Берия: особое мнение из Вёшек. Борьба за Мелехова. «Поднятая целина» и Хрущев в лодке. Шифровка в Париж. Пастернак и Солженицын. Швеция: кланялись ли казаки? Книга под литерой «Д*» и заступник из Осло. Литературное завещание М. А. Шолохова
Шолохову 48 лет. Новый руководитель партии и страны — Н. С. Хрущев — призвал писателей оставаться «подручными партии», как назвал их.
Но можно ли Шолохова сделать «подручным»? В одном прозревает и взыскует перемен. В другом сохраняет верность своим давним идеалам и мечтам, ведь выстрадал их.
1954 год. Всяк он для Шолохова: и привычен, ибо старое то и дело оказывается рядом, и необычен своими новинами.
21 января. С грифом «Секретно» Суслову кладут на стол письмо из Союза писателей. Читает с превеликим любопытством — такого еще не было: «Старейший писатель, академик Сергеев-Ценский получил от Нобелевского комитета предложение выдвинуть кандидата на Нобелевскую премию по литературе…»
Автор письма опытный чинодворец. На всякий случай — как бы не обвинили в отсутствии политбдительности — приписал: «Нет нужды напоминать Вам о том, что Нобелевский Комитет является реакционнейшей организацией…» Но лукав, посему изложил два варианта: «Можно использовать для соответствующей политической акции: или для публичного мотивированного отказа с разоблачением этой организации, или для мотивированного выдвижения кандидатуры одного из писателей как активного борца за мир».
Письму дан ход. Через неделю Суслову передают заключение Отдела науки и культуры: «Считаем целесообразным рекомендовать через т. Сергеева-Ценского воспользоваться предложением…»
Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Ему семьдесят шесть. Авторитетен среди писателей не только дореволюционным творчеством и романом «Севастопольская страда». Многие помнят, что он пребывал под политическим подозрением. Шолохов с ним не особенно знаком, но при этом имени теплел взором — читал и посему почитал.
Итак, вновь нобелевские токи. Странно получилось: они воссоединили ортодоксального партийца Суслова и опального творца Сергеева-Ценского.
Все эти премиальные секреты не могли долго — в Москве-то! — оставаться в тайне. Долетели и до Вёшек. Шолохов подумал: не иначе как такие новости сменятся горестями. Как в воду глядел. Отзвуки новых терзаний есть в дневнике многосведующего Корнея Чуковского. Здесь в феврале появляется запись: «Вчера мы с Колей были у Федина. Опять разговор о „гужеедах“, взявших в Союзе верх и называющих „эпоху Пономаренко“ идеологическим нэпом». Речь о его сыне-писателе, об идейном противостоянии среди писателей и о новом министре культуры с его либеральными поползновениями, которые не всем нравились.
Дальше — о двух творцах: «Рассказывал (Федин. — В. О.) о мытарствах Твардовского и Шолохова».
Мытарства! Неужто все начиналось сызнова — политпридирки, политцензура, политкупюры? Так и есть: «Твардовский представил начальству продолжение „За далью даль“ (для III книги „Нового мира“), и там два места сочтены надлежащими удалению».
Шолохов — чем же он не угодил? Чуковский заметил: «У Шолохова была вторая часть „Поднятой целины“ — вся ее история». Невнятна запись, можно однако предполагать появление чего-то нехорошего в «биографии» романа. Возможно, это отзвук того, что главы из второй книги проходят «карантин» сначала в Кремле, потом в «Правде».
И будет это продолжаться долго. Он продолжает писать — глава за главой, — а когда печатать будут? Каково писателю! Ждет, смиряя нетерпеливые авторские чувства и свою независимость.
Но не сломлен. Заботится, чтобы в Китай попала для перевода первая книга «Поднятой целины». Сообщает в журнал «Огонек», что «Правда» под предлогом большого объема не будет печать новые главы — может, журнал возьмет? Просит знаменитого художника Ореста Верейского иллюстрировать эти главы. Пишет ответ одному уругвайскому писателю — рассказывает о своих творческих планах на ближайшие два года: закончить «Целину» и военный роман… Случилось и такое: он, прозаик, дает доброжелательный отзыв на одну поэтическую книгу.
Но вдруг сразу две сенсации!
Первая — 23 февраля. Секретариат ЦК, несмотря на армейский праздник, в работе. Идет заседание — протокол запечатлевает: «Принять предложение Союза советских писателей о выдвижении в качестве кандидата на Нобелевскую премию писателя Шолохова М. А.».
Союз писателей тут же обращается к Сергееву-Ценскому. Он без всяких колебаний подписывает письмо в Стокгольм. Вспомнилось ли, как был с Шолоховым соперником на ристалище Сталинской премии. Начал: «Я весьма польщен Вашим любезным предложением. Считаю за честь предложить в качестве кандидата на Нобелевскую премию по литературе советского писателя Михаила Александровича Шолохова…» Обосновывает без всякого политиканства: «Это — эпопея о донском казачестве в бурные годы… В превосходных реалистических картинах писатель раскрывает светлые и темные стороны жизни… Любовь и ненависть, радость и страдания героев описываются Шолоховым с большой проникновенностью, знанием жизни и сочувствием к человеку…»
В конце марта ЦК узнает, что Нобелевский комитет откликнулся. Суслову вручен перевод письма: «Уважаемый господин Сергеев-Ценский! Нобелевский Комитет с интересом принял Ваше предложение присудить Нобелевскую премию М. А. Шолохову. Так как предложения должны поступать к нам не позднее 1-го февраля, Ваше предложение дошло до нас слишком поздно, чтобы быть обсуждаемым за нынешний год. Однако Шолохов будет выдвинут в качестве кандидата на Нобелевскую премию за 1955 год».
Ждать придется 11 лет.
Вторая сенсация — Шолохов задумал новый роман, да какой! Озорной… Но что подтолкнуло к такому невероятному и трудно постижимому помыслу? Не угадать… О нем известно из двух источников. Писатель сообщает одному другу, приправив письмо пряным юмором, — начал с поэтической строки из грузинского поэта Н. Бараташвили, закончил всемирным любовником Казановой: «„И теперь, когда достиг я вершины дней своих“, думаю, что о б…х писать веселее, чем о порядочных женщинах. Ну, какого черта можно написать о порядочной? Пересохнет на лету… Глубоко убежден, что ты — второй номер после покойного Казановы — разделишь мое мнение…» Второе свидетельство — стал заполнять какую-то анкету и вывел: «Могу вам заранее сказать, что этот роман восстановит против меня всех моих читательниц. Но так как к этому времени мне будет под 60, то я смело иду на такой риск и думаю, что не очень много потеряю, утратив благосклонность моих читательниц».
Посмотреть бы на лица ханжей и пуритан из ЦК, когда до них дошел замысел члена партии и лауреата Сталинской премии!
Ортодоксы с иными установками. В «Литературной газете» Шолохов читает статью с установочным заглавием «Священный долг писателя»: «Самая важная, самая высокая задача, со всей настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов — бессмертного Сталина».
Хрущеву очень не понравился призыв почитать Сталина. Тот же час пресек крамолу, потребовав снять с работы главного редактора Симонова.
Шолохов не ринулся по подсказке своей профессиональной газеты «запечатлевать» образ Сталина. Не взялся тут же за воспоминания, а ведь было что вспомнить. Не пополнил славословиями восстанавливаемую «Целину» и роман о войне.
Хрущеву нужны были сподвижники. Ему трудно было преодолеть себя во вздыбленных переоценках Сталина и сталинизма, но и обществу нелегко отрекаться от прошлого.
И до Вёшек долетает, как противоречива обстановка в писательском сообществе. Прощание со Сталиным… Дерзали на пересмотр прошедшего и неминуемо терзали души… Вытаптывали конъюнктурные тропки к новому курсу Хрущева и являли свое историческое плоскостопие… Отрекались от Сталина, а как быть со своей жизнью при Сталине? Растерялись: какой же строкой из этой жизни можно — и надо! — гордиться, какую же вымарывать за вредность в прошлом и за ненадобность в будущем? Надо ли все приписывать Сталину — что же тогда остается народу? Быть ли отныне эпохе возрождения или времени вырождения? Проклятые своей обжигающей неотступностью вопросы — и несть им числа.
Дополнение. Нобелевская премия… В 1993-м прочитал в журнале «Континент» (№ 76) несправедливые слова: «С каким тщанием на протяжении 12 лет Шолохов был ведом окололитературной бюрократией к Нобелевской премии…» Получается, что его талант не самодостаточен.
На мой взгляд, вели его через тернии, как явствует из уже изложенного. А если подталкивали, то не только советские писатели. К примеру, прославленный своей независимостью французский писатель и философ Жан Поль Сартр много лет добивался этой премии для автора «Тихого Дона». Даже снял свою кандидатуру в знак протеста, что ею никак не удостоят Шолохова. Напечатал: «Достойно сожаления, что премию присудили Пастернаку прежде, чем Шолохову… В нынешних условиях Нобелевская премия объективно выглядит как награда либо писателям Запада, либо строптивцам с Востока…»
Шолохов узнает — быть Всесоюзному писательскому съезду. Второй в истории и первый без Сталина. Какие же превеликие надежды питают писатели, что смогут коллективно найти свое достойное место в жизни страны и народа. И ЦК он нужен, чтобы определить место писателей в общественной жизни.
«Правда» стала главным политнаставником для писателей и партрупором для читателей.
3 июня. Старый знакомец — Ермилов — большой ортодокс и любимец ЦК в статье «Советские писатели готовятся к своему второму Всесоюзному съезду» изрекал: «С большой художественной силой воплотила наша литература образ нового героя… Под направляющим руководством Коммунистической партии наша литература успешно… Решения партии по идеологическим вопросам с исчерпывающей полнотой определили задачи советской литературы…»
Перед Шолоховым выбор: поддержать или отвергнуть эти кондовые заклинания.
Пребывание в партии и положение члена президиума правления Союза советских писателей обязывают. При крутых поворотах истории общественность прежде всего обращает взор на великих деятелей культуры — что писали-говорили они прежде, что скажут сейчас.
Шолохов проявил себя в июне — в статье. Его попросили откликнуться на смелое деяние Хрущева — суд над Берией. Хрущеву важны такие отклики в стремлении иметь верное окружение. Боится, что не все проявят партдисциплину. Потребовал от некоторых даже специальные письменные объяснения: мол, был знаком с Берией, как относится теперь… Писали маршалы. Писал редактор «Правды».
Шолохову нечего таить — сразу же выплеснулось: «Имя Берии проклято…»
Мучительно дается статья. Сверяет свои чувства и с приговором суда — он напечатан в «Правде», и с постановлениями Президиума ЦК и партийного пленума — они изложены в передовице. Читает передовицу: «Шпион… саботаж мероприятий партии и правительства… подорвать союз рабочих и крестьян…» Читает приговор: «Антисоветские замыслы… мешал проведению важнейших мероприятий партии и правительства, направленных на подъем…»
Не получилось у Шолохова услужливого отклика. Не захотел тратить на палача привычное «враг народа». Писателю достало политического чутья — чувства слова тоже — не возводить Берию в понятие, которое было изобретено во времена Сталина. Назвал диктатором — «безмерная жажда диктаторской власти». Обошелся без слова «шпион». Не написал, что разваливал народное хозяйство.
Хрущеву и другим проницательным читателям было очевидно, что Шолохов искренен в своем гневе, но своеволен в оценке. Да, Берия палач, но выведен — вот главное! — как порождение времени. Этим отличался его отклик от всех других. Писатель оказался прав. В начале 90-х годов прошедшего века признали, что Берия никакой не шпион и не саботажник.
Трудно ищется истина.
До XX съезда партии с установочным докладом Н. С. Хрущева «О культе личности и его последствиях» надо еще прожить три насыщенных особой политикой года.
У ЦК появились новые заботы — Твардовский закончил поэму «Теркин на том свете». На первой неделе июля Секретариат ЦК ее обсудил и осудил. Хрущев заявил: идейно-порочное и политически вредное произведение — подрыв-де основ советской власти. На судилище были приглашены писатели. Шолохову потом рассказывали, что с резким осуждением поэмы выступили Валентин Катаев, Алексей Сурков, Константин Федин, Александр Фадеев, Константин Симонов.
Еще бы, Твардовский даже такое вывел: «Теркин дальше тянет нить, / Развивая тему: — / А нельзя ли сократить / Данную систему?..»
Что об этом думает Шолохов, член президиума правления Союза писателей? На заседании в ЦК не был. В газетах никакого осуждения от него не последовало. Будет ли защищать? Придет время…
В этом же месяце его оповестили о возможности издать собрание сочинений. Первое! Непростое дело и для писателя, и для издателя. Заново все читать-перечитывать, помечать то, что нуждается в переделках-доработках, и думать, все ли ранние рассказы включать и не потеряла ли злободневности публицистика.
Никто не освобождал его и от депутатских дел. Особенно отягощали жизнь, изматывая душу, письма от избирателей. Почти все с жалобами: то помогите получить жилье, то попал-де в тюрьму по произволу. Таких обращений после смерти Сталина стало очень много. Всем хочется помочь — да трудно прокрутливы заскорузлые механизмы министерств и ведомств.
Вдруг пришло письмо от Левицкой. Как всегда доброе и заботливое. Он усмехнулся ее простодушию, когда в конце прочитал: «Люся на выпускном экзамене писала сочинение на тему „Типы коммунистов по „Поднятой целине““. Все хорошо, но где-то не поставила запятую!»
Подготовка к писательскому съезду в разгаре. Среди начальствующих писателей раскол и разброд. Арбитр и заступник для них ЦК. Они забрасывают Маленкова, Хрущева, Суслова письмами.
Фадеев… Шолохов почувствовал: едва кончились прежние мытарства, как начинаются новые. Старый ареопаг стал новым штабом партии и страны. И он, этот новый штаб, отказался понять два стратегически важных документа от Фадеева: «О застарелых бюрократических извращениях в деле руководства советским искусством и литературой и способах исправления этих недостатков» и «Об улучшении методов партийного, государственного и общественного руководства литературой и искусством».
Уже заголовки говорят, что Фадеев призывает рвать с прежними порядками в партии.
В одном из этих писем есть о Шолохове: «Нельзя, чтобы Шолоховым руководил Вёшенский райком…» Райком он зря употребил в качестве примера — с ним-то у писателя давно полное согласие. Надо бы вместо райкома ЦК обозначить.
Кто Фадееву подставит плечо и станет союзником? У него в Союзе писателей два заместителя. Они всех настырнее в написании писем в ЦК. По уши в предсъездовской суете: кому поручать доклады и кого выдвигать в литначальство. Кроме того, упрямо добиваются, чтобы не Фадеев готовил главный доклад.
Работники ЦК собрали все доводы-аргументы из присланных писем — и к Суслову с предостережениями: «Фадеев предполагает отметить недостатки в работе Союза писателей и его руководящих органов…»
Шолохов. Ему рассказали, что вокруг его имени начинается возня. Кое-кто из собратьев по перу пишет в ЦК.
Одни, чтобы он не был отстранен от дел Союза писателей: «Представляется целесообразным введение в состав руководства Союза писателей Шолохова М. А. Известно, что Шолохов не имеет склонности к такого рода деятельности, но независимо от этого есть большой смысл…»
Другие против; Федор Гладков, к примеру: «Позвонил мне по телефону и грубо бросил мне фразу, что русские писатели не простят мне выступления на съезде против Шолохова… Очень прошу обратить внимание на этот симптоматичный факт». Этот донос от недруга Шолохова еще с рапповских времен.
Шолохову недосуг встревать в распри. Он по просьбе Союза писателей в качестве члена президиума правления в поездках. С чем же выезжал?
…Сентябрь. В Алма-Ате съезд писателей Казахстана. Гость поднимается на трибуну. Ему внимали по-особенному: он и автор «Тихого Дона», и представитель Москвы.
Я в тот год перешел на последний курс алма-атинского университета. По городу только и было разговоров, что о Шолохове. Необычна его речь на съезде. И по форме — никаких привычных восхвалений «пройденных этапов». И по сути — даже до студента дошло, что он в предощущениях новой жизни бродит новой закваской. Как нынче понимаю, он взял на себя смелость призвать к отказу от партпресса. Это подвиг. Но это, однако, часть правды. Он до конца жизни не расставался в речах и статьях со словами о партийности, ибо верил, что только она залог праведных для литературы понятий идейности и народности.
В президиуме съезда Л. И. Брежнев — будущий, на долгие десятилетия, глава партии и страны. Молод, красив и играет бровями — они у него так густы, что, кажется, шуршат. Он недавний секретарь ЦК компартии Казахстана. Впервые видит Шолохова. Этот оратор ростом невелик, на вельможную жестикуляцию не горазд и говорит-то как непривычно, но разве не опасно для устоев?!
Отказал литературным критикам в незыблемом со времен Сталина праве использовать мощь своих идеологических перьев, как выразился, «не в помощь писателям, а на его уничтожение».
Провозгласил невозможное при Сталине право писателя в случае творческой неудачи на «дружескую помощь», «широкое творческое обсуждение».
Призвал относиться к творческой молодежи не только с «отцовской требовательностью», но и — как непривычно! — с «бережливостью». Сказал: «Не ломать крылья».
С добром назвал имя Мухтара Ауэзова, тогда политически опального у местных партбонз казахского писателя. Его клеймили как «буржуазного националиста». «Правда» несколькими днями раньше дала огромную статью «Абай Кунанбаев», где ни слова об Ауэзове, который главным делом жизни считал свой роман об этом великом казахе.
Защитил казахского писателя Сабита Муканова от политизированной критики в «Литературной газете».
Напомнил «ареопагу», что писательская жизнь состоит не только из общения с музами. Заговорил о том, о чем не принято было распространяться: о благополучии тружеников пера, о гонорарах.
Высказался — без единого доброго слова — о повести Ильи Эренбурга «Оттепель». Все жадно читают и в горячке мнений обсуждают эту повесть. Любимого молодежью Симонова тоже не поддержал. Проехался по нему из-за того, что тот самым первым восхвалительно откликнулся на «Оттепель». Нынче достоинства этой повести подзабыты. Не случайно политэмигрант Андрей Синявский писал: «Почитайте кумиров конца 50-х—60-х — скажем, „Оттепель“ Эренбурга. Говорить о расцвете литературы на основании этой, да и других вещей, невозможно. Подъем был скорее политический, нежели творческий». Мир тесен — нередко до хруста в костях: жизнь, увы, столкнет на узкой политической дорожке Шолохова и Синявского. Но об этом дальше, когда попадем в 1966 год.
Была и такая шолоховская филиппика: «Когда писатель создает идейно-порочное произведение и под тем или иным предлогом пытается протащить политически вредные народу и партии „идейки“, я за то, что здесь надо критиковать „на уничтожение“. Тут можно не стесняться в выражениях и орудовать пером, как разящим мечом».
От страны скрыли эту речь. «Правда» для репортажа из зала съезда расщедрилась на подвал. Но из речи посланца Москвы осталась всего дюжина слов: «Съезд ваш проходит под знаком острой творческой критики недостатков в работе писателей Казахстана». Шолохов огорчился: все свели только к Казахстану. Цензура!
Он пожаловал к нам в университет. Актовый зал битком… Никакой вступительной речи! Поразил тем, что охотно отвечал на множество вопросов. Не смутился — ведь у взыскующих университетчиков они остры. Эх, я не догадался взять блокнот. Помнится спустя полвека, жаль, немногое: язвительность, с какой он перечислял имена писателей плодовитых, но не даровитых, как доказало время. И ведь прав оказался. А тогда многие протестующе бухтели.
Его заманила к нам группа студентов-филологов. Одна из них — Нина Устинова — почти через полвека передала мне свои воспоминания: «Мы проникли к нему в гостиницу… Нет, не оставил он впечатления благости, благополучия и величия классика, наоборот, усталость, раздражение, как бы я сейчас сказала, внутренний дискомфорт… Он ходил по тесной комнате. Явно не в духе, какой-то взъерошенный, в голубой рубахе, без галстука… Запомнился жест: небольшая ладонь не без изящества касалась усов. Угощал нас яблоками, которые стояли в вазе на столе… Наши вопросы типа „над чем сейчас работаете?“ он легко оставлял без ответа. Не вызвало никакой его реакции, что несколько студентов пишут дипломные работы по его творчеству… Прощание (за руку!) сопровождалось его подшучиванием над двумя нашими парнями: „ввиду малочисленности не забудьте, что вы мужчины“».
Писатель перед нами, студентами, никаких обид не обнажал. Днем раньше в «Правде» на два подвала появилась статья с рассуждениями и с примерами к рассуждениям о великих заслугах советской литературы. Шла генеральная строчка: «Эти произведения учат советских читателей…» К ней — реестр имен и произведений: Горький, Маяковский, «Как закалялась сталь», «Педагогическая поэма», «Молодая гвардия», «Повесть о настоящем человеке» и еще, еще. Не было только «Тихого Дона», а «Поднятая целина» — лишь упомянута. Выходило, что писатель-академик главным своим романом в учителя не вышел. Шрам к шраму, и так всю жизнь.
Потом его дорога лежала в Киев — с такой же представительной миссией на такой же писательский съезд. И здесь явил себя еретиком.
Все новые странички заполняются для новых глав «Целины». С какой легкостью читаются первые строки второй книги, но как тяжело давались они взыскательному перу. Как красивы светлые пейзажные краски и как чернится бумага от зачеркиваний-перечеркиваний после поиска писателем нужных слов… Мария Петровна первой знакомилась с этой манящей живописью: «Земля набухала от дождевой влаги и, когда ветер раздвигал облака, млела под ярким солнцем и курилась голубоватым паром. По утрам из речки, из топких, болотистых низин вставали туманы…» (Кн. 2, гл. I).
Когда же первые главы из этой книги пойдут в печать?
