ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ЖИЗНЬ ПОСЛЕ СМЕРТИ

— Я никому не скажу, — пообещал Стюарт Мидж.

Он вернулся в свою прежнюю квартиру около реки, рядом с Фулем-Палас-роуд. Мидж появилась у него совершенно неожиданно.

Возвращение в Лондон оказалось тихим кошмаром. Как только буксир натянулся, машина выкатилась на дорогу. Мидж запрыгнула на переднее пассажирское сиденье. Гарри отстегнул трос и бросил в багажник. Ни он, ни Мидж ни слова не сказали Беттине. Стюарт поблагодарил ее и быстро забрался на заднее сиденье — он вполне допускал, что отец, прогревавший двигатель, может уехать и без него. Они, конечно, заблудились на проселочных дорогах. Гарри остановил машину, включил свет в салоне и молча принялся изучать карту. Стюарт, сидевший за его спиной, видел холодный бесстрастный профиль Мидж: она неподвижно смотрела вперед. Их трясло на ухабах, а Мидж с Гарри сидели настолько далеко друг от друга, насколько позволяло пространство машины. Выбравшись наконец на шоссе, Гарри взял постоянную скорость восемьдесят миль. В Лондоне он подъехал к дому Томаса, где Мидж вышла и принялась вытаскивать из багажника свой чемодан. Стюарт выскочил из машины, чтобы помочь ей. Когда Гарри отъехал, Мидж все еще искала свой ключ. В Блумсбери Стюарт последовал за отцом в холл. По пути они не произнесли ни слова. Гарри прошел в гостиную, включил весь свет, какой только можно, и достал бутылку виски. Не глядя на сына, он сказал:

— Тебе лучше найти какое-то другое жилье.

На следующий день Стюарт покинул дом.

Мидж, которая не спрашивала у него, собирается ли он кому что-то говорить, оглядела маленькую комнату.

— Это, значит, твоя монашеская келья? Ты здесь молишься?

— Что-то вроде.

— Ты счастлив?

— Я не знаю.

— Значит, ты не считаешь своим долгом говорить о нас Томасу?

— Нет, но…

— Что «но»?

— Я думаю, вы сами должны ему сказать.

— Ты думаешь, я должна прекратить встречаться с твоим отцом?

— Я этого не знаю. Я говорю о лжи.

— Ах, о лжи…

— Она влияет на других людей.

— На кого, например?

— На Мередита.

— Что ты имеешь в виду?

— Он мне сказал, что у вас роман, но не сказал с кем. И еще сказал, что вы просили его не говорить Томасу.

— Я его не просила. — Помолчав, Мидж добавила: — Впрочем, наверное, просила. Я приложила палец к губам. Вот так.

Она подняла палец.

— Это плохо сказывается на Мередите. Ребенок получит ужасную душевную травму. Вы втянули его в это.

— Ты думаешь, я его развращаю?

— Это одна из причин, почему вы должны все открыть Томасу, а не лгать и не прятаться. Независимо от того, что вы с моим отцом решили делать дальше.

— Ты все это ненавидишь. Ты ненавидишь меня за то, что я втянула твоего отца в историю.

— Нет, просто мне такое не нравится.

— Ты завидуешь людям, способным вести нормальную жизнь, любить и получать удовольствия.

— Я так не думаю. Мне не нравится видеть моего отца в подобной роли.

— Ты ему об этом сказал?

— Нет. Мы вообще не говорили об этом.

— Но он попросил тебя уехать из дома. Значит, в качестве мачехи я тебя не очень устраиваю.

— Никогда об этом не думал, — ответил Стюарт. — То есть никогда не думал о вас в этом качестве.

— Ты не думаешь, что я выйду замуж за твоего отца? А почему нет?

— Если выйдете, я увижу вас в этом новом свете. Извините, я не хочу говорить об этом. Это обман.

— Ты полагаешь, что Томас не знает.

— Он явно ничего не знал. А теперь знает?

— Нет.

— Но вы ему скажете.

— Только если ты нас вынудишь.

— Я вас ни к чему не вынуждаю.

— О нет, вынуждаешь — ты оказываешь на нас давление. Всей своей силой. Словно какие-то лучи.

— Почему вы пришли ко мне?

— Я не могла не прийти.

— Мой отец вас просил?

— Нет. Он не знает. Еще один обман.

— Но он вам рассказал, где меня найти?

— Нет. Адрес я узнала в твоем колледже.

— Так почему вы пришли?

— Потому что ты был там. Потому что ты видел нас. Потому что ты ехал с нами в машине. Потому что ты знаешь. Ты мне являешься в кошмарах.

— Извините. Наверное, мне не нужно было ехать с вами в машине. Но я лишь хотел убраться оттуда.

— Тебя напугал Джесс. Он показал на тебя тростью и назвал трупом. Вот ты и убежал.

— Я чувствовал, что от меня там никакой пользы. Возможно, только вред.

— Я понимаю, что он имел в виду. Ты сидел на заднем сиденье и смотрел на нас, и это было так, словно с нами едет не человеческое существо. Ты сел в машину, чтобы нас наказать, засвидетельствовать наше грехопадение.

— Вряд ли.

— А то ты не знаешь. Я думаю, в тебе есть какая-то жестокость. Ты отрицаешь все. Как смерть. Что ты ответил Мередиту?

— Когда он говорил мне о вас? Сказал, что это невозможно.

— Почему невозможно?

— Я не думал, что вы способны на такое. Или что вы способны вовлечь в это невинное дитя.

— Ты полагаешь, что я развращаю Мередита. А я думаю, это делаешь ты. Тебе нужны эмоциональные отношения с ним, ты хочешь, чтобы он был в твоей власти, и ты облачаешь это в одежды нравственности, словно ты сам — учитель или пример высокой морали. Но ты ничего не знаешь о детях. И о себе. Ты не знаешь, что люди — сложные и таинственные существа. Ты тупой инструмент, ты жесток, гордыня сделала тебя жестоким. Твои отношения с Мередитом закончатся ужасной, мучительной драмой. Я советую тебе перестать встречаться с ним… Или ты слишком влюблен?

— Я не влюблен, — сказал Стюарт.

— А если я попрошу тебя немедленно прекратить ваши встречи?

— Надеюсь, вы не сделаете этого.

— А если я… ладно, оставим… Ты так себя настроил. Тебе надо вернуться в реальный мир.

— Думаю, это следует сделать вам. Ваш роман с моим отцом — это что-то вроде сна. Вы можете превратить его в реальность, если расскажете обо всем мужу. Тогда, возможно, вы сумеете понять, что делать дальше.

— Ты ничего не знаешь. Ты ничего не чувствуешь. Полюбить — значит вдохнуть в себя новую жизнь. А ты, кажется, выбрал смерть.

— Я думаю, вам следует вдохнуть в себя жизнь, осознав, как сильно вы любите Томаса и Мередита.

— Для чего ты поехал в Сигард? Это что-то вроде заговора? Ты все испортил своим появлением, своим существованием, тем, что ты — это ты. Кто ты вообще такой? Чем ты занят, все время валяешься в постели? Делаешь вид, что собираешься совершить что-то великое, но ты и пальцем о палец не ударил. Ты просто испуганный невежественный мальчишка, боящийся реальной жизни. Так отправляйся в монастырь и укройся там!

Мидж, сидевшая на кровати Стюарта, поднялась и собралась уходить. Плащ она не снимала. Она даже шляпу не сняла и только теперь о ней вспомнила: сняла и снова надела.

Стюарт на протяжении всего разговора стоял. Теперь он отодвинулся и повернулся спиной к двери.

— Погодите. Скажите мне правду, зачем вы приходили. Не могу поверить, что вам так нужно было высказать мне все это… и выставить себя передо мной в таком свете…

— Ах, какие замечательные слова! Ты понимаешь, что постоянно обижаешь других людей? Я пришла, потому что… ах, ты причинил столько боли мне и Гарри. Вряд ли он когда-нибудь сможет тебя простить.

— Вы хотите сказать, это потому что я поехал с вами в машине?

— Потому что ты оказался в Сигарде и увидел нас в том положении.

— Когда вы выдавали себя за мистера и миссис Бентли?

— Ну конечно, ты все-все запомнил. Не упустил ни малейшей детали.

— Это просто совпадение.

— Я тебе не верю. Я пришла к тебе, потому что думала: может быть, если я посмотрю на тебя и скажу тебе, сколько вреда ты нам причинил… сколько боли принес, я смогу забыть об этом, избавиться от моих ночных кошмаров. Но я вижу, ты не понимаешь. Ты стал персонажем из страшного сна, жутким призраком. Я хотела увидеть, какой ты на самом деле — ленивый, глупый, неуклюжий дурак…

Стюарт отошел в сторону и открыл дверь.

— Мне жаль, — пробормотал он. — Очень жаль. Я все понимаю. Пожалуйста, я не хочу, чтобы у вас были кошмары по ночам.

Мидж прошла мимо него, и ее каблучки застучали по лестнице.


Стюарт сел на кровать. Он и в самом деле понимал, и ему было тяжело. Ему была ненавистна мысль о том, что для кого-нибудь он может стать призраком из кошмара. Его очень расстроили слова Мидж о Мередите. Он попытался отвлечься от мыслей о проблемах отца и о Мидж в роли мачехи. Стюарт потер руками лицо и решил, что ему нужно побриться.

Он переселился сюда несколько дней назад и уже успел почувствовать, насколько был защищен у отца, в доме своего детства. Будучи студентом, Стюарт жил в разных местах, включая и эту самую комнату, где обосновался теперь. Но тогда все было иначе, тогда у него была простая обычная цель. Потом все согласились, что это хорошая идея — жить независимо на студенческое пособие, не дома, но все же рядом. Теперь, хотя он и не предполагал, что изгнан навсегда, обстоятельства вынужденного бегства тревожили его. Стюарт испытывал особое чувство одиночества; может быть, это была часть процесса взросления, еще не пройденного им, как считали разные люди. Томас предупреждал Стюарта, что его поймут неправильно. Сейчас Стюарт осознал, как его воодушевляло и поддерживало собственное решение и сколько еще предстояло решить. Он вспомнил письмо Джайлса Брайтуолтона, его умное насмешливое лицо. Сможет Стюарт когда-нибудь объяснить все Джайлсу?

Возможно, ему придется выслушать и упреки Эдварда. Не подвел ли он Эдварда, когда (как сказала Мидж) испугался и убежал? Должен ли он был остаться с Эдвардом и с этими женщинами? Стюарт покинул Сигард, потому что атмосфера дома навевала на него ужас. У него возникло ощущение, что он дышит воздухом лжи и скоро пропитается им, как тамошние обитатели, а теперь и Эдвард. Он сказал Мидж, что от него там нет никакой пользы. Но не было ли это лишь интуитивным впечатлением, основанным на его спутанных и слишком эмоциональных реакциях? Что касается Мидж, то не наговорил ли он ей слишком много — хотя и так мало — вещей, которых не следовало говорить? Он пришел к выводу, что не в силах ничего сделать для Мидж и задушевный разговор с нею невозможен.

Стюарт сидел прямо на своем стуле, чуть раздвинув ноги и сложив руки. Он еще не решил, идти ли ему на подготовительные курсы для будущей работы. Он договорился о встрече с консультантом по выбору карьеры. Важно не ошибиться (если такое возможно) и начать с правильной позиции. Сэкономленных от учебного гранта денег хватит на какое-то время. Надо быть терпеливым; он дождется знака, видения. Что ж, он был очень терпелив — это нетрудно — и не чувствовал себя виноватым из-за этого ожидания. Мидж спросила, чем он занят целыми днями. Он сидел и думал. Он сидел и не думал. Он гулял. Он хорошо спал по ночам. Теперь он начал думать о Мередите. Он заставил Мередита раствориться. Мышцы его лица расслабились, мозг постепенно освободился от мыслей и заполнился тихой абсолютной темнотой.


Мидж спешила вперед, оглядываясь через плечо в поисках такси, потом шагнула на мостовую. Он боялась снова упасть и была уверена, что упадет. Ее коленка еще болела. Сюда она приехала на такси, но теперь на этих убогих улочках не видела ни одного. Даже автобусную остановку она не могла найти. Спрашивать дорогу у прохожих не хотелось, потому что лицо ее было заплакано. Собирался дождь.

Мидж не видела Гарри со дня их молчаливого возвращения из Сигарда, и это терзало ее. Она позвонила ему из дома, как только решила, что он уже доехал. Когда Гарри взял трубку, голос у него был довольно пьяный; он сообщил, что Стюарт дома, и посоветовал ложиться в постель. Мидж позвонила на следующее утро, но на звонок никто не ответил. Потом неожиданно рано вернулся Томас. Он сказал, что решил устроить небольшой отдых и хочет поехать в Куиттерн. Мидж написала Гарри из Куиттерна. Письмо далось ей нелегко. Мидж нечасто писала письма и не могла или не решалась понять, почему подбирает слова с таким трудом. Послание получилось туманным и несвязным, хотя она знала, что Гарри ненавидит подобные вещи. Она всегда сетовала, что никогда в жизни не писала настоящих любовных писем. Она начала осознавать, какое воздействие произвела на Гарри встреча со Стюартом, его ужасное присутствие. «Теперь Гарри станет давить на меня, — думала она, — ускорять ход событий, а я еще не готова. Он даже может, не предупредив меня, рассказать обо всем Томасу. Он может явиться к Томасу». Эти мысли вызывали у Мидж желание остаться в Куиттерне. Написанное письмо оказалось не так-то просто отослать. Наконец ей удалось отправиться «на прогулку в лес», откуда она побежала к далекому почтовому ящику. Мередит видел, как она пишет письмо, и вызвался отправить его.

В Лондон Мидж вернулась вчера вечером и, как только Томас ушел в клинику, позвонила Гарри. Трубку снял Эдвард, который сразу спросил у нее: «А Джесс не с вами?» Он сказал, что Гарри ушел рано утром «к издателю, или юристу, или еще кому-то». Еще Эдвард сообщил ей, что Стюарт не живет дома, а нового адреса брата он не знает. Мысль о визите к Стюарту, с недавнего времени смутно присутствовавшая в сознании, кристаллизовалась, когда Мидж поняла, что это утро у нее ничем не занято. Возникшая потребность «сделать с этим что-нибудь» не давала ей покоя. Она не могла усидеть дома. Ее отчаянные слова, объяснявшие Стюарту, для чего ей потребовалось увидеть его, были вполне искренними. Конечно, Мидж хотела увериться, что он не проболтался. Она думала: «Одно его слово уничтожит нас». Но гораздо важнее было избавиться от навязчивого образа, потому что Стюарт в отвратительной роли соглядатая и судьи вошел в ее плоть. Она должна была победить его, выразить свое презрение к тому, что он думает, сделать это презрение действенным и реальным.

Мидж и в самом деле преследовали сны, ночные кошмары. Она видела белое обвиняющее лицо Стюарта — такое, как тогда, когда он смотрел на нее, сидевшую на стуле у двери в той ужасной комнате, осмеянную и униженную. Иногда в этих снах проносившийся мимо белый всадник оборачивался, и Мидж узнавала в нем Стюарта.

Но в ее снах был еще и Джесс. Он являлся в виде морского чудовища, покрытого колючками и шерстью, как морской лев, как морж, как кит. Джесс, снова молодой, приближался к ней и говорил: «Я тебя люблю, выходи за меня». И Мидж думала во сне: «А почему нет? Я молода и свободна, я не замужем». Вопрос Эдварда глубоко задел ее, всколыхнул ее чувства. Она и сейчас, идя по улице, чувствовала горячие, влажные поцелуи Джесса на своих губах. «Он здесь, — думала она, — и я еще увижу его».


— Извините, не знаете ли вы, случайно, где сейчас находится Джесс Бэлтрам? Мне сказали, что он в Лондоне, и я подумал, что он мог зайти в Королевский колледж.

— Джесс Бэлтрам в городе?

— Я не уверен. Мне так кажется.

— Здесь его не было. Так вы видели Джесса Бэлтрама, да?

— Джесс, этот старый мошенник! Неужели он снова объявился?

— Нет, я просто подумал, что кто-то из вас его встречал.

— Но если вы его увидите, скажите, пусть заходит! Он найдет здесь немало старых друзей.

— И врагов!

— Вы художник?

— Нет, просто…

— Я решил, что вы один из его учеников.

— Он слишком молод, чтобы быть учеником Джесса. Я учился в последнем классе Джесса, а этот молодой человек — сущее дитя!

— Хотите выпить?

— Нет, спасибо. А вы не подскажете, у кого еще мне спросить?

— Вы что, книгу о нем пишете?

— Нет.

— Давно пора написать о нем нормальную книгу.

— Но вам нравятся его картины? Тут у нас есть пара его работ.

— Вернее, была! Они теперь где-то в хранилище!

— Любой, у кого есть пара его работ, сидит на золотом мешке.

— Попробуйте узнать в его галерее.

— Да, загляните туда. Это на Корк-стрит.

— Нет, там лицензия уже закончилась и парень переехал в Илинг. Его зовут Барнсуэлл. Поищите в телефонной книге.

— Джесс к этому сукину сыну теперь и на милю не подойдет.

— Но знать-то он может.

— Ну и ну. Я думал, Джесс никогда не вернется в Лондон.

— А вы через его загородный дом не пытались выяснить?

— Их нет в телефонной книге…

— Постойте-ка. Вы на него ужасно похожи. Вы не его ли сын?

— Сын.

— Я и не знал, что у Джесса есть сын.

— Подумать только!

— Нет, вы теперь так не уйдете. Вы должны с нами выпить!

— Неужели вы не художник? Вы обязательно должны быть художником!

— Нет, я не умею рисовать…

— А вы пробовали?

— Нет, но…

— Я вас научу.

— Спасибо, но мне пора…


— Извините, вы мистер Барнсуэлл?

— Что вам угодно?

— Кажется, вы раньше продавали картины Джесса Бэлтрама.

— Это кто вам сказал?

— Так мне сказали в Королевском колледже искусств.

— Как вы меня нашли?

— По телефонной книге.

— Вы дилер?

— Нет.

— Что же вам тогда надо?

— Я ищу Джесса.

— У меня его нет. Надеюсь, он мертв. Зачем он вам нужен?

— Я его друг.

— Он вам должен?

— Нет.

— Может, вы один из крутых парней, которые выбивают долги?

— Нет.

— Жаль. А то бы я напустил вас на него, если бы знал, где его найти. Он мне должен кучу денег.

— Может, вы знаете…

— Я так полагаю, он все еще гниет за городом в этом уродливом страшилище, что он построил на болоте. Поезжайте туда.

— Я думаю, он в Лондоне.

— Я ему отправил немало писем. Он ни на одно не ответил.

— Сколько он вам должен?

— Я заплатил ему за несколько картин, которые он так и не написал.

— Я уверен, он…

— Я его взял, когда никто и имени его не слышал. Я сделал ему репутацию.

— Я уверен, он не хотел ничего…

— Он уничтожил мой бизнес. Раньше я работал на Корк-стрит. А теперь? Посмотрите на эту дыру.

— Мне очень жаль…

— У меня все еще есть несколько его работ. Вы не хотите купить?

— Нет, на самом деле…

— Они не очень дорогие. Как только он умрет, цена подскочит. Вы могли бы сделать неплохое вложение средств.

— Нет, я…

— Да послушайте, это прекрасное вложение. Мне чертовски нужны деньги.

— Нет, спасибо… я думал, может…

— Ну, если не хотите разбогатеть… как вам угодно.

— Я подумал, а вдруг вам случайно известен его старый адрес в Челси?

— На Флад-стрит? Еще бы не известен! Я там дневал и ночевал.

— Не могли бы вы мне его дать?

— Да. При условии, что вы мне сообщите, если найдете его.

— Хорошо.

— А вам что от него надо? Впрочем, все равно не скажете. Вот вам адрес.

— Спасибо…

— Если увидите его, можете столкнуть в Темзу. Его картины сильно подскочат в цене, когда старый мерзавец сдохнет. С нетерпением жду этого дня.


— Простите, не могли бы вы…

— Заходите.

— Я только хотел…

— Да заходите. Положите сюда ваш плащ. Проходите в гостиную. Гостиная здесь. Раньше она была наверху.

— Спасибо. Извините, что беспокою вас…

— Надеюсь, вы не возражаете против сухого шерри? Сладкое я не выношу.

— Нет, хорошо, спасибо. Это ведь дом сто пятьдесят восемь по Флад-стрит?

— Да, конечно. Садитесь на диван.

— Спасибо…

— Как вы узнали мой адрес?

— Мне его дал мистер Барнсуэлл из Илинга.

— Я не знаю никого в Илинге. И если на то пошло, никакого Барнсуэлла я тоже не знаю.

— Вы, наверное, приняли меня за кого-то другого.

— Как я могу вас принять за кого-то другого? Меня вполне устраивает, что вы — это вы. Зачем вам быть кем-то другим?

— Мне это совершенно не нужно, но…

— Вы учитесь?

— Да, в Лондоне…

— И на чем специализируетесь?

— Французский…

— Вы наверняка в восторге от Пруста.

— Да…

— Я тоже собираюсь поступить в колледж в Лондоне. Собираюсь изучать психологию. Вам сколько лет?

— Двадцать.

— Слушайте, и мне двадцать. Какое совпадение! Вас как зовут?

— Эдвард.

— А меня Виктория. Вам нравится мое имя?

— Да… послушайте…

— Если у вас короткая фамилия, то имя должно быть длинным. Моя фамилия Ганн. А ваша?

— Слушайте, я должен вам сказать…

— Вы знаете, что этот дом принадлежит мне?

— Вы, наверное, богаты.

— Мой папа богат. Этот дом — его подарок. Это как-то связано с налогами. Выпейте еще.

— Слушайте, Виктория, я пытаюсь узнать, где можно найти человека по имени Джесс Бэлтрам.

— Никогда о ней не слышала.

— Это не она, а он. Он раньше жил здесь.

— Сочувствую. Он пропал в тумане прошлого.

— Может, кто-то другой знает?

— Папа совсем недавно купил этот дом. Здесь ужасные обои — мы бы, конечно, такие не наклеили. А прежние хозяева уехали. На этой территории царствую я. Вы мой первый гость!

— А где ваш папа?

— В Филадельфии. Зарабатывает еще больше денег. Я буду жить здесь совсем одна, не считая Сталки.

— Вот как. А кто такой Сталки?

— Мой серенький котик. Он еще на карантине. Я по нему ужасно скучаю.

— Не могли бы вы дать мне…

— Он весь серенький, только белое пятно спереди. Он такой умный. Он думает, что он человек.

— Не могли бы вы дать мне адрес прежних хозяев дома?

— Они оставили банковский адрес. Их фамилия — что-то вроде Смит. Адрес у меня где-то наверху.

— Если бы вы…

— Вам так нужен этот Бэлтрам?

— Он мой отец.

— И как он пропал?

— Это длинная история.

— Извините. Вы, наверное, решили, что я чокнутая.

— Вы очень милая. Но вам не следовало меня впускать. Я мог оказаться насильником.

— Ну, насильник насильнику рознь. Поцелуйте меня, Эдвард.


Эдвард с ума сходил от раскаяния и горя. Он ходил по этим адресам, питаемый надеждой. Он все еще воображал, как будет замечательно, когда он найдет Джесса. Он молился: «Дай мне, пожалуйста, найти Джесса, только дай мне найти его, и все будет хорошо». Он представлял, как расскажет Джессу о своих приключениях, как тот будет смеяться. В этих видениях Джесс являлся сильным, здоровым, помолодевшим, излучавшим энергию и красоту. Он и в самом деле пережил метаморфозу, принял новую форму и вернул свои прежние силы. Иногда Эдвард чувствовал, что так оно и должно быть, что Джесс не только жив, но и находится где-то поблизости. Он словно дразнил сына своим отсутствием; может быть, даже наблюдал за ним. На улице Эдвард все время видел его двойников, иногда преследовал их. Один раз он выскочил из автобуса и бросился назад, увидев из окна Джесса среди прохожих. Эта надежда давала ему занятие и программу на каждый день. Он с утра отправлялся на поиски, а возвращался поздно. Эдвард избегал Гарри. Ему представлялось, что Гарри винил его за то, что произошло в Сигарде, хотя, конечно, ни слова об этом между ними не было сказано.

Вернувшись домой, он нашел целую груду писем, в основном от миссис Уилсден. Он просмотрел каждое, убедился, что они были по-прежнему исполнены ненависти, и выбросил, не читая. Было еще два письма от Сары Плоумейн. Она жаловалась на разную чепуху. Их он тоже читать не стал. Стюарт оставил ему записку со своим адресом, а Томас прислал письмо с просьбой зайти. Эдвард чувствовал, что не готов встречаться ни с одним из этих менторов. Он хотел сначала найти Джесса и освободиться от этого ужаса. Если он и в самом деле, не во сне и не в бреду, видел Джесса в реке, то он повинен в убийстве. Во второй раз. Он бросил Джесса, убежав к женщине, как бросил Марка. Сходство этих предательств не могло быть случайным, и страдания от двух преступлений смешивались в мозгу Эдварда, усиливая друг друга. Он пытался заглушить боль: говорил себе, что если он и правда видел Джесса под водой, то наверняка тот уже утонул, умер, и его нельзя было спасти. У Джесса был такой умиротворенный, такой отрешенный вид, словно он обрел покой; совсем не похоже на тонущего, который задыхается и борется за жизнь. Но если он не был мертв, а лишь погрузился в один из своих трансов? Что, если он только что свалился в воду, а когда Эдвард отвернулся, его унес поток и он утонул? Удивительное спокойствие, написанное на лице Джесса, укрепляло Эдварда в первоначальном мнении, что образ был иллюзией, и он цеплялся за эту мысль. Ведь он уже решил, что ему все пригрезилось, и разве это не доказано? Увы, ничто, кроме самого Джесса, не могло служить доказательством, а без доказательств Эдвард был обречен на вечные мучения. Возможно, это наказание за то, что он сделал с Марком? Прежде он хотел наказания, но только не такого. Он искал искупительной кары, а не усугубления вины. Иногда его утешала лишь мысль о том, что у него всегда остается возможность самоубийства.

А еще Эдвард разрывался между желанием рассказать кому-нибудь о случившемся и пониманием: признайся он хоть одному человеку, и мир изменится. Ему могут предъявить обвинение. Ему недостаточно собственных обвинений или сторонние обвинители будут менее мстительны? Тайна и одиночество сводили его с ума, но мысль о том, что кто-то еще будет знать об этом, была невыносима, словно вместе с унижением его настигнет не только вечная боль, но и окончательная потеря чести. Боже милостивый, ведь он так молод, но уже обречен на долгие страдания! Он не хотел, чтобы всю оставшуюся жизнь его жалели. Он не хотел дать кому-то власть над собой, раскрыв тайну своего второго преступления. Никому нельзя доверять. Сообщить в полицию он не мог, потому что его бы осудили за безнравственное и преступное сокрытие смерти человека. Он не мог говорить об этом ни со Стюартом, ни с Гарри, ни с Мидж, ни с Урсулой, ни с Уилли. Эдвард подумал, не побеседовать ли ему с Томасом. Но Томаса его история наверняка так заинтересует и очарует, что он углубится в нее и сплетет что-то еще, что-то большее, что-то (сколько бы Томас ни хранил молчание) публичное. Эдвард не мог допустить, чтобы этот ужас принадлежал кому-то другому. Если Джесс так никогда и не объявится, у него оставалась только одна возможность не погибнуть: жить с этим и надеяться, что все как-то рассосется само собой. Если же он откроется кому-то, он вновь оживит то, что случилось.

Конечно, он думал — постоянно думал — и о Брауни. Ей он тоже ничего не хотел говорить, хотя это, по меньшей мере, могло бы объяснить причину его хамского бегства. Если бы Эдвард признался, связь между ними укрепилась бы. Но ему не следует перебарщивать с откровениями. Возможно, Брауни простила его за то, что он сделал с Марком; он, наверное, так никогда и не узнает об этом. Но как его можно было простить? В любом случае, Брауни обнимала его. А если бы он рассказал о происшествии с Джессом, она отвернулась бы от него, как от проклятого и отверженного. Но при всей путанице мыслей в его несчастной голове он тосковал по Брауни, представлял себе, как она сидит на стуле, а он кладет голову ей на колени, как она нежно гладит его волосы. Временами он страстно желал ее, обнимал ее в своих неспокойных снах, пил ее поцелуи. Но эти желания были для него мукой, как образы недостижимого рая. Эдвард не знал, где искать Брауни, а его главная задача заключалась в том, чтобы найти Джесса. Он не мог пойти в дом миссис Уилсден. Он думал, не написать ли Брауни на домашний адрес, но не стал делать этого — вдруг письмо перехватит ее мать. И что он скажет об их последней встрече? А если он напишет, то будет мучиться в ожидании ответа или того хуже — получит холодный и вежливый ответ. Нет, лучше подождать и придержать надежду на поводке. Чувства Брауни и ее доброе отношение, возможно, были вызваны мимолетным порывом, и теперь она хотела бы поскорее забыть о них, а также избавиться от воспоминаний о том, что она помогла человеку, убившему ее брата. Тем не менее оставалась надежда под маской веры, и Эдвард не сомневался, что Брауни не бросит его и что скоро они каким-то образом соединятся. Как только он найдет Джесса, он примется за поиски Брауни.

Беспокойство творит странные вещи со временем. Каждый день начинался с ощущения, что сегодня что-то прояснится, и конец тревог всегда казался близким. И все же иногда Эдвард спрашивал себя: а если его особая судьба в том, чтобы до конца дней искать отца? Илона обещала ему «дать знать», но сдержит ли она обещание? Может быть, она сердится на него, может быть, она чувствует, что он предал ее, отказал в любви, в которой признался раньше. Эта мысль пронзала Эдварда новой болью, сопровождаемой чувством вины и печали. И вообще, спрашивал он себя, как она может написать, где достанет марку, как отправит письмо? А если он сам напишет, то получит ли Илона письмо, или они перехватят его? Эдвард уже раскаивался, что не сообщил матушке Мэй и Беттине о своем отъезде, не поблагодарил их за доброту. Он должен был вести себя любезно и вежливо, а не бежать, как вор, будто он считает их врагами. Побег мог навести их на мысль, что Эдвард в отчаянии, и вызвать подозрения. Но в чем они могли бы его подозревать? Еще более жуткие и темные мысли стали рождаться в голове Эдварда после того, как он перебирал в памяти события того страшного дня. Когда он выходил в дверь, матушка Мэй пыталась остановить его, она крикнула: «Эдвард!» Знала ли она, что Джесс ушел из дома? Может быть, они надеялись, что наконец-то… что он ушел умирать? Может быть, они боялись, что Эдвард найдет Джесса раньше, чем тот успеет… И где была Беттина? Не она ли в тот самый момент топила Джесса, удерживая под водой его голову, как топят большую собаку? Когда Эдвард вернулся, матушка Мэй ответила на его вопрос о Джессе: «Он в порядке. Он спит». Может быть, она имела в виду, что он мертв? После всего случившегося они, возможно, желали ему смерти, потому что его существование стало для них кошмаром. Мысли эти были так мучительны, что Эдвард попытался избавиться от них. Он их ненавидел и страшился еще и потому, что они рождали искушение поверить в них, чтобы скинуть с себя груз вины. Если дела обстояли именно так, Джесс был обречен. Эдвард испытывал огромную жалость к отцу, а жалость была едва ли не хуже всего остального. Именно из-за этих кошмарных мыслей Эдвард решил еще раз посетить миссис Куэйд, словно это были явления одного порядка. Но он потерял карточку с ее адресом, а в телефонной книге ее фамилии не обнаружилось. И хотя он часто бродил по улицам рядом с Фицрой-сквер, он никак не мог вспомнить ее дом.


— Слушай, — сказал Гарри, — давай не будем ходить вокруг да около. Я не против того, чтобы ты рассказала все Томасу. Я очень хочу, чтобы ты рассказала ему, если это приведет к разводу и твоему немедленному переезду ко мне.

Ты должна соединить все в одно, высказать в одном предложении. Я тебе постоянно это предлагаю, а ты вечно увиливаешь. Я знаю, ты боишься ему говорить. Если хочешь, скажу я. Конечно мы не можем полагаться на благоразумие обоих мальчишек! Это лишний раз подчеркивает изначальную нелепость ситуации. Когда мы влюбились друг в друга, я хотел сразу же разобраться с Томасом. Ты сказала, что не уверена. Но теперь ты уверена и все равно никак не хочешь принять решения… Ты сводишь меня с ума!

— Прости…

— А все, что произошло в том жутком доме, куда тебя так тянуло… это твоя вина…

— Если бы ты не разозлился и не заехал в канаву…

— Хорошо, я тоже виноват, как мы уже говорили. Я знаю, что эта встреча, да еще в присутствии Стюарта — будь там один Эдвард, дело было бы не так плохо, — стала жутким потрясением. А теперь ты прониклась чувством вины! Очень глупо винить себя, когда твой якобы грех раскрылся. Позволю себе высказать мнение, что ничего необычного тут нет.

— Я все время чувствовала себя виноватой.

— Да, но теперь ты делаешь из этого нечто из ряда вон, и я не могу понять почему! Мидж, твой брак закончился. Он никогда не был тем, что тебе нужно.

Гарри и Мидж сидели за столом друг против друга в маленькой квартирке, в «любовном гнездышке», которое прежде так приятно занимало время и мысли Гарри, которое предназначалось в подарок Мидж и должно было стать для нее приятным сюрпризом. Они сидели вдвоем в маленькой гостиной. Они еще не побывали в спальне. Мидж лишь вчера вернулась в Лондон. Гарри с утра не было дома — он разговаривал о переиздании своего романа с проявившим некоторый интерес издателем. Его расстроило и выбило из колеи исчезновение Мидж; он считал, что она вполне могла и не ехать в Куиттерн. Но для ее короткого отсутствия имелись иные основания — не напрасно же Гарри так долго изучал Мидж. Он понимал, как ужасно она должна себя чувствовать после фарса, разыгравшегося в Сигарде. Он, конечно, тоже чувствовал себя ужасно, но для него случившееся уже ушло в прошлое, за исключением той части, что касалась его стратегии на ближайшее время. Это потрясение должно было заставить Мидж спрятаться, успокоить раненую совесть, восстановить утраченное лицо, переосмыслить происшествие в какой-то не столь катастрофической перспективе. А Гарри было нужно другое — еще больше хаоса, больше насилия, последний прорыв по трупам. В такой ситуации он бы сумел справиться с Мидж: немножко растревожить ее, а потом принудить к действию. Поэтому он решил, что не будет беды, если она приедет в Лондон и обнаружит, что он вовсе не сидит дома в ожидании ее звонка. Воздержание не шло на пользу Гарри, его душа жаждала общества Мидж, и даже теперь, когда они спорили, он чувствовал, как сильно и ритмично бьется сердце, до краев наполняясь блаженством от присутствия возлюбленной, от того, что они вдвоем в нужном месте. Мидж сегодня выглядела усталой, обеспокоенной, постаревшей. Гарри знал, что ее печальная трогательная красота преобразится, стоит ему сделать определенные движения, которые он намеренно придерживал на потом. Как всегда, Мидж выглядела элегантной дамой: на ней был очень простой и очень дорогой темно-серый плащ, юбка в едва заметную черную клетку, синяя шелковая блуза, открытая на шее, и узенький темно-зеленый шелковый шарф. Сколько времени потратила она, подбирая этот наряд сегодня утром? Наверное, целую вечность. Чулки она надела черные, с ажурным геометрическим рисунком, черные туфельки на высоком каблуке сияли так, будто никогда не касались земли. Мидж подбирала юбку, закидывала ногу на ногу и оглядывала комнату. Гарри надеялся, что она начнет строить планы на эту квартиру и быстро примет ее как их собственную, как их первый дом, временный, но подходящий для этого важного промежуточного момента их жизни.

— Какие сюда повесить шторы, — спросил он, — простые или с цветочками и всякой всячиной?

— Простые, — ответила Мидж. — Если у нас будут картины. Мне нравится этот коричневый коврик и обои. Мы могли бы купить какую-нибудь миленькую дорожку.

— Ах, Мидж, я так рад, что ты говоришь это. Значит, ты веришь в это место! Дорогая, только поверь, и мы будем у себя дома, в безопасной гавани. На самом деле этот ужасный случай принес пользу, он дал нам некий толчок. Значит, мы должны двигаться вперед. Это вызов, и он означает жизнь, он означает силу, он призывает: avanti[60]. Мы должны наступать, высоко подняв знамя! Ах, Мидж, ну что с тобой? У тебя такой подавленный, угрюмый вид.

Мидж пригладила массу своих многоцветных волос (парикмахер высоко взбил их), откинула пряди со лба и встряхнула головой. Уголки ее рта опустились.

— Понимаешь, ведь случилось много ужасного, — сказала она.

— В Куиттерне? Томас догадался? Я рад!

— Нет, Томас ни о чем не догадывается… и это так странно… это важно…

— Боже милостивый, уж не хочешь ли ты сказать, что это трогательно?!

— Он очень умный, он хорошо разбирается в людях, а сейчас ничего не видит. Просто не видит. Он верит мне. Он слеп.

— Что же тогда случилось ужасного? Ну конечно, Сигард и все остальное, однако это не имеет никакого значения. События вынуждают нас сделать то, что мы давно собирались.

— Понимаешь, мне кажется, я должна была съездить в Сигард.

— Ну конечно, тебя загипнотизировала аура Джесса! Не будь такой наивной дурочкой, моя дорогая. Не смешивай прошлое и будущее. Извини, продолжай, я тебя перебил. Ты хотела что-то сказать?

— Я думаю, это было связано с Джессом…

— Ты никак не можешь забыть того мгновения, когда он спросил: «Кто эта девочка?» И ты спрашивала себя… не мог ли он предпочесть тебя Хлое.

— Да, — сказала Мидж, откидывая назад голову. — Откуда ты знаешь? Ну да… но я не об этом…

— Ты победила Хлою! Я знаю, это было одной из целей твоей жизни. Хлоя мертва — и Джесс целует тебя. К тому же ты и меня держишь на крючке. Больше тебе у бедной девочки нечего забрать.

— Это было что-то совершенно необычное…

— Хотя он стар, выжил из ума и принял тебя за Хлою!

— Тебе это трудно представить… но одно только прикосновение этого человека… я уж не говорю…

— Он схватил тебя, обнял, он практически съел тебя! Может, мне пора забрать тебя у него?

— Я больше не хочу его видеть. Одного раза хватило.

— Рад это слышать. Что-то вывело тебя из равновесия. Значит, это Джесс. Ну конечно, я все прекрасно понимаю. Тебе нужно время, чтобы прийти в себя. Но, моя дорогая девочка, давай не будем больше терять время. Мы стали взрослее, мы стали сильнее, мир принадлежит нам. В сравнении с нами все это — ничто.

— Джесс был чудом…

— Да, хорошо, но…

— Он был прекрасным миражом, не связанным с реальной жизнью…

— Хорошо.

— Вот только он каким-то образом… не могу подобрать слов… он как-то… вымел все прошлое…

— Ты имеешь в виду твою одержимость Хлоей?

— Не только это. Ощущение было такое, будто он прикоснулся ко мне, а потом оттолкнул… словно ударяешь что-то, и оно улетает по касательной…

— Он выстрелил тобой, как из лука! Прекрасно, теперь мы оба парим в небесах!

— Меня беспокоит не Джесс. Меня беспокоит Стюарт.

— Да. То, что он в курсе, очень досадно. Он может решить, что должен пойти и рассказать про нас, поскольку считает, что так правильно. И это достаточно веская причина, чтобы нам самим пойти к Томасу, пока Стюарт не сделал это первым. Мидж, дорогая, сосредоточься. Ты только подумай, как мы будем себя чувствовать, если Стюарт нас опередит! Как злосчастные маленькие преступники, как подлые мелкие лжецы, мошенники, которых поймали за руку. Мы утратим инициативу. Хотя бы это всегда принадлежало нам — мы сами определяли правила игры. Ты права, Стюарт — наша проблема. Но ты не хочешь ее решить!

— Стюарт ничего не скажет Томасу.

— Откуда ты знаешь?

— Он сам мне сказал.

— Он сам тебе сказал?

— Да, я ходила к нему сегодня утром, и он мне это сказал.

— Ты встретила его в моем доме, когда пришла ко мне, и?..

— Нет, я пошла туда, где он живет. Я хотела поговорить с ним…

Гарри вскочил, опрокинув стул, Мидж подалась назад, прижав спинку своего стула к стене. В маленькой квартирке почти не было мебели, стены и окна оставались голыми. Только простой темно-коричневый ковер, одобренный Мидж, как-то украшал интерьер. В комнате царил запах свежей краски.

— Ты пошла встретиться со Стюартом, поговорить с ним… и не сказала мне? О чем говорить? Ты умоляла его не выдавать нас?!

— Нет, не умоляла… я хотела знать… но не только это…

— Что еще, бога ради?

— Я хотела увидеть его…

— Ты хочешь сказать — уничтожить его взглядом?

— Да. А еще поговорить. Он мне снился. Вернее, мне снился белый всадник, смотревший на меня. Томас сказал, что это смерть. И когда я взглянула на этого всадника, то сразу поняла, что он — Стюарт.

— Хорошо, он страшный призрак, пусть. Но ты, Мидж, ты сошла с ума. Ты понимаешь, что ты делаешь со мной, когда так спокойно сообщаешь, что отправилась к Стюарту и говорила с ним? После всего того, чему он стал свидетелем, после того как он молча сидел в машине, когда нам так хотелось остаться вдвоем…

— Поэтому я и хотела увидеть его.

— Чтобы сообщить ему, как ты расстроена! Зачем ты позоришься перед ним? Мидж, я ушам своим не верю! Надеюсь, ты посоветовала ему не соваться в чужие дела?!

— Да, но речь шла о другом.

— Ты просила его не говорить Томасу, ты унижалась перед ним…

— Нет, я ни о чем его не просила. Он сам сказал, что не скажет Томасу. Он сказал, что, по его мнению, это должна сделать я.

— Признайся и попроси у Томаса прощения за минутную слабость!

— Он ничего не говорил про нас. То есть он никак не комментировал то, что случилось. Он говорил о лжи и о Мередите. Я тебе говорила, что Мередит видел нас. По крайней мере, он видел меня, а тебя — слышал. Я попросила его помалкивать. Стюарт сказал, что это развращение малолетних.

— Мередит узнал… Да, это ужасная ситуация.

Мидж сидела на стуле, напряженно выпрямив спину и сложив руки — так сидят в ожидании приема в больнице или суде. Она говорила быстро, монотонно, тихим голосом, словно желала как можно скорее все рассказать. Она смотрела вниз, на ноги Гарри, и время от времени ее пробирала дрожь.

Гарри понимал, что вовлекать в историю Мередита опасно и отвратительно, но сейчас это его не страшило. Это было частью проблемы, решение которой должно быть и будет в его власти. Несколько мгновений он стоял недвижимо, потом пнул свой упавший стул, убирая его с дороги, и принялся ходить взад-вперед по ограниченному пространству комнаты.

— Ну хорошо, — проговорил он. — Я понимаю, это ужасно, и мне жаль. Жаль тебя и себя. Мы вполне могли бы обойтись без этого. Но поскольку все уже случилось — и с Мередитом, и прочее, — давай соединим все это вместе, как аргументы в пользу того, чтобы сделать важнейший для нас шаг сейчас, сегодня. Ты останешься здесь, а я пойду к Томасу. Где он сейчас — в клинике?

— Не знаю.

— Нет, знаешь. Стюарт прав, хватит лгать. Я пойду к Томасу и скажу ему, что ты хочешь развестись.

— Нет-нет… сейчас я не могу, не так… Гарри, не надо… Пожалуйста, не ходи! — У Мидж почти автоматически полились слезы. Она немного наклонилась вперед, оперлась локтем о колено, положив подбородок на ладонь, и впала в некую тихую, размеренную, почти беззвучную истерику. — Ох… ох… ох…

Гарри остановился и посмотрел на нее. Его широкое гладкое лицо было спокойно. Он взъерошил свои светлые волосы, чуть прикусил губу, задумался, а потом тихо сказал:

— Мидж, мы должны сделать это сейчас. Сейчас самое время. Ты хотела дождаться нужного момента. Вот он и пришел. Разве не так? Разве не так?

Мидж прекратила скулить и вздохнула — глубоко, удрученно и даже раздраженно. Она порылась в сумочке, вытащила оттуда платок. Копна ее волос упала вперед, обнажив белую шею.

— Гарри, — пробормотала она, — пойдем в спальню.

Мидж использовала этот эвфемизм, если хотела заняться любовью, и никогда не выражалась прямо.

— Ты пытаешься отвлечь меня, — сказал Гарри, но внезапно почувствовал, что очень устал и что его переполняет желание.

Зачем они тратят силы на споры? Боже милостивый, ну почему они сами делают себя несчастными?

— Гарри, не мучай меня.

— Ну ладно. Но мы скоро исправим это, и все будет хорошо. Дорогая, любимая, любовь моя, единственная, не плачь! Я никому не дам тебя в обиду до конца света, ты это знаешь. Я тебя люблю.

— Господи… я так устала…

— И я тоже. Идем. Хватит ругаться. Подними голову. Будь умницей. И бога ради, не подходи больше к Стюарту. Ну, я вижу, ты и сама не собираешься это делать.

Он открыл дверь спальни. Почти всю комнату занимала просторная двуспальная кровать под хлопковым покрывалом с массой мелких цветов.

Мидж подняла глаза, протерла их и сказала сонным голосом:

— Понимаешь, я, наверное, должна встретиться с ним еще раз.

Гарри повернулся.

— О чем ты, черт побери? Зачем? В этом нет никакого смысла. Ты прекрасно знаешь, что мне эта идея отвратительна.

— Но я должна с ним встретиться еще раз. Для меня его мысли невыносимы. Я хочу, чтобы он перестал мучить меня.

— Мидж, не убивай меня такой чепухой. Вспомни, кто он есть.

Мидж зевнула, лицо у нее сморщилось, как у котенка.

Гарри шагнул к ней и легонько подтолкнул вперед.

— Ты устала и немножко спятила. Все было слишком ужасно. Сейчас тебе станет лучше. Я позабочусь о тебе. Иди сюда, иди к Гарри, войди в глубокую воду.


Нотридж-хаус

Ист-Фонсетт

Саффолк

Уважаемый мистер Бэлтрам!

Благодарю Вас за письмо, которое переслал мне банк. Очень жаль, что нас не было на Флад-стрит и мы не могли принять Вас там! Когда наши дети выросли, мы переехали за город. Как Вам, возможно, известно, мы купили дом на Флад-стрит у Вашего отца, с которым в то время был шапочно знаком мой покойный отец, занимавшийся промышленным дизайном. До этого мы жили в Хэмпстеде, но дети всегда хотели жить поближе к реке; я думаю, дети всегда хотят жить поближе к Темзе. Не знаю почему. Я помню, что видела Джесса (если мне позволительно так его называть — мы всегда вспоминаем его немного фамильярно) несколько раз, и он показался мне фигурой очень впечатляющей. После переезда мы два-три раза приглашали его с женой в гости, но они так и не появились. (Может быть, они боялись, что мы разорили дом. Он и вправду стал другим внутри.) Мы купили два его рисунка — довольно странных, но неплохих. Мне очень жаль, что Вы потеряли связь с отцом, это и в самом деле весьма печально. Боюсь, я не могу помочь Вам в этом деле — мы, в сущности, мало знали Джесса и не имели связей с его окружением. Я полагаю, что в «очевидных» местах вы его уже искали — в Королевском колледже, у дилеров. Наверное, у него было несколько любимых пабов, но, боюсь, я мало в этом понимаю! Вы спрашиваете о его друзьях. Я помню, что в этом контексте упоминали только одного человека — художника Макса Пойнта. Мой отец говорил, что в прежние времена тот был особым (если вы меня понимаете) другом Джесса. Отец просил меня не болтать об этом, поскольку в те дни люди предпочитали не выпячивать подобные вещи, но теперь, думаю, это не имеет значения. К тому же он, наверно, уже умер, тот бедняга. Он жил на одной из барж на Темзе, в конце Чейн-уок, и эта баржа называлась «Фортавентура» — забавное название для маленькой баржи, которая всю жизнь простояла на приколе. К сожалению, больше ничем не могу Вам помочь. Если вспомню что-то еще, непременно напишу. Надеюсь, Вы уже нашли вашего отца. Как я уже сказала, нам очень жаль, что мы не встретились с Вами. Один милый американец, заработавший кучу денег на зубной пасте или ка-ком-то другом гигиеническом средстве, купил наш дом. Но Вы, скорее всего, уже знаете об этом. Было бы приятно познакомиться с Вами. Вы, наверное, тоже художник. Жаль, что я не художник, — у тису всех такая счастливая жизнь. Может быть, мы когда-нибудь увидимся. Дайте мне знать, если я могу быть Вам полезна. Муж и дочери присоединяются к моим наилучшим пожеланиям.

Искренне Ваша

(миссис) Джулия Карсон — Смит.


С этим неожиданным письмом в кармане Эдвард ступил с пристани на узкие и ненадежные мостки, соединявшие тесно стоящие разнородные жилые баржи, большие и маленькие. Спросить было не у кого. Начался прилив, и сборище барж поднялось — они покачивались, подергивались, легонько стукались друг о друга на сверкающей воде, подернутой рябью из-за резвого восточного ветерка. Северный свет имел резкий серебристый оттенок. Суда, пришвартованные в три или четыре ряда по обеим сторонам пристани, казались заброшенными. Эдвард прошел по берегу, внимательно разглядывая названия. Никакой «Фортавентуры» здесь не обнаружилось. На суденышки в последнем ряду можно было попасть только по баржам, пришвартованным между ними и берегом, и Эдвард принялся отважно перепрыгивать с одной палубы на другую. Эта деревушка плавучих домов поражала разнообразием форм и размеров, а также бросающимися в глаза различиями в имущественном положении владельцев. Одни баржи, потрепанные и ветхие, с обшарпанными бортами, выглядели так, словно вот-вот пойдут ко дну и никогда больше не увидят света дня. На других были нанесены свежие и яркие традиционные изображения птиц и цветов или более современные рисунки, абстрактные либо фантастические. Заглядывая внутрь, Эдвард видел то скромную постель на голом полу, то настоящие плавучие гостиные с обитой бархатом мебелью, книжными шкафами и картинами на стенах. Тут и там ему попадались на глаза свернувшиеся калачиком коты, чье присутствие говорило об устоявшемся быте. Названия встречались и вполне традиционные, и экзотические. Эдвард, чьи шаги по мосткам гулким эхом разносились вокруг, становился все печальнее, потому что понимал, какое удовольствие доставила бы ему эта экскурсия, если бы не рок, ожидавший его впереди. Он вышел из дома без плаща, и морской ветер, гулявший по реке и покрывавший воду черными линиями ряби, пронизывал его насквозь. Эдвард почти сдался, когда увидел белый спасательный круг на безымянной, как ему показалось сначала, барже (не все здешние «дома» имели названия). На круге весьма замысловатыми буквами было выведено: «Фортавентура». Эдвард спрыгнул с довольно высокой палубы соседней баржи, приземлился с глухим стуком и встал, взволнованно ожидая, не появится ли кто-нибудь теперь из каюты. Никто не появился. Возможно, там никого не было. После письма миссис Карсон-Смит Эдвард смутно вспомнил, что когда-то слышал имя Макса Пойнта — кажется, в связи со смертью этого человека. Он пришел на баржи, чтобы хоть чем-то заполнить время. Он хотел заняться каким-нибудь делом, связанным с его горем и исчезновением Джесса, а еще его заинтересовало название баржи. Эдвард подошел к выцветшей синей двери, ведущей в каюту, и постучал. Ответа не последовало, и он повернул расшатанную облезлую медную ручку. Дверь открылась в темноту.

Эдвард всмотрелся внутрь, увидел длинную узкую комнату с частично раздвинутыми шторами. Он моргнул, потом вошел и чуть не свалился с невидимых ступенек. Потом выпрямился, вдыхая запах сырого дерева. Из дальнего конца комнаты сипловатый голос медленно произнес:

— Ну… и кто… там?

— Извините, что беспокою вас, — ответил Эдвард. — Но я ищу мистера Пойнта. Мистера Макса Пойнта.

— Я… он… и есть.

Теперь глаза Эдварда попривыкли к тусклому свету, и он увидел сидящего за столом человека. Тот казался очень старым, морщинистым, худым, даже изнуренным, лицо у него было маленькое, костлявое, красное, нос короткий и курносый, на голове сияла плешь. На столе стояли стакан и бутылка виски.

Эдвард сделал шаг вперед. К запаху плесени теперь примешивался запах нестираного белья, пота и алкоголя. Нога Эдварда зацепилась за дыру в потертом ковре. Узкое пространство каюты еще сильнее сужалось из-за большого числа картин и холстов разных размеров, стоявших вдоль стен, оставляя открытым лишь узкий проход посредине. Некоторые холсты были повреждены диагональными разрезами. Эдвард подошел к столу.

Макс Пойнт, сутуло сидевший за столом, посмотрел на него своими водянистыми полузакрытыми глазами.

— Выпейте. Вот стакан. Садитесь. Так в чем дело?

— Пожалуйста, извините меня… Я хотел спросить…

— Выпейте.

— Нет, спасибо, я только…

— Так в чем же дело? Я прежде был художником. А теперь гожусь только для одного — сдохнуть. Сижу тут один, никто не приходит. Нет, вру, заходит одна женщина, бог ее знает, кто она, из социальной службы. Приносит мне еду, а то бы я с голоду помер. Как попугай. Попугай в клетке — старый сосед помер, а потом и попугай его с голодухи сдох тут рядом, на одной из барж. Сколько недель покойник там пролежал, и попугай висел вниз головой на своем насесте… Я тоже не одну неделю пролежу, прежде чем меня найдут, а ждать уже недолго. Вы, наверное, думаете, что попугай должен кричать, помирая с голоду, да? Глупая птица. Пока старик был жив, она рта не закрывала, а когда помер, ей и сказать стало нечего, своих слов у нее не нашлось. Вот ведь бедняга. Но женщина приходит, я вам уже сказал, еду приносит… хотя у меня одна еда — виски… но есть приходится, чтобы пить, да? Выхожу иногда… пенсию получать… выпивку купить… жизненные необходимости, да? Сортир засорился, приходится наружу выходить — зима ли, лето ли, дерьмо падает в грязь, река уносит. Река приносит, река уносит, скоро и меня она унесет… река… она все уносит… в конце концов…

Баржа тихонько покачивалась, почти незаметно и ритмично, как люлька, которую качает сильная любящая рука. Неравномерный плеск воды, ударявшей о борт, создавал тихий музыкальный контрапункт. За столом стоял мольберт с холстом и табуретка, где лежала палитра с размазанными на ней красками, шпатель и кисти.

