Это была его третья атака. Тогда он еще считал атаки. Эти стремительные переходы из царства живых в царство мертвых. Когда сидишь, сжавшись, как в материнской утробе, в окопе, обхватив голову руками, чтобы не слышать страшный грохот, несущийся из внешнего мира, глухие звуки взрывов, свист осколков. И приказа офицера, бросающего тебя в эту мясорубку. Ты его и не слышишь, но чьи–то сильные руки грубо хватают тебя за воротник шинели, встряхивают, суют в руки винтовку, поддают коленом под зад — и ты вылетаешь из спасительной щели в открытый мир. Ты ползешь на коленях, потом заставляешь себя подняться, делаешь первые неуверенные шаги и вот уже бежишь, громко крича. Сначала — от ужаса, потом — чтобы подбодрить себя, затем — чтобы испугать невидимого противника. Ты физически ощущаешь, как мимо проносятся пули. Не твоя, не твоя, не твоя… И ты нажимаешь на курок, потому что надо хоть как–то ответить тем, кто стреляет в тебя. Вокруг тебя падают люди, вздымая напоследок руки к небу, а ты все бежишь, бежишь навстречу собственной смерти. И незаметно переходишь грань, отделяющую живых от мертвых. Ты еще бежишь, но ты уже не живой. Ты не думаешь, ты не способен думать. Ты сгусток бездушной материи. Ты автомат, совершающий положенные механические движения. Ты мертвая лягушка, конвульсивно дергающаяся под действием электрического тока. И вот ты уже не двигаешься. Тишина. Покой. Ты открываешь глаза, удивленно оглядываешься вокруг, видишь белесое небо, земляную, всю в полосах, стену перед собой, людей в грязных серых шинелях, привалившихся рядом с тобой к стенке окопа, тяжело дышащих, видишь кровь, сочащуюся из ран, ощущаешь свое тело, целое и невредимое, и наконец осознаешь, что ты еще на этой земле, что ты не умер. Или умер и родился заново. Бог даровал тебе еще одну жизнь.
Юрген Вольф в бога не верил. В своей первой жизни, длившейся без малого двадцать два года, он прекрасно обходился без бога. Он даже не задумывался о его существовании, ведь все старшие, и родители, и учителя, и мастера на заводе, уверенно говорили, что бога нет. А вот во второй жизни задумался. Тем более что была она очень долгой, целых двадцать два дня. Немецкая армия отступала, оставляя Ржевский выступ. Говорилось, что это плановое отступление, сокращение линии фронта, отход на заранее подготовленную и, как водится, несокрушимую «линию Буйвола». Но после сталинградской катастрофы в это верилось с трудом. И вообще, всякие оборонительные линии да валы были до сих пор уделом противника, наши же части их победоносно сокрушали или обходили. Итак, десятки дивизий отступали, лишь их 570–й испытательный батальон двигался против течения. Они должны были прикрыть отход войск. Подставить свою грудь под русские штыки и так сдержать напор иванов. Пусть ценой собственной жизни.
Их жизни ценились дешево. Ведь они были — штрафники. Привезли в телячьих вагонах из тренировочного лагеря в Польше, выгрузили на безымянной станции под Вязьмой и погнали по глубокому снегу на убой. За два дня они прошли никак не меньше восьмидесяти километров с полной выкладкой, посреди ночи вышли на позиции какой–то пехотной дивизии, кое–как окопавшейся, едва успели вздремнуть четыре часа — и в бой. Командование решило изобразить активное противодействие, поэтому их бросили в контратаку. Иванов они остановили, или отбросили, или те сами отошли, кто же разберет. Как бы то ни было, иваны их какое–то время не беспокоили. Они собрали раненых, погрузили их на телеги и отправили в тыл. Потом собрали убитых, почти восемьдесят человек, и кое–как похоронили, взрывая промерзшую землю толовыми шашками, засыпая неглубокие могилы смесью земли и снега и водружая сверху кривые кресты из березы. Несколько дней на их участке царила кладбищенская тишина. Именно тогда, глядя на белые кресты, Юрген впервые и задумался о боге.
Ничего, конечно, не надумал. К вере может привести только чудо. И это чудо ему было явлено — ему была дарована третья жизнь. Дело было так Командование решило, что нечего штрафникам прохлаждаться в тишине, и поспешило заткнуть ими очередную дыру. Опять суточный марш по грязному месиву разбитых дорог и набухшему влагой мартовскому снегу. Опять в спешке отрытые позиции и продуваемые ветром палатки, в которых не то что обсохнуть, согреться невозможно. И хорошо укрепленная высота, которую им надлежало взять. Собственно, высотой этот холмик мог бы именоваться где–нибудь под Ростоком, и господствовал он разве что над огибающей его дорогой, без всяких на то оснований называемой автобаном. Но других холмиков, равно как и дорог, в округе не просматривалось, поэтому военные и вцепились в этот прыщ. Сначала русские, во время отступления в 41–м. Плоскую вершину холмика увенчали бетонным дотом с четырьмя амбразурами для пушек, направленными в сторону дороги. Устроили несколько блиндажей с двухметровым накатом. Опоясали все это двумя линиями окопов с выдвинутыми далеко вперед бетонированными пулеметными гнездами, окутали в три ряда колючей проволокой, которая в этой стране была в переизбытке, напихали мин и вырыли подобие противотанкового рва, потому что иначе наши танки взлетели бы наверх, не закашлявшись, и все бы там отутюжили. А так застряли на три недели. Потом пришел черед немцев отстаивать ту же позицию. Восстановили ее загодя, укрепили порушенный дот, блиндажи изнутри обшили досками и оклеили бумажными обоями, подправили окопы и ходы сообщения, понаделали нужников, положили спирали Бруно вместо изодранной и проржавевшей колючей проволоки. Но этого оказалось недостаточно, иваны как–то удивительно быстро высоту захватили. Выжившие в том штурме с ужасом в голосе рассказывали, что иваны перли стеной, не считаясь с потерями и чуть ли не без оружия, чтобы голыми руками душить немецких солдат и разрывать их на части. Юрген этим рассказам не верил. У страха глаза велики, да и надо было оборонявшимся как–то объяснить, почему они вдруг оставили такую прекрасную позицию. И почему за три дня не смогли вернуть ее обратно. Лишь долбили прямой наводкой из пушек и закидывали минами из минометов, а вперед не совались. Как будто нарочно их дожидались. Дождались. И не дав толком отдышаться, бросились в атаку.
От этого боя, в отличие от первого, в памяти Юргена остались кое–какие детали. Бесконечно долгий бег по открытому пространству. Вдруг ожившее пулеметное гнездо, казалось бы надежно похороненное под комьями вздыбленной снарядными взрывами земли. Веер пуль, скосивший всех, бежавших слева от него, но почему–то не захвативший его и лишь обдавший лицо горячим ветерком. Последнее, что открылось его взгляду, был разверзнутый зев противотанкового рва с покатыми, размытыми прошлогодними дождями стенками. Ров походил на гигантскую братскую могилу. Юрген отпрянул назад и покатился вниз по склону. После этого — полный провал в памяти.
В себя он пришел уже на полянке в лесу, далеко за линией немецких окопов. Он сидел на снегу, привалившись спиной к толстой березе. Над ним, цепляясь на голые ветви, проплывали клубы дыма с желтоватыми и темно–серыми прожилками. Вдруг задул ветер, погнавший дым в сторону затихающего грохота боя. И открылось ярко–голубое небо с взбирающимся к зениту золотым солнцем. И ветер донес бодрящий аромат пробуждающейся от зимней спячки земли, сдобренный легким йодным привкусом — приветом от далекого Балтийского моря. Юрген глубоко втянул воздух. И еще раз, и еще, водя носом из стороны в сторону. Да, вот он, еще один источник сладостного запаха. Чуть поодаль, укрывшись за кустами орешника, мирно дымила трубой полевая кухня, а в ее утробе допревал гороховый суп. С копченой свиной грудинкой, определил Юрген. Новая жизнь была прекрасной!
Чудом новой жизни Юрген наслаждался очень долго — больше пятисот минут. В ней был и красочный солнечный закат, и нежный рассвет, и вкусная еда, и тепло шнапса, согревающего душу, и шоколад на десерт, и веселый разговор с вновь обретенными друзьями, и вселяющая надежду старая солдатская песня — «Вслед за декабрем всегда приходит снова май», — и блаженный сон.
