2

Добравшись до места, я убеждаюсь: там все как прежде и все переменилось.

Прошло чуть не полвека с того дня, когда я в последний раз сошел с поезда на этой маленькой деревянной платформе, однако ноги сами собой, как во сне, уверенно несут меня от станции вниз по склону, к главной улице, в разгар дня умеренно оживленной, затем налево к веренице разнокалиберных магазинчиков, а потом от большого уличного почтового ящика опять налево, на знакомый длинный проспект. Главная улица полна аляповатых примет современных транспортных новшеств, у магазинов безликие шаблонные названия и фасады; а походившие на прутики сливовые саженцы, которые, помнится, тогда натыкали вдоль тротуаров, превратились в осанистые, умудренные жизнью деревья. С проспекта я опять сворачиваю за угол, в Тупик…

Тут все как всегда. Та же спокойная, скучная, милая сердцу обыденная жизнь.

Я стою на углу, присматриваясь, прислушиваясь, принюхиваясь, и не пойму: возвращение сюда после стольких лет меня растревожило или оставило совершенно равнодушным?

Я медленно бреду к круговому развороту в конце Тупика. Те же четырнадцать домиков, как и раньше, с невозмутимым самодовольством нежатся под дремотным полуденным солнцем. Я медленно бреду назад к углу. Все в точности как прежде. Не понятно, почему это меня удивляет. Я ведь и не ждал особых перемен. И всё же, за пятьдесят-то лет…

Впрочем, когда проходит первое потрясение от знакомого с детства зрелища, я замечаю, что на самом деле все не совсем как прежде. Изменения кругом огромные. Дома стали уныло опрятными, в их архитектурной разностилице появилось некоторое единообразие в виде новых крылечек, фонарей и новомодных декоративных деревянных балок. А ведь на моей памяти каждый из них был на особинку и, так же как его обитатели, ничуть не походил на соседей. За изгородью из роз, жимолости, лип или будлеи каждый дом скрывал в себе какую-то тайну. Нынче же почти вся эта пышная растительность исчезла, а на ее месте возникли бетонированные площадки с автомобилями. Вереницы машин молча выстроились и вдоль тротуаров. Четырнадцать самостоятельных мини-государств слились, образовав нечто вроде благоустроенной городской автостоянки. Все тайны уже раскрыты. В воздухе повсеместно веет лишь тонким ароматом быстрорастущих вечнозеленых растений. Но, хотя стоит жаркий день позднего июня, того дикого, малоприличного запаха, что заманил меня сюда, нет и в помине.

Я поднимаю глаза к небу; из века в век, из поколения в поколение оно единственное не меняется ни в сельских, ни в городских пейзажах. Однако и небо переменилось. Когда-то война писала по нему свои неразборчивые каракули в виде дымного шлейфа героических истребителей. По ночам его щупали пальцы прожекторов, огромными цветными куполами опускались с него осветительные ракеты. А теперь даже небо стало кротким и безмятежным.

Я в замешательстве топчусь на углу. Неужто я пустился в это долгое путешествие только для того, чтобы пройтись по улице взад-вперед, вдыхая запах кипарисовых изгородей? Но что дальше делать и каких еще ощущений ожидать, я не знаю. Моя программа исчерпана.

И тут окружающая меня атмосфера заметно меняется; прошлое словно бы мистически материализуется прямо из воздуха.

Через мгновение до меня доходит, в чем причина волшебства: это звук, шум приближающегося поезда, поначалу приглушенный и далекий, но потом, когда электричка миновала выемку на возвышенности в конце Тупика, шум беспрепятственно нарастает; точно так же тарахтела электричка, на которой я приехал двадцать минут назад. Невидимый состав идет по насыпи позади домов на левой стороне улицы и, прогромыхав по мосту, замедляет ход перед станцией.

Под эти знакомые, заведенным порядком сменяющие друг друга звуки Тупик преображается у меня на глазах. Дом на левом углу, у ограды которого я стою, становится домом Шелдонов, а тот, что напротив, – домом Хардиментов. Теперь доносятся и другие звуки. Бесконечное клацанье садовых ножниц за высокой буковой изгородью (ныне уже не существующей) – это работает мистер Шелдон. Бесконечные гаммы – это в сумрачной глубине дома, отгороженного от улицы вереницей лип с аккуратно переплетенными ветвями (липы на месте), упражняются бледные дети Хардиментов. Если я поверну голову, то чуть подальше наверняка увижу двойняшек Джист: сестры играют в какие-то замысловатые «классики», одинаковые косички одинаково подпрыгивают… А на подъездной дорожке, ведущей к дому Эйвери, высится груда деталей от трехколесного велосипеда, который собирают перепачканные машинным маслом Чарли и Дейв…

Но я, естественно, не могу оторвать глаз от дома номер два, что рядом с домом Хардиментов. Удивительное дело, даже он теперь выглядит так же, как все прочие, хотя у него с домом номер три одна стена смежная – другого такого в Тупике нет. Оказывается, за эти годы дом обзавелся собственным названием: «Вентуорт». Когда в нем жил я, дом обладал лишь номером, да и того, в сущности, не было, потому что табличка на столбе у калитки была замазана креозотом. И все-таки, несмотря на новое пышное название, на слой свежей белой штукатурки и строгий порядок в палисаднике, на ровную безликую лужайку, расчерченную мощеными дорожками, от него, как и раньше, исходит еле ощутимая неловкость. Под белой гладкой штукатуркой я почти вижу прежнюю – серую, растрескавшуюся, в потеках. Сквозь тяжелые каменные плиты пробиваются призраки маленькой плешивой лужайки и разномастных кустов неизвестного происхождения, за которыми отец не ухаживал никогда. Это постыдное зрелище усугублялось еще и вынужденным соседством с домом номер три, который вид имел еще хуже нашего: в саду у Стибринов высилась гора старой, никому не нужной, покоробившейся под дождями мебели и деревянных и металлических обрезков, которые мистер Стибрин тайком таскал с работы, – во всяком случае, таково было всеобщее мнение. Возможно, из-за его фамилии, озаряет меня догадка. Во всяком случае, обитатели Тупика смотрели на Стибринов с пренебрежением, даже с большим, чем на нас, а из-за проклятой неразделимости домов мы тоже падали в глазах местного общества вместе с семейством Стибрин.

