СКЛОНЫ ЛЕТ — ВЕРШИНЫ ИСКАНИЙ

Непенсионный пенсионер. Диссиденты. Учиться у Японии. Неравнобедренный треугольник: Шолохов — Твардовский —Солженицын. Юрий Гагарин в Вёшках. Плагиат: неопровержимая электроника. Политбюро против Шолохова. Признания Василия Шукшина. Сохранился ли военный роман?

Глава первая 1966: ЕРЕТИК В КРИТИКЕ

Минули юбилейные торжества и нобелевские празднества. Шолохову шел 61-й год от роду. Ему вручили книжку пенсионера. Он ее брал с испугом. Не для него пенсионное состояние.

…Разбушуются страсти в этом году, да какие!

Запоздалые подарки от Брежнева

Первый день нового года. У Марии Петровны и у всего женского состава шолоховского дома с утра не послепраздничная нега. Хозяин дома устраивает обед для друзей-районщиков и двух директоров школ: и чтобы с женами!

Почтальон перед застольем принес кипу газет и телеграмм на новогодних бланках. Развернул «Правду» — есть его слово к согражданам, поздравительное. С обязательством на весь мир: «А себе желаю — закончить в наступающем году, как уже обещал читателям, первый том „Они сражались за родину“. Конец этой работы еще не будет делу венец. Пора уже приступать к продолжению».

Сбудется ли?

Вскоре подтянулась истинно рота дорогих гостей — больше тридцати. Едва ли не каждый с пылким тостом. Ясное дело, чаще всего за то, чтобы сбылось у хозяина им самим задуманное. Только Мария Петровна знала про подступающий диабет и с возрастом снова дающие о себе знать последствия контузии, да и инсульт не забыт. Как скажется на творчестве?

Через день звонок из ЦК: принимайте в середине месяца делегацию профессоров из ГДР — вы удостоены диплома почетного доктора философии Лейпцигского университета.

Усмехнулся и предрек церемонию с речами и облачением в мантию с шапочкой. Так и случилось 15 января в Доме культуры. Однако и гости, и станичники остались премного довольными. Речь самого Шолохова ничем особым не блистала. Но он уловил настроения земляков и закончил поклоном в зал: «Спасибо всем, кто пришел сюда почтить меня в этот торжественный для меня день».

Писательские будни… Мария Петровна все чаще затаенно вздыхает. Болезни взламывают привычный для мужа творческий распорядок.

Однако ретивости в иных делах он терять не собирался. В конце месяца явился в Ростовский обком с неожиданным вразумлением: «Начинаете подготовку к 50-летию Советской власти? Так лучшим подарком будет, если построим клубы, библиотеки, больницы, школы…» Это он прознал, что значительные деньги собираются вбухать в памятники, фильмы, торжественные заседания с концертами. Еретик!

Его предупредили, что в ЦК зреет мысль видеть его во главе Союза писателей. Вспомнил: уже подступались с этим при Сталине. Тогда отказал. И сейчас с отказом. Кое-что на этот счет доверил жене и секретарю: «Если дать согласие, то как быть с писательскими планами? Я же не смогу созерцать — надо будет работать с отпущенными удилами. Но не хочу ломать свои творческие планы…»

В марте уехал в Москву. Здесь его видят в кабинетах министров — ходатай! И добился-таки строительства в своем районе и школы, и телеретранслятора, и расширения телефонной станции. Уж такие все еще оставались порядки: без столицы ничего серьезного не построить в станице. Он подумал: что же это за стиль планирования, если в социалистической экономике нужны «выбивалы»? Еретик!

Вдруг звонит в Вёшенскую — ждите, возвращаюсь. Мария Петровна с вопросом:

— Чего вдруг? Ведь хотел дождаться съезда партии…

— Решил выступить на съезде. Так буду готовиться дома. Здесь не дадут.

Приехал. Под любопытствующими приглядками всех домашних стал распаковывать чемодан и что-то увесистое в армейском чехле. Приговаривал: «Это московские гостинцы вам. Это мне юбилейные подарки — годовало-запоздалые — от Брежнева». И извлек из чехла охотничий карабин с оптическим прицелом. Всем бросилось в глаза — на прикладе табличка с гравировкой: «Другу М. А. Шолохову. Л. Брежнев. Март 1965 г.». Но тут же недоумение — в мае же прошел юбилей! Еще подарок: ящичек с копией советского вымпела, заброшенного на Венеру. Дарственный текст точь-в-точь как на карабине.

Шолохов тихо проговорил, будто сам себе, с колючей усмешкой: «Хрущев называл меня другом. Брежнев дарит, тоже другу…» Он помнил, что познакомился с полковником Брежневым в войну.

…Готовит речь для съезда. Начал с того, что несколько дней листал те письма, что увесистыми кипами приходили к нему в Вёшки. Явно хотел прочувствовать, что беспокоит его читателей и его избирателей. Некоторые комментировал секретарю.

— Черт его знает, какие есть люди, мщения требуют. Незачем это делать, да и копаться в грязи прошлого не время.

Это он прочитал письмо, автор которого требовал возмездия для тех, кто изничтожал «врагов народа». Он этого тоже требовал на XXII партсъезде в 1961 году. Но сейчас Шолохов, оказывается, думал иначе.

«Это письмо для съезда!» — сказал он, выделив обширное послание одного ростовского профессора с превеликой озабоченностью: «Пишу Вам как делегату на XXIII съезд КПСС. Поднимите свой голос в защиту родных нам Азовского моря и реки Дон. Они катастрофически гибнут как богатейшие когда-то рыбные водоемы…»

«И это в съездовскую папку!» В письме ученых Лимнологического института на Байкале прочитал: «Мы просим Вас принять участие в спасении великого и неповторимого озера…»

Размышлял и над тем, что узнал в Москве, — там то и дело среди писателей возникают разговоры о двух литераторах: Андрее Синявском и Юлии Даниэле. Они под псевдонимами печатали свои произведения с критикой советской власти на Западе. Над ними готовился суд. Примерил ситуацию на себя. Он-то в самые куда как более страшные времена 1930-х годов — террорные — иначе сражался с кривдой. Он-то впрямую — без всякого псевдонима — схватился с истинными врагами своего народа и не струсил обратиться к самому, к Сталину.

Перед отъездом на съезд высказал дома то, что полагал путеводным для себя: «Готов размолотить в порошок руководителей ЦК и Совета Министров… Но, видимо, резкое выступление не в пользу пойдет. Руководство можно поссорить с народом. Вызвать недоверие народа. А это сослужит не на пользу, а во вред».

Сборы в Москву. За семейным ужином заговорили про подступающую весну — на дворе-то уже конец марта. Кто-то про сад — мол, запустили, дерева обрезать надо. Он вдруг резко: «Не надо обрезать!» Ему про агрономию — он на своем.

…Как-то ему стали внушать — пишите, дескать, биографическую книгу. Даже предложили услуги стенографиста: диктуйте… Не загорелся.

Непрощеная речь

Партийный съезд. Делегат Шолохов взошел на трибуну…

Среди партбонз негодование — унизил их острой критикой: прилюдно сказал — лучше-де работать надо!

У нарождающейся среди интеллигенции оппозиции партии — тоже негодование. По Москве ходит из рук в руки — потаенно — «Открытое письмо Шолохову» от дочери Чуковского — Лидии Корнеевны.

Но это не отклик на россыпь еретических заявлений в его речи. Открытое письмо винит его, Шолохова, за то, что на съезде призвал руководствоваться «революционным правосознанием» по отношению к тем писателям, которых осудили за «идеологическую диверсию». И в самом деле весомо пригрозил.

Недовольство слева — недовольство справа.

О чем же Шолохов говорил в своей речи?

…Дал отпор бахвальщине, что десятилетиями идет от ЦК и от литначальников — про литературные достижения: «Должен с горечью сказать о том, что успехи у нас, литераторов, не так велики…»

…Поиздевался — едко — над партийной традицией чрезмерных восхвалений: «Не разделяю оптимизма того тульского секретаря из анекдота, который на вопрос, как обстоят дела с ростом литературных кадров, ответил: „Нормально, даже хорошо! Если раньше в Тульской губернии был лишь один писатель — Лев Толстой, то сейчас у нас двадцать три члена Тульского отделения Союза писателей“».

…Обличал — остро — систему госпланирования и долгоиграющие посулы достичь изобилия продукции сельского хозяйства: «Вообще-то я за планирование, но и за изобилие тоже… Я за такое планирование, чтобы министр сельского хозяйства тов. Мацкевич сам предложил тракторы, чтобы мы не посылали областных работников добывать их всеми правдами и неправдами…» О своем личном опыте «добывания» тоже поведал со жгучей крапивностью: «Товарищ министр, дайте, пожалуйста, три тысячи листов шифера для колхозных коровников и телятников». А министр отвечает: «Ты же понимаешь, что у нас плановое хозяйство! По плану вы уже все получили, что вам полагается». Я ему говорю: «Я-то понимаю, но коровы, не говоря уже о телятах, не понимают, почему они должны осенью мокнуть под дождем, а зимой мерзнуть».

…Заступился — одним из самых первых в стране — за уничтожаемую природу: «Давайте решать проблему Байкала!.. Не получится ли на Байкале так же, как и на Волге? А может быть, мы найдем в себе мужество и откажемся от вырубки лесов вокруг Байкала, от строительства там целлюлозных предприятий, а взамен их построим такие, которые не будут угрожать сокровищнице русской природы — Байкалу? Во всяком случае, надо принять все необходимые меры, чтобы спасти Байкал. Боюсь, что не простят нам потомки, если мы не сохраним „славное море, священный Байкал!“».

…Продолжал защищать Азовское море и Дон: «Ежегодно промышленные предприятия сбрасывают…» С перчиком — про министра рыбного хозяйства, который ничего не делает для спасения рыбных богатств: «Хай вин живе и пасется… на тюльке!»

…Отметил многолетнюю борьбу писателя Леонида Леонова «за сохранение красоты и богатств нашей природы — лесов».

Но был раздел и про Синявского и Даниэля. Фамилий не назвал, но в зале тут же догадались.

Начал так: «Сегодня с прежней актуальностью звучит для художников всего мира вопрос Максима Горького: „С кем вы, „мастера культуры“?“» Закончил: «Мне стыдно не за тех, кто оболгал Родину и облил грязью все самое святое для нас. Они аморальны. Мне стыдно за тех, кто пытается взять их под защиту, чем бы эта защита ни мотивировалась».

Корней Чуковский в те дни внес в дневник: «Подлая речь Шолохова в ответ на наше ходатайство взять на поруки Синявского… Черная сотня сплотилась и выработала программу избиения и удушения интеллигенции…»

Шолохову обидно было узнавать про такую критику. Отчего же забыто, что на весах справедливости две чаши: на одной — речь про диссидентов; на другой — его отчаянно смелые порывы с 30-х годов спасать и защищать и середняков, коих записывали в «кулаки», и «саботажников», умиравших с голода, и «врагов народа» из числа честных коммунистов и писателей, и честных воинов, попавших в плен, и «безыдейщиков», и «безродных космополитов»…

Приехал из Москвы и поделился впечатлениями: «Большинство выступлений на съезде были трафаретными: самоотчеты и бахвальство. Нет еще разговора начистоту, по душам, с товарищеской критикой и самокритикой».

О Брежневе и его команде высказался так: «Ребята, избранные в Политбюро, подобрались неплохие, конечно, гениев нет. Дело за тем, сумеют ли быстро перестроиться и повести за собой. Но доверие им оказывать надо…»

Письма — от избирателей и от читателей — добавляли неудовлетворения и лишали надежд на быстрые перемены. Однажды взорвался. Подвернулся под руку новый начальник областного управления внутренних дел. Начал припоминать для него, о чем чаще всего пишут ему, Шолохову. Секретарь и Мария Петровна стали свидетелями монолога, пронизанного раздражением и какой-то безысходной тоской:

— Сколько в год писем? До десяти тысяч! И о чем чаще всего? Жалобы на судей, на прокуроров, на следователей… Эпидемия недовольств! Ненормально что-то в органах законности и порядка… Бездушие! С Сахалина жалоба — дали двум молодцам десять лет тюрьмы за кражу. А что случилось? Опаздывали на самолет — были подвыпивши — схватили коня и верхами… Так неужто такой срок справедлив?!

Еще привел огорчивший его случай:

— Пришли ко мне шесть баб из станицы Слащевская. Сыновей осудили за кражу… с десяток арбузов! Написал генпрокурору, что я тоже любил арбузы воровать — они слаще своих.

Но и такое рассказал милицейскому генералу:

— Ко мне обратился за защитой один убийца — убийца бабки, старухи. Так выяснил, что это было не просто преднамеренное, спланированное убийство. Этот тип еще и оговорил безвинного человека. Откликнулся я так: за злонамеренное убийство прощения нет!

Зло отозвался на то, что вооружили милицию дубинками:

— Позор-то!

Подметил, о чем все чаще стали сообщать ему из союзных республик:

— Заметно проявляется байство и ханство… Безмерно обогащаются и даже соревнуются в этом. Взяток много — для московских чинодралов. Смушки да каракуль в Москве свет застят… Чиновный аппарат губит все дело!

И тут же снова о взятках:

— Из Сибири таскают для министерских песцов. Из Грузии — коньяк и вино. С Дона — рыбцов и раков. Из Уральска — черную икру. С Дальнего Востока — красную…

По-прежнему бередила ему душу вползающая в нашу страну драма гибнущей природы:

— Никак в Москве не поймут: отсутствие охраны природы — это всенародная беда. Скоро в городах людей в обморок будет бросать от газов. Куда там выдюжить человеку, если от химии дубы гибнут… Я на свой риск и страх запретил нашему лесхозу опылять лес химпрепаратами.

…В конце мая Шолохов со всей семьей отправился в Японию. Давно сюда его зазывали почитатели. И она его манила.

Путешествие запомнилось. Сначала девятичасовой перелет — добрались до Хабаровска. Сколько впечатлений: величавый Амур, беседа с тигроловом, встреча с местными писателями, диковинный подарок — женьшень, горестные рассказы о том, что плохо берегут природу… Отсюда поездом в портовый городок Находку, чтобы погрузиться на теплоход «Байкал».

Плыли не скучно. То штормик зацепил. То вблизи Японии американский военный самолет стал облетывать их близкими нахальными кружениями. Тогда несколько веселых пассажиров улеглись на верхней палубе буквой «Т» — посадочный знак. Самолет тут же ушел восвояси.

Еще и берег далеко, а несколько катеров с журналистами подвалило к борту. Один из них поддел Шолохова: «Мы слыхали, что вы не любите журналистов». Ответил: «Миф. Я сам в молодости был журналистом».

Почти месяц пробыли в этой стране. Шумный Токио, и этим схожий с Нью-Йорком, неповторимые своим тщательно сохраняемым средневековьем Киото и Нара, промышленный гигант Осака, необычные для русского погляда деревушки… Встреча в скромном сельском клубе с писателем Сибуйя — основоположником новой литературы с темами крестьянской жизни; рассказал, что свою первую книгу писал под влиянием Тараса Шевченко. Встреча с престарелым писателем Гоинти Масимо в Киото. Старик своей завидной энергией «замучил» гостей экскурсией и по пригородным горным тропкам, и по улочкам с древними храмами. Шолохов сказал ему на прощание: «Масимо-сан, ваш Киото самый красивый город…» Как же он расплылся в ответной благодарности, и были его прощальные поклоны не чопорной традицией. В Гийфу видели ночной праздник на ладьях по реке, которая так заманчиво отражала по-японски изысканный фейерверк. В каком-то городке дали гостям возможность свободно побродить по длинным рядам сувенирных лавочек — народное искусство! Поразила одна продавщица. Узнала, кто приценивается к какой-то там игрушке, и попросила разрешения отлучиться. Через минутку появилась с книгой Шолохова на японском — попросила автограф. Он узнал, что в Токио запустили в просмотр советский фильм «Поднятая целина». С интересом пошел в театр знакомиться с труппой, которая поставила пьесу с переложением его романа о коллективизации. И в книжных магазинах полно шолоховских изданий с иероглифами. Пояснили ему: с весны продается «Тихий Дон» в новом переводе. Ему даже такое рассказали: его сочинения готовятся для слепых — со шрифтами Брайля.

Кто бы подсчитал, сколько случилось новых знакомств — политики, дипломаты, писатели, издатели, литературоведы, переводчики, студенты…

Журналисты-обозреватели выделили из десятков интервью с Шолоховым несколько высказываний:

«Я глубокий сторонник общения, культурного обмена… К японскому народу у нас очень доброе отношение…» Выходит, он против «железного занавеса».

«Мне думается, что японская литература сейчас на подъеме. Это очень радует не только меня… Радует также рост молодых японских литераторов, литературной смены».

«Задача писателей способствовать облагораживанию человеческих душ…» Знать, уловил, как набирает свою тупую антидуховную мощь наглая масскультура.

Когда вернулся домой, поделился наиважным: «Японцы — эстеты во всем, видны большой труд и высокое чувство прекрасного… Надо учиться у них организации труда, дисциплине и порядку на производстве… К Советскому Союзу народ Японии относится хорошо, настроен против войны. Самурайский дух с волчьим порывом к захватам чужих земель сменился национальным патриотизмом».

Ему особенно запомнилось, как в одном маленьком городке девочка-школьница пять часов ждала у храма его, иноземца, чтобы заполучить автограф на книге.

…Побывал в Ростове и там не увернулся от интервью одному журналисту, на этот раз из Америки. Беседа напоминала сражение опытных фехтовальщиков. Вот кое-что из нее.

Ваш взгляд на события во Вьетнаме?

Шолохов знал о неправедной агрессии США против этой страны:

— Мой взгляд мало чем отличается от официального… Американцам пора убираться…

Ваши впечатления о Японии?

— Японцы хорошо работают.

Какие зарубежные писатели производят на вас большое впечатление?

— Мне нравится Хемингуэй.

Кто лучше из поэтов, Вознесенский или Евтушенко?

— Я не задумывался.

Перед кем больше писатель ответственен, перед искусством или обществом?

— Перед обществом. Он служит обществу.

Через несколько дней выехал с Марией Петровной в дальнюю дорогу — неукротимо манил Братанов Яр с его вольно-раздольными рыбалкой и охотой. Но вернулись на удивление быстро. Признался: «Жара и комарье замучили». Раньше о такой капитуляции он и подумать не смог бы.

Снова поехали туда в августе. Ему кто-то на дорогу охотничье пожелание: «Ни пуха ни пера!» Он: «Еду работать над „Они сражались за родину“».

…Стол для работы и весельная будара для отдохновений.

…Строка за строкой и одновременно вожделенные лещи, окуни, красноперки и сапа; о сазане мечтать не моги — жители уверяли, что начисто исчез.

Местный люд скоро убедился — писатель мастак на рыбарство. Блюл даже заповедь, что в этом увлечении без «подначек» нельзя. Однажды он оставил домашних на берегу с удочками, а сам уплыл. Прошло время, смотрят — возвращается. Гребет не часто, но мастеровито. Научен беречь силы. Подплыл, усмотрели его добычу — всего-то десяток с небольшим окуньков, а у них-то в садках полно! И началось подтрунивание. Он в ответ:

— Я таких, как вы наловили, выбрасывал…

— Так ваши окуни не крупнее наших.

— Ну, я этих придержал на всякий случай: вдруг вы ничего не поймаете, останемся без ухи.

Через время всех обставил — взял сазана почти пуд весом. Знатоки ахнули. Для Приуралья такой трофей сказочное везение.


Дополнение. Острая тема затронута в этой главе: Шолохов и два писателя — Ю. Даниэль и А. Синявский. Она не забыта и используется недругами для осуждения вёшенца. Известный поэт Евг. Евтушенко много всякого — бездоказательно плохого — напечатал о Шолохове (после его кончины). Правда, в 2004-м попросил через «Литературную газету» «не шить ему шолоховоненавистничества». Но все-таки оставил за собой право «не уважать» вёшенца за то, что он призвал, по выражению поэта, «к расправе» над диссидентами.

Для всестороннего разбора этой темы не обойтись без одного важного вопроса: по каким соображениям писатель их осуждал? Не для оправдания, но для пояснения.

Перед кончиной он открыл сыну причину того, почему не поддержал «инакомыслящих»: «Ну, завоевал кто-то популярность в узком круге своих единомышленников… И начинает ему казаться, что еще немного, и все люди принесут к его ногам в жертву все, что им в этой жизни дорого; все свои привязанности, традиционно сложившиеся обычаи, ценности… Людям, берущимся быть судьями, учителями и вождями народа, ох, как не мешало бы подумать, что поведут-то они за собой народ не безлюдной пустыней, а дорогой, которая у жизни одна…» Добавил: «Пусть жизнь идет своим чередом. И все новое должно „встроиться“ в ее ход. Борьба борьбой, но она не должна ломать общее направление жизни. Не против, не лоб в лоб. У нас же борьба похожа на два состава, пущенные друг против друга…»

Можно принимать или отвергать такие соображения, но знать их надо, чтобы не упрощать сложную тему. При этом для более полного понимания его позиций полезно проследить последующее осмысление в обществе роли диссидентства в истории.

В моем «шолоховском досье» первым значится высказывание (1990 г.) адвоката Дины Каминской. Она прославилась тем, что добровольно стала защитником в суде целой группы диссидентов. Со знанием дела размышляла: «Мне казалось, что некоторых из них слишком увлекает сам азарт политической борьбы… Они недостаточно терпимы к мнениям и убеждениям других… Помню, как после одной такой беседы я, вернувшись домой, сказала мужу: „Знаешь, они, конечно, очень достойные и мужественные люди, но когда я подумала, что вдруг случится так, что они окажутся у власти, — мне этого не захотелось“» (Знамя. 1990. № 8. С. 100).

Ей вторила из эмиграции Мария Розанова, замечательная публицистка. Высказывалась так о Даниэле и Синявском: «Узок был круг этих революционеров и страшно далеки они от народа…» (Новый мир. 2003. № 8. С. 212–213).

Потом высказался писатель Владимир Максимов, редактор эмигрантского антисоветского журнала «Континент». Он воссоединил свое мнение с позицией другого эмигранта, Александра Зиновьева — известного философа и писателя, и заявил в 1994 году: «Лучше всех сказал Александр Зиновьев: „Метили в коммунизм, попали в Россию“. Я вынужден пересмотреть свою собственную диссидентскую деятельность, по-иному смотрю и на издание журнала…» (Литературная газета. 2005. № 11).

Прошло 14 лет с начала перестройки — эпоха! Авторитетный литератор Игорь Золотусский обнародовал свои размышления об ответственности либеральной интеллигенции за извращения реформ: «Сегодня элита жестко сосредоточилась на собственных нуждах, далеких от нужд большинства. Мы сделались свидетелями свирепого эгоизма „избранных“». И вынес приговор тем, кто попустительствовал беде: «Каин, Каин, что же ты сделал с братом своим?» (Литературная газета. 2005. № 32–33).

В 2005 году, к 20-летию перестройки, фонд, который возглавляет первый и последний президент СССР М. С. Горбачев, обнародовал доклад. В нем важный пассаж — как он оценивал итог деятельности тех диссидентов, которые стали перестройщиками: «Авантюристическое крыло демократического движения внедряло в общественное движение тезис о том, что государство в России и Советском Союзе — по определению враг демократического процесса. В результате сложилась ситуация, когда нарушение законов становилось нормой, а реальное влияние в экономике стали оказывать мафиозные группировки, заинтересованные в криминальном разделе государственной собственности» (Российская газета. 2005. № 40).

Кому-то не понравится эта стыковка цитат. Но этот мой замысел не для того, чтобы хулить порывы диссидентов. Важно показать, что никуда не деться от неумолимых законов политики: вздымая руку с тяжелым молотом, предугадай — во благо или на погибель, на строительство направлен твой удар или на разрушение.