— Вы пишете картину? — спросил Эдвард.

— Вы что, издеваетесь надо мной… нечего смеяться… все смеются… вернее, смеялись, теперь-то меня все забыли. Я забытый человек. Знаете, сколько стоит эта картина? Годы. Я уж и забыл сколько. Пять, десять. Краска десять лет как засохла. Засохла и затвердела, как я. Чтобы писать, нужно со-сре-до-то-чить-ся, а вот этого я как раз и не могу. Ясно? Но вы-то что здесь делаете? Кто вы такой? Выпейте. Сядьте, бога ради, я вас не вижу.

Эдвард сел. Тошнота подступала к горлу, и он был немного испуган, но в то же время чувствовал такую жалость к Максу Пойнту, что хотел обнять его. Может быть, эти странные чувства овладели им из-за ритмического движения баржи.

— Я пришел спросить у вас про Джесса Бэлтрама.

— Он умер.

Быстрота, с какой был дан этот ответ, потрясла Эдварда.

— Я так не думаю… он где-то в Лондоне…

— Он умер. Уж вы мне поверьте. Будь он жив, то непременно вернулся бы. — Из глаз Макса Пойнта потекли слезы, прокладывая себе путь в бороздках красного морщинистого лица. — Последний его портрет, что я с него написал, был сделан с паршивенькой фотографии. Я писал его снова и снова, и с каждым разом Джесс становился старше. Но он так и не вернулся. А теперь умер. — Он ухватил себя за кончик носа, оттягивая его еще выше. Вдруг он резко выпрямился, расплескав виски на разбросанные по столу бумаги, и уставился на Эдварда. — Да кто вы такой, черт побери? Ну-ка, посмотрим.

Он протянул руку и включил лампу. Мгновение спустя он снова заговорил, но совсем другим голосом, более ясным и высоким, словно внезапно помолодел:

— Джесс, так ты все же вернулся. Вернулся к старине Максу, единственному, кто по-настоящему тебя любил. Никого другого у меня и не было. Я знал, что ты вернешься… эта сучка Мэй Барнс умерла… Джесс, мы снова будем вместе, как ты говорил, а я надеялся… Ведь это любовь, да, ты умираешь без надежды… Ты меня простил, я простил тебя… Ты настоящий художник, а я всего лишь паршивый содомит, мы на этот счет никогда не спорили, правда… Единственное, что есть во мне хорошего, — это ты… И ты был здесь, все эти годы здесь, на этой гнилой вонючей барже… Боже милостивый, как часто я видел тебя здесь, а тебя не было… А теперь это и в самом деле ты, да, это правда, ведь правда, друг, мой дорогой… Прикоснись ко мне, обними меня, сделай меня снова молодым, спаси меня, мой старый волшебник, мой король, моя любовь…

Макс Пойнт потянулся вперед и ухватил Эдварда за локоть своей костистой подагрической рукой. Эдвард и сквозь материю почувствовал его ногти. Он оттолкнул от стола свой стул и вырвал руку.

— Извините. Извините, но я не Джесс, я ищу моего отца. Извините, бога ради, я знаю, что похож на него…

— Джесс, не обманывай меня снова… не бросай меня опять, ради всего святого. Я умру, если ты…

— Я не Джесс! — воскликнул Эдвард и отпрыгнул в сторону от несчастной костлявой руки, тянущейся к нему через стол.

— Ты не Джесс; а кто же тогда?

— Я его сын.

— Ты лжешь. У него нет сына. Ты пришел мучить меня.

— Нет… пожалуйста… я хочу вам помочь… позвольте мне вам помочь.

— Грязный демон, призрак, я тебя знаю! Ты уже заглядывал сюда, прикидывался Джессом. Но меня ты не проведешь. Джесс мертв, и это ты его убил, ты, дьявол. Ты его убил и надел его кожу. Я знаю ваши повадки — ты надел его лицо, а под ним у тебя нет лица, только грязь, кровь и дрянь. Я чувствовал, как ты подкрадывался ко мне ночью, прижимался ко мне, грязный злобный призрак… А Джесс мертв, мой прекрасный Джесс мертв… Уходи от меня. Я тебя убью!

Макс Пойнт вскочил со стула и схватил шпатель с табуретки за своей спиной. Эдвард увидел, как сверкнуло лезвие, повернулся и бросился прочь, к свету полуоткрытой двери. Поднимаясь по ступеням, он оглянулся через плечо и увидел, как Макс Пойнт метнул нож в одно из полотен.


— Значит, он принял тебя за Джесса, — сказал Томас.

— Да. А потом сказал, что я — дьявол, прикидывающийся Джессом. И что Джесс мертв, а я убил его.

Эдвард в конечном итоге все-таки решил пойти к Томасу. Потребность поговорить хоть с кем-нибудь была слишком сильна, а Томас оставался единственным человеком, кому он мог открыться. Эдвард рассказал ему о Сигарде, но, конечно, умолчал о Гарри с Мидж и о Стюарте. Он не хотел, чтобы Томас пригласил к себе Стюарта и начал допрашивать его. И без того хватало неразберихи. Только когда Эдвард принял решение поговорить с Томасом, мысль о тайном романе отчима с женой Томаса выкристаллизовалась в его голове и прочно осела там. Это странное приключение в Сигарде, появление «мистера и миссис Бентли», вторжение Джесса, поцелуй Джесса и Мидж — все это Эдвард вспоминал как сон, как фантасмагорическую прелюдию к случившемуся на следующий день. Он не считал своим долгом сообщать о том, чему стал свидетелем, и не знал, известно ли Томасу о романе его жены. Эдварда больше заботили собственные проблемы и печали. Все остальное было непонятным и отвратительным пятном на краю картины. Недавно он почувствовал грусть оттого, что не может радоваться баржам, а сейчас немного переживал из-за того, что не может больше болеть за своего любимого отчима и за Мидж, к которой питал когда-то детские романтические чувства, и что драма, разыгравшаяся так близко, не интересует его. Чужая боль нередко утешает черствые сердца, если только не перехлестывает через край. О Томасе Эдвард не беспокоился. Томас был сильным человеком, он сумеет о себе позаботиться в любых обстоятельствах. Подумав об этом, Эдвард испытал мимолетный страх за Гарри — страх за того, кто (пусть и не в прямом смысле слова) все же был его отцом.

«Есть вещи, о которых лучше не думать», — решил он.

— И он назвал меня призраком. Надо же — я не только видел призрака, но и был таковым!

— Значит, тебе кажется, что он сказал: «Джесс мертв, он утонул»?

— Нет, думаю, это я выдумал, присочинил позже… я не могу больше доверять собственным мыслям и памяти. Он сказал, что ему снился лже-Джесс весь в крови и грязи.

— Давай-ка оставим Макса Пойнта…

— Это так ужасно, — сказал Эдвард. — Все его бросили. Можем мы что-нибудь сделать для него? Он совсем один, он пьет и когда-нибудь допьется до смерти.

— Что поделаешь, если он так хочет. Людям нравится так жить, и остановить их крайне трудно.

— Нужно, чтобы они не давали ему алкоголя.

— И он будет счастлив? И кто такие эти «они»? Ты, например?

— Я ничего не могу. Я имел в виду кого-нибудь из социальных работников. Он сказал, что какая-то женщина приносит ему еду…

— Тогда она, наверное, знает ситуацию.

— Но я все же чувствую… вы бы не могли к нему сходить?

— Нет. Но я позвоню в местную социальную службу. — Томас сделал пометку в своем блокноте. — А теперь о тебе. О человеке, который собирается расцветать на несчастьях.

— Томас, не надо так шутить.

— Я абсолютно серьезен.

— Стюарт сказал: пусть оно горит, но брось туда что-нибудь хорошее.

— Он хотел, чтобы ты, страдая, не прятал голову в песок, как страус, а нашел в своей собственной душе истину и надежду. Я хочу того же.

— Он впал в религию, а вы — ученый; от обоих мало проку, когда человек в аду.

Томас помолчал, внимательно глядя на Эдварда.

— Похоже, ты придаешь слишком большое значение тому, что Пойнт принял тебя за призрака. Давай-ка вернемся к тому, что ты увидел, как тебе показалось. Сейчас эта картина не стала для тебя более ясной? Мы говорим уже два часа.

— Я попусту трачу ваше время.

— Замолчи и продолжай.

— Нет. Я думал, что если мне удастся рассказать вам от этом, то вы сможете задать мне вопросы и я, по крайней мере, вспомню что-то очень важное. Это не могло быть взаправду… но ведь я прикоснулся к перстню… кажется, его глаза были открыты… я выпил тот сок, а в нем наверняка был наркотик.

— И ты сказал, что почувствовал себя неважно. Тебя лихорадило? Ты не сказал об этом Брауни. Как по-твоему, о чем это говорит? Ты верил, что увиденное тобой — иллюзия, или нет?

— Томас, не запутывайте меня, так я не могу думать. Не знаю… Я уже решил, что это было что-то ужасное…

— Ты пришел в выводу, что он, возможно, пребывал в трансе и в твоих силах было спасти его?

— Я не знаю… Я чувствовал, что никогда не смогу заставить себя кому-то рассказать об этом и тем самым оказаться в его власти. Узнай об этом кто-то один, узнали бы и все. Это стало бы последним ударом судьбы, я был бы заклеймен. А в особенности нельзя было говорить Брауни. Я бы не вынес, если бы она стала считать меня больным, прокаженным, сеющим повсюду смерть. Она бы поняла, что несчастье с Марком — не случайность. Она была так добра ко мне, потому что считала это событием исключительным. Если б я рассказал ей о втором таком же происшествии, я бы все испортил.

— Ты и так все испортил.

— Да… я убежал, как будто спешил на другое свидание!

— Ты еще встретишься с ней. Но сосредоточься. Судя по тому, что ты рассказал о доме, ты был в очень беспокойном состоянии, под сильным психологическим давлением. Безумный мудрец, которого держат взаперти его жена и дочери, так ты говоришь. Мысль о смерти Джесса, видимо, постоянно преследовала тебя. А еще — по твоим же словам — мысль о том, что они страстно желают его смерти и, возможно, замышляют его убийство.

— Мне не стоило этого говорить. Я никогда так не думал и сейчас не думаю, я не настолько сумасшедший. Господи, если бы я сумел его найти! Я даже не уверен, что Илона сообщит мне, когда он вернется домой, что ей позволят это сделать. Господи, если бы я только знал, что он жив… тогда я смог бы вернуться к Марку, туда, откуда все и началось.

— Ты об этом говоришь так, словно это цель твоей жизни.

— Так оно и есть.

— Ну, поживем — увидим. Я не могу разложить по полочкам твою проблему с Джессом. К сожалению. Вряд ли это произошло на самом деле, слишком невероятно. Скорее всего, у тебя была какая-то галлюцинация, однако невероятное случается каждый день. Мы должны подождать. А пока у меня есть для тебя предложение. Я думаю, ты на время должен вернуться в свое прежнее жилье.

— Вы хотите сказать — в ту комнату?

— Да. Попробуй, на несколько дней. Похоже, ты уверил себя, что должен опять пройти через это, пережить заново. Это твое задание. Если ты этого не сделаешь, то так оно и останется. Конечно, тебе будет тяжко… но ты, наверное, часто вспоминаешь то, что случилось.

— Постоянно.

— Ну так вот, вернись туда, постарайся побороть это в себе и увидеть по-настоящему.

— Но комнату наверняка сдали.

— Она свободна. Я звонил туда сегодня утром, когда узнал, что ты собираешься прийти.

— Господи… Томас…

— По крайней мере, обдумай это. Ты не жалеешь, что говорил со мной?

— Нет. Вам я доверяю абсолютно.

— Хорошо. Кстати, я так и не спросил у тебя, когда ты видел Джесса в последний раз перед этой сценой на реке.

— Накануне вечером, когда… — Эдвард покраснел и прикусил губу, потом неуверенно договорил: — Когда он внезапно спустился, а мы сидели за ужином.

— И что случилось?

— Ничего. Он посмотрел на нас, а потом пошел назад.

— И больше ничего? Правда?

— Больше ничего.

Томас, глядя на Томаса через увеличивающие очки, произнес:

— Гм.

Через секунду-другую Эдвард спросил:

— Вы не думаете, что я сумасшедший?

— Нет. А ты?

— У меня бывают безумные мысли. Я вам не говорил… когда я поднимался по холму в то странное место со столбом… там на земле валялось много мелкого коричневого мусора…

— Мелкого коричневого мусора?

— Да. Естественный мусор — желуди, буковые орешки, каштановые скорлупки, разные обломки, очень хрупкие. Я наступал на них, а они хрустели и ломались. И я подумал, что женщины каким-то образом внедрили это в мою голову… что один из этих обломков… был Джессом… а я наступил и уничтожил его. Потом я начал думать… может, это мне приснилось… что каждый из них был Джессом. Тысячи, миллионы, бессчетное число Джессов. Разве не безумие?

— Это прекрасно, — пробормотал Томас.

— Понимаете, они казались мне маленькими талисманами, божками, ну, вы понимаете, что я имею в виду. А я наступал на них ногами…

— Да-да, ты далеко зашел. Душа реагирует, она посылает целительные образы. Ее способность воспроизводить новые сущности безгранична. Возможно, в каждый пылинке праха таится бессчетное множество образов Джесса. Тебе не приходило в голову, что, если ты уничтожишь нескольких из них, ничего не изменится, поскольку их очень много?

— Мне приходило в голову, что я уничтожил моего единственного.

— Семя умирает ради жизни. Не бойся своих мыслей — они сигналы жизни. Приходи ко мне снова, не откладывай надолго. А теперь мне пора в клинику.

Эдвард встал. Почти два часа он изучал лицо Томаса, словно собирался написать его портрет, следил за подвижным еврейским ртом, рассматривал ровную светло-русую челку, заглядывал в глубокие колодцы очков. Он вздохнул и отвернулся, закрыл на мгновение глаза, потом открыл их и оглядел комнату, освещенную солнцем. Лучи высвечивали пылинки в воздухе, крапчатый камень, лежавший на стопке бумаги для записей, книги в шкафу и красную человеческую фигурку, которую Эдвард не замечал раньше, на картине Клайва Уорристона, где был изображен пейзаж с мельницей.

Спускаясь по лестнице, он увидел Мередита, пересекающего холл. Мередит поманил его пальцем, и Эдвард последовал за мальчиком в гостиную. Полуденное солнце пробивалось сквозь полузакрытые шторы с ползучим цветочным узором, ласкало сиянием другие крохотные цветы на обоях, цветочный рисунок на ковре под ногами, розы и ирисы, стоящие в вазах. Пахло розами и летом. При виде этого знакомого интерьера Эдвард ощутил резкую боль: это была женская комната, такая знакомая комната. Здесь он лелеял свою детскую любовь к Мидж, здесь не было скорби и страха, и Мидж даже теперь заполняла ее цветами. Эдвард ни разу не заходил сюда после того званого обеда, когда сидел в углу и делал вид, будто читает, а Мередит приблизился и прикоснулся к его рукаву.

— Вот и Эдвард, — сказал Мередит.

— Вот и Мередит.

«Он подрос, повзрослел, — подумал Эдвард. — Он способен на иронию, на насмешки. Как он узнал? Что ему известно? Не смотрит ли он на меня, как на врага?»

— Ты был у папы? — улыбаясь, спросил Мередит.

— Да.

— Он знает все, кроме одного, а то единственное, что он ищет, прямо у него под носом.

— Это похоже на иносказание.

— Это сюрприз, вроде тех, что дарят на Рождество. А что известно тебе, Эдвард?

— Прекрати, Мередит, — сказал Эдвард. — Не забывай, что тебе только тринадцать.

— А кто сказал, что в тринадцать нельзя сойти с ума? Ты вот так можешь?

Мередит внезапно сделал стойку на руках: его голова вдруг оказалась внизу, модные брюки и длиннющие ноги подскочили вверх, светло-каштановые волосы упали вниз, ботинки со стуком соединились. Эдвард увидел его побелевшие от нагрузки пальцы, растопыренные на ковре. Потом локти Мередита разошлись в стороны, голова медленно опустилась и коснулась пола. Он замер в такой позе на мгновение, а затем, резко взмахнув руками и ногами, вернулся в нормальное положение. Его глаза были устремлены на Эдварда, лицо покраснело и помрачнело.

— Уходи, — сказал он. — У меня боль в сердце[61].

Он снова сделал стойку. Выражение его перевернутого лица невозможно было разобрать, а глаза снизу уставились на Эдварда. Эдвард удалился, тихо закрыв дверь гостиной, а потом и входную дверь.


«Для чего я так мучаю его, — думал Томас, — почему я все время подвергаю его опасности? А если он вернется в ту комнату и выпрыгнет из окна?»

Он посидел некоторое время, сжимая в руке расческу, И которую автоматически вытащил из ящика письменного стола вместе с белоснежным носовым платком. Затем начал очень аккуратно причесываться, нащупывая макушку и разглаживая свои шелковистые волосы сверху вниз, помогая себе другой рукой. После этого он вытащил волосы из расчески, бросил их в корзинку для мусора, убрал расческу и протер платком стекла очков. Он поправил вещи на своем рабочем столе, выровнял стопку бумаги для заметок и крапчатый камень, привезенный из Шотландии, разложил аккуратным рядком хорошо заточенные карандаши. Томас часто писал карандашами, любил их затачивать и использовать разные цвета.)

«Нет, такое вряд ли случится, — продолжал размышлять он. — Но все-таки мне нужно оставить практику, пора на пенсию. Я в самом деле должен остановиться».

Он откинулся на спинку стула. Томас не всегда говорил правду, и ему не нужно было идти в клинику. Сегодня у него был библиотечный день.

Томас стал думать о менопаузе и о мифах, созданных вокруг нее. Многие пациентки настаивали на том, что их нервные кризисы связаны с этим периодом, а если у них не было кризиса, то они старались спровоцировать его. На самом же деле, думал Томас, никакой «типичной» менопаузы не существует, сколько женщин — столько и менопауз. Популяризация науки принесла проблемы, без которых вполне можно было обойтись: взволнованные школьницы считают дни до экзамена, а женщины средних лет, начитавшись журналов в очереди к парикмахеру, с беспокойством ожидают нервного срыва. Встречались, конечно, и серьезные случаи. На этот счет Томас и Урсула Брайтуолтон были единодушны. Он спрашивал себя, думает ли об этом Мидж и беспокоит ли ее такая перспектива. Возможно, стоит ли поговорить с ней — в общих чертах, конечно? Такова уж была особенность их брака — они не говорили на подобные темы. Пуританская скромность Томаса, обусловленная и католическими, и иудейскими корнями, исключала прямые разговоры о сексе. У некоторых пар словесная откровенность, даже грубость, была частью их интимной жизни. Но в отношениях Томаса и Мидж сохранялась стыдливость, которую он ценил. Как врач, Томас заботился о телесном здоровье жены и говорил о том, что ей необходимо, но беседы о сексе они не вели. Он всей душой любил Мидж, испытывал к ней благородную сдержанную страсть и не переставал думать о том, как ему повезло с супругой. Его патриархальное отношение к браку как к некоему абсолюту за всю долгую историю их совместной жизни ни разу не было поколеблено, и постоянство их связи он воспринимал как нечто само собой разумеющееся. Его ничуть не беспокоили ее обеды с друзьями-мужчинами в те времена, когда она еще была моделью, — о тех обедах Мидж сочиняла для мужа шутливые (и не лишенные язвительности) рассказы. Их совместная жизнь была упорядоченной и церемонной. В самом начале Мидж приспосабливала свои привычки к привычкам Томаса, не оспаривая его авторитета. Со временем различие в возрасте как будто стерлось. «Оно наверняка проявится снова, — думал Томас, — но опасный период уже позади».

В последнее время Мидж стала необычно беспокойной и импульсивной. У них всегда были некие безмолвные обоюдные сигналы, побуждавшие заняться любовью. С годами их количество уменьшалось, а в последнее время интимные отношения полностью прекратились — временно, конечно же. Томас, которому такая ситуация была явно не по душе, ничего не говорил Мидж. Он спрашивал себя, стоит ли поговорить с женой или по-прежнему полагаться на эти телепатические призывы, неизменно сближавшие их и дарившие счастье в прошлом. Он вспомнил давние слова Урсулы: Томасу, сказала она, следовало бы жениться на какой-нибудь хлопотливой шотландке, которая не выходила бы из кухни, а Мидж нужно было выйти замуж за богатого промышленника с яхтой и завести салон, куда являлись бы богатые и знаменитые. Конечно, это была шутка и еще одно ложное обобщение, как и другое заявление Урсулы, назвавшей Томаса диктатором и хвастуном. Мы счастливы, думал он, мы знаем, что такое «жить хорошо». Одним из подтверждений этого был Мередит. Томас, который мастерски вел беседы со своими пациентами, умел выведывать и убеждать, дома терял эти качества. Допросов жене или сыну он не устраивал никогда. Он редко терял терпение с Мередитом, редко ругал его, но если отец был недоволен, Мередит знал это и знал отчего. Его умный взгляд уже в самые ранние его годы встречался со взглядом отца в безмолвном согласии. Иногда, когда они были вместе (Томас писал, а Мередит читал), они вдруг поднимали головы и серьезно смотрели друг на друга. Улыбались они потом, наедине с собой.

Томас отодвинул мысли о жене в область подсознания и подумал о мистере Блиннете. Мистер Блиннет продолжал удивлять его. Иногда Томас ловил себя на том, что вспоминает теорию Урсулы, утверждавшей, что мистер Блиннет — проходимец. Но какой у него мотив? Если ему просто нравится год за годом тратить деньги, обманывая своего врача, разве это не свидетельствует о его ненормальном состоянии? К Томасу мистер Блиннет пришел после безрезультатного медикаментозного лечения в больнице, отказавшись от шоковой терапии. Он явно вел нормальную жизнь, имел неплохой доход, которым распоряжался по своему усмотрению, ездил на дорогой машине. Он не был обременен никакими семейными узами, никогда не был женат. В нем все было нормально, кроме его сумасшествия. (Томас вел несколько таких больных, но мистер Блиннет оказался самым замечательным из них.) Его преследовали пугающие галлюцинации: его поражали лазерные лучи, к нему в мозг погружались телепатические зонды, он становился жертвой инопланетян, вооруженных лучевыми пушками, и собачьих стай, гнавшихся за ним по улице. Больше всего боялся он собак. Еще одна его постоянная галлюцинация — мертвая женщина, прорастающая деревом. Иногда мистер Блиннет называл ее своей женой; по его словам, он нечаянно убил ее и — в разных вариациях — закопал в поле, утопил в озере, сжег в духовке, расчленил и разбросал в море. Вчера он принес Томасу длинное стихотворение, посвященное этому. Мистер Блиннет часто писал стихи, банальные и безумные; фантазии сумасшедших обычно на удивление неизобретательны. Его последнее стихотворение (он был помешан на ассонансах) начиналось так: «И вот она стареет в своей могиле под деревом, и вот она холодеет в своей земляной юбке, но она вырастает из своих одежд плесневелых, пускает ростки из своих лохмотьев, я нашел ее над землей, как зеленый курган…» — и так далее в том же роде, бесформенно и неубедительно. Может быть, мистер Блиннет во время ремиссии становился маньяком-убийцей? Нет, на такого одержимого он не походил. Или он вообще не был сумасшедшим? А вдруг мистер Блиннет, здравомыслящий человек, совершил преступление, после чего стал ловко изображать из себя безумца, чтобы воспользоваться этим в суде, если закон все-таки настигнет его? Весьма изобретательно. Но не слишком ли это долгий обман? Мистер Блиннет, похоже, сотворен из того же прочнейшего материала, что и секретные агенты. Он и в самом деле напоминал секретного агента, какими их изображают в кино, когда наружность человека абсолютно не соответствует его истинной сути, проблески которой способен различить лишь очень искушенный глаз. Спокойное красивое лицо мистера Блиннета напоминало лицо мудреца или святого, но его глаза (Томас порой ловил на себе его взгляд) смотрели внимательно, даже иронично. Невзирая на все страдания с прорастающими трупами и лазерными лучами, мистер Блиннет нередко был не прочь отпустить какую-нибудь загадочную шутку. Если все это являлось фарсом, то почему представление продолжалось так долго, как ему это удавалось? Конечно, он любил Томаса. А Томас любил его.

Мысли Томаса вернулись к Эдварду. Эдвард хотел, чтобы Томас сказал ему, был ли галлюцинацией образ Джесса в реке. Томас не мог этого сделать. Он лишь склонялся к тому, что это галлюцинация. Будь там настоящий утопленник, Эдвард воспринял бы его по-другому и вопроса о галлюцинации не возникло бы. Важно то, что Эдвард сразу определил увиденное именно так. Но стоит ли гадать и размышлять впустую? Время все расставит на места. Сейчас лучше дать Эдварду отмучиться, а в итоге он сам почувствует, что сделал все возможное. Придет пора, он устанет, вернется и без сознания упадет к ногам Томаса. Тогда начнется новая фаза — исцеление. Молодость Эдварда, его простая и здравая натура, его инстинктивное стремление к счастью возьмут верх. Но подгонять этот процесс до срока нельзя.

Томас почувствовал усталость. Последние несколько часов он был сосредоточен на Эдварде. Теперь нужно забыть его и подумать о своей книге.

«Я должен остановиться, — думал Томас. — Чудо, что меня до сих пор никто не вывел на чистую воду. Но это может случиться в любой момент. Я жажду свободы. До сего дня я жил мастерством и разумом, а с этого момента пусть меня ведет по жизни желание. Я не могу и дальше пользоваться своим хитроумным искусством, своей властью, чтобы гнуть и корежить жизни людей, как мастер бонсай поступает с растениями. Это должно закончиться, пока не случилось что-то непоправимое, пока я не потерял самое ценное — мою репутацию, мою… честь. То, что утратил и теперь ищет несчастный Эдвард. Ведь у меня не будет авторитета и целителя».

Потом он подумал:

«Как бы мне хотелось обсудить некоторые из этих проблем со Стюартом! Возможно ли такое? Может быть, позднее. Но сначала я должен оставить все это, проститься с ним. Мы будем жить в Куиттерне, я буду думать, писать. С магией пора покончить. Да, Тезей должен оставить Ариадну, Эней должен бросить Дидону, Афины должны быть спасены, Рим должен быть основан. Просперо топит свои книги и освобождает Ариэля, а герцог женится на Изабелле. Аполлон усмиряет фурий».

Томас посидел немного, а потом произнес вслух, хотя и вполголоса:

— И сдирает кожу с Марсия.


— Я хочу, чтобы ты научил меня медитировать, — сказала Мидж.

— Я не знаю как, — ответил Стюарт. — Я просто делаю это. Конечно, есть разные способы, практики, но этим нужно очень долго заниматься. Я их сам для себя изобретаю, может быть, они неправильные. Вы должны обратиться к кому-то другому.

— Ты хочешь выпроводить меня.

— Нет. Просто не могу вам помочь.

— Ты должен мне помочь. Ведь ты же хочешь нести добро в мир. Или ты отказываешься, потому что тут примешано личное?

Стюарт немного подумал и ответил:

— Сомневаюсь, что я вообще способен вам помочь, но тем не менее… поскольку все это связано с моим отцом… я считаю, что нам лучше не разговаривать.

— А с кем еще я могу разговаривать? У тебя же есть особый долг, особые обязательства. Ты — единственный, кто может понять все это. Ты должен помочь мне разобраться, никто другой не сможет. Я хочу рассказать тебе все о себе и о ситуации… и тогда я смогу принять правильное решение. Разве ты не хочешь, чтобы я сделала это?

— Да, но…

— Неужели тебя даже не интересно?

Стюарт задумался.

— Нет, интересно. Но интерес такого рода — низкий, отвратительный инстинкт, и я не могу идти на поводу у него.

— Ты считаешь, что нехорошо представлять себе страдания других людей?

— Ничего хорошего из того, что вы мне расскажете, не получится.

— Откуда ты знаешь, почему ты так уверен, почему не попробовать, чего ты боишься?

— Я предвижу все отрицательные последствия, каких, вероятно, не видите вы. Мы с вами вообще не должны говорить об этом…

— Как ты можешь быть таким холодным и бессердечным?

— Вы придумали этот разговор как средство, как способ отложить признание Томасу.

— Ты намекаешь, что, если я сама не признаюсь Томасу, это сделаешь ты?

— Нет. Я ему ничего не скажу.

— Никогда?

— Это бессмысленный вопрос, поскольку Томас так или иначе скоро все узнает. Отец вполне может ему сказать. Но лучше вам сделать это самой. Секрет открылся, перестал принадлежать только вам двоим, и, скорее всего, он начнет распространяться…

— Я думаю, Эдвард способен рассказать Томасу. Или эти дьяволицы из Сигарда начнут сплетничать. Но… это не имеет значения… у меня есть ощущение, что он уже знает…

— Вы так думаете?

— Нет, он не знает, но ты же говоришь, что это неизбежно, и тут никуда не денешься… Я хочу понять, что я совершила. Об этом я и хочу поговорить с тобой… и обо всем, что это значит. Как я могу судить? Мне нужен ты, нужна твоя помощь, я прошу тебя помочь мне. Я хочу исповедаться, хочу выплеснуть все перед тобой.

— Я понимаю. Но такой «выплеск» вам как раз и не поможет. Если рассказать все мне, не будет никакой пользы. Это просто отвлекающий маневр, еще один эмоциональный опыт, способ протянуть… продолжить… ваши отношения… Идите к Томасу. Если вы хотите, чтобы все было ясно и по-настоящему, откройтесь ему. Вы жили словно во сне…

по крайней мере, мне так кажется. Пока не поговорите с Томасом, вы не поймете, чем занимаетесь. Как только вы ему все расскажете, вы станете другим человеком.

— Вот этого я и боюсь.

— Этого боится только часть вас. На самом деле вы хотите стать другим человеком, прекратить обман…

— Ты, похоже, думаешь, что женщина не может любить никого, кроме своего мужа. Ты считаешь, что всякая другая любовь ничего не стоит. Но именно эта любовь, возможно, самое ценное, что есть в мире. И так происходит всегда. Ты хочешь разлучить меня с твоим отцом. Тебе отвратительна наша связь. Неужели ты не можешь быть объективным?

— Да, меня от этого тошнит, — ответил Стюарт, — но дело не в этом. Дело в том, что нужно говорить правду. Если человек лжет, а тем более — лжет постоянно, он постепенно теряет связи с реальным миром. Теряет способность понимать. На мой взгляд, хотя мой взгляд и не имеет значения, ваша связь с моим отцом — это неправильно. Нужно думать о Мередите и…

— Не надо быть низким, не надо быть грубым и невоспитанным! Ты злопамятен… ты не понимаешь, как ты смеешь…

— Ну хорошо, не смею. Я прошу прощения за то, что сказал вам, будто ваши отношения с моим отцом — это неправильно. Ложь — это неправильно. Только когда все делается в открытую, вы можете понять, что сделано и что делать дальше. Рассказывать об этом мне не нужно, это только ради острых ощущений. Вы хотите отвлечься, как ходят в кино, чтобы забыть о неприятностях. Это фантазия.

— Ты называешь фантазией мое желание открыться тебе?

— Да. Это невозможно и этого не будет. Истина возникнет только с Томасом, а не со мной. А это — лишь создание некой эмоциональной атмосферы, что-то вроде беспокойной псевдосвязи…

— Понятно… ты боишься эмоциональных отношений со мной. Ты чувствуешь, что тебе грозит опасность?

— Нет, я чувствую, что опасность грозит вам.

— Ты себе льстишь. Ты думаешь, я могу влюбиться в тебя?

— Нет, конечно нет! Я хочу сказать, что для вас это станет своеобразным наркотиком — бесконечные разговоры с кем-то. С кем угодно.

— Это похоже на психоанализ!

— Это не принесет вам пользы. Просто продолжение сна, неправды, откладывание на потом того, что необходимо сделать сейчас.

— Ты думаешь, я доставлю тебе беспокойство.

— Нет!

— Ты сам сказал про беспокойную связь.

— Пожалуйста, давайте не будем спорить в такой манере…

— Я не спорю, споришь ты. Я ищу помощи. Ты воздвиг вокруг себя нечто удивительное, нечто вроде вакуума… Что же ты теперь сокрушаешься, что в него устремляются люди со своими болями? Неужели таково твое представление о святости — отталкивать страждущих? Или ты вознесся слишком высоко?

— Все дело в том, что это… что вы…

— Я — что? Такая особенная? Может, это искушение?

— Нет. Вы знаете, что я имею в виду. Давайте прекратим разговор, сплошная путаница и хаос.

— Ты ненавидишь хаос. Там, где есть люди, всегда хаос.

— Послушайте, это связано с моим отцом. Я не могу обсуждать его… его…

— Приключения.

— С вами. Это неприлично.

— Мне нравится твой словарь.

— Ему бы это… не понравилось. И совершенно справедливо. Это достаточная причина для того, чтобы я попросил вас уйти.

— Я бы хотела узнать и другие причины.

— Вам нужна нервная эмоциональная сцена, игра на нервах, а это ни к чему.

— Ты так стараешься не повредить отцу, почему же ты тогда поехал с нами в машине?

— Это было ошибкой, — сказал Стюарт. — Я сожалею. Мне хотелось поскорее оттуда уехать.

— Ошибки не остаются без последствий. Ах, Стюарт, помоги мне немного, любая малость мне поможет! Не будь таким жестоким. Мне нужно то, что ты способен дать. Мне нужно некое отпущение… нет, прощающее понимание, сострадание…

— Я испытываю к вам сочувствие.

— Это уже кое-что.

— Но я не могу вам помочь. Пожалуйста, не просите у меня ничего, здесь неподходящее место.

— Значит, ты не в силах помочь тому, кто сходит с ума от отчаяния?

Стюарт подумал.

— В таком контексте — нет.

— Ты… ты настоящий дьявол. Ты с этой твоей «ошибкой»…

— Я не хочу совершать других. Здесь.

— Уже поздно. Ты боишься, как бы одна-единственная оплошность не запятнала тебя. Ты должен быть идеальным — и пусть погибнет весь мир. Что ж, по крайней мере, я начинаю лучше тебя понимать!

Они сидели в маленькой комнате Стюарта, он — на кровати, она — на стуле. Говорили вполголоса. Косые бледные солнечные лучи проникали сюда через грязное окно, которое Стюарт закрыл, когда неожиданно появилась Мидж. Стены в комнате были бледно-зеленые, с разводами; край сверкающего новизной линолеума задрался и мешал открываться дверям, а по цвету он тоже был зеленым, но более ярким. В комнате имелась раковина, рядом с ней висело тонкое белое полотенце. На маленьком столе были разбросаны бумаги, брошюрки, незаполненные бланки. В пыли под кроватью виднелся наполовину разобранный чемодан, его сломанная крышка валялась на полу. Стенные панели подернулись тонким слоем пыли. В комнате стоял холод, пахло нестираным бельем и сыростью.

Стюарт мерз, ему было неловко. Перед появлением Мидж он брился, энергично плеща себе в лицо холодной водой, его волосы промокли, а рубашка была расстегнута. Он попытался застегнуть пуговицы, но спутал петли, а опускать глаза и исправлять положение ему не хотелось — Мидж с места в карьер напустилась на него, и приходилось прилагать усилия, чтобы сосредоточиться. Он смотрел на Мидж своими желтыми звериными глазами, взгляд которых он умел делать холодным и невыразительным.

Мидж сбросила плащ на пол. Она оделась строго — коричневая юбка, белая блузка, почти без косметики и без драгоценностей, но аккуратный кожаный пояс и туфли каким-то образом, словно изысканная подпись, свидетельствовали о высоком качестве искусно подобранного костюма. Она сидела в изящной позе, чуть повернувшись, бессознательно поддернув юбку. Во время разговора ее маленькие руки с ярко-красными ногтями нервно двигались по кромке юбки, по коленям, потом устремлялись к шее, к волосам, словно два маленьких испуганных зверька. Хотя ее талию уже нельзя было назвать осиной, выглядела Мидж собранной, элегантной, молодой, натянутой, как струна, как юный солдат в безукоризненной форме. Она поминутно откидывала назад густую гриву ярких волос и нервно подергивала пряди.

— Стюарт, неужели ты не понимаешь, о чем я тебе говорю, в чем смысл всей этой сцены? Не понимаешь, что это значит, когда один человек непременно должен видеть другого, когда больше всего в мире он хочет говорить с ним, быть с ним? Я тебя люблю. Я влюбилась в тебя.

Это была правда. Мидж потом поняла, что это случилось в машине, когда они возвращались из Сигарда и она так ясно поняла, что не хочет, не может прикасаться к Гарри. Она почувствовала, как медленно меняется ее тело: его охватил ужасный холод, а потом оно постепенно стало отходить, отогреваясь в лучах, идущих сзади. Сначала она сидела недвижно, испытывая целый букет эмоций — страх, отчаяние, гнев, смущение, раскаяние. Она хотела, чтобы Стюарт исчез, умер, никогда не появился на свет, чтобы его ужасная совесть, его знание испарились без следа. Она ощущала его крупное белое тело, тяжело расположившееся так близко за ее спиной, на заднем сиденье машины. Она воспринимала его как зараженный труп, грозящий смертельной болезнью, отвратительный, опасный. Через какое-то время внутри Мидж осталась лишь усталость, и она сдалась безнадежному тихому чувству, охватывающему человека, когда он «хлебнул через край». Затем тепло потекло по ее телу, и она, даже не изменив позы, расслабилась и позволила себе отогреться. Это было желание — ни на кого не направленное, новое. Как такое могло случиться? Какое-то физическое явление, феномен, словно ее тело претерпевало трансформацию, словно под воздействием излучения изменялись его атомы. Мидж почувствовала умиротворение, она была готова уснуть, но в то же время ощущала напряжение жизни. Она понимала — или позднее поняла, — что Стюарт каким-то образом воздействует на нее, что его близость влияет на нее. Что это означало? С ней никогда ничего подобного не случалось. Все это, как и она сама, как ее изменившееся «я», было абсолютно новым. У Мидж возникло искушение повернуться, но это было невозможно. Она сидела, глядя вперед широко открытыми удивленными глазами, чувствовала сбоку присутствие Гарри, его нервные движения, глубоко дышала и размышляла о том, что так неотвратимо происходило в салоне машины. Это было нечто совершенно безличное, какая-то космическая химическая реакция, в которой Стюарт выступал как чистая сила, а она — как чистая материя. Это ощущение обезличенности, неотвратимой объективности происходящего было столь острым, что в тот момент Мидж и в голову не пришло задуматься: а разделяет ли его Стюарт?

Потом она вернулась в Лондон. Томас увез ее в Куиттерн, и она была рада уехать, отдохнуть, разобраться в том, что с ней случилось. Конечно, нужно поехать к Стюарту и сказать ему, но сначала надо просто увидеть его, побыть в его присутствии. Это было ясно. Но теперь она начала видеть и все остальное. Неужели опасная близость Стюарта непоправимо разрушила ее любовь к Гарри, их прекрасное взаимное влечение, которое она так лелеяла, которое наполняло ее дух и возвеличивало ее тело, которое в течение почти двух лет определяло ее тщательно расписанную жизнь? Нет, конечно, она не могла разлюбить Гарри, конечно, она продолжала любить его, но эта любовь изменилась. Одна в Куиттерне с мужем и сыном, изолированная на этом отрезке пространства и времени, она погрузилась в полусонное состояние и пыталась не думать о случившемся или о том, что будет делать дальше. Она просто наслаждалась своим чувством к Стюарту, холила его, утверждала. Стюарт словно уже был отдан ей, как вещь, как тема для бесконечных размышлений. Она восстанавливала все воспоминания о нем, начиная с его детства, она медитировала над ним, она собирала его. Она испытала облегчение (и одновременно обиду), когда вернулась в Лондон и обнаружила, что Гарри вышел из дома, а не ждет ее, любя и волнуясь, у телефона. Она не собиралась встречаться со Стюартом в то утро, не предусматривала этого, но отсутствие Гарри она приняла как сигнал. К тому моменту Мидж уже начала понимать, в какой ужасной ситуации оказалась. Ее болезненно растрогала маленькая квартирка Гарри, его привычные уговоры и его полное неведение. Старые укоренившиеся привычки любви и преданности победили просившиеся наружу откровения. Разве могла она забыть о своей любви к Гарри, разве не оставался он для нее совершенством? В душе Мидж мучительно соединились любовь и жалость к любовнику, хотя при этом, даже разговаривая с ним, она планировала новую встречу со Стюартом и думала о том, скоро ли это произойдет и с каким выражением лица она явится к Стюарту в следующий раз. Она позволила Гарри любить себя, и это было трогательно и странно, словно он сейчас был молод и желанен, и мысли Мидж перетекли в сон еще до того, как все закончилось. Она обещала Гарри позвонить на следующий день, чтобы договориться о чем-то, но не позвонила, а вместо этого пошла к Стюарту.

— Не говорите глупостей! — воскликнул Стюарт — Уходите домой.

Она поднялась со стула, бросилась к кровати и села рядом с ним. На мгновение ее нога, прикрытая тканью юбки, прикоснулась к нему, и Мидж почувствовала тепло его крепкого тела под рубашкой. Стюарт вскочил и отступил к окну, опрокинув на ходу стол и сбросив на пол бумаги.

— Мидж, не говорите таких абсурдных нелепостей…

— Стюарт, послушай меня, не торопись с ответом. Я знаю, это может показаться безумием, я знаю, это неожиданно, но это нечто настоящее. Не отвергай меня с ходу, подумай… Я знаю, ты хочешь жить особой жизнью, без секса, никогда не жениться, я это уважаю, мне это нравится. Я только хочу иногда бывать с тобой, я только хочу, чтобы ты принял мою любовь и воспринимал меня как друга или служанку. Я могу быть полезна для тебя. Ты хочешь творить добро, нести его людям — и я тоже. Моя жизнь была никчемной, бесполезной, полной тщеславия, вот почему ты так важен для меня. Если ты понимаешь это, ты должен позволить мне быть с тобой… Я могу стать твоей помощницей, твоим секретарем, я буду готовить тебе, делать что угодно. Пожалуйста, пойми, о какой малости я прошу. Я всего лишь хочу быть вместе с тобой, не отвергай меня, не отсылай прочь раз и навсегда, я просто хочу подарить тебе мою любовь…

— Прекратите, — прервал ее Стюарт. — На самом деле вы не верите в это и не чувствуете ничего подобного. Вы даже не понимаете, что говорите, это бред… У вас нервный срыв, это последствия шока, который вы испытали, когда вдруг увидели меня и Эдварда в том доме. Вы, естественно, рассердились, а это особый способ отомстить мне. Завтра вы сами поймете это, и ваши чувства изменятся. Я, конечно, желаю вам добра и надеюсь, что вы примете правильное решение и будете счастливы, но то, что вы сейчас сказали, — это сущий бред. Вы не в себе. Идите домой и отдохните. Пожалуйста, уходите. Я открою вам дверь.

Мидж соскользнула с кровати и оказалась у двери раньше Стюарта, не дав ему отпереть ее.

— Ты убил мою любовь к Гарри. Она прошла. Ты доволен? Теперь я одна, я твоя, и ты должен принять ответственность за меня, ты должен знать, что я чувствую, ты должен принять и признать меня, я должна существовать для тебя и быть в твоей жизни, это должно случиться. Это дело твоих рук, ты спровоцировал это. У тебя тоже есть чувства, и я ощущаю их. Все началось в машине — я чувствовала, как ты притягиваешь меня, ты наверняка захотел меня тогда.

— Простите, — сказал Стюарт. — Я не хотел вас ни тогда, ни в какое-либо другое время, у меня нет никаких таких чувств. Пожалуйста, не заблуждайтесь на этот счет. А теперь идите домой, примите аспирин и ложитесь в кровать. Я ничего не могу для вас сделать. Даже то, что я слушаю ваш бред, вредит вам.

— Ты тронут, ты возбужден, я тебе небезразлична. Я одна не могу быть причиной этого — такого сильного и безмерного. Влюбиться — это чудо, возобновление жизни, и ты должен что-то чувствовать. Ты заставил меня влюбиться в тебя. Я теперь должна сказать им всем — Гарри, Томасу, Мередиту…

— Мидж, пожалуйста, пожалуйста, перестаньте лгать и приносить горе людям. Все это ложь. Того, о чем вы говорите, нет, и меня там нет. Хотите изменить свою жизнь — возвращайтесь к Томасу, хотите чуда и обновления — ищите их там. Если вы прекратите лгать и отправитесь домой, то увидите, что именно там вы по-настоящему счастливы. Вы не обретете счастье ценой обмана. Я не верю тому, что вы сейчас говорили о вашей любви к моему отцу, но если обстоятельства все-таки меняются, это хороший знак. Вы почувствуете, что освободились…

— Освободилась! Не издевайся надо мной. Ты не видишь, как я страдаю? Да есть в тебе что-то человеческое или нет? Нет… Ты не видишь, не понимаешь… Я тебе напишу, я все объясню.

— Пожалуйста, не пишите, я не буду читать ваших писем и не отвечу. Пожалуйста, не начинайте ничего…

— Не начинать?! Да все уже началось! У тебя ключ к моему желанию. Только ты можешь утолить мою боль. Пожалуйста, прикоснись ко мне, твое прикосновение исцелит… не отказывай мне в этом, не отталкивай меня… возьми мою руку, умоляю тебя! Если ты этого не сделаешь, она засохнет и отвалится… я вся горю, все мое тело горит… бога ради, спаси меня, утешь меня, прикоснись ко мне…

С этими словами Мидж протянула к нему руку. Ее рука замерла перед его расстегнутой рубашкой, повисла, как неподвижная парящая птица.

Стюарт взял ее горячую ладонь и почувствовал, как пальцы Мидж сжали его пальцы, как ее ногти впились в его кожу, словно на него спустилась теплая хищная птица и обняла крыльями. Он закрыл глаза, чтобы не видеть ее раскрасневшегося возбужденного лица, влажных губ и глаз. Он быстро выдернул руку и отступил. Слезы хлынули из глаз Мидж, они текли, падали ей на блузку, скатывались между грудей.

— Простите, — произнес Стюарт.

Он нажал ручку, открыл дверь, отодвинул в сторону Мидж и ринулся вниз по лестнице. Оказавшись на улице, он пошел вперед широким быстрым шагом, пока не оказался там, где были кусты, несколько деревьев и скамейка. Он сел и окинул взглядом улицу. Он хотел увидеть, как выйдет Мидж.

Минут через пять она появилась, посмотрела направо, потом налево. Стюарт не понял, заметила она его или нет. Мидж направилась в противоположную от него сторону. Когда она наконец исчезла из виду, он немного подождал и неторопливо вернулся в свое обиталище.


Эдвард поднял раму окна до упора вверх, поставил рядом стул и взобрался на него. Он посмотрел под углом вниз, затем наклонился и, держась за стенки, высунулся наружу. Он увидел мостовую, решетку, темный прямоугольник выемки перед окном подвала. В тот вечер в подвальной квартире горел свет. Почему там ничего не услышали? Может, они были в задней комнате с включенным телевизором? Теперь был день и светило солнце. Подоконник находился на уровне чуть выше коленей Эдварда. Он всегда воображал себе, как Марк выходит из окна; вероятно, ему хотелось, чтобы в последний миг Марк чувствовал себя счастливым и всемогущим. Ему хотелось думать, что Марк гуляет где-то по воздуху. Выйти наружу не составляло труда, нужно было только нагнуться, ступить на карниз, потом, уже за окном, выпрямиться, наклониться вперед и шагнуть… Что Марк чувствовал тогда? А когда он понял… Успел ли он понять?.. Зачем ломать голову, пытаясь вообразить, что было на уме у Марка? Человек может прыгнуть в пустоту. Или съежиться и броситься головой вперед. Кричал ли он, пока падал? Как он не попал на решетку? Он улыбнулся, сделал шаг и поплыл, как Питер Пэн. Первый спектакль, который Эдвард видел в театре, был про Питера Пэна. Это до сих пор оставалось для него самым ярким театральным впечатлением: появление Питера в окошке детской на верхнем этаже дома, когда он из темноты ночи посмотрел на спящих детей — нездешний, отверженный, озорной. Ни один призрак, являвшийся впоследствии потрясенному воображению Эдварда, не был так ужасен, как тот летающий мальчик. Эдвард вдруг почувствовал, что у него закружилась голова. Он поспешно спустился со стула и подумал: «Что, если сегодня, когда я усну, Марк прилетит сквозь тьму, сядет на подоконник и тихо поднимет раму окна…»

Эдварду стало так плохо от испуга, тоски и знакомого отчаяния, что он сел — не на стул, а на кровать, на ту самую, на которой лежал Марк в тот вечер, расслабленный и счастливый, болтая милую чушь и улыбаясь Эдварду. Он согнулся от боли, теперь превратившейся в ужасающий любовный импульс, в мучительное «если бы только». Если бы только все это было дурным сном! Если бы Марк мог прийти к нему сейчас живой, а не мертвый; не призрак, а смеющийся, счастливый, красивый, отпускающий дурацкие шутки по-французски. Господи боже, как же они были счастливы и не знали этого. В раю, в неведении. Ах, любовь, она лепит и придает форму, она освещает собой, разглаживает и обнимает, она так уверена в реальности своего объекта, что способна создать его из ничего. Но если ее объект есть ничто? Можно ли любить пустоту? Чтобы отвлечь себя другой разновидностью отчаяния, Эдвард вытащил из кармана несколько писем от матери Марка — он нашел их дома и еще не открывал. Он взял письма с собой, потому что чувствовал, что должен их прочесть, но до сих пор не набрался мужества; еще он не хотел оставлять их в доме Гарри, чтобы ни у кого не возникло искушения прочитать послания и увидеть всю его черноту, его вечный позор и стыд. Эдвард говорил себе, что миссис Уилсден выжила из ума, что ей нужна помощь, что она нуждается в сочувствии, но ее ненависть — как, видимо, ей того и хотелось — все равно разила его стрелами смертельных, мучительных обвинений. Тон и стиль писем миссис Уилсден немного изменились, но содержание оставалось почти тем же.


Почему вы вторглись в мою жизнь, почему я должна все время думать о вас, почему мысли мои черны из-за вашего ненавистного образа? Я в аду, и скорбь моя никогда не закончится. До самого последнего дня я каждое мгновение буду думать об этой смерти, воображать ее, проживать ее, эту бессмысленную невольную смерть, эту кражу целой жизни, прекрасной чудной жизни, полной радости, оставившей дыру в мире, кровоточащую рану. Я видела его тело, переломанное и искореженное вами. Вы оставили его в прошлом, оставили и забыли, как и в тот вечер. Я надеюсь, вы вывалитесь в окно. Если бы моя ненависть могла убить вас… Еще лучше будет, если вы потеряете то, что любите больше всего, и почувствуете то, что чувствую я, окажетесь там, где пребываю я.


— Да я уже там! — громко выкрикнул Эдвард, комкая письмо.

Он пробежал другие письма — не стал читать их внимательно, просто хотел убедиться, что никакого чуда не произошло и ни одно из писем не начиналось словами: «Дорогой Эдвард, моя ненависть к вам иссякла, сошла на нет, я понимаю, что и вы страдали, вы мучились достаточно, и я вас прощаю». Такого письма не было, ему было не суждено прочесть целительные слова.

Эдвард послушался совета Томаса и вернулся в эту страшную комнату. Он взял чемодан, рюкзак с книгами и переехал, хотя был уверен, что не сможет здесь работать; правда, он пока не понимал, как вообще когда-нибудь где-нибудь сможет работать. Хозяйка обрадовалась возвращению прежнего жильца. Она назвала комнату Эдварда «мертвой» и рассказала, что никак не может сдать ее, поскольку люди считают это место несчастливым. Говорили даже, что здесь водятся призраки. Эдвард переехал туда по воле Томаса и потому, что это действие означало некий шаг, часть «работы», заменившей ему ту, другую работу, которую он не будет больше делать никогда; а еще он прощался с Гарри, выразившим ясное желание, чтобы пасынок покинул его дом. Конечно, ничего подобного между ними не было сказано словами. Но, глядя на раздраженного и измученного Гарри, Эдвард испытывал неловкость и чувствовал вину за то, что стал свидетелем унижения отчима в Сигарде. Однако теперь он сидел на кровати, уронив на пол скомканное письмо, и думал, что совершил ужасную ошибку, когда переехал сюда и оказался в одиночестве. Он здесь умрет или сойдет с ума ночью, сражаясь с призраком, тянущим его к окну.

Все смешалось, скорбь и страх теснились в его сердце. О Джессе не было известий, Илона так и не написала. Эдвард не нашел следов Джесса в Лондоне и не знал, где еще его искать. Таким образом, и это занятие, заполнявшее его время, исчерпало себя. Он по-прежнему хотел сходить к миссис Куэйд, медиуму. Он смутно надеялся, что она сумеет ему помочь, но не мог отыскать ее дом. Возможно, она куда-то переехала, и он никогда не увидит ее. Или все это было лишь сном? Самое плохое, что Эдвард не имел никакой возможности найти Брауни. Он почти желал, чтобы она уехала в Америку и кто-нибудь сообщил ему об этом. Пойти в дом ее матери он не мог, а на письмо, отправленное в кембриджский колледж, ответа не было. Значит, Брауни не хочет его видеть, она получила от него все, что ей требовалось, и больше не пойдет на поводу у своей невольной жалости. Наверное, она решила, что жалость при отсутствии каких-либо других чувств — это жестоко по отношению к нему. Вполне возможно, она сожалела о той странной вспышке эмоций. Ведь Эдвард покинул ее так внезапно, так грубо, даже адреса не спросил. Может быть, она решила, что ее общество причиняет ему слишком много страданий. Эдвард подумал, что теперь ему не остается ничего, кроме страдания. Неужели Томас имел в виду именно это? Понимал ли он, что делает, или пробовал наобум разные способы, как берут и встряхивают сломанную машинку — вдруг заработает? Ведь Томас не был богом.