Это был лучший день его жизни. Это была его лучшая жизнь. И вот она подходила к концу. Он перекрестился, обхватил правой рукой дуло винтовки, поставил левую ногу на уступ окопа, посмотрел направо, налево, увидел только взлетающие вверх тела своих товарищей и разъяренное, с выпученными глазами и распахнутым ртом лицо фельдфебеля, глубоко вздохнул, пружинисто качнулся и перелетел через бруствер. Левая рука, которой он опирался на бруствер, проскользнула в грязи, поэтому он плюхнулся боком, перекатился на спину, на живот. Под ним было что–то жесткое. Винтовка, догадался он, уперся в нее двумя руками, оторвал тело от земли, которая издала чмокающий звук, как прощальный поцелуй. Только не стоять на месте, как мишень на стрельбище, промелькнула мысль. Он подхватился и побежал вперед, вслед за другими солдатами его отделения. Винтовку он не перехватил, так и держал ее, как заступ, в опущенных вниз руках, лишь слегка развернув в сторону противника. Правая рука в перчатке шарила по прикладу в поисках курка, да так ничего и не нашла. Напитавшиеся водой и грязью полы шинели тяжело били по коленям.
Он все ждал, когда же застрекочут пулеметы, но они молчали. Видно, артиллеристы с утра хорошо отработали. А винтовочные выстрелы, разрозненные и негромкие, которыми их встречала высота, казались нестрашными. Да и как попасть в бегущего человека, если он петляет как заяц или вот как он, Юрген. Только случайно! А случай — это бог. А бог милостив.
Они уже почти добежали до противотанкового рва, когда выстрелы вдруг прекратились. Надо рвом возникла тщедушная фигурка, взмахнула рукой с зажатым в ней пистолетом, казавшимся издалека игрушечным, что–то крикнула неожиданно громким голосом, и вслед за этим изо рва вывалила дикая орда в куцых пузатых куртках и шапках–ушанках и устремилась на них, поблескивая штыками и издавая громкие крики, куда более слаженные и устрашающие, чем недавние винтовочные выстрелы.
Зрелище не для новобранцев. Бежавший чуть впереди Юргена немолодой, интеллигентного вида солдат тихо ойкнул, приостановил бег, повернул голову назад, к спасительным окопам. В глазах его был ужас, быстро сменившийся смертной тоской. Не боец. Не жилец. Юрген же, наоборот, впервые за свою недолгую военную карьеру пришел в себя, страх, застилавший сознание, испарился, чувства обострились, взгляд стал быстрым, цепким, мгновенно оценивающим, ватные ноги налились пружинящей силой, руки уверенно перехватили винтовку. Он, наконец, попал в свою, привычную стихию. Не было больше слепой, бездушной смерти, несущейся из недосягаемой дали на невидимых свинцовых кусочках, смерти, которой не заговорить, опасности, которой не предугадать, удара, от которого не увернуться. Была схватка стенка на стенку: мы и они — люди против людей, схватка, в которой все решают твоя ловкость, быстрота, сила. В припортовом районе, в котором вырос Юрген, такие стычки случались постоянно. Вот и блеск вражеских штыков его нисколько не испугал, а то он в порту ножей не насмотрелся!
В начале такой схватки противника не выбираешь. На кого вынесло, тот и твой. Юргену достался жилистый верткий мужчина лет тридцати со злым взглядом, злым на весь мир. Это Юрген оценил в первую очередь. Еще отметил густую темную щетину на щеках, отвык он уже от вида небритых физиономий, у них с этим было строго. Ворот гимнастерки был расстегнут, в просвете шейным платком синела затейливая вязь татуировки, подбиравшейся к самому горлу. Этот тип органично смотрелся бы в трущобах Гамбурга, но не в армии, не в Красной армии. Противник ощерил зубы, блеснув железными фиксами, быстро провел кончиком языка по губам и резко выбросил вперед винтовку. Не солдат, еще раз подумал Юрген, легко отведя своей винтовкой штык, направленный ему в живот. Воровской удар, снизу вверх, так бьют ножом. Уж он–то знал, как надо бить штыком. Их этим в тренировочном лагере задолбили. Хуже была только маршировка на плацу. Но там хоть все время вперед двигаешься, а в штык–штудиях болтаешься туда–сюда как болванчик — два шага вперед, выпад, два шага назад, опять два шага вперед, выпад, два шага назад, и так до тех пор, пока не пробьешь дырищу с голову в груди набитого соломой манекена. Голова думала, а тело тем временем делало. Руки подняли винтовку вверх, прижав приклад к правой стороне груди, правая нога напряглась, длинный шаг левой, колено полусогнуто, резкий выпад руками, акцентированный удар в грудь — в общем, вот так, готово! А, черт, штыка–то и нет. Но удар все равно вышел на славу, противник свалился на землю, винтовку выронил, левой рукой схватился за ушибленное ребро, а правой шарит у голенища сапога, откуда торчит рукоятка ножа. Нет, врешь! Юрген врезал ему ногой по голове. Дерись они на брусчатке или на хорошо утоптанном пустыре, тут бы и схватке конец, вырубил бы он субчика наверняка и надолго. А тут пока выдрал сапог из грязи, да еще намокшая пола шинели погасила удар, так что вышел он слабеньким, юшку из носу противнику пустил и на спину его опрокинул, только и всего. Еще хуже, что опорная нога в грязи пошла, и Юрген сам на пятую точку бухнулся. Поднимался он непростительно медленно, противник успел и очухаться, и на ноги вскочить. В вытянутой вперед руке нож, а сам покачивается из стороны в сторону, но не от слабости, удар метит. Юрген ткнул несколько раз в его сторону винтовкой, удерживая на расстоянии и прикидывая, как его лучше достать. Мысль о том, что можно выстрелить, даже не пришла ему на ум.
И в этот момент на его голову обрушился сзади страшный удар. Такое ощущение, что толстой доской или металлическим прутом. Но это дома, а тут, конечно, прикладом врезали, со всего размаху. Хорошо, что каска на голове, она и спасла, вон как звенит, и в ушах звенит, и в голове, ужасно звенит, до потери памяти. Юрген медленно оседал на землю. «Неправильная стенка на стенку, — мелькнула мысль, — в правильной сзади не бьют». Он уже лежал на земле, бессильно раскинув руки в стороны, и затуманившимся взором смотрел на своего противника, оседлавшего его и вскинувшего вверх руку с ножом, чтобы добить окончательно. И тут вдруг на груди противника образовались одна за другой три дырочки, выплюнув на лицо Юргена три кровавых сгустка. Юрген брезгливо повернул голову в сторону, и тут же в его щеку уперлась оловянная пуговица от ватника и навалилась огромная тяжесть. «Неправильная стенка на стенку, — мелькнула последняя мысль, — в правильной из автоматов не пуляют. Вот ведь гад, он же в меня мог попасть». Юрген провалился в беспамятство.
Er war schlechter Soldat
Это был плохой солдат. Нет, не так. Даже плохой солдат все же солдат, его можно приспособить к какому–нибудь полезному делу в обороне, им можно заткнуть какую–нибудь дыру, он создает необходимую массу при атаке. А этот Вольф был просто несолдат. От таких в армии один вред и никакой пользы. Они органически не способны подчиняться приказам, соблюдать дисциплину и тем самым разлагающе действуют на коллектив. Они не желают овладевать военными навыками, даже из чувства самосохранения, и своей безалаберностью и ленью подают другим солдатам дурной пример. И ведь все это не от природной тупости, с такими в немецкой армии умеют справляться, система веками отработана, из любого деревенского чурбана за полгода делают образцового солдата: айн–цвай–драй, шагом марш, левой–правой, на изготовку–пли, беги–коли, упал–отжался, вольно. Нет, тут другое, тут полное отсутствие тевтонского духа и немецкой законопослушности, того, что делает любого немца хорошим солдатом, просто — солдатом. А этот Вольф — несолдат, недочеловек, нечего его и жалеть.
Такую вот эпитафию Юргену Вольфу составил майор Ганс Фрике, командир 570–го батальона, наблюдавший за атакой третьей роты своего батальона. Еще две роты стояли наготове, чтобы накатиться второй волной. Высоту необходимо было взять, взять сегодня же. Взять и отогнать иванов, окопавшихся за дорогой. Это была важнейшая рокадная дорога, по которой перебрасывались военные грузы и армейские подразделения в тылу отступающей армии. Ее, конечно, придется оставить, но это должно было произойти в соответствии с планами Верховного командования через две недели, когда основные силы займут позиции на «линии Буйвола». Но до этого момента дорога должна была функционировать, иначе все планы шли псу под хвост. Иваны тоже понимали это, потому и продрались напрямик, по бездорожью, сквозь болота, обозначенные на картах как непроходимые. Но это они летом и осенью непроходимые, а после русских морозов они еще как проходимы, особенно если пешком да на лошадях.
