Историческое свидетельство жене. Откуда главные герои романа? Номенклатура двух ЦК. Надолго ли? Приказ старого писателя. Сталин и роман. Кто автор слухов о плагиате? «USA» в планах. Письма кинозвезде Эмме Цесарской
Иногда биографу везет по-крупному — он может обозначить точную дату рождения той мечты своего героя, которая станет стержнем и даже сутью его биографии.
Шолохов одарил человечество таким произведением, которое отличается от всех иных замечательных произведений, коих много и в нашей, и в мировой культуре. Он оставил читателю нестареющий в художественных образах завет-поучение, что человек не из власти и не из верхов может искать правду для себя и своего народа.
Как же приближался к этой истине автор всего-то двух небольших книжек рассказов?
Новый год… 1926-й. Что пожелали близкие главе семейства и что сам себе пожелал он? Не трудно догадаться — он пожелал себе начинать роман. Ему пожелали спокойного творчества и свершений. Сбудется ли?
Январь. Вышла — вышла! — самая первая в жизни Шолохова книга, если точнее сказать, по своему невеликому объему — книжица. Но радость такова, что не до уточнения количества страниц. Все равно отныне на книжных полках появилось новое имя — Шолохов!
Прошло совсем немного времени, и сразу несколько журналов заметили ее появление. И такой значительный, как «Новый мир», и такой политизированный, как рапповский «На литературном посту», и свой боевой, комсомольский — «Комсомолия».
Первая слава! Докатилась она и до Дона, до Каргинской. Мария Петровна засвидетельствовала: «Книжку читали нарасхват. Миша смущенно помалкивал. Ему страшно любопытно было, что скажет отец, Александр Михайлович. Отец был растроган до слез. Обнял Мишу и сказал: „Сам Серафимович благословил! Теперь я могу умереть спокойно, вижу, что ты нашел свое дело…“»
Увы, отец оказался провидцем своей судьбы — через месяц его схоронили.
По счастью, судьба оказалась благосклонной к роду Шолоховых: за потерей — обретение. Первенцем на свет появилась дочура Светлана. Имя-то какое!
Но нет мира-покоя. Один критик заточил свое критическое перо для политического доноса, учуяв в шолоховских рассказах сентиментальщину. Нет, ей не место в революционной стране, которая нацелена сражаться за свои идеалы со всевозможными — внутренними и внешними — врагами.
…В Вёшенской стали жить. Через два года о ней узнает вся страна, читая «Тихий Дон»:
«На пологом песчаном левобережье, над Доном, лежит станица Вёшенская, старейшая из верховых станиц, перенесенная с места разоренной при Петре I Чигонацкой станицы, переименованной в Вёшенскую. Вехой была когда-то по большому водному пути Воронеж — Азов.
Против станицы выгибается Дон кабаржиной татарского сагайдака…
Вёшенская вся в засыпи желтопесков. Невеселая, плешивая, без садов станица. На площади — старый, посеревший от времени собор, шесть улиц разложены вдоль по течению Дона… На маленькой площади заросшая иглисто-золотой колючкой, — вторая церковь, зеленые купола, зеленая крыша, — под цвет зеленям разросшихся по ту сторону озера тополей…»
Образ жизни у молодого писателя прежний. Писал много и упорно, в основном ночами.
Днем же, как правило, иным занят. Не до литературы, таков характер — прежде всего жить жизнью своих земляков. Один старожил запомнил: «Я тогда работал в советских учреждениях в Вёшенской. Михаил часто заходил в райисполком, к председателю РИКа Корнееву, в школу, в земельный отдел. Часто выезжал вместе с районными руководителями в станицы и хутора… Разговорчивый, веселый был парень. Шутку любил. Как сейчас помню: в белой сатиновой косоворотке, подпоясанный тонким ремешком и всегда с трубкой — посвистывает тихонько и дымит».
Шолохову идет всего двадцать второй год от рождения, а он на равных и с высоким начальством, и с теми, кто у земли. Из молодых, да ранних. Стремительно созревал, ибо многое повидал. Вот это-то и забывают те, кто уже столько десятилетий талдычит одно: не мог-де Шолохов начать свою эпопею в такие юные годы.
Март. Дела зовут в Москву. Прожил там почти два месяца. От того времени остались четыре письма, в которых содержатся особые свидетельства и для биографии писателя, и для литературы.
Первое письмо жене: «Знаешь, дорогая, рассказы — это лишь разбег, проба сил… А хочется мне написать большую вещь — роман. Хочу показать казачество в революции».
Казалось бы, по силам ли тема для такого юного писателя? В письме, однако, есть четкая фраза: «План уже продуман». И приказ самому себе: «Надо приступать к работе». Жену просил, чтобы согласилась жить не в столице, а в станице: «Там легче будет дышать и писать».
Второе письмо тоже жене. Так заскучал, что взялся набросать весточку, когда коротал время, ожидая беседы, в лучшем московском издательстве: «Родная моя, пишу из Госиздата…» Пришел договариваться о второй книге рассказов «Лазоревая степь». Сообщил также, что готовится и его третий сборник рассказов «О Колчаке, крапиве и прочем». Заметил, однако, с огорчением: «Тянут…» Написал и о том, не без гордости, что один из рассказов прочитал и похвалил сам Александр Константинович Воронский, в то время очень авторитетный партиец, основатель первого советского «толстого» литературного и научно-публицистического журнала «Красная новь», близкий Ленину и Сталину критик и публицист, ставший в будущем «врагом народа».
Отразились в письме и семейные заботы: «Жди посылку, дня через четыре вышлю. Маме скажи, что деньги (50 р.) вышлю, как только получу…» С трудом наскреб денежки — не оправдались ожидания на гонорар: «Оказывается, бухгалтерия напутала…»
И, как всегда, тоска по дому: «Я уже очень соскучился по тебе и по Светланке. Нынче видел вас обеих во сне».
В третьем письме жене о литературе сказано немного, к тому же в самом конце, но это немногословное сообщение так важно, что вынесем его в начало: «С приездом сейчас же сажусь за роман… Мне необходимо писать то, что называется полотном, а в Москве прощайся с этим». Речь идет о «Тихом Доне»!
А в остальном письмо обычное:
«Родная моя и милая! Знаю, что теперь ты каждый раз ходишь на почту и ждешь от меня вести… Я убийственно „скучился“ по тебе и дочке. Как она? С величайшей радостью подержал бы ее сейчас в руках, а тебя обнял бы…
Хотел Светланке купить „экипаж“, но стоит он 30–40 р.
Во вторник я получаю с „Комсомолии“ 65 р. за „Смертный враг“. Из них 50 отдай маме…
Твой заказ надеюсь выполнить… Посылку пошлю во вторник…» Он и в других письмах щедр на приятные посулы: «Я так рассчитываю: получу 900–1000 р., куплю тебе пальто, зимнюю шляпу, материала платья на четыре, на белье, потом ф. 20 конфет, чаю, кофе, какао, мясорубку, керосинку и пр. и пр.». Или продолжает столь же трогательно: «Пришел соблазн купить тебе пальто… Есть, моя милая женка, чудесные пальто, но не на меху, а на ватине и вате (на меху вообще нет пальто. Есть шубы дамские… Теперь слово за тобой, говори, какого цвета покупать)».
Четвертое письмо свидетельствует, что Шолохов и в самом деле приступил к роману. Из Москвы он отсылает письмо на Дон — Харлампию Ермакову:
«Уважаемый тов. Ермаков! Мне необходимо получить от Вас дополнительные сведения относительно эпохи 1919 г. Надеюсь, что Вы не откажете мне в любезности сообщить эти сведения с приездом моим из Москвы. Полагаю быть у Вас в мае-июне…»
Странное письмо — сухое и холодное, хотя по слову «дополнительно» видно, что они уже встречались. Может быть, не хотел, чтобы их сотрудничество кем-то бралось «на карандаш»? Возможно, догадывался, что не только у него, писателя, есть интерес к тому, кто был активнейшим участником Вёшенского контрреволюционного восстания 1919 года, вспыхнувшего в тылу Красной Армии.
(Забегая вперед, скажу, что летом 1927-го писатель узнал скорбную весть: Харлампий Ермаков был расстрелян по приговору коллегии ОГПУ, подписанному самим наркомом Генрихом Ягодой. Что ж, державное решение, словно по Пугачеву и Разину. Боялись в верхах таких, как Ермаков и Миронов.)
Харлампий Ермаков становился для романиста не только поставщиком «сведений». По интересности своей биографии и своеобычности характера он начинает «подпитывать» главное действующее лицо в «Тихом Доне» — Григория Мелехова.
И все-таки Ермаков не единственный прототип. Шолохов не фотограф, он художник. Как-то рассказывал: «Жил на Дону такой казак… Но, подчеркиваю, мною взята только его военная биография: „служивский“ период — война германская, война гражданская».
Мелехов — это собирательный образ русского человека, истово и саможертвенно искавшего Правду и Истину для себя и своего много настрадавшегося народа. Романист настаивал на этом. Однажды у него спросили: «Как был найден образ Григория?» Ответил: «В народе. Григорий — это художественный вымысел…»
Дополнение. О прототипах «Тихого Дона» остались и другие свидетельства автора.
«Образы Григория, Петра и Дарьи Мелеховых в самом начале я писал с семьи казаков Дроздовых. Мои родители, живя в хуторе Плешаков, снимали у Дроздовых половину куреня… И я для изображения портрета Григория кое-что взял у Алексея, для Петра — внешний вид и его смерть от Павла, а для Дарьи многое позаимствовал от Марии, жены Павла, в том числе и факт ее расправы со своим кумом… Братья Дроздовы были простые труженики, ставшие на фронте офицерами, а тут грянула революция и гражданская война, и Павла убивают. В Глубоком Яру их зажали и потребовали: „Сдавайтесь миром! А иначе — перебьем!“ Они сдались, и Павла как офицера, вопреки обещанию, тут же и убили… А потом его тело привезли домой… Я катался на коньках, прибегаю в дом — тишина… И вижу: лежит Павел на соломе возле пылающей печи, плечами подперев стену, согнув в колене ногу. А брат его, Алексей, поникший сидит напротив… До сих пор помню это… Вот я в „Тихом Доне“ и изобразил».
«В разработке сюжета стало ясно, что в подоснову образа Григория характер Алексея Дроздова не годится. И тут я увидел, что Ермаков более подходит… Его предки — бабка-турчанка, четыре Георгиевских креста, служба в Красной гвардии, участие в восстании, затем сдача красным в плен и поход на польский фронт — все это меня очень увлекло…»
Дополним. Харлампий Ермаков родился в 1891-м на хуторе Антиповский Вёшенской станицы. Прошел войну с немцами, Гражданскую и польский фронт. Только в 1923 году окончательно вернулся домой. В феврале вернулся — в апреле был арестован. Правда, через два месяца после разбирательства отпустили. Четыре года хуторяне доверяли ему посты заместителя председателя сельсовета и председателя Крестьянского общества взаимопомощи.
В 1989 году X. В. Ермаков был посмертно реабилитирован.
Не удается отдаться только роману. Прощание с рассказами произошло не сразу, и интересно, что не забылся первый учитель-благословитель. Написал ему в декабре 1926-го:
«Уважаемый и дорогой т. Серафимович! Посылаю Вам книгу моих рассказов „Лазоревая степь“. Примите эту памятку от земляка и от одного из глубоко и искренне любящих Ваше творчество.
В сборник вошли ранние рассказы (1923–24 гг.), они прихрамывают. Не судите строго. Рассказ „Чужая кровь“ посвящен Вам. Примите.
Попрошу Вас, если сможете, напишите мне Ваше мнение о последних моих рассказах: „Чужая кровь“, „Семейный человек“ и „Лазоревая степь“.
Ваше мнение для меня особенно дорого и полноценно.
Черкните хоть две строчки».
Но ответа от Серафимовича не было — неделя, другая, третья… Как расценивать такое молчание гордому человеку? Вновь берется за письмо: «Дорогой т. Серафимович! Месяца два назад я послал Вам книгу „Лазоревая степь“. Если найдете время, очень прошу Вас, черкните мнение о недостатках и изъянах. А то ведь мне тут в станице не от кого услышать слово обличения, а Ваше слово мне особенно ценно. Не откажите».
Уже второй раз набивается на критику!
А посвященный наставнику рассказ настоящая жемчужина. Как начинается-то:
«В филипповку, после заговенья, выпал первый снег. Ночью из-за Дона подул ветер, зашуршал в степи обыневшим краснобылом, лохматым сугробом заплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог… В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дед Гаврила проснулся…»
Удивляет он широтой повествования — на малом плацдарме одной казачьей семьи показаны судьбы и стариков, и молодых, которые находятся под прицелом и белых, и красных, и продотрядчиков, и махновцев, и просто бандитов. Поражает главной мыслью: посулы счастья не могут быть праведными, если человека в это счастье загоняют прикладами.
Отважен в этом рассказе автор, будто не знает, что есть цензура в четырех видах: самоцензура, редакционная бдительность, собственно государственная цензура и еще агитпроп ЦК.
Вот старик снаряжает единственного сына — любимого — против красных. Продал быков, купил коня и провожает его с напутствием (по воле небоязливого Шолохова): «Служи, как отец твой служил, войско казацкое и тихий Дон не страми! Деды и прадеды твои службу царям несли, должон и ты».
Вот выведено, как в протест против расказачивания этот старик «носил шаровары с лампасами… Чекмень надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами ношенных когда-то вахмистерских погон… Вешал на грудь медали и кресты… Шел по воскресеньям в церковь…».
Или: одна фраза — и три в однораз обличения: «Лошадей брали перед уходом казаки, остатки добирали красные, а последнюю за один огляд купили махновцы…» Шолохов подытожил горько: «Прахом дымилось все нажитое десятками лет».
Или то, как продотрядники нагрянули и «уговаривают» старика:
«— Излишки забираем в пользу государства. Продразверстка. Слыхал, отец?
— А ежели я не дам? — прохрипел Гаврила, набухая злобой.
— Не дашь? Сами возьмем…
— Давитесь чужим добром!»
Тут же — смертная кара продотрядникам, когда налетел бандитский отряд: освободители. Их главарь предстает читателям в выразительном шолоховском портретировании: «Лицо его, горячее и потное, подергивалось, углы губ слюняво свисали.
— Овес есть?.. Оглох ты, черт?! Овес есть?»
Продолжение этой истории истинно шолоховское. Трудно было предугадать, что старики начнут выхаживать чудом не испустившего дух командира продотрядников. Все отдадут ему — не только оставшуюся одежду сына, но и его имя. Для осиротелых деда Гаврилы и его супружницы он — враг! — становится названым сыном.
Но мало сконструировать необычный сюжет. Автор оснащает его такими, к примеру, репликами персонажей, что каждая могла бы стать у иного писателя драматическою сценою на многие страницы.
«— Не держу. Поезжай!.. — бодрясь, ответил Гаврила. — Старуху обмани… Скажи, что возвернешься. Поживу, мол, и вернусь… а то затоскует, пропадет… один ить ты у нас…» — говорит дед, узнав, что пришел названому сыну вызов на родину, на Урал, — восстанавливать завод.
«— Ворочайся!.. — цепляясь за арбу, кричал Гаврила. — Не вернется!..
В последний раз мелькнула за поворотом родная белокурая голова, в последний раз махнул Петро картузом, и на том месте, где ступала его нога, ветер дурашливо взвихрил и закружил белесую дымчатую пыль».
На этом писатель ставит точку. Каков ветер-то!
Рассказы рассказами, но все чаще заботит роман. Начать-то его начал, да компас свой писательский на историю участия казачества в революции не отладил: «За два или полтора года я написал шесть — восемь печатных листов. Потом почувствовал: что-то у меня не получается. Читатель, даже русский читатель, по сути дела не знал, кто такие донские казаки… Поэтому я бросил начатую работу. Стал думать о более широком романе…»
Здесь необходимо добавить, что в начале роман замысливался как история Корниловского мятежа и участия казаков в походе на Петроград. Теперь понял, что начинать надо с дореволюционного времени.
Август 1927-го. Шолохов едет в Москву — вызвали читать верстку уже второго сборника рассказов. И пошли искусы стать москвичом.
Отчет о том, что происходит, — в нескольких письмах жене. В его судьбе начинает прописываться «Журнал крестьянской молодежи». Хорош журнал; «комса» его любовно называет «ЖэКаМэ». Он двухнедельный, создан всего два года назад, в 1925-м, а уже идет о нем добрая слава. И хотя журнал общественно-политический, но печатает художественную литературу и широк в выборе авторов — среди них и Андрей Платонов, и Михаил Шолохов.
В редакции пригляделись поближе к писателю из Вёшек, и друг Василий Кудашев, и руководитель журнала Николай Тришин заприглашали на работу. Из многих претендентов глаз пал на него, а что не комсомолец, не партиец — ну так что?! Приглянулся иными, литературными качествами. Шолохов сообщает жене, что встречался с главным редактором: «Предлагает должность пом. зав. литер, худож. отделом…» Через полстраницы как бы ненароком: «С квартирой есть кое-какие надежды…»
Но через день в письме иные настроения: «Я колеблюсь и не знаю, что мне делать, оставаться ли в Москве служить, или ехать в Букановскую, чтобы перезимовать там. Ты, наверное, удивлена: как Москву менять на Буканов?..»
Впрочем, сам же и нашел ответ: «Живя в Москве или около Москвы, я безусловно не смогу написать не только роман, но даже пару приличных рассказов. Суди сама: от 10 до 5 я на службе, к 7 ч. вечера только дома, до 9 ч. обед и прочее, а после обеда я физически не в состоянии работать… И так изо дня в день. Тогда надо проститься с писательством вообще и с романом в частности. А это для меня неприемлемо». Добавил: «Прочитал в „Новом мире“ рецензию на „Донские рассказы“. Хвалят. Ждут от Шолохова многого…»
Заключил: «Пусть подождут: не к спеху, скоро только блох ловят».
Полетели дни и недели, за душным столичным летом пришла набрякшая сыростью осень.
И все же 22-летний парень не устоял перед напором Тришина и Кудашева. В один из этих дней состоялся решающий разговор — идет он работать в журнал или не идет?
Что ответил? Об этом снова пишет своей Марусе-Марусенку глубокой ночью, в два часа, 13 октября, как это обозначил в уголке: «Решаю поставить тебя в известность о делах не малых…» Этим — интригующим — начал.
И в самом деле сообщал о превеликих изменениях в своей жизни: «Сегодня я утвержден отделом печати ЦК ВКП(б) на должность зав. лит. — худож. отделом ЖКМ». Выходит, его подняли на ступень выше — не помощник заведующего, а заведующий! «Хлопотать я не хлопотал, пришли и предложили, я взял и согласился. Тришин сам ходил туда (в ЦК. — В. О.)… Против моей кандидатуры не только не возражали, но приняли весьма благосклонно». Добавил не без удовольствия: «Оказывается, знают нас там…»
…Вышел на работу 20 октября. Он столько раз бывал в этом кабинете — автором и гостем, а только сейчас стал догадываться, как ему, неприрученному никакими хомутами дончаку, доведется тянуть лямки редакционной жизни в узде номенклатуры двух ЦК (партийного и комсомольского) и лишь лелеять в душе надежды свободно продолжать роман.
Шею намутузил уже к концу второго рабочего дня, о чем и сообщил любимой жене. Сперва, правда, отписал, что познакомился с решением партийного ЦК партии. Даже процитировал: «Слушали: Предложение т. Стальского о назначении т. Шолохова зав. лит. — худ. отд. ЖКМ. Постановили: Назначить т. Шолохова зав. лит. — худ. отд. и предложить редколлегии Кресть(янской) газеты зачислить в штат постоянных сотрудников».
Но дальше пишет о том, какова она, редакционная лямка, когда в стране всеобщая установка растить рабоче-крестьянскую литературу. Ему норма — прочитать 20 рассказов в день и каждому автору ответить. В тот день никаких талантов не выудил, сплошь графомания, потому заметил: «опупеваю». Отсюда и разочарование — нечем пополнять редакционный портфель: «Ни таланта, ни грамотности, ни элементарного понятия о литературном творчестве, а один только „писательский зуд“. Изволь им разжевывать, что у них плохо и почему плохо… Стихи из Семипалатинска, парня-ученика педтехникума; делал очень просто, взял Есенина, умело заменил слова и послал. За такие штуки за уши драть надо… Один из Ростова с медфака прислал стихи, но уж я его отшлепал…» Так что никаких скидок на землячество.
Тут же признание — не то от первой растерянности, не то — напротив — от силы собранного характера: «Сразу подумал и, ей-богу, чуть не отказался». Но охолонул и уточнил, что надо хотя бы зиму поработать.
И вновь в письме о романе: «Бешено работаю».
Была и такая приписка: «Москвы не вижу. Нигде, не то что в кино или театре, даже на собрании ни на одном не был».
На сколько же Шолохову хватило сил быть захомутованным? Судя по всему, проработал он всего несколько дней.
…Вскоре от Серафимовича получает отзыв на книгу рассказов. «Лазоревая степь». Не отписка, не казенный, не торопливо сочиненный.
Старик окрылял — никакой творческой ревности: «Молод и крепок Шолохов. Здоровое нутро. Острый, все подмечающий глаз. У меня крепкое впечатление — оплодотворенно развернет молодой писатель все заложенные в нем силы. Пролетарская литература приумножится». Впрочем, наставник верен себе — не преминул высказать предостережение: «И все же его всерьез подкарауливает опасность: он может не развернуться во всю ширь своего таланта».
С легкой руки проницательного Серафимовича у молодого писателя в эти месяцы вышли в разных издательствах одна за другой семь книжечек, правда, тонюсеньких. Зато одна из них предстала в почетной серии «Библиотека батрака».
Дополнение. Рождение «Журнала крестьянской молодежи» было определено решением ЦК партии в феврале 1925-го. В этом документе журнал был назван «центральным» для крестьянской молодежи. Уже в августе появилось новое постановление «О работе комсомола в области печати», где говорилось: «Необходимо обратить внимание на объединение вокруг журналов („Смена“, „ЖКМ“, „Мол. гвардия“) молодых поэтов и писателей». Через три года, в 1928-м, вышло новое постановление «О мероприятиях по улучшению юношеской и детской печати» с критикой: «Крайне недостаточно печать продвигается в деревню… Художественная литература для молодежи все еще невысока по качеству (в ней зачастую имеются элементы нездорового приключенчества и неумелость освещения социальных тем)».
Николай Тришин, главный редактор «ЖКМ», сохранил добрые чувства к строптивцу Шолохову. Литературовед, член-корреспондент РАН Наталья Корниенко разыскала в одном рассказе Тришина любопытный эпизод. Главный герой спрашивает лучшую трактористку, читала ли она Бальзака, в ответ услышал: «Нет». Тогда он задал другой вопрос: «Ты помнишь Аксинью из „Тихого Дона“? — „Нет, я не читала“, — все более смущаясь, тихо ответила Поля. „Ты мало читаешь“, — сказал он с явным сожалением».
С 1935 года «Журнал крестьянской молодежи» стал называться «Молодой колхозник», затем с 1962 года — «Сельская молодежь». В 1956–1960 годы журнал предпринял самое первое семитомное собрание сочинений Шолохова, одного из своих первых авторов.
Известно свидетельство о времени рождения «Тихого Дона» от самого Шолохова: «Первая книга была готова к сентябрю 1927 года. А вторая — к марту 1928 года».
На самой первой странице черновика запись: «„Тихий Дон“. Роман. Часть 1. Вёшенская 6 ноября 1926 года». Какова же сила творческого порыва — для всех праздничное застолье, а у него рабочий стол.
Одному газетчику тогда очень повезло — побывал в Вёшках и запечатлел в своих заметках:
«Закрывался в комнате и писал. Он выходил с красными воспаленными глазами, словно пьяный.
— Что ты пишешь? — спрашивали у него.
— Роман!
— Роман?! Так-таки целый роман? — шутили над ним. — Как же этот роман будет называться?
— „Тихий Дон“.
— Что же это за название такое? Роман — и вдруг река.
— Это прекрасное название! — отвечал он убежденно. — И это будет настоящий роман».
У Шолохова пытались вызнать: «Были ли трудности, когда начинал роман?» Ответил — простодушно: «Их не перечесть!» Стал исчислять: «Не было денег и порой даже на табак. Бумаги недоставало. Писал с обеих сторон листа».
Однажды у него спросили: «Много ли было вариантов начала романа?» Не был приучен к привычному для многих кокетству — мол, поисков не перечесть. Ответил: «Да так сразу и начал, как есть в книге…» Добавил преинтереснейшее: «С Фадеевым однажды в начале 1926 года беседовали, как начинать роман. Он был сторонником классического начала, вроде: „Утром 14 августа 1877 года трехмачтовый парусник отбыл в море…“ А я ему ответил: „Очень старо! Если писать роман, то писать его надо по-своему, по-новому“».
Как это по-новому? Роман потянулся за настолько простой, без всяких вычурностей первой строкой, что просто втягивает-заманивает в чтение: «Мелеховский двор — на самом краю хутора».
Так напечатано. Но в одном из вариантов рукописи тире не было и вместо хутора стояло — «станица».
Далее вывел: «Воротца со скотиньего двора ведут к Дону. Крутой восьмисаженный спуск и вот вода: над берегом бледно-голубые (неразборчиво) прозеленью глыбы мела…» Не понравилось: после слов «спуск и» появляется тире, а вместо слова «вот» «— вода». В следующую фразу вписал иное: «Над берегом замшелые с прозеленью глыбы мела…» В книге же третий вариант: «Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых меловых глыб и вот берег…»
В другой фразе, неподалеку, поначалу начертал: «Облупленная часовенка». Не понравилось — вычеркнул «облупленная». Вот сколько трудов при поиске начала.
Шолохов вообще-то писал быстро, но, к счастью для читателей, — неторопливо. Иногда — всего несколько строк за день, иногда — две-три страницы, но чаще всего сил хватало на десять, а то и поболе страниц.
Однажды пооткровенничал: «Случалось, что легко выписывающиеся страницы исправлялись и перерабатывались, а главы, которые писались медленно, трудно, оставались уже навсегда завершенными… Роман я правил много раз».
Истинно так. Едва ли не каждая страница запечатлела требовательное отношение к своему писательскому труду — искать и искать в переработках и переписываниях лучшее и более точное. Сплошь зачеркивания, перечеркивания, вписки, варианты и изменения, линеечки на полях и в междустрочиях — то извилистые, то прямые, то сдвоенные, а то «галки» или напоминание себе — «переделать». Или вдруг: «Вст. п. 2» — это обозначение места для вставки, значит, родился новый текст. Удалял отбракованные строчки и даже абзацы явно без колебаний — размашистыми вычерками.
Иногда написанного, видимо, казалось мало. На одном рукописном листе пять рисунков тонким пером; это напоминает пушкинские черновики. Рисунки покрывают собой текст. Писал и рисовал, и возникло это веление явно по скрытым даже от него самого побуждениям. Очень выразительны два наброска. Казак с недоуменным лицом в казачьей фуражке. И наброски к другому портрету — выразительные глаза и губы с подбородком; глаза грустные, а губы и подбородок — упрямы.
Мучителен и ответствен труд собирать исторический материал для огромной саги о казачестве. И ведь как втягивает возможностью открытий за открытиями. И тогда творческая жадность обрекает на отчаянную — не считаясь со временем, с усталостью — работу. Когда приехал по первому разу в Новочеркасский музей, так даже на коленях ползал по полу перед штабелями старых газет и журналов. В особенности привлекала газета «Донская волна». Несколько дней не вылезал из библиотеки музея.
Он не часто допускал посторонних к таинству — как собирал огромный материал для огромного сочинения. Отделывался общими словами — живу, мол, в народе. Как-то прорвало на пространный монолог:
«Люди все рядом: ходи да распоряжайся. Тут уж от твоего умения успех зависит. Все под рукой — и материал, и природа. „Живой материал“ ходит около меня, пьет чай за моим столом, ездит со мной на рыбалку — и все рассказывает, рассказывает, только запоминай… Но пришлось в архивах посидеть, особенно в Новочеркасске и Ростове, по картам изучать движения полков и дивизий. Рассказы, факты, детали от живых участников гражданской и империалистической войны, беседы, расспросы… Начинаешь изучать специальную военную литературу, разбираешь военные операции по многочисленным мемуарам наших и белогвардейских генералов… Очень помогли зарубежные источники…»
Однако не каждый «живой материал» — с чаем или с добрым пособничеством.
Как-то Шолохов заявился в окружное управление ГПУ, в Миллерово. Главный здесь чекист выслушал его просьбу: мол, прошу свидания с находящимся в тюрьме есаулом Сениным: необходимо переговорить с целью сбора материала для романа. Подивился, поди, начальник при синих петлицах такому непотребному желанию встречи с тем, кто был схвачен за подготовку восстания. Не сразу разрешил. Шолохов же словно забыл, где находился, — все настаивал: беседа просто необходима.
Вернулся домой подавленный: «Только что я был в тюремной камере и разговаривал с Сениным. Говорил с ним, смотрел на него и думал: скоро не будет этого человека. И Сенин отлично знает, что в ближайшие дни его ожидает расстрел». В этот вечер Шолохова не узнавали. Был пугающе молчалив. Не осталось без следа свидание: Сенин прописан и в «Тихом Доне» и будет отчасти узнаваем в образе Половцева из «Поднятой целины».
…Писатель всегда у всех на виду: куда собрался и кто к нему пожаловал, что высказал и что не высказал, что у него делается по праздникам, а что по будням, с чего живет и что наживает своими, по оценкам одних, бумагомарательными затеями, других — работой для народа.
Он всяким представал перед земляками. И не всегда только «с жалью» к их бедам. Как-то сход сельских активистов выслушал от него, всего-то 25-летнего земляка, довольно обидные вещи, но, видимо, проняло: уж больно непривычно отчитывал он за ту бесхозяйственность, которая незаметно-незаметно да прижилась в станице:
— Раньше в больницах не истории болезней велись, а «скорбные листки», куда записывали температуру и симптомы заболевания… Вот и я пришел сюда со «скорбным листком» незавидных дел, которые надо немедленно изжить…
Одна москвичка, погостевав у него в семье, оставила своеобразные заметки: «Он живет какой-то своей особой жизнью, иногда обращая внимание на мелочи, окружающие его (выбросил все цветы из комнат: „Без них лучше“), иногда не замечая или делая вид, что не замечает…» Еще: «Охота, которой он увлекается, рыбная ловля и прочее нужны ему не сами по себе… Ему нужна поездка в степь, ночевка на берегу Дона, возня с сетями для того, чтобы получить эмоциональную разрядку…» Заприметила и характерную манеру общения: «Заставить других говорить, раскрыть свое сокровенное… Отсюда его постоянное поддразнивание людей, иногда неожиданное и провокационное, собеседник от неожиданности не успеет спрятаться за слова, а он все подмечает. О себе говорит очень скупо, изредка и всегда неожиданно. Так, одно-два слова, и всегда надо быть начеку, поймать это неожиданно вырвавшееся слово, сопоставить, понять, уяснить этот сложный образ…»
Вырывалось — неожиданно — порой уж совсем рисковое. Как-то в Ростове Шолохов с друзьями пожаловал в ресторан. Отужинали, вышли, остановили пролетку и погнали под внезапный шолоховский тенор: запел то, что много уже лет — упаси боже от ГПУ — не пелось после бегства белых: «Всколыхнулся, взволновался, православный тихий Дон…» То был казачий гимн.