В «Огоньке» то, что прочитали, понравилось и тут же было запушено в работу; вызвали даже художника. Правдисты тоже стремительно проглотили новое творение. Шолохов для них всегда престижный автор, да и радость для подписчиков. Но перепугались! Видимо, ждали сцен счастливой колхозной жизни, а читают про Якова Лукича с его политическими сомнениями и про двух открытых врагов советской власти Половцеве и Лятьевском. И вторая глава с тем же. Даже в третьей главе, где появился Давыдов, все Лушка да Лушка, но ничего о передовиках-ударниках.
Отправили рукопись в ЦК, Маленкову. Он отказался быть судьей. Посоветовал передать рукопись Хрущеву. Тот определил, что право первому читать новые главы — за Сусловым, бессменным после Жданова главным идеологом, а значит, главным цензором. Неделя, другая, третья… Шолохов не выдержал — взялся за телефон, чтобы напомнить о рукописи. Суслов, которого совсем не зря называли «серым кардиналом», поразил: оказался и непочтительно краток, и неприлично резок. Он нашел хитрый предлог для отказа: общеполитическая газета не может печатать романы. «Забыл», что для «Правды» отрывки из романов Шолохова — давняя, к радости читателей, традиция.
И тут же новая неприятность — «Огонек» отложил публикацию. Можно понять редакционное начальство: былые нравы не искоренены — живут с оглядкой на партначальство.
Но не для Шолохова этот порядок. Восстала душа. Решил, что надо идти за справедливостью к Хрущеву.
Встретились. Какой контраст Сталину! Обаяние выходца из рабочих низов, просторечие, то и дело перчик в выражениях, но волны несдержанности, небрежен в одежде, суетлив в жестах, явная неначитанность, обильные штампованные заверения, что ЦК и классику надо быть вместе. Словом, сердце яро, места мало, расходиться негде.
— Читать главы? Меня и Суслов просил. Вот быть отпуску! И тогда я обязательно рассужу вас и Суслова — не надо вам ссориться.
Спустя время, когда сошлись поближе, Шолохов выслушал поразительные признания и, хочешь не хочешь, стал сравнивать с литературным багажом Сталина:
— Мне столько читать приходится всякого — для художественной литературы нет времени. Не скажу, не хватает, а просто нет. Документы читать — глаза устают, в голове будто кто молотком постукивает. Помощников заставляю читать. Они у меня мастера. Особенно Лебедев. Все лишнее опускают…
Хрущев пооткровенничал, как его знакомили с новым сочинением Шолохова:
— Чтец Лебедев не очень искусный. Не сразу со слуха вникнешь в содержание. Я на него поглядывал. Гляжу, увлекся. Местами, смотрю, едва улыбку сдерживает. А вообще он не из улыбчивых. Читал так, что и меня увлек…
И такую тайну открыл:
— Читал он мне в море. Отплывали от берега на лодке, слегка покачивает на волнах, того гляди, усну. А не уснул. А потом потребовал первую книгу и в два дня прочитал.
Стал давать роману свои политические оценки — и был, как Шолохов убедился, проницателен:
— Ох, Михаил Александрович, лукавый ты человек. Вспомни, как беднота кулацкое имущество делит. Вроде вот тебе сочувствие бедным, а подумать, так ты заложил все объяснения нашей беды в колхозах. Умелых уничтожали, а неумехам где же страну накормить.
Вернулся к аппаратным игрищам — напомнил: «Вопрос Суслов остро поставил — ни к чему печатать романы Шолохова в газете». Но выказал характер: «„Правде“ не зазорно печатать Шолохова».
Шолохов отомстил Суслову — позвонил и сказал: «Как вы полагаете, Михаил Андреевич, „Правда“ как общеполитическая газета уронила себя?..» Суслов смолчал.
…Месяц оставался до открытия писательского съезда. ЦК без устали руководит подготовкой. Неослабно внимание, и крепок контроль. Шолохов не обделен ни тем ни другим.
Маленкова знакомят с письмом одного писателя — главное в нем: «Многие советские люди, думая о приближающемся съезде писателей, надеются увидеть на его трибуне основным докладчиком самого крупного и любимого писателя нашего времени Михаила Шолохова. Между тем руководство Союза писателей во главе с А. Сурковым даже не обратилось к Шолохову с просьбой сделать основной доклад (или хотя бы доклад о прозе). Впечатление такое, что руководство Союза писателей почему-то отстраняет Михаила Шолохова от руководящей литературно-общественной деятельности».
Автор письма ничего не добился. В резолюции никакого желания что-то предпринять: «Тов. Суслову М. А. Прошу ознакомиться. Г. Маленков». И ясно, по какой причине боятся дать Шолохову программное слово: как был неуправляемым своедумцем, так им и остался.
У «Правды» та же тактика — «не замечать» Шолохова. В конце октября очередная предсъездовская статья — огромная: подвал. Даже заголовок являет собой стратегическое обобшение — «Живые герои советской литературы». Автор Борис Полевой. В статье названы герои Горького, Н. Островского, Фадеева, Ал. Толстого… Нет Шолохова. Он, наверное, отбросил газету и чертыхнулся.
Через день еще подвал: «О главном герое». Какой-то мало известный критик превозносит главных героев книг Фадеева, Горбатова, Василия Ажаева, латыша Упита… Из двух романов Шолохова выдернул одного персонажа — Давыдова; Мелехову — любимцу миллионов — не место в главных; все еще жив приговор: отщепенец.
Те, кому ЦК доверил подготовку докладов, верны тем же суждениям. Секретарь Союза писателей поэт Алексей Сурков передал партначальству тезисы главного доклада: называются лучшие романы, повести, сборники рассказов… Есть и Шолохов. Единожды упомянут в разделе «О тружениках деревни» — в списке, чохом, в нелепом сочетании прозы и поэзии, больших и малых творцов: «Шолохов, Панферов, Бабаевский, Твардовский, Грибачев, Недогонов…» Симонов тоже представил в ЦК свой доклад «Советская проза»: многословно о творениях Панферова, о Шолохове же проходное упоминание.
1 ноября — очередная статья в «Правде» «Во имя жизни и мира». Похвалы романам многих писателей. Шолохов обойден анализом творчества. Названа лишь фамилия. Экий автор статьи! Видно, чует, что ЦК не нацелен славить «Тихий Дон». Все та же стратегия — упрощение строптивого.
На следующий день здесь же выступил тогдашний руководитель Союза писателей поэт Николай Тихонов со статьей «Ближе к жизни». Восхваляет Полевого, Симонова, Шагинян, Горбатова, Кочетова, Гранина, донца Анатолия Калинина… Нет Шолохова. Получается, что его перестали считать «близким к жизни».
10 декабря. Еще один смотр рядов. Некий полковник взялся за анализ военной темы в большой статье. Как в парадном расчете выстроил целый взвод: Фадеев — «Молодая гвардия», Леонов — «Нашествие», Корнейчук — «Фронт», Полевой — «Повесть о настоящем человеке», проза Симонова, Казакевича, стихи Суркова, Алигер… Шолохов в списках не значится. Будто не было в войну рассказа и глав из военного романа.
Дополнение. Работая над второй книгой «Поднятой целины», Шолохов не мог не вспомнить замечаний Сталина по первой: «В беседе со мной обратил внимание на необходимость очищения языка моих произведений от неполноценных, сорных слов. Например, обратил внимание на начало 34-й главы „Поднятой целины“: „Сбочь дороги — могильный курган…“ Что за слово „сбочь“? — говорил товарищ Сталин. — Нет его у нас в русском языке. Есть слово „сбоку“, есть „обочина“».
Дисциплинированные редакторы, как выявил шолоховед Г. Ермолаев, исполнили указание вождя и исключили это слово — полностью в «Целине» и в 30 случаях в «Тихом Доне». После смерти Сталина Шолохов восстановил прежнее изъятие.
Новый писательский съезд — старые традиции. Увы, писатели перед съездом разобщены. Зато ЦК монолитен. Он изложил в закрытой директиве руководителям Союза писателей свои требования четко и ясно: «Съезд должен подчеркнуть особое значение Союза писателей как творческой организации, призванной бороться за проведение политики партии в области литературы, за повышение идейно-художественного уровня творчества, повседневно заниматься идеологическим воспитанием писателей. Съезд призван еще больше объединить и сплотить писателей…»
Заранее скажу: Шолохов отказался поддержать эти директивы в таком политизированном виде — и потерпел на съезде тяжкое поражение.
15 декабря 1954-го «Правда» выходит с шапкой на первой странице: «Сегодня в Москве открывается второй Всесоюзный съезд советских писателей». Здесь же и передовая статья «Литература советского народа» — без Шолохова. Газета пестрит многочисленными приветствиями съезду от писателей — к Шолохову за этим редакция не обратилась. Статьи: Федина на два подвала, Катаева… Нет в них упоминаний Шолохова. Фотографии, фотографии делегатов. Нет Шолохова. 16 декабря. В «Правде» помещены снимки со съезда, президиума тоже. Во втором ряду от стола — скромненько, не сразу и различить — сидит Шолохов. Напечатали изложение доклада. В нем несколько разделов и десятки, десятки — не сосчитать — имен. Раздел «Социалистический реализм — наш метод творчества»: в нем названы произведения Алексея Толстого, Константина Федина, Всеволода Иванова, Валентина Катаева, других. Шолохов представлен Давыдовым из «Поднятой целины». Из творца с мировым именем все сотворяют автора одного произведения.
Шолохов выступает. В газете его речь переложена всего в 22 строках. Кое-кому места доставалось намного больше, например Эренбургу. Пропололи шолоховскую речь в угоду ЦК, и миллионы читателей узнали немногое: «М. Шолохов посвятил свое выступление вопросам повышения писательского мастерства. Основную причину серьезных недостатков он видит в ослаблении требований писателей к своему труду и снижении оценочных критериев, установившихся среди критиков. М. Шолохов сделал ряд критических замечаний о творчестве К. Симонова и И. Эренбурга, а также в адрес „Литературной газеты“ и ее редактора Б. Рюрикова. Писатель сказал, что существующая система литературных премий нуждается в пересмотре. Заканчивая свое выступление, Шолохов заявил: „Каждый из нас пишет по указке своего сердца. А сердце принадлежит партии и родному народу, которому мы служим своим искусством“».
Взбешен оратор. Речь — кроме последних двух фраз — была совсем другой. Он отверг традицию благостных выступлений, вконец расплюснутых от многолетнего употребления: «Наш съезд протекает прямо-таки величаво, но, на мой взгляд, в нехорошем спокойствии. Бесстрастны лица докладчиков, академически строги доклады, тщательно отполированы выступления большинства…»
Каково выслушивать это «полировщикам» из ЦК, которые заняли привычные для себя места: одни в президиуме, другие в рабочих съездовских комнатах. «Правильные» доклады и речи многих демонстрируют верность отживающим порядкам. Того, кто мог отважиться на «неправильные», укротили еще до съезда. Например Фадеева. На предсъездовских посланиях Фадеева в ЦК «погребальная» резолюция: «ЦК КПСС считает неверной общую пессимистическую оценку, которую дает советскому искусству и литературе т. Фадеев». Шолохов позволил себе не согласиться с мнением ЦК. Он поддержал настроенность Фадеева. Зал услышал:
«…Неужели все вопросы, которые волновали нас в течение двадцати лет, уже решены и нам остается только подбить итоги достижений и наделанных за это время ошибок?..»
И пошли упреки — один за другим — серьезнейшие, позиционные:
«Остается нашим бедствием серый поток бесцветной, посредственной литературы…
Была ли напечатана хоть одна критическая статья, в полную меру, без всяких скидок, оговорок и оглядок выдающая должное какому-либо литературному мэтру за его неудачное произведение? У нас не может и не должно быть литературных сеттльментов и лиц, пользующихся правом неприкосновенности…
Мы обязаны ходатайствовать перед правительством о коренном пересмотре системы присуждения премий работникам искусств и литературы, потому что так продолжаться не может…
„Литературной газете“ нужен руководитель, стоящий вне всяких группировок и группировочек, человек, для которого должна существовать только одна дама сердца — большая советская литература в целом, а не отдельные ее служители, будь то Симонов или Фадеев, Эренбург или Шолохов…»
И еще, еще критика. Потом перечислил, как выразился, «подлинно талантливые произведения». Выделил при этом совсем не схожих своими творческими и политическими устремлениями творцов. Доказал широту своих взглядов: мол, хоть и идейно-творческий табачок врозь, а читать интересно. Это и давний недруг Федор Гладков, но и Леонид Леонов, старая идеологическая заноза для ЦК. Это Александр Твардовский с его начинающимся противопоставничеством власти и демонстративно аполитичный Константин Паустовский. Это опальный у себя в Казахстане Мухтар Ауэзов и заблиставший своими «Окопами Сталинграда» Виктор Некрасов, будущий политэмигрант. Это весьма ортодоксальный Петр Павленко, Александр Фадеев и проявившийся как писатель после войны украинец Олесь Гончар, старейший поэт из Белоруссии Якуб Колас и латыш Андрей Упит. С особым уважением отозвался о Валентине Овечкине, авторе смелых очерков «Районные будни» о необходимости решительных перемен в руководстве сельским хозяйством.
Сошел с трибуны. По газетному отчету не узнать, снискал ли аплодисменты. Зато перья перестраховщиков рьяно заскрипели… Правдисты, как уже знаем, взялись опреснять речь. Работники Отдела науки и культуры ЦК поспешили с донесением начальству. Воссоединили в своей записке два неугодных выступления — Шолохова и Овечкина: «Необоснованно дали отрицательную оценку современной советской литературе. Их критика имела односторонний характер… Отвлекали съезд от серьезного обсуждения важных творческих вопросов…» Каково: отвлекали!
Последний день съезда. Литературное начальство заготовило проект постановления. Он просмотрен в ЦК и, понятное дело, «отполирован».
Обсуждение… Голосование… Шолохов будто и не выступал. Зал послушно голосует за постановление, в котором так много стародавнего: «Инициативная деятельность Союза писателей, который за истекшие два десятилетия полностью оправдал себя… Советскими писателями созданы художественные произведения, отразившие пафос… Величайшим завоеванием художественной культуры…»
Ему отвратительна эта риторика, которая и впрямь залоснилась от длительного употребления. И каково осознавать свою невостребованность. Нелегко сдирать привычную кожу. Год назад написал к 50-летию КПСС умильную, не больше того, статью с умильным же заголовком «Вечно здравствуй, родная партия!». В ней одни восторги. Ничего от присущего Шолохову правдописания — сплошь правописание. Будто не пребывал, и тогда тоже, в мучительных терзаниях.
Увы, ЦК отклонил его желание помочь обновить отношение партии к литературному сообществу.
Шолохова пытаются держать под контролем и после съезда. Не нравится его независимость. Выступает перед избирателями — и едва заговорит о литературе, речь сразу непривычная: «Вот многие торопят — напиши и роман о Ростсельмаше, и пьесу. Недавно получил письмо из Китая: просят написать очерк о коллективизации, чтобы помочь социалистическому строительству нового народного государства. А я так думаю: лучше, чем сегодня отделаться очерком, — завтра закончить „Поднятую целину“».
Вскоре грянул гром. В ЦК пришло сообщение из Пекина, от советского посла: «В декабре прошлого года М. Шолохов прислал на конкретную просьбу „Женьминь Жибао“ письмо, в котором пишет, что в короткой статье трудно что-либо написать, так как „все в миллиардном движении масс, подобном стихии, — величественно, все ярко, и взятые отдельно краски из могучего полотнища жизни не дадут всей картины“». ЦК не оставил без внимания сигнал посла — в Союз писателей направлено предписание: «Примите меры».
Конец года — в одном из писем Бориса Пастернака появляется фамилия Шолохова в связи с Нобелевской премией: «Люди слышали по ВВС (английское радио Би-би-си. — В. О.) будто (за что купил, продаю) выдвинули меня, но, зная нравы, запросили согласие представительства, ходатайствовавшего, чтобы меня заменили кандидатурой Шолохова, по отклонении которого комиссия выдвинула Хемингуэя, которому, вероятно, премию и присудят. Хотя некоторые говорят, будто спор еще не завершен. Но ведь все это болтовня…»
В декабре вёшенец отчитался перед одним москвичом: «Пользуясь зимней порою, работаю, как волк на овечьем базу: грызу, рву, уничтожаю то, что не по душе, но все-таки продвигаюсь вперед». Добавил: «И довольно успешно».
Некоторые главы второй книги «Поднятой целины» он переписывал по семь и даже десять раз.
Особое новогодье выявляло себя за новогодним столом. Домашние вспомнили — в этом году грядет мужу и отцу полувек!
Шолохов не очень любил следить за суетами международной жизни. Ныне в ней было слишком много от неугомонного Хрущева. Это и угрозы империализму — не без блефа, чтобы предостеречь от милитаристских замыслов. Это и, чтобы расколоть стан противника, тонко найденный ход — искать союзников в среде международной прогрессивной общественности и в бедных странах.
…Февраль. Депутат Шолохов голосует на сессии Верховного Совета за Декларацию по укреплению международного доверия.
И тут же решил обратиться к деятелям мировой культуры со страниц первого номера нового журнала «Иностранная литература». В письме — призыв к сотрудничеству. США и СССР выделены. Шолохов рискнул предложить непривычное для времени холодной войны: «У писателей всего мира должен быть свой круглый стол. У нас могут быть разные взгляды, но нас объединяет одно: стремление быть полезным человеку».
Как отозвались за границей? Многие поддержали, и в их числе такие в то время известные творцы, как Эрве Базен, Андре Моруа, Альберто Моравиа, Уильям Фолкнер, Франсуа Мориак, Говард Фаст, Рокуэлл Кент…
Как отозвались в ЦК? За спиной Хрущева, но по благословению коснеющего Суслова состряпали попрек главному редактору журнала: «Обратить внимание т. Чаковского на то, что налаживать контакты и сотрудничество с деятелями буржуазной культуры следует без идеологических уступок…»
Шолохову по секрету рассказали об этом предостережении замшелых ортодоксов. Не испугали. Не собирается уходить от тревог и забот времени.
…Получил письмо одного видного тогда литературоведа Корнелия Зелинского. В нем о продолжающемся позорном отлучении Есенина от народа: «Что-то странное… Все делается для того, чтобы замолчать и забыть поэта… Его стихи фактически запрещены для исполнения по радио… Более чем за четверть века о Есенине не появилось ни одной серьезной статьи…» И попутно рассказал Шолохову, что написал книгу о великом поэте.
Читал с горечью — ведь тоже любил Есенина. Тут же за дело — отправил письмо в издательство «Художественная литература»: «Почему бы не издать книгу о Есенине? Большой русский поэт, и о нем ни слова… На мой взгляд, работа заслуживает внимания». Замечу: быть и далее усилиям Шолохова, чтобы Сергей Есенин занял подобающее место в отечественной культуре.
Середина февраля. Еще одна забота писателя выражена в письме — сообщил детскому писателю Петру Стародумову: «Собрался к Вам в Сибирь и, в частности, на Ангару…» Что же тянет в далекие земли? Явно не только желание попутешествовать. Встревожен, что тогдашняя «великая стройка коммунизма» — Ангарская электростанция с плотиной-гигантом — навредит природе: «Что там наделали с чудесной рекой?» Припомнил опыт такой же «великой стройки» в своих краях: «Неужто и на Ангаре будет действовать, по примеру нашей Цымлы, рыбоподъемник, куда заходят только те осетровые, которые имеют законченное высшее политехническое образование?»
Но вдруг опомнился — не быть этой поездке, потому оправдывается: «Держит за штаны вторая книга „Целины“». Однако же задумал и без поездки что-то, для чего понадобились ему дополнительные сведения: «Не поленитесь и напишите подробнее о всех изменениях, кои происходят на взнуздываемой Ангаре».
Март. Тоже обжигающие заботы. Занялся реабилитацией — пусть и посмертной — своего друга конструктора-оборонщика, зятя Левицкой. Обратился с письмом в Комиссию партийного контроля при ЦК: «Тов. Клейменова Ивана Терентьевича я знал с 1930 г. В течение восьми лет почти ежегодно он и погибший в Отечественную войну писатель Кудашев В. М. приезжали ко мне в ст. Вёшенскую отдыхать и охотиться. Всех нас связывала большая дружба, и как друзья мы всегда держались запросто, но никогда ни разу за все восемь лет я не слышал от Клейменова антипартийного слова или даже намека на него.
По моему глубочайшему убеждению, Клейменов — безгранично преданный партии и чистый коммунист — стал жертвой происков подлинных врагов народа.
В 1938 году я ходил к Берия по делу Клейменова. Будучи твердо уверенным в том, что арест Клейменова — ошибка, я просил Берия о тщательном и беспристрастном разборе дела моего арестованного друга. Но Берия при мне, наведя по телефону справки, сказал, что Клейменов вскоре же после ареста расстрелян.
Верю, что ознакомившись с „делом“ Клейменова, Комиссия Партийного контроля при ЦК КПСС посмертно реабилитирует убитого врагами коммуниста Клейменова И. Т.».
Весна выдалась нехорошей во многих смыслах. Это даже отразилось в письме вдове Клейменова, где писал о том, что продолжает бороться за реабилитацию ее мужа: «Стоит у нас дикая, атомная зима. Дон вскрывался за зиму дважды, чего не помнят древние старики. Уже в течение 3-х недель на Дону — беспрерывный ледоход. Все речки „играли“ по несколько раз, и мы уже давно отрезаны от внешнего мира. Самолеты почтовые не летали все время из-за дурной погоды…»
Неужто это мрачная стихия накликала беду — негаданную? Инсульт! Удар, как говорили в старину. Первый с таким диагнозом. Но уже второй — военная контузия! — удар по работоспособности. Сильный характер, однако, совладал с этим. Не было никакой паники. Выкарабкался и старался не придавать значения сигналу свыше. Такое настроение отразилось в весточке Левицкой: «Долго и зло хворал. Началось с гриппа, а закончилось осложнением, и я едва не остался калекой (что-то случилось с правой ногой, нечто вроде паралича, но сейчас уже научился ходить, хотя и с трудом)…»
Такое вот перенес, а по-прежнему драчлив в литературных схватках. Вставил в письмо отклик на съезд. Стал пояснять, что не было чего-то «крамольного», как сам написал, в его речи против Федора Гладкова: «Не верьте Гладкову…
В опубликованной стенограмме — все как было, за исключением изъятых мелочей. В частности, я дружески советовал „голому королю“ не обижаться на критику, а „одеться“ поплотнее и не в фасонистую, а в добротную „одежду“, только и всего». Шолохов зря прибедняется — критика перехваленного властью писателя (дважды подряд год за годом лауреат Сталинской премии) получилась край как колючей.