Их тут не ждали — и от неожиданности преступно легко отдали стратегическую высоту. Тут–то сразу и стала ясна важность дороги. По ней быстро перебросили подкрепления, но взять обратно высоту не смогли. Лишь обложили ее подковой, упирающейся концами в дорогу, бомбардировали высоту да огнем с флангов удерживали на расстоянии основные силы иванов, не давая им возможности перебросить на высоту живую силу и боеприпасы. Зато подкрепления прибывали к основной группировке, которая опасно разрасталась. Еще немного, и ее отсюда уже никакими силами не выбьешь. Тем более что с подводом новых сил тоже возникли проблемы. Командование сообщило, что к месту боя срочно перебрасываются два моторизированных батальона, усиленные артиллерийским дивизионом, уже и мотоциклист примчался с сообщением, что колонна находится всего в пятнадцати километрах с юга и движется в их сторону. Как вдруг донеслись глухие хлопки, которые опытный слух майора Фрике определил как взрывы заложенной в землю взрывчатки, затем непрерывный гул от множества крупнокалиберных пулеметов, несколько артиллерийских выстрелов — 75–й калибр, наши пушки, отметил майор, — а потом тишина. Тишина, в которой затем бесследно сгинула посланная к месту событий разведгруппа на мотоциклах.
Такие вот невеселые мысли мучили майора Фрике, а тут еще этот проклятый Юрген Вольф все время почему–то попадался на глаза и приходил на ум. Вот ведь странное дело: майор при всей его добросовестности не мог удержать в памяти имена всех унтер–офицеров своего батальона, ведь было их под сотню, а с началом боевых действий менялись они довольно часто. Но имя никудышного солдата запало накрепко. Возможно, потому, что он служил олицетворением всего того, что майор не любил в штатских или в заносчивой, самоуверенной современной молодежи, родившейся после Великой войны и ничего не знавшей о предательстве в тылу, унижении Версальского мира, холуйской политике руководителей Веймарской республики и пятнадцати годах прозябания в голоде и разрухе. Не знавшей и не желавшей знать. Но скорее причина была в том, что этого Вольфа майор выбрал сам, выбрал — и ошибся.
Дело было так В августе 1942 года майора Фрике назначили командиром вновь формируемого 570–го испытательного батальона. Он о таких раньше и не слышал, поэтому после энергичного и бодрого «Слушаюсь, господин генерал!» позволил себе уточнить, что же это такое. Штрафники, последовал короткий ответ, осужденные военнослужащие, желающие искупить свою вину и пройти испытание фронтом. Любой другой на месте Фрике от такого назначения приуныл бы. Но он ему даже обрадовался. Это было долгожданное повышение, на которое он по своему запредельному возрасту уже не надеялся. Как все прекрасно начиналось весной восемнадцатого года, когда он в новеньких лейтенантских погонах, с горящими от юношеского энтузиазма глазами прибыл на Западный фронт. Но потом все пошло прахом, и вот почти через четверть века он всего лишь майор и командир роты, что вдвойне обидно, потому что не по званию. И молодые и шустрые обходят его тем временем в чинах и званиях, и ладно бы за дело, а то ведь зачастую лишь благодаря партийному значку.
Штрафники его тоже нисколько не пугали. Армия, конечно, не гражданка с ее расхлябанностью и уголовщиной, но и в армии без правонарушений не обходится, особенно в военное время, когда призывают всех кого ни попадя, а времени для воспитательной работы не хватает. Да и старослужащие, случается, в разные истории попадают, тоже люди. Даже и унтера, и офицеры. Для мелких правонарушений есть гауптвахта, для крупных — суд, тюрьма, лагерь. Но штрафник штрафнику рознь. Есть симулянты, самострелы, дезертиры, паникеры, которые своими словами и действиями подрывают боеспособность части. Этим вход в испытательный батальон закрыт, так его, по крайней мере, уверили. Как и тем, кто осужден больше чем на три месяца. Три месяца — срок небольшой. Значит, с одной стороны, и правонарушение относительно небольшое. А с другой — не успел человек развратиться в тюрьме и забыть армейские порядки. И почти наверняка на фронте был. Да с такими парнями он о–го–го какую воинскую часть создаст, ее еще в пример всем ставить будут и поручать самые ответственные задания. А солдаты будут жилы рвать, чтобы испытание достойно пройти и прощение родины заслужить.
Но что окончательно примирило майора Фрике с новым назначением, так это слова о том, что испытание будет — фронтом. Он был убежден, что во время войны место каждого настоящего солдата на фронте, и с ужасом думал о том, что его могут списать в начальники какого–нибудь заштатного тылового гарнизона или призывного пункта.
Поначалу все шло даже лучше, чем он ожидал. Майор Фрике едва успел осмотреться в польском местечке Скерневице, которое было определено базой для формирующегося батальона, как прибыли пять офицеров, пятнадцать унтер–офицеров и пятьдесят один солдат, образовавшие штаб батальона. Все четко и в точном соответствии с приказом главнокомандующего сухопутными войсками генерал–фельдмаршала Браухича. Затем прибыли военнослужащие для трех будущих рот — двенадцать офицеров, восемьдесят два унтер–офицера (тут был недобор в два человека) и пятнадцать солдат. Этим солдатам отводилась важная роль — они должны были находиться в отделениях и изнутри контролировать штрафников. Своим уставным персоналом Фрике остался доволен — большая часть военнослужащих принимала участие в боевых действиях на Восточном фронте, они были способны увлечь за собой и при необходимости обуздать семь сотен штрафников.
Чем Фрике был не совсем доволен, так это казармами, выделенными для батальона. И тесны, и до полигона путь неблизкий. А ведь он намеревался всерьез заняться тактическими занятиями! Пусть будущее пополнение составляли не желторотые новобранцы, а бывалые солдаты, отработка командных действий пойдет им только на пользу и сплотит коллектив. И он добился перевода батальона в окрестности города Томашов–Мац, где еще в начале века, перед Великой войной, располагался русский полевой лагерь с хорошим полигоном. Вот только казармы там были давно разрушены, но это не остановило майора. Прибывающих штрафников он направил на строительство бараков, это было их первым командным действием и одновременно трудотерапией, самым эффективным способом лечения вывихов сознания.
К чему был совершенно не готов майор Фрике, так это к тому, что в полевых арестантских подразделениях и полевых штрафных лагерях не найдется достаточного количества военнослужащих, подходящих для службы в испытательном батальоне. Военная юстиция трудилась не покладая рук, постепенно понижая планку требований и одновременно занимаясь словесной эквилибристикой, переводя «трудновоспитуемых» в разряд «невоспитанных», а «абсолютно неисправимых» превращая в просто «неисправимых». Задачу исправления «неисправимых» возлагали на него, майора Фрике, или на смерть, на которую их пошлет опять же он, майор Фрике.
Последнее пополнение, почти две сотни человек, прибыло из Хойберга, где располагался лагерь 999–х испытательных батальонов. Их еще называли иногда «африканскими», потому что они предназначались для боевых действий в Северной Африке. Но у майора Фрике нашлись для них и другие определения. «Человеческие отбросы, штатская шушера, гнилые интеллигенты» — это были самые мягкие выражения, которые крутились у него на языке, когда он разглядывал неровно стоявшие шеренги этих горе–солдат в мешковато сидевшей форме, сдвинутых на затылок пилотках и — о, боже! — через одного в очках. «Направо! Шагом марш на вокзал!» — хотел скомандовать майор Фрике. Но вместо этого он сам четко повернулся кругом и, печатая шаг, направился в свой кабинет, писать рапорт. «Я лучше отправлюсь на фронт с неполной штатной численностью, чем приму этот контингент, который при малейшей опасности подорвет боеспособность вверенной мне части», — выстукивал он двумя пальцами на пишущей машинке. Он яростно вырвал листы из машинки, размашисто подписал, передал делопроизводителю, приказал: «В управление кадров Резервной армии, немедленно, срочно!» Охолонув, он позвонил по телефону полковнику Хейму, своему давнему фронтовому другу, который возглавлял отдел в том самом управлении кадров.
— Прекрасно понимаю тебя, — сказал тот, выслушав жалобы Фрике, — контингент никуда не годный, разве что в строительные части. Враги народного сообщества, бывшие социал–демократы и коммунисты, а может быть, и не бывшие, гомосексуалисты, умственно неполноценные, уголовные элементы, все — ранее признанные недостойными нести военную службу, но теперь призванные восполнить наши потери на фронте.
— Вот и восполняли бы в Африке, — бухнул Фрике.
— Те, что направлены в твой батальон, признаны медицинской комиссией негодными к службе в жарком климате, — сказал Хейм.
— А к русской зиме, выходит, годны? — ехидно спросил Фрике.