Глава вторая СТРАННЫЙ СЧЕТ ДЛЯ ТРЕХ ТВОРЦОВ

Шолохов — Твардовский — Солженицын… Они жили и творили в очень сложное — политически — время. Говорят: как поживешь, так и прослывешь. Но очень часто слыло одно, а на деле было другое.

В поэме Твардовского «Теркин на том свете» — о ней дальше в зачин пойдет речь — есть и такие строки, словно для этой главы: «— Странный, знаете, сюжет. — Да, не говорите. — Ни в какие ворота. — Тут не без расчета… — Подоплека не проста. — То-то и оно-то…»

Признания Александра Твардовского

Великий прозаик — великий поэт… Их давно, как всем кажется, мало что связывает. Но вот Хрущев в 1963 году пригласил к себе на дачу, в Абхазии, большую группу именитых писателей, иностранцев, деятелей Европейского сообщества писателей тоже.

Было у него намерение произвести впечатление на литературную элиту, мол, партия за единение с вашим братом.

Но и такое планировалось — послушать запрещенную поэму «Теркин на том свете» из уст самого автора. Никто не забыл, как изничтожали ее по воле ЦК в 1954 году, когда высказали приговорное: «Пасквиль на советскую действительность».

Минуло восемь лет. Хрущев пытается стать покровителем Твардовского. Сперва хотел устроить действо чтения в присутствии только Шолохова и тогдашнего руководителя Союза писателей Федина. Но затем по-хрущевски своенравно передумал — всех творцов приглашу!

…По-прежнему в обществе раскол в оценках поэмы. Среди собравшихся тоже. Ее антисталинистская направленность тому причина. Ни нежный рокот моря и пальмы с птичками, ни непринужденность встречи с главой страны и партии, ни щедрые яства под звон бокалов не склонили противопоставников к примирению.

Сорок минут шла декламация. Хорошо, что остались воспоминания, как Шолохов воспринимал в этот вечер поэму. Сам он ничего не написал, но стал героем трех записей.

Солженицын: «Иностранцы ушами хлопали. Хрущев смеялся, ну, значит, и разрешено… Изворотливый Аджубей (редактор „Известий“. — В. О.) первый же и напечатал, но с таким изумлением: как эту поэму красиво слушал Шолохов (?!)».

Твардовский: «Одобрения поэмы от Никиты Сергеевича не было… Никак не реагировало на поэму и общество, там находившееся. Вообще я чувствовал себя там с первой минуты так, будто зря туда попал, что я там чужой человек. Видно, так же себя чувствовал и Шолохов. И несмотря на нашу недружбу в последнее время, мне там самым близким оказался он. Мы и сидели вдвоем на задней скамеечке с краю… Я не надеялся, что встречу тут одобрение у слушателей… Все же с первых же строк чтения я увидел, что есть тут один человек, который не равнодушен к этому. С чем-то он мог быть и не согласен, но слушал всей душою, и я увидел, что написал эту поэму не зря. Более того, в этом зале будто никого и не было, кроме нас двоих, — один читает, другой слушает. Теперь я видел только Шолохова и следил за Хрущевым. Но один замер, будто его и не было со мной рядом, а другой, не обращая внимания ни на кого, от души смеялся там, где было смешно…»

Аджубей, главный редактор «Известий» и зять Хрущева, напечатал в своей газете по горячим следам: «Мне запомнилось особенно, как слушал Михаил Александрович Шолохов. Я, естественно, не могу предварять его мнение о поэме, но слушал он очень красиво, по-своему. Так и казалось, что он судит-рядит с Теркиным о его необычном путешествии, посмеивается вместе с ним и с хитроватой дальнозоркой повадкой, по-писательски, для себя оживляет картины поэмы».

…До войны начиналось знакомство Твардовского и Шолохова. Тогда автор «Страны Муравии» с добром высказался о «Поднятой целине».

После войны вполне нормальные отношения продолжились. Дочери поэта вспоминали для меня, как Шолохов позванивал отцу домой. Было что обсуждать. Например, член редколлегии «Нового мира» Шолохов разделил ответственность редактора журнала Твардовского за обнародование очерков «Районные будни» Валентина Овечкина. Сколько же боев шло и за них, и против них! Как же иначе: они взрывали отжившие традиции руководства сельским хозяйством. Есть и постановление ЦК 1956 года «О статье В. Овечкина „Писатели и читатели“». В нем немало критики. Шолохова это не испугало. И раньше, и позже поддерживал этого автора «Нового мира». Овечкин с благодарностью вспоминал это. Было и такое, что ЦК осудил союзнические речи Шолохова и Овечкина. Сохранилась фотография: Шолохов, Твардовский и Овечкин — доброжелательные, оживленные…

1964-й. Твардовский обсуждает на редколлегии своего «Нового мира» роман Солженицына «В круге первом».

Сам автор тоже здесь; запомнилось, что все говоренное запечатлевал на бумаге, писал без полей, мелко-мелко, буковка к буковке.

Интересно, записал ли то, что неожиданно высказал Твардовский — не очень при первом усвоении внятно, но все-таки с явным чувством противопоставления Шолохова Солженицыну, в пользу Шолохова.

— Роман трагический, — сказал о романе Солженицына, — сложный по миру идей, — но что же? Григорий Мелехов в «Тихом Доне» тоже «не герой» в условном понимании. А смысл романа Шолохова — какой ценой куплена революция, не велика ли цена? И у Шолохова читается ответ: цена, быть может, и велика, но и событие значимо.

Каково Солженицыну выслушивать… Ревнив. Впрочем, не был ему нужен проницательный Твардовский. Он и без него осознавал свое призвание — разрушать идеалы революции и советской власти.

1965-й. Журналу «Новый мир» 40 лет. Первый январский номер открывается статьей главного редактора Твардовского «По случаю юбилея». Программная статья. Латиняне говорили: «История — наставник жизни!» Твардовский углубляется в историю, чтобы утвердить свои идейные взгляды в современности. Это неспроста — журнал бьют. Не только ЦК. Некоторые близкие Шолохову писатели тоже усердствуют. И у него самого далеко не все вызывает одобрение.

Отношения Шолохова и Твардовского конечно же не для засахаренных толкований. Один далеко не во всем признает программу «Нового мира». В том числе то, что чаще всего журнал рассматривает историю страны времен Сталина через обличительное стекло и редко-скупо печатает то, что возвеличивало бы лучшие качества советского человека. Второй не жаловал ту публицистику вёшенца, которая провозглашала не вообще чувство правды в литературе и жизни, а необходимость правды в замесе народности и патриотичности. Пылу-жару добавляло то, что «Новый мир» обругивал те журналы, которые возглавляли близкие Шолохову писатели, — «Огонек» и «Молодую гвардию». И подчас эта критика была не очень-то продуманной. Как, впрочем, и ответная.

Итак, у Шолохова в руках юбилейный номер и он начинает читать в статье Твардовского самое, пожалуй, интригующее: «Очень много пишут о том, каким должен быть современный герой советской культуры».

Подумал — вряд ли дальше может быть про Мелехова, издавна «отщепенца».

Однако далее-то абзац именно о Мелехове. Твардовский провозгласил, кого в литературе считает своим союзником в пору после Сталина, которую нарекли «оттепелью». Из возможного множества он отметил одного лишь Шолохова! Написал: «Герою „Тихого Дона“ Григорию Мелехову его „заурядная“ казачья натура, чуждая всяких претензий на титаничность характера, не помешала стать в ряду мировых литературных образов». Твардовский не расстается и с добрыми оценками «Поднятой целины»: «И у шолоховского Давыдова, коммуниста из рабочих, опять же нет никаких черт исключительности. И тем не менее он благодаря правдивости, жизненности изображения приобретает куда более надежную долговечность, чем, скажем, Кирилл Ждаркин или позднейшие Кораблев, Морев и многие другие их сверстники в литературе с приданными им чертами „сильных личностей“». Отмечу: панферовские персонажи! Наверное, Твардовский знал, с каких давних лет — с 1934-го — тянется противничество Шолохова и Панферова.

Закончил тем, что ясно выразил: «Трагизм эпопей Шолохова противостоял идеологии культа личности».


Дополнение. Обязан отметить, что ни один антишолоховец не хочет — или не решается?вспоминать проницательно верное понимание Твардовским творчества Шолохова. Не цитируют. Не комментируют. И все потому, что оценки одного великого творца не укладываются в прокрустово ложе однозначно-примитивного отношения к другому великому творцу.

Признания Александра Солженицына

Солженицын знает: Шолохов для газет-журналов никогда ничего о писателе-бунтаре Солженицыне не писал — ни похвального, ни осудительного. Но вовсе не потому, что нечего было сказать.

Шолохов знает: перо Солженицына — напротив — изрядно против него поработало. Однако началось все с восторженной телеграммы 1962 года в Вёшенскую. Продолжилось — недоброжелательностью — в «Архипелаге ГУЛАГ» и бесчисленными выпадами в очерках литературной жизни «Бодался теленок с дубом», а еще в статье-предисловии к одной постыдной книге, которая вся, от первой до последней строки, отдана теме, что «Тихий Дон» — это плагиаторский роман: «Стремя „Тихого Дона“. Загадки романа», автор — Д*.

Движение мысли-то каково — от объяснений в любви к осуждению гения. Отчего это? То явно каток времени не пощадил памяти Солженицына. Не зря родилось присловье: не то мудрено, что переговорено, а то, что недоговорено.

Что же недоговорено?

Скрывает Солженицын, что его непростое вхождение в литературу не обошлось без поддержки Шолохова. Но кто он был для вёшенца? Никому не известный начинающийся писатель, да к тому же не с лучшей по тем временам лагерной биографией. И все-таки Шолохов отдал свой авторитет в поддержку решения Твардовского печатать в «Новом мире» солженицынскую повесть «Один день Ивана Денисовича» с запретной в ту пору лагерной темой.

Это значило, что шел наперекор не только мнению многих своих ортодоксальных знакомых. Перечил всемогущему партидеологу Суслову. Хрущев образно запечатлел в своих воспоминаниях, как этот коснеющий партиец сопротивлялся напечатанию повести: «Суслов раскричался… „Этого нельзя делать! — заявил он. — Вот и все. Как это поймет народ?“»

Скромен Шолохов — никогда обо всем этом не вспоминал. Хорошо, что сам Твардовский рассказал об отважном его поступке в двух своих письмах тогдашнему главе Союза писателей Константину Федину (изданы после смерти Шолохова):

«…(среди) тепло или восторженно встретивших первую повесть нового писателя назову два имени: Ваше, Константин Александрович, и М. А. Шолохова…»

«Шолохов в свое время с большим одобрением отозвался об „Иване Денисовиче“ и просил меня передать поцелуй автору повести…»

Второе дополнение. Читаю в автобиографической книге «Бодался теленок с дубом» о встрече Солженицына с Шолоховым, когда Хрущев собрал деятелей культуры: «Хрущев миновал его стороной, а мне предстояло идти прямо на Шолохова, никак иначе. Я шагнул, и так состоялось рукопожатие. Ссориться на первых порах было ни к чему. Но и — тоскливо мне стало, и сказать совершенно нечего, даже любезного.

— Земляки? — улыбался он под малыми усами, растерянный, и указывая путь сближения.

— Донцы! — подтвердил я холодно и несколько угрожающе».

Все это легло на бумагу спустя десятилетие. В те же дни телеграмма Солженицына в Вёшки запечатлела противоположное: «Глубокоуважаемый Михаил Александрович! Я очень сожалею, что вся обстановка встречи 17 декабря, совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед Вами я был представлен Никите Сергеевичу, — помешали мне выразить Вам тогда мое неизменное чувство, как высоко я ценю автора бессмертного „Тихого Дона“. От души хочется пожелать Вам успешного труда, а для того прежде всего — здоровья! Ваш Солженицын».

В телеграмме — елей, в мемории густые от снаряжаемой взрывчатки запахи: «Ссориться на первых порах было ни к чему».

Последующий этап обозначился в «Архипелаге ГУЛАГ». Отсюда шли подкопы под авторитет вёшенца: «В дни, когда Шолохов, давно уже не писатель, из страны писателей, растерзанных и арестованных, поехал получать Нобелевскую премию, я искал, как уйти от шпиков в укрывище и выиграть время для моего потаенного запыхавшегося пера…»

Дополнение третье. В «Теленке» написано: «Встретились мы с Твардовским, и он мне сказал, поблескивая весело, но не без тревоги: „Есть фольклор, что Шолохов на подмосковной даче со 140 помощниками приготовил речь против Солженицына“. А я еще был самоуверен, да и наивен, говорю: „Побоится быть смешным в исторической перспективе“. Твардовский охнул: „Да кто там думает об исторической перспективе! Только о сегодняшнем дне“». Это Солженицын подумал, что Шолохов готовится громить его какой-то речью. На самом деле фольклор так и остался оным — не было никакой речи.

Еще строки Твардовского: «Говорят, вёшенский старец готовится к разгрому Солженицына, но как это согласовать с тем, что он просил меня передать Солженицыну свой привет и поздравления, я не знаю…»

Еще дополнения. Ушла в 1967 году в Вёшки телеграмма из Союза писателей: «Дорогой Михаил Александрович. Заседание секретариата по обсуждению заявления Солженицына созывается 23 сентября утром. Ваше присутствие очень желательно».

Это по указанию ЦК готовилось судилище — хотели исключить Солженицына из членов Союза писателей. Ничего из его требований-просьб удовлетворять не собирались: хотел, чтобы его антисоветские сочинения были напечатаны без купюр. Шолохов, нетрудно догадаться, нужен с одной целью — освятить своим высоким присутствием неизбежный приговор.

Он не ринулся в столицу для участия в этом заседании.

Эх, страсти-запалы! Сколько их — напрасных — подбрасывали Солженицыну. Он и закусил удила. Взял да и обнародовал без всякой проверки: «Деятели искусств — те, которые окружали Кочетова и Шолохова, впрочем вперемежку с партийным подсадом, стали дружно кричать: — Позор!.. Гражданский позор!.. „Новый мир“!..»

На самом деле Шолохов не разделял многих позиций журнала, но и не позволил себе опуститься до крикливо-погромных поступков. Подтверждает это в своих воспоминаниях заместитель Твардовского А. И. Кондратович: «Говорят, что отказался подписать статью Шолохов, к которому специально ездили. Я спросил А. Т. (Твардовского. — В. О.), и он подтвердил: „Да, это известно, он отказался подписать“». Напомню: речь идет о статье против «Нового мира», которую напечатал «Огонек» от имени группы своих авторов.

Дополнение четвертое. В «Теленке» миллионы читают, как Солженицын урезонивает какого-то чиновника: «Таланты есть, да только вы их сдерживаете… поэтому абсолютно некем уравновесить меня, увы, даже Шолоховым. Мое произведение прочтут, а „уравновеса“ не прочтут…» Но ведь почему-то не сообщает то, что было и есть на самом деле. В 1930-е годы, например, был опрос читателей: на первом месте — «Тихий Дон». Только потом «Евгений Онегин», «Мать» Горького, «Чапаев» Фурманова. Затем — выделю — «Поднятая целина». Далее «Анна Каренина», «Цемент» Гладкова, «Разгром» Фадеева, «Петр Первый» А. Толстого, «Железный поток» Серафимовича. В середине 1980-х, к примеру, одно только издательство «Художественная литература», вслед за «Поднятой целиной» — тираж пятьсот тысяч и «Тихим Доном» — один миллион, выпускает собрание сочинений (посмертное) миллионным тиражом. Но разве хватило? Сводный тираж книг М. Шолохова в советское время — более 130 миллионов экземпляров. И это при вечном недостатке бумаги.

Дополнение пятое. Внимают неискушенные читатели написанному в книге «Бодался теленок…» с доверием, потому и не разгадать им, что кто-то недобрый толкает Солженицына частенько под руку… Вот он приводит выступление Хрущева на приеме: «Весною 1933 года Шолохов, мол, поднял голос против насилия на Дону». Ударила как током эта уничижительная вписка «мол». Как же она не соответствует тому, что было на самом деле!

Или все читают там же: «Невзрачный Шолохов… Стоял малоросток Шолохов и глупо улыбался… На возвышенной трибуне выглядел он еще более ничтожнее…»

А он красив был. Недаром влюбил в себя красавицу-казачку. Вспоминаю его как раз в ту пору, когда Солженицын представлял его невзрачным. Нос с горбинкой. Лоб высокий и широкий — для мудрых. Глаза — живые: вот доверчиво распахиваются, вот подминаются верхней припухлостью век, вот становятся прищуристыми то от злой мысли, то от мрачной едкости, то от озорства-лукавинки; несколько раз видел, как они заволакиваются тоскою… Подбородок упрям, но без раздвоинки, которая от жестокости. Не тонкогуб — значит, не злой. Строй скул и губ все-таки больше для улыбки. Линии лица своей овальностью добры. Ростом действительно не велик, но возвышает крепкая постановка головы на гордой шее… Руки запомнились: ладони широкие, пальцы длинные, но толстоваты и мосласты, ногти обрезаны до упора; чапыжные руки — не скрипач, однако легкие на пожатие. Благороден облик!

…Как-то, когда Солженицын уже был в Америке, я услышал от Шолохова, да где — в больнице! — тихий, спокойный вопрос: «Что там Солженицын?..»

Я не уловил в голосе никакой каверзной предвзятости. Но не выглядит ли он под моим пером беспринципным пацифистом?!

Не хочу прослыть биографом-дальтоником. Есть такое высказывание Шолохова: «Я не призываю к всепрощению и к всеобщему лобзанию. Дружба дружбой, но есть в нашем литературном, в нашем идеологическом деле такие принципы, отступление от которых нельзя прощать никому…»

И таким делился: «Страсти разгораются. Каждый имеет право высказывать свое мнение — как сердитые молодые люди, так и писатели, успевшие завоевать определенное положение. Такую свободу совести я считаю подлинной свободой искусства. Во всяком случае, будущее покажет, чьи произведения останутся, сохранят свои ценности, а чьи отойдут вместе с модой. Эта борьба умов напоминает мне старую притчу о двух спорщиках, которые до того спорили, что подрались. Судья, рассудив их, сказал, что оба правы. И тогда спорщики признали, что судья тоже прав».

То и другое он обнародовал в середине 1960-х годов, как раз в ту пору, когда пошло размежевание меж ним и Солженицыным.

Сентябрь 1967-го — Шолохов высказал секретариату Союза писателей свое отношение к двум произведениям Солженицына. Но не напечатал! Кто знает: может, не хотел подбрасывать дровишек в костер проработки Солженицына. Сообщал же следующее: «Прочитал Солженицына „Пир победителей“ и в „Круге первом“. Поражает — если так можно сказать — какое-то болезненное бесстыдство автора». В чем же увидел его? Пояснил: тенденция указывать «со злостью и остервенением на все ошибки, все промахи, допущенные партией и Советской властью…». Не принял персонажей пьесы: «Все командиры, русские и украинцы, либо законченные подлецы, либо колеблющиеся и ни во что не верящие люди… Почему в батарее из „Пира победителей“ все, кроме Нержина и „демонической“ Галины, никчемные, никудышные люди? Почему осмеяны русские („солдаты-поварята“) и солдаты-татары? Почему власовцы — изменники Родины, на чьей совести тысячи убитых и замученных наших, — прославляются как выразители чаяний русского народа?»

Меж двумя творцами и в самом деле пропасть — политическая. Солженицын против советской власти и идей коммунизма — Шолохов надеялся, что страну облагородит само по себе стремление к светлому будущему. Один служил разрушению — второй мечтал о созидании.

…Дома, в Вёшках, находил душевное отдохновение от всех столичных ожесточений. Даже домашняя живность тому способствовала. Выйдет на крыльцо и в миг в окружении верных охотничьих собак. Одну выделял. Младшая дочь в Москве на помойке ее увидела: грязная до невероятности, но обходительная; к дому сопроводила, в лифт вошла и незнамо каким чутьем подвела к дверям. Отец с ехидцей: «Для полного комфорта нам не хватает только этой псины с помойки!» Она: «Да посмотри в глаза ей…» На него смотрели глаза, взывающие к сочувствию. Отмыли — и предстала красавицей в белоснежной шубке при черных запятнашках. Им показалось, что это финская лайка. Назвали Дамкой. Совсем скоро преподнесла подарок — девять щенят. Поражала верностью. В Вёшках стала тенью хозяина. Если уезжал — Дамку дома не найти: забьется в унынии во дворе в кустах. Всех радовала редкой сообразительностью — скажут: «Дамка, где это у нас Мария Петровна?» — тут же бежит и тащит за подол… У нее был природный дар — очень тонкий охотничий нюх. Ее не только на уток брали, ходила даже на кабана. От одной схватки с вепрем остался шрам. Умерла за два месяца до кончины своего хозяина.

А еще в дальнем огороженном углу двора кудахчут куры, покрякивают утки и забавно попискивает их желторотая детвора.

А еще умиротворяющая страсть — рыбалка. Если на пруду, то можно помечтать о сазане, как любил приговаривать: «Так, по килограмму…» Если на Дону — предел желаний — остроносая стерлядка.

Однако вся эта тишь да благодать то и дело пронизывалась токами высокого напряжения. Одни письма чего стоят — едва ли не в каждом конверте: помогите, помогите, помогите! И десятилетиями в основном одно и то же. То освободите из тюрьмы, то негде жить, то начальство поедом ест, то страну губят бюрократы, то слепцы в верхах и низах губят природу. Как раз в этом месяце приехал с Урала один старый знакомец и стал свидетелем, как вёшенец запереживал, когда вскрыл конверт с Кубани: на Азове гибнет рыба!


Дополнение. Трудно мне понять истоки, причины или поводы столь неправедного отношения А. И. Солженицына к коллеге. Встретиться с ним не удавалось. В 1996 году, 15 апреля, я решил поговорить с ним по устроенной «Комсомольской правдой» «Прямой линии». Дозвониться из-за перегруженности было трудно, дали мне эту возможность последнему, предупредив, чтобы был предельно краток. Тут и случилось, что не успел представиться, и разговор как-то помимо моей воли вывернулся на анонимность. Вот дословная запись (пропускаю первые общие фразы):

— В книге Осипова «Тайная жизнь Михаила Шолохова…» говорится о тех фактических ошибках, которые стали для вас основой, фундаментом резко критического отношения к Шолохову…

Нет у меня никаких фактических ошибок!перебил он.

Есть. И это плохо для вас же, ибо будете готовить собрание сочинений, переиздавать…

— Это вы о предисловии к книжке о плагиате? — снова перебил он меня. — Я не думаю включать его в собрание сочинений.

Есть ошибки и в книге «Бодался теленок с дубом».

— Нет никаких ошибок! А Шолохов плохо отзывался обо мне в печати!

Не отзывался! Но я прошу, перечитайте книгу Осипова. И тогда вы сами убедитесь, есть фактические ошибки или нет.

— Некогда. Мне каждый день приносят по две-три книги, чтобы читал.

— И тем не менее прочтите, ведь речь идет о фактических ошибках в оценках Шолохова. Найдите время, книга вам передавалась почти год назад…

Некогда!

После паузы в голосе появляется пафосная значительность:

О России надо думать!

— Уважаемый Александр Исаевич, все-таки попросите книгу и спокойно разберитесь…

Некогда! И давайте кончать разговор!

Обманы под литерой «Д*»

Солженицын благословил своим предисловием и послесловием главную для антишолоховцев книгу — «Стремя „Тихого Дона“. Загадки романа».

Она вышла в Париже в 1974-м на русском языке, как уже упомянул, под псевдонимом Д*. Лишь в пору перестройки авторство было установлено за Ириной Медведевой-Томашевской.