Дополнение. Кое-что об историко-научной подготовке Шолохова к работе над романом. Многое им было прочитано из дореволюционных изданий: «История Донского Войска» Н. Броневского, «Трехсотлетие Войска Донского» А. Савельева, «Крестьянский вопрос на Дону в связи с казачьим» Е. Савельева, «Донские казачьи песни» А. Пивоварова… Из советских изданий он изучил следующие: «Мировая война 1914–1918 гг.» А. Зайончковского, «Материалы комиссии по исследованию опыта мировой и гражданской войны», «Как сражалась революция» Н. Какурина, «Гражданская война на Северном Кавказе» Н. Янчевского, сборники «Орлы революции» из серии «Русская Вандея» и «Пролетарская революция на Дону», листовки Донбюро РКП(б)… Добыл для изучения и зарубежные эмигрантские издания: берлинскую серию «Архив русской эмиграции», венский журнал «Донская летопись», мемуары А. И. Деникина, А. С. Лукомского, П. Н. Краснова…
Но обязан высказать — категорически нельзя считать «Тихий Дон» историческим романом. Как и «Войну и мир». Эти произведения, сочиненные по законам художественного творчества, ничуть не исследования ученых.
И вот окончена первая книга «Тихого Дона».
Шолохов без всяких колебаний доверил рукопись главному редактору журнала «Октябрь» Серафимовичу. Она легла на его письменный стол среди десятков других — и от молодняка, и от давнишних собратьев по перу. Популярен журнал, и тянутся к нему всякие авторы — даровитые и графоманы. Трудна работа для человека преклонных лет: читать, читать, читать, чтобы отобрать что-то значимое.
У этой рукописи на заглавной странице стоит знакомая фамилия — крестник Шолохов, но вместо привычного «рассказы» обозначено: «роман», с неброским, но притягивающим поименованием «Тихий Дон». Раскрыл папку и в уныние: пишущая машинка нагромоздила текст совсем без интервалов, строчка лепилась к строчке — сплошное месиво букв. Но уже после первой загадочно-прекрасной фразы про двор Мелеховых стал читать дальше:
«И вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше — перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона…» (Кн. 1, ч. 1, гл. I).
Истинно стихотворение в прозе!
Вот и конец рукописи. Последние строки… Как же это молодой писатель нашел такую как будто бы простую возможность войти в мир сложных родительских чувствований — сложится или нет любовь и согласие у молодоженов Григория Мелехова и нелюбимой им Натальи:
«Ночью Пантелей Прокофьевич, толкая в бок Ильиничну, шептал:
— Глянь потихоньку: вместе легли али нет?
— Я постелила им на кровати.
— А ты глянь, глянь!
Ильинична глянула сквозь дверную щель в горницу, вернулась.
— Вместе.
— Ну, слава богу! Слава богу! — закрестился старик, приподнимаясь на локте, всхлипывая» (Кн. 1, ч. 3, гл. XXIII).
Новелла для сборника миниатюр из казачьей жизни!
Если бы только так же безмятежно входил «Тихий Дон» в бурную реку тогдашней литературной жизни.
Не только главный редактор прочитывает рукопись. И тут словно по старой приговорке: «У наших судей много затей». Одних пугает объем — и в самом деле, только в первой части 20 печатных листов. Других — а сие пострашнее всего — настораживает острая, «внепартийная» правдивость отображения народной жизни, взбудораженной революцией. Это не переложение агитпроповских установок, по которым история революции упрощена, а стало быть: укрощена! В ней все просто, будто для атаки: вот цари и буржуи — вот рабочий класс и большевики, вот белые — вот красные, кто не с нами — тот против нас. Доктринерам-рапповцам претит все, что написал Шолохов: не оппортунист ли он, уж не льет ли воду на мельницу врагов большевистских идей?
Серафимович слушал-слушал и вспылил: «Печатать без всяких сокращений!»
Весной 1927-го, подбодренный поддержкой журнала, Шолохов подумал о книге — написал предполагаемым издателям в «Московский рабочий»: «„Тихий Дон“. Размер 40 (приблизительно) печ. листов. Частей 9. Эпоха 1912–1922 гг. Эпиграф не интересует?» Добавил — куда деться от прозы жизни: «Небезынтересно было бы знать размеры оплаты за печ. лист, тираж и пр. договорные условия». Тем самым выказывал, что уже имеет опыт отношений меж издателем и писателем.
И вот пришло обусловленное время знакомить издателей со своим творением. Дело застопорилось, однако. Оправдывается: «Запаздываю, потому что держит проклятая машинистка. Есть в нашей станице такой „орган“, который печатает РИКу разные исходящие. Вот этот печатный станок (я крепко верю, что это не пишущая машинка, а ее прадед — печ. станок времен Иоанна) печатает мой роман… Дама, которая управляет сией машиной, работает очень медленно, и я, по всей вероятности, пока она кончит печатать роман, успею написать другой».
Беда не ходит одна. Шолохов не знал, что о рукописи узнала верхушка РАППа и, истребовав ее из редакции, принялась изучать. С недоверием к автору и с опаской. Хорошо, что Серафимович настоял на своем.
1928-й — январь. Особый месяц особого года для Шолохова и — осознает ли он?! — для всей мировой литературы. «Тихий Дон» первыми главами первой его книги предстает на суд читателей в первом номере «Октября».
Теперь поокрепли надежды Шолохова увидеть роман отдельной книгой. Рукопись наконец доставлена в издательство. Да только знакомство с ней притормаживается, потому что издательство «Московский рабочий» вошло в реорганизацию. Шолохов — в нетерпении — отдает роман по совету друга Кудашева в Гослитиздат. Здесь не промедлили с чтением. Прошел всего месяц, и он узнает решение — отрицательное! Видимо, ожидал чего-то в этом роде, поскольку рассказывал про казнь над собой и своим детищем не без ехидного юмора: «Замахали руками, как черти на ладан: „Восхваление казачества! Идеализация казачьего быта!“ И все в этом роде». Чувств обиды или негодования не выдавал, похохатывал даже. Уже начинал привыкать, что его роман вызывает у литначальства страхи: политические!
Тут в его судьбе появляется Евгения Григорьевна Левицкая. Уже немолодая женщина — ей в том году было 48. Партийка. Ее дядя, А. Н. Бах, в студенческие годы видный народоволец, побывавший в ссылке, после революции стал основателем советской школы биохимии. Муж из революционеров, хотя и дворянин. Принимал участие в подготовке восстания на броненосце «Потемкин». Погиб в революционном 1919-м. Стоит заметить, что в его биографии — Нежинская гимназия и Дерптский университет. Сама Левицкая после революции удостоилась доверия и чести работать в ЦК, затем в партийном издательстве; здесь ей поручили просматривать поступающие по почте рукописи.
Рукопись из Вёшек некоего Шолохова… Хорошо, что Левицкая не знала о приговоре Гослитиздата. Прочитала и поняла: великая вещь! Тот, кто помнит рассказ «Судьба человека», помнит, наверное, и посвящение: «Евгении Григорьевне Левицкой, члену КПСС с 1903 года». Два, выходит, литературных крестника у «Тихого Дона»: Серафимович и Левицкая. С той поры их связывала дружба всю жизнь. Он ее подчас в письмах величал мамой.
Летом 1928-го — с первым письмом к Левицкой. Чувства через край, но обращение сдержанное. Явно думал по своей деликатности не переступать порог первого знакомства: «Очень я рад Вашему письму, т. Левицкая! Рад не только потому, что „Тихий Дон“ получил в Главполитпросвете две звездочки, но потому, что письмо Ваше насыщено теплотой и приветливостью. Признаюсь, я не особенно верил Вашему обещанию написать мне. И знаете почему? Не балуют меня московские знакомые письмами. Как говорится — „С глаз долой — из сердца вон“».
Но рано радостью мостить книге путь к печатным машинам. В конце сентября в письме к руководителям издательства истинно вопль душевный: «Хочется мне поторопить вас со 2-й кн. Выпускайте поскорее. Когда это дело будет?..»
Наконец прояснилась судьба «Тихого Дона» и в журнале, и в издательстве. С мая начинается публикация в «Октябре» второй части романа. В октябре 1928-го завершается. И в издательстве две первые книги тоже спешат к читателю.
Летом 1928-го Шолохову выпал экзамен на творческую независимость. Выдержал. Сохранил лицо. Отказался от коллективного — гуртом, как говорят на Дону, — наезда писателей в создаваемые тогда колхозы. Придумали такую «смычку с жизнью» Федерация объединений советских писателей и «Комсомольская правда». Уговаривали-агитировали творцов пафосно: «Повестей, песен, плакатов, зовущих к борьбе за коллективизацию, за перепашку межей, ждем мы от писателей и художников, едущих в колхозы». Газета добавляла: «Революция требует отбиться от нищеты и чересполосицы, прорваться сквозь частоколы бескультурья и кулацкого своекорыстия к общему труду на общей земле, к строю цивилизованных кооператоров».
В своих Вёшках он думал-думал и отказался от такой обязаловки. Хитро отказался. Сочинил письмо в эту федерацию, в коем стал «обмениваться мнениями» с литначальниками:
«Я от вас отрезан расстоянием в 1200 километров. Почту получаю на 6-й день. Знаю из газет, что было такое совещание по распределению мест, куда поедут мои собратья по перу…
Единственно, что я не знаю, — это когда и куда я поеду.
Волен ли я в выборе? И что мне выбирать?
Согласитесь, что довольно трудно ориентироваться, живя в ст. Вёшенской…
Вы мне должны помочь, не так ли?..»
Далее, что называется, припер к стене: «Где-либо я буду „гостем“, — иной народ, иной язык и пр. Хотелось бы попасть в колхоз, находящийся в пределах б. Донской области».
Но продолжал не без лукавинки — мол, потемкинских деревень не гарантирую: «У меня под рукой нет таких колхозов, в которых житуха хоть малость бы отстоялась. Этого, пожалуй, и в путеводителе для туристов не найдешь».
Осень… Настроение никудышнее. Заболел надолго и всерьез — назвал свой недуг «лихоманкой». Мария Петровна в ужасе — похудел до невозможности. В одном из писем издательскому редактору пошутил — горько: «Скоро ветер будет с ног валить… Чем черт не шутит — издохну помаленечку и осиротеет „Тихий Дон“. Ты уж тогда чувствительный некролог напиши, что так, мол, и так, надежды подавал, сулил быть „маститым“».
Пишет с надеждами на лучшую жизнь, и вытащил из «Войны и мира» одно емко-замечательное слово, чтобы примерить на себя: «Ну, да все это „образуется“ (дань толстовскому юбилею), выхожусь». Это он вспомнил, что приближается столетие Толстого.
Дополнение. Едва ли возможно разгадать тайны шолоховского таланта, когда он брался писать характеры. Аксинья. Что в глазах Мелехова, что на иллюстрациях к книге, что в кино — красавица. Да еще с жертвенным сердцем. Вошло в обычай ею восхищаться. Несомненно, любил ее Шолохов: сколько страсти отдал этой своей героине! А чтил ли? Мне кажется, что разум не велит писателю преклоняться перед Аксиньей. Читаем в сцене, когда Наталья приходит к роковой соседке: «Качнувшись всем телом, Аксинья подошла вплотную, едко засмеялась. Она глумилась, вглядываясь в лицо врага. Вот она — законная брошенная жена — стоит перед ней приниженная, раздавленная; вот та, по милости которой исходила Аксинья слезами, расставаясь с Григорием, несла в сердце кровяную боль, и в то время, когда она, Аксинья, томилась в смертной тоске, вот она ласкала Григория и, наверное, смеялась над нею, неудачливой оставленной любовницей».
Писатель, как мне кажется, мечтал создать иной образец красоты и нравственности: Наталья! Верна мужу — верна семье — верна женскому долгу! И греховна-то в одном только: когда обратилась с мольбой о каре греховному мужу.
Так вот и разошлись, по моему разумению, у писателя чувства и заданность, как два лезвия ножниц, когда они — острые — в работе.
Шолохов ждет: кто первым в печати выскажет суждение о его романе.
Серафимович оказался первым. Едва только появился в апреле 1928-го номер журнала, завершающий публикацию первой книги романа, он посчитал нужным представить автора «Тихого Дона» стране и миру в газете «Правда», самой главной в СССР. Старик в своих заметках не поскупился на изысканную красочность образов и метафор:
«…На кургане чернел молодой орелик. Был он небольшой, взглядывал, поворачивая голову и желтеющий клюв.
…Вдруг расширились крылья — ахнул я. Расширились громадные крылья. Орелик отделился и, едва шевеля, поплыл над степью.
Вспомнил я синеющее-далекое, когда прочитал „Тихий Дон“ Михаила Шолохова. Молодой орелик, а крылья распахнул.
И всего-то ему без году неделя. Всего два-три года чернел он чуть приметной точечкой на литературном просторе…»
Но вдруг Шолохов споткнулся в чтении — в статье на всю страну прозвучал вопрос: «Ну а дальше?»
Риторический вопрос, возможно, подумал он, сейчас пойдут пожелания, как писать продолжение.
Ошибся. На четкий вопрос Серафимович дал такой же четкий ответ: «Дон исчерпан. Исчерпано крестьянство в своеобразной военной общине…»
Это ошеломило. То был истинно рапповский совет отвернуться от драматической эпопеи о казачестве с его многострадальной судьбой. Серафимович нашел даже заботливые обоснования: «Если писатель не перейдет в самую гущу пролетариата, если он не сумеет так же удивительно вписать в себя лицо рабочего класса, его движение, его волю, его борьбу, — если он не сумеет этого сделать, погиб народившийся писатель…»
Шолохов в смятении чувств: это не забота — это эпитафия, его хотят лишить родной почвы, его отлучают от казачества!
Хорошо, что мэтр скоро забыл о своем — к счастью, мимолетном — политиканстве. Сохранились воспоминания: «Однажды, когда мы пришли к Серафимовичу, на лице у него было выражение радостное, праздничное. Молодые искры сверкали в глазах. Он ходил по комнате и говорил возбужденно:
— Вот это силища! Вот это реализм! Представьте, молодой казачок из Вёшенской создал такую эпопею народной жизни, достиг такой глубины в изображении характеров, показал такую глубочайшую трагедию, что, ей-богу, всех нас опередил! Пока это только первая часть, но размах уже виден». Провидец!
Вскорости у Серафимовича дома случилась дружеская вечеринка. Тут и свои, и иностранцы. Собрались отметить десятую годовщину революции. И вдруг хозяин церемонно знакомит именитых гостей с неким молодым человеком, кого почти никто не знает, даже москвичи:
— Рядом сидит большой писатель. Он мой земляк. Он тоже с Дона. Он моложе меня больше чем на сорок лет, но я должен признаться, во сто крат талантливее меня… Имя его еще многим неизвестно. Но через год его узнает весь Советский Союз, а через два-три года — и весь мир… И тогда вы попомните мое слово.
Как откликнулись другие литераторы на появление романа? Непредвзятые — восхищенно, поощряюще и благодарно. Едва ли не первый — нарком просвещения Анатолий Луначарский, он высказался кратко и красиво: «Бриллиант!» Максим Горький — по своему авторитету истинный нарком литературы — прочитал роман в далеком итальянском Сорренто (где был не то на лечении, не то в почетной ссылке) и выразил свои чувства и восторженно, и масштабно, с гордостью за свою страну: «Шолохов, — судя по первому тому, талантлив. Каждый год выдвигает все более талантливых людей. Вот это радость. Очень, анафемски талантлива Русь».
У простых читателей первая книга романа имела ошеломляющий успех. Пришел в Вёшки журнал «На литературном посту» — и в нем: «В издательстве „Московский рабочий“ имеются десятки тысяч голосов, поданных за „Тихий Дон“».
Шолохову вспомнилось, как это издательство рискнуло на необычный эксперимент: пригласили молодых рабкоров и давай им читать главы из романа. Просидели до трех ночи, а мать одного из них все просила не прерывать чтения.
Рапповцы, однако, брали реванш не умением, но числом. Начинали изничтожать Шолохова с рассказов. 1927 год — Владимир Ермилов, один из столпов рапповской критики, припечатал рассказы ну прямо политштемпелем: «Отклонение от стиля пролетарской литературы…» О нем вспоминают так: маленький, желчный и жутко проницательный в злобном поиске врагов.
Даже рапповцы на Дону — удружили земляки! — вооружились боронами для проработки. В ростовском журнале «На подъеме» о «Тихом Доне» напечатали: «Не ясно проглядывает пролетарская литература…» Потом в местной комсомольской газете «Большевистская смена» появилась статья о романе под заголовком «За гранью искусства». Но это только задаток. Шолохов читает и читает: «Однобокая картина… Кривое зеркало… „Тихий Дон“ — это голая схема… Кругозор его героев крайне сужен… Упрощенная композиция…» Ему политику «шьют»: он не видит-де «социального расслоения казачества».
Вот и на пленуме РАППа глава рапповцев Авербах в своем докладе умудрился не произнести ни слова о романе члена РАППа Шолохова. Зато подручные Авербаха выступили с шумной бранью: Шолохов-де «казакоман» и «любуется кулацкой сытостью».
Так Шолохов познавал, какова она, эта литературная жизнь. Жизнь жить — биту быть!
Он-то надеется, что очевиден его замысел написать о народе и для народа. У рапповцев же — политлабиринты, а точнее — политтупики.
Жена как увидит его особенно мрачным, подойдет, проведет ласковой рукою по шевелюре. Он в ответ горстью по усам шутливым командирским жестом — дескать, в седле я, в седле, не выбьют!
Но кто разорвет тенета наговоров и откроет читателям глаза на правду романа?
Поклон Серафимовичу — не стал больше блудить с рапповскими пожеланиями и, использовав свой авторитет, подсказал редакции «Роман-газеты» откликнуться на запросы истинных книгочеев. Редакция откликнулась — издала роман в этом же 1928-м с предисловием Серафимовича. 250 тысяч экземпляров! Между прочим, нелегко было пробиться в это издание, столь заманчивое для всякого пишущего, как и читающего, именно по своей доступности народу.
Каков же от 1928 года этот новый узелок в сюжете взаимоотношений Шолохова и Серафимовича? Ему, этому не всегда ладному сюжету, предстоит еще многие десятилетия развиваться, и с невероятными поворотами. Так, ни Серафимович, ни Шолохов не могли, конечно, предугадать, как нежданно-негаданно сдетонирует на весь мир эта самая «Роман-газета» через 37 лет. В 1965 году в Комитет по Нобелевским премиям будет направлена рекомендация к награждению Шолохова от того, кто прочитал «Тихий Дон» как раз в этом давнем издании. Направил ее почтенный по возрасту и почитаемый по своему вкладу еще в дореволюционную литературу Сергей Николаевич Сергеев-Ценский. Получил же он роман-газетовский «Тихий Дон» с советом прочитать от Горького. Исполнил совет и воскликнул: «Талантище!»
Причудливы, однако, житейские линии на самые невероятные пересечения при имени Горького. Его в 1928-м выдвинули на Нобелевскую премию. Верховные жрецы Нобелевского комитета обсудили и отказали: «Активный сторонник коммунизма». Вот тебе и пресловутая аполитичность!
…Шолохов и зарубежье. Со времени публикации первой и второй книг «Тихого Дона» до Шолохова стали доходить и мнения русской эмиграции. Он узнает, что и там политика застит глаза.
«Зарубежные же русские запоем читают советские романы, увлекшись картонными тихими донцами на картонных же хвостах-подставках» — так высказался в прессе Владимир Набоков — пренебрежительно, с тщательно выутюженным желанием отвадить русскую эмиграцию от нового писателя в бывшей их стране.
«Несчастная страна… Не сумевшая выделить если не Толстых и Тургеневых, то хотя бы честных людей, смевших иметь свое собственное суждение. Даже их великий Шолохов отказывается его иметь…» — так Екатерина Кускова выставила Шолохова на всеобщий правеж. Ненависть размашиста: не упомянула она ни Сергея Есенина, ни, к примеру, вошедших в известность Андрея Платонова и Михаила Булгакова.
Но были и такие проницательные отзывы в заграничной печати, что уж лучше бы они не появлялись, а то ведь как еще ОГПУ и рапповцы их расценят. Владислав Ходасевич и Нина Берберова напечатали: «Изображение „белой“ казачьей среды ставит под вопрос политическую благонадежность Шолохова… Сов. критике остается только жаловаться, только скорбеть об этом факте…»
Шолохову хочется узнать — а признают ли его там, на Западе, не только как писателя с острой политической фактурой, а как художника, то есть отмечают ли сугубо литературные достоинства романа?
Пока появился один такой отклик некоего С. Балыкова — в Праге, в журнале «Вольное казачество»: «По художественному достоинству, по интересу для казаков этот историко-бытовой роман далеко превосходит все беллетристические вещи из жизни казаков, до сего времени появляющиеся. В романе хорошо выдержан казачий язык…»
…Шолохов с августа этого года каждую неделю то в седле, то в бричке-повозке — общается с казаками по разным хуторам. Начинается уборка. Весной и летом старики пророчили отличный урожай. Сейчас настроение хуже некуда — потянулись ранние дожди, косят влажный хлебушек, копнят, а копны от дождей еще больше сыреют. Сердце кровью обливается — пшеница стала прорастать прямо в этих копнах. Еще одна напасть: казаки почувствовали, что зимой скотину нечем кормить будет. К тому же пошел слух: в колхозы загонять будут с насильным обобществлением скотины… И потянулись на ярмарки с быками — сбыть бы поскорее. Шолохов встревожен — на чем пахать-то землю под новый урожай?!
Ему всего 23 года, а уже давно вызрели душа и сердце, не дающие быть равнодушным к жизни земляков. Потому и взялся в одну темную беспокойную осеннюю ночь за письмо — в Москву, Левицкой. Вдруг она обеспокоится грозящим Дону неурожаем и предупредит ЦК.
А по Шолохову из Москвы новый выстрел. Журнал «Молодой большевик» — теоретический орган комсомола — не только похвалил «Тихий Дон», но выявил вредный при классовых отношениях гуманизм.
Писатель же настороженно удивлен — что-то ЦК партии никак не проявляется в оценках романа.
…Год заканчивал в Ростове. Его пригласили выступить перед рабочими на заводах, в библиотеках и для журналистов в Доме печати. Несколько дней по несколько выступлений в день — читал отрывки, рассказывал о своем творчестве и отвечал на сотни вопросов. Жене признался, каково довелось: «Я попал в какой-то дьявольский водоворот, у меня нет свободного часа…»
Для общений с читателями к нему присоединили двух московских гостей: знаменитых тогда поэта Михаила Светлова (жили даже в одном гостиничном номере) и прозаика Николая Ляшко, но им не позавидуешь — все внимание доставалось автору «Тихого Дона».
Дон благодаря Шолохову становился магнитом. Вдруг — звонок из Москвы: Фадеев, Авербах, Киршон, Джек Алтаузен, Марк Колосов, Кудашев и венгр-эмигрант Мате Залка набиваются в гости. Целый рапповский табор. Что ответил, неизвестно, но гостевание не состоялось.
Мария Петровна дивилась мужу. Как-то вернулся из Москвы и говорит ей:
— Ты будешь ругать меня, но хочу купить себе ружье.
Выждал и продолжил:
— Вру, Маруська! Купил уже! Хотел сбрехать, но не вышло. Да, милота моя, купил себе чудеснейшую двухстволку, бельгийскую, системы «пипер», бескурковку за 175 рублей. У тебя, небось, волосы дыбом?..
Или снарядил подводу в Миллерово — подарок пришел жене. То из Москвы была доставлена закупленная им дюжина стульев.
Дополнение. Шолохов узнал секретное: Харлампий Ермаков расстрелян. Мог бы по известным причинам помалкивать про былое знакомство, но не предал памяти о нем — познакомился с его сыном. Исследователь жизни и творчества Шолохова Николай Федь рассказал следующее: «Сын Харлампия Ермакова Иосиф — человек с неукротимым характером, яркая свободолюбивая личность — очень привязался к Шолохову. Михаил Александрович не раз выручал его из неприятных историй, журил, но и восхищался его независимой натурой. Обычно Иосиф обращался к нему за помощью в крайних случаях. „Отец (так называл он писателя), помоги, выручи за-ради Бога!“ И тот выручал, помогал, устраивал на работу…» Попал под следствие. Шолохов не отвернулся. «…хлопочет о смягчении наказания, и через год Иосиф уезжает в Ростов к женщине-учительнице, которая полюбила его. Но затосковал и вскоре умер. Шолохов жалел о нем, как о сыне родном», — пишет Н. Федь.
В биографии Шолохова появляется новое действующее лицо — Иосиф Виссарионович Сталин. Появился надолго и весьма ярко проявился!
1929 год стал для молодого писателя похожим на трудный и неизведанный подъем на крутую вершину. Вслед за первой и второй книгами «Тихого Дона» начал писать третью, политически очень смелую и этим опасную.
Самые последние строчки предыдущей книги заканчивались знаменательной картиной — старик-хуторянин в головах могилы расстрелянного красноармейца воздвиг часовенку с вязью славянского письма на карнизе:
В годину смуты и разврата
Не осудите, братья, брата.
Новая, третья, книга начиналась словами старинной казачьей песни — в ней тоже напоминание о бедах, обрушившихся на Дон:
…А теперь ты, Дон, все мутен течешь,
Помутился весь сверху донизу.
Речь возговорит славный тихий Дон:
«Уж как то мне все мутну не быть,
Распустил я своих ясных соколов,
Ясных соколов — донских казаков…»
А дальше Шолохов писал о расколе казачества: «В апреле 1918 года на Дону завершился великий раздел: казаки-фронтовики… пошли с Мироновым и отступавшими частями красноармейцев; казаки низовских округов гнали их и теснили…» (Кн. 3, ч. 6, гл. I).
Если закончит и эту книгу романа на той же пронизывающе правдивой ноте, что и предыдущие, то две возможности сулит ему судьба как советскому писателю: взойти выше всех или быть сброшенным.
Казаки говорят: надейся добра, а жди худа!
Едва ли не всё в судьбе Шолохова сейчас зависит от Кремля. Когда же Сталин станет читателем романа?
Кто был Сталин к этому времени? Генеральный секретарь ЦК партии, всевластный правитель страны. В конце года, 21 декабря, ему исполнится 50 лет. Но до пышного юбилея еще далеко, и Сталин для многих писателей пока еще не стал центральным героем. Но эти литературные упущения начинают вызывать сожаления. В какой-то рапповской поэме появилось воззвание: «Художники, певцы, поэты, / Заказ эпохи налицо: / Еще не зарисован Сталин, / Калинин песней обойден…»
Шолохов все еще член РАППа, но никакой цеховой дисциплины не придерживается. Переиздает свои рассказы о Гражданской войне, не расщедривается даже на небольшой сюжет с именем Сталина. Пишет «Тихий Дон» — и тоже без Сталина. Странно это. Ведь Сталин как посланец ЦК был членом Реввоенсовета Южного фронта, и Вёшенское восстание, о котором речь в третьей книге, вспыхнуло на его фланге. Может, Шолохов просто плохо знает военную биографию вождя? Как бы не так! Он многое знал о Сталине периода обороны Царицына от белых. Даже такое рассказывал своим знакомцам, что иному вполне сгодилось бы для романа, — как Сталин спас белого казака от красного самосуда и тот со временем стал видным советским командиром.
И Сталину, и Шолохову этот двенадцатый год советской власти многим запомнился. Страна по-революционному воодушевленно переделывала себя. Она могла бы гордиться тем, как выполнен план первого года первой пятилетки. Добились, выстрадали — пришли первые успехи. Их воспринимали с превеликой значительностью — можем! Но в одноряд проявились первые провалы в планировании, которые замалчивались. Напротив, не замалчивалось, что Сталин начинал громить тех, кто мешал его, сталинскому, курсу.
Как жилось в то время? На энтузиазме и мечтах преодолевались тяготы и беды. Особая беда — после нэпа — пала на крестьянство. Сталин решил, что первоначальное социалистическое накопление пойдет за счет деревни — насильственно изымали хлеб у крестьян и продавали на Запад: так собирались средства на создание советской промышленности. Индустрию создавали крестьяне, а уже потом рабочий класс. Тогда все строилось на жертвенности. Сталин призывал строить социализм героически и сплоченно: «Отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми. Нет, не хотим!»
В пору перестройки и затем исхода из социализма в капитализм нагрянула особая инфляция: политическая в оценках прошлого. В 1988 году на конференции писателей и историков один профессор, Ю. Афанасьев, обнаружив знакомство с названием повести Андрея Платонова «Караван», заявил: «Роющих котлован называли штурмующими небо». Совки, мол, да и только.
Шолохов высказался о прожитом-пережитом в статье «Слово о Родине» — отмечу, что еще при жизни Сталина, в 1948-м — с наибольшим трагизмом. И при этом не предал чести и достоинства своих сограждан: «Народ ценою долголетних страданий со всей решительностью и мужеством… своей кровью, своим трудом…» строил новую жизнь.
В январе журнал «Октябрь» начал печатать третью книгу «Тихого Дона». Сталин пока не стал читать. Зря. В ней описан незабываемый для него 1919-й — ведь воевал неподалеку, в Царицыне, и вполне мог быть персонажем романа, как и его лютый враг — Лев Троцкий. Троцкий пока в ссылке, но совсем скоро будет изгнан из страны. Эта нервическая личность оставит после себя на политическом стрельбище троцкизм в качестве левого антипартийного уклона.
Февраль. В журнале появляются новые главы. По-прежнему Сталину не до романа. Он проводит пленум ЦК — читает доклад «Группа Бухарина и правый уклон в нашей партии». Бухарин уничтожается за то, что выступает против «военно-феодальной эксплуатации крестьянства». Вот же как неосторожно изволил выразиться этот новоявленный уклонист.
В заключительной книге романа запечатлено немало проявлений такой военно-феодальной эксплуатации. Шолохов описывал, как начальники прикрывали такую эксплуатацию кривдой, но не правдой. Вот сцена — Кошевой держит ответ перед возроптавшими от разрухи казаками:
«— Куда она подевалась, эта соль? — …спросил кривой старик Чумаков, удивленно оглядывая всех единственным глазом. — Раньше, при старой власти, об ней и речей никто не вел, бугры ее лежали везде, а зараз и щепотки не добудешь.
— Наша власть тут ни при чем, — …сказал Мишка. — Тут одна власть виноватая: бывшая ваша кадетская власть! Это она разруху такую учинила…»
Но этого писателю-правдолюбу показалось мало. Он рискнул на уточнение:
«Мишка долго рассказывал старикам о том, как белые при отступлении уничтожали государственное имущество… кое-что он видел сам во время войны, кое о чем слышал, остальное же вдохновенно придумал с единственной целью — отвести недовольство от родной советской власти. Чтобы оградить эту власть от упреков, он безобидно врал, ловчился, а про себя думал: „Не дюже большая беда будет, ежели я на сволочей и наговорю немножко. Все одно они сволочи, и им от этого не убудет, а нам явится польза“» (Кн. 4, ч. 8, гл. V).
Для того чтобы обнародовать эти думы — еретические! — писателю надо было набраться политической отваги.
…И все-таки вождь нашел время для литературы. Вместе с Лазарем Кагановичем он встретился с группой украинских писателей. И тут-то завязался преинтереснейший для взаимоотношений Сталина и Шолохова узелок — для Шолохова горестный на долгие десятилетия. Вождь упоминает имя писателя Федора Панферова, а это старый рапповец и новый друг Серафимовича. Вождь хвалит только что появившийся панферовский роман «Бруски» о коллективизации. И другие — последующие — части этого сочинения не оставит без внимания и поддержки. Шолохов не мог не запомнить этого обстоятельства. Панферову уже к тридцати пяти. Партиец с трехлетним стажем. Пишет свои «Бруски» не меньшими размерами, чем «Тихий Дон», тоже в четырех книгах. После ухода Серафимовича и Фадеева из «Октября» он займет кресло главного редактора.
Дополнение. Первое знакомство — заочное — Шолохова и Сталина можно датировать 1919 годом. Апрель — заседание Оргбюро ЦК РКП(б). Сырцов, руководитель подавления восстания на Дону, выступает с докладом «О положении дел на Дону, о казацком восстании в Вёшенской и других округах». Запись в протоколе Оргбюро: «Тов. Сырцов предлагает по отношению к южному контрреволюционному казачеству проводить террор, заселять хутора выходцами из Центральной России». Сталин защищает точку зрения Донбюро.