— Это как врачи решат. Полагаю, они должны пройти у тебя повторное медицинское освидетельствование. Или я что–то путаю? — раздумчиво протянул Хейм.
— Никак нет, герр полковник! — радостно воскликнул Фрике после небольшой паузы. — Должны, обязательно должны! — и добавил, со слезой в голосе: — Спасибо! Ты настоящий друг!
— Только ты не переусердствуй, — озабоченно сказал Хейм, — скольких–то придется оставить, процентов двадцать — двадцать пять. Но никак не меньше пятнадцати.
— Слушаюсь, герр полковник! Пятнадцать процентов! — четко ответил Фрике и поспешил свернуть разговор.
Он вернулся на плац, где новобранцы зябко ежились под начавшимся дождиком, сеявшем как из сита. «Не любите жару, помокните под дождем. То ли еще будет!» — мстительно подумал Фрике.
— Смир–на! — запоздало крикнул дежурный унтер–офицер.
Новобранцы изобразили нечто, отдаленно похожее на стойку «смирно». Фрике молча шел вдоль шеренги, вглядываясь в лица, глаза. Ишь, в очках, а пуговицы на кителе болтаются на ниточках, пришить не может, социал–демократ, наверно. А этот стоит набычившись, в глазах ненависть — коммунист. Ты глазками–то маслеными не поводи, я не по этой части. Ну и дебил! В какой деревне такого выкопали? А это что за фрукт? Взгляд наглый, кривая ухмылочка, фигура расслабленная. За что сидел, парень?
Так майор Фрике впервые встретился с Юргеном Вольфом. Увидел и тут же забыл, никак не выделил из толпы, потому что в тот момент интересовало его лишь общее впечатление. Его он выразил в короткой речи, произнесенной перед строем. Начал он как фюрер, тихо, задушевно, раздумчиво.
— Я задаюсь одним вопросом: какому умнику пришло в голову прислать в ударную часть, готовящуюся к выполнению специальных боевых заданий на Восточном фронте, толпу хиляков, не нюхавших пороху и зараженных вредоносными идеями и пагубными привычками? И не нахожу ответа! — голос пошел вверх, наливаясь рокотом. — Неужели кто–нибудь всерьез мог полагать, что из вас можно сделать отличных бойцов для Восточного фронта? Нет, и еще раз нет! Во всяком случае, не в моей части! — прогрохотал Фрике и, повернувшись спиной в строю, сделал два шага прочь, но тут же резко повернулся и истерически выкрикнул: — Через две недели вы вылетите отсюда, не будь я майор Фрике!
В ответ раздались размеренные хлопки. Аплодировал невысокий молодой парень, стоявший на левом фланге. Он расслабленно хлопал в ладоши и кривил рот в наглой усмешке.
— Два наряда вне очереди! — таков был первый приказ майора Фрике рядовому Вольфу.
Целую неделю три командира рот изучали личные дела прибывших военнослужащих, а врачи, прислушиваясь к их рекомендациям, находили у кандидатов навылет неизлечимые хронические заболевания, делавшие их негодными к строевой службе на Восточном фронте. Так отсеяли три четверти призывников. Окончательный выбор предстояло сделать майору Фрике, который твердо вознамерился уменьшить количество остающихся до предписанных пятнадцати процентов — приказ есть приказ, даже если он дан в форме дружеской рекомендации. К делу он подошел не формально и, не ограничившись изучением личных дел, переговорил с каждым из кандидатов, как ни противно ему это было.
Дошел черед и до Юргена Вольфа. На фоне остальных призывников его ладная, крепко сбитая фигура произвела на майора Фрике благоприятное впечатление.
— Голубой? — спросил он.
Голубыми в Германии презрительно называли людей, признанных недостойными нести военную службу, о чем свидетельствовало выдаваемое им специальное удостоверение вышеозначенного нежного цвета. Собственно, все прибывшее в батальон пополнение было сплошь голубым, и майор Фрике задавал этот вопрос каждому заходившему в кабинет лишь для того, чтобы услышать, как тот будет отвечать. Рядовой Вольф ответил так:
— Был.
Лаконичный и прямой, без длинных объяснений и уверток ответ понравился Фрике. Он заглянул в содержащуюся в деле психологическую характеристику новобранца. Немец, уклоняющийся от воинской службы, был в глазах майора морально ущербной личностью. В этом он был полностью солидарен с психиатрами. Те разработали сложную систему классификации психических отклонений военнослужащих, которые выявляли с помощью разных тестов. Перед Фрике в тот день уже прошли «нравственно неполноценные, не способные к усовершенствованию люди с проявлением психопатических дефектов; морально нездоровые; люди необузданных инстинктов; сексуальные извращенцы; нравственно безупречные, благонравные, но слабовольные психопаты, мечтатели, фантазеры, боящиеся жизни, которые неспособны вынести суровую действительность; невротики с психическими подавленными состояниями и непроизвольными импульсами к бегству от действительности (и из части, добавлял Фрике); благонравные люди с интеллектуальными дефектами, иногда слабоумные, которые не могут ни воспринимать окружающую их среду, ни отдавать отчета о собственных деяниях, которые действуют исходя из момента, следуют за интуицией, а потому подчас пребывают в конфликте с законами; и, наконец, действительно трудновоспитуемые, с глубоко вжившимися ошибочными жизненными установками, которые мешают нормальной деятельности части». Вольф был отнесен к самой безобидной группе психопатов: «обманутые и дезориентированные элементы, которые могут прятать внутри добрую волю, могут наставляться на правильный путь небольшими искусными воспитательными методами». Искусством воспитания майор Фрике владел, по собственному мнению, в совершенстве.
— Кто вас обманул и дезориентировал? — спросил он.
— Жизнь, — по–прежнему коротко ответил Вольф.
— За что были осуждены? — спросил Фрике. На этот раз ответ был чуть более развернутым:
— Врезал одному гаду. А он оказался членом партии.
— А если бы знали, что перед вами член национал–социалистической немецкой рабочей партии, то свершили бы противоправное действие? — поинтересовался Фрике.
— Врезал бы два раза, — ответил Вольф. Фрике преклонялся перед фюрером, который возродил немецкий военный дух и славу Германии с ее главной опорой — Вермахтом. Но функционеров национал–социалистической партии недолюбливал, особенно когда эти болтуны приезжали в его часть, выступали с нудными пропагандистскими речами и пытались давать ему дилетантские советы по управлению частью или, что стократно хуже, по ведению боевых действий. Так что у Фрике тоже иногда руки чесались, и он на мгновение проникся симпатией к этому парню. Но не желая показывать ее, уткнулся в личное дело. Вольфу исполнился двадцать один год, минус два года отсидки, получалось девятнадцать лет, которые приходились на польскую и французскую кампании.
— Почему не были призваны в армию? — спросил Фрике.
— Работал на оборонном предприятии, — ответил Вольф.
Фрике посмотрел на его руки. Рабочие руки, заключил он, но все равно странно, тоже мне — ценный кадр! И еще одна странность была в этом парне — Фрике никак не мог определить его выговор, слишком мягкий даже для Силезии. Он вновь обратился к личному делу. Странность прояснилась: фольксдойче, Гданьск, польское влияние. И в языке, и в поведении — шляхетские вольности раскачали врожденную немецкую склонность к порядку. «Ну, это мы восстановим, — подумал Фрике, — парень неглуп, нетруслив и физически крепок, из него выйдет хороший солдат». И он поставил резолюцию: зачислить. И — ошибся.
Вольф упорно не желал превращаться в хорошего солдата. Он кое–как выполнял все необходимые упражнения, выказывал апатию и равнодушие, не проявлял инициативу, нарушал дисциплину, за что постоянно подвергался дисциплинарным взысканиям, и держался особняком, не желая крепить дух в коллективе. Самым ужасным прегрешением в глазах майора Фрике было то, что новобранец «не старался». Рвение в армии сродни прилежанию в школе. Учительская линейка всегда минует тупицу с крепкой задницей, но опустится на руки умного лоботряса. Майор Фрике находил в рядовом Вольфе все официально утвержденные признаки трудновоспитуемого военнослужащего: ленивый, небрежный, неопрятный, протестующий, упрямый, анти–и асоциальный, жестокий, необузданный элемент, лжец и мошенник. Согласно параграфу, место таким — в исправительном учреждении. Но Вольф и так в нем находился. И Фрике ничего не мог с ним поделать. Известная армейская присказка — дальше фронта не пошлют — в испытательном батальоне превратилась в следующую: дальше гауптвахты не сошлют. Вольф был ее частым обитателем. И направляясь туда, он не проявлял никаких эмоций, даже присущая ему кривая усмешка оказалась следствием шрама на нижней губе.