Вот что я вижу, глядя на все это сейчас. Интересно, а он, в его возрасте, так же это видит? Я имею в виду неуклюжего мальчика, который живет в запущенном доме между Хардиментами и Стибринами. Я говорю о Стивене Уитли, лопоухом парнишке, у которого куцая форменная рубашка из серой фланели вечно болтается над слишком длинными форменными шортами из той же серой фланели. Вот он выходит из покоробленной двери своего дома, запихивая в рот остатки полдника. Все на нем серое, только разных оттенков, – даже полосатый прорезиненный пояс с пряжкой в виде металлической змеи, изогнувшейся латинской буквой S. И полоски на поясе светло– и темно-серые, как на ленте допотопной шляпы-канотье. Парнишка с ног до головы одноцветный, одноцветный потому, что таким я представляю его по черно-белым фотографиям, которые хранятся у меня дома; когда я показываю их внукам и говорю, что это я, они недоверчиво хихикают. Мне понятно их недоверие. Если бы не эти снимки, я понятия не имел бы, как выглядит Стивен Уитли; если бы не написанное на обороте карточек имя, мне бы и в голову не пришло, что он имеет ко мне какое-то отношение.

Однако даже сейчас я кончиками пальцев ощущаю восхитительную шершавость чешуйчатой змеи на пряжке.

Стивен Уитли… Или просто Стивен… В школьном табеле – С. Д. Уитли, в классе или на спортплощадке – просто Уитли. Странно. Я гляжу на него, и мне кажется, ни одно из этих имен ему не подходит. Прежде чем захлопнуть за собой дверь, он поворачивается и в ответ на очередную высокомерную насмешку несносного старшего брата выкрикивает с набитым ртом какое-то жалкое ругательство. На одной из замызганных теннисных тапок развязался шнурок, один из серых гольфов гармошкой сполз вниз; даже сейчас – не менее отчетливо, чем ребристость змеиных чешуек, – я ощущаю под кончиками пальцев безнадежно ослабшую резинку, на которой держится гольф.

Понимает ли Стивен, в его возрасте, какое положение занимает в Тупике? Прекрасно понимает, даже если сам этого и не совсем сознает. Мозжечком чувствует: что-то у него и его родных не как надо, чем-то он отличается от девочек Джист с их смешными косичками, от перепачканных машинным маслом братьев Эйвери, и так оно будет всегда.

Ему незачем открывать калитку, она уже открыта и болтается, как пьяная, на нижней петле, поскольку верхняя проржавела насквозь. Я знаю, куда он идет. Не через дорогу к Норману Стотту; сам Норман, может, и ничего, но его младший братишка Эдди странный какой-то: вечно путается под ногами, лыбится, пуская слюни, и все норовит тебя потрогать. Не к мальчикам Эйвери, не к двойняшкам Джист. И уж конечно не к Барбаре Беррилл, хитрющей и коварной, как большинство девчонок; вдобавок старший брат Стивена Джефф повадился, насандалив какой-то дрянью волосы, гулять с Дидре, старшей сестрой Барбары. Попыхивая сигаретами, они слоняются в сумерки по улицам, и теперь Барбара совсем опротивела Стивену. Отец Дидре и Барбары ушел на фронт, и девчонки, по общему мнению, совсем отбились от рук.

А Стивен, как я и предполагал, уже переходит улицу. Он поглощен своими мыслями и даже не поворачивает головы, чтобы посмотреть, нет ли на дороге машин; впрочем, какие уж машины в разгар войны, разве только проедет случайный велосипедист да неторопливо процокает копытами лошадь, тянущая тележку с молоком или хлебом. Погруженный в неясные мечты, полуоткрыв рот, Стивен медленно бредет через улицу. Какие чувства я испытываю, глядя на него? Больше всего, пожалуй, меня подмывает взять его за плечи, тряхнуть хорошенько и сказать: «Очнись, экий ты… недотепа». Не у одного меня, помнится, возникало такое желание.

Я иду за ним мимо «Тревинника», таинственного дома, где шторы всегда задернуты, а сад за холодным частоколом из темных северных елей пребывает в полном запустении. Однако, в отличие от дома Стибринов или нашего, ничего неподобающего в «Тревиннике» нет; его угрюмая замкнутость даже обладает зловещей притягательностью. Никто не знает имен его обитателей, неизвестно, сколько их там. Лица у них смуглые, одежда черная. Приходят и уходят они в ночной непроглядной тьме, а при свете дня никогда не раздвигают маскировочных штор.

Стивен тем временем направляется к соседнему дому номер девять. Это «Чоллертон». Там живут Хейуарды. Он открывает белую калитку на отлично смазанных петлях и старательно закрывает ее за собой. Идет по ровной, аккуратно выложенной красным кирпичом дорожке, огибающей клумбы с розами, и берется за кованое кольцо, висящее на тяжелой дубовой двери. Дважды почтительно стучит. Плотная дубовая древесина приглушает и эти негромкие звуки.

Стоя за калиткой, я исподволь осматриваю дом. Он изменился меньше других. Тускло-красный кирпич не искрошился даже на углах; деревянные оконные рамы, щипцы на крыше и двери гаража так же безупречно белоснежны, как и прежде, когда их красил сам мистер Хейуард. В белом комбинезоне без единого пятнышка – в точности как плоды его труда, – он работал сутра до вечера, и все насвистывал, насвистывал… Красная кирпичная дорожка по-прежнему вьется среди розовых клумб с такими же геометрически четкими кромками, как и раньше. Входная дубовая дверь по-прежнему не окрашена, в ней поблескивает все то же крошечное ромбовидное окошко, забранное рифленым стеклом. На скромной, видавшей виды медной дощечке – прежнее название: «Чоллертон». Здесь, во всяком случае, прошлое сохранилось идеально.

Стивен ждет у двери. Теперь – увы, слишком поздно – он вспоминает про свой внешний вид. Подтягивает спустившийся гольф, наклоняется, чтобы завязать шнурок. Но дверь уже на фут-другой приоткрылась, из темной глубины дома появляется мальчик, ровесник Стивена. На нем тоже серая фланелевая рубашка и серые фланелевые шорты. Однако рубашка у него отнюдь не куцая, а шорты ему в самый раз. Аккуратно натянутые серые гольфы ровно на дюйм не доходят до колен, коричневые кожаные сандалии аккуратно застегнуты.

Он поворачивает голову. Я знаю почему. Он слышит голос матери, она спрашивает, кто пришел. «Это Стивен», – отвечает мальчик. «Тогда либо пригласи его в дом, либо ступайте играть во двор, – говорит она, – только не стойте на пороге, ни там ни сям».

Кит распахивает дверь. Стивен торопливо шаркает подошвами по металлическим прутьям скребка для ног, потом по коврику в прихожей, и гольф на ослабшей резинке снова сползает вниз. Дверь закрывается.