Эдвард решил выдержать здесь одну ночь, от силы две, а потом переехать. Только куда? Отправиться к друзьям он не мог — у него не осталось друзей, ему было стыдно появляться перед ними. Придется искать жилье или снимать номер в дешевой гостинице. Надо будет заходить домой, ведь он ждал писем от Брауни или от Илоны, но не осмеливался верить, что долгожданные вести когда-нибудь придут. Эдвард осознавал, что рано или поздно он будет вынужден вернуться в Сигард. Иногда надежда возрождалась, и он представлял себе Джесса живым, в Сигарде, где тот и находился все это время. Эдвард воображал, как женщины смеются и приветливо встречают его, радуются его приезду, как в первый раз. Но все чаще возвращение в Сигард казалось ему ужасным, как окончательный уход во тьму.

Эдвард сидел на кровати, дрожа, и пытался либо заплакать, либо собраться и сделать что-то обыденное — например, пойти и поесть где-нибудь. В этот момент к нему пришел Стюарт.

— Привет, Эд, ты в порядке?

— Глупый вопрос.

— Почему ты вернулся сюда?

— Томас посоветовал.

— Ах так? Понятно.

— А мне непонятно. Я тут схожу с ума.

— Значит, хорошо, что я пришел.

— Как там Гарри? А, ты ведь тоже не живешь дома.

— Он очень мрачен, я к нему заходил.

— Представляю, как тебе тяжело. Словом перекинуться не с кем.

— Да. Он мне сказал, что ты здесь. Я принес то растение обратно, в твою комнату.

— Какое растение? Ах да, спасибо.

— Меня беспокоит Мидж. У нее плохи дела.

— Как по-твоему, долго это уже продолжается?

— Ты имеешь в виду…

— «Мистера и миссис Бентли».

— Не знаю. Думаешь, Томас знает?

— Трудно представить, что он знает.

— Почему?

— Он бы сделал что-нибудь.

Они помолчали несколько мгновений, представляя себе, что бы мог сделать Томас.

— Не уверен, — сказал Стюарт. — Может, он выжидает.

— Когда это закончится? Нет. О черт! Мне на это наплевать. Я в таком отчаянии, что готов покончить с собой.

Стюарт подошел к окну, закрыл его, отодвинул стул подальше оттуда и сел.

— Нет, на такое я бы не пошел. Я не склонен к самоубийству. А жаль, тогда бы все наконец кончилось. Боже мой, как же все несчастливы! Ну почему люди не могут жить счастливо? Да, я думаю, ты счастлив. И почему бы нет? Ты невинен.

Стюарт подумал и ответил:

— Наверное, в глубине души я, может быть, и счастлив, хотя я не уверен, что это подходящее слово… Но на другом уровне я ужасно обеспокоен.

— «Обеспокоен»! Боже мой, хотел бы я быть обеспокоенным!

Стюарт встал, снял черный плащ и шарф своего теперь уже бывшего колледжа, швырнул их на пол и снова сел. На нем был темный вельветовый пиджак, под пиджаком — рубашка с расстегнутым воротом, не очень чистая и помятая. Его короткие светлые волосы взъерошились. Он сидел, расставив ноги, и казался крупным и сильным, почти монументальным по контрасту с братом, худым и скрюченным. Эдвард ссутулился, переплел ноги и все время беспокойно двигал руками: то поднимал их, чтобы откинуть со лба пряди темных волос, то опускал и снова сцеплял, заламывая пальцы.

— Эд, я бы хотел, чтобы ты сходил к Мидж. Она любит тебя.

— Ты пришел, чтобы сказать мне это?

— Не только. Ты мог бы помочь ей и…

— И таким образом, сострадая другому, помочь самому себе. Я знаю. Ничего из этого не выйдет. Я всех ненавижу. Нет, тебя я не ненавижу, ты — исключение. Господи, ты мой брат. Но что толку, если я встречусь с Мидж? Ты ее видел, ты нанес ей визит, купил букетик цветов? Нет. От меня никакой пользы. Я болен, у меня нет личности, я раздавлен, я тряпка, клочок смятой бумаги, кусок дерьма в сточной канаве. Я не существую, Мидж просто не заметит меня.

— Ты существуешь.

— Если и существую, то благодаря тебе. Томас тоже умеет это делать. А все остальное время я — лишь скулящая тень. Так чего ты от меня хотел? Чтобы я отвлек внимание Мидж от Гарри, заставил ее в себя влюбиться?

Стюарт испуганно посмотрел на него.

— Ты думаешь, это возможно?

— Мидж необузданная. Она может внезапно возненавидеть Гарри за то, что случилось в Сигарде. Она на что угодно способна. Она даже признаться Томасу может. Но я не знаю. Мне ходить к ней бесполезно, моя собственная треклятая душа не на месте. Вот хоть на это посмотреть…

Эдвард подобрал с пола несколько писем миссис Уилсден и швырнул их к ногам Стюарта.

Стюарт пробежал глазами одно письмо, потом другое.

— Бедняжка, как ей тяжело, как ужасно она страдает.

— Я знал, что ты так скажешь. А куда деть меня?

— Я хочу сказать, как ужасно страдать через ненависть. Но она придет в себя, увидит все в другом свете и будет страдать иначе. Хотя для тебя это неважно до тех пор, пока ты не желаешь ей дурного и не ненавидишь ее в ответ.

— Что ты имеешь в виду, почему неважно?

— Ну, это не дает тебе никакой информации о том, что происходит на самом деле. Ты должен думать об этом по-своему, независимо от нее. Она — не голос Бога, или правосудия, или чего-то еще в этом роде. Она не может прикоснуться к тебе или как-то тебе повредить. Она несчастный человек, неадекватно реагирующий на происходящее. Ты, конечно, связан с ней, тебе придется думать о ней, жалеть ее, помогать ей по возможности… вы соединены навсегда. Но это не значит, что она твой судья. Ты ведь не испытываешь к ней ненависти?

— Нет, конечно, но… — Ответ Стюарта сбил Эдварда с толку. Он чувствовал, что не удовлетворен этим ответом. — То, что она пишет… эти угрозы, эти проклятия…

— Она не может проклясть тебя, Эд. Такого рода силы не существует. Разрушительная сила целиком находится в твоем мозгу. Ты ведь не думаешь, что она придет к тебе с пистолетом?

— Нет, не думаю. Но ненависть способна убивать. Она заставляет меня ненавидеть себя самого. Я мог бы решить, что таково ее желание, и случайно попасть под автобус. Я мог бы стать своим собственным проклятием.

Стюарт нахмурился и посмотрел на него.

— Тебе не нужно жить одному. Это очередная блестящая идея Томаса, но он не всегда прав. Он смотрит на вещи драматически. А я не вижу тут ни драмы, ни загадки. Нет никаких загадок.

— Нет, есть. Моя загадка. Моя собственная.

— Возвращайся скорее домой или переезжай ко мне. Правда, я хочу съехать оттуда, но мы могли бы найти что-то на двоих. Страдание стало для тебя самоцелью. Хватит, вернись и отдохни, успокойся. Ты же все время заводишь себя, ты уже прошел все это…

— Нет, не прошел… пока еще… может быть, никогда…

Эдварду вдруг пришло в голову, что Стюарт не знает об исчезновении Джесса. Он подавил желание рассказать ему обо всем. Он хотел спросить Стюарта, не видел ли тот Джесса с Мидж, но такой вопрос показался бы безумным. Если бы Стюарт видел Джесса в Лондоне, он сам сказал бы об этом. Мидж, конечно, стала бы отрицать, что Джесс был с ней, но он мог находиться у нее тайно. Лучше Эдварду пойти к ней и выяснить это самому.

— Может быть, я все-таки схожу к Мидж, — сказал он.

— Хорошо. Это хоть как-то займет тебя.

— А ты-то чем занят, если уж об этом зашла речь? Ты уже решил, как распорядиться своей жизнью?

— Пока нет. Возможно, я пойду на курсы для учителей. Я мог бы получить грант.

— Будешь учить шестиклассников математике? Ты вернешься туда же, откуда начал!

— Нет, не так. Мне придется узнать много нового…

— Ты сумасшедший!

Раздался стук в дверь. Эдвард испуганно вздрогнул и сказал:

— Войдите.

На пороге появилась девушка. Это была Брауни.

Эдвард и Стюарт смотрели на нее. Эдвард едва сдержал радостный крик.

— Привет, — проговорил он. — Это мой брат, Стюарт Кьюно. Он как раз уходит. — Потом обернулся к Стюарту: — Это студентка… моя знакомая… Бетти… гм…

Брауни сделала шаг вперед. Стюарт протиснулся мимо нее. Они посмотрели друг на друга, Стюарт слегка поклонился и вышел. Звук его тяжелых шагов замер на лестнице.

Брауни и Эдвард стояли как вкопанные. Эдвард подавил желание броситься к ней, а теперь стоял и не знал, что сказать. Он сделал рукой неопределенный приглашающий жест и произнес:

— Как ты меня нашла?

— Я подумала, что ты можешь быть здесь.

«Почему это она так решила?» — спросил он себя.

— Садись, пожалуйста.

«Мы за тысячу миль друг от друга, — думал он. — Вся та близость, легкость исчезли».

— Почему ты не сказал ему, кто я на самом деле?

— Потому что мне невыносимо думать, что кто-нибудь узнает о нашем знакомстве.

Мысль о том, что Стюарт мог об этом узнать, была ему нестерпима. Почему? Потому что Стюарт стал бы думать об этом, питать надежды, размышлять о будущем. Но этого не должен делать никто, даже Эдвард. Слишком многое поставлено на карту. Если он потеряет Брауни, если она уйдет, если она отвергнет или возненавидит его — это никого не касается. Эдвард бы не пережил, если бы кто-то узнал, что он потерял Брауни. Все, что касается ее и Джесса, должно быть тайной, скрытой от всех.

— Почему? — спросила Брауни. Она подошла к окну и выглянула на улицу, но открывать его не стала.

— Ты знаешь, что это за комната?

— Да.

— Ты уже была здесь?

— Нет.

Брауни отошла от окна и села на стул, освобожденный Стюартом. Свою сумочку она поставила на пол рядом. На ней была коричневатая клетчатая юбка и свободный шерстяной джемпер поверх полосатой рубашки. Она одернула юбку и натянула джемпер пониже. Эдвард снова опустился на кровать.

— Ах, Брауни, я так рад видеть тебя, мне так хотелось встретиться с тобой…

— Но почему ты хочешь скрыть это от других?

Эдвард чуть было не ответил: «На тот случай, если я потеряю тебя», — но эти слова были слишком самонадеянными. Как он может не потерять ее? Или иначе — как он может потерять то, чего у него никогда не было?

— Я не хочу, — сказал он. — То, что мы знаем друг друга, для меня драгоценно, и я не хочу, чтобы пошли какие-нибудь слухи.

— Да, я понимаю, — отозвалась она, немного подумав. — Так ты, значит, здесь живешь?

Эдварду пришла в голову кошмарная мысль: а вдруг она думает, будто он просто вернулся в свою старую комнату, словно это самой собой разумелось и ему все равно? Тщательно выбирая слова, он проговорил:

— Я решил, что не должен прятаться от этого. Что я должен… я не останусь здесь надолго… ровно настолько, чтобы…

Он сбился.

Брауни смотрела на него. Лицо у нее было тяжелое, вытянутое, усталое, губы тонкие, уголки рта опущены. Вокруг глаз собрались морщинки, кожа потеряла цвет, и казалось, будто Брауни недавно плакала. Волосы у нее были подстрижены короче, чем раньше, и неровно; возможно, она сама на скорую руку сделала это. Ее большое лицо с выступающим голым лбом выглядело обнаженным и уязвимым, напряженным, почти уродливым. У нее был вид умной взрослой женщины, никоим образом не связанной с кем-то вроде Эдварда. Холодные карие глаза Брауни вопросительно посмотрели на него, потом она безжалостно отвела взгляд.

Эдварда снова охватило болезненное ощущение бытия, жуткой ирреальности, о которой он говорил Стюарту.

«Она уйдет, — подумал он, — а мы толком ни о чем и не поговорим. Но теперь она уйдет навсегда».

— Брауни… пожалуйста, прошу тебя…

— Я понимаю. Извини. Я в каком-то шоковом состоянии.

— Прости меня. У видеть эту комнату… Ты должна была это сделать. Я не могу не взывать к тебе. Ах, если бы ты только знала, какими кошмарами забита моя голова! В ней полно пауков.

Брауни посмотрела на него мягко.

— Пауки — милые животные. От них нет никакого вреда.

— Мои пауки ядовитые.

— Я знаю. Это я ради красного словца. Потерпи. Моя мать продолжает тебе писать?

— Да.

— Так же, как прежде?

— Да.

«Боже мой, — подумал Эдвард, — она не должна видеть эти письма. Она может попросить показать их и увидит в них мой образ — кошмарный, черный».

Но писем нигде не было. Вероятно, их забрал Стюарт.

— Моя мать ужасно страдает, она не в своем уме.

— Я… да… извини… я бы хотел… ты живешь с ней?

— Нет, я остановилась у друзей. У Сары Плоумейн. В доме ее матери.

— Ах, Сара.

Воспоминание о Саре было для Эдварда мучительным, нежелательным, а мысль о том, что Брауни дружит с ней и разговаривает, была абсолютно невыносима. Эдвард вспомнил увиденное мельком через окно: Сара стоит на коленях перед Брауни и утешает ее. Он хотел встать на колени, утешить ее и получить утешение. Но расстояние между ними казалось непреодолимым, а такая поза — невозможной.

— Понимаешь, — сказала Брауни, — моей матери, кажется, невыносимо даже смотреть на меня. Она ненавидит меня, потому что я жива, а Марк мертв… Она всегда больше любила его.

— О боже!

«Неужели это никогда не кончится? — подумал Эдвард. — Неужели я вечно буду пожинать плоды того, что случилось?»

— Она, конечно, преодолеет это. На самом деле она меня любит. Любовь победит, ненависть уйдет. Она и тебя перестанет ненавидеть. Пусть тебя не огорчает… эта ненависть.

Слово «огорчает» упало перед Эдвардом, как монетка. Слова для ответа не приходили ему в голову, он только тряс головой, медленно и глупо, словно безмолвно наблюдал за чем-то. Он чувствовал себя прокаженным, отчаяние сделало его неприкасаемым, отупило его. Брауни не могла дать ему жизни, которой он жаждал, на которую надеялся. Он чувствовал (как случается с людьми, неожиданно подвергшимися смертельной опасности), что должен немедленно сделать что-то, предпринять какие-то усилия для собственного спасения. Он боялся, что Брауни в любой момент может встать и попрощаться с ним, а он не сумеет ее остановить. По крайней мере, он должен поддерживать разговор, чтобы прижать ее разум, как целительную пиявку, к своему больному разуму.

— Мне бы хотелось сделать что-то для твоей матери, — сказал он. — Но что я могу? Может быть, сделать что-то втайне, чтобы она не узнала… Черт, это чушь какая-то, да? Я должен думать о том, как мне сделать что-нибудь для других.

Он на секунду вспомнил о Мидж.

— Ты учишься, читаешь книги? — спросила Брауни.

— Нет.

— Не пора ли? Ты ведь специализируешься во французском, да?

— Да… как и Марк…

— Возвращайся к работе. Это лучшее, что можно придумать.

— А ты что учила в Кембридже?

— Русский. Я пишу диссертацию по Лескову.

— Ты молодец, знаешь русский.

— Ты тоже можешь его выучить. Это нетрудно. Красивый язык.

После нескольких секунд молчания Брауни взяла свою сумочку.

— Знаешь, не беспокойся о моей матери…

Это было предисловием к ее уходу.

— Брауни, сядь рядом со мной. Подойди.

Она подошла и села рядом с ним на кровать. Они неловко пристроились рядом, нащупывая руки друг друга и заглядывая друг другу в глаза. Потом с неожиданной ловкостью Эдвард закинул свои длинные ноги на кровать и опрокинулся на спину, увлекая Брауни за собой. Сначала он страшно боялся, что она будет сопротивляться, но никакого сопротивления не было. Брауни выронила сумочку и неуклюже вытянулась рядом с ним. Они лежали лицом к лицу, грудь к груди, ее тяжелые туфли ударяли по его щиколоткам. Эдвард сел на мгновение, снял свои туфли, потом — ее. Брауни не двигалась, лишь ее теплые ноги помогли ему. Она наполовину зарылась лицом в тяжелое покрывало. Он лежал на спине, лаская ее волосы, затем положил руку ей на плечо. По расслабившемуся телу Эдварда прошла благодатная волна облегчения и бесконечно нежного желания, в котором было и утешение, и благоговение, и благодарность. Он прижал губы к ее щеке, не поцеловал, а просто прикоснулся. Ее щека была жаркой и влажной.

— Брауни, я тебя люблю.

— Эдвард… дорогой Эдвард… — приглушенным голосом произнесла она.

— Ты нужна мне, я тебя люблю, и я нужен тебе.

Она чуть оттолкнула его от себя и повернула голову, чтобы посмотреть на него. Их лица внезапно стали огромными, раскрасневшимися, странными, они изменились от чувств вперемешку с ее слезами.

— Да, мы нужны друг другу… но это из-за Марка.

— Мы связаны. Ты меня любишь. Скажи, что любишь.

— Да. Но все из-за Марка.

— Это чудо. Ты меня не ненавидишь, ты меня любишь.

— Да, но…

— Ты три раза сказала «но». Не убивай меня теперь, когда сказала, что любишь меня. Просто люби меня и подари мне жизнь. Моя дорогая, моя радость, моя Брауни, ты выйдешь за меня?


— Зачем вы пришли сюда? — воскликнула Элспет Макран. — Ей мало бед без вашей назойливости?

— Уходи, Стюарт. Придешь ко мне — побеседуем, — сказала Урсула Брайтуолтон.

— Извините. Я хотел поговорить с миссис Уилсден наедине, — ответил Стюарт. — Я могу прийти в другой раз.

Миссис Уилсден сидела за столом в затененной комнате, рядом с ней расположилась Элспет Макран. На столе стоял чайник. Когда Сара ввела Стюарта, Урсула уже встала.

— Ты почему его впустила? — спросила у дочери Элспет Макран.

— Я только что пришла, — сказала Сара. — Он сказал, что хочет увидеть миссис Уилсден. Я не знала, что вы все здесь.

— Ты идиотка! — заявила Элспет Макран. — И погаси свою сигарету.

— Он просто вошел вслед за мной…

— Я ухожу, — сказал Стюарт. — Наверное, мне лучше зайти завтра.

— Нет, вы не можете прийти завтра, — возразила миссис Уилсден. — Вы пришли что-то сказать — говорите. Останьтесь, — велела она Урсуле и Элспет.

— Конечно. Мы никуда не уходим, — согласилась Элспет.

— Ты пришел в качестве посланника? — спросила Урсула.

— Скажите ему, пусть сядет.

— Сядь, Стюарт.

Стюарт сел у двери рядом с лампой, единственным источником света в комнате. Шторы, за которыми догорало предзакатное небо, были задернуты. В том конце комнаты стоял стол. Урсула снова опустилась на стул напротив миссис Уилсден. Сара присела на корточки около камина. Лампа высвечивала светлые волосы Стюарта и чуть поблескивала в его прищуренных глазах. Он, смущаясь, разглядывал три фигуры за столом.

— Да, можете считать меня чем-то вроде посланника, — проговорил Стюарт. — Но никто не знает, что я пришел к вам, никто не просил меня об этом. Я просто подумал…

— Вы подумали, что возьмете и придете, — сказала Элспет.

— Да. Это связано с письмами.

— С какими письмами?

— Миссис Уилсден пишет письма Эдварду…

— Не могли бы вы обращаться ко мне? — напомнила миссис Уилсден.

— Извините… Меня, конечно же… беспокоит Эдвард.

— Бедный Эдвард! — произнесла Элспет.

— Я хотел сказать вам… миссис Уилсден… что мой брат…

— Он вам не брат, — вставила Элспет Макран.

— Что мой брат очень страдает. Его не отпускает ужасная боль, он очень несчастен, он чувствует себя таким виноватым…

— Мы рады об этом узнать! — сказала Элспет.

— Конечно, я не извиняю то, что случилось…

— Это не «случилось». Он сотворил это своими руками, — ответила миссис Уилсден.

— Я хотел вам сказать две вещи, — продолжал Стюарт.

— Стюарт, давай покороче, — посоветовала Урсула, — шевели мозгами.

— Во-первых, если вы хотите знать, что он глубоко сожалеет и ужасно страдает, то это так. А во-вторых… я хотел попросить вас… пожалуйста… не пишите ему… этих писем…

— Он показывал вам письма? — спросила миссис Уилсден.

— Понимаете, он показал мне несколько…

— Значит, он показывает их людям, чтобы его жалели! — сказала Элспет.

— Что вы пишете ему, Дженни? — задала вопрос Урсула.

— Он мне их только показал, — сказал Стюарт, — и он не искал никакой жалости. Он чувствует себя хуже некуда. Я подумал, что… сказано уже достаточно… и не могли бы вы… если бы вы написали ему… ну, например, что знаете, как он сожалеет. Он на грани.

— Вы хотите сказать, что он готов покончить с собой? — уточнила миссис Уилсден. — Пусть. С какой стати я буду его останавливать?

— Он не собирается кончать с собой, но он почти сошел с ума от горя.

— Что мне до его горя? У меня свое собственное…

— Он молод…

— Как и мой сын.

— Я знаю, — говорил Стюарт, — что вам очень трудно забыть о ненависти, но я чувствую, что вам следует попытаться… может быть… потому…

— Нет, это в самом деле невероятно! — вскричала Элспет. — Вы со мной согласны, Урсула? Этот щенок явился сюда читать проповеди Дженнифер!

— Продолжайте, — сказала миссис Уилсден.

— Вам эти горькие обвинительные письма не приносят никакой пользы, — уговаривал Стюарт. — Я знаю, вам невозможно прийти в себя после случившегося…

— Стюарт… — произнесла Урсула.

— Но если бы вы попытались… сделать какой-то жест в сторону Эдварда, показать, что вы знаете, как он переживает свою вину, как ему стыдно… Какой-нибудь милосердный жест, что угодно, несколько строчек, записочку… Если вам это по силам, если вы напишете, что поможете ему полнее осознать произошедшее, увидеть все в истинном свете… вы тем самым поможете и себе избавиться от невыносимого отчаяния. Вы будете чувствовать себя по-новому. Извините, я не очень внятно выражаюсь.

— Вы, значит, хотите, чтобы я избавила его от чувства вины? Чтобы он больше не мучился и думал, что случившееся — лишь несущественная ошибка?

— Нет, я не это имею в виду. Он с этим никогда бы не согласился. Но безысходное разрушительное чувство вины или безграничной ненависти — это что-то вроде… бессмысленной дурной черноты… она уничтожает жизнь, которая должна… обновиться… жизнь людей, совершивших страшное преступление или страшно искалеченных.

— Это его чернота, — ответила миссис Уилсден. — Пусть он в ней утонет. Как вы могли прийти ко мне и сетовать, что ваш брат несчастен? Вы хотите, чтобы я помогла ему вообразить, будто все это сон?

— Я не против, пусть он будет несчастен, — сказал Стюарт. — Вернее, я против, но суть не в этом. Он будет всю жизнь чувствовать свою вину или, по крайней мере, свою ответственность. Он будет помнить случившееся всегда, каждый день. Я не хочу, чтобы ему что-то снилось, он и так погрузился в ужасный сон, где царят вина, страх и ненависть. Ваши письма усугубляют все, а я хочу, чтобы он проснулся и увидел жизнь в истинном свете. Если бы вы проявили хоть капельку доброты, это помогло бы Эдварду проснуться, это стало бы чем-то вроде электрошока. Он бы снова увидел мир, смог жить в нем и переделать себя. А сейчас он находится в мире фантазий.

— Вы отвратительный, самодовольный, глупый болтун, — заявила Элспет. — Мы наслышаны о вас. Вы делаете вид, что отказались от секса, и изображаете из себя святого. Неужели вы сами не понимаете, что вы мошенник? На самом деле вам доставляют удовольствие жестокость и власть. Жестокость — вот что вы делаете сейчас с нашим другом. Убирайтесь отсюда!

Стюарт не шелохнулся. Он смотрел на миссис Уилсден.

— Пожалуйста, простите меня за то, что я пришел и говорю вам все это.

— Вы переоцениваете мою способность лечить электрошоком убийц, — сказала миссис Уилсден. — Он продавал наркотики.

— Он никогда не продавал наркотики! — возразил Стюарт, хотя и не был в этом уверен.

— Я не хочу говорить с вами, — сказала миссис Уилсден. — Вы производите впечатление ужасного и отвратительного человека. Вы несете беду и боль, и я сочувствую людям, над которыми вы получите власть. Вы пришли сюда, чтобы шантажировать женщину. Так вот, вам это не удалось. Вы хотите, чтобы я простила этого мальчика, этого человека. Я не желаю прощать его.

— Я не понимаю почему, — сказал Стюарт.

— Он принес мне ужасное горе, уничтожил мою жизнь, мою радость. И он сделал это преднамеренно. Меня удивляет, что вам хватило наглости прийти сюда и мучить меня, произнося его имя. Вы не только наглец, вы жестокий садист, как сказала Элспет. А теперь, пожалуйста, покиньте мой дом.

— Извините, — отозвался Стюарт. — Я не хотел ничего плохого.

Он встал, зацепившись за лампу.

Сара вскочила с пола и включила в комнате верхний свет. На улице совсем стемнело. Стюарт увидел трех женщин, сидевших в ряд, как судьи: Элспет Макран в толстых очках на длинном носу, напоминавшем птичий клюв, изящная Урсула в наряде, похожем на униформу, с яркими внимательными глазами, и миссис Уилсден, которая выглядела моложе, чем две другие; у нее было изможденное лицо с высоким лбом и масса спутанных светло-каштановых волос.

Сара выпустила его из комнаты, и Стюарт вышел в коридор, где остановился в смущении. Сара широко распахнула дверь на улицу, и тут оказалось, что вечер выдался на удивление светлый. Стюарт проковылял по ступенькам и ступил на тротуар. Несколько мгновений спустя он осознал, что рядом с ним бежит кто-то, похожий на маленького оборванца. Это была Сара — в джинсах, с коротко подстриженными волосами. Ее маленькое цыганское лицо землистого цвета сердито смотрело на Стюарта. Она ухватила его за рукав, и Стюарт остановился.

— Как ты мог прийти и мучить эту несчастную женщину!

— Извини, — сказал Стюарт. — Я хотел, чтобы она прекратила писать эти письма. Они не приносят добра ни ей, ни Эдварду.

— Боже мой, ты просто глупец! Слушай, передай Эдварду, чтобы он не морочил голову Брауни Уилсден. Он встречался с ней. Что у него на уме? Я ничего не сказала миссис Уиледен. Если она узнает, она этого не переживет. Как ты можешь быть таким бесчувственным? Как он может быть такой скотиной? Он только повредит Брауни. Она ужасно несчастлива, мать настроена против нее, а он все совсем испортит, он ее с ума сведет. А от меня ему скажи…

— Да?

Стюарт серьезно глядел на нее сверху вниз.

— Бог с ним. Я рада, что он чувствует себя виноватым из-за Марка. Но как насчет меня? Почему он не чувствует вины из-за меня? Мне тоже есть что вспомнить о том вечере. Он ушел, я ему написала, а он не ответил. Он преступник, черт бы его подрал! Скажи ему, что я всю жизнь буду его ненавидеть. Скажи ему, пусть не попадается мне на глаза! Никто никогда не обращался со мной по-человечески. С детства — сплошная пустыня и одиночество, мне нигде нет места, я всюду чужая, я как будто не существую, я всем безразлична! Люди ведут себя как хищники, им на всех наплевать. Я раньше хотела познакомиться с тобой, потому что ты отличался от других, говорил что-то особенное. Я и к Эдварду подъехала из-за тебя. Но ты ужасный! Ты грубый и самодовольный, от тебя будет одно зло, и вот что я тебе скажу: женщины всегда будут питать к тебе отвращение. Они издалека поймут, кто ты такой, и возненавидят тебя. Скажи Эдварду, чтобы он прекратил вмешиваться… Господи, я знаю, ты думаешь, будто я ревную…

— Нет, — ответил Стюарт.

— Если миссис Уилсден узнает, что он видится с Брауни, это ее убьет. Неужели он не может сделать хоть что-то хорошее? А ты какого вероисповедания?

— Вообще-то никакого, — сказал Стюарт.

— Человек либо имеет вероисповедание, либо нет. Ты ни во что не веришь. Это значит, что ты веришь в себя. У тебя есть шрамы на теле?

— Нет…

— Ты мне приснился. Но это было раньше, когда я думала, что ты хороший человек или что-то в этом роде. Ну и жулик! Прощай навсегда. Скажи Эдварду… а, ничего не говори… пошел он в задницу!

Сара отпустила рукав Стюарта, который сжимала так, словно была подвешена на нем, и заспешила прочь. Ее маленькие ступни, торчащие из узких джинсов, были голые и грязные. Они дошла до дома и исчезла внутри. Стюарт услышал, как захлопнулась дверь, и двинулся дальше.

Несколько минут спустя рядом с ним притормозил автомобиль. Машина остановилась, чуть обогнав его, Урсула выглянула из нее и открыла пассажирскую дверь.

Стюарт сел в машину.

— Отвезти тебя домой к Гарри?

— Нет, я теперь там не живу.

— А где?

— Слушайте, не надо подвозить меня…

— Где?

Он назвал адрес, и они поехали.

— Как Эдвард?

— Плохо.

— Как я поняла из слов Элспет, он объявился в ее коттедже. И он жил в доме Бэлтрамов. Туда его, конечно, отправил Томас. Представляю, как это ему помогло. Говорят, старик умирает там, потому что ему не оказывают медицинскую помощь.

Стюарт ничего не ответил. Он не хотел рассказывать Урсуле о своем визите в Сигард. Эта поездка до сих пор вызывала у него чувство неловкости, почти стыда.

— Я встречусь с Эдвардом и снова посажу его на таблетки. Он наверняка их или потерял, или забросил куда подальше. Я полагаю, он-то живет у Гарри?

— Нет, — сказал Стюарт, — он на своем старом месте, в своей старой комнате, где все и случилось.

— И это тоже идея Томаса? Просто вижу его фирменную этикетку.

— Кажется, да. Гарри мне сказал только, что Эдвард переехал, когда я к нему заглянул.

— Ты поссорился с Гарри?

— Нет.

— Все очень странно себя ведут в последнее время. Я единственный здравый человек. Я была на конференции в Калифорнии, так мне казалось, что там все сумасшедшие. Но стоит мне на минуту оставить вас без присмотра… Ты-то как? Джайлс тебе пишет? Уилли просил его написать тебе.

— Да, он прислал замечательное письмо.

— На которое ты не ответил. Но я спросила, как ты?

— В порядке…

— Позволь-ка мне дать тебе совет, мою юный Стюарт. Не жди, не сиди сложа руки, думая о добре и о том, как бы тебе получше его сотворить. Ты просто возьми да сотвори. Пойди волонтером к несчастным, к больным. Я тебе могу дать адреса. Сейчас у меня нет ни минуты, но ты ведь мне позвонишь?

— Да. Спасибо, Урсула. Боюсь, я сегодня все испортил.

— Ты определенно веришь в шоковую терапию.

— Я сожалею…

— Не надо сожалеть. Это даже оригинально, если кто понимает. Вокруг нее все на цыпочках ходили, такая перемена может пойти ей на пользу. Никто не знает, что делать с таким горем. Человеческий мозг — большая загадка. Только люди вроде Томаса делают вид, будто понимают его, и уж можешь мне поверить, они опасны для других. То, что Томас еще никого не убил, — чистая случайность. Он идет на поводу у фантазий Эдварда! И это называется «терапия». То же самое и с этим старым психом Блиннетом. Чужие сны очаровывают Томаса, он утратил ощущение реальности. Но я вижу, как он теряет свою хватку, теряет уверенность, а это жизненно важно. Такие люди могут функционировать, только если они ни капли не сомневаются и мнят себя богами. Ты можешь дать мне адрес Эдварда?


Урсула высадила Стюарта у его жилища, и он постоял немного на улице, размышляя, не зайти ли в кафе, где он иногда ужинал. Прогулка ему бы не помешала. Он чувствовал себя расстроенным, усталым и голодным. Но все же он решил, что лучше остаться дома и приготовить что-нибудь на газовой горелке. Там ему никто не помешает. Он был рад повидать Урсулу, хотя и не испытывал никакого желания поговорить с ней начистоту, на что она намекала. Он стал подниматься по лестнице, радуясь возможности остаться в одиночестве. Но неприятности еще не закончились.

Дверь в его комнату оказалась открыта. Он вошел и в сумеречном вечернем свете увидел кого-то посредине комнаты. Мужчина, нет, мальчик. Это был Мередит.

— Слушай, я жду тебя сто лет.

— Извини, меня не было…

— Конечно не было, я заметил! Я был у твоего отца. Он не очень-то обрадовался моему приходу. Дал мне твой адрес и захлопнул дверь.

— Я рад, что ты пришел. Я мог бы угостить тебя ужином, но… Что случилось?

— Когда?

— Ты зачем пришел? Просто повидаться со мной? Надеюсь, ничего плохого не случилось.

— Конечно, я пришел не просто повидаться. У нас ведь с тобой так не принято, да? Мы не заходим друг к другу — мы назначаем встречи. Мы не встречаемся дома — мы встречаемся в таинственных общественных местах, благородных заведениях вроде Британского музея или Национальной галереи.

— Кока-колы хочешь?

— Нет. Я не в состоянии.

Стюарт сел на кровать. Мередит стоял у окна.

— Ну и почему же ты не в состоянии? Расскажи мне.

— Это связано с тобой.

— Мне очень жаль это слышать…

— И моей матерью. Ты знаешь, я тебе говорил про ее роман, а ты ответил, что это невозможно. Так вот, это не невозможно, и роман у нее с твоим отцом. Ты знал?

— Да.

— Значит, ты мне солгал.

— Тогда я еще не знал, — ответил Стюарт. — Мне стало известно позднее. А твой отец в курсе?

— Не думаю. Он живет в собственном мире. Они с мистером Блиннетом сидят вместе на облаке и играют на арфе. Но дело не в этом, не в твоем отце. Дело в тебе.

— Это каким же образом?

— Моя мать расстроена из-за тебя, а я не понимаю, как это может быть. Скажи мне.

— Я думаю, она расстроена, потому что я узнал о ее романе с моим отцом. Совершенно случайно.

— Но что ты ей сделал? Ты ее как будто заколдовал!

— Что она тебе сказала?

— Ну, всякое разное… Что все это твоя вина. Она говорила так, будто ты ее соблазнял! Я ничего не понял.

— Но… почему она вдруг заговорила с тобой?

— Это я начал. Наверное, зря. Но меня это так сильно задело, из головы не выходило, просто невыносимо. Наверное, я хотел услышать от нее, что ничего такого нет, хотя оно и есть. Это какой-то ад, и он никуда не делся. Ты был прав, все невозможно, и только невозможное возможно. Мне и присниться не могло, чтобы она… невероятно… и так ужасно. Меня как отрезало от нее… и от моего отца, потому что он не знает…

— И что ты ей сказал?

— Сказал, что знаю, что это ужасно. И почувствовал, что сделал что-то страшное для своей матери. Она была такая несчастная и какая-то… раздавленная… я очень себя ругаю. Потом она стала говорить как безумная… я испугался до смерти, что она спятила… а потом она велела мне больше не встречаться с тобой.

— Так и сказала?

— Да, но это еще ничего. Она это и раньше так говорила, а я отвечал: «Не говори глупостей», и она брала свои слова назад. Но тут она сказала, словно это все твоя вина, что ты подчинил ее себе. Ты ее никак не сглазил или что-нибудь?

— Нет, — ответил Стюарт. — Мередит, пожалуйста, успокойся. Я всего лишь посоветовал твоей матери все рассказать мужу и прекратить отношения с моим…

— В том-то все и дело! Но она ведь влюблена в него, да? Или в тебя. Я уже не знаю. Может, вы оба на нее глаз положили.

— Мередит, прекрати. Ты прекрасно знаешь, что я бы никогда…

— Откуда я знаю? На самом деле я ничего о тебе не знаю. Иногда мне кажется, что ты даже не существуешь, как существуют другие люди. Ты особенный парень. Ты двусмысленный, ты неоднозначный, как кто-то сказал. Моя мать говорит, что ты немного сумасшедший, она так раньше говорила. Вообще-то все так говорят. Она предостерегала меня от дружбы с тобой. Она сказала, что это плохо кончится. Она сказала, что ты выработал во мне зависимость от тебя, что ты отвадил меня от других людей, что ты хочешь повелевать мной. Я теперь стал старше и понимаю кое-что. Я тебя больше не должен видеть, я не хочу тебя видеть. Ты испытываешь ко мне чувства…

— Замолчи! — велел Стюарт. — Ты сам не веришь в эту чушь. Я не сделал твоей матери ничего дурного. Я сказал ей то, что думаю. Она спросила, что я думаю, и я сказал.

— Она приходила к тебе.

— Да. Я бы ничего никому не рассказал. И у меня, конечно, нет ни малейших намерений говорить твоему отцу. Просто я надеюсь и верю, что обман скоро закончится. И я не питаю к тебе никаких особых чувств, я тебя просто люблю. Ты уже достаточно вырос, чтобы понимать такую терминологию. Мередит, здесь нет ничего дурного. Не позволяй другим людям…

— Она думает, что ты на меня глаз положил. Я знаю о таких вещах.

— Мередит, ты говоришь жуткие глупости. Мы свободные личности, а не истории болезней. Мы знакомы сто лет и всегда доверяли друг другу, ты знаешь, что я не…

— Я не хочу тебя, все пошло наперекосяк, стало кошмаром. И в этом ты виноват.

— Я очень сочувствую твоей матери.

— Она приходила к тебе. Я тебя ненавижу…

— Прекрати истерику и не кричи!

— Ты привязал меня к себе, ты хотел контролировать меня!

— Я, может быть, хотел влиять на тебя, но…

— Я больше не хочу тебя видеть. Никогда!

— Мередит, погоди…

Слезы ручьями полились из глаз Мередита, и он бросился к двери. Стюарт попытался остановить его, ухватил за талию, потом за фалды плаща, но тот вырвался и выскользнул из комнаты. Стюарт побежал по лестнице на улицу, но быстроногий мальчишка уже исчез в сгущающейся вечерней мгле. Стюарт побежал за ним, но скоро сдался. Он медленно вернулся к дому, поднялся по лестнице к себе в комнату и закрыл дверь. Потом он сел на пол, прислонившись спиной к кровати, и стал смотреть, как комната погружается в темноту.


— Не может быть, чтобы эти ведьмы из Сигарда все погубили. Или на тебя нашло временное помешательство, потому что Джесс поцеловал тебя и отправил куда-то по касательной, как ты сказала? Ну хорошо, это я могу себе представить: ты вдруг решила, что вроде как влюбилась в него. Ты ведь говорила, что всю жизнь вспоминала его, ревновала к Хлое и…

— Дело не в этом, я тебе уже сказала.

— Ты потрясена, это выбило тебя из колеи, но ты поправишься…

— Это никак не связано с Джессом или… вообще ни с чем не связано…

— Это невозможно, — заявил Гарри. — Нет таких вещей, которые ни с чем не связаны. Но я не могу поверить и не поверю, что ты можешь вообразить, будто влюблена в Стюарта. Что угодно, только не это.

Они сидели дома у Мидж, но не наверху, в «их» комнате, а в цветочной гостиной. Томас, слава богу, на весь день ушел в клинику. Они расположились друг против друга, разделенные несколькими футами пространства, и лица обоих были искажены ужасом нового знания, словно ураган отбросил их назад и сорвал все маски. Они поедали друг друга глазами, как безумцы, кусали губы, а время от времени их сотрясала дрожь. Мидж была без косметики, не считая пудры на кончике носа. Гарри надел темно-красный галстук-бабочку и черный кожаный пиджак, которые — как сказала ему как-то Мидж — придавали ему вид молодого сорвиголовы.

— Ты не можешь его любить, — продолжал Гарри. — Это чушь, я в это никогда не поверю. Что это за чушь? Ты что, хочешь лечь с ним в постель?

— Не знаю… наверное, да…

— Если не знаешь и «наверное», то ты не влюблена.

— Это не похоже на обычное чувство, когда хочешь заняться любовью…

— Желание заняться любовью — это не «обычное чувство». Во всяком случае, когда мы хотим заняться любовью.

— Он такой далекий, такой странный, и я не могу себе представить… я хочу быть с ним, прикасаться к нему, разговаривать с ним…

— Мидж, ты понимаешь, что несешь? Ты понимаешь, о ком ты говоришь и с кем? Это идиотская шутка. Я не верю, что ты хочешь сделать мне больно, но, судя по всему, так оно и есть.

— Ты должен понять, что я говорю серьезно, — сказала Мидж. — Что же делать, если тебе больно? Но ведь я говорю правду. Ты раньше утверждал, будто я боюсь смотреть правде в глаза и не люблю говорить прямо. Так вот, теперь я говорю прямо, и это подтверждает, что я серьезна. Только крайние обстоятельства могли заставить меня поступить вот так.

— Или нервный срыв. Я думаю, ты в буквальном смысле слова сошла с ума. Сложности нашей любви лишили тебя разума. Тебе нужно попросить у Урсулы какие-нибудь таблетки! Ты поправишься. Только постарайся за это время не свести с ума и меня. Ты изобрела именно то, что бьет по мне сильнее всего.

— Я ничего не изобретала.

— Ты подумай, кто он — тот, на ком ты, по твоим словам, зациклилась!

— А кто он? Ах, он твой сын, да.

— Так ты забыла? Ты думаешь, это не имеет значения?

— Да… но… я не воспринимаю его как чьего-то сына, он сам по себе.

— Ты что, слабоумная? Я-то существую, посмотри на меня, я здесь. Мы были счастливыми и абсолютно преданными друг другу любовниками в течение двух лет, мы собираемся пожениться…

— Я чувствую, что я переменилась.

— Мидж, ты хочешь, чтобы я тебя ударил? Это же целая жизнь. Мы любили друг друга, были верными, нежными, страстными. Мы не смотрели на это как на любовную интрижку. Правда?

— Да. Но что-то случилось…

— Я все же считаю, что дело в Джессе. История со Стюартом — побочное явление, это шок. Вот что это такое: шок. Я даже думал, что это пойдет тебе на пользу — встреча с Джессом, присутствие Эдварда и Стюарта; хотя хуже этого ничего и не придумаешь, но это могло подвигнуть тебя на признание Томасу. Если бы ты позволила мне сразу поговорить с Томасом! Если бы мне хватило мужества оставить тебя в той квартире, отправиться к Томасу и сказать ему все, не спрашивая твоего согласия! Я разрешал тебе управлять мною только потому, что люблю тебя. Боже милостивый, я был таким трусом! Это ты сделала меня трусом. Если бы я сказал Томасу тогда, у тебя не возникло бы это отношение к Стюарту.

— Нет, я уже была влюблена в Стюарта, только тебе не сказала. Я влюбилась в него в машине, когда он сидел за нами. Он заставил меня сделать это.

— Ты хочешь сказать, что он намеренно… Ты же сказала, что он не пытался…

— Нет, не пытался, ничего такого. Все дело было в его присутствии. Это словно какое-то излучение.

— Это уже мистика. Меня от тебя тошнит, как никогда еще не бывало. Ты губишь все у меня на глазах, всю нашу драгоценную, идеальную любовь. Ты заставляешь себя ненавидеть меня и заставляешь меня ненавидеть тебя. Это какой-то неживой механизм. Я тебя убить готов.

— Гарри, мне ужасно жаль. Ты ведь понимаешь, что я тоже в ужасе?

— А вот его я точно убью.

— Я стала смелой из-за него. Он заставил меня почувствовать, как все недостойно, отвратительно, непорядочно по отношению к Томасу. И по отношению к тебе.

— Ты хочешь сказать, что никогда не собиралась за меня замуж?

— Я не об этом.

— Ты пребываешь в мазохистском трансе. Томас умеет объяснять такие вещи. Ты два года чувствовала себя виноватой, а теперь, когда Стюарт узнал про нас, это чувство переросло в маниакальный приступ самоунижения. Хорошо, если тебе так нравится — упивайся виной, только не называй это любовью к Стюарту. Да, он это спровоцировал. Но объектом любви ему при этом становиться совершенно необязательно.

— Дело вот в чем, — сказал Мидж, уставшая и побледневшая от долгих попыток объясниться. — Он совсем другой, он обособленный и цельный, и он ни в чем не замешан. Я ничего не могла с собой поделать. Он вдруг стал откровением… нет, не его слова, не то, что он сказал или имел в виду… сам он. Словно он и есть истина.

— Как Иисус Христос. Меня сейчас вырвет. Неужели ты не видишь, что на самом деле он робкий, претенциозный, высокопарный, кичливый, ненормальный невротик?

— Я его люблю, — ответила Мидж.

— И больше не любишь меня?

— Гарри, я не знаю. Это другое, все изменилось. Меня словно отрезало от тебя. Ты должен был почувствовать это тогда, в квартире.

— Я и почувствовал, но думал, это временно. Я и сейчас думаю, что это временное. Иначе и быть не может. Мы испытывали и проверяли друг друга, мы заслужили друг друга… Или ты хочешь за него замуж?!

— Это не вопрос. Такого вопроса нет, я тебе говорила. Он отверг меня.

— И ты хочешь сказать, что не сошла с ума? Что ты собираешься делать с этой так называемой любовью? Любить безответно всю оставшуюся жизнь?

— Наверное, позднее он позволит мне работать с ним, помогать ему… в его служении людям.

— Мидж, ты говоришь глупости! Я не могу относиться к этому серьезно.

— Ты должен относиться ко мне серьезно, мы уже не те, что прежде…

— Тебя просто не узнать! Кто это говорит?

— Я рада, что говорю это. Я чувствую, что изменилась. Обрела уверенность, определенность. Могу говорить правду. Я всегда боялась говорить то, что думаю, избегала прямых вопросов, пряталась за полуправдами. И это бесконечное вранье укоренилось во мне, и я уже ни с кем не могла говорить по-настоящему, словно не владела языком правды. Я превратилась в марионетку, в нечто ненастоящее. Мы были ненастоящими, мне часто так казалось.

— А мне никогда так не казалось. Мы — сама реальность мира, а все остальное — пустая видимость. Мидж, мы любим друг друга, мы говорили это тысячу раз. Не искажай прошлого. Наша любовь вечная, она навсегда.

— Да, у меня было такое впечатление. Я и не предполагала, что все изменится так быстро. Теперь я испытала облегчение. Хотя при этом я ужасно несчастна.

— Но это все ложное, неужели ты не понимаешь! Это игра, это сон, это нечистый фантастичный сон. Стюарт — ничто, он видимость, труп, как сказал Джесс, он сама смерть. Ты сама сказала, что он отверг тебя. Если ты уйдешь от меня теперь, то будешь мертва до конца дней. Ты на коленях приползешь к Томасу. Станешь объектом насмешек и презрения. У тебя совсем нет гордости? Ты хочешь умереть?

— Пожалуй, мне все равно.

— Я никогда не думал, что увижу тебя в роли слабого, сентиментального, лживого и глупого шута. Это глупость! Интересно, что скажет Томас о твоей новой фантазии?

— А если бы Томас узнал, это сразу же убило бы нашу любовь.

— Значит, ты обманывала меня?

— Нет. Понимаешь, я обманывала себя. Я боялась ему говорить.

— Потому что думала, что если признаешься ему и он тебя простит, то ты поймешь, что в конечном счете любишь его. Верно? Я думал иначе. Томас понимал, что это раз и навсегда разорвет твои отношения с ним — они просто распадутся. Если бы он узнал, ты бы мгновенно стала моей. Черт, почему я использую прошедшее время? Когда он узнает, ты будешь моей.

— Почему же ты не сказал ему?

— Лучше не доводи меня до крайности! Ты сама мне запрещала!

— Думаю, ты боишься Томаса. Мы оба его боимся.

Гарри опустил голову к коленям. Он тяжело дышал, стоны вырывались из его груди. Потом, глядя на Мидж самым твердым взглядом, он произнес:

— Ну, теперь ты ему признаешься? Или это сделать мне? Пожалуй, лучше ты сама. Ты сумеешь объяснить ему насчет Стюарта, а для меня это тайна за семью печатями. Или ты скажешь ему только о Стюарте, но не о нас? Или наоборот?

— Теперь я должна сказать ему все.

— Боже мой! Может, ты не будешь ему говорить сейчас, а дашь нам время разобраться с другим? Тебе нужно прийти в себя. А когда мы снова будем вместе, мы и скажем ему.

— Давай не будем мешать все в одну кучу…

— Это самое забавное твое замечание.

— Ты боишься его.

— Факт остается фактом: мы понятия не имеем, как он это воспримет.

— Это все довольно оскорбительно. В конечном счете, ты его лучший друг…

— Тебе это только что пришло в голову, черт тебя возьми? Ты не единственная, кто испытывает чувство вины! Я слишком сильно люблю тебя, чтобы навязывать свои переживания, я глотаю их в одиночестве.

— Гарри, ты был добр со мной…

— Пожалуй, ты права, так что лучше поскорее покончить с этим, а потом уже собрать обломки кораблекрушения. Я вовсе не боюсь, что он со мной что-то сделает. Ну, превратит меня в жабу. Мне теперь ничего не страшно. Если я потеряю тебя, Мидж, мне конец, я пошел на дно. — Гарри увидел пустую лодку, плывущую саму по себе, медленно, но в то же время слишком быстро. — Ну что ж, когда ты ему скажешь? Сегодня вечером?

— Наверное, да.

— Ты не справишься. Я сам ему скажу.

— Нет.

— А если он захочет развестись? Ты хочешь, чтобы я подождал тебя?

— Нет, я не могу…

— Я, конечно, буду ждать. Когда буря уляжется, ты прибежишь ко мне. Когда ты скажешь Томасу, все будет уничтожено, кроме твоей связи со мной. Мы будем вместе, Мидж. Пойдем к нему вместе.

— Нет.

— Моя дорогая, моя родная, я тебя люблю, ты любишь меня. Ты не можешь уничтожить нашу любовь, мы целиком принадлежим друг другу до конца дней, мы единое целое. Мы испытывали нашу любовь, она настоящая, сильная, прекрасная. Теперь я начинаю понимать — Стюарт просто заменяет Томаса, вот почему ты так запуталась. Ты предвосхищаешь потрясение от разговора с Томасом, ты действуешь с опережением. Пойми, когда случится настоящее потрясение, оно будет не таким сильным. Ну, разве не так? Пожалуйста, прекрати сходить с ума, стань прежней Мидж. Посмотри, ведь это я, Гарри, твоя любовь, твой любимый. Не предавай меня, не убивай меня горем! Ты придешь в себя, это просто шок, временное помешательство, ты больна, ты не в себе, ты спишь на ходу. Проснись!

Гарри поднялся и сделал несколько шагов к Мидж. Он приподнял ее, резким движением смяв ее платье в плечах. Грубо встряхнул ее, потом толкнул назад. Послышался звук удара — она ударилась головой о спинку стула.

Мидж приложила руку к затылку, глаза ее наполнились слезами.

— Если бы ты не взял его тогда с нами, — прошептала она, — я бы поехала с тобой в твою квартиру… Но теперь об этом поздно говорить.

Из коридора донесся какой-то шум. Гарри отодвинулся, а Мидж поднялась, поправляя платье и вытирая глаза. Потом кто-то постучал в дверь гостиной. Мидж подошла к двери, открыла ее, и в комнате появился лысый человек, в котором они не сразу узнали Уилли Брайтуолтона. По совету одного мудрого американца он перестал зачесывать волосы на плешь, коротко подстригся и теперь сверкал лысиной. К тому же он загорел и похудел.

— Уилли! — воскликнула Мидж. — С возвращением!

Уилли подошел и поцеловал ее в щеку, положил свой портфель на стол.

— Привет, Мидж, дорогая, надеюсь, ты не возражаешь. Я думал застать тебя одну, то есть я думал, ты так рано никого не принимаешь. Дверь была открыта, и я вошел. Привет, Гарри, я и к тебе собирался заглянуть. Очень удачно, что ты здесь. Я только вчера вернулся и так странно себя чувствую — на моих биологических часах полночь или что-то в этом роде. Я прямым рейсом из Сан-Франциско, всю ночь не спал, смотрел кино, глаз не сомкнул. Урсула хотела, чтобы я день провел в кровати, но мне не лежится и не сидится.

— Ты рад, что вернулся?

— И да и нет. В Калифорнии было великолепно. Джайлс провез меня по всему побережью, мы видели китов, больших серых китов, они совсем близко от берега. А еще мы посмотрели на тюленей и морских выдр, вам бы они понравились, и доехали до самой Мексики, видели Гранд-Каньон и пустыни. Там любят пустыни. Мы ненадолго встретились с Урсулой, она была на шикарной конференции в Сан-Диего, но там не задержалась. Она ненавидит Америку. А я должен сказать, что меня там все устраивает. Там человек чувствует себя свободнее. Возможно, потому что это чужой университет и меньше ответственности. Я читал лекции по Прусту и познакомился с несколькими прекрасными исследователями его творчества, преподавателями и студентами. У нас был марафон — мы читали Пруста для сбора пожертвований на нужды экологии. Очень забавно. Это называлось Прустофон…

— Ну и как Джайлс? — спросила Мидж.

— Превосходно! Это слово — часть моего английского образа, чтобы позабавить американцев. Все выходило так естественно. Он в отличной форме. Опубликовал статью, которая наделала много шума. Я из нее ни слова не понял!

— Думаешь, он там останется?

— Боюсь, останется. Я надеялся, он поедет в Оксфорд, но tout casse, tout lasse. Ну, Америка теперь не так уж далеко. Он подумывает купить дом с пальмами и бассейном. Там у всех есть бассейны, я много плавал…

— Ты хорошо выглядишь, — сказал Гарри.

— Кстати, о Прусте. Как дела у Эдварда?

— Не знаю, — ответил Гарри. — Он со мной не живет. Полагаю, он в порядке.

— Вот как… А Стюарт? Я сказал, чтобы Джайлс ему написал. Боже мой, я стал говорить сплошными американизмами. Так что же Стюарт, бросил свои безумные планы?