Вольфа не исправил даже фронт. Он оказался еще и труслив — всегда в последних рядах! Так что, увидев в бинокль гибель Вольфа, майор Фрике испытал даже какое–то облегчение. И смог наконец полностью сосредоточиться на атаке третьей роты своего батальона. Поначалу все шло отлично. Его артиллеристы прекрасно поработали, подавив пулеметные гнезда противника. Разрозненный винтовочный огонь не мог нанести наступавшим большого урона. Чего не ожидал Фрике, так это контратаки иванов. Сам бы он никогда не отдал такого приказа, это был самоубийственный шаг, признак отчаяния — чувства, недостойного германского офицера. Отчаяние придало атаке ярость и силу, иваны опрокинули немцев и погнали их вниз по склону. Майор Фрике спокойно наблюдал за этим. Иваны бежали навстречу собственной смерти, под огонь немецких пулеметов. А с теми, кто выживет и сумеет вернуться в укрытие противотанкового рва, разделаются минометы. После этого свежие первая и вторая роты завершат дело.
Es war schlechter Schutz
Это было плохое укрытие. Юрген Вольф лежал, свернувшись калачиком, на дне воронки от взрыва артиллерийского снаряда и всем телом ощущал, как над ним со свистом проносятся пулеметные пули и минометные осколки. Воронка была неглубокой, и Юрген никак не мог отделаться от ощущения, что какая–то часть его тела выдается наружу. Тело отвечало вышеозначенной повышенной чувствительностью.
А ведь еще несколько минут назад Юрген был рад и этому укрытию. Когда он пришел в себя, то инстинктивно сбросил навалившееся на его грудь и голову тело русского и глубоко вдохнул, и еще раз, и еще, разгоняя туман в голове. И в этот момент иван вдруг встрепенулся и бросился на него. Так показалось Юргену. Лишь спустя несколько мгновений он сообразил, что тело бросила на него очередь из крупнокалиберного пулемета, бившего из их окопов. «Не хватало еще погибнуть от немецкой пули», — подумал он и тут заметил поблизости эту воронку. Он перекатился в нее и затаился на дне. Как оказалось, очень вовремя, потому что заухали минометы и в небе над ним стали зависать мины, чтобы броситься коршунами вниз, на него, на него, на него.
А ведь всего в нескольких шагах был противотанковый ров, такой глубокий. Юргену почему–то казалось, что глубина — залог надежной защиты. И его неудержимо потянуло укрыться в этой надежной глубине. Он уловил ритм минометного обстрела и, едва отгремели разрывы очередного залпа, быстро вскочил на ноги, сжался в комок и стреканул в сторону рва. На пятом шаге он споткнулся о кочку и полетел рыбкой, выставив вперед руки, готовый нырнуть в ров. И тут на его пути возникло неожиданное препятствие, возникло буквально из–под земли, что–то большое и темное, а перед ним, чуть впереди, было что–то длинное, прямое и тонкое. Ныряние вдруг обернулось другим физическим упражнением. Юрген схватился обеими руками за это длинное и тонкое, как за гимнастическую перекладину, и крутанул «солнце».
Das war ein Gewehr
Это была винтовка. А винтовка была в руках русского солдата. Ров не казался тому надежным укрытием, он скорее представлялся верной могилой, потому что немцы гвоздили из минометов именно по рву и делали это очень прицельно. Изо рва надо было линять по–быстрому, но куда? Было два хода сообщения, которые они прорыли от своих окопов ко рву и по которым еще ночью, в ожидании неизбежной немецкой атаки, пробрались в ров. Но до этих ходов сообщения поди доберись. Надо рвом с внутренней стороны — размытый, покатый валик, на нем враз срежут. Так что только вперед, в сторону немецких окопов, там в десятке шагов, как успел заприметить солдат во время неудачной контратаки, была глубокая воронка, в ней можно было схорониться.
Едва отсвистели осколки после очередного разрыва, солдат схватил старинную, еще прошлого века, винтовку и быстро взобрался на верх рва. И тут на него бросился немец — откуда и взялся?! Вцепился обеими руками в винтовку и, ловко перевернувшись, перелетел через голову солдата, увлекая его за собой, назад, на дно рва. Солдат только и успел, что чуть развернуться и сгруппироваться, а то бы и костей не собрал. А так приземлился более или менее мягко и даже винтовку из рук не выпустил.
Но и фриц оказался не промах — вцепился намертво, первым вскочил на ноги и стал тянуть винтовку на себя, пытаясь вырвать и тем самым помогая встать солдату. А уж как поднялся, так пришло его время. Был иван на голову выше немца и килограмм на пятнадцать тяжелее, так что мотал он его как хотел, и вверх–вниз, и из стороны в сторону, но винтовку так и не высвободил. Более того, немец как–то ухитрился ногами за землю зацепиться и даже попытался свой давешний фокус повторить: рванул ивана на себя, кувыркнулся на спину, намереваясь перебросить противника через себя, чтобы, завершив движение, сверху оказаться. Да не по его вышло. Приемчик получился нечеткий, а возможно, силенок у немца не хватило, как бы то ни было, иван сверху оказался. Давит винтовкой на грудь и понемножку к горлу ее продвигает, чтобы придавить немца наверняка.
А тот все сопротивляется, руками винтовку по–прежнему крепко держит и ногами по земле елозит. Вдруг замер, напрягся и толкнул вверх винтовку вместе с противником, как штангу из положения лежа. Для немца это рекордный вес был, а иван вытянутые вверх руки легко назад отбросил. А так как оба продолжали винтовку крепко держать, то лежали они теперь лицом к лицу, смешивая дыхание, у одного преимущественно луковое, у другого — чесночное, брызгая друг на друга слюной и норовя противнику лбом в нос ударить и оттого постоянно сталкиваясь лбами. Того и гляди вцепятся зубами в нос, а то и в горло. Иван первым винтовку бросил и, чуть приподнявшись, схватил противника за горло. Тот ударил его винтовкой по спине и вскользь по голове, но ивану это — что слону дробинка, даже и не почувствовал, только крепче руки на горле смыкает, подбираясь большими пальцами к кадыку.
Das war ende
Это был конец. Второй за какой–то час–другой. «Что–то твои жизни становятся все короче и короче, — промелькнула мысль, — скоро и вздохнуть за жизнь не успеешь». А вздохнуть ой как хотелось, в сущности, ничего больше не хотелось, только вздохнуть. Юрген выпустил ненужную винтовку и вцепился руками в железные клешни, сдавливавшие его горло. И еще быстрее ногами заелозил, вызвав тем самым победный рык противника.
Тот подумал, что немец принялся исполнять танец удавленника, но до этого было далеко, никак не меньше минуты. А Юрген просто пытался выпутать ноги из длинных пол шинели. Третий раз за день она подводила его. Первый — когда помешала ему добить ударом ноги противника по время атаки, второй — когда, наступив на нее, он смазал верный приемчик, и вот теперь — третий. А на другой чаше весов были бессчетные разы, когда ему строго указывали на то, что надо подогнать шинель по росту, и унтер, и ротный, и сам командир батальона майор Фрике, а он сопротивлялся, упорно сопротивлялся, до гауптвахты. Больше он не будет сопротивляться никогда, все будет делать как прикажут начальники, только пусть сейчас разлепятся наконец полы этой чертовой шинели. Обет не остался неуслышанным. Юрген вдруг почувствовал, что его ноги свободны, и он врезал коленом своему противнику, собрал все свои последние силы и врезал в самое болезненное для мужчины место, между раскинутыми в стороны ногами. И сразу ослабла хватка, и противник с диким криком подскочил вверх. А Юрген подтянул ноги коленями к своему животу и уперся подошвами сапог в живот противника, напряг ноги, и откуда только силы взялись, ведь только что, казалось, израсходовал последние, ан нет, нашлись, и он пружинисто распрямил ноги и далеко отбросил противника, к противоположной стенке рва.
— У, сука! — крикнул тот, лежа на боку и зажимая руками пах.
— Что, получил, гад! — хрипло крикнул в ответ Юрген.
Иван обалдело замотал головой, потом сел, привалившись спиной к стенке рва и изумленно глядя на Юргена. Тот тоже сел, стянул перчатку и принялся массировать горло. Горло, понятное дело, болело, но было что–то еще, непонятное, какое–то странное, давно забытое ощущение в голосовых связках.
— Ты что, русский, что ли? — спросил, наконец, иван.
К тому моменту и Юрген разобрался в своих ощущениях. Надо же! Крикнул в запале по–русски. Сколько лет ни одного слова не сказал, даже в мыслях, и вот на тебе!
— Нет, немец, — сказал он, — русский немец.
— А зовут как?
— Юрген.