Из Москвы в ответ приободряющая весточка от Левицкой — «давление» Шолохова на Комитет партийного контроля по «Делу Клейменова» возымело действие: «Ваше письмо произвело большое впечатление и двинуло дело вперед».
Добавила: «Вы — настоящий друг».
И читалась эта фраза как указ о присвоении самого высшего у человечества звания.
Дополнение. Любовь Шолохова к Есенину стала известна в семье наследников поэта. Потому-то от его сестры Екатерины придет в Вёшки «деловое» письмо в октябре 1964-го: «Дорогой Михаил Александрович! Издательство „Советская Россия“ готовит к выпуску однотомник С. А. Есенина, в который войдут почти все произведения поэта. Мне поручено составить этот сборник, и я очень бы хотела, чтобы Вы написали предисловие к этому тому. Вам доступно понимать творчество Есенина. Если будет возможность, не откажите. С глубоким уважением, сестра поэта С. А. Есенина».
Как сказала-то — «доступно понимать»!
«Поднятая целина», вторая книга… Пополнилась рукопись монологом Щукаря. Да таким, что цензура долго будет обливаться потом — «пущать или не пущать» этакую усмешливую двусмысленность: «Много я разных брошюров прочитал… после социализма припожалует к нам коммунизм… Тут-то меня и одолевает сомнительность, Кондратушка… В социлизм ты входил, слезьми умываючись, а в коммунизм как ты заявишься? Не иначе как по колено в слезах прибредешь, уж это как бог свят!» (Кн. 2, гл. XXII).
И прежняя шолоховская живопись: «Спускался благодатный дождь… Теплые, словно брызги парного молока, капли отвесно падали на затаившуюся в туманной тишине землю, белыми пузырями вспухали на непросохших, пенистых лужах; и так тих и мирен был этот легкий негустой дождь, что даже цветы не склоняли головок, даже курицы по дворам не искали от него укрытия…» (Кн. 2, гл. IV).
Его писательская палитра, несмотря на инсульты, по-прежнему щедра. Рождались новые присловья-поговорки. Для Лушки придумал: «Умный и с дураком умный, а дурак и с умным вечный дурак». Для Аржанова придумал: «У черкесов — сердце, а у русских заместо сердца камушки, что ли? Люди, милый человек, все одинаковые».
Жаль, что житейская суета то и дело отвлекает его от писательского стола. Впрочем, эти отвлечения — суть характера.
Принялся защищать одного молодого писателя от обвинений в политической ереси. Но творческими принципами не поступился: «Никакой „крамолы“ в рассказах нет, все это выдумывают досужие „мыслители“. Рассказы просто по-детски беспомощны, только и всего». Снабдил коллегу советом: «Если хотите посмешить читателя, — не злоупотребляйте юмором и гиперболой… То и другое отпущено Вами в лошадиной дозе. Так нельзя».
Новое чтение — опять присланы рассказы. Остроумен в отзыве: «Сюжет разворачивается, как изношенная пружина…»
Пообщался с вдовой Николая Островского, проведал!
По-доброму оценил иллюстрации к «Левше» Лескова престарелого художника Николая Кузьмина, будущего лауреата Ленинской премии.
Все это и немало другого приходило к вёшенцу в эти зимние месяцы. Так преодолевал инсульт.
Апрель. ЦК не забывает писателя Шолохова. Памятливость эта, как знаем, через раз с лихом. Ныне принято постановление «О награждении писателя Шолохова М. А. орденом Ленина». Вскоре Президиум Верховного Совета издал следующий указ: «За выдающиеся заслуги в области художественной литературы, в связи с пятидесятилетием со дня рождения наградить писателя Шолохова Михаила Александровича…»
24 мая. «Правда» почтила от имени партии и правительства его юбилей — напечатала указ и разверстала подвалом редакционную статью. Писателя трагедийного дара и светлых художнических чувств превратили в жреца соцреализма и партдогматизма: «Героическая романтика революционной борьбы… Шолохов — глубоко партийный писатель… „Поднятая целина“ стала настольной книгой у тех, кто строит социализм…»
Шолохов в своих даже обычных в писательском общении поздравлениях выражал себя наособицу. В эти дни отослал телеграмму Сергееву-Ценскому: «С истинным наслаждением прочитал „Утренний взрыв“. Дивлюсь и благодарно склоняю голову перед Вашим могучим, нестареющим талантом. Ваш Шолохов».
Время начало отсчитывать второй полувек шолоховской жизни…
Подступило для Шолохова время определиться — во всеуслышание — каким он представляет себе после смерти Сталина взаимодействие партии и писателей.
Шолохов в «Правде» поздравил свой цех — деятелей культуры — с вступлением в новый год. И начал необычно: «Не хочется повторять давно уже всем известные истины… Сухая это была бы закуска к новогоднему столу!» И закончил на свой особый шолоховский лад: «Молодым — творческой зрелости, зрелым — молодого задора и упорства в постоянном стремлении к совершенству».
Видимо, не случайно обратился к литературной молодежи. Мэтр из Вёшек готовится поучаствовать в работе Всесоюзного совещания молодых писателей. Его учредители и радетели — ЦК ВЛКСМ и Союз писателей. Собрали одаренных литераторов со всей страны. К ним прикрепили лучших творцов. Но намечены не только семинары. В первый день общая встреча — шли наказы-пожелания от устроителей. Шолохов вошел в число главных наставников. Был краток — в отличие от других предстал не назидателем.
Начал не без ехидцы: «Мои друзья из нашего писательского руководства ставят меня иногда в неловкое положение. Дескать, тебе необходимо выступить. А о чем? Ну, о том, что писательский труд не легкий…»
Далее, однако, предостерег от зуда бравурной конъюнктурщины. Тогда в угоду Хрущеву навязывалась одна тема — о целине да о целинниках. Явно вспомнил свою поездку в те места и пошел наперекос требованиям партагитпропа: «У нас вот шарахнулись и пожилые и молодые на целину за темами и сюжетами. И мы видим, результат не так уж хорош, а зачастую просто плачевный».
Продолжил под оживление в зале: «Не оставайтесь в литературе до старости в детских коротких штанишках!» Но тут же добавил: «Хотелось бы вам пожелать, чтобы вы в литературе не остались перестарками. Известна такая категория девиц, которые долго не выходят замуж. Пусть скорее приходит к вам творческая зрелость. Пусть она радует не только нас, писателей, но и читателя, огромного и требовательного, настоящего читателя, какого, пожалуй, нигде в мире еще нет».
Завершил возвышенным требованием: «Надо приблизить творчество к своему сердцу и горячо любить нашу трудную профессию. Еще раз напоминаю вам: как бы ни было трудно на первых порах, не гонитесь за легким успехом. Вы — наше будущее. За многими из вас уже стоит настоящее, но будущее, будущее писателя, есть у вас всех. Вы — великолепные представители великолепного народа. Желаю вам добра, успехов, больших свершений, дорогие мои друзья!»
Пока был в столице, кто-то из всегда всё знающего литначальства таинственно шепнул: жди, мол, от Хрущева чего-то необычного. И в самом деле, учудил Хрущев. Горазд был на эксцентрику. В конце января Секретариат ЦК принял постановление «О выдвижении кандидатов на Нобелевскую премию мира: Принять предложение Министерства высшего образования (т. Елютин) о выдвижении на Нобелевскую премию мира тт. Скобельцына Д. В. и Шолохова М. А.».
Усмехнулся на это: ЦК уж шибко переоценивает силу своих постановлений — они на мировую общественность не действуют. Никогда и не вспоминал сию тщеславную хрущевскую затею.
Да, не прост Хрущев. То уподоблялся бульдозеристу, то представал сеяльщиком.
24 февраля. Предпоследний день очередного XX партсъезда. Делегат Шолохов на вечернем заседании слушает неожиданный для большинства доклад Хрущева «О культе личности и его последствиях». Это первая попытка от имени ЦК развенчания роли Сталина в истории великой страны.
Шолохов… Какие же переживания в его душе в это предночье. Лично знал Сталина… Сколько свершений связано с вождем… С его именем народ шел на подвиги в труде, под фашистские пули на войне, на расстрелы в своих — советских — застенках… От него голодомор… При нем коверкали цензурными ножницами его произведения… Но ведь и замечал-ценил… Ни одного доброго слова не услышал от Хрущева о Сталине, а справедливо ли это?.. В недавней поездке в Киев Шолохов сказал среди писателей о том, в чем никогда до этого не признавался публично: «Меня достаточно много били…» Проявил и мужественное прямодушие: «… и достаточно незаслуженно хвалили».
Двумя днями раньше он стоял на этой же трибуне, где сейчас Хрущев. Он шел тогда держать речь, а встречь ему не только взгляд Хрущева, того, кто готов будет замахнуться на самого Сталина. В президиуме сталинская гвардия — ареопаг! — Молотов, Каганович, Маленков… Давно знают писателя — неуправляем! Вряд ли забыли его острые выступления на партийном съезде в 1939-м и на недавнем писательском съезде.
Он и на этот раз не изменил себе:
— Я обязан сейчас, с глазу на глаз со своей родной партией, говорить о литературе пусть горькую, но правду…
Речь — антисталинистская — не была антисталинской. Не содержала ни призывов к гробокопательству, ни скрытых или явных вздохов-сожалений, что совсем скоро на иконе будет зачернен нимб. Он не унизил себя линькой в одночасье. И не клялся в любви к новому руководителю страны. И не стал осторожничать — для критики избрал не «отдельные недостатки».
Он призвал покончить с порочной традицией вторгаться в творчество:
— Никаких впредь заданий по «валовому» охвату писателей злободневными темами…
Еще фраза, и державных идеологов покорежило, когда услышали, что тормоз для творчества — стародавние порядки, а ответственность на них, на главных партийцах:
— Нет и не будет в ближайшее время добротных книг, если положение в литературе не изменится самым коренным образом, а изменить его может только партия…
Шолохов замахнулся на основополагающую для партии догму: не замечать пагубной для литературы конъюнктурной халтуры. На недавнем писательском съезде отверг то, что восхваляли «полировщики». И на этот раз гнет ту же линию. Под руку подвернулся Сурков. Он с этой же трибуны от имени Союза писателей возвеличивал «достижения» числом книг. Шолохов с отпором:
— Да разве количеством выпущенных книг измеряется рост литературы? Ему надо было сказать о том, что за последние 20 лет у нас вышло умных, хороших книг наперечет, а вот серятины хоть отбавляй!
Вот какой удар нанес Шолохов по 20-летней истории Союза писателей! Но никто не посмеет упрекнуть его в антисталинской конъюнктурщине. Как раз 20 лет тому назад — тоже на съезде — сердито говорил о серятине в присутствии самого Сталина.
Еще замах на запретную тему — призвал прекратить держать писателей в политической зависимости от парттребований «не отставать от жизни»:
«Определенное отставание литературы от жизни вполне закономерно, потому что серьезная литература — не кинохроника…»
Осудил начальственно-бюрократическую систему — выходит, пошел дальше раскритикованных в ЦК записок Фадеева:
«Постепенно Союз писателей из творческой организации, какой он должен бы быть, превращался в организацию административную, и хотя исправно заседали секретариат, секции прозы, поэзии, драматургии и критики, писались протоколы, с полной нагрузкой работал технический аппарат и разъезжали курьеры — книг не было…»
А каково было воспринимать покушение на святая святых со времен создания Сталиным Союза писателей:
«Властолюбие в писательском деле — вещь никчемная. Союз писателей — не воинская часть и уж никак не штрафной батальон, и стоять по стойке „смирно“ никто из писателей не будет…»
Непривычно звучали на партсъезде, среди партийных лидеров, столь категоричные заявления от писателя:
«Надо решительно перестроить всю работу Союза писателей…»
«Творческих работников надо избавить от излишней заседательской суетни, от всего того, что мешает им создавать книги…»
Властолюбие… административность… перестройка. Треть века минуло — и только после смерти Шолохова, к концу 80-х годов, осмелились вслух гвоздить «административно-командную систему» (добавлю: взамен придумали не менее гибельную перестройку даже культуры с ее новой для страны системой повсеместного шоу-бизнеса).
В конце речи все ждали привычной лести докладу и докладчику. А в докладе Хрущев призывал: «В исторически кратчайшие сроки догнать и перегнать наиболее развитые капиталистические страны…» Шолохов обошел вниманием сию похвальбу.
Он обратился с похвалами к писателям. Выбрал только тех, кого, как оказалось, и нынче продолжают охотно читать: Пришвина, Вересаева, Алексея Толстого, Шишкова, Ольгу Форш. Начал с Сергеева-Ценского. Не забыл своего крестного — Серафимовича. Правда, зачем-то упомянул и своего давнего недруга Федора Гладкова.
И тут же заметил с озабоченностью: «Большая ответственность лежит на нас за подготовку и рост молодой смены». Уточнил: «Писатели растут медленно, и надо уже всерьез и глубоко думать о том, что будет иметь советская литература не только в шестой пятилетке, но и через 20–25 лет, когда из нынешних ведущих писателей не останется почти никого».
Закончил требованием к ЦК — искать «необходимую форму помощи своим писателям».
Дополнение. Шолохов и Сталин… Сложна своей многогранностью эта тема. С одной стороны — напомню — нет имени вождя в «Тихом Доне», никаких похвал — в «Поднятой целине» и только критика — в «Они сражались за родину». С другой стороны, такое шолоховское высказывание о Сталине в войну: «Нельзя оглуплять и принижать… Не может победить Армия, руководимая бездарным или просто неспособным Верховным Главнокомандующим». С третьей стороны, еще одно наблюдение писателя: «Каким был Сталин? Разным, но не близким. Всегда несколько отстраненным, даже при самом заинтересованном разговоре». Я попытался обобщить эту тему в статье «Был ли Шолохов сталинистом?» (Сборник «Проблемы изучения творчества М. А. Шолохова. Шолоховские чтения-97. По итогам Международной научно-практической конференции». Ростов н/Д., 1997).
Важно обозначить принципы моего отношения к теме. Стремлюсь отделить персонифицированные оценки Шолоховым роли Сталина в истории, в том числе в создании великой державы, от той политики, которая воцарилась в стране при фактическом попрании идеалов коммунистического гуманизма. Это я именую сталинщиной.
На следующий день после съезда Шолохова пригласили встретиться с преподавателями и слушателями Академии бронетанковых войск.
Гость пышет нерастраченным на партсъезде жаром. Как всегда при встречах с читателями, отверг всякие там доклады-вступления. Получилось прямое общение с помощью вопросов и ответов.
— Какие меры считаете необходимыми для исправления деятельности Союза писателей?
— Безусловно, руководство должно быть коллегиальным. Сейчас Союз писателей превратился в бюрократическую организацию. Курьеров много, а дела мало.
— Расскажете о роли Сталина в работе Союза писателей?
— Сталин был все-таки генеральным секретарем партии, а не Союза писателей. О его роли трудно говорить.
Нетрудно заметить, что ушел от необходимости по партконъюнктуре того дня низвергать, но и ни слова хвалебного. Продолжил:
— Подхалимов было много. Были произведения, где описывалась поездка Сталина на фронт…
— Правда ли, что вам рекомендацию в партию дал Сталин?
— Нет, такой чести я не был удостоен…
— Правда ли, что роман «Они сражались за родину» писался по указу Сталина?
— Это не соответствует действительности.
— Почему оставили работу над произведением «Они сражались за родину»?
— Потому, что считал необходимым закончить вторую книгу «Поднятой целины».
— Почему перерабатывали «Тихий Дон»?
— Я не перерабатывал, а его утюжил. Исправлял стилистические погрешности. Автор записки спрашивает, как я отношусь к Мелехову. И если бы состоялся суд над ним, помиловал ли бы я его. Он (автор записки. — В. О.) бы его помиловал. Я бы, наверное, тоже помиловал.
— Как относитесь к Леонову и Федину?
— Очень хорошо отношусь. Оба талантливые писатели…
— Как относитесь к Бунину?
— Как писателя я его очень люблю. Тот же вопрос о Хемингуэе. Я считаю его «Старик и море» удивительно хорошей книгой. Повесть читается с большим интересом.
В записке утверждают, что многие не любят Симонова. А почему не любят? Это дело вкуса. Симонов — несомненно талантливый писатель. А что ему пять раз присуждали Сталинскую премию, то я к этому не имею никакого отношения.
Почему я не отношу Эренбурга к своим друзьям? Я считаю его «Оттепель» клеветнической, клеветой на русский народ.
— Кто на вас влиял из классиков?
— Толстой. Может, Чехов, хотя манера письма у нас различная. Как я отношусь к Есенину? Он очень талантливый поэт.
— Вопрос о платных выступлениях.
— Для меня этот вопрос встал впервые в Военно-воздушной академии, где мне предложили деньги. Я им сказал, что зарабатываю пером, а не голосом.
— Правда ли, что вы все свои гонорары отдаете на строительство тех или иных районных или областных учреждений?
— Как же все отдать? А самому что? Без штанов ходить?
Дополнение. Продолжаю тему: Сергей Есенин и Шолохов. Я поразился, когда в архиве ЦК нашел просьбу Шолохова и двух его коллег Михаила Исаковского и прозаика Всеволода Иванова восстановить право наследования для сестер великого поэта.
Это было тогда, когда власть еще не рассталась с подозрительным отношением к нему. В 1958 году ЦК принял постановление «О неправильном подходе к переизданию сочинений С. Есенина». В нем сначала было критическое определение: плохо, что печатали стихи, «проникнутые упадническими, религиозными настроениями, отражавшими идейную незрелость и растерянность поэта, не понимавшего смысла перестройки страны на социалистических началах». Затем последовал вообще запрет поэзии Есенина: «Считать нецелесообразным выпуск в 1958–1959 гг. новых сборников произведений С. Есенина. Подготовку к выпуску четырехтомного собрания сочинений С. Есенина в издательстве „Советская Россия“ прекратить».
Партсъезд оставил громкую по себе память докладом Хрущева. Его долго еще обсуждали. Речи ораторов тоже. Шолохов не снискал лавров своими призывами к отказу от старой литературной политики. Не только у партначальства. Беда, что оказался непонятым многими в своем «цехе».
Дошли ли до него отзвуки рассуждений многострадального писателя Варлама Шаламова, который недавно вернулся из лагеря на Севере? В письме друзьям гневается на тех, кому выступление Шолохова понравилось, но достается не только вёшенцу: «Шолоховская речь… Мне было стыдно ее читать — как может писатель, большой писатель, понимать свое дело таким удивительным образом. Как странно определены болезни писательского мира. Какие бесподобные рецепты здесь предлагаются…» Рядом строки о Твардовском: «Сейчас по Москве ходит рукописная поэма „Василий Теркин на небесах“ — сатирическая расправа…» Не догадывается, что Шолохов будет причастен к этой поэме.
И Фадеев откликнулся — начертал в одном своем письме: «Что касается выступления М. Шолохова, то главный его недостаток не в оценке той или иной персоны, а в том, что он огульно обвинил большинство». Огульно… Большинство… Загадка — почему не разглядел открытого союзничества. Через день поостыл. В новом письме, хотя и назвал Шолохова «дедом Щукарем», но в некотором роде признал необходимость его речи. Сопоставил ее с выступлениями всех других писателей-делегатов — не в их пользу: «Выступали не на уровне и не о том говорили, о чем нужно говорить сегодня».
Сергеев-Ценский в эти съездовские дни напечатал статью в «Литературной газете». Шолохов со своим «Тихим Доном» предстал под его авторитетным пером в широком обобщении: «Высота творческого духа… широкие горизонты». Шолохов оценил это единственное доброе слово о нем в те дни.
ЦК узнал о недовольстве речью Шолохова из полученной записки «О некоторых вопросах развития современной советской литературы». В ней среди прочего говорилось: «Руководство СП болезненно восприняло выступление М. Шолохова…» Те, кто писал этот документ, сами не удержались от раздражения: «Заостренная форма…»
Александр Фадеев. Много нехорошего накопилось с 20-х годов в его отношении к Шолохову. И опасные политические упреки в отсутствии «коммунистичности», и противодействие «Тихому Дону», и сопротивление присуждению премии. Даже Сталин разглядел такое отношение и однажды взял да и рассказал Шолохову: «Фадеев выступает против „Тихого Дона“ по причине, что роман содержит „антисоветчину“».
Вёшенец за многие годы не проявил в ответ ни попыток мести, ни желания прервать отношения. Сопротивлялся, а в конце концов вышло так, что заступился и гневно отверг нечестивый посмертный наговор.
…Май. Погиб Фадеев: самоубийство. Шолохов читает в газетах сначала некролог — странный, вопреки обычаям до неприличия краткий. Потом извещение ЦК о смерти члена ЦК — неблагорасположенное. Еще читает опубликованное «Медицинское заключение о болезни и смерти товарища Фадеева Александра Александровича». В нем нехорошее, непринятое в нашей стране для траурных публикаций сообщение — об алкоголизме.
Тут-то и проявил себя. Взорвался! Немало писателей осудило решение вывалять покойного в грязи. Кому было не ясно, что не водка причина рокового выстрела?! Но с иском кинулся один — Шолохов. Не принял политического блуда. Попытался переговорить с кем-то из высшего партначальства — хотел образумить. Но разговор случился только с председателем Президиума Верховного Совета страны, со старцем Климом Ворошиловым. Мне Шолохов его так пересказал:
— Зачем, спросил, посмертно унизили писателя, героя Гражданской войны, вместе с делегатами X съезда партии штурмовавшего мятежный Кронштадт, в 21-м году, тяжело раненного в том бою?! — В ответ Ворошилов своим ноющим голосом сказал: «Фадеев нам страшное письмо оставил, на личности членов Президиума ЦК перешел».