— Не думаю.

— Вот беда! У меня есть кое-что для него, Джайлс просил передать. И подарки для всех. Твой я принес. Мидж, дорогая, ты позволишь? Если бы я знал, что Гарри у тебя, я бы и для него принес.

Уилли стал открывать портфель, а Гарри сел рядом у стола. Он смотрел на Мидж, избегавшую его взгляда.

— Это просто конфетки. И бутылка бурбона для Томаса. Он, конечно, не большой любитель выпить, но ему дьявольски трудно найти подарок. Джайлс предлагал купить ему какой-нибудь жуткий американский галстук, но это, конечно, шутка. Вот пара забавных чулочков — там все девушки их носят, очень модно. Хорошенькие девушки, должен сказать, но для меня высоковатые. А вот блузочка и два платья; одна из преподавательских жен отвезла меня в магазин и сказала, что это dernier cri[62], ты уж извини, пожалуйста, ее акцент…

— Ах, Уилли… Чудесные вещички! Платье замечательное, а это — идеальные цвета, а эта пушистая блузочка… Как мило с твоей стороны!

— Надеюсь, размер подойдет. Я рад, что тебе понравилось. Они тебе абсолютно к лицу, правда? А вот маленькое ожерелье, обычные стекляшки, но мне оно понравилось.

— Уилли, ты потратил кучу денег! Огромное спасибо.

— Ну, кажется, все. Рад, что тебе нравится. Кстати, какую воскресную газету вы выписываете? Не думаю, что вы видели вот эту, она довольно желтая. Приятель Урсулы оставил для нее, а она снова уехала, все время чему-то учится. Так вот, я посмотрел — вам обоим это должно быть интересно. Здесь статья об отце Эдварда. Тут его фото в молодости, точная копия Эдварда. У меня вообще-то не было времени прочесть, так что не выбрасывайте. И Урсула наверняка захочет посмотреть.

Уилли положил газету на стол, и Гарри взял ее.

— Мне скоро нужно уходить, — сказала Мидж. — Уилли, не пропадай! Мы должны встретиться, и ты расскажешь нам о своих приключениях.

— Приключений была целая куча, уж поверь. Меня ограбили!

— Не может быть!

— Ну, не то чтобы ограбили… Один тип с ножом потребовал мой бумажник. Я не стал спорить. А потом мы поехали в Гранд-Каньон…

— Уилли, ты должен уйти; я очень хочу все это услышать, но не могу отложить дела. — Мидж проводила гостя в прихожую. — Надеюсь, ты и для себя что-нибудь купил. Какой прекрасный плащ! Новый? Это что, верблюжья шерсть? Ну, пока. И спасибо тебе.

Дверь закрылась Мидж постояла несколько секунд, глубоко дыша, потом посмотрела на себя в зеркало, висевшее над большим сундуком в стиле Якова — туда гости клали пальто. Лицо у нее светилось матовым блеском, но никто бы не догадался, что это от высохших слез. Платье чуть разошлось на плече, но это было не очень заметно. Она вернулась в гостиную.

— Нам кранты, — сказал Гарри.

— Что ты хочешь сказать?

— Миссис Бэлтрам написала про нас.

— Написала про нас?

— Да. Она собирается опубликовать мемуары и рассказать все о любовной жизни Джесса. Здесь напечатали самый актуальный пассаж из воспоминаний, где действует Эдвард и мы.

— Но… я не понимаю… Что она пишет? Она называет имена?

— Считай, что называет. На-ка, прочитай.

«Я могу привести совсем свежий пример необычайной способности Джесса вызывать совпадения и силой воли притягивать к себе людей. Гениев окружает безумие, а великих людей — электрическое психологическое поле. Эдвард провел у нас уже некоторое время и в чистой естественной атмосфере нашего дома стал понемногу успокаиваться, но тут произошли два удивительных события. Появился его сводный брат Стюарт. Не могу сказать, что его привело к нам — то ли любопытство, то ли желание помочь. Он, впрочем, оказался довольно простым и добросердечным молодым человеком, но если он собирался помочь бедному Эдварду, то у него на это почти не было времени, потому что почти сразу вслед за его приездом произошло одно драматическое событие. В туманный вечер вдруг раздался стук в дверь и появилась пара — мужчина и женщина, представившиеся как мистер и миссис Бентли. Их машина завязла в болоте — случай довольно обычный, — и они попросили вытащить их, что мы, конечно, согласились сделать; нам часто приходится исполнять роль добрых самаритян. Приблизительно в это же время и произошло одно из вечерних явлений Джесса. Он внезапно вошел в зал, как король во славе, держа палку в руке, как скипетр, и обводя всех властным взглядом. Неожиданный крик: «Хлоя!» — и мой повелитель уже держит в объятиях женщину, оказавшуюся сестрой Хлои. Она бросилась на Джесса, как кошка. Сия героиня, как помнит читатель, уже появлялась на этих страницах в виде школьницы. Я описала, как она однажды приехала вместе с Хлоей и молча сидела за нашим столом, перепуганная столь необычной компанией, глядя на всех с раскрытым ртом. Джесс спросил, кто она такая, но ответа уже не слушал — она была простенькой девочкой. Впоследствии сходство с Хлоей стало более заметным, хотя и незначительным, но Джесс уловил его и перенес назад во времени. Сцена завершилась, когда выяснилось, что «мистер Бентли» на самом деле родственник Стюарта! Но мы не пали духом, вытащили машину из болота и отправили их восвояси вместе со Стюартом. Джесс, которому такое путешествие во времени ничуть не повредило, отправился спать и на следующее утро совершенно забыл об этом эпизоде».


Мидж положила газету.

— Но может быть, никто не обратит внимания… Ведь она не называет наших имен.

— Без сомнений, внимание на это обратят. Историю будут передавать из уста в уста. Все прочтут газетенку. Какая-то добрая душа уже подбросила ее Урсуле! Это называется «Гарем Джесса Бэлтрама». Джесс внезапно стал знаменитым. А вместе с ним и мы.

— Гарри, я не понимаю… Мы не выписываем эту газету, Томас ее не увидит… К тому же здесь просто сказано о каком-то родственнике Стюарта…

— У Стюарта, кроме меня, нет никаких родственников, которые были бы знакомы с тобой. Или ты хочешь, чтобы мы выдумали кого-нибудь? Боже мой, ну почему это все должно было случиться именно так? Это ужасно, об этом начнут говорить на всех обедах, писать в каждой газетенке. Последствия ясны как божий день. Нам больше не нужно спорить о том, кто расскажет Томасу. Ему расскажет весь свет.

В этот момент раздался тихий звук ключа, отпирающего замок парадной двери, а затем шаги в коридоре. Томас вошел в гостиную и закрыл дверь. При виде Гарри он остановился, снова открыл дверь и отступил в сторону. Гарри вышел из гостиной и покинул дом.

Томас подошел к столу, увидел раскрытую газету и бросил сверху номер воскресной газеты и еще один — ежедневной.

— Я полагаю, «мистер Бентли» — это Гарри? — спросил он.

— Да.

— У тебя с ним роман?

— Да.

— Ты отправилась туда, чтобы предъявить себя и своего любовника Джессу?

— Нет, это произошло случайно.

— И долго ли длится ваша связь?

— Два года.

— Два года?

— Да.

Мидж подошла к окну, распахнула дверь на балкон и села рядом. Томас последовал за ней.

— Мередит знает?

— Да. Он видел меня и Гарри здесь. Он понял, что мы занимались любовью.

— Ты хочешь сказать, что вы занимались любовью в этом доме?

— Да. В свободной комнате. Мы встречались в доме Гарри, пока туда не переехал Стюарт.

— Ты влюблена в Гарри?

Мидж помедлила.

— Гм… была… да.

— Что значит «была»? Ты хочешь развестись и выйти за него?

— Нет.

— Почему?

— Я не хочу выходить за него, — сказала Мидж.

Она тихонько заплакала, сдерживая себя и отворачиваясь.

— Он тебе нужен в качестве любовника, но не мужа? Он хочет, чтобы ты развелась?

— Да.

— Ты говоришь, что не хочешь развода. Но если, как следует из твоих слов, ты любишь его, а не меня, какой в этом смысл? Пожалуйста, скажи, чего ты хочешь.

— Если ты хочешь развода…

— Ты полагаешь, я должен принять вашу связь, случайно ставшую достоянием публики? Если у кого-то еще были сомнения, один известный колумнист уже назвал имена. Ты хочешь остаться моей женой и его любовницей, так, что ли?

— Нет. Наши отношения с Гарри закончены. Они закончились еще до того, как я узнала об этой статье. Я собиралась все тебе рассказать. Я надеюсь, ты мне веришь.

— Нет, не верю. Я думаю, ты просто защищаешься, придя в себя после потрясения, поскольку тебя вывели на чистую воду. Когда, ты говоришь, закончились ваши отношения?

— Кажется, несколько дней назад.

— Ты поняла, что не можешь скрывать их дальше, и решила сказать, что они закончились. Чтобы помочь себе пережить трудные времена, а потом начать сначала. Ох, не случайно тебе «кажется», что ваша связь закончилась несколько дней назад! Прошу тебя, будь честной и говори правду.

— Это произошло из-за Стюарта.

— Из-за Стюарта? Конечно, ведь он был там. И Эдвард. И Мередит знал. Ты не боялась, что Мередит скажет мне?

— Я попросила его не делать этого.

Томас стоял рядом с ней, одной рукой касаясь стены; он помолчал несколько мгновений, потом произнес:

— Ты испоганила все. Ноя хочу понять. Эдвард и Стюарт помалкивали. Мередит тоже… Но ты наверняка понимала, что не можешь вечно полагаться на их молчание. Отсюда перемена тактики. Ты хочешь спасти ваши отношения, сделав вид, будто они порваны?

— Нет-нет… это Стюарт… он сказал, что я должна признаться тебе. Сам он не стал бы говорить. Он сказал, я должна сделать это сама.

— Но что это меняет? Слушай, я не могу поверить, что связь, продлившаяся два года при весьма неудобных обстоятельствах, вдруг ни с того ни с сего оборвалась. Такой обман требует немалых мыслительных и энергетических затрат. И целеустремленности. Судя по всему, это занимало большую часть твоей жизни, было основной твоей заботой. Ты, видимо, чувствовала себя женой Гарри. При чем тут Стюарт?

— Потому что благодаря ему я прозрела. Я почувствовала себя другой. Я полюбила Стюарта. Я и сейчас люблю его.

Томас внимательно посмотрел на нее. Он отошел от стены, снял очки, вытащил платок, потом снова засунул его в карман и водрузил очки на нос.

— Что это значит? Что это может значить? Ты ему сказала?

— Да. Я люблю его. Я ходила к нему. Я хочу быть с ним. Хочу работать с ним. Хочу изменить свою жизнь.

— Значит, теперь ты не хочешь жить с Гарри, а хочешь жить со Стюартом?

— Да, но… я должна еще встретиться со Стюартом, я должна…

— И ты сказала об этом Гарри?

— Да.

— Ты хочешь, чтобы Стюарт стал твоим любовником? И что об этом думает Стюарт?

— Он отверг меня. Но позже я, возможно, буду помогать ему в его работе. Я хочу измениться, я хочу выполнять свой долг…

— Долг… Ах, моя дорогая Мидж. Как бы там ни было, ты хочешь оставить меня и Мередита?

— Нет, не Мередита.

— Но меня?

— Только потому, что теперь ты не захочешь жить со мной.

— Ты полагаешь, я буду просить тебя остаться? Я не стану этого делать. Это было бы несправедливо по отношению к тебе. Ты сама должна решить, что тебе делать. Ты вполне способна жить счастливо без меня. Эту историю со Стюартом я просто не понимаю. Вряд ли это преднамеренный обман, но какой-то психологический трюк. Тебе стало лете теперь, когда я все знаю?

— Стало.

— Что и требовалось доказать. Значит, это нервная реакция. Ты пережила потрясение оттого, что Стюарт узнал о твоих похождениях и осмелился тебя судить. Чтобы спастись, ты хочешь обнять своего палача. Стюарт стал препятствием на твоем пути: только что все было хорошо, и вот — на тебе. Ты переболеешь Стюартом и прибежишь назад к Гарри. Он тебя утешит. Разве не так все будет… моя дорогая… жена?

— Нет. Вряд ли. Боже, как ты холоден! Ты никогда не ведешь себя естественно.

Мидж подняла голову, чуть приоткрыв рот. Она уже не плакала.

— А ты бы хотела, чтобы я кричал, бил посуду? Я только что, и часа не прошло, узнал о том, что у тебя не первый год есть любовник. Что моя счастливая жизнь, оказывается, была заблуждением. Я не выплескиваю свои страдания в форме гнева.

— Похоже, тебя это не так уж сильно волнует.

— Как же не волнует — это повредит моей практике! Кто придет со своими бедами к человеку, не сумевшему понять даже свою жену? Как, по-твоему, я себя чувствую, будучи выставленным на всеобщее посмешище? Столь сомнительная слава меняет людей, а это только самое начало. Скоро начнут названивать журналисты, фотографы соберутся у дверей. Для тебя все будет как в старые времена, но на этот раз тебе не понравится.

— Ты холодный и рассудительный, ты все взвешиваешь, а теперь даже говоришь об этом несерьезно. Тебя ничто не волнует.

— Может быть, я и идиот и, возможно, далекий от идеала муж, но я очень любил тебя и продолжаю любить. Однако теперь ты не можешь ждать, что я открою перед тобой сердце — в этот момент, в этих обстоятельствах. Я застаю тебя с Гарри, он убегает, ему нечего сказать, ты не предлагаешь никаких извинений, да их и быть не может. Передо мной непреложный факт твоей страстной любви к другому мужчине и твое хладнокровное желание скрыть этот факт от меня. Я должен защищаться, и я немедленно начинаю защищаться. Я не позволю тебе и Гарри искалечить мою жизнь. Я глубоко оскорблен. Мое представление о тебе, мои мысли о тебе были самые высокие…

— Ты принимал меня как должное.

— Конечно. Я абсолютно доверял тебе. Мой дом, мой брак — единственное, в чем я был полностью уверен. Моя любовь к тебе была отдохновением. И вот я узнаю, что ты систематически лгала мне, внимательно следила за моим расписанием, чтобы я не помешал тебе, устраивалась так, чтобы оставаться со своим любовником, желала его, думала о нем. Даже когда ты говорила со мной, ты была с ним.

— Нет, я не чувствовала ничего подобного.

— Ты хочешь сказать, что не воспринимала свои поступки как ложь? Тебе казалось, что в его присутствии я словно ухожу в небытие, а значит, повредить мне невозможно! Ты отвергала мое существование, смотрела на него сквозь меня. Ты извиняла себя тем, что твое чувство к нему было живым и настоящим, а ко мне — старым и высохшим.

— Я была влюблена.

— О да, если любовь, то можно все.

— Прости… я не думала, что все так.

— Я не хочу говорить об этом, — заключил Томас. — Скандал ни тебе, ни мне не поможет. Я не хочу устраивать сцены, чтобы потакать твоим эмоциям. Тебе лучше побыть одной и разобраться в себе. Я не буду мешать. Соберу вещи и уеду в Куиттерн. Реши, чего ты хочешь, и дай мне знать.

Я не стану давить на тебя и помогу реализовать тот план, который ты составишь. Ты свободна принимать любые решения. Кроме одного. Если мы расстанемся — или когда мы расстанемся. — Мередит останется со мной.

— Мы придем к цивилизованному соглашению, — сказала Мидж, и у нее снова потекли слезы. — Но пожалуйста, не уходи пока… ты не понял…

— К цивилизованному! Ну, от цивилизации мы далеко ушли! Ах, как жаль, что это Гарри.

— Томас, пожалуйста, не сердись…

— Ты называешь это «сердиться»? Я желаю тебе всех благ. Я желаю тебе счастья.

Томас вышел из комнаты. Мидж посидела немного, всхлипывая. Несколько минут спустя с лестницы донеслись быстрые шаги Томаса, хлопнула входная дверь. Мидж сползла на пол рядом со стулом и отдалась рыданиям.


Брауни пока не ответила Эдварду «да». Но и «нет» она тоже не сказала. Любовью они не занимались. Это было невозможно на кровати, где в наркотической эйфории лежал счастливый Марк, прежде чем встать и улететь в окно. Они сидели и говорили о Марке. Хотя ни Брауни, ни Эдвард не упоминали об этом, его присутствие в комнате тихо убивало ту радость, какую они могли бы получить друг от друга, но в то же время порождало их странное, двусмысленное взаимное тяготение.

— Это из-за Марка.

— Да, — согласился Эдвард, — но не только из-за него.

— Может быть, в том-то и есть глубокий смысл того, что происходит между нами.

— Ну, если смысл достаточно глубокий… это неплохо, правда?

— Будет плохо, если мы станем заменой Марка друг для друга, вычеркнув его самого.

— Но мы не сможем его вычеркнуть.

— Не сможем. Значит, он всегда будет стоять между нами.

— А что бы он сам нам сказал?

— На такой вопрос нет ответа.

Этот диалог, логика которого ускользала от них, пугал обоих, и они прекратили его. Они заговорили о Марке проще: Эдвард вспоминал колледж, Брауни — детство.

Они собирались увидеться снова, но не хотели встречаться в этой комнате. В дом миссис Уилсден идти было нельзя, как и в дом Элспет Макран, а привести Брауни к себе Эдвард не мог. Они оба предпочитали не афишировать их болезненные, необходимые, исключительные отношения. Не стоило выставлять эти отношения на всеобщее обозрение, пока они сами во всем не разберутся. Они были тайными бездомными любовниками, но эта бездомность и бесприютность стали частью их связи, их договором, особенностью, делавшей их отношения условными и невинными.

Сегодня они должны были поесть вместе в пабе, который выбрала Брауни, в Бейсуотере, неподалеку (но на безопасном расстоянии) от дома Элспет Макран. Эдвард не хотел ни на чем настаивать. Он готов был идти туда, куда предложит она, и находил какое-то утешительное очарование в мысли о том, что они оба бредут по громадному, безразличному и безликому Лондону к месту встречи, где усядутся в уголке, как невидимки. Идея встретиться в пабе была хороша, она предполагала новую фазу их отношений, терявших напряженность, становившихся более спокойными и обретавших полноту. Эдвард задолго до назначенного времени пришел в Сохо. Он любил долгие прогулки по городу, ходьба отупляла и успокаивала его чрезмерно активный мозг. Он еще не отказался от мысли найти миссис Куэйд, хотя и считал, что она, скорее всего, просто переехала. Теперь ему не верилось, что тот сеанс происходил в реальности. Это все было похоже на попытку вспомнить сон. Эдвард решил добраться до Бейсуотера узкими улочками к северу от Оксфорд-стрит, неподалеку от Фицрой-сквер.

Эдвард не говорил Брауни о Джессе; вернее, не говорил о той галлюцинации, об исчезновении Джесса и своих лондонских поисках. О времени, проведенном в Сигарде, он рассказал в общих словах. Брауни не проявила на этот счет никакого любопытства. У них имелись другие темы для бесед. Известий от Илоны так и не пришло, и теперь Эдвард уже не ждал ничего. Могла ли Илона написать письмо? Он словно поверил в ее неграмотность. Если бы даже она написала, матушка Мэй подвергла бы письмо цензуре и не допустила к отправке ничего, похожего на сообщение: «Не переживай, он вернулся». И пока Эдвард оставался в неведении относительно судьбы Джесса, он был обязан вернуться в Сигард. Это место представлялось ему теперь гротескным и зловещим, и идея возвращения пугала. Человеческое воображение всегда преувеличивает, думал он, и в его голове творились невообразимые ужасы. Но иногда ему казалось, что жизнь хотя бы отчасти может измениться к лучшему. Вдруг он найдет Джесса — например, встретит на улице. Это было бы вполне в духе Джесса, это было бы правильно. Поэтому, идя по улице, Эдвард заглядывал в лица прохожих, нередко видел двойников Джесса и ощущал болезненные уколы угасшей надежды. А может быть, Илона все же напишет ему? Сообщит между делом: «Конечно, он здесь» — и передаст привет от Джесса. Или же Эдвард сам вернется в Сигард, прокрадется в башню, откроет дверь, взбежит по лестнице в комнату отца и упадет в его объятия. Ему не хватало Джесса, он тосковал по нему, он жаждал увидеть его. Но потом возвращался страх, чувство вины, и он вспоминал о своей тайне. Возможно ли, что в некоем неопределенном светлом будущем он сядет рядом с Брауни и расскажет ей обо всем? Тогда галлюцинация преобразуется в нечто обыденное, и он сразу поймет, что это была иллюзия. Потом его загнанные мысли снова обращались к Брауни, и он чувствовал: никакого светлого будущего нет. Это все равно что смотреться в зеркало и не видеть там ничего.

Эдвард уже две ночи провел в своей прежней комнате. Как и предполагал Томас, это повлияло на него, но эффект быстро притупился, сработав только во время встречи с Брауни. Полезных идей у него не прибавилось. Здесь обитали злые духи, призраки вины и ужаса. Больше всего Эдвард боялся, что в конце концов возненавидит Марка, станет видеть в нем демона, сломавшего его жизнь. По ночам этот злобный Марк иногда появлялся в комнате, у кровати Эдварда. Да и как ему не жаждать мести? Он погубил Эдварда, но ведь Эдвард забрал его жизнь. Эту новую страшную мысль породила масса ядовитых пауков, которыми, как он сказал Брауни, была заполнена его голова. Он должен найти себе новое жилье. Он был бы не прочь вернуться домой, но побаивался Гарри. Он воображал, как невыносимо для Гарри видеть его, и для этого было достаточно одной причины: он, Эдвард, знал обо всем. Гарри должен был испытывать горечь и негодование из-за «потери лица» при свидетелях. Порой Эдвард спрашивал себя, хотя особо не углублялся в этот вопрос, что произошло с Мидж и отчимом. Он жил в своем собственном изолированном мирке, не читал газет и не знал о том, что имена названы. Он думал о Мидж, размышлял о том, нужно ли повидаться с ней, но в итоге приходил к выводу, что лучше не попадаться ей на глаза, а то она возненавидит его. Если бы она оттолкнула Эдварда, он бы разрыдался.

И вот теперь Эдвард шел по улицам, разглядывал прохожих, страдал от фантасмагорического смешения надежды и страха, все быстрее сменявших друг друга в его измученном мозгу. Злые духи не дали ему выспаться. Он видел Джесса в Сигарде, тот сидел на кровати и ждал его. Он видел Брауни в пабе, она говорила, что больше не хочет с ним встречаться, что она не сможет простить его никогда. Он видел Илону, танцующую на листьях травы. Потом — ее мертвое тело в реке, быстро уносившей труп к морю; длинные темные волосы напоминали речные водоросли. Он видел Гарри, который наклонялся вперед и говорил: «Ты болен, это болезнь, ты получишь помощь, ты выздоровеешь». Он видел посверкивавшие очки и аккуратную челку Томаса, слышал его шотландский акцент: «В каждый пылинке праха — бессчетное множество Джессов». Он видел желтые глаза Стюарта, наполненные любовью и осуждением.

Эдвард брел вперед, но вдруг остановился. Он увидел что-то — сначала прошел мимо, не обратив внимания, но мозг его отметил увиденное и теперь вспыхнул, посылая отчаянный сигнал. Он развернулся и медленно пошел назад, поглядывая на дома. Потом он заметил ее — совсем маленькая желтая карточка была прикреплена к дверному косяку. «Миссис Д.М. Куэйд, медиум». Ниже еще одна карточка: «ХОТЯТ ЛИ МЕРТВЫЕ ГОВОРИТЬ С ВАМИ?» Эдвард схватился рукой за горло. Да, он искал миссис Куэйд, но теперь испугался, его пробрала дрожь. Неужели его привела сюда судьба, а если да, то с какой целью? Не сойдет ли он с ума, когда увидит миссис Куэйд еще раз? Ему теперь казалось, что он просто забыл, как ужасно, как сверхъестественно неприглядно было в той комнате, забыл, что делала миссис Куэйд и что она собой представляла. Разве ему может помочь новая встреча с ней? Не лучше ли пройти мимо, словно он и не видел маленькой желтой карточки, и бежать? В воображении Эдварда миссис Куэйд представала как инструмент, средство достижения цели, метод обнаружения Джесса. Он живо представлял себе, что она может сказать и сделать, какие ужасные тайны открыть (или сделать вид, будто открывает), какую ложь или жуткий образ навечно поселить в его мозгу. Миссис Куэйд была опасна. Но уйти, конечно, он уже не мог. Эдвард толкнул дверь, которая была открыта, и вошел внутрь.

Он поднялся до квартиры, но дверь оказалась заперта. Никакой записки он там не увидел. Сегодня миссис Куэйд не устраивала сеанс. Поскольку кнопки звонка нигде не было, Эдвард постучал, поначалу легонько, потом громко. Далеко не сразу дверь приоткрылась на цепочке, кто-то выглянул в щель и спросил:

— Кого вам?

— Я хотел увидеть миссис Куэйд, — ответил Эдвард.

— Ее здесь нет.

Дверь начала закрываться, но Эдвард успел всунуть в щель ногу.

— Миссис Куэйд, пожалуйста, впустите меня. Я ваш клиент. Я пришел на сеанс. Вы как-то раз очень помогли мне. Я знаю, сегодня не тот день, но мне необходимо вас увидеть.

Миссис Куэйд сбросила цепочку, и Эдвард надавил на дверь. Он узнал голос хозяйки с небольшим ирландским акцентом. Миссис Куэйд изменилась, сильно похудела. На ней не было ее тюрбана, спутанные седые волосы лежали на шее и ниспадали на сгорбленные плечи. Она стояла, сутулясь, воротник ее платья был расстегнут, а бусы свободно болтались на груди. Она искоса посмотрела на Эдварда и, шаркая ногами, поплелась по коридору. Эдвард закрыл дверь и прошел за ней в большую комнату, где в прошлый раз проводился сеанс. Шторы были едва приоткрыты, в комнате царил полумрак. Стулья теперь не стояли полукругом, а рассредоточились по всей комнате, некоторые разместились друг на друге в углу. Два кресла стояли рядом с камином, в котором горела электрическая лампа, а место дров занял электрический обогреватель. Против одного из кресел располагался телевизор, и его экран теперь ничто не прикрывало. Миссис Куэйд горбилась и волочила ноги; она протопала по комнате, как ежик, взяла бутылку с небольшого столика и после недолгих колебаний положила ее в ведерко для угля, потом села в кресло и, уставившись на Эдварда, принялась бесконечно наматывать на палец прядь седых волос. Он взял в другом углу стул, поставил его рядом с хозяйкой и сел. Возможность занять кресло он не рассматривал. Пока он манипулировал со стулом, глаза миссис Куэйд закрылись.

— Миссис Куэйд…

— Ах да… Так что вы хотите?

— Я хочу… — А чего он хотел? Эдвард не подготовил никакой речи. — Когда я был у вас в прошлый раз, вы говорили что-то о человеке с двумя отцами. Так вот, это был я. Вы помните?

— Конечно нет, — ответила миссис Куэйд. — Я всего лишь проводник. Говорит дух, а не я.

— Значит, некий голос говорил со мной, назвал мое имя и сказал, чтобы я отправлялся домой. Я решил, что речь шла о моем отце. Я поехал к нему, поехал домой, но теперь опять потерял его. Я не знаю, где он. Может быть, он мертв, но я в этом не уверен. И вот я подумал, что вы мне поможете.

— На этой неделе сеансов не будет, — сказала миссис Куэйд. — В любом случае, духи говорят только с мертвыми, так что, если ваш отец жив, никакого контакта не выйдет.

— Но контакт уже состоялся, а он был жив. Если бы вы могли опять связаться с ним…

— Я об этом ничего не знаю. Люди много чего воображают. Они слышат то, что хотят услышать, видят то, что хотят увидеть, я тут ни при чем. Не каждый способен понять голоса, доносящиеся с той стороны, не каждый достоин этого.

Эдвард увидел, что миссис Куэйд трясет. Шаль, которой в прошлый раз был закрыт телевизор, теперь лежала на плечах женщины, миссис Куэйд куталась в нее. Лицо ее похудело, сквозь редкие клочковатые седые волосы просвечивала белая кожа черепа (медиум наклонилась вперед, и ее опущенные глаза почти не смотрели на Эдварда), а голова периодически подергивалась, отчего длинные сверкающие сережки царапали худую шею. Неловким движением она распахнула шаль и вытянула бусы, попавшие ей под платье. После этого снова закуталась в шаль, оставив бусы сверху, попыталась связать уголки узлом, но у нее это не получилось, и она подняла на Эдварда свое старое, сердитое, печальное тонкогубое лицо. Ему пришло в голову, что в прошлый раз он так толком и не разглядел ее лица под большим тюрбаном, украшенным стекляшками, — оно было совершенно невыразительным.

— Вы больны, миссис Куэйд? — спросил Эдвард. — Я могу что-нибудь для вас сделать?

Он встал и приблизился к ней.

— Конечно, я больна. Но это не имеет значения. Моя болезнь не заразна. Так что, вы говорите, вам нужно?

— Мой отец. Я не могу его найти. Он пропал. Его зовут Джесс…

— Я для вас ничего не могу сделать. Я этим не занимаюсь. Вы должны дождаться духов. Они решают. Бесполезно просить их найти отца мальчика.

Эдвард опустился в кресло и попросил:

— Если бы вы могли попробовать… я бы пришел на сеанс на следующей неделе…

Миссис Куэйд, закрыв глаза, полулежала в кресле, голова ее чуть покачивалась. Дыхание ее стало слышным.

«Черт, — подумал Эдвард, — она заснула! А лампа такая тусклая — видимо, она чем-то ее прикрыла. И телевизор включен, только я раньше этого не заметил. Картинка есть, а звука нет».

Эдвард откинулся на спинку кресла, вдыхая пыль. Он стал смотреть на экран телевизора. Канал был плохо настроен, что-то двигалось, появлялись неясные очертания, может быть ветви деревьев. Потом яркость усилилась, прибавился ясный серый свет. На экране выделялась черта, которую Эдвард принял за линию горизонта. Он увидел перед собой море. Он решил, что телевизор черно-белый — изображение на таких выглядит ужасно блеклым после цветного; а может быть, просто шел старый фильм. Но света было много, как в дождливый день, когда солнце выходит из-за туч. Кадр переменился, и Эдвард увидел морской берег. Об этот берег бесшумно разбивались волны, неся за собой морскую гальку. Камера двигалась вдоль берега, показывала песчаные дюны со скудной травой, раскачиваемой ветром. Эдварду эта картинка показалась усыпляющей: медленное движение, бесшумные волны, беззвучно задувающий ветер. Потом на экране появилось устье реки, земля но другую сторону, тополя, тростник, взлетающие птицы. Какие-то большие гуси, с трудом поднимаясь в воздух, били по воде крыльями. «Я бы хотел услышать этот звук», — подумал Эдвард. Камера двигалась в глубь суши, и чем дальше от каменистого взморья, тем уже становилась река. Затем он увидел несколько стройных ив, отражавшихся в тихой воде, и что-то за ними — стена, некое подобие сломанной пристани. Тут камера внезапно замерла, и появился человек. Он стоял чуть поодаль от берега спиной к Эдварду — высокий человек в темной одежде. Вскоре он начал двигаться, повернулся, и камера показала его лицо: молодой человек с прямыми темными волосами, ниспадающими на лоб. Эдвард сидел, не шевелясь, вцепившись пальцами в подлокотник кресла. По мере того как лицо наезжало все более крупным планом, Эдвард укреплялся в мысли, что это он сам. Но вскоре он решил: «Нет, это не я, это Джесс. Что же тут происходит? Наверное, они показывают какой-то старый фильм про Джесса. Какое совпадение, как странно, как ужасно». Джесс, откидывая одной рукой волосы со лба, уже уходил прочь от камеры в сторону речного берега. Он остановился, посмотрел в воду. Потом повернулся и улыбнулся Эдварду.

Эдвард проснулся. До него доносился какой-то странный размеренный звук. Он лежал в кресле в большой комнате миссис Куэйд, экран телевизора был черен. Напротив него в свете лампы сидя спала миссис Куэйд. Звук, который разбудил его, был ее храп. Эдвард выпрямился в кресле. Перед тем как уснуть, он видел фильм о Джессе. Сейчас телевизор уже выключили. Наверное, все это ему приснилось. Он встал. И тут его обуял страх — жуткий, тошнотворный, удушающий страх, вроде того, что он испытал ночью в Сигарде, в темноте. Он бросился к двери, не сумел сразу ее открыть и дергал ручку, пока дверь не распахнулась. Вышел, проделал то же самое с дверью в квартиру и в несколько прыжков спустился по лестнице. На улице он остановился, ошеломленный спокойствием обычного дня и людей, идущих по своим делам. Он тоже зашагал по тротуару, взглянув на часы. Шел пятый час. Он проспал несколько часов. И тут Эдвард вспомнил: Брауни! От беспомощности он кинулся бегом, понимая, однако, что проку от этого мало — паб уже закрыт. Она ждала его и, не дождавшись, ушла. Он упустил ее. Он потерял ее.


«В первом отрывке из своих «мемуаров» миссис Бэлтрам предложила нам недавнюю запись из своего увлекательного дневника (на котором, по ее словам, и основаны мемуары) в качестве примера той «электрической ауры», окружающей, как она утверждает, ее мужа. Кто-то может сказать, что события, происходящие в их загородном доме, свидетельствуют всего лишь о беспорядочной жизни. Но миссис Бэлтрам, похоже, полагает, что гениальность извиняет любые крайности, а жене гения не возбраняется поступать бестактно. Тут поневоле начинаешь сочувствовать бедному затворнику, по некоторым свидетельствам, впавшему в старческий маразм и несколько лет назад оставившему работу. Тем не менее он по сей день остается «господином», «королем в полной славе», «волшебником на летящем коне» и т. п. В довольно бесцветной прозе миссис Бэлтрам все же имеются яркие пятна, оживленные гиперболами и приправленные слащавой сентиментальностью.

Она рассказывает нам, как ей «приходилось бороться», намекает, что у нее были «утешения», утверждает, что «брак с гением влечет за собой определенные неудобства». Похоже, и в самом деле влечет. Во втором опубликованном отрывке довольно подробно рассказывается, как бедняжке Мэй приходилось стоять, потупя взор, когда Джесс «с горящим взором» уносил свою натурщицу Хлою Уорристон наверх, к себе комнату. («Быть натурщицей Джесса — все понимали, что это означало, и к нему вечно стояла бесконечная очередь безвкусно одетых девиц».) Если и дальше пойдет в том же духе, сии «мемуары» обещают стать (нет ни малейших сомнений в том, что цель автора именно такова) оргией бестактности и мести. Каждая страница дышит злобой. Миссис Бэлтрам — большой мастер в искусстве произносить теплые, на первый взгляд, слова и даже похвалы, но при этом подспудно и безжалостно преуменьшать достоинства объекта воспоминаний. Впрочем, этого не чужд ни один биограф. Возможно, нам всем хотелось бы преуменьшить рост тех, кто надменно возвышается над нами, но лишь немногие способны и готовы решиться на такую операцию. Миссис Бэлтрам предстает перед читателем как женщина, одержимая ведением дневников. Эти записи, откуда она черпает материал для своей саги, наверняка представляют собой чтение куда более интересное и даже более привлекательное. Не исключено, что придет время, и мы сподобимся чести прочесть их! Что касается литературных достоинств, то труд миссис Бэлтрам, судя по двум опубликованным отрывкам, их не имеет, но вполне может иметь цену как общественный документ. Велеречивое предисловие сообщает нам: «Мэй Бэлтрам знала всех». Я полагаю, что скандалы и любовные приключения истаскавшихся художников хороши для чтения в поезде. А вот насколько хорош художник Джесс Бэлтрам — вопрос весьма спорный, если учесть полемику, вызванную мемуарами его жены. Она, безусловно, преуспела в рекламе принадлежащего ей сонма картин. Она соблазняет читателей утверждениями о том, что «его поздние эротические работы еще не известны публике». Проницательному знатоку человеческих душ настоящего и будущего эта писанина, несомненно, послужит материалом для изучения психологии женщин, которые считают себя раскрепощенными, но решительно таковыми не являются — такова особенность нашего века. Без сомнений, миссис Бэлтрам вытерпела много мучительных уколов ревности. Она долго ждала своего часа, чтобы отомстить всем хорошеньким натурщицам, согревавшим постель Джесса. (Достаточно прочесть, как во втором отрывке из мемуаров она обходится с Хлоей Уорристон.) Но еще более тяжкие страдания ей причиняла зависть, пропитавшая весь ее эпос, в чем, впрочем, она никогда не признается. Она была незначительной женщиной, вышедшей замуж за человека (как бы к нему ни относиться) весьма неординарного. Ее месть Джессу за то, что он был знаменит, привлекателен, талантлив, харизматичен (то есть имел все то, чего лишена она), должна быть весьма основательной. Однако нам не следует проникаться сочувствием к миссис Бэлтрам. Удача улыбнулась ей, и она не упустила своего шанса. Еще две газетные публикации, чтобы у публики разгулялся аппетит, — и нам обещают выход в свет первого тома мемуаров. Эта книга (а за ней последуют и другие) станет бестселлером. Поговаривают о переговорах с кинопродюсерами».


Томас Маккаскервиль сидел в своем кабинете в Куиттерне и читал статью Элспет Макран, посвященную мемуарам Мэй Бэлтрам. Кроме этого, он прочел второй отрывок из «писанины» Мэй. Он уже два дня жил в Куиттерне один. В первый день ему позвонил один журналист, после этого Томас отключил телефон. Но он сделал несколько звонков — в клинику, чтобы отменить назначенные встречи с пациентами, и в интернат, куда осенью должен был отправиться Мередит, чтобы узнать, не могут ли они принять мальчика сейчас. (Там сказали, что могут.) Он не писал и не получал писем о случившемся. Он не посылал никаких сигналов. Он спрашивал себя: когда же придет Гарри? Гарри непременно должен был прийти, и Томас внушал ему: «Приди, приди». Ему оставалось лишь хранить обвиняющее молчание, чтобы вынудить Гарри сделать это. Томас хотел встретиться с ним здесь, в Куиттерне. Он хотел, чтобы Гарри явился к нему под влиянием чувств в качестве… кого? Просителя, кающегося грешника, врага? Так или иначе, но терзаемый мучительной неопределенностью Гарри должен прийти, ему необходимо выяснить намерения Томаса. Томас не выработал никакой стратегии для их встречи. Он знал, что сумеет найти нужный тон, нужные слова, соответствующую маску. А до того Томас не собирался предпринимать никаких шагов из-за Мередита. Пока он не выяснит, что к чему, пока Гарри не придет, он будет отсутствовать и молчать. Конечно, и речи быть не может, чтобы поговорить с кем-то еще. Когда Томас получит информацию, он сможет действовать. Он хотел вытащить Мередита из дома. Он хотел, чтобы Мередит находился где-нибудь в другом месте, на нейтральной территории, где можно общаться с ним, не сталкиваясь с враждебными силами. Было жестоко отправлять Мередита в интернат так сразу. Но все случившееся вообще было жестоко по отношению к Мередиту. Мысль о том, что сын застал Мидж и ее любовника в родном доме, была невыносима. Раненое воображение Томаса возвращалось к этой сцене, пополняя ее каждый раз новыми подробностями, и от этого он проникался уверенностью: чистота мыслей никогда больше не вернется к нему. Он всегда был сдержанно строг с Мередитом. Мидж иногда обвиняла его в том, что он слишком суров, но такие отношения основывались на глубоком интуитивном взаимопонимании между отцом и сыном, который был так похож на него. Томас уважал немногословное достоинство Мередита и его обходившуюся без слов любовь. И против этой связи, против возможности молчать или говорить, было совершено непристойное преступление. Но Томас и помыслить не мог о том, что потеряет мальчика. Что бы ни случилось, они с Мередитом едины.

Теперь Томас был способен думать и о Мередите, и о Гарри, «принимать разные точки зрения». Он решил пока не учитывать Стюарта, а рассматривать его как аберрацию, которая пройдет, когда право владения останется за Гарри. Он не мог думать о Мидж — тут он испытывал чистое страдание. Его разум не мог осмыслить этого, он распадался на малодушный скептицизм, отчаяние, слезливое детское горе, трагическую позу, холодное жестокое любопытство и бешенство. Он удивился, открыв в себе способность к гневу. Конечно, любой мог бы сказать Томасу, и сам он себе говорил, что вокруг его молодой жены непременно будут виться поклонники. Она была такой красивой, такой живой, так хорошо одевалась, так отличалась от обычной женщины, на которой Томас предполагал жениться. Мидж стала для него самой лучшей женой, чудом, странным счастьем, источником радости и никогда — беспокойства. То, что она влюбилась в него — а она несомненно была влюблена в него когда-то, — служило доказательством щедрого и непредсказуемого богатства жизни с бесплатным приложением в виде удивительного блаженства. Мидж дала ему счастье, которое он считал недостижимым для себя, даже чуждым. Теперь же его любовь и счастье, это витающее в облаках невероятное счастье, мучили его, превратившегося в какое-то огромное дрожащее воплощение чувствительности, способное лишь страдать. Ни кончиться, ни уменьшиться эта боль не могла. «Я люблю ее, я люблю ее, — говорил себе Томас, закрывая лицо руками и издавая стоны. — Ну почему этого недостаточно, чтобы создать свою реальность, свободную от всего остального?»

Он винил себя и изобретал все новые способы, чтобы винить себя еще сильнее. Ну почему он не сумел защитить ее, обезопасить? Почему же ему, со всеми его профессиональными знаниями, со множеством удивительных секретов, даже в голову не пришло, что жена может ходить на сторону? Ему было известно, что у Мидж есть друзья, о которых он практически ничего не знает. Он даже не спрашивал о них. Он был невнимателен, поглощен собой, его любовь почивала на лаврах. Он принял как нечто само собой разумеющееся не только Мидж, но и свою любовь к ней. Безусловно, тут играло роль его тщеславие, чувство превосходства над любым соперником, убеждение, что люди немного побаиваются его и никогда не осмелятся рассердить. Но потом в защиту Томаса возопила его любовь, его счастье: ведь он бесконечно доверял Мидж, доверял с детской простотой. Эта простота и доверие царили здесь, в безупречном здании их брака, и нигде более. А потом его гнев обрушивался на эту ненавистную пару, на его мучителей, разрушивших его радость, отравивших его мозг, истерзавших его болью. Он чувствовал, что мог бы с гораздо большим достоинством вынести честную утрату, расставание без обмана. Все прошло бы гораздо легче, будь это другой мужчина, незнакомый, любой, кто угодно, кроме того, кого он так чистосердечно любил, кому доверял.

Он воображал лицо жены, сияющее и исполненное живого, чувственного довольства, которое он принимал за абсолютно невинную joie de vivre[63]. Неужели его представление о Мидж как о счастливом зависимом ребенке было так далеко от действительности? Чтобы его жена, его дорогая, любящая, принадлежащая только ему Мидж могла замыслить и воплотить в жизнь долгосрочный хладнокровный обман… Томас не отваживался ставить под сомнение страсть, вынудившую ее обманывать мужа в его собственном доме. Два года… Наверное, они вожделели друг к другу. Не успевал Томас выйти из дома, как звучал долгожданный телефонный звонок. Осторожное, тщательное планирование встреч. Как бы между делом заданные Томасу вопросы: когда он уезжает, куда, надолго ли. Тонкий расчет, безжалостные козни, а на поверхности — знакомые улыбки. А когда он обнимал ее, из-за его плеча выглядывало совсем другое лицо. Ах, какая безжалостная страсть, она уничтожила его. Полнокровный поток другой жизни умудрялся бить ключом в этом тесном пространстве, заполнял его собой. Так что скорее уж он сам, его претензии на нее были той скучной, безрадостной переменой, унылой и ненавистной рутиной, к которой Мидж, преодолевая себя, возвращалась из яркого дворца страсти и нежности с его особенным языком, его роскошной мифологией и секретными кодами любви. Теперь Томас видел его, это другое место — огороженный лагерь, деятельный и суетливый, с плещущими на ветру флагами и высокими шелковыми шатрами, наполненный тревожными звуками труб и барабанов. Все цвета жизни были там, а здесь они выцвели, осталась однообразная серость. Два года. А он ничего не замечал, не видел и не чувствовал, хотя его лишали всего, на что он так доверчиво полагался и что он так сильно любил.

Томас вспомнил, что в последнее время действительно замечал «настроения» Мидж, задумывался о них, но в конечном счете решал не беспокоиться. Он подумал, что не стоит теперь перебирать интимные подробности их брака в поисках причин того, что случилось. Причины эти, несомненно, многообразны и, возможно, глубоко скрыты, но в любом случае сейчас не время рассматривать и разбирать их. Не все можно улучшить и прояснить умственными разысканиями. Томас не стал тревожить свою пуританскую скромность. Он ценил целомудренную сдержанность в себе и других, считал ее прямым путем к счастью и упорядоченной страсти настоящей любви. Он всегда думал, что между ним и Мидж существует глубокое и сильное сексуальное чувство, опровергающее вульгарные представления из учебников. Она любила его, он был ей нужен, она посмеивалась над его важностью, держалась за его силу, восхищалась им, ценила его, доверяла ему, дарила ему свою живую красоту и полноту своего физического присутствия. Или так ему только казалось? Сколько страниц нужно теперь пролистать назад, чтобы понять, когда началась эта фальшь?

Томас не привык к страданиям; глубокая скорбь, вызванная смертью его родителей, не была похожа на нынешние переживания. У него возникло ощущение, что в том месте, где прежде находилась его любовь к Мидж, образовалась огромная пустота. Но как такое могло произойти? Он страдал по-новому, невыносимо, словно специально для него изобрели особую пытку, истинное терзание. Его любовь превратилась в абсолютную боль. Неужели он, Томас, способен так страдать? Он не привык и к бесконтрольному гневу. Теперешний гнев, находивший на него временами и грозивший войти в привычку, был направлен на эту парочку обманщиков; удивление и шок при мысли об их предательстве не проходили, а к Гарри он порой испытывал яростное отвращение, переходящее в ненависть. Томас понимал, что в скором времени он должен будет смирить и свести на нет эти деструктивные эмоции, но у него не было ясного представления о пространстве, что лежало перед ним. Его гордость и достоинство были глубоко ранены, они требовали лечения, перевязки. Принять смиренную позу всепрощения? Но мир истолкует это как слабость. (Значит, мнение мира ему небезразлично?) Или лучше подойдет поза созерцательного и великодушного понимания, которое, видимо, придется растягивать до бесконечности? Или надо осуществить холодный, точно рассчитанный план кампании с целью уничтожения соперника? А что потом — восстановить тягостный, невыносимый брак? Нет, хорошего решения не было. Неожиданный приезд в Лондон тоже принесет мало толку. Он решил выжидать, смотреть, как развиваются события, надеяться на чудо и оттачивать свой ум. Его любовь к Мидж, беспокойная и неугомонная, гневная и безумная, время от времени мучила его видениями счастья и радости; его малодушная фантазия предлагала ему иллюзорные утешения: все в конечном счете как-то безболезненно образуется. «Я люблю ее, я хочу ее!» — снова и снова рыдал он. Но не мог получить того, чего так страстно желал, а самое главное: не мог сделать свою любимую жену такой, какой она была когда-то, — нежной и преданной.

Эти навязчивые мысли (уже превращавшиеся в шаблоны — Томас знал их и боялся) были прерваны звуком, донесшимся снаружи через открытое окно. Этого звука он ждал — шорох автомобильных покрышек, катящихся по гравию. Томас поднялся и увидел в окно, как из автомобиля выходит Гарри. Дверь машины захлопнулась с легким щелчком. Томас причесался в ожидании звонка.


— Я полагаю, тебе все равно, — сказал Гарри.

— Тебе удобно так думать.

— Ты не хочешь развестись?

— Нет, конечно нет.

— Значит, ты не возражаешь?

— Я знаю, что ты бессердечный лгун, — сказал Томас. — Можно мне отметить, что ты еще и дурак?

Для них обоих эмоциональный шок от встречи оказался даже большим, чем они ожидали, отчего первые двадцать минут они говорили почти наобум, чтобы скрыть волнение. Оба были исполнены решимости сохранить спокойствие, не выказать слабости, остаться хозяином положения и одержать победу. Они не предполагали, что ими овладеет неловкое замешательство, которое неожиданно смутило их и вызвало эмоциональный ступор. Сцена, пока лишенная высокого накала, и дальше развивалась без особого драматизма, что делало достижение результата весьма маловероятным. У Томаса было преимущество, поскольку он меньше зависел от алкоголя. Гарри же решил не предлагал выпить, хотя его потребность в выпивке в кризисных ситуациях была очевидной: ее выдавали беспокойные жесты и лихорадочные взгляды.

— Мы должны поговорить спокойно, — сказал Гарри, — проявить благоразумие и разрушить как можно меньше. Я надеюсь, мы сможем остаться друзьями.

— Разумеется, мы не сможем, — ответил Томас. — Ты, похоже, не способен думать. И вообще, чего ты хочешь?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты явился без приглашения, полагаю, чтобы о чем-то мне сказать. Так почему бы тебе не начать говорить?

— Боже милостивый, ты холоден как рыба, — произнес Гарри. — Зачем делать вид, будто ты удивлен моим приходом, разве ты меня не ждал? Разве ты не хочешь услышать какое-то объяснение, рассказ обо всем? Или ты собираешься продолжать работу, будто ничего не случилось?

— С чего ты вдруг прибежал ко мне? Хочешь, чтобы я тебя утешил?

— Нет, черт побери! Я думаю, что в утешении нуждаешься ты.

— Моя жена все мне рассказала, и я ей верю. Она не просит развода. По-моему, это не оставляет тебе иного выбора, как только убраться из нашей жизни. И уж конечно, я не собираюсь копаться в подробностях вашего благополучно скончавшегося романа. Поскольку тебе нечего мне сказать, убирайся. Не вижу необходимости говорить с тобой и не хочу больше тебя видеть. У нас с тобой все кончено.

Эта речь, исполненная яда, испугала и смутила Гарри. Он понял, какую шутку сыграло с ним собственное лицемерие, теперь казавшееся наивным: он ведь предполагал, что Томас, расстроенный и взбешенный, останется таким, каким был всегда, — ироничным, хладнокровным, любезным, сочувствующим, терпеливым и понимающим. Гарри, как и предполагал Томас, приехал в Куиттерн, потому что не мог иначе; теперь, когда все раскрылось, он испытывал насущнейшую потребность увидеть Томаса, просто побыть в его присутствии. Ему требовалось это утешение, облегчение — увидеть Томаса и удостовериться, что тот если и не прощает, то хотя бы готов к спокойному, разумному разговору. Еще Гарри было необходимо — прежде чем выработать наконец собственную стратегию — выяснить, что сказала Томасу Мидж, причем сделать это так, чтобы Томас не понял, как мало Мидж сообщила ему, Гарри. После их разоблачения Гарри виделся и говорил с ней, но понять ее так и не смог. Она вела себя как дикий зверек; беспокойная, нервная, она избегала его взгляда и не столько говорила с ним, сколько выкрикивала что-то. Он звонил ей вечером в день, когда все открылось, но никто не снял трубку. Он не отважился подъехать к ее дому из опасения столкнуться с Томасом. На следующий день она ответила на звонок и сказала, что Томас уехал в Куиттерн и что Гарри может прийти и поговорить с ней. Он примчался, окрыленный надеждой, но ему пришлось сидеть с ней в гостиной, словно он был светским визитером или поклонником. Все здесь напоминало о потрясении, которое они испытали при появлении Томаса, — раскрытые газеты на столе, распахнутая дверь. Гарри уже начал жалеть, что не остался и не поговорил с Томасом начистоту сразу же, хотя понимал, что в тот момент он был парализован и — страшно в этом признаться — испытывал чувство стыда. Но если бы он остался, он мог бы получить то, чего ему так не хватало сейчас: ясное представление о ситуации. Когда Гарри снова увидел Мидж, он не знал, сказала она Томасу о Стюарте или нет. Он надеялся, что не сказала. Он был почти уверен, что эта глупость со Стюартом быстро пройдет и все будет так, как он воображал себе прежде, представляя те времена, «когда Томас все узнает»: потрясенная Мидж плачет от счастья, бежит к нему, к Гарри, остается с ним, и наступают радость и покой. Он с болью смотрел на нее, а она расхаживала по комнате, вздыхала и рассеянно поправляла волосы. Гарри не спрашивал — она сама сказала, что после отъезда Томаса поспешила к Стюарту, но тот уже съехал, комната была пуста, и адреса он не оставил. Когда Гарри позвонил ей утром, она первым делом спросила о Стюарте, не вернулся ли он домой. Когда Гарри приехал к ней, Мидж позволила взять ее за руку, но опять спросила, где искать Стюарта, у кого можно узнать о нем. Она металась из угла в угол, словно не замечала отчаяния Гарри, не обращала внимания на его горе и страх, на то, что он нуждается в утешении. Он не решался сказать об этом из боязни совершенно невыносимого отказа. Лучше пусть она пока принимает его как старого друга, имеющего право находиться здесь хотя бы в качестве доктора. По крайней мере, она не прогнала его и в ходе своего истерического монолога дважды воскликнула: «Ох, Гарри, Гарри!» — словно ждала от него помощи, и это давало ему надежду.

— Томас уехал… Где мне найти Стюарта? Я могла бы спросить у его друзей… Что же я наделала, господи, что же я наделала! — повторяла она.

Гарри же говорил:

— Успокойся, пожалуйста. Не волнуйся, я найду Стюарта. Не переживай за Томаса. Положись на меня, не забывай меня, все будет хорошо.

Он ничего не сказал о своем намерении встретиться с Томасом. Раз или два он мысленно пытался сформулировать вопрос: «Что тебе сказал Томас? Что он сделал?» Но так и не задал его — это могло совершенно выбить Мидж из колеи. После второго свидания, на следующий день, он пришел к выводу, отчасти утешительному: она действительно пребывает в состоянии временного помешательства. Планируя встречу с Томасом, Гарри включал в нее и некую немыслимую консультацию о здоровье Мидж.