Эта небольшая книжечка благодаря авторитету автора предисловия и послесловия и усилиям ее восхищенных пропагандистов в прессе и на ТВ стала неким «священным писанием» в ниспровержении Шолохова. Ее не раз переиздавали. Еще бы: ученая будто бы доказала, что советский классик плагиатор.

Только почему-то скрыли от читателей четыре обстоятельства — наисущественные.

Первое. Автор — не шолоховед, а пушкиновед. Потому, видимо, и не был собран надлежащий материал для научных выводов. Смешно сказать: библиография включает лишь одну (!) шолоховедческую книгу (подробный разбор труда Медведевой-Томашевской я изложил в своей книге «Тайная жизнь Михаила Шолохова… Документальная хроника без легенд» в главе «Недокованное стремя»).

Второе. Сей труд нельзя считать научным, ибо он просто не успел стать таковым. Едва начат. В предисловии обещаны три главы. Однако написана была только первая — в недоработанном виде, вторая глава имеет один раздел вместо трех обещанных, третьей главы вовсе нет.

Третье. Отброшен такой непреложный закон науки, как обязательность сопоставления разных точек зрения. В книге, к примеру, «запамятовали» упомянуть предостережение парижского издателя «Стремени» Никиты Струве: «Это только гипотеза. Тезисы заимствования основных линий романа у Крюкова можно оспаривать. Окончательных доказательств в принципе нет».

Четвертое обстоятельство. Забвение научной этики — боязнь споров и возражений. Солженицын умалчивает при переизданиях своего предисловия, что каждое антишолоховское утверждение давно опровергнуто. В том числе моим обращением к нему на полутора газетных страницах с названием «Открытое письмо Александру Солженицыну. С 25 уточнениями, дополнениями и опровержениями. Эмоции или факты. Многодесятилетнее ниспровержение Михаила Шолохова — есть ли основания?» (Независимая газета. 2000. 15 янв.).

…Предисловие вводит в заблуждение неискушенного читателя, ибо содержит множество ошибок и искажений, чтобы внушить — нет творца Шолохова. Опровергну хотя бы главные.

Опровержение 1. Читаю у Солженицына: «Перед читающей публикой проступил случай небывалый в мировой литературе. Двадцатитрехлетний дебютант создал произведение на материале, далеко превосходящем его жизненный опыт и его уровень образования».

— Не был новичком-дебютантом: выпустил книги рассказов, повесть и показал себя как романист в нескольких главах «Донщины».

— Возраст. Неумело сосчитаны годы, ушедшие на роман: он был закончен через 15 (!) лет, в тридцать пять годов от роду.

— Образование. Не имел начального образования Диккенс, никаких дипломов — Горький и Маяковский, не закончил университета Л. Толстой… Не удержусь и сошлюсь на мнение одной из ближайших сподвижниц Солженицына — внучки Леонида Андреева — О. Карлайл: «Из разговора Шолохова стало ясно, что он начитан, особенно в области русской литературы».

Опровержение 2. Читаю в предисловии: «Последующей 45-летней жизнью никогда не были подтверждены и повторены ни эта высота, ни этот темп».

— Не одинакова творческая судьба у тех, кто, как Шолохов, брался за многотомные эпопеи. У одних плодовитая: Бальзак, Золя или, к примеру, сам Солженицын со своим «Красным колесом». У других иначе: Сервантес или Лев Толстой многокнижия одного произведения не повторили.

— Высота. Кому какая видится. Ромен Роллан, к примеру, очень высоко ценил «Поднятую целину». Вл. Максимов, поначалу единомышленник Солженицына, писатель-эмигрант, антикоммунист, то же о «Целине»: «Дай-то Бог большинству нынешних знатоков советской деревни такого знания предмета и такого уровня письма!»

— Темп. Упрек в малой плодовитости отпадает, если знать, сколько лет похищено — лучших лет! — издевательствами редакций и партагитпропа: требования переделок, политкупюр, длительные задержки (однажды — на три года), придирки. А еще пять довоенных лет, когда отбивался от провокаций и наговоров, от преследований — грозил арест. А тяжкая контузия в войну?! А диабет, инсульты, рак?! Он обычно писал быстро — в темпе! — если не мешали. Как стремительно, например, писалась «Целина».

Опровержение 3. Читаю: «Сам непререкаемый Сталин назвал Шолохова „знаменитым писателем нашего времени“. Не поспоришь…»

Однако же Солженицын зачем-то «не заметил», что далее шло, как уже знает читатель этой книги, сугубо приговорное — о грубейших ошибках. Не случайно, когда сталинский отзыв был напечатан, так сразу остановили переиздание и потребовали переделок.

Опровержение 4. Читаю: «Удивляет, что Шолохов давал в течение лет согласие на многочисленные беспринципные правки „Тихого Дона“ — политические, фактические, сюжетные, стилистические».

Но как же можно забыть постоянные надругательства партийных и литературных цензоров над рукописью и автором? И зачем утаивать причины обоснованного саморедактирования: поубавил диалектизмов и того, о чем однажды сказал мне: «Подрастали мои дочери, и я внезапно подумал: как читать им слишком вольные сцены».

Опровержение 5. Солженицын пишет: «Автор с живостью и знанием описал мировую войну, на которой не бывал по своему десятилетнему возрасту, и гражданскую войну, оконченную, когда ему исполнилось 14 лет».

— Но разве сам Солженицын не писал об этой войне? А опыт Лермонтова («Бородино»), или Льва Толстого («Война и мир»), и сотен, сотен других творцов!

Мог бы продолжить опровержения (в полном виде они в упомянутой газете), но уже ясно: по саже хоть гладь, хоть нет — все черно.

Впрочем, на крепкий сук всегда найдется острый топор. И на «антишолоховиану» Солженицына с Медведевой нашелся. Да такой острый и увесистый, что от развесистых обвинений в плагиате ничего и не осталось.

Речь о книге «Кто написал „Тихий Дон“ (Проблема авторства „Тихого Дона“)». Ее создатели — группа шведско-норвежских ученых (филологи и программисты-электронщики) по идее и под руководством Гейро Хьетсо.

…Шолохов узнал, что некоему норвежскому слависту советский МИД не дает визу. Спросил — отчего? Ответили просто, в расчете на то, что он как член ЦК разделит праведность позиции ЦК:

— Он там влез в споры и этим подогревает тему плагиата. Разве для науки тема плагиата актуальна?

— А с кем спорит? — спросил Шолохов.

— Да с этим самым Солженицыным. Но кому это надо провокацию раздувать?!

В Осло ушла телеграмма. Хьетсо разбирал латинские буквы русского текста: «Буду рад видет вас вешенской добро пожаловат михаил шолохов».

Вот она, виза!

Но еще и пропуск понадобился, чтобы пробиться через внезапно закрытый хитрованами въезд в Вёшки. Хьетсо прилетел в Москву и в своей гостинице хотел заказать билет на Дон. Ему в ответ — Шолохов болен. Упрям, однако. Нашел сподвижника, тот — за телефон. Вёшенец без всяких оговорок подтвердил желание повидаться. Любил настырных.

20 декабря 1977 года в послеобеденный час Хьетсо уже кланялся Шолохову. Тот в ответ по-норвежски: «Добро пожаловать!» Мария Петровна появилась и пригласила отобедать. Ждали, выходит, рассчитав, сколько понадобится на дорогу из Миллерово.

Писатель спросил у него, этого атамана научного коллектива:

— А что, мистер Хьетсо, разве без электронно-вычислительной машины ученым-литературоведам не видно разницы в стиле моих произведений и произведений Крюкова?

— Видно. Но ЭВМ авторитетнее. Ученые могут проявить симпатии и даже предвзятость, а ЭВМ — нет!

Писатель поудивлялся изобретательности иностранцев. Они первыми взялись за тот метод, который единственно обещал результат. Они придумали искать отцовство романа «по крови». У филологов, оказывается, есть такой прием — он еще никогда никого не подводил. Это потому, что любой писатель всю свою жизнь несет в общем-то единые приметы стилистики и словофонда. И впрямь как группа крови. Было бы что сравнивать… Они решили: коли нет никакого романа у Федора Крюкова (кандидатура на авторство «Тихого Дона» Медведевой и Солженицына), так надо изучить все его творчество со всеми повестями и рассказами.

Хьетсо все рассказывал и рассказывал. Соавторы, оказывается, взяли для сопоставительного разбора-анализа у Крюкова три книги, у него, Шолохова, две первые книги рассказов, обе книги «Поднятой целины» и «Тихий Дон» с книгами I, II, IV.

Обогатиться дополнительным чтением пришлось… И впрямь велика научная оснастка. Использовали 113 статей, книг и извлечений из иных трудов, в том числе 26 советских.

В книге «Кто написал „Тихий Дон“» четыре главы, 186 страниц. На этом поле, как узнал писатель, весьма глубокая пахота. Искались единство или различие, к примеру, в словарном фонде: насыщенность, совпадения, повторяемость, разновидность… Сопоставляли особенности написанного — средняя длина предложений и у Крюкова, и у Шолохова, распределение частей речи, частота применяемых союзов… Все это по 150 таблицам, графикам и формулам с мудреными названиями: «Различительный анализ с использованием…», «Корреляция длины фраз с длиной слов», «Словарный профиль», «Коэффициент типичности знаков», «Дистрибуция частотности»… Авторы не включили в книгу — не хотели перегружать — разделы исследования ритмики прозы, распределения классов слов.

Так вот и определялась «группа крови», а точнее, вычленялись литературные гены. Хьетсо пояснил Шолоховым не без гордости, что несколько лет ушло на сбор материала, на создание программ, собрали даже словарь на 61 тысячу единиц с описанием. Затем пришел черед беспристрастных ЭВМ.

Слово за словом электроника сравнила 150 тысяч слов в двенадцати тысячах предложений.

Хьетсо признался, что книга не для массового читателя, ее трудно читать. Это так: нелегко продираться сквозь тернии цифири и частолес таблиц. Правда, подстегиваешь себя жадным любопытством — каков же рождается приговор? Без публицистики! Без страстей!

Гость нашел для своих слушателей в самом конце книги одну страницу и, на ходу переводя, прочитал: «Применение математической статистики позволяет нам исключить возможность того, что роман написан Крюковым, тогда как авторство Шолохова исключить невозможно».

Хьетсо заключил:

— Для Д*, Солженицына и их пропагандистов доказано не только то, что Крюков не мог быть автором «Тихого Дона». Пожалуй, — выделил ученый, — важнее второе доказательство, что един автор у рассказов, повести и двух романов. Стало быть, нет места и для всех иных кандидатов в гении.

Он оказался прав. Скандинавы свой труд делали, оказывается, «на вырост». Это позже выяснилось, когда вместо битой карты с Крюковым появилась дюжина новых кандидатов в Шолоховы. Однако же появился надежный стоп-сигнал. Хотите выставить кого-либо на соискание звания гения? Так надо по меньшей мере доказать, что и рассказы, и «Поднятая целина» писаны этим вашим соискателем.

Интересно повел себя в гостях норвежец. Напрасно считают, что скандинавы сдержанны. Горяч оказался в спорах. Ему один ростовский филолог за столом сказал: «Шолохов начинался под влиянием „Тараса Бульбы“ Гоголя и „Казаков“ Толстого». Он в контратаку:

— Влияние, может, и было, но более ощутимо для начинающего автора влияние литературных поветрий 20-х годов: Пильняк, Бабель…

Шолохов встрепенулся. Филолог — в негодование. Но гость гнет свое:

— Известно, что тогда ваша литература обрела так называемую «рубленую прозу».

Он достал из портфеля карточку на плотной бумаге (ученые используют такие для справочных картотек) и прочитал из «Тихого Дона»: «Тысяча девятьсот шестнадцатый год. Октябрь. Ночь. Дождь и ветер. Полесье».

— Так вот то, что господин Шолохов в начале своего романного творчества использовал этот прием стилистики, тоже довод против обвинений в плагиате. Крюков был лишен возможности освоить этот литературный язык, он возник после его смерти…

Никто в СССР не узнал о книге скандинавов. Небывалый случай! Это потому, что ЦК по традиции оберегал народ от антисоветчины, и посему — ни слова ни о тех, кто клевещет на Шолохова, ни о тех, кто его защищает. Этакая глушилка, набили руку на глушении западных радиостанций. Ниспровергатели авторства Шолохова в свою очередь тоже стали замалчивать книгу. Это потому, что не смогли ее оспорить и решили не пропагандировать даже критикой. Ее и перевели-то для нашей страны спустя пять лет после выхода в Осло в 1984-м. Да и то не по инициативе издателей или ученых, а по указанию влиятельного тогда государственного деятеля В. К. Егорова. Заметили книгу, если не ошибаюсь, всего-то две-три газеты, один из откликов был мой.

Г. Хьетсо… С ним я познакомился на литературном вечере памяти Шолохова, когда норвежец приехал в Москву. Он выступил, но по скромности или сдержанности почти ничего не рассказал о себе. Уединились и только тогда удалось хоть что-то о нем узнать.

— Вообще-то я не был специалистом по Шолохову. До 1975 года занимался дореволюционной литературой России.

— Как так?

— Случайно прочитал книжечку Д*. Сразу почувствовал особую ее значимость по наличию предисловия Солженицына. Читаю и… какое-то неудовлетворение: замысел у Д* — ученого, а аргументы, однако, публициста. Слишком бездоказательно. Рассчитано, чтобы поверили на слово… Гипотеза, не больше! Это в основном только у вас в стране почитают «Стремя „Тихого Дона“» как научно обоснованный труд.

— Почему же вы, не шолоховед, стали шолоховедом?

— Захотелось доказательств. Таков образ мышления ученого. Когда я принялся за поиск доказательств, то ничуть не думал принимать позиции «за Шолохова» или «против Шолохова». Главное — хотел вооружиться фактами. Я готов принять любую сторону — нашлись бы основания. Научные! Я только о таких…

Итак, полное поражение потерпел А. И. Солженицын в своем сражении против Шолохова. Но — странно — отказался от почетной капитуляции. Это к тому, что в начале кампании, освятив книгу Д* своим именем, заявил: «Предлагаю советской прессе и советским ученым ответить на эти аргументы, а не ругаться».

Однако же, когда ему стали отвечать, отказался от обещания обсудить возражения. Попросту промолчал, когда появились от разных исследователей не ругливые, а сугубо научные аргументы. В том числе и мое уже упомянутое «Открытое письмо».


Дополнение. Не только я подмечал, что перо Солженицына, когда он нацеливает его на Шолохова, — не точено на правду. Например: «Я читал книгу литературоведа Д* „Стремя „Тихого Дона““ и, как юрист по образованию, не могу признать, что он мне доказал, будто это не Шолохов». Это Владимир Максимов. Или Александр Зиновьев, философ-эмигрант: «По поводу сомнений в авторстве Шолохова… У меня никаких сомнений нет. А если подходить так, как кому-то хочется, я берусь доказать, что „Войну и мир“ написали 20 писателей, а Толстой скомпилировал их».

Глава третья СОЖЖЕННЫЙ РОМАН

Середина 1960-х… В двухэтажном доме, из которого виден раздольный Дон, или в охотничьем домике на реке Урал, в котором работается без всяких суетных отвлечений-соблазнов, просятся на свет божий новые главы военного романа.

Величаво начинается новорожденный текст — сразу увлекает к чтению: «Перед рассветом по широкому суходолу хлынул с юга густой и теплый весенний поток…»

Может быть, так и пойдет далее в безмятежье — человек и мирная природа?

Издевательства

Почему же нет полного романа «Они сражались за родину» — только главы?

Трагична — поистине — судьба Шолохова как писателя и человека. Сколько же она рождает вопросов.

Не успел завершить роман? Теперь мы знаем, как мешали. И не только тем, что не допустили к архиву Генштаба, но и придирками, подозрением, критикой и унизительными процедурами недоброжелательного чтения в ЦК. А еще болезни и преклонные годы.

Не захотел завершать? И такие порывы уже были в его жизни — когда столкнулся с «перегибами» в коллективизации и притормозил «Поднятую целину».

Завершил, но схоронил, упрятал, не передал в печать? Именно такое случилось при жизни Сталина с продолжением «Целины»…

До сих пор боюсь верить тому, что услышал от двух близких Шолохову людей — еще при его жизни, но всего за восемь месяцев до кончины: уничтожен роман.

…Историю гибели романа можно обозначать с того дня, когда папка с машинописью новых глав появилась на столе у главного редактора «Правды». Светлана Михайловна Шолохова рассказала мне:

— Главный редактор «Правды» попросил у отца отрывок из новых глав. К 7 ноября. В праздничный номер. Сначала отец отказал ему, но после настойчивых просьб послал этот отрывок, где речь идет о Сталине и репрессиях. Редактор не решился напечатать это без разрешения «сверху». Уговаривал отца сделать поправки, «смягчить» или вообще выбросить некоторые острые места. Отец после очень резкого разговора отказался что-то поправлять и выбрасывать…

Тут-то рукопись и отправили в ЦК, в верховный кабинет.

Так началось противостояние: Брежнев против Шолохова. Все это скрывалось — государственная тайна.

Шолохов тоже смолчал; видимо, не захотел уподобляться диссидентам. Не напомнил обществу, что нет ни одного его романа, который бы не подвергался державным притеснениям.

Как я начал узнавать об этом? Сначала кое-что услышал от него самого еще в 1969 году, 2 июля. То было в Ростове. Он прилетел сюда из Вёшенской, чтобы встретиться с группой молодых писателей из тогдашних братских социалистических стран.

До чего же интересно проходила встреча! Повезло мне — попал сюда в качестве главного редактора издательства «Молодая гвардия». Он беседовал с молодыми коллегами просто, непринужденно, подымливая частыми сигаретами, был щедр на улыбку и усмешку, говорил живо и образно, доброжелательно. Но ведь приехал с раной на сердце, которую нанес Брежнев. Говорил с гостями на тему ответственности писателя перед временем, обществом и готовности ради всего этого идти на творческие жертвы. И вдруг заявил:

— Я пишу сейчас… О крутых временах в нашей жизни пишу. Чтобы проверить себя, послал главы в ЦК… Со многими замечаниями согласился. Они вроде бы на первый взгляд снижают драматизм. Но я пойду на это, чтобы не навредить родной своей партии. Надо быть вместе с ней, вместе с народом. Нельзя поступать так, как это, помните, у Куприна, когда поручик шагал не в ногу…

Эти его слова оказались лишь завязкой трагической истории романа. То, что я дальше узнавал — по-прежнему от него, — с трудом увязывается с впервые услышанным. Не подтвердится, что он соглашался со «многими замечаниями». Почему-то не назвал имя Брежнева. Главное же — скрыл драматизм того, что произошло. Почему? Может, подчинился тогдашнему политэтикету: при общении с иностранцами не откровенничать. Может, поберегся расстраивать себя напоминанием.

Полностью я узнал о беде через несколько лет. Отмечу: он доверился мне на условиях «не для печати»:

— Послал я Брежневу рукопись романа… Там несколько страниц о Сталине. Подумал, что посоветоваться не помешает. Жду неделю, жду месяц, жду третий… Сталин за две ночи прочитал «Поднятую целину». Наконец посыльный из ЦК — передает мне папку с романом. Я скорее раскрывать, а там — что? — письма нет, а по рукописи на полях три вопросительных знака. И все. Совсем без каких-либо пояснений и разъяснений…

Я не удержался и, перебив, спросил, что же за вопросы поставил этот кремлевский читатель. Услышал: «Один вопрос стоял там, где у меня шло о Сталине. Критически шло… Второй вопрос — где у меня герои проходились по союзничкам; тянули союзники с открытием второго фронта. Третий — на тех страницах, где шло продолжение о Сталине».

— Что же мне делать? — продолжил он. — Вот, думаю, посоветовался. Ну, посчитал, проясню у Кириленко. Он был тогда, помните, вторым секретарем ЦК. Звоню — тут же соединили. Рассказываю, а он в ответ: «Это, дорогой Михаил Александрович, недоразумение. Это, дорогой Михаил Александрович, ошибка чья-то, но не Леонида Ильича. Я сегодня же, говорит, все проясню у Леонида Ильича. Вы через два-три дня позвоните. А сейчас я пошлю за вашей рукописью — вы верните ее». Приехали за рукописью очень быстро. Я, конечно, отдал. Звоню через три дня. Звоню всю неделю. Еще месяца два-три звоню. Нет и нет Кириленко. Так ни разу и не соединили: то, говорят, проводит секретариат, то на заседании Политбюро, то в командировке… Наконец нарочный доставляет пакет с рукописью. Я папку раскрыл — все в прежнем виде, ни письма, ни на полях ничего нового… Все те, прежние, три вопроса.

Закончил, помолчал, буркнул — едко: «Говорят, Брежнев охотник хороший».

Он, оказывается, не все рассказал. Позже старшая дочь дополнила — существенным:

— Отец очень обиделся на такие увиливания. И отправил письмо. Зол был, но писал и сдерживался. Потому «Дорогой» или «С уважением…». Но в самом конце не удержался. Обратите внимание, с каким непочтением последние строчки протеста.

И передала мне копию письма: «Дорогой Леонид Ильич! Как ты сегодня сказал, вступая в доклад, „по традиции регламент Пленума не меняется“, так и у меня тоже по неписаной традиции не менялись отношения с „Правдой“: и „Тихий Дон“, и „Поднятая целина“, и „Они сражались за родину“ почти полностью прошли через „Правду“.

Не изменяя этой традиции, я передал туда новый отрывок из романа, который вот уже более трех недель находится у тебя.

С вопросом его использования нельзя дальше тянуть, — и я очень прошу решить его поскорее, — по следующим причинам:

1) я пока не работаю, ожидая твоего решения. Не то настроение, чтобы писать…

2) о существовании этого отрывка и о том, что он находится в „Правде“, широко известно в Москве, и мне вовсе не улыбается, если где-нибудь в „Нью-Йорк таймс“ или в какой-либо другой влиятельной газете появится сообщение о том, что „вот, мол, уже и Шолохова не печатают“, а потом нагородят вокруг этого еще с три короба…

Обещанный тобою разговор 7 октября не состоялся не по моей вине, и я еще раз прошу решить вопрос с отрывком поскорее. Если у тебя не найдется для меня на этот раз времени для разговора (хотя бы самого короткого), поручи кому сочтешь нужным поговорить со мною, чтобы и дело не стояло и чтобы оградить меня от весьма возможных домыслов со стороны буржуазной прессы, чего и побаиваюсь, и, естественно, не хочу.

Найди 2 минуты, чтобы ответить мне любым, удобным для тебя способом по существу вопроса. Я — на Пленуме. Улетаю в субботу, 2/XI. Срок достаточный для того, чтобы ответить мне даже не из чувства товарищества, а из элементарной вежливости…

Обнимаю! М. Шолохов. 30 октября 1968 г., г. Москва».

Генеральный секретарь не снизошел до ответа!

Шолохов снова с письмом — 12 декабря. И уже в первых строках проявился характер: «Дорогой Леонид Ильич! Третий месяц вопрос с печатанием отрывка остается открытым. Надо с этим кончать…» К концу, в расчете на аппаратную дисциплину и не без ехидцы вывел фамилию того, кто тоже перетрусил в оценках романа, но скрывал: «Зная о твоей исключительной занятости, прошу перепоручить решение вопроса об отрывке т. Кириленко А. П. Тем паче, что он прочитал отрывок, и мы сумеем договориться». Заключил явно в отчаянии от безысходности: «Сообщи, как ты относишься к моему предложению, хотя бы в двух словах. Ведь это не так уж трудно!»

Трудным оказалось общение Брежнева с Шолоховым.