Тут и началась вся эта история. В доме у Хейуардов. В день, когда мой лучший друг Кит впервые произнес четыре немудрящих слова, которые полностью переменили наш привычный мир.


Интересно, что там, за этой дверью, сейчас? Прежде с порога в глаза бросалась массивная дубовая полированная вешалка с зеркалом, разнообразными одежными щетками, рожками для обуви, крючками для застегивания пуговиц и стойкой для тростей и зонтов. А уже за порогом открывалась обшитая темным дубом прихожая, на стенах которой висели две акварели с видами долины Троссакс[1], кисти члена Королевской академии художеств Алфреда Холлингса, и две фарфоровые тарелки, изрисованные синими пагодами и узенькими синими – мостиками, по которым идут маленькие синие фигурки в шляпах из рисовой соломы. Между дверьми в гостиную и столовую высились большие напольные часы, бившие каждые пятнадцать минут то одновременно, то вразнобой с часами в других комнатах, и четырежды в час дом наполнялся волшебной, всякий раз новой музыкой.

А центром этого мира был мой друг Кит. Картина уже не представляется мне однотонной, скорее всего, потому, что я вижу цвета наших поясов. На черном пояске Кита, тоже с пряжкой в виде змеи, изогнувшейся латинской буквой S, – две желтые полосы, на моем – две зеленые. Это своего рода социальный цветовой код, очень удобный. Желтый с черным – цвета хорошей местной приготовительной школы, все ее ученики будут сдавать и обязательно сдадут единый вступительный экзамен в частную школу; у каждого там своя собственная крикетная бита, собственные бутсы и щитки и даже собственная длинная сумка специально для этого снаряжения. А зеленый с черным – это цвета другой, захудалой школы, где половину составляют долговязые олухи, вроде моего брата Джеффа, уже провалившиеся на едином экзамене; в крикет там играют измочаленными школьными битами, причем некоторые ученики выходят на площадку в коричневых спортивных тапках и серых школьных шортах.

Уже в ту пору я остро сознавал, что мне немыслимо повезло: я дружу с Китом. Теперь же, в зрелом возрасте, вспоминая былое, я тем более дивлюсь этой дружбе. Не только пояс, но все, окружавшее Кита, было желто-черным; а все, окружавшее меня, было явно зелено-черным. В нашей с ним армии числилось всего двое военнослужащих; Кит, разумеется, представлял собой офицерский корпус, а я – рядовой и сержантский состав, чем был чрезвычайно доволен.

У нас возникало множество затей и планов, и во всех наших нередко рискованных предприятиях Кит был ведущим, а я ведомым. Теперь-то я понимаю, что в моей жизни он оказался всего лишь первым в целой череде властных людей, чьим верным последователем я становился. Основу непререкаемого авторитета Кита составляло его умственное превосходство и богатое воображение. Не я, а Кит придумал подвесить между нашими домами канат и с его помощью перебрасывать туда-сюда записки, наподобие того, как выдаются чеки и сдача в местных бакалейных лавках. Позже он изобрел потрясающую подземную железную дорогу на пневматической тяге. Идею он позаимствовал во время походов в ближний универмаг, куда мы могли шастать беспрепятственно сколько душе угодно, так как никто не обращал на нас внимания; там мы и приметили, как работает ихний кассовый аппарат. Во всяком случае, именно Кит подал идею канатной дороги и пневматических труб, по которым мы и наши послания могли бы перемещаться, когда мы осуществим свои замыслы.

Кит же выяснил, что в «Тревиннике» – таинственном доме по соседству с его собственным, где светомаскировочные шторы не раздвигаются никогда, – обитают ливреи, злокозненная организация, наверняка замешанная во всех мыслимых заговорах и жульнических операциях. Именно Кит воскресным вечером обнаружил в железнодорожной насыпи позади домов тайный ход, которым пользовались ливреи. Или через одну-две минуты обнаружил бы непременно, если бы отец не приказал ему явиться вовремя домой, чтобы к завтрашнему дню вычистить свои белые крикетные туфли – утром ведь в школу.

Итак, Кит и Стивен стоят в прихожей; вокруг темнеют дубовые панели, поблескивает начищенное серебро, нежно перезваниваются часы. Мальчики решают, чем сегодня заняться. Вернее, Стивен ждет решения Кита. Возможно, отец уже дал Киту какое-то хозяйственное поручение, и Стивену разрешат помочь другу. Отладить, к примеру, велосипед или подмести в мастерской пол вокруг отцовского верстака. За велосипедом приходится особенно много ухаживать, потому что Кит ежедневно ездит на нем в школу, это новейшая спортивная модель, механизм нужно смазывать специальным маслом, а потом специальными средствами полировать зеленую раму и начищать до ослепительного блеска все хромированные детали – руль, ободы колес и зведочки трехступенчатой передачи. Совершенно ясно, что до школы следует добираться только на велосипеде, а не как Стивен, который ежедневно ездит туда на автобусе, дожидаясь его на растрескавшейся бетонированной остановке. Для велосипеда зеленый цвет очень подходит, зато для пояса и автобуса не годится совершенно.

Возможно, они пойдут наверх и уединятся в детской. В ней, как и во всех прочих комнатах, царит безупречный порядок. В отличие от Стивена и других соседских детей, у Кита нет бестолковых братьев или сестер, которые только путаются под ногами и устраивают кавардак. Все игрушки тут принадлежат только Киту, они аккуратно разложены по ящикам и шкафам, часто в тех же коробках, в которых прибыли из магазина. От работающих как часы заводных гоночных машин и быстроходных катеров чудесно пахнет машинным маслом высшей пробы. Здесь есть аккуратно собранные из конструкторов замысловатые технические сооружения с храповиками и многозвенными зубчатыми и червячными передачами; есть маленькие, но абсолютно точные копии самолетов «Спитфайер» и «Харрикейн», собранные из игрушечных авиаконструкторов, с целлулоидными кабинками пилотов и шасси, которое убирается в фюзеляж, окрашенный восхитительной сизовато-бурой краской. В отдельных ящиках лежат игрушки на батарейках: фонарики, которые светят тремя разными цветами, маленькие оптические инструменты, передающие свет с помощью линз и призм; все в идеальном рабочем состоянии. Есть целая полка книг специально для мальчиков: про жизнь на необитаемых островах, про миссионеров, которых доставляют в дебри на бипланах, и про случайно обнаруженные тайные ходы. На другой полке стоят книги про то, как из пустых сигарных коробок построить супергетеродинный радиоприемник, а яйцо превратить в шелковый носовой платок.