Ворошилов проговорился о существовании какого-то письма. Шолохов полон порывом обнародовать правду о гибели Фадеева:
— Спросил о письме у Хрущева, когда он был здесь, в Вёшенской: «Никита Сергеевич, письмо-то, оно у вас?» Он сказал: «Никакого письма не было». Обманул.
Хрущев и Шолохов… Глава партии понимал величие писателя. Как-то вёшенец снял трубку, чтобы познакомиться с первым секретарем нового Каменского обкома; эту область создали на части ростовских земель: «Здравствуйте, как, мол, у вас дела?» Тот в амбицию: «Как-нибудь справимся с делами, а вы, дорогой Михаил Александрович, не отвлекайтесь, пишите свои романы». — «Мудак!» — сердито сказал Шолохов. Оскорбленный секретарь — с жалобой к Хрущеву. Тот вспылил: «Сколько у нас в Союзе областей? А сколько в стране Шолоховых? Так вот, сегодня же езжай к Михаилу Александровичу и попроси у него извинения за свою бестактность. И будем считать, что вы мне не звонили».
Родилась легенда, что Хрущев не то обаял собой писателя, не то подчинил. Легко поверить: общение, переписка. До сих пор нет-нет да кто-то и ворохнет из 60-х годов нелепую байку, что их жены — сестры.
Писатель в самом деле во многом поддерживал Хрущева, но не во всем. Хрущев искал его расположения, но иной раз отталкивал. Шолохову пришелся по душе новый руководитель — после XX съезда напечатал с одобрением новой политики несколько статей. Но блюдет меру в знакомстве и общении. Совсем не часто вписывает в свою публицистику имя Хрущева. Нарушает традицию. Обошелся без восхвалений даже в речи при вручении ему Ленинской премии. Хрущев, в свою очередь, наверняка самолюбиво надеялся, что именно в годы его верховной деятельности могут появиться два новых шолоховских произведения. Он, как не раз до войны Сталин, удовлетворенно читал в «Правде» обещание писателя поскорее закончить «Поднятую целину» и «вплотную взяться за роман „Они сражались за родину“». А с другой стороны, знал, что писатель мучается поисками и решениями главной линии этого романа — как отобразить Сталина, но не помог искать истину. Он требовал то только черных красок, то вообще не писать о Сталине.
Упрям Шолохов: не стал ни ручным, ни подручным.
Осенью писатель наметил себе дальнюю дорогу — на реку Урал в Западном Казахстане. Договорился с местным начальством о таком путешествии и о том, чтобы пожить здесь. С пребывания семьи в войну полюбились здешние земли и здешние люди.
С ним напросились Мария Петровна и младший сын, взяли ружья, рыбацкие снасти и пачки чистой бумаги. Всего же записалось в путешественники с Шолоховым девять человек.
Отправились на машинах. Пока ехали несколько долгих дней, цепкий взгляд писателя много чего увидел из деяний людских.
Но сначала другое переполняло душу, что выльется в письме: «Ночевали под Камышином в полынной степи, под стогом сена. Красота! Поэзия!» Новая ночевка, когда переправились через Волгу, и в письме новая краска — Казахстан поднимал по призыву Хрущева целинные земли: «Всю ночь не давали спать мощные тракторы…»
Гостей встретили и посоветовали устроить себе пристанище в самом глухом и дико-красочном месте: могучая река, старица Боброво, тихие озера и лес. Шолохов потом заметит в письме вёшенцам: «Не житье здесь, братцы, а рай… Здесь-то тишина потусторонняя…»
Братанов Яр называлось это место. День обживались, а уже на ночь, выйдя на реку на бударе (так назывались здесь большие лодки), поставили снасти и на заре под крики восхищения выловили осетра-икрянку. Развели самодельный рассол-тузлук — получилась отменная икра, которой, как заявил писатель, он не едал и на кремлевских приемах: серая, крупная и благоухающая свежестью! В километре — озеро. Добытчики вернулись оттуда с сотней карасей и окуней, а еще пробудили тишь пальбой — утки не считаны! И пошли от казана клубящие благоухания: царская уха-то! Уток хватило еще и на копчение. Потом неподалеку разведали приманчивые ягодой колючие заросли — ежевика: изобильная, крупная и крепко-сизая от зрелого долгостоя; за полчаса — ведро; то-то наготовили пузатых вареников.
Рыбак Шолохов отметил в письме: «Осетра можно поймать в любое время, но мы не жадные…» Охотник Шолохов заметил: «В ста метрах по лесу и мызгам пасутся дикие кабаны…» Если кто ночью спал чутко — с открытым охотничьим ухом, — так улавливал, как они чмокающе вязко пробираются по грязи, смачно жрут клубни болотных растений, фыркают и чешутся о деревья. Отец порадовался за сына: не поднялась рука — не спустил курок! — на свинью с семью поросятами. Отметил в письме: «Утром сияющий и довольный рассказывал: свинью можно было бить прямо под его сидкой. Пожалел, и правильно, без матки поросята зимой пропали бы». Писатель Шолохов признается в этом письме: «Работать еще не приступал. Скоро начну. К столу уже потягивает…»
…Октябрь. На шолоховском столе несколько густо исписанных листиков с дописками, вставками, поправками, вписками. На последнем дата: «Начало октября 1956 г.». То целинный очерк «По Западному Казахстану».
Он заканчивал его в конце месяца. Что же получается? Конъюнктура — восславить под праздник революции «всенародный подвиг советской молодежи по призыву Хрущева!»? Так тогда все назойливо восклицали в газетах и на собраниях-митингах. Шолохов предал очерк огню.
Остались от написанного только наброски. Уже начальные строки свидетельствовали — не было никаких завитушечно-праздничных здравиц целинной эпопее и ее вдохновителю: «Конец августа. Блекло-голубое, словно выцветшее за долгие летние дни небо и маленькое неяркое солнце над (степью) сталинградскими степями, покрытыми сизой мглой. Жарко и душно, как перед дождем, но на небе ни облачка. Слабосильный ветерок еле-еле шевелит поникшие от жары (травы) листья деревьев. А пыль на дорогах такая, что не продыхнешь. Она высокой серой стеною встает за машиной и медленно, мягко рушится, клубясь и оседая на обочинах дороги, на придорожных травах (серым пушистым слоем покрывая все вокруг). И уже не разберешь на ходу, где мелькнет полынь, где донник или сурепка, — все одето (серым, пушистым) дымчатым, как козий пух, серым слоем пыли…»
И в концовке тоже никаких примет поддакивания пропагандистской шумихе. Шолоховское перо пошло вслед чувствам: «…А вот на пристани и старое, тоже издавна знакомое: всюду грязь и мусор, валяющиеся с утра объедки пищи, арбузные и дынные корки, а над всем этим неприглядством — мириады мух. Среди ожидающих очереди на переправе — грязные, оборванные (дети) малолетние детишки цыган танцуют, выпрашивая милостыню, и, поощряемые скучающими шоферами, откалывают такие непристойные коленца, что стоящие (неподалеку) вблизи женщины негодующе отворачиваются. Блюстителей общественного порядка на пристани что-то не видно».
И все же сжег очерк. Внучка Левицкой поведала, как Шолохов читал его у них в семье. Кончил читать и изрек: «Ну, куда я теперь с этим, когда кругом фанфары победы, знамена, ордена, шумиха?» Есть дополнения и от дочерей писателя. Мария Михайловна рассказывала: «Помню, что негодовал, когда рассказывал о бесхозяйственности, о том, что зерно гноили…» Светлана Михайловна уточнила: «Как отец относился к целине? Отказывался поддерживать официальщину».
Сожженный очерк — огненная строка биографии.
Когда вернулись домой, к писателю обратилась редакция новорожденной газеты «Советская Россия»: ждем напутствия.
Невелико оказалось приветствие, но нашел для него две особые темы. Писал: «Нет, никому не отнять у нас нашей великорусской гордости…» Еще пожелал не только «отражать», как требует партагитпроп, «трудовые достиженья», но и видеть «заботы и нужды», «недостатки», «чаяния и сокровенные думы» соотечественников. И явно не без издевки дополнил: «Чего, естественно, не в состоянии сделать союзные газеты, обремененные обилием вопросов всесоюзного и международного характера».
Дополнение. Поднимаемая целина и автор «Поднятой целины»… В Вёшки приехали два корреспондента той целинной газеты в Акмолинске (позже Целиноград, а ныне Астана), где мне пришлось быть первым редактором. Принял, душевно побеседовал, даже посетовал, что никак не соберется в наши степи. Интервью, однако, не дал и никаких побуждений что-либо написать для целинников не выказал, хотя и одарил редакцию автографом: «Работникам „Молодого целинника“ с дружеским приветом. М. Шолохов. 12.07.1962».
Ни посланцам нашей газеты, ни кому другому ни раньше, ни позже не признавался, что в 1956-м пытался взяться за целинную тему.
Вёшенская. Ноябрь. Мария Петровна, как-то заглянув в кабинет, приметила на столе новую стопочку исписанной бумаги. Не очень многолистная… И не новая глава из «Целины» или военного романа. На первой странице выведено: «Рассказ». Рассказ? Спустя столько лет после «Науки ненависти» в 1942-м вернулся к рассказу! Выспрашивать у мужа не было принято — все ждала, когда он сам объявит.
Вдруг собрался в Миллерово. Захватил жену — проветримся-де, хватит киснуть! Сказал, что едут в гости к Баклановым. То были старые добрые знакомые, глава семьи — директор тамошнего завода.
Едва на порог, как, ясное дело, обычное: «С мороза-то — за стол, за стол!» Червячка заморили — одну для «сугрева» пропустили, и тут гость предложил: «Хотите почитаю — из нового…» Надо ли было спрашивать?
И он взялся читать свой новый рассказ — про войну. Начало какое светлое да еще и по всем приметам родное для слушателей: «Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры…»
Но вот заканчивал печально и читал к тому же с усталой хрипотцой и попыхивая уж не счесть какой сигаретой: «С тяжелой грустью смотрел я им вслед… Может быть, все и обошлось бы благополучно при нашем расставании, но Ванюшка, отойдя несколько шагов и заплетая куцыми ножками, повернулся на ходу ко мне лицом, помахал розовой ручонкой. И вдруг словно мягкая, но когтистая лапа сжала мне сердце, и я поспешно отвернулся. Нет, не только во сне плачут пожилые, поседевшие за годы войны мужчины. Плачут они и наяву. Тут главное — уметь вовремя отвернуться. Тут самое главное — не ранить сердце ребенка…»
Тишина, вздохи, кто-то из женщин всхлипнул. Зашумели: посыпались благодарствия и поздравления и, разумеется, от хозяина соответственный тост вслед неизбежному вопросу: «Когда же и где же появится? В „Правде“, что ли?»
Ответствовал: «А мне не понравилось… Буду еще дорабатывать…» Хозяину тихо-тихо — одному — проговорил: «Это эпизод из жизни. Видишь, какова она бывает. Нет ничего богаче жизни».
Москва. Первая неделя декабря. В Кремле поняли, что далеко не всех писателей удалось сплотить после съезда. Писательский «цех» бурлил, как в перегреве котел, — не иначе быть взрыву. ЦК надумал провести встречу-совещание: вдруг удастся воздействовать — одних привлечь в союзники, других припугнуть. На встрече в президиуме секретари ЦК — Суслов, будущий министр культуры Екатерина Фурцева и недавно возвращенный из Казахстана Брежнев.
Совещание длится пять дней… Критикуют Твардовского за «Теркина на том свете», Эренбурга за «Оттепель», как казалось идеологам, за излишне критическое отношение к советской действительности, Ольгу Берггольц и начинающего поэта Евтушенко. Шолохова с каждым из них судьба уже сводила или еще сведет. В числе «воспитуемых» Владимир Дудинцев, Даниил Гранин…
И он сам в прицеле. По нему стрелял прямой наводкой секретарь правления Союза писателей Борис Полевой. Он в те времена свой в ЦК — активно поставлял туда письма с заверениями об идеологической отмобилизованности писателей. Полевой осуждал Шолохова за выступление на партсъезде: «Речь Шолохова, по моему твердому убеждению, нанесла существенный вред, и в этом надо отдавать себе отчет».
Какова же махровая партдемагогия: «Самый любимый писатель критиковал советскую литературу…» Крамола! Полевой взялся защитить, как выразился, «руководство партии литературой» от Шолохова. Разложил шолоховское выступление на несколько тезисов. Так удобнее прицеливаться: тезис от Шолохова — выстрел от Полевого:
«Первый тезис — писатель не связан с массами. Это как раз тот самый тезис, который в течение двадцати лет мотается на страницах самой реакционной печати…
Второй тезис. Наша литература по существу погасла в 30-х годах. Но ведь именно в 30-е годы с особой остротой встает лозунг партийности литературы, именно после роспуска РАППа, именно с 30-х годов партия стала особенно заниматься и руководить литературой… Все наши заклятые „друзья“ на Западе все время говорили, что в 30-х годах литература кончилась…»
Брежнев и предоставил слово Полевому, и слушает наивнимательно. Даже подыгрывает. Вот оратор критикует тех, кто не очень-то горазд сражаться с «идеологическим врагом»: «Мы отстреливаемся пока что из мелкокалиберного оружия…» Будущий генсек тут же ему в поддержку: «Я хотел бы сказать, что выстрелов не слышно».
Шолохова не было на этом расстрельном совещании: то ли не пригласили, то ли нашел возможность не прийти.
Конечно же ему рассказали, как палил по нему секретарь Союза советских писателей, а секретарь ЦК не одернул.
Шолохов появился в Москве чуть позже, на второй неделе декабря. Читал свой новый рассказ в редакции «Правды». Тот самый рассказ про войну, с которым недавно познакомил друзей в Миллерово. Читал по-особенному — замедленно, с длинными паузами, словно здесь, за этим столом еще только замышляя, чему дальше быть. В жестах взмелькивала почему-то одна правая рука — получалось, что он ею себе изредка дирижировал… Вдруг воткнул сигарету в пепельницу, проговорил: «Это то, что успел написать…» И встал из-за стола хмурым, попрощался. Таким здесь его еще никто не видывал.
Он снова появился в редакции 29 декабря. И снова главный редактор созвал членов редколлегии: Шолохов будет читать! Самые проницательные уловили — рассказ предстал доработанным.
Рукопись осталась на столе у главного редактора. Пойдет ли, как говорят газетчики, в набор и на полосы газеты?
В последнем номере «Правды» за 1955 год появилась первая часть «Судьбы человека», а окончание — в первом номере нового года.
Шолохов нашел в нем такую простоту стиля, чтобы сразу же, без всяких затей представить своих персонажей читателю: «Вскоре я увидел, как из-за крайних дворов хутора вышел на дорогу мужчина. Он вел за руку маленького мальчика, судя по росту — лет пяти-шести, не больше. Они устало брели по направлению к переправе, но, поравнявшись с машиной, повернули ко мне. Высокий, сутуловатый мужчина, подойдя вплотную, сказал приглушенным баском: „Здорово, браток!“».
Десять лет минуло после победного 1945 года. Война, однако, не отпускает писателя. Почтил тех, кто ради родины был готов на любые муки, но не стал предателем. Отдал незаметным героям — Соколовым — должное.
Однако же рассказ без всяких фанфар. И начало таковое. И конец этой истории поражал читателя грустно-щемящей неопределенностью: «Два осиротевших человека, две песчинки, заброшенные в чужие края военным ураганом невиданной силы… Что-то ждет их впереди?» Никакого тебе слащавого «соцреализма»!
Видимо, потому партагитпроп и его прислужники из числа официозно мыслящих критиков и литературоведов принялись засиропливать рассказ. Они писали о нем только одно и никак иначе: гимн стойкости советского человека. Из этого следовало, что не следует углядывать в этом рассказе ничего иного.
Но у проницательных читателей как раз-то иное прочтение. Один из них — мой в 1957-м первый в журналистике редактор казахстанской молодежной газеты. Доверился со своим, по тем временам запретным, мнением мне, сыну «врага народа»:
— Рассказ Шолохова возносят только за одно: за тему солдатского подвига. Но литературные критики такой трактовкой убивают — безопасно для себя — истинный смысл рассказа. Правда Шолохова шире и не заканчивается победой Соколова в схватке с фашистской машиной. Делают вид, что у рассказа нет продолжения: как большое государство, как большая власть относятся к маленькому человеку, пускай и великому духом. Шолохов выдирает из сердца откровение: смотрите, читатели, как власть относится к человеку — лозунги, лозунги, а какая к черту забота о человеке?!
— Плен, — продолжил он, — искромсал человека. Но он там, в плену, даже искромсанный, остался верен своей стране, а вернулся?.. Никому не нужен! Сирота! А с мальцом две сироты… Песчинки. И ведь не только под военным ураганом. Но Шолохов велик — не соблазнился дешевым поворотом темы: не стал вкладывать своему герою ни жалостливой мольбы о сочувствии, ни проклятий в адрес Сталина. Разглядел в своем Соколове извечную суть русского человека — терпеливость и стойкость.
Эти его рассуждения не остались без следа. Много позже пришла мысль, что судьба Соколова и Ванюшки — это как бы продолжение судьбы Мелехова и Мишутки. Ведь как надо было Григорию, чтобы не слышать от Кошевого угроз и подозрений, — сына в охапку и… бежать. Правда, некуда было.
То, как оценили новое шолоховское творение солдаты-ветераны и вдовицы, первыми узнали почтальоны: отклики, отклики.
Вёшенский музей хранит много таких посланий. Одно письмо пришло с Дальнего Востока, от группы тех, кто освободился из ГУЛАГа: «Прочитали рассказ „Судьба человека“. Ох, как он нам всем помог. Дорогой наш заступник, сняли вы с нас черное пятно общественного презрения. Теперь не устыдятся за нас наши дети. Нас реабилитировали…» Из Праги написали: «Ввиду того, что я сам провел 6 лет в Заксенхаузене, в вашем произведении особенно ценю правдивость описания мучений советских военнопленных в этих застенках…» Из Биробиджана: «Глубокоуважаемый т. Шолохов! Разрешите вам крепко пожать руку за рассказ „Судьба человека“… Я как раз относился к группе „Юде“, о которой речь идет в вашем рассказе…» Из Новочеркасска: «Я плакал, плакала вся моя семья, плакали соседи-слушатели…» Нашелся и истинно собрат Соколова — сообщал в письме, как был и в плену, и на фронте, и совершил побег, и усыновил мальчика-сиротинку. Из Киева присылают четыре объемные тетрадки о пребывании в плену: мол, пользуйтесь в своем творчестве. Художник Смольянинов передал папку суровых на правду рисунков с общим названием «Фашистский плен». Шолохов высоко оценил этот подарок.
Хрущев тоже прочитал рассказ. И посчитал его поддержкой тому, что задумал — чтобы ЦК и Совет Министров приняли постановление «Об устранении последствий грубых нарушений законности в отношении бывших военнопленных и членов их семей». В нем предписывалось: «Осудить практику огульного политического недоверия к бывшим советским военнослужащим, находившимся в плену или в окружении противника, как противоречащую интересам Советского государства…» Раньше бы!
Вскоре по рассказу стал сниматься фильм. Не сразу расположился писатель к замечательному кинорежиссеру и актеру на роль Соколова Сергею Бондарчуку: «Поначалу у него было недоверие ко мне, человеку городскому, он долго всматривался в мои руки и сказал: „У Соколова руки-то другие…“»
Попереживал Бондарчук. Но все-таки смотрины на роль удались: «Позже, уже находясь со съемочной группой в Вёшенской, я, одетый в костюм Соколова, постучал в калитку шолоховского дома, он не сразу узнал меня, а когда узнал, улыбнулся и про руки больше не вспоминал».
Бондарчуку запомнилось и такое откровение Шолохова во время съемок: «Хорошо вам. Вас много, посоветоваться можно, а я один все решаю сам, за каждое слово один в ответе…»
Дополнение. «Судьба человека» собрала похвалы со всего света. Даже от знаменитых Ремарка и Хемингуэя. Вдруг — «иск» из США от эмигранта Александра Солженицына. Заявил в «Архипелаге ГУЛАГ»: «Мы вынуждены отозваться, что в этом вообще очень слабом рассказе, где бледны и неубедительны военные страницы…» И далее — три довода. «1. Избран самый некриминальный случай плена — без памяти, чтобы сделать его „бесспорным“, обойти всю остроту проблемы. (А если сдался в памяти, как было с большинством, — что и как тогда?) 2. Главная проблема плена представлена не в том, что родина нас покинула, отреклась, прокляла (об этом у Шолохова вообще ни слова), и именно это создает безвыходность, а в том, что там среди нас выявлялись предатели… 3. Сочинен фантастически-детективный побег из плена с кучей натяжек, чтобы не возникла обязательная, неуклонная процедура пришедшего из плена: СМЕРШ — Проверочно-фильтрационный лагерь…»
Шолохов и не подумал по гордости воспользоваться своим правом отвергнуть обвинения. Но такие опровержения есть.
1. Рассказ на тему трагических судеб пленных — первый в советской литературе. Так почему Шолохов лишен литературного и нравственного права начинать тему так, а не иначе? И впереди судьба генерала Лукина, что просилась в новый роман…
2. Солженицын попрекает Шолохова, что писал не о тех, кто «сдался» в плен, а о тех, что «попали» или «взяты». Но не учел, что Шолохов иначе не мог:
воспитан на казачьих традициях. Не случайно отстаивал перед Сталиным честь Корнилова на примере его бегства из плена. И в самом деле, русские люди с давних былинных времен прежде всего сочувствуют не тем, кто «сдался», а тем, кто «попадал» в плен по безысходности: ранение, окружение, безоружие, по измене командира или предательству правителей;
первым взял на себя смелость поставить свой авторитет на защиту от политической заклейменности тех, кто был честен в исполнении своего долга даже в плену.
