звезды. Наконец они добрались. Перед ними возникла маленькая калитка в невысоком заборе.

— Иди ты, — сказала Мидж, прикрывая шарфом лицо.

Гарри поднял воротник плаща и поправил кепку, с помощью которой, к удовольствию Мидж, пытался изменить свою внешность. Он подошел к двери и постучал.

Элспет Макран открыла дверь.

— Слушаю вас?

— Извините, что беспокою, — начал Гарри, — но у нас машина завязла тут неподалеку, и я подумал, не позволите ли вы позвонить с вашего телефона в ближайший автосервис?

— У нас нет телефона.

— А может быть, вы вытащите нас на вашей машине? Буксир у меня есть…

— У нас нет машины.

Сара, появившаяся из-за спины матери, спросила:

— А где ваша машина? Мы могли бы подтолкнуть ее.

— Боюсь, это неблизко — нам пришлось долго добираться до вас. Тут поблизости нет автосервиса или кого-нибудь с машиной, кто мог бы нас вытащить?

— Автосервиса нет. У наших ближайших и единственных соседей есть машина, но они люди не слишком общительные, и я сомневаюсь, что вы найдете к ним дорогу…

— Я их провожу, — предложила Сара.

— Не хотите войти? — предложила Элспет. — Это ваша…

Она сделала неопределенный жест в сторону фигуры у калитки.

— Это моя жена. Вы очень добры, но…

— А как вас зовут? — поинтересовалась Элспет.

— Бентли, — ответил Гарри. — Мистер и миссис Бентли. Нам бы не хотелось вас затруднять. Если бы вы показали нам направление…

— Я их провожу, — повторила Сара. — Сами они никогда не найдут. Свалятся куда-нибудь в топь. Подождите секунду, я надену сапоги.

— Возьми-ка фонарь, — сказала Элспет Саре. — Туман сгущается.

— Нет, правда, нам не хотелось бы вас затруднять… — проговорил Гарри.

— Так вам нужна помощь или нет? Решайте.

— Тут недалеко, — сказала Сара. — Мы пойдем напрямик. Брауни еще в ванной — скажи ей, что я вернусь. Смотрите, у меня два фонаря. Пока, ма, скоро вернусь.

— Сара, не заходи в дом! — крикнула им вслед Элспет.

Сара вышла через калитку, Гарри за ней. Мидж стояла в стороне.

— Привет! Мистер Бентли, держите фонарь и светите мне вслед. Тут недалеко, но местами тропинка очень коварная, к тому же туман сгущается.

Небо успело потемнеть, а звезды скрылись за облаками. Громадные серые клубы тумана, подсвеченные фонариками, медленно перекатывались перед ними, обволакивали их, ухудшали видимость. Гарри взял Мидж за руку и потащил за собой, лучом фонарика высвечивая заляпанные грязью сапоги и драный низ джинсов Сары. Мидж ковыляла, выбирая, куда поставить ноги, ее туфли на высоких каблуках увязали во влажной траве, такой яркой в лучах фонарей. Задувал холодный ветерок, начал накрапывать дождь. Мидж тихонько, незаметно начала лить слезы.

— Мы почти пришли, — сообщила наконец Сара, — только поднимемся по склону. Миссис Бентли, давайте руку. Ну вот, отлично. Мы поднялись. Смотрите под ноги. Здесь не очень ровно. Тут где-то есть дверь, извините, темно — не могу найти. А, вот она. Звонка, кажется, нет, — Сара постучала в дверь кулаком и крикнула: — Эй, кто-нибудь!

В ответ тишина. Она постучала еще.

Беттина приоткрыла дверь на цепочке и спросила:

— Кто там?

— Это я, Сара, из Железнодорожного коттеджа. Тут со мной двое людей, у них машина завязла. Они просят их вытянуть.

Беттина закрыла дверь, потом открыла ее пошире и выглянула наружу.

— Это мистер и миссис Бентли, — сказала Сара, — им нужна помощь с машиной, они тут уже бог знает сколько времени кругами ходят.

— Извините, пожалуйста, что приходится вас беспокоить, — проговорил Гарри, — но мы увязли в грязи, и если бы вы на своей машине нас вытащили…

— У них и трактор есть, — услужливо вставила Сара, пытаясь заглянуть внутрь.

— Вам лучше войти, — сказала Беттина. Она еще шире открыла дверь, и Гарри вошел, а следом за ним Мидж. Беттина встала в проходе перед Сарой и сказала ей: — Спасибо. Доброй ночи. — И закрыла дверь.

— Огромное спасибо! — крикнул Гарри Саре, а потом обратился к Беттине: — Может быть, вы позволите позвонить…

— У нас нет телефона.

— Надеюсь, мы не слишком вас беспокоим…

— Конечно, беспокоите, — отозвалась Беттина, — но мы должны вам помочь. Присядьте на минутку. — Она выдвинула два стула с прямыми спинками и поставила их рядом с дверью. — В туалет не хотите?

— Нет, спасибо, — поблагодарил Гарри. — Извини, Мидж. Тебе не надо?

Мидж села и уронила сумочку на плитки пола. Гарри присел рядом с ней. Они в изумлении рассматривали большое темное открытое пространство, напоминавшее зал железнодорожного вокзала. Мидж не узнала этой комнаты — она видела ее очень давно, в летний солнечный день, когда это помещение было наполнено яркими платьями и веселыми людьми.

В Атриуме было тихо и пусто, если не считать удаляющейся фигуры Беттины; ее раскачивающиеся юбки почти касались пола. Атриум освещала единственная лампа у дверей Перехода. Ужин — в последние дни режим нарушился, и ужины задерживались — еще не начался, хотя стол был накрыт и часть блюд уже стояла на нем «на манер пикника», как называла это матушка Мэй. Гарри и Мидж сидели на неудобных стульях у двери почти в темноте.

— Странное место, — заметил Гарри тихим голосом. — Они впустили нас в какой-то сарай. Слава богу, у них есть трактор.

Вдали хлопнула дверь, потом появилась Беттина с лампой в сопровождении матушки Мэй. Беттина говорила матери:

— Это мистер и миссис Бентли, у них машина завязла, я думаю, им нужен трактор. Помнишь, когда в последний раз такое случилось, нам пришлось использовать его. Надо же, чтобы такое случилось именно вечером!

— Да… — пробормотала матушка Мэй.

Гарри встал.

Свет лампы приблизился к ним.

Мидж тоже поднялась. Она уже узнала матушку Мэй. Потом она узнала и помещение. Шарф упал ей на плечи, и матушка Мэй узнала ее.

Она вполголоса сказала Беттине:

— Выйди на минуту и никого сюда не пускай.

Беттина передала матери лампу и пошла назад к Переходу.

Мидж направилась к двери, но открыть замок у нее не получилось.

— В чем дело? — спросил ее Гарри.

— Это Сигард, — ответила Мидж.

Гарри отодвинулся подальше от света.

Матушка Мэй дрожала от возбуждения, ее глаза, ее мягкие серые глаза широко раскрылись и засияли, губы увлажнились. Лампа подрагивала, словно вот-вот упадет. Матушка Мэй закинула голову назад и свободной рукой пригладила волосы, ненароком выбив несколько шпилек, отчего длинная прядь упала ей на спину. Поставила лампу на пол. Она тяжело дышала и думала, думала.

Мидж, тоже задыхаясь, вернулась от двери. Несколько мгновений вид у нее был совершенно безумный, как у загнанного животного, готового броситься наутек или напасть на преследователя. Потом она замерла, окаменела, уставившись перед собой неподвижным взглядом и приоткрыв рот. Гарри тоже задумался. Все трое обдумывали ситуацию.

Матушка Мэй сказала Мидж:

— Прошу вас, присядьте. Вы, должно быть, устали.

Мидж не стала садиться — она отвернулась, глубоко дыша. С нарочитой неторопливостью она сняла с шеи шарф, встряхнула его и сунула в карман.

Матушка Мэй, похоже, надумала, что следует делать, и вполголоса произнесла:

— Миссис Маккаскервиль… — Она повернулась к Гарри. — Мистер…

— Уэстон, — сказал Гарри с улыбкой, отклоняясь от света лампы. — Молодая дама, проводившая нас сюда, не расслышала. У меня автомобиль «бентли». Я подвозил миссис Маккаскервиль назад в Лондон, когда с нами случилась эта неприятность. Я так понял, у вас нет телефона? Какая жалость. Мы хотели позвонить мужу миссис Маккаскервиль и моей жене — сказать, что задерживаемся. Но если нет телефона, может быть, вы будете так добры и вытащите нас? Мы не хотим портить ваш вечер…

Гарри исходил из того, что его не узнали. Дальнейшая ложь позволяла получить некоторые выгоды, а если она раскроется, они мало что проиграют. В любом случае ему ужас как не хотелось называть свое имя в этом доме.

— Может, выпьете чашечку чая, съедите что-нибудь? — с улыбкой спросила матушка Мэй у Мидж.

— Думаю, нам лучше сразу же заняться машиной. Как вы считаете? — обратился Гарри к Мидж.

Она кивнула и тоже улыбнулась:

— Извините, бога ради, что беспокоим вас. Я понятия не имела, что вы тут живете. Такое странное совпадение. Я рада еще раз увидеть этот дом. Надеюсь, ваш муж здоров?

— Приболел немножко.

— Очень жаль. Передайте ему привет.

— Непременно. Сейчас позову Беттину. Она уже, наверное, приготовила машину.

Матушка Мэй подняла лампу, поставила ее на стол и вышла из комнаты.

— Что будем делать? — спросила Мидж у Гарри.

— Держись понаглее. Все это не имеет значения. Эти люди не имеют значения. Они ничего не расскажут, да им и некому рассказывать. Сумасшедшая деревенщина, они живут за границей мира.

— Она видела, как я пыталась открыть дверь…

— Ну, это естественное потрясение! Она и сама-то была ошарашена.

— Она и тебя узнает. У видит где-нибудь твое фото или тебя самого…

— Не думаю. Тут довольно темно, а она так потрясена встречей с тобой, что на меня почти и не смотрит. Как бы там ни было, я, черт побери, не собираюсь сообщать ей мое имя.

— И машина у тебя не «бентли», и…

— Ну и что с того? Мы должны попытаться. Как только нас вытащат, мы исчезнем из их жизни, как сон. Они ни о чем не догадаются. Будут немного озадачены, может, решат, что это забавный случай, но никогда ничего не узнают. Они все забудут. С какой стати им помнить?

— Ты не понимаешь, — сказала Мидж, — она запомнит. Она заинтересована, заинтригована, она играет с нами. Она не допустит, чтобы нам это сошло с рук.

— Что сошло с рук? Я просто подвожу тебя до Лондона!

— Она наверняка узнает тебя…

— Я буду держаться подальше от света, выйду за дверь. Ты только не волнуйся — через двадцать минут все это закончится.

— Мы никогда не найдем машину.

— Да прекрати канючить, ну-ка, сделай отважное лицо.

Дверь на улицу внезапно открылась, и вошли Эдвард и Стюарт. Мидж вскрикнула. Они с Гарри торопливо отделились друг от друга и отошли назад. В тот же миг из Перехода появилась матушка Мэй, за ней шли Беттина и Илона. Три женщины остановились, наблюдая за сценой от двери.

Эдвард бросился вперед.

— Гарри, Мидж, вот здорово, что вы меня нашли! Но как вы узнали? Что, и Томас здесь? Это он вам сказал, где я? Я приболел, но мне уже лучше. А Стюарт приехал только вчера. Матушка Мэй, смотрите, кто приехал!

— Ну и кто же у нас здесь?

— Это моя тетушка Мидж Маккаскервиль и мой отчим Гарри Кьюно. Вы знакомы? Ну что я спрашиваю — конечно, вы знакомы. Это миссис Бэлтрам. Мы ее называем матушкой Мэй. А это мои сестры — Беттина и Илона.

Беттина рассмеялась.

— Сначала они были мистер и миссис Бентли, потом он превратился в мистера Уэстона. Какой-то вечер загадок!