Когда он понял, что пора встретиться с Томасом, и отчаянно гнал машину по шоссе, в голове его родилась еще одна идея: они должны помириться. Гарри будет направлять разговор и выражать сочувствие Томасу, после потери жены очевидно решившемуся бежать от света. Возможно, нужно признать некоторую степень своей вины и даже — нужно только очень тщательно выбрать слова — попросить у Томаса прощения. После этого они смогут говорить как цивилизованные люди. Но теперь, глядя через стол на Томаса и слушая его голос, Гарри понимал, что подобные жесты просто невозможны. Это была война. Значит, Мидж сказала Томасу, что больше не любит Гарри. Или все-таки не сказала? Томас вполне способен выдумать это сам. А как насчет Стюарта?

— Неправда, что Мидж не любит меня, — произнес Гарри. — Ты все выдумал. И почему ты продолжаешь называть ее женой? Ее зовут Мидж. И почему ты удрал из Лондона, если веришь, что на самом деле она хочет остаться с тобой? Ты противоречишь сам себе. Я имел с ней долгий разговор вчера и сегодня. Конечно, она в шоке, но уже выходит из этого состояния, она по-прежнему любит меня, чего ты никак не можешь осознать. Тебя она никогда не любила, она никогда не была по-настоящему твоей женой. Мы с ней обсудили все это, я знаю, как обстояли дела, я знаю все. Она тебя всегда боялась. Поэтому нам приходилось лгать, что лично у меня вызывало отвращение. Да, в этом мы виноваты и сожалеем, что не сказали правду сразу же. Со мной она становится другим человеком, она счастлива и свободна — ты бы ее не узнал. Ты же психиатр, ты должен понимать, когда человек несчастен, и ты видел, какая она была беспокойная, обидчивая и неудовлетворенная. Со мной ей уютно. Ты должен понять, что потерял ее. Не ссорься с Мидж, отпусти ее, она все равно не останется с тобой, она уже ушла. Ты убежал и оставил ее, потому что понял — она хочет быть со мной, а тебе это невыносимо. Ты сдался, опустил руки, ты признаешь, что она ушла навсегда. Я не хотел говорить этого, я хотел быть великодушным, я собирался извиниться, но ты сам меня вынудил. Мидж говорила о тебе так, как никогда не говорят о том, кого любят. Она считает, что ты холоден, не способен на нежность, лишен чувства юмора. Она сказала, что ты пренебрегал ею…

— Все это ложь, — ответил Томас, — грязная презренная ложь!

— Отнюдь! Если ты и вправду решил, что она бросила меня, зачем ты уехал? Почему оставил ее и Мередита? Тебя, похоже, даже сын не волнует. Она права — ты холоден, ты не заслуживаешь такой замечательной женщины. Я думаю, по-настоящему она тебе и не нужна. Почему ты не хочешь признать это? Господи милостивый, ведь считается, что ты умеешь разговаривать с людьми, у которых нарушена психика! В данном случае твои таланты тебя подвели. Сейчас ты оказался жертвой и пациентом. Неужели ты не понимаешь? Тебе нечего сказать.

Томас сидел неподвижно, с багровым лицом, смотрел на Гарри и заметно дрожал. Потом он сжал губы, опустил глаза и снял очки.

«Я выиграл, — подумал Гарри, — я завоевал ее, она моя! Он потерял дар речи от бешенства, но ведь он молчит. Может быть, он и в самом деле хочет избавиться от нее? Только почему он не понял этого раньше, почему я не поверил в это… Я победил, я победил!»

Размеренным, но быстрым движением Томас отодвинулся на стуле и открыл ящик стола. Гарри вскочил на ноги.

В этот момент что-то произошло в комнате. Коричневый комочек пересек ее по диагонали туда и обратно, совершая быстрые зигзагообразные движения. Раздалось тихое щебетание, затем громкий хлопок. Это малиновка влетела в открытое окно, а потом ударилась о стекло.

Томас вскочил со стула и велел Гарри:

— Закрой дверь!

Птица сильно билась крыльями о стекло, а когда Томас попытался открыть окно пошире, раму заело.

— Смотри, смотри! — сказал Гарри.

Малиновка отлетела от окна и принялась нарезать быстрые круги под потолком, ударяясь хрупким тельцем о стены. Гарри пришел на помощь Томасу, и совместными усилиями они подняли раму повыше. Птица металась в углу, пока не упала на пол за кипой книг, где осталась лежать в зловещей неподвижности. Томас огорченно вскрикнул и принялся растаскивать книги, а Гарри повторял:

— Лети, птичка, туда лети, туда.

Когда книги были убраны, птица снова взлетела, ударилась о стену и присела на шкаф, глядя вниз яркими карими глазками. Потом с решительным видом спикировала вниз и вылетела через окно, описала изящный круг в воздухе, вспорхнула и уселась на бук, откуда стала поглядывать в сторону дома.

— Я боялся, как бы она не застряла в окне, — сказал Гарри.

Томас чуть опустил раму, потом до конца закрыл ее. Не глядя на Гарри, он вполголоса произнес:

— Уходи, иди.

— Ты хотел достать пистолет? — спросил Гарри.

— Нет, конечно, — ответил Томас после паузы.

— Томас…

— Уходи.

— Мне жаль.

Томас сделал жест, словно принял его извинение, и открыл дверь. Гарри вышел. Почти сразу же раздался звук его отъезжающей машины. Томас постоял немного, не двигаясь, потом открыл окно и впустил в комнату птичью песню.

Через некоторое время он спустился по лестнице в сад, прошел по неровной серой щебенке на траву, прогулялся до опушки — светло-зеленая дымка оттеняла синеву неба, а рододендроны вдали были подернуты сиреневым и розовым маревом. «Очень в духе Гарри, — подумал Томас. — Решил, будто я полез за пистолетом, когда мне нужен был платок, чтобы протереть очки! Но если он так думает, пускай. Он живет в романтическом мире. В мире романтического насилия». Но мысль о пистолете, размышлял Томас, двигаясь по тропинке между отцветших колокольчиков, была в некотором роде правильной. «В тот момент я вполне мог его убить. Почему? Конечно, он нес абсолютную чушь… а может и нет, не совсем чушь? Поток убийственных и ужасных оскорблений. Но я не мог ответить, я не мог сказать, что вот это и вот это неправда, потому что… и я не мог прокричать, что люблю мою жену и не отдам ее. Убийство стало бы единственным возможным ответом, но для меня такой ответ невозможен. Он не ошибся — сказать мне было нечего, он переиграл меня. Господи милостивый, я чуть не разрыдался». Томас вдруг осознал, что его трясет от неудержимого гнева. Малиновку послало само провидение. Кроме того (хотя Томас не мог решить, хорошо это или плохо), происшествие с птицей предоставило Гарри возможность извиниться, а Томас, хотя и отмахнулся от этого, принял его слова.

Сквозь зелень уже проглядывал красный кирпич ограды перед домом Шафто, и Томас, как всегда в этом месте, повернул назад. Он начал понимать, как основательно подорвана его жизнь. Сможет ли он когда-нибудь снова предаться чистым, спокойным, свободным мыслям? Он чувствовал глубокое горе. Не отчаяние; слабость и отдохновение отчаяния стали бы для него облегчением. Нет, он чувствовал напряжение, энергию, готовность принимать решения, но при этом непреходящую боль.

В голову ему пришло слово lachete[64], которое всегда казалось более выразительным, чем английская «трусость».

«Je suis un lache»[65],— сказал он себе. Почему он бежал от Мидж, оставил дом, бросил Мередита? Гарри не ошибся, когда ударил его в самое слабое место. Теперь Томасу представлялось совершенно очевидным, что он должен был остаться; точно так же, как тогда казалось, что он должен уехать. Для чего он уехал — чтобы сохранить достоинство? Или от страха, что отвращение к предательству Мидж может вызвать ненависть к ней? Мог ли он возненавидеть ее, как возненавидел Гарри? Эта мысль была ужасна. Он убежал от нее, как от вспышки насилия в самом себе, он боялся вдруг обнаружить, что вид Мидж вызывает у него отвращение. А если он вернется назад и не найдет ее, если она ушла? Кого он будет винить, кроме себя? Но Мидж, конечно, не бросит дом, пока там Мередит. Томасу никогда не приходило в голову, что Мередит может занять не его сторону. Он спрашивал себя, каким образом то, что видел Мередит, повлияло на его отношения с отцом, надолго ли это, помешает ли это им. Смогут ли они обсуждать случившееся? Насколько ужасны будут последствия?

Томас ждал приезда Гарри. Гарри приехал, и что-то произошло, сдвинулось. Следующий ход был за Томасом. «Я должен вернуться в Лондон, — думал он, — и быть с Мидж. Я должен понять, в самом ли деле Стюарт, как она говорила, убил ее любовь к Гарри». Ни с чем подобным этому Томас не сталкивался на практике, но такие вещи были ему знакомы, он понимал их механизм. Он спрашивал себя: может быть, нужно встретиться со Стюартом? Если Стюарт и правда стал причиной временного помешательства Мидж, пожалуй, лучше пока его не трогать. Или же Томас не хотел предстать перед молодым человеком в роли мужа влюбленной в него женщины? Стюарт, несомненно, будет действовать разумно и осмотрительно, он должен уйти с дороги. А если нет? Возможно ли, чтобы он, пусть и непреднамеренно, спровоцировал Мидж?

«Я расчетливый человек, я манипулирую людьми. Я запускаю механизм и отхожу в сторону. Так, например, я отправил Эдварда в прошлое, в его старую комнату. Я небрежный садовник, я сажаю растение и бросаю его. Я произнес правильные слова и оставил Мидж переваривать их».

Когда Томас подходил к своему дому, по дорожке к крыльцу подъезжал большой автомобиль. В первое мгновение он подумал, что это приехала Мидж, что она вернулась, и испытал прилив радости. Потом из машины выбралась знакомая фигура в фетровой шляпе. Это был мистер Блиннет. «Боже, — подумал Томас, — это против всех моих правил». И поспешил вперед.


Эдвард стоял перед Железнодорожным коттеджем. Светило солнце, и над равниной висела легкая дымка — печальная, пыльная, золотистая предвечерняя дымка. Над выемкой железнодорожной колеи неподвижно застыли в безветрии белые соцветия бутеня и лиловые цветки высокой травы. Масса мелких ярко-синих цветов росла под ногами Эдварда. Он вспомнил их название: дубровник. К тису была прикреплена большая табличка с надписью: «Продается». Окно, разбитое Эдвардом в прошлый раз, теперь было распахнуто и немного сошло с петель. Он полез через него внутрь и попал ногой на влажную мягкую поверхность дивана, который придвинули к окну. Тут явно поработали дождь и ветер, постаралось летнее солнце. В комнате пахло плесенью и холодным запустением. Большую часть мебели вывезли, остались только диван, пара сломанных стульев да потрепанный коврик. Он прошел по дому, слушая звук своих шагов по голому полу, заглянул в спальню, где осталась старая металлическая кровать, на которой когда-то лежали Джесс и Хлоя, упиваясь красотой друг друга, и вернулся в первую комнату — она была пуста, в ней царило разложение. Скоро ее поглотят погода, природа, грибок и настырные зеленые побеги. Эдварду казалось, что он слышит шепоток этой зелени, царапанье ветвей тиса по окну, прорастание плюща сквозь плитки, работу насекомых в глубине дерева. Его пробрала дрожь, и он вышел через дверь, а потом тщательно закрыл ее за собой. Поставил обратно сломанную раму, и ее надежно заклинило на месте. Потом он спустился на железнодорожные пути и зашагал по ним, пытаясь вспомнить карту. Он прошел мимо тропинки, уходящей направо, к Сигарду, — по этой тропинке Сара Плоумейн в тот роковой вечер вела Мидж и Гарри к их судьбе.

Поросшая травой колея чуть заворачивала, заросли крапивы и крупнолистного щавеля становились все гуще. Постепенно колея пошла вверх, и Эдвард почувствовал под ногами твердую каменистую почву, из которой пробивалась трава. Дорога выровнялась, он обернулся и увидел переливающиеся поля красноватого ячменя, а за ними — необычайную цветную полосу. Ее желтизна отливала такой ядовитой яркостью, что летнее небо за ней по контрасту казалось темным. Видимо, это были поля рапса, о которых говорила Илона. Их цвет напомнил Эдварду до ужаса интенсивную желтизну абстрактных полотен Джесса. Он развернулся и пошел дальше и вскоре увидел за деревьями башню Сигарда. Теперь он забирал направо по вьющейся змеей тропе, чуть поднимавшейся над остальным ландшафтом. По обе стороны от тропы лежало болото — засохшая вязкая земля, заросшая жесткой болотной травой, испещренная трещинами с водой. Невысокие неровные ивы, бузина и орешник все еще закрывали обзор, а в глазах у Эдварда расплывалось марево теплого мерцающего воздуха. Желтоватые соцветия бузины, над которыми жужжали пчелы, источали сильный запах сигардского вина. Эдвард прямо с железнодорожной станции поспешил на автобус, а с автобуса по железнодорожному пути — к коттеджу, держась далеко в стороне от Сигарда. Он почти ничего не ел и теперь чувствовал пустоту в желудке, его пошатывало, а жужжание пчел отдавалось в его пустой голове. Пиджак он нес в руке, но все равно вспотел на послеполуденной жаре. Неожиданно выйдя за кромку деревьев, слева от себя и довольно близко он увидел воду, спокойную блестящую светло-синюю гладь. Эдвард остановился и в наступившей тишине услышал, как волны тихо перебирают прибрежную гальку. Море дышало прохладой — слишком мягкой, чтобы назвать это ветерком, но приносившей облегчение после знойной равнины. Позже Эдвард подумал, что, если бы в самый первый день доверился чутью и исходил из знания, что железная дорога проложена до моря и потому должна вывести к нему, он не остановился бы у Железнодорожного коттеджа и никогда бы не встретил Брауни. Тогда в день «галлюцинации» он не спешил бы, как безумный, а разобрался в том, что видел; и вообще в тот день с утра мог бы остаться с Джессом, и Джесс не ушел бы из дома и не потерялся… Нет, лучше не думать об этом.

Несмотря на эти мучительные неотвязные мысли, при виде моря Эдвард испытал облегчение. Он шагнул на пустой каменистый берег, на коричневатую ровную гальку, про которую говорила Илона. Прошел по хрустящим камням, потом остановился и некоторое время смотрел, как небольшие волны набегают на берег, любовно лаская сушу, слушал слабое ритмическое шуршание, когда они накатывали на гальку, и шорох отступления. Черные и белые кулики носились вдоль кромки воды, издавая переливчатые мелодичные крики. Но сегодня Эдвард не мог наслаждаться морем; оно навевало грусть одиночества, наполняло дурными предчувствиями и печалью, а вид ясной излучины горизонта не приносил обычного успокоения. Сегодня магия моря была иной, она казалась нездешней и враждебной, а от синевы вод веяло холодом. Эдвард побрел по берегу — сначала вдоль кромки воды, а потом вернулся на железнодорожную насыпь, идти по которой было легче. Вскоре он увидел впереди каменную стену волнолома и линию бурунов, уходящую в море. Вероятно, это была гавань «рыбарей», о которых говорила матушка Мэй, — их деревня увязла в болоте после сильного шторма и наводнения, погубивших заодно и железную дорогу. Гавань, когда он добрался до нее, оказалась практически целой, два волнолома прямо и под углом замыкали пространство спокойной воды, где ловили рыбу крачки. Эдвард нашел остатки станционной платформы, а вот каких-нибудь следов деревни поначалу не увидел, но, приглядевшись, заметил крупные фрагменты каменных стен, обрушенных под прямым углом, как на средневековых гравюрах с изображением руин. Развалины были окружены ямами с водой, поросли плющом и дикой буделеей. Но Эдвард не остановился. Он увидел впереди устье реки и побежал туда.

Железнодорожный путь чуть заворачивал в глубь суши, но Эдвард помчался прямо по твердой земле, поросшей травой, перепрыгивая через травянистые кочки. Река, исчезнувшая из поля зрения за высоким тростником и ивами, вдруг возникла у его ног так неожиданно, что он чуть не свалился в нее. Эдвард остановился, оглядывая широкий, необыкновенно спокойный простор целеустремленно текущей воды, в которой отражалось голубое небо и несколько высоких тополей на другой стороне. Его снова охватил страх — ужасный, черный, удушающий страх, уже знакомый, дважды нападавший на него. Он чувствовал себя так, словно его диафрагма пробита и вся нижняя часть тела заполнена чернотой. Ему не хватало воздуха. Глубоко дыша, Эдвард заставлял себя медленно идти вверх по течению, прикидывая расстояние до другого берега, и заглядывал в заросли тростника, образовавшие разного размера островки, соединенные белым окопником, желтыми ирисами и плавучими зарослями водяного лютика. Он искал знакомый строй ив, но их было много, и он не мог определить — те или не те. Потом показалась каменистая отмель, а за ней — каменное сооружение; Эдвард сразу догадался, что это остатки моста или дамбы, по которой железная дорога пересекала реку. Он снова начал задыхаться; держась рукой за горло, прошел несколько шагов и остановился. Голова у него кружилась от бесконечного вглядывания в заросшую тростником бурую воду. «Наверное, я пропустил то место, — подумал он, — и там ничего нет. О господи, пусть там ничего не будет и я смогу уехать домой. Я пытался. Я пытался». Но обретет ли он свободу? Освободится ли он когда-нибудь?

«Пройду еще пятьдесят ярдов, и все», — решил Эдвард. И тут он увидел те самые ивы; по крайней мере, этот ряд ив как-то особо отозвался в его памяти. Он пошел быстрее и наконец добрался до деревьев, встал на колени на кромке берега и пристально вгляделся в воду. Поначалу он видел только свое отражение — темные очертания головы на поверхности воды. Потом он начал различать то, что лежало на глубине среди тростниковых зарослей; потом, не вставая с колен, он сместился чуть вверх по течению. А потом он увидел Джесса.

Он знал: этот ужас и есть Джесс, потому что — как можно сомневаться? — сам Джесс указал ему это место. А еще, странно всплывая почти до поверхности, раскачивалась опухшая рука с рубиновым перстнем на пальце. То, что находилось ниже, было темнее, — округлый тюк, запутавшийся в водорослях. Подчиняясь мимолетному порыву, Эдвард нагнулся и прикоснулся к руке. Она была мягкой и очень холодной. Он дотронулся до перстня и, словно подчиняясь чужой воле, стащил его с пальца. Перстень сошел легко, свободно, и Эдвард надел его на безымянный палец левой руки, только теперь вспомнив, что именно так носил перстень Джесс. Потом он с трудом поднялся на ноги, отвернулся; рвотные спазмы подступили к горлу, но его так и не вырвало. Эти болезненные звуки разорвали то, что прежде казалось тишиной, а теперь наполнилось щебетом птиц. Он сидел в траве спиной к реке, обхватив голову руками.

Потом поднялся, вернулся к реке и наклонился над камышовыми зарослями. Тело оставалось на месте. Были видны сутулые плечи, склонившаяся вперед большая голова, пряди волос, колышущиеся в воде. Слезы потекли по лицу Эдварда, и он зарыдал, прислонившись спиной к береговому обрыву. Слезы падали на ростки тростника и прямо в реку. Некоторое время он плакал в голос, громко всхлипывал, словно просил о помощи. Но никто, конечно, не мог его здесь слышать. Наконец он задался вопросом: что теперь нужно делать? Попытаться вытащить мертвое тело? Но хватит ли на это сил? Преодолевая тошнотворное отвращение, Эдвард снова опустился на колени, протянул руки к ссутулившимся плечам и попытался ухватиться за них. Скользнул руками по заилившейся материи, прикоснулся к мертвой плоти и ощутил внезапный страх: вот сейчас утопленник схватит его и утащит на дно. Он чувствовал вес тела Джесса, но не мог сдвинуть его с места, потому что труп запутался в переплетенных камышовых стеблях, корнях и водорослях. Чтобы вытащить его, придется сойти в воду и разорвать путы… Он не мог этого сделать. К тому же, как только тело освободится, его мгновенно подхватит течением и унесет в море.

Эдвард снова сел в траву и, моргая от яркого света, спросил себя: «А может, это тоже обман зрения?» Он встал и встряхнулся всем телом, как собака, ущипнул себя за палец, за руку, оглядел пустынный ландшафт речного устья, ивы, руины железнодорожного моста. Потом снова перевел взгляд вниз, проверяя свое восприятие и душевное состояние. Конечно, это не сон, и ощущения совсем другие, чем в прошлый раз. Но разве сегодняшнее видение не доказывало, что тот, прошлый образ, когда Джесс смотрел на него сквозь толщу воды и улыбался, не был обманом зрения? Или наоборот, прошлое видение доказывало нереальность нынешнего? «Нет, все это реально, — сказал себе Эдвард. — Что же касается того, другого… я никогда не узнаю точно… И сейчас я не должен об этом думать». Он резко повернулся, потому что ему показалось, будто кто-то стоит у него за спиной. Но топи вокруг были плоские и безлюдные, как и прежде.

Плакать он уже перестал, но лицо было мокрым от слез. Эдвард вытер его тыльной стороной ладони. Нужно пойти в Сигард и сообщить им, подумал он. Господи, как это ужасно! Тут ему в голову пришла другая мысль. «Что, если я приведу их, а здесь ничего не окажется? Если все повторится? Тогда я сойду с ума, брошусь в море и буду искать там Джесса. — Он прижал руку ко рту и отвернулся. — Ну что ж, тогда я как-нибудь помечу это место». Эдвард поднял свой брошенный пиджак и повесил его, словно пугало, на палку, торчавшую над травой. Потом он пошел вдоль берега реки в сторону от моря и вскоре увидел — ближе, чем предполагал, — башню Сигарда и высокую крышу сарая. В тот же миг он заметил человека: ему навстречу двигался высокий бородатый мужчина.

«Это Джесс, — сказал себе Эдвард, — это определенно Джесс. Значит, снова обман зрения. Уже второй…» Но через секунду надежда развеялась. Когда фигура приблизилась, Эдвард узнал одного из лесовиков, того самого, кто приносил ему письма от Брауни. «Я ничего ему не скажу», — решил Эдвард. Потом подумал о другом: «Люди могут заподозрить меня. Этот человек увидит мою вешку и…»

— Я только что нашел тело Джесса Бэлтрама, — сказал Эдвард человеку. — Он утонул и лежит в камышах. Вон там, за железнодорожным мостом. Я повесил там свой пиджак на палке.

— Хозяина? Вы уверены, что это он? Так значит, он утонул? Я так и подумал, когда сказали, что он исчез.

— Почему вы так подумали? — спросил Эдвард.

— Такая смерть в его духе, он именно так и хотел бы уйти. Пойду посмотрю на него. Вы сообщите в поместье?

Человек казался довольным и возбужденным.

— Это был несчастный случай, — сказал Эдвард.


Когда он подошел к парадным дверям Сигарда, небо заволокло тучами. Вокруг башни с криками носились стрижи. Эдвард открыл дверь и вошел в Атриум — огромный, темный и прохладный после жары под открытым небом. Он вспомнил, какие ощущения вызвал у него этот зал в первый здешний вечер, и на мгновение словно забыл то, что собирался сказать. «Господи, пусть все побыстрее закончится, — подумал он. — Лишь бы все закончилось, пусть будет то, что будет, только поскорее». Он выкрикнул что-то, не сразу осознав, что зовет:

— Илона!

Тишина. Он пошел по холодным плиткам, влажным и скользким, открыл дверь в Переход.

— Эй!

Никого. «Неужели все уехали?» — подумал Эдвард. Он вернулся к дверям Затрапезной. Комната была пуста. Огонь в камине не зажжен, подумал он, но тут же понял: а зачем его зажигать, ведь сейчас лето. Весть, которую он нес, грызла его изнутри, как лиса. Эдвард приблизился к двери в башню, ожидая, что она будет заперта. Но дверь открылась, и он вошел в большую «выставочную комнату» первого этажа, где царила прозрачная полутьма. Там стояла напряженная тишина. Он собрался снова крикнуть, но тут увидел в дальнем конце две фигуры. Они смотрели на него — Беттина и матушка Мэй. Полотна были переставлены, некоторые прислонены к стене.

— Привет, Эдвард! — сказала матушка Мэй. — Мы проверяем наш каталог картин. Ты как раз вовремя, поможешь нам. С тобой все в порядке? Мы рады тебя видеть. Правда, Беттина? А мы-то все думали, когда же ты вернешься.

Чем ближе подходил к ним Эдвард, тем сильнее перехватывало у него горло, словно в кошмарном сне, когда хочешь крикнуть, но не можешь. Он сел на стул неподалеку от них.

— Что случилось, Эдвард? — воскликнула Беттина.

Повторение его имени звучало угрожающе. Женщины стояли, с любопытством глядя на него.

Эдвард автоматически расстегнул пуговицы рубашки и провел рукой по горлу и груди. Большую часть пути от реки он проделал бегом, вспотел и задыхался, ему не хватало воздуха. Он глубоко вздохнул несколько раз, сотрясаемый эмоциями.

— Эдвард, что случилось? — спросила матушка Мэй, но в голосе ее слышалось скорее любопытство, чем тревога.

— Джесс, — ответил Эдвард.

— Что?

— Он мертв. Утонул.

— Что ты имеешь в виду? — проговорила Беттина.

«Неужели они знают? — подумал Эдвард. — Неужели они знали все это время?»

— Я нашел его тело в устье реки в тростнике. Он мертв.

Матушка Мэй и Беттина обменялись взглядами.

— Давайте-ка выйдем отсюда, — сказала Беттина.

Это звучало, как приглашение на чашку кофе.

Женщины направились к двери. Эдвард, хватая ртом воздух и с идиотским видом таща за собой стул, последовал за ними. Стул он оставил у дверей. Беттина отошла в сторону, пропуская его в Затрапезную, после чего тихо закрыла дверь и заперла ее, а ключ положила на прежнее место на каминной полке. Эдвард плюхнулся в кресло, потом снова вскочил; обе женщины сели, а он встал у камина.

— Ну, так что это все значит? — строго спросила матушка Мэй. — Успокойся.

Сегодня они с Беттиной причесались на один манер, даже шпильки закололи одинаково: длинные тяжелые волосы собраны в пышный пучок на затылке, открывая шею. На них были дневные платья и длинные синие фартуки. На Эдварда смотрели одинаково молодые лица.

— Он мертв, — сказал Эдвард. — Я видел его тело в устье реки. Если вы пойдете со мной, я вам покажу. На сей раз это не сон.

«Конечно, и в прошлый раз это был не сон, — подумал он. — Или все же сон? Ну, пусть они уже поверят мне!»

— Ты, кажется, не в себе, Эдвард, — произнесла матушка Мэй. — Пожалуйста, говори потише. Ты сегодня ел? Ты завтракал? Беттина даст тебе что-нибудь.

Но Беттина не шелохнулась.

«На кой черт я сказал лесовику? — думал Эдвард. — Если Джесса там не окажется, я сойду с ума. Вдруг лесовик не хочет, чтобы Джесса нашли? Может быть, он опасается, как бы его не обвинили».

— Если вы пойдете со мной, я покажу, — повторил Эдвард. — Но лучше, наверное, позвонить в полицию, вызвать «скорую»… Хотя отсюда позвонить невозможно.

«Боже мой, какой прок от «скорой»? — подумал он. — Разве можно сомневаться, что он мертв? Или это было в прошлый раз?»

И сказал:

— Это точно, это точно, он мертв! Зачем мучить меня притворством?

— Мы не притворяемся, — ответила Беттина.

— Где Илона? Она мне поверит.

— Не спеши, Эдвард, — сказала матушка Мэй. — Ничего не понять, что ты говоришь.

— Где же он, по-вашему, если он не мертв, если не в реке?

— Какой странный вопрос. Мы не знаем, где он, и ты, думаю, тоже этого не знаешь…

— Я видел его только что собственными глазами. Я дотронулся до него, смотрите, смотрите!

Эдвард вытянул левую руку с рубиновым перстнем.

Женщины поднялись и подошли к нему, не сводя глаз с перстня.

— Это перстень Джесса? — спросила Беттина у матушки Мэй.

Матушка Мэй отвернулась.

— Может быть, это не твоя вина, — сказала она, — но ты принес смерть в наш дом. Ты убил своего друга, ты приехал сюда с окровавленными руками, ты принес с собой смерть. Джесс видел ее, она сидела рядом с тобой за столом.

— А-а-а!..

Эдвард со стоном выбежал из комнаты.

Он пересек Атриум, его каблуки застучали по плиткам пола. Скользнул к двери, ударился об нее, распахнул и выскочил на открытый воздух. В аллее было темно, но солнце освещало желтые поля за падубами. Эдвард промчался в аллею. Он хотел найти кого-нибудь, чтобы сообщить обо всем. Кого угодно, кто наделен властью и поверит ему. Любого человека, способного хоть что-то сделать. Потом Эдвард решил, что сначала должен проверить, не исчезло ли тело. Он повернулся и побежал туда, откуда только что пришел, но теперь все вокруг выглядело иначе, и он не был уверен, в какую сторону бежать. Слезы потекли из его глаз, и он в голос завыл: «Джесс, Джесс, Джесс!» Может быть, нужно просто подняться в башню и проверить — вдруг отец, как обычно, сидит на кровати и улыбается? Может быть, именно поэтому женщины не поверили ему?

Потом Эдвард увидел, как со стороны речного устья по траве приближается чья-то фигура, а за ней целая группа людей. Они что-то несли. Они несли — он увидел это, когда они приблизились, — тело на носилках. Лицо мертвеца было прикрыто пиджаком Эдварда. На пороге Атриума показались матушка Мэй с Беттиной и тоже увидели похоронную процессию. Лесовики несли Джесса домой. Когда они подошли ближе, матушка Мэй принялась выть. Эдвард видел, как она боролась с Беттиной, которая пыталась увести ее назад в дом.


— От тебя одни неприятности, болячки и раздоры. Вот к чему привели твои добрые намерения. Зачем ты вернулся?

— Извини, па, — сказал Стюарт. — Ты, наверное, видел вечерние газеты?

— Ты имеешь в виду смерть Джесса Бэлтрама? Ну и что?

— Я волнуюсь за Эда. Его здесь нет?

— Я не знаю, где он. Что ты сделал с Мидж? Ты что, вызвал ее, чтобы предъявить обвинения?

— Я ее не вызывал. Она сама пришла.

— Я тебе не верю. Ты ее околдовал. И обвинил.

— Я говорил что-то о лжи… Не помню, что я говорил.

— Ты не помнишь, что говорил! Ты походя уничтожаешь чужие жизни и не помнишь как! Своим сентиментальным вмешательством ты нанес непоправимый вред Мередиту.

— Это кто говорит?

— Мидж. Он целыми днями плачет. Ребенок в его возрасте не оправится от такого.

— Никакого вреда я ему не причинил. Может, его расстраивают другие вещи.

— А теперь его сумасшедший мстительный папочка отправил его в интернат, чтобы он плакал в другом месте. Тебе доставляет удовольствие знать, что дети плачут по твоей милости?

— Не сердись на меня, па. Что собирается делать Мидж?

— Так вот ты зачем пришел, хочешь все выяснить? Ты на нее глаз положил.

— Да нет, что ты. Я не собираюсь с ней встречаться…

— Твои происки сделали ее абсолютно несчастной, а теперь ты заявляешь, что не собираешься с ней встречаться! Ты к ней вожделеешь.

— Нет…

— Ты пришел сюда говорить о ней…

— Нет… это ты ее вспомнил…

— Ничего подобного, ты меня спросил, что она собирается делать. Я тебе скажу. Она собирается стать затворницей. Будет жить одна в однокомнатной квартире, оставит секс и начнет служить людям.

— У нее не получится, — сказал Стюарт.

— Она хочет попытаться. Будет ждать твоего прихода. Ты ее изменил, ты заставил ее отказаться от нормальной жизни, и она превратилась в дурацкий автомат.

— Это глупости, — ответил Стюарт. — У нее шок, но только оттого, что Томас обо всем узнал. Дело не во мне, а в том, что ваша ложь открылась. Ничего, она придет в себя.

— Ты считаешь, что все придут в себя, но ты ошибаешься. Ты с ней встречаешься?

— Нет, я же сказал. Разве она не говорила?

— Нет. Значит, ты не ее ищешь? Она в доме Томаса. А Томас за городом.

— Когда она придет в себя после шока, она, наверное, уйдет от Томаса и переедет к тебе.

— Ты попытаешься ее остановить?

— Нет.

— Зачем же ты тогда сел в мою машину, если не хотел вбить клин между нами? Ты немало сделал для разрушения наших отношений. Ты показал свое неодобрение!

— Я не одобряю обман, а помимо этого, ни слова не сказал…

— Нет, сказал. Ты думаешь, будто имеешь влияние на Мидж, и теперь никогда не оставишь ее в покое. Ты ревнуешь. Ты всегда ревновал, потому что она любила Эдварда, а не тебя. Ты ревновал, потому что я любил Эдварда, а не тебя. Признай это.

Стюарт задумался.

— Да, немного…

— Ну вот видишь…

— Но это было давно, в детстве, и я никогда не считал, что ты не любишь меня, ведь ты меня любил. И теперь любишь.

— Это мольба?

— Нет.

— Тебе бы нужно поучиться психологии. Свойство человеческой природы таково, что есть вещи незабываемые. Религия — это ложь, потому что она дает ложную надежду, будто можно начать сначала. Поэтому христианство стало таким популярным…

— Я об этом не знаю, — сказал Стюарт. — Я думаю, что религия имеет дело с добром и злом, с тем, что отделяет одно от другого.

— Эти крайности — вымысел, — заявил Гарри. — Ложные противоположности, порождающие друг друга. Порядочные люди не знают ни об одном ни о другом. Твои добро и зло — злые собаки, которых лучше не трогать. Зло имеет право существовать себе потихоньку, оно не принесет особого вреда, если его не трогать. Куда бы ты ни пошел, ты всюду будешь чужим. Ты сеешь неприятности, ты опасен.

— Пожалуйста, прекрати.

— В конечном счете ты пожалеешь, и чем раньше это случится, тем лучше. Эти судьбоносные поступки Мидж должны произвести на тебя впечатление. Она полагает, что достойна помогать тебе в твоей работе, и тогда в один прекрасный день ты получишь ее…

— Па, ну пожалуйста, хватит. Зачем ты все время пытаешься вызвать меня на спор?

— Я не пытаюсь вызвать тебя на спор! У нас у всех есть грязные мысли, и у тебя есть мерзкие фантазии, только не отрицай. Ты — скрытый…

— Это нелепое слово, которое я категорически отвергаю.

— Ты злишься.

— Ты стараешься меня разозлить, но тебе это не удастся. Послушай…

— Мидж, конечно, придет в себя, сбросит эту ерунду и вернется ко мне, она моя. Но я просто возмущен твоим вмешательством.

— Послушай, я пришел узнать об Эдварде…

— А что хорошего ты сделал Эдварду? Ты никогда не пытался сблизиться с ним, ты о нем ничего не знаешь. Ты слишком занят собой, ты самоуверен, ты становишься таким неловким, когда пытаешься общаться с кем-нибудь.

— Но я хотел говорить о другом.

— О чем, Христа ради, ты хотел сказать?

— Я хочу вернуться сюда, в твой дом… Можно?

Они встретились в гостиной дома в Блумсбери. Вечернее солнце заглядывало в окна, освещая выцветшие зеленые панели. Стюарт стоял, так и не сняв плаща, — днем шел дождь, а он долго гулял по улице, набираясь решимости перед визитом к отцу. Гарри сидел за своим столом, где писал письмо Мидж при поддержке бутылки виски. Он развернулся к сыну, понимая, что в глазах Стюарта, холодно смотревших на него, выглядит всклокоченным и пьяным. Он был готов расплакаться от бешенства и не находил сил, чтобы заговорить. Наконец он произнес:

— Ведь ты не случайно так мне напакостил…

— Что?

— Нет. Черт тебя возьми, ты не можешь сюда вернуться! Я тебя видеть не могу, вот и весь сказ. Держись от меня подальше! Ад здесь, где-то рядом, а ты — дьявол.

Гарри встал, сделал шаг вперед и, чтобы не потерять равновесия, потащил за собой стул, держась за спинку. Стюарт не шелохнулся.

— Отойди, не стой так близко ко мне…

— Па… пожалуйста, прости меня… я не хотел ничего плохого… позволь попросить у тебя…

— Господи милостивый, ты что, ничего не понял? Ты не знаешь, что причиняешь боль людям? Ты причинил мне такую боль, ты испортил мне жизнь, ты испортил все. Уходи, убирайся!

Гарри метнулся вперед, выставив перед собой руки. Ростом он почти не уступал Стюарту. Одна его ладонь ударила по мокрому плащу Стюарта и соскользнула с него, другая попала по лицу сына. Гарри пошатнулся и чуть не упал, а Стюарт отступил назад.

— Извини. Я ухожу.

Стюарт быстро направился к двери и на секунду остановился; Гарри подавил в себе порыв окликнуть его. Стюарт вышел и закрыл за собой дверь. Гарри схватил стеклянное пресс-папье и швырнул его в дверь. Одна из деревянных панелей треснула. Он сел, чуть не промахнувшись мимо стула, схватил письмо и скомкал его. На некоторое время он утратил способность писать и не знал, как ему обращаться к Мидж. Ее непонятный уход в сочетании с прежней потребностью в нем, ее приятие его присутствия, ее безумные восклицания о своем душевном состоянии рождали в душе Гарри жуткую невыразимую злость. Его мучили гнев, желание, надежда; он грезил о неожиданном возвращении Мидж, видел, как открывается дверь, как к нему тянутся ее руки, смотрел в ее любящее лицо. Гарри соскользнул со стула, упал на колени, а потом вытянулся на полу лицом вниз. Он громко проговорил в ковер:

— Она должна вернуться ко мне, и она вернется ко мне. Ей больше некуда пойти.


Спускаясь по лестнице, Стюарт услышал, как пресс-папье ударилось об дверь, и истолковал этот звук. Он напомнил ему кое-что. О да, Эдвард швырнул ему вслед Библию. Похоже, он у всех вызывает такие эмоции. Выйдя за дверь, Стюарт приложил платок к лицу — из носа шла кровь. Он зашел в туалет около прихожей, намочил платок холодной водой и протер лицо. Нос болел и, возможно, был сломан, подумал он. Как узнать, сломан ли у тебя нос? Стюарт осторожно потрогал его. Кровь капала в раковину. Он прополоскал платок и вышел на улицу. Он шел, время от времени утирая платком нос. Дошел до Тоттенхэм-Корт-роуд, свернул на Оксфорд-стрит. Нос перестал кровоточить и теперь болел меньше. Стюарт выжал влажный красноватый платок над краем тротуара, протер кожу вокруг носа и рта, а потом сунул платок в карман.

Он неловко обходил людей, которые смотрели ему вслед. Непосредственной его целью была одна церковь к северу от Оксфорд-стрит — ему она нравилась, к тому же там можно было спокойно посидеть в тишине. Стюарт вошел в высокий темный храм, где стоял плесневелый и пряный мистический запах, сел, а потом встал на колени. В церкви никого не было. Стюарт стал дышать медленнее, глубже, отвлекаясь от шума машин на улице и позволяя напряженной тишине проникнуть в себя. Сердце его, колотившееся после огорчительной сцены с отцом, успокоилось. Тучи сильных эмоций рассеялись, оставив после себя спокойную печаль. Потом печаль утонула в другом, более горестном чувстве. Там не было никого. Стюарт, конечно, никогда и не воображал, что там кто-то есть, никогда ни на мгновение не верил в существование Бога и не считал, что это имеет значение. Нет, в небесах не было никого, с кем ты мог бы поговорить, кто в последнюю минуту протянет тебе бескорыстную руку помощи, одарит беззаветной любовью. Стюарт особенно не рассчитывал на любовь людей, не полагался на нее. Он любил отца, хотя и знал, что отец больше любит Эдварда. Он не возражал против этого, как думали Гарри, Томас и, наверное, сам Эдвард. Возможно, эта отстраненность, это решительное безразличие объяснялись отсутствием матери как самой первой истины в его жизни. В итоге он получил недостаток бескорыстной любви вместе с навязчивой идеей об этой любви — не реальной, а некоего абстрактного представления, невидимого солнца, дающего свет, но не тепло. Мысль объяснить себя, даже понять себя была чужда Стюарту, и он никогда не формулировал теорий того типа, что был так естествен для Томаса. Напротив, он категорически возражал против такого теоретизирования. Он редко думал о своей матери и старался без раздражения, со скорбной твердостью стереть ее образ.

Но теперь, когда этот образ явился к нему в пустой церкви, он соединил его (осознав, что уже делал это прежде) с представлением о себе самом как о некоем религиозном человеке с особым предназначением: или так, или никак; или это, или разрушение. Значит, именно так, именно это.

Стюарт нахмурился. Ему не очень нравились подобные соединения совершенно разных идей. Что с ним такое, неужели он слабеет? Он решил поразмыслить над тем, имеет ли значение то, что Бога нет. Ему всегда представлялось важным, чтобы Бога не было. Он никогда не искал некоего «Его» или «Тебя», не пытался придать старому божеству какой-то квазиперсональный дух. «Бог» был собственным именем сверхъестественной персоны, в которую Стюарт не верил. Тихая церковь, куда он часто заходил и где после ссоры с отцом надеялся что-то получить, теперь казалась выхолощенной, неправильной. Не то место.

«Может быть, я отступаю и в конечном счете это поражение? Может быть, меня глубоко уязвили и устрашили слова о том, что я не приношу ничего, кроме вреда? Раньше это место успокаивало и воодушевляло меня, потому что оно придавало чистый и невинный вид всему, что мне было нужно. Оно гарантировало существование святости, или доброты, или чего-то в этом роде. Оно связывало меня с ними. Но мне не нужна такая связь. Это разделение, а не связь, это мое романтическое представление о себе самом, словно я представляю себя в белых одеждах. Нет, я вовсе не думал, что я вездесущ или всеведущ, что люди должны замечать меня. Тем не менее я полагал, будто каким-то образом защищен от совершения зла. Я долго жил со своим собственным представлением обо всем — дольше, чем я кому-нибудь говорил или сам осознавал. Это мое представление не может испортиться, я уверен, не может измениться или замараться. Возможно, я только теперь начал понимать, что если делать хоть что-то, то можно сделать и зло. Если я не умею общаться с людьми, это не просто невинная неловкость — это недостаток, который я должен искоренить, но искоренить по-своему. Я еще не знаю как. Господи, если бы мне только увидеть какой-нибудь знак! Я знаю, ничего такого не будет, но продолжаю приходить сюда и становиться на колени, словно жду чего-то. Может быть, я жду ка-кой-то радости. — Он поднялся с колен и сел на скамью. — Я должен обходиться без этого. Вот что я чувствую, вот моя неразрешенная проблема. Люди считают, что я бессмысленно откладываю ее разрешение. Возможно, так и есть. Сейчас переходный период, когда я могу думать — в некоем идеальном тайном смысле, — что достиг всего, хотя на самом деле не достиг ничего. Я до сих пор гоню от себя мысль, что должен действовать в одиночку. Я один и всегда буду один, но не в романтическом, а в другом смысле. Возможно, это для меня не подходит, но пока я ничего не знаю. Если так, подвижничество мне по силам. Может быть, я обречен на это и никогда не смогу помогать людям. Я должен научиться пробовать, но, похоже, и это ошибка. Делай все, что можешь, воздерживайся от глупости и драматичности, не будь слабым и тихим, будь ничем, и пусть действия происходят сами по себе. Нет, это бессмысленно… Каким несчастным я вдруг стал, никогда таким не был».

Напуганный своими мыслями, Стюарт вскочил и, не оглядываясь, стремительно покинул церковь. Он услышал за спиной чьи-то шаги: возможно, священник вышел из ризницы. Стюарт поспешил на Оксфорд-стрит в направлении Оксфорд-серкус. Он шел, возвышаясь над толпой прохожих, лавировал и увертывался, чтобы никого не коснуться, смотрел поверх голов, как герой кинофильма. Он вдруг понял это, и представившийся образ ужаснул его: кинозвезда, что вышагивает в одиночестве по многолюдным нью-йоркским (непременно нью-йоркским) улицам, исполненная волшебной значимости своей роли; символ силы и успеха, окруженный другими актерами, по контрасту лишенными сущности; и все это фальшь. Дойдя до Оксфорд-серкус, Стюарт спустился в метро. Он хотел вернуться в свое новое жилище и закрыть за собой дверь. «Может быть, я болен? — спрашивал он себя. — Может, у меня грипп? Неужели я серьезно болен, неужели я умру молодым, неужели это и есть выход? Что за идиотские мысли! Наверное, я просто проголодался».

Он снова начал восстанавливать в памяти (как делал теперь часто, слишком часто) безумные последние часы в Сигарде. У отца был такой бледный и несчастный вид, он отводил глаза и притворялся спокойным, назвал Стюарта «сынок»; потом появился Джесс с его большой косматой головой и сверкающими глазами, словно шаман в маске; и он закричал: «Этот человек мертв, уберите его!» Стюарт все это время молча сидел за столом, наблюдая за происходящим; нет, он поднялся навстречу Джессу. Он был пассивный, презираемый свидетель, труп, повсюду чужой, как сказал отец. Работа для такого состояния была целебным средством, но сможет ли он на самом деле когда-нибудь начать работать? «Я сидел молча за столом, — думал Стюарт, — и молча сидел на заднем сиденье машины. Чувствовал себя ужасно, казался себе маленьким, как зловредная бацилла. Нет, тогда я чувствовал не это — я был просто парализован. Я очень испугался Джесса и в машине больше думал о нем, чем о них, словно он и в самом деле был силен и опасен. А теперь он мертв. Бедный Эдвард!»

Стоя на платформе в ожидании поезда, Стюарт ощутил новое и ужасное чувство стыда. Постыдное одиночество, печаль и скорбь, словно он не только изгнан из рода человеческого, но и навечно обречен быть бесполезным и вызывающим отвращение свидетелем людских страданий. Именно это он чувствовал и предвидел, когда нашел ту церковь, заброшенную и пустую. Стюарт подумал об этом и мысленно вернулся к сцене с Гарри, который отверг его, к отчаянию и ненависти Гарри, ударившего его по лицу, чего он теперь никогда не забудет.

Он стоял на платформе, думал об этом и чувствовал легкое, словно от голода, головокружение. Он смотрел вниз на черное пространство, на пустоту над рельсами. Стюарт иногда представлял себе, как кто-то падает вниз, а он прыгает следом и вытаскивает упавшего из-под колес грохочущего поезда. Теперь же он забыл об этом и просто смотрел на черный бетонный низ железнодорожных путей. И вдруг он увидел, что там, внизу, движется что-то живое. Он наморщил лоб и всмотрелся внимательнее, напрягая глаза. Это была мышь, живая мышь. Она пробежала немного вдоль стены шахты, остановилась и села. Она что-то ела. Потом зигзагами побежала назад. Мышь никуда не спешила, она не была в ловушке. Она жила там.

Откровение вдруг озарило Стюарта. Оно вошло в него, как пуля, взорвалось внутри его. Он почувствовал, что сейчас упадет, и отступил подальше от края платформы. Нашел скамейку, сел, прислонил голову к облицованной плитками стене. Что произошло — неужели с ним случился какой-то припадок? Стюарт хватал ртом воздух и чувствовал, как меняется его тело. Огромная тихая радость пронзила его с головы до ног, все вены и артерии вплоть до тончайших сосудов на кончиках пальцев охватило блаженное ощущение теплоты и ритмичное биение крови. Перед глазами вспыхнул мягкий свет, похожий не на ослепительную молнию, а на солнце в покрывале облаков, разогревшее его тело до такой степени, что оно тоже стало излучать сияние. Стюарт помотал головой, прикрыв глаза и вздыхая от счастья.

— Ты здоров, сынок?

Над ним склонилась дюжая фигура в комбинезоне.

— Да-да, — ответил он.

— У тебя кровь на лице. Упал или что?

— Нет-нет. Спасибо, я в порядке. Правда, я в порядке.


Эдвард вернулся в Лондон. Он дождался, когда тело Джесса вместе с носильщиками и плакальщицами окажется в доме. Рыдающие матушка Мэй и Беттина вошли последними. И тогда он побежал прочь — сначала к выходу из поместья, потом по проселку до самого шоссе. Только добравшись до шоссе, он перешел на шаг и понял, что его пиджак остался в Сигарде. Но теперь женщины, воющие над телом, уже подняли пиджак и открыли лицо Джесса. К счастью, ключи и деньги Эдварда лежали в кармане брюк. Ему стало холодно. Вдали прогремел гром, стал накрапывать дождь. Он двинулся в сторону станции, но не прошел и мили, как его подобрал автобус. Эдвард на мгновение засомневался, не нужно ли позвонить в полицию, но тут же решил, что нет, не надо. Ближайший поезд отменили, и ему пришлось долго сидеть в унылом зале ожидания. Его одежда промокла, а тело ломило от горького отчаяния. Он мучительно долго добирался до Лондона, до своей комнаты; точнее, до комнаты Марка, как он теперь называл ее. Эдвард хотел вернуться в Блумсбери, но боялся пропустить письмо от Брауни. Но нет, вестей не было. Наступил вечер. Он так ничего и не ел целый день.

Может быть, следовало остаться в Сигарде, говорил он себе. Желание убежать оттуда немедленно было непреодолимым, и позднее Эдвард не мог понять, что его гнало — неужели простой страх? Ему не хотелось снова видеть тело, которое принесли в дом. Он ощущал первобытный страх перед мертвецами, перед жуткой неестественной смертью, перед гниющими трупами, источающими ядовитые миазмы, перед завистливыми покойниками, которые тащат с собой живых и душат их. Эдвард помнил, какой ужас пронзил его, когда он прикоснулся к разбухшему сгорбившемуся телу. Но не только страх заставил его убежать, а еще и странное, мучительное чувство приличия. Он не должен был стоять и смотреть на плачущих женщин. Он был чужим в этой сцене. Он гость в Сигарде, а не часть его. Его утешало лишь то, что он смог сказать последнее «прости» Джессу на реке у ивовых деревьев. Другого прощания не будет. Эдвард выполнил свою миссию, свою последнюю обязанность перед женщинами Сигарда. Он провел этот ритуал, долг всякого сына перед отцом, он нашел Джесса в его тайном укрытии и сошел бы с ума от горя, если бы остался в Сигарде и увидел, как лесовики и женщины приводят в порядок тело, рассылают уведомления, устраивают похороны, возможно, готовят стол. К тому же он не хотел видеть горе Илоны или того хуже — сообщать ей о случившемся. Но его огорчало то, что они не встретились. Только об этом он и жалел.

Вечером по возвращении Эдвард отправился в паб, съел сэндвичи и выпил много виски, хотя собственный голод казался ему кощунственным. Потом вернулся в комнату, где пахло пустотой и одиночеством, рано лег и провалился в сон. Он проснулся на следующее утро и почувствовал, что погрузился в новую страшную бездну отчаяния. Отец, которого он искал, обрел, потерял и снова искал, был мертв. Теперь Эдвард понял, что во время безумных лондонских поисков он надеялся и верил, что отец жив. Но Джесс умер, и делать было нечего, эта история закончилась. Сначала умер Марк, а теперь и Джесс. Они заключили союз против Эдварда. Он почти с облегчением ощутил старую боль, связанную со смертью Марка, и она отвлекла его от кошмарной новой боли, связанной с Джессом. «Неужели я привыкаю к тому, что Марк мертв?» — недоумевал он. Потом оглядел комнату, кровать, стул, окно, и прежний ужас вернулся к нему. «Я должен найти Брауни», — подумал Эдвард. Он уехал из Лондона на следующий день после их несостоявшегося свидания. Брауни наверняка напишет или придет, она должна понять, что только какое-то ужасное происшествие могло помешать ему прийти к ней. Он решил весь день ждать ее здесь, но мучительное ожидание было невыносимо. Он вышел на улицу, оставив записку на двери и письмо у домохозяйки.

Эдвард брел по Лондону и невольно снова вглядывался в лица прохожих — не окажется ли среди них Джесса. Он зашел в паб, где должен был встретить Брауни, и оставался там до закрытия, потихоньку напиваясь. Потом направился к дому миссис Уилсден — адрес он запомнил по конвертам ее многочисленных писем. Конечно, он не осмелился позвонить, а ходил вокруг, поглядывая на дверь. Сел в кафе за столик так, чтобы видеть улицу, и смотрел в окно до боли в глазах. Да, Брауни говорила, что остановилась у Сары, но ведь она вполне могла вернуться к матери. Эдвард подумал, не пойти ли ему к дому Сары, но никак не мог решиться — ему было слишком неловко. Он вернулся в свою комнату, потом сходил в соседний паб, а после лег спать. Хозяйка передала ему записку от Стюарта, который сообщал свой новый адрес. Точно так же прошел следующий день, за ним — еще один. Потом он подумал о миссис Куэйд. Она нашла Джесса. Может быть, она найдет и Брауни?

На этот раз Эдвард отыскал ее дом без труда. Вовсю светило солнце, и день обещал быть теплым — лондонский летний день, светлый и пыльный, с зеленой дымкой деревьев, с городским шумом и буйством красок. В зависимости от настроения он мог показаться веселым и праздничным или же удушающим и гнетущим, полным жуткой ностальгии. Эдвард видел, что деревья уже утратили свежесть, устали, их листья обвисли и закоптились, а улицы полны печальных отголосков. Приближаясь к дому миссис Куэйд, он испытал знакомое ощущение опасности и чего-то подозрительного, неприятного, даже дурного. Парадная дверь была не заперта, он толкнул ее и бесшумно поднялся по лестнице. Дверь в квартиру миссис Куэйд оказалась закрыта, и Эдвард замер перед ней с чувством неожиданного отвращения, не решаясь постучать. Наконец он все же постучал — тихо, нерешительно. Ответом была долгая тишина. Никто не отозвался. Глядя на потертый пыльный ковер, грязные перила, густое облако пылинок, повисших в воздухе и высвеченных солнцем из окна на площадке, Эдвард ослабел от бессмысленности и одиночества, за которыми терялось его «я». Он испытал страх небытия и осознал зыбкую природу этого «я» — такое иногда случается со здоровыми людьми, ведущими обычную жизнь, когда перед ними вдруг возникает видение безумия и смерти. И поскольку любое его действие не имело значения, он дернул за ручку дверь квартиры миссис Куэйд, обнаружил, что замок не заперт, и переступил порог.

Во внутреннем коридоре было темно, все двери, выходящие в него, закрыты. Свет пробивался только с лестничной площадки, и Эдвард провел рукой по стене, нашаривая выключатель. В это время в дальнем конце открылась дверь большой комнаты, и в проеме появилась нечеткая фигура женщины в шапочке, с ожерельем на шее.