— А–а, Юрий, — так расслышал иван, — действительно наше имя. А я — Павел.
— Рад познакомиться, Пауль. А меня в детстве Юркой кликали, — сказал Юрген, вновь привыкая к русской речи.
И в этот момент раздался вой мин. Боги войны как будто нарочно сделали перерыв в обстреле, чтобы дать возможность двум противникам решить их спор в прямой мужской рукопашной схватке, но увидев, что дело кончилось ничьей и перемирием, вознамерились покарать отступников.
Юрген с Павлом бросились ничком на дно рва. Как капля ртути, сокращая поверхность, собирается в шар, так и они свернулись клубками, подтянув колени к животу и закрыв голову руками. И постепенно, незаметно для себя, неосознанно придвинулись друг к другу, сомкнулись спинами, прикрывая телом недавнего противника собственные тылы. Возможно, из–за этого Юрген ощутил чувство относительной безопасности, и оно помогло ему справиться с безотчетным страхом, впервые за время боевых действий. Он вдруг обрел спокойствие, фаталистическое спокойствие: чему быть, того не миновать, а глядишь, и обойдется, обстрел рано или поздно закончится, живы будем — не помрем! И убегая мыслью от грохота разрывов, он погрузился в воспоминания.
Das war kein seiner Krieg
Это была не его война. Не та война, в которой победить или погибнуть. Он не хотел никого побеждать. Тем более он не хотел умирать.
Он не был трусом. Ни в детстве, когда бросался с кручи вниз головой в воды самой большой реки Европы. Ни в юности, прошедшей в портовых городах, в самых бандитских районах, где рукопашные схватки между противоборствующими группировками были обычным делом. Там он никогда не прятался за чужие спины.
Он не был слабаком. Дело было даже не в накачанных мышцах, а в спокойной уверенности в своих силах, в том, что в схватке один на один он может одолеть любого противника, победить его если не силой — попадались ему противники и посильнее его, то — ловкостью, хитростью, выносливостью.
И он не был пацифистом. Да и как ему быть пацифистом, если отец его был военным и старший брат поступил в военное училище. Он боготворил и того, и другого и с детства старался подражать им во всем. Военная карьера ему была на роду написана, она не миновала бы его, как и война, и он с готовностью пошел бы на войну, потому что раньше всех других правил впитал главное: высшая обязанность мужчины — защищать свою родину от напавшего врага.
Вот только с родиной и, соответственно, с врагом вышла неувязка. Так получилось.
Родился Юрген на берегу Волги в селе Ивановка, что в семидесяти километрах севернее Саратова. Поселение это основал еще в конце восемнадцатого века немец по имени Иоганн, по нему оно и получило название Иоганндорф, это уж губернские власти перекрестили позже в Ивановку. Но Ивановка как была, так и осталась сплошь немецкой. С немецким языком в домах и на улицах, с протестантской кирхой, с немецкими чистотой и порядком. Что, впрочем, нисколько не мешало жителям села считать Россию своей родиной, и отнюдь не второй, а при поездках в город, да зачастую и в разговорах между собой, именовать себя на русский манер: Федор Иванович, Владимир Яковлевич, Павел Николаевич. Вот и Юргена с детства Юркой кликали.
Власти, в свою очередь, считали поволжских немцев своими самыми законопослушными верноподданными, настолько послушными и верными, что их даже поголовно призывали в армию во время Первой мировой войны, которую все в то время называли германской. Призвали и отца Юргена. Сам Вольф–старший называл ту войну не германской, а империалистической, но это было единственной уступкой его немецким корням. Воевал он на Западном фронте, и воевал, судя по всему, хорошо: заработал две Георгиевские медали за храбрость, выбился в унтер–офицеры и получил еще одного Георгия, на этот раз крест. О той войне Вольф–старший рассказывал часто и с гордостью. Юргену больше всего нравился рассказ о бароне Унгерне, который, окруженный немецкими войсками, в ответ на предложение сдаться поднял свой батальон в штыковую атаку с криком: «Смотрите, как погибает русский офицер!» Иногда, правда, батальон превращался в казачью сотню, которая устремлялась лавой за лихим есаулом, но это лишь добавляло красочных подробностей.
Барон Унгерн тогда не погиб, но в дальнейшем их с Вольфом–старшим жизненные пути диаметрально разошлись. Унгерн стал одним из самых яростных участников Белого движения, воевал в степях Монголии, выдвинул идею реставрации монархии в границах империи Чингисхана и был расстрелян большевиками в 1921 году. А Вольф–старший еще до октябрьского переворота 1917 года примкнул к большевикам, потому что они обещали мир и землю. Так он плавно перетек из одной войны в другую и воевал еще три года на полях Гражданской, но уже не на Западном фронте, а все больше в Сибири. Землей он тоже не насладится, потому что вернулся в родную деревню лишь ненадолго, чтобы заделать своей жене Марте сына Юргена, который и родился все в том же 1921 году.
О той, второй войне Вольф–старший никогда ничего не рассказывал. Как и о своей службе в Москве в последующие годы. Как бы то ни было, во время своих довольно редких приездов в родную деревню к семье он был всегда обряжен в военную форму, а старики говорили о нем и с ним с большим уважением.
Несмотря на долгие разлуки с отцом и даже с матерью, которая какое–то время, года три, жила в Москве с отцом и лишь изредка присылала письма, Юрген сохранил о своем детстве наилучшие воспоминания. Отличное было детство, безбедное, светлое, радостное, веселое! Родни много, и всяк его приласкать готов. А еще старшие брат с сестрой, они, погодки, родились перед самой войной. Брат и в поход возьмет, и на рыбалку, и на велосипеде своем прокатит на зависть соседским пацанам, а сестра тайком от матери и бабок зашьет изорванную во время разных проказ одежду. Немножко завидовал Юрген лишь пионерам, у них было еще веселее, они ходили строем, как военные, с песнями, флагом и барабаном, и вообще они всей дружиной во главе с вожатым чего только не затевали и все им позволялось. Не то что Юргену с его приятелями–одногодками. Вы, говорили, еще маленькие. Ничего так не желал Юрген, как быстрее вырасти и красный пионерский галстук на шею повязать. Пока же старался соблюдать все пионерские правила и вместе с приятелями отрабатывал салют. «К борьбе за счастье народа — будь готов!» — «Всегда готов!»
А еще для того хотел Юрген побыстрее вырасти, чтобы по вечерам из клуба не прогоняли. Общественный дом у них в деревне всегда был, но уже на памяти Юргена его расширили, сделали новую сцену, сшили белый экран, красными флагами украсили. Фильмы в клубе были старые, но зато свои, три бобины, невесть когда и как очутившиеся в деревне. С проектором было больше ясности, его в городе хотели на свалку выбросить, да дядюшка Аппель подхватил на лету, привез в деревню, разобрал до винтиков, что–то заменил, смазал, собрал, лучше нового заработал. Ленты были в сотне мест порваны и склеены, фильмы были без начала и конца и известны до последней черточки на каждом кадре, но жители деревни были готовы смотреть их вновь и вновь. Даже если удавалось раздобыть новую фильму, все равно на десерт старую крутили. В клубе каждые выходные что–нибудь интересное было. То песни поют под аккордеон, то фокусы показывают, то сцены разные представляют, из Гёте, из Шиллера. Иногда из района или из города лектор приезжал или агитатор, на их выступления тоже полный клуб собирался: если умный человек окажется — послушаем, если глупый — посмеемся.
И уж совсем веселая жизнь началась, когда колхоз организовали. Юргену тогда восемь лет было, понимать–то он мало что понимал, но картинки в памяти остались. Тем более что все это сложилось с долгожданным приездом отца. Старики долго пытали его о столичной придумке, даже ругались, да так, что на краю деревни слышно было, но потом успокоились и все разом в колхоз записались. Лошадей и коров в колхозное стадо отдали, даже и гусей. За гусей в доме отвечал Юрген, ему бы расстроиться, а он обрадовался. Не тому, что одной заботой меньше стало, а совсем наоборот. Раньше–то каждый за своими присматривал, а теперь он с приятелями всеми колхозными гусями командовал. То–то он был горд! Да и мужчины в деревне быстро оценили выгоду коллективного труда, а еще более — высокую производительность двух тракторов, которые им выделили как самому передовому колхозу в районе. Но все знали, что на самом деле это Вольф–старший замолвил, где надо, словечко за родную деревню, и за отсутствием отца изливали благодарность на Юргена.