Еще штрих. Шолохов откликнулся на появление двух, как выражался в это время Сталин, уклонов в партии. В «Поднятой целине» один казак скажет: «Зараз появились у Советской власти два крыла: правая и левая». И тут же, по воле Шолохова, раздражительная, с перчиком крупного помола, реплика: «Когда же она сымется и полетит от нас к едрене фене?» «Она» — власть!
Ранней весной 1929-го, в марте, Шолохов собрался в столицу. В Миллерово, перед отъездом, пока обегал приятелей и знакомых, ему рассказали о покушении на его честь: плагиат тебе в Москве «шьют», украл-де ты «Тихий Дон» у кого-то; конечно, напраслина, а все же!
Успокоился было в вагоне — бред какой-то это обвинение. Но однако же и здесь нашелся попутчик с тем же разговором.
Литературный вор! Но как сыскать того или тех, кто запустил чудовищную сплетню в оборот, что аж до Дона донеслась?
Москва добивала. То один с вопросом: «Что, правда, главному прокурору Крыленко передан от какой-то комиссии негативный материал — компромат?» Когда обратились к этому чину, тот в ответ только недоуменно развел руками: «В первый раз слышу!» То другой доброхот с предупреждением: «ЦК завел „дело“». Стал узнавать — снова «утка». Еще сплетня — его-де гонорары арестованы. До Шолохова дошли сведения, что в книжных магазинах задают бесчисленные вопросы по этому поводу. К издателям лучше не заходить — насторожены. В глаза друзьям смотреть не хочется.
Что делать? Скрыться с глаз долой — переждать? Не стреляться же от наглой клеветы! Не глушить же обиды пьянками…
Для начала душу отвел в письме своей Марусе. Решил ничего не скрывать: «Рассказываю по порядку: ты не можешь себе представить, как далеко распространилась эта клевета против меня! Об этом только и разговоров в литературных и читательских кругах…» Далее его перо вывело три особые фамилии: «Позавчера у Авербаха спрашивал об этом т. Сталин… Про это спрашивал Микоян…»
Шолохову рассказали, кто провокаторы-клеветники, и он назвал их жене: «Писатели из „Кузницы“ Березовский, Никифоров, Гладков, Малышкин, Санников и пр. людишки с сволочной душонкой сеют эти слухи и даже имеют наглость выступать публично…» Выделил: «И даже партбилеты не облагородили их мещански-реакционного нутра…»
«Кузнецы»… Жестоки в неистовой ненависти ко всем тем пишущим, кто исповедует не «пролетарское» отношение к культуре.
Шолохов и в самом деле подавлен — ведь за плечами всего-то 24 года жизни. Признался жене: «Я взвинчен до отказа… полная моральная дезорганизация… отсутствие работоспособности, сна…» Но все же воскликнул: «Драться буду до конца!»
Шолохов и заступники за его честь придумали одно, но единственно верное решение: представить черновики романа специально созданной комиссии!
Вёшенец исписанными бумагами утрамбовал целый чемодан. В преклонные годы рассказывал сыну: «Здоровенный такой, фанерный чемоданище…»
Победа в драке за справедливость пришла в конце марта. Шолохов вздохнул с облегчением. 29 апреля 1929 года в «Правде» было опубликовано «Открытое письмо» (на четвертой странице, зато выделено шрифтом); его подписали пятеро членов комиссии: А. Серафимович, А. Фадеев, Вл. Ставский, драматург Вл. Киршон и весьма приближенный к ЦК партии руководитель РАППа Л. Авербах. Они воспользовались центральным органом партии, чтобы заступиться за беспартийного Шолохова:
«В связи с тем заслуженным успехом, который получил роман пролетарского писателя Шолохова „Тихий Дон“, врагами пролетарской диктатуры распространяется злостная клевета о том, что роман Шолохова является якобы плагиатом с чужой рукописи, что материалы об этом имеются якобы в ЦК ВКП(б) или в прокуратуре (называются также редакции газет и журналов)…
Мелкая клевета эта сама по себе не нуждается в опровержении. Всякий, даже не искушенный в литературе, читатель, знающий изданные ранее произведения Шолохова, может без труда заметить общие для всех его ранних произведений и для „Тихого Дона“ стилистические особенности, манеру письма, подход к изображению людей…
Пролетарские писатели, работающие не один год с т. Шолоховым, знают весь его творческий путь, его работу в течение нескольких лет над „Тихим Доном“, материалы, которые он собирал и изучал, работая над романом, черновики его рукописей».
Один из земляков писателя, ростовчанин Александр Солженицын, будущий нобелевский лауреат, по малым своим летам не читал «Правду», но слухи о плагиате, как сам говорил спустя десятилетия, запомнились, и он их зачем-то использовал против своего собрата по Нобелевской премии, но об этом в соответствующем месте.
«Правду» Шолохов получил в своей Вёшенской — в семье радость, как и в райкоме, и в местной школе среди учителей и старшеклассников, и в библиотеке… И везде одно мнение: а мы и не сомневались — роман-то писался на наших глазах; нас бы спросили.
Дополнение. Рукописи, привезенные для комиссии, Шолохов не забрал домой, в Вёшки. Решил хранить их у своего друга Василия Кудашева. Сказал его жене: «…никому не показывать, никому не давать, особенно работникам ЦК». Загадочное поручение, породившее еще одну тайну в биографии классика и после кончины Шолохова позволившее какое-то время торжествовать сторонникам «плагиата». Рукопись «Тихого Дона» таинственным образом оказалась утерянной, нашли ее только в 1999 году — спустя более полувека, после того, как она попала в дом Кудашевых.
…«Правда» за январь — март 1929-го могла запомниться Шолохову некоторыми другими материалами в будущей связи с ним самим. Вот в двух, почти подряд, номерах похвальные статьи о юной киноактрисе Эмме Цесарской, которая войдет в жизнь Шолохова. Вот негодующая идейно-политическая проработка писателя С. Н. Сергеева-Ценского. Но вряд ли он мог предугадать, что почтенный романист войдет в его судьбу через три с лишним десятилетия в связи с Нобелевской премией! Вот два подряд сообщения о первом пленуме Всесоюзной ассоциации пролетарских писателей. Шолохов, напомню, член РАППа, но нет его фамилии в списках ораторов или просто участников пленума. Однако по итогам пленума появилась обширная статья «Очередные вопросы художественной литературы», где в перечислении упоминается фамилия Шолохова: «Истекший год дал нам „Преступление Мартына“ Бахметьева, „Тихий Дон“ Шолохова и „Бруски“ Панферова». Эти скупые строки в странном ранжире произведений и их авторов включены в параграф «Пролетарская литература». Не забывайся-де, член РАППа, М. А. Шолохов, в чьей упряжке ходишь! Опять рядом Панферов, запомнил и имя Бахметьева — ярый рапповец и будущий лютый ниспровергатель Шолохова.
«Правда» в создании биографии классика — частое подспорье, она послужит в этой книге и зеркалом отношения Сталина, ЦК к Шолохову. Узнаем без посредников, как главная газета партии оповещала страну и мир о жизни писателя и как учила понимать его творчество. Представим себе главных ее читателей — таких проводников линии партии, как учителя, агитаторы и пропагандисты, политруки в армии, политотдельцы в деревне и на транспорте. И то важно знать: Сталин приучил не одно поколение правдистов к строгому подчинению партийной дисциплине. Ничего и никогда по главным темам и в оценках видных деятелей не печаталось случайно. Редки исключения по оплошности или чьей-то смелой поспешности противоречить Сталину.
Апрель 1929-го. В конце месяца почтальон принес Шолохову очередной номер «Октября». И вот тебе подарок к приближающемуся дню рождения — нет продолжения романа!
Писатель потрясен, да и читатели удивлены — в предыдущем номере черным по белому стоит: «Продолжение следует». Журнал перенес «продолжение» на 1932-й.
Так вожди РАППа Авербах, Фадеев, Ермилов, Киршон и Лебединский — всевластная когорта! — воспользовались уходом из «Октября» Серафимовича. Ошибка-де у Шолохова с описанием Вёшенского восстания! Оправдывает-де и само Верхне-Донское восстание, и Григория Мелехова, этого врага советской власти!
Шолохов в контратаку. Каков в свои-то 24 года! Не хочет взнуздываться в рапповскую узду. Тут же договорился с журналом «На литературном посту» и, использовав его как трибуну, печатает в июльском номере свою отповедь: «Я беру Григория таким, каков он есть, таким, каким он был на самом деле, поэтому он шаток у меня». И добавил наиважнейшее из своих убеждений: «…от исторической правды мне отходить не хочется».
Но он недооценил силу противников. Оказывается, судить роман взялись не только критики-теоретики, но и те, кто руководил расказачиванием и подавлением восстания. Как-то Шолохов стал мне рассказывать — запомнил, выходит, на всю жизнь:
— В этих главах Малкин фигурирует. Я вывел его под настоящей фамилией. Пусть знает народ, как он проводил расказачивание. Но он в это время стал каким-то крупным деятелем в ГПУ… Пронюхал, черт, о романе со своим именем. Правда глаза колет… Он в Гражданскую действовал под командой Сырцова. Этот Сырцов был военкомом в Вёшенской. И в этом случае мне хода нет — Сырцов летом 1929 года избран кандидатом в члены Политбюро ЦК ВКП(б), станет председателем Совнаркома РСФСР. Наверное, Малкин с ним объединился против романа. Им поперек горла воспоминания об уничтожении Дона под предлогом борьбы с белоказачеством.
Шолохову довелось позже с Малкиным познакомиться. Припомнил: «„Что это ты там про меня наплел?“ — сказал Малкин и снисходительно похлопал по плечу».
Но и без упоминания Малкина хватало в рукописи того, что пугало.
Вот бабка общается с пленным красноармейцем — без всякого «классового чутья» жалеет всех в этой братоубийственной гражданской войне:
«— Ты меня не бойся, я тебе лиха не желаю. У меня двух сынков в германскую сразили, а меньший в эту войну… Я ить их всех под сердцем выносила… Вот через это и жалею я всех молодых юношев, какие в войсках служат, на войне воюют…» (Кн. 4, ч. 7, гл. III).
Шолохов — ясное дело — не защитник белых, но оставляет женшине-матери право жалеть всех воюющих.
Он обратился к заступничеству Горького, отослал ему эту крамольную для рапповцев и нового главного редактора «Октября» Федора Панферова рукопись: рассудите. Тот прочитал — и с письмом к Фадееву: «Дорогой т. Фадеев! Третья часть „Тихого Дона“ произведение высокого достоинства…»
Уловил — тонко — необычность романа. И предугадал последствия — уже знал, как в СССР относятся к тем сочинениям, кои не укладывались в привычные партийные схемы. Написал с подковыркою: «Доставит эмигрантскому казачеству несколько приятных минут. За это наша критика обязана доставить автору несколько неприятных часов».
Упрям Фадеев и его боевое окружение, обошли советы Горького, хотя и клянутся в любви и почитании.
Но и Горький крепкий орешек. Минет год, и тогда он придумает вовлечь Сталина в эту злополучную историю с задержкой романа.
Сталин не отказал. Он вмешается в эту историю вполне по-сталински.
Но об этом в свое время.
…Рапповцы продолжают казнить роман. Мрачная пора для Шолохова. Но вдруг лучик светлый — по «Тихому Дону» затевается фильм. Каково молодому писателю! Новые знакомства… Режиссеры Иван Правов и Ольга Преображенская. Мелехова сыграет Андрей Абрикосов из Реалистического театра, впоследствии он станет чрезвычайно знаменитым, получит звание народного артиста. Кто Аксинья? Шолохов узнает, что на эту роль пригласили без всяких кинопроб 20-летнюю Эмму Цесарскую. Увиделись — несмотря на царственную фамилию, оказалась широколицей и чуть полноватой, с доверчивыми круглыми глазами, жизнерадостной красавицей невысокого росточка. Уже известна. Два года тому назад сыграла в фильме этих же режиссеров «Бабы рязанские», который получил шумный успех.
Когда же затея станет фильмом? Никогда! О том, как снимался фильм и как снимали его с экрана, — далее, в главе про 1931 год.
Дополнение. Кое-что об Эмме Цесарской. В 1993 году разыскали четыре шолоховских письма тех далеких лет. Обращения, как стрелка барометра: «Дружище», затем «Эммушка» или «Песнь моя», но было и так — «Лихо ты мое…». Лихо и пришло. И с фильмом, и с чувствами, о чем прочитаем в главе о черном 1937 годе. Цесарская оставила в воспоминаниях свидетельство о настроении Шолохова в накатное для него время слухов о плагиате: «Никогда в разговорах не касался обстоятельств своей работы над „Тихим Доном“. Порой он казался настороженным, несколько нервозным и вдруг погружался в только ему видимый мир. Казалось, его что-то „серьезно тревожит…“»
Горький оказался прав: Шолохова критики уничтожали с особым политическим азартом. Его «делали» и плагиатором, и идейно порочным творцом. «Ходили такие слухи, будто я подъесаул Донской армии, работал в контрразведке и вообще заядлый белогвардеец», — писал Шолохов.
Несколько литературных групп взялись за его проработку. «Художественная удача суждена Шолохову тогда, когда он показывает быт вчерашнего дня, а не текущую действительность сегодняшнего» — это от группы «Перевал» в партийно-директивном журнале «Печать и революция».
«Шестая часть романа „Тихий Дон“ свидетельствует, что развертывать хотя бы и самую удачную тему в трилогию занятие не всегда для качества вещи безнаказанное: М. Шолохов повторяет себя, разменивается порой на бледные, почти фельетонного характера страницы и, в общем, угрожает тем, что никогда не прощается, — скукой» — это «подарок» от «Журнала для всех», которым руководили Вл. Бахметьев, Ф. Гладков и Н. Ляшко.
«Социальные характеристики героев местами теряют свою отчетливость… Распылился среди вороха газетной хроники…» — это из журнала «Жизнь искусства».
Лефовцы обвинили его в тяготении «к стилистическим образцам дворянской литературы».
Надвигалась темной тучей особая — смертная для Дона — беда: неурожай. Шолохов пишет Левицкой: «Мое молчание объясняется тем, что я вот уже две с лишним недели, как мотаюсь в поездках… Все это не по делам литературным, но весьма важным… Сейчас 12. Сижу и перо падает из рук. Ночи короткие, и я недосыпаю…»
Партийцы попросили у Шолохова поездить по нескольким районам и округам и поагитировать за успешные хлебозаготовки. Втянулся. Крайком уж был и не рад, что упросил писателя. Он повел себя так, что даже в письме раскаленно выплеснулось: «Вот верчусь, помогаю тем, кого несправедливо обижают…»
Выходит, сделан выбор: не изящная словесность на повестке дня, а помощь обездоленным. Скорбью заболела душа, как выразился.
И едва выпадал свободный час, брался за письмо, которое получилось длинным: начал писать 18 июня 1929-го — отправил в Москву 2 июля.
Неделей попозже, 9 июля, Сталин тоже садится за письмо — наконец прочитал «Тихий Дон» и вот делится мнением: уделил Шолохову несколько строчек.
Сталин, однако, писал не Шолохову, как и Шолохов не Сталину.
Сталин прочитал письмо Шолохова в те же летние дни. Шолохов прочитает письмо Сталина через 20 лет.
Письмо Сталина превратилось в мину замедленного действия. Но и Шолохов писал отнюдь не здравицу Сталину.
Вождь не смог простить вторжение писателя в закрытую для кого-либо тему недалекой истории. Писатель не смог смолчать, когда увидел, что же начинает в стране набирать силу при одобрении власти.
Сталин пишет Феликсу Кону (прочтем строчки о Шолохове в извлечении. В полном виде — уж таков сюжет — чуть далее): «Тов. Шолохов допустил в своем „Тихом Доне“ ряд грубейших ошибок и прямо неверных сведений насчет Сырцова…» Вот и всплыло имя Сырцова.
Шолохов пишет Евгении Левицкой (и его письмо в извлечении, но по другой причине — огромно оно):
«Когда читаешь в газетах короткие и розовые сообщения о том, что беднота и середнячество нажимают на кулака и тот хлеб везет, — невольно приходит на ум не очень лестное сопоставление! Некогда, в годы гражданской войны, белые газеты столь же радостно вещали о „победах“ на всех фронтах, о тесном союзе с „освобожденным казачеством“…
Середняк уже раздавлен. Беднота голодает…
В телеграмме Калинину они прямо сказали: „Нас разорили хуже, чем нас разоряли в 1919 году белые“…
Народ звереет, настроение подавленное…
Верно говорит Артем (писатель А. Веселый. — В. О.): „Надо на густые решета взять всех, вплоть до Калинина; всех, кто лицемерно, по-фарисейски вопит о союзе с середняком и одновременно душит этого середняка“…
Писал краевому прокурору. Молчит, гадюка».
Это письмо содержало и взрывной вывод особой политической мощности: «После этого и давайте говорить о союзе с середняком».
Было в письме и такое: «О себе что же? Не работаю… Подавлен. Все опротивело».
Мудрая партийка посчитала своим долгом передать потрясшее ее шолоховское письмо Сталину. Слегка сократила и передала.
Сколько же всего в одном этом совестливом послании! Разоблачение бездушной системы — она начинала пронизывать все и вся: от Кремля до последнего хутора. Предостережение — что с бездушием к народу нельзя относиться. К тому же выразил — рискованно — свое единомыслие с Артемом Веселым. Едва ли Сталин, читая шолоховское письмо, успел позабыть, что ЦК в этом году принял осудительное постановление о рассказе Веселого «Босая правда» (в 1937-м он будет объявлен «врагом народа»).
Что же ответил вождь, прочитав письмо из Вёшек?
«Форсируйте вывоз хлеба вовсю. В этом теперь гвоздь» — таков ответ. Не напрямую Шолохову, конечно. Писал своему ближайшему сподвижнику Вячеславу Михайловичу Молотову. А это значило указание для всей страны.
Еще один его ответ — на этот раз в ноябрьской речи «Год великого перелома» — для всей страны, стало быть, и для Вёшек: «Небывалый успех в деле колхозного строительства…»
Сталин отнюдь не злодей и не бездарь. Это был гениально изощренный диктатор. Он добивался праведных политических целей — построение коммунизма — одним: принудительно загонял человека и народ в вожделенное царство свободы, равенства, братства. Вот и этот приказ о вывозе хлеба отдан не по равнодушию, а в осознании, что народ все стерпит ради социалистической индустриализации. Надо получать кредиты — отсюда приказ вывозить хлеб за границу. Люди же были отданы на жертвенный алтарь, о чем Сталин знал хотя бы от автора письма из Вёшенской. И так все годы его правления: жертвы за жертвами во имя великих целей.
Прочтем же полностью отзыв Сталина о «Тихом Доне»: «Знаменитый писатель нашего времени тов. Шолохов допустил в своем „Тихом Доне“ ряд грубейших ошибок и прямо неверных сведений насчет Сырцова, Подтелкова, Кривошлыкова и др., но разве из этого следует, что „Тихий Дон“ — никуда не годная вещь, заслуживающая изъятия из продажи?»
Какое непостижимое воссоединение в одном письме и защиты, и обвинения!
Шолохов узнал о нем спустя 20 лет. О том, как писатель и издатели в 1949-м воспримут это письмо, быть рассказу в соответствующем месте.
…Семья — истинно очаг душевного покоя. Дочери Светлане уже три годика (будущий издательский работник, а после смерти отца — научный сотрудник шолоховского сектора Института мировой литературы, затем переезд в Вёшки — ученый секретарь Шолоховского музея-заповедника). Через год у Шолоховых будет пополнение — сын Александр (станет ученым-биологом, будет работать в Крыму).
Дополнение. Знал ли Сталин, что РАПП то и дело обстреливает Шолохова? И каково отношение Сталина к РАППу? В феврале 1929-го вождь пишет рапповцам: «Общая линия у вас в основном правильная; сил у вас достаточно; ибо вы располагаете целым рядом аппаратов и печатных органов; как работники — вы безусловно способные и незаурядные люди; желания руководить хоть отбавляй…»
С такой поддержкой хоть против кого, в том числе и против Шолохова.
Вождь поощрял написание такой истории Гражданской войны, чтобы она была одноцветной: красной! Он политик. Творец же берет для «Тихого Дона» многоцветную палитру. Он реалист.
…Тема революции. Шолохов верил, что прощание с прогнившим царизмом и беспощадным к человеку капитализмом приведет к сбывшейся вековой мечте: «Мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем…» Однако предупредил — революция должна совершаться для человека, а не против него, по доброволию, а не насилием. В романе высказался устами персонажа: «Человека убить иному, какой руку на этом деле наломал, легче, чем вошь раздавить…» И тут же уточнил — чеканно-афористично: «Подешевел человек за революцию!» Это писалось в пору кровавой ежовщины.
Что о советской власти Шолохов писал своему народу? Веровал, что только эта политическая система обеспечит лучшую долю. Посему отдавал ей всего себя. Биографию, со вступлением в партию. Творчество. Публицистическое слово и талант оратора. Однако же читаем в романах то и дело еретическое, чудом — непостижимым! — миновавшее цензуру. В «Тихом Доне» поручает одному своему герою сказать: «Власть большевиков справедливая, только они трошки неправильно сделали… Потеснили казаков, надурили, а то бы ихней власти и износу не было. Дуростного народу у них много, через это и восстание получилось… Расстреливали людей. Нынче одного, завтра, глядишь, другого… Кому ж антирес своей очереди ждать? Быка ведут резать, он и то головой мотает. И вот какой-нибудь большевичок чужими жизнями как бог распоряжается… Это ли не смыванье над народом?» В «Поднятой целине» продолжение: «— Как ты можешь сомневаться в Советской власти? Не веришь, значит?! — Ну да, не верю. Наслухались мы брехнев от вашего брата!»
Лето необычного для Шолохова 1929 года идет к концу…
Он в Вёшенской. Сталин в Сочи, отдыхает. Враги Шолохова кто где.
Август. Жена Сталина Надежда Аллилуева пишет мужу в письме: «Слыхала, как будто Горький поехал в Сочи, наверное, побывает у тебя, жаль, что без меня, — его очень приятно слушать». В ответном письме о Горьком ни слова.
Шолохов ничего, естественно, не знает об этой переписке. Но знает, что Горький поспособствует сложить треугольник: Горький — Шолохов — Сталин. И Шолохов сполна почувствует, с какими острыми углами получился этот треугольник.
В этом месяце комсомольский журнал «Молодая гвардия» напечатал: «У нас делаются вредные и ненужные попытки приписать роман Шолохова к пролетарской литературе…» Шолохов с досадой поморщился: на своего нацелились. Забыто, что он начинал в комсомольской печати — с газеты ЦК РКСМ «Юношеская правда», что состоял в литобъединении при этом журнале.
Сентябрь. Правление РАППа собралось обсудить — осудить! — «Тихий Дон». Главный закоперщик в дискуссии Александр Фадеев — он и руководитель ассоциации, и пока еще не назначен Панферов, редактор «Октября»:
— Я сказал Шолохову, что это нужно выкинуть ко всем чертям, у тебя эти места не удались.
Из зала: «Правильно! Правильно!»
Шолохов потрясен воинственностью рапповской цензуры. Фадеев потребовал «выкинуть» из третьей книги «Тихого Дона» 30 глав. А это и рассказ казака-старовера о репрессиях по почину комиссара Малкина, и разоблачительные для партии требования партийца Штокмана ужесточать отношение к казачеству. А еще настаивал на «доработке» образа Мелехова — то подбавить «белой» краски, то «красной».
Рапповцы провокационно крикливы, а всё затем, чтобы заставить Шолохова выхолостить роман: «Шолохов — писатель не пролетарский»; или: «Идеализация кулачества и белогвардейщины». Было и такое — уж совсем для ГПУ: «„Тихий Дон“ — воспоминания белогвардейца».
Шолохов близок к отчаянию, но понимает — правы ведь: его «Тихий Дон» далек и от красного, и от белого политиканства; и те и другие субъективны, а то и фальшивят в изложении истории революции и Гражданской войны.
Еще один злодейский удар. Кто-то из самых ретивых собратьев по РАППу придумал, как «перевоспитывать» еретика — перерубить Шолохову корневища, которые творчески плодородно связывали его с родной Донщиной: «Записать о необходимости для Шолохова переменить место жительства, переехать в рабочий район…»
К осени совсем стало невмоготу. Однажды ночью стал перебирать все выпады против себя. Почему-то Левицкая стала собеседницей — заочной.
В письме к ней рассказал о многом. Сперва о том, как «один литературный подлец» (написал и горько усмехнулся: «это мягко выражаясь»), но ведь будто «свой» — сотрудник ростовской комсомольской газеты, побыл летом в Вёшках, а уехавши, дал в печать столько разоблачений, да таких сенсационных, что, гляди, жди чекистов! Взял да всунул в статью — и пособник кулакам, и уводит от налогов тестя, а он — напомнил — бывший атаман. Вот кому «пособничаю»!
Потом рассказал Левицкой, как его с несчастным Борисом Пильняком воссоединил этот борзописец. Знал, что Сталин недавно адресовал письмо руководителям РАППа: «Возьмите, например, такого попутчика, как Пильняк. Известно, что этот попутчик умеет созерцать и изображать лишь заднюю нашей революции… Не странно ли, что для таких попутчиков у вас нашлись слова о „бережном отношении“?» Но ведь газетчик ничего просто так не придумал. И в самом деле при желании можно проследить его «порочную связь» с Пильняком. Пильняк выразил свое авторитетное несогласие с обвинениями Шолохова в плагиате. Он, член РАППа Шолохов, печатает свой «Тихий Дон» в этом году в берлинском эмигрантском издательстве «Петрополис». Но и Пильняк там же опубликовал повесть «Красное дерево» с героями, разочарованными в революции, за это был подвергнут свирепой экзекуции критиков. Был объявлен троцкистом. Тут же многие сбились в хор хулителей. Шолохов не стал певчим в этом хоре. Догадывался: если политика «шьется» писателю — так это совсем плохо. Не догадывался лишь о том, что это «плохо» в 1938-м кончится для Пильняка расстрелом.
Левицкая узнает из письма своего молодого друга, что газета не хочет давать его опровержений: «У меня так накипело и такие ядреные слова просятся…»
Мрачные мысли не уходят из письма: «Найдутся еще клеветники-провокаторы!.. Столько у меня развелось „доброжелателей“, что не продохнешь».
Поделился и домашними бедами: «У меня еще помимо всех этих неприятностей семейная нерадость — дочь схватила малярию. Сам едва отошел, а вот изнурительная лихоманка на малютку».
Подвел итог своим переживаниям — они уже как хроническая болезнь: «Все как-то не клеится да не варится… Как говорят станичники: „Жизня, жизня, когда ты похужеешь?“»
Но не отчаялся и стал отбиваться от обвинений политдоносчиков и провокаторов. Все-таки добился своего — в ноябрьском номере ростовского журнала «На подъеме» появилось его «Открытое письмо»: «В № 206 „Большевистской смены“ автор статьи „Творцы чистой литературы“ Н. Прокофьев обвиняет меня в пособничестве кулакам и антисоветским лицам… Обвинения эти лживы насквозь… Категорически отметаю… Я оставляю за собой право вернуться к этому вопросу…» Шолохов, однако, мог бы заметить: газетчик, конечно, и провокатор, и неуклюж в своем доносительстве, но ведь во многом прав. Защищал-таки он, Шолохов, обездоленных в любом их социальном звании. Это было во время продналоговой службы, это есть сейчас и быть этому в будущем!
Только и остается сказать: уж сколько идейных экзекуций выпало на его долю в одном только 1929 году! Для впечатлительной писательской души после каждой — надолго — раны. Шрамы же — на всю жизнь.
Что может быть страшнее, когда творец начинает бояться своего же пера, двоит сознание, больше думает о том, как будут вчитываться в его произведение не читатели, а цензоры и иные политконтролеры.
И в Шолохова начали вбивать такую раздвоенность. Этой же злополучной осенью, все в том же октябре, сел за письмо Фадееву и начал изливать обиды — желчно: «Только ты за перо, а нечистый тут как тут: „А ты не белый офицер? А не старуха за тебя писала романишко? А кулаку помогаешь? А в правый уклон веруешь?“» За правду плати и за неправду плати.
В этом письме гулкое эхо таких обвинений, которые годятся для приговора по трем статьям. Плагиат! Пособничество кулаку — главный ныне противник советского строя! Приверженность правому уклону — ведь бухаринцы ныне главный враг сталинской партии!
Можно было бы еще приплюсовать упреки в адрес «Тихого Дона» из письма Сталина. Правда, Шолохов пока еще об этом письме ничего не знает.
Не доверяет вождь ему. Задумано сверхважное государственное издание: «История гражданской войны». Страна и мир должны получить всем доступное изложение завоеваний революции, потому решено привлечь к созданию «Истории…» не только самых лучших историков, но и самых талантливых писателей.
Горький заботится об этом издании и в ноябре обращается в письме к Сталину — советует использовать Шолохова: ведь романист знаток Гражданской войны.
Сталин Горькому ответил через два месяца. О Шолохове будто и не читал. Написал, что хочет привлечь «А. Толстого и других художников пера». Выходит, что не пожелал включить автора эпопеи о Гражданской войне в свое понятие «художник», а может, и остерегался слишком правдивого пера Шолохова. Писал Горькому, что надо привлечь к книге «политически стойких товарищей». Для убедительности добавил — по своему обычаю кратко и внушительно: «Так будет вернее».
Впрочем, Шолохов об этом ничего не знал. И хорошо, что не добавил себе переживаний.
Он продолжает работать над третьей книгой «Тихого Дона». И творит — сам того не осознавая — в творческом соперничестве с лучшими «военными» писателями Запада. Так, в начале 1929-го появился роман Ремарка «На Западном фронте без перемен». Через полгода появится «Прощай, оружие!» Хемингуэя. Мир тесен — эти замечательные писатели знали и ценили Шолохова, и Шолохов не остался в стороне от их биографий.
Шолохов не особенно-то любил допускать в свою творческую лабораторию читательскую «массовку», но стал иногда соглашаться читать отрывки из новой книги «Тихого Дона» в рабочих клубах и библиотеках. Появлялся на публике, и та глазам своим не верила: не похож на автора известного романа — слишком молод и совсем не величав. Входил в зал в обычном донском одеянии — в кожаной тужурке и серой смушковой кубанке, а разоблачившись, оказывался в гимнастерке. Он читал несильным, но ясным голосом, и это получалось у него просто — без всяких актерских выкрутасов.
Этот 1929 год с начала и до конца был ознаменован для него двумя особыми событиями.
В январе, как уже говорилось, Серафимович, увы, ушел с поста главного редактора «Октября». Отныне Шолохов лишился поддержки в редакции.
В декабре предстояло празднование 50-летия Сталина. У молодого писателя, казалось бы, появляется неплохая возможность, чтобы проявить свою верноподданность и заручиться могучей поддержкой. Было с кого брать пример. Десятки, а затем сотни и сотни хитроумцев не только из журналистов и писателей стали настраивать свои перья на прославление вождя, чтобы день рождения превратился во всенародный праздник. Газета «Правда», будто та яхта, когда на борту высокая персона, была расцвечена, как флажками, заголовками статей ближайших соратников Сталина. Михаил Калинин, например, назвал свою статью «Рулевой большевизма», Анастас Микоян — «Стальной солдат большевистской партии». И другие не отставали: «Твердокаменный большевик» или «Ленинец, организатор, вождь». В одной из публикаций шло: «Самый выдающийся теоретик ленинизма не только для ВКП(б), но и для всего Коминтерна». Газета узаконила обращения: «Дорогой вождь» или «Вождь партии».
Шолохову, который продолжает свой роман о Гражданской, надо бы «крутить на ус» наставления «красного маршала», наркома обороны Клима Ворошилова в его статье «Сталин и Красная Армия». Крупные заголовки бросаются в глаза. Самый первый: «Царицын». Ворошилов цитирует здесь даже белогвардейский журнал «Донская волна», где упоминался Сталин. Пригодился, чтобы показать его полководческий дар. Учись, автор «Тихого Дона»!