Матушка Мэй, раньше не узнавшая Гарри, теперь настолько овладела ситуацией, что сумела скрыть удивление и мгновенно охвативший ее восторг. Улыбаясь, она повернулась к Беттине и громко сказала:

— Помолчи! — Потом она обратилась к Мидж и Гарри: — Как бы там ни было, добро пожаловать. И теперь, когда все инкогнито открылись, я не могу просто так отпустить вас. Вы должны остаться и поужинать с нами.

Илона пояснила Эдварду:

— Их машина завязла, мы должны их вытащить.

— Но сначала они поужинают с нами, — сказала Беттина. — Их нельзя спасать, не покормив, это неправильно! Илона, принеси еще тарелки, стаканы и вино.

Илона побежала по плиточному полу.

— Да-да, вы должны остаться, — проговорил Эдвард, глядя на Гарри. Он как будто не слышал или не обратил внимание на замечание Беттины. — Пища тут вегетарианская, но это все равно настоящий ужин, вы увидите. И у меня есть две вот такие замечательные сестры. Значит, Томас вам рассказал! А мне он обещал держать это в тайне. Наверное, он решил, что я засиделся. Вы приехали за мной? Я пока еще не могу вернуться. Сочувствую вам — надо же, завязли. Ну да ничего, мы вас вытащим.

Вернулась Илона и принялась расставлять дополнительные приборы.

При появлении молодых людей Гарри и Мидж застыли, словно вросли в пол. Потом они посмотрели друг на друга. Мидж вытащила из кармана шарф, повязала его на голову, чуть сдвинула назад.

Стюарт неподвижно стоял у двери со сжатыми кулаками. Потом он осторожно, опустив глаза, обошел эту пару, которая чуть подалась назад, и как-то неловко то ли кивнул, то ли поклонился им. Прошел по залу, словно направлялся в Затрапезную, затем передумал, развернулся и сел за стол. Когда Илона начала расставлять дополнительные стаканы, Стюарт улыбнулся ей и сказал:

— Спасибо.

Он смущенно посмотрел на отца, потом отвел взгляд.

Гарри произнес:

— Привет, Стюарт. Мы не останемся.

Мидж взглянула на Стюарта и издала странный долгий стон, похожий на протяжный звериный вой. Она села на стул и сказала Гарри:

— Идем немедленно. Мы найдем машину.

— Не глупи, — ответил он.

Матушка Мэй рассмеялась.

Эдвард начал понимать, что здесь что-то не так, и даже догадывался, что именно. Он подбежал к матушке Мэй.

— Все в порядке, все хорошо… Но я думаю, они не хотят оставаться на ужин, они хотят уйти. Я сделаю несколько сэндвичей… Илона сделает… я отвезу их на вашей машине… я их вытащу, все сделаю сам… Беттина, дай мне ключи. — Он бросился к Беттине.

— Ты никогда не найдешь дороги, — отозвалась Беттина. — И сам завязнешь. Ездить по этим дорогам непросто. К тому же там туман. Я выведу машину или трактор, если все этого хотят. Сначала попробуем на машине — в тракторе место только для двоих. Если планы переменятся, я надеюсь, мне дадут знать.

Она вышла из комнаты.

Эдвард, дергая себя за прядь волос, сказал:

— Так… так… черт… — Он подошел к Стюарту и тронул его за плечо. — Ты как, Стюарт?

Стюарт улыбнулся ему и принялся двигать приборы на столе, выкладывая из них разные фигуры.

Эдвард подошел к Илоне и спросил:

— Ты можешь приготовить несколько сэндвичей?

— Через минуту, — ответила Илона. — Я побуду тут.

Она встала у гобелена, чтобы видеть всю сцену.

Матушка Мэй отошла к столу и села рядом со Стюартом, оставив Гарри и Мидж у двери.

— Кажется, я слышу мотор, — сказал Гарри. — Мы подождем на улице.

Он двинулся к двери.

Вошла Беттина со словами:

— Не могу найти ключ.

Матушка Мэй вместе с Беттиной снова направились к Переходу.

Эдвард попросил Гарри и Мидж:

— Слушайте, ну пожалуйста, останьтесь, а? Присядьте, перекусите, выпейте вина.

— Нет, спасибо, — ответил Гарри. — Мы и правда должны идти.

— Илона, так сделаешь сэндвичи? — спросил Эдвард. — Или хотя бы хлеб с чем-нибудь?

Илону словно парализовало. Она прижималась спиной к гобелену и тяжело дышала, прижимая руку к груди.

— Тогда я сам!

Эдвард ринулся к Переходу, но перед ним возникла матушка Мэй, и он вернулся назад.

— Мы нашли ключи, — сообщила матушка Мэй и рассмеялась, словно не могла больше сдерживаться; так смеется человек, увидевший что-то очень смешное посреди какой-то торжественной или величественной сцены. Она обратилась к паре у двери: — Слушайте, ну присядьте. Если не хотите за стол, то устраивайтесь там, у двери.

— Спасибо. Мы подождем на улице, — сказал Гарри.

Он подошел к двери и предпринял еще одну безуспешную попытку открыть ее. Никто не шевельнулся, чтобы помочь. Тогда он вернулся и сел на один из стульев. Мидж, теребя в руках сумочку, оставалась на ногах. И тут в комнате появился Джесс.

Поначалу никто его не заметил. Дверь в Затрапезную располагалась в тени, а вошел он беззвучно. Он опирался на палку, которая ударилась об пол и произвела едва слышный стук.

Илона, первой увидевшая его, воскликнула:

— Джесс! — и бросилась к нему.

Не глядя на дочь, он оперся о ее плечо и окинул взором комнату. Вид у Джесса с его огромной головой был впечатляющий. Он походил на пророка, поддерживаемого учеником. На нем были темные брюки и расстегнутая белая рубашка. Его темная борода и шевелюра были расчесаны, красные губы влажны, большие выступающие круглые глаза сверкали, и он был босой. Нахмурившись, Джесс оглядел полутемную комнату, куда снаружи просочился туман.

Вперед выступила матушка Мэй. Она заговорила так, будто совершенно обычная вечеринка была нарушена появлением сумасшедшего.

— Прошу вас извинить его. Идем!

Она оттолкнула Илону, отчего ноги Джесса чуть подогнулись, и попыталась развернуть его, но он воспротивился, повернулся вполоборота и посмотрел через плечо своими яркими красновато-карими глазами. Он смотрел в сторону стола, потом вдруг отпихнул матушку Мэй и шагнул вперед, набычившись и сверкая глазами. Звенящим голосом он произнес:

— У вас тут мертвец, мертвое тело сидит за столом, я его вижу!

Он ткнул палкой в сторону Стюарта.

Стюарт поднялся.

Джесс продолжил, еще больше возвысив голос. Он говорил не истерически, а властно и взволнованно:

— Этот человек мертв, уберите его. Я его проклинаю. Уберите это белое, оно мертвое. Белое, уберите его отсюда!

С улицы вошла Беттина в плаще, она направилась к Джессу, но остановилась рядом с матушкой Мэй и обратилась к ней, а та резко сказала Джессу:

— Прекрати это! Прекрати немедленно. Идем, ты должен лечь в постель!

Джесс замахнулся на нее палкой, и она отступила.

— Мужчинам придется нам помочь, — проговорила Беттина. — Это тот же случай, когда нам пришлось вызывать лесовиков.

Стюарт чуть подался назад, не отводя глаз от Джесса, словно придворный, который пятится, выходя от королевской особы. Он наткнулся на стул.

Джесс, не обращая более внимания на Стюарта, направился в центр комнаты. Он внимательно рассматривал людей, глядевших на него. Наконец он остановился, затрясся, выронил палку, издал низкий воющий звук, а потом вполголоса пробормотал:

— Неужели никто не полюбит меня, неужели никто не поможет мне, неужели никто не поможет мне, неужели никто не подойдет ко мне?

Матушка Мэй, Беттина и Илона попытались подойти к нему, но он внезапно замахал руками, и они поспешно ретировались.

Мидж сдернула шарф и уронила на пол. Она сняла свой плащ и медленно направилась к Джессу, поворачиваясь к лампе, чтобы тот мог разглядеть ее лицо. Мидж остановилась перед ним, положила руки ему на плечи и сказала:

— Я люблю тебя, я помогу тебе. Дорогой Джесс, все хорошо, все хорошо.

Джесс вздрогнул, ссутулился, рот его приоткрылся. Он задрожал, уставившись на нее. Она обнимала его за плечи, чуть поддерживая. Наконец Джесс почти прошептал:

— Хлоя… мне сказали, что ты умерла… никто не говорит мне правду… и вот… я ждал, что ты вернешься ко мне… я так долго ждал.

Он обнял ее. Мидж заплакала. Ее рыдания смолкли, лишь когда Джесс начал ее целовать. Они застыли в страстном поцелуе с закрытыми глазами, ничего не видя и не слыша, сжимая друг друга в объятиях. Это был жадный, хищный поцелуй, словно голодный не мог насытиться.

Матушка Мэй брезгливо, но без особых эмоций произнесла:

— Боже мой, какая мерзость!

Она ухватила Мидж за локоть, чтобы оттащить ее от Джесса, но эти двое неразрывно сплелись друг с другом. Матушка Мэй и Беттина глядели на них с гневным спокойствием.

— Мы как-нибудь можем сдвинуть их с места? — спросила Беттина. — Или, по крайней мере, убрать его отсюда. Пусть она сделает это.

Матушка Мэй спросила пронзительным громким голосом:

— Миссис Маккаскервиль, не могли бы вы помочь нам вернуть его в кровать? Он серьезно болен.

Она с силой подтолкнула Мидж в спину. Босые ноги Джесса заскользили вперед по плиткам, оказались между ног Мидж, а когда она отступила, не в силах выдержать его вес, Джесс всей своей массой тяжело рухнул на пол и растянулся во весь рост. Он лежал с открытыми глазами, тяжело дыша. Мидж сердито дернулась, уворачиваясь от руки матушки Мэй.

Матушка Мэй позвала:

— Эдвард!

Эдвард, по-прежнему стоявший в другом конце зала, подбежал, опустился на колени и подсунул свою руку под руку Джесса. Матушка Мэй стала помогать ему с другой стороны, а Джесс, внезапно вернувшийся к жизни, начал сучить ногами и позволил поднять себя. Он не противился, когда его повели к двери Затрапезной, и остановился лишь на мгновение, чтобы показать на свою палку, лежавшую на полу. Матушка Мэй подняла ее. Джесс не оглядывался. Его держали под руки Эдвард и матушка Мэй. Через мгновение дверь за ними закрылась и Джесс исчез из виду.

Гарри, на протяжении всей этой драматический сцены сидевший на месте, поднялся. Он посмотрел на Мидж, которая в слезах замерла рядом с дверью и спрятала лицо за носовым платком, потом подошел к столу, опустился на стул и налил себе стакан вина. Стюарт, стоявший чуть поодаль, тоже сел. Он положил одну руку на стол, но дрожь так пробирала его тело, что ножи и вилки начали позванивать. Он убрал руку, соединил ее с другой и так сидел, дрожа и глядя на свои сцепленные руки. Гарри с любопытством глянул на него.

— Извини, сынок, за эту нелепую сцену. — Гарри вдруг подумал, что никогда прежде не называл Стюарта «сынок».

— Не переживай, — пробормотал Стюарт. — Я хочу сказать, ничего…

— Да уж, ничего. Вот такая, понимаешь, история.

— Мередит мне говорил, но я не поверил.

— Что?

— Он сказал, что она… он не сказал, с кем…

— Мередит?! Боже милостивый.

Гарри чуть не спросил, знает ли Томас, но подумал, что ему совершенно наплевать на Томаса. Так или иначе, скоро Томасу все станет известно. Браку Мидж пришел конец. «Это катастрофа, на которую я надеялся. Жаль, что я не сказал об этом Томасу еще сто лет назад, как хотел. Сказал бы ему все в глаза и не попал бы в такую унизительную историю, когда тебя застукали, как мальчишку. Это черт знает что, я не выбирал этого, но что случилось, то случилось, и слава богу, теперь она моя. Жаль Стюарта, но ему так или иначе предстояло обо всем узнать. А Мередит… конечно, это отвратительно… Но мне нужно сохранить ясную голову и быть предельно жестким».