«Что делали? — Ждали. — А что выждали? — Жданки». Такая по этому случаю вспомнилась старинная пословица.

Дочь кое-что пояснила:

— Конечно, отец ничего не боялся — никаких публикаций за рубежом. Он рассчитывал, что Брежнев, застращенный оглаской в иностранной прессе, займет какую-нибудь определенную позицию. Брежнев так и не ответил. Пришлось отцу ни с чем возвращаться в Вёшенскую. Оттуда послал телеграмму с требованием вернуть рукопись… Ждет, ждет… Кстати говоря: или отец что-то не то сказал о количестве вопросительных знаков на полях рукописи, или вы не так его записали. Купюр-то множество! Искорежили роман.

Она продолжила:

— И вдруг в «Правде» появляется отрывок из романа, изуродованный «правкой» кого-то из «редакторской команды» Брежнева. Возмущенному отцу ответили, что не все можно печатать в газете, не пришло время, а вот в книге все можно будет восстановить. Но, увы, даже в книге ничего не восстановлено, а сколько с той поры было переизданий…

Добавила:

— Спорить было бесполезно и работать над романом дальше невозможно. А каково носить в себе этот груз? Еще горше! Время… Оно работало тогда против отца, и тут ничего не поделаешь. Ему, как писателю, как человеку, оставалось надеяться на перемены. Он понимал, что дальше так жить нельзя, но эти перемены пришли для него слишком поздно. Так литература недосчиталась романа о великой войне, о великих страданиях и подвигах нашего народа.

…В конце года много всякого-разного входило в жизнь вёшенца.

Вот радуется, что поставили ему в дом — наконец-то догадались! — водогрейный котел, чтобы по трубам гнать тепло во все комнаты.

Вот гневается: узнал, что московский журнал «Огонек» подготовил к 50-летию его творческой деятельности сборник воспоминаний. Ему прислали состав. И тут же отсылает письмо редактору журнала, своему старому доброму приятелю Анатолию Софронову: «Сборник надо решительно сократить, отбросив все мелкое и нестоящее. Статья… (шла фамилия автора. — В. О.) — слюни и патока. Прочитаешь — и хочется помыть руки. Нельзя же так писать… Дай просмотреть весь сборник человеку требовательному. В таком виде печатать нельзя. Я сам себе не ворог…»

Вот с Марией Петровной наогорчались, что кто-то там попросил руки младшенькой, Маши. Благо, что она сама это сватовство отвергла.

Вот написал к 100-летию великого сына Индии Ганди заметки «Величие души». Особо отметил, упомянув здесь же Льва Толстого, то, что явно и ему присуще: «Протест против угнетения, умение чувствовать боль и страдание своего народа и другого народа — вот что лежало в основе их исканий, вот что сближало обоих титанов: самозабвенного борца за освобождение Индии и великого русского писателя-человеколюбца».

Вот приятное событие. Встретился с большой группой французов — победителей конкурса на лучшее знание героев его, Шолохова, сочинений. Он и на этот раз по живости чувств приоткрыл для визитеров что-то новое в себе.

— Надеюсь, не попрекнете меня тем, что я — донской казак и что донские казаки были в Париже…

После интригующей паузы сошел с тропы «милитаризма»:

— Казаки привезли из Франции саженцы шампанского винограда. Эти саженцы прижились…

Его тут же перебили вопросом: «А коньяк французский пробовали?»

— Мне 62 года — имею большой опыт. Пробовал… Коньяк прелестный…

Снова пауза, и вдруг будто уловил по молодым глазам игривый вопрос, опередил с лукавым прищуром:

— Но прошу не задавать мне «провокационных» вопросов о красоте французских женщин…

Потом посерьезнел:

— Я во Франции был раз шесть-семь. Великолепный народ. С чувством признательности вспоминаю сейчас то гостеприимство, которое мне было оказано…

Гости многим интересовались.

— Кого из французских писателей ценю? Трудно ответить… Великая русская литература росла от огромного общения с вашей. Взаимное обогащение… Толстой и Стендаль неразделимы…

И вдруг: «Нас многое объединяет. И первая война с Германией. И последняя война, с той кровью, что пролита французскими и советскими людьми». Вспомнил, что встречался с де Голлем.

В этом же интервью не скрыл своего мнения об «отщепенцах», то есть о диссидентах: «С такими надо бы построже. Известно, паршивая овца заведется — все стадо испортит».

Надо знать и об этом. Эта тема волновала Шолохова с 1966 года.


Дополнение. Долгие годы партийная цензура скрывала от читателей истинное отношение великого творца к Сталину, которое отразилось в военном романе. Горжусь: вместе со Светланой Михайловной Шолоховой мы выпустили в 1995 году «Они сражались за родину» с восстановленными купюрами, о коих была речь выше. И еще увеличили число читателей — в качестве заметок дочери писателя тогда же обнародовал эти купюры стотысячным тиражом в «Альманахе исторических сенсаций», который выпускал в своем издательстве «Раритет».

Еще одно — на этот раз невольное — купирование. Заметки памяти Ганди почему-то не были включены в посмертное собрание сочинений писателя и потому забыты, не вошли даже в научный оборот. Но это эссе все-таки можно прочитать благодаря издательству «Молодая гвардия» — оно было включено с согласия Шолохова в его сборник публицистики «По велению души» (1970 г.).

Возвращение к Сталину

Итак, человечество лишилось свидетельств писателя-очевидца о войне.

Кто-нибудь скажет: для истории важна не живописная кисть романиста, а строгое перо историка-ученого. Убежден: будущему беспристрастному батальному полотну, с портретом Сталина, недостанет мазка пристрастной кисти именно Шолохова.

…При Хрущеве будоражили Москву слухи, что Шолохов пишет продолжение военного романа и быть в нем Сталину. Уже одно это кипятило страсти. Никогда не забуду свою издательскую жизнь в те годы. По хрущевской анафеме вождю не только цензоры, но и наш брат издатель при имени Сталина — в стойку. Его можно было только критиковать. Потому и строг спрос: кто такой литературный персонаж, чтобы давать ему право произносить имя Сталина; во имя чего, с какими целями будет это написано, а последствия каковы? Лучше не связываться.

Шолохов знал — прежде всего у читателей нет никакого единства во взглядах на Сталина. Тысячи писем приходят в газеты, в издательства. Одни клянут вождя за неисчислимые беды, а заодно и все прожитые десятилетия. Другие клянутся, что не дадут его в обиду, с ним-де связаны многочисленные победы…

Кто бы из видных писателей — не конъюнктурщиков — свое слово сказал? Но одни писатели — и историки тоже — не хотели рисковать: ЦК и цензура подчинялись курсу Хрущева и не поощряли эту тему. Другие просто робели браться за нее: не по плечу. Третьи не имели доступа к достоверному материалу — не всем доверяли архивы.

Кто-то в разговорах уверял, что роман пишется во славу Сталина, ибо Шолохов-де отъявленный сталинист. Некоторые, узнавая о таком, пожимали плечами и говорили, что писатель — опытный политик — будет осторожен: если в романе и будет Сталин, то только с одной возможностью — появиться, но не проявиться.

И в самом деле, велика ответственность. Шолохов тогда в Москву, к Хрущеву: решил посоветоваться. Слышит в ответ краткое заключение: «Еще не пришло время писать о Сталине и о 37-м. ЦК уже все высказал…»

При Брежневе продолжили. Один из секретарей ЦК — идеолог — уговаривает: «Михаил Александрович, не сыпь темой разоблачения Сталина соль на незажившие раны…»

Итак, установка — лучше Сталина не поминать. Не для Шолохова все эти препоны. Слухи, что он никого не слушает, не напрасны. Сталин и в самом деле появляется в романе — писатель торопит перо: диалог за диалогом, сцена за сценой… Он взял на себя ответственность — и ЦК теперь не указ.

Как же представлен в романе Сталин?

…Писатель выводит взволнованный монолог одного из главных персонажей, Александра Михайловича, — того, кто успел побывать в тюремной робе «врага народа»:

«— На Сталина обижаюсь. Как он мог такое допустить?! Я пытаюсь объективно разобраться в нем и чувствую, что не могу. Мешает одно. Мы с ним не на равных условиях: если я к нему отношусь с неприязнью, то ему на это наплевать. Ему от этого ни холодно, ни жарко, а вот он отнесся ко мне неприязненно, так мне от этого и холодно, и жарко, и еще кое-что похуже…»

Еще сцена. Среди командиров РККА в присутствии вождя спор — каким был генерал Корнилов. Сцена навеяна шолоховской памятью об обеде в 1931 году, когда Сталин в присутствии Горького учинил допрос.

Отличная память — потому и появились: «У Сталина желтые глаза сузились, как у тигра перед прыжком…»

Оценки 1937-го. Шолохов не мог поддерживать политику репрессий. Но для некоторых — памятливых — оставалась заноза: не забывали его речь на довоенном партсъезде. Там он произносит слова о врагах и шпионах, пусть без единой фамилии и не оголтело-вожделенно, как остальные. Теперь — 20 лет спустя — писатель вернулся к теме и вложил в уста Александра Михайловича целый монолог. Напомню, что в нем осуждение того, как обескровливали командирский состав арестами и «допросами с пристрастием».

Новые «сталинские» строчки. В них отношение к тем спорам, что все кипят и кипят вокруг: «„Предвзятость — плохой советчик. Во всяком случае, мне кажется, что он (Сталин. — В. О.) надолго останется неразгаданным не только для меня…“ — продолжал говорить Александр Михайлович».

После этого он стал вспоминать, как Сталин под Царицыном спас раненого казачьего офицера.

Рассказ о счастливой судьбе казачьего офицера краток, а споры о Сталине в романе никак не остынут. Стрельцов и директор МТС схватываются, когда обсуждают, почему освобожден брат Стрельцова, Александр Михайлович:

«— А я так своим простым умом прикидываю: у товарища Сталина помаленьку глаза начинают открываться.

— Ну, знаешь ли. Что же он, с закрытыми глазами страной правит?

— Похоже на то. Не все время, а с тридцать седьмого года.

— Степаныч! Побойся Бога! Что мы с тобой видим из нашей МТС? Нам ли судить о таких делах? По-твоему, Сталин пять лет жил слепой и вдруг прозрел?

— Бывает и такое в жизни…

— Я в чудеса не верю».

Еще о Сталине — это по воле автора говорит вернувшийся из заключения Александр Михайлович: «Я глубочайше убежден, что подавляющее большинство сидело и сидит напрасно, они не враги… Я не потерял веру в свою партию и сейчас готов для нее на все!.. Как он мог такое допустить?! Но я вступил в партию тогда, когда он был как бы в тени великой фигуры Ленина. Теперь он — признанный вождь. Он был во главе борьбы за индустриализацию в стране, за проведение коллективизации. Он, безусловно, крупнейшая после Ленина личность в нашей партии, и он же нанес этой партии такой тяжелый урон».

Еще о Сталине: «Да что же с ним произошло? Для меня совершенно ясно одно: его дезинформировали, его страшным образом вводили в заблуждение, попросту мистифицировали те, кому доверена госбезопасность страны, начиная с Ежова…»

Шолохову в тот год, когда писалось продолжение романа, не дано было знать, что вождь лично оставил следы своего приговорно-карательного карандаша на многих списках жертв или то, что участвовал в очных ставках-допросах. Это стало известно только после 1985 года. Но верен своему приему — дал возможность высказаться о дезинформации, мистификации и Ежове, и только затем прозвучало итоговое: «Если это может в какой-то мере служить ему оправданием…»

Это отзвуки той веры, что-де Сталин стал смягчать репрессии. Однако у писателя иное мнение: «Ты пригласи как-нибудь своего Ивана Степановича. Надо с ним потолковать. Если несколько человек освободили, это не значит, что всех подряд будут освобождать».

Он еще не раз — обличительно! — вернется к разговору о нравах в ту пору. В том числе о том, как они порождали самое омерзительное — доносительство: «Вкус заимели один другого сажать…»

И все-таки — «Надолго неразгаданный…» И ведь не ошибся в этом утверждении. Прошли десятилетия: дважды, и после 1956 года, и после 1985 года, появлялась возможность легко и свободно соскребать Сталина со скрижалей истории. Одним махом побивахом! Но до сих пор так и нет полной правды о том, кто с 1924 года правил страной и оказывал влияние на весь мир. То вдруг Сталин становится фигурой умолчания — какой-нибудь незадачливый автор рассказывает о времени, когда правил всемогущий вождь, а имени его нет. То прописывается в безликом перечислении, например в общем списке полководцев (однажды даже по алфавиту). Это смазывает роль диктатора в огромном государстве. То в ЦК придумывали вычеркивать его имя из воспоминаний западных деятелей — от таких купюр они представали нелепыми. То его фотография появлялась у лихих шоферов на передних стеклах — вызов! В перестройку Сталина живописали и в облике молодого кавказского уголовника, и к старости параноиком и алкоголиком. Но кто присягнет, что каждая из названных позиций единственная правда, к тому же — полная?

Шолохов знал: избирательно подобранными фактами не только история, но и биография одного человека не пишется. Разве небольшим набором хулительных слов — пусть и обоснованных — объяснить, как мог великий народ прийти к великой трагедии, именуемой сталинщиной, долгое время веря в сталинизм, чтобы отдать себя рождению великой страны под великую мечту о коммунизме?

Писатель, историк, политик

Он знал, чего ждут от него в военном романе соотечественники. Не только лучезарного повествования про подвиги и героев. Таких книг тьма тьмущая. И не только описаний тягот войны — молодые коллеги Шолохова уже начали пренебрегать запретительными на этот счет партустановками. С 1960-х годов появилась, удивляя мир суровой правдой, проза Михаила Алексеева, Анатолия Ананьева, Виктора Астафьева, Григория Бакланова, Владимира Богомолова, Юрия Бондарева, Василя Быкова, Евгения Носова… Одни называли ее «лейтенантской», другие — «окопной правдой». В ЦК долгие годы пугливо воспринимали такие повести и романы.

Ему же хотелось использовать свой авторитет, чтобы дать возможность народу прочитать и про героев, и про пережитые тяготы одновременно с тем, как воевали советские люди, еще не успокоившиеся от войны против «врагов народа». Потому и впустил в роман немало запретного.

…О палаче Берии один персонаж говорит: «Ехать надо в колхоз имени Берии, а как я поеду? Стыдно… Господи боже мой, и на что этот колхоз именем Берии назвали!.. А колхоз хороший, и люди там добрые трудяги, и едешь туда, и от одного названия тебя мутить начинает…»

…О том, что подступающую войну ждали с опаской: «Боюсь, что на первых порах тяжело нам будет… Побьем и на этот раз! Какой ценой? Ну, браток, когда вопрос станет — быть или не быть, — о цене не говорят и не спрашивают…»

…Как мобилизация и формирование армии проходили: «Прибыло пополнение… Казаков определили к нам в пехоту… ремесленников из Ростова воткнули в кавалерию…»

…Как в народе оценивали отступление: «Бесстыжие твои глаза! Куда идете? За Дон поспешаете? А воевать кто за вас будет? Может, нам, старухам, прикажете ружье брать да оборонять вас от немца?.. Ни стыда у вас, ни совести, у проклятых, нету! Когда это бывало, чтобы супротивник до наших мест доходил?..»

…Прорывается в рассказе с поля боя и запретное при всеобщем атеизме слово от писателя-коммуниста: «Когда еще учился в сельской церковно-приходской школе, по праздникам ходил маленький Ваня Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда не беспокоил Бога, перезабыл все до одной молитвы — и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво шепча одно и то же: „Господи, спаси! Не дай меня в трату, Господи!..“»

Отметим: наконец-то вроде бы исполнил поручение Сталина — назвал в романе выдающихся полководцев. Вывел имя Георгия Константиновича Жукова. Затем имена тех, кого почитал за то, что начинали в войну свою стремительную карьеру с малых чинов: Кирилл Мерецков, Николай Воронов, Родион Малиновский, Павел Батов, Николай Ляшенко, Александр Родимцев… Поименовал их орлами.

…Однажды Шолохов с таким монологом:

— Вроде бы приятно внимание от партии… И любят, и благодарствуют, и надежду выражают, что я сдам в печать «Они сражались за родину». А кто подумал о наших зигзагах в оценках войны после Сталина? Эта война еще не стала подлинной историей… Хрущев нашел дорогу в Вёшки, возил меня в Америку. А цель? Оценить его заслуги, как он, будучи представителем Верховной Ставки, просрал Харьковскую операцию? С историей надо обращаться осторожней, по правде исследовать и писать. Не так, как с Малоземельной историей…

Это писатель говорит о воспоминаниях Брежнева, в коих тот уж очень беззастенчиво преувеличивал свою полковничью в политорганах роль в войне на Малой Земле.

Так и становился художник в своем романе и историком, и политиком.

Против него поднялись партцензоры. Их карающие перья искорежили главу, которая начиналась так: «Был уже на исходе май, а в семье Стрельцовых все оставалось по-прежнему» (в ней рассказывается о том, как Николай Стрельцов воспринимал время предвоенных репрессий). Военная правда писателя вызвала атаки цензоров:

Во фразе «да еще пострадавший» читатель не прочитал: «от советской власти».

Из текста исчезло: «Многих потеряли. Лучших из лучших полководцев постреляли, имена их знает весь мир. Многих упрятали в лагеря. Такой метлой прошлись по армейским порядкам, что даже подумать страшно! Сажали, начиная с крупнейшего военачальника и кончая иной раз командиром роты. Армию, по сути, обезглавили и, употребляя военную терминологию, обескровили без боев и сражений».

Цензурному аресту подвергся драматический монолог еще одного персонажа, Ивана Степановича: «Так вот, Микола, я тебе об этом никогда не говорил, не было подходящего случая, а сейчас скажу, как через свои нервы в тюрьму попал: в тридцать седьмом я работал заведующим райземотделом в соседнем районе, был членом бюро райкома. И вот объявили тогда сразу трех членов бюро, в числе их и первого секретаря, врагами народа и тут же арестовали. На закрытом партсобрании начали на этих ребят всякую грязь лить. Слушал я, слушал, терпел, терпел и стало мне тошно, нервы не выдержали, встал и говорю: „Да что же вы, сукины сыны, такие бесхребетные? Вчера эти трое были для нас дорогие товарищи и друзья, а нынче они же врагами стали? А где факты их вражеской работы? Нету у вас таких фактов! А то, что вы тут грязь месите, — так это со страху и от подлости, какая у вас, как пережиток капитализма, еще не убитая окончательно и шевелится, как змея, перееханная колесом брички. Что это за порядки у вас пошли?“ Встал и ушел с этого пакостного собрания. А на другой день вечером приехали и за мной…

На первом же допросе следователь говорит мне: „Обвиняемый Дьяченко, а ну, становись в двух метрах от меня и раскалывайся. Значит, не нравятся тебе наши советско-партийные порядки? Капиталистических захотелось тебе, чертова контра?!“ Я отвечаю, что мне не нравятся такие порядки, когда без вины честных коммунистов врагами народа делают, и что, мол, какая же я контра, если с восемнадцатого года я во второй конной армии у товарища Думенко пулеметчиком на тачанке был, с Корниловым сражался и в том же году в партию вступил. А он мне: „Брешешь ты, хохол, сучье вымя, ты — петлюровец и самый махровый украинский националист! Желто-блакитная сволочь ты!“ Еще когда он меня контрой обозвал, чую, начинают мои нервы расшатываться и радикулит вступает в свои права, а как только он меня петлюровцем обозвал, — я побледнел весь с ног до головы и говорю ему: „Ты сам великодержавный кацап! Какое ты имеешь право меня, коммуниста с восемнадцатого года, петлюровцем называть?“ И ты понимаешь, Микола, с детства я не говорил по-украински, а тут как прорвало — сразу от великой обиды ридну мову вспомнил: „Який же я, кажу, петлюровец, колы я и на Украине ни разу не був? Я ж на Ставропольщине родився и усю жизнь там прожив“. Он и привязался: „Ага, говорит, заговорил на мамином языке! Раскалывайся дальше!“ Обдумался я и говорю опять же на украинском: „У Петлюры я не був, а ще гирше зи мною было дило…“ Он весь перегнулся ко мне, пытает: „Какое? Говори!“ Я глаза рукавом тру и техесенько кажу: „Був я тоди архиереем у Житомири и пан гетман Скоропадьский мине пид ручку до стола водыв“. Ах, как он взвился! Аж глаза позеленели. „Ты что же это вздумал, издеваться над следственными органами?“ Откуда ни возьмись появились еще двое добрых молодцев, и стали они с меня кулаками архиерейский сан снимать… Часа два трудились надо мной! Обольют водой и опять за меня берутся. Ты что, Микола, морду воротишь? Смеешься? Ты бы там посмеялся, на моем месте, а мне тогда не до смеха было. За восемь месяцев кем я только не был: и петлюровцем, и троцкистом, и бухаринцем, и вообще контрой и вредителем сельского хозяйства… На людей первое время не мог глядеть, стыдился за свою советскую власть, — как же это она меня, до гроба верного сына, в тюрьму законопатила?»


Дополнение. Даже в незавершенном романе «Они сражались за родину» впечатлительна профессиональная палитра.

Шолоховед Е. Панасенко, к примеру, исследовала тему эпитетов. И ее поразило их разнообразие при описании боев: вой (ревущий, низкий, тягучий, нарастающий); визг (короткий, замирающий, нарастающий); грохот (дьявольский, обвальный, тяжелый, давящий, неумолчный, всенарастающий); свист (буревой, отвратительный); земля (вздыбившаяся, мертвая, опаленная, спекшаяся, истерзанная) и т. д.

Или тема колоризма (цветовой гаммы). Шолоховед Ю. Гвоздарев подсчитал, что в романе Шолохова 300 цветовых прилагательных. Нередко романист-новатор рисковал воссоединять для большей выразительности, казалось бы, несочетаемое. К примеру, холодный цвет с теплым: «иссиня-желтый». Необычны батальные краски: «пелена взвихрившейся пыли», «бледно-зеленые столбы воды» или «желтые гнезда окопов».

Глава четвертая 1967–1969: САМОЛЕТ ГАГАРИНА

Как стал жить пенсионер в своей станице, далеко от бурной на литературные страсти столицы?

Шолохов, помимо всего прочего, когда был избран секретарем Союза писателей, согласился помогать работе с молодыми писателями.

Герой труда

1967 год выделялся двумя событиями. Какие там тихие пенсионные годы…

Однажды телефонный звонок — утренний, из ЦК. Изумленно слушает — вам присвоено звание Героя Социалистического Труда! Читайте сегодняшнюю «Правду». И совет: надо бы поблагодарить Леонида Ильича Брежнева.

Не стал звонить в Кремль.

Май. Еще разговор с Москвой — с первым секретарем ЦК комсомола. Упрашивает принять группу молодых писателей. Дал согласие.

И скоро в Вёшенской уже едва ли не полусотня молодых гениев, жаждущих общения с классиком. Свой брат, прозаики, поэты тоже, несколько зарубежных гостей — посланцы молодежных организаций социалистических стран, начальство из московских комсомольских изданий, из «Молодой гвардии» тоже, первый секретарь ЦК ВЛКСМ, один из секретарей Союза писателей. И Юрий Гагарин!

Зачем сидеть в душных помещениях? Шолохов скомандовал: «На природу!» В дубовой пристаничной роще началась беседа.

Потом пригласил на Дон, подальше от станичных любопытников. Ехали автобусами через хутор Елань. Шолохов с Гагариным в открытом для солнца, ветра и пыли газике. Гость вызвался «порулить». Шолохов ему: «Ну что, космонавт, поехали! Трогай…» Поехали — дорогу только успевай показывать. На хуторском майдане он притормозил — их встречали. Машину окружили. Первой подала голос старушка — обратилась к Шолохову: «Михалыч, говорят приедет Гагарин. С утра ждем…» Шофер отозвался: «Так это же я, мамаша». И в самом деле: поди, угадай, если он в простеньком «штатском» одеянии — даже куртка нараспашку.