— Миссис Куэйд… — обратился к ней Эдвард.

В тот же миг он понял, что это не может быть миссис Куэйд. Его рука нащупала выключатель. Женщина в дверях шагнула в его сторону и произнесла:

— Эдвард.

Это была Илона.

— Боже мой! — воскликнул Эдвард.

Несколько мгновений ему и в самом деле казалось, что он сошел с ума, что его воображение превратило миссис Куэйд в образ Илоны. Он закрыл дверь и опустился на стул у стены.

— Эдвард, дорогой, как ты меня нашел?

— Нашел? — удивился он. — Я тебя не искал. Тебя здесь не должно быть, это невозможно. Это безумное место, наполненное призраками и галлюцинациями. Это не ты. Ты другая.

— Я подстригла волосы.

То, что Эдвард принял за шапочку, оказалось короткой стрижкой Илоны.

— Ах, Илона, я не могу этого вынести, не могу…

— Того, что я подстриглась? А по-моему, очень даже ничего.

— Нет, я говорю о безумии. Вокруг сплошное безумие.

— Эдвард, я так рада тебя видеть! Что ты сидишь там, как кот? Заходи, иди сюда.

Он встал и пошел за Илоной. Комната выглядела почти точно так, как в прошлый раз: стулья, поставленные друг на друга в углу, кресла у камина. Стол был передвинут в центр. Плотные ворсистые шторы были отдернуты, и комнату наполнял яркий свет; за окном Эдвард увидел вблизи освещенную солнцем стену, а за ней — дерево.

Илона и в самом деле изменилась. С короткой стрижкой она стала похожа на мальчишку, но выглядела более взрослой и искушенной. Зеленое платье изящно обтягивало ее фигуру, это впечатление усиливалось короткой юбкой. Она надела туфли на высоком каблуке. И только ожерелье, одно из старых ее украшений, казалось странно неуместным и напоминало прежнюю Илону.

— Слушай, давай-ка присядем. Ты можешь взять этот стул, а я — этот. Я не люблю кресла. Садись за стол. Я писала письма.

Илона придвинула стул для него. Они посмотрели друг на друга.

— Илона, ты ушла от них…

— Ты имеешь в виду, от них, из Сигарда? Да, ушла.

— Ты не смогла вынести… того, что случилось… Джесс…

— Нет, я ушла раньше. Вскоре после тебя, почти сразу же. Я уже давно в Лондоне.

— Илона! Но ты знаешь… о том, что Джесс мертв?

— Конечно. Я читала об этом. Все газеты писали.

— Ты читала об этом в газетах?

— Да. Эдвард, пожалуйста, не надо так волноваться.

— Я не понимаю. И тебя не было дома? Я просто не могу поверить, что ты уехала из Сигарда. Мне кажется, ты все еще там, словно ты не можешь его покинуть…

— Ты ждал, что за стенами Сигарда я рассыплюсь на части? Как видишь, не рассыпалась.

— И ты все это время была в Лондоне и не сообщила мне, не связалась со мной?

— Я собиралась… я хотела сначала найти работу.

— И ты сама взяла и приехала в Лондон?

— Да. Я не такая дурочка, как ты думаешь.

— Но почему ты здесь, почему, черт возьми, ты здесь? Ты ждала меня?

— Нет. Уж если на то пошло, то почему ты здесь? Откуда ты узнал, что я здесь?

— Я ничего не узнавал. Здесь живет миссис Куэйд. Я пришел к ней.

— Так ты не знаешь… Она умерла.

— Ох, извини… Это ужасно…

На самом деле известие не показалось Эдварду таким уж ужасным, сверхъестественным или судьбоносным.

— Значит, она тоже умерла, — сказал он так, словно смерть — это инфекция и Джесс заразил миссис Куэйд. — Но этого не может быть. Я видел ее несколько дней назад.

— Она и умерла всего несколько дней назад. Вероятно, вскоре после того, как ты побывал у нее. Похороны состоялись вчера, но я не смогла пойти. У нее давно был рак. Так ты ее знал? Откуда?

— Я приходил сюда на сеанс, еще до моего приезда в Сигард. Я тебе никогда не говорил, потому что это было так странно и необычно, что мне не хотелось рассказывать. Я тогда услышал голос, который сказал: поезжай к отцу.

Илона, новая Илона с короткими волосами, внимательно смотрела на него.

— Ты хочешь сказать, что тебя призвали?

— Да. Похоже, что так. А потом пришло письмо матушки Мэй. Я не рассказал о сеансе, я не хотел ей говорить, что для приезда у меня были и другие причины, помимо ее письма. К тому же мои слова могли показаться безумными.

— Странно. Я не знала, что ты знал Дороти… миссис Куэйд.

— Я видел ее два раза. Во второй раз я… впрочем, бог с ним. Но ты не объяснила, как ты здесь оказалась, в этом доме? Ты тоже хотела получить совет у миссис Куэйд?

— Я здесь живу.

— Ты?

— Я приехала в Лондон и сразу пришла сюда, мне же нужно было где-то остановиться. Дороти Куэйд — старая подружка матушки Мэй, знала ее по художественной школе. Миссис Куэйд раньше преподавала там текстильный дизайн, а потом у нее открылся дар. Именно она продавала в Лондоне нашу бижутерию и все поделки.

— Ты хочешь сказать, она знает вас? Она знала вас всех, знала Джесса? Она бывала в Сигарде?

— Да. Я же сказала, она наш старый друг.

— Это все объясняет… или не объясняет. Мне нужно подумать. И ты все это время была здесь…

— А как ты узнал про Дороти?

— Совершенно случайно… если случайности бывают. Девушка по имени Сара Плоумейн дала мне карточку, она дочь Элспет Макран, которая когда-то знала твою мать. Ах, дорогая, дорогая Илона, я очень рад тебя видеть! Я так жалел, что не увидел тебя в Сигарде в тот день… Но ты, конечно, уехала оттуда раньше.

— В какой день? Ты был в Сигарде?

— Да. А ты не знала? Наверное, они тебе не пишут, а это случилось совсем недавно. Я нашел Джесса.

— Ты хочешь сказать, ты…

— Я нашел его тело. Разве в газетах об этом не сообщили? Я не читал газет, я был довольно…

— Нет, про тебя там не было ни слова.

— Наверное, они не хотели меня впутывать и не сказали. Я нашел его тело в реке. Я…

— Пожалуйста, не рассказывай мне об этом.

— Извини, я не хочу тебя расстраивать.

— Я не расстраиваюсь. То есть, конечно, я расстроена, но я знала, что он мертв. С самого дня его исчезновения я знала, что он мертв.

— Как ты узнала? — спросил Эдвард.

Он смотрел на ее новое, закрытое, повзрослевшее лицо.

— Это интуиция, почти полная уверенность.

— Я увидел его в реке. Что, по-твоему, произошло?

— Мы никогда не узнаем, — ответила Илона, — и лучше об этом не думать.

— Ты ведь не считаешь… Да, ты права. Лучше это оставить. Я чувствую такое ужасное горе и потрясение. Ведь я верил, что он еще жив.

— Я пережила это раньше. Все глаза выплакала. Теперь легче.

Не успела Илона сказать это, как ее глаза наполнились слезами, и она опустила голову, уткнувшись подбородком в свое ожерелье.

Эдвард встал и дотронулся до ее плеча, до мягкой прохладной ткани платья, потом коснулся коротких волос, которые сияли на ярком солнечном свете и были гладкими на ощупь; он ощутил тепло ее кожи и хотел нежно погладить ее по голове, но движение вышло неловким и незавершенным. Илона вздрогнула, потом тоже встала, подняла с пола сумочку, вытащила платок и высморкалась. Они снова сели.

— Что ты подумал о мемуарах моей матери? — спросила Илона.

— Вот как, — удивился Эдвард, — она их опубликовала? Я не видел…

— Отрывок напечатали в газете. Кто-нибудь тебе покажет.

— Меня в последнее время никто не мог найти. Так ты, наверное, скоро вернешься в Сигард?

— Нет. Но из Лондона я уезжаю.

— И куда?

— В Париж.

— В Париж?

— Да. Я там никогда не была.

— Но, Илона, ты не можешь ехать в Париж одна. Я поеду с тобой.

— Я еду не одна.

— Илона… Чем ты занималась после приезда в Лондон? Ты нашла работу?

— Да. Устроилась танцовщицей в Сохо.

— Ты хочешь сказать…

— Да, я стриптизерша.

— Как ты можешь?

— Очень легко. Ты должен прийти и посмотреть на меня. Не надо пугаться. Вот, возьми карточку. Это называется «Мезон карре». Это работа, мне же нужно как-то зарабатывать деньги, я не могла вернуться и сказать, что у меня ничего не получилось. А я только и умею, что танцевать и делать бижутерию.

— Да, танцевать… — Эдвард вспомнил то, что видел в священной роще. — Ты замечательно танцуешь.

— Откуда ты знаешь?

— Ты должна найти настоящую работу, на настоящей сцене, в балете или…

— Для балета уже поздно. Может, потом я найду другую работу. В Сохо много чего случается.

— Но ты специально поехала в Сохо?

— Я вообще-то ничего специально не делала. Я думала, Дороти поможет мне получить работу на каком-нибудь ювелирном производстве. Она всегда меня любила. Но когда я приехала, ей стало хуже. Это так печально… Мы, конечно, знали, что это должно случиться, но я не ожидала.

— Бедная Илона.

— Она была такая милая.

— Не плачь, мне так больно видеть, как ты плачешь.

— О, со мной столько всего случилось…

— Что еще?

— Эдвард, ты знаешь, что притягивает полтергейсты?

— Что? Да, знаю.

— Так вот, я больше не смогу их притягивать.

— Ах, моя дорогая, — сказал Эдвард.

Он все понял.

— Понимаешь… Я просила тебя присмотреть за мной, но ты не захотел… Теперь это сделает кто-то другой.

Из глаз Илоны потекли слезы. Губы ее были влажные, и она вытерла подбородок платком. Выглядела она беззащитным ребенком, как прежде.

Эдвард снова вскочил. К неудержимому желанию прижать ее к себе и защитить примешивалось ужасное безнадежное раскаяние. Он застонал при мысли о том, какие страдания это принесет ему в будущем, и сказал вслух:

— Нет, это слишком, это слишком!

Он стоял рядом с Илоной ломая руки.

— Да не волнуйся, — проговорила Илона. Она уронила на пол мокрый платок и попыталась утереть слезы тыльной стороной ладони. — Я в порядке. На следующей неделе уезжаю в Париж с Рикардо, он тоже из нашего стриптиз-шоу.

— Но там, наверное, ужасные люди.

— Нет, Рикардо не такой, он нежный… Он, вообще-то, театральный человек…

— Видимо, итальянец.

— Нет, он из Манчестера. У него было ужасное детство.

— Илона, мне так горько.

— Не стоит. И там вовсе не ужасные люди. Там всякие люди. Все случилось так, как и должно было случиться, и я довольна тем, как все сложилось.

— А матушка Мэй и Беттина?

— Я им не нужна. Они сильные. Теперь я должна идти своим путем. Конечно, когда-нибудь я навещу их.

— Дорогая Илона, милая сестренка, я бы хотел, чтобы ты позволила мне помочь тебе сейчас! Я так несчастен. Мне нужно кого-то любить, о ком-то заботиться. Не уезжай с Рикардо, останься со мной.

— Нет-нет, из этого ничего не выйдет. Слушай, мне скоро нужно уходить на репетицию. Я с тобой свяжусь, как только вернусь. Понятия не имею, когда это будет, и мне придется найти какое-то другое жилье, но я тебя найду.

Илона поднялась и двинулась к двери. Эдвард последовал за ней.

— Мне страшно жаль, что ты уезжаешь, — сказал он. — Уезжаешь теперь, когда я тебя нашел! Это невыносимо. Пожалуйста, останься. Я тебя люблю.

Эдвард смотрел на ее красиво подстриженные золотисто-рыжие волосы, напоминающие блестящий мех ухоженного животного; теперь он смог протянуть руку и прикоснуться к Илоне. Он погладил ее волосы, а когда коснулся пальцами затылка девушки, почувствовал, как напряжено все ее тело. Его рука скользнула на шею Илоны, а потом он отступил назад. Они посмотрели друг на друга.

— Я рада тебя видеть, Эдвард. Хочу сказать тебе кое-что. В этих мемуарах — из них опубликован только небольшой отрывок… Я давно знала, что у матери есть что-то вроде дневника. Она его никогда нам не показывала, но говорила, что у нее были утешения…

— Утешения?

— Романы. У Джесса бывали романы. Она говорила, что и у нее тоже. Наверное, давным-давно.

Илона замолчала, словно это было все, что она собиралась сказать.

— Ну… и что дальше? — спросил Эдвард.

— Больше ничего.

— Не понимаю.

— Ну тогда и не надо, лучше пусть так и останется. Я должна идти. Мне еще нужно умыться и накраситься.

Эдвард смотрел на ее опрокинутое лицо, такое маленькое и худенькое без прежней копны длинных волос.

— О нет… — сказал он.

— Забудь об этом. Заодно с тем, другим.

— Ты хочешь сказать, что Джесс, может быть, тебе не отец?

— Может, и так. Но мы никогда не узнаем. Бесполезно думать об этом.

— Теперь, когда ты об этом сказала, как мы можем не…

— Беттина похожа на Джесса, а я нет, но это, конечно, ничего не доказывает.

— Можно сделать анализ крови… Но, Илона, мы не можем начать это расследование. Это немыслимо.

— Согласна.

— Как странно! Джесс однажды сказал мне, что я женюсь на тебе. Я напомнил ему, что ты моя сестра. Может быть, он считал, что это не так?

Илона покачала головой, но ничего не ответила.

— И у тебя есть предположения, кто мог быть твоим отцом?

Этот разговор был ужасным. «Мы должны прекратить», — подумал Эдвард.

— Нет. Был один человек… Теперь он мертв. По-моему, он был любовником Джесса, а потом матушка Мэй отбила его, но у меня нет никаких оснований считать… Просто я почему-то помню его. Он был художником, его звали Макс Пойнт.

Эдвард чуть не вскрикнул, услышав это имя, но сдержался и закрыл рот рукой. Он должен все обдумать.

— Я думаю… не сейчас, а позднее… мы могли бы спросить у твоей матери, — предложил он.

— Нет, не могли бы. Нет-нет. Она этого не вынесет. И что угодно может сказать.

— Ты думаешь, ей нельзя верить? Или она сама не уверена? Или…

— Для нее это невыносимо. Все только еще больше запутается.

— Да, я понимаю, что ты имеешь в виду. Мы ничего не проясним, лучше оставить это.

Они обменялись долгими печальными взглядами.

— К тому же, — добавил Эдвард, — я люблю другую девушку.

Фраза прозвучала странно, да и что значило это «к тому же»?

Илона вздохнула и отвела глаза.

— Я хотела рассказать тебе об этом. Теперь все сказано и ушло. — Она вернулась к столу и взяла свою сумочку. — Я должна идти, много дел. Нужно контактные линзы заказать, купить кое-что из одежды и идти в клуб. Знаешь, Джесс после появления этих мемуаров стал настоящим секс-символом… А ты — его точная копия. Стоит тебе захотеть — и все девушки Лондона твои.

— Илона, не говори так со мной! Мы увидимся до твоего отъезда в Париж?

— Лучше не надо. Я рада, что мы столкнулись здесь. Мы еще встретимся. Я буду лучше чувствовать себя, пусть пройдет время. Ты можешь прийти посмотреть, как я танцую, только не пытайся…

— Нет, вряд ли я приду, — покачал головой Эдвард. — Не хочу видеть, как ты там танцуешь. Я лучше посмотрю, как ты будешь танцевать в «Ковент-Гардене».

— Я никогда не буду танцевать в «Ковент-Гардене». Прощай, дорогой Эдвард.

Они снова посмотрели друг на друга. Потом Эдвард подошел и обнял Илону за талию, словно они собирались танцевать здесь и сейчас. Он поцеловал ее в щеку, потом в губы.

— Ах, Илона, любимая, будь моей сестрой! Мне очень нужна сестра, чем дальше, тем больше.

Илона отстранилась от него и пошла к двери.

— Пойду собираться. Мне через минуту уходить.

— Я пройдусь с тобой…

— Нет, я спешу. Подожди здесь немного, а потом уходи. Дверь не стану запирать — захлопнешь, когда уйдешь.

— Куда тебе написать?

— Некуда. Я сама напишу. Я нашла адрес твоего отца, то есть отчима. Прощай.

— Прощай.

Илона ушла.

«Она боится, что Рикардо увидит нас вместе и не поверит, что я ее брат, — подумал Эдвард. — И наверное, будет прав! Ах, это тоже мучительно — зачем она сказала мне? Она мне очень нужна как сестра, а теперь…»

Он попытался вспомнить Макса Пойнта, но память сохранила лишь красное лицо и лысину. Может быть, снова сходить к нему? Нужно ли было сказать о нем Илоне? Нет, это дикие фантазии, у Илоны и без того хватает проблем.

Эдвард сел в кресло и начал думать о нежном Рикардо с его ужасным детством в Манчестере. Нужно было спросить, сколько лет этому Рикардо. Двадцать? Пятьдесят? И что хуже, двадцать или пятьдесят? Эдвард вдруг понял, что сидит лицом к телевизору, прямо перед его большим слепым гипнотизирующим глазом. Он вскочил. Увидел на столе оставленную Илоной карточку стриптиз-клуба, сунул ее в карман, потом постоял, прислушиваясь. На улице шумели машины, но доносился и какой-то другой звук. Квартира бормотала что-то сама по себе, издавала слабые шипящие звуки: чуть шелестели шторы, потрескивала мебель, падала пыль. Квартира была безлюдной, траурной, пустой. А может, не пустой? Не исключено, что миссис Куэйд где-то здесь, рядом.

Эдвард вышел из комнаты, выключил свет в коридоре, закрыл за собой дверь квартиры, бегом спустился но лестнице и выскочил на улицу. Он пошел в наб, где было назначено его несостоявшееся свидание с Брауни. Просидел там до закрытия, но она, конечно, не появилась.


Он снова и снова снился ей — этот прекрасный жуткий бесполый взгляд. Она много думала о смерти и утешалась ощущением ее близости, ее вероятностью; смерть тихо, успокаивающе подталкивала ее под бок. Она пересчитала свои таблетки от бессонницы, высыпала их в ладонь. Таблетки дал ей Томас. Может быть, пришло ей в голову, он дал их именно потому, что они абсолютно безопасны? Томас вряд ли опасался, что она покончит с собой, но наверняка прописал ей те же лекарства, что и своим пациентам. Значит, эти таблетки не могут ее убить. Она убрала таблетки. Она все равно не собиралась их принимать.

После того как она сходила к Стюарту и обнаружила, что он переехал, Мидж отказалась от его поисков. Вернее, она пока не придумала способа найти его. Но она почему-то не сомневалась, что скоро увидит его, она его ждала. Мидж очень хотела быть с ним, чтобы он смотрел на нее и говорил с ней, чтобы она сама говорила с ним о своей новой «лучшей жизни», объяснила ему, какой будет эта жизнь. Она хотела услышать от него хоть какие-то слова, одобряющие ее намерение, укрепляющие его силой реальности. От других она не ждала ничего, кроме презрения, но Стюарт сумеет разглядеть зерно истины в ее запутавшемся и помраченном новом существе. После разрушения ее двойной жизни — такой привычной, так хорошо налаженной, что она казалась реальной и даже исполненной чувства долга, — Мидж переметнулась к новому видению как к единственному выходу. Этот выход открылся на руинах ее мира, уничтоженного Стюартом, самим его существованием и знанием. Она хотела поговорить о том, каким должно быть ее счастливое простое будущее. Все зависело от Стюарта, и, когда он поймет это, он уже не сможет обмануть ее надежды.

Утешая себя болью, Мидж снова и снова перебирала в памяти подробности катастрофы, убеждала себя, что случившееся непоправимо и ужасно, что она виновата и с этой виной ничего не поделать, кроме как оставить ее в прошлом. Ей представлялось, что в ее прежней жизни до сего дня не было ничего, на что можно опереться, от чего можно оттолкнуться. Вина, предательство, обман, боль и обиды, причиненные другим, — все это было реальностью. Мидж не находила в ней никакой опоры, никакой возможности восстановления, обновления, объяснения, исцеления. Она чувствовала, что произошедший катаклизм не допускал этого, поскольку был окончательным. От возвращения назад, в прежний кошмар, не будет толку, там можно лишь еще сильнее запачкаться, несмотря на все благие намерения. Лучше и проще оставить все позади, как рухнувший дом, уничтоженный пожаром или разрушенный бомбой. А это означало, что сейчас ей нет нужды воображать жуткие подробности будущего. Томас ни по закону, ни по справедливости не мог забрать у нее сына, так что в будущем с нею останется и Мередит. Его сейчас при ней не было, он уехал в новую школу. Мальчик с удивительным, обескураживающим спокойствием организовал собственный отъезд, подчиняясь письменным распоряжениям Томаса. Он оставил список книг и одежды, которые попросил отправить следом за ним, но Мидж до сих пор не набралась духу заглянуть в него. Она не заводила разговор с Мередитом, а он без слов дал понять, что не хочет никаких разговоров. Долгого прощания не было. После отъезда сына Мидж много плакала, но испытывала облегчение оттого, что его нет дома.

Еще больнее была мысль (она мешала Мидж провести ревизию грехов и заставила вытряхнуть на ладонь таблетки от бессонницы), даже знание, что стоит только написать словечко или подать малейший знак Гарри, как все великолепие их любви восстановится в новой ситуации свободы. Разве не этого, как не раз говорил Гарри, они так хотели, разве не получили они теперь тот шанс, который раньше казался (по крайней мере, ей) невероятным? Томас понимал это и уехал со словами о том, что Мидж «свободна принимать любые решения». Может быть, он и в самом деле, как предполагал Гарри, не возражает против такого оборота событий? Все препятствия внезапно исчезли. Ничто не мешало Мидж убежать в дом в Блумсбери. Теперь не надо постоянно смотреть на часы, рассчитывать, лгать. Все открылось, с ложью покончено. Достаточно шепнуть одно слово, и все, чего она так хотела, возникнет само собой, как волшебный замок или город из цветов, деревьев, поющих птиц и мраморных лестниц, ведущих прямо к солнцу.

Она просила Гарри не искать встреч с ней некоторое время. Он продолжал относиться к Мидж так, словно она временно сошла с ума, и напускал на себя этакую мягкую жизнерадостность, словно подбадривал больного. Но Мидж видела жуткий страх в его глазах. Гарри сообщил ей, стараясь сохранить спокойствие: возможно, ему придется уехать, но он непременно явится к ней по возвращении и надеется, что ей к тому времени станет лучше. Мидж не стала возражать. Когда гипотетическая возможность расставания стала обретать черты реальности, она вдруг подумала: «И что же — я больше не увижу его, и то, что было между нами, никогда не вернется?» Она чувствовала странное утешение, чуть ли не удовольствие, когда говорила с ним о своих чувствах к Стюарту, словно Гарри уже сделался ее старым другом или наперсником. Но такие встречи были возможны лишь благодаря его притворству, а Мидж выносила их лишь благодаря двойственности своего сознания, не желавшего терять Гарри окончательно. Иногда ее разум вырывался на свободу и метался, прежде чем снова вернуться к спасительным мыслям о Стюарте, и тогда Мидж спрашивала себя: не сошла ли она и вправду с ума, если больше всего на свете не хочет видеть Гарри и составить его счастье? Возможно, ее болезнь заключалась в полном исчезновении сексуального желания, в чем-то таком, что вызвано сугубо химическими изменениями. Отключилось то электричество, которое всеми мыслями, всеми живыми хищными порывами чувств, всеми вибрациями плоти в течение двух лет притягивало ее к этому человеку, к нему одному. Но нет, ее сексуальные желания не исчезли — они изменились. Мидж жаждала общества Стюарта, ей постоянно мерещилось его лицо, заменившее теперь в ее сознании лицо Гарри. Она зависела от него, как от зыбкого видения, удерживавшего ее от падения в смерть. Она непрерывно представляла себе этот спасительный образ, лелеяла его, нежила, размышляла над ним, рассматривала бледное неулыбчивое лицо и янтарно-желтые глаза, под ее взором таявшие и наполнявшиеся, ах, такой нежностью. Она ласкала его мысленно, но никогда в фантазиях не прикасалась к нему рукой или губами — лишь изредка представляла себе, как целует его рукав или плечо его пиджака, и это ощущение было восхитительным. Да, она позволяла себе слабости, но в них присутствовало что-то абстрактное, и это она тоже ценила, хотя не могла полностью понять. Она тосковала, томилась, жаждала общества Стюарта. Ей хотелось, чтобы он смотрел на нее, говорил с ней; он был ей нужен такой, как он есть, — со всей его требовательностью, авторитетностью, одиночеством, неприступностью, отдаленностью от других людей, а также ощущением, что он никогда не соединится с ней, но в то же время, не соединяясь, может быть… будет с нею. Пусть не только с нею, но целиком с нею.

Конечно, Томас тоже присутствовал в ее мыслях, но его как будто скрывали темные облака. Мидж часто напоминала себе, как холоден он был, когда уезжал от нее. Она наговорила ему жестоких слов, но уже не помнила, каких именно. Она взывала к нему, но теперь перестала понимать, как это делается, и не представляла себе, что он пожелает снова увидеть ее. Если только захочет обсудить условия развода. Она чувствовала, что накопилось слишком много всякой всячины — наслоения прошлого, семейных отношений с Томасом, и в какой-то момент их придется «разгребать», — но и это тоже было далеко не главное. У Томаса оставалось множество возможностей сделать ей больно; когда Мидж подумала об этом, ее пробрала дрожь. Она боялась новой встречи с ним и предпочитала не думать об этом.


Эдвард сидел в темноте. Он пришел в «Мезон карре». Небольшой зал был переполнен мужчинами, в нем установилась полная тишина. Сосредоточенность этой публики не имела ничего общего с легким нетерпением обычных зрителей и не походила на зачарованное молчание, которое сопутствует кульминационным моментам в театре. Казалось, все жадно, неподвижно, поспешно поедают то, что видят. Бледные лица без выражения, едва видимые в свете со сцены, молча смотрели вперед и в своей решимости остаться безликими, несмотря на хищную целеустремленность, походили друг на друга, как сборище клонов. Вороватые, погруженные в себя — ни единым движением, ни малейшим сокращением мышц они не выдавали в себе личностей. Богохульно копируя самозабвенное созерцание таинств искусства или религии, они сидели в напряженном спокойствии, но внутри каждой из голов беззвучно работала машинка тайных навязчивых фантазий.

Эдвард, поначалу смотревший на действо отстраненно, уже стал частью этого безмолвного сообщества. Он тоже был не в силах пошевелиться или повернуть голову, его лицо подалось вперед и застыло, его губы чуть надулись от возбуждения. Он нашел место в заднем ряду и волновался, как бы Илона не заметила его. Она сама предложила ему прийти, но он не мог себе представить, что она и в самом деле хочет этого, — она просто хотела показать, что не стыдится своей работы. А если она увидит его и забудет свой «номер», разразится слезами? Несмотря на мерзость этого места, Эдвард быстро позволил себе увлечься предсказуемыми жестами девушек; не все они, с их фальшивыми улыбками и нелепыми провокациями, были молоды. Музыка, то медленная, то шумная, заполняла его мозг, и часть существа Эдварда крепко заснула, а другая затаила дыхание и сосредоточилась. Он почти забыл, зачем пришел сюда, и принялся разглядывать и сравнивать девушек. Никто из них не умел танцевать; только одна или две раздевались с удовольствием, внося чуть-чуть живой реальности в безжизненную атмосферу заведения. «Но Илона… Что будет, когда появится она? Что случится со зрителями, когда они увидят настоящую танцовщицу, торжество грации над гравитацией? Неужели они не проснутся, не посмотрят друг на друга с изумлением, не закричат, не заплачут, не покаются в грехах?»

Ухмыляющаяся девица в серебристом цилиндре и комбинации с блестками извивалась и дергалась, неловко крутила черную шелковую шаль, изображая стыдливость; наконец она уронила шаль и принялась бойко пинать ее ногами в черных туфлях на высоких каблуках, шумно и без всякого ритма притопывая по дощатому полу сцены. Сорочка с блестками упала, обнажив худенькое тело, прикрытое лишь тремя звездочками. Когда девушка взмахнула цилиндром, отбросила его в сторону, а потом прыгнула и повернулась голыми ягодицами к публике, чтобы сорвать с себя звезды, Эдвард вдруг понял: это и есть Илона. Неужели она притворялась? Нет. Она не умела танцевать. Он опустил голову. А когда снова поднял глаза, она скакала по сцене голая, улыбаясь в темноту напряженной, натянутой улыбкой. Нагота Илоны вызывала жалость, как нагота ребенка. Бледная, замерзшая, обнаженная — человеческая плоть во всей своей смешной нелепости. Это выглядело постыдно и трагично. То, что в других девушках было просто уродливым и вульгарным, здесь высвечивалось возвышенно и неприлично, как выставленное напоказ уродство, и в то же время было маленьким, жалким, грязным и детским. Эдвард стал рассматривать ее тело, длинную тонкую шею, костлявые ноги, маленькие заостренные подрагивающие груди. Он закрыл глаза. Судя по музыке, номер закончился. Сцена опустела. Эдвард быстро встал и вышел на улицу.


— Эдвард, я рада, что ты пришел, — сказала Мидж. — Я так хотела тебя увидеть.

Она почти не вспоминала про Эдварда и не думала о нем, но при виде его испытала радость, словно он был тем особенным, единственным человеком, с кем ей легко разговаривать.

— Мидж, простите меня, — ответил Эдвард. — Я собирался прийти… — Он не сказал, что ему было велено прийти. — Но у меня столько бед… И я думал, что с вами Урсула.

— Почему Урсула? — удивилась Мидж. — Мужчины всегда думают, что женщины в подобных обстоятельствах протягивают друг другу руку помощи. Рядом со мной никого нет, как будто у меня скарлатина. Правда, Урсула сейчас на конференции в Швеции.

Мидж почерпнула эту информацию из длинного, очень осторожного письма от Уилли Брайтуолтона. Он подчеркивал, что остался один. Уилли не писал, что с радостью оставил бы жену и прибежал к Мидж или, будь у него свобода выбора, сразу предложил бы Мидж руку и сердце. Однако он тактично и красноречиво объяснил, как она ему небезразлична, как он переживает за нее, как сочувствует, как желает — если она осчастливит его и скажет, что от него требуется, — служить ей. Он просил Мидж немедленно сообщить, не хочет ли она его видеть. Он подписался «Твой Уилли». Мидж не ответила, а он — по крайней мере, пока — не появился без приглашения у ее дверей. Уилли был человек робкий и побаивался не только Томаса (которого побаивались многие), но и Гарри. Такой же паралич благовоспитанности обездвижил и других старых знакомых Мидж. Телефон время от времени звонил, но она не отвечала, чтобы не нарваться на Томаса. Она жила затворницей и тем самым усиливала свое разочарование и свой стыд, не подпитываясь энергией, которую могла бы получить, если бы бросила вызов обществу. Она была рада видеть Эдварда.

Эдвард обратил внимание, что Мидж, несмотря на отчаяние, выглядела такой же нарочито небрежной, как и всегда. Какие-то неуловимые особенности ее внешности и светло-синий галстук преображали прямое хлопчатобумажное платье цвета морской волны (оно вполне могло сойти за форму дорогой частной школы) в головокружительное одеяние шикарно одетой женщины. Чуть тронутое загаром лицо Мидж сияло, и казалось, что оно обязано своей прозрачной гладкостью не многочисленным ухищрениям, а молодости и солнечной погоде. На ней были темные чулки, она сидела, положив ногу на ногу, и время от времени притрагивалась к своим волосам, взбивая их в трогательном беспорядке. Если судить по спокойному голосу и приветливому виду, Мидж вполне держала себя в руках, но ее истинное настроение выдавали опущенные уголки губ и испуганные глаза, со всей очевидностью взывавшие к Эдварду: «Помоги мне, ну помоги же мне, позаботься обо мне!»

— Тебя Томас просил прийти?

— Нет.

— Гарри?

— Нет.

— Я теперь никому не верю, — сказала она. — Ну так чья это идея?

— Я пришел не как посол, — ответил Эдвард, — если вы об этом спрашиваете.

— Ты знаешь, что Джесс Бэлтрам мертв? Ну конечно, знаешь, об этом писали во всех газетах.

— Да.

Ни в одном отчете о смерти Джесса Эдвард не упоминался. В некотором роде он чувствовал себя оскорбленным. Матушка Мэй постаралась, чтобы его больше не было на этой сцене. Он чувствовал ревность, словно было нарушено его право собственности. Но по зрелом размышлении он испытал облегчение. Было бы ужасно, если бы пришлось разговаривать с полицией, с журналистами. Случившееся ни на минуту не отпускало его, но он не хотел, чтобы его принуждали думать об этом. Позднее он, может быть, все расскажет Томасу.

— Ты скорбишь? Для тебя это важно?

— Да, важно, — сказал Эдвард.

— Но ведь ты его не знал. Видел один раз, когда был ребенком.

— Я много времени провел с ним в Сигарде.

— Постой, ты ведь никогда не был в Сигарде…

— Нет, был — я жил там некоторое время. Я там был, когда вы с Гарри появились в тот вечер…

— Ты там был? — переспросила Мидж. — Я, наверное, схожу с ума. Да, теперь я вспомнила. Я просто стерла тебя из памяти.

«Да, — подумал Эдвард, — это все стерлось из памяти, никто не узнает, что я приезжал к Джессу, что я любил его, а он любил меня. Словно этого не было. Может, я и сам перестану в это верить».

— Это был шок, — продолжала Мидж. — Не ожидаешь, что человек может вот так умереть. Я думала, что еще увижу его. Но я странным образом почувствовала удовлетворение, на мгновение забыла о своих несчастьях. Наверное, это следы старой ревности. Я ревновала к Хлое, потому что он любил ее. Теперь они оба мертвы. Какие бесчувственные речи, правда? Ревность никогда не умирает.

— Вы так думаете?

— Да. Плохая новость для молодых. Хочешь выпить? Нет? Я бросила пить. Ты, наверное, уже слышал обо мне и Стюарте?

— Вы хотите сказать, о вас и Гарри? Когда вы появились вместе в Сигарде, я подумал…

— Нет, я говорю о Стюарте. Я в него влюбилась.

— Послушайте, Мидж, я не совсем в курсе, я был занят своими делами. Я думал, вы и Гарри…

— Да, у меня был роман с Гарри, но совершенно неожиданно, после того случая в Сигарде, я влюбилась в Стюарта. Томасу все известно, он уехал, и я не хочу видеть Гарри, а Стюарт не хочет видеть меня… Я думала, все уже знают об этом. Оказывается, нет.

— Постойте…

— Гарри хотел, чтобы я ушла от Томаса, а потом, когда Стюарт увидел нас вместе, когда всплыла вся эта идиотская ложь про мистера и миссис Бентли, он одним взглядом убил что-то во мне…

— Вы любили Гарри, а теперь любите Стюарта? Но вы не можете его любить только потому, что он что-то там убил…

— Именно поэтому. Я, пожалуй, все же выпью. Ты не хочешь? Я вдруг поняла, насколько все мертво. Словно сама смерть смотрит на меня и убивает все…

— И что, это случилось в один миг? — спросил Эдвард, беря стакан с шерри.

— Не совсем. Началось мгновенно и продолжалось в машине по пути в Лондон. Я чувствовала Стюарта у себя за спиной, как ледяную глыбу. Все, чего я хотела, мгновенно обесценилось, и я уже не хотела ничего. А потом, когда я вернулась, я поняла, что хочу одного — Стюарта. Понимаешь, он создал огромную пустоту, и ничто не может ее заполнить, кроме него. Я должна была увидеться с ним, поговорить… Я предложила себя ему, но не только для секса.

— Что это значит?

— Понимаешь, это трудно объяснить. Я предложила себя как некий абсолютный дар, я хотела изменить свою жизнь, чтобы работать вместе с ним. Я все еще хочу этого — нести добро людям.

— А что насчет секса? Стюарт отказался от него, но если на сцене появились вы… Признаюсь, я удивлен.

Эдвард чувствовал, как удивление теплотой разливается по его телу. Или это было шерри? Мидж тоже оживилась.

— Он остался холоден. Посоветовал мне прекратить лгать, рассказать Томасу о Гарри. Понимаешь, Томас тогда еще ничего не знал, ему стало известно только из газеты…

— Из какой газеты?

— Мэй Бэлтрам опубликовала статью о Джессе, о самых последних событиях в его жизни. Она описала тот вечер в Сигарде: как мы с Гарри появились там инкогнито, как они узнали, кто мы такие…

— Господи, Мидж, это напечатали в газете?

— А потом все таблоиды это подхватили. Она явно описала свою жизнь в нескольких томах. Все любовные приключения Джесса, все о Хлое, целые страницы пропитанной ядом писанины. И это будет опубликовано. Может быть, вот сейчас она пишет какую-нибудь ложь о тебе.

— Я не верю. Но она описала то, что случилось, и Томас прочел? Худшего способа узнать об этом не придумаешь…

— Да. Мне очень жаль, что все так получилось. Я собиралась ему сказать.

— А что еще говорил Стюарт? Разве он не почувствовал искушения? Как это странно!

— Искушения? Нет, конечно. Он мне сказал, что это иллюзия.

— Но вы его хотите, вы его желаете? Это называется любовью.

— Да… но так это невозможно… это должно быть иначе…

— Я этого не понимаю. Я думаю, он посоветовал вам остаться с мужем?

— Нет. Он этого не говорил. Он только сказал, что я должна прекратить лгать…

— И оставить его в покое! Что-то не похоже, чтобы он очень заботился о вашем благе.

— Нет-нет, в нем… в нем столько добра… это как откровение…

— Извините, Мидж, я в это не могу поверить… давайте сначала. Вы были сильно влюблены в Гарри?

— Да, очень, и долго. Я хотела выйти за него, только не могла понять, как это сделать.

— Но неужели это могло вот так внезапно закончиться? Может быть, вы просто решили, что предпочитаете Томаса? То, что вы будто бы влюблены в Стюарта, кажется мне полной нелепицей. Какое-то безумие, фальшь, этого не может быть, тут скрывается что-то другое. А что сказал Томас?

— Он думает, что я по-прежнему люблю Гарри. Что это эпизод моей связи с Гарри. Нечто вроде посттравматического синдрома.

— А с Гарри вы встречались?

— Да, но не так, как прежде.

— Как это ужасно для всех! Господи, какая путаница. Знаете, я думаю, Стюарт — это ложный след.

— Что ты хочешь сказать?

— Он вообще ни при чем. Просто внешний импульс, как удар о стену — вы налетели на него и ударились. Все происходит у вас в голове. Вы думаете, будто влюблены в Стюарта, но на самом деле это последствия того, что у вас открылись глаза. Вы удивлены собственной способностью видеть вещи в ином свете…

— Нет, у меня другие ощущения, — возразила Мидж. — Я хочу быть с ним, а он, наверное, никогда не захочет видеть меня. Я думаю об этом, и мне не хочется жить… и это не позволяет мне думать о них…

— О ком?

— О них.

Мидж обнаружила, что ей трудно выразить это иначе.

— Вы говорите о Томасе и Гарри, о чем и я говорю. Это бегство от выбора. Вы думаете, будто влюблены в Стюарта, и это дает вам новую энергию. Вы получаете отсрочку, чтобы не решать другую проблему, к которой все равно придется вернуться… Постойте, постойте! Вы сказали, что все, чего вы хотели, обесценилось. Возможно, в этом и было откровение. Вам придется оценить все заново, вам придется увидеть все… Может быть, Стюарт сделал для вас что-то важное.

Эдвард чувствовал нарастающее возбуждение.

— Я не могу, — ответила Мидж. — Не могу оценивать, не могу видеть. Я хочу, чтобы он утешил меня… это ужасно… я ужасна…

Она заплакала так тихо, что прошло несколько секунд, прежде чем Эдвард заметил слезы у нее на щеках.

— Дорогая Мидж, не плачьте! Позвольте мне утешить вас, позвольте взять вас за руку.

Эдвард подвинул свой стул к ней, так что их колени соприкоснулись. Он взял руку Мидж, и ее голова тяжело упала ему на плечо. Эдвард наклонил голову, и его прямые длинные волосы перемешались с ее волосами, белокурыми и ароматными, в которых он теперь разглядел множество разноцветных прядей. Он обнял Мидж за плечи и принялся убаюкивать, но она вскоре отодвинулась. Он ощутил (чего не было прежде, когда он так восхищался ею, войдя сегодня в гостиную) все ее тело: его массу, его тепло, его мягкость, прикрывающую его одежду.

— Дай мне платок, Эдвард.

— Держите. А теперь попробуем разобраться. Не волнуйтесь по поводу Стюарта. В некотором роде вы принесли ему пользу. Вы его потрясли. Ему придется постараться и найти наилучший образ действий. Конечно, он встретится с вами снова и пожелает стать вашим другом. Между вами есть связь.

— Ты так думаешь?

— Да. Так что это вам обоим пойдет во благо. Но ваша любовь — иллюзия. Это должно было произойти, как мгновенная вспышка. Стюарт — это нечто постороннее, а все ваши чувства — они внутри вас, Стюарт — ничто, он бессилен, он ненастоящий. Я хочу сказать, что он всего лишь случайность, вы его выдумали. Так, как вы это себе представляете, вы ничем не связаны. А Гарри и Томас — они реальны. И Мередит реален.

— Я могу через суд добиться опеки над Мередитом. Господи, какой кошмар… И Томас, он слишком холоден.

— Это на него похоже. Он так привык скрывать свои чувства, что ему, видимо, пришлось самоустраниться. Бедный старый Томас, как ему досталось! Вы же знаете, что он вас любит, какую бы холодность он ни выказывал. Вы должны знать это. Кстати, а где он?

— В Куиттерне. Он уехал и оставил меня… решать, чего я хочу.

— И чего вы хотите?

— Не знаю… Ты думаешь, Стюарт не будет меня ненавидеть? Я хочу изменить свою жизнь.

— Вы ее уже изменили. Вы разорвали тайную любовную связь. Если Стюарт дал вам почувствовать, что это ужасно, возможно, так оно и есть. Вы можете и дальше менять свою жизнь, вы можете сделать много добра. Что вам мешает, что всем нам мешает творить добро? — Эдвард помолчал несколько мгновений, его потрясли собственные слова. — Конечно, Стюарт не будет ненавидеть вас, у него добрые намерения. Не волнуйтесь за Стюарта. Ему как раз и нужно, чтобы о нем не беспокоились, словно его здесь нет, и если он что-то сделал вам, то по одной лишь причине: это все равно должно было случиться. Если ваша связь с Гарри в самом деле опостылела вам и если вы понимаете, что Стюарт может быть только другом, вдохновляющим вас, — это немало. С другой стороны, если вы по-прежнему влюблены в Гарри…

Мидж, которая внимательно смотрела на Эдварда и все еще держала его за руку, вдруг встала и закрыла руками лицо. Она услышала, как повернулся ключ в замке парадной двери. Только у двух человек был этот ключ — у Гарри и у Томаса.

— Иди и останови его, — велела она Эдварду. — А потом скажи мне, кто из них пришел.

Эдвард стрелой промчался по гостиной и исчез за дверью. В холле он увидел Томаса.

Тот смотрел на Эдварда со странным выражением — внимательно и испытующе, но в то же время лукаво, словно сегодня у Эдварда был день рождения и Томас принес ему подарок-сюрприз. Похоже, он не удивился, увидев гостя.

— Привет, Эдвард.

— Томас, она там. Она просила меня узнать, кто из вас двоих пришел, и…

— Я сам о себе доложу. Как поживаешь?

— Лучше, — ответил Эдвард.

В самом ли деле он чувствовал себя лучше?

— Хороший мальчик. Приходи ко мне сюда завтра.

— Завтра я еду в Сигард, — сказал Эдвард. Эта мысль только что пришла ему в голову. — Ну, мне пора.

— Приходи, когда вернешься, чем раньше, тем лучше. Ты переехал в свою прежнюю комнату?

— Да. Вы были правы… но теперь хватит.

— Возвращайся к Гарри, возможно, ты ему нужен. Я рад, что ты проведал Мидж. А теперь проваливай.

Когда он проходил мимо Томаса, тот правой рукой пожал его левую руку. Эдвард открыл выходную дверь, и Томас, обернувшись на него, замер на пороге гостиной. Он вышел на улицу и закрыл за собой дверь.


Сигард в ярких лучах предвечернего солнца выглядел по-другому и был похож на высоченную приходскую церковь с мощной башней и неправильной формы нефом. Ласковый свет разглаживал неровности на бетоне башни, благодаря чему грязная поверхность казалась просто старой и приобретала дымчатую золотисто-коричневую окраску — настоящая патина на покрытой лишайником каменной стене. Желтый рапс поблек, но зацвел ячмень и поднялась сине-зеленая пшеница. «В этом месте я видел перемену сезонов и поворот года», — подумал Эдвард. Вдоль дороги обильно цвели дикие розы, пышные красные или маленькие, почти белые, как клочки бумаги. Бутень уже отцвел — Илона называла его «кружевной купырь».

Эдвард остановился перед входом в аллею, оглянулся и прислушался. Он слышал песню жаворонка и кукушку вдалеке, но эти звуки почти не нарушали, а даже подчеркивали глубокую теплую тишину, повисшую над этой землей и домом. Река текла бесшумно. Он медленно пошел вперед, ступая по плиткам, и наконец добрался до последнего ясеня. Тут он снова остановился. Главная дверь была закрыта. Эдвард посмотрел на окно Селдена, на окно своей комнаты, потом на башню. Мысль о том, что за ним могут тайком наблюдать, встревожила его. Он чувствовал себя виноватым, незваным гостем, которого можно пристрелить на законных основаниях. Он не приготовил никакого объяснения своего приезда даже для себя самого. Он дважды убегал отсюда, не сказав ни слова. Как женщины отнесутся к нему? А может, их уже и нет в Сигарде? После встречи с Томасом Эдвард понял, что для него крайне важно вернуться сюда. Не выяснять, что случилось, а просто помириться, показать, что он вменяемый и настоящий, а после удалиться — но на этот раз с достоинством и деликатностью. Они должны сделать это для него, проявить к нему доброту, встретить без злобы, принять как скорбящего сына, подвести черту под прошедшим временем, завершить драму, освободить его. После этого вопрос о дальнейшей связи Эдварда с Сигардом и его обитателями станет обычным бытовым вопросом, подлежащим рациональному рассмотрению.

Освободить — но для чего? Чтобы он мог вернуться в начало, к вине и отчаянию после смерти Марка, к своей прежней цели? Начать жизнь, в которой его будет преследовать не имеющий ответа вопрос о Джессе? Он, конечно, приехал в Сигард не для того, чтобы расставить все точки над «i», да этого и быть не могло. Увидеть Мидж и узнать, что она решила? Разговор с ней оставил в итоге приятное впечатление, возможно, потому что он возродил нормальное животное любопытство к миру вокруг Эдварда, так долго не подававшему признаков жизни. Присмотреть за Гарри, поговорить со Стюартом? Поехать в Париж за Илоной? Мысли об Илоне вызывали отчаяние — а вдруг в Париже с ней произойдет что-то ужасное? Не станет ли это еще одним источником саднящей вины, обреченной сопровождать его по жизни? Эдвард решил не думать об этом слишком много. Найти Брауни — вот что сейчас самое важное, настоящее. Он должен быть с Брауни, окунуться в ее общество, как в целительный источник. Какими слабыми, какими малодушными представлялись ему теперь собственные попытки найти ее! Он слонялся вокруг дома ее матери, не решаясь зайти к Саре. Эдвард чувствовал усталость, страдал от нравственной апатии. Ему не хватало энергии и мужества, но они могут вернуться, если он примирится с Сигардом. Теперь он постучит в дверь ее матери, поговорит с Сарой, найдет ее друзей в Кембридже, поедет за ней в Америку, если потребуется. Ничто не помешает ему найти Брауни и жениться на ней.

Эдвард толкнул дверь Атриума; она оказалась не заперта, и он вошел внутрь. Он предполагал, что испытает потрясение, но и предвидеть не мог электрической волны эмоций, нахлынувших на него, сбивая с ног, когда он вошел в громадную комнату. Он задрожал и поскорее сел на стул. Тут было два стула, стоявших друг подле друга у двери в необычном месте, и он не сразу понял, что именно здесь сидели, как у позорного столба, Гарри и Мидж в день их злополучного появления в Сигарде. Никто не притронулся к этим стульям. Эдвард встал и, неслышно ступая по плиткам пола, приблизился к столу. Там стопкой стояли несколько тарелок и чашка с какой-то жидкостью. Он подошел к дверям Затрапезной и заглянул внутрь. Комната была пустой, сонной, убогой, неприбранной, и пахло здесь, как всегда, плесневеющими книгами и ветхими грязными подушками. Дверь башни была не заперта, и Эдвард прошел на просторный первый этаж, в «выставочный зал». Эта комната теперь выглядела иначе. Картины Джесса стояли у стен задником наружу. Эдвард поспешно вернулся в холл — у него возникло чувство, будто он ищет Джесса. Теперь он двигался более свободно, но все еще не мог заставить себя нарушить тишину криком: «Эй, кто-нибудь!» или «Где вы?» Направляясь к Переходу, он заметил, что гобелен с девочкой, преследующей летучую рыбку, сняли, свернули и положили у стены. Может быть, его уже купил какой-нибудь американец. Растения в горшках тоже оказались сдвинуты и теперь стояли тесной группой в углу; ветки переплетались и соединялись, некоторые обломились. Они запылились, пожухли и нуждались в поливке. Эдвард вспомнил, что цветы поливала Илона. Одно из растений, похоже, уже погибло — тот самый цветок, в который он вылил приворотное зелье Илоны и который ухватил его цепкой лапой, когда он собирался покинуть дом во время первого побега. Эдвард остановился, чтобы пожалеть его, а затем поспешил в Переход. В кухне царил беспорядок, в раковине осталась грязная посуда. Большая печь не топилась, но морозилка, «такая большая, что туда поместилось бы человеческое тело», тихо урчала. В прачечной лежала горка чистых полотенец. Эдвард чуть не подобрал их, чтобы отнести в шкаф для проветривания. Если в доме все же кто-то есть, не стоит показывать им, что гость, словно призрак, бродил по дому. Открыв дверь в Селден, Эдвард услышал прерывистый звук и принял его поначалу за щебет ласточки. Потом понял: это стучит пишущая машинка матушки Мэй.

Он быстро миновал западный коридор и вышел на лужайку через дверь со стороны фасада. Звук пишущей машинки напомнил ему рассказ Мидж, и Эдвард понял, что не готов встретиться с матушкой Мэй. Он не поверил Мидж, но мысль о том, что кто-то пишет о его матери или о нем самом, выводила его равновесия. Эдвард вспомнил, как Мидж говорила о Джессе и Хлое: «Теперь они оба мертвы», и на мгновение призрак мертвой матери, с беззвучным криком простиравшей к нему руки, возник рядом с тропинкой, по которой он шел. Эдвард ускорил шаг. Он хотел увидеть Бет-тину. Но может быть, Беттина тоже убежала отсюда. Он прошел мимо падубов и фруктового сада. Здесь тоже многое изменилось. Тополя были спилены, их ветки аккуратно срублены, и голые длинные стволы лежали в траве. Лесовики уже расчистили место. У реки вдоль берега трава так разрослась, что Эдвард не заметил решетчатый мост, и ему пришлось возвращаться. Он легко перебрался на другой берег над спокойным потоком; уровень воды сильно понизился. В лесу было темновато, а кусты на склоне холма, сквозь которые Эдвард так легко проходил раньше, теперь цеплялись за одежду и ударяли по лицу клейкими ветками. Он нашел маленькую тропку, потерявшуюся в зарослях, и почувствовал под ногами корни деревьев и мелкие деревянные «иконки». Эдвард продирался сквозь чащу, глядя на солнечный свет, и наконец добрался до дромоса.

Когда он посмотрел в сторону желтого Лингамского камня, лучи солнца ударили ему в лицо, ослепив его. Кто-то сидел на каннелированной колонне, образующей пьедестал. Это была Беттина.

— Привет, — сказал Эдвард. — Я подумал, а вдруг найду тебя здесь.

— Привет, Эдвард, — ответила Беттина. — Я думала, а вдруг ты придешь.

Беттина тоже подстриглась, хотя не так коротко, как Илона. Ее непричесанные и неровные волосы доходили почти до плеч. Наверное, она обкорнала их сама — быстро и с остервенением. Эдвард представил себе Беттину вечером перед зеркалом, со злыми глазами, вооруженную длинными ножницами. Неожиданно для себя самого он спросил:

— Что ты сделала с волосами? С теми, которые отрезала.

— Сожгла.

На ней было одно из ее «хороших» платьев в цветочек, не домотканых, а из легкого хлопка; она сидела, подтянув юбку до колен и обнажив длинные загорелые голые ноги в сандалиях. Когда Беттина наклонялась вперед, ее длинное ожерелье чуть раскачивалось. Заметив взгляд Эдварда, она приспустила юбку.

После паузы он сказал:

— Те растения — их нужно полить. В холле.

— Да. Нужно.

Подстриженная Беттина выглядела моложе, умнее, привлекательнее, она походила на небрежного модного юношу. Эдвард впервые воспринимал ее вне привычного трио, как отдельную личность с независимой судьбой, и это тронуло его сердце. Он заметил, что Беттина похожа на Джесса, и видел или угадывал собственное зеркальное отображение в ее лице, когда она щурила светло-серые глаза или откидывала назад волосы. Она не улыбалась, а рассматривала Эдварда с недобрым любопытством.

— Ты носишь перстень Джесса, — сказала она.

— Да. Он мой. Джесс дал мне его.

«Это, конечно, неправда», — подумал Эдвард. Но другого ответа не было. Он не собирался отдавать перстень.

— Я вижу, тополей больше нет, — произнес он, хотя собирался сказать: «их спилили».

— Да, мы попросили их спилить.

— Но денег вам теперь, наверное, хватает?

Беттина молча взглянула на него, и вопрос остался без ответа.