— Машина готова, — сообщила Беттина, обращаясь к Гарри. — Вам, наверное, лучше уехать. В туалет не хотите? Миссис Маккаскервиль, вы не… Нет? Хорошо.

Мидж перестала плакать, но стояла спиной к комнате, словно не замечая Беттины. Она держалась за спинку стула и, казалось, целиком ушла в себя.

— А как насчет сэндвичей? — спросила Беттина у Гарри. — Илона, ты не могла бы приготовить несколько… Илона…

Илона не шелохнулась. Она отодвинула от стола один из стульев, поставила его у гобелена и теперь сидела, свесив голову вниз и спрятав лицо в ладонях.

— Нет, благодарю, — сказал Гарри. — Идем, Мидж. До свидания, Стюарт. Пожалуйста, поблагодари миссис Бэлтрам…

— Если с машиной не получится, мне придется вернуться за трактором, но я думаю, вы не захотите присоединиться ко мне… Илона, тебе лучше пойти спать.

Беттина подняла с пола плащ Мидж, ее сумочку и шарф, положила на стул рядом с ней. Гарри подал Мидж плащ, и она покорно продела руки в рукава. Он видел ее распухшее от слез лицо, на котором, однако, появилось странное свирепое выражение.

— Илона, иди спать. Немедленно! — повторила Беттина.

Илона поднялась и, ни на кого не глядя, побежала в Переход. Дверь со стуком захлопнулась за ней.

Стюарт вскочил на ноги, словно этот шум разбудил его.

— Вы не могли бы подождать минуту? — спросил он. — Я хочу поехать с вами, если вы не возражаете. Я только возьму вещи, это быстро.

Он побежал следом за Илоной.

Мидж с перекошенным лицом повернулась к Гарри.

— Мы не можем его взять. Не можем!

Гарри холодно ответил:

— Не понимаю, почему нет. Какое это теперь может иметь значение? Он уже все знает. Мередит ему сказал.

— Мередит сказал Стюарту? Нет, не может быть… Я тебе разве не говорила… Мередит видел…

— Он видел нас… что он видел? Черт… Я говорил, не надо встречаться в твоем доме!

— Это не моя вина!

— Вот и пожалуйста. Думаю, Томас тоже знает. Нас раскрыли, слава богу. Можно больше не прятаться, Мидж.

— Вы будете его ждать? — спросила Беттина, которая стояла рядом и слышала их диалог.

— Не обязательно, что Томас знает. Я уверена, он ничего не знает…

— Ну, скоро узнает!

— Ни Стюарт, ни Мередит не скажут ему.

— Это еще почему?

— Я не хочу, чтобы это случилось сейчас…

— Но, Мидж, это уже случилось!

— Еще нет… я пока не знаю… не так…

— Вы его будете ждать? — опять спросила Беттина.

— Мы не можем взять Стюарта, я этого не допущу, — заявила Мидж, топнув ногой.

— Да, мы его дождемся, — ответил Гарри Беттине, а потом обратился к Мидж: — Слушай, он мой сын…

— И ты это говоришь сейчас? Мне…

— Он, похоже, здесь не слишком желанный гость, и я его не оставлю в этой дыре…

— Ты хочешь взять его, чтобы скомпрометировать меня еще больше. Чтобы был свидетель, чтобы все уничтожить…

— Ты называешь это уничтожением, а я — освобождением! Неужели ты не понимаешь, что все это не имеет значения?

— Он нас ненавидит, он принесет нам несчастье.

Появился Стюарт с плащом и чемоданом.

— Извините, что заставил вас ждать, — извиняющимся тоном произнес он.

— Ну тогда пошли, — сказала Беттина и повела их на лужайку перед домом, освещенную фонарем, а оттуда к машине.

— Значит, это была не Хлоя, — сказал Джесс тихо, мечтательно.

Он лежал на своей кровати, в рубашке, и держал за руку Эдварда.

Около кровати стояла матушка Мэй, в руках у нее был стакан с коричневатой жидкостью.

— Нет, мой милый, — ответил Эдвард.

Такое обращение внезапно показалось ему естественным. Конечно, Джесс был его отцом. Но чувства переполнили его до краев, и Джесс стал гораздо большим: учителем, драгоценным королем, божественным любовником, странным, таинственным, бесконечно любимым объектом, предметом религиозных поисков, алмазом в пещере. Как будто в этой внезапной вялой тишине Джесс легко, почти неощутимо разделился на множество сущностей. Эдварду казалось, что его сердце разорвется от почтения и любви.

— Но ты не беспокойся, не печалься. Это была сестра Хлои. Хлоя умерла. Она умерла давно.

— Конечно, — сказал Джесс. — Я помню. Она так… так похожа на Хлою.

Он был умиротворен, говорил яснее, спокойнее, разумнее, чем когда-либо прежде. Эта перемена наполнила Эдварда надеждой и радостью.

— Да, сегодня она была похожа на Хлою. На ее фотографии.

— Ты совсем не помнишь мать?

— Смутно помню… плохо…

— Я ее вижу перед собой так ясно. Я ее очень любил.

Эдвард услышал, как завелась машина. Потом ее звук стих, удалился по дороге и перешел в тишину.

— Не надо грустить, мой дорогой, дорогой, дорогой Джесс, — сказал Эдвард. — Это так важно — чтобы ты не грустил. Я с тобой. Я буду ухаживать за тобой. Я нашел тебя, чтобы быть с тобой всегда. Я тебя люблю.

— Они уехали, — сообщила матушка Мэй.

Эдвард стал целовать руки Джесса. Джесс едва заметно улыбнулся, словно это тронуло и смутило его.

— А теперь уходи, — велела матушка Мэй. — Оставь нас, Эдвард. Я хочу, чтобы Джесс отдохнул. Я с ним посижу. Он испытал шок. И всем нам устроил встряску.

— Увидимся завтра, — сказал Эдвард.

Его одолевали такие странные эмоции: он чувствовал себя бесконечно влюбленным. Мысль о том, что он должен оставить Джесса, была мучительна. Эдвард встал.

— Дорогой Джесс, дорогой, милый, добрый Джесс, думай обо мне ночью. А я буду думать о тебе.

— Я увижу тебя во сне… Эдвард…

— До завтра.

— Да, до завтра.

Матушка Мэй открыла дверь, и Эдвард выбежал из комнаты.


Атриум был пуст, накрытый стол остался нетронутым, если не считать пустого стакана Гарри. Эдвард поспешил в Переход и бегом поднялся по лестнице в Западный Селден, а там — в угловую спальню, постучал в дверь, вошел. Стюарта там не было. Потом он увидел, что комната прибрана, все вещи брата исчезли. Стюарт исчез. Это стало для Эдварда неприятным сюрпризом, выбившим его из колеи. Стюарт был нужен ему сейчас, он хотел поговорить с ним о том, что случилось, хотел узнать, что Стюарт думает об этом, и понять, что должен думать он сам. Эдвард почувствовал страх и одиночество. Он вернулся в свою комнату, зажег лампу и сел на кровать. Значит, Стюарт уехал. Вообще-то это не так уж плохо. Сигард был местом и проблемой Эдварда, и Стюарт тут не помощник, он опасен. Эдвард не мог понять, голоден ли он. Может быть, стоит спуститься на кухню и найти что-то съестное? Но ему не хватило силы воли. Он чувствовал, что все еще болен и чрезвычайно, огорчительно возбужден. И теперь ему ничего не оставалось, как только отправляться спать.

Или у него все же был выбор? Он вошел в темную ванную и выглянул в окно. В Восточном Селдене было темно, лишь за прикрытым ставнями окном в спальне Илоны горела лампа. Илона была там. Одна. Матушка Мэй осталась с Джессом. Беттина уехала в машине. Стюарт тоже уехал.

«Я должен поговорить с кем-нибудь, — думал Эдвард, — мне все равно не уснуть. Что, черт возьми, случилось сегодня вечером, что это значит, как может повлиять на меня, должен ли я сделать с этим что-нибудь? Почему они появились, не я ли тому причиной, обвинят ли они в этом меня, чем они занимались, что надумает Томас? Нужен ли я Гарри, нужен ли я Мидж, не следовало ли мне уехать с ними, должен ли я уехать завтра? Но я не могу уехать, я должен остаться».

От этих мыслей вся его прошлая жизнь смешалась. Мидж и Гарри вместе — что это могло значить? Может, это просто случайность и ничего особенного за этим не стоит. Тем не менее почему они оказались здесь? Может быть, они приехали, чтобы забрать его? Ничего подобного они не говорили. Или говорили? Он никак не мог вспомнить. А еще Джесс назвал Стюарта «мертвецом» и «белым телом». И Джесс решил, что Мидж — это Хлоя, а Мидж поцеловала Джесса. Это был какой-то кошмар. Воспоминание о Мидж и Джессе, застывших в страстном объятии, сильно огорчало его. Этот образ останется с ним, как мрачная икона.

«Я должен увидеть Илону, — подумал Эдвард. — И сейчас для этого самый подходящий момент».

Он взял лампу в ванную и посмотрел на себя в зеркало. Ему пора было побриться, и он не успел остановить себя — подспудный тщеславный порыв побудил его потянуться к бритве. Эдвард причесался, пригладил длинную темную прядь и, поразмыслив, снял пиджак. Поправил рубашку, расстегнул еще одну пуговицу. Ему показалось, что так он будет выглядеть старше, более поджарым и хищным. Он прищурился и на своих длинных ногах поспешил из ванной вниз по лестнице.

В коридоре между зданиями стояла темнота, хоть глаза выколи, и даже в дальнем конце света не было видно, но Эдвард часто заглядывал сюда днем и теперь уверенно пошел вперед. Ближе к концу он дотронулся до стены и на ощупь нашел поворот на лестницу, которая, как он полагал, должна быть симметрична той лестнице, что вела в его спальню. Он не ошибся. Его нога нащупала первую ступеньку, и он бесшумно двинулся дальше, наверх. Наверху возникло знакомое ощущение близости света, а через мгновение его привыкшие к темноте глаза уловили едва заметное световое пятно под дверью комнаты Илоны. Тишина, царившая здесь, обескураживала Эдварда. Вытянув вперед руки, он на цыпочках подкрался к двери и прислушался. Ни звука. Он тихонько постучал. Потом еще раз. Прислушался к собственному учащенному дыханию, осторожно повернул ручку и открыл дверь.

Илона спала. Догоравшая лампа стояла на столике рядом с ее низкой кроватью. Девушка лежала на спине на красновато-коричневой поверхности, которую Эдвард сначала принял за простыню или плед, но потом сообразил, что это ее распущенные волосы. Ленты, которые она вплела в косы сегодня вечером, затерялись среди ее прядей. Голова Илоны, немного повернутая набок и запрокинутая, покоилась на вывернутой руке — такая поза могла бы выражать страдание, если бы сон не наложил на эту фигуру печать умиротворения. Другая рука лежала на смятом одеяле, ладонь была раскрыта в жесте смирения или покорности. Губы Илоны приоткрылись, а ее тихое дыхание звучало едва слышно. Он обратил внимание на ее длинные ресницы — светлые, днем они были не так заметны. Во сне лицо Илоны утратило бойкость, щеки чуть ввалились, рот утратил живость, стал мягким, как у ребенка. Простыня и одеяло съехали вниз, обнажив нежную кожу ее уязвимой длинной шеи, закругленный вышитый воротник голубой ночной рубашки, под которой проступали маленькие груди. Она казалась такой беззащитной, такой хрупкой и слабой, что трудно было себе представить, как она живет в этом мире.

Эдвард закрыл дверь и подошел к кровати. Несколько мгновений он стоял над ней, огромный, как его собственная тень. Он чувствовал изумление, а затем глубокую боль какого-то стыдливого смирения и новый, не похожий на прежний, целомудренный страх. Его присутствие казалось опасным для нее, и он спрашивал себя, не следует ли ему осторожно уйти. Кровать, стоявшая у стены, была маленькой, низкой и узкой — диванчик, а не великолепная высокая кровать вроде той, на которой спал он. Илона словно лежала на подушке и лоскуте цветной материи, брошенных на пол. Эдвард перевел дыхание и очень осторожно опустился на колено рядом с ней. Теперь он захотел приблизиться к ней, почувствовать, если возможно, ее дыхание. Его открытые взволнованные губы приблизились к губам Илоны. Он замер, потом откинулся назад, опустился на оба колена и сел, касаясь ягодицами пяток. Он испытывал возбуждение, в котором смешались сила и нежность, осознание их уединения, дома вокруг них, погруженного во тьму и тишину, темной облачной ночи за полуоткрытыми ставнями.