Первый день — первые напутствия. Начал так:

— Будем заботливы и доброжелательны, строги, требовательны и откровенны друг с другом. Литература не терпит похлопывания по плечу. Я не буду говорить, что вы талантливы и что с вами надо нянчиться… Со мной никто не нянчился…

Вдруг обратился к Гагарину:

— Хорошо бы послушать Юрия Алексеевича.

Тот по внезапности засмущался:

— Мне, рядовому читателю, хотелось бы послушать специалистов.

— Видали его, — с лукавинкой не отступался Шолохов, — попади такому «рядовому» на зубок… Рядовой… Земной шар в шарик превратил.

— Да нет… Это я серьезно, Михаил Александрович. Так вот, скажу как читатель. Я хочу, чтобы в литературе было больше свежих мыслей. Скучно читать, если написано заскорузло и несмело… Бескрылые книги рождаются легко, почти по инкубаторскому способу. Слов много, а смысла нет. В таких книгах не увидишь нашей современной жизни… Я люблю читать. Люблю книги, которые вызывают раздумья, будоражат разум и сердце…

Всем — Шолохову тоже — понравилось, что почетный гость говорил не по-протокольному.

Перед обедом молодые гении разбрелись по прибрежью. Шолохов подходил то к одним, то к другим.

Вдруг переполох на берегу — хозяин едва ли не бегом туда. Из Дона на берег ковылял космонавт с окровавленной ногой — кинулся за футбольным мячом в реку и располосовал пятку об острую ракушку.

— Ну, Юрий, не можешь не отметиться…

— А как же, Михаил Александрович, Дон! Нельзя не отметиться!

С утра в Вёшках продолжение. Хозяин делился воспоминаниями, как работал над концовкой «Тихого Дона», как складывалась вторая книга «Целины», как возник замысел военного романа. И такие темы распаковывал: моральный облик художника, злободневность в литературе, какая у кого творческая лаборатория.

Ему вспомнилось к случаю:

— Была у нас в молодости хорошая традиция. Собирались близкие мне люди, но люди разных профессий. Писатели, критики, инженеры, драматурги, военные. Просиживали до третьих петухов — спорили о том, что написано. Я читал первые главы «Поднятой целины». Они высказывались. Дружеская и острая критика помогала…

Ему вдруг такой вопрос: «Что есть свобода творчества?» Что же ответит тот, кто сохранил ее — пусть и в шрамах — вопреки единовластному партийному руководству при помощи госцензуры?

— Высшая свобода — это ничем не стесненная свобода служить трудовому народу, коммунизму. Свобода писать — и у молодых, и старых — одна: это свобода внутренней совести. Писатель сам должен решать, что написать.

Еретик! Будто не знал, что ЦК на всех съездах — партийных и писательских — неотступно призывал продолжать традицию исполнения социального заказа.

Но было продолжение — политизированное:

— Надо помнить народную мудрость: если враг тебя хвалит, значит, ты наделал много глупостей. Надо писать так, чтобы хвалили не враги, а свой народ…

…Гагарин и Шолохов. Участник встречи молодой тогда поэт Геннадий Серебряков рассказывал мне:

— С первого дня они были вместе… И поздними вечерами они подолгу стояли на крутояре, где под луной светилась, как казачий клинок, отливая черным серебром, излучина Дона.

Космонавту предстоял отъезд на станичный аэродромчик: вызвали в Москву. Шолохов подошел:

— Ты уж побереги себя, Юра… Помни — ты нам очень нужен… Всем нужен.

Космонавт — в машину, чтобы на аэродром, Шолохов с гостями — за работу.

И вдруг над домом самолетик «Морава». Взревывающий крутой круг-вираж, один, второй, третий. Все, кто был у Шолохова, высыпали на крыльцо. И хозяин тоже. Самолетик покачал крыльями и ушел в синеву. Кто-то признался: «Гагарин, когда прощался, пообещал такой привет Шолохову — мол, уговорю летчиков допустить к штурвалу».

— Это был прощальный автограф, оставленный Гагариным в донском небе, — заключил Серебряков.

Никто из них — ни творец, ни космонавт — не забыл этой встречи.

«Я теперь уж просто не представляю, — говорил Шолохов, — что первым в космосе мог бы быть кто-то иной. Знания. Убеждения. Исторический человек! И при этом очень милый, обаятельный парень… Очень любит юмор… России повезло на такого человека! Ему повезло на такую родину…»

«Шолохов полон сердечности и дружелюбия, — говорил Гагарин. — Он располагает к себе с первой же фразы. Слушать его — огромная радость. Слова у него свои, шолоховские, я бы сказал, всегда свежие, будто никогда их до этого ты не слышал. Я видел, как он беседовал с молодыми писателями. То с русскими. То с украинскими. То с киргизами. То с поляками… Уважительно беседовал. Слушаешь его и исчезает грань между Шолоховым и его книгами…»

…Если кому-то из молодых гостей посчастливилось заглянуть в рабочий кабинет хозяина, наверняка он запомнился. У окна массивный светло-коричневый стол и деревянное кресло — просторное, но простое, с чуть изогнутыми подлокотниками. На столе сразу бросается в глаза чернильный прибор с часами. Здесь же размещались пепельница, перекидной календарь, сигаретница в круглой банке, узорчатая болгарская шкатулка (тоже для сигарет), а еще в стальных доспехах рыцарь с закрытым забралом. Рядом круглый столик и два мягких кресла — для гостей-собеседников. На подоконнике живые цветы в глиняных горшочках. Камин с сувенирами. Два книжных шкафа.


Дополнение. Шолохова и в старости беспокоило — каким должен быть современный писатель. Приведу три свидетельства из многих.

Как-то у него спросили:

Что нужно сделать, чтобы остановить серый поток литературщины, чтобы вкусы читателей воспитывала не малохудожественная, скажем, детективная литература?

— Джинн, похоже, выпущен из бутылки. И серьезным писателям придется немало поработать, чтобы посадить джинна на место. Всякий уважающий себя литератор обязан думать не о сиюминутном личном успехе…

Из письма: «Должен тебя огорчить. Две твоих последних книги производят гнетущее впечатление. Нельзя так писать! Печешь ты их, как исправная баба блины. Ну, деньгу сшибаешь в угоду своей рачительной хозяйки, а дальше? Литературе-то что от этого прибавится? По моему мнению, разговор о творчестве молодых назревает и будет жесток и беспощаден…»

Из высказываний: «Лев Толстой создал „Войну и мир“ значительно позже после того, как произошла Отечественная война. У меня есть надежда, что новые писатели, которые придут после нас, еще вернутся к этой теме — теме минувшей войны. И создадут подлинно эпохальные произведения…»

Высказался с укоризной: «Молодые писатели… Порой не хотят или не умеют на свою работу посмотреть с высот народных судеб… Нужно характеры соразмерять с эпохой, с жизнью народа… Больше гражданского мужества, смелости…»

Снова молодые: о Стейнбеке

1969 год. Он для молодых писателей выдался щедрым на подарки от Шолохова. Дважды им представилась возможность для обширных общений с человеком, который уже при жизни стал классиком.

30 марта: открытие очередного — пятого — Всесоюзного совещания молодых писателей. Появилась после войны такая славная традиция — собирать в Москве талантливо заявивших о себе молодых поэтов, прозаиков, драматургов из каждой республики. Для участия в семинарах, которыми руководили лучшие писатели. И в то же время для общения друг с другом и для знакомства с редакциями газет, журналов, с издателями. Тем, кто получил доброе напутствие, открывались и двери для приема в Союз писателей, и издательские врата (прежде всего молодогвардейские: поначалу выпускался коллективный сборник, затем и самостоятельные издания).

Открытие совещания… Вся писательская гвардия приглашена. Шолохова, однако, нет. Разнеслось, что в Москве, но приболел. Вдруг из штаба совещания донесся слух — звонил и приглашал к себе на московскую квартиру небольшую группу. Захожу в этот самый штаб. Подтвердился слух. Шолохов позвал — любопытная примета — и трех издателей: Ю. Мелентьева, хотя он уже перешел на другую работу, нового директора «Молодой гвардии» и меня.

Поначалу гости выглядели изрядно оробевшими. Хозяин, однако, быстро расположил всех к непринужденному разговору. Как ему это удалось? Уверен, что расположил неподдельной открытостью, а еще тем, что при всей его сдержанности не очень-то скрывал удовлетворения от прихода такой многоцветной делегации. У него в гостиной за столом собрались и москвичи, и красавица-таджичка, и сахалинец, и уральцы, и калининградец. На память ему подарили таджикскую тюбетейку и самобытные меховые рукоделия с Дальнего Востока.

Только вся эта подарочная церемония никак не сказалась на его отношении к главному в общении. Как все сразу уловили, он не собирался устраивать чествований и не заигрывал с молодежью. Был строг в оценках, но без жесткости и без глумления. И никакой наставительности. Мэтром не выглядел. После знакомства без всяких зряшных предисловий произнес:

— Мне говорили о том, что на совещании спорят о ранней профессионализации молодых — хорошо это или плохо. Бросать ли свою основную работу после появления в печати первого рассказа и стихов и надеяться жить на гонорар, или нет?..

Дальше интересно получилось — стал делиться, как показалось, совсем иным:

— Знаю одного журналиста, который наплодил три или четыре книжки. Но… плохих! Он над собой совсем не работал. Я знаю многих таких писателей, особенно в провинции. Это трагедия. Такой писатель за заработком спешит… Но в таком случае в литературе получиться при всем желании ничего не может. В местном издательстве такой писатель свой человек — отчего ему не порадеть. Да, гляди, и редактор плохой попадется.

Уход от темы привел, оказывается, к разговору об истинном служении литературе. Говорил не по говоренному-отрепетированному, а будто здесь — в общении — развивал тему.

Вспомнил Чехова: «Вы, догадываюсь, любите Чехова. Как же его не ценить?! Так напомню, только не наизусть, его признание: „Медицина моя жена, литература — любовница“».

Дальше рассказал о вхождении в писательство одного давнего своего знакомца:

— Не забуду, как Горький, Всеволод Иванов, Бабель много правили, редактировали его рукописи. Потом Горький сказал ему: «До каких пор вас править будут?! Сколько еще можно ездить на чужом горбу?!»

Еще записи из моего блокнота:

— Я не привержен одной стилевой манере. Одним стилем писались рассказы, другим «Тихий Дон». Повествование широкое, оно потребовало другого стиля. Хотя, понятно, много общего.

— Писатель должен болеть своим делом — литературой. Если болен ею — значит, талантлив.

— Надо быть самостоятельным во взглядах. Пойдешь в зятья, кошку «на вы» называть будешь.

— Я, будучи в Швеции, познакомился со Стейнбеком. Ему передали мое приглашение зайти в гости. Но он, как мне рассказали, постеснялся зайти. Я тогда к нему пришел. В разговоре среди иного прочего спросил у него: «Знаком с Хемингуэем?» Отвечает: «Знаком». Еще спросил: «Встречаешься с ним?» — «Нет, — говорит, — один только раз».

— Может, мы у себя в стране и слишком часто встречаемся на всяких там писательских совещаниях. Но и совсем не встречаться плохо. Без общения нельзя.

— У меня часто спрашивают: «Почему не пишите о своих зарубежных поездках?» Отвечаю так: «Это мне ни к чему. Чтобы написать такую книгу, надо жить в этой стране, много знать о ней». Да, только что приехал из Финляндии. Но ничего писать не буду. Пусть Геннадий Фиш пишет, ему и карты в руки (автор книг о Финляндии. — В. О.).

— Я в претензии на Евгения Евтушенко за тот стих, где он рассказал о забитых окнах в брошенной деревне. Нет, не потому, что нет таких деревень и нет такого явления. Это и у нас, на Дону, происходит. Однако ж он не уловил разницы в положении крестьянина у нас и в буржуазных странах.

— В наши литературные дела очень любят влезать без спроса зарубежные советчики. Эти непрошеные «доброжелатели» хватаются за любое произведение, было бы оно с душком. Таким нельзя давать палец в рот — откусят по локоть. Заигрывать с такими непрошеными «друзьями» — это все равно что снять с орудия замок и сбежать с передовой…

Высказался о том, как понимает тему «писатель и время». Так сказал — зло — о быстрых сочинителях-конъюнктурщиках: «Новая домна — новая книга!»

Почти два часа длилась встреча. В конце ему передали Памятную книгу совещания и попросили что-нибудь написать. Он уважил, хотя написал на первый взгляд совсем не многое: «Рад успеху совещания! Как всегда желаю молодым свершений, дерзаний и — успеха неизмеримо большего, чем на этом совещании». Только дома, после того как перечитал свои записи, уразумел, как емко сверхкраткое пожелание. Он не стал возносить совещание — преодолел неизбежно праздничное настроение. Ушел от похвал гостям, преодолевая опять же праздничную предрасположенность возвеличивать всего-то первые шаги в литературе. Он «вколотил» в молодое сознание мысль: это только будущая работа — в дерзаниях! — определит успех. Так я понял — пространно — суть всего двух строк шолоховского напутствия. И не было оно высокопарным — не для декламаций на всяких там литературных торжествах.

Еще одну просьбу он выполнил. Подписал свои книги как подарок библиотеке одной дальневосточной, на границе с Китаем, погранзаставе. Многие маститые писатели откликнулись на призыв совещания собрать для нее книги. Неспокойно там было в тот год: стреляли и гибли люди.

Когда уже прощались, я приметил на диване раскрытую книгу — записки Пржевальского.

…Осенью непреодолим для Шолохова зов скрыться от «цивилизации» на Урале. Зовет, зовет Братанов Яр. Старый приятель Шолоховых — писатель из тех казахстанских мест — Николай Корсунов приметлив оказался на то, как жилось здесь гостю.

Приехал поприветствовать, а Шолоховых — нет. Где? На реке. Увидел в подплывающей бударе писателя за веслами со скрипучими уключинами, а Марию Петровну рулевой на корме. Довольнехоньки — с добычей возвращались, на днище, в плескающейся воде, бились хвостами с десяток крупных окуней.

Но была и другая «добыча» — исцеляющие душу впечатления от дикой природы.

— Сидим мы с Марией Петровной в лодке, а на берегу гусиное семейство. Купается… Взрослые и дюжина гусят. Столько шуму, брызг, ныряния! Потом вылезли на бережок и буквально полегли все на солнцепеке. До того укупались, что и крылышки, и лапки, и головы — все вразброс, уснули до единого. Ну прямо, как ребятишки, — рассказал он гостю и беззаботно засмеялся.

Мемуарист вспоминал — комарье неистовствовало. Кто-то, измаявшись, давай искать отпугивающую мазь. Шолохов вмешался:

— Не люблю мазаться. От мази лицо жирное — дотронуться противно. Пржевальский писал, что от комаров одно средство — терпение.

Увлекся и отвлекся от комаров:

— Интересный был человек. Третий раз с удовольствием перечитываю. Всю жизнь путешествовал, искал и почти в пятьдесят лет нашел было себе даму сердца и… умер. Жизнь такая штука.

Подумал, подумал, и пошли краткие профессиональные сопутствия:

— Сложная штука — писать просто…

— Профессия у нас такая: писать и переделывать…

Его уговорили приехать в областной центр для встречи с читателями. Как всегда, забросали записками. Корсунов сохранил некоторые. Чего только в них не было! Даже такое: «Какую рыбалку предпочитаете: удочками или неводом?», «Как Вы стали писателем? У Ньютона было яблоко. А у Вас?», «Что Вы больше любите: футбол или кино? За какую команду болеете?»

Одну записку — каверзную — выделил и прокомментировал всего двумя словами так, что вызвал у слушателей неописуемый всплеск чувств:

— Здесь мне пишут: «Как вы относитесь к образу Лушки? Мой учитель по литературе говорит, что Лушку надо принимать с отвращением. А мне она нравится». Мне — тоже!


Дополнение. В Китае ретивые маоисты занялись определением места Шолохова в литературе.

1966 год. Жена Мао Цзэдуна провозгласила: «Борьба с иностранным ревизионизмом в области литературы и искусств… Надо взяться за крупные фигуры, за Шолохова, надо смело схватываться с ним. Он зачинатель ревизионистской литературы…» Главная партийная газета «Женьминь Жибао» дает статью «Разоблачим контрреволюционное лицо Шолохова».

Чем же не устраивал? Оказывается, он «смертельный враг диктатуры пролетариата… Верный последователь Бухарина… Предатель народной революционной войны…».

Отмечу: нынешний Китай вновь почитает Шолохова — много переиздается его произведений, вышло даже собрание сочинений, выпускают российские книги о Шолохове. Там вышла и моя «Тайная жизнь Михаила Шолохова… Документальная хроника без легенд».

Глава пятая 1970-е: «РАЗЪЯСНИТЬ Т. ШОЛОХОВУ…»

Снова Шолохову дан повод — задуматься над участью творца в сложной системе взаимоотношений верхушки партии с деятелями культуры.

Входило в жизнь новое десятилетие — 70-е годы. Писатель в нем и новый, и прежний.

Отважное интервью

Усложнилась жизнь: сказываются два инсульта (по счастью, умеренные) и обнаружился диабет (ничуть не сладкая болезнь). Но идет, идет череда самых разных забот.

…В начале года письмо из Вёшек секретарю парткома «Правды»: «В „Правде“ более 25 лет работал Потапов К. В. Сейчас он тяжело болен. Лежит дома один, „позабыт и позаброшен“. Надо бы как-то позаботиться о нем…»

Это он хлопочет о том, кто после войны изуродовал «Тихий Дон».

Вспомнились казахстанские друзья. В феврале шлет весточку: «Мы с Марией Петровной успели в январе отлежать месяц в больнице, прошли „текущий ремонт“ и теперь готовы на охотничьи и рыбальские подвиги. Но предварительно готовы принять у себя дорогих гостей-уральцев…» Новое им письмо — все уговаривает погостевать: «Поживете у нас недельку без суеты и шума…»

Однажды утром сказал Марии Петровне:

— Знаешь, я видел сон. Молодость… Целую тебя, Маруся, а щеки твои такие сладкие…

Домашние заметили что-то необычное в его поведении — стал он заходить в те две комнаты, где вырастали дети. Но что влекло — ведь не рассматривать же простые деревянные кровати для девочек и мальчишечью железную, как он говаривал, двухспалку или школярские столы в чернильных кляксах.

По весне уступил нажиму работника «Комсомольской правды» Арсения Ларионова и дал большое интервью. Журналист подготовил многие острые для того времени вопросы. Шолохов не отверг их, хотя, как понял Ларионов, не мог быть откровенным до конца.

«И новые молодые люди романтики! Дайте только подуть на них ветру борьбы, и улетает пепел обыденности…» Это из ответа на вопрос о современной молодежи.

«Помню первые станичные проводы на фронт… Помню слезы… Первый митинг… Родина в опасности — есть ли чувство более тревожное?! И помню станичников, собиравшихся на войну без суеты, по-крестьянски деловито. Вот она — одна из лучших черт русского народа: всегдашняя и скорая готовность к защите родины…» Это из ответа на вопрос, помнил ли свой первый военный репортаж.

«Мне, безусловно, придется хотя бы вскользь касаться работы Ставки. Я полностью придерживаюсь точки зрения на этот вопрос маршала Жукова. Нельзя оглуплять и принижать деятельность Сталина…» Это на вопрос, будет ли в новом романе писать о большой стратегии. Возмущался потом, что редакционное начальство вычеркнуло коренное в этой теме утверждение: «Не может победить Армия, руководимая бездарным или просто неспособным Верховным Главнокомандующим».

«Горький заразил нас, молодых писателей, мыслью создать литературу, которая станет частью общепролетарского дела. И мы самозабвенно, до жестоких споров между собой искали новые пути в литературе, новые формы…» Вспомнил и о том, как Горький «бранил нас за „плохие писания“». Это на вопрос о первых своих шагах в литературе.

Пошла речь о современной литературе. На вопрос о писательской молодежи ответил: «Люблю и понимаю ее излишнюю подчас горячность, заносчивость… Смотрю на молодежь с надеждой, как на яблоню в цвету, когда ждешь первых плодов… Что же касается критики молодых писателей, то тут должны быть проявлены и отцовская требовательность, и заботливость, чтобы не подмять новый росток, дать ему взойти, вызреть».

Посоветовал и партвласти, и литначальству, и журналистам, как надо бы относиться к молодым писателям: «Надо бы построже… Без натяжек и неоправданного желания во что бы то ни стало и среди ныне живущих обязательно разыскивать классика».

«Не могу похвастаться особенно дружественными отношениями, — ответствовал он на вопрос об отношении к литературной критике. — Но правило у меня одно и давнее. Если критика не предвзята, не подчинена какой-либо групповой цели, — кто же против нее будет возражать».

«Не вижу оснований к тому, чтобы снижать требовательность к себе или другим — и молодым, и молодящимся… Прежнее мое желание, — чтобы меньше было претенциозности, зазнайства…»

Не мог не коснуться и злобы дня: «Русский народ от богатств, что ли, своих был всегда недостаточно внимателен к бережному сохранению лесов, морей, рек… Мы привыкли, что у нас всего много. Видно, забыли, что не все вечно. Но вот наступили времена, когда кое-где начинает исчезать рыба, мелеют и загрязняются реки, есть уже такие, что в них искупаться летом опасно…» Дальше прямое предостережение: «Очевидно, настала пора остановиться».

Почему-то забыто, что он был в числе самых первых, кто разглядел опаснейшее сползание страны в эту всеобщую беду.

1971 год — XXIV съезд партии. Здесь последнее его адресное выступление для партии. Предъявил счет тем, кто отвечает за бумажную промышленность: «Бумаги нам дайте больше! Бумаги! Сверх плана… и качеством получше».

Уж никто, верно, и не помнил, как он выступал с тем же еще в 1939 году, на первом для себя партсъезде, в присутствии Сталина.

Не воспользовались вожди советами писателя. Сколько же времени упущено!

Брежнев — Шолохов… Писатель относился к генсеку без особого почтения: то отправит письмецо с поддержкой, то выскажется пренебрежительно, а то и уничтожительно.

…Знакомлю Шолохова с приятелем-издателем Десятериком, по имени и отчеству Владимир Ильич. Писатель тут же в лукавинку — и не сробел, что перед ним незнакомец: «Смени имя на Леонида… если хочешь звезду на грудь». Вот как он поддел руководителя партии и страны, который обильно украшал свою грудь орденами, звездами Героя Труда и лауреатскими медалями.

Или такой прелюбопытный шолоховский рассказ, в коем сполна отразился строптивый характер: «Звонок междугородный — Москва. Мне говорят: „Сейчас с вами будет говорить Генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Леонид Ильич Брежнев!“ После такого вступления стало во мне что-то закипать… Через секунду-другую слышу в трубке: „Михаил Александрович, здравствуйте! Я решил заехать к вам, в Вёшенскую. Побывать у вас в гостях. Вы не будете возражать?“ А мне как можно возражать?! Попробуй возразить… Я и говорю очень вежливо: „Дорогой Леонид Ильич, как же вы к нам приедете, если у нас в этом году с урожаем на Дону не вышло. Нет у нас урожая“. Слышу — молчит. Потом говорит: „До свидания, Михаил Александрович…“» Шолохов каверзно улыбнулся. Ему явно приятно вспомнить об опасном поединке. Он сощурился и произнес: «Так ведь и не приехал».