Литературный «цех» не отстал от политического. Горький шлет телеграмму: «Сталину. Кремль. Москва. Поздравляю. Крепко жму руку. Горький». Демьян Бедный — он, бедный, не любим Сталиным! — принуждаем к восхвалительным стихам. Звезда советской публицистики Михаил Кольцов явил себя контратакующим защитником Сталина и в объемном очерке отобразил — эхом — слухи, что начинали бродить по всему свету: «Детскими кажутся догадки, созданные обывателями и буржуазией вокруг Сталина: „Диктатор“».
«Правда» в десяти — двенадцати номерах подряд доставляла в Вёшки наваристую юбилейщину.
Дополнение. Запад начал читать «Тихий Дон» в переводах с 1929 года. Первые — немцы: роман сначала публиковался в газетах небольших городов Хемница и Матдобурга, потом Кёльна и Гамбурга. В этом же году роман заметили во Франции и взялись переводить для газеты — коммунистическая «Юманите» печатала его с марта следующего года в девяносто семи номерах. Тогда же с «Тихим Доном» познакомились читатели в Праге, Стокгольме, Мадриде и Амстердаме.
Некоторые буржуазные издатели пугались беспощадной правдивости в изображении событий и шли на цензурные купюры. Когда Шолохов узнавал об этом, — протестовал.
Появились и первые отклики русской эмиграции, понятное дело, — предвзятые. Всех опередила парижская газета «Последние новости», где в сентябре 1928-го была опубликована статья о первой книге (подписанная псевдонимом «К-гъ Н.»). Вначале выражалось общее недовольство: роман-де «ничем не замечателен». Но далее вырывались и такие признания: «Вся его несомненная ценность — в бытовом элементе… превосходное знание казачества… подлинно живые люди…»
В апреле 1929-го там же, в Париже, в газете «Россия и славянство» богослов игумен Константин печатает статью с весьма пространными оценками уже двух книг. Начал с того, что «книга Шолохова „Тихий Дон“ представляет собой своего рода „сенсацию“». Увидел ее в следующем: «Пред глазами читателей проходит целая галерея главнейших его (Белого движения. — В. О.) деятелей. Портреты эти выписаны без враждебной тенденции, некоторые (например, Алексеев, Корнилов, Каледин) даже с известной симпатией». Уточнил: «С той симпатией, которую способны ощущать победители к честным и достойным, но заблуждающимся побежденным». Были и оценки сугубо литературных достоинств: «Изложение буквально увлекает читателя… У автора несомненно большая и зоркая память и острый и глубокий взгляд… Портреты, живые портреты!» Имелась и критика: «Там, где автор описывает природу, манера письма одновременно и груба и изощренна… Раздражает… Овладевает постепенно скука… Лишь местами вы радостно останавливаетесь на какой-либо жанровой картинке, которая напоминает о прошлом вашем отрадном впечатлении…»
Но были среди эмигрантов и более проницательные читатели. Поразительная история сопровождала выход за рубежом сборника-хрестоматии «Казаки в русской литературе». Редактору пришло письмо: «Составитель сделал большую ошибку: такому крупному писателю, как Шолохову, он уделил только двенадцать отрывков, а стоящему много ниже П. Н. Краснову дал слишком много — целых восемь». Письмо — анонимное. С трудом позже разузнали, что его написал непреклонный враг всего советского, белый генерал, атаман Войска Донского и командующий белоказачьей армией в Гражданскую войну, весьма своеобразный беллетрист Петр Николаевич Краснов; он нашел эмигрантское прибежище в Берлине, во время Второй мировой даже вошел в доверие к фашистам, возглавив Главное управление казачьих войск в Германии. Кто бы мог подумать, что он, обиженный Шолоховым, ибо выведен в романе без всяких симпатий, столь непредвзято выскажется в пользу «Тихого Дона». Было и такое в его отзыве: «Это исключительный, огромный по размерам своего таланта писатель… Я столь высоко ценю Михаила Шолохова потому, что он написал правду. Факты верны… А освещение этих фактов? Должно быть, и оно вполне соответствует истине… Ведь у меня тогда не было зеркала!»
Внука расстрелянного по приговору советского суда в 1947 году Краснова — Мигеля — разыскали в Чили русские журналисты. Узнали, что родился он в 1947-м, сын генерала, сам тоже бригадный генерал, сподвижник Пиночета, отсидел за убийство одного профсоюзного лидера в дни пиночетовского путча, единственный в стране имеет медаль «За мужество». У него спросили: читает ли он русскую классику, знает ли Шолохова? Ответил: «Классику читаю в оригинале. О Шолохове не слышал…»
Новый год позади. Отзвенели празднички-ватажнички. И будто потянуло зимнюю станицу досыпать свое. Только у Шолоховых в одном окошке свет едва не до рассвета.
В самом первом в этом, 1930 году письме — в Москву — 5 января сообщает Левицкой, что продолжает «Тихий Дон»: «Сижу себе и развиваю „дикие“ темы». Насторожил: «На зло врагам» — так заканчивает он свое послание.
С одним — новым — врагом хочет познакомиться с помощью все той же Левицкой — просит («будьте добреньки») прислать ему журнал «Настоящее» со статьей «Почему Шолохов понравился белогвардейцам?». Эта статья провокационно сталкивала писателя с властью, оповещая о его политической неблагонадежности: «Шолохов объективно выполнял задание кулака… В результате вещь Шолохова стала приемлемой даже для белогвардейцев».
Шолохов видел: в стране, начиная с юбилея Сталина, появилось нечто новое — вождь все чаще берет на себя обязанность единолично наставлять народ и партию. Совсем скоро к этому привыкнут и начнут изрекать: «Сталин думает за всех!»
Писатель в некотором роде уже догадывался, какой быть коллективизации по Сталину. Вождь выступил на конференции аграрников-марксистов, включил даже донской материал. Шолохов эту речь прочитал в «Правде» за 29 декабря, озаглавленную просто, но внушительно: «К вопросам аграрной политики в СССР». В станицу она поспела в новогодье.
Выходило, будто к благостным праздникам приурочены благостные оценки жизни казаков: «Взять, например, колхозы в районе Хопра в бывшей Донской области… Простое сложение крестьянских орудий в недрах колхоза дало такой эффект, о котором и не мечтали наши практики… Крестьяне, будучи бессильны в условиях индивидуального труда, превратились в величайшую силу, сложив свои орудия и объединившись в колхозы… Крестьяне получили возможность обрабатывать трудно обрабатываемые в условиях индивидуального труда заброшенные земли и целину…»
Идиллия! Вождь сделал вид, что не знаком с тем письмом Шолохова, которое ему передала Левицкая.
Стерпит ли писатель радужные тона речи Сталина? И оставит ли без внимания сталинский наказ: «Вопрос об обработке заброшенных земель и целины имеет громадное значение для нашего сельского хозяйства»?
Целина… Знать бы писателю, когда читал речь Сталина, что в ней неотвратимо заложено название еще и не задуманного им произведения.
Январь 1930 года. Вождь сообщает Горькому: «Наша печать слишком выпячивает наши недостатки… И это, конечно, плохо». Еще установка — Молотову: «Уймите, ради бога, печать с ее мышиным визгом о „сплошных прорывах“, „нескончаемых провалах“, „срывах“ и т. п. брехне. Это — истерический троцкистско-правоуклонистский тон, не оправдываемый данными и не идущий большевикам. Особенно визгливо ведут себя „Эконом. Жизнь“, „Правда“, „За индустр.“, отчасти „Известия“».
Шолохов совсем скоро испытает воздействие этой установки.
Сталин публикует новую статью «К вопросу о политике ликвидации кулачества как класса». Она звучит как приговор: «Чтобы оттеснить кулачество, как класс, надо сломить в открытом бою сопротивление этого класса и лишить его производственных источников существования и развития (свободное пользование землей, орудия производства, аренда, право найма труда и т. д.)».
Выходит, дан приказ на войну с целым классом врагов! А это сотни и сотни тысяч семей с их малыми и старыми домочадцами!
Сталин не захотел продолжать нэп в деревне. Не решился поладить с кулаками, чтобы совместно преобразовывать сельское хозяйство.
Шолохов на раскулачивание сполна откликнется в «Поднятой целине». Будет ли смягчать, лакировать, оправдывать? Нет!
Весной Шолохов поездил по нескольким только что созданным колхозам. Результат — критическая статья. Местному партийцу Петру Луговому запомнилось: «Он дал суровую оценку руководству Верхне-Донского района, коснулся крайкома, не принявшего мер для ликвидации недостатков, хотя и знавшего о них. Статью эту „Правда“ не поместила. Она ее послала крайкому для принятия мер…»
Значит, в холостой превратили боевой заряд Шолохова — рассказать стране о том, что творится на Дону.
Значит, отрикошетило и на него указание Сталина — не критиковать. «Правда» если и критикует «перегибы», так избирательно. Крайком тоже не жалует «писак-критиканов».
И вдруг его имя появляется в «Правде». Это Горький печатает статью «Рабочий класс должен воспитывать своих мастеров культуры». Что скрывать, приятно читать, хотя его фамилия лишь упомянута. Однако Шолохов насторожился — не продолжается ли агитация сделать его певцом рабочего класса?
Сталину нужны союзники, в особенности из тех, кто молод. Потому делится с Горьким в письме опасениями, что не вся молодежь верна партии: «Молодежь у нас разная. Есть нытики, усталые, отчаявшиеся… не у всякого хватает нервов, характера, понимания воспринять картину грандиозной ломки старого и лихорадочной стройки нового как картину должного и, значит, желательного».
Написано будто прямо для Шолохова. Он в это время обдумывает «Поднятую целину», отбивается от редакторов, которые корежат «Тихий Дон», вымарывая сцены расказачивания. В итоге сообщил в редакцию «Октября»: «Очень прошу ничего не выбрасывать, даже по мелочам… Зол я и истерзан душевно».
Апрель. «Тихому Дону» готовится приговор — от рапповцев, от Фадеева, от журнала «Октябрь».
Всего-то год тому назад Шолохову казалось, что завершит роман в 1933-м. Теперь пишет Левицкой: «Получил я письмо от Фадеева по поводу 6 части… Предлагает мне сделать такие изменения, которые для меня неприемлемы… Говорит, ежели я Григория не сделаю своим, то роман не может быть напечатан». Тут же: «Нехорошо мне и тяжко до края».
Шолохову всего-то 25 лет. Всем кажется, что он еще так молод, что по своей провинциальности не разберется в столичных литературных и политических страстях.
И вот экзамен — неизбежный — на мужество гражданина и творца. Делать Мелехова «своим» значило бы писать агитку с плакатным большевиком, значило бы изменить правде жизни и отказать главному своему герою в праве быть правдоискателем. Это значило бы предать свое писательское предназначение — рассказать своему исстрадавшемуся народу о неправде и при царе, и при Керенском, и при белых, и при зеленых, и даже при красных.
Итак, он как в бою должен решить: сдаваться или продолжать сражение.
Знал: правду говорить — себе досадить. Потому и написал Левицкой: «Лавры Кибальчича меня не смущают». В отчаянии ему вспомнился этот революционер-народник, который перед казнью в одиночке разрабатывал проект реактивного летательного аппарата, чтобы облагодетельствовать человечество.
Сделан выбор: «Делать Григория окончательно большевиком я не могу… Об этом я написал Фадееву… Заявляю это категорически. Я предпочту лучше совсем не печатать…»
Негодует и по поводу обозначившихся в письме Фадеева нравов своего рапповского «цеха»: «Тон письма безапелляционен. А я не хочу, чтобы со мной говорили таким тоном, и ежели все они (актив РАППа. — В. О.) будут обсуждать со мной вопросы, связанные с концом книги, то не лучше ли вообще не обсуждать» (было и такое о рапповцах: «проклятые „братья“»).
Признается: «Если я работаю, то основным двигателем служит не хорошее „святое“ желание творить, а голое упрямство — доказать, убедить…» И тем не менее: «А я все ж таки допишу „Тихий Дон“! И допишу так, как я его задумал». В этих словах из шолоховского письма слышится мне выкрик великого средневекового упрямца: «И все-таки она вертится!»
Видимо, потому и находит в себе силы и мужество не впадать в уныние.
Новый удар — вторая волна слухов о том, что Шолохов украл роман. Неугомонные враги выискали кандидата в гении. Эхо этой весенней провокации в первоапрельском письме из Вёшек в Москву — Серафимовичу. В послании боль, но не отчаяние. Шолохов взыскует не сочувствия, а справедливости: «Я получил ряд писем от ребят из Москвы и от читателей, в которых меня запрашивают и ставят в известность, что вновь ходят слухи о том, что я украл „Тихий Дон“ у критика Голоушева — друга Л. Андреева и будто неоспоримые доказательства тому имеются в книге-реквиеме памяти Л. Андреева».
Шолохов уже и сам разобрался что к чему: «На днях получаю книгу эту… Там подлинно есть такое место в письме Андреева С. Голоушеву, где он говорит, что забраковал его „Тихий Дон“. „Тихим Доном“ Голоушев — на мое горе и беду — назвал свои путевые заметки и бытовые очерки, где основное внимание (судя по письму) уделено политич. настроениям донцов в 17-м году. Часто упоминаются имена Корнилова и Каледина… Это-то и дало повод моим многочисленным „друзьям“ поднять против меня новую кампанию клеветы. И они раздуют кадило, я глубоко убежден в этом! Я прошу Вашего совета: что мне делать? И надо ли доказывать мне, и как доказывать, что мой „Тихий Дон“ — мой».
Он узнал, что Серафимович был близко знаком с этим «претендентом» на автора романа. Старик прочитал письмо и внес в свою записную книжку: «Это врач-гинеколог по профессии, литератор и критик по призванию. Милейший человек, отличный рассказчик в обществе, но, увы, весьма посредственный писатель. Самым крупным трудом его был текст к иллюстрированному изданию „Художественная галерея Третьяковых“. Менее подходящего „претендента“ было трудно придумать».
Таков первый по счету кандидат в авторы. И остальные примерно того же творческого формата. Всего их насчитано, кажется, около пятнадцати. Толкучка к пьедесталу! Антишолоховцы никак не поймут, как унизительно смешны они в этой роли: только назначат одного «гения», как от ретивых соперников новая заявка.
Шолохов страшно огорчился, когда узнал, что даже Горький дрогнул — сказал в Сорренто одному гостю: «Вы слышали, что шолоховский роман — плагиат? Шолохов содрал с какого-то автора…» И подтвердил это любимым у пропагандистов темы литворовства доводом: «Талантливая книга „Тихий Дон“, но непонятно, как это может написать двадцатилетний человек». Впрочем, Горький скоро убедился в необоснованности своих сомнений.
Все это Шолохов рассказал в письме Серафимовичу: «Очень прошу Вас, оторвите для меня кусочек времени и прочтите сами… Страшно рад был бы получить от Вас короткое письмо с изложением Ваших взглядов. Мне не хочется говорить Вам о том значении, какое имеет для меня Ваше слово и как старшего, и как земляка… С великим нетерпением буду ждать…»
И все-таки не одними горестями наполнена душа. Взял да и пригласил своего литературного крестника погостевать: «Выражаю свое глубочайшее возмущение тем, что Вы вздумали хворать накануне лета. А Чечня? А тихий Дон?.. Настоятельно прошу — не хворать больше. Вы же знаете, что не только „муж любит жену здоровую“, но и человеки человеков любят здоровых…»
Странно: ждать ответа пришлось целый год. И это надо было пережить.
Заботят Шолохова и местные дела — пишет знакомому председателю колхоза с укоризной — отчего-де нет рапорта о завершении посевной: «Когда же ты, рыбий глаз, кончишь колосовые! Ведь это позор! 23.5, а ты молчишь. Ну, желаю успешно сеять. Жму руку».
24 мая этого года Шолохову исполнилось двадцать пять лет. И вот подарок ко дню рождения — Фадеев, редактор «Октября», останавливает публикацию очередной части «Тихого Дона».
«Правда» добавляет мрачного настроения. В эти дни — как нарочно — Панферов в центре внимания. В фаворе! В трех номерах «Правды» идут его объемные путевые заметки с Северного Кавказа, а Донская область входит в состав этого края. Определил себе роль наставника: «Надо сейчас же мобилизовать несколько тысяч ответственных работников на помощь двадцатипятитысячникам», — пишет он в конце. Еще заметка: «Вышла из печати и поступила в продажу — Ф. Панферов „Бруски“, книга вторая».
У Шолохова стоп-сигнал роману, а баловню судьбы — зеленый свет. Сталин очень полюбил Панферова, явно потому, что его главное многотомное сочинение «Бруски» пишется «под знаком колхозного строительства» и направлено против «идиотизма» старого уклада деревенской жизни — в полном соответствии с линией партии.
Панферов, Панферов. Везде Панферов… Как-то у Шолохова с Левицкой завязался ни с того ни с чего, как показалось ей, разговор:
— А что, Евгения Григорьевна, много есть произведений из колхозной жизни?
— Много, но все они никуда не годны с точки зрения художественной, начиная от знаменитых «Брусков»…
— Ну вот, не считайте самомнением, если я скажу, что, если напишу, я напишу лучше других.
Что это — уже решение или только ревностные чувства от осознания, что лучше знаешь жизнь деревни? Об этом чуть далее.
В июле 1930-го состоялся очередной XIV съезд ВКП(б), где Сталин выступил с докладом. В нем директива: «Репрессии в области социалистического строительства являются необходимым элементом наступления…»
Шолохов уже знал цену этому самому «элементу наступления». Пишет Левицкой: «ГПУ выдергивает казаков и ссылает пачками. Милостью ее (ГПУ) тишина и благодать».
На съезде прозвучал «Тихий Дон» — в перечне самых значительных произведений. Этот величальный список от имени рапповцев и как заслугу рапповцев провозгласил Виктор Киршон.
Сталин… Съезд вновь избирает его генеральным секретарем. Народ, партийцы, за малым исключением, верят заверениям, что он верный ученик Ленина, что он правильно претворяет ленинские заветы в жизнь.
Шолохов… Доброволен в своем порыве вступить в партию. В этом году он был принят кандидатом. Отклонил предложение вождя рапповцев Авербаха дать ему рекомендацию, но принял ее от Серафимовича. Остальные две — от вёшенских коммунистов.
Сталин полон энергии перестраивать страну на социалистический лад. Призывает к этому не только партийцев, но и всех сограждан. Письма, речи, статьи, доклады за 1929–1931 годы составили три тома — 11, 12, 13-й — в собрании сочинений вождя. В них много сказано о раскулачивании и коллективизации.
Одно из главных наставлений Сталина — быть политически бдительными. То-то Шолохова, устремившегося в ряды членов партии, рапповские собратья по перу не признали истинным коммунистом. Об этом он узнает из речи Фадеева на комфракции РАППа: «Возьмите Либединского и Шолохова. Можно их объединить? Вы чувствуете у Либединского, даже когда он ошибается, что это ошибки коммуниста, что это писатель-коммунист, что книга, где он не ошибается, ваша, коммунистическая. У Шолохова вы видите, что это элемент переделывающийся, крестьянский или казачий, что идеология его другая, не ваша».
Тяжко так жить. Но, несмотря ни на что, Шолохов, как и все в стране, живет ощущением огромных перемен, которые перепахивают все вокруг. Идет коллективизация. Он чует, что, по замыслу Сталина, она будет стремительной и сплошной.
Партагитпроп не зря призывает писателей не остаться в стороне от этой новой революции — аграрной. Шолохов узнал, что многие собратья по перу откликнулись. Не только Парфенов. Прельщал дерзновенный план переделки сельского хозяйства на социалистический лад. Единоличие с сохами, цепами, с малыми наделами и без агрономов — не для огромной страны. Даже поэт Осип Мандельштам — он в ссылке в Воронежской области — вносит в дневник, что хотел бы начать колхозный роман.
Одно любопытное свидетельство для понимания того, как в одно время с Шолоховым жили-творили иные писатели. Вдова Мандельштама запомнила, как высказался один из них, Валентин Катаев: «Сейчас надо писать Вальтер Скотта…» Он очень хотел популярности, но чтобы при этом не перечить власти. И добился своего.
Было отчего дивиться Шолохову в своих Вёшках — в газетах и журналах об издержках и ошибках коллективизации молчок. Он, однако, не примкнул к хору тех, кто восхвалял новую революцию. Еще в 1928-м писал руководителям РАППа: «У меня под рукой нет таких колхозов, в которых живуха хоть малость отстоялась…» Не многое изменилось и в 1930-м.
Узнал от райкомовцев, что ЦК принял решение — ликвидировать кулачество как класс. Писатель в недоумении. Могучая партия расписалась в бессилии. Не хочет найти общий язык с теми, кто растит хлеб и без коллективизации. Торопится партия! Директива пугала своей категоричностью: «Проведение мероприятий по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации должно находиться в органической связи с действительным массовым колхозным движением бедноты и середняка и являться составной частью процесса сплошной коллективизации».
На Дону новая беда-трагедия. Жива память на расказачивание — теперь раскулачивание. Шолохов не принял расказачивания. Как воспримет раскулачивание?
Дополнение. Комиссия председателя Совнаркома А. И. Рыкова в 1925 году произвела подсчет: среди всех крестьянских дворов кулацкие составляли 3,9 процента (всего-то!), бедняцкие — 33,4, остальные — середняки.
В будущем романе «Поднятая целина» Шолохов опишет хуторское собрание по выявлению кандидатов на раскулачивание и предъявит читателям смягчающие обстоятельства.
Фрол Дамасков батраков-то нанимал, но только весной — на пахоту и сев. Не случайно уточнение романиста — кто-то из хуторян выкрикнул: «Я от него много добра видал…»
Тит Бородин сам за себя вступился: «Я сполняю приказ советской власти, увеличиваю посев. А работника имею по закону…» Шолохов дополняет: «В восемнадцатом добровольно ушел в Красную гвардию, бедняк по роду… работал день и ночь, оброс весь дикой шерстью, в одних холстинных штанах… нажил грызь от тяжелого подъема разных тяжестей…»
Гаева, как уточняет Шолохов, раскулачивали вообще по ошибке — «по воздействию Нагульнова». Был у него работник, но лишь одну осень — на уборке, когда сына призвали в Красную Армию. Совестливый Разметнов добавил, что у Гаева «детей одиннадцать штук».
Шолохов не подлаживается под антикулацкую агитацию и пропаганду. Описывает происходящее по правде. Вот и читали в стране и в мире, что ни Дамасков, ни Бородин вовсе не кулаки, а раскулачены. Но есть в романе и настоящий кулак-эксплуататор — Семен Лапшинов: «Знали, что еще до войны у него было немалое состояние, так как старик не брезговал и в долг ссужать под лихой процент, и ворованное потихоньку скупать… Людей разорял, процент сымал, сам воровал…»
Летом 1930 года Левицкая пожаловала в гости в Вёшенскую. Хозяин давно уговаривал.
Гостья, вернувшись в Москву, по горячим следам записала свои впечатления и передала заметки в журнал «Огонек». С ее помощью страна познакомилась с жизнью и бытом писателя. Приведу наиболее интересные отрывки.
«…Трудно узнать обычного, московского Шолохова. Это — почти бритая голова, майка, чирики на босу ногу. Загорелый, крепкий, ну и, конечно, неизменная трубка в зубах.
…Его знаменитый „собственный“ дом, о котором литературная братия распускала сплетни („Шолохов построил себе дом…“), мало чем отличается от обычных домов Вёшенской станицы. Три комнаты, по московскому масштабу очень низких, передняя с лежанкой, застекленная галерея — вот и все великолепие шолоховских хором. Кухня с русской печью. В маленькой столовой — большой четырехламповый радиоприемник и патефон.
…Кабинет… Маленькая комнатка: кровать, над которой на ковре развешано огромное количество самого разнообразного оружия. Несколько ружей, казачья шашка в серебряных ножнах, нагайка с рукоятью из козьей ножки, ножи, револьверы, — в углу этажерка с пластинками для патефона, письменный стол и шкаф с книгами в хороших переплетах. Книги почти все дореволюционного издания. Классики, критики: Толстой, Тургенев, Герцен, Белинский, Бунин, Андреев, Блок, а за ними у стены шкафа ютятся современные книжки — их совсем немного.
…На письменном столе — нет привычных, обычных нашему глазу, вещей: письменного прибора и пр. Стоит чернильница и лежит ручка. Да останавливает внимание желтый портфель, туго набитый, очевидно, бумагами, который хотя бы косвенно намекает на „профессию“ хозяина комнаты.
…Мария Петровна рассказывает мне: „Работает М. А. по ночам, иногда вечером поспит и всю ночь работает. А то запряжет серого и уедет по хуторам. И снова за работу… А какая у него была уверенность в своих силах! Он говорит мне: увидишь, меня будут переводить на иностранные языки…“
…Говорить с М. А. очень трудно. Замкнутый… Говорила я и о необходимости переезда в Москву, хотя бы на два-три зимних месяца. „Зачем я поеду? — живо ответил он. — Ведь здесь кругом сколько хочешь материала для работы…“
…Заходит человек: „Михаил Александрович, дай табачку, сил нет, курить хочется“. — „А рюмку выпьешь?“ Ясно, отказа нет.
…Распорядок дня был таков: вставала я рано — в пять-шесть часов… По двору уже давно хозяйничала бабушка (мать Шолохова. — В. О.); корова подоена и отогнана в стадо; Николай, добродушный парень, ведет серого коня поить к Дону; бабушка кормит кур; у корыта хрюкают поросята (М. А. обещает зимой привезти колбасу…). Собаки — четыре! — разного возраста (охотничьи). Мария Петровна, сдав своего двухлетнего Шурика матери, „собирала на стол“. Начинается завтрак и чаепитие…
…История с „Яркой“ (овцой)… Отец начинает подразнивать ее (дочь Светлану. — В. О.): „Светланка, а ведь Ярку-то зарезали“. — „Нет, ее отогнали в стадо!“ — кричит девочка. „Это они тебя обманывают. Пойдем к деду, там и шкура висит!“ Я возмущаюсь: „Зачем вы мучаете ребенка?“ — „А зачем ей говорить неправду? — возражает он. — Зарезали и зарезали“.
…Вечером сборы на рыбную ловлю. Вытаскиваются из амбара сети, приводятся в порядок соответствующие костюмы, шубы и прочее. Ночью над рекой сильно свежо. Берется фонарь и старые потрепанные карты. От скуки публика режется в дурака. Поставили сети, и, когда поднялась луна, М. А. приехал за мной. По тихому зеркалу реки бесшумно скользила лодка. М. А. стоял на носу, вытаскивая сети и смотрел, не попалась ли рыба…»
Было в заметках Левицкой и такое свидетельство: «Мне Мария Петровна говорила, что он связан с одним колхозом, дал им денег на трактор. Бывает там… Для повести…»
«Для повести»… Накапливаются впечатления не для повести — для огромного романа о коллективизации.
Новорожденные колхозы… Догадывался ли Шолохов, что далеко не в каждом из них сможет воплотиться вековечная мечта человека о коллективном труде. Чтобы были и радость от такого труда, и достаток по справедливости.
Шолохов садится за партийные труды, хочет понять — по Ленину и Сталину — какой должна быть коллективизация.
Ленин в докладе на X съезде РКП в 1921 году говорил: «Если кто-то из коммунистов мечтал, что в три года можно переделать экономическую базу, экономические корни мелкого земледелия, то он, конечно, был фантазер… Переход к общественной обработке земли, переход к крупному общему хозяйству. Но никаких принуждений…»
Сталин в только что обнародованном докладе на XVI съезде ВКП(б) сообщал: «Мы уже перевыполнили пятилетнюю программу колхозного строительства за два года более чем в 1,5 раза. (Аплодисменты.) Пусть болтают теперь оппортунистические кумушки… Нажать вовсю на развитие крупных хозяйств типа колхозов и совхозов… во что бы то ни стало».
Шолохов узнал, что сам Молотов — второе лицо в государстве и партии — в Ростове на заседании бюро крайкома продекларировал веско и жестко: «Наша установка в том, чтобы сманеврировать и, добившись известной организованности НЕ СОВСЕМ ДОБРОВОЛЬНО, во время весеннего сева закрепить колхозы…» (выделено мной. — В. О.).
Вот в такой политической атмосфере жил Шолохов в канун зарождения замысла романа о коллективизации. «Не совсем добровольно» — эта мысль станет в нем главной. Для того и приезжали на Дон коммунисты Давыдовы, призванные ЦК для проведения коллективизации.
Сталин ценит Давыдовых, назвал двадцатипятитысячников «передовыми рабочими». В статье вождя «Головокружение от успехов» критиковались многие перегибы коллективизации, однако в адрес посланцев ЦК — ни слова. Странно, но факт.
Зато Шолохов в будущем романе начнет с того, что поручит секретарю райкома высказаться о Давыдове укоризненно: «Вот такие приезжают, без знания местных условий». Может, Шолохов знал, что на X партсъезде говорил Ленин: «Практика, разумеется, показала, какую огромнейшую роль могут играть всевозможные опыты и начинания в области коллективного ведения земледельческого хозяйства. Но практика показала, что эти опыты, как таковые, сыграли и отрицательную роль, когда люди, полные самых добрых намерений, шли в деревню устраивать коммуны, коллективы, не умея хозяйничать… Опыт этих коллективных хозяйств только показывает пример, как не надо хозяйничать: окрестные крестьяне смеются или злобствуют».
Вот и появится в романе сцена — правдивая, — когда Давыдов на собрании агитирует за колхоз, а ему из зала в ответ:
«— Я середняк-хлебороб, и я так скажу, граждане, что оно, конечно, слов нет, дело хорошее колхоз, но тут надо дюже подумать! Так нельзя, что тяп-ляп, и вот тебе кляп, на — ешь, готово. Товарищ уполномоченный от партии говорил, что, дескать, просто сложитесь силами, и то выгода будет. Так, мол, даже товарищ Ленин говорил. Товарищ уполномоченный в сельском хозяйстве мало понимает».
Писатель за коллективизацию. Но он не пойдет в предстоящем произведении на апологетику того, как она осуществлялась на деле.
Вождь все держит под контролем. Вот Горький обращается к Сталину с письмом, чтобы поспособствовал приезду к нему в Италию столь нужных ему гостей: «Если писатели Артем Веселый и Шолохов будут ходатайствовать о поездке за границу — разрешите им это…»
Сталин разрешил.
Группа пополнилась Василием Кудашевым и зимой 1930-го отправилась в путь. Но не было удачи, доехали только до Берлина. Дальше путь закрыт — итальянцы не дают визу. Писатели ждут.
Впервые станичник оказался в Европе. С недавних пор поездки за границу для советского человека стали редкостью, а для пишущей братии — тем более. Того и гляди, наберутся чужеземной политической ереси.
Декабрь. Здесь, в Германии, Шолохов уже начинал познавать мировую известность. Когда посетил с Веселым советское посольство, там ему рассказали, что, оказывается, несколько газет печатают его «Тихий Дон» с продолжением. И статьи начали появляться с броскими заголовками, в которых фигурируют его имя и роман. Ему пересказывают то, что о нем напечатала буржуазная «Берлинер тагеблатт»: «О русском народе и его судьбах „Тихий Дон“ сообщает больше, чем многие ученые трактаты». Газета коммунистов Магдебурга тоже пишет об этом: «„Тихий Дон“ так захватывающе повествует про раскрепощение русского крестьянства в ходе революции, что неожиданно становится учебником и учителем…» Подивился: газета немецких писателей перепечатала в переводе статью Серафимовича о романе. И тут же помещен его снимок. Еще статья: «Величием своего замысла, многогранностью жизни, проникновенностью воплощения этот роман напоминает „Войну и мир“ Льва Толстого». Шолохов узнал и такое мнение (похожее на то, которое он уже выслушивал от своих, от рапповцев): «Отсутствие ненависти к тем, кто находится по ту сторону баррикад (к белым)…»
Гостю рассказали и о том, что готовятся к выпуску его книги в переводе на немецкий в двух коммунистических издательствах — в Берлине и Вене. В одной из аннотаций автора представляли читателю так: «Три года назад впервые в русской литературе прозвучало имя этого молодого казака, который теперь считается одним из талантливейших писателей… Живописует нам казаков Дона — потомков Степана Разина, Булавина, Пугачева…»
Шолохову прочитали в только-только вышедшем журнале «Ди литератур»: «Тираж „Тихого Дона“ превысил тираж „На Западном фронте без перемен“ Ремарка». Это не могло не пощекотать профессионального честолюбия.