Если погода хорошая, а отец Кита еще не стриг траву на лужайке, мальчики могут поиграть в саду. Там они строят длиннейшую железную дорогу; начинается она в низине, у цветочных клумб, что разбиты позади мастерской, и оттуда поднимается к высокогорным перевалам на крыше бомбоубежища; состав пойдет по изящным мостам, висящим над ущельями, такими глубокими, что захватывает дух, потом через полную опасностей территорию, где хозяйничают банды разбойников (это огород), вниз, к важному промышленному центру и, наконец, в железнодорожный тупик позади огуречного парника. Или будут строить такую дорогу, как только Кит получит от отца разрешение прокладывать пути там, где нужно Киту.

А то, может, прогуляются к площадке для игры в гольф – там, в зарослях можжевельника, Кит заметил странного дикого зверька, что-то вроде говорящей обезьянки; или к небольшой ферме в «Раю», где Кит однажды видел сбитый немецкий самолет с мертвым летчиком в кабине. По дороге друзья прикидывают, как построить пилотируемый планер, который можно будет запускать с крыши дома, или как собрать настоящий автомобиль с настоящим рулем. И планер, и машину Кит, разумеется, уже спроектировал; но в создании машины Стивен тоже принимает самое непосредственное участие, поскольку приводить ее в движение должны десятки старых заводных моторчиков, снятых конечно же не с заповедных игрушек Кита, а с раскуроченных останков, грудами сваленных в шкафчике у Стивена.

Много чего им надо построить, множество тайн раскрыть. Есть, правда, еще один вариант времяпрепровождения, но настолько бредовый, что он даже никогда не обсуждается: пойти играть домой к Стивену. Какой в этом смысл? Ведь там по унылому, заросшему сорняками, словно саванна, огороду не проложена великая межконтинентальная железная дорога, и Стивену сроду не приходило в голову привести кого-нибудь, тем более Кита, в комнату, где они с Джеффом не только играют, но еще и спят, и уроки делают. Уже оттого, что в их детской стоят две кровати, звать туда никого не хочется. У Кита спальня и детская – две отдельные комнаты. А уж что творится на кровати Стивена и вокруг – вспомнить страшно. Сплошная мешанина из бечевок, пластилина, электрического шнура, непарных носков и пыли, там же валяются старые картонные коробки с рассыпающимися в прах бабочками и разбитыми птичьими яйцами – реликты прежних, давно заброшенных затей. Я пытаюсь представить себе невероятное событие: Кит спрашивает мать, можно ли ему пойти поиграть к Стивену… И меня разбирает смех. Воображаю: в гостиной, откинувшись на спинку дивана, сидит мать Кита; услышав вопрос сына, она отрывается от библиотечной книги, и безупречные дуги ее выщипанных бровей взлетают вверх на целый дюйм. Что она сейчас скажет?

Вообще-то я точно знаю, что она скажет: «Помоему, об этом лучше спросить папу». А что сказал бы папа, если бы Кит, набравшись храбрости, попытался обосновать свою нелепую просьбу? Может, на этот раз, изумленный столь дерзким предложением, он даже обернулся бы и взглянул на Стивена? Нет, конечно же нет. И отвечать на вопрос он бы тоже не стал. Процедил бы что-нибудь вроде: «А ты, дружище, уже смазал крикетную биту?» И все. Потом они пошли бы вместе на кухню, попросили у миссис Элмзли газету и, расстелив ее на полу, принялись бы смазывать биту.

Теперь, вспоминая прошлое, я удивляюсь тому, что родители Кита вообще позволяли сыну строить подземные тоннели и канатные дороги к дому Стивена, искать с новоявленным другом птичьи гнезда и охотиться на обезьян, разрешали приглашать его играть целехонькими и ухоженными игрушками сына и вместе с Китом чистить его великолепный спортивный велосипед. Вполне возможно, его отец просто-напросто не заметил существования Стивена, зато мать заметила точно. Правда, напрямую она с ним не разговаривала, но иногда обращалась сразу к обоим со словами «вы, мальчики» или «друзья мои».

– Не налить ли вам, мальчики, по стакану молока? – глядя на Кита, порой спрашивала она около полудня.

Или же командовала:

– Ну-ка, друзья мои, заканчивайте и собирайте игрушки.

Время от времени она поручала Киту обратиться к Стивену от ее имени:

– Солнышко, не пора ли Стивену делать уроки?.. Кит, золотко, может, ты пригласишь Стивена попить с нами чаю?

Говорила она негромко, едва заметно шевеля губами, с улыбкой бесстрастного удивления от того, что происходит в окружающем ее мире. Большую часть дня проводила на диване или у себя в спальне и всегда выглядела отдохнувшей и свежей. Свежая, спокойная и невозмутимая, она появлялась в дверях детской и объявляла, что идет к тете Ди или за покупками.

– Надеюсь, друзья мои, вы без меня тут ничего не натворите. Вам ведь есть чем заняться.

Если она шла не в магазин и не к тете Ди, то наверняка на почту.

Иногда Стивену казалось, что она отправляет письма по нескольку раз в день.

В отличие от нее, отец Кита целыми днями работал. Но не в какой-то никому не ведомой конторе – как отец Стивена и все другие отцы, кроме тех, что были на фронте, – а в саду, в огороде и в доме. Он без конца что-то вскапывал, удобрял, подстригал и подрезал, вечно что-то грунтовал и красил, прокладывал или менял проводку, доводя и без того безукоризненно сделанное до полного совершенства. Даже куры вели на задах огорода безупречно элегантный образ жизни. Они кичливо расхаживали по своим просторным угодьям, отделенным от прочего мира вертикальным забором из блестящей проволочной сетки; время от времени они удалялись в курятник, где привычные запахи корма и помета благопристойно мешались с запахами свежего креозота, шедшего снаружи, и свежей побелки внутри; там они и несли чистенькие коричневые яйца.

Но центром деятельности мистера Хейуарда был гараж. Двойная дверь спереди не открывалась никогда, но сбоку – точно напротив кухни, стоило только пройти через двор, – имелась небольшая дверка. Время от времени Кит открывал ее, чтобы попросить у отца разрешения походить по лужайке или проложить рельсы по садовым дорожкам, и Стивен успевал из-за спины друга одним глазком увидеть чудеса, скрытые в этом недоступном для посторонних царстве. Как правило, отец Кита стоял у верстака и сосредоточенно трудился над зажатым в большие тиски куском дерева или металла. Шлифовал, пилил или строгал; вострил на точильном круге свои многочисленные разнокалиберные стамески; искал в сотне аккуратных открытых и закрытых ящиков над верстаком и возле него наждачную бумагу определенной зернистости или шуруп нужного размера. В воздухе висел специфический запах. Чем же пахло? Опилками, конечно, и машинным маслом. Возможно, подметенным бетонным полом. И автомобилем.