Брежнев частенько становился шлагбаумом на жизненном пути Шолохова. Даже в таком простом сюжете, когда дочь премьера правительства Косыгина обратилась к Марии Петровне: «Уговорите Михаила Александровича поехать с моим отцом на отдых. Папа мечтает о таком общении. С ним он хоть душу отведет после смерти мамы. Он очень хотел приехать в отпуск в Вёшенскую, но врачи не разрешают — здесь жара. Ему лучше всего в Прибалтике».

Шолохов со скорым ответом: «Не получится отдыхать — мне надо писать». Мария Петровна с попреком: «Но что о тебе могут подумать? Зазнался!» Он давай разъяснять — обстоятельно:

— Косыгин не знает, что я отказал Брежневу в приезде. Это могут расценить, что от предложения Брежнева отказался, а с Косыгиным на отдых поехал. Чего доброго, какой-нибудь сговор припишут.

Все чаще стал высказывать недовольство Брежневым. И за то, что тщеславен, позволяя безудержные похвальбы своей персоне. И за то, что поощряет культ бахвальств. В мае у депутата Шолохова — очередная встреча с избирателями. Перед самым выходом в зал вдруг разразился гневным монологом среди большой группы районного партначальства:

— Чинопочитание и непогрешимость старшего по чину стало нормой: «Кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку». Тянут друг друга по карьерной лестнице и не замечают, что народ не с ними. Заседают, совещаются, друг друга учат, накачивают… А до того, что люди говорят, им дела нет… Шумиха от начальства одна за другой: взяли повышенные обязательства — мол, мой район, моя область даст хлеба, мяса… А на тех, кто на самом деле дает, — внимания не обращают.

Подытожил: «Ко мне идут жалобы со всех концов страны».

Однако на трибуну с этим не пошел. По дороге домой оправдывался:

— Надо знать, где и что говорить. Критиковать за глаза — не в моей манере. Это не съезд партии. Выскажу все это наболевшее Брежневу.

Жизнь полнилась не только кипением политических страстей. В июле московский художник Борис Щербаков вознамерился показать Шолохову свои вёшенские пейзажи. Начитался Шолохова и влюбился в эти места. Вёшенец, не очень-то настроенный на просмотр, взглянул на одну картину, другую и в конце благодарственно пожал руку и неожиданно сказал: «Впервые глазами художника я увидел свою донскую природу…» Художник было принялся что-то комментировать, но писатель прервал: «Ты все уже сказал, когда показал свои десять картин».

…Ему подарили чучело головы сохатого с огромно-размашистыми рогами-лопастями. Кто-то спросил: «Ваша добыча?» Ответил: «Нет. Не мог бы завалить такого большого, красивого… Это уже не охота, а… вроде как в корову выстрелить».

Совет Брежнева и исповедь Шукшина

1974-й. Год-то как начинался — 11 января золотая свадьба. Юбиляры-«молодожены» решили отпраздновать ее почему-то в Москве, на своей московской квартире. Шолохов по своим депутатским делам зашел в ЦК и вдруг случился разговор:

— Что же это вы, Михаил Александрович, Леонида Ильича Брежнева не пригласите?

— Хотели семейно отметить…

— Леонид Ильич о юбилее знает и ждет приглашения. Позвоните — он сейчас дома.

Пришлось звонить. Прелюбопытный состоялся разговор:

— Алло! Дорогой полковник, здравствуй! Не в худой час Шолохов…

— Слышу и знаю, что ты меня иначе и не называешь.

— Для кого ты генерал и генсек, а для меня дороже полковника нет…

— Ну, что же молчишь, приглашать на свадьбу будешь?

— У меня в квартире стол вроде того фронтового…

— Много гостей будет?

— Своих человек шестнадцать, а всего, видимо, двадцать пять.

— Берите зал. Управление делами ЦК поможет. Там лучше будет. Там искусные повара, официанты, все обойдется без домашних забот.

— Тронут вниманием. И прошу принять приглашение ко мне с супругой.

— Кого еще пригласишь?

— Своих и из вашего аппарата думаю человек шесть… Косыгина с домочадцами.

— Компания подходящая. Приглашение принимаю. Но тебе говорили, что я под эгидой врачей? Попробую их уговорить.

Шолохов тут же к Марии Петровне:

— Дело принимает глобальный размах!

Брежнев не приехал. Вместо него прибыли гонцы с цветами, папкой с приветствием и с подарками: ему — золотые часы с цепочкой, а Марии Петровне — с золотым браслетом. Шолохов сетовал: «Я из-за него не всех пригласил». И тут же уточнил: «Он нас бы сковывал…»

…Давний побратим по двум фильмам Сергей Бондарчук взялся экранизировать «Они сражались за родину» — давняя мечта.

Для этого истинно гвардейскую роту призвал в свои ряды — лучшие артисты того времени: Вячеслав Тихонов, Юрий Никулин, Василий Шукшин… Даже на эпизодические роли дали согласие знаменитости — Ангелина Степанова (Шолохов помнил ее супругой Фадеева), Иван Лапиков, Нонна Мордюкова, Лидия Федосеева, Николай Губенко, Георгий Бурков, Иннокентий Смоктуновский (он так увлекся Шолоховым, что спустя годы прочитал по радио всю «Поднятую целину»). Сочинять музыку к фильму взялся совсем молодой композитор Вячеслав Овчинников — Бондарчук рассказывал: «Я давно поверил в него. Он симфонист и тонко чувствует литературную эпику. Мы с ним работали над фильмами „Война и мир“ и „Степью“ Чехова». Шолохов недоумевал, почему был приглашен клоун-циркач Никулин. Но успокоился, когда узнал, что тот уже попробовал себя в драматической роли. Еще выделил, что медсестрой в фильме стала школьница.

Шолохов доверял Бондарчуку. Подарил ему «Тихий Дон» с драгоценным посвящением: «Всеобъемлющему Бондарчуку. Сереже дай Боже…»

В мае кинодесант высадился на Дону. Жили на теплоходе «Дунай» — до осени. Рядом станица Клетская. И степь, степь… Режиссер, настраивая себя и оператора, читал из романа: «Солнце по-прежнему нещадно калило землю. Горький запах вянущей полыни будил неосознанную грусть…» Рылись для съемок окопчики… Станичники не сразу привыкали к взрывам… Ревели «всамделишные» танки…

Шолохов напросился приехать на «театр кино-военных действий» — посмотреть на съемки. Насмотрелся и в предчувствии предстоящих сложностей — цензурных! — заявил:

— Вас там могут сбивать разного рода консультанты, особенно военные. Будут «окультуривать». Не поддавайтесь. Если уж кто будет давить на вас, разрешаю обращаться — звонком, письмом, а то приезжайте. Помогу.

Выделил Шукшина — ведь коллега-писатель и уже прочно увлек страну своими истинно русскими рассказами и повестями. Знал и то, что для него это далеко не первый фильм, и то, что талантлив не только как актер. В титрах отличных фильмов уже не раз значился как сценарист и режиссер.

Кто-то из киношников запечатлел на пленке, как писатель и артист расцеловались.

Через месяц Бондарчук убедился, что нужна новая встреча с писателем для творческой подзарядки его самого и заглавных артистов.

Пришли в восемь утра. Шолохов увидел Никулина и даже хмыкнул — артист пожаловал в киношной гимнастерке. И тут же доказал, что нет ему равных как анекдотчику. Шолохов потом вспоминал о нем: «Веселый мужик, общительный».

Режиссер давай показывать фотографии со съемок.

Писатель, однако, о другом:

— В фильме должно быть поменьше разговоров. Больше действий. И таких, чтобы они заставляли зрителя почувствовать, понять величайшую народную трагедию. Вместе с тем вселять полную уверенность, что советского солдата, народ никому никогда не победить. Тяжкая картина отступления, но вместе с тем победа.

Убеждал:

— Недостаточно одного правдивого показа войны… Идея, ради которой сражались. Воюют не просто народы, армии, солдаты и генералы. Сражаются идеи…

И тут же вопрос: сумеют ли артисты донести горькую правду до зрителя?

Бондарчук ответил:

— Сумеют. Вживаются в героев глубоко и проникновенно.

Еще реплика: «Не допустите фальши!»

Еще пожелание: «Солдат в окопе — так крупным планом. Со всеми деталями фронтового быта… Вот что нужно…»

О Бондарчуке в роли Звягинцева высказался: «Подходит».

Пришел час обеда. Шукшин присоседился к хозяину. У всех отличное настроение — вроде бы почувствовали себя побратимами. И пошли всеобщие разговоры. Только Шукшин молчал. Это все потом отмечали. И ни разу не потянулся к рюмке — не соблазнился ни французским коньяком, ни домашней малиновой настойкой.

Когда гости покинули дом, Шолохов живо отозвался о Шукшине: «Хорош будет в роли Лопахина! Чалдон, настоящий чалдон…»

Не зря «чалдон» молчал. Поразил вёшенец его тонкую душу. Встреча отзовется большим разговором о Шолохове в сентябре, когда до остановки сердца Шукшина на донской же земле — там еще шли съемки — останется меньше месяца. Много чего неожидаемого надиктовал Шукшин одному московскому журналисту — очень возбужденно и, видно, потому не стеснялся внезапных исповедных чувств. Вот несколько отрывков:

— Как я вижу Шолохова теперь? Я тут сказал бы про свое собственное, что ли, открытие Шолохова. Я его немножко упрощал, из Москвы глядя. Скажем так: упрощение шло из устной информации, которая исходила с разных сторон. А при личном общении я еще раз убедился, что это — явление…

— Для меня нарисовался облик летописца…

— Когда я вышел от него, прежде всего, в чем я поклялся, это: надо работать. Работать надо в десять раз больше…

— Вот еще что, пожалуй, я вынес: не проиграй — жизнь-то одна. Смотри, не заигрывайся…

— Я просто заразился образом жизни Шолохова. Ей-богу, мне так это понравилось: сидит в станице и мыслит.

Потом поделился своим профессиональным восприятием прозы Шолохова:

— Она очень жизненная, правдивая. Отсюда ее легко играть, произносить, читать. А как актер я знаю, что такое произносить не свои, чужие слова. Чем они искусственнее, тем неправеднее и нежизненнее…

— Проза Шолохова — это проза Шолохова. Ее всегда легко работать. Может быть, я сейчас не так сказал… Есть, появляется радость от общения с правдой. У Шолохова все по-народному точно.

— Вот солдат Лопахин… Очень народный характер. Он ведь, хотя и должен подставлять грудь и спину железу, падающему с неба, остается, пока жив, живым человеком. Случилась бабенка на пути, попытался ее приобнять. И так далее…

В этой беседе 45-летний Шукшин впервые высказал публично, что под влиянием Шолохова к нему пришла необходимость решительного выбора: или кино, или литература. Сказал, что — литература.

Смерть Василия Шукшина потрясла всю страну. Но тут потребовался и авторитет Шолохова. Писатель Василий Белов отправил в Вёшенскую отчаянную телеграмму — предпохоронную: «На московской земле не нашлось места для Шукшина. Необходимо Ваше вмешательство». Это о том, что московская власть поначалу отказала всенародному любимцу в упокоении на Новодевичьем кладбище. Странно, но факт — телеграмму Шолохову не доставили.

К авторитету Шолохова вынужден был прибегнуть и режиссер Бондарчук. В его воспоминаниях можно прочитать: «После окончания фильма была его приемка. В Генштабе, где смотрели и обсуждали фильм под председательством маршала Гречко (к тому же министра обороны. — В. О.). Мне досталось. Я был в предынфарктном состоянии. Картину не приняли. Позже все наладилось. Во многом помог Михаил Александрович Шолохов».

О врагах — речь к юбилею

Особый год подступал — 1975-й. Он напоминал о грядущем 70-летии писателя.

…Семейное новогоднее застолье. Хозяин с тостом. Он вычислил интересную дату:

— Год, в который мы вступаем, несет нам тридцатую годовщину мирного труда без войны. Такой паузы между войнами Россия еще никогда не имела.

Все чаще в райкоме идут разговоры, что надо готовиться к юбилею своего знатного земляка. Первый секретарь райкома признался ему — мол, требуют дать о вас статью для одной газеты и еще одну для другой. Он в ответ со своей не исчезнувшей с годами лукавинкой:

— Для подхалимства один раз можно выступить, и не больше.

Привел «аргумент»:

— Поздравительная и всякая иная хвалебная трескотня вокруг Брежнева везде и всеми не укрепляет его достоинство, а умаляет в глазах советского человека и вызывает ехидное хихиканье за рубежом, дает ненужную пищу антикоммунистам и антисоветчикам всех мастей.

Видать, был подогрет письмами от избирателей и читателей с этой трагикомической тогда темой.

Прочитал подаренную книгу о попавшем со времен Сталина в полное забвение партийном и государственном деятеле Николае Вознесенском. И с осуждением сказал о партцензуре:

— Концовки нет. Вознесенского посадили и расстреляли, а тут об этом ни слова. Боятся правды!

Жизнь шла своей шолоховской чередой.

Вот к нему с предложением — к юбилею провести ремонт дома. Воспротивился. Правда, позже все-таки сдался — но на условиях почетной капитуляции: «Уж если так пристаете, делайте снаружи и на первом этаже. Наверху ничего не трогайте!»

Вот 27 января письмо председателю Совета Министров РСФСР Соломенцеву: «Дорогой Михаил Сергеевич! Строительство моста через Дон перенесено на неопределенный срок. Весной сообщение с внешним миром чрезвычайно осложняется тем, что аэродром, как ты, вероятно, помнишь, находится на Базковском бугре. Нам крайне необходим аэродром на левой стороне Дона. Пожалуйста, помоги нам. Как бывшие твои земляки, надеемся и верим в твое доброе отношение к нам».

Вот истинно скандал! Агентство печати «Новости» прислало своего полномочного гонца с заданием получить разрешение на фильм к юбилею — по заказу Финляндии и Западной Германии. Но последовал отказ да без права на обжалование:

— Эти страны уважаю. Но позировать не буду. Все съемки осточертели! Кого они из меня хотят сделать?! Я им не…

Явно был взвинчен только что узнанным: «Тут один журналист, причем известный, прислал очерк с воспоминаниями обо мне. Все на свете переврал».

Издали сборник статей, очерков и воспоминаний «Шолохов». Он дал сборнику остроумную оценку в письме старому приятелю Анатолию Софронову: «Что касается последнего (выпуска книги. — В. О.), — то ты можешь с полным правом сказать, как твой предшественник Денис Давыдов: „Жомини, да Жомини, а о водке ни полслова“. Сие для знающих означало — юбилейный сборник получился засушенно-официальным и слишком уж „правильным“».

…Шолоховы едут в Москву. В ЦК решено провести торжества в Большом театре. Уезжали с нелегким сердцем — скончался муж родной сестры Марии Петровны.

Потом еще два удара обрушились в самый канун юбилея.

17 мая Шолохов раздобыл и прочитал книгу «Бодался теленок с дубом» Солженицына, изданную в Париже; сколько же там грязи про него…

19 мая — микроинсульт головного мозга.

Счастье, что Мария Петровна вовремя заметила, как он неуверенно стал садиться на кровать.

— Что случилось?

— Ничего… не… случилось…

— Как не случилось?! Ты слова не выговариваешь и рот перекосило. Ложись, пожалуйста, полежи, перестань думать о своей писанине.

Счастье, что сразу подоспели врачи.

На следующий день все вздохнули с облегчением — речь почти нормальная, рука окрепла и лицо снова без видимых искажений.

24 мая. ЦК сдержал слово — проведен юбилейный вечер. Величаво-державный президиум, доклад, пылкие речи-приветствия, пышный концерт…

Без Шолохова праздновали. Его увезли в больницу. Снова стало плохо. Он жаловался:

— Неважное дело — врачи запретили писать и читать. На черта мне такая жизнь нужна! Надо ехать домой. Там все свои — здесь как в тюрьме.

Дела пошли на поправку, и «тюрьму» сменили как бы на «лагерь». Шолоховых перевозят в подмосковный правительственный санаторий. Мария Петровна неразлучна с мужем.

В конце месяца умирает сестра Марии Петровны. Вёшенцы решили скрыть от Шолоховых случившееся.

И вот, наконец, супругов выписывают из санатория и уже заказаны билеты. Дон ждет! Но снова давление у него подскочило до невероятного уровня. Врачи непреклонны — или больница, или хотя бы возврат в санаторий: «Надо наблюдаться!» Они выбрали санаторий.

…Подлечился. Возвращение. Звуки и запахи родного дома… Дети и внуки… Никакой озабоченности в глазах всех, кто встречал (предупреждены!) По-доброму огорошил секретарь — выложил 1250 юбилейных писем и телеграмм.

Хорошо дома-то. Да неожиданная беда — он не может подниматься на свой второй этаж, где кабинет и спальня, но и вниз переселяться не хочет. На носилки смотреть не мог — стыдился.

Стали встраивать лифт-подъемник. Несколько недель ушло. Когда его подключили, Шолохов придумал шутливый церемониал — почему бы не разрезать красную ленточку?

Только в конце октября он смог выходить из дому. Даже нашел силы встретиться с вёшенцами в Доме культуры. Они настойчиво пожелали — как же это не отметить «сообча» юбилей любимому одностаничнику!

…Изменился — очень. Писать нельзя — читать стал больше. Мария Петровна в роли библиотекаря поставляла ему то Пушкина, то Тютчева, то Гоголя, то Гюго и Мопассана, то Короленко… Все время рядом записки путешественника Пржевальского. Домашние приметили — втянулся в телепередачу «Клуб кинопутешественников»; остальное на телевидении не очень-то жаловал.

И читает-перечитывает мемуары маршала Жукова и немецкого генштабиста генерала Типпельскирха. Наверняка не оставляет мысль продолжать военный роман. Это почувствовалось даже в сердитом монологе, когда начитался газет и журналов в преддверии очередного Дня Победы:

— Нельзя замалчивать Сталина. Надо писать все: положительное и отрицательное. Там, где нужно сказать с добром, так с добром, а где и поругать. Сталин правил страной тридцать лет, и выбросить его из истории — это кощунство. Пусть в сложной его биографии разбираются наши потомки.

Однажды всех привел в изумление — предрек новую революцию. Его секретарь Андрей Афанасьевич Зимовнов с недоуменным вопросом:

— Как это может быть при социализме?

Домашние услышали в ответ:

— Социализм начали строить по Ленину. Потом сбились в спешке к коммунизму — через пень-колоду. Хвост вынут — нос воткнут. Посмотрите, что делается — производственные мощности строят, а не осваивают десятилетиями. Половина площадей не задействована, а лезут вширь — гигантомания одолела. Загубили общество…

Продолжил о державной власти:

— Ленина второго нет, а наши деятели думают, что умнее их на свете нет. Всеми и вся командуют… Народное терпение скоро кончится. Революцию начнут умные люди. Они у нас есть. И много.

Через несколько месяцев здоровье, как показалось врачам, окончательно восстановилось. Радости-то для всех!

Тут и приехал к нему в Вёшки давний добрый знакомец, финский писатель Марти Ларни. Шолохов полюбил его остроумный сатирический роман «Четвертый позвонок, или Мошенник поневоле».

…Только после смерти отца младший сын узнал, что он готовился выступить на своем юбилейном вечере. Ах, если бы не болезнь! Это была бы во многом обвинительная речь. С обличением тех, кто породил клевету о плагиате. Но речь не прокурора, а творца с израненной душой.

У сына сохранилась одна страничка этой непроизнесенной речи. Он ее пока обнародовал лишь в малотиражных изданиях — потому перепечатываю почти полностью, с незначительными сокращениями (отточия показывают это).

«Пришла пора подводить предварительные итоги творческой деятельности. Но за меня это уже сделали в своих статьях родные братья-писатели и дальние родственники, скажем, троюродные братья-критики. Так что за мною остается только слово от автора.

За 50 лет писательской жизни я нажил множество друзей-читателей и изрядное количество врагов.

Что же сказать о врагах? У них в арсенале старое, заржавленное оружие: клевета, ложь, злобные вымыслы. Бороться с ними трудно, да и стоит ли? Старая восточная поговорка гласит: „Собаки лают, а всадник едет своим путем“.

Как это выглядит в жизни, расскажу. Однажды, в далекой юности, по делам службы мне пришлось ехать верхом в одну из станиц Верхне-Донского округа. По пути лежала станица, которую надо было проехать. Я припозднился и подъехал к ней в глухую полночь.

В степи была тишина. Только перепелиный бой да скрипучие голоса коростелей в низинах. А как только въехал на станичную улицу, из первой же подворотни выскочила собачонка и с лаем запрыгала вокруг коня. Из соседнего двора появилась вторая. С противоположной стороны улицы, из зажиточного поместья, махнули через забор сразу три лютых кобеля. Пока я проехал квартал, вокруг коня бесновались с разноголосым лаем уже штук двадцать собак…

Не думал я в ту ночь, что история с собаками повторится через несколько лет, только в другом варианте. В 1928 году, как только вышла первая книга „Тихого Дона“, послышался первый клеветнический взбрех, а потом и пошло».

На этом непроизнесенная речь обрывалась — окончания не было. Но сын запечатлел некое продолжение. Через много лет он записал отцовы воспоминания, которые родились эхом от без него прошедшего юбилейного вечера.

Начал как будто без всякой связи с тем, ради чего заговорил:

— Помню, на открытии какого-то очередного, как теперь говорят, «форума» входят в зал Сталин, члены Политбюро. Зал, разумеется, встает и — «бурные, продолжительные…». Те неторопко проходят за стол президиума, но не садятся, тоже стоят все, хлопают. Они хлопают, мы хлопаем. Сталин уже и так и сяк, ручками эдак, заканчивать предлагает, приглашает садиться. А мы усердствуем. Ведь это же кому-то первому надо сесть. А как ты сядешь, когда все стоят. Надо — как все…

Продолжил с полным откровением:

— До сих пор ну до того же гадко вспоминать. Честное слово, недругу не пожелаешь в такое дурацкое положение попадать. Не знаю, сколько уж это продолжалось, мне показалось — вечность.

В этом месте стрелку на путях воспоминаний перекинул на себя:

— Так и в случае со мной. Один брехнет, другой, третий… Всяк подумает: а вступаться за него или лучше подождать, посмотреть, «как все».

Здесь и открылся:

— На меня ведь каких только чертей не валили. И белячок, дескать, Шолохов. И идеолог белого подполья на Дону. И не пролетарский-то он, и не крестьянский даже — певец сытого, зажиточного казачества, подкулачник. Купеческий сынок, на дочке бывшего атамана женат… А это тогда не просто так воспринималось. Когда о человеке хоть что-то похожее говорить начинали, ему, брат, в Петровку зябко, в Крещенье жарко становилось. Такого человека не то что защищать, а и подходить к нему чересчур близко не каждый отваживался.

Дальше, после такого мрачного путешествия в прошлое, — оправдавшееся предви́дение:

— Надоело меня в белогвардейщине обвинять, стали — в кулачестве. Надоело в кулачестве — плагиат придумали. Надоест и плагиат, полезут в постель, бельишко ворошить…


Дополнение. Заключительные признания отца сыну, увы, и в самом деле пророческие. Мне довелось говорить об этом в своем докладе «О некоторых рецидивах рапповщины в шолоховедении» на научной конференции «Шолохов и русская литература» (2003): «В последние три года после обнаружения рукописи „Тихого Дона“ антишолоховщина мимикрировала. Не вышло с темой плагиата, так стали очернять Шолохова как личность. В СМИ идет девятый вал дискредитации его биографии. Есть стимул. Впереди 100-летие классика — так надо попытаться сбросить его с корабля современности». Далее привел немалый свод выдуманных «фактов».

Письмо в защиту верующих

Однажды Шолохов в качестве депутата получил письмо-мольбу группы верующих с одного казачьего хутора — помогите открыть храм! Но избирательный округ не его, и посему был вынужден переслать это обращение избирателей своему старинному товарищу по литературе и тогда депутату Верховного Совета РСФСР Анатолию Калинину.