Повезло — здесь, в Берлине, находились дочь и зять Левицкой. Зять, Иван Клейменов, выдающийся конструктор-оборонщик. Ему поручено поработать в торговом представительстве СССР, что давало возможность приобщаться к западной технической культуре.
Иван Клейменов улучил мгновение и сфотографировал станичника. Истинно благополучный европейский буржуа: мягкая — модная тогда — шляпа, красивое пальто, белая рубашка, трубка…
Тогда трудно было представить, что в 1938-м Клейменова ожидает арест и тут же неправый суд.
Супруги Клейменовы уж как были рады угодить лучшему другу семьи. Маргарите Константиновне, жене Клейменова, запомнилось:
«Мы проводили много времени вместе: гуляли по Берлину, ходили в кино. Германия переживала трагические дни. К власти рвались фашисты. В кинотеатре, где показывали фильм по антивоенному роману Ремарка „На Западном фронте без перемен“, мы стали свидетелями бесчинства фашистов. Они пытались сорвать сеанс: пускали под ноги мышей, устроили побоище. Кинотеатр оцепили полицейские. Нас оттеснили от входа…»
Фашистское «оттеснение» Шолохова от немецкого народа придет через два года, в 1933-м: канцлер Гитлер подмял президента Гинденбурга, и оба подписали Закон «Об охране немецкой расы». К нему приложение — в «Разделе 4» было объявлено: «Подлежат запрещению и сожжению книги знаменитых русских авторов…» Четвертым после Ленина, Сталина и Горького значился в списке на казнь огнем Шолохов.
Пока ждали визы, делегацию «покатали» по стране. Впечатлений было хоть отбавляй, кое-что из них Шолохов изложил в письме Эмме Цесарской, как помним, Аксинье из давнего уже фильма:
«Много тут всего, страшное изобилие, задыхаются в перепроизводстве, а… скучно. И хочется домой. Работать хочу, Эмма. Девушки тут красивые. Большинство молодежи — чудесный народ! Здоровый, сильный, складный! Эти дни мы мотались как черти. Много видели. Неизмеримо больше не видели. Пока еще нет итальянских виз, поедем по Германии. В Гамбург, Лейпциг, в Рурскую область и, видимо, на несколько дней в деревню. Берлин… половодье огней, шум, в глазах пестрядь от движенья…» Добавил очень по-советски: «Убивают нас предрождественские приготовления, все эти елочки, пакетики, все то, что для нас утратило всякий смысл довольно-таки давно».
В одном городке Шолохов был приглашен в Фестзал — попросили рассказать о себе и не только, он давай импровизировать — получилась лекция «Об организации пролетарского книжного дела в России».
Успел отправить Цесарской еще одно письмо. В нем выделялось совсем нетуристское желание: «Мне особенно хочется посмотреть немецких „единоличников“».
Трудно понять мир писательских чувствований, которые у Шолохова всегда в неких, до поры до времени необъяснимых, связках. Так, 12 декабря 1930 года впервые появилось в немецкой прессе заявление — займусь, дескать, новым романом, в котором расскажу о «русских единоличниках». Правда, название своего будущего сочинения не огласил и не стал, по обыкновению своих собратьев по перу, обозначать тему и сюжет.
Видимо, не случаен был его внезапный порыв — домой, домой. Не до продолжения вояжа. Это кажется странным для человека — молодого, — у которого появилась редчайшая возможность побыть за границей. Обозначил это свое будоражащее желание в письме той же Цесарской: «Бывает, что не хотят ехать в Союз, а тут вдруг хотят, и очень. Словом, „совсем наоборот“. Я упорно стою на своем. Завтра дело выяснится с обратными польскими визами».
В делегации произошел раскол. Шолохов, как его ни уговаривали Клейменовы, настаивал: возвращаться! Верный друг Кудашев примкнул к нему, а Артем Веселый — за продолжение поездки. С тем и расстались.
Что же тянет домой? Ответ в письме Цесарской: «В Москве задержусь. А потом в район сплошной коллективизации. Страшно хочется посмотреть, как там и что. Дико и немыслимо жить здесь после того, как половину сознательной жизни прожил в условиях Дона советского. Так крепка эта пуповина, соединяющая меня с ним, что оборвать ее — не оборвешь».
Через два дня из-под пера Шолохова появляется еще весточка Цесарской: «Вернулся из Гамбурга. Сырым утром вошли в порт. В „Свободной гавани“ серая туча мачт парусников, огромные пароходы, туман и соленый запах моря. На борту ближнего заокеанского парохода стоит негр-матрос, смотрит на пристань, на город в мутной мгле. Откуда-нибудь из-под тропиков приплыл он с бананами и каучуком… Не хочу больше ездить по Европам — остобрыдло».
Ему тяжко держать в памяти то, что происходит на Дону, а в письме такое признание: «Сегодня получил твое письмо, какие-нибудь пять часов назад, и вот сейчас оно так выглядит, будто я его через фронты пронес… От твоего письма, знаешь ли, будто на меня милым ветром обдонским пахнуло. А знаешь ты, как пахнет ветер в степи в июле? Чуть, чуть слышен горьковатый и сладостный привкус сухой полыни в мощном запахе разнотравья. Хорошо и тягостно вспоминать в прокуренной комнате о тебе, и о степном ветре, и о дорогах, исхоженных и изъезженных за мою недолгую жизнь…»
Сообщает исполнительнице роли Аксиньи: «Да, в шведском переводе „Дона“ издатель даже перевернул обложку, так ты ему полюбилась. С первой страницы ты смотришь на мир, положив на коромысло руки, а парень с гармошкой — сзади на развороте». Речь об очередном заграничном издании, где по замыслу художника книги на обложке кадр из фильма «Тихий Дон».
Только-только вернулся в Вёшки — в самом конце декабря, а тут в ростовской прессе вместо интервью по случаю возвращения писателя из дальних стран раздался боевой клич с объявлением войны. Некто Янчевский, историк, разразился в журнале «На подъеме» статьей, от которой все опешили — даже партию не пожалел: «Роман Шолохова числится в списке произведений пролетарской литературы, который зачитан XVI съезду партии. И тем не менее я пришел к заключению, что „Тихий Дон“ — произведение чуждое и враждебное пролетариату…»
Дополнение. Еще год назад, в 1929-м, и РАПП, и «Правда» дружно выступили против обвинений писателя в плагиате. Горький в Сорренто это заметил: «Читал в „Красной газете“ опровержение слухов о Шолохове». Потом Горький почувствовал, что пресса почему-то остыла к защите писательской чести Шолохова.
Слухи же — обжигающие — продолжались. Был даже такой: якобы ходит по редакциям какая-то старушка и заявляет об авторстве своего сына. Миф не подтвердился — старушка так нигде и не появилась. После этого подыскали нового кандидата в авторы. Писатель Анатолий Каменский, когда выехал в Берлин, посвятил тамошнюю эмигрантскую общину в «шолоховские» сюжеты: «Москва была потрясена историей, связанной с „Тихим Доном“, романом молодого Шолохова. В литературных кругах внезапно „обнаружили“, что автором этого сенсационного романа был неизвестный белый офицер с Кавказа, расстрелянный Чрезвычайной комиссией (ЧК). Говорили, что Шолохов, служивший в ЧК, случайно завладел бумагами убитого, среди которых была и рукопись романа. Государственное издательство якобы получило письмо от пожилой женщины из провинции, в котором она заявляла, что роман принадлежит ее сыну, которого она не видела уже много лет и считала погибшим. Государственное издательство, желая порадовать писателя, попросило женщину приехать в Москву и устроило ей встречу с Шолоховым, которая, впрочем, кончилась ничем, так как старушка не признала в Шолохове своего сына…» К концу своей речи подытожил: «Творческая энергия писателей, лишенных возможности писать и печататься, часто находит выход в создании самых невероятных историй и распространении диких и нездоровых слухов в связи с любым сколь-либо значительным событием в литературе».
Новая версия: будто бы рукопись умирающего от тифа при отступлении белых писателя Федора Крюкова прибрал к рукам будущий тесть Шолохова и одарил ею зятя. И еще вереница всяких нелепиц бродила по свету: от какой-то женщины пошла весть, что это ее брат автор романа, дескать, писал в Гражданскую, рукопись при аресте оказалась у следователя ГПУ. Назывались также в качестве автора «Тихого Дона» есаул Иван Родионов, штабс-капитан Иванов из Вёшек, какой-то есаул Кухтин, донской литератор Р. П. Кумов, некий Арсеньев, что был расстрелян красными, тесть Шолохова — Громославский и даже Мария Петровна…
Сталин нашел время и возможности стать единовластным вершителем судеб молодой советской литературы.
«Не обессудьте за „нытье“» — такую фразу вывел Шолохов в одном из писем, где описывал свои мытарства с «Тихим Доном».
Выделил слово «нытье» — взнуздал его в кавычки, будто намекал, что это слово становится для всех пишущих «профессиональным». Так, Сталин в этом же году сообщал Горькому о своем желании «…сократить количество ноющих, хныкающих, сомневающихся и т. п. путем организованного идейного (и всякого) воздействия».
Отныне и надолго утвердилось «воздействие» на тех, кто не согласен с политикой, которую ведет Сталин. Заставили замолчать, хотя и по-разному, Бориса Пильняка, Евгения Замятина, Анну Ахматову, многих других. Лишился поста нарком просвещения Луначарский, а ведь это он дал в числе самых первых высокую оценку «Тихому Дону». Навис карающий меч над крестьянскими поэтами есенинского гнездовья — Н. Клюевым, П. Орешиным, С. Клычковым, П. Васильевым, В. Наседкиным. Им всем выпадет судьба погибнуть… Шолохов не мог всего этого не замечать.
Тяжелое настроение писателя усугублялось и тем, что семья осталась совсем без денег. Издательство не спешило исполнять свои обязательства — высылать гонорар. Влез в долги. Надо бы съездить в Москву, да не на что. Занудливый фининспектор то и дело с напоминаниями.
И все-таки паника не для Шолохова. Живет так, как привык жить. Пишет летом 1930-го Цесарской: «Все эти дни мотался чертовски. Сейчас еду опять в ряд районов…» Правда, добавил: «Какая уж там лирика, ежели так погано живется!»
Возможно, Сталин полагал, что по праву руководит литературой. В молодости он сам писал стихи и даже печатал их в газете грузинского классика Чавчавадзе. Умен. Отлично понимает, что в борьбе с инакомыслящими самые верные помощники — это рапповцы. Они неистово непримиримы к любым идейным колебаниям. Не случайно вождь в этом году признается: «Что касается моих отношений к РАППу, они остаются такими же близкими и дружескими, какими были до сего времени».
Политика кнута и пряника — так можно определить отношение Сталина к писателям до 1937 года. Дальше быть другому.
Шолохов как только встретился воочию с вождем, так сразу разглядел: «Ходит, улыбается, а глаз, как у тигра». Я это от писателя лично слышал.
«Приходилось бывать в разных переплетах, но за нынешними днями это забывается» — так писал Шолохов в автобиографии. Для истории хорошо, что давний друг писателя Петр Луговой не забыл одного его «переплета». В своих воспоминаниях ему запомнилось, как Шолохов проходил процедуру приема в кандидаты компартии. Один районный начальник обвинял его в том, что пишет он про казаков-контрреволюционеров, и советовал ехать в промышленные районы изучать жизнь рабочих и писать о них. Аукнулись пожелания Серафимовича.
Шолохов однако же и без понуканий жадно впитывает все, что касается коллективизации и индустриализации. Читает и решения последнего XVI партийного съезда. В них обещано крестьянству всего-то за два года 25 тысяч тракторов и другой техники, потому строятся гиганты сельскохозяйственного машиностроения в Харькове, Челябинске, Запорожье, Саратове… При этом на съезде не забыли и о писателях, покритиковав и «правых уклонистов», и «левых загибщиков».
Припугнул Сталин и старого партийца Демьяна Бедного — написал ему: «Десятки поэтов и писателей одергивал ЦК…»
Пришел черед и Шолохова: одернули — остановили очередную часть «Тихого Дона». Жесток удар. Быть или не быть роману? У кого искать защиту? У Горького. Но Горький — вспомним — уже предупрежден письмом Сталина, как надо относиться к тем, кто мыслит не по-сталински.
Шолохов, разумеется, читал «свой» рапповский журнал «На литературном посту». В январском номере была опубликована редакционная статья с указаниями для тех, кто пишет о коллективизации: «Крестьянский писатель периода социалистического наступления должен удовлетворять неизмеримо более высоким политическим и идеологическим требованиям, чем это было ранее. Крестьянский писатель должен отражать в художественных образах процессы перестройки бедняцко-середняцких масс…»
«Писатель должен отражать…» В 1930-м Сталин создал при ЦК «постоянное совещание» по работе в деревне. В его состав вошли Калинин, Крупская, Шверник, еще восемь деятелей партии. В будущей «Поднятой целине» ни слова не будет сказано ни об этом штабе коллективизации, ни о деятельности Сталина в этом штабе, ни о его членах. Вот какой заточки шолоховское перо — буквально обходительное.
Для романа иное накапливается. Шолохов не будет живописать вождя ни в качестве лучшего друга советских писателей, ни даже — организатора «сталинской коллективизации». О Сталине будет говориться в романе на немногих страницах, не более чем на девяти-десяти, и никогда развернуто: ни в сценах, ни в портрете, к тому же и без цитат — если не считать, что казаки обсуждают сталинскую статью «Головокружение от успехов», и то весьма немногословно.
Не будет восхвалений вождя — один раз только прозвучат они в устах прокуроровых, когда станут исключать из партии Нагульнова, единственного в романе героя, безоговорочно преданного идеям Сталина. Осудительную речь произнесет не секретарь райкома, а прокурор. И Шолохов впишет в его речь то, что никто другой никогда не осмелится: «И каковы корни этих поступков? Тут надо прямо сказать, что это — не головокружение от успехов, как гениально выразился наш вождь, товарищ Сталин. Нагульнов же пытался, по словам некоторых колхозников, установить такую дисциплину, какой не было даже при Николае Кровавом!» Ну прокурор, ну Шолохов!
Так и пойдет к читателю роман с этой мыслью, что истоки драмы коллективизации не в «головокружении», как писал Сталин, а в сравнении колхозных порядков с прежними.
Особо отмечу, что прокуророва речь будет единственным местом в романе, где Сталина повеличали вождем и гением.
Сталин появится в «Поднятой целине» уже во второй главе. Шолохов задумал сцену особого звучания — как камертон для дальнейшего повествования: встреча местного секретаря райкома и посланного к ним партией «двадцатипятитысячника» Давыдова. Как же обозначат свое отношение к коллективизации эти два персонажа: партиец из казаков и матрос-балтиец, потом рабочий-путиловец, твердокаменный сталинист?
Давыдов выслушивает инструкцию секретаря: «Езжай и на базе осторожного ущемления кулачества создавай колхоз… Действуй там осторожно. Середняка ни-ни!.. Секретарь ячейки и председатель сельсовета политически малограмотны, могут иметь промахи».
Но посланец ЦК не хочет принимать такой установки: «Ты что-то мне говорил насчет осторожности с кулаком. Это как понимать?»
Секретарь райкома урезонивает его: «Нет, товарищ, так не годится. Этак можно подорвать всякое доверие к нашим мероприятиям. А что скажет тогда середняк? Он скажет: „Вот она, какая, Советская власть! Туда-сюда мужиком крутит“. Ленин нас учил серьезно учитывать настроение крестьянства, а ты говоришь…»
Писатель рискнул выстроить довольно наглядное для читателя противостояние: Давыдов и Сталин, с одной стороны, секретарь райкома и Ленин — с другой.
«Давыдов побагровел:
— Сталин, как видно, ошибся, по-твоему, а?»
Секретарю бы поостеречься с ответом, однако, по воле Шолохова, ответил прямо: «При чем тут Сталин?» Не убоялся. И дальше произносит явно антисталинское: «А ты предлагаешь? Административную меру для каждого кулака без разбора… На этом деле можно в момент свернуть голову. Вот такие приезжают, без знания местных условий».
Давыдов тогда спрашивает о кулаках: «Почему нельзя совсем его — к ногтю?» Будто про вошь, когда ее прищелкивают по-солдатски на ногте. Секретарь снова произносит отважные слова: «Тебе угодно по-своему истолковывать всякое слово вождя. Но за район отвечают бюро райкома, я персонально. Потрудись там, куда мы тебя посылаем, проводить нашу линию…»
Давыдов продолжает «давить». Его завершающий довод категоричен: «Я буду проводить линию партии, а тебе, товарищ, рубану напрямик, по-рабочему: твоя линия ошибочная, политически неправильная, факт!»
Секретарь райкома отстаивает свою позицию прямо, хотя и крамольно: «Я отвечаю за свою. А это „по-рабочему“ — старо, как…» Вот так — последнее слово осталось за ним, и с многозначительным многоточием. А ведь могли автору «пришить» игнорирование постановления Политбюро ЦК «О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации» за подписью Сталина! Но Шолохов постановление не упоминает. Не взялся тиражировать его ни для просвещения своих читателей, ни в качестве пособия для Давыдовых-Нагульновых, ни для устрашения секретарей райкомов и Разметновых.
Глава IV — Шолохов поручает Давыдову обнародовать приговор: «Товарищ Сталин сказал: „Уволить кулака из жизни! Отдать его имущество колхозам…“»
Глава XXX — Давыдов уговаривает колхозников не выходить из колхоза. Выходцы требуют своего — возвратить землю и скотину. У председателя колхоза, понятно, своя забота — он не может на это согласиться. Они ему угрожают: «Ходатаев отправим в самую Москву, к Сталину!» Или прямо спрашивают: «Что же вы нас жизни решаете?»
Эх, Давыдов, Давыдов… Не брать бы ему по «наказу» Шолохова ответственность за установки Сталина. Но автор заставляет его ответить. Как? Отказом! «А вы хотите, чтобы вам лучшую землю отдали? Не будет этого, факт!» Продолжил с еще большей определенностью: «Советская власть все преимущества оказывает колхозам, а не тому, кто идет против колхоза». Закончил так: «Катитесь отсюда к чертовой матери!» Жаль выходцев. Давыдов отрубил надежду на справедливость: теперь только одно — катиться…
Каково Сталину будет читать эту сцену, ведь правителю всегда хочется слыть благодетелем? Шолохов почему-то не пожелал использовать в романе такой вполне романный факт — в 1930 году Сталин отправил на Дон, как выразился в своем письме, «в распоряжение колхоза „Пламя революции“ на 300 рублей облигаций». Уж так и просится под перо эта история, будь оно подхалимское: ведь толчеи без пены не бывает. А разве не могло перекочевать в толщу романа все то, чем газеты каждый день «кадили» во славу вождя?
Груб Давыдов с выходцами. Но не больше, чем Сталин. Сталин же сказал: «Уходят из колхозов прежде всего элементы чуждые, прямо враждебные нашему делу. Ясно, что чем скорее будут вышиблены такие элементы, тем лучше…»
Один — «катитесь». Другой — «вышиблены»…
Глава XXVIII. Партсобрание обсуждает статью «Головокружение от успехов» — Нагульнов отбивается от обвинений в этих самых «головокружениях»: «А вот, кабы товарищ Сталин приехал в Гремячий Лог, я бы ему так и сказал: „Дорогой наш Осип Виссарионович, ты, значится, супротив того, чтобы нашим середнякам острастку задавать? Ты их прижеливаешь и норовишь с нежностями уговаривать?“»
Партийцы к этой речи с именем вождя отнеслись без всякого почтения, непугливо перо Шолохова: «Кончай, Макар… Вот когда выберут тебя секретарем ЦК, тогда ты будешь опрометь головы в атаку кидаться, а зараз — ты рядовой». Как звучит — «опрометь головы»!
Нагульнов исповедовал троцкистские взгляды. На собрании отмежевался: «От Троцкого я отпихиваюсь! Мне с ним зараз зазорно на одном уровне стоять!» Так троцкист Нагульнов встал в ряды сталинцев. Что-то не припомню, чтобы кто-то — кроме Шолохова — осмелился при жизни Сталина на такую палитру политических красок.
Выделю главу XIII. Цензоры вычеркнули из нее Сталина после 1956 года, когда компасом политической жизни стал антисталинский доклад нового верховного партначальника — Хрущева. Это имя всюду вымарывали — где надо и не надо, начиная с государственного гимна.
В сцене же — немногословной — рассказывается, как хуторяне на общем собрании ищут для своего колхоза достойное название. И назвали-таки именем Сталина.
В сцене нет нажима-пережима, то есть из-под шолоховского пера не вышло «стенограммы» единодушных народных восторгов по этому поводу. Не случайна помета: «в долгом споре». По замыслу писателя, не все, выходит, согласны были называться сталинцами.
Вот секретарь райкома, еще знакомясь с Давыдовым, предлагает назвать колхоз «Краснопутиловский», с ним не согласны. На собрании кто-то выкрикивает: «Красный казак!» Разметнов уговаривает назваться именем Сталина. Но Давыдов против. Боится опозорить великое имя. И ведь прав: колхоз хозяйствует не лучшим образом — то срывы на пахоте и сенокосе, то он едва не рассыпается, то бабий бунт, то перегибы…
Еще штрихи. Разметнов предложил встать в честь Сталина и снять шапки. Шолохов живописен в проявлении сарказма: «Засветлели обнаженные лысины, обнажились спутанные разномастные головы». Или другая сцена: председатель сельсовета так увлекся агитацией за название, что нарвался на укорот Давыдова, да еще и без всякого к вождю почтения: «Ты по существу, Разметнов». Тот смущенно: «Не по существу? Тогда я, конечно, извиняюсь…» Но снова его повело. И опять Давыдов — «досадливо»: «Вот ты опять в воспоминания ударяешься…» Разметнов, чтобы оправдать себя, произнес: «Как вспомнишь войну — сердце засвербит чесоткой…» Каков Шолохов: «чесоткой…» — никакого пафоса. Кто из зала поддержал предложение Разметнова? Дед Щукарь. Впрочем, голосование прошло единодушно.
Дополнение. В «Поднятой целине» Шолохов пренебрег поводами лишний раз помянуть Сталина.
Глава V. Здесь идет рассказ о Разметнове в Гражданскую войну: «С одной из ворошиловских частей он двинул на Морозовскую — Царицын…» Однако уже три года с легкой руки наркома Клима Ворошилова любое упоминание обороны Царицына не обходилось без имени вождя: И. В. Сталин — главный герой обороны. Но Ворошилов в романе есть — Сталина нет!
Глава XIX. Майданников вспоминает, как был делегатом Всероссийского съезда Советов. Что же ему запомнилось? Мавзолей Ленина… Сдернул он тогда с головы буденновку. Вдохновенен ночной монолог. Но ни слова о Сталине. Однако же Сталин руководил тогда работой съезда. Не соблазнился на хвалу вождю ни казак, ни писатель.
Глава XXII. В ней снова упомянута оборона Царицына. И здесь говорится о Ворошилове и ни слова не сказано о члене Реввоенсовета Сталине.
Как же нелегко пишется новый роман о коллективизации. Если не создавать идеологическую агитку, то, казалось бы, вся политическая атмосфера способна лишить творческого кислорода сам замысел правдивого произведения.
Вот втайне от народа в Кремле идут споры — обеспечит ли колхозная система свободный труд свободных людей. Эти споры развязал Моисей Фрумкин, старый партиец (когда-то ему писал даже Ленин), ныне — заместитель наркома финансов. Он направил Сталину письмо под грифом «Секретно», пытаясь открыть глаза на действительность партийному «ареопагу»: «В деревне стоит подавленность, которая не может не отразиться на развитии хозяйства…» Советовал «крестьянина втягивать в действительное (а не лже) общественное хозяйство…». Предупреждал: следует «установить революционную законность. Объявление кулака вне закона привело к беззаконию отношений ко всему крестьянству…». Досталось в письме и Молотову за указание: «Надо ударить по кулаку так, чтобы перед нами вытянулся середняк!» Осмелился утверждать, что аграрная политика партии — это «деградация сельского хозяйства». Рискнул даже написать: «…такую власть следовало бы прогнать…»
Шолохов узнал не только о беспокойстве Фрумкина, но и о том, как ответно возмутился Сталин. Тут же припомнил свое письмо с обличением преступлений на Дону в разгар коллективизации (то письмо, которое Левицкая передала Сталину). Сопоставил и затревожился, что и высказал в очередном послании Левицкой: «…с письмом примерно такого же содержания обратился в ЦК известный в то время в партии человек. Оппортунист Фрумкин. Сталин ответил на это письмо… где… признал факты нарушения законности в деревне. Перечитал я несколько раз этот ответ и подумал: „Вот, кажется, влип я тоже в историю“».
Чем кончилась для Фрумкина эта история? Сталин хотя и «признал факты», но пригрозил ему и его сторонникам исключением из партии и арестом. (Фрумкин погибнет в лагере в 1938-м.)
Чем кончилась она для Шолохова? Тем, что не убоялся «влипнуть в историю» и отобразил в «Поднятой целине» подлинное отношение крестьян к скоропалительно-принудительному созданию колхозов. Писатель проницательно разглядел, что не было у колхозника особого интереса работать; «отсутствие хозяйственного стимула», как выразился Фрумкин. И пойдут в романе горькие признания. Майданников обескуражен: «Видал вон: трое работают, а десять под плетнем на приципках сидят, цигарки крутят…» Об этом же говорит Ахваткин: «Не хотят работать, злодырничают. Никакой управы на них не найду. Пашут абы как. Гон пройдут, сядут курить, и не спихнешь их». Не случайны ответные — «репрессивные» — заявления Давыдова: «Все в наших руках, все обтяпаем, факт! Введем систему штрафов, обяжем бригадиров следить под личную ответственность…»
Шолохов и на большее рискнул — предупредил, что если колхозы будут создавать по принуждению, то может произойти самое страшное — крестьянский бунт. В романе появится сцена: враг советской власти Половцев беседует с хуторянином, который собирается вступать в колхоз. «Крепостным возле земли будешь», — предостерегает Половцев. По всем законам партагитпропа автор должен был дать этим словам отпор. Но ни он, ни тот, кто, по его замыслу, слушает врага, не осуждает реплику Половцева. Вместо осуждения — уточнение:
«— А ежели я так не желаю?
— У тебя и спрашивать не будут.
— Это как же так?
— Да все так же.
— Ловко!
— Ну, еще бы! Теперь я у тебя спрошу: дальше можно так жить?
— Некуда дальше…» (Кн. 1, гл. III).
Роман писался тогда, когда уже появилась сталинская статья «Головокружение от успехов». Она была задумана, чтобы остудить горячие головы тех партийцев, которые допускали перегибы под влиянием директив из Центра. Сталин предчувствовал взрыв крестьянского возмущения и, возможно, хотел явить себя благодетелем, который восстанавливает справедливость. По крайней мере, многие постарались утвердить его в такой роли.
Шолохов не станет этого делать в романе, он найдет иные краски: «После появления в районной газете статьи Сталина райком прислал гремячинской ячейке обширную директиву, невнятно и невразумительно толковавшую о ликвидации последствий перегибов. По всему чувствовалось, что в районе господствовала полная растерянность, никто из районного начальства в колхозах не показывался, на запросы с мест ни райком партии, ни райполеводсоюз не отвечали».
«Невнятно… невразумительно… растерянность…» Но Шолохов не остановится на этом. С неменьшей политической отвагой выпишет в «Поднятой целине» то, как поведет себя Давыдов — самоуправно! — и после статьи Сталина. Казаки довольны защитой вождя — надеются, что никаких перегибов больше не будет. Те из них, кто собрался выходить из колхоза, потребовали вернуть свою скотину. Но последовал запрет. И тут даже Нагульнов возмутился: «Почему выходцам не приказано было возвращать скот? Это же есть принудительная коллективизация! Она самая! Вышли люди из колхоза, а им ни скота, ни инструмента не дают. Ясное дело: жить ему не при чем, деваться некуда, он опять и лезет в колхоз. Пищит, а лезет» (Кн. 1, гл. XXXVII).
Выходит, за Шолоховым начало обличения той партийно-государственной системы, которую спустя полвека, в перестройку, — осмелев! — начали именовать командно-бюрократической.
У верховной власти сейчас главное — революция в народном хозяйстве: коллективизация! Сталин произносит речь на совещании хозяйственников оптимистическую: «Мы организовали колхозы и дали крестьянам возможность жить по-человечески».
Примет ли Шолохов это утверждение на веру?
Не принял Шолохов безудержного оптимизма. Он за коллективизацию, но видит, что бездушные исполнители директив из Центра губят Дон.
Он разглядел первые черные сполохи голода-голодомора и хочет предотвратить эту беду. Насмотрелся ужасов, когда в декабре и начале января — какие там праздники! — поездил по колхозным хуторам своей Верхнедонщины.
Разор полный! Злая зима добавляла беды: бураны, морозы, у многих вымороженные куреня, даже оконные стекла в наледях, а по углам припорошь инея… Когда заглядывал в куреня, хозяева даже и угостить ничем не могли. Печи стылые, подполы пустые. Казаки были озлоблены: чертякались и матерились. Казачки плакали, а детишки поднимали на Шолохова тусклые от голодухи глазенки. Люди начинали пухнуть.
И впереди — никакого просвета. О севе можно и не мечтать — нет семян. И не заготовили на зиму сена и иного корма для быков и лошадей. Гибнет тягловая сила для весенней пахоты. Значит, не быть никакому урожаю и на следующий год.
Шолохов приехал в колхоз «Красный маяк». Ему в райцентре сказали — колхоз «примерный». Вышел из конюшни подавленным, конюхи признались, что из 63 лошадей пало 12. Прошелся по стойлам — только четыре лошади смогли бы быть запряженными, остальные — с выпирающими ребрами — уже и стоять не могли. Жутко смотреть на лошадь, которая обречена. Не для Дона это.
Такое наблюдал везде, где бы ни побывал.
Проезжая мимо «Райзаготскота» в Миллерово — сюда из колхозов и от единоличников сгоняли живность по налогам и для продажи в государственную собственность, — увидел то, что могло причудиться только в самом жутком сне. Гнали в гуртах и быков, и коров, стельных тоже — по обочинам валялись «скинутые» подохшие телята и коровы с распоротыми бычьими рогами боками. Скот брел давно некормленным и не поенным.
Кто поможет избавиться от страшной беды? Начальство в Ростове? Решился писать Сталину. Письмо ушло в столицу 16 января 1931-го.
Начинал смело — набатно, без всякой дипломатии: «Тов. Сталин! В колхозах целого ряда районов Северо-Кавказского края создалось столь угрожающее положение, что я считаю необходимым обратиться прямо к Вам…» Дальше четыре страницы густо написанного текста, взыскующего изменить отношение к крестьянам: «Так хозяйствовать нельзя! Районная печать скромно безмолвствует, парторганизации не принимают никаких мер к улучшению дела… Это явление не единичное и им поражено подавляющее большинство колхозов. Колхозники морально подавлены… Говоришь с колхозником и не видишь глаз его, опущенных в землю…»
Выделил в особый абзац: «Таким „хозяйствованием“ единоличнику не докажешь преимущества колхозов…»
Не мог остановить возмущений: «Телят растят вместе с детишками в хате, от детишек отрывают молоко теленку, и наоборот… По слободам ходят чудовищно разжиревшие собаки, по шляхам валяются трупы лошадей. А ведь зима не дошла и до половины. Вам понятно, конечно, какое воздействие на психику колхозника производит вид дохнущего по дорогам скота…»
Есть и такое обращение: «Горько, т. Сталин! Сердце кровью обливается, когда видишь все это своими глазами…»
Закончил письмо и требовательно, и с полной ответственностью за свою роль заступника: «Пошлите комиссию в б. Донецкий округ и Вы убедитесь в достоверности того, что я Вам сообщаю».