И тут Илона проснулась. Эдвард увидел, как вспорхнули ее ресницы, открылись, закрылись и снова открылись веки. Кошачьим проворным движением она села и прижалась к стене. Эдвард быстро отодвинулся от кровати. На лице уставившейся на него Илоны отразился звериный страх.

— Илона… дорогая… это всего лишь я… не бойся… прости меня…

Испуганным движением она натянула ночную рубашку по самый подбородок, потом откинула одеяло и спустила свои стройные ноги на пол. Эдвард поднялся и отступил назад. Она поспешно засунула босые ноги в тапочки, потянулась за красным халатом, лежавшим в ногах кровати, и стала неловко натягивать его. Все это время лицо ее искажала гримаса страха пополам с раздражением. Она застегнула халат негнущимися, непослушными пальцами и только после этого встала.

— Ты не должен здесь находиться, — прошептала она Эдварду. — Немедленно уходи.

Эдвард тоже встал и ответил тихо, но не шепотом:

— Слушай, Илона, не волнуйся. Твоя мать с Джессом, она сказала, что посидит с ним, а Беттина уехала с остальными в машине. Стюарт тоже уехал. Здесь мы одни.

— Они могут появиться в любую минуту. Как ты мог такое сделать?! Ты же знаешь, что нельзя.

— Ничего я не знаю! — воскликнул Эдвард. Это была ложь: он прекрасно знал, что здесь запретная территория. — И почему мы должны жить по правилам, кто эти правила сочинил? Я твой брат. У меня что, нет никаких прав?

«Нет, никаких», — сказал он сам себе.

— Чего ты хочешь?

— Я хочу с тобой поговорить, посидеть минутку. Я долго не задержусь. Пожалуйста, Илона. Я так расстроен и потерян. Помоги мне, позволь просто поговорить с тобой. Я обещаю, что скоро уйду. Мы услышим, когда подъедет машина и Беттина войдет через переднюю дверь. Если матушка Мэй не с Джессом, то она наверняка ждет Беттину в Атриуме. Они ничего не скажут.

Эти абсолютно нелепые аргументы немного успокоили Илону, хотя, скорее всего, она мало что поняла из его слов. Она села на кровать, а Эдвард, скрестив ноги, опустился на пол неподалеку от нее. Илона аккуратно подобрала волосы и закинула их за спину. Она повернула к Эдварду лицо, на котором застыла маска отчаяния, и сказала:

— Ты не уезжаешь?

— Нет. С чего ты взяла?

— С того, что случилось сегодня.

— А что такое случилось сегодня? Вдруг из ниоткуда материализовались мой отчим и моя тетушка. Беттина говорит, что они представились как мистер и миссис Бентли.

— Я не понимаю. Это была сестра Хлои, и она замужем за…

— За Томасом Маккаскервилем.

— А этот мужчина был мужем Хлои?

— Да, Гарри Кьюно.

— У них сломалась машина.

— Да. Но они явно были вместе тайком. А сюда они попали, наверное, случайно, забрели в темноте. Если случайности вообще бывают.

— Я решила, что они приехали за тобой.

— И я тоже, но, когда подумал, понял, что это не так. Да нечего брать в голову. Я хочу сказать — тебе нечего брать это в голову. Я во всей этой неразберихе чувствую одно: ни на кого нельзя положиться, и это только начало.

— Джесс поцеловал ее… я ничего подобного не видела… он целовал ее так…

— Да. Целовал. Ты видела?

Эдвард ощутил какую-то странную боль, выворачивавшую его наизнанку, словно его мать и в самом деле присутствовала при этой сцене, словно ее несчастный и беспомощный призрак в лице Мидж пытался поцеловать Джесса, прикоснуться к неверному возлюбленному, обнять его. Эдвард даже теперь не хотел задумываться о том, что означает расхожая фраза, будто любовник «плохо обошелся» с его матерью. Он не имел ни малейшего желания думать обо всем этом. Этот поцелуй был ужасным. Но и волнующим. Он был волнующим на ужасный манер. Все это каким-то образом взаимосвязано, связано с ним, а через него — с Илоной, Брауни… Брауни. Завтра.

— Илона, позволь, я тебе кое-что скажу. Ты ведь знаешь про Марка Уилсдена, да?

— Это твой друг, который выпал из окна.

— Да. Так тебе матушка Мэй сказала?

— Да, и мы читали в газете.

— У вас здесь не бывает газет…

— Дороти прислала нам вырезку — подруга матушки Мэй.

— Так вот. Я нашел его сестру. Она здесь…

— Здесь?

— Да. Она в Железнодорожном коттедже, где живут Сара Плоумейн и ее мать.

— Ты там был?

— Да. Только никому не говори.

— Но ты знаешь этих людей — они ведь ужасны, правда?

— Я когда-то знал Сару. Но слушай, что я тебе скажу. Я собираюсь встретиться с сестрой Марка еще раз завтра утром. Для меня это ужасно важно. Она была добра ко мне, она мне может помочь. Никто другой сделать это не в состоянии…

— А я тебе не могу помочь?

— Ах, Илона, конечно, ты мне помогаешь, но ты должна понять, тут особый случай…

— Я тебе не нужна. Ты идешь к ней.

— Илона, не будь глупенькой…

— Ты нас оставляешь…

Илона закрыла лицо руками и горько зарыдала. Слезы ручьем текли сквозь ее пальцы, скатывались по щекам на шею, на расшитый воротник ночной рубашки и на халат, отчего цвет его становился темнее. Она плакала, издавая какие-то короткие скулящие звуки.

— Илона, не плачь, пожалуйста, не плачь, я этого не вынесу!

Эдвард вскочил и сел рядом с девушкой на кровать, обнял ее за плечи. Он ощутил ее худобу и миниатюрность, хрупкость ее костей. Илона съежилась, подалась в сторону, сбросила с плеча его руку. Он ощущал запах влажной шерсти и теплый аромат ее тела, только пробудившегося ото сна.

— Прекрати, пожалуйста, моя дорогая…

Илона повернулась и принялась искать под подушкой платок, нашла его, вытерла лицо, промокнула шею. Продолжая шмыгать носом и хныкать, она сказала:

— Ты возьмешь меня с собой в Лондон? Можно, я поживу у тебя дома? Совсем недолго. Я найду работу. Пожалуйста, позволь мне поехать с тобой в Лондон. Я не хочу здесь оставаться. Я здесь умру.

Эдвард чувствовал болезненную жалость и любовь к Илоне, в то же время понимая, что все это невозможно. Он не мог взять Илону в Лондон и держать ее в своей комнате, как домашнего зверька. Она бы зачахла там. И какую работу может она найти, для какой работы она вообще годится?

— Но ты должна оставаться с Джессом, — сказал он.

— Они не дают мне видеться с Джессом, не позволяют приближаться к нему. Они ревнуют А сегодня… он меня даже не заметил.

Она поплакала еще, потом принялась выжимать платок, глядя, как влага капает на коврик перед кроватью.

— Так или иначе, но я тоже должен оставаться с Джессом, — произнес Эдвард с инстинктивной горячностью, хотя и безрадостно. — И с чего ты взяла, что я уезжаю?

— Ты уезжаешь. Тебе придется уехать. Ты не сможешь этого вынести. Они перестанут пускать тебя к нему. Ты будешь вынужден уехать, ты поедешь за ней. Ты забудешь меня. Я никому не нужна.

Слезы хлынули снова, словно ливень, льющийся из бесконечного источника. Эдвард никогда не видел, чтобы девушки так плакали. Он никогда не видел столько слез. Потом он вообразил, будто в младенчестве видел, как плачет его мать. Столько женских слез!

— Илона, не надо. Ты моя сестра, я люблю тебя. Я тебе говорил об этом, не забывай.

— Тогда ты возьмешь меня в Лондон?

— Понимаешь, это довольно трудно…

Он задумался. «Не могу себе этого представить — она умрет, если покинет Сигард, и потом…»

Илона резко перестала плакать, поднялась на ноги, бросила мокрый платок в угол, открыла ящик и вытащила большой квадратный белый носовой платок, аккуратно развернула его, вытерла руки и сунула в карман халата. После чего спокойным ровным голосом, не глядя на Эдварда, сказала:

— Все понятно, я тебе не нужна. Это была глупая надежда. Мне не остается ничего другого — только утопиться.

— Илона, не говори таких глупостей! Я тебе сказал, я никуда не уезжаю! А если и уеду, то обязательно буду приезжать к тебе. А потом, когда дела в Лондоне немного образуются, не вижу причин, почему бы тебе не приехать ко мне в гости…

— «В гости»! Нет, ты не понимаешь, ты не знаешь, чего я хочу и как сильно я хочу, сколько я думала, что твой приезд все изменит и даст мне надежду… Но какое это имеет значение? Пожалуйста, уходи, я хочу спать, а тебя не должны видеть здесь, не то они меня обвинят.

Эдвард услышал глухой рокот, потом громкий, безошибочно узнаваемый звук — машина возвращалась домой. Он вскочил на ноги.

— Машина. Я должен идти. Илона, я буду заботиться о тебе всю жизнь. Я тебе обещаю… дорогая, дорогая Илона, верь мне…

— Иди скорее. Я должна выключить свет.

Она выключила лампу, когда он еще не успел дойти до двери.


Эдвард открыл глаза и увидел дневной свет. Он забыл закрыть ставни. Он лежал на спине, расслабившись, наполовину проснувшись, а потом вспомнил удивительные события вчерашнего вечера: приезд Гарри и Мидж в качестве «мистера и миссис Бентли», появление Джесса, проклятие Джесса в адрес Стюарта и то, как Джесс держал Мидж в объятиях и целовал ее. Он думал, что перед ним Хлоя. Как странно. Приснилось все это Эдварду или было на самом деле? А потом он говорил с Илоной, и она так много плакала. А еще он свалился с каменной лестницы в темноте и ушиб ногу. Потом он стоял в Переходе, пытаясь расслышать, о чем говорят Беттина и матушка Мэй в зале. Около двери слова их можно было разобрать, но это вызвало у него отвращение и он похромал в Западный Селден. А теперь… как это ужасно, и что он должен со всем этим делать? Эдвард приподнялся, скинул с себя простыню и одеяло, сел на кровати, потирая больную ногу. Он осмотрел порезанный палец, который затягивался после того, как матушка Мэй приложила к ранке листик. Потом, словно вспышка, в мозгу у него пронеслось: Брауни. Сегодня.

Эдвард посмотрел на часы. Было уже поздно, завтрак закончился, он проспал. А если он не успеет вовремя, если она уже уйдет, если она решит, что он не хочет ее видеть, если он потеряет ее навсегда? Он стал одеваться с неловкой поспешностью. Вдруг они задержат его? Вдруг Илона от отчаяния и ревности сказала остальным, куда он собирается? Одевшись, Эдвард подошел к окну — посмотреть, нет ли кого внизу. Он намеревался выскользнуть из дома прямо через двери Западного Селдена. За дверью висел густой туман, его ровная поверхность находилась в нескольких футах над землей. Впечатление было такое, будто паводок окружил дом. А если он заблудится? Господи, ведь он же не знает дороги в Железнодорожный коттедж — он случайно нашел его! Нужно найти место, где старые железнодорожные пути пересекают дорогу. Но в тот раз он чуть не прошел мимо и в таком чертовом тумане вполне может пройти мимо опять. К тому же тот путь, судя по всему, обходной, и наверняка есть прямой ход к железной дороге. Нужно посмотреть на карту. Но он оставил ее в ящике в Затрапезной.