Может быть, поведение Соколова в плену приукрашено? Нет таких упреков.
Как можно осуждать рассказ за то, чего в нем нет? Еще Пушкин отметал такие судилища. Кто возьмется упрекать самого Солженицына за то, что в его повести «Один день Ивана Денисовича» отсутствует та документальная оснастка и та политическая обобщенность, что проявятся спустя годы, к тому же в эмиграции, в «Архипелаге ГУЛАГ»?
3. Слаб рассказ? Писатель Солженицын не нашел профессиональных доказательств для своих упреков. Да и не положил на другую чашу своих судейских весов вороха благодарных читательских откликов.
Итак, снова имя Шолохова в числе создателей новых произведений.
И все пошло своей привычной для него чередой: бурные отклики — одни с восторженными похвалами, другие с ожесточенным неприятием.
1957-й. Январь — вьюжный месяц, и Шолохова не раз ввергают в вихри всяческих страстей.
…Кремль подарил своим политическим противникам на Западе в ходе холодной войны неплохое оружие против себя же — запрещение печатать роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго». Партагитпроп придал ему уже чрезмерную значимость — антисоветский. На Западе роман перевели и напечатали. Повезло антисоветчикам. Появилась возможность будоражить общественное мнение без всяких особых выдумок — свирепство политцензуры при социализме!
В Италии первыми — уже в январе — напечатали роман. Пошло обсуждение, и без Шолохова не обошлось. Журнал «Контемиоранос» помещает статью своего главного редактора. У нее длинный заголовок, который переходил в еще больший подзаголовок: «Скандальная публикация „Доктора Живаго“ совпала с первым полным итальянским изданием „Тихого Дона“. Это повод для критического сопоставления двух способов суждения об одном историческом периоде и для сравнения двух тенденций в современном искусстве».
Журнал много чего напечатал, но для определения позиции вполне хватало немногословного пассажа: «Пастернак рассматривает события и душевные состояния с позиций мистического индивидуализма, характерного для русских и европейских декадентов. В то же время точка зрения Шолохова в исторических началах… Литературных предшественников Шолохова мы видим в реализме XIX века, литературные истоки Пастернака заключены в символическом искусстве начала XX века». Остальное можно было и не читать.
Статью заметили в ЦК — перевели и изучили, но не образумились. Травля Пастернака продолжалась. Никто не подумал по примеру итальянского журнала растолковать для советских книгочеев — что есть плохо и что есть хорошо в «Докторе Живаго»; не было бы никаких скандальных последствий на несколько десятилетий вперед.
Мир бурлит — кому быть выдвинутым на соискание Нобелевской премии: Пастернаку или Шолохову? Запрет «Доктора Живаго» по приказу из ЦК не в пользу «Тихого Дона». Заграничные политиканы воспользовались этим — и вот еще один залп холодной войны. Творческий мир по исконному призванию поднялся в защиту гонимого.
Тут в ЦК приходит письмо. От секретаря Союза писателей Константина Симонова. С грифом «Секретно»: «В шведском ПЕН-клубе недавно обсуждался вопрос о кандидатурах на Нобелевскую премию по литературе. В числе кандидатов следующие писатели: Михаил Шолохов, Борис Пастернак, Эзра Паунд (США) и Альберто Моравиа (Италия). Поскольку писатели Швеции высказывались в пользу М. А. Шолохова, но с настроениями писателей далеко не всегда считаются…»
Однако секретарь ЦК Ильичев осведомлен о другом — сообщает высшему эшелону ЦК: «В кругах представителей зарубежной прессы высказывались такие предположения, что Нобелевская премия может быть разделена между Пастернаком и Шолоховым».
Ищется противоядие. В ЦК решили держаться только одной, агрессивной, линии: «Если т. Шолохову М. А. будет присуждена Нобелевская премия наряду с Пастернаком, было бы целесообразно, чтобы в знак протеста т. Шолохов демонстративно отказался от нее и заявил в печати о своем нежелании быть лауреатом, присуждение которой используется в антисоветских целях».
…Перо и чистый лист бумаги, как магнит, — два романа излучают притяжение. В одной из статей упомянул «Целину», но пояснения к задержке оказались с острой приправой: «Не так велика беда, если, к примеру, я задержался с окончанием „Поднятой целины“ на событиях 30-го года, но не дай бог, если бы наше сельское хозяйство и промышленность до сих пор держались на уровне 30-го года…»
Полон творческих планов!
Подписал в печать вступительную статью — свою — к сборнику «Пословицы русского народа» Владимира Даля, «Казака Луганского». Вспомнилось, как Андрей Платонов втягивал его в свой замысел приобщать страну к истокам народной культуры. Шолохов знал, как неприязненно относится ЦК к этой книге, но все же провозглашал во вступлении:
«Из бездны времен дошли до нас в этих сгустках разума и знания жизни радость и страдания людские, смех и слезы, любовь и гнев, правда и кривда, честность и обман, трудолюбие и лень, красота истин и уродство предрассудков…
Вслед за народом-мудрецом и советский человек скажет (пословица к слову молвится): „Белы ручки чужие труды любят“, „Не смеря силы, не поднимай на вилы“, „На чужую работу глядя, сыт не будешь“, „Часом опоздано, годом не поверстаешь“, „Слово не стрела, а ранит“».
ЦК все-таки сказал свое слово — последнее — в истории этой книги: тираж был определен для огромной страны всего-то в 45 тысяч экземпляров. Шолохов был удовлетворен уже этим. Прорыв состоялся. Он понимал: его имя сработало в «давлении» на ЦК. Через четверть века он снова станет участником выпуска этой книги вторым изданием.
Май. Письмо из Японии. От той, что побывала здесь, в Вёшках в 1935-м. Сколько же воды утекло! Это Абе Иосие, музыкантша-арфистка. Она не просто увлеклась талантом Шолохова. Нашла в себе призвание стать его пропагандистом в своей стране. Даже войны — холодная тоже — не помешали. Напомнила о себе письмом и пригласила в гости. Доведется побывать в Японии не скоро, а только через девять лет. Пока же шлет из Вёшек ответное письмо, полное искренности.
Повеличал ее Иосия Иосидзовна — «Как видите, я не забыл по-русски звучащего Вашего имени». Выразил чувства домашних: «Все мы в Вёшенской по-прежнему помним Вас и очень тепло вспоминаем». И это не отписка для этикета: «Даже не верится, что мы виделись 20 лет назад, и оттого, что жизнь так стремительно летит, становится грустно». Далее совсем по-свойски последовал отчет: «Наш Саша давно уже закончил Тимирязевскую академию, женился, работает агрономом в Крыму. У него уже есть дочь 8 лет. Светлана, когда-то маленькая, — тоже давно замужем, мать 12-летнего мальчика, преподавала в Таллине, в университете, а сейчас недалеко от Вас, на Камчатке. Ее муж — молодой капитан военного корабля. Я уже дважды дедушка, и мне пора не только носить усы, но и отращивать бороду. Миша и Маша учатся в Москве, в университете, и дома — мы вдвоем с Марией Петровной». Помянул какую-то японскую кинокартину и тут же: «Думаю побывать в Японии, и тогда, надеюсь, познакомиться, с Вашей любезной помощью, и с Вашей страной, и с японским искусством».
…Сев на Дону к концу. Вечером заглянул первый секретарь райкома, оповестил: завтра собираем партийный актив района. Пригласил с надеждой в голосе: «Может, поприветствуете?» Пришел и выступил, очень сердито. Потом даже молвил секретарю: «Что — пожалел, что пригласил?!» Главным для критики выбрал то, что пойменные леса завалены после заготовки древесины гниющим сухостоем. Он понимал, что речи в защиту природы удобно вещать с высоких московских трибун или с газетных страниц — не видишь глаз тех, кого критикуешь. Тут же сидели старые знакомцы — директора совхозов и председатели колхозов, бригадиры, парторги… У них иные заботы — не упустить бы ни дня погожего: главное урожай! И все-таки пристыдил-усовестил — летом все очистили.
Свой среди своих… В одном колхозе стал советовать председателю колхоза искать, как тогда говорили, «резервы», а тот ни в какую. Шолохов крепко осерчал (разговор этот запечатлел секретарь райкома Петр Маяцкий): «Стал ему советовать: разводи, Климаныч, индеек. Так он отмахнулся пренебрежительно. Будь они прокляты, сказал. Индюшки страшно капризные и к тому же змей глотают. Но я ему ответил: так ведь наши жены тоже иногда капризными бывают. Но мы же их не бросаем. Приедете домой, соберите стариков…»
Вдруг потянуло в Скандинавию. Купил для себя и жены туристские путевки, и отправились в вояж. Осталась для истории одна лишь, увы, открыточка: «На фотографии стокгольмский порт, куда пристал наш пароход „Регина“. Наше путешествие только началось, но мы уже полны интереснейших впечатлений». Подпись: «Шолоховы». Жаль: писатель и на этот раз остался верен себе — не соблазнился путевыми заметками.
Когда домой вернулись, у Шолохова вновь пошла нескончаемая череда больших и малых дел, тревожных забот и нелегких обязанностей.
Из столицы раздался звонок, что в Москве будет Всемирный фестиваль молодежи и студентов. И просьба: поддержите. Не отказал, и вскоре в «Комсомолке» появилось приветствие. Украшением стал абзац: «Желаю весело провести время. Желаю и в веселье не забывать о дружбе и единении всех наций и стран, о том единении, которое поможет человечеству сохранить мир во всем мире». Никакой пропаганды и агитации: ни про молодежь первой страны социализма, ни про империализм, ни про роль и значимость прогрессивной литературы. Вместо всего этого — лукавинка: «Сожалею, что фестиваль собирается в 1957 году, а не в 1927-м: тридцать лет назад и я, пожалуй, мог бы быть на нем в качестве полноправного участника, а не престарелого гостя».
За год пришло к нему более полутора тысяч писем. Читал, и почти каждое надо бы запивать успокоительными каплями. Одному приятелю пояснил: «Большинство писем это не „здорово да прощай“, а просьбы заключенных и обиженных местными властями, словом, такие письма, по которым надо действовать немедленно и промолчать нельзя…» Как-то с огорчением произнес: «Со всех концов страны просят квартиры». Подытожил с мрачным юмором: «Выходит, я всесоюзный квартирьер».
Он заприметил: с начала лета нередко в письмах появлялись просьбы от тех, кто считал себя его друзьями, — пособи, мол, устроить сына или дочь в институт. Злился. На такие письма сам не отвечал — однажды сказал секретарю: «Протекций от меня не будет. Пусть их детки сами поступают… по своему уму».
Но ведь шли еще бесконечно и рукописи от молодых литераторов — умоляли прочитать, дать совет, как лучше писать, или благословить к изданию.
Что и говорить: жизнь по ободок. Пошли поездки в Ростов, Сталинград, Куйбышев, Москву и к сыну в Крым. Однажды вымолвил: «Я с ужасом думаю: когда же возьмусь за перо как писатель?»
Одно письмо задело — от украинских школяров из села с заманчивым названием Белая Церковь. С критикой. Взялся отвечать: «Вы пишите: „Недавно многие из нас подписались на собрание ваших произведений, и мы жалеем только о том, что оно не является полным“». Решил отшутиться: «Но ведь полное собрание сочинений издается только после смерти автора!» Закончил совсем по-свойски: «Вот это удружили! Жалко, что Белая Церковь далеко от Вёшенской, а то бы я…» Каково это многоточие!
Обилие писем заставляло осваивать науку отвечать. Как-то поделился опытом со своим секретарем: «Два дня сочинял. Письма писать надо, чтобы они были короткими, лаконичными и не сухими».
В этом году все чаще в речах или статьях Шолохова появляются размышления об армии. Выступает перед избирателями: «Помнится мне один фронтовой эпизод. Под Харьковом в 1942 году громили итальянскую дивизию… В бою я был с полком. Захватили пленного… Он говорит: „Странный народ вы, русские“. — „Чем?“ — спрашиваю. „Я в него стрелял из пистолета. Три раза стрелял и не попал. Этот парень подбежал ко мне, ударил прикладом автомата, снял краги, встряхнул меня, посадил на завалинку. У меня дрожали руки. Он свернул свой крепкий табак-махорку, послюнявил, сунул мне в зубы, потом закурил сам, побежал сражаться опять“». Шолохов восхитился: «Слушайте, это здорово: ударить, снять краги, дать покурить пленному и опять в бой. Вот он русский человек!» Заключил так: «Русский солдат. Черт его знает, сумеем ли мы раскрыть его душу?»
Пишет статью к юбилею Армии: «Нам угрожают люди, плохо разбирающиеся в нашей жизни, в характере советских людей. Не мешало бы им, прежде чем бряцать оружием, понять солдатскую песню о родине, написанную поэтом Михаилом Исаковским: „Пускай утопал я в болотах, пускай замерзал я на льду, но если ты скажешь мне снова, я снова все это пройду“».
В еще одной статье для армейских читателей выразил исповедное: «В годы Великой Отечественной войны я был с вами, мои родные. И если позовет Родина, я — как старый солдат — буду с вами до последнего дыхания. Обнимаю вас, мои родные». Какова последняя фраза!
Но созревали для новых глав военного романа и такие все еще кровоточащие в памяти строки из довоенного времени; он вложил их в уста вернувшемуся из заключения «врагу народа» Александру Михайловичу: «В Академии имени Фрунзе нас этому не обучали, а вот в другой академии за четыре года я многое постиг: могу сапожничать, класть печи, с грехом пополам плотничаю… Только тяжело доставалась эта наука…» Это ответ на невинный для читателя поначалу вопрос — где он научился сапожничать: оказывается, в лагере.
…Звонок от главного редактора иллюстрированного журнала «Советский Союз», который в основном выпускался для иностранцев. Выслушал — и хоть стой, хоть падай: ЦК принял постановление «Об ошибках в художественном оформлении журнала „Советский Союз“». Оно касалось и его, Шолохова, хотя бульдозером прошлось по фотокорреспонденту: «Опубликованные в журнале иллюстрации В. Руйковича, объединенные под заголовком „У автора „Тихого Дона““, выполнены плохо, в натуралистическом стиле. Фоторепортаж показывает случайные, не характерные для деятельности М. Шолохова эпизоды из жизни, искажающие его образ как выдающегося мастера художественной литературы и видного общественного деятеля». Была и записка Отдела пропаганды для партначальства — она в подробностях уточняла грехи журнала: «В. Руйкович подражал некоторым западным журналам, грубо исказил принципы социалистического реализма… Подражает упадническому искусству Запада». Или: «М. Шолохов снят за чайным столом, где на переднем плане виднеется бутылка… М. Шолохов, обращенный спиной к читателю, несет охотничьи трофеи…»
И все-таки ЦК вынужден был считаться с огромным авторитетом вёшенца. Посему разрешил оставить его в списках кандидатов в депутаты на выборах в Верховный Совет. В пятый уже раз. Это политическая корысть — его имя украшение, как тогда говорилось и писалось, «блока беспартийных и коммунистов». Избирателям же депутат Шолохов давно люб. Сейчас снова пошли встречи с ними. Выходил на трибуну и сразу же покорял простотой. На одной из них, к примеру, сказал: «Никогда я не был записным оратором, не умею говорить длинно и красиво. Здесь меня все больше хвалили, хвалили так, как хвалят жениха. Но и за женихами всякие грехи бывают. Так что вы не очень верьте… Давайте поговорим о другом…» И призвал превратить Дон в край садов и виноградников.
…Вторая книга «Поднятой целины» готовилась к печати, в сентябре появились отрывки в «Правде». Событие!
…Сергей Герасимов завершил съемки «Тихого Дона»: в трех сериях. Событие! Фильм восторженно встречают по всей стране! Но вот у более молодого актера и кинорежиссера Сергея Бондарчука неприятие одной линии: Герасимов-де излишне возвеличивает Кошевого. И поделился тем, как понимает роман: «Я ни на чьей стороне. Как Шолохов. Ни на стороне красных, ни на стороне белых. Я в центре событий, и в основном в лагере восставших. В лагере народа. Когда убивают Ивана Алексеевича, я ему сочувствую. Когда убивают Штокмана, я ему сочувствую. Но я не сочувствую, как ни странно, Мишке Кошевому. Вот заставь меня, но не могу…»
1958 год Шолохов начал с поездки в Ленинград по своим литературным делам. Договорился с редакцией журнала «Нева» печатать в нем вторую книгу «Поднятой целины».
Главный редактор Сергей Воронин оставил одно поразительное свидетельство: «Михаил Александрович пересказал мне два рассказа. Один про коня и второй из времен гражданской войны. Их невозможно было слушать без волнения…» Слушатель к писателю с горячим вопросом:
— Почему вы их не запишете? Это же готовые рассказы. Их надо печатать!
— Нет. Я опоздал с ними. Теперь надо другое…
Загадочен ответ при видимой ясности. Сколько же насчитывается в его долгой жизни таких творческих потерь?!
Возвращался домой через Москву. Здесь его четырежды взнуздывали. Зазвали на писательский пленум — пришел, но от ораторства отказался. В перерыве его перехватил директор главного издательства литературы для детей (Детгиз). Разжалобил. В итоге появилось шолоховское письмо Хрущеву о помощи этому издательству — необходимости строительства типографии и выделении нового помещения. Но и такое написал: «Справедливости ради следовало бы также устранить некоторые ненормальности в оплате труда творческих работников издательства и руководящих работников фабрик (полиграфических. — В. О.)». Потом две озабоченности, связанные с тем, что он член Комитета по Ленинским премиям. Походатайствовал за присуждение посмертной премии опальному при Сталине кинодеятелю Довженко. Не держал зла, но помнил, что тот был против присуждения премии «Тихому Дону». И добился: в 1959-м премией был отмечен его сценарий к фильму «Поэма о море». И второе письмо Хрущеву — о том, что против фильма «Тихий Дон» затеяны бюрократические игры в этом же Комитете. Обращение на высокой ноте: «Вы понимаете, что, кроме правды, я ничего не ищу, обращаясь к Вам лично с просьбой: восстановить захороненную ловкачами и проходимцами от искусства справедливость. Помогите Вашим словом людям, которых я глубоко люблю за то, что они сумели талантливо и по-настоящему донести мой роман до нашего кинозрителя!» Вступился за Герасимова; тому все не прощают, что создавал Мелехова по Шолохову — не отщепенцем.
Дома, в Вёшках, его ждало письмо от школьницы из одного адыгейского аула. Она как-то особенно душевно благодарила за «Судьбу человека»: увидела в Соколове судьбу своего дяди. Тут же ответил: «Дорогая Мариет! У тебя, девочка, очень доброе сердце и хорошая душа, если ты так близко воспринимаешь чужое горе. Благодарю тебя за теплое письмо и желаю тебе здоровья и счастья в жизни… Передай привет от меня своим родным — бабушке и дяде…» Закончил так, как едва ли кому-то еще из незнакомцев писал — напросился на продолжение знакомства: «Напиши мне, что ты думаешь делать после окончания десятилетки?» Через несколько лет он получил от нее письмо-отчет. Уже взрослая девушка поведала, что окончила пединститут и учительствует в родном ауле.
…Наметилась дорога во Францию. Перед поездкой прошел в ЦК инструктаж. Таков был незыблемый порядок. Сейчас главное предупреждение для каждого отъезжающего: «Вас будут атаковать темой Пастернака. Надо выдерживать линию ЦК…» В тот год советские сановные визитеры смелостью пожиже и авторитетом пониже панически боялись зарубежных журналистов. Глядишь, заклюют вопросами о Пастернаке, поди потом там, дома, отмойся, если что-то нечаянно брякнешь не по-официальному.
Париж. К Шолохову обратились с просьбой принять журналиста. В советском посольстве пояснили: газета влиятельная, но буржуазная — будьте осторожны.
Шолохов не струсил — пригласил интервьюера. Высказался. Газета вышла.
Посольство в панике. Тут же в Москву идет шифровка посла с пометой «Весьма срочно». Это срочное донесение немедленно, как важнейший госдокумент, обретает два грифа: «Совсекретно» и «Всем членам Политбюро». Направлено в КГБ и МИД. Сорок высших деятелей партии и правительства — как будто по сигналу «Тревога!» — приобщены к «делу» Шолохова.
Что же такое случилось в Париже?
Журналист задал Шолохову вопрос про Пастернака: кто запрещает издание романа? Начал отвечать: «Коллективное руководство…» Так по давней традиции именовали только Политбюро и ЦК. Пауза — глянул на переводчика из посольства — и продолжил: «…Союза писателей». У переводчика отлегло: всего-то о литначальстве. Но дальше принялся критиковать это самое «коллективное руководство»: «Потеряло хладнокровие». Шолохов говорил то, что дома каралось по полной мере: «Надо было опубликовать книгу Пастернака „Доктор Живаго“ в Советском Союзе, вместо того чтобы запрещать ее».
Он был искренен. За Пастернака заступился, но в любви не признавался, хотя и назвал блестящим переводчиком. Не скрыл, что равнодушен к «Доктору Живаго». Но говорил это в рамках приличий. Иначе, к примеру, высказался об этом романе Набоков: «Дрянной, слезливый, фальшивый и бездарный».
Интервьюер, возбужденный неожиданной сенсацией, бросился в свою редакцию. Переводчик — перепуганный — к послу. Бдительный посол вызывает шифровальщика и диктует срочную депешу.
ЦК без всякого промедления направляет ответную шифровку послу: «Обратить внимание М. Шолохова на недопустимость подобных заявлений, противоречащих нашим интересам». Показалось мало — еще одно указание: «Примите меры…» Это значило не давать писателю возможности для новых антипартийных высказываний. Послу что оставалось? Установить посильный надзор за непутевым гостем.