Ответа не последовало. Шолохов переживает, но не сдается. Осталось одно — расчехлить журналистское перо. Он берется за очерк «По правобережью Дона» для «Правды».
Очерк пишется не просто от переполнявших душу огорчений. Это попытка отменить то, что нагрянуло на колхозников от власти. Для 26-летнего Шолохова этот очерк — итог общений с Горьким и влиятельным сотрудником «Правды» Карлом Радеком.
Для начала он сообщил в июне Горькому о своей стычке с этим самым Радеком, который облучает читателей оптимистичными утверждениями о замечательной колхозной жизни. Шолохову важно отстоять правду. Горяч — пишет Горькому: «Я представлю доказательства — в публицистике!» Уточнил: «Сейчас езжу по Севкавказкраю (это результат спора с Радеком)». С Радеком нет никакого мира, как и ничего общего: «Радек обвинял меня в политической неграмотности, в незнании русского мужика и вообще деревни».
Ну и нрав у Шолохова. Схлестнулся с тем, кто нынче влиятелен в партийных верхах. Начинал Радек свою деятельность как представитель международного социал-демократического движения в Германии — готовил там революцию. Эмигрировал в СССР, где ему доверили пост заведующего отделом ЦК — стал одним из тех, кто формировал тактику и стратегию международного коммунистического движения. Но в 1927 году он был уличен в троцкизме, исключен из партии и отправлен в ссылку. Однако год назад, в 1930-м, покаялся: признал вину и отрекся от Троцкого. Окончательно «врагом народа» — расстрельным — станет через несколько лет.
Очерк Шолохова по всем пунктам — критический. Конечно, ни редакция, ни сам автор не могли себе позволить таких несдержанных обобщений, которые Шолохов допустил в письме Сталину, здесь они поубавлены и приглушены. И все-таки — обличения. У проницательного читателя могли возникнуть подозрения — уж не полемика ли это с вождем?
Вождь провозглашает: «Жить по-человечески». Творец же вносит в очерк протестующий монолог казака-колхозника: «Как казак — так либо бригадир, либо десятник. Они, кобели, воткнут за уши карандаши и ходят начальниками, а бабы и плугари, и погонычи, и кашевары! Не желаем таких порядков! Советская власть не так диктует!»
Шолохов выстреливает одно обвинение за другим: «Неумение организовать труд по-настоящему… Какое уж там соревнование! Половина скотины лежит… Задание — и то не выполняем… Непредусмотрительность… Люди оглушенные и издерганные». Вот тебе и «жить по-человечески!». И еще, еще, еще. Вот реплика из сценки, когда колхозницы встречают заезжего партначальника: «У нас казаков нет! С нами спать некому, а ты приехал нас уговаривать сеять…» Это они говорят о том, что у них на хуторе мужиков почти не осталось после германской и Гражданской. Вот отрывок — ну, прямо для рассказов деда Щукаря: «Уполномоченный райкома из городских. Проезжает он поля, колхозники волочат. Он увидел, что бык на ходу мочится, и бежит по пахоте, шумит погонычу: „Стой, такой-сякой вредитель! Арестую! Ты зачем быка гоняешь, ежели он мочится?“»
Для Шолохова этот очерк значим. Не случайно просит в письме Левицкую: «Напишите мне про очерк, завтра Вы его в „Правде“ будете читать». Тревожится: как оценят его очерк, что скажут в Вёшках, как откликнутся в крайкоме партии, как прочтут в Кремле?..
День, когда он писал письмо Левицкой, был особым, 24 мая писателю исполнилось 26 лет.
Сталин… Он, разумеется, прочитал шолоховский очерк. Автора, понятное дело, оповещать об этом не стал. Оповестил других, сразу многих. Летом появилась его статья «О некоторых вопросах истории большевизма» — главным в ней было предупреждение: «Попытки некоторых „литераторов“ и „историков“ протащить в нашу литературу замаскированный троцкистский хлам должны встречать со стороны большевиков решительный отпор». Но в жизни поди пойми — где троцкизм, а где сталинские перегибы.
Шолохов… Он выразил свое отношение к политике в деревне не только в двух письмах, которые попали к вождю, но и в очерке. Взялся за новое письмо — выделю — Горькому: «Думается мне, Алексей Максимович, что вопрос об отношении к среднему крестьянству еще долго будет стоять и перед нами, и перед коммунистами тех стран, какие пойдут дорогой нашей революции». Уточнил: «Прошлогодняя история с коллективизацией и перегибами в какой-то мере подтверждает это».
Каким образом в «Поднятой целине» описано раскулачивание — как происходило в реальности или в угоду Сталину?
Интересное получается чтение, если положить рядом с романом статьи и речи Ленина и Сталина.
Ленин в 1921-м на X съезде РКП(б): «Не надо закрывать глаза на то, что замена разверстки налогом означает, что кулачество из данного строя будет вырастать еще больше, чем до сих пор. Оно будет вырастать там, где оно раньше вырастать не могло». Тут же наиважнейшее: «Но не запретительными мерами нужно с этим бороться».
Сталин в 1929-м на пленуме ЦК: «Абсолютный рост капиталистических элементов все же происходит, и это дает им известную возможность накоплять силы для того, чтобы сопротивляться росту социализма». Еще, очень важное: «От политики ограничения мы перешли к политике ликвидации кулачества как класса».
Шолохов — чьих же установок он придерживается: Ленина («не запретительными мерами») или Сталина (от «ограничения» к «ликвидации» и даже «к увольнению из жизни»)?
В задуманном романе «Поднятая целина» появится несколько глав, где даны сцены раскулачивания.
Глава VII. Давыдов и соратники принялись за ликвидацию кулака как класса. Разметнову выпадает семья Фрола Дамаскова. Председатель сельсовета объявляет им приговор: «Беднота постановила».
«— Таких законов нету! — резко крикнул Тимофей. — Вы грабиловку устраиваете! Папаня, я зараз в РИК…»
И ведь прав Тимофей — нет таких законов. Так не опасен ли роман тем, что возбуждает желание искать защиту у закона или будит недоумение, а то и ненависть, как у Тимофея, что действуют не по закону? С этого начинается картина раскулачивания. Какими красками она завершена? Вызывающими брезгливость: «В горнице Андрей (Разметнов. — В. О.) увидел сидевшего на корточках Молчуна. На нем были новые, подшитые кожей Фроловы валенки. Не видя вошедшего Андрея, он черпал столовой ложкой мед из ведерного жестяного бака и ел, сладко жмурясь, причмокивая, роняя на бороду желтые тянкие капли…»
Правдолюб Шолохов… В единстве чувств создает — противопоставно — и такую картину в доме у раскулачиваемого: «Жененка Демки Ушакова обмерла над сундуком, насилу отпихнули… Как же можно было не обмереть ее губам, выцветшим от постоянной нужды и недоеданий, когда Яков Лукич вывернул из сундука копну бабьих нарядов? Из года в год рожала она детей, заворачивала сосунков в истлевшие пеленки да в поношенный овчинный лоскут. А сама, растерявшая от горя и вечных нехваток былую красоту, здоровье и свежесть, все лето исхаживала в одной редкой, как сито, юбчонке; зимою же, выстирав единственную рубаху, в которой кишмя кишела вошь, сидела вместе с детьми на печи голая, потому что нечего было переменить…
— Родимые! Родименькие!.. Погодите, я, может, ишо не возьму эту юбку… Сменяю… Мне, может, детишкам бы чего… Мишатке, Дунюшке… — исступленно шептала она, вцепившись в крышку сундука…»
Глава VIII. Раскулачивание Титка. «Контра», как называет его Нагульнов. Шолохов не прокурор, он отстранился от соцреализмовского канона собственноручно выносить писательский приговор схватке Титка с Давыдовым, когда в кровь бьют председателя. К кому колыхнется симпатия читателя? Может, читатель все-таки разглядит, что удар Титка спровоцирован поначалу поведением Нагульнова, затем Давыдова?
Глава IX. Раскулачивание Гаева. Шолохов не щадит читательских чувств — у этого «вражины» едва не дюжина детей. Отказывается Разметнов идти в этот курень по заданию хуторской власти, не хочет быть катом — вот же какое слово нашел Шолохов: палач!
Растерялся Давыдов. А что Нагульнов? Писатель обрекает его выкрикнуть — и это неизбежно для задуманного образа — страшные слова:
«— Гад! — выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки. — Как служишь революции? Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишек, баб… Да скажи мне, что надо их в распыл… Для революции надо… Я их из пулемета… всех порежу! — вдруг дико закричал Нагульнов, и в огромных, расширенных зрачках его плеснулось бешенство, на углах рта вскипела пена».
Бешенство! Вот какое слово вырвалось у Шолохова — найди точнее для такого монолога!
Глава XIII. Разметнов говорит Нагульнову и Давыдову: «Нельзя же всякое дело на кулаков валить, не чудите, братцы!» Это еще один укор той политике, что идет от неправды и ведет к неправде.
Глава XX. Секретарь райкома все пытается воспитывать Давыдова: «Беда с тобой… Ведь я же русским языком говорил, предупреждал: „С этим не спеши, коль нет у нас прямых директив“. И вместо того, чтобы за кулаками гонять и, не создав колхоза, начинать раскулачивание, ты бы лучше сплошную кончал» (речь о «сплошной коллективизации»).
Глава XXII. Руководитель районной бригады говорит своему собригаднику:
«— Шо це ты надив на себя поверх жакетки наган? Зараз же скынь!
— Но, товарищ Кондратько, ведь кулачество… классовая борьба…
— Та шо ты мени кажешь? Кулачество, ну так шо, як кулачество. Ты приихав агитировать…»
Нет, никак не найти в романе примет того, что писатель задумывал его, чтобы поощрять курс Сталина на нещадное раскулачивание. Совесть большого художника не позволила подчиниться тогдашней обязанности писателя-партийца превращать свое перо в политический флюгер.
Вскоре даже вождю пришлось дать отбой заданию уничтожать кулаков и тех, кого выдавали за кулаков. В директиве за подписями Сталина и Молотова значилось: «В результате наших успехов в деревне наступил момент, когда мы не нуждаемся в массовых репрессиях, задевающих, как известно, не только кулаков, но и единоличников и часть колхозников».
Роман описывает деревню с января 1930-го. Печататься он начал с января 1932 года в журнале «Новый мир». Отбой «массовым репрессиям» прозвучал в 1933-м. Думается, не без влияния романа. Критики в буржуазных газетах уловили антисталинский настрой Шолохова. А Сталин?
Шолохов рассказывал мне, что Сталин за две ночи одолел рукопись «Поднятой целины». Залпом, выходит, читал. И неужто, когда читал, не припомнил свои беспощадные слова в наиважной для страны речи «О правом уклоне в ВКП(б)»: «…Принятие чрезвычайных мер против кулачества, что вызывает комические вопли у Бухарина и Рыкова. А что в этом плохого?»
В «Поднятой целине» появится дед Щукарь. Уж как привыкли почитать его за «комический образ». Но разве он пустобай?
Нелегко искать краски для такого персонажа. Как надо вводить в действо Щукаря — так, по словам писателя, истинные муки творчества. Попробуй-ка изобразить на полотне одновременно и смешное, и огорчительное или, как говорится, юмор и сатиру. Помнил из любимого сборника пословиц и поговорок Владимира Даля: «Иной смех плачем отзывается».
И все-таки ожил под его пером этот дед-крестьянин, приговоренный к пожизненному осознанию бедолажности своего бытия и вместе с тем желанию обрести хотя бы малое подобие счастья. И достоинства… Брехун? Никогда. Балагурство на пустой воде? Едва ли оно обнаруживается. Придуривание? Будет точнее сказать, что это маскировка под придуривание, когда речь идет об опасном.
Он пересмешник!
Разве не насмешничает — уязвляюще — над теми, кто рядом, и над тем, что вокруг?
Шолохов умело прячется за спиной Щукаря: что, мол, с хуторского шута-малоумки взять. И вот дед «по подсказке» автора осмелился толковать посулы счастливой колхозной жизни: «Все идет по-новому да все с какой-то непонятиной, с вывертами…» (Кн. 1, гл. VI). Или его едко-ухмылистые покушения на всеобщее начальство: «Дураки при Советской власти перевелись!.. Старые перевелись, а сколько новых народилось — не счесть! Их и при Советской власти не сеют, не жнут, а они сами, как жито-падалица, родятся… никакого удержу на этот урожай нету!» (Там же). Вот Щукарь и Шолохов — оба — к концу романа так осмелели, что крепенько поизмывались над самым святым: как в партию вступают. Щукарю в шутку советуют: «Ну а ты чего в партию не подаешь? Ты уже в активе состоишь — подавай! Дадут тебе должность, купишь кожаную портфелю, возьмешь ее под мышку и будешь ходить». Щукарь тогда Нагульнову говорит — серьезно: «Мне, брат, всю жизнь при жеребцах не крутиться…» Продолжает: «Сказано русским языком: хочу поступить в партию… Какая мне будет должность, ну и прочее…» Нагульнов: «Ты думаешь, что в партию ради должности вступают?» Щукарь: «У нас все партейные на должностях» (Кн. 1, гл. XXXVII).
И в самом деле, рискованную должность придумал писатель Щукарю: независимый шут при власти. Шутам при дворе еще с Шекспировых времен многое было дозволено — в открытую, лишь бы с усмешкой.
В июне 1931-го Шолохов снова взялся за письмо Горькому. Не сдержался и с щемящей от душевной боли откровенностью изложил: «Изболелся я за эти полтора года за свою работу и рад буду крайне всякому Вашему слову…»
Далее — о деле (а оно, напомню, заключалось в том, что еще в 1929 году была остановлена публикация третьей книги «Тихого Дона»): «Некоторые „ортодоксальные“ „вожди“ РАППа, читавшие 6-ю ч., обвиняли меня в том, что я будто бы оправдываю восстание, приводя факты ущемления казаков Верхнего Дона. Так ли это? Не сгущая красок, я нарисовал суровую действительность, предшествовавшую восстанию… Желание уничтожить не классы, а казачество…»
Уточняет: «Я же должен был, Алексей Максимович, показать отрицательные стороны политики расказачивания и ущемления казаков-середняков, т. к. не давши этого, нельзя вскрыть причин восстания. А так, ни с того ни с сего не только не восстают, но и блоха не кусает».
Он понимает, почему уничтожается роман: «У некоторых собратьев моих, читавших 6-ю часть и не знающих того, что описываемое мною — исторически правдиво, сложилось заведомое предубеждение…»
Возмущен цензурными придирками: «Они протестуют против „художественного вымысла“, некогда уже претворенного в жизнь… Непременным условием испытания мне ставят изъятие ряда мест, наиболее дорогих мне… Занятно то, что десять человек предлагают выбросить десять разных мест. И если всех слушать, то 3/4 нужно выбросить…» Привел Горькому пример: «У меня есть такая фраза: „Всадники (красноармейцы), безобразно подпрыгивая, затряслись на драгунских седлах“. Против этой фразы стоит черта, которая так и вопит: „Кто?! Красноармейцы безобразно подпрыгивали? Да разве можно так о красноармейцах?! Да ведь это же контрреволюция!..“»
В письме есть и суждения о Малкине: «В 6-й ч. я ввел „щелкоперов“ от совет. власти (парень из округа, приехавший забирать конфискованную одежду, отчасти обиженный белыми луганец, комиссар 9-й армии Малкин — подлинно существовавший и проделывавший то, о чем я рассказал устами подводчика…). Эти самые „загибщики“ искажали идею советской власти».
Так быть или не быть гениальной эпопее?
Творец, измученный недоброжелательством, нуждается в скорой помощи и потому вновь берется за письмо Горькому, где болью пронизано каждое слово: «У меня убийственное настроение, не было более худшего настроения никогда. Я серьезно боюсь за свою дальнейшую литературную участь. Если за время опубликов. „Тих. Дона“ против меня сумели создать три крупных дела („старушка“, „кулацкий защитник“, Голоушев) и все время вокруг моего имени плелись грязные и гнусные слухи, то у меня возникает законное опасение: „а что же дальше?“ Если я и допишу „Тих. Дон“, то не при поддержке проклятых „братьев“ — писателей и литерат. общественности, а вопреки их стараниям всячески повредить мне… Ну, черт с ними!» Добавил с упрямством праведника: «А я все же таки допишу „Тихий Дон“! И допишу так, как я его задумал…»
Горький прочитал присланную рукопись и кинулся защищать автора.
Для начала напишет тому, кто напуган «Тихим Доном», — Фадееву: «Я, разумеется, за то, чтоб напечатать…» Только не вышло толку от этого обращения.
Тогда он обращается к самому Сталину. Горький стал осознавать, что сам он уже не в силах помогать тем, кто в опале, потому передает рукопись вождю. Вождь прочитал и дает согласие на встречу с Шолоховым. Он любит встречаться с писателями в присутствии Горького.
Июль: подмосковное Красково — дача Горького. Меньше месяца прошло, как Шолохов изливал душу мэтру. Совпадение: в июле же, но двумя годами раньше, как мы уже знаем, Сталин писал о «грубейших» ошибках «знаменитого» писателя. Письмо хранится в архиве. Вспомнит ли вождь о нем, когда усядется за стол против Шолохова? Трубкой попыхивает, улыбается, а взгляд-то какой! Через многие годы Шолохов припомнит: «Всегда несколько отстраненный…»
Встреча Шолохову запомнилась:
«Сидели за столом. Горький все больше молчал, курил да жег спички над пепельницей. Кучу целую за разговор нажег.
Сталин задал вопрос: „Почему вы так смягченно описываете генерала Корнилова? Надо его образ ужесточить“.
Я ответил: „Поступки Корнилова вывел без смягчения. Но действительно некоторые манеры и рассуждения изобразил в соответствии с пониманием облика этого воспитанного на офицерском кодексе чести и храброго на германской войне человека, который субъективно любил Россию. Он даже из германского плена бежал“.
Сталин воскликнул: „Как это — честен?! Он же против народа пошел! Лес виселиц и моря крови!“
Должен сказать, что эта обнаженная правда убедила меня. Я потом отредактировал рукопись».
Шолохов взялся за очередную сигарету и продолжил:
«— Сталин новый вопрос задал: „Где взял факты о перегибах Донбюро РКП(б) и Реввоенсовета Южфронта по отношению к казаку-середняку?“»
Слушал я писателя и представлял, что после этого вопроса он не мог не насторожиться. Видимо, в тот миг и ухватил тигриный взгляд всевластного собеседника. Сталин — проницательный читатель. Не остыла его память на политику расказачивания в Гражданскую, то есть на истребление казаков-середняков под предлогом борьбы с богатеями и белоказачеством.
Что же ответил Шолохов? «Я ответил, что роман описывает произвол строго документально — по материалам архивов. Но историки, — сказал, — эти материалы обходят и гражданскую войну показывают не по правде жизни. Они скрывают произвол…»
Как же отважен этот 27-летний собеседник державного вождя. Он обвинил власть, а не народ, победителей, а не побежденных!
Шолохов продолжал:
«— В конце встречи Сталин произнес: „Некоторым кажется, что третий том романа доставит много удовольствия тем нашим врагам, белогвардейщине, которая эмигрировала“. И он спросил меня и Горького: „Что вы об этом скажете?“ Горький сказал: „Они даже самое хорошее, положительное могут извращать, чтобы повернуть против советской власти“. Я тоже ответил: „Для белогвардейцев хорошего в романе мало. Я ведь показываю полный их разгром на Дону и Кубани…“ Сталин тогда проговорил: „Да, согласен. Изображение хода событий в третьей книге „Тихого Дона“ работает на нас, на революцию“».
Закончена встреча — опустели стаканы с чаем… Вождь встает с улыбкой на прощание.
Радуется Шолохов. Удовлетворен Горький. Победа!
Но — коварен Сталин. Он, как теперь знаем, дважды — и в 1929-м, и в 1931-м — обнаружил в «Тихом Доне» политические ошибки. Но разрешал печатать. Однако же не ставил точку в этой истории. Предпочел многоточие. Не разминировал мину, механизм которой приведет в действие своим письмом 1929-го Ф. Кону с критикой романа. Не дано только знать, что неминуем взрыв. Когда? Этого, может быть, и сам Сталин пока еще не знал. Тати не жнут, а погоды ждут.
Самая первая непогодь нагрянула уже в декабре 1931-го. Нашлись дисциплинированные партийцы-смельчаки, чтобы перечить самому Сталину. Знать, верили, что не осудит их за сверхбдительность. Шолохов отразил в письме Левицкой эту убийственную для романа сводку политической погоды: «Получил от Панферова письмо. 6 часть (исправ.) не удовлетворила некоторых членов редколлегии „Октября“, те решительно запротестовали против напечатания». Мало того — он добавил, что Панферов отправил рукопись в «культпроп ЦК». Подытожил так: «Час от часу не легче, и таким образом 3 года. Даже грустно становится…»
Дополнение. Сталин и писатели… О необычной манере Сталина читать художественную литературу Горький рассказывал Ромену Роллану, и тот внес эти откровения в свой московский дневник: «Среди много читающих руководителей он (Горький. — В. О.) называет, в частности, Рыкова и Сталина. Последний, читая книгу, обычно ищет в ней спорную тему. И потом говорит об этом в течение многих часов. У него поразительная память. Прочитав страницу, он повторяет ее наизусть почти без ошибок. Иногда он заранее предупреждает Горького о своем визите и спрашивает у него: „Можно пригласить такого-то и такого-то?“»
Сталин как раз в это время, в 1929-м, поддержал избиение рапповцами Андрея Платонова. И «спорную тему» в его творчестве преобразовал в политическую ошибку. Фадеев напечатал в своем «Октябре» платоновский рассказ «Усомнившийся Макар» о коллективизации. «Наши учреждения — дерьмо, — читал Ленина Петр, а Макар слушал и удивлялся точности ума Ленина. — Наши законы дерьмо. Мы умеем предписывать, а не умеем исполнять… Социализм надо строить руками массового человека, а не чиновными бумажками наших учреждений. И я не теряю надежды, что нас за это когда-нибудь повесят».
Через два года Платонова за повесть «Впрок» критиковали еще более сурово.
Каково было узнавать об этом Шолохову? Ведь с Платоновым у них складывались приятельские отношения. Их объединяло то, что оба были обеспокоены перегибами коллективизации.
Шолохов в 1931-м… Писатель споро ведет к концу свой роман о раскулачивании и коллективизации. Придумал ему название — жесткое и правдивое: «С потом и кровью». Никто еще так не характеризовал это генеральное деяние партии. Даже верный друг писателя, главный в Вёшенском районе партиец, Петр Луговой отказался поддержать замысел. Написал в воспоминаниях: «Придя как-то в райком, Шолохов сообщил, что написал несколько глав новой книги о колхозной жизни и отослал их в Москву печатать. Название этой книги, сказал он, будет „С потом и кровью“. Я несколько удивился такому названию и сказал об этом. Он смущенно улыбнулся, но не изменил своего намерения».
В марте секретариат РАППа утверждает Шолохова членом редколлегии «Октября». Знать, уже понимали, как велик его литературный авторитет. Интересно, что до этого за все годы членства в РАППе он не имел никаких, как тогда выражались, «общественных нагрузок». В его анкете значилось: «Какую общественную работу (кроме рапповской) несете? — Никакой»; «Какую работу выполняете в организациях ВАППа? — Никакой». Как проявит себя в звании члена редколлегии? Шолохов отчитается об этой своей деятельности в 1938 году — отчет поразительный, но о нем прочитаем в соответствующем месте.
До Вёшек донеслась весть, что кинофильм «Тихий Дон» не пустили к зрителю. Начальственный приговор никакому обжалованию не подлежал, ибо был не творческим, а политическим: «…казачий адюльтер… любование бытом казачества». И еще, еще в таком же духе. Внеклассовость и отсутствие поддержки революции — вот в чем криминал! Его создателей — режиссеров — исключили из профессионального киносоюза. Шолохова замарали нехорошим слухом, будто он явился пособником расправы. Писатель оскорбился подлой напраслиной, о чем написал Эмме Цесарской: «Что касается „Тихого Дона“ и того, что я будто бы способствовал или радовался его запрещению, — чушь! До таких вершин „дипломатии“ я еще не дошел. Разумеется, приеду и, разумеется, буду делать все от меня зависящее и возможное, чтобы „Дон“ пошел по экрану. Но, знаешь ли, мне не верится во все эти слухи, по-моему, это очередная инсинуация московских сукиных сынов и дочерей. Ну, да черт с ними!»
…Все-таки уговорил Серафимовича приехать погостить. Тот пожаловал с сыном.
Хозяева все внимание дорогим гостевальщикам. Даже такое устроили — двинулись верст на десять от Вёшенской на лодке по дивному Дону на рыбалку.
Отменна шолоховская уха — стерлядка! — с притягивающим пряным дымком от вечернего кострища… И разговоры, разговоры. Стерпелись даже с донским комарьем едва ли не стрекозиных размеров (Шолохов этих остервенело вызвенивающих и лютых летунов как-то при мне назвал двухтурбинными).
Сын Серафимовича внес в дневник: «Чувствовалось, что Шолохов был рад этому посещению. Ему многое хотелось рассказать отцу, чем не с кем было поделиться в станице… Отец возвращался от Шолохова бодрым и преисполненным сил».
Для каждого это свидание отозвалось по-своему. Серафимович наслушался рассказов Шолохова про «Поднятую целину» и сам стал подумывать о романе с этой же темой. Но — старость, старость — сил достало только на очерк «По донским степям». Шолохов же не только получил поддержку идее своего нового романа, но и просто по-человечески был рад общению с издавна и навсегда милым ему стариком. Надо же — через год в письме Серафимовичу ожили воспоминания: «Недавно узнал, что тот самый белоусый казачек с х. Ольшанский, который в Кукуе ловил с нами стерлядь, изумительный песенник. Я слышал его „дишкант“… Непревзойденно! Очень жалею, что поздно узнал о его таланте, надо бы Вам тогда послушать!»
Серафимович много чего наслушался от земляков Шолохова о Шолохове. Одна из историй легла в дневник:
«Едет Шолохов верхом домой… Под станицей между садами вьется узкая, сдавленная высокими плетнями дорога. Из-за поворота вылетает на большом ходу машина. Лошадь — на дыбы, еще секунда, она валится вместе с седоком на груду щебня у плетня. Машину затормозили, выскочили седоки, охают, извиняются, просят сесть в машину, довезут домой, а вскочившую лошадь доведут.
— Ладно… ничего… — говорит Шолохов и садится в седло: унизительно верховому ехать в машине, а лошадь вести в поводу.
Въезжает в станицу, глядь, а морда у лошади в крови. Э-э, стой! разве можно в таком виде явится в станицу? Поворачивает к Дону, слезает на берегу, заводит лошадь в воду и начинает тщательно отмывать лошадиную морду от крови. Потом отмыл пузо и ноги от грязи, — заляпалась…
Вымыл с величайшим трудом, усилиями и болью: нога как свинцовая, взобрался в седло и въехал в станицу на вымытой, чистой лошади.
Дома уже не мог сам слезть — сняли. Внесли в комнату. Сапог нечего было и думать снять — нога раздулась, как бревно, пришлось сапог разрезать».
В сентябре состоялся расширенный пленум РАППа. Фадеев выступил с огромным докладом «За большую литературу пролетариата». В нем с похвалами перечислялись Панферов, Исбах, Киршон, Безыменский, Либединский, Ильенков… Шолохова — не было.
Шолохов догадывался, что он — инакомыслящий! — выпал из доклада не по внезапному провалу памяти. Как раз в эти дни Фадеев напишет секретарю Горького, Крючкову: «Слышно ли что-нибудь о Мише Шолохове?»
Фадееву могли доложить, что, в отличие от него, белая эмиграция щедра на высокие оценки «Тихого Дона». Пражская газета «Вольное казачество» отозвалась внушительной статьей с предлинным заголовком «„Большая человеческая правда“ и „казачий национализм“ (по роману М. Шолохова „Тихий Дон“)». В ней — безоговорочное признание художественных достоинств романа: «Необыкновенная наблюдательность и знание автором казачьей жизни; удивительная правдивость и точность схваченных картинок из казачьего быта; родственная казачьему разговору образность слога — все это так красочно, чутко и умело…»
В ноябре из Вёшек редактору «Нового мира» пришло письмо с заявкой на роман «С потом и кровью»: «Уважаемый т. Полонский! Сообщите, пожалуйста, не будет ли в „Нов. мире“ места для моего романа. Размер — 23–25 п. л. Написано 16. Окончу, приблизительно, в апреле с. г. Первую часть (5 п. л.) могу выслать к 1 декабря. Мне бы очень хотелось начать печатание с января, разумеется, если будете печатать и если не поздно. Тема романа — коллективизация в одном из северных районов Северного Кавказа (1930–1931 гг.). Адрес мой — ст. Вёшенская Севкавказкрая. С приветом М. Шолохов».
Пишет явно приободренный рождением новых веяний на Донщине. Узнал, что в одном колхозе появились тракторы. И сразу на коня, в дорогу — самому посмотреть. Сутки провел с трактористами: днем в грохочущем тракторе — ночью у тихого костра…
В декабре отправил сразу два письма Левицкой. В первом взялся как бы подводить итоги года. Счел нужным сообщить: «Что касается „Т. Д.“, то его я за малостью не кончил и… глубоко несчастен». Сообщал и о своей творческой жизни: «Пишу новый роман о том, как вёшенские, к примеру, казачки входили в сплошную коллективизацию…» Здесь же дерзко обыграл название статьи Сталина «Головокружение от успехов»: «Вы и скажете, что я „заголовокружился“ от „успехов“ и потерял самокритическое чутье. Но в декабре привезу я этот самый роман (1/2 его), и вы… будете первыми читателями и сможете тогда сказать, ошибся я в самооценке или нет».
Не скрыл в письме и неприятностей — кто бы мог подумать, что есть у известного писателя и такие: «ГИХЛ не платит мне денег, влез я в долги, заимодавцы мои (в том числе фининспектор) меня люто терзают. А я настолько беден, что не имею денег даже на поездку в Москву… Ну, словом — кругом шестнадцать. Все же я стоически переношу этот удар, нанесенный мне осколками мирового кризиса».
Вдруг — снова будто бы шутливо — о душевных переживаниях иного толка: о неугомонных сплетнях. Выразился так: «почетное звание плагиатора».
Второе шолоховское письмо интересно просьбой прислать ему две новинки: «Саранчуки» Леонида Леонова и «Разбег» старого своего знакомца, былого руководителя краевой писательской организации, а ныне москвича, Владимира Ставского. Оба эти сочинения рассказывали о коллективизации, так что не случаен к ним интерес писателя — хотя бы для сопоставления взглядов.
В этом, 1931 году была закончена первая книга романа о раскулачивании и коллективизации, печатать ее собирались в журнале «Октябрь» и газете «Правда». Но с чего бы это в письме Шолохова редактору «Октября» появились настороженные слова: «Если будете печатать…»?
«Миша, а ты все же контрик. Твой „Тихий Дон“ ближе белым, чем нам», — в том же году сказал ему Генрих Ягода.
Когда я услышал эти слова грозного руководителя ОГПУ в пересказе Шолохова, то не удержался — вздрогнул, хотя писатель произносил их спокойно. Ягода — отдадим ему должное — вполне профессионально уловил в романе крамолу. И забыл ли главный чекист о связи писателя с «врагом народа» Харлампием Ермаковым, расстрелянным по личному приказу начальника ОГПУ, а в «Деле» компромат — письмо Шолохова с просьбой встретиться?
Дополнение. Писательская память Шолохова и спустя десятилетия прочно удерживала произошедшее в 1931-м.