Автомобиль был еще одним образцом совершенства. Маленькая семейная машина с закрытым кузовом и множеством хромированных деталей, поблескивавших в сумраке гаража. На кузове ни пятнышка, двигатель в отличном состоянии и полной готовности к окончанию войны, когда в продаже снова появится бензин. Иногда виднелись одни только ноги Китова отца. Освещенные фонарем, они торчали из-под машины, а он тем временем методично вел осмотр всех узлов и агрегатов и менял масло. У машины не хватало только колес. Она недвижимо стояла на четырех тщательно обструганных деревянных чурках – для того, объяснял Кит, чтобы ее не могли реквизировать немцы, если оккупируют Англию. Колеса были аккуратно подвешены на стене; рядом висели теннисные ракетки в деревянных прессах, корзина для пикников, спущенные надувные матрацы, резиновые круги и прочие принадлежности позабытого праздного существования, прерванного, как и многое другое, на время Войны. С Войной приходилось считаться всем, она затрагивала жизнь каждого.

Как-то раз, набравшись храбрости, Стивен потихоньку поинтересовался у Кита, что будет, если немцы, известные своим злокозненным хитроумием, снимут колеса со стены и поставят на машину. Так ведь колесные гайки убраны в потайной ящичек у отцовской кровати, объяснил ему Кит, причем вместе с револьвером; это оружие отец получил еще в те времена, когда офицером участвовал в Мировой войне; и если враги все же вторгнутся в Англию, то в спальне мистера Хейуарда их ждет пренеприятный сюрприз.

Тем временем отец Кита работал не покладая рук и при этом непрерывно свистел. Красиво и легко, словно певчая птица, выводил невероятно сложную, изощренную мелодию, которая вилась без передышки, как и его работа. У него редко находилось время для разговора. А если он и улучал минутку, то говорил быстро, сухо, нетерпеливо.

– Дверь… Краска… свежая, – отрывисто предупреждал он мать Кита.

В хорошем расположении духа он называл сына «дружище». Иногда говорил «приятель», и тогда в его голосе звучали повелительные нотки:

– Велосипед в сарай, приятель!

Изредка его губы растягивались, обнажая зубы – надо понимать, в улыбке, – и тогда он называл Кита «голубчик».

– Если этот твой самолетик коснется теплицы, – улыбаясь, говорил он, – я тебе, голубчик, всыплю.

Судя по всему, Кит в этом не сомневался. Стивен тоже. В прихожей, в стойке для зонтов и палок торчало наготове немало тростей. К Стивену отец Кита не обращался никогда, он ни разу толком не взглянул на него. Даже если угроза теплице исходила от Стивена, «голубчиком» именовался только Кит, и Кита же ждала выволочка, потому что Стивена попросту не существовало на свете. Стивен, впрочем, тоже никогда не разговаривал с отцом Кита и ни разу не взглянул ему прямо в лицо, даже если тот в эту минуту и не улыбался; скорее всего, Стивен просто трусил; а с другой стороны, если тебя не существует, то разве ты можешь на кого-то смотреть?

Но отец Кита внушал почтение и по ряду других причин. В Мировую войну его наградили медалью – по рассказам Кита, за то, что он убил пять немцев. Заколол их штыком. Спросить у друга, как именно его отец сумел примкнуть штык к уже описанному револьверу, у Стивена не хватало духу. Штык, однако, вовсе не был выдумкой: по субботам, угрожающе подпрыгивая, он болтался на обтянутом защитными брюками заду Китова отца, когда тот в форме бойца местной обороны уходил из дому. На самом деле, объяснял Кит, отец идет вовсе даже не в отряд местной обороны, а на особое секретное задание контрразведки.

Хейуарды были людьми во всех отношениях безупречными. И при этом терпели общество Стивена! По всей вероятности, из всего Тупика только ему одному посчастливилось ступить за порог их дома или хотя бы в сад. Я напрягаю воображение: вот Норман Стотт неуклюже топает по комнате Кита… или Барбару Беррилл приглашают пить чай… Но нет, моей фантазии это не под силу. Не могу себе представить, чтобы даже такие приличные, уравновешенные дети, как сестренки Джйст или бледные музыканты из дома номер один, благопристойно играли в пятнашки среди розовых кустов Хейуардов. Собственно говоря, никого из взрослых я там тоже не представляю. Все же мысленно рисую картину: вот я стою за спиной у Кита, который легонько стучит в дверь гостиной…

– Войдите, – почти не повышая голоса, откликается его мать.

Кит открывает дверь; в гостиной вместе с его матерью благовоспитанно пьет чай – кто? Уж конечно не миссис Стотт или миссис Шелдон. И не моя мать (вот это был бы номер!). И не миссис Стибрин…

Никто. Даже не миссис Хардимент или миссис Макафи.

Впрочем, столь же немыслимо представить себе мать Кита в любом другом доме нашего Тупика.

Кроме дома тети Ди.


Тетя Ди была еще одним удивительным украшением семейства Хейуард.

Она жила через три дома, на той же стороне улицы, почти напротив семьи Стивена, в двухэтажном особнячке с обшитым шоколадно-коричневыми досками верхом и цветущими миндальными деревьями в палисаднике. Моя мама и соседи звали ее исключительно миссис Трейси. Мать Кита была высокая; тетя Ди – низенькая. Мать Кита двигалась неторопливо, с безмятежной улыбкой; тетя Ди вечно куда-то спешила и улыбалась отнюдь не безмятежно, демонстрируя белые зубки и неуемную веселость. Мать Кита то и дело ходила за покупками для тети Ди и для своей семьи, потому что тетя Ди не могла ни на минуту оставить малышку Милли без присмотра; в другое время мать Кита частенько забегала к ним посидеть с Милли и отпустить тетю Ди из дому.

Порой мать Кита отправляла вместо себя сына – отнести тете Ди два-три свеженьких яичка из образцового курятника на задах огорода или завернутый в газету большой пучок только что срезанной ранней зелени, – и тогда Стивен увязывался за другом. Сияя беспечной улыбкой, тетя Ди открывала дверь и обращалась не только к Киту, но явно и откровенно к нам обоим, словно я для нее был существом не менее реальным, чем племянник:

– Здравствуй, Кит! Да ты никак подстригся! Очень красиво! Здравствуй, Стивен! Твоя мама говорила, что у вас с Джеффом был жуткий насморк. Уже выздоровели?.. Я очень рада! Сядьте, поиграйте минутку с Милли, а я пойду погляжу, не найдется ли вам по кусочку кекса.