Мог бы просто вложить жалобу в конверт с казенной просьбой, учитывая антицерковный дух времени: прошу-де рассмотреть и ответить. Но в своем сопроводительном письме взял на себя ответственность — снабдил укоризной, пусть с юморком, но без экивоков: «Что же это Вы плохо работаете в области религиозной и почему Ваши избиратели обращаются ко мне? Почему до сих пор не открыли храм св. Иоанна Богослова?» Приметна своеобразная приписка на прощание: «Обнимаю Вас! Старый церковник и не менее старый Ваш друг М. Шолохов».

Однако же отчего вдруг именно такое обращение избирателей к Шолохову в пору полного пренебрежения к нуждам верующих?

…Шолохов и церковь. Если внимательнейше перечитать и «Тихий Дон», и «Поднятую целину», и военный рассказ «Судьба человека», можно убедиться: Шолохов чист совестью своей перед православием. Домашние говорили мне, что он не был верующим. Однако же отринул призывы партии для пишущих — утверждать безбожие. Не согнулся под ударами двух оголтелых волн антирелигиозной политики — при Сталине, вплоть до конца 30-х годов, и во времена необузданного в атеизме Хрущева. Но ведь сколько писателей сочли во благо подчиниться.

…«Тихий Дон». Православная тема здесь в развитии. Первые краски — свадьба Мелехова: «Проводила к попу… Гундосый отец Виссарион… Угарно завоняло чадом потушенных свечей…» Еще штрих к теме — глава XV первой книги: «Из церкви через распахнутые двери на паперть, с паперти в ограду сползали гулкие звуки чтения, в решетчатых окнах праздничный и отрадный переливался свет, а в ограде парни щупали повизгивающих тихонько девок, целовались, вполголоса рассказывали похабные истории». Шолохову едва минуло 20 лет — он сотрудник комсомольских газет.

Но уже скоро начинает понимать — не для него богоборчество. Потому-то меняет палитру. Это заметно с тех страниц, где принялся живописать войну с германцами. По его, авторскому, велению мобилизованные казаки выслушивают от деда-ветерана: «Помните одно: хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить — надо человеческую правду блюсть». И он — но ведь это тоже Шолохов-автор — достает тексты молитв. Кто-то подтрунил. Ему отклик от деда — от автора все-таки: «Ты, молодец, не веруешь, так молчи! — строго перебил его дед. — Ты людям не препятствуй и над верой не насмехайся. Совестно так-то и грех!» (Кн. 3, ч. 6, гл. XXXIX).

Гражданская война в романе… Романист — повзрослевший — осмелился завершить сцену казни Валета белыми столь скорбными выражениями, что получилось истинно стихотворение в прозе. Это в уже упоминаемой сцене, где старик-казак построил над его могилой часовенку и написал на карнизе навеса:

В годину смуты и разврата

Не осудите, братья, брата.

Но разве эта тонкая новелла не политическая крамола? Она читалась — явно — вызовом не только рапповцам, в рядах которых числился пока еще этот писатель удалого комсомольского возраста. Ясное дело: Шолохов отрекся от горячительных установок на классовую непримиримость и воинственный атеизм.

Расказачивание на крови-расправах… Не ретуширует. Потому читателю западает в душу при чтении обличительная писательская образность. Она не обходится без примет попираемой религии. О святотатце Малкине сказ от одного казака: «Малкин на улице зазывает к себе: „Откуда? Как по фамилии?“ — и иржет. Ишь, говорит, бороду распушил, как лисовин хвостяку! Очень уж ты на угодника Николая похож бородой. Мы, говорит, из тебя, из толстого борова, мыла наварим!..»

И еще необычное. Он рискнул писать о том, что обрекало партийцев — твердокаменных большевиков! — на возможное исключение из партии. Как же иначе — вот Бунчук прощается с матерью: «Она, торопясь, сняла с себя нательный маленький крест, — целуя сына, крестя его, надела на шею. Заправляла гайтан за воротник… „Носи, Илюша. Это от святого Николая Мирликийского. Защити и спаси, святой угодник-милостивец, укрой и оборони… Один у меня…“ — шептала, прижимаясь к кресту горячечными глазами».

Или Кошевой уступает Дуняшке и Ильиничне в венчании. Но романист не ограничился этим самим по себе острым сюжетом. Он позволил высказаться священнику: «Вот, молодой советский товарищ, как бывает в жизни: в прошлом году вы собственноручно сожгли мой дом, так сказать — предали огню, а сегодня мне пришлось вас венчать… Не плюй, говорят, в колодец, ибо он может пригодиться. Но все же я рад, душевно рад, что вы опомнились и обрели дорогу к церкви Христовой».

1930-е годы. Создается «Поднятая целина». Ее автор вступает в партию, а она все еще рушит храмы, пополняет священниками лагеря, призывает к активности «Союз безбожников» воедино с пионерией и комсомолом. Но Шолохов не подчинился агитпроповским наставлениям. Дал возможность матери Островного высказаться: «Церкви позакрывали, попов окулачили…» Этого показалось мало. Назвал виновников — «коммунисты». Однако мог бы, оберегая себя, смягчить приговор — вспомнил бы только «Союз безбожников». Нет, автор, член ВКП(б), добавил: «Без спросу закрывают». Выходит, не одобрял, а уж как газетчики живописали поддержку таковым деяниям. Журнал «Антирелигиозник» сразу все это «неположенное» выявил и в острастку в рецензии хлестнул по Шолохову: «Отсутствие глубокого анализа отмирания религии в сознании людей…»

Конец 1930-х — к концу работа над «Тихим Доном». В это время церкви вновь венец страданий. На этот раз от ежовщины. Шолохов предчувствует, что войны с Германией не миновать, и если это так, то народ просто обязан стать единым перед лицом опасности. Не потому ли в романе появляется взволнованное предупреждение — в непростом разговоре с участием Мелехова:

«— Замиряться-то с советской властью скоро будете?

— Не знаю, дед. Пока ничего не видно.

— Как это не видно?.. Бог-милостивец, он все видит, он всем это не простит, помяни мое слово! Ну, мыслимое ли это дело: русские, православные люди сцепились между собой, и удержу нету…»

Писателя можно было бы в некотором роде называть миссионером. Приобщает к таинствам церкви. Опасное, однако, дело по тем временам. То перепечатывает в романе молитвы, то — строки из Священного Писания с присказом для Григория от деда Гришатки: «Это ли не про наши смутные времена Библия гласит?..»

Почти тысяча персонажей в «Тихом Доне». Среди них нашлось место архиепископу Аксайскому Гермогену, благочинному Панкратию из Татарского, отцу Виссариону, попутчику Листницкого — безымянному священнику и священнику в госпитале, казаку-староверу, даже извращенцу в верованиях Чубатому и Григорию Распутину.

Середина 1950-х годов — время рождения «Судьбы человека». Хрущев навязывает стране воинственные богоборческие установки. Грозное постановление появилось за год до рассказа: «Об ошибках в проведении научно-атеистической пропаганды среди населения». Попробуй пренебречь! Парторганы бдительны. Цензура на страже. Журналисты дисциплинированны. Писатели — одни в раже и поспешили с разоблачительными сочинениями в журнал «Наука и религия», другие сочли во благо отмолчаться, переждать.

Шолохов отказался участвовать в кампании пропаганды этого бездумного постановления. Ничего — ни в речах, ни в статьях. Он против издевательств над верой и церковью. И пережидать, когда улягутся цензурные препоны, не стал. Он создает в «Судьбе человека» небывалый для советской литературы персонаж — мученика за веру.

Пленный солдат со своими собратьями по несчастью загнан немцами на ночеву в церковь. И предстает истинным страстотерпцем. Из-за своих православных убеждений идет под чужеземную пулю. Писатель выразительно вычертил его характер — кратким действом и смелым словом: «Не могу… осквернять святой храм! Я же верующий, я христианин!..» Автор истинный драмотворец! Вписал в монолог Соколова многогранье увиденного — все тут по правде тогдашней жизни: «А наши знаешь какой народ. Одни смеются, другие ругаются, третьи всякие шуточные советы ему дают. Развеселил он всех нас…» Но тут же строки с отрезвлением: «Дал фашист через дверь, во всю ее ширину, длинную очередь и богомольца этого убил…»

Свое отношение к православию в 1960-е годы он выразил не только в книгах. В Хельсинки случилась встреча и беседа писателя и патриарха Пимена.

В один из дней работы Всемирного Совета сторонников мира советское посольство устроило прием в честь патриарха из России. Есть отличный повод собрать видных борцов за мир. Патриарх к послу с просьбой — не забыть бы пригласить Шолохова.

После кратких речей в просторном зале раздолье для общения совсем разных по убеждениям соратников-миролюбов. Кого-то, по его авторитету, тут же окружили, кто-то сам ищет окружения, одни с рукопожатиями — давно не виделись, другие протягивают руку для знакомства… И разноцветье какое: и строгие одеяния делегатов из СССР, и вольные творческие деятели — кто в шейных платках, кто в пестрых пиджаках, здесь и сутаны, и тюрбаны, и клобуки с камилавками, и яркие африканские шапочки, и чопорные официанты с бокалами советского шампанского…

Мало кто заметил, как уединились в каком-то укромном уголке Шолохов и патриарх, ненадолго к ним присоединился и президент страны, Урхо Кекконен. Беседа шла непринужденно — кто-то даже позаботился скоренько водрузить на журнальный столик нечто не только для души: бокалы и какие-то фуршетные яства. Когда прощались, Шолохов произнес:

— Рад встрече. Рад беседе. Не так часто коммунисту удается поговорить с патриархом, да так интересно…

— Что ж, здесь беседовали два патриарха. Я — патриарх от церкви. Вы — патриарх от литературы.

…Светло осознание, что Шолохов, в отличие от многих своих коллег по писательскому «цеху», не глумился над чувствами верующих и не вострил перо против православия.

«Найдите других…»

Часто применял к Шолохову старинную пословицу: «Его ласка не коляска — не сядешь, да и не поедешь».

…11 июля 1973 года звоню в Вёшки. Прошу написать приветствие для какого-то особого комсомольского деяния. Говорю, что выполняю просьбу ЦК комсомола. Сам в приподнятом настроении, как всегда при общении с ним.

В телефонной трубке ответ: «Не смогу я…» Голос добрый, поприветствовал по имени. Добродушная интонация вводит в заблуждение — еще раз прошу. Голос становится строже: «Не проси. Найдите других. Я… не свадебный генерал!» Однако, разогнавшись, не притормозил и продолжаю просить. Решаюсь даже на такую фразу: «Умоляю вас, дорогой Михаил…» Он резко переламывает тираду с полной пагубой для моей ретивости, к тому же внезапно официальным тоном: «Нечего умолять друг друга, товарищ Осипов! У нас не те отношения!» Разговор был, ясное дело, закончен. Смекаю, что он походил в те минуты на закипающего гневом Мелехова. Я счел за благо немедленно попрощаться.

Еще неудача. Осенью того же года ушло ему письмо. Я рассказал, что затеваем ежегодник «Мастерская» — для молодых писателей, и попросил ответить на вопросы анкеты. Перечислю их, ибо чувствую, что они причина непредугаданного отношения вёшенца к просьбе: «1. Мастерство писателя. В чем оно? 2. Важнейшая проблема Вашей творческой лаборатории? Не смогли бы Вы поделиться с молодыми литераторами „секретами“ ее решения? 3. Какие произведения молодых писателей последних 3–5 лет Вы считаете наиболее удачными и почему? 4. Ваши советы молодым литераторам?»

Не ответил. Тогда я очень обиделся. Сегодня понимаю, что Шолохов разумно пренебрег наивно-ученическими вопрошаниями, пускай и сочинялись они с благими намерениями и в расчете на то, что он был в Союзе писателей ответственным за работу с литературной молодежью.

Однако было и такое. 1968 год — сообщаю ему по телефону о затеваемом ЦК комсомола и Союзом писателей совещании молодых писателей в Севастополе. Собираем-де тех, для кого главная линия творчества — военно-патриотическая. Естественно, прошу прислать приветствие-пожелание. Сказал, что подумает. Откликнется ли? Откликнулся. В Севастополе читали: «Сердечно желаю успехов вашей работе тчк Не забывайте о том зпт что ваши книги очень нужны молодежи особенно теперь тчк Не только молодежи зпт но и читателям повзрослей тчк Нам многое дано и многое спросится зпт а потому тире хорошего ветра дерзающим зпт чтобы паруса творчества стали тугими и упругими тчк Ваш Михаил Шолохов».

…У него сложилось особое отношение к работникам «Молодой гвардии». Уважительное. Характерно одно его письмо 1973 года новому директору. Ответил на две просьбы: разрешить выпустить книгу его рассказов и дать совет, как лучше издать ее. Мы не случайно обратились с таким вопросом. Непростое дело выпустить книгу в таком виде, чтобы писатель считал ее своей уже с переплета. Ответ директору В. Н. Ганичеву гласил: «Что касается издания „Донских рассказов“ в 75 г., то я хотел бы спросить: можно ли мне положиться на вкус и опыт Ганичева и Осипова? Ты, наверное, скажешь, что можно. Ну, тогда я так и делаю… Обнимаю, поздравляю с наступающим Новым годом и желаю всего самого доброго!»

Но — повторюсь — всяко случалось. Храню телеграмму 1974-го: «Принять Осипова не могу зпт болен тчк Шолохов».

Отказ от встречи! Не буду скрывать, что в первые мгновения аж озяб от нахлынувшей обиды: конечно же «болезнь» пустая отговорка. Постепенно, однако, приходило понимание: не в моей персоне закавыка. Я набивался в Вёшенскую за год до 70-летия Шолохова с желанием напечатать в журнале «Знамя» (там тогда работал заместителем редактора) подборку писем, но не писателя, как всегда было принято, а к писателю: о чем пишут, чем делятся, что просят… Да кто бы мог предвидеть, что он распознает по письму замысел режиссировать юбилей и откажется участвовать в такой затее.

Но и на эту историю с отказом есть другая — с согласием. Она одарила меня двумя шолоховскими автографами. Один ознаменовал подступы к теме, коей я загорелся, второй — завершение:

«Центральный Государственный архив литературы и искусств СССР. Разрешаю Валентину Осиповичу Осипову ознакомиться с моими письмами А. С. Серафимовичу и в журнал „Знамя“. М. Шолохов. 17 марта 1975 г.». Это отклик на мою просьбу познакомиться с его фондом.

«Дорогому Валентину Осипову. В память старой дружбы. М. Шолохов. 23.12.78». Это его отклик на выход моей книжицы «Дополнения к трем биографиям» — автограф шел по ее титульному листу. Каково!

Это я тогда взялся за очерк о Шолохове с целью, которую до поры до времени скрывал. Захотелось приоткрыть то, как начинали в конце 20-х злую кампанию обвинений в литворовстве «Тихого Дона». Скрывал потому, что друзья предупредили: запрет на тему плагиата. ЦК напуган теми волнами, что пошли от шумно обвинительных усилий Солженицына. Я же рассуждал: если нынче власть оставила творца один на один с наговором, так надо обнародовать материалы о том, как общественное мнение раньше поднималось на защиту Шолохова.

Однако же нужен архив. Его директор остудил порыв: «Архивные фонды живущих писателей выдаются только по их разрешению — письменному». Я к Шолохову с письмом: «Боюсь отрывать Вас от дел, но все-таки обращаюсь с просьбой разрешить ознакомиться…» Он разрешил — потому и появился первый автограф.

Вышла книжечка, и я несколько экземпляров отправил в Вёшенскую. С того дня жил с трепетом душевным: понравится или нет. Месяц жду, полгода минуло, год позади…

И вдруг бандероль. Вскрыл — моя же книжка! Неужто возврат за ненадобностью?! Есть ли письмо с оценками? Нет. Странно. Но по какому-то наитию приоткрыл книжицу — гляжу: знакомый почерк! Такова история появления второго автографа.

Все раздумывал: отчего такой — нешаблонный — отклик от классика? Много ли достоинств в книжице начинающего биографа? Но он, видно, уловил в ней солидарность и поддержку тогда, когда остальные по запрету ЦК помалкивали. Не скрою: для меня его автограф — что высший орден!


Дополнение. Шолохов посчитал для себя неразумным опуститься до опровержений Солженицына и его подопечной Д*. Полагал, что это забота ученых. Г. Хьетсо пишет в своей книге: «Во время беседы 9 декабря 1977 года известный исследователь творчества Шолохова А. Хватов сказал мне, что Шолохов очень задет книгой Д*… Однако специалисты по творчеству Шолохова решили воздержаться…» И в самом деле, не ученые, а писатель Ан. Калинин ринулся в бой, как я уже рассказывал.

Больница

1976 год. Не было и на старости лет спокойной жизни у автора уже давным-давно вышедшего «Тихого Дона». Он узнал в своих Вёшках, что один литературовед, в должности заведующего влиятельной кафедрой теории литературы и критики влиятельнейшей Академии общественных наук при ЦК КПСС, Л. Якименко, выступил среди писателей и настойчиво утверждал уже как старое верование, еще от Сталина: Мелехов — отщепенец!

Правда, встретил отпор от профессора Литературного института Федора Бирюкова. Но силы во влиянии на общественное мнение не равны — академия тщилась быть монополистом.

Эхо произошедшего — в шолоховском письме Бирюкову. Высказался резко о выступлении воинственного ортодокса: «Показатель утраты им чувства реальности. Это не делает чести ни ему, ни Академии, которую он представляет. Время показало, что приснопамятная его „концепция“ отщепенства Григория Мелехова потерпела крах. Верю, что теперь ему не помогут ни высокие трибуны, с коих он клевещет, ни его дилетантские поучения, печатающиеся под рубрикой „Вопросы теории“».

…1977-й. Правительственная больница на Воробьевых горах. 20 мая я пришел к Шолохову вместе с коллегой, тогдашним директором «Молодой гвардии». Через три дня у писателя день рождения. Подошли к дверям палаты — они почему-то нараспашку. Входим. Запомнилось: по-весеннему яркое солнце залило всю обитель больного писателя. Здороваемся — молчание. Только через секунду-две женский голос: «А это вы… От солнца не видно, кто вошел».

Он на кровати — голые ноги свесил, сидит, молчит. Подле него Мария Петровна и младшая дочь-красавица Мария.

Таким еще ни разу не видел его. Изможден до крайности — краше в гроб кладут: худ до костлявости, странно неподвижный, усохше-маленький, с неестественно блестящими — будто застекленными — глазами (от этого они выглядели выпуклыми). Смотрит на нас замедленным взглядом, а кажется, что глядит пролетно, мимо. Пришла страшная мысль, что в прострации — нас не узнает, ничего не помнит, ничего не может сказать.

Но отлегло, когда он через мгновение, хотя и вяло, но поздоровался и даже пригласил выйти в холл: «На перекур». Слова выдавливал из себя непривычно: «Вот… как раз… собрался…» Шел — мы его поддерживали под руки — осторожно-медленными, ненадежными, шаркающими шажками, молча, хотя тут же успел на ходу вышарить в кармане больничной куртки-пижамы мундштук и пачку сигарет. Я пододвинул к нему кресло, Мария Петровна показала на соседнее: «Нет, ему в это кресло. Тут пепельница ближе…»

Усадили. Его тело будто провалилось меж подлокотниками. Впрочем, вижу, что сидит ничуть не согбенно — голова поднята гордо и спина пряма. Обманул внешний вид: как только устроился в кресле и пыхнул сигаретой, так вмиг выстрелил на услышанное от моего приятеля, что меня назначили директором самого большого тогда в стране издательства «Художественная литература»: «Не пропьешь?»

Выходит, помнил, что я по тогдашней своей язвенной хвори не мог даже и принюхиваться к спиртному.

Ах, эта шолоховская лукавинка в разговоре. Это когда всё продолжает говориться вполне серьезно, да вдруг непредугаданно она, усмешливая, и выстреливает: то добродушная, а то и с ехидцей.

Тут же посерьезнел и стал расспрашивать о главном редакторе моего нового издательства и еще об одном ветеране-худлитовце; каждого повеличал по имени-отчеству. Я не решился омрачить больничную жизнь и скрыл, что этот самый ветеран давно уже в лучшем мире.

Нетрудно было почувствовать, что рад Шолохов гостям. Истомился без общения с «уличными» людьми.

Все ему стало интересно. Совсем не длительным было наше свидание, но выслушал сообщение о том, что комсомолы нашей страны и Болгарии начинают издавать совместный литературный журнал. Узнал и порадовался — ведь его избрали почетным членом этого интернационального клуба творческой молодежи. Тут же, однако, пытался поумерить наши оценки его роли в становлении необычайного в международной жизни творческого сообщества. Потом стал расспрашивать, что пишут те молодые писатели, кого он знал-читал ранее. Ему еще рассказали, что «Молодая гвардия» провела встречу авторов первой книги с Леонидом Леоновым. Заинтересовался. Очень внимательно слушал о Валентине Распутине — внезапно появившемся и ярко при этом проявившемся молодом прозаике. И я добавил свои наблюдения — о его скромности, сдержанности, подлинной воспитанности и уважительном отношении к старшим; уж очень редко все это наблюдается у не очень-то церемонной литературной молодежи.

— А он не старообрядец? Их в Сибири много.

— Да нет. Распутин может и рюмочку поднять…

Шолохов — ответно — с усмешечкой: «Ну, тогда не старообрядец».

Запомнилось: он не роптал на болезнь и не изливался в сетованиях на врачей, как это частенько водится за недужными стариками.

В моем блокноте есть еще записи. Я: «Вы слишком много курите». Он: «Уже пятьдесят лет». Я: «Вас по фотографиям привыкли видеть с трубкой. Когда же расстались с трубкой?» Он: «До войны курил трубку».

Письмо из «Особой папки»

1978-й. В тот год роились в Москве слухи-разговоры о каком-то ужасном шолоховском письме Брежневу. Оно-де опасно не то по своей особой политической праведности, не то по особой антипартийной направленности.

…14 марта легло это письмо под властную руку Брежнева. Он прочитал и начертал: «Секретариату ЦК. Прошу рассмотреть с последующим рассмотрением на ПБ», то есть на заседании Политбюро.

Сначала его изучил секретарь по идеологии. В итоге через неделю он предложил создать специальную комиссию. Такое предложение — о коллективном разуме — одобрил второй секретарь ЦК. В нее вошли два секретаря и три заведующих отделами ЦК (науки, пропаганды, культуры), министр культуры СССР, заместитель председателя Совета Министров РСФСР и первый секретарь Союза писателей. Вот какая на одну писательскую душу специально назначенная комиссия. Спецназ — горько пошутилось.

Что же обеспокоило этот «спецназ»? Приведу несколько извлечений из огромного письма.

Зачин таков: «Принижая роль русской культуры в историческом духовном процессе, искажая ее высокие гуманистические принципы, отказывая ей в прогрессивности и творческой самобытности, враги социализма тем самым пытаются опорочить русский народ как главную интернациональную силу советского многонационального государства, показать его духовно немощным, неспособным к интеллектуальному творчеству».

Дальше Шолохов выражал вполне конкретные озабоченности:

«До сих пор многие темы, посвященные нашему национальному прошлому, остаются запретными…

Чрезвычайно трудно, а часто невозможно устроить выставку русского художника патриотического направления, работающего в традициях русской реалистической школы…

Несмотря на правительственные постановления, продолжается уничтожение русских архитектурных памятников. Реставрация памятников русской архитектуры ведется крайне медленно…

Безотлагательным вопросом является создание журнала, посвященного проблемам национальной русской культуры („Русская культура“). Подобные журналы издаются во всех союзных республиках, кроме РСФСР…

Надо рассмотреть вопрос о создании музея русского быта…»

Вчитываются державные старцы… Если уж испугались просьбы о выставках и журнале, то как не прийти в ужас от такого без всякой оглядки на дипломатический протокол утверждения: «Особенно яростно, активно ведет атаку на русскую культуру мировой сионизм…» Потом разъяснил: «Широко практикуется протаскивание через кино, телевидение и печать антирусских идей, порочащих нашу историю и культуру».