Эдвард стоял, мучимый тревогой и нерешительностью, потом надел пиджак. Ему было нехорошо, голова слегка кружилась, мысли путались, все время хотелось моргать, словно туман попал в глаза. Он зашел в ванную, не зная, стоит бриться ради Брауни или нет. Посмотрел на себя в зеркало. Вид у него был еще тот. Эдвард нетерпеливо побрился, двигая бритвой с болезненной медлительностью, словно что-то держало его за руку. Он решил надеть галстук, но ему не удавалось завязать узел, и он бросил его.

Причесался, сунул расческу в карман. Он все еще не решил, стоит ли ему рискнуть и идти за картой.

Открыв дверь своей спальни, Эдвард прислушался. Белое безмолвие тумана проникло в дом. Не было слышно ни звука. Он подошел к лестнице, потом бросился назад за плащом, после чего спустился до самого Перехода и снова прислушался. На кухне никого не было. Он осторожно открыл дверь Атриума: большой зал был пуст, на столе — остатки завтрака. Подойдя поближе, Эдвард увидел хлеб, джем, кувшин с фруктовым соком и вдруг почувствовал, что голоден как волк. Вчера он не ужинал. Он быстро оторвал кусок хлеба и выпил два стакана фруктового сока, у которого был хмельной привкус, как у вина. Возможно, это и было вино. Эдвард сделал себе сэндвич с вареньем и сунул его в карман. Несколько мгновений он чувствовал себя совсем больным, ему казалось, что ноги его не касаются земли. Он подавил желание сесть за стол и опустить голову на руки. Подошел к Затрапезной и заглянул в пустую комнату. Через мгновение в его кармане лежала карта, и он на цыпочках крался по плиточному полу к главной двери, когда в дом снаружи вошла матушка Мэй. Она отодвинулась в сторону, когда Эдвард стрелой метнулся к двери. Он слышал, как она окликнула его по имени, но уже бежал, не оглядываясь, по лужайке.

Он хотел поскорее оказаться подальше от дома и найти какое-нибудь место, где можно остановиться и сориентироваться по карте. Он направлялся к деревьям налево за теплицами и фруктовым садом, чтобы тополиная роща оказалась между домом и ним, и воображал, как Беттина и матушка Мэй бегут следом и зовут его. Он по пояс погрузился в белый туман, словно половина человека спасалась бегством. За тополями Эдвард замедлил шаг и прислушался. Никаких признаков погони не было. Он развернул карту, которая тут же начала складываться в его руках, словно он держал несколько кое-как сшитых между собой маленьких книг. Он встал на колени — трава была влажной от тумана и росы — и разложил карту, потом второпях сложил, чтобы видеть только то, что ему нужно. От проезда к железнодорожным путям вела тропинка, но Эдвард в прошлый раз не заметил ее; возможно, она заросла или была засажена «нехорошим фермером», о котором говорила Илона. Идти по дороге надежнее. С помощью карты можно было хотя бы оценить расстояние. Он пошел параллельно дорожке по кочковатой земле, поросшей травой, утесником, кустами бузины и орешника. Ему показалось, что до него доносится шум автомобильного мотора. Потом он отчетливо услышал журчание реки. Эдвард продирался через заросли полегшего папоротника, среди которых уже пробивались упругие молодые побеги, похожие на маленькие зеленые прогулочные трости. Потом он увидел берег реки и знакомую тропинку. Туман рассеивался, поднимался от земли и таял в воздухе, и Эдвард смутно видел склон невысокого холма, деревья на другой стороне. Судя по карте, если идти вдоль берега, то добраться до дороги можно скорее, хотя это будет дальше от места назначения. С другой стороны, он опасался идти открыто, а на шоссе мог бы пуститься бегом. Почему все вдруг стало таким трудным?

Эдвард решил, что лучше все же вернуться на дорогу. Посмотрев на часы, он понял, что потратил немало времени, сверяясь с картой и шагая по кочковатой земле. Время уходило, и нужно было торопиться. Чуть не плача, он подумал: «Мне нехорошо, я так странно себя чувствую. Какая-то лихорадка, горячка, голова болит, хочется лечь и заснуть. Может, все дело в солнце? Я вижу его как золотой шар, плывущий сквозь туман, но я не должен на него смотреть. Уже все заволокло туманом, да? Ведь это туман, а не мои глаза? Не нужно мне было пить этот сок. Для чего он стоял там в маленьком кувшине? Неужели они оставили его специально для меня? Они не хотели меня выпускать. Я не должен смотреть на солнце. Я хочу присесть и отдохнуть, но я не должен этого делать, я должен добраться до Брауни, а если я этого не сделаю, то больше никогда ее не увижу».

Он решил еще немного пройти по тропинке, только нужно было торопиться. Заросли крапивы казались похожими на зеленое кресло, и ему вдруг пришло в голову, что он попал в одну из картин Джесса! Лист коснулся его руки, прочертив зудящую линию. Эдвард остановился, широко расставил ноги, чтобы сохранить равновесие, и посмотрел на реку. Он был совсем рядом с «мостом», где вода перекатывалась через переброшенную с берега на берег ограду, образующую ненадежный переход. У него под ногами росли грозди первоцветов, а ближе к воде цвели желтые ирисы; по плавучим водорослям бегали трясогузки. Он почувствовал желание перебраться на другой берег. Неужели перст судьбы указал ему этот путь, запрограммировал его на выбор этой тропинки? Бурая вода текла целеустремленно, ровным потоком и не так быстро, как прежде; она обтекала деревянные планки, перекатывалась через них спокойно, без пены, издавая мягкий журчащий шепоток. Вода была прозрачная, как тонированное стекло. Эдвард посмотрел на сочные зеленые побеги тростника, оценил расстояние между берегом и лежачей оградой.

Потом он увидел нечто удивительное, нечто ужасное. Он увидел Джесса. Джесс был внизу в воде, под ним, — смотрел оттуда вверх. «Он сошел с ума, сошел с ума, — подумал Эдвард, и его потрясение было таким сильным, что он отошел от края, словно получил сокрушительный удар. — Джесс увидел меня и спрятался там, в реке, он решил меня испугать». Он подошел и взглянул снова. Теперь картина изменилась. Он все еще видел Джесса, но теперь он понял, что тот находится под водой. Эдвард рассмотрел его лицо, открытые глаза, какое-то подобие улыбки; черные волосы и борода, увлеченные силой течения, шевелились в воде, четко была видна одна рука с рубиновым перстнем. За головой Джесса было что-то вроде черного бугорка, оплетенного стеблями мертвого тростника. Вода здесь казалась спокойной, похожей на бурый студень, и глаза Джесса смотрели на Эдварда, как глаза какого-то морского чудовища. «Боже мой, — подумал он, — это галлюцинация. Вроде тех ночных сновидений, когда меня опоили. Они накачали меня».

Он встал на колени и опустил руку в воду. Стоило ему взбаламутить ровную поверхность, как видение исчезло, но несколько мгновений он чувствовал пальцами перстень, что-то мягкое и холодное, твердый поясок. Потом и это ощущение исчезло. Эдвард встал и снова уставился вниз, наклонив голову вперед, чуть не падая в реку. Он видел бурую воду, раскачивающиеся молодые тростники — и ничего больше. Теперь вода пенилась и закручивалась, и он уже не видел сквозь нее. «Джесс не сошел с ума, — подумал Эдвард. — Это я свихнулся». Он отошел от воды и побежал вдоль берега.

Потом он перестал бежать и зашагал дальше. Тропинка оборвалась у моста. Высокая трава замедляла движения, и Эдвард был вынужден остановиться. Он развернулся и пошел назад. Рот у него был открыт, дыхание вырывалось короткими взволнованными стонами. Он снова остановился над тем местом и заглянул в реку, в воду, к которой вернулась ее буровато-стеклянистая прозрачность. Под водой ничего не было. Он сел и соскользнул вниз по берегу, зарывшись каблуками в глинистую поверхность, остановился по колено в воде. Он снова посмотрел в воду, зачерпнул ее руками и принялся ходить вдоль берега, пробуя ногами дно, погружаясь в поток почти по пояс. Выбрался наверх и, продираясь сквозь траву, пробежал вдоль берега по течению, заглядывая в тростники, шаря глазами среди длинных колеблющихся в воде растений. Потом он оставил это занятие и быстрым шагом направился по траве к дороге.

Добравшись до нее, Эдвард все еще тяжело дышал от страха и потрясения. «Это ужасно, это отвратительно, — думал он. — Неужели я и дальше буду таким? Я разрушаюсь?» А еще он думал: «Да нет, они не травят меня, это мои собственные проблемы. Это тот ужасный наркотик, что я принимал, он навсегда останется в моей крови, навсегда. Какое жуткое видение. Я погибаю. Вот до чего я дошел, вот куда меня несет. А я-то думал, что выздоравливаю. Думал, что мне лучше. Но наказание, конечно же, следует автоматически». И еще: «Что сможет поделать с этим Брауни? Я не должен ей говорить, хватит с нее моих прежних бед, она и так предостаточно наслушалась, она узнает и придет в ужас, ничего, кроме отвращения, я у нее не вызову. Ах, Брауни, бедная, бедная Брауни». Когда он добрался до коттеджа, она ждала его, стоя у двери.


— Эдвард, что с тобой? Ты болен?

— Нет. Да. Думаю, у меня малярия.

— Малярия?

— Да, тут на болоте малярийные комары.

— Ты весь мокрый и в грязи.

— Я провалился в лужу. Ужасно глупо. Боялся опоздать.

— Сядь. Хочешь чего-нибудь? Кофе? Шерри?

— Нет, ничего не надо, я через минуту буду в порядке.

Эдвард сел на низенький стул. Голова у него кружилась, черное облако витало над ним, над самой его головой.

— Я не должен досаждать тебе, Брауни, — сказал он. — Не хочу тебе мешать. Ты должна собираться.

— Я уже собралась. Идти до автобуса всего ничего. Выпей-ка чего-нибудь. Я и сама выпью.

— Хорошо. Шерри.

У шерри, темного и довольно сладкого, был великолепный вкус, напоминавший божественный нектар. Эдварду стало чуточку получше.

— Спасибо. Я пришел в себя. Нет, конечно, это не малярия. У меня был грипп, а теперь я почти поправился.

— Ты весь дрожишь. Я включу обогреватель. Вот так.

— Ах, Брауни, Брауни…

Они посмотрели друг на друга.

В темной комнате, где все было покрыто то ли печной гарью, то ли налетом времени, Брауни казалась старше и тусклее: волосы не так блестели, на лице лежала печать усталости или грусти. Она надела юбку цвета морской волны и коричневую кофту, поверх которой совсем не к месту торчал воротничок синей блузки. Бледное лицо было чрезмерно крупным и голым, не защищенным ни косметикой, ни красивой прической, ни обаянием. Она замерла, тяжело расставив ноги, сцепив перед собой руки, и глядела на Эдварда. Брауни стояла неподвижно, и Эдвард попытался тоже встать.

— Нет-нет, сиди. Хочешь, затоплю печь?

— Нет, пожалуйста, не надо…

— Я вчера не топила. А сегодня утром холодновато. В доме сразу становится сыро.

Она подтащила к себе стул с прямой спинкой и села, возвышаясь над Эдвардом, а он чувствовал себя неловким и слабым на своем стуле пониже с провалившимся сиденьем и деревянными подлокотниками. Ноги его были неловко вытянуты вперед, а над его брюками от жара обогревателя, который Брауни поставила рядом с ним, поднимался парок. Эдвард хотел найти стул повыше, но не отваживался ни на это, ни на то, чтобы попросить еще шерри.

— Спасибо, что согласилась встретиться со мной…

— Ну что ты…

— Ты сказала, что хочешь спросить меня еще о чем-то.

— Да. Вообще-то о двух вещах… Ты уж извини меня за этот… допрос, что ли… но я чувствую, что должна прояснить все, пока у меня есть возможность видеть тебя.

— Да… конечно… — Для Эдварда это прозвучало так, словно очень скоро их встречи закончатся, и навсегда.

— Может, такой вопрос тебе покажется сумасшедшим… но… слушай, ты мне правду сказал в прошлый раз, что дал ему наркотик, а он не знал об этом?

— Да. Боже мой, если ты мне не веришь, мне конец!

— Нет, я знаю, но мне необходимо выбросить из головы одну мысль. Сам он у тебя ничего не просил?

— Нет!