«Меры» оказались, увы, нелепыми — стали мешать высказываться, когда встречался с журналистами. Новая шифровка из Парижа сообщала в ЦК: было-де еще одно интервью для газеты «Нувель литерер» — и в приложении перевод. Партначальство прочитало и ехидное замечание французского журналиста: приставленные к Шолохову работники посольства не давали ему рта раскрыть; как только следовал острый вопрос, так писатель слышал «заботливое»: «Мы опаздываем!»
Но и без темы Пастернака он представал во Франции диковинным. Шолохов не походил на тех энергичных советских писателей, что гулко пропагандируют за границей свою политическую активность и злободневность своих сочинений. Шолохов говорил о другом:
«Я мало участвую в работе Союза Советских Писателей. Мне повезло, что я живу далеко от Москвы, на берегу тихого Дона…
Я, знаете ли, пишу медленно. Это ведь не порок для писателя, не так ли? Поспешность хороша при ловле блох…
Критика в Советском Союзе мне кажется такой же отстающей, как и литература…»
Слышали ли тогда за границей подобное ниспровергательство своего писательского «цеха», которым, как знали на Западе, руководит партия?! К тому же из уст члена ЦК.
Неожиданна эта «пастернаковская» страница в биографии Шолохова.
Октябрь. Пастернак коронован Нобелевской премией. Хрущев — по подзуживанию Суслова — дает команду на усиление травли автора «Доктора Живаго». Травят газеты, эфир, комсомольские собрания… Отрекается редколлегия «Нового мира». Московские писатели принимают осуждающее открытое письмо.
Произнес ли Шолохов теперь хотя бы слово в хулу? Нет! Но и в сочувствующие не устремился — у них и в самом деле были разные идеологические взгляды.
…Непостижим вёшенец своим то и дело поперечным поведением. Он восстанавливает против себя Главное политическое управление Советской Армии, а это, в сущности, отдел ЦК. Суслов читает донос: «Докладываю, что 26 декабря 1958 г. нами была организована встреча личного состава Академии (имени Жуковского. — В. О.) с писателем Шолоховым М. А. При ответах на вопросы тов. Шолохов допускал вольности, граничащие с аполитичностью…»
…Утешение для души, пожалуй, перво-наперво находил в рыбалке и охоте. Земляки многое могут рассказать об этих его пристрастиях.
Один из них, Максим Спиридонович Малахов, вспоминает: «Шолохов заходил в дом, здоровался по-старинному: „Спаси Христос“ и делал леснику предложение в счет рыбалки. Иван-то Михайлович завсегда радый порыбалить, да вот его старуха… Но когда Шолохов так вежливо просит уважить его, то она сама быстрехонько собирала своему Ивану все нужное и приговаривала: ты, старый, найди Ляксандрычу место удачливое…»
Рассказал и такой случай: «Поехал он с Марией Петровной пострелять уток на озерах в Хоперском займище. Стреляет Шолохов отменно, хучь в недвижную птицу, хучь взлет. Он и Марию Петровну стрельбе обучил, и детей. Так вот настреляли они утей сколько-то — в энти годы было их по осени тьма. Едут. На дороге встретились им атарщики. Лошадей пасли. Остановились. Разговорились. О лошадях, пастбищах, скачках. Ну и свои скачки затеяли. Шолохов тож будто сготовился скакать, да Мария Петровна, видать, приструнила. Поскакали двое атарщиков, которые помоложе. А где скачки, там и приз должон быть. Шолохов предложил свою шапку. Она была почти новой и доброй: с каракулевыми отворотами и черным кожаным верхом. Согласились… И еще по утке».
Писателю, если он член правящей партии, сложно творить, ибо непреложная партийная дисциплина — тормоз для многих творческих намерений. Одно дело исповедовать идеи светлого будущего. Иное дело — повседневный идеологический диктат: творить на потребу дня в духе решений последнего партсъезда или пленума.
Как Шолохов выдерживал при Хрущеве такую ношу — неподъемную для своего независимого характера?
1959 год отмечен для Шолохова тремя событиями.
Наконец-то появилась для читателей вторая книга «Поднятой целины». Сколько же душевных сил отдал ей! Он же не просто восстанавливал погибший при бомбежке текст по памяти — буковка за буковкой. Так у писателей не бывает. В середине января пишет об этом Хрущеву — пока еще он у писателя в доверии: «Кончаю „Поднятую целину“ — второй в моей жизни роман — и как всегда к концу многолетнего труда, бессонных ночей и раздумий, — испытываю и большую грусть от грядущего расставания с людьми, которых создал, и малую удовлетворенность содеянным… Некоторым утешением является сознание того, что первая книга сослужила верную службу моей родной партии и народу, которым принадлежу. Такую же службу, надеюсь, будет нести и вторая…»
Посулил вдобавок: «К концу года, осенью, закончу и первую книгу романа „Они сражались за родину“. Осталось дописать всего лишь 6–7 глав». Увы, с военным романом пока не сбылось. И все-таки Мария Петровна находила на столе разлинованную тетрадку, в которой появлялись записи то о Лопахине, то о Звягинцеве.
…Второе событие. В апреле чешская газета «Литературны новины» обнародовала некоторые — отважные и важные! — высказывания Шолохова о том, какими литературными принципами он руководствуется.
Корреспондент задал ему для начала вполне невинный вопрос: «Что такое социалистический реализм?»
Ответил с сарказмом и без всякой оглядки на то, как это могут расценить в советском посольстве или в ЦК: «Теория — не моя область. Я просто писатель. Но об этом я разговаривал с Александром Фадеевым незадолго до его смерти. „Представь, кто-нибудь спросит тебя, что такое социалистический реализм, что ты ответишь?“ И он сказал: „Если надо было бы ответить со всей откровенностью, то сказал бы просто — а черт его знает“».
Настырным оказался журналист — теперь спросил в лобовую: «Считаете ли себя соцреалистом?»
Ответил, критикуя официальщину, как бы не от своего имени: «Ваш вопрос заставляет меня вспомнить, что марксистские теоретики сперва считали меня кулацким писателем, потом объявляли контрреволюционным писателем, но в последнее время говорят, что я всю жизнь был социалистическим реалистом».
Один мюнхенский публицист (бывший советский дипломат Михаил Коряков), прочитав эти откровения, открыл секрет, ради чего творит великий писатель: «Конечно же Шолохову нет никакого дела ни до соцреализма, ни до марксистских и иных теорий. Потому что знает: теории теориями, а жизнь жизнью…»
Летом Шолохов снова всех удивил независимостью характера. Одна газета, сломив нелюбовь Шолохова к заказным поздравлениям, упросила его обратиться к спортсменам и физкультурникам страны. На свою голову упросила — показал себя критиком-многоборцем. Вот несколько выдержек:
«На мой взгляд, не так уж справедливо делят руководители свое внимание и силы между рядовыми физкультурниками и мастерами. Тем, кто ставит рекорды, привозит призы и медали, — все: и тренеры, и лучшие стадионы. А на долю рядовых самообслуживание да изредка теплые слова в докладах. Нам нужны рекорды и рекордсмены. А все же еще важнее растить миллионы жизнерадостных, бодрых, сильных, ловких парней и девчат…
Не могу понять, почему спортивные деятели не хотят признавать народный опыт и традиции… Даже у нас на Дону состязания в джигитовке или русской борьбе. А уж об играх на льду, штурмах снежных городков молодежь знает только из рассказов своих отцов и дедов…
И уж совсем неясно, почему такие полезные для здоровья дела, как охота, туризм, рыбалка, физкультурные организации перекладывают на плечи других…
О нас, пожилых, и вовсе не вспоминают. Но где же сказано, что физкультура и спорт нужны только молодым?»
И это все высказал далекий от спортивных забот человек!
…Третье событие. В конце августа Никита Сергеевич Хрущев пожаловал в Вёшенскую. Заявил, что его Шолохов пригласил. Так и было — вёшенец его соблазнял в одном письме, помимо всего прочего, рыбалкой. Писал с лукавинкой: «Ваши помощники составляют мощное рыболовецкое звено… Прихватите их с собой. Пусть хоть на денек, после подмосковного бесклевья, они окунут удочки в донскую воду…»
Хрущев появился здесь, когда возвращался из отпуска в Крыму. Это тот самый редкий случай, когда власть имущий посчитал за честь поклониться писателю. Шолохов, замечу, не стал хвастаться этим конечно же лестным для себя гостеванием: никаких интервью, никаких упоминаний в статьях.
Хрущев, хитрец, знал, что военный роман в работе, и будто ненароком пошел вспоминать о своей роли в боях за Украину.
Шолохов потом рассказывал:
— Тогда я ему и сказал: «Вы были представителем Верховной Ставки при окружении наших войск под Харьковом, из военных мемуаров вырисовывается, что вы настояли на опережающем ударе. Как мне писать об этой трагедии?»
Хрущев совладал с собой — деланно улыбнулся и склонился к миротворству:
— Но, Миша, такое может сказать только близкий друг. Отнесем это к шутке.
И еще укол Хрущеву. Он на свою голову начал разговор о том, что народ одобряет его непрекращающуюся череду, как сам выразился, «начинаний» в сельском хозяйстве. Шолохов слушал-слушал да вдруг встал и, достав какую-то книгу, протянул ее Хрущеву:
— Я, Никита Сергеевич, подумал не только о том, что вы рассказали. Примите эту книгу Лескова. Здесь есть интересный рассказ. «Загон» называется. Посмотрите на сон грядущий первую хотя бы главу. Кстати, рассказ высоко оценил Лев Николаевич Толстой.
Книга оказалась в руках державного гостя.
Если взялся хотя бы ее полистать, не мог не наткнуться на эпиграф — ох, Шолохов! — а это библейская мудрость: «За ослушание истине — верят лжи и заблуждениям».
Если нашел терпение дойти до второй страницы — ну, Шолохов! — нашел намек на плачевное положение дел в сельском хозяйстве; страна стала закупать зерно на Западе, а тут и попрек от Лескова: «Мы имели твердую уверенность, что у нас „житница Европы“, и вдруг в этом пришлось усомниться…»
После этих двух столкновений наедине оставались мало. Да и дом переполнен — кто-то из свиты Хрущева, кто-то из Ростова, кто-то из своих районных партийцев. Не зря станицу загодя припудривали-причесывали. Хрущев не прятался от станичников. Пешком прошествовал на майданный митинг, в украинской рубашке и простеньком летнем костюме, но со шляпой в руке. На рыбалку времени не оставалось — лишь проехались с женами по Дону на катере. Вечером пожаловал на концерт в Дом культуры и потом даже пригласил артистов прямо в казачьих одеяниях сфотографироваться с ним.
Гость на майдане держал большую речь. Все давно знали его слабость — любил поговорить. Не забыл в ней и Шолохова. Осыпал его множеством не только искренних похвал, но и кондово-высокопарных, из партийного лексикона. Вот он решил высказаться о «Судьбе человека»:
— Этот рассказ о судьбе Андрея Соколова является не только грозным обличением тех, кто вызвал ужасы Второй мировой войны, но и страстным протестом против тех, кто сегодня пытается развязать новую войну, которая угрожает народам еще большими ужасами и страданиями.
Шолохов догадывался, что правитель политизированного общества осознанно придал рассказу идеологизированную окраску. И будто бы не заметил замысла автора: горькая жизнь сильного «малого» человека, которому не судьбой, а политикой определена и чаша зла в чужом плену, и чаша равнодушия на родине…
Потом в речи Хрущев заявил: собираюсь в Америку! Надо добиваться мирного сосуществования двух великих держав! И вдруг: «Мне приятно пригласить с собой в эту поездку Михаила Александровича…»
За вёшенцем — хвост провинностей. Одно интервью в Париже чего стоит. Или такое: взял да зазвал на писательский съезд, ни с кем не посоветовавшись, двух датских писателей; один из них с большой тогда славой — Ханс Шерфиг. Руководители Союза писателей сразу же в ЦК: «Мы затрудняемся принять их…» Шолохов ответствовал: «Часть расходов согласен принять на себя».
Итак, в 1959-м впервые путь главы Страны Советов лежит в Америку. Шолохова тоже, но мечтал об этом — напомню — еще в 30-е годы. По возвращении московское телевидение стало показывать документальный фильм. Красивые были кадры: в вагоне у широкого окна с мелькающей позаоконной Америкой оживленные Хрущев и Шолохов — друзья да и только.
Поездка по Америке прошла для Хрущева с огромным политическим успехом. Подхалимы подсказали ему идею — написать об этом книгу. Отчет! Ее авторами стали писатели и журналисты из свиты. Когда книга вышла, все они получили высшую в стране Ленинскую премию по разряду публицистики.
Шолохов не прикоснулся к перу. В ЦК этому подивились: как так — выдающийся писатель не хочет написать о выдающемся политическом деятеле?! В Вёшки послан гонец — инструктор ЦК; ему задание: «Взять хотя бы страничку, ну пусть абзац у Шолохова». Не взял. И позже он никогда ничего не писал о том, что сопровождал Хрущева. Почему? Интересно свидетельство младшей дочери: «Однажды Никита Сергеевич, а потом его жена Нина Петровна всё звали да звали отца к себе на дачу. Как-то слышу, что отец по телефону поблагодарил Нину Петровну за очередное приглашение. А потом, наверное, когда она продолжала настаивать, вдруг в трубку: „Я, говорит, вас и Никиту Сергеевича уважаю. Да знаете, есть такая поговорка: „Служить бы рад, прислуживаться тошно…““»
Его как-то спросили, как, мол, оцениваешь Хрущева. Ответил с усмешкой: «Оценки придут со временем, но то, что он болен, — это так… Серьезная болезнь — понос слов».
Поездка в Америку вошла в память. Министр иностранных дел Громыко кое-что оставил для истории из американских реплик Шолохова:
— Поможет ли поездка в смысле творческих находок? — спросил дипломат писателя в какую-то внезапно свободную минутку.
— Не думаю. Для моей работы она вряд ли пригодится. И ничего в ней не прибавит. Мир моих персонажей — это Дон, мои станицы и города… Но поездка интересна. Посмотреть свет надо…
Министру запомнились и такие шолоховские высказывания:
«У меня создается такое впечатление: большинству на улицах все равно, что происходит вокруг. Кажется, упади я сейчас вот тут на улице — так никто, если не узнает, что я иностранец, не подойдет, не спросит, что случилось…
Это общество создано богачами и для богатеев. Оно не может отвечать тем великим идеалам добра, к которым рабочий люд стремится на протяжении многих веков…
В области техники здесь достижения есть, и немалые… А в области культуры пока я видел сплошное развлекательство. Где же та подлинная гуманистическая культура, которая только и должна отвечать интересам народа? Неужели она — это тот канкан, который нам показали в Голливуде?..
Если здесь сидеть у телевизора, то можно одуреть…»
«Не знаю, как в отношении высокой политики, которой занимаетесь вы, — сказал он министру, — но что касается культуры, то нам у американцев учиться нечему».
В Голливуде кто-то из режиссеров подошел к Шолохову познакомиться:
— Знаете, я читал отрывки из ваших произведений…
— Я вам признателен. Когда ваши постановки дойдут до нас, я обязательно посмотрю отрывки из них!
…В сентябре этого, 1959 года писателя пригласили на студийный просмотр фильма «Судьба человека». То режиссер Сергей Бондарчук осуществил свою мечту. Но кто бы мог подумать, что пропустят ее через многочисленные препоны. Поначалу начал мутить воду «Мосфильм» — режиссеру в ответ на его заявку было сказано кратко и тупо: «Несвоевременно!» Потом выразили недоверие сценаристам — пришлось Шолохову похитрить и на одном из вариантов поставить свою фамилию. Затем топкие обсуждения на художественном совете студии. Выявили «идейную ошибку»: «Мрачноватым получился конец, не устроена судьба солдата». Было от кого-то уж совсем погребальное пожелание: давайте-ка сделаем короткометражку, ибо не получится настоящего фильма из всего-то рассказа.
А Шолохов поверил в возможности Бондарчука и его сподвижников. Ринулся в решительное заступничество — побывал в ЦК у заведующего отделом культуры. Тот тоже набрался отваги, позвонил директору студии и просто приказал делать фильм.
Первый просмотр… Быстро пролетели полтора часа кинодейства. Включили свет. Шолохов к испугу режиссера и сценаристов отказался от беседы и с мрачным лицом молча пошагал к выходу. Ни слова с оценкой.
С ним увязался один из сценаристов. Шли-шли и вдруг Михаил Александрович прервал молчание.
— Да-а, умеет Серега за горло взять, — сказал он о Бондарчуке. — Не продохнешь! Не тяжко ли будет зрителю?
— Уже беспокоятся, что мрачноват будет конец.
— Мрачноват? Какая огромная сила у экрана! Ну а веселиться поводов нема! А ты видел, когда Соколов уходил от Мюллера, как Сергей плечами, движениями лопаток сыграл? И вот с берега пошел, а на плечах невыносимая тяжесть.
— О том и рассказ…
— Рассказ об этом. Только я и сам не ожидал, насколько экран усилит, утяжелит.
Трудно было Шолохову обживаться в киномире прежде всего из-за начальственных бдительщиков. Накапливались недовольства и обиды. Герасимов ему рассказал, как министр культуры потребовал переделок «Тихого Дона»: «Смягчить антисоветскость Мелехова». Этот же министр и с такими же указаниями о переделках высказался о подоспевшем фильме «Поднятая целина». Аргумент один: «Фильм смотрели члены Президиума ЦК, есть большие сомнения…»
…Конец декабря. Шолохов примчался в Москву. «Правда» собралась публиковать заключительную главу второй книги «Поднятой целины». Позвонил нескольким друзьям-писателям — если, мол, хотите, я почитаю.
Когда собрались, он взял со стола типографский оттиск будущей газетной полосы и произнес: «Подвели меня редакторы. Печатают в новогоднем номере. Кто прочтет? Встретят новый год с бокалами, будут отсыпаться…»
Его успокоили.
…29 декабря 1959 года. Домой пора бы, в Вёшки, но держит слово: согласился выступить перед студентами филологического факультета МГУ. Встреча прошла в переполненном зале. И, как всегда, оказалась живо полезной и читателям, и писателю.
Перед отъездом узнал, что у группы киношников есть намерение выдвинуть фильм «Судьба человека» на соискание Ленинской премии. И режиссер ее получит на следующий год — будто подарок к своему сорокалетию.
Дополнение. Шолохов был в Америке, когда в печати появились первые главы из второй книги «Поднятой целины». Роман был выдвинут на соискание Ленинской премии. Инициатором выдвижения стало издательство «Молодая гвардия». Официальное письмо в Комитет по премиям начиналось по-комсомольски непосредственно, живо: «С радостью выдвигаем роман „Поднятая целина“…»
Запад, судя по публикациям, свое увидел в «Поднятой целине»: независимость его создателя. В ЦК, конечно, сразу уразумели: там сталкивают Шолохова с партвластью. Такие статьи в СССР скрывались.
Тут-то произошла схватка Шолохова с американским журналистом Гарри Солсбери. Влиятельный советолог. Немало лет прожил в нашей стране и явно немалое познал. Печатается в авторитетной «Нью-Йорк таймс». Здесь-mo и появились две его статьи о романе.
Шолохов в ответ свою статью — отповедную, резкую, колючую, где будто восстает против самого себя. В ней не раз явно противоречит тому, что сам исповедует: «В прошлом году мистер Солсбери выступил в „Нью-Йорк таймс“ со статьей, в которой, ссылаясь на слухи, писал, будто бы я давно уже закончил „Поднятую целину“, но закончил смертью Давыдова в советской тюрьме, и будто бы именно поэтому книга так долго не печаталась. Появляется новая статья Солсбери под броским заголовком „Герои Шолохова умирают не своей смертью“. Статья новая, но в ней повторяются прежние досужие домыслы, хотя и с некоторыми добавлениями. Так, например, Солсбери пишет: „Давыдов был злонамеренно обвинен советской полицией, арестован и заключен в тюрьму, где, как рассказывают, застрелился“».
Шолохов сердится не на шутку: «Далеко шагает мистер Солсбери, ведомый своей злой, но неумной фантазией, да и дорожку для сенсаций и заработка выбрал он грязную и нечестную… Что мистеру Солсбери до того, что сообщаемое им выглядит явной нелепицей!» Он иронизирует над оплошавшим противником: «Где он видел такую тюрьму, в которой заключенные расхаживали бы с пистолетами и сами чинили бы над собой суд и расправу?»
Но не ради выявления глупости, ясное дело, весь этот огнедышащий ответ. Что же заставило Шолохова опровергать статью или кто? В сущности, прав американец. Проницательно догадывался о том, что вторая книга романа долгие годы — от времен сталинских — не отдавалась в печать по политическим причинам, что главные герои погибают не по прихоти автора, что Шолохов нацелил свою «Поднятую целину» против тех, кто и прежде, и ныне обрекал сельское хозяйство то на долгодействующее прозябание, то на прямые провалы и мало поощрял терпеливого советского крестьянина работать лучше.
Шолохов и Хрущев… То на расстоянии, то рядом, то в споре, то в союзничестве.
…Хрущев. Он и после поездки в Америку не забывал писателя. В Швеции, на приеме в честь главы советской державы, к нему подошла министр культуры:
— Господин Хрущев, хотела бы с вами посоветоваться. Предстоит обсуждение кандидатур на присуждение Нобелевских премий. Обсуждаются кандидатуры и от СССР. Какую кандидатуру следует поддержать по вашему мнению?
— Фамилии, которые, вы мне назвали, это не те, которые в качестве премированных нашли бы широкий резонанс в нашей стране. У нас есть писатели, которые воспринимаются с глубоким уважением широкими кругами советской общественности, и она почувствовала бы удовлетворение от присуждения именно им Нобелевской премии.
— Кого бы вы назвали?
— Михаила Александровича Шолохова. Если уж выбирать среди наших писателей, то Нобелевская премия, присужденная Шолохову, была бы наиболее приемлемой для нашей общественности.
…Шолохов. Чем он отвечал Хрущеву? Явно придерживался в отношении к нему старинной мудрости: худого не хвали, а хорошего не кори.