Обобщающее предложение: «В свете всего сказанного становится очевидной необходимость еще раз поставить вопрос о более активной защите русской национальной культуры от антипатриотических, антисоциалистических сил, правильном освещении ее истории в печати, кино и телевидении, раскрытия ее прогрессивного характера, исторической роли в создании, укреплении и развитии русского государства».

Читают последние строки: «Для более широкого и детального рассмотрения всего комплекса вопросов русской культуры следовало бы, как представляется, создать авторитетную комиссию, состоящую из видных деятелей русской культуры, писателей, художников, архитекторов, поэтов, представителей Министерства культуры Российской Федерации, ученых — историков, филологов, философов, экономистов, социологов, которая должна разработать соответствующие рекомендации и план конкретной работы, рассчитанной на ряд лет».

Письмо и вправду не втискивается ни в какие привычные каноны. Оно как выброс лавы. Все в нем обжигающими струями в общий поток: боль оскорбленного русского сердца и надежды на проницательность генерального секретаря, пристрастия и прекраснодушие…

То, что высшее партначальство думало об авторе письма, а также контраргументы ему запечатлены в пространных документах, их называли в обиходе записками. Одна за подписью идеологического секретаря ЦК. Вторая, от спецназовской комиссии, за подписью восьмерых ее членов.

Вот некоторые характерные извлечения:

«В свете итогов деятельности нашей партии и народа по осуществлению культурной революции в СССР, по развитию материального и духовного потенциала русского и других народов…

Деятельность советской творческой интеллигенции, начиная с русской, за последние годы проникнута духом все возрастающего сплочения вокруг партии…

В среде творческой интеллигенции огромный положительный резонанс получила постановка товарищем Л. И. Брежневым проблем культуры на XXV съезде КПСС. Единодушное одобрение…

Мы по праву гордимся тем, что советская культура прочно занимает передовые позиции и по идейному, духовному и эстетическому содержанию своему превосходит культуру любой из стран…»

Мало показалось. Стали вбивать в Шолохова — как, мол, посмел не знать-ведать — убаюкивающие себя цифры и факты:

«Русская классическая литература повсеместно изучается в школах, высших учебных заведениях, ее произведения издаются многомиллионными тиражами… В репертуаре драматических театров… Ведущее место в советских театрах оперы и балета… Проведена подписка… С полным основанием можно говорить о ведущей роли художников РСФСР…»

В этих «разъяснениях» появилось и то, что напоминало полвека назад битому-перебитому писателю речи и газеты из 1937-го: «Надо полагать, что тов. Шолохов понимает это, но тем не менее… Следует всегда, а в настоящий момент в особенности, проявлять высокую политическую зоркость, идейную непримиримость… Возможно, т. Шолохов оказался в этом плане под каким-то, отнюдь не позитивным влиянием… Записка тов. Шолохова, продиктованная заботой о культуре, отличается, к сожалению, односторонностью и субъективностью… Именно такой трактовки вопроса хотелось бы нашим классовым врагам, пытающимся сколотить, а если не сколотить, то изобразить наличие в стране политической оппозиции. Идейные противники только радовались бы этому…»

Каково было писателю узнать, что генеральный секретарь партии со всем своим идеологическим синклитом отмахнулся от его встревоженных размышлений. Чрезмерен?.. Зря замахивается обличать чуженациональное и чужестранное влияние?.. Но в ответ старцы не нашли ничего более путного, чем гневливо «разъяснять» писателю свои закостенелые догмы. Не понимали они, что уже не победны давно приевшиеся лозунги дружбы, единства, единодушия… И еще не догадывались, что самоубийственно запрещать размышлять над тем, что ими постановлено считать запретным.

Непредусмотрительное Политбюро изрекло: письмо Шолохова — идейно-политическая ошибка.

Он же просил «широкого и детального рассмотрения». Не хотел становиться — в единственном числе — ни пророком, ни судией, ни прокурором, ни даже врачом. Он подталкивал озаботиться тем, что ЦК все не разглядит болезни с симптомами разложения достоинства великой нации.

Эту проблему и сейчас не умеют обсуждать так, чтобы не допускать расползания тлетворных бацилл и лечить болезнь без хирурга-ампутатора.

Гангрена обозначит себя через историческую эпоху — спустя 20 лет. То конец перестройки: общество раскололось не только на победивших либерал-демократов и побежденных партократов, на реформаторов и консерваторов, но и на патриотов и западников.

Старцы все-таки чуют, что Шолохов их загнал в угол — признаются кое в чем: «В среде творческой интеллигенции высказываются суждения, что недостаточно внимания уделяется отдельным периодам истории России, тем или иным литературным памятникам, таким, как „Слово о полку Игореве“, просветительной роли таких деятелей, как Сергий Радонежский… В СССР боятся упоминать о церкви, о панславизме, либерализме…»

И все-таки пропустили мимо ушей идею собрать лучшие умы и обсудить проблему сообща. Проголосовали за секретное постановление. Оно начиналось так: «1. Разъяснить т. Шолохову действительное положение дел с развитием культуры в стране и в Российской Федерации, необходимость более глубокого и точного подхода к поставленным им вопросам в высших интересах русского и советского народа. Никаких открытых дискуссий по поставленному им вопросу о русской культуре не открывать…»

Словно школьнику: «Разъяснить… Более глубоко…» Таков закостенелый образ мышления.


Дополнение. Деятели партии боялись Шолохова не только из-за речей и писем. А. А. Громыко, главный дипломат страны и член Политбюро того времени, оставил в воспоминаниях свое истолкование романа «Доктор Живаго» Бориса Пастернака в сравнении с «Тихим Доном»: «Я должен высказать свое мнение о „Докторе Живаго“… Главный персонаж произведения — герой, не заслуживающий похвал. Но так ли уж он далек от идейного образа Григория Мелехова, долго не понимающего, как может донское казачество принять новую жизнь, условия которой созданы революцией?» И такое обобщение: «В финале книги мы имеем основания верить в прозрение героя, в его будущее, которое, однако, писатель не развернул перед читателем. Шолохов пытается освободить Григория от груза социальных напластований прошлого, осевших в сознании донского казака. Но так и не сумел до конца это сделать…»

Шолохов умел дать сдачи таким догматикам. Характерен случай с председателем Верховного Совета СССР Подгорным, который приехал в Ростов и выступил с речью перед партийным активом. Шолохов вдруг слышит прилюдное обращение к себе: «Не обижайтесь, но плохи дела у нас и в литературе. Нет среди вас Горького, нет и порядка». Шолохов ему в ответ без всякого политеса: «Вы тоже не обижайтесь. Среди вас в правительстве нет Ленина, поэтому и дела в стране в очень большом непорядке…» Такого еще не было. Зал в одно мгновение сковала тишина. Высокопоставленному визитеру стало плохо — вывели в боковую комнату.

Беседы в больнице

К концу 1978 год: 23 декабря. Узнаю, что Шолохов в Москве. Увы, все чаще свидания происходят в больнице.

Напрашиваюсь на встречу не из праздности. Готовим к выпуску «Тихий Дон» и, следовательно, надо обязательно подписать договор.

Едва вошел в палату, почуял густой запах пряного табачного дыма: на столе мундштук, несколько еще непочатых сигаретных пачек и пепельница, битком набитая окурками и сожженными спичками. Бросилось в глаза — по тогдашним временам редкость из Франции — сигареты «Голуаз». Истязает себя таким злым удовольствием. Курит много. За час общения выдымил пять-шесть сигарет. Он, по счастью, совсем не такой, как в прошлый раз. Свеж обличьем и бодр поведением, говорит легко, без всякой натужности и передыхов, движения рук четки и плавны.

На столе книги. И на тумбочке у кровати том Ивана Гончарова. На подоконнике стопы газет, журналов, тоже какая-то книга и кофеварка заграничного изготовления.

Начинаю с шутки, кивнув на кофеварку: «Уж не самогонный ли аппарат?»

Ответствовал с лукавой усмешечкой одним словом, но выразительно — с многозначительной протяжечкой: «Кончило-о-сь…»

Далее в моем блокноте такие записи: «Что же это, Михаил Александрович, снова в больнице?» — «Ничего особенного. Больше для профилактики». — «Режим-то строгий?» — «Да нет. Посетителей пускают. И есть все дают…» — «А уколы?» — «Колят, мно-о-о-го. Внутривенно». — «Больно, небось?» — «Да нет, не очень. Привык…» Я невольно перевел взгляд на руки — вены лилово-сине-свинцового цвета, словно сплетка проводочков в каком-нибудь электронном механизме.

Отмечу: он быстро пресек пасмурные больничные вопросы. Сам стал спрашивать. И, к чему я уже привык, начал: «Как там Александр Иванович Пузиков?» Это он о главном редакторе издательства. Рассказываю, что этот его многолетний добрый соратник стал лауреатом Государственной премии. «За какие заслуги?» Отвечаю, что за главное участие в подготовке и выпуске «Библиотеки всемирной литературы». (Эта 200-томная библиотека с огромным тиражом — 60 миллионов экземпляров — стала в те годы предметом всеобщей гордости, а не только издательства. И в самом деле, невиданное в мире по своему масштабу просветительское деяние.)

Выслушал и последовал новый вопрос — негаданный: «А что, Ширяев умер?» Я в оторопь, ибо тут же вспомнилось прошлое свидание. Тогда он спросил об этом ветеране издательства, а я обманул — не решался сказать о смерти. Шолохов был в тот день в жутком состоянии. Но, выходит, все помнил, хотя прошло почти восемь месяцев. Он цепко держал в памяти этого редактора — рассказывал всякие о нем смешные историйки.

Вечер. Ему вкатывают тележку с ужином. Надо прощаться. Он пригласил снова прийти — назначил через три дня. Скучает в больничном одиночестве.

Воспользовался приглашением. Приехал в назначенный день. На этот раз не один, а с новоиспеченным директором «Молодой гвардии» В. И. Десятериком.

Шолохов умел начинать разговор даже с незнакомым человеком. Вел его с изыском. То наводил на очень серьезное. То направлял его так, что иначе и не назовешь — «погутарили», вроде бы о пустяках, об обыденном. Но это только на первый взгляд, ибо душа писателя раскрывается и в таких разговорах.

Заинтересованно повернулся к гостю, когда узнал, что его родители живут в селе на Украине. И начал расспросы о том, какая у них живность, какая хата, какие заработки, как оценивают порядки и власть… Запомнились его глаза: в те минуты казалось, что он слушал глазами. Были они у него доверчивые и соскучившиеся по той жизни, которая была отгорожена опостылевшей больницей. Когда услышал, что у стариков при хате собака, произнес без всякой связки: «Надо возвращаться домой…» У меня тут же догадка: «Таков живой ход писательского мышления — ассоциативное».

Потом помолчал-помолчал и стал памятливо излагать, как приехал в один хутор и заприметил у куреня на завалинке дремучего по старости деда:

— Сидит у открытой калитки и перебирает фасоль. Как увидит, кто мимо, так, если на машине, фасольку в одну сторону, а кто пешком, так фасольку в другую сторону.

Я: «Старик при деле и на людях». Ему такой оборот понравился — повторил.

Он в эти два больничных дня, которые были столь счастливо приоткрыты для меня, не замыкался на себе, тем более на своей болезни. Сожалел о смерти композитора Дмитрия Покрасса, он прославился своей песней о буденновской конной армии. Вспомнил знакомство с легендарным летчиком Валерием Чкаловым — восхищался его удалью. Живописно рассказывал (мне тех красок не переложить), как Чкалов после встречи депутатов Верховного Совета с писателями усадил его, Шолохова, в свою легковую машину — редкость по тем временам — и прикатил на аэродром. На поле стоял маленький самолетик — на два места. Они уселись и взмыли: вираж за виражом, а один раз летели даже вниз головами… Шолохов не скрыл, как страшно было.

Завели разговор о новой поэме в то время очень популярного молодого поэта. Я рассказал, как один из тех, кто едва ли не жестче остальных на обсуждении критиковал поэму в отсутствие поэта, потом в ресторане пил со своей жертвой и лобызался. Шолохов произнес с наждачной укоризной:

— Азиатчина какая-то. Критикует и пьет… Двуличие! Разве можно так?!

Рассказываю об идее Госкомиздата и своего издательства развернуть подлинно массовый выпуск классики. Стал пояснять: для этого задумали «Библиотеку классики» громадными тиражами — в один миллион экземпляров. У него тут же вопросы. Не допрашивал — расспрашивал, хотя в записи читается почти что допросно: «Советские классики будут?» — «Да». — «Горький? Фадеев?» — «Да». — «А Леонов?» — «Да». — «А Федин?» — «Да».

О себе ни слова. Я говорю ему о том, что хотим включить «Тихий Дон» в эту библиотеку. Он: «Издали бы без картинок». Пришлось пояснить, что библиотека задумана иллюстрированной. Произнес: «Из-за меня менять нельзя».

Еще рассказываю, что новое собрание сочинений Льва Толстого для массового читателя — в двадцати двух томах — станет по инициативе издательства выходить миллионным тиражом. Одобрил: «Хорошо!» После паузы усилил похвалу: «Очень хорошо!» Поинтересовался однако: «Хватит ли бумаги?» Добавил: «Если не очень пока густо с бумагой, издавайте-ка только самых лучших писателей…» Он знал, что опыт издания классики такими тиражами при хроническом в нашей стране безбумажье только-только нащупывался.

Спросил о Константине Симонове. Вопрос, не скрою, был с пристрастием: «Что, все рвется к власти в Союзе писателей?» Замечу, что отношения у них были непростые — то перепалки-схватки, даже ЦК вмешивался, то Симонов, к примеру, в заступничестве за Шолохова дал отпор Солженицыну — не поддержал обвинения в плагиате, да где — в западногерманском журнале «Шпигель» (1974. № 49).

Потом о Леониде Леонове: «Что-то не слышно, не видно. Зря он прячется, отмалчивается». Знаю — давно знакомы. Особой дружбы не было, а уважение друг к другу проявляли.

Поблагодарил за новое издание «Поднятой целины» — это я ему принес сигнальный экземпляр нового переиздания. Но спросил: «Почему не начали с „Тихого Дона“? „Тихий Дон“ больше читают…»

И неожиданно: «Когда роман вышел, Семен Михайлович Буденный обиделся, что мало рассказано о Первой конной…»

В ответ я припомнил, подхватив тему критики от книгочеев, одно читательское письмо с фразой: «В „Тихом Доне“ ничего ни убавить, ни прибавить». Услышал ответное: «Убавить есть что…» Я давно усвоил: он доброе слово принимал, а поползновение на лесть обрывал. Но цену себе и своему роману знал. Вспомнил для меня, как во время войны получил письмо, в котором читатель поведал, что читал и перечитывал роман да все ждал счастливого для Мелехова конца. «А разве надо было писать так, „со счастьем“?» — проговорил с характерной шолоховской усмешкой-лукавинкой.

Спрашиваю: «Действительно ли, что за „Тихий Дон“ пришлось вступаться Серафимовичу и Горькому?» Ответил: «И Сталину тоже».

Когда он выложил мне свои нелегкие помины о том, как Сталин вмешивался в судьбу романа, разговор как-то незаметно развернулся к теме молодой литературы. Интересуюсь: «Как понимаете причины того, что в последние десятилетия прозаики чаще всего формируются после тридцати лет, а то и позже? Вот вы „Тихий Дон“ уже в двадцать два года…» Он перебил: «Начал в двадцать два, а закончил много позже». Добавил: «Время было тогда другим. Тогда время писателей подгоняло». Я осмелился спросить, уточняя: «Вы, наверное, подразумеваете, что трудно жилось? Вы, как известно, впроголодь жили в Москве, что и заставило, видно, писать побольше и скорее…» Он перебил: «Уж не предлагаешь ли, чтобы и нынче молодым такое доставалось?» Снял ехидинку и продолжил:

— Нет, я совсем о другом… Познание, изучение жизни, накопление жизненного опыта шло само по себе с самых молодых лет. Это потому, что нам, молодым, все или почти все приходилось «пощупать» своими руками… Я это вовсе не к тому, чтобы укорять молодых. Но у них, пойми, годы уходят на школы, институты. Только после этого прикасаются к серьезной, самостоятельной жизни… Хотя, скажу, дерзают все-таки не на полную катушку! Писать умеют, да кое-кто о пустяках пишет.

— Кстати, Михаил Александрович, когда вы закончили «Тихий Дон», вам всего тридцать пять было. Как раз по нынешним временам участвовать во всесоюзных совещаниях молодых писателей.

Это я ему напомнил о том установившемся возрастном цензе, который позволял числиться молодым литератором и участвовать в таких совещаниях.

Шутку вроде бы принял, но отвечал без улыбки: «Эх, попасть бы… Хорошо бы пообщаться… Погужевать вместе. Писателю без этого нельзя».

Был в отличном настроении. Расхохотался, когда я рассказал ему о неудачной попытке «дотянуться» до него своей телеграммой. В ответ пришло по почте «Служебное уведомление»: «Телеграмма не вручена — адресат выбыл, неизвестно куда».

На прощание он спросил, как мне показалось, проявляя светскость в разговоре: «Как погода?» Я ответил: «Хорошо — морозно». Тут он приоткрылся. Оказывается, спрашивал о погоде, явно соскучившись по дому и Дону: «Мне сегодня звонили — в Вёшенской было двадцать пять мороза. Но снега мало. У нас еще поля хоть как-то прикрыло, а у соседей поля голые; озимые могут померзнуть».

…Книги Шолохова, естественно, вышли в упомянутой серии «Библиотека классики». Отправил ему телеграмму: «Дорогого Михаила Александровича сердечно поздравляю выходом „Тихого Дона“ в „Библиотеке классики“ тиражом один миллион экземпляров. Считаем это первым залпом в честь предстоящего юбилея. Горды постоянной дружбой…» Так начали готовиться к его 75-летию.


Дополнение. Встречи с Л. М. Леоновым помогли мне обрести необычный автограф Шолохова.

Однажды Леонов доверил мне полистать фолиант особой ценности — рукописную баниниану. Год за годом, многие десятилетия, он упрашивал премногое число своих выдающихся современников — 294 — оставить автографы с шутливыми и не очень оценками русской бани: Горький, М. Булгаков, Шостакович, С. Прокофьев, Пастернак, Пикассо, Кукрыниксы, Андре Жид, Карл Радек… Последним стал космонавт Севастьянов. Были здесь даже две нотные записи — гимны бане — на слова самого Леонова. Какова коллекция!

Страница за страницей… и вдруг знакомый почерк Шолохова: «Как русский человек люблю не только баню, но и тех, кто умеет попариться самозабвенно, жестоко, до помрачения в глазах. Шолохов. 25 августа 1948».

«С уважением к Вам, осужденный…»

Работая над этой книгой, подумал: стоит обнародовать то, что уже столько времени держу в своих домашних архивных закромах: несколько писем Шолохову. Они тоже составная его биографии. Не удержалось только в памяти, по каким причинам копии этих писем осели у меня. Точно помню, что два из них Шолохов дал почитать, отчего-то решив посоветоваться, как отвечать. Привожу их, но по вполне понятным причинам не сообщая фамилии и адреса.

Письмо 1981 года: «Здравствуйте, Михаил Александрович. Вас, наверное, завалили письмами, просьбами, интервью и тому подобными вещами. Я тоже решила вам написать. Может быть, вы смогли бы мне помочь.

Я воспитываю одна трех детей: 4, 8 и 10-летних возрастов. Мне 33 года. Живу на одну зарплату, которая не велика — 80–85 руб. Так сложилось у меня, что алиментов на детей я не получаю. Отец детей погиб. Я сирота, выросла в детском доме. Живу в однокомнатной квартире. Жить страшно тяжело — я имею в виду материальную сторону. В магазинах голо, а на базаре цены растут. Зарплата не повышается. Концы с концами не могу свести.

Очень хочу переехать жить в сельскую местность. В селе мне было бы легче прокормить детей. Город не люблю, но приходится жить, так как не знаю, куда уехать.

Я русская, живу на Западной Украине. Местные жители „кацапам“ на селе жить не дают. Не любят здесь русских.

Вот как бы попасть в такое село, чтобы председатель был честным, справедливым, добрым к людям — одним словом, в такое село, чтобы там хотелось жить и работать и остаться навсегда.

Михаил Александрович, подскажите, посодействуйте. Помогите мне перебраться в деревню или село в РСФСР. Подскажите, куда я могла бы написать, в какой совхоз.

С уважением к Вам…»

Второе письмо — 1982 года: «Дорогой Михаил Александрович! Мы с женой живем в доме престарелых и инвалидов, где нет условий для творческого роста. Контингент здесь тяжелый, шумно, а у нас бывают гипертонические кризы.

Мой дядя и родители погибли в годы Великой Отечественной войны. Отец мой работал председателем сельсовета. Я инвалид 1-й группы, поэт, 22 года за мной ухаживает жена, она — член Всесоюзного общества слепых.

16-й год стоим в очереди на получение квартиры. Совсем тяжело, но 30 лет занимаюсь литературной работой. У меня есть три книги на родном языке, стихи мои публиковались в журналах, альманахах, учебниках. Пишу и на русском языке.

Помогите, пожалуйста, скорее получить однокомнатную квартиру на первом этаже. Решается вопрос нашей жизни. Уповаю на Вас. С уважением!»

Третье письмо этого же года: «Уважаемый Михаил Александрович! Здравствуйте! Вы берете в руки письмо из места заключения, не так уж отдаленного. Я вынужден обращаться к Вам за таким обращением не с целью оправдать себя, нет, я прекрасно понимаю и пришел к выводу, что именно через Вас, через Ваше содействие мое уголовное дело будет направлено на новое, правильное решение, чтобы пришло к торжеству справедливости не на словах, а на деле.

Пока я не видел такой справедливости. Есть еще среди нас люди, которые, прикрываясь партийным билетом, совершают свои гнусные, антипартийные, антинародные дела.

Нечего скрывать. Уже устал от таких людей. Потому и решил обратиться к Вам. Прилагаю Жалобу.

Оставайтесь крепким, бодрым, здоровым! Не уставайте! С уважением к Вам, осужденный…»

Четвертое письмо — 1983 года: «Дорогой Михаил Александрович! Я прошу проникнуться всей безысходностью моей, когда невинные люди преследуются, а инстанции своим молчанием и бездействием только поощряют расправу над невинными людьми, доводят их до крайности.

Шолохов у нас один на планете. Он поможет мне, т. к. написал волнующий рассказ „Судьба человека“, а моя судьба так же щедра на испытания, как у Соколова, только в советской действительности. Вы заступились за Соколова. Так заступитесь и за меня, которого преследуют уже много лет за критику нашего начальства, которое хочет выглядеть красиво, а сами гробят наше производство, не принимают критику к руководству действием.

Такая советская действительность означает деградацию и угодничество. Подобные явления необратимо ведут к развалу социалистического общества, к потере его авторитета…

А теперь изложу суть дела… (пять страниц. — В. О.) Не откажите в просьбе разобраться и напечатать на всю страну, чтобы знали, что нельзя позволять гробить завод и издеваться над тем, кто хочет лучше работать».

Надо ли сопровождать эти послания какими-либо послесловиями-комментариями про великодушное доверие совсем разных людей к писателю?

Загрузка...