И мы с Китом в полном замешательстве сидели среди разбросанных по гостиной детских игрушек, неодобрительно поглядывая на Милли, которая тащила нам кукол, книжки с картинками и, улыбаясь ясной доверчивой улыбкой – в точности как мать, – пыталась вскарабкаться кому-нибудь из нас на колени. Беспорядок здесь царил чуть ли не больший, чем в жилище Стивена. Расположенный позади дома сад, в который вели стеклянные двустворчатые двери, был запущен еще хуже нашего. На давным-давно не стриженной лужайке трава вымахала такая, что в ней почти скрылись крокетные ворота, ржавевшие там уже несколько лет. В доме тети Ди на лице у Кита неизменно появлялась отцовская гримаса порицания: веки приспущены, губы собраны в трубочку, будто он вот-вот засвистит. Впрочем, мне было ясно, что эта мина возникает у него вовсе не в результате размышлений о том, в какой мере тетя Ди является образцовой тетушкой. Тетушкам ведь положено быть гостеприимными, веселыми и неряшливыми. У них непременно должны быть маленькие дети, которые улыбаются и карабкаются вам на колени. А что до неодобрения, написанного у Кита на лице, то воспитанному племяннику именно с таким выражением и положено пребывать в теткином доме, лишний раз подтверждая незыблемую благопристойность собственной семьи.

К тому же у тети Ди была уважительная причина для беспорядка. И саму тетю, и даже кавардак в ее доме окружало своего рода божественное сияние – как у святого на иконе: их осеняла слава дяди Питера.

На каминной полке стояло фото в серебряной рамочке: дядя Питер улыбается такой же бесшабашной открытой улыбкой, как тетя Ди, фуражка офицера Королевских военно-воздушных сил лихо заломлена, под стать бесшабашной улыбке. У сестер Беррилл отец тоже ушел на войну, у супругов Макафи сын служил где-то на Дальнем Востоке. Но ни у кого не было родственника, который мог бы сравниться с дядей Питером. Он водил бомбардировщик, летал в Германию с особыми заданиями, настолько опасными и секретными, что Кит говорил о них только намеками. Вокруг фотографии стояли кубки, которые дядя Питер завоевал в разных видах спорта. На полках выстроились томики приключенческих романов, которые он хранил с детских лет, и Киту иногда разрешали взять книжку-другую. Даже само отсутствие дяди Питера оборачивалось присутствием, пусть и совсем иного свойства. О нем говорила маленькая серебряная брошка, которую тетя Кита постоянно носила на груди: три знаменитые буквы на синей эмали, под ними распростерты прославленные «крылышки», а над ними – всем известная корона. В мужественной веселости тети Ди ощущалось веселое мужество дяди Питера, а в неухоженном доме и запущенном саде – его беспечное пренебрежение опасностью.

К тете Ди заходила только мать Кита, его отец там не появлялся никогда. И тетя Ди никогда не забегала в дом Кита. Всего раз в жизни я увидел прогулочную коляску Милли у входной двери Хейуардов, но это было гораздо позже, и я сразу понял, что случилось что-то скверное.

В ту пору этот перекос в отношениях двух семей вовсе не казался мне странным. Образ жизни Хейуардов и уклад Святого семейства равно не подлежали ни обсуждению, ни рациональному анализу. Не исключено, что тетя Ди, даже при том, что у нее был дядя Питер, все-таки не вполне соответствовала высоким требованиям Бога Отца.

В доме Кита всегда привечали одного-единственного гостя: лопоухого Стивена с вечно полуоткрытым ртом и в нечищеных теннисных тапках.


Неужели Стивен не любил своей собственной семьи? Неужели мальчиком он не смог оценить те качества, которые обнаружил у ближайших родственников гораздо позже, и по мере взросления это обстоятельство оказывало на него все более глубокое воздействие?

Навряд ли он вообще задумывался о том, любит он родителей и брата или нет. Они – его семья, вот и весь сказ, о чем тут еще разговаривать? Полагаю, он все же ценил кое-какие их качества, но подсознательно чувствовал, что потрясающая разница между местом, которое занимает в мире Кит, и тем, что отведено ему, Стивену, целиком обусловлена заведомой ущербностью его собственного положения. Киту невероятно повезло: судьба, без всяких усилий с его стороны, не обременила его наличием брата. Но разве такая удачливость восхищала бы Стивена, если бы ему самому не приходилось постоянно терпеть присутствие Джеффа и без конца выслушивать его свежеизобретенные богохульства («клянусь Боженькой на небеси», «да Иисус бы прослезился») и чертыханья (братец все подряд обзывал дьявольской нудятиной)? Разве бросились бы ему в глаза изящество и безмятежность матери Кита, если бы его собственная мать не ходила с утра до вечера в линялом фартуке, то и дело беспокойно вздыхая; всякому было ясно, чем занята у нее голова: отчего опять бранится Джефф, куда запропал Стивен и как покончить с кавардаком в их вечно не убранной комнате? И даже дядя Питер – разве казался бы он таким уж образцовым дядей, если бы самому Стивену не приходилось довольствоваться стайкой заурядных теток в цветастых платьях?

Отцы мальчиков являли собой особенно яркий контраст. Папу Стивена домочадцы почти не видели. Целыми днями, а иногда и вечерами он пропадал в конторе, занимавшейся надзором за качеством строительных материалов, – работа, видимо, до того скучная, что и рассказать о ней было нечего.

Однажды отец на год уехал по делам на север, и про его командировку никто ни разу даже не обмолвился, да и само его отсутствие не бросалось в глаза. Бывая дома, он никогда не насвистывал, нагоняя на окружающих страх, не называл Стивена «голубчиком» и не грозил ему всыпать. Он вообще говорил очень мало и частенько напоминал кроткого пушистого зверька. Разложив на обеденном столе бумаги и папки, он часами разглядывал их сквозь съехавшие на кончик носа очки или же, рухнув в одно из обшарпанных кресел в гостиной, сквозь дрему слушал по радио какие-то нудные концерты, от которых прочих членов семьи просто мутило. При этом он обычно ослаблял галстук, и тогда из распахнутого ворота рубашки выбивались клочья спутанных темных волос. Затем голова его падала на грудь, являя миру многочисленные пучки таких же спутанных волос, неравномерно разбросанные по бесплодной поверхности его темени. Даже на тыльной стороне его рук росли жесткие темные волоски, и на голени между манжетами брюк и спустившимися носками тоже. Внешность у отца была такая же незавидная, как и у Стивена.