Колхозник в упомянутом шолоховском очерке «По правобережью Дона» протестующе воскликнул: «Советская власть не так диктует!..» И во второй книге «Поднятой целины», завершенной в 1960-м, есть схожие слова: «А Советская власть так диктует? Она диктует, что не должно быть разных различиев между трудящим народом, а вы искажаете законы, норовите в свою шкуру их поворотить…»
В беседе Шолохова со Сталиным, как помним, возник спор о Корнилове. И в послевоенном романе «Они сражались за родину» это имя появится в монологе Александра Михайловича, кадрового командира: «Однажды в двадцатых годах Сталин присутствовал на полевых учениях нашего военного округа. Вечером зашел разговор о гражданской войне, и один из военачальников случайно обронил такую фразу о Корнилове: „Он был субъективно честный человек“. У Сталина желтые глаза сузились, как у тигра перед прыжком, но сказал он довольно сдержанно: „Субъективно честный человек тот, кто с народом, кто борется за дело народа, а Корнилов шел против народа, сражался с армией, созданной народом, какой же он честный человек?“ Вот тут — весь Сталин, истина — в двух словах. Вот тут я целиком согласен с ним».
Вдруг ожила — и когда, в 1993 году! — критика Шолохова за образ Мелехова. Ему, как прежде от рапповцев, досталось за то, что создал драматическую фигуру, а не агитобраз, простой, как плакат, в статье А. и С. Макаровых (Новый мир. № 11): «Вместо сознательного и бесстрашного защитника родины (в мировой войне. — В. О.) — вояка-садист (в Гражданскую. — В. О.), которому будто бы все равно, когда, где и кого рубить… Метания и поведение Григория Мелехова, потеря им твердости духа и нравственной опоры… В его сознании мы встречаем набор идеологических и пропагандистских большевистских штампов… Шолоховская характеристика: „от белых отбился, к красным не пристал“ вполне точно передает важнейшую черту, привнесенную автором в его характер: аморфность». О муках душевных Григория в статье нет ни слова.
Не хотят понять критики, что образ Мелехова потому и значителен, что он искренен в своих блужданиях, и это явление трагизма, порожденного революцией и Гражданской войной.
Напомню: Мелехова не приняли своим классовым нутром ни рапповцы, ни Ягода. И в будущие времена партагитпроп не примет правдоискателя за положительного героя.
В первую неделю января советские люди начали читать новый роман Шолохова. «Правда» напечатала отрывок.
Был у него газетный заголовок, простой, но загадочный: «Путь туда — единственный…». Редакция в сноске поясняла: «Отрывок из нового романа. Действие происходит в одной из станиц Северного Кавказа в начале коллективизации».
Подписчики газеты знакомились с романом со сцены собрания, которое оповещало о создании колхоза. Автор был поименован скромно: «М. Шолохов» — без полного имени.
…Шолохов в 1932 году. Ему ли не осознавать с каждым новым годом, что писателю с независимыми взглядами и жить не просто, и творить все сложнее. Он уже начинал убеждаться во все более крепнущей силе власти, полагающей, что деятели литературы и искусства обязаны подчиняться любым ее повелениям. Даже конъюнктурным. Ведь ты обязан верить в высокие идеалы коммунизма, тем более если вступил в ряды правящей партии, а Шолохов в этом году стал членом ВКП(б). Может ли быть найден компромисс, если люди искусства стремятся к свободе творчества, а правители государства устремлены внедрять общественное единодушие?
Итак, роман Шолохова появился на свет, но при хирургических вмешательствах.
Все в жизни Шолохова начиналось сызнова. Роман о революции и Гражданской войне корежат, новый роман о коллективизации тоже корежат. Журнал «Октябрь», получив рукопись «Поднятой целины», насторожился и потребовал исправлений. Отказал. Подумал, что лучше передать роман в редакцию «Нового мира», но и здесь препятствия.
Позже рассказывал: «Потребовали от меня изъятия глав о раскулачивании. Все мои доводы решительно отклонялись».
Кто же помог усовестить «решительных»?
«— Пришлось обратиться за помощью к Сталину, — вспоминал в разговоре со мной Шолохов. — Прочитав в рукописи „Поднятую целину“, Сталин сказал: „Что там у нас за путаники сидят?.. Роман надо печатать. — И добавил то, что врезалось в шолоховскую память на всю жизнь: — Мы не побоялись кулаков раскулачивать — чего же теперь бояться писать об этом“».
Откровенен вождь! Но разве одновременно это не является высокой оценкой смелости романиста? Шолохов и в этом году не уходит из сталинского внимания. Горький 22 января вдруг обратился с объемистым посланием в Кремль, где заметил: «Слышу много отрадного о произведениях…» Невелик приведенный им список писателей, а первый в нем — Шолохов.
После вмешательства вождя редколлегия журнала «Новый мир» — редактор Гронский и два писателя Малышкин и Соловьев — заметно смягчилась, и дело пошло быстрее, дошло и до типографии. Взялись наборщики за дело. Потом пошел мерный шлеп от печатного стана… Наконец вышел первый номер журнала — с первыми главами романа. С названием «Поднятая целина».
Почему же было отвергнуто «С потом и кровью»? Это редакция приняла к исполнению речь Сталина на конференции аграрников-марксистов. В ней он отметил «громадное значение обработки целины». Речь «Правда» напечатала ввиду важности для страны. «С потом и кровью»? Мрачное — для драмы! — название. Решили подладиться под бодрые установки вождя. Разве в его статье «Головокружение от успехов» не сказано: «Успехи вселяют дух бодрости и веры в наши силы. Они вооружают…»
Не принял автор нового поименования. Сообщил Левицкой в письме: «На название до сих пор смотрю враждебно. Ну что за ужасное название! Ажник самого иногда мутит. Досадно».
Писателю, разумеется, интересно, с какими соседями поселили его в этом журнале. Федор Гладков — роман «Энергия», ярый недруг из былой «Кузницы». Соколов-Микитов — записки «Путешествие на „Малыгине“». Бруно Ясенский, прозаик из польских эмигрантов-революционеров, но здесь появился вдруг с поэмой. Поэты Владимир Луговской и Николай Ушаков. Статья знаменитого на весь мир француза Ромена Роллана… Время дышит всеми порами журнала. Даже на последней стороне обложки призывная реклама: «Долг каждого трудящегося Страны Советов принять активное участие в реализации 6-й Всесоюзной лотереи ОСОАВИАХИМа. — Дадим 50 000 000 рублей на оборону СССР!»
Каково Шолохову — едино сердце, а биение-пульс сразу от двух романов: возобновляется публикация третьей книги «Тихого Дона» и начинается печатание первой книги «Поднятой целины». Нелегко! Весной прорвалось в письме Левицкой признание: «Заработался я… и еле по свету хожу… Вокруг меня одни и те же… По „Тихому Дону“ вперемежку из этой раззлосчастной „Целины“…» Казалось бы, набивается на сочувствие, но далее сообщает: «Нет, ей-богу, отрадно!»
Публикующийся из номера в номер новый роман Шолохова удивлял тех, кто начинал привыкать, что советские писатели могут откликнуться на жизнь в стране только в рамках жестких политических схем. Слово Шолохова-художника убеждало, что его роман подсказан жизнью. Автор знал и Давыдова, и секретаря райкома, и доверчивого Майданникова, и Нагульнова, взращенного идеями Троцкого, и страдальцев раскулачивания, и врагов новой жизни, и Щукаря, приговоренного горькой судьбой к лукавству и шуточкам-издевочкам — вдруг жить слаще станет, и даже автора статьи «Головокружение…». И каждому дал право высказаться. Не явил себя цензором. Запечатлевал раскулачивание и коллективизацию со всеми ее тогдашними бедами и победами, при этом мечтал, предупреждал, гневался, любил, воспитывал, смирялся, восставал, сдерживал себя, снова поднимался, воссоединялся с общественным мнением, противился ему. Разве не так?
Наверное, поэтому нельзя равнодушно читать, если сердце не заржавело, о том, как злодеянно раскулачивали, но при этом возникает и радость, что досталось кое-что из кулацкого добра обездоленной жененке Демки Ушакова… И разве не умиляешься стараниям Давыдова на пахоте в самозадании на «десятину с четвертью», но одновременно и понимаешь, что его донская жизнь шла почти что сплошняком под сталинскую диктовку… Сочувствуешь революционным порывам Нагульнова и огорчаешься, когда его исключают из партии… И хочется, чтобы не очень-то усердствовали при подавлении бунта у хлебного амбара, и обидно, что колхоз после статьи Сталина стал разбегаться… И жаль простреленного в спину Дымка, жаль и мечтательного — о светлом будущем — Майданникова. И над Щукарем не хочется надсмехаться.
…Кто бы ни приезжал в Вёшки, сразу понимал — писатель доступен каждому станичнику и хуторянину. Сколько времени уходило вроде бы понапрасну, а может, напротив — обогащало?
Шолохов рассказывал, как заявился к нему однажды рано утром казачок с исцарапанной физиономией:
«— Михаил Александрович, опохмелиться-то найдется, а?
— Что случилось-то?»
И пошел монолог, ну, чуток огранить да прямо в книгу:
«— Как же, Михаил Александрович, дорогой ты мой, казачью честь опозорили, так разве мог я стерпеть?! Повел я вчера на базар телка. Продал, конечно. Магарыч, как заведено, поставили. Потом еще приложился… Домой пришел затемно и сразу на печь полез. Утром слышу, пристает моя благоверная с вопросом: „Иде деньги, спрашиваю?!“ —„Иде, иде, — рассердился я. — Может, у меня их нету!“ — „Это как же так — нету?“ Чую, добру не быть. Открываю один глаз, наблюдаю: моя благоверная воинственно наступает на меня с кочергою на изготовку: „Иде деньги, кобель?“ — и сопровождает свой бабский вопрос кочергой по голове. Верите? Вот полюбуйтесь — весь фасон на лице… Вот я и спрашиваю: что они, бабы, понимают в таком деле, как честь казака?»
Дополнение. «Поднятая целина» — еще одна пока неразгаданная загадка отношения власти к Шолохову. Казалось бы, еретический роман, вызвавший партцензурные придирки, однако же он получает одобрение Сталина и даже обретает спустя полтора-два года всеобщее официальное признание.
То результат внедрения в литературную жизнь изощренных изобретений партагитпропа. Он дал установку толкователям романа сменить оценки с критических на хвалебные и тем самым снабдить читателя иными ориентирами. К примеру, отныне противопоставление установок Ленина установкам Сталина в романе приказано было воспринимать не более чем некую вольность Давыдова. С одной литературоведческой книги того времени и повелось: «А когда на собрании хуторского актива он (Давыдов. — В. О.) касается указаний Ленина и Сталина о социалистическом переустройстве, то „цитирует их по-своему“». Какова техника безопасности! Потом из-под пера литературоведа вышло утверждение, что секретарь райкома обличен в «путаной политике», а Давыдов расхвален за «живое дело и четкую реализацию указаний товарища Сталина».
Сдержит или не сдержит вождь слово, что «Тихий Дон» будут продолжать печатать? Он подал руку, да подставил ножку — благословил «Тихий Дон», но не приказал ускорить напечатание; благословил «Поднятую целину», но не положил конец подозрительному отношению.
Каково писателю! Обиды изливал только близким.
«Свиреп я, как никогда! С 5 № „Октября“ я сызнова и по собственному почину прекращаю печатание „Тих. Дона“. Зарезали они меня…» — так писал Левицкой в апреле этого года. Это он о том, что ретивые октябристы с зацензурированными перьями наперевес нещадно покорежили несколько глав. Сократили, к примеру, сцены расстрела казаков и похорон Петра Мелехова.
«В январе наладил печатание 3 кн. „Тихого Дона“, но это оказалось не особенно прочным, печатать с мая не буду (причины изложу Вам при встрече). Все эти дела (а тут еще возня с новой вещью)…» — это он Серафимовичу о судьбе сразу двух романов в письме, тоже апрельском.
Еще опасливое: «Боюсь, как бы меня и дальше с „Целиной“ не подрезали».
И даже такая обида на «Октябрь» и «Новый мир» — на письма не отвечают и гонорары не пересылают.
Тут еще «Правда» добавляет горечи. Все предвесенние дни — в марте — громит Дон, обвиняя местную власть во всех грехах: «Бег на месте… оппортунизм… очковтирательство… комчванство…» Знай, страна, кто виновник хозяйственных провалов в одной из главных житниц!
Шолохов вмешался, чувствуя несправедливость. Он-то прекрасно знал, что такой критикой делу не помочь. Снова поездил по станицам и хуторам — и не только своего района: что ни колхозная семья — так недоедание. Даже Фадееву еще в январе отписал: «Плохо у нас, Саша, с хлебом. Во всех северных районах очень туго — небывало туго!»
Какое писательское самоотвержение — готов всего себя отдать в эти месяцы заступничеству за Дон. Обращается в «Правду»: примите статью.
22 марта 1932 года на второй странице этой газеты появляется статья под заголовком «Преступная бесхозяйственность (от нашего специального корреспондента)». Подпись: «М. Шолохов. Ст. Вёшенская. Северокавказский край».
«Более гнусного отношения к нуждам дела трудно представить! — пишет он, полный гнева из-за издевательств над народом. — Колхозная общественность возмущена творящимися безобразиями. Необходимо найти прямых и косвенных виновников…»
Виновников он знает: «Необходимо вмешательство наркомата, который до сих пор ничего не сделал для ликвидации этих безобразий». Назвал также «Колхозцентр», «Союзпродкорм», «Скотоводтрест».
В эти дни Сталин тоже имел дело с печатью. В газете была опубликована его беседа с гостем из Германии писателем Эмилем Людвигом, в которой рассказывал стране и миру о том, как под его, Сталина, руководством действует «ареопаг»: «В этом ареопаге сосредоточена мудрость нашей партии. Если бы этого не было, мы имели бы в своей работе серьезные ошибки».
Ареопаг! Вождь — об ареопаге, а Шолохов лупцует вовсю за «серьезные ошибки» прежде всего как раз Центр. Отмечу: после этой своей статьи он перестал появляться в «Правде» в качестве «специального корреспондента». Надолго — аж до начала войны.
Номер, кстати, заметный: Шолохов на второй странице, на третьей — Горький на всю полосу со знаменитой статьей «С кем вы, „мастера культуры“?».
Шолоховская публикация никого в верхах не всколыхнула. Выходит, что зря он бился, как засетившаяся рыбина! Потому через месяц, 20 апреля, написал Сталину, хотя и помнил: в прошлые разы такие обращения оставались без ответа. Но не мог не бороться за правду. Характер!
Начал жестко: «Тов. Сталин! Постановление ЦК „О принудительном обобществлении скота“ находится в прямом противоречии с планом мясозаготовок на 1932 г.». Речь о том, что ЦК затеял обобществить весь — 100 процентов — рабочий скот и почти всех овец и свиней.
Продолжил вбивать гвозди обличений:
«…План по крупному скоту надо будет выполнять целиком за счет стельных или отелившихся коров.
…С первых же дней по всем колхозам колхозники стали оказывать решительное сопротивление: коров начали запирать в сараи, постоянно держать под замком, а покупающих встречать с кольями. Продавать последнюю корову (во всем районе на 13 629 хозяйств на 1 февраля было только 18 двухкоровных хозяйств) никто не изъявлял желания, тогда на собраниях сельхозкомиссии стали просто обязывать того или иного колхозника сдать корову. Колхозники отказались от добровольной сдачи, тогда соответственно перестроились и сельсоветские работники: покупка коровы обычно производилась таким порядком: к колхознику приходило человек 7–8–12 „покупателей“, хозяина и хозяйку связывали или держали за руки, тем временем остальные из „покупателей“ сбивали замки и на рысях выводили корову. По хуторам происходила форменная война — сельисполнителей и других, приходивших за коровами, били чем попало, били преимущественно бабы и детишки (подростки).
…Когда до района дошло постановление ЦК от 26 марта, положение усложнилось.
…Противоречие между постановлением ЦК и мясозаготовительным планом столь очевидно, что районная парторганизация чувствует себя вовсе неуверенно. И если Вёшенский райком ВКП(б) и молчит, то, по-моему, только потому, что в прошлом году, когда крайком предложил сдать на мясо 3 тыс. рабочих быков, а райком вздумал ходатайствовать о снижении, то получил от крайкома выговор».
И на этот раз не ответствовал Сталин на послание Шолохова.
Апрель. В «Правде» в конце месяца, среди пестрой мешанины рекламы на последней странице, дано броское объявление: «Дешевая библиотека Госиздата». Сначала сообщается о том, что выйдут «Разгром» Фадеева, «Мои университеты» Горького, «Барсуки» Леонова, отмечены «Бруски» Панферова, но и «Тихий Дон» назван: «Печатаются и выйдут в апреле-июне ч. 1, 60 коп., в июле — декабре ч. II». Поспешила реклама. Напомню: как раз в апреле Шолохов жаловался Левицкой на «свирепство» и «возню» прорапповской редакции «Октября».
В одном из шолоховских писем Фадееву — он по-прежнему один из главных чинов в РАППе и руководит «Октябрем» — тревога: «Отпиши, что ты сделал со вторым куском „Целины“ и как договорился насчет „Тихого Дона“». И в весеннем письме Левицкой чувствуется неутоленная печаль, прикрытая юмором, что не дают целиком отдаться литературе: «В библиотеке тихо, хорошо. Я бы век сидел, не вставая с того кожаного кресла, которое стоит около стола и в которое с удовольствием проваливаешься, когда садишься; век сидел бы, хорошие книжки читал и милостиво писал…»
Сталин задумал скрепить писателей и партию более прочными узами. Для этого решил воссоединить многие тогда писательские союзы и союзики в один.
Особо досаждал РАПП. Криклив и суетлив в оценках литературной политики — подменяет ЦК, тщится быть и слыть святее партийного ареопага.
Перестройку Сталин начал с того, что дал указание сформировать организационный комитет. Вскоре на его стол лег список членов этого оргкомитета. Сталин вчитался, увидел: «Шолохов». И вычеркнул! Узнать бы — почему? Взамен вписал: «Березовский». Тот самый Феоктист Березовский — старый большевик и автор двух-трех слабеньких сочинений. Зато известен своей активностью — демагогической — в защите партийных принципов. Знал ли всезнающий вождь, что и Березовский тоже руку приложил к зарождению клеветы о плагиате Шолохова?
Газета «Правда» от 24 апреля 1932 года. Шолохов в своих Вёшках читает постановление ЦК: «Рамки существующих пролетарских литературно-художественных организаций (ВАПП, РАПП, РАМП и др.) становятся уже узкими и тормозят серьезный размах художественного творчества…»
Шолохову бы возликовать, да взыграло ретивое, запамятовал даже неисчислимую череду злокозней против его сочинений. Подписал спустя полторы недели письмо с протестом против прикрытия РАППа. И с кем же на одном листе ставит подпись — с начальниками запрещенной ассоциации: Фадеевым, Авербахом, между прочим, родственником почитаемого тогда Якова Свердлова и пугающего всех Ягоды. Годы спустя сподвижник Фадеева по руководству Союзом писателей СССР Владимир Ставский, узнав про арест Авербаха при преемнике Ягоды — Ежове, не промедлил сообщить Сталину: «Авербах по существу заставил группу писателей написать в ЦК ВКП(б) письмо о несогласии с решением о ликвидации РАПП». Перечислил состав этой группы. И Шолохова не забыл.
ЦК встревожился новоявленной оппозицией. Без промедлений была создана комиссия. Не только писатели, но и партийцы-аппаратчики изумились — комиссию возглавил сам Сталин. Вторым в списке шел Лазарь Каганович, человек с нижайшим образованием, но с высокой степенью угодничества перед вождем, член Политбюро, пробивной деятель при любом поручении. Комиссии был дан приказ: «Рассмотреть вопрос, связанный с заявлением, и принять решение от имени Политбюро».
Шолохов быстро одумался. Через день попросил отозвать свою подпись. И остальные обратились с тем же.
В ЦК облегченно вздохнули. Политбюро даже приняло постановление: «Ввиду того, что Фадеев, Киршон, Авербах, Шолохов, Макарьев взяли свои заявления обратно и признали свою ошибку, считать вопрос исчерпанным». Шолохову оставалось только гадать: все ли были искренни в таком отречении от РАППа — Авербах, к примеру.
Итак, укротители добились единодушия в компании рапповцев, но ведь их осталось меньшинство в писательском сообществе. Узнал ли позже Шолохов, какое мнение о решении ЦК сложилось у тонкого и на писательские краски, и на размышления о писательской жизни Михаила Пришвина (он недавно прочитал несколько пришвинских вещей и влюбился в них)? Так, Пришвин записал тогда в дневнике: «Освобождение писателей от РАППа похоже на освобождение крестьян от крепостной зависимости, и тоже без земли; свобода признана, а пахать негде и ничего не напишешь при этой свободе…»
Шолохов тоже начинал раздумывать о новой несвободной свободе. ЦК дал, к примеру, установку, как писать о Вёшенском восстании — «Правда» напечатала «План издания „Истории гражданской войны“». Директива на всю страну. Газета пришла в Вёшки с этим «планом» в день рождения писателя. Горек такой подарок. Восстание в нем названо «казачьей Вандеей», то есть сравнивается с роялистскими мятежами во время Французской революции. Коварное поименование. Отныне и для историков, и для романистов, и для ведомства Ягоды узаконено — те, кто воевал против советской власти на Дону, должны именоваться только врагами. «План» дышит ненавистью к казачеству, а о том, что спровоцировало восстание — расказачивание! — ни одной строкой.
Возможно, писателю припомнилось, как Горький просил Сталина привлечь его, Шолохова, к работе над «Историей».
На «Тихом Доне», если подчиняться директиве, можно ставить крест. Как же писать очередные главы? Шолохов не подчинился.
В мае произошло три особых события, связанных с именем Шолохова. Два в Москве, одно в Париже.
Редакционная коллегия «Правды» постановила: «Зачислить т. Шолохова постоянным сотрудником „Правды“, одобрив его разъезды по Северному Кавказу». Увы, журналистская любовь не вечна. «Постоянство», на волнах политконъюнктуры, окажется делом весьма непостоянным: здесь вплоть до войны не печаталось ничего серьезного, что могло бы появиться из-под пера «постоянного сотрудника».
Оргкомитет по созданию Союза советских писателей провел первое заседание. При отсутствии Шолохова. Но все-таки без Шолохова нельзя. В ЦК идет просьба утвердить состав редколлегии «Октября». Вёшенец в списке. Вместе с ним — словно издевка — Панферов! Пост главного редактора представители литобщественности решили Панферову больше не доверять — баста, наредактировался.
Минул месяц. ЦК рассмотрел обращение оргкомитета. Шолохов утвержден. Но по Панферову вердикт от партии «поперечный» — быть ему по-прежнему главным редактором.
Кто бы смог заглянуть в совсем недалекое будущее — Шолохов и Панферов станут фигурами окончательно противопоставными.
И третье событие — парижское — вписалось в весеннюю хронику жизни вёшенца. Он был вызван в Ростов и тут же «повержен». Поделился с одним надежным человеком: «В крайкоме мне сказал один товарищ, что в „Возрождении“ (монархическое эмигрантское издание) была напечатана рецензия на первую книжку „Нового мира“, в которой ругают гладковскую „Энергию“ и… хвалят „Поднятую целину“. Я удивлен, огорчен и даже не то что удивлен. Я повержен…»
Как же враг может нахваливать советского писателя?! По бытующим тогда партийным понятиям настоящий враг может только ругать и злобствовать.
Приглашение Шолохова к бдительным партийцам произошло за два дня до его дня рождения. Такое понарассказали, что впору было отказаться от мысли о застолье. Договорились, что статью надо прочитать в полном виде. Стал искать газету «Возрождение». Нашел и прочитал. В обзоре «Литературная летопись», подписанном известными в русском зарубежье писателями Владиславом Ходасевичем и Ниной Берберовой, говорилось: «Шолохов принадлежит к тем сов. писателям, которые в противоположность Гладкову и многим другим пишут не благодаря сов. власти, а несмотря на нее. Тема „Поднятой целины“, будь она взята кем-нибудь иным в основу романа, могла бы показаться скучной; у Шолохова она облекается такой плотной плотью, что с первых строк мы уже подкуплены…»
Зря соавторы не использовали для уравновешивания такое высказывание мятежных казаков в «Поднятой целине»: «Мы не супротив Советской власти, а супротив своих хуторских беспорядков…»
Дополнение. В ноябре 1932 года появилась еще одна статья о «Поднятой целине» в газете «Возрождение». Автор ее — Николай Тимашев, социолог, доктор права, в то время помощник главного редактора, — вряд ли понимал, насколько она опасна для Шолохова. Тимашев писал: «При чтении книги невольно возникает вопрос: кто ее автор — подлинный приверженец Сталина и его режима или скрытый враг, только надевший личину друга? Звериный быт, живописуемый в романе, так ужасен, в такой мере возмущает элементарные человеческие чувства (характерно, что по ходу романа подобные ощущения испытывают и некоторые его герои, хотя и играющие роль „строителей новой жизни“), что само собой навязывается решение — автор в душе „белый“, сумевший гениально загримироваться „красным“».
Обобщил впечатления: «Ни в одной книге так, как в романе Шолохова, не раскрыт роковой, подлинно трагедийный характер „социалистического переустройства деревни“ … И потому этот роман прочтет всякий не только как занимательное чтение, но и как своего рода откровение, ответ на неразрешимые одним разумом вопросы, ставимые нам происходящим в России».
Осень подступала. «Ареопаг» не оставил без внимания публикацию в «Новом мире» романа о коллективизации.
Сталин в Сочи на отдыхе, откуда написал Кагановичу: «В „Новом мире“ печатается новый роман Шолохова „Поднятая целина“. Интересная штука! Видно, Шолохов изучил колхозное дело на Дону. У Шолохова, по-моему, большое художественное дарование. Кроме того, он писатель глубоко добросовестный: пишет о вещах, хорошо известных ему».
Поразительно, что Сталин скрыл эту свою оценку от широкой общественности. И Каганович всю жизнь помалкивал. Почему же сталинский отклик на роман не попал в печать? Уверен, что это никакая не случайность!
В августе, когда жизнь вроде бы совсем успокоилась, Шолохов пишет Левицкой о работе над «Тихим Доном»: «Кончил 3 кн. Повезу ее сдавать». И дальше доброе извещение: «Меня очень прельщает мысль написать еще и 4 книгу (благо из нее у меня имеется много кусков, написанных разновременно, „под настроение“)…» Он переписывает для Левицкой даже «давным-давно выбранный эпиграф» для третьей книги. Скорбно читается:
Как ты, батюшка, славный Тихий Дон,
Ты, кормилец наш, Дон Иванович,
Про тебя летит слава добрая,
Слава добрая, речь хорошая,
Как, бывало, ты все быстер бежишь,
Ты быстер бежишь, все чистехонек.
А теперь ты, Дон, все мутен течешь,
Помутился весь сверху донизу…
Письмо закончил предупреждением (не забыл, видимо, как Левицкая в 1929 году лично ей адресованное письмо передала Сталину): «Только Вы, пожалуйста, не пишите в ЦК и не высказывайте на мой счет никаких опасений… А то не ровен час — пришьют мне „казачий уклон“».
В сентябре «Поднятая целина» появилась отдельной книгой. На скромной мягкой обложке шло лесенкой: «Мих. Шолохов. Поднятая целина. Рисунки С. Герасимова». Да как быстро выпустило роман писательское издательство «Федерация»: рукопись сдана в производство 1 сентября, а в печать подписана через 15 дней.
Радек тут как тут. Ненавидит Шолохова, но, прознав про мнение Сталина о «Поднятой целине», состряпал быструю статью. Дал ей такое название, чтобы всяк в стране читающий, пишущий и печатающий узнал от главной партийной газеты идеологический ориентир: «„Поднятая целина“ — образец социалистического реализма».
Сталин в те дни и недели был озабочен предстоящим празднованием 40-летия литературной и революционной деятельности недавно вернувшегося из Италии в СССР Горького. Его по высочайшему повелению изо всех сил пытаются сделать ручным — заливают потоками лести в статьях и речах, поименовывают в его честь клубы, театры, улицы, колхозы и даже Нижний Новгород.
Шолохов читает в газете телеграмму Сталина Горькому: «Желаю Вам долгих лет жизни и работы на радость всем трудящимся, на страх врагам рабочего класса».
На радость… на страх…
Кому как, а у Шолохова сполна и радостей, и страха. Известили ли Сталина, что враги-эмигранты хвалят «Поднятую целину»?
Вот радость — он восстановил изуродованный журналом текст «Тихого Дона», сообщает в издательство: «Все три книги претерпели некоторую авторскую переработку…» И сопроводил сообщение ультиматумом: «Никаких исправлений, выкидок и дополнений делать больше не буду… В 3 кн. есть ряд вставок. Все эти куски были выброшены редакцией „Октября“. Я их восстановил и буду настаивать на их сохранении…»
Издательство никаких возражений не высказало. Однако и здесь не обошлось без коварства. Шолохов запомнил его на всю жизнь: «В 1932 году при издании третьего тома „Тихого Дона“ отдельной книгой в ГИХЛе меня заверили, что роман будет издан полным текстом, а по выходе книги оказалось, что эпизод бегства Троцкого с митинга на станции Чертково был кем-то изъят…» Так и зиял роман белым пятном до восьмидесятых годов. Цензура эта лишена всякой, казалось бы, политической логики: в романе автор не нашел для Троцкого никаких добрых слов — расказачиватель, и Сталин Троцкого люто ненавидит. Но у цензуры свои резоны.
Еще огорчения. В новом письме издателю ультиматум от автора: «Посылаю 3 книги „Тих. Дона“. Я против того, чтобы ГИХЛ издавал по юбил. серии одну лишь первую книгу. Если издавать, то все три, а нет — так лучше не надо ни одной…» Юбилейная серия — это престижный набор книг к 15-й годовщине Октябрьской революции. Шолохов догадывался: издательству безопаснее — политически — издать только первую книгу.
Длинными, выходит, оказались руки у авторов «Плана издания „Истории Гражданской войны“».
Газета «Правда» не забывает о Доне. Выявляет врагов коллективизации. Шолохов наткнулся на странную перекличку имен в одной статье — некто Мелехов из станицы Тихорецкой сжег хлеб, но не сдал его государству. Неужели эта история по случайному совпадению попала под перо корреспондента? Можно представить, каким «литературоведением» блистал на суде прокурор.
Итак, в сентябре «Поднятая целина» появилась отдельной книгой. На эту же тему — о новой деревне — вышли продолжение панферовских «Брусков», «Станица» Ставского, «Встречный ветер» Никифорова, «Ледолом» Горбунова. Повести пошли — деревенские сочинения Исбаха и Одоева. Твардовский ищет свою страну Муравию. Вдобавок напишет «Песнь урожая» со строками: «Как вволю попотели мы / На общей полосе и / Дружными артелями / Объединились все». Нелегко этот молодой поэт ищет истину. Шолохов прочитал в одном из его стихотворений: «Что же ты, брат? / Как ты, брат? / Где же ты, брат? / На каком Беломорском канале?» Как не раскусить намека — канал строили заключенные. Тема деревни в коллективизации заманчива… Поэт сел и за повесть. Ее в 1987 году обнародовал «Новый мир» под заголовком «Наброски неудавшейся повести (1932–1933)». Некоторые сюжетные узелки «набросков» кое в чем схожи с решениями «Поднятой целины».
«Правда» в эти дни напечатала огромную статью, которая почти вся посвящена восхвалению «Брусков» Панферова: «Социалистический реализм как творческий метод сделал свое…» О «Поднятой целине» не сказано ничего, но — без Шолохова обойтись нельзя — упомянут «Тихий Дон», но как? В перечне с книгами Шухова и Ставского. Три ни в чем не соразмерных писателя упрощенно сбиты в одну колодку: «Деревенские реалисты».