Он, к примеру, всем сердцем принял то, что пошло от Хрущева как новое понятие для страны — «реабилитация»! Это слово зазвучало для сотен тысяч словно скрежет разрываемой колючей проволоки.
Речь писателя в этом, 1961 году на XXII партсъезде… Это попытка помощи новой партвласти избавляться от того, что именуется культом личности. Высказал то, что никто до него не рисковал сказать столь жестко и прямо: «Не слишком ли мы терпимы к тем, на чьей совести тысячи погибших верных сынов Родины и партии, тысячи загубленных жизней их близких?» В этой же речи смелая критика министра культуры и одновременно члена Президиума ЦК — за продолжающиеся «валовые» оценки творческих достижений. Проявил недовольство этим еще при Сталине, на XVII съезде.
В это же время начинил новую книгу «Целины» взрывчатой темой для Хрущева и его кадров на местах. Один из персонажей обрушился на Давыдова за партийные порядки — но ведь они прижились на все советское время едва ли не по всей стране:
«— Ты норовишь перед районным начальством выслужиться, районное — перед краевым, а мы за вас расплачивайся… А ты думаешь, народ слепой? Он видит, да куда же от вас, таких службистых, денешься! Тебя, к примеру, да и таких других, как ты, мы сместить с должности не можем? Нет! Вот вы и вытворяете, что вам на ум взбредет…» (Кн. 2, гл. XIII).
По стране пошла гулять в разговорах и такая шолоховская «колючка»: «В коммунизм спешим!» Этим откликнулся на затею Хрущева ликвидировать домашнюю скотину — дескать, колхозы должны взять на себя снабжение своих колхозников молоком и мясом.
…Заботы о литературе тем более не уходят из внимания Шолохова. Его беспокоит, что не во всех странах знакомы с новой волной советских писателей. Пришла мысль попросить у Хрущева разрешения съездить в Скандинавию: «Мне бы хотелось по согласованию с руководством Союза советских писателей захватить с собой несколько хороших книг молодых наших писателей и рекомендовать их к изданию… К моему мнению скандинавские издатели прислушиваются… Я буду просто по-товарищески счастлив…»
Ради этого замысла готов поступиться своими интересами. Узнал, что один шведский издатель заинтересовался его рассказами. Но отказал: «„Донские рассказы“, нечего греха таить, — слабенькая, ученическая книга, и я не вижу разумных оснований со стороны Гидлунга отказываться от издания более зрелых книг теперешних молодых советских писателей».
…Уж сколько лет Сталин в мавзолее, но тем, кто в лагерях, не сразу выпала дорога на свободу. И семьи «врагов народа» всё бедствуют.
Шолохов взвалил на себя участь ходатая. Еще до съезда, который провозгласил возможность оправдания незаслуженно репрессированных, его видят в ЦК, Комитете партконтроля и Главной прокуратуре. Каждый день не без вчерашнего.
Иван Клейменов. Добился восстановления его доброго имени. Однако же и не догадывался, что, ускорив правовую реабилитацию руководителя Реактивного института, ускорял политическую реабилитацию его былых сотрудников С. П. Королева и В. П. Грушко. Да и оба великих ученых едва ли знали, кто к их судьбе причастен. Королев, к примеру, пытается вступить в партию, а какой-то «бдительный» парткомовец произносит речь, в коей утверждает: вас освободили, но не реабилитировали. Вот как аукнулось даже после смерти Сталина несправедливое осуждение.
Иван Макарьев, критик. Фамилия Шолохова внесена в письмо 1955 года от Фадеева в прокуратуру с просьбой о реабилитации.
Асланбек Шерипов, национальный герой чеченского народа. Шолохов пишет письмо Микояну — просит поддержать идею установки памятника. Это много значило для самосознания народа, который столько лет пребывал в изгнании.
Генерал Михаил Лукин. Дважды жертва: с октября 1941 года по май 1945 года его в плену немцы обрабатывали, затем после освобождения свои взялись. Шолохов явился к главному военному прокурору и в присутствии его заместителя объявил о цели своего визита:
— Буду хлопотать за генерала Лукина да за некоторых других. Вы, наверное, знаете, кто такой Лукин?
Они пожали плечами — дел тьма-тьмущая, всех-де не упомнить.
— Это, — стал пояснять писатель, — бывший командующий сначала 16-й, а потом 19-й армией. Действовали эти армии на Смоленском направлении в самое наисложнейшее время. Фашисты рвались к Москве. Потрепанные войска Лукина создали прочный заслон врагу. Я в то время с Фадеевым и Петровым был на этом направлении как корреспондент «Красной звезды». О Лукине все в один голос говорили нам: стойкий, мужественный, опытный генерал. Так же отзывались о нем Жуков и Конев. В плен захватили Лукина тяжело раненным. Сталин, говорят, не хотел слушать никаких объяснений…
— Мне и Симонову, — продолжил, — после возвращения Лукина из плена удалось повидаться с ним. Что такое плен для преданного родине человека, мы теперь представляем. Не дай бог, как говорится, это испытать и пережить. Но, к сожалению, ко всем, оказавшимся в плену, отношение почти одно — осуждение, недоверие и даже преследования. Лукину намекают, что он встречался с Власовым, вел с ним какие-то переговоры и хотя сам не пошел к нему служить, но других не удержал и так далее. Одним словом, остается Лукин «под подозрением». Как в народе говорят: «Вроде не виноват, но все же…» А как у вас, у юристов, это называется?
— Дело прекращено за недоказанностью, — ответили Шолохову.
— Вот, вот… «За недоказанностью». Так все равно числится у вас под подозрением.
— Ну, это не совсем так, — услышал он возражения. — Это у царя-батюшки в законе было: «Оставить под подозрением». В нашем законодательстве этого нет. А прекращение дела за недоказанностью означает, что невиновен.
— Это все теоретически, — резко парировал Шолохов.
Лукин станет прототипом одного из героев военного романа, генерала Стрельцова. Вспомним, что Сталин когда-то потребовал от Шолохова создать образы полководцев, но «гениальных», в литературу же вошел человек дважды ломанной судьбы.
Ах, Шолохов! Ему уже много лет, а все, как прежде, в порывах заступаться за правду и бороться против неправды. Леонид Леонов… Кто бы мог поверить, что академики не пожелают — дважды! — принять в свои ряды, в Академию, этого на весь мир известного писателя-мыслителя. Один писатель, друг Леонова, рассказал мне: «Леонов стал академиком, и большую роль сыграл Михаил Шолохов. Придя впервые за десятилетия на заседание Академии и, белый весь, бледный, больной вконец, своим присутствием надавил на эту, как он говорит, „…академию“». И у Шолохова вырвалось слово резкое, непочтительное.
Дополнение. Командарм Михаил Федорович Лукин оставил прочный след в биографии Шолохова. Встречались не только в 1941-м, но и в начале 1960-х. Последнее общение длилось несколько дней. Вёшенский музей хранит папку, на обложке которой надпись: «Доклад-стенограмма» и роспись Лукина, она подтверждала точность записи. В самой папке описание сражения за Смоленск с последующим окружением, попытками выйти из него; четыре ранения, потеря сознания — плен.
Шолохов подытожил узнанное от генерала: «Вот трагическая судьба честного генерала. Не так все просто было на войне, как некоторым кажется. Лукин рассказывает здесь о том, как уже самые первые дни войны показали, что учения в мирных, довоенных условиях далеко не соответствовали тому, что поднесла война. И не все и не каждый вели себя одинаково…»
И еще: «Вот Лукин, как он описывает свое возвращение из плена? Попробуйте сгладить его трагедию. У некоторых писателей создается неправильное представление о писательском труде. Хотят, чтобы герои были описаны, словно бы они все время навытяжку стоят перед писательским взором… Война — это всегда трагедия для народа, а тем более для отдельных людей… Люди обретают себя в подвигах, но подвиги эти бывают разные… О войне нельзя писать походя, слишком все это ответственно…»
Шолохов, гордясь подвигом своего народа, не искал лубочных героев. Вот с каким обобщением вспоминал он первые — самые трагические! — дни войны в одной своей статье: «Любопытные документы остались от той эпохи. Передо мною лежит пожелтевшая от времени американская газета „Вашингтон пост“, в которой с душевным мужским волнением написано: „Дрожишь при одной мысли о том, что могло бы произойти, если бы Красная Армия рухнула под напором наступающих германских войск или если бы русский народ был менее мужественным и неустрашимым…“»
Абрам Гурвич, критик, литературовед, тоже попал в орбиту шолоховского внимания.
Писатель едва ли мог забыть его. Еще бы: при обсуждении в Комитете по Сталинским премиям «Тихого Дона» этот Гурвич вчинял ему идейные ошибки. Помнил и другое: этот критик стал при Сталине персонажем партпостановлений как «безродный космополит». В итоге попал под карающую десницу — Маленков дал указание: «Не допускать на пушечный выстрел к святому делу советской печати». Так и прозябал без права на критическое перо.
Выходит вторая книга «Поднятой целины». Партийная критика принялась прежде всего пропагандировать свой взгляд на Давыдова: это-де безупречный образец для подражаний! Сердечные увлечения? Не обращать внимания! Кто-то из партбонз даже с требованием — кое-что подредактировать:
— Ай-ай-ай, как это ваш Давыдов с Лушкой встречается в степи?
— А где же им еще встречаться? — полюбопытствовал Шолохов.
— Да неудобно как-то читать такое…
— А что делать, когда у них удобных мест не было?..
Вступился за Давыдова «безродный космополит» Гурвич. Написал огромный критико-литературоведческий очерк «Прокрустово ложе». Правда, лестью не кадил автору. Позволил себе такую оценку романа: «Разнокачественность». Взялся в этом своем очерке и за «любовную» тему: «Читателю предлагается расчленить, разорвать цельную личность Давыдова на две части, чтобы одну вышвырнуть как негодную и тем самым поднять другую. Единого и неделимого Давыдова делят на больного и здорового, на постоянного и временного, на главного и случайного. При этом утверждается, что если читатель не проникается к Давыдову неприязнью, то только потому, что главное для него не личная — теневая — сторона жизни героя, а его светлая деятельность как „коммуниста, вожака, организатора, учителя жизни“. Давыдов же, как и всякий живой человек, существует только в органическом слиянии решительно всех движений ума и тела своего…»
Написал очерк, а кто печатать будет идеологического изгоя? Никто не решился. Тогда — в стол.
Умер. Уже поутихли былые страсти с изничтожением «космополитов». Да время ханжества в оценках «Целины» не проходило. Друг Гурвича, писатель и критик Александр Борщаговский, сам в прошлом «безродный», вознамерился издать посмертный сборник его избранных работ. Не получалось уговорить издателей. Нужно заступничество кого-либо из влиятельных в обществе деятелей. У него мелькнула шальная мысль — поможет Шолохов: очерк-то о «Целине».
Чем больше рассуждал, тем больше сомнений: можно ли члену ЦК вступаться за политизгоев, да и забыл ли вёшенец, как Гурвич в переизбытке конъюнктурщины ему напакостил? Еще опасение: а примет ли писатель такую оценку Давыдова — против давно привычных догм? Вдруг нравится вбиваемая в умы официальная трактовка этого персонажа?
Рискнул: «Мне ничего не оставалось, как писать Шолохову и запаковать очерк Гурвича для отправки в Вёшенскую. Издательство и думать не хотело о публикации „Прокрустова ложа“. Я послал рукопись в конце ноября 1965 года. Долго не приходил ответ, надежды таяли. А в конце января 1966 года пришло короткое, писанное от руки письмо…»
И он показал мне это письмо. На бумаге в клеточку десять быстрых, но четко писанных строчек: «Дорогой Александр Михайлович! Прошу прощения за промедление с ответом, но так сложились обстоятельства. Статью покойного Гурвича о „Поднятой целине“ безусловно надо печатать. Она еще послужит свою службу, но чтобы она заставила ханжей мыслить иначе — жестоко сомневаюсь! Желаю Вам всего доброго! М. Шолохов. 24.1.66.».
«Высокие интересы литературы, — присовокупил Борщаговский, — оказались для Шолохова решающими».
Книга вышла и была отослана в Вёшенскую. Оттуда — телеграмма: «Борщаговскому. Получил тчк Спасибо тчк Шолохов».
Дополнение. Однажды в интервью Шолохов заявил: «Мы служим идее, а не лично себе…» И тут же высказался о том, что стало незаметно разъедать общество: о блате, кумовстве, коррупции: «Представь, чтобы Толстой пришел в редакцию „Нива“ пристраивать рукопись своего сына. Или Рахманинов просил бы Шаляпина дать своей племяннице возможность петь с ним в „Севильском цирюльнике“. Или, еще лучше, Менделеев основал бы институт и посадил туда директором своего сына… Не улыбайся. Над этим стоит подумать…»
Обидно, что этот совет остался втуне и исцеление — до сих пор! — не пришло. Давно сказано: нет пророка в своем отечестве.
В этом же интервью очень строго отозвался об «отщепенцах» — диссидентах: «С такими надо бы построже. Известно, паршивая овца заведется — все стадо испортит».
Надо знать и об этом. Одни ругают его за ненависть к тогдашним политическим инакомыслящим. Другие хвалят. Но ни разу не прочитал спокойных рассуждений: что же не удовлетворяло в бунтарских взглядах диссидентов Шолохова, автора Григория Мелехова, самого главного в советской литературе бунтаря.
Все минется, одна правда останется…
Из анекдотов 1930-х годов. Однажды заведующий Отделом агитации ЦК Алексей Стецкий стал критиковать Шолохова за то, что его главный герой — Мелехов — настоящая контра. Потом сказал:
— Ты, Шолохов, не отмалчивайся.
— Ответить вам как члену ЦК или лично?
— Лично.
Шолохов подошел и дал ему пощечину. На следующий день позвонил Поскребышев:
— Товарища Сталина интересует: правда ли, что вы ответили на критику пощечиной?
— Правда.
— Товарищ Сталин считает, что вы поступили правильно.
Сталин таким предстал в анекдоте. На самом деле, помнил Шолохов, как вождь самолично руку приложил, чтобы долгие десятилетия Мелехов считался «отщепенцем», то есть врагом.
Школьный учебник 1948 года. Я по нему учился в десятом классе. Жил тогда, между прочим, в одной из станиц по знаменитой казачьей Горькой линии. Эта поистине горькая линия известна по роману Ивана Шухова с тем же названием. У нас тоже были свои Мелеховы… Помню одного деда. Идем из школы, он у хаты на завалинке — ловит зимнее солнышко, а увидел нас и выпятил как будто ненароком отвороток полушубка, а там иконостас: медали. «Это, — стал пояснять он нам, школярам, — газеты надо читать и радио слушать. Разрешено теперь носить старые награды». — «Дедуля, — спрашиваю, — эта медаль за какие подвиги?» Отвечает: «За Русско-японскую». — «А эта?» Отвечает: «За подавление внутреннего врага в первую революцию. А эта за германскую в девятьсот четырнадцатом. А эта, — погладил пальцем шрам-вмятину на полыселой голове, — небось, твой отец в Гражданскую припечатал печать от советской власти… Да вы не кривитесь, не кривитесь, мальцы-удальцы, пионеры-комсомольцы. Небось, не враг я. Я себя отмыл-отбелил».
Что же в учебнике? «Мелехов борец не просто со своим народом, но и со своей родиной… За Григорием не стоит, как думали некоторые критики, какая-то определенная группа казачества. Это трагедия индивидуализма в эпоху социализма… Скидок на происхождение ему нельзя делать…»
Коварны последствия от такого приговора Мелехову. За упрощением героя тянулось укрощение истории — посему читай роман и не взыскуй, читатель, за трагедию в Гражданскую. Тяжкая цепь-взаимосвязь.
Напомню: смерть Сталина позволила Шолохову выбросить насильно впихнутую сцену со Сталиным.
Но Мелехов и при Хрущеве, и далее все еще ходил-мыкался по страницам большинства учебников, статей и монографий с волчьим билетом «отщепенца». Воинственный парткритик Ермилов наставлял: «Мелехов не имеет права на трагедию… Мотивы поступков Григория Мелехова становятся чрезвычайно мелкими для трагического лица… В самом деле, почему Мелехов идет в банду Фомина?.. Да только из-за того, что ему лично „податься некуда“! Это, разумеется, уже не трагическая тема».
Шолохов в 1940 году осмелился снять сталинское клеймо «саботажники» с голодающих земляков. При Хрущеве попытался отменить обвинительный приговор Мелехову. Но далеко не все и не сразу стали прозревать в стане критиков и литературоведов.
Уже в 1977 году были основания у писателя делиться своими недоумениями с молодым ученым из Осло — Гейро Хьетсо (запомним это имя): «Критики полагают, что Григорий виновен в своей трагедии… Критики не учитывают, что были еще и исторические условия, и очень сложная обстановка, и определенная политика. Если бы спросить у тысяч и тысяч казаков и тружеников, служивших белым и открывших свой фронт красным: „Кто из вас виноват, выйди из строя“, то, наверное, никто бы не вышел!.. Пустое это занятие — думать и считать одного Григория виноватым. Какое непонимание противоречий эпохи, казачьей души, сущности Григория Мелехова и народа!»
Так вот и оказались еще долгие годы не вытянутыми из его произведений гвозди ржавых толкований, вбитые сталинщиной по самую шляпку. «Тихий Дон» всегда был опасен — даже с купюрами, с вписками, с наговорами критиков-комментаторов.
Однако же великий роман правдив не только Мелеховым. В нем есть и такой персонаж — Филипп Миронов. Он выписан в совсем не подходящие для вольностей времена — в конце 1930-х годов: последняя часть, глава X. То подвиг писателя. И странно, что не воткнулся в строчку с именем Миронова бдительный карандаш Сталина или Ягоды и Ежова и не встрепенулись во гневе красные маршалы Буденный или Ворошилов.
Этот казак, как и Мелехов, всего себя положил на поиск истины: что даст революция народу? Поразительный характер. Царский офицер — стал красным командиром. Правду искал. Стал красным — не принял неправды с ее расказачиванием. Отправил Ленину письмо — огромное — с протестом. В нем поднял руку на вдохновителя злой погибели Дона — Троцкого. Ему пришили — «Анархист!» и приговорили к расстрелу. Спас Ленин. Но уберечь не смог. В тюрьме пал от пули часового — говорили, правда, что выстрел был случайным, да не все верили.
С той поры так и тянулось — до времен перестройки — ни одной (!) доброй строки о нем: ни в учебниках, ни в воспоминаниях, ни в исторических монографиях, ни в повестях-романах.
Шолохов осмелился! Смелость остается неотмеченной.
…Война, армия — они по-прежнему не уходят из внимания Шолохова. Решил познакомиться с новым командующим войсками Северо-Кавказского военного округа: Исса Плиев, генерал армии, дважды Герой Советского Союза. Стали часто встречаться. Хорошо, что остались воспоминания этого генерала, даже такая фраза писателя, не без лукавинки: «Мон шер женераль! Когда ты покажешь мне боевое искусство наших чудо-богатырей?»
Дальше в записях читаем: «Учения в Северо-Кавказском военном округе. Он прибыл на командный пункт поздно вечером. На нем ладно сидел костюм цвета хаки, в руках офицерская плащ-накидка… Часа в четыре утра я был уже на ногах, мне не хотелось будить Михаила Александровича так рано. Сел в машину. И вдруг слышу знакомый голос: „Я понимаю, сражения выигрывают полководцы и их войска, но не менее важно, чтобы история и слава этих сражений были запечатлены людьми пишущими“».
Гость запомнился конечно же не только юмором. Был приглашен на учения: «Танки, чуть сбавив скорость, ушли под воду. Шолохов замер. Не отрываясь, вглядывается в широкую гладь реки. Во взгляде чувствуется напряжение. У противоположного берега показываются из-под воды башни. „Прямо как у Пушкина, — облегченно говорит Михаил Александрович. — Помнишь? И очутятся на бреге, в чешуе, как жар, горя, тридцать три богатыря…“»
Или воспоминания писателя Виталия Закруткина: «Однажды глубокой осенью мы ехали из Цымлы в Ростов. Неподалеку от дороги, на забитом скотом клочке толоки белел обнесенный деревянной оградкой памятник — невысокая, сложенная из кирпича, побеленная известью пирамида с жестяной звездой на острой вершине. Набросив на плечи кожаную куртку, Михаил Александрович подошел. На одной из сторон одинокого памятника была зацементирована фотография под стеклом. На ней с трудом можно было рассмотреть лицо молодого человека. Ниже фотографии, на потрескавшейся от ветров и солнца деревянной доске, видимо, когда-то давно была выведена фамилия, но ее уже нельзя было разобрать. Шолохов долго стоял у памятника, склонив голову, потом вздохнул и сказал тихо: „Жаль хлопца… А сколько их таких…“»
И жалел, и любил, и вдохновлял. Как-то получил письмо из одного дальневосточного гарнизона — отвечал с душевной открытостью: «Если вы писали мне с хорошим волнением, то с не меньшим волнением и я читал… Представляю всю тяжесть, всю сложность вашей службы. И отсюда мое высокое уважение к вам и самые душевные чувства… Поляки говорят: „Как надо — так надо!“ Родине действительно надо, чтобы кто-то из ее надежных и крепких духом и телом сынов был на том месте, и вот вам пришлось „трубить“ в далеком краю, что ж, высокое доверие! Хочешь не хочешь, а оправдывай!»
И начал письмо необычно, и закончил так же: «Крепко обнимаю всех вас вместе и каждого в отдельности и от всего сердца желаю бодрости духа, здоровья, успехов по службе и счастья, независимо от того, когда, как и где оно к вам придет, а в том, что к таким ребятам оно самолично явится, я не сомневаюсь! Вы честью его заслужили!»
Январь нового, 1960 года. Из Москвы от одного знакомца с давних молодых лет пришло льстивое сообщение — написал-де очерк о вас, дорогой Михаил Александрович. Очерк был приложен.