В деревне не было ни кулаков–мироедов, ни голытьбы. Так, впрочем, были устроены все немецкие деревни, все работали приблизительно одинаково и жили, соответственно, так же, не сильно отличаясь от некоего среднего уровня. А в колхозе даже эти различия быстро нивелировались. Вот Гофманы, соседи Вольфов, жили, туго затянув пояса, все же восемь детей, мал мала меньше. Так им колхоз дал лес на пристройку для дома, железо для крыши и краску, чтобы эту крышу покрасить. Счастливые лица Генриха и Фридриха Гофманов, закадычных приятелей Юргена, были последней яркой картинкой его советского детства.
Потому что потом все в его жизни переменилось. Почему, зачем — он так и не понял до сих пор. Ему минуло одиннадцать, когда они с матерью уехали из родной деревни. Быстро собрались — и уехали. Сестра, незадолго до этого вышедшая замуж, растерянная, заплаканная, прощалась с ними так, как будто они расставались навсегда. А с братом, учившимся в танковом училище, Юрген вообще больше никогда не виделся. Они приехали в Москву и через несколько дней двинулись дальше. Никаких деталей этого путешествия в памяти не осталось — впечатлений он наелся до отвала еще на первой стадии. Он был подавлен скоропалительным отъездом, обескуражен быстро сменяющимися станциями и городами, растерян от скопища незнакомых людей вокруг и пуще всего боялся потеряться. Он ни на шаг не отходил от матери и даже в поезде все время сидел с ней рядом, уткнувшись лицом в ее жакетку.
Более или менее пришел в себя он в польском городе Гданьске. Все вокруг было чужим, незнакомым — город, люди, язык, даже отец, который встретил их на вокзале. И сам он предстал каким–то незнакомцем — в больших вокзальных окнах отражался запуганный, угрюмый, смотревший исподлобья мальчик, с ног до головы обряженный в чужую одежду, добротную, но не новую. Все, что напоминало о прежней жизни, было безжалостно выкинуто еще в Москве. Остались только воспоминания. Но и на них отец с матерью наложили жесткую узду: никогда и никому! А то плохо будет, и ему, и им, отцу с матерью. Так он поневоле стал малообщителен и скрытен.
Встреча и жизнь с отцом тоже принесли одни разочарования. Отец был совсем другим, не таким, каким он его помнил. Во время его приездов в деревню он излучал уверенность и силу, много шутил и смеялся в ответ на шутки односельчан, щеголял военной выправкой и военной формой, всегда как новенькой. Здесь же как–то стушевался, ходил чуть сутулясь и в своей простой рабочей одежде с надвинутой на лоб кепкой быстро сливался с толпой. Работал он грузчиком в порту, часто в вечернюю и ночную смены, и поэтому, вероятно, постоянно пребывал в угрюмом, раздраженном настроении. Мать тоже пошла работать, уборщицей в какое–то государственное учреждение.
Юрген оказался предоставленным самому себе. В немецкой школе, куда его отдали через два месяца после приезда, ему было скучно. Все в ней было не так, как у них в деревне. Учителя им не занимались, не проверяли домашние задания, не вызывали к доске, да и он не высовывался, сидел все уроки тихо в дальнем углу. С одноклассниками отношения тоже не складывались. Они чувствовали в нем чужака и пробовали задираться. Но Юрген дал им отпор, и после нескольких стычек на школьном дворе, с разбитыми им носами и синяками под глазами, они оставили его в покое, лишь изредка потешались над его немецким. Так что после школы Юрген часами болтался один по улицам большого города.
Но постепенно все пошло на лад. Он понемногу привыкал к этой новой жизни, окружающие привыкали к нему, он стал понимать их, а они его, у него даже появились приятели в школе, и теперь он часами болтался по улицам не один, а в компании.
И вдруг опять: скоропалительные сборы — и переезд. На этот раз в Германию, в Гамбург. Они были фольксдойче, из Польши, это отец с матерью вбили ему в голову намертво.
Этот переезд дался ему намного проще. Все портовые города похожи друг на друга, особенно если ты живешь в бедных рабочих припортовых кварталах. То, что отец устроился работать на верфь, а мать — уборщицей в государственное учреждение, уже воспринималось как должное. И с одноклассниками он быстро разобрался: несколько драк — и его признали за своего. А так как все они жили по соседству, что скоро Юрген стал своим и на улице, где он проводил большую часть своего свободного времени.
После трех лет отчуждения наладились и отношения с отцом. Возможно, изменился отец, но скорее это Юрген повзрослел. Отец уже выглядел не угрюмым и раздраженным, а усталым и озабоченным. А как–то Юрген увидел прежнего отца, таким, каким он его помнил. Отец шел в кругу рабочих с верфи, он шутил и громко смеялся в ответ на шутки своих новых друзей. И еще Юрген стал замечать, что окружающие относятся к его отцу с большим уважением, ничуть не меньшим, чем односельчане, и так же внимательно слушают все, что он говорит.
Вот и Юрген стал вслушиваться, а отец, в свою очередь, стал все больше разговаривать с ним. И вот что странно: если раньше отец всячески подавлял любые воспоминания о прежней жизни, то теперь беспрестанно напоминал о ней, говорил о том, как хорошо им жилось в Стране Советов и как тяжело живется им и всем рабочим людям в нацистской Германии. «Так зачем мы приехали сюда?» — не раз хотел спросить Юрген. Но слова почему–то вязли в глотке. Он вообще был неразговорчив.
Юргену было пятнадцать, когда отца арестовали. За ним забрали мать, а Юргена целую неделю допрашивали в гестапо. Хотели узнать, кто приходил к отцу, чем он занимался по вечерам, часто ли не ночевал дома. Юргену не составило труда изобразить перед следователем простого хулиганистого паренька с улицы, он таким, в сущности, и был. Сложнее давалась маска туповатости. Юрген, чтобы не запутаться, отделывался короткими ответами на задаваемые по кругу вопросы, но как–то раз, к исходу шестого часа допроса, вдруг с ужасом осознал, что не помнит своего предыдущего ответа на похожий вопрос. Но тут гестаповцы невольно помогли ему. Обозленные упорством мальчишки, они решили его поучить, ударили раз, другой, третий, входя постепенно в раж. Избили его крепко, но не испугали, а лишь разозлили. Злость прояснила мозги, и Юрген вернулся в накатанную колею ответов. «Не знаю, не помню, не видел, не слышал», — твердил он разбитыми губами.
В конце концов от него отстали. Так как у него не было родственников, то его отправили в детдом. Это было образцовое национал–социалистическое учреждение: дисциплина, порядок, два часа маршировки в любую погоду с пением песен под барабанный бой, физические упражнения на свежем воздухе — гимнастика, легкая атлетика, рукопашный бой, стрельба из огнестрельного оружия. Оставшиеся час–полтора отводили образованию — истории национал–социалистической немецкой рабочей партии и биографии фюрера, расовой теории и политике народонаселения, немецкой истории и политическому страноведению. Все это Юрген привычно пропускал мимо ушей, то же, что случайно достигало их, вступало в противоречие с его прошлым жизненном опытом и немедленно забывалось. Но опыт его был невелик, к тому же многие услышанные пассажи поразительным образом совпадали с высказываниями отца — забота о народе, светлое будущее, всеобщее процветание, моральная чистота, высокие идеалы, неколебимая стойкость, нерушимая вера, неуклонное следование выбранным путем, счастье народов мира. Все это постепенно, помимо его воли, внедрялось в сознание. Пропагандисты знали свое дело. Юрген до такой степени запутался, что даже написал заявление о приеме в гитлерюгенд, членом которого, как убеждали пропагандисты, должен быть каждый молодой немец, истинный немец. Его не приняли. «Ты еще не освободился от позора, — сказали ему, полагая, что этим все сказано, и добавили: — Тебе, Вольф, надо еще много работать над собой, чтобы стать достойным называться членом гитлерюгенда». Юрген не считал себя опозоренным и не испытывал ни малейшего желания работать над собой, кроме как в спортивном зале, так что больше он никаких заявлений не подавал.
Он провел в детдоме год. А потом приехала мать и забрала его.
— Я ничего не сказал им, — были первые слова Юргена, когда они вышли за ворота детдома.
— Я знаю, сынок, — ответила мать, — иначе бы мы не разговаривали сейчас с тобой.
— Что с отцом? — спросил он.
— Мне сообщили, что он в Бухенвальде.
Это было все, чего он добился от матери.
Ситуация немного прояснилась через год, когда пришел срок призыва в армию. Юргена, как сына врага народного сообщества, признали недостойным нести военную службу. В Германии во все времена, не только при нацистах, это считалось позором. Юрген не пытался разобраться в том, имел ли этот позор какое–либо отношение к тому позору, о котором ему говорили в детдоме. Он просто почувствовал себя опозоренным. Ему казалось, что соседи — родители его друзей, призванных в армию, смотрят на него как на симулянта и дезертира.