— Тем не менее у него могли быть… какие-то основания… для того, чтобы выпрыгнуть в окно.

— Не понимаю, — сказал Эдвард.

Ему снова стало нехорошо, чернота вернулась, невыносимое отчаяние смыкалось вокруг.

— Я хочу сказать, ты уверен, что это не самоубийство?

— Самоубийство? Нет! Конечно же нет!

— Он не горевал, ничего ужасного с ним не случилось, его девушка не уходила от него, или…

— Нет!

— То есть, насколько тебе известно, он был абсолютно счастлив и в полном порядке?

— Да, он был в порядке, абсолютно счастлив, все у него шло великолепно. Боже, извини меня…

Брауни вздохнула. Она смотрела на яркое мерцающее окошко обогревателя, приподняв уголок юбки и бессознательно теребя ткань пальцами.

— Хорошо… ладно… еще одно… Извини, что спрашиваю, но у тебя не было гомосексуальных отношений с Марком?

Этот вопрос непонятной болью отозвался в сердце Эдварда. Ему впервые показалось, что такое могло произойти в их долгом совместном будущем, которое теперь уничтожено.

— Нет, не было. Я его любил. Но не так.

— А он любил тебя?

— Да. Я думаю. Я уверен.

— Но не так.

— Не так.

«Могу ли я быть уверен?» — подумал Эдвард. Господи, как ему стало больно, когда речь вдруг зашла о том, что могло бы быть. Новая пытка и новые кровоточащие язвы.

— Понимаешь, — произнесла Брауни своим холодным печальным голосом, — люди разное говорят. Кто-то мне сказал, что между вами якобы были гомосексуальные отношения и ты после ссоры от ревности выкинул его в окно.

Эдвард вскрикнул. Ему наконец удалось подняться со стула и встать перед ней.

— Нет! Это неправда. Это не может быть правдой. Боже мой! Кто сказал такое?

— Ты не знаешь этого человека. Он размышлял и высказывал предположения. Это всех так сильно интересовало. Ужасная непонятная трагедия всегда привлекает людей.

— Но ты ведь так не думаешь?

— Нет, не думаю. Правда не думаю. И никогда не думала. Но я должна была спросить, чтобы избавиться от этой мысли. Теперь ее нет.

— Она ушла от тебя ко мне. Теперь я буду постоянно думать, что люди так считают.

Эдвард тут же пожалел об этих словах. Если у нее была какая-то ужасная мысль, разве он не должен принять на себя это бремя и радоваться тому, что взял ее боль на себя? А сказанные только что слова означали, что его больше волновала собственная репутация, чем смерть Марка.

— Черт возьми, — сказал он, — мне очень, очень жаль, что тебе пришлось выслушивать такие ужасные предположения и спекуляции.

Он подошел к окну, потом вернулся назад. Ему хотелось рыдать и рвать на себе волосы.

Брауни, ссутулившаяся на своем стуле, чуть нахмурилась, глядя на него. Она скрестила ноги, одернула юбку и вздохнула.

— Ну вот и все. Я верю всему, что ты говоришь.

— Да. Едва ли может быть хуже. Я имею в виду то, что случилось на самом деле. Я обманул его и бросил, а значит — убил.

— Пожалуйста, не говори так. Неужели ты не видишь, мне легче, если я могу… могу понять тебя и сочувствовать…

— Ты хочешь сказать, если можешь простить меня.

— Да, если угодно, пусть так.

— И ты прощаешь?

— Да, — ответила она глухим скорбным голосом.

«А каким еще голосом могла она это сказать?» — подумал Эдвард. Брауни и так дала ему слишком много, так неужели он будет рыдать и жаловаться, если она не дала ему еще больше? Сегодня она не была похожа на Марка. Возможно, она была похожа на свою мать.

— Ты справедливый судья, — сказал он. — Спасибо… итак, со мной покончено, теперь меня можно отправить на помойку. А как насчет твоей матери? Ты говорила, вдруг я смогу помочь ей.

— Она по-прежнему тебя ненавидит.

— Кто-то мне сказал, что ненависть убивает. Может быть, ее ненависть убьет меня. А может, так оно и к лучшему — свершившееся правосудие.

— Ты говоришь ужасные вещи. Ненависть убивает того, кто ненавидит. Моя несчастная мать почти помешалась на этом.

— Вот еще одно мое преступление.

— Последствия какого-то поступка могут долго напоминать о себе.

— И что мне с этим делать?

— Ничего. Я думала, ты как-нибудь сможешь ей помочь, но сейчас я этого не вижу. Скажем так: пусть тебя это не заботит.

Он вдруг понял: «Она ненавидит меня. Брауни меня ненавидит. Но это невозможно, это убийственно».

— А если я встречусь с ней? Или напишу ей?

— Нет. Я передам ей кое-что из того, что ты мне рассказал… все, что необходимо…

— Могу я сделать для тебя что-нибудь еще?

— Нет. Ты был очень терпелив.

— Терпелив! Боже милостивый!

Брауни встала и стала тереть руками лицо, разглаживая свой крупный белый лоб, потом завела за уши тусклые волосы и зевнула.

Эдвард отступил от нее. Брюки у него все еще были мокрые, нагревшиеся, но мокрые. Брауни выключила обогреватель. Они направились к двери, но остановились. Брауни поправила воротничок своей блузки. Эдвард вдруг понял, что за все время их разговора так толком и не взглянул на нее. Секунду они смотрели друг на друга, потом отвели глаза.

— Ну, до свидания и спасибо, — сказала она.

Эдвард отчаянно пытался изобрести что-нибудь для продолжения разговора, но тщетно. Он почувствовал что-то мокрое у себя на боку, залез в карман пиджака и извлек оттуда приготовленный наспех сэндвич с джемом, превратившийся в красноватое месиво.

— Что это? — спросила Брауни.

— Сэндвич с джемом. Я о нем совершенно забыл. Наверное, раздавил об стул. Я его сунул в карман… не успел позавтракать…

Они могли бы рассмеяться, но не стали. Брауни слабо улыбнулась.

— Можно его куда-нибудь выбросить?

Он держал сэндвич в руке.

— Давай мне.

Брауни взяла сэндвич и с силой швырнула его в очаг, в золу, а потом вытерла руки о юбку.

У Эдварда слезы стояли в глазах. Черный отчаянный страх заполнил его почти целиком.

— Хочешь, я приготовлю тебе сэндвич? Хотя нет… я же выбросила всю еду.

— Ничего страшного. Я поем… там…

— Ну тогда — до свидания. Спасибо, что пришел.

Они снова замерли на мгновение и посмотрели друг на друга. Потом каждый из них сделал маленький шажок вперед и, подчиняясь необъяснимому таинственному порыву, властно притягивающему одного человека к другому, сжали друг друга в объятиях. Они замерли, обнявшись — с силой, со страстью, закрыв глаза; ее голова лежала у него на плече, его лицо зарылось в ее волосы. Потом они расцепились, Эдвард неуклюже поцеловал ее в щеку, быстро — в губы и отпрянул.

Теперь Брауни изменилась. Она разрумянилась, и на ее лице, встревоженном и собранном, появилось мягкое, почти извиняющееся выражение, а плавный жест рукой напоминал о поклоне. Она выглядела страдающей, растроганной, помолодевшей, почти застенчивой. Эдвард чувствовал, что и на его лице появилось такое же выражение. Как подданный, напугавший своего принца, он испытывал желание пасть на колени и поцеловать край ее юбки.

Брауни отвернулась и очень тихим голосом сказала, не глядя на него:

— Не уходи пока.

Она направилась к выцветшему красноватому дивану у окна, затененного подвешенными стеблями каких-то засушенных растений. Эдвард подошел и сел рядом с ней. Он взял ее руку и, наклонив голову, провел костяшками ее пальцев по своему лбу. Его переполняли эмоции, ему казалось, что он раздваивается, раздираемый противоречивыми чувствами: физическим желанием — с одной стороны, и сентиментальным смирением — с другой. Он подтянул ее руку к своим волосам, не осмеливаясь поднять глаза.

— Я могу уехать и другим автобусом, — сказала она.

— Ах, Брауни, — проговорил он, — помоги мне. Люби меня. Я люблю тебя.

— Кажется, я тоже тебя люблю.

Эдвард поднял голову и заглянул в темные карие глаза, еще темнее, чем его. Они были такие яркие, нежные и преданные. Он прикоснулся пальцем к ее щеке, потом к губам и произнес:

— Ты жалеешь меня. Тебя охватило прекрасное, чудесное чувство жалости. Я тебе так благодарен. Я целую твои ноги.

Он шевельнулся, словно собирался сделать это, но она удержала его.

— Эдвард… как странно… кроме нас самих, нам никто не может помочь.

— Боже милостивый, ты так добра… так… так милосердна, так драгоценна… я не могу найти подходящего слова… ты как великая королева… у тебя есть то единственное, что необходимо… как волшебный бриллиант…

— Но ты согласен, что мы можем помочь друг другу? Хотя бы в этом мы принадлежим друг другу. Не исчезай.

— Да, мы можем помочь друг другу. Ты определенно можешь помочь мне. Мой милый ангел… это не сон?

— Нет, я уверена. Я чувствую такое… такое…

— Не называй этого чувства. Я тебя люблю. Мне это позволено.

Эдвард взял обе руки Брауни и стал целовать их, прикладывая к своим щекам и ощущая поцелуи, как слезы.

Это жест вдруг напомнил ему, как он целовал руки Джесса, когда видел отца в последний раз. Матушка Мэй сказала ему: «А теперь уходи», Джесс же сказал: «Я увижу тебя во сне» и «Завтра». И вот «завтра» настало. Он только что видел — и на несколько мгновений забыл — этот ужас. Эдвард резко сел, в глазах его загорелись отчаяние и страх. Вдруг это было на самом деле и Джесс умер, утонул, а он его не спас? Внезапно Эдвард почувствовал, что самое важное для него — это лететь стрелой в Сигард и убедиться, что Джесс жив. Пока он не уверен в этом, все, даже чудесная Брауни, будет темным и порченым. Если с Джессом все в порядке, а Брауни будет милосердна и будет любить его, он имеет шанс исцелиться. «Вот это и есть настоящее», — подумал Эдвард. В отличие от того, что делали с ним женщины в Сигарде. Пребывание в их доме представлялось ему теперь каким-то жутким фарсом.

— Что случилось? — спросила Брауни. — Ты так же выглядел, когда появился. Ты болен.

— Нет. Но я вспомнил кое-что важное. Я должен вернуться в Сигард.

— Сейчас? А подождать нельзя? Я чувствую… может, между нами никогда больше не будет такого. Я боюсь. Не уходи!

— Брауни, я должен. Это ужасно важно, иначе я бы не… Я не хочу уходить. И мы, конечно, будем вместе… мне так жаль…

Она убрала руки и встала. Чары распались.

— Ну хорошо. Должен так должен. Я тебя не держу. Вижу, как это важно для тебя.

— Мне ужасно жаль. Ты будешь здесь?

— Если ты уходишь, я пойду на автобус. Еще успею.

— Но мы встретимся…

— Да, конечно. До моего возвращения в Америку. Не беспокойся, Эдвард. У нас была хорошая встреча. Возможно, за эти несколько минут мы сделали все, что нужно. Не думай больше о том, что случилось, оставь его как есть.

— Брауни, мне… мне очень жаль, что я не могу объяснить… я должен…

— Да-да, пожалуйста, уходи.

— Спасибо, и… ох.

Эдвард бросился к двери, потом сделал шаг к Брауни, но все-таки выбежал наружу. Оказавшись под открытым небом, он вдруг увидел — довольно близко, за деревьями — верхушку башни Сигарда. Он сумеет добраться туда быстро и, возможно, вернется, прежде чем Брауни уйдет к своему автобусу. Может быть, попросит ее подождать? Дверь за ним закрылась. Нет, нельзя. Он все делал не так; все, что он делал, было обречено. На нем лежит проклятие, и снять это проклятие могут только два человека, Джесс и Брауни, но они пока этого не сделали. Эдвард побежал — сначала по заросшим травой железнодорожным путям, потом по насыпи и по скользкому влажному полю, перебрался через невысокую полуразрушенную каменную стену. Туман рассеялся, и солнце светило ему в глаза. Башня исчезла из виду, но Эдвард бежал дальше, уверенный в выбранном направлении. Однако он пробежал мимо тропинки, по которой Сара провела «мистера и миссис Бентли», когда луч фонарика освещал ее ноги. Скоро он обнаружил, что с трудом перебирается через осклизлую канаву, заросшую куманикой.