Если же папа не спал, то время от времени вежливо интересовался у Стивена и Джеффа, чем они тут без него занимались. Говорил медленно и четко, будто опасался, что сыновья его не поймут. А когда они, в конце концов, выводили его из себя, следовало самое страшное наказание, какое только мог придумать отец: он размахивался, чтобы разом влепить по затылку обоим сыновьям, но они без труда уворачивались. Обыкновенно гнев его бывал вызван кавардаком в их комнате, который он иногда называл «кудл-мудл». Это чисто отцовское выражение смущало сыновей: никто больше в Тупике никогда его не произносил. Когда же Стивен начинал препираться, доказывая, что если не убирать комнату, то остается время на дела поважнее, вроде домашних заданий, отец изредка отпускал еще более диковинное словцо: «шник-шнак». Однажды, наверное, в первый и единственный раз не поверив тому, что рассказал ему Кит, Стивен обронил это словцо.

– Ты знаешь ведь маленькую дочку тети Ди? – спросил Кит. – Так ее вырастили из семечка.

– Шник-шнак, – неуверенно произнес Стивен и по выражению лица Кита понял, что снова сморозил глупость.

А еще я помню, как Стивен сообщил отцу, что в «Тревинник» вселяются ливреи. Отец долго и задумчиво смотрел на сына.

– Правда-правда, – заверил Стивен. – Кит сказал.

– Ах, Кит! – засмеялся отец. – В таком случае, какие могут быть вопросы! Шник-шнак.


Конечно же Стивен любил свою родню, потому что близких любить принято, это дело обыкновенное, да и все в его семье, включая и кудл-мудл, было – во всяком случае, казалось Стивену – самым что ни на есть обыкновенным. Но больше всего ему нравилось бывать в доме Кита. А там ему больше всего нравилось, когда его приглашали пить чай.

Ах, что это были за чаепития! Во рту сразу возникает вкус шоколадной пасты, намазанной на толстый кусок хлеба. Под кончиками пальцев я и сейчас явственно чувствую ромбики, выгравированные на поверхности стаканов, наполненных ячменным отваром с лимоном. Вижу, как поблескивает темный обеденный стол; нам с Китом разрешается сидеть в столовой одним, вынимать из костяных колец салфетки, развертывать их и наливать себе отвару из кувшина, покрытого кружевной салфеткой с четырьмя синими бусинами.

На каминной полке между серебряными подсвечниками стоит поставленная на попа серебряная пепельница с надписью: «УВКЛТ. Смешанная парная игра (взрослые). Второе место – У. П. Хейуард и Р. Д. Уитман. 27 июля 1929 г.». Кит давным-давно разъяснил мне, что У. П. Хейуард и Р. Д. Уитман – это его родители, тогда еще не поженившиеся, а «УВКЛТ» означает Уимблдонский всемирный клуб лаун-тенниса. Родители Кита наверняка стали бы чемпионами мира, если бы их каким-то хитрым образом не обжулила другая пара, входившая в ту самую злокозненную организацию, которая теперь обосновалась в «Тревиннике». На серванте, между двумя хрустальными графинами, стоит фотография дяди Питера, тоже в серебряной рамке. Но здесь, в доме Китовых родителей, он улыбается более сдержанно, и фуражка у него не сдвинута набок. Отчетливо видно и орла, и корону, и рельефно вышитые лавровые листья над козырьком, и «крылышки» над левым нагрудным карманом.

И вот однажды на склоне дня, когда Стивен уже попил чаю, Кит негромко стучит в дверь гостиной и подводит друга к матери, чтобы тот произнес прощальную речь. Возле дивана на специальном столике стоит чайный поднос хозяйки дома; на подносе – серебряный чайник, серебряный молочник и маленькая серебряная коробочка с крупинками сахарина. Мать Кита полулежит на диване, поджав под себя ноги, и читает очередную библиотечную книгу. А может быть, сидит за письменным столом в дальнем углу гостиной и пишет письма, которые потом пачками носит на почту; из стоящих на столе серебряных рамок за ней наблюдают еще с полдюжины близких родственников. В этом священном месте Стивен не решается откровенно разглядывать что бы то ни было. Мать Кита поднимает голову от книги и улыбается.

– А, так Стивен уже уходит домой? – обращается она к Киту. – Непременно пригласи его опять.

Стивен делает шаг вперед и произносит свою речь.

– Спасибо за компанию, – едва слышно бормочет он.

– Главное, чтобы вам было весело вместе, – говорит мать Кита.

Навряд ли произносимые им слова имели тогда для Стивена какой-то смысл, а потому позвольте мне сейчас повторить их от его имени снова, прежде чем произойдет все то, чему предстоит произойти. Повторить с искренней благодарностью, изумляясь выпавшей мне удаче; чувство это с годами стало только острее. Благодарен я не только матери Кита, но и самому Киту, и всем прочим, чьим ассистентом, слушателем и зрителем я позже становился, а также остальным авторам и участникам реальной драматической истории, в которой я играл маленькую, часто страшную, но неизменно увлекательную роль. – Спасибо за компанию. Большое, большое спасибо.


И все-таки, откуда шел тот странный, смущавший меня запах?

Конечно, не от ухоженных штамбовых роз перед домом Хейуардов и не из нашего палисадника, заросшего бог знает чем. Совсем не так пахли цветущие липы у Хардиментов, будлея у Стоттов и у Макафи или жимолость у мистера Горта и у Джистов.

Пытаясь определить источник запаха, я медленно бреду по улице обратно и гляжу на дома, расположенные напротив Хейуардов. Из дома номер шесть, где жили Берриллы, этот запах исходить не мог, там было настоящее проволочное заграждение из буйно разросшегося дикого шиповника… В доме номер пять жили Джисты… А дальше – опять же Стибрины, дом номер три. Значит, остается только номер четыре, между Джистами и Стибринами.

Я останавливаюсь и внимательно разглядываю его. На кованых воротах висит простая, без финтифлюшек табличка с названием: «Медоухерст»; за воротами не видно никакой особой растительности, только четыре аккуратные кадки с геранями да три автомашины на мощенной плитами площадке. Дом мне совершенно незнаком. Всем своим обликом он неуловимо отличается от соседних домов Тупика, это явно более поздняя постройка. Да, вот оно, то самое место – наша Аркадия, наша Атлантида, наш райский сад, ничейная территория, оставшаяся от дома мисс Даррант, что сгорел дотла, когда в него попала немецкая зажигательная бомба.