Эдвард сел на траву и почувствовал, что земля теплая.

— Почему трава здесь такая невысокая?

— Лесовики приводят сюда овец.

— Зачем Мэй пригласила меня в Сигард?

— Она считала, что это ее долг, после того как получила письмо Томаса Маккаскервиля.

— Письмо Томаса Маккаскервиля?

— Да. А ты разве не знал? Он рассказал ей, что с тобой случилось, сообщил, что у тебя депрессия и тебе необходимы перемены. Он предложил нам пригласить тебя, вот мы и пригласили.

— Ты хочешь сказать, это была не ваша идея?

— Нет. А ты решил, мы вдруг поняли, что не можем без тебя обойтись?

— Да, — сказал Эдвард. — Я так решил. Но твои слова многое меняют.

Выходит, это все устроил Томас. Может быть, он понял, что Эдвард сбежит, и хотел точно знать куда. А Эдварду тогда, да и теперь, было необходимо найти место, где ему будут рады.

— Не понимаю, что они меняют, — сказала Беттина. — Мы ведь могли отказаться. Но мы тебя пригласили. Мы были рады твоему приезду.

— Были?

— Эдвард, почему ты считаешь меня врагом?

— Я так не считаю. Хотя нет, считаю.

Он боялся ее. Но что она могла сделать ему теперь, когда Джесс умер?

Беттина не стала больше ни о чем спрашивать, как не стала оспаривать, что она его враг. Она вздохнула и отвернулась.

Что ж, по крайней мере, Джессу он был нужен. Этого у него не отнять.

— Джесс хотел меня видеть, очень хотел. Он мне сам сказал.

— Он мог сказать что угодно. Ты, видимо, не понял, насколько Джесс был не в себе. Он даже не знал, кто ты такой. Все время спрашивал: «Кто этот мальчик?» Мы ему говорили, но он опять забывал.

— Нет, — ответил Эдвард. — Он прекрасно знал, кто я такой. Он говорил, что писал мне. Я не получил от него ни одного письма. Думаю, кто-то их уничтожил.

— Джесс просто бредил. Не мог он ничего писать. Он рисовал, но не писал. Единственное, что произвело на него впечатление, — это твое появление с какой-то девицей. Его это расстроило. Он позавидовал.

— Откуда тебе это известно?

— Он сам нам рассказал, откуда же еще. Он нам все говорил. Кстати, а что там была за девица?

— Сестра Марка Уилсдена.

Беттину это не заинтересовало.

— А зачем ты сейчас приехал?

— Увидеть тебя. И узнать о Джессе.

— Что узнать?

— О его смерти. Я не понимаю. Что это было, самоубийство?

— А как ты думаешь?

Беттина забралась на постамент и встала, держась одной рукой за колонну.

— Или убийство?

— Ты хочешь сказать, мы его убили? Эдвард, а почему не ты?!

Эдвард, который тоже начал подниматься с земли, замер на одном колене. Легкий ветерок надувал юбку Беттины, перебирал ее волосы. Солнце садилось за деревья, и воздух становился холоднее. Может быть, спрашивал себя Эдвард, Беттина видела, как он нашел утонувшего Джесса и прошел мимо? Если только так все и было.

— Почему я?

— Ты изменил ситуацию, как опасный пришелец. Долгое время здесь ничего не менялось, и казалось, ничто не может поколебать существующее положение вещей. Но когда появился ты, произошло много нового. Может быть, ты не виноват… не более, чем в том случае, когда твой друг выпал из окна. Некоторые люди приносят несчастья.

— Это чепуха, — ответил Эдвард. — Вы хотели его смерти. А я нет.

— Все не так просто. Да, нам было невыносимо видеть, как он дряхлеет на глазах…

— Я вспомнил — Мэй говорила, что она написала мне, так как считала, что я смогу что-то изменить!

— Ты ее теперь называешь просто Мэй, да? Он испортил нам жизнь своим маразмом, и это продолжалось долго. Мы с ужасом смотрели, как он стареет, мы его жалели.

— Может быть, из жалости вы его и убили.

Беттина посмотрела сверху вниз на стоявшего рядом с ней Эдварда.

— В одном ты можешь быть абсолютно уверен. Что бы ни случилось, Джесс хотел, чтобы именно так оно и вышло.

— Ты, похоже, подыскиваешь оправдание.

Но Эдварду и самому хотелось думать так, как сказала Беттина.

— Ты растревожил его, — продолжала Беттина. — Ты сказал, что возьмешь его в Лондон. Он должен был умереть здесь.

— Ты уверена, что вы не помогли ему в этом?

— Как — оставив дверь открытой? Он не мог умереть обычной смертью. Что-то пришло за ним.

— Не понимаю.

— Может быть, и без твоего участия не обошлось. Или твоего брата. Он был знамением, знаком.

— Джесс назвал его мертвецом, трупом.

— Это было столкновение сил.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что Стюарт что-то сделал с Джессом?

— Нет-нет, все происходило в мозгу Джесса — предчувствие, чуждая магия. Твой брат был чем-то внешним, бессознательным проявлением. Симптом, а не причина. Случайное совпадение: кажется, будто что-то изгоняет богов, живущих внутри человека, в то время как эти боги уходят сами.

— А полтергейсты все еще здесь?

— Они исчезли. Это были полтергейсты Джесса. Они никак не связаны со мной или Илоной.

— Ты думаешь, что Джесс получил… знак… что ему пора уйти? Это было самоубийством?

— Ты все упрощаешь!

— Может быть, Мэй для того и пригласила Стюарта? Я недостаточно изменил ход вещей, и она позвала его.

— Слишком много всего случилось, — сказала Беттина. — Я думаю, одно вытекало из другого.

Он стоял теперь рядом с ней, смотрел на ее загорелое лицо и шею и испытывал желание ухватиться за ее юбку. Раньше он побаивался Беттины, а теперь страх перешел в нервное возбуждение. Эдвард понимал, что должен использовать этот едва ли не последний шанс, чтобы заставить ее говорить. Несмотря на всю свою неловкость, один горький вопрос, ключевой вопрос он должен был задать и получить ответ. Ответ, которого сам Эдвард найти не мог. Но вместо этого он спросил:

— Вы его сожгли? Так же, как твои волосы?

— Нет, мы его похоронили.

— Где?

— Здесь.

Беттина спрыгнула с постамента и прошествовала мимо Эдварда к двум большим тисам, образовавшим темную арку в конце поляны. Эдвард последовал за ней. Там, где кончалась трава, на земле лежало что-то длинное и темное; точнее не лежало, а было врыто в землю, так что трава закрывала края этой большой плиты из черного сланца. На ней были вырезаны буквы: ДЖЕСС. Эдвард и Беттина, стоявшие по разные стороны от плиты, посмотрели друг на друга.

— Из этого же сланца сделан пол в Атриуме.

— Он, наверное, тяжелый…

— Его принесли лесовики. Один из них каменщик, он и вырезал надпись. Как видишь, буквы получились не очень ровные. Лесовики и Джесса принесли.

— Значит, он лежит здесь?

— Да.

— В гробу?

— Да. Гроб тоже сделали лесовики. Простой гроб. Они многое умеют.

Беттина и Эдвард посмотрели друг на друга, потом на камень.

— Не могу поверить, что он мертв, — сказал Эдвард. — Я только что искал его в доме.

Камень по краям был уже чуть присыпан землей. Со временем, если никто не будет ухаживать за могилой, он весь уйдет в почву, порастет травой, потеряется.

— А как Мэй, — спросил Эдвард, — она считает Джесса мертвым? А ты? Или вы думаете, что он лежит в земле, как куколка, а потом оживет и вернется?

— Он не вернется. По крайней мере, на протяжении нашей жизни.

Эдвард глянул на Беттину, а она по-прежнему смотрела вниз; ее печальное лицо было исполнено умиротворенной, спокойной красоты. Обдумывая ее слова, которые казались заимствованными из заупокойной службы, он спрашивал себя: «Уж не сошла ли она с ума? Или это я сошел с ума?» Не найдя нужных слов, Эдвард произнес:

— Может быть, люди кладут на могилу такие камни, чтобы мертвец не встал?

— Если бы Джесс вернулся из могилы, он наверняка стал бы хулиганить.

— Но ему придется подождать?

— Чтобы снова наполнить себя жизнью. Я тоскую по нему ужасно, мучительно. — Это были самые обычные слова, но они звучали странно.

— А Мэй? Как она?

— Ее страдания неизмеримы. Она погрузилась в отчаяние, она от горя совсем забыла о себе.

Эдвард вспомнил звук пишущей машинки. Интересно, что Беттина думает о «мемуарах»? Возможно, она ничего о них не знает.

— Мне не хватает его, — сказал он. — Мне его всегда будет не хватать. Я всегда буду думать о нем и любить его. Конечно, он знал, кто я такой, думал обо мне, хотел, чтобы я приехал. Он меня любил.

«Значит, они похоронили монстра, — подумал Эдвард. — С какими же ритуалами его проводили в вечный покой?»

Они оба замолчали. Эдвард никак не мог сосредоточиться. Ключевой вопрос, который помог бы решить эту задачу, ускользнул, не был задан даже в завуалированном виде. Эдвард поймал себя на том, что смотрит на свои часы.

— Ну что ж, мне пора. Я должен успеть на лондонский поезд. Мне надо позаботиться об отце.

— Тогда до свидания.

Эдвард сомневался, говорить ли что-то об Илоне, и решил ничего не говорить.

— Спасибо тебе за беседу, — сказал он. — Надеюсь, мы еще встретимся. Конечно, встретимся. Может быть, я вернусь. — Но у него не было ни желания, ни намерения возвращаться. Он никак не мог найти подходящих прощальных слов. — Как вы тут, справитесь?

Беттина улыбнулась.

— Ты сказал Илоне, что мы — девы-волшебницы. Девы-волшебницы сумеют позаботиться о себе.

Эдвард поднял руку, словно отдал салют в знак почтения. Как только он пошел прочь, Беттина влезла на плиту и повернулась к нему спиной, вглядываясь в ясеневые сумерки. Этот жест казался намеренно святотатственным. Эдвард подумал, что она сейчас запляшет на камне. Если так, он не должен видеть ее танец. Он ускорил шаги и даже перешел на бег, насколько позволяла густая трава.

У него в голове родилась и вызревала одна мысль. Конечно, он должен верить, что Джесс знал и любил его. Но может быть, есть какое-то доказательство этого? Эдвард в несколько прыжков преодолел раскачивающийся мостик и побежал по тополиной роще, перепрыгивая через ровные стволы поваленных деревьев. Обогнул дом сзади и вошел в конюшенный двор, чтобы сразу же попасть в Затрапезную. Он оглянулся в сторону болота и увидел бальзаминовое поле в цвету; там пробивались лютики, белый клевер, кое-где размытыми пятнами вспыхивал красноватый щавель. Он быстро пересек Затрапезную, потом переступил порог башни. Здесь он замедлил шаг и, тяжело дыша, стал подниматься по винтовой лестнице. В студии и «детской» ничто не изменилось, разве что «игрушки», прежде лежавшие как попало, теперь были грудой свалены у стены, а в студии одна из тантрических картин, изображавших начало или конец света, была установлена на мольберт. Эдвард не остановился, чтобы осмотреться внимательнее, а поспешил вверх по лестнице в тихую квартиру Джесса с устланным коврами полом; она выглядела совершенно иной, чем прежде. Исполненный решимости превозмочь свою робость, он добрался до спальни. В скважине на сей раз не было ключа. Эдвард взялся за дверь, готовый к тому, что сейчас увидит Джесса, сидящего на кровати и уставившегося на гостя своими студенистыми круглыми глазами. От этой мысли у него закружилась голова. Но спальня, конечно, была пуста: все чисто, прибрано, кровать застлана лоскутным покрывалом. Прежде ее закрывали смятые одеяла, простыни и крупное тело хозяина, а теперь она показалась Эдварду маленькой и узкой. Комната напоминала гостиничный номер, уютный, но обезличенный. Постоялец уехал, от беспорядка не осталось и следа, все готово к прибытию нового.

Эдвард сразу же направился к окну. Да, в окне виднелось море — темная блестящая синева с разбросанными здесь и там изумрудами. Море было заполнено немыслимым количеством яхт с огромными треугольными парусами самых разных цветов — красные, синие, желтые, зеленые, черные. Все они неторопливо лавировали в разных направлениях, то обгоняя друг друга, то пересекаясь, и в ярком вечернем свете их движения были изящными, как медленный танец. Эдвард решил, что где-то поблизости расположен яхт-клуб и сейчас начнутся гонки. А может, гонки уже закончились. Он вдруг подумал, что люди на яхтах пребывают в совершенно ином мире — смеются, шутят, целуются, мужчины и красивые девушки открывают бутылки шампанского. Эдвард обернулся в комнату, которая теперь представлялась маленькой, тихой, пустой и печальной. Он подумал, что это лоскутное покрывало, наверное, сделали женщины, молча работая рука об руку зимними вечерами. Белый радиатор, на который указывал Джесс, — старомодный металлический прибор, вероятно давно сломанный, без подсоединенных к нему труб — был скобами прикреплен к стене, а пыль с него стерта. За радиатором оставалось узкое свободное пространство, куда Эдвард просунул сверху пальцы. Ничего. Возможно, там никогда ничего и не было, кроме как в воображении Джесса. Он встал на колени, завел руку за холодный металл снизу, пошарил там из стороны в сторону.

Наконец его пальцы коснулись чего-то, оно подвинулось, но ухватить было невозможно. Эдварду удалось подтолкнуть находку, а потом ухватить двумя пальцами и вытащить наверх. Это был небольшой сложенный лист дешевой линованной писчей бумаги. Он развернул его. «Я, Джесс Эйлвин Бэлтрам, настоящим завещаю все, что в момент моей смерти будет принадлежать мне, моему дорогому любимому сыну Эдварду Бэлтраму». Судя по дате завещания, написанного трясущейся рукой, наклонным почерком, завещание было составлено двумя годами ранее. Свидетелей, оставивших свои корявые подписи, было двое — Том Дики и Боб О’Брайан. Без сомнений, лесовики; наверное, Джесс тайно призвал их к себе в тот день, когда женщины уехали на рынок. А может, встретил в лесу во время одной из своих одиноких прогулок.

Эдвард сел на кровать и принялся разглядывать документ. В нем словно взорвалась бомба, накрывшая его облаком удивления, радости и ужаса или же мученической аурой, отягощенной роком. Как замечательно, как жутко, как необыкновенно важно, как больно; что, черт возьми, делать с этим? Он прочитал завещание несколько раз, сосредоточиваясь на каждом слове, снова сложил его, сунул в карман и замер, глядя в окно, за которым синева небес приобретала мягкий голубой оттенок. «Что ж, — подумал Эдвард, — это доказывает, что Джесс думал обо мне до моего приезда… и любил меня. Я уверен, что он действительно написал мне, только они перехватили письмо. Но завещание… Он и в самом деле хотел так распорядиться или же это случайный порыв, мимолетный протест от ненависти к тюремщицам?»

— Джесс, — вслух сказал Эдвард, — что мне делать?

Произнося эти слова, он прикоснулся к перстню и задумался. Не написал ли Джесс после этого завещания еще одно, другое? Ответа не было. Он подумал, что Мэй с ее подозрительным характером, конечно же, предполагала, что Джесс способен выкинуть такой фортель, и время от времени заставляла его переписывать «настоящее» завещание. А может быть, она полагала, что столь эксцентричное волеизъявление не будет признано законным, если она его оспорит. Значит, Эдвард будет судиться? Неужели он хочет втереться в наследники и лишить наследства Мэй и своих сестер? Конечно нет; хотя мысль о возможном богатстве на мгновение мелькнула золотой искрой в его мозгу. Нет, ему не нужны деньги. Он заработает себе на жизнь, и Гарри наверняка оставит ему что-нибудь. Какие отвратительные мысли, все о судах и законах. Конечно, он может проявить щедрость и оставить себе лишь немного, на память, но все это опять было связано с судами и деньгами. Или помахать завещанием перед носом женщин, а потом порвать его? Это поставит их перед нравственным выбором… Хотя вряд Мэй и Беттина придавали значение таким вещам, как нравственный выбор. Нет, это несправедливо, ведь он почти не знал их, они никогда не были с ним откровенны. Лучше уж сразу уничтожить бумагу. Чего хотел Джесс? Видимо, ничего конкретного. Может быть, просто пожелал оставить Эдварду послание, и оно дошло до него. Завещание сделало единственное доброе и важное дело — подтвердило (а он почувствовал все в тот самый момент, когда открыл дверь этой спальни), что отец помнил о нем и любил его.

Эдвард встал, поправил покрывало и пошел к двери, не оглядываясь ни на комнату, ни на окно, где мелькал водоворот цветных корабликов. Он закрыл за собой дверь и быстро, хотя и спокойно, сбежал по винтовой лестнице. В Затрапезной он нашел коробок спичек на каминной полке и сжег завещание в камине. И сразу же пожалел о том, что совершил непоправимое действие, толком не поразмыслив.

Теперь ему страстно хотелось уйти, больше ни с кем не встречаясь. Он разметал кочергой золу и вдруг заметил фотографию Джесса. Джесс на одно лицо с Эдвардом, Эдвард на одно лицо с Джессом — фотография висела на гвозде, низко вбитом в стену. Он снял ее, осмотрел и решил взять с собой. «Я здесь, не забывайте меня». Он нерешительно остановился в Атриуме, потом направился в угол, где стояли жестокосердно сдвинутые в кучу несчастные растения, и потрогал засохшую землю в горшках. Ему захотелось полить их, но желание бежать было слишком велико. Эдвард взял стоявшую на столе чашку с какой-то жидкостью и понюхал ее. Там оказался один из травяных настоев Мэй. Он полил им свое растение — то, что совсем завяло. Это либо оживит цветок, либо добьет, чтобы не мучился.

Выходя из дома, Эдвард заметил на одном из двух стульев у двери что-то, чего там не было прежде. Это был его пиджак, вычищенный и аккуратно сложенный, тот самый, что закрывал лицо Джесса. Эдвард взял его и вышел, хлопнув дверью. От удара камень размером с ладонь выпал из стены рядом с ним. Заколдованный замок уже начал разваливаться на части.


«Я сижу на золотой цепи, — думала Мидж. — Меня взяли обратно в историю. Я позволила поймать себя в ловушку нравственности». Тюремщиками стали ее муж и сын.

Лето в Куиттерне было в самом разгаре. Мидж сидела наверху у окна спальни и смотрела, как Томас стрижет газон. Голова опущена, седые волосы упали на лоб, очков на носу нет — казалось, он толкает перед собой эту большую желтую машину (на самом деле она двигалась сама) в ходе какой-то нелегкой игры, вынуждавшей его делать поворот в конце каждого марша. На и без того ровном газоне, куда падала тень бука, появлялись аккуратные темно-зеленые и светло-зеленые полосы. Томас, одетый в старые вельветовые брюки и замызганную синюю рубашку с открытым воротом, выглядел помолодевшим и более раскованным. Время от времени он останавливался, чтобы стереть пот с покрытого красноватым загаром лица. За его спиной в безветренном солнечном воздухе замерли красные и белые розы на фоне высокой мохнатой живой изгороди, в которой тоже расцветали темно-синие черноглазые дельфиниумы. Томас прервал свои труды, поднял голову и махнул рукой. Мидж помахала ему в ответ. Она приготовила великолепный обед. Вымыла посуду. Отдохнула. Примерила несколько платьев.

Мидж приняла решение. Она приняла решение так быстро, что теперь, оглядываясь назад, она думала, что все произошло случайно. Что было бы, если бы ключ в замке уверенно повернул не Томас, а Гарри? Случай это или, наоборот, обо всем позаботилось провидение? Например, визит Эдварда. Разговор с Эдвардом, такой спокойный, такой разумный, тоже стал необходимым звеном цепи событий. Эдвард был одним из компонентом, медиатором. Никто другой не смог бы этого сделать. Он был самым близким человеком, не запятнавшим себя в этой истории, откровенным, умным, доброжелательным свидетелем, незаменимым старым другом. Когда Мидж беседовала с ним о Стюарте, она как будто впервые рассказывала свою историю. Когда она говорила с Гарри или Томасом, ее объяснение не было и не могло быть правдивым, поскольку представляло собой разновидность военных действий. Эдвард быстро и тонко понял ее душевное состояние, определил уязвимые, неустойчивые точки его структуры. То, что он назвал любовь Мидж к Стюарту «нелепостью, безумием, фальшью», потрясло ее, словно на тропе войны с боевым кличем появилось пополнение. Она смогла увидеть событие в ином свете и не то чтобы потеряла веру в него, но получила больше пространства для маневра. Стюарт был таким уверенным, таким цельным, в его появлении было что-то убийственное — он обесценил все прежнее существование Мидж и породил жуткую болезненную тоску. Эту боль могло излечить лишь его присутствие, а удаление от него пугало больше, чем сама смерть. Эдвард, который и сам страдал (о чем Мидж вспомнила только потом), выступал на стороне обычного мира, где не было последнего выбора между жизнью и смертью, где разум, мягкость, сострадание, компромисс рождали жизнестойкие модели бытия. Она, конечно, еще встретится со Стюартом, и он, конечно, не отвергнет ее с отвращением. Поэтому Мидж не считала, что ее любовь фальшива, что это какой-то там «психологический механизм». Это было некое безличное событие, оказавшееся не тем, за что она его принимала; оно требовало размышления, доработки, чтобы совместить его с другими явлениями. Мидж, разумеется, никогда не смогла бы жить со Стюартом, работать с ним, заботиться о нем, как она собиралась вначале; все это было мечтой, но не пустой лживой мечтой, а своего рода указателем. Что ж, она бы сделала немало добрых дел, если бы захотела. И Мидж в своем воображении зашла так далеко, что уже видела Стюарта в роли своего друга, который, может, и посмеивается над ней, но потом… Ведь он не бог, в конце концов. Она испытала безумное облегчение, когда перестала думать о смерти (словно Стюарт, отвергнув ее, тем самым вынес ей приговор), и преисполнилась благодарности к Эдварду, который изменил и очеловечил ее представление о Стюарте, лишив его образ роковых черт. Эдвард сказал, что Стюарт был каким-то внешним препятствием, на которое она налетела. Все это существовало только в ее голове, это она сама сделала с собой. Она могла бы сделать что-то еще… даже использовать во благо то, что случилось.

А на самом деле то, что случилось, было средством расстаться с Гарри и светом, заставившим ее с ужасом оглянуться на последние два года. Но разве эти перемены в образе Стюарта, спасшие ее от мыслей о смерти, не возвращали Мидж туда, откуда все началось, в объятия Гарри? Даже если сейчас их связь разорвана и вызывает только ужас. Не доказала ли драма со Стюартом правильность и реальность этой открывшейся связи и необходимость их брака с Гарри, позволявшего покончить с уловками и ложью? Может быть, разрыв с Гарри приведет к очищению, после чего она вернется к нему — верная, целеустремленная, избавленная от стыда. Или Гарри остался в прошлом? Неужели Мидж приняли назад, отринув, как случайность, все шокирующее, революционное, абсолютно новое? Такими сложными и приятными, краткими, но ясными были ее мысли, рожденные неловкими словами Эдварда и его обществом. После парализующего отчаяния и страха разум Мидж метался, как птица, рвущаяся на свободу. «Я ищу выгоды? — спрашивала она себя. — Я умею извлекать выгоду? Если я останусь с Томасом, то смогу дружить со Стюартом. Если уйду к Гарри, это будет невозможно. Если я оставлю Томаса, то мне, видимо, придется драться за Мередита. Я никогда по-настоящему не задумывалась о… чувствах Мередита. Гарри всегда говорил, что с ним все будет в порядке. Да, Мередит — абсолютная ценность, а Стюарт — нет. Эдвард сказал, что я должна держаться за реальные вещи. Он имел в виду Мередита и Томаса. Да, они реальны. Стюарт был мечтой. Гарри был…»

Неужели Стюарт навсегда убил ее любовь к Гарри? А может быть, ее вечные отсрочки и увертки доказывали, что она недостаточно любила его? Могла ли она принести ради Гарри такую жертву — погубить свой дом, свою семью? Нет. И этот долгий роман не разрушил ее дом и ее семью. А Томас… Неужели она не любила его? Да. Господи, теперь она обдумывает, прикидывает, взвешивает и видит все, кроме самого главного: почему она вдруг стала видеть мир в новом свете. Когда дошло до дела (но почему именно теперь?), Гарри, как и Стюарт, превратился в сон, в нечто невозможное. Разве она не знала этого всегда? Два последних жутких года (они в самом деле были жуткими) доказали это. Неужели любовь и радость не были настоящими? Что ж, теперь все прошло. А когда вдруг появился Томас, она поняла, что ждала его — такого нежного, спокойного, совсем не страшного, любящего Томаса. Он тоже много думал, приближаясь к ней в своих мыслях, и эти размышления в нужный момент соединили их. (Так сказал ей позднее Томас.) Он даже попросил прощения, поцеловал ее руку. То, что он поцеловал ее руку, произвело на Мидж сильное впечатление. Они обнялись, и Мидж заплакала, всплакнул и Томас. А после этого они проговорили несколько часов. И Мидж поняла, что ее решение уже принято.

«Я обманывала мужа, — думала Мидж, — а теперь предала любовника. Я вручила его Томасу, связанного по рукам и по ногам, беспомощного, с кляпом во рту, я не взглянула в его умоляющие глаза. Я рассказала все Томасу, как историю катастрофы, словно я была в плену и вырвалась на свободу (мне и правда казалось, что я выхожу на свободу, я и правда почувствовала себя свободной), словно со мной случилось что-то ужасное, чему он должен сочувствовать — и он посочувствовал. Он сделал больше. Он предусмотрительно защитил меня, чтобы я не могла испытать стыд или негодование из-за того, что пришлось рассказывать. Он заставил меня открыть все, но это все изменилось, превратилось из черного в белое, как только слова вышли из моего рта. — Перед мысленным взором Мидж возникла картинка: черные шары, появляющиеся из ее рта, превращаются в белые леденцы, белый хлеб, белых мотыльков, голубей. — Я думаю, именно это и происходит, когда человек приходит исповедоваться к священнику. Вот так я и предала Гарри. Я продала его ради собственной выгоды. Но у меня не было иного выхода, я убедила себя, что другого пути нет, что именно этого я хочу больше всего. Когда я говорила с Томасом, я знала, что люблю его и всегда его любила, а моя нелюбовь к нему была лишь необходимым притворством. А может быть, я просто влюбилась в него заново. Отказ от лжи все изменил, но, конечно, не вернул в прошлое. И если бы я отказалась от этой возможности, я бы переделала себя и дьявол забрал бы меня в ад. Почему я думаю об этом, неужели Томас внедрил эти мысли мне в голову? В ней, помимо этого, есть и другие странные вещи. Неужели они — порождение шотландско-еврейского ума, полного чудовищ? Или это мои собственные монстры? Я больше не должна бояться, но эта боль сильнее всего. Конечно, я рассказала не все, а поскольку мой рассказ превращал случившееся во что-то иное, то, может, я вообще ничего не рассказала. И конечно, Томас и это понимает. Он знает, когда нужно надавить, когда держать железной хваткой, когда ослабить ее, сделать все легким и воздушным, когда отойти на большое расстояние, чтобы он был виден лишь как крохотная фигурка размером со спичечный коробок. Я думаю, что именно за этот ум — или мудрость, не знаю, — я его и люблю. Но он думает, что был глупцом, потому что не догадался, а мне невмоготу думать об этом… И вот он передо мной, закончил стричь газон и натягивает сетку для бадминтона. Как это случилось? — недоумевала она. — Ведь оно все-таки случилось. Или мне все еще грозит опасность? Должна ли я до конца понять почему и как, и только тогда опасность минует? Неужели в конечном счете все дело в инстинкте? Когда Томас поцеловал мне руку, я уже все знала наперед. Вероятно, объяснить это невозможно, невозможно рассказать кому-то полную правду или увидеть ее самой. Для этого и существует Бог — он преобразует нашу ложь в истину, заглядывая в самое сердце. Но знать этого нам не дано. Ведь я обманула Томаса, я сказала ему все, кроме одного. Это не что-то конкретное, не факт, но я утаила кое-что, спрятала, как драгоценный бриллиант. Я подарила ему ларец, но вытащила оттуда кое-что. Томас знает об этом, но не скажет, он будет просто наблюдать. И я ввела в заблуждение Стюарта, сказав, что больше не люблю Гарри и что Стюарт убил мою любовь к нему, тогда как на самом деле он убил или искалечил мои сексуальные желания. А они возвращаются. Как все странно теперь — словно я вдруг научилась видеть все в моей жизни, не совсем в фокусе, но довольно ярко. Я могу сидеть здесь сложа руки и рассматривать свою жизнь. Как будто мне больше ничего не надо делать, Томас и Мередит все сделают сами. Я по-прежнему люблю Стюарта, но какой-то субъективной любовью, я не хочу застрелиться и упасть к его ногам. Я испугала его, бедного мальчика. Томас сказал, что Стюарт был «негативной личностью», катализатором. Хороший катализатор — полезная вещь, сказал он. Он сказал, что я сама напялила все это на Стюарта, как ослиную голову[66]. Он сказал, что через какое-то время мне нужно написать ему доброе письмо. Стюарт захочет, чтобы все было хорошо, я ему помогу, и между нами образуется связь».

Такие слова говорила себе Мидж для утешения, чтобы успокоить и очистить ум, пока ее мучила эта ужасная боль. Потому что тайна, которую она все еще несла в своем сердце, состояла в том, что даже сейчас ничто в мире не мешало ей вернуться к Гарри. Его любовь по-прежнему ждала ее, как большой теплый дом, как бескрайний, прекрасный, солнечный ландшафт. Ее любовь тоже была жива, она сжалась в крохотную радиоактивную капсулу, опухоль, драгоценный камень или капельку яда.

Конечно, эта капля будет медленно терять свою энергию, увядать и превратится в ничто или, скорее, в некий узнаваемый, но безобидный кусочек материи. Но сейчас стоит произойти незначительному сдвигу частиц, направляющих события, — и она может оказаться далеко-далеко. Сидеть с Гарри в кафе на юге Франции и смотреть на море, или на каком-нибудь греческом острове, или в необыкновенно белом итальянском городе, раскинувшемся на вершине холма. Банальность собственного воображения заставила ее тяжело вздохнуть. Нет, ее великая любовь была сделана из другой материи, и теперь она целиком превратилась в боль. Когда Мидж сделала выбор, у нее появилось пугающе много свободного времени, чтобы заново открыть свою прежнюю привязанность и пережить ее еще раз, в одиночестве. Томас в этом тайном месте не мог ей помочь, хотя видел ее страдание и был деликатен и мягок, учитывая его. Он понимал, где заключено это страдание, и наблюдал за ним своими холодными голубыми глазами. Стюарт сказал, что, если она перестанет лгать, она осознает, что живет в раю, будто, когда человек прекращает лгать, он возвращается домой и становится счастливым. Все, однако, было не так просто и происходило не так быстро, хотя Мидж понимала, что в будущем появится некая легкость, отсутствовавшая в ее жизни в течение двух лет. Будь терпелива, сказал ей Томас, будь спокойна, не позволяй несчастью делать тебя несчастной. Пусть оно придет к тебе. Прими его! Иногда несчастье поглощало ее, ее существо пожирало само себя, ее клетки инфицировались и превращались в злокачественные. Она написала Гарри. Она не сказала об этом Томасу, но он знал. Она написала коротенькое письмо — длинных она писать не умела, — где сообщила, что их роман закончился и они должны расстаться, что они уже расстались и ей горько, что это случилось. Пытаться объяснить что-либо было бесполезно. Но когда она перечитала свое письмо, оно оказалось именно таким, как ей хотелось, — абсолютно ясным. Она сразу же получила ответ от Гарри (о чем не сказала Томасу, не знавшему об этом) и спрятала в своем туалетном столике.

Мидж сидела у окна, все ее тело расслабилось. Она была больна и ждала сигнала о выздоровлении, которое происходило постепенно, словно какие-то легкие прикосновения излечивали ее плоть и израненную душу. Что ж, она может подождать, отдышаться, проявить терпение, как советовал Томас. Она будет готовить и убирать дом, приносить цветы и осознавать, что добрые дела, которые она некогда сочла своим призванием и долгом, в конечном счете обернулись привычными обязанностями перед семьей и домашней рутиной. Она бы не пережила этот разрыв, это дезертирство, это бегство, представлявшиеся ей такими прекрасными прежде, пока их перспектива оставалась туманной; не смогла бы уйти от Томаса, разделить пополам Мередита, покончить с прошлым и зажить новой свободной жизнью с Гарри. Все это казалось возможным только потому, что на самом деле было невероятно. Несбыточная мечта, фантазия, сосуществующая с реальностью, эту самую фантазию не допускавшей. Ну разве могла Мидж так поступить с Мередитом: поставить его перед выбором, кого из родителей предпочесть? Мучительные неловкие посещения, тихо отъезжающая от дверей машина, родители, которые не общаются друг с другом; молчаливое одиночество, это ужасное подчеркнутое безразличие и уход в себя. Порой такой судьбы не избежать, но в данном случае она была бы ничем не оправдана.

«Жаль, что он узнал, — подумала Мидж. — Но он все равно узнал бы об этом, не сейчас, так позже. И он стал таким взрослым, у него такие умные понимающие глаза. Как разумно и дружно они с Томасом стараются окружить меня любовью и (что кажется невероятным) благодарностью. Томас говорит, они ни о чем не договаривались заранее, и я ему верю: они не обменялись ни словом. Как же они похожи!»

И она улыбнулась, потому что не только ради Мередита отказалась от того, чье обаяние и красоту не отваживалась теперь вспоминать, — она сделала это и ради Томаса. Мидж пыталась возненавидеть Томаса, чтобы собраться с силами и бросить его. Она уже не могла вообразить то свое душевное состояние. Теперь она освобождалась и открывала в себе старые чувства к Томасу, точнее, осознавала их по-новому, словно вернулась и увидела, как они выросли, развились, облагородились и окрепли. Неужели она раньше не знала, что Томас лучше, сильнее, привлекательнее, интереснее? Томас выиграл эту игру.

«Я была влюблена, — думала Мидж. — Я сошла с ума, но я была влюблена. Это опыт самопознания, как он когда-то говорил; разве не честно называть это мечтой?» Но в жизни не для всего найдется место, и для этого места не нашлось. Неужели долгая ложь отняла у них все шансы? А если бы они открылись Томасу сразу, как только все началось? Но начало было таким восхитительным, таким всепоглощающим, что говорить о чем-то было невозможно. Одно невыразимо прекрасное настоящее, а будущего не было, настоящее стало будущим. Поэтому они не могли ни думать о чем-то, ни планировать. А потом структура лжи выстроилась, и признание каждый раз оказывалось совершенно невозможным и одновременно желанным. Они оба ждали какого-то знака. Ну вот, наконец знак был дан. Жалела ли Мидж по-прежнему, как эти два года, о том, что не встретила первым Гарри, что вышла за Томаса и жизнь ее сложилась так, а не иначе? Это сожаление, прежде представлявшееся насущным, теперь поражало своей пустотой. Но прошлое неопровержимо, его нельзя уничтожить. Может быть, в один прекрасный день она начнет испытывать к прошлому сентиментальные чувства? Она не забудет, что любила Гарри, и эта любовь со временем станет безобидной. Пока возможность соединения с Гарри сохранялась, она была отвергнута, но активна, как недоброкачественная, но излечимая опухоль. Это звучало пугающе, ведь опухоли иногда убивали тех, на ком паразитировали. «Смерть возможна, но от этого я не умру», — думала Мидж. Смерть была повсюду, ее лучи падали на нее, и на тех, кого она любила, и на все в мире. Мидж вспомнила свой сон про белого всадника и странное влияние Стюарта, приведшее к разрушению ее привычной жизни, уничтожению естественных желаний, ощущению полной заброшенности и при этом — неземного блаженства. Она поняла, что напряжение чувств прошло, стало далеким и даже нелепым, но уже не забудется никогда.

Солнце садилось, и тень бука закрыла большую часть газона, на котором Мередит и Томас играли в бадминтон — с энтузиазмом, но очень плохо. Вот пес Мередита, очень забавный щенок лабрадора золотистой масти, ухватил волан. Игроки со смехом бросились отнимать его, а Мидж в этот момент заметила какое-то движение на небе. Там летел воздушный шар в сине-желтую полоску; она уже видела его прежде и теперь почувствовала прилив радости, вспомнив, какой несчастной была тогда.

Мидж отошла от окна, выдвинула ящик туалетного столика, вытащила оттуда пару чулок, в которой спрятала письма Гарри. Ей захотелось перечитать его.


Я не могу принять и не приму то, о чем ты пишешь. Пожалуйста, не предавайся иллюзиям. Я не соглашусь, а ты говоришь несерьезно. Это, как ни странно, мое первое любовное письмо к тебе. С того самого дня, когда на вечеринке у Урсулы мы заглянули друг другу в глаза, отвернулись, потом заглянули снова и все поняли, мы были так близки, так часто встречались, что могли обходиться без писем. Я хотел тебе писать, чтобы смирить боль от твоего отсутствия, но ты слишком боялась Томаса. Теперь это не имеет значения, мне безразлично — пусть Томас прочтет мое письмо. Я тебя люблю, я тебя люблю, ты принадлежишь мне, я тебя никому не отдам. И ты любишь меня, ты не любишь больше никого. Не обманывай себя, моя дорогая, моя королева, не останавливайся, когда дорога для нас открыта. Я люблю тебя, я живу твоей любовью и в твоей любви, вся моя жизнь основана на ней. Мне приходилось ждать тебя день за днем, но когда ты возвращалась, я снова оказывался в раю. Мы оба надеялись, что придет время и мы будем жить в вечности — только мы с тобой, вместе навсегда. Колени у меня подгибаются, когда я думаю о тебе, я лежу, распростершись на полу, как это было в тот первый день. Ты понимаешь, как редко это случается — совершенная взаимная любовь? Я буду почитать тебя своим телом[67]. Мы знаем то, что дано лишь немногим, — идеальное счастье, идеальное блаженство. Отрицать это было бы злонамеренной ложью, не похожей на ту ложь, к которой прибегали мы, чтобы защитить себя и нашу драгоценную любовь. Та ложь претила нам, она отвращала меня и никогда не исходила от меня. Я должен был остаться с тобой и в тот день, когда появился Томас, когда он узнал обо всем. Я сожалею, что не сделал этого, я виноват, я струсил, страх перед Томасом парализовал нас. Так перестанем же бояться, в этом больше нет нужды. О моя любимая, моя дорогая, единственная, все мое существо стремится к одному — не повредить тебе, я буду сражаться с демонами, с самим Богом, чтобы защитить тебя. Ну я, кажется, обвиняю тебя. Да, я тебя обвиняю — в неверности, вероломстве, недостатке мужества; тебе не хватило мужества в тот момент, когда оно больше всего необходимо, когда оно драгоценно. Мы близки к счастливому концу нашей истории, к достижению того, к чему мы стремились, за что страдали, на что имеем право — это наша общая свобода. Ты испытала шок, даже два: один — когда о нас узнал Томас, второй — когда ты немного сошла с ума в отношении Стюарта, но я надеюсь и верю, что все уже прошло. (Я никак не мог тебе поверить, не мог поддержать. И теперь я понимаю, что отнесся к этому слишком серьезно!) Возможно, тебе кажется, что нужно отдохнуть. Но, моя любовь, мой ангел, момент для отдыха сейчас совсем неподходящий. Мы должны работать. Мы должны построить наш дом, где мы будем жить вечно, как боги, где мы поднимем наш непобедимый флаг — ты ведь помнишь о нашем флаге? Мидж, не медли, не предавайся лени, я не могу поверить, что ты сознательно предпочтешь второй сорт, даже десятый — первому! Если ты так сделаешь, то потом горько пожалеешь, ты проведешь годы в пустоте и одиночестве. С Томасом ты быстро состаришься, потому что он уже стар. Не позволяй банальной слабости и бессмысленной привычке (она теперь абсолютно бессмысленна, разве ты не понимаешь?) разделить нас хотя бы на один лишний день. Я жду тебя каждый час, каждую минуту. Мы возьмем к себе Мередита, он будет наш, как мы договорились. Не бойся! Ведь он с радостью предпочтет нас — наше счастье, наше упоение, нашу свободу — аскетизму и тупой грубой шотландской меланхолии того мира, к которому принадлежит Томас. Томас меланхолик. Мы можем поселиться где угодно — в живописных краях, где светит солнце, ты ведь всегда этого хотела. Мы можем поехать на Восток. Ты говорила, что Мередит очень хочет побывать в Индии. Он может поехать в Индию с нами. Мы будем счастливы втроем, мы будем счастливой семьей, мы будем радоваться жизни. Мы не будем жить во мраке. Не откладывай, не лишай себя этих прекрасных вещей — их так много, и ты жаждешь их в глубине души. Послушай меня и следуй своим желаниям, своим собственным желаниям. Не только абсолютная гармония наших сливающихся тел — пусть они говорят за нас, — но и целая вселенная роскошного, благословенного, разнообразного и нескончаемого счастья для нас и для Мередита… Моя прекрасная любовь, я целую твои ноги и умоляю тебя покончить с этой мукой неопределенности. Я чувствую, что умру от боли, умру оттого, что тебя нет со мной. Представь, как это будет, когда ты бросишься в мои объятия и мы наконец сможем уйти вместе, без лжи, не боясь разоблачения. Неужели ты не понимаешь, что нам даровано то, что мы не могли решиться взять сами? Нам дали нравственное разрешение делать то, чего мы хотим. И не чувствуй себя виноватой по этому поводу. Ты никому не принесешь вреда, разве что amour propre[68] Томаса. Он, как ты сама однажды сказала, умеет глубоко чувствовать, но не тогда, когда дело касается его брака. Но если ты уничтожишь меня… нет, я не убью себя и не умру от горя, я буду жить дальше и, возможно, даже попытаюсь полюбить кого-то еще. Но другая любовь будет лишь тенью, жалким подражанием той реальности, которой мы достигли вместе, этой меняющей мир уверенности, которую мы с тобой разделяли, моя принцесса, моя нежная, моя дорогая возлюбленная, моя единственная и неповторимая. Мидж, никто в мире не сделает тебя такой, какой тебя сделаю я.

Я не должен был отпускать тебя, я на коленях прошу у тебя прощения за эту и за все остальные мои невольные ошибки. Я не должен был оставлять тебя, когда все раскрылось. Это безумие со Стюартом встало между нами, как облако, в самый критический момент, будто какой-то дьявол — может быть, из глубин сознания Томаса — явился и запутал нас. Если бы не это, ты бы прибежала ко мне в тот же миг, в ту же секунду, когда Томас все узнал. Твоя сумасшедшая одержимость моим сыном, такая странная и мучительная, выбила меня из колеи. Как я теперь понимаю, она произвела на меня слишком сильное впечатление, я не должен был этому верить. Это была невротическая фантазия, и ты погрузилась в нее, вместо того чтобы сделать все необходимое для расставания с Томасом. Приди ко мне, и мы будем жить так, как ты всегда хотела, — в истине и свете. Боже мой, как я тебя люблю. Во мне нет ничего, кроме этой любви. Не разрушай меня, Мидж.

Г.


Мидж перечитала письмо со слезами на глазах. Оно ужасно ее тронуло. Гарри словно предстал перед нею во всей полноте его нежности, красоты и обаяния, всей требовательности его любви. Он был прав — они идеально подходили друг другу. Но из этого не следовало, что они могли бы быть счастливы всю жизнь, а ведь именно в счастье заключалась суть дела. Да, конечно, еще в правде и доброте, но счастье… оно было самым главным… Даже сейчас, пока Мидж была так больна, она испытывала счастье при виде радостных Томаса и Мередита. Они с Гарри обманывались относительно их общего будущего, они преуменьшали важность Томаса и Мередита. Между строк этого письма, такого трогательного и взволнованного, она прочитала: Гарри понимал, что их договор разорван, хотя не мог точно определить почему. Мидж тоже точно не знала, как и когда произошел разрыв. Было ли это «облако», связанное со Стюартом? Облако, которое появилось так внезапно и так странно изменило ее. Безусловно, Стюарт был симптомом или знаком, но не причиной. То, что Гарри написал о Мередите, не соответствовало действительности. Это почти ложь, в которую он хотел верить. Слезы полились из глаз Мидж — слезы расставания с чем-то прекрасным, что неизбежно должно было закончиться. Оно ушло в прошлое, теперь оно померкнет и уже не будет вызывать таких чувств, как сейчас. Могла ли Мидж противиться такому любовнику, могла ли она отвергнуть его? Ей повезло: когда все закончилось, она оказалась там, откуда так и не ушла, — в мире невинной любви. Бедный Гарри, он поставил на кон все, что у него было, а она кое-что припрятала. С другой стороны, именно из-за этого она проиграла и привела к проигрышу Гарри. Думать об этом было нелегко.

Письмо пришло три дня назад, и Мидж поначалу намеревалась сразу же уничтожить его. Но не смогла, хотя и боялась, что Томас найдет послание или у нее возникнет искушение прочитать его еще раз. Теперь она перечитала письмо уже несколько раз. Вчера она с отчаянно бьющимся сердцем побежала на почту, чтобы отправить записку: «Нет, прости меня. Нет». Когда она сделала это, ее пронзила мысль: «Гарри непременно найдет кого-то, и я буду долго страдать от ревности. Мои мучения не кончаются, они только начинаются». Ее собственная рука чуть не взбунтовалась, попытавшись выудить письмо из почтового ящика, когда Мидж представила, как Гарри открывает конверт и какое письмо она могла бы написать вместо этого. Но дело было сделано, и она почувствовала себя лучше, свободнее, как не бывало вот уже два года; она почувствовала себя собой. Письмо Гарри пора уничтожить. Мысль о том, чтобы хранить его и время от времени перечитывать, была невыносима. Это мертвое письмо. Она убила его.

Мидж отнесла письмо вниз и сожгла в камине. Она только закончила растирать пепел подошвой и стояла, глядя на каминную решетку, когда появился Томас; она тут же отошла в сторону.

Томас, конечно, нашел и прочел письмо вскоре после его прибытия. Он понял, что она сделала, увидел следы слез и посмотрел на нее с особенной нежностью и гордостью.

— Томас…

— Да, дорогая…

— Если ты оставляешь работу, нам хватит денег, чтобы съездить в Индию с Мередитом?

— Не вижу причин, почему бы нам их не хватило.

Томас — возможно, тут дело было в его шотландской крови — на самом деле был гораздо состоятельнее, чем говорил, в том числе и своей жене.


Томас пребывал в необычайном душевном состоянии. Оставаясь один, он смотрел на себя в зеркало и даже корчил гримасы. Он шпионил за женой и, глядя на нее через окно, заметил выражение трогательного животного удовольствия на ее лице, когда она ела творожный пудинг. Он ходил за ней следом, как лесник за больным животным. Он ждал, когда появятся симптомы выздоровления. Он понимал, что его обобщенное представление о человеческой психике не выдержало проверки практикой. Луч науки освещал очень мало из того, что касалось отдельной личности, а мешанина из ученых теорий, мифологии, литературы, отдельных фактов, сочувствия, интуиции, любви и жажды власти, известная под названием «психоанализ» (иногда все-таки помогавший людям), порой приводила к удивительным ошибкам, если не двигаться проторенным путем. Случайные догадки, подстегиваемые тайными желаниями, могли увести далеко в сторону. Самой непредсказуемой личностью, с какой Томасу доводилось сталкиваться, был он сам. Зачем ему потребовалось убегать из дома после разговора с женой и предъявления доказательств ее неверности? Он произнес несколько холодных слов и бросил ее. Его вдруг озаботила проблема собственного достоинства. Он даже напомнил Мидж об ущербе для своей практики, но не потому, что это волновало его или он думал, будто что-то подобное произойдет, а для того, чтобы возвести между ними барьер иронии и практических соображений. Не только защитить себя, но и причинить боль ей. Томас не в силах был остаться и приступить к выяснению отношений в виде криков, приказов и мольбы; это категорически не соответствовало его характеру, и он не мог измениться под воздействием обстоятельств. Он не был способен на какую-либо непосредственную реакцию еще и потому, что сразу же провалился в бездну отчаяния. Он испытал потрясение, когда понял, что другой мужчина (менее дисциплинированный, менее доверчивый, менее самоуверенный, менее погруженный в себя) на его месте обнаружил бы измену жены гораздо раньше. Это потрясение было очень сильным и совершенно новым, оно парализовало самые глубокие и неискушенные части его личности. Он чувствовал, что должен побыть один, прийти в себя и обрести способность с достоинством и рациональным спокойствием пережить крах своего брака.

Гарри делал вид, будто считает его холодным, безразличным к жене, готовым расстаться с ней. Мидж вроде бы говорила, что он лишен чувства юмора и нежности, что он скучен. Может быть, она действительно говорила все это, провоцируемая Гарри. Он мог представить себе, как они инстинктивно объединяли усилия и защищались, принижая его. Томас решительно запретил себе воображать подробности этих двух лет. В этом не было никакой необходимости, и он мог, не обманывая себя, сказать: есть непостижимые тайны, которые следует оставить в покое, или, по старинному выражению, «оставить Господу». Его воображение, даже если он не позволял себе никаких вульгарностей, легко пускалось во все тяжкие и порождало невероятные картины. Это было проявлением доброты по отношению к Мидж — не преследовать ее мысленно, не загонять ее в это пространство, пугающее для него и мучительное для нее. Он, конечно, еще встретится с Гарри. Их жизни связаны посредством других жизней: Эдвард был племянником Мидж и кузеном Мередита. К тому же Томас вовсе не хотел навсегда потерять Гарри. Он представлял себе, как мучительно и невыносимо это для Гарри: узнать, что его любовница увлеклась его сыном. Поможет ли Томас Мидж когда-нибудь — может быть, скоро — установить легкие, дружеские отношения со Стюартом? Будут ли они встречаться все вместе, справятся ли они со своими чувствами? Томас надеялся на это. Будущее, с которым придется смириться, пока лежало во мраке.

Томас не боялся. Он разрешил себе быть счастливым, и порой ему хотелось кричать от счастья. Такое положительное осознанное счастье было в его жизни явлением редким. Терпеливо, без давления и почти без слов, он восстанавливал отношения с Мидж, возрождал свою и ее любовь, а иногда чувствовал, как ее ищущие пальцы в той же тьме ищут его руку. Он не сомневался, что она вернется, и на какое-то время смирился с ролью тактичного наблюдателя ее горя и медленного выздоровления, позволяя своему счастью направлять ее и заботиться о ней. В этом деле Мередит стал его ближайшим бессловесным телепатическим сообщником. Так они исцелят ее. Мередит чувствовал радость и облегчение, и они отражались в неугомонных играх его щенка, были постоянным источником его уверенности в себе. Мередиту нравилась новая школа, он рос, он отличался умом и мудростью. В этом тоже было будущее. Томас понимал, что избежал страшной катастрофы и теперь мог продолжать плавание, с каждым днем все более безопасное. Его время было заполнено заботами и происшествиями, уже никак не связанными с авралом недавнего прошлого. Таким образом, происходили другие события, продолжалась обычная жизнь. Однако произошло нечто весьма необычное. В иной ситуации это событие целиком поглотило бы мысли Томаса и даже теперь стало поводом для немалых тревог. Оно было связано с мистером Блиннетом.

Непосредственной причиной внепланового приезда мистера Блиннета в Куиттерн стала беспрецедентная и внезапная отмена их следующей сессии. Это потрясение основ жизни мистера Блиннета вызвало перемены в его душевном состоянии, которые могли бы случиться сами по себе, а могли бы и никогда не проявиться. Метнувшись к машине пациента, Томас сразу же попытался убедить его уехать обратно в Лондон, обещая через несколько дней встретиться, как обычно. Мистер Блиннет не согласился. Тогда Томас пригласил его в дом и угостил чаем в надежде, что он успокоится и уедет, потому что было очевидно: мистер Блиннет пребывал в весьма расстроенных чувствах. Он даже снял шляпу. Томас тоже пребывал в расстроенных чувствах, отчего был вынужден подняться наверх и причесаться. Потом, поскольку ему захотелось выпить, он предложил выпить и мистеру Блиннету. Вскоре после этого мистер Блиннет начал предаваться воспоминаниям о прожитой жизни на языке, каким не пользовался никогда раньше. Из всего сказанного вытекало — и Томас постепенно уверился в этом, — что мистер Блиннет в самом деле совершил серьезное преступление, а наиболее проработанная часть истории его умственных нарушений была инсценировкой. Томас, словно в кино, видел бледное округлое лицо своего пациента, оно менялось на глазах, пока мистер Блиннет не стал совершенно иным человеком: умным и преисполненным решимости сколь угодно долго обманывать своего психотерапевта, симулируя душевное заболевание. (Когда Томас выразил удивление, мистер Блиннет нетерпеливо воскликнул: «Да ведь обо всем этом можно прочитать в книгах!») Томаса весьма заинтересовало и спасло от полного смятения одно: мистер Блиннет вкладывал столько душевных сил в свои совершенно здравые фантазии, что они стали для него своего рода наркоманией; в этом чрезвычайно узком смысле мистер Блиннет был искренним. Этот случай стоил того, чтобы заняться его изучением.

В основу была положена идея, давным-давно выдвинутая и отвергнутая Томасом: тщательнейшая проработка юридической защиты, применяемая в том случае, если преступление раскрыто. Это вполне могло сработать, подумал Томас. Присяжные признали бы мистера Блиннета невменяемым. Томас вообразил себя в роли свидетеля, энергично и напористо защищающего своего пациента. Но достаточно ли умен мистер Блиннет, соответствует ли его преступлению та разновидность сумасшествия, которую он симулирует? Психиатр, выступающий на стороне обвинения, мог поймать его на какой-нибудь роковой ошибке, на промахе, выдававшем его с головой. Томас уже пытался представить себе этот промах. Собственная доверчивость поражала его. Какая жалость, размышлял он, что невозможно опубликовать статью, посвященную данному случаю. Так или иначе, но после этого нелегкого сеанса оба ока-запись в затруднительном положении. Проблема состояла не в том, что Томас считал своим долгом позвонить в полицию. Профессиональная этика позволяла ему спать спокойно. Характер преступления мистера Блиннета делал опасность рецидива маловероятной, практически исключал ее. Мистер Блиннет не представлял угрозы для общества, а в карательное правосудие Томас не верил. Проблема была в том, что их доверительные отношения, гарантированные и охраняемые этикой и духом психотерапии, теперь перешли в иную область обыденной жизни, что обусловливало новые обязательства, новые трудности, новые эмоции. Никаких разговоров о «переносе» теперь и быть не могло. Мистер Блиннет был влюблен в Томаса. Томас приобрел нового друга, близкого друга, которого не мог бросить. Маска навязчивого безумия, изначально притворного, а впоследствии вошедшего в плоть, была сброшена, и в глазах мистера Блиннета засветился интеллект. «И что мне с ним делать?» — недоумевал Томас. Сказать, что он выздоровел, и представить обществу? Но мистер Блиннет не планировал избавляться от своего целителя. «И что же мне делать?» — думал Томас. Что ж, это тоже принадлежало будущему и другой истории.