В ответ схлопотал негодующее: «Пиши о мертвых и не тронь живых. Я бы воззвал к твоей совести, но думаю, что не имея ее смолоду, едва ли ты нажил ее под старость. Хочу только предупредить тебя: если, несмотря на мои возражения, ты опубликуешь этот очерк в части, живописующей меня, и не столько меня, как самого себя, — тебе крепенько достанется от читателей!»
Автор, решив примазаться к славе классика, в своем опусе принялся «изображать» свое будто бы соучастие в защите Шолохова от клеветы в плагиате.
То, что вёшенец засвидетельствовал в этом своем письме, очень важно для истории: «Клевета о происхождении „Тихого Дона“ исходила не от одного завистника, как пишешь ты… Она была порождением почти всей тогдашней литературной среды…»
Апрель. Ленинская премия за «Поднятую целину»! Первым пожаловал с поздравлениями совсем теперь старенький учитель Мрыхин, привел с собой школяров. И райком, едва услышал по радио сообщение, возликовал и устроил митинг.
Шолохов пришел на майдан и поблагодарил, да по-шолоховски:
— В числе удостоенных Ленинской премии, как вы слышали, есть и люди труда… А почему бы и вам, труженикам Вёшенского района, с азартом не включиться в соревнование да тоже попытаться получить Ленинскую премию… Благодарю вас за этот митинг. Он хорош прежде всего тем, что был самым коротким из всех митингов…
Когда принимал премию в Кремле — тоже сказал речь:
— Постоянная связь с читателями укрепляет и уверенность в своих силах и способствует успеху в работе. Но с некоторыми из них я нахожусь в отношениях не то что неприязненных, но в отношениях — как бы это одним словом охарактеризовать — в отношениях с холодком…
Такого признания показалось мало — усилил мысль и обобщил то, что всю жизнь мешало творить:
— Требования к писателю предъявляются часто непомерные. Так, например, один читатель после выхода второй книги всерьез упрекает меня в том, что в «Юрии Милославском» автор сохранил героев, а Шолохов убил Нагульнова и Давыдова…
Процитировал этого себе супротивного читателя-ортодокса и ответил для всей страны:
— «Что здесь общего с социалистическим реализмом?» — спрашивает он. «Но слушаться таких советов нельзя. Я и впредь буду писать, как на душу положено».
В Москве нашел время походить по правительственным кабинетам — стал добиваться разрешения построить школу в Каргинской, где родился. Уж такие были тогда времена — стройка в станице без столицы невозможна. Он и так и сяк, а ему в ответ: стройматериалы поднатужимся — выделим, но денег нет, бюджет закрыт.
Вернулся домой и сразу послал телеграмму в Каргинскую — попрощался с премией.
Хуторяне узнали: «Прибыв на родную землю, рад сообщить дорогим станичникам, что строительство новой школы в станице Каргинская по решению Совета Министров РСФСР начнется в этом году».
И завершил послание: «Полученная мною Ленинская премия целиком передана на строительство новой школы взамен той, в которой когда-то давно я учился грамоте. Крепко обнимаю всех каргинцев. Ваш Михаил Шолохов». Интересно, успел ли посоветоваться с Марией Петровной?
В этом же месяце — первый в истории человечества полет в космос: Юрий Гагарин! Из Вёшек тут же летит поздравление для «Правды» — но какое необычное: «Вот это да! И тут уже больше ничего не скажешь, немея от восторга и гордости перед фантастическим успехом отечественной науки». С того дня очень хотел встретиться с первым космонавтом. И космонавт искал такую возможность. Так ведь сбылось! Но об этом позже. Шолохов и не знал, что вокругземный первопроходец, будучи школяром, писал сочинение по «Поднятой целине».
Душа в такой нагрузке, что потребовалась разрядка. Шлет одному старому другу с оказией записочку — давай, мол, порыбалим: «С большой к тебе просьбой: вывяжи два черпака повместительней. Держаки у тебя должны быть, ты ведь запаслив, как настоящий „куркуль“. Шлю тебе не пламенный (как принято говорить и писать), а прохладный рыбацкий привет и прошу не лодырничать и не тунеядничать, а приступить к вязке сегодня же! С совершеннейшим почтением к старому астматику и развалине вечно моложавый М. Шолохов».
…Случай познакомил его в Вёшках с подростком изломанной судьбы — бежал из Комсомольска-на-Амуре. Но Соколова для этого сироты не нашлось. Шолохов — за скорое письмо в далекий горком комсомола: «Обращаюсь к Вам с просьбой. Вовка Бестужев, за которого я ходатайствую, — милый, веснушчатый и скромный парнишка… Надо хлопчика устроить в школу-интернат, чтобы был в комсомольском городе еще один хороший комсомолец». Добавил существенное как бы для контроля: «Черкните вы мне в Вёшенскую, как устроится судьба маленького Бестужева».
…Шолохов внушал своим видом покой и рассудительность. Но о нем всякое припоминают. Есть и такой рассказ уже упомянутого Максима Спиридоновича Малахова: «Через нее, быструю езду то есть, случались у Шолохова не раз происшествия. Вот однажды возил он своих гостей по придонским красотам. Сам с Марией Петровной — впереди на легковушке, гости сзади на другой машине. И вот уж пескам кончаться — речушка на пути встала, ну и лощина, само собой. Речушка узенькая, но местами глубока ее вода до черноты. „Чернью“ речку и зовут. Шолоховская машина спустилась в лощину и с глаз скрылась. Минуты две-три гости ее не видели, а въехали на бугор и ахнули: стоит легковушка сбочь дороги у самой воды, носом к ним… Подъехали. Марь Петровна бледная, а Шолохов дверцу открыл, сигарету выкуривает, улыбается. Оказалось: машина в песке крутанулась и уж на бок свалиться сготовилась, да Шолохов газу дал, руль вывернул. И Мария Петровна не растерялась (она на заднем сиденье находилась), надавила своим весом на колесо, которое от земли отрывалось. В обчем, легковушка подчинилась им, выправилась. Аварии избегли: в глубь Черни не ахнули, в песке не перевернулись…»
Свой среди своих… Один газетчик — местный районщик — рассказывал: «Возвращался Шолохов из какой-то своей поездки. Ехал мимо Хопра через луга. За день до этого пролил дождь, и неподалеку от станицы Слащевской в низине образовалась непролазная топь. Стояли, увязнув в этой топи по самый диффер, грузовики с зерном, бензовозы, всякий иной транспорт. Застряла и машина Шолохова. Бились-бились… Разулся тогда Михаил Александрович, закатал повыше брюки и пешком со своим спутником, московским художником, направился в Слащевку. Но встретиться с начальством не удалось. И тогда он с художником выпустил стенную газету „Крокодил“ и вывесили прямо на площади. Художник нарисовал карикатуру на руководителей района, по уши завязших в дорожной грязи, а Шолохов подпись сделал. Так вскоре начали строить дорогу-каменку».
Дополнение. Продолжим знакомство с любимой Шолоховым поэзией. В эти годы к нему попадают стихи скончавшегося московского литературоведа, профессора МГУ Р. Самарина. Вдова прислала. Они ему понравились. Вот их зачин:
Ты, выкорчеванное начисто,
Ты, изведенное под корень,
Былое русское казачество —
Незаживающее горе…
1961-й. Летом Шолохов приехал в Грузию. Писатели пригласили. Он их сразу же подивил. Когда согласовывали с ним программу-маршрут знакомства с республикой, оказался с запросами на особицу. Ему предлагают посетить город-новостройку Рустави — промышленный гигант. Он выбрал Вардзию — высеченный в скалах монастырь времен Шота Руставели. Утомительная езда по горным дорогам… Но вышел из машины и без всякого ропота, добровольно сдался на полтора часа в лекционный плен к местному краеведу. Не минул и древней столицы — Мцхета. Побывал даже в небольшом селеньице, где жил один прославленный на всю Грузию чудак-цветовод. А с каким удовольствием внимал народным песням. Благо, что почти все застолья от села к селу сопровождались знаменитым грузинским народным хоровым разноголосьем.
Вернулся на Дон, и уходит телеграмма: «Моим грузинским друзьям. С грустью я покинул вашу чудесную страну. Не так-то уж легко, как вы понимаете, оставлять то, что пришлось к сердцу впритирку. Но, покидая вас, я надеюсь на новую встречу и еще раз обнимаю вас и желаю всего самого доброго. Ваш Михаил Шолохов».
Его и в самом деле тянуло к Грузии. И в этом году зазвал в Вёшки писательскую делегацию, и через несколько лет снова отправился на берега Куры.
Меж тем влез в серьезную драчку. Стал помогать издать запрещенный партидеологами еще в довоенные времена роман Хемингуэя «По ком звонит колокол». Сражался одновременно с двумя ЦК. С главой испанских коммунистов Долорес Ибаррури тоже. Она не принимала роман потому, что в нем не всегда лучшим образом выглядели коммунисты. Свой же ЦК вознамерился наказать руководителей ленинградского журнала «Нева». Политическая ошибка — напечатать крамольный роман!
В августе горе — скончалась Евгения Григорьевна Левицкая. Все в шолоховской семье, глядя на Шолохова и Марию Петровну, притихли. Траурная телеграмма в Москву была столь же по-шолоховски краткой, как по обычаю емкой на чувства: «Вместе с вами делю горе. Дважды осиротевший Михаил».
Многочисленные переиздания «Судьбы человека» несут своим посвящением память об этой женщине, которую он называл даже мамашей.
1962 год вошел тремя событиями в жизнь Шолохова.
Осудил ЦК за кровавое деяние — приказ разогнать огнем, со многими жертвами, демонстрацию рабочих в Новочеркасске. Они вышли с мирным протестом против повышения цен на продовольствие. Эту трагедию скрыли от народа — ни слова в печати. Если кто-то пытался вслух это обсудить — тут же взыскание от партии. В город прибыл второй секретарь ЦК. У него поручение осудить обком и местных партийцев — мол, не смогли справиться без нашего вмешательства. Для этого собрали пленум. Настроение в зале подавленное, а выступающие обязаны были каяться. На трибуне — Шолохов. С чем же он? Словно вспомнил старинную пословицу, что смелость силе атаман. Выступил с уничтожающей критикой верховной власти: «Почему повышаете цены, не посоветовавшись с народом… Как же мы, партия, можем стрелять в народ?..» В президиуме — оторопь, в зале — оцепенение.
Непредсказуема жизнь на встречи. Спустя четыре года в гости к Шолохову напросился один отставной генерал. Видно, потому открылись для него двери, что сказался — казак родом. Знал бы вояка, что на свою голову напросился. Сидел-сидел он с хозяином да вдруг признался, что командовал полком в Новочеркасске. Отдадим ему должное — потом честно рассказал, что Шолохов прервал встречу и принялся высказывать неостывшее за годы возмущение: «Это невиданное преступление верхов, оказавшихся неспособными воплощать в жизнь благородные, по своей сути и содержанию, идеи социализма».
Из Вёшек идет в Москву телеграмма — председателю Совета Министров России: «Необходимо срочное решение Совмина РСФСР о полном запрете лова рыбы в реке Дон на время нереста. Дон не вышел из берегов и рыбколхозы всеми средствами ведут интенсивное уничтожение не отнерестившейся рыбы. Если не запретить немедленно, Дон будет через месяц окончательно обезрыблен». Потом еще одно послание — для нового, взамен ушедшего, председателя правительства: «Стараниями и усердием руководителей некоторых промпредприятий Воронежской и Липецкой областей на Дону в течение трех лет произошел массовый замор рыбы… Спуск в Дон неочищенных вод, используемых промпредприятиями… Необходимо Совету Министров РСФСР принять решение… По недосмотру облисполкомов (Воронежского и Липецкого. — В. О.), с ведома и дозволения товарища Ишкова (министр рыбного хозяйства. — В. О.) гадят в собственном доме… Неприглядная картина!.. К этому все привыкли, притерпелись, принюхались… Мне думается, что и в других реках страны надо упорядочить отлов рыбы и уж, во всяком случае, наложить категорический запрет на лов во время нереста». Колюч оказался: «В дореволюционное время станичные атаманы на Дону и его притоках строжайше запрещали во время нереста рыбную ловлю всеми орудиями лова и неусыпно следили за соблюдением своего неписаного закона. Неужто мы хозяева хуже атаманов. Что-то обидно от сопоставления не в нашу пользу…»
Итак, еще две главы в шолоховскую Книгу защиты родного Дона! С 1920-х годов творилась она в укор державной власти. И не было никаких попыток выставлять себя героем. Эти свои заботы скрывал.
Многоколейную жизнь строил себе Шолохов. От берегов Дона — путь к Темзе. Писателя пригласили в Англию. Много чего диковинного сопровождало эту поездку. Его везут на королевские озера. У страстного рыбаря аж глаза загорелись, но жаль-то как — снастей не оказалось. Поразился обычаю: члены здешнего элитного рыбацкого клуба рыбу ловят, но это спорт, а не забава с жаревом-варевом; рыбу отпускают обратно в воду, лишь самый крупный экземпляр вручают судье — вдруг «потянет» на приз. «М-да, — промолвил, — интересная эта английская рыбацкая философия…» Может, припомнил свои усилия по спасению Дона.
Оценил прибрежья: «Отличные места! И, главное, ухожено везде, ни дымящих, ни смердящих промышленных объектов».
В одном городке напросился в магазин технического инструментария. Обошел прилавки и вдруг остановился — загляделся на кузнечную наковальню. Неожиданно раздалось: «Хочу купить!» Постоял-постоял и выбрал еще замысловатые кузнецкие щипцы и три молота особой конфигурации. Все на него смотрят с удивлением, а владелец магазина в восторге — каков писатель! Он же в ответ объяснил: «Это не мне, это в подарок нашему вёшенскому кузнецу…»
В Бирмингеме до устали бродил по старинным улочкам и площадям, по залам Музея искусств, побывал в кафедральном соборе Святого Филиппа — заинтересовала архитектура барокко. Потом поклонился памятнику горожанам, что пали в двух мировых войнах.
Но приглашен был не ради туризма. Старейший в Англии Сент-Эндрюсский университет присвоил вёшенцу звание почетного доктора права с формулировкой: «Выдающемуся знатоку искусства, жизненной правды и великому летописцу советской эпохи».
Церемонна традиция. Торжественно ввели гостя в зал и усадили в вельможное кресло. Вокруг студенты в красных мантиях, канцлер университета в таком же одеянии, но с золотыми позументами, клерки в ярких камзолах держат реликвии — старинные жезлы и булавы.
Потом звучит его имя и он становится на колено перед кафедрой. Когда поднялся — облачили в докторскую мантию. Но обошлось — по обычаю — без речей. Гость волнуется — кто-то заметил, как он, запутавшись в мантии, пытается отыскать в кармане пиджака пачку «Беломора». Хорошо, что опомнился и обошелся без успокоительной затяжки.
Потом застолье при речах. Один издатель захотел понравиться — и нашел такую тему: «На меня произвела очень глубокое впечатление тема любви Григория и Аксиньи. Эта любовь вполне может быть сравнима с великой трагедией Шекспира „Ромео и Джульетта“».
Слово в честь Шолохова произнес и новоиспеченный почетный доктор, знаменитый на весь мир писатель сэр Чарлз Сноу. Чопорный англичанин пошутил: «Может быть, это и не столь почетная степень, как лауреат Нобелевской премии, но я убежден, это важный шаг на пути к ней». Хорошая шутка.
Сноу и его супруга, тоже писательница, пришлись по душе Шолохову, и без всяких раздумий он пригласил их погостить в Вёшках. Не отказались. Приехали на следующий год. Понравилось: снова приехали в 1964-м, но в тот раз уж совсем по-свойски — прихватили сына и дочь. Марии Петровне запомнилось высказывание жены англичанина и вопрос — вполне утвердительный — своего мужа:
— Мне понравился ваш сад и ваши сочные яблоки. Одно я увезу с собой и прибавлю к тому толстовскому яблоку, которое везу из Ясной Поляны.
— Здесь, у нас на тихом Дону вы убедились, что не так уж страшен Шолохов-коммунист и его друзья?
Разговоры, разговоры… Как писателям без них. Но как еще старалась Мария Петровна, чтобы остались в памяти не только разговоры. Какой стол! Донские раки по-казачьи и по ее рецепту тушеное мясо, русская икра и колбаса украинского происхождения — с чесночком, стерлядка с Дона, свои, домашние помидоры и малина от соседей со свежими — не покупными — сливками… Ах эти Шолоховы!
Осенью Шолохов приехал в Москву, чтобы познакомиться с новым начальством своего любимого издательства «Молодая гвардия».
Наш директор Юрий Мелентьев придумал превратить визит в значимое для издательства событие. Успел попросить ЦК комсомола подготовить для Шолохова высшую по тому времени комсомольскую награду — значок «За активную работу в комсомоле». Повод отличный — приближался 40-летний юбилей издательства. В ЦК знали, что Шолохов не забывал своего вхождения в литературу с помощью комсомольской печати.
Принимал он свою награду сдержанно и без всяких привычных тогда ответных словоговорений. С того дня я стал убеждаться, как не любил он мусора в разговорах. Скуп и сдержан на излияния. Никаких витийствований, а уж как горазды на устные фейерверки, пожалуй, большинство его собратьев по перу.
Тот юбилейный для комсомольского издательства год оставил на память не только нашу с ним фотографию. Его пригласили приехать в Москву именно в день рождения издательства. Пообещал, но, увы, не приехал. Пришла телеграмма: «Глубоко сожалею, что работа препятствует мне быть на вашем празднике. Вы творите огромной важности дело по воспитанию нашей молодежи и за это мы, старшее поколение пишущих и читающих, вас крепко любим, высоко ценим, глубоко уважаем. Примите от меня каждому и каждой из вас добрые пожелания счастья в жизни и успехов в работе. Ваш туго стареющий молодогвардеец Михаил Шолохов».
Он любил наше издательство. После одной из встреч в Книге почетных гостей осталась такая непринужденно теплая, ничуть не парадная запись: «Всегда с радостью бываю у молодогвардейцев! Даже вроде и сам молодею. М. Шолохов». Запомнилось, как он взял в руки этот толстущий фолиант и отошел от всех нас к маленькому круглому столику для графина с водой. Писал стоя, а почерк все равно четкий и красивый.
С того дня и пошли встречи. Они остались эхом в моих записных книжках, и я некоторые из них использую далее ко времени и по обстоятельствам.
1963 год. В его биографии обозначилось Европейское сообщество писателей. В Вёшки пришел большой конверт при иностранных марках с приглашением пожаловать на сессию этого сообщества в Ленинград 5 августа.
Не проявил особого интереса, уже готов был отказаться от поездки. Но ему вскоре рассказали, что там хотят обсуждать тему — есть ли будущее у романа.
Неужто так? И припомнил, что многие западные авторитеты пророчат — роман-де как жанр умер и посему надо способствовать появлению какого-то там «нового романа» или «антиромана».
За день до открытия сессии его встречали на вокзале.
Зал переполнен. Вёшенца просят открыть сессию. Будет ли, как это принято, славить достижения советской литературы и пропагандировать преимущества соцреализма?
Отринул эту возможность. Не поддался и соблазну передавать свой опыт романиста. Но коллеги и десятки журналистов все-таки ожидали от него, автора классического романа, слова истины. Пришлось выступить:
— Лично для меня вопрос о том, «быть или не быть роману», не стоит, так, как перед крестьянином не может встать вопрос — сеять или не сеять хлеб…
И союзники, и противники заметили простоту непреклонной мысли.
Далее всколыхнул зал необычным срезом размышлений — поставил тему споров с головы на ноги:
— Вопрос может быть поставлен в такой плоскости: «Как сеять и как вырастить урожай получше»… Точно так же и для меня, как романиста, может возникнуть вопрос: как получше сделать роман, чтобы он с честью послужил моему народу, моим читателям?
…Скромность при осознании своего места в литературе — черта его характера. В этом году обратился с письмом в ЦК, попросил в нем пресечь поползновения некоторых издательств выпускать о нем монографии.
1964-й. Поездка в Германскую Демократическую Республику. Там начал с того, что напросился побывать в сельском кооперативе. Потом в Дрездене захотел посетить Дом Гёте.
В музее Гёте вдруг с взволнованным вопросом: «Все ли книги уцелели во время войны?» Может, вспомнил о своих погибших в Вёшках рукописях и библиотеке при налете фашистских самолетов?
Чувствовал, что немцы его ценят. Поразился, когда узнал, что в этой в общем-то небольшой стране его книги изданы тиражом в миллион с лишком. Еще награда — стал почетным членом сельхозкооператива. От правительства вручили орден «Большая звезда дружбы народов». Журналисты заинтересованно с ним общались. Молодежная газета, к примеру, вышла с таким заголовком: «Великий эпик нашего времени». Однако в Западной Германии нашлась одна газета, которая всю естественную во время войны многогранность чувств писателя втиснула в провокационный примитив: «Великий казак с тихого Дона ненавидит немцев».
…В декабре, отвечая на письмо одного литературоведа, установил этим ответом — как бы мимоходно — важный топографический знак на карте будущей битвы за свое честное имя. Его спросили о донском новеллисте и публицисте Федоре Крюкове, что сгинул в Гражданскую войну от тифа, отступая с остатками белой армии. Сейчас его имя мало кому что говорило. Это только через годы — в 1974-м — Солженицын и одна его единомышленница, Медведева-Томашевская, начнут убеждать, что Шолохов украл у него «Тихий Дон».
Итак, Шолохов и Крюков. Вёшенец в ответном письме — с дважды важным свидетельством: «К стыду моему, не читал Крюкова…»
Далее без всякого предубеждения, очень даже обиходно и явно без ревности, но с заметной утвердительной интонацией вывел: «Дело неплохое — ознакомить широкого читателя с писателями конца прошлого — начала нынешнего веков, в том числе, разумеется, и с Крюковым тоже». Добавил опять же без опаски для своего авторитета: «К сожалению, у нас преданы забвению имена талантливых людей…»
Отчего-то настырные радетели темы плагиата такое личное шолоховское свидетельство предают забвению и этим греховодничают против научного подхода — использовать все «про» и все «контра».