В ту пору он назывался «Бреймар». Когда Стивен и другие жившие в Тупике ребятишки облюбовали его для игр, заросли ежевики, иван-чая и шиповника уже почти скрыли безотрадное зрелище: небольшую кучу щебня, покрывавшую фундамент дома, в котором жила и погибла мисс Даррант. Подобно девочкам Беррилл, сад совершенно одичал; высокая живая изгородь, аккуратнейшим образом, словно по линеечке, подстригавшаяся хозяйкой и свято хранившая от посторонних глаз ее личную жизнь, потеряла теперь всякую форму; заросли подлеска совсем заслонили вход в этот таинственный, недоступный для непосвященных мир.

Стивен много времени проводил в гуще невзрачных темно-зеленых кустов, которые выросли на месте живой изгороди. Впрочем, едва ли он их замечал. Во всяком случае, до второй половины июня того года, когда они разом расцвели и он задыхался от их вульгарного запаха, который будет преследовать его долгие годы.

Я не свожу глаз с трех автомашин и четырех кадок с геранями. От тех кустов не осталось и следа. Вспоминая их, я невольно смеюсь над собой – настолько это растение заурядно; многие относятся к нему пренебрежительно, с насмешкой, а у меня оно связано с попытками подавить или замаскировать бурю чувств, которая снова разбушевалась во мне. Позвольте наконец назвать его прямо и откровенно.

Вот он, источник моего душевного смятения: баз, или самая обыкновенная черная бузина.


А началась эта история там, где зарождались в большинстве своем все наши затеи и приключения, – в доме Кита. Точнее сказать, за чайным столом; я прямо-таки слышу, как тихонько звякают четыре синие бусины на кружевной салфетке, стукаясь о высокий кувшин с лимонно-ячменной водой…

Нет, постойте. Тут у меня вкралась неточность. Стеклянные бусины позвякивают, стукаясь о стеклянный кувшин, потому что салфетку теребит ветерок. Утро в разгаре, мы с Китом в саду, возле вольера для кур строим межконтинентальную железную дорогу.

Да, верно, потому что я слышу и другие звуки – шум электричек, идущих по взаправдашной железной дороге, когда из выемки они въезжают на насыпь, что высится за проволочным ограждением прямо над нашими головами. Вижу снопы искр, летящие от контактного рельса. Кувшин ячменного отвара с лимоном – это вовсе не чай, это легкий перекус в одиннадцать часов: на подносе, который мать Кита вынесла из дома и поставила на красную кирпичную дорожку, каждого из нас дожидаются два печеньица. И вот, когда она удаляется по красной дорожке прочь, Кит спокойно, без лишнего шума сообщает мне свою сногсшибательную новость.

Когда же это происходит? Ярко светит солнце, звякают о кувшин бусины, однако мне сдается, что на земляной насыпи для межконтинентальной железной дороги кое-где еще видны опавшие лепестки яблоневого цвета, а мать Кита с беспокойством спрашивает, не холодно ли нам.

– Если станете зябнуть, мальчики, непременно идите в дом, хорошо?

Наверное, еще май. Почему же мы тогда не в школе? Может быть, это суббота или воскресенье. Нет, по всему чувствуется, что день будний, самое его начало; в этом я убежден, хотя не могу сказать наверняка, какое стоит время года. Что-то тут не вяжется; так бывает, когда из кучи деталей пытаешься собрать целое.

А может, у меня все выстроилось задом наперед? Когда там появился полицейский, раньше этого дня или позже?

До чего же трудно припомнить точно, что за чем случилось, но иначе нельзя определить причины и связь между событиями. Когда я прилежно ворошу свою память, то результат моих усилий ничуть не похож на последовательное изложение – скорее на россыпь ярких мелочей. Кем-то произнесенные слова, увиденные краем глаза предметы. Чьи-то жесты, выражения лиц. Настроение, погода в разные запомнившиеся дни; определенное время суток и соответствующее освещение. Отдельные моменты, которые, по-видимому, очень много значат, однако, пока не вскроется потаенная связь между ними, они почти лишены смысла.

На каком этапе в эту историю затесался полицейский? Мы провожаем его взглядами, пока он медленно катит на велосипеде по Тупику, подтверждая наши подозрения и одновременно сводя на нет все усилия: конечно, он едет арестовывать мать Кита… Нет, нет, то было раньше. Счастливые, не ведая ни о чем, мы бежим рядом с полицейским и не ждем от него ничего, кроме невесть откуда ниспосланного скромного развлечения. А он едет себе и едет, внимательно поглядывая на каждый дом, доезжает до кругового разворота в конце Тупика, катит обратно… и слезает с велосипеда перед домом номер двенадцать. Мы мчимся к матери Кита и сообщаем, что к тете Ди пошел полицейский. Я отчетливо помню выражение, с каким она слушает нас: на миг самообладание ей изменяет, она выглядит нездоровой и испуганной. Распахнув входную дверь, не идет, а бежит по улице…

Теперь-то я, естественно, понимаю, что тогда и она, и тетя Ди, и миссис Беррилл, и семейство Макафи жили в постоянном страхе и особенно боялись прихода полицейского или разносчика телеграмм – как все, у кого кто-то из близких был на фронте. Сейчас я уж не помню, в чем тогда было дело. Речь, во всяком случае, шла вовсе не о дяде Питере. Думаю, полицейский явился по жалобе соседей на плохую светомаскировку у тети Ди. Она всегда довольно небрежно зашторивала окна.

Я снова вижу, как на мгновение мать Кита меняется в лице, и на сей раз замечаю кое-что еще, кроме страха. Выражение, напоминающее то, которое появлялось на лице Кита, когда его отец уличал сына в халатном выполнении своих обязанностей по отношеню к велосипеду или крикетному снаряжению – подспудное сознание вины, что ли. А может, сейчас, задним числом, полустершиеся в моей памяти события переписываются заново?

Если полицейский и выражение на лице матери Кита появились раньше, не в этой ли связи у Кита возникла некая еще не осознанная мысль?

Но теперь мне кажется, что те слова, скорее всего, вырвались у него беспричинно, в тот самый миг, когда он их произносил, – случайный всплеск чистейшей фантазии. Или чистейшей интуиции. Или, как часто бывает, и того и другого.

Однако же эти четыре шальных, выпаленных наобум слова и повлекли за собой все последующие события – их вызвала к жизни фраза Кита и мое восприятие ее. Все перипетии нашего дальнейшего бытия определились в этот краткий миг, когда звякали, стукаясь о кувшин, бусины, а мать Кита, прямая, спокойная и недосягаемая, удалялась от нас в ярком утреннем свете, ступая по последним белым лепесткам, опавшим на краснокирпичную дорожку; Кит провожал ее затуманенным взглядом. Я хорошо помню тот взгляд, с него часто начинались наши многочисленные затеи. И вдруг он задумчиво, чуть печально произнес:

– Моя мать – немецкая шпионка.

Загрузка...