Масла в огонь добавили рассказы одного из ближайших дружков, Франца Юппеля, приехавшего домой на побывку после польской кампании. Особенно запало в душу описание совместного парада Вермахта и Красной армии в городе Бресте, где обе армии сошлись в конце победоносных блицкригов. Немцы первыми с ходу захватили Брестскую крепость, но, верные обязательствам, уступили ее русским. «Иваны — отличные парни, а русская водка лучше шнапса», — рассказывал Франц, из чего следовало, что совместным парадом контакты солдат не ограничились. Такое трогательное единение грело душу Юргена, как и то, что наказали поляков. К полякам после Гданьска у него был свой маленький счетец, куда больший был у отца, и после империалистической войны, и после гражданской, это Юрген накрепко запомнил из его рассказов. И вообще, Юргену казалось, что отец не имел бы ничего против происходившего, не он ли говорил о необходимости «сокрушить прогнившие западные демократии», один в один со словами фюрера.
Отрезвление наступило, когда Юрген устроился работать на верфь. Вернее, его устроили туда друзья отца. Они и разъяснили ему, что к чему. Разъясняли, как водится, в пивной. Там он и сцепился с тем подонком. Они тихо разговаривали за угловым столиком, когда тот вдруг начал громко вещать. Что–де победа над Францией есть лишь промежуточный этап, восстановление исторической справедливости и возврат старых долгов. Но главная война — это будущая война на востоке, главный враг — это Советы, а главное место приложения немецкого гения — это бескрайние русские просторы, где всем немцам достанет жизненного пространства и рабов. Юрген не мог вспомнить, что его больше всего задело. Слова о рабах или упоминание Волги как рубежа немецких притязаний. А может быть, и то, что этот бюргер с налитым пивом брюхом косо посмотрел на Юргена. В тот момент он говорил о том, что в преддверии похода на восток место каждого молодого немца — в армии, а так как в пивной сидели одни лишь пожилые рабочие, то его взгляд невольно обратился на Юргена. Как бы то ни было, Юрген ему врезал от души. За что и получил полтора года тюрьмы.
Юрген был подавлен несправедливостью и жестокостью приговора, ужасными условиями тюрьмы — двенадцать человек в тесной двадцатиметровой камере с нарами в два яруса, тупой работой — они шили рукавицы и маскировочные халаты, строчили на швейных машинках по десять часов в день, шесть дней в неделю. В тюрьме же Юрген узнал о начале войны с Советами. После этого воскресные киносеансы превратились для него в пытку. Перед фильмом шла обязательная кинохроника. Победоносное шествие немецких войск по Белоруссии, Украине, Литве, ряды захваченных самолетов, танков, пушек, низвергаемые советские памятники и портреты Сталина, летящие под гусеницы немецких танков, бесконечные вереницы пленных, униженных и жалких, местные жители в праздничных одеждах, радостно приветствующие «освободителей». Этим кадрам Юрген не верил, нацистские киношники и не такое могли поставить, они на это были мастера, но названия захваченных городов говорили сами за себя, особенно потряс Калинин, ведь он был на Волге, это Юрген помнил без подсказки диктора. А еще Юрген представлял, что где–то там воюет его брат, непременно должен был воевать, и он с тревогой и в то же время с надеждой всматривался в лица пленных — вдруг среди них промелькнет родное лицо.
Он и предположить не мог, что через полгода после выхода из тюрьмы окажется на Восточном фронте.
Нет, это была не его война.
Das war die letzte Wurfgranate
Это была последняя мина. Она шлепнулась метрах в пяти от них и взорвалась, накрыв их шатром осколков и засыпав землей. После этого наступила тишина.
— Кажись, все, — сказал Павел и сел, привалившись спиной к стенке рва.
Юрген встал на четвереньки, отряхнулся, как собака, и откинулся к противоположной стенке. Теперь он мог внимательнее разглядеть своего недавнего противника. Из–под шапки–ушанки с завязанными вверх ушами выбивались жесткие соломенные кудри, голубые глаза, золотистая щетина на обветренном, красноватого цвета лице, короткий ватник едва сходился на груди и был прихвачен на поясе широким кожаным ремнем с цельнометаллической пряжкой, кисти рук большие, как грабли, и тоже красные. Глядя на эти руки, Юрген невольно потянулся к горлу и помассировал его.
— А почему звездочки на шапке нет? — спросил он.
Иван ничем не напоминал солдата, разве что грязной гимнастеркой, видневшейся под распахнутым ватником. На нем не было никаких знаков различия или отличия, но Юргена больше всего поразило отсутствие звездочки на шапке. Красная звезда — это святое.
— Нам не положено, — ответил Павел, — мы — штрафники.
Юрген и сам был штрафником, и слово было немецким, но он никак не мог взять его в толк.
— Это как? — спросил он.
— Заключенные мы, бывшие, из лагеря, — нехотя протянул Павел, — вину на фронте искупаем.
— Хох, — с какой–то даже радостью воскликнул Юрген, — и мы такие же, — и уточнил: — Я такой же.
— А за что сидел? — оживился Павел.
— Да ни за что, — ответил Юрген, — дал одному гаду по морде, а он оказался членом партии.
— Наш человек! — одобрительно отозвался Павел. — Но ты хоть за дело, а я по глупости, но, в общем–то, тоже ни за что. Поехали на тракторе за самогонкой, да трактор–то и утопили. Пьяные были. Почти неделю пили, когда я демобилизовался после финской, слышал, чай, о такой войне? Я вернулся да два другана, так что, почитай, вся деревня гуляла. Гнать не успевали! Вот и пришлось к соседям ехать. Ну и — утопили! — рассмеялся он.
— А ты говорил: ни за что, — с некоторым недоумением сказал Юрген.
— И сейчас говорю! Трактор–то летом вытащили! — Павел вновь рассмеялся.
— И сколько дали? — спросил Юрген.
— Десятку! Подвели под вредительство.
— Десять — чего? Месяцев?
— Ну ты даешь! Лет, конечно.
Они оба замолчали. Юрген думал о том, что Павел совершил, несомненно, серьезное преступление, но десять лет за это — чересчур. И что он на его месте тоже попросился бы на фронт. Даже на своем, кабы дали ему десять лет, тоже попросился бы, если бы ему дали гарантию, что на Восточный фронт не направят. А Павел думал о чем–то своем и, судя по выражению его лица, невеселом.
— Тихо. Тишина на фронте — не к добру, — продлил он свои невеселые мысли. Юргену тоже было не по себе от неизвестности, от лежащих неподалеку трупов русских солдат, от сидения в яме, где взгляд все время упирается в стенку, как в тюремной камере.
— Я посмотрю, — сказал он и, поднявшись на ноги, полез наверх.
— Стопори! — Павел схватил его за ногу и стащил вниз. — Каску давай!
Юрген послушно снял каску, протянул Павлу. Тот водрузил ее на штык винтовки, поднял винтовку вверх, держа за низ приклада. Едва каска высунулась над бруствером, как — дзинь! — винтовка завалилась набок, каска покатилась по дну рва, моргая пробоиной.
— Дрянь у вас каски, — заметил Павел, сплевывая. Юрген обиделся за каску, она ему жизнь спасла в первой схватке, там, наверху.
— У вас и таких нет! — запальчиво сказал он.
— Есть. Только не подвезли. У нас каски знатные, от них пуля рикошетит.
— Ага, на складе.
Юрген подобрал каску, посмотрел в просвет отверстия, нежно погладил ее рукой, водрузил на голову — послужит еще!
— А с вашей стороны нас не достанут? — спохватился он.
— Ты кого–нибудь видишь? — спросил Павел.
— Не–а, — ответил Юрген, проводя взглядом поверх вала.
— Вот и они нас не видят. Око не видит — зуб неймет.
— Хорошо, — сказал Юрген, но опустился на землю, от греха подальше. — И сколько тебе искупать? — спросил он через какое–то время.
— До первой крови, — ответил Павел, — кровь — она все искупает.
— Это точно. Это правильно. И гуманно, — Юрген одобрительно кивал головой в такт словам.
— А у вас что — не так? — спросил Павел.
— Нет, не так. Мы же не искупаем вину, мы испытание проходим. А прошли или не прошли, это начальство решает.
— Начальство решит! — издевательски протянул Павел. — Ему дай волю… У нас пуля решает. Пуля надежнее. И честнее. Если уж она тебя помиловала, то после госпиталя ты чист.
— Это правильно, — повторил Юрген.
— У нас в штрафбате не задерживаются, — продолжал Павел, — три дела — это край. Большинство, правда, навсегда освобождаются от всех земных забот, а…
— У меня сегодня третья атака, — прервал его Юрген