«Нет, это бессмысленно, — думал Эдвард. — Илона сказала, что это телепатия, но телепатией тут ничего не объяснить. Миссис Куэйд могла прочесть мои мысли, мое беспокойство о Джессе… Но я о нем тогда не беспокоился. Значит, это не зависит от времени, так? И она, конечно, знала Сигард, так что тоже думала об этом. Но ее телевизор? Это могло быть простым совпадением — показывали какую-то старую запись с Джессом, или у миссис Куэйд была кассета, а я домыслил фон — море, устье реки, места, о которых я думал и куда собирался, и тут меня сморил сон. Я ведь и в самом деле уснул, правда? Что касается тела Джесса, то устье реки — самое очевидное место для поисков. Этому делу сопутствует какое-то странное чувство. Оно сильное и ясное, но вспоминается с трудом, как сон. Но я не должен об этом беспокоиться. Я беспокоюсь, поскольку мне хочется думать, что все устроил Джесс, а это уже несусветная чушь».

— Да, кстати, Эд, — сказал Стюарт. — Там для тебя письма наверху. Гарри сунул их в ящик стола в твоей спальне. Извини, мы вчера забыли тебе сказать.

Эдвард и Стюарт снова были дома, снова вместе с Гарри в Блумсбери. Эдвард вернулся предыдущим вечером, открыл дверь своим ключом и тихо вошел. Он услышал разговор Стюарта и Гарри в кухне. Они были рады его видеть и не стали приставать с вопросами. Они покормили его. Он рано улегся и сразу же уснул; сквозь сон смутно почувствовал, как зашел Стюарт, посмотрел на него и выключил свет. Проснувшись утром, он ощутил, что никогда еще не спал так долго и так крепко. Он не запомнил снов, но, судя по всему, ему что-то снилось; он словно провалился в какую-то глубокую черную теплую яму. Радость возвращения домой, совершенно неожиданная, тронула его сердце. Глядя на добрые удивленные лица отца и брата, он с облегчением понял, что они вовсе не сердятся на него, как он боялся. Почему? Потому что он убежал, исчез, отказывался от их помощи, поссорился с ними, убил кого-то. Он убежал к Томасу, потом к… Но теперь все это было кончено. Он начал сначала, у него не осталось никаких дел, кроме как найти Брауни и быть с ней — рассказать ей все, сбросить груз своих тревог ей под ноги. Он думал об этом, поднимаясь по лестнице в свою комнату, где провалился в яму сна.

После возвращения из Сигарда Эдвард провел еще две ночи в своем прежнем жилище, в той комнате, в ожидании Брауни. От бессмысленной траты времени и из-за отсутствия Брауни он впал в тоску и безумие, а когда стало темно, стал думать о Джессе, который лежит там один под своим камнем между тисами. Он представлял, что Джесс лежит с открытыми глазами и тихо дышит. Потом он вспомнил искалеченное тело Марка Уилсдена, которого кремировали. Эдвард лег в кровать измученный, но уснуть не мог. На следующий день ближе к вечеру он отправился домой. Когда он вошел в знакомый дом и услышал знакомые голоса (отец и старший брат внизу в соседней комнате разговаривали о совершенно других вещах), ему стало спокойно, как в детстве, хотя он все время боролся с этим чувством. Азалия, которую Мидж подарила, чтобы «приободрить его», хотя и отцветшая, снова заняла свое место в его спальне — маленькое зеленое деревце. По пробуждении Эдвард почувствовал себя сильным и способным принимать решения. Он решил, что пойдет в дом миссис Уилсден и спросит про Брауни. У него не осталось ничего, кроме Брауни, только она напоминала ему о его миссии, его испытании, его наказании, и это стало для него самым главным, потому что от этого зависело все.

— А где Гарри? — спросил Эдвард.

Он приготовил себе кофе на кухне, а потом обнаружил Стюарта, который читал в гостиной. Солнечные лучи проникали в зеленую комнату, выбеливая зеленые панели, которые выцветали на глазах; солнце сверкало на позолоченных купидонах, державших зеркало Ромулы. Стюарт сидел в похожем на короб кресле рядом с роялем и читал книгу. Эта атмосфера сразу же вернула Эдварда в прошлое. Был первый день летних каникул. Свобода, никаких дел.

— Он у себя в кабинете, — ответил Стюарт. — Звонит своему издателю.

— Издателю?

— Да. Здорово, правда? Он написал роман, и его собираются издать! Он звонит в Италию; у издателя вилла на Неаполитанском заливе с видом на Везувий.

— Я тоже когда-нибудь напишу роман, — сказал Эдвард, — и у меня будет вилла в Италии или, по крайней мере, у меня будет знакомый с виллой в Италии.

— Как ты, Эд? Получше?

— Не знаю еще. Я был в Сигарде.

— Прими мои соболезнования. Жаль Джесса.

— Да. А что с Мидж?

— Она в Куиттерне с Томасом. Похоже, она дала Гарри от ворот поворот.

— Знаешь, я никогда не понимал этой истории. Значит, мы все опять дома. И что ты собираешься делать?

— Я решил — буду школьным учителем.

— Только и всего?

— Но сначала нужно поступить в подготовительный колледж, у меня есть грант и…

— Вот как. Здорово. Ну, я пойду — почитаю, что там за письма.

Эдвард взбежал по лестнице в свою комнату, нашел письма в столе, сел на кровать и разложил их перед собой. Он надеялся увидеть почерк Брауни, но не нашел его и взял в руки неподписанную открытку от Илоны с видом Эйфелевой башни: «Скоро вернусь, надеюсь, увидимся. Твоя любящая сестра». Рядом лежали несколько конвертов с адресом, напечатанным на машинке, два письма от миссис Уилсден и еще одно. Почерк на конверте показался Эдварду смутно знакомым. Он вскрыл это письмо первым.


Мой дорогой Эдвард!

Я решила написать, как мы все восхищены тем, что ты сделал для Мидж. Она рассказала мне обо всем по телефону. Ты сделал именно то, что требовалось, ты был спокоен и мудр, ты дал ей «пространство для маневра», по ее словам, а это огромный дар для того, кто попал в столь тяжелую ситуацию! Она очень любит тебя, и ты был тем, единственным близким человеком, с кем она могла поговорить. Ты позволил ей разобраться в ее истинных чувствах. Тебе нужно стать психиатром — ты вполне можешь заткнуть за пояс Томаса! Ты сказал: «Послушайте, давайте разберемся вместе» — и разобрался. Когда ты посоветовал ей оставаться с Томасом, Мидж стало ясно, что именно так и нужно поступить. Молодец, Эдвард! Приходи ко мне поскорее, ладно? Мы с грустью узнали про Джесса Бэлтрама. Хотя ты его и не знал, наверное, тебе тяжело. Я надеюсь и верю, что тебе станет лучше. Время лечит, дорогой Эдвард, молодость лечит. Ты уже достаточно созрел, ты должен понять, что это была не твоя вина, и простить себя. Все остальные давно тебя простили, а вернее, никогда и не винили ни в чем. Ты, наверное, уже знаешь нашу замечательную новость про Джайлса. Мы расскажем подробности при встрече. Уилли шлет наилучшие пожелания и надеется, что ты читаешь Пруста!

С самой нежной любовью к тебе, дорогой Эдвард,

твоя Урсула.


Эдвард бросил письмо на пол. Он не помнил, чтобы советовал оставаться с Томасом. Может быть, Мидж выдумала это потом. Он открыл два конверта с напечатанными адресами. В одном лежало приглашение на вечеринку от какой-то Виктории Ганн, в другом — приглашение на танцы от некой Джулии Карсон-Смит. Эдвард понятия не имел, кто это такие, и эти два письма тоже бросил на пол. Следующее было от Сары Плоумейн.


Дорогой Эдвард!

Прости меня за то ужасное письмо, намекающее на страшные вещи. Мне показалось, что я беременна, я решила сделать аборт и собиралась написать тебе, что это ты во всем виноват и что теперь ты убил еще одного — нашего первого ребенка. Но тревога оказалась ложной, а ребенка, вызвавшего у меня такие кошмарные мысли, никогда и не было! Хотя с тех прошло немало времени, я до сих пор не могу оправиться от шока. Мои фантазии о ребенке были такими сильными (я даже решила, что мне следует узнать, как пользоваться подгузниками!), но я об этом никому не говорила и даже помыслить не могла, чтобы посоветоваться с тобой. Я считала, что это только мое дело, мое будущее, мой университетский диплом, моя жизнь. И я была сердита на тебя, потому что ты влетел в мою комнату, заварил всю эту кашу, потом с такой же скоростью вылетел и бросил меня. И ты не ответил на мое другое письмо, когда я чувствовала себя покинутой и писала, как я несчастна, но ты и бровью не повел! Конечно, теперь мне легче, потому что никакого ребенка нет, мне грустно — наверное, я бы все же сохранила его. Я тоскую по нему и чувствую себя так, словно он умер. В последнее время жизнь идет как-то наперекосяк, и я завидую тем, у кого все в порядке. Мама постоянно пребывает в возбужденном и негодующем состоянии в связи с мемуарами Мэй Бэлтрам. (Наверное, и ты тоже! От дальнейших комментариев воздерживаюсь.) Она собирается писать собственные мемуары и большую книгу о феминизме. (Конечно, я ей не сообщала о том, что, как мне казалось, происходило во мне!) Я чувствую такое отчаяние. Я бросила курить. Знаешь, я думаю, это на мне сказывается смерть моего отца. Жаль, что он мне был почти безразличен. Будь я другая, у него могла бы появиться какая-то цель, я бы помогла ему полюбить жизнь. Эдвард, я бы хотела с тобой встретиться. Это не имеет никакого отношения к сексу, я сыта сексом по горло, и мне нужны друзья. Мне недавно пришло в голову, что секс мешает заводить друзей… по крайней мере, это справедливо по отношению к женщинам. Надеюсь, тебе хватит порядочности ответить на мое письмо. Я ведь ничего плохого тебе не сделала. Надеюсь, ты сумел преодолеть эту историю с Марком. Конечно же, я понимаю, что до конца невозможно и т. д. и т. п., но все равно в какой-то степени это преодолевается, как и должно быть.

С любовью,

Сара.


Эдвард перечитал ее письмо, смял и бросил на пол. Он собирался уничтожить, не читая, два письма от миссис Уилсден, но потом решил, что надо все же взглянуть на них. Первое было привычным — миссис Уилсден начала повторяться. «Убийца… чернота… утрата… вечно…» Эдвард взял второе, вскрыл его, бросил беглый взгляд и уже почти бросил на пол, когда его мозг осознал то, что он успел прочесть.


Я написала вам немало страшных писем. Страшных писем, рожденных моим страшным горем. Я чувствовала, что вы должны в полной мере осознать то, что сделали. Мне сообщили, что вы осознали. Ничто не вернет мне сына. С такими вещами приходится жить каждый день, каждую минуту. Я не могла не писать вам тех писем. Теперь, кажется, необходимости в этом нет. Я знаю, что вы всю жизнь будете помнить случившееся. А я должна собрать свое горе, а не растрачивать его на обвинения. Меня попросили сказать, и вот я говорю искренне и с глубокой печалью, что прощаю вас. Может быть, бессмысленно говорить такие слова, но после всех прошлых писем я, кажется, должна произнести их если не ради вас, то ради кого-то или чего-то другого. Я представляю то состояние, в котором вы пребываете, и сочувствую вам. Как вы, возможно, знаете, я скоро уезжаю, а когда подводишь итоги своей жизни, какой-то умиротворяющий жест не помешает. А за вас ходатайствовал ангел.

Дженнифер Уилсден.

Визит вашего брата принес некоторую пользу. Передайте ему.


Эдвард никак не мог поверить, что такое замечательное событие произошло на самом деле. Он еще раз внимательно перечитал письмо, изучая и взвешивая каждое слово. Да, это было хорошее письмо, благотворное письмо, приказ об освобождении. Упоминание о Брауни могло быть открытой дверью. Дверь! Теперь он мог прийти туда в любую минуту. Постучать в дверь миссис Уилсден и найти Брауни! Прежде он боялся предстать перед миссис Уилсден, а еще больше боялся, что потерпит поражение, что его выгонят с проклятиями и он ничего не узнает. Теперь же, хотя он и будет чувствовать себя неловко, миссис Уилсден вряд ли откажется сообщить ему о том ангеле, что ходатайствовал за него, или даже предъявить его лично! Да, более вероятно, что Брауни находится там, в этом доме, и ждет его прихода. Наверное, она почувствовала необходимость убедить свою мать простить Эдварда, прежде чем снова увидеться с ним.

Эдвард не мог сдержать радость. Метафора была абсолютно точной: он чувствовал себя так, будто его разрывало от этой самой радости, она струилась из глаз, из ушей, изо рта и со ступней его ног. Он поднялся на ноги, закрыл глаза и лоб руками и крепко держал себя, чтобы эмоции не захлестнули его целиком. Постоял так некоторое время, не двигаясь и глубоко дыша. Потом пошел к раковине и стал тщательно бриться. Рука его дрожала. Растягивая губы под бритву, он посмотрел на свое безумное ухмыляющееся лицо. Не мешало бы помыть голову, но сейчас ему было не до этого. Он протер лицо и откинул назад со лба темные длинные волосы. Какими темными и яркими были его глаза! Он снял хлопчатобумажный джемпер и принялся искать галстук, раскидывая ногой бумаги на полу. Тут он заметил последний лежащий на кровати нераскрытый конверт с адресом печатными буквами и решил, что надо посмотреть и его. Там оказалось письмо от Брауни.


Мой дорогой Эдвард!

Я очень рада, что видела тебя и была с тобой. Это было крайне важно для нас обоих, все произошло так красиво и принесло столько пользы. Я очень благодарна тебе за откровенность и искренность, за твою любовь к Марку и скорбь по нему, за ту задушевную поддержку, что я получила от тебя. Наверное, ты уже прочитал письмо от моей матери. Я так счастлива за нее, за то, что она сумела преодолеть эту жуткую, безумную боль. Ей во всех смыслах стало лучше. Наш траур по Марку никогда не кончится, но он станет другим, более мягким и мудрым, не таким экстремальным. Ты очень сильно нам помог. Мы должны были встретиться. Очень жаль, что я не дождалась тебя в пабе, когда ты не смог прийти. Я, конечно, понимаю, что тебе могло помешать только что-то чрезвычайное. Пожалуйста, не беспокойся на этот счет. И еще я рада, что мы встретились в той комнате — Томас Маккаскервиль написал мне, что ты будешь там. Мне было необходимо увидеть это окно, и слава богу, что я смогла сделать это вместе с тобой. Я чувствую, что мы вдвоем сделали некий набор дел, которые нужно было сделать как ради Марка, так и ради нас самих, а без тебя я бы никогда не смогла полностью справиться с ними. Я благодарю и благословляю тебя всем сердцем.

Ты, наверное, уже слышал, что я собираюсь замуж за Джайлса Брайтуолтона. Мы уже сто лет знаем и любим, друг друга, но Джайлс думал, что он гомосексуалист. (Одно время он даже считал, что влюблен в твоего брата… Не знаю, известно ли это твоему брату.) Теперь он определился. (Раньше я ничего о нем не говорила, потому что и говорить было нечего.) Мы поженимся в следующем месяце и будем жить в Америке, где я надеюсь найти научную работу. С нами поедет и моя мать. К тому времени, когда ты получишь это письмо, нас уже не будет в Англии. Похоже, все довольны. В особенности хорошо проявил себя Уилли. Кажется, он встревожился, когда я написала Джайлсу, что познакомилась с тобой! Джайлс тоже встревожился. Моя мать всегда хотела, чтобы я вышла за него, и она очень рада. Полагаю, поэтому она и смогла простить тебя.

Эдвард, я хочу верить, что не причиню тебе боли. Нас свел Марк, и наша взаимная приязнь (надеюсь, что она сохранится) появилась благодаря ему и через него. Джайлс все знает, но больше ни с кем я не буду об этом говорить, это наша с тобой тайна. Вообще-то я испытала облегчение, когда ты не пришел в этот паб. Это было чем-то вроде желанного знака. Мы с матерью будем жить в Новом Свете, не тревожа прах Марка. И я надеюсь, что ты, дорогой Эдвард, обретешь покой, избавишься от чувства вины и разрушительного отчаяния, связанного с прошлым. Винить некого. Жизнь полна ужасных вещей, но всегда нужно смотреть в будущее и думать о том, какое счастье ты способен создать для себя и для других. Мы можем сделать столько хорошего, но для этого нам нужно много сил. Прими мое сочувствие в связи со смертью твоего отца. Какое счастье, что ты был с ним перед его смертью! Джайлс присоединяется ко мне, посылает тебе привет и наилучшие пожелания. Мы очень надеемся скоро увидеть тебя — здесь или там.

С самыми глубокими и почтительными благодарностями, с любовью,

Брауни.


Эдвард вдруг понял, что, читая письмо, он хватал ртом воздух, выкрикивал какие-то несвязные восклицания, задыхался. Потому что сразу же понял: ждал он вовсе не письма. Он стоял, широко расставив ноги и успокаивая дыхание, а когда снова просмотрел письмо и удостоверился, что понял все до конца, положил его на стол рядом с азалией и лег на кровать. Значит, Брауни уехала. Ее отобрали у него, и она исчезла. Она была сном примирения и любви, и она завершила свою миссию. Эдвард верил в нее страстно, почтительно, она была для него критерием реальности и истины. Но в каком-то смысле она для него никогда не существовала. Он был ей необходим для ее собственного «ритуала». Он был ей нужен как часть Марка, остаток, реликвия. Она написала о нем Джайлсу. Она вовсе не была частью истории Эдварда, все это выдумки, игра воображения.

Даже ее приход в комнату Марка организовал Томас. А он подвел ее дважды, трижды — и это после того, как она столько сделала для него, прошла такой путь. Она испытала облегчение, когда он не появился, это стало для нее желанным знаком, указанием на то, что она не должна чувствовать себя виноватой из-за любви к нему, хотя на самом деле все это время она любила другого человека. Значит, пока он думал, что его вине и скорби положен целительный конец, исполненный глубокого смысла, на самом деле ему был явлен мираж, который возник лишь в его голове. Нет, это не приказ об освобождении. Свет пал на тех, кто простился с ним, оставив его позади, в темноте; в прежней темноте, полной мучений и призраков, от которых он избавился на короткое время, пока спал. С демонической точностью ко всем другим болям теперь добавилась боль ревности. Ревность не умирает никогда. Плохие новости для молодого человека. И он вспомнил свой сон о бабочке-душе, что порхала по комнате, никак не могла вылететь в окно, а потом упала замертво на пол. Эдвард безвольно лежал на кровати, сложив руки на груди, и за его закрытыми веками собирались слезы.

Примерно в это самое время Стюарт тоже читал письмо, доставленное с утренней почтой.


Мой дорогой Стюарт!

Извини, что напугала тебя своим курьезным изъявлением любви. Все это теперь кажется очень странным, и я думаю, это один из тех случаев, которые Томас называет психопатическим эпизодом. Конечно, я должна извиниться перед тобой! Пожалуйста, не волнуйся обо мне или о моем душевном состоянии — все это определенно осталось позади. Ты знаешь, что я теперь, как это было всегда, дома с Томасом, а отношения с твоим отцом, которые всегда были нелегкими и мучительными, закончились. Все осталось в прошлом, и я надеюсь, это не повлияет на продолжение отношений между нашими семьями. Я рассчитываю на твою помощь. Пожалуйста, пусть никакие проблемы, связанные со мной, не расстраивают тебя. Ведь ты не сделал мне ничего плохого, все происходило в моем воображении. Ты не был частью того, что я переживала, ты был лишь внешним импульсом, чем-то вроде толчка или удара. Я думала, что ты как-то повлиял на меня, но на самом деле это не так. Ты был нейтральным элементом, своего рода катализатором. Благодаря твоей духовной отстраненности от мирского я смогла разобраться в своем положении, и ты вызвал к жизни вещи, не имеющие никакого отношения к тебе. Я возложила все это на тебя, как ослиную голову. Я решила, будто влюбилась в тебя, но это просто от удивления — я вдруг поняла, что могу смотреть на вещи иначе. Все это существовало только во мне, и я прошу у тебя прощения. Эдвард вел себя очень мило, спасибо ему за сочувствие и доброту. Пожалуйста, передай ему привет, если он рядом. Мередит тоже посылает привет и загадочно говорит, что «все в порядке». Он утверждает, что ты поймешь, о чем речь. Он ужасно вырос за последнее время и теперь учится в школе-интернате. Томас с пациентом — у него еще осталась пара пациентов. Если бы он был здесь, он тоже передал бы тебе привет. Я надеюсь, мы скоро встретимся.

С наилучшими пожеланиями и любовью,

Мидж.


Стюарт сидел в гостиной в кресле, похожем на короб, держал на коленях книгу. Он дважды перечитал письмо. Потом поднял голову и посмотрел в окно, где на ставнях шевелились тени листьев. Он задумался и некоторое время оставался неподвижен; его красивые губы вытянулись, а на лбу над удивленными желтыми глазами сошлись морщины. Потом он расслабился и улыбнулся. Он обрадовался за Мередита, и ему понравился пассаж про ослиную голову.

Мышь. И паук. Кто говорил про паука? Томас. Да, паук тоже имел значение. Знаки повсюду, и все вокруг — знаки. Никаких тяжелых испытаний нет, или все вокруг — тяжелое испытание. И нет пути, есть только его конец, как кто-то ему сказал.

Он решил, что нужно пойти наверх и узнать, как там Эдвард.


Когда Стюарт вошел, Эдвард сидел на краю кровати, а у его ног валялись смятые листы бумаги. Вид у него был ужасный.

— У тебя усталый вид, Эд. Вот, я тебе принес кофе и сегодняшнюю «Таймс».

— Спасибо. Оставь это на комоде. Нет, «Таймс» дай мне. Надеюсь, где-нибудь произошло землетрясение с десятком тысяч жертв.

— Боюсь, что нет. Я получил очень милое письмо от Мидж. Она передает тебе привет. Пишет, что ты был добр к ней, что ты был замечателен.

— Ну вот, все считают, что я замечательный. Кроме Гарри. Вряд ли он так думает. Он меня ненавидит? Вчера вечером он был довольно вежлив.

— Конечно нет, он тебя не ненавидит!

— Он был здорово зол на тебя, да?

— Да. Он меня дважды выгонял. Но когда я вернулся как-то вечером… Понимаешь, он сидел в гостиной, и вид у него был безумный: пьяный, небритый, волосы всклокочены, глаза выпучены — ну просто из Бедлама удрал, знаешь, если такие фотографии сумасшедших… Я такими и представлял их себе, когда был маленьким. Я что-то сказал, а он просто не заметил меня, даже не взглянул. Тогда я сел — он у камина, а я рядом, и мы долго сидели молча. Потом он внезапно словно пришел в себя и сказал: «Извини, Стюарт…» А потом мы поговорили немного, и все наладилось.

Я знал, что так оно и будет. И он ужасно рад, что ты вернулся… Так что, понимаешь…

— Какие все милые, — отозвался Эдвард. — Я замечательный, все милые. А ты, значит, собираешься стать учителем.

— Спустись вниз, поговори с Гарри. Когда почувствуешь, что в состоянии…

— Да-да. Значит, мы опять вместе.

— Да, а еще Уилли звонил — говорит, ждет с нетерпением, когда ты вернешься в следующем семестре, и спрашивает, читаешь ли ты что-нибудь. Ты, наверное, уже знаешь, что Джайлс женится на сестре Марка?

— О да, знаю. Я это уже сто лет знаю. Прекрасно, правда.

Эдвард вдруг понял, что о его любовных отношениях с Брауни никому, конечно же, не известно. Брауни об этом не говорила, и он тоже. «Это было нашей тайной». Хорошо, что он никому не сказал. Он обойдется без соболезнующих и сочувственных взглядов… без позора после потери Брауни.

— Я считаю, это здорово, — сказал Стюарт. — Я всегда любил Джайлса, он такой прекрасный парень. А про нее я слышал, что она очень отважная девушка. Ты с ней, наверное, незнаком. Я тоже с ней не встречался.

«А вот и встречался, — подумал Эдвард, — в той комнате, когда я сказал, что она Бетти или кто-то там. Он наверняка забудет эту историю. Когда увидит ее в качестве миссис Джайлс Брайтуолтон, она будет совсем другой, треклятое семейное счастье и США изменят ее. Да, она отважная, верно. Стюарт иногда на удивление точно выбирает слова».

Эдвард за разговором лениво переворачивал страницы «Таймс». Внезапно его внимание что-то привлекло.

— Стюарт, дружище, не мог бы ты пока исчезнуть?

— Да, конечно. Спускайся поскорее.

Стюарт исчез, а Эдвард прочитал маленькое сообщение в колонке некрологов:

«Умерший на прошлой неделе Макс Пойнт был членом кружка Джесса Бэлтрама и другом Бэлтрама. В его ранних картинах заметно влияние «мифологических» героев Бэлтрама, но более всего известны и ценятся его зрелые портреты в стиле Сутина и Мотешицки[69]. Виды Темзы, рядом с которой он жил, принадлежат к самым популярным его работам, их можно встретить в провинциальных собраниях. В галерее Тейт[70] имеется портрет Бэлтрама кисти Пойнта, впрочем, редко выставляемый. Он будет извлечен из запасников в связи с обещанной и с нетерпением ожидаемой выставкой Джесса Бэлтрама. В последние годы Макс Пойнт рисовал мало, но был безусловно разносторонним и недооцененным художником. Пора открыть его заново».


Эдвард сидел, глядя на некролог, разбудивший в нем столько глубоких и мучительных чувств. Он вспомнил серебристый северный свет на реке и лицо Макса Пойнта в коричневой темноте, искаженное, как, наверное, лица на его портретах в стиле Сутина. Эдвард вспомнил, как сказал Томасу, что кто-нибудь должен что-то сделать, а Томас ему ответил: а почему не ты? Он собирался вернуться к Пойнту. Потом подумал, что Пойнт, возможно, был отцом Илоны, а он, Эдвард, так и не сказал ей о нем. Может быть, к лучшему. Илона тоже искала отца. Но теперь он был мертв. И Марк мертв, и Джесс мертв, и миссис Куэйд мертва, и первый ребенок Эдварда мертв, вернее, никогда и не существовал.

«И моя Брауни мертва, — подумал он. — Или никогда не существовала. И я тоже мертв. Нет, я не мертв — я жив и страдаю. Я влюблен в двух покойников и в одного потерянного человека. Я больше никогда не буду счастлив, потому что все в мире будет напоминать мне о Марке, и меня всегда будет раздирать желание вернуть прошлое и переделать его. Ведь и сделать-то нужно всего ничего, чтобы я мог жить счастливо. Стюарт сказал, нужно дать костру догореть. Вот он горел и горел, а вместе с ним и я сгорал заживо, крича от боли. Не вешай нос, оставь это в прошлом, ничего серьезного нет, Бог не следит за тобой, личная ответственность — фикция, ты просто болен, это болезнь, ты поправишься, думай об этом как о духовном путешествии, твое представление о себе самом нарушено, после смерти есть жизнь, ты будешь процветать на несчастьях, страдай, не прячься ни от чего, живи в боли, протяни руку и прикоснись к чему-нибудь хорошему, раскаяние должно убивать личность, а не учить ее новой лжи, надейся только на истину, душа должна умереть, чтобы жить. Хорошо, хорошо, хорошо».

Но ужасный факт состоял в том, что он не сдвинулся ни на дюйм — все движения, все путешествия были иллюзией, он вернулся к началу, назад к Марку, назад в ад.

«На мне клеймо, — думал Эдвард. — Я замурован, я ползу, как таракан, от меня пахнет отчаянием, во мне не осталось ничего живого, оно все соскоблено. Я весь — открытая гниющая рана. Кажется, что-то происходило, но это я спал, а теперь вернулся к реальности, я чувствую, как она прикасается ко мне, пока я читаю это письмо, я вернулся туда, откуда начинал. Все это было колдовством: все эти мысли, что были у людей, все слова, сказанные ими, все, на что я надеялся, духовные путешествия, искупительные испытания, целительные сквозняки, примирение, спасение, новая жизнь. Все это галлюцинация, все, что казалось хорошим, обыденным, реальным. Это не для меня. Свет, что я видел, не был светом солнца. Он был отражением адских костров».

Поток этих мыслей был таким стремительным, что Эдвард запыхался; он застонал, потом встал, быстро стащил через голову рубашку. Его рот словно набили серой, и он отправился к раковине прополоскать его. Наклонившись, он почувствовал, как тошнота подступает к горлу. У него потемнело в глазах, как перед обмороком. Он выдвинул один из ящиков комода, чтобы опереться о него, увидел перстень Джесса, который лежал там с тех пор, как Эдвард перестал его носить, и поспешно задвинул ящик. Потом подошел к окну и открыл его. Солнце скрылось, и ветерок шевелил пыльные листья деревьев в окрестных садах. Лето уже успело их утомить. За всем этим лежал заброшенный грязный ужас — Лондон, обреченный город.

«Вот теперь я и в самом деле болен. Душа, моя душа больна. Душа может умереть. Я видел это во сне».

Он подумал, не побежать ли ему к Стюарту, не попросить ли о помощи.


Гарри мыл посуду на кухне. Он решил справиться с этим без Стюарта. Он думал о своих родителях. Вернее, он постоянно думал о Мидж, но на другом уровне вспоминал о родителях. Были ли они счастливы, случались ли романы у его отца? Это казалось весьма вероятным. И отца не очень пугало, что его амурные похождения могут открыться. Негодовала ли мать — ведь она принесла такие жертвы, вместо пианистки став машинисткой, чтобы служить светловолосому красивому эгоцентрику? Он считала его гением. У Гарри закружилась голова, когда он подумал, насколько далек от их мира. Все объяснялось тем, что Казимир ненавидел музыку. Гарри тоже ненавидел музыку. У него остались детские воспоминания: звук рояля доносится из гостиной, всегда печальный, выражающий бессмысленность, уничтожение, смерть. Как красива была мать с ее нежным смиренным лицом, светлыми пушистыми волосами, завитыми в парикмахерской, маленькими ножками в сверкающих туфельках на высоких каблуках, которые подарили Гарри его первое осознанное эротическое переживание! Лежа на полу под роялем, он наблюдал за тем, как резко, аритмично и мощно эти маленькие ножки ударяют по педалям, прислушивался к мягким механическим звукам движения педалей, производившим на него куда большее впечатление, чем музыка Баха или Моцарта. После смерти Казимира звуки рояля возобновились, но в них уже не было души. Музыка утратила свою власть. И Тереза, «девушка издалека», сидела в гостиной на этом диване, а Гарри смотрел, как его молодая жена наблюдает за его молодой матерью. До свадьбы Тереза играла на флейте, но услышала рояль Ромулы и оставила свой инструмент. Они ладили, хотя Ромула ревновала к невестке. Ромула переехала из дома на квартиру. Но дом не принимал Терезу, она так и не стала в нем настоящей хозяйкой. Когда она появилась, Казимира уже не было. Стал бы он считать ее привлекательной, поддразнивать, называть дикой колониальной девочкой? Она не была дикой. Она была прилежной студенткой, сумевшей накопить денег и приехать в Англию, чтобы получить здесь диплом. Гарри никогда не видел ее родителей и ее родины, никакой альбатрос не мог заставить его совершить такое путешествие, и теперь он даже не помнил, почему полюбил ее. Это все случилось так давно, а прожила она так мало — он словно убил ее. Она витала в его памяти как нечто целомудренное, принадлежащее к иному миру. Может быть, он был очарован ею, потому что она очень любила его, и такой невинной любовью. Он был ее первым и единственным любовником. Юная и неискушенная, она на несколько коротких мгновений слепила из него идеалиста, материалом для чего послужило то, что до нее было путаницей в его голове, а после нее стало цинизмом. Хлоя появилась, когда Ромула уже умерла, и она была совсем другая. Хлоя была похожа на него. Господи милостивый, почему он не встретил Мидж сразу после смерти Хлои — маленькую Мидж, которая жила тогда в Кенте и которую заметил Джесс, спросивший: «Кто эта девочка?»

Мидж была идеальной женщиной, его женщиной, созданной для него, его товарищем. Ну почему он встретил ее так поздно и почему теперь потерял ее по этим дурным, непонятным причинам? А он ее потерял; Гарри расстался с надеждой. Томас, Стюарт, Эдвард, случай, судьба, сама Мидж обманули, перехитрили, провели, переиграли, сбили с толку, одурачили его. Но он еще отыграется. Он найдет другую совершенную женщину и женится на ней. Он огорошит Томаса, ошеломит мальчиков, искалечит Мидж ревностью и мучительным раскаянием, отплатит за всю нынешнюю боль. Ведь есть другие женщины. Он даже помнил, что такая мысль приходила ему в голову (словно это одна и та же мысль, вернувшаяся к нему вновь) и после смерти Терезы, и после смерти Хлои. Приходила ли она ему в голову до их смерти? Нет, он был верным мужем. Возможно, потому что в обоих случаях его семейное испытание не длилось слишком долго. Да, в мире есть другие женщины! Возможно, одна из них уже попала в поле его зрения. Но боже, эта боль, тоска, потеря, физическая пытка желания, ставшего таким привычным, таким сильным, таким точным благодаря совершенному его удовлетворению! Гарри знал, что не приспособлен для мученичества. Он не умрет от любви, он со временем повеселеет, найдет новые развлечения и радости. Напишет еще один роман — у него уже есть кое-какие идеи. Он не выпадет из лодки и не будет смотреть, как она удаляется от него быстрее, чем он может плыть. Гарри знал все это и знал свое будущее. Что за странная вещь — человеческая жизнь. Но знание не облегчало мучений, когда он глядел на тарелку в своей руке и понимал, что ему не быть с Мидж, его Мидж, его прекрасной идеальной любовницей. Не быть с ней никогда.


— Па, позволь мне помыть посуду.

— Нет, мне это нравится, мне это помогает.

— Может, сходить за покупками?

— Нет, я сам. Я хочу серьезно заняться приготовлением еды.

— Вот это здорово!

— Вам с Эдвардом нужно хорошо питаться, вы, молодые, никогда не едите толком. Где Эдвард?

— Разговаривает по телефону.

— С кем?

— Не знаю. Когда ты отправляешься в Италию?

— В пятницу. Возможно, задержусь там немного. Хочу поработать над новым романом.

— Это хорошо. Ты будешь жить рядом с морем?

— Да. Из окна моей спальни виден Везувий.

— Есть откуда черпать вдохновение. Что он собой представляет, твой издатель? Это очень мило с его стороны — пригласить тебя…

— Да, очень мило. Только не с его стороны — с ее…


Эдвард набрал номер загородного дома Томаса. К телефону подошел Мередит. Томас и Мидж ушли на обед к каким-то людям по фамилии Шафто. Эдвард поговорил с Мередитом. Его четкий хрипловатый голос по телефону был похож на голос Томаса. Со временем их голоса станут неотличимы. Эдвард вдруг вспомнил тот жуткий ужин у Маккаскервилей, когда он сидел в углу и делал вид, что читает книгу, а Мередит подошел и прикоснулся к нему. Он поговорил с Мередитом о новой школе, о спальнях, об учителях, играх, о том, как ему дается греческий. О собаке Мередита. Потом повесил трубку и вернулся в свою комнату.

Черный приступ безумия прошел, осталось обычное отчаяние. «Наверное, я все же выкарабкаюсь, — подумал он, — наверное, я не всю жизнь буду абсолютно несчастен. Если я могу думать обо всем этом сейчас, то со временем мне станет немного лучше. Интересно, безумие, ужас, страх — они будут возвращаться в разные периоды моей жизни, словно никуда и не уходили, если опять произойдет какое-нибудь кошмарное событие? Возможно, впереди еще немало таких катастроф, какие мне и в голову пока не приходят. Может быть, я обречен быть несчастным всю жизнь. Но это бессмысленная идея, я ее отвергаю. Тоска по Брауни пройдет. Я никогда не позволял себе полностью поверить в Брауни, я делал вид, что все зависит от нее, но на самом деле ситуация была совершенно иной. Наши отношения всегда были напряженными и принужденными. Мы так и не продвинулись дальше того этапа, на котором использовали друг друга, чтобы задобрить Марка».

Слово «задобрить» вызвало в его воображении образ печального завистливого призрака, который стучит в двери жизни, чтобы завладеть ускользающим вниманием тех, кого он любил и кто когда-то любил его.

— Меня не в чем винить, — сказал Эдвард, обращаясь к Марку, — это была не моя вина, я никогда не желал тебе зла. Теперь мы расстались, ты всегда будешь молодым, а я состарюсь, и я не забуду тебя. Но я не могу позволить тебе уничтожить меня. Моя жизнь принадлежит другим — тем, кто со мной сейчас, и тем, кто еще появится.

Но не Брауни. Милая, дорогая Брауни, чье живое лицо он больше никогда не увидит. Он не занимался с ней любовью в той комнате, это было бы кощунством, но именно этим кощунством он мог бы завоевать ее. Если бы он решился — она бы оставила его? Но это тоже были нелепые мысли, их следовало пресечь. Брауни все время желала Джайлса, который желал Стюарта.

Эдвард вытащил ящик и посмотрел на перстень Джесса. Он взял его, потом достал из глубины стола набросок портрета Илоны, сделанный рукой Джесса, цепочку, подаренную Илоной, и украденную фотографию Джесса. Поставил фотографию и рисунок на стол, надел цепочку на шею, а потом, хотя и не без опаски, надел перстень. Это было похоже на религиозную церемонию. Он проверял свои чувства. Ни теплоты, ни видений, одни безмолвные реликвии. Ему пришло в голову, что он мог бы продеть перстень в цепочку и носить его на шее, как Фродо[71]. Эта идея показалась забавной. Он убрал свои реликвии — пусть себе лежат — и задумался: сможет ли он когда-нибудь, в чрезвычайной ситуации, питая большие надежды и добившись более ощутимых результатов, носить перстень Джесса? Джесс всегда был скорее другом, чем отцом, и Эдвард еще не расстался с ним. Как женщины в Сигарде, он не мог до конца поверить, что тот умер.

— Я должен выжить, — произнес он вслух.

Эдвард стал собирать с пола бумаги и раскладывать их на кровати. Письмо Брауни он сунул в карман. Хотелось уничтожить его, поскольку оно стало призрачной материей, чем-то потусторонним и ужасным, на что не хотелось бы случайно наткнуться в будущем. Но сегодня Эдвард не смог его уничтожить и отложил это на завтра. Может быть, он перечитает письмо еще раз и увидит, что оно полно фальши, уверток и оправданий. Он вдруг понял, что ему придется ответить, написать ей: «Все в порядке, не волнуйся, будь счастлива». Он поздравит счастливую пару. Возможно, его поздравления прозвучат неискренно, но они от радости ничего не заметят! Эдвард разорвал первое письмо миссис Уилсден и засунул в карман второе. Теперь оно утратило свою важность. Миссис Уилсден простила его только потому, что радовалась за Брауни и Джайлса. Он посмотрел на письмо Урсулы. Это было приятное письмо, но Эдвард бросил его в мусорную корзину; ведь даже Уилли действовал против него и предупредил Джайлса об опасности, сообщив о сопернике. «Получается, — подумал Эдвард, — что счастье Брауни принес именно я». Он разгладил письмо от Сары, только теперь начиная понимать его. Письмо пахло благовониями и вызвало в памяти маленькую темную комнату, где Сара соблазняла его, пока завершалась жизнь Марка Уилсдена. Теперь Эдвард в первый раз вспомнил, что тогда ему было приятно. Что ж, он объяснил Марку, что это не совсем его вина, и уж конечно не вина Сары. Может быть, Марк связал его с Сарой, так же как и с Брауни. «Я несу ответственность перед ней, — подумал он. — Она несчастна, я должен к ней пойти». Он почувствовал, как в нем зашевелилось любопытство, которому нередко сопутствовало сочувствие. Потом он просмотрел два других письма, поначалу казавшиеся весьма загадочными. Кто такая эта Виктория Ганн, черт ее побери? Пишет фамильярно, как старая подружка, приглашает на вечеринку — отпраздновать освобождение какого-то Сталки. Адрес — Флад-стрит. Ах да, это та самая безумная американка, с которой он познакомился, пока искал Джесса, а Сталки — ее кот, которого содержали в карантине. А кто такая Джулия Карсон-Смит из Саффолка? Ах да, это та дама, что жила в доме Джесса и знала про Макса Пойнта. К ее письму было приложено официальное приглашение: «Мы устраиваем светский дебют с танцами (довольно старомодно, но будет весело!) для нашей младшей дочери Крессиды и очень надеемся, что вы сможете приехать! Прилагаю инструкции, как нас найти. Специальный автобус будет встречать поезд, отправляющийся из Кинг-Кросс в 2.45».

«Я поеду, — подумал Эдвард. — Я поговорю с Сарой, выпью с Викторией. Потанцую с Крессидой. В мире много девушек. Как сказала Илона, есть много других людей. Я снова начну заниматься и выучу русский. И напишу роман. Я напишу обо всем, что случилось со мной, или не об этом, а о чем-нибудь ужасном, что выдумаю сам. Во мне столько ужасных вещей — за целую жизнь не перепишешь! А значит, как сказал Томас, буду процветать на несчастьях. Я поумнел или просто стал бесчувственным?»

Картина обычного счастья вдруг предстала перед ним в виде синего моря и множества суденышек с разноцветными парусами. Как это не похоже на слова Томаса о новой жизни и прочем в этом роде! Больше напоминает другие слова — о том, что естественное эго вырастает заново. Еще Томас говорил, что останется какое-то свидетельство. «Нужно будет как-нибудь уточнить у него. Может быть, я так устал, что просто выбрасываю все из головы, и природа сама исцеляет меня! По крайней мере, я попытаюсь сделать что-то доброе для мира; если это не слишком трудно, ничто не может помешать человеку делать это».

Эдвард взял открытку Илоны, и перед его мысленным взором возникло ее лицо, как в тот замечательный первый вечер в Сигарде, когда женщины устроили праздник в честь его прибытия. Он вспомнил вкус вина, не похожий ни на какое другое вино, Илону с ее пышными волосами, ниспадавшими на шею, и озорным робким взглядом. Вместе с этими воспоминаниями к нему вернулись невинность и обаяние Сигарда. Неужели все оказалось иллюзией? Что сделал с ним Сигард? Было ли это неким бесполезным промежутком времени, или порочной тайной, или загадкой, или путешествием в потусторонний мир? Но что бы там ни было, думал Эдвард, оно оказалось огромным, таким огромным, что потребуются годы на его осмысление. Эдварду впервые пришло в голову, что некоторые события продолжаются всю жизнь, постоянно меняются, никогда не исчезают, как, конечно, никогда не исчезнет Марк. И он подумал о собственном долгом-долгом будущем, и о Марке, и о том, как оборвалось будущее Марка. А еще о том, что он сам способствовал концу Сигарда; может быть, именно это имела в виду Беттина: он был главной причиной конца. Он потревожил Джесса, без него не появился бы Стюарт, он разрушил уклад их жизни, потому что принес туда нечто новое, стал предзнаменованием, зрителем, пришельцем. И тем не менее все случилось так, как хотел Джесс.

«Конечно, можно посмотреть на это с двух совершенно разных точек зрения, — подумал Эдвард. — С одной стороны, это путаница, вызванная несчастным стечением обстоятельств: мой нервный срыв, наркотики, телепатия, болезнь отца, неврастенические женщины-затворницы, неожиданные приезды, всевозможные случайности. Что-нибудь одно могло вдруг пойти по-другому, и остальное тоже изменилось бы. С другой стороны, это единое сложное явление, где все взаимосвязано. Оно похоже на темный шар, темный мир, словно мы живем внутри некоего произведения искусства и являемся частью одной пьесы. Не исключено, что самые важные события в жизни именно так и происходят, и на них можно смотреть с разных сторон. Конечно, мы в своем воображении переосмысляем их, мы не хотим думать, что они не имеют последствий или не имеют значения, что они произошли впустую. Мы предпочитаем считать, что это часть нашей судьбы и внутренней сущности. Может быть, такое переосмысление представляет собой некую магию вроде той, что повлияла на Стюарта. Оно опасно, но я не могу себе представить, как бы мы могли обойтись без него».

А Илона — что, черт возьми, происходит с ней в Париже? Эдвард перечитал ее открытку. Все ли с ней в порядке, а если нет, не его ли это вина? Он решил не волноваться. Илона скоро вернется, он встретит ее, новую и необычную, они будут без конца обсуждать свои приключения, а в будущем он позаботится о ней, как и положено старшему брату. И почему он решил, будто Сигарду конец, а он, Эдвард, стал тому причиной? Это просто мания величия. Сигард остался на своем месте, в доме по-прежнему живут люди, там его мать и сестра, и он как-нибудь еще съездит к ним. Он отправится туда с Илоной, и они все вместе устроят праздник. Эдвард пойдет на море, искупается. Они ему не враги, они получили волю, освободились, стали обычными женщинами. Мэй была несчастна, тонула в хаосе отчаяния, и он может ей понадобиться. Эдвард вспомнил ее слова: «Достаточно ли ты любишь меня?» Это был справедливый вопрос. Может быть, Эдвард понадобится и странной, непредсказуемой Беттине. Пройдет немного времени, он успокоится и съездит к ним.

Но Джесс умер, к нему больше нельзя приехать, сколько ни переосмысливай его, он больше не появится на этой открытой и случайной сцене. «Но все же, — подумал Эдвард, — Джесс трижды встал между мной и Брауни. Даже тогда, когда уже ушел из жизни. Что ж, Джесс был тайной, он относился к тем явлениям, что продолжаются бесконечно и в известном смысле принадлежат вечности. Я все-таки нашел отца, и он был волшебником. Волшебство — неужели это плохо? Стюарт, наверное, сказал бы, что плохо». Вокруг Джесса бушевал шторм, а в самом сердце этого урагана царило спокойствие. И перед взором Эдварда возникло видение: Джесс в центре шторма, уменьшенный до размера крохотной сияющей сферы, внутри которой находится ребенок. «Я его люблю, — подумал Эдвард, — он не сделал мне ничего плохого, только хорошее, и он живет во мне. Я был нужен ему, я несу ответственность за него, и я сохраню его как тайну, загадку. Я буду изучать эту тайну, она не напугает меня. Джесс невинен».

И вдруг перед мысленным взором Эдварда возникла его мать — Хлоя. Она стояла у тропинки, простирала к нему руки и кричала.

«Я поговорю о ней с Гарри, — сказал себе Эдвард, — и все разузнаю о ней. Я никогда не делал этого. Может быть, я отвечаю и за нее!»

А Брауни? Останется ли она вечным связующим звеном между ними, постепенно переплавляясь в нечто целомудренное и доброе? Смелое абстрактное заявление. Может быть, Брауни тоже станет одной из вечных вещей. Так или иначе, Эдвард не сомневался, что нынешняя неясная глубокая боль, связанная с Брауни, пройдет. Он научился различать страдания — у него их было так много. Это не болезнь всего существа, но чистая рана, и она затянется со временем.


— Значит, мы снова вместе, — сказал Гарри, вытаскивая пробку из бутылки шампанского, — против остального мира.

Они были в гостиной. Стюарт ножницами вскрыл картонную упаковку яблочного сока и осторожно переливал его в стеклянный кувшин.

— Но ведь на самом деле мы не против мира, да? — отозвался Стюарт.

— Я против. Эдвард, выпей, тебе это пойдет на пользу.

— Спасибо.

Эдвард выпил немного шампанского. Вкус был божественный.

— Я хотел сказать тебе кое-что, Эд, — начал Стюарт. — Я видел надпись на стене у Британского музея: «Джесс жив».

— Я тоже видел, — сказал Гарри. — И еще одну: «Джесс Бэлтрам — король».

— И что это значит? — спросил Эдвард.

— Это значит, что твой отец — секс-символ!

— Мне это показалось довольно трогательным, — ответил Стюарт. — Он кое-что значит для людей.

— Моя сестра сказала, что я очень похож на него и, если захочу, все девушки Лондона будут мои.

— Рад за тебя, Эдвард, — сказал Гарри. — Выпьем за тебя!

— Как называется это место, куда ты едешь? — спросил Эдвард у Стюарта.

— Учительский подготовительный колледж. Мне нужно получить диплом.

— Ты, наверное, будешь учить шестиклассников?

— Нет, маленьких детей.

— Десятилетних, одиннадцатилетних?

— Нет. Восьмилетних, шестилетних и четырехлетних.

— Ты с ума сошел! — воскликнул Гарри.

— Понимаешь, — сказал Стюарт, — нужно все делать правильно с самого начала…

— Ты про компьютеры? Я думал, ты их ненавидишь.

— Нет, я о мышлении и нравственности.

— Ты говоришь как иезуит. Хочешь запудрить им мозги, пока они маленькие.

— Ну хорошо, компьютеры. Но это дело чисто техническое. Можно преподавать язык и литературу. Рассказывать о том, как использовать слова, чтобы думать. Можно говорить о нравственных ценностях, можно учить медитации, тому, что раньше называлось молитвой, дать им представление о добре и научить их любить добро…

— Значит, Стюарт, ты выбрал власть. Я полагал, что хорошие люди не стремятся к власти. Ты одержим властью. Настоящий маньяк, как я и говорил!

— Вопрос в том, как это делать, — сказал Стюарт. — В этом-то и проблема… Мне нужно научиться. К тому же я хочу работать волонтером с людьми Урсулы.

— Звучит отлично, — заметил Эдвард, — но тебе этого никто не позволит.

— А я думаю, позволят, — не согласился Стюарт. — Конечно, сначала нужно набраться опыта, разработать систему, заинтересовать других людей. Я бы хотел иметь собственную школу.

— Приехали, — сказал Гарри, — Стюарт — босс! В мире образования ты недолго продержишься. Ты и начать-то не сможешь! Директора школы никогда из тебя не получится, все будут смеяться. Да ты просто мазохист…

— Что ж, пусть смеются. Может, я тоже посмеюсь. Это будет эксперимент, поиск. Мне кажется, основа образования…

— Ты всю жизнь проведешь в поиске, — продолжал Гарри. — Боюсь, ты из этих, «искателей». Я их не выношу, от них одни проблемы. Ты никогда не найдешь своего места, вечно будешь новичком… Эдвард, ты со мной согласен?

— Нет, — ответил Эдвард. — Я думаю, Стюарт больше похож на монумент — он просто есть, и это хорошо. Он двигатель, который не сдвинуть. Но если серьезно, то, по-моему, он может стать великим реформатором системы образования. А нам реформа очень нужна.

— Никто не может избежать заблуждений, — сказал Гарри, — никто не может избежать порчи. Чистая подвижническая жизнь — иллюзия, даже мысль об этом — вредная ложь. Только посмотри, сколько зла приносят священники. Они такие же нечистые, как мы, но договорились скрывать это. Идея добра — романтический опиум, в итоге она убивает. Стюарт опасен, он любит все упрощать, у него нет воображения, нет чувства драмы…

— Постой, — прервал его Эдвард, — это разные вещи…

— Ты сказал, что он — монумент, он статичен, как эти греческие философы, которые думали, что ничто не двигается, все едино…

— Может, у него нет бессознательного разума, — предположил Эдвард.

— Он имеется у всех, поэтому религия — это иллюзия.

— Но одного у него нет.

— Только не говори, что у него нет сексуальных желаний, — он мой сын, он это преодолеет!

Стюарт расхохотался. Они все расхохотались. Эдвард глядел на двух стоявших рядом высоких мужчин и видел, как они похожи. Стюарт повзрослел. Как ему это удалось, если он ведет жизнь затворника?

— Если ты когда-нибудь воплотишь в жизнь свою теорию образования и откроешь собственную школу, я вложу в нее деньги! — заявил Гарри. — Значит, ты сядешь за парту и будешь учиться? И чему ты будешь учиться? Что ты читал в последнее время?

— «Мэнсфилд-парк» Джейн Остин.

Гарри и Эдвард рассмеялись.

— Понимаете, мне нужно написать работу по английской литературе…

— Ты впадаешь в детство. Ты просто ребенок ростом в шесть футов!

— Не могу оторваться, удивительно хорошая книга…

— Конечно хорошая, дурачок! А ты что читаешь, Эдвард?

— Я… Пруста.

Эдвард по возвращении пытался найти отрывок, так поразивший его в Сигарде, — об Альбертине, которая едет в дождь на велосипеде. Но ему это не удалось, и тогда он стал читать с самого начала. «Longtemps, je me suis couche de bonne heure»[72]. Сколько боли было на этих первых страницах! Сколько боли на каждой странице! Как же так получается, что вся книга в целом лучится чистой радостью? Эдвард был исполнен решимости понять это.

— На следующей неделе в это же время ты будешь любоваться на Везувий из окна своей спальни, — сказал Стюарт.

— Мы приедем к тебе погостить, — добавил Эдвард.

— Ну уж нет!

— Там вокруг много богов, — сказал Эдвард. — Там вход в Аид. Или он на Этне?

— Такие входы есть повсюду. Мир битком набит знаками: «В ад».

— Да, мир определенно полон знаков, — произнес Стюарт.

Он подумал про мышь. И про девочек, заплетающих косы по утрам.

— О да, в мире много хороших вещей, — кивнул Эдвард.

— Правда? Что ж, тогда выпьем за них. Эдвард, Стюарт…

— Но что это за вещи? — спросил Стюарт. — Может быть, мы говорим о разном.

— Бог с ним. Давайте выпьем за них. Ну!

Они подняли бокалы.

Загрузка...