Наконец он добрался до Сигарда, влетел в Атриум. Первой, кого он там увидел, была матушка Мэй. Она сидела за столом, нарезала ножницами листья салата на длинные ленточки и укладывала их в большую деревянную миску.

— Привет, Эдвард. Что это тебя укусило?

— Как Джесс?

— В порядке. Он спит.

Эдвард повернулся и пошел к Переходу.

— Эдвард!

— Да… извините…

— Подойди сюда. Присядь.

Он подошел и сел за стол напротив нее. Матушка Мэй посмотрела на него спокойными удлиненными серыми глазами. Потом она протянула руку, взяла Эдварда за пальцы и потянула к себе, распрямляя его плечо и предплечье. Он смотрел на движение своей руки, словно это был какой-то механизм. Потом поднял взгляд на красивую голову матушки Мэй, на замысловато уложенную массу ее рыжевато-золотистых волос, мягкое лицо и насмешливую линию рта. Он почувствовал, что она легонько сжала его руку.

— Ах, Эдвард…

— Извините, — сказал Эдвард. — Я ужасен. Я знаю, что подвел вас всех. Вы так замечательно относитесь ко мне. Но я не могу принести то, что вам нужно.

— Принести что?

— Перемены. Я — это всего лишь я.

Пожатие руки матушки Мэй напомнило Эдварду о том странном разговоре, когда она спросила его: «Можешь ли ты мне помочь, можешь ли ты меня любить, может ли твоя любовь быть достаточно сильной?» Он забыл подробности. Он тогда был пьян, и матушка Мэй тоже. Смущалась ли она, вспоминая об этом? Сейчас никакого смущения не было, она была полна сил. Эдвард ухватил ее руку, впился глазами в ее лицо.

— Но мы изменили тебя. Не отказывайся же от нас. Мы тебе нужны, ты нужен нам. Теперь это твой дом.

Она говорила настойчиво, властно.

— Да, я думаю, так оно и есть, — ответил Эдвард.

Все остальное лежало в руинах. Лежало? А как же иначе? Он не мог позволить себе отбросить Сигард. Но сейчас ему не хотелось думать об этом, ему хотелось побыть одному.

Матушка Мэй отпустила его.

— Куда ты ходил сегодня утром?

— Так, прогулялся. По дороге.

— Ты неважно выглядишь. У тебя лихорадка. Тебе нужно лежать в постели.

— Нет-нет…

— Иди и ложись. Я принесу тебе бульон.

— Нет, я не лягу в постель!

Эдвард вскочил на ноги. Его желание одиночества было таким страстным, что он был готов отшвырнуть в сторону любого, кто встанет у него на пути. Он поспешил прочь к двери Перехода. Закрывая дверь, он оглянулся и увидел, что матушка Мэй пристально смотрит ему вслед. Она сказала:

— Ну хорошо. Обед через полчаса.

Эдвард припустил бегом.

Наверху, сидя на своей кровати, он вспомнил, что Сара говорила о Брауни: «Я пошла к ней…» От этого воспоминания ему стало нехорошо. Сара, как любопытная всезнающая собачка, побежала к Брауни, чтобы все разузнать и стать свидетелем ее отчаяния, взять на себя миссию по ее утешению. Конечно, это несправедливо с его стороны, но ему было невмоготу представлять себе Сару вместе с Брауни: как она держит Брауни за руку или говорит о нем. Слава богу, Джесс жив, так зачем же он испортил все с Брауни? Эту проклятую галлюцинацию явно послал сам дьявол. Если бы Эдвард остался с ней, если бы не убежал позорно, между ними могло случиться что угодно. Они вдруг вошли в такую чудную колею. Она сказала, что он нужен ей, что они предназначены друг другу, она была готова отдаться ему. Господи Иисусе, они могли бы лечь в постель! Это было бы событие, чудо, исцеление, нечто идеальное. Если бы с Эдвардом случилось это идеальное событие, оно привязало бы к нему Брауни навсегда. Он жаждал ее с такой страстью, с такой силой… но он разочаровал ее, расхолодил. Она даже могла подумать, что ему неуютно в ее объятиях, что он испытывает неприязнь к ней и придумал повод улизнуть. Черт возьми! Теперь она уехала в Лондон, бог знает куда, а он даже не спросил ее адреса. Но Эдвард все равно не мог прийти в дом ее матери. «Я тоже поеду в Лондон, — подумал он, — найду ее и все исправлю. Я поеду в Лондон и возьму с собой Джесса и Илону». Но чем больше он размышлял об этом, тем яснее понимал, что это невозможно. Угрызения совести болезненно терзали его — из-за Марка, из-за Брауни, из-за утраты счастья навсегда: утраты, утраты, утраты. Он спустился к обеду.


Обед вышел до странности фальшивым. Эдвард явственно чувствовал, что стал здесь чужим, превратился в преступника. Илона молчала, избегая его взгляда. Беттина и матушка Мэй посматривали на него и по очереди подшучивали над ним, отпуская банальные замечания. Между шутками воцарялось молчание. Вина на столе не было. Эдварда поразило, что никто ни словом не обмолвился о вчерашнем вечере. Не прозвучало даже самых естественных слов вроде: «Ну и странное дело! Представить только — он решил, будто перед ним Хлоя!» Но они, конечно, именно этого и не хотели говорить. Эдвард, желая поддразнить их, как бы вскользь сказал Беттине:

— Так что, они уехали вчера без проблем?

— О да.

— И Стюарт с ними?

— Да.

— Машину трудно было вытянуть?

— Нет, она сразу поддалась.

— Стюарт тут не задержался, да?

— Не задержался.

— И как он вам показался?

— Боюсь, я его почти не видела.

Эдвард сдался. После обеда он поднялся к себе. Теперь у него появилось время подумать, и он стал размышлять об обстоятельствах отъезда брата. Он посмотрел, не оставил ли ему брат записку, потом прошел в комнату Стюарта и поискал там. Ничего. Эдвард сел на стул и уставился на изображенную Джессом катастрофу — на людей, сидевших на стульях. И вдруг как будто отравленная стрела пронзила его. В самом ли деле Джесс жив? Не лучше ли сходить и убедиться?

Эдвард бегом спустился вниз и вышел из дверей Западного Селдена. Он обошел Селден вокруг, потом через конюшенный двор добрался до двери Затрапезной. Он дернул ручку двери, ведущей в башню, — она оказалась не заперта. Оставив дверь широко открытой, он побежал вверх по спиральной лестнице. Тяжело дыша, он добрался до двери Джесса, легонько постучал и распахнул ее. Комната оказалась пуста. Как и ванная. Джесса не было.


— Но вы видели, как он уходил?

— Нет.

Эдвард обыскал башню, пробежал по остальной части дома. Он даже заглянул в Восточный Селден, открыл там все двери — тоже пусто. Он обежал вокруг дома. Потом он поднял крик и собрал трех женщин в Затрапезной.

Матушка Мэй и Беттина сидели на диване, бессознательно приняв одинаковые позы: они положили руки с раздвинутыми пальцами на колени. Их коричневые длинные рабочие платья ниспадали почти до пола. Илона стояла у очага. Она волновалась, переступала с ноги на ногу, трогала свое лицо, приглаживала волосы. Эдвард, снедаемый мучительной тревогой, ходил по комнате.

— Кто видел его последним?

— Наверное, я, — ответила матушка Мэй, глядя на Беттину. — Ты ведь туда не входила?

— Нет.

— И когда это было?

— Я не помню точно, — сказала матушка Мэй. — Довольно рано…

— И он спал?

— Да.

— Вы уверены?

— Нет. Он иногда притворяется спящим, чтобы не разговаривать.

— Что вы имеете в виду под «довольно рано»? Это было после того, как я ушел?

— Нет, раньше. Незадолго до завтрака.

— До завтрака? Но потом вы видели его?

— Нет.

— Значит, когда я спросил вас, как Джесс, а вы ответили, что он спит, вы видели его за час до этого?

— Да. Я решила его не беспокоить.

Эдвард закрыл глаза и застонал.

— И никто не заметил, как он спускался?

— Нет. Мы тебе уже говорили.

— А почему вы оставили дверь незапертой?

— Эдвард, — сказала матушка Мэй, — мы тебе объясняли: Джесс прекрасно гуляет сам, он часто уходит из дома. Вот и вчера вечером он спустился из башни. Ты же как-то раз столкнулся с ним у реки. Он в последнее время чувствует себя гораздо лучше, ты, наверное, сам заметил. Мы не всегда запираем его. Если бы двери были всегда заперты, он бы совсем обезумел. Обычно мы закрываем их на ключ по ночам, но и то не всегда. Случается, забываем. Это не так уж важно.

— Значит, обе двери были открыты.

— Да, судя по всему.

— И во время завтрака вы туда не поднимались?

— Нет.

— Почему?

— Эдвард, он больной человек. Он провел ночь очень неспокойно. Какое-то время я оставалась с ним и почти не спала. Я заглянула к нему рано утром и решила — пусть себе спит дальше. У него нет строго определенного времени для еды! Я собиралась посмотреть, как он, когда ты начал кричать на нас.

— Что с тобой случилось? — спросила Беттина. — Зачем ты устроил такой шум? Никуда он не денется. Почему ты в таком состоянии?

— Вы не считаете, что нужно заявить в полицию?

— В полицию? Ты с ума сошел?

— Вы же говорите, что он не в себе, — сказал Эдвард. — За ним нужно приглядывать.

— Мы уже не первый год приглядываем за ним, — ответила матушка Мэй.

— Может, он уехал в Лондон, — предположила вдруг Илона.

— Совершенно невероятно, — возразила матушка Мэй. — Да никуда он не денется, вернется. Эдвард, прекрати. Ты сам себя заводишь. Ступай отдохни. Я же сказала, тебе нужно полежать. Опять подскочит температура, если не будешь себя беречь. Забудь о Джессе на время. А когда вспомнишь — он уже будет тут. Он не заключенный. Было бы так, ты бы первый возмутился.

Беттина встала и сказала Эдварду:

— Я думаю, ты все еще не можешь прийти в себя после вчерашнего вечера.

— Да. Он расстроился.

— Он был доволен собой! — сказала матушка Мэй.

Она поднялась и вышла через дверь в направлении башни.

Беттина, смерив Эдварда любопытным взглядом, удалилась в мастерскую.

— Ты правда думаешь, что он уехал в Лондон?

Илона по-прежнему избегала его взгляда. Она пожала плечами, развела руками и устремилась в Атриум.

Эдвард направился во двор и снова стал ходить вокруг дома расширяющимися кругами. Он заходил в теплицы, гаражи, в кладовку, заглядывал в полусгнившие сараи, где лежали ржавые садовые инструменты и поломанные деревянные тачки. Он представлял себе, как находит Джесса в одном из сараев: отец будет сидеть там и лукаво улыбаться. Солнце грело все сильнее, и неумолчное пение птиц сплетало в воздухе почти ощутимую сеть. Тяжело дыша, Эдвард побежал через тополиную рощу к реке и вдоль берега до самого дощатого моста. Здесь он посмотрел в воду и попытался вспомнить, что видел. Образ в его памяти уже начал разлагаться, смешиваться с другими, стираться, как это происходит со снами. Единственным ясным впечатлением оставалось прикосновение к чему-то твердому — к перстню Джесса. Эдвард наклонился над водой и увидел собственное отражение. Может, именно это он и видел, а остальное — игра воображения? Он сунул руку в холодную бурую воду. Его ищущие пальцы прикоснулись к чему-то — к камню, чуть выступавшему на дне. Возможно, он и в тот раз наткнулся на него. Эдвард побрел вдоль берега вниз по течению, внимательно осматривая заросли камыша. Он обошел бальзаминовое поле, где завязывались глянцевитые бутоны лютиков, похожие на жесткие желтые камушки. Дошел до самых ив, перебрался на другой берег по каменному мостику и двинулся вверх по травянистому склону в направлении леса. Он оказался в тени деревьев, где лучи солнца высвечивали золото прошлогодних листьев. Птичий щебет здесь не смолкал и почти оглушал, так что вскоре Эдвард перестал его слышать. Он добрался до тропинки, похожей на лестницу из корней деревьев, и пошел вверх, ступая по похожим на крошечные жертвенные изображения божков коричневатым плодам дубов, ясеней и берез, потрескивавшим под ногами. Он замедлил шаг, когда впереди открылся просвет дромоса. Осторожно пройдя между двумя деревьями, Эдвард оказался в открытом пространстве, увидел то, что предполагал увидеть, и, как в прошлый раз, присел на колени в высокой траве на кромке поляны. Илона была уже здесь, на противоположной от него стороне поляны у пары огромных тисов. Она тоже искала Джесса. Некоторое время Илона стояла неподвижно, спиной к нему. Потом она развернулась и направилась к Лингамскому камню, села на его основание и обхватила голову руками. Эдвард не стал подходить туда. Сейчас он боялся заговаривать с ней. Некоторое время он наблюдал за девушкой, затем встал и пошел вниз по тропинке к мосту. Перейдя на другой берег, он принялся бродить по болоту, выкрикивая:

— Джесс! Джесс!