Октябрь. Сталин собирает писателей-партийцев дома у Горького. Вождь обозначает тему встречи: писатели своими произведениями должны помогать строить социализм. Убеждает: правильно прикрыли РАПП. Агитирует: новая писательская организация наведет порядок. Ратует: единство писателей необходимо. И вот воссоединил — с похвалами — имена тех, кто едва здоровается друг с другом: Панферова и Шолохова; сказал: «Такие произведения, как „Бруски“, „Поднятая целина“, имеют огромное значение — как средство идейно-художественного воздействия на огромное количество людей. Но эти произведения будут прочтены ограниченным числом людей, особенно при наших бумажных ресурсах».
Далее случилось странное: эта важная для страны беседа почему-то не стала достоянием общественности, не попала в газеты. Ее просто не упоминали.
Дополнение. Шолохов убедился — «Правда» в 1932 году постаралась не заметить выхода «Поднятой целины».
Январь. Не последовало ни продолжения публикации «Поднятой целины» в газете, ни откликов. Появились иные сочинения и иные имена: Александр Безыменский — поэма «Большевики Москвы», Григорий Рыклин — очерк «Большевики Трех Гор». В последнем, январском номере обзор «Нового мира» с критикой журнала: «Не вел борьбы за защиту партийной линии в литературе… Он хотел остаться нейтральным… Использован для скрытой борьбы против партийной линии…»
Февраль: статья «За партийность литературной критики» — «Поднятая целина» осталась без внимания.
Март: статья «За ленинизм в литературе» — ничего о «Поднятой целине».
Апрель: обзор высказываний партийных и профсоюзных активистов «Что вы читаете?» — Шолохов в числе читаемых не упомянут. Статья «За ленинскую литературную критику», с осуждением рапповских вульгаризаторов. О том, как они уничтожали «Тихий Дон» и «Поднятую целину», ни слова.
Июнь: вышло два номера журнала «Новый мир» с «Поднятой целиной» — ни слова в «Правде».
Июль и далее — все номера без Шолохова, но со статьями о новых романах Новикова-Прибоя, Петра Павленко и творческом пути Леонида Леонова. Еще идут стихи Безыменского и в нескольких номерах очерки Ставского «Письма из станицы». Журнал полностью заканчивает публикацию «Поднятой целины», вышла книга, но никакого отклика: ни рецензий, ни писем, по обычаю, с отзывами читателей.
16 ноября в «Правде» на последней странице в косяке мелкострочных новостей мелким шрифтом напечатано: «Новые книги выпускает в ближайшее время издательство „Федерация“». В большой череде книг наконец-то упомянут роман Шолохова.
Май… Не случайно этот месяц ставлю в конец хроники, тем самым выделяя одно исключение: в «Правде» опубликован отрывок из «Поднятой целины» и прозвучала первая похвала романа в печати — по совпадению — в день рождения Шолохова.
На это отважился Михаил Иванович Калинин, председатель Центрального исполнительного комитета СССР. Его любили величать «всесоюзным старостой». Он рискнул не дожидаться, когда публично выскажется генеральный секретарь ЦК. Как член Политбюро ЦК, он принимал начинающих писателей и произнес речь, которая была опубликована в газете: «Смотрите, Шолохов! Ведь „Тихий Дон“ и „Поднятая целина“ — лучшие наши произведения. А писал человек в глухой провинции, в маленькой станице, и никакие журналы для начинающих ему не помогали. Работал много — вот и вырос».
Итак, «Правда» не усердствует в откликах на «Поднятую целину».
В ОГПУ и Кремле узнали, что американский журнал «Ньюсуик» пишет об авторе «Поднятой целины»: «Мистер Шолохов сумел преодолеть полицейские кордоны, окружающие русскую литературу, и показывает западным читателям яркие, интересные характеры, возбуждая симпатии к героям, плохим, так же как и к хорошим. Удивительно, что он остается еще на свободе…»
После всех сражений за публикацию «Тихого Дона» и «Поднятой целины» писатель не позволил себе отдохновения.
«Написал несколько охотничьих рассказов» — такую строчку вывел он в автобиографии под датой «1932 г.». Такое заманчивое извещение для всей страны стало загадкой — где же рассказы? В печати их никто не видел. Если уничтожены, то зачем и почему? Сколько же тайн порождено необычным шолоховским характером.
Меж тем предуготованы ему в этом году не только шквал тревог, но и преинтереснейший калейдоскоп повседневья. Вот просьба к москвичам-друзьям: «Кончилась у меня, братцы, бумага. Писать не на чем. Все черновики исписаны… Пришлите…» Или такое письмо: «Мучают меня всяческие поездки, не дают работать…» Или — письмо своему редактору: «Хреново вы поддерживаете связь со мной, я — в обиде…» Вот Левицкой о ее сыне: «Для Игоря и о Игоре: я ведь давно замечал, что он собирается жениться. Замечал еще с той поры, когда он отрастил себе позорные донжуановские усики и некое подобие эспаньолки, но я молчал. Думал, что у него „проснется совесть“ и он скажет: „женюсь я, братушка, а посему приезжай на свадьбу“. Но этого не случилось, к моему сожалению… Однако из этого не следует, что я задним числом не выпью за продолжение рода Левицких». Или вдруг снабжает одного своего приятеля по охоте и рыбалке тремя книгами: романом Петера Фрейхена «Великий ловец» из быта эскимосов, «Декамероном» Боккаччо и «Книгой назиданий» Усамы Мункыза, древнего арабского писателя и полководца. Или такая деталь в одном из писем: «Где обещанная мне кривая трубка? Кстати: не подумайте, что я хочу копировать хозяина, упаси бог! Ходишь с ружьем, и кривая трубка не отягощает зубы, касаясь подбородка, а прямую надо держать, стиснув зубы, в руку же взять нельзя, руки заняты ружьем. Понимаете?» Кто же этот хозяин, от которого он отмежевался в своем увлечении курительной трубкой? Нетрудно угадать — Сталин!
В октябре было письмо и самому Сталину — с рацпредложением, как надо усовершенствовать такую-то деталь сеялки: «Поможет сохранить большое количество зерна». Вот как хотел быть полезным стране.
Неисповедим внутренний мир всего-то 27-летнего писателя. Он и сам себя не всегда узнает. Этим летом совсем уже неожиданное чувство встрепенулось в душе этого заядлого охотника. Неужто рикошет от охотничьих рассказов? Пишет Левицкой: «На той стороне Дона, в степи, верстах в 80 от Вёшек увидел волка. Поднялся он из травы… я стукнул его из винтовки… Он еще был жив, когда я подошел к нему… Он повернулся ко мне головой (какого же труда стоило ему занести задок!), прижал уши, клацнул два раза зубами. И вот не забуду его глаз. Такая в них была нестынущая ненависть, что как будто даже зрачки у него дымились… Мне после этого стало как-то не по себе».
Еще поделился, как выхаживал раненую стрепетку, да не без юмора: «На дню по три раза хожу за станицу ловить ей кузнецов (кузнечиков. — В. О.), к вящему удивлению баб, которые зело недоумевали, видя меня (женатого-то человека) за столь детским занятием. Стрепетка вначале не принимала пищи, кормил я ее насильственно, а потом приобвыкла и стала пить из ложки и десятками пожирать кузнецов… Крыло у нее так и не срослось… Было такое ощущение, что я потерял родного, близкого сердцу человека… Непременно из меня какой-нибудь непротивленушко формируется…»
В октябре — выделю этот месяц в особую главу — два события вошли в жизнь Шолохова. И каждое с далеко идущими последствиями.
Он вступил в партию и был в ней до последнего дня жизни.
От самого Сталина выслушал оценку Мелехова, и она явилась установочно-официальной на долгое время, даже после смерти вождя.
Как мы уже знаем, еретик во многих своих оценках того, что происходит в стране, Шолохов становится членом Всесоюзной коммунистической партии большевиков.
Его никто к этому не принуждал. Писательский люд редко когда заставляли вступать в партию. Доброволец! Он полностью разделял то, что записано и в программе, и в уставе. Из них воодушевляюще явствовало, что в интересах всех угнетенных и обездоленных надо быть активным в строительстве социализма и коммунизма и активно же бороться с тем, что мешает этому строительству. Надо быть активным для народного счастья… Чего-чего, этого Шолохову не занимать.
Он еретик — но не противник. Знает трудную судьбу своей страны и хочет видеть ее сильной и красивой. Познал беды-тяготы своего настрадавшегося народа с детства — хочет ему благополучия и покоя.
Шолохов догадывался, отчего он, как член партии, нужен райкомовцам. Не для почетного пребывания в их рядах. Им сейчас очень нужен такой комиссар-атаман, которой помог бы сопротивляться смертному несчастью. Становилось ясно — нагрянул голодомор. Не голод, ибо это не только результат засухи, но в главном это итог преступной политики бездумного выкачивания зерна.
Догадывался он и о том, что партийцы в крайкоме и выше такое его новое качество не очень-то будут приветствовать. И без того мешал строптивец!
Из-за положения на Дону нервы у Шолохова были натянуты до предела: не быть бы взрыву. Так и случилось — в Москве.
Это произошло дома у редактора «Нового мира» Ильи Гронского во время вечернего застолья. Хозяин взялся познакомить Шолохова с крупным в партийной иерархии чином — Алексеем Ивановичем Стецким, заведующим Отделом пропаганды ЦК.
Шолохов подошел к нему, напевая «Стецкие — Марецкие…». А Марецкий-то, знакомец Стецкого, был с клеймом: бухаринец, как это определил самолично товарищ Сталин. Тут Стецкий, чтобы решительнейшим образом отмежеваться от врага партии, вскочил и ударил Шолохова, однако получил сдачи. Гронский в ужасе сгреб вёшенца и оттащил в другую комнату. Еле-еле помирил. До Сталина докатилась эта история. Как-то стал расспрашивать о ней Шолохова, но разговор, по счастью, остался без последствий.
…Вождь и три влиятельных члена Политбюро — Молотов, Ворошилов и Каганович — без всякого чванства пожаловали в особняк Максима Горького на Малой Никитской, чтобы побеседовать с писателями. Здесь решили собрать тех, кто мог бы поддержать идею создания Союза писателей. Пригласили почти 50 творцов. Тут и Фадеев, и Катаев, и Леонов, и Сейфуллина, и Михаил Кольцов, и Багрицкий, и Маршак, и Панферов.
Красив причудливый по архитектуре и убранству дом Горького. Он ему подарен после возвращения из Италии. До революции этот особняк принадлежал знаменитому богачу-меценату Рябушинскому. Взошли верховные партийцы со Сталиным во главе по изящно украшенной и ласково изогнутой лестнице на второй этаж. Хорошо в гостиной — и просторна, и уютна: стены в деревянной облицовке, картины, скульптуры. Двери широко распахнуты. Не все вместились, а слышать-видеть хотелось. Писатели расположились всюду: и в кабинете, и в проходах, и в библиотеке…
Сталин всех покорил, ибо не был равнодушен. Один из присутствующих, критик и литературовед Корнелий Зелинский, догадался вести записи, и одной из первых стала такая: «Товарищ Сталин быстро и внимательно оглядывает присутствующих…»
Горький и Сталин пригласили писателей выступать.
Выступал писательский люд по-разному. Кое-кто с ярким и образным подхалимажем — это еще не для всех привычное состояние, но привыкали. Кое-кто проявлял независимость — пока еще дозволялось, но через три-четыре года убедятся: пора срочно отвыкать.
Сталин и Шолохов… Каждый из них воспринимал выступления по-своему, у каждого — ясное дело — свои душевные переживания или строгий расчет, когда слушают.
Владимир Зазубрин, как пишет Зелинский, «пошел сравнивать Сталина и Муссолини в предостережение тем, кто хочет рисовать вождей, как членов царской фамилии». Что Сталин? Зелинский отметил: «Сталин сидит насупившись». Что Шолохов? Напомню: ему не нужны ничьи предостережения — из-под его пера имя Сталина не появилось в «Тихом Доне». Шолохов узнает в 1938-м, что Зазубрин будет объявлен «врагом народа».
Лидия Сейфуллина. «С неожиданной для многих резкостью выступила она против предложения Горького о введении некоторых бывших рапповских руководителей в Оргкомитет». Шолохов давно уже терзаем этой крикливой братией. Что Сталин? Обратимся к записям Зелинского: «Раздался шум, протестующие голоса. Но товарищ Сталин поддерживает Сейфуллину: — Ничего, пусть говорит…»
Потом Сталин стал говорить сам, и его речь не могла не зачаровать большинство, а былых неистовых рапповцев — ввергнуть в уныние:
«— „Пущать страх“, отбрасывать людей легко, а привлекать их на свою сторону трудно. За что мы ликвидировали РАПП? Именно за то, что РАПП оторвался от беспартийных, что перестал делать дело в литературе. Они только „страх пущали“. А „страх пущать“ — это мало. Надо „доверие пущать“».
Кто-то, подбодренный добротой вождя, рискнул на остроту: «Если ЦК нас не выдаст, Авербах нас не съест».
Вождю в эти минуты верили. Верил ли он сам в то, что говорил? Вряд ли. Не прошло и нескольких недель, как изумленные писатели прочитали в «Правде»: в оргкомитет для подготовки нового Союза писателей введены и неистовый рапповец Макарьев, и даже Авербах.
Критик Иван Макарьев был близок Шолохову: оба родом с Дона. «Сталин во время выступления Макарьева встает и выходит покурить», — записывает Зелинский. Трагична судьба критика — в конце 1930-х он будет посажен. Что Шолохов? Он не поверит в праведность ареста.
Писателям с вождем интересно. Зелинский увековечил это: «Спрашивают о встречах товарища Сталина с Эмилем Людвигом, с Бернардом Шоу…»
Вождь же Шолохова выделяет: «Беседуют о „Тихом Доне“». Зелинский уточнил: «Сталин разбирает образ Григория Мелехова».
Горький приглашает всех перекусить — огромная столовая, длинен и широк гостеприимный стол. Но вёшенец и в застолье не выходит из общего внимания. Зелинский внес в свои записки: «Вспоминают, что еще не говорил Шолохов». К нему обращаются все взоры, но он отказывается, и это-то в присутствии вождя.
Не с чем выступить? Выражает отказом несогласие с тем, что навязано на встрече к обсуждению? Застенчив? Гордец? Летописец ушел от опасной задачи записать, отчего же это отмолчался такой во всем непохожий на собравшуюся здесь писательскую братию этот уже прославленный на весь мир провинциал. Зелинский о поведении Шолохова выразился уклончиво: «Обстановка в самом деле уже иная… Идет ужин». Но даже в этой заметке виден не холуйский, гордый шолоховский характер. Ни тебе тоста за вождя, ни предложений, как помочь ЦК провести предстоящий писательский съезд достойно.
Зелинский обрисовал облик Сталина: «В лице появляется нечто хитрое. Пожалуй, тигриное». И Шолохов отметит это в романе «Они сражались за родину»: «У Сталина желтые глаза сузились, как у тигра перед прыжком…»
Шолохов продолжает быть в центре внимания: «Писатели собираются петь. Фадеев уговаривает Шолохова спеть с ним вдвоем. Шолохов смущен. Рядом с высоким Фадеевым Шолохов кажется маленьким. Он стоит в тесной шерстяной рубахе, с голой, стриженой, большой головой и неловко улыбается. Он ищет, как избежать общественного внимания. Фадеев запевает один. „Выпьем за самого скромного из писателей, за Мишу Шолохова!“ — кричит Фадеев, который уже сам изрядно выпил».
Что Сталин? Поразительный порыв, правда, тут же перешедший в хладнокровное желание дать урок политграмоты: «Сталин снова встает с бокалом в руке: „За Шолохова! Да, я забыл еще сказать вам. Человек перерабатывается самой жизнью. Но и вы помогите переделке его души. Это важное производство — души людей. Вы инженеры человеческих душ. Вот почему выпьем за писателей и за самого скромного из них, за товарища Шолохова!“»
Каково станичнику — тост за него! И каково остальным писателям? Кто-то порадовался за Шолохова. Кто-то люто приревновал.
Он не оставлен без внимания и после тоста: «Сталин часто искал глазами Шолохова, и когда пил за его здоровье, и раньше, когда беседовал об образе Григория Мелехова».
Вот каков вождь — приказал видеть в Мелехове не правдоискателя, а «отщепенца», как это записал Зелинский: «Мелехова нельзя считать типичным представителем крестьянства. Белые генералы не могли назначить командовать дивизией крестьянина без офицерского чина. А у казаков это могло быть. Спросим про казаков у Шолохова…»
Где же автор? Невероятное запомнил Зелинский: «Шолохова рядом не оказалось».
Поразительный поступок. Не пожелал — и все тут тебе! — вписать себя в историю ни придворным пением, ни желанием низкопоклонно выслушивать приговор любимому герою. И даже не воспользовался милостью подольше посидеть рядом с вождем.
Но вернемся к началу застолья, когда Шолохов еще не ушел. Сталин в тот вечер был горазд на удивляющие откровения:
— Стихи хорошо. Романы еще лучше. Но пьесы нам сейчас нужнее всего. Пьеса доходчивее… Пьесу рабочий просмотрит. Через пьесу легко сделать наши идеи народными, пустить их в народ.
Шолохов тянулся к этому жанру. С юности. И сейчас не потерял интереса. В 1936-м он создаст в Вёшках театр колхозной казачьей молодежи. Однако не ринулся — стремглав — исполнять наказ вождя, хотя все-таки попробует себя в драматургии.
— Некоторые выступают против старого, — переменил тему вождь. — Почему? Почему все старое плохо? Кто это сказал? Вы думаете, что все до сих пор было плохо, все старое надо уничтожать. А новое строить только из нового. Кто это вам сказал? Ильич всегда говорил, что мы берем старое и строим из него новое. Очищаем старое и берем для нового, используем его для себя. Мы иногда прикрываемся шелухой старого, чтобы нам теплее было. Будьте смелее и не спешите все сразу уничтожать.
Шолохов мог примерить этот монолог на себя. Нет, даже в своей писательской юности он не соблазнился модой и не порвал с классическими традициями — с реализмом.
— Он (писатель) должен знать теорию Маркса и Ленина, — продолжил Сталин, — но должен знать и жизнь. Художник прежде всего должен правдиво показывать жизнь. А если он правдиво будет показывать нашу жизнь, то в ней он не может не заметить, не показать того, что ведет ее к социализму. Это и будет социалистическим искусством. Это и будет социалистическим реализмом.
Вот какое — стратегическое на многие десятилетия — наставление.
Шолохов порой в речах и статьях на злобу дня употреблял это трудно произносимое словосочетание «социалистический реализм». Однако проницательные читатели и не думали числить «Тихий Дон» по разряду этого самого «соцреализма». Знали: роман — великолепный образец истинного реализма без всяких толкований.
Шолохов, вероятно, удивился: «Поднятая целина» никак не прозвучала на этой встрече. Ни Сталин, ни Горький, ни остальные — что друзья, что враги — не сказали о романе ни слова. Странно.
Совсем уже опустился вечер… Покидали дом Горького гости. Сначала вождь и окружение. Потом, неохотно, братья-писатели: не утихли всплески от услышанного и посуленного, да и не все было выпито… Шолохов исчез, как мы уже знаем, раньше всех.
…«Страхопущание» приближалось от Сталина неукротимо и вошло в жизнь страны прочно с середины этого десятилетия. Обрушилось оно и на участников встречи — почти каждый четвертый ее участник погиб в лагере или был расстрелян.
Была и еще одна жертва той встречи: после сталинского суждения о Мелехове этот персонаж по воле критиков чаще всего проходил только по одной статье: враг! Для творческой логики романа такая трактовка притушевывала правду революции. Двойственным было и восприятие у читателей: одно входило в души со страниц романа — иное вдалбливали учителя, журналисты, пропагандисты и ретивая рать конъюнктурщиков в звании шолоховедов.
«Правда» и все другие газеты и журналы ничего не сообщили о встрече. Уже вторая такая встреча прошла как бы засекреченной.
И еще одна загадка: отчего Шолохов нигде не описал эту свою встречу со Сталиным?
Горький продолжал собирать у себя дома зачинателей нового Союза писателей. И по-прежнему привечал Шолохова. Леонид Леонов впечатляюще рассказывал: «Длинный стол. Накурено. Дым стоял слоями, стол кажется поэтому еще длиннее. На том конце Горький с Шолоховым…»
…Заканчивался 1932 год. Шолохову было что вспоминать, то радуясь, то огорчаясь.
Случился повод рассказать ему о своем житье-бытье Викентию Викентьевичу Вересаеву, почтеннейшему старцу, начавшему писать задолго до революции. Шолохов прослышал о его мнении: «„Поднятая целина“ — это полуправда». И решил с ним познакомиться, узнать из первых уст, чем вызвана такая оценка, может, и поспорить.
От той встречи — состоялась-таки — в дневнике Вересаева осталось огромной ценности свидетельство. Пусть и кратко, но записан шолоховский рассказ о том, как ему довелось рассказать Сталину об ужасах коллективизации: Сталин слушал молча, а потом неожиданно, не сказав в ответ и слова, встал и вышел.
К концу года Шолохову становится не до литературы. Беда все стремительнее надвигалась на Дон. Голодомор! Вёшенец предчувствовал беду. Год назад в статье «За перестройку» он предупреждал и о засухе, и о том, что «часть колхозов грешила против качества», и даже о том, что донской колхозник не заинтересован в труде, ибо плохо — несправедливо — он оплачивается. А затем обратился, напомню, с письмом к Сталину.
Каково же мнение вождя о результативности колхозов? Шолохов мог бы получить в январе следующего года ответ на свою критику — своеобразный — в докладе Сталина «Итоги первой пятилетки»: «Я, к сожалению, не могу сейчас остановиться на недостатках и ошибках, так как эти рамки порученного мне итогового доклада не дают для этого простора». Странно, что по обыкновению не «остановился» на недостатках. Но это факт. И это, догадываюсь, не случайность, не «рамки». Сталин редко просчитывался. Он сознательно умалчивал о недостатках и ошибках.
Что думал Шолохов о результативности колхозов? В конце его статьи дан вывод: только что созданная колхозная система нуждается — уже! — в перестройке. Вот как это изложено: «Нужно крепко драться за перестройку колхозного хозяйства. Нужно так хозяйствовать, чтобы давать стране в достаточном количестве не только хлеб, но и мясо, и шерсть, и даже строевую донскую лошадь, и тем самым увеличить благосостояние колхозов. Данные для этого есть, надо их только осуществить».
…К концу год. Зима пришла на Дон и смерть за собой пригласила. Как ни читай газеты, как ни вникай в речи Сталина — о голоде-голодоморе ни слова.
Партия сообщала о победах и свершениях. И они были — одновременно с тем, что несколько миллионов человек обречены на вымирание.
Шолохов свидетель и достижений, и горя. Может быть, поэтому ни одно его произведение не одномерно. Газеты сообщают в ноябре-декабре 1932 года:
Харьковский тракторный завод к 7 ноября выпустил не 1690 машин, а 1820…
Киев рапортует о первом в СССР сварочном котле («лучший в мире»)…
Построены тепловоз «Иосиф Сталин», первый советский электровоз и первый советский локомотив в 500 лошадиных сил…
Появились первые образцы советского телевизора и легковой автомашины…
Дополнение. Шолохов уловил противоречия в сталинских установках для писателей. В канун той встречи в доме Горького вождь провел еще одну встречу с писателями-коммунистами. Там порой высказывал то, что можно расценить как партийную ересь:
«Монополия в литературе одной группы ничего хорошего не принесет…»;
«Цель у нас одна: строительство социализма. Конечно, этим не снимается и не уничтожается все многообразие форм и оттенков литературного творчества. Только при социализме, только у нас могут и должны расти и расширяться самые разнообразные формы искусства; вся полнота и многогранность форм; все многообразие оттенков всякого рода творчества…»;
«Почему вы требуете от беспартийного писателя обязательного знания законов диалектики?.. Толстой, Сервантес, Шекспир не были диалектиками, но это не помешало быть им большими художниками…»;
«Литературному мастерству можно учиться и у контрреволюционных писателей — мастеров художественного слова…»
Одно вождя «оправдывает» — эти его антисоцреализмовские откровения в жизни не проявлялись.
У Шолохова радость. Из Москвы сообщили, что ГИХЛ вызвалось на следующий год переиздать «Поднятую целину» в сериях «Книгу социалистической деревне» и «Дешевая библиотека ОГИЗа». Редактором стал Юрий Лукин (с того времени у них сложилась дружба на всю жизнь).
В типографии книга пребывала всего 16 дней. Может быть, сказалось то, что тираж был мал — всего 50 тысяч. Истинно мал, ибо в стране к этому времени насчитывалось более 200 тысяч колхозов и около пяти тысяч совхозов. Странно — такой тираж не очень-то соответствовал той бравурно-восторженной оценке книги, которую она получила от правдиста Карла Радека.
Не стала «Поднятая целина» настольной книгой советского крестьянства и партактива в деревне. Шолохов мог узнать: брошюра Радека о Сталине издана тиражом 225 тысяч экземпляров.
Третье издание «Поднятой целины» выделялось не только впервые помещенной на обложке картинкой — трактор-фордзон в борозде и молодой тракторист с поднятой в приветствии рукой (соблазны для покупателя). В книге появилось обращение: «Издательство и автор обращаются ко всем читателям с просьбой о присылке отзывов на эту книгу. Если производится коллективное обсуждение — желательно получить протоколы, резолюции и т. д.».
И в самом деле пошли отзывы. Только — вот удивление — не было никакого единодушия.
Писатель догадывался, что роман заталкивают в прокрустово ложе политических пристрастий. В январе 1933 года высказался «Бюллетень ГИХЛ», который снабжает советами-рекомендациями библиотекарей, книготорговцев, учителей и преподавателей, партработников, агитаторов и пропагандистов, журналистов, то есть профессионалов чтения. Явно по лекалу Радека сконструирована бюллетенем инструкция, как читать роман: «Автор „Тихого Дона“ выступает с первым звеном новой эпопеи о героической борьбе за колхозы в станицах Северного Кавказа».
Шолохов стал убеждаться: не всем по нраву такая установка. Ему тоже. Но критики-то — из тех, у кого оттопырены бдительные уши, — иное выискивали. Они кинулись извлекать из романа на всеобщий обзор политкриминал. Первым выискал ошибки журнал «Знамя». Он откликнулся сразу на выход и «Поднятой целины», и очередной книги «Тихого Дона». Пальнул, как из двухстволки: «Объективизм… <Автор> как бы всматривается в борющиеся стороны, примеряет свое отношение к ним. Стали в непримиримой борьбе друг против друга две системы, два мира, а Шолохов как бы хочет взвесить на весах гуманизма — какая из них больше крови в борьбе пролила, на чьей стороне больше жертв, на чьей больше жестокости».
В 1934-м литературные конъюнктурщики стали стрелять чаще: «Объективно это — затушевывание контрреволюционной инициативы кулачества» (журнал «Молодая гвардия»); «Отсутствие глубокого анализа отмирания религии в сознании людей» (журнал «Антирелигиозник»).
Шолохов узнал, что его новый роман быстро заприметили на Западе. У рецензентов, независимых от ВКП(б) и Коминтерна, потом от ЦК КПСС и Союза писателей, — свои оценки, окрашенные антисоветчиной. Например, такие, какие позволил себе американский журнал «Тайм»: «„Поднятая целина“ открыто критична к советской власти и воспевает явную несовместимость с марксистской философией. В романе ярко и громко звучит шолоховский немарксистский тезис: „Человек является творением своей эпохи, и к нему следует относиться с величайшей заботой“». Было и такое: «Индивидуализм против партийной линии. Сверхъестественно для России».
На Западе нашлись и более проницательные читатели. Они увидели в романе не только политическую отвагу.
«Михаил Шолохов, как никто другой, достоин Нобелевской премии», — писала шведская газета «Ню дат» по выходе «Поднятой целины» на шведском языке в 1935 году.
«„Поднятая целина“ во всех отношениях — огромный шаг вперед по сравнению с „Тихим Доном“… Великое свидетельство о силе и богатстве его (Шолохова. — В. О.) реалистического дарования…» — утверждал французский классик Ромен Роллан.
И вдруг в СССР вспомнили об оценках Радека и, не упоминая этого «троцкистского имени», пошли исполнять команду: «Правое плечо вперед!» Пришлось критикам менять квачи на кадильницы. Это произошло примерно через два года после выхода «Поднятой целины». Власть и присные убедились: цели глумлением не добились — роман читают, а писатель не кинулся его переделывать, к тому же не кается в объективизме и других прегрешениях. И тогда на волне общественного энтузиазма в стране — какое раздолье официозным нахвальщикам — стали превращать роман в агитку. Вот что значат сноровистая агитация и напористая пропаганда в умелых руках партии. «Книга поднимает дух… Хочется больше и лучше в колхозе работать…» (из журнала «Новый мир» за 1935 год); «В руководстве колхозом подражаю шолоховскому Давыдову» (из журнала «Селькор» за 1936 год).
Правда, нашелся один критик, посмевший защищать роман и от тех, что усердно злобны, и от тех, что ретивы подслащивать, — В. Гоффеншефер. В 1936 году в своей книге «Михаил Шолохов» в главе о «Поднятой целине» с безбоязненной ехидцей высказался: «Социалистический реализм — это не образец новой выкройки из журнала мод на 1932 год». (Писал и такое: «Политическая острота романа могла породить желание, чтобы этот роман был признан слабым».)
Один в поле не воин. Не сразу приходила мысль, что «Поднятая целина» никакая не агитка. Эту мысль стали исповедовать истинно авторитетные писатели: Александр Твардовский утверждал, что «Поднятая целина» в литературе — подлинное открытие деревни, охваченной классовой борьбой. Илья Эренбург писал, что роман стал для него знаком подлинного взлета советского искусства.
Да только не остановить обрушивающуюся на читателей лавину других оценок — плакатных, примитивно-однозначных, грубо-вульгарных, политизированных. Они приучали читателей верить, что роман-де пришелся ко двору, ко времени.
Сталин по-прежнему молчал. Ни единого слова о «Поднятой целине» он не скажет в печати за всю свою долгую жизнь. Как по выходе романа не стал взнуздывать злобную критику, так затем не стал противиться безудержному захваливанию.
Дополнение. Спал пыл первых впечатлений от романа, а его всё обязывают воспринимать по политическому барометру.
1948 год. Школьный учебник литературы: «Читатель понимает, что герои романа одушевлены идеями, которые всегда будут требовать от них того, чтобы они шли в передовых рядах, которые всегда будут звать…»
1970 год. Учебник литературы жестче прежнего политизирует роман: «В центре произведения стоят люди двух резко противоположных друг другу лагерей — лагеря социализма и лагеря помещичье-буржуазной, кулацкой контрреволюции».
1982 год. Новый учебник литературы, словно учебник политэкономии, внушает: «Писатель не ограничился социально-экономическим обоснованием целесообразности коллективизации…»
В годы перестройки произошла и перестройка в оценках романа. В 1988-м одна критикесса объявила роману — без всяких фактов и аргументов! — приговор в газете «Книжное обозрение»: «Исключить „Поднятую целину“ из школьных программ. Во имя наших детей!»
Как Шолохов относился к оценкам своих произведений? Редко когда вступал в открытый спор с критиками. Возможно, считал, что в драке нет умолоту. Зато вел открытую полемику с теми, с кем почему-то в нашей стране и до сих пор не принято спорить. В 1960 году при вручении Ленинской премии за «Поднятую целину» сказал зло: «Постоянная связь с читателями… Но с некоторыми из них я нахожусь в отношениях не то что неприязненных, но в отношениях — как бы это одним словом охарактеризовать — в отношениях с холодком. Требования к писателю предъявляются часто непомерные. Так, например, один читатель после выхода книги упрекает меня в том, что в „Юрии Милославском“ автор сохранил героев, а Шолохов убил Нагульнова и Давыдова. „Что здесь общего с социалистическим реализмом?“ — спрашивает он. Но слушаться таких советов нельзя».