— Он трансформировал себя, — сказала матушка Мэй. — Он и раньше принимал другие формы, чтобы обновить свои силы. Сейчас он в лесу, в трансе. Превратился во что-то маленькое и коричневое, окуклился и незаметно пульсирует новой жизнью. Может быть, ты наступил на него, шагая по тропинке.

— Не надо так шутить, — отозвался Эдвард.

— Он сделался невидимым, вошел в другое измерение, пребывает в трансе, преображается. Он знает силу трав. Он пошел в лес, как собака, чтобы найти и съесть траву, которая омолаживает и исцеляет.

— Джесс вполне мог отправиться в Лондон, — заметила Беттина. — Он уже делал так однажды, чтобы встретиться со своими дружками-художниками. Он мог поехать в наш старый дом в Челси, ведь иногда ему кажется, что он все еще там.

— Он уехал к той женщине, — сказала матушка Мэй. — К Хлое.

— К Хлое?

— Я говорю о той, другой Хлое — о твоей тетушке. Миссис Бентли.

— Вы шутите!

— Ты видел Джесса далеко не в лучшем состоянии, но порой он приходит в себя, а иногда становится настоящим маньяком. Он хитрый, он полжизни играет роль…

— Вы хотите сказать, он прикидывается беспомощным?

— Да. Он непредсказуем. Мы же тебе говорили, он ни с того ни с сего может отправиться куда-нибудь. Вот подожди, он появится и удивится, с чего это мы паникуем… Вернее, ты паникуешь, мы-то знаем, что к чему!

— Он скажет, что отсутствовал совсем недолго, — добавила Беттина. — У него иное ощущение времени.

— Но где он теперь? Не выпал же он из времени совсем. Значит, где-то он должен быть. Ночью под открытым небом можно замерзнуть.

— Последние ночи были очень теплые, — сказала матушка Мэй.

— И мы ничего не можем сделать?

— А что нам еще делать? Ты обыскал все вокруг, мы попросили лесовиков посмотреть…

— Можно было бы спросить людей из автобуса, — предложила Беттина.

— Я это уже сделал, — сказал Эдвард. — Остановил автобус на дороге и спросил водителя. Он ответил, что, если бы Джесс сел в его автобус, он услышал бы об этом на автовокзале. Конечно, Джесс мог просто проголосовать или пойти пешком в…

— Да прекрати ты! — воскликнула матушка Мэй. — Он скоро объявится. Все очень просто. Такое уже было раньше.

Эдвард, конечно, не говорил женщинам о своем видении. Это было слишком ужасно. Он чувствовал, что никому не сможет рассказать об этом, даже если Джесс вернется. А он по какой-то причине верил, что Джесс вернется. Иное было совершенно невыносимым. Но если Джесс и в самом деле был там — под водой? Вдруг он пошел к тому странному месту или уже возвращался оттуда и свалился в воду? Может быть, Эдвард увидел его, когда он еще не утонул, а только упал и его еще можно было спасти? Эдвард представил себе эту сцену, как он стоит в воде и держит тяжелую голову Джесса. Смог бы он вытащить его сам, услышал бы кто-нибудь его призыв о помощи? Что толку в этих мучительных вопросах? Случилось так, что он убедил себя, решил, что он видит нечто нереальное, ушел прочь. Правда, потом он вернулся и ничего не нашел. Но это ничего не доказывало. Тело Джесса или даже живого Джесса могло унести течение через мгновение после того, как Эдвард его видел. Но это совершенно невероятно. Вода не справится так легко с большим тяжелым телом, а Эдвард почти сразу же тщательно обследовал реку. Если бы он не был так навязчиво одержим Брауни, не жаждал встречи с ней! Неужели Джесс умер, потому что Эдвард спешил на свидание к девушке? Опять повторилась история с Марком. Если он позволит своим мыслям улететь в этом направлении, его настигнет безумие.

Эдвард больше не предлагал обратиться в полицию, и причина тому была вполне эгоистическая. Если сюда заявится полиция, ему придется помогать им и рассказать о том, что он видел. И о том, что он принял увиденное за игру воображения. Эдвард вообразил, какой тяжелый разговор за этим последует и как всплывет его жуткое прошлое — наркотики, смерть Марка и все остальное. Его непременно отвезут в участок и начнут допрашивать снова и снова. Закончится это больницей, психиатром, сумасшедшим домом и электрошоком.

Разумеется, он побывал в Железнодорожном коттедже — ведь Джесс мог отправиться и туда. Эдвард разбил камнем одно из окон и забрался внутрь. Он обыскал весь коттедж, даже чердак. Что он предполагал найти? Обшарил кровати, включая и двуспальную, на которой, если верить Элспет Макран, он был зачат; кровать, на которой (если бы он не убежал в тот жуткий день) они могли бы заняться любовью с Брауни. Но нет! Как он мог вообразить такое — она бы ни за что вот так вдруг не легла с ним в постель. Он убедил себя, что это невозможно. Ему нужно было хоть как-то утешить себя.

Со времени исчезновения Джесса прошло уже четыре дня. Даже погода теперь стояла необычная, солнечная и безветренная, а по ночам сияла золотисто-желтая луна. Перед появлением луны небеса мерцали звездной пылью, смутными кометами, падающими звездами. А когда луна восходила, птицы начинали свои концерты. Беттина сказала, что это не соловьи, а камышовки, они громко распевают в болоте. Перед рассветом ласточки разражались безумными песнями под самым окном Эдварда. Он решил уехать, оставить Сигард, вернуться в Лондон. Он даже собрал вещи, завернул набросок портрета Илоны в один носок, а ее цепочку — в другой. Но каждый день он откладывал отъезд, потому что думал: к вечеру Джесс вернется домой. Он стоял у окна своей спальни, как в первые дни своего пребывания здесь, и смотрел на подъездную дорожку — вот сейчас появится отец. «О отец… отец! — безмолвно стонал он по ночам, слушая сладкозвучные голоса птиц. — О мой обретенный и потерянный отец, вернись ко мне!» У него зрело желание вернуться в Лондон, хотя бы на время уехать из Сигарда. Ведь Джесс действительно мог отправиться в Лондон, и тогда он, Эдвард, найдет его там. Он вспоминал ответ Джесса на предложение поехать в Лондон показаться доктору: «Я за этим не поеду». Значит, он мог бы поехать не за этим, а с какими-то другими целями. Здесь Эдвард уже обыскал всю округу, а в Лондоне он предпримет какие-то другие действия — встретится с людьми, поговорит с кем-нибудь. Он почти скучал по Гарри, Стюарту и Томасу, он вспоминал «мистера и миссис Бентли» и задавался вопросом, что с ними случилось. Еще он спрашивал себя: а не мог ли Джесс отправиться в Лондон за «Хлоей»?

Было около десяти утра. За последние четыре дня повседневная жизнь Сигарда почти вошла в прежнее русло, словно все искали отдохновения в бытовой рутине. Вина больше не пили. В промежутках между поисками Джесса Эдвард мыл посуду, подметал полы, чистил овощи, таскал дрова, переносил с места на место тарелки и белье. Он даже молча помог Беттине снять источенные древесным червем старые гнилые полки во влажных нишах Перехода и заменить их на новые, сделанные ею. Вскоре он увидел, что Илона красит эти полки. Его почему-то изумляло, что жизнь продолжается. Но, с другой стороны, что еще они могли делать? Эдвард и Илона избегали друг друга. С двумя другими женщинами он спорил, но не с ней. Когда такие споры начинались, Илона уходила. Эдвард не искал ее, потому что не хотел слышать о том, чего она страшится. А еще ему было мучительно больно оттого, что он собирался оставить ее здесь; он не знал, как сказать ей об этом, но не мог сбежать, не поговорив с ней. Конечно, невозможно было взять ее с собой, как бы она этого ни хотела. Даже мысль о том, чтобы вернуться за ней, казалась теперь нереальной. «Но я должен сообщить ей, что уезжаю, — думал Эдвард. — Я не могу просто так улизнуть. К тому же она должна дать мне знать, когда вернется Джесс, ни на кого другого рассчитывать нельзя». Так значит, он все-таки уезжает?

Он вышел из кухни и направился наверх в свою комнату, захватив простыни, оставленные у прачечной, чтобы положить их в шкаф для проветривания на площадке. Он выглянул в окно и посмотрел, не идет ли Джесс, потом быстро снял ботинки и носки Джесса, к которым привык за последнее время, и его пуловер. Надел собственные вещи, а эти аккуратно сложил. Свои пожитки Эдвард засунул в маленький чемодан, прикрыв его плащом, после чего спустился вниз на поиски Илоны.

Он нашел ее в Атриуме — Илона накрывала стол к обеду. Она посмотрела на него и опустилась на стул. Он сел рядом.

— Я знаю, что ты собираешься сказать.

— Я уезжаю.

— Да.

— Прости меня, Илона.

— Что ж, прощай.

— Ты дашь мне знать о Джессе?

— Я не знаю, где ты живешь. Я ничего о тебе не знаю.

Эдвард написал свой адрес на клочке бумаги.

— Ты мне сообщишь, если… когда Джесс вернется?

— Да.

Последовало молчание. Илона сидела неподвижно, сцепив руки, уставившись в столешницу.

— Помни… — Он хотел сказать: «Что я люблю тебя», но сказал только: — Меня.

Илона произнесла:

— Ты уезжаешь. Значит, тебе все равно.

— Нет, не все равно. Я уезжаю только для того, чтобы найти его в Лондоне!

— Ты не вернешься.

— Конечно вернусь. Я вернусь, чтобы увидеть Джесса. Чтобы увидеть тебя.

— Может, меня здесь и не будет.

«О черт!» — подумал Эдвард. Он встал и воскликнул:

— Не говори глупостей! Конечно, мы еще встретимся. Черт побери, ты ведь моя сестра!

Он попытался взять ее за пальцы, но ухватил запястье, а потом повернулся и поспешил прочь. Вдруг что-то упало ему на руку, а когда он попытался сбросить это, вцепилось в рукав. Это оказалась ветка одного из растений — того самого, в горшок которого он вылил приворотное зелье Илоны. Освободившись, Эдвард пообещал:

— Я тебе напишу.

Дверь Перехода захлопнулась за ним.

Думая о бегстве, он неизменно воображал, как крадется на цыпочках ночью или в тумане, а сначала отправляется на разведку, чтобы ни с кем не столкнуться случайно. Теперь же ему было плевать на предосторожности. Эдвард взял свои вещи, бегом спустился по лестнице, вышел из дверей Селдена, пересек, не оглядываясь, лужайку и пошел по дороге. Он никого не встретил, никто его не окликнул. Выйдя на открытое пространство, он увидел, что небо перечерчено косяками перелетных гусей.

Как только он вышел на шоссе, появился грузовик, и Эдвард поднял руку. Скоро он сидел рядом с водителем и разговаривал о футболе.

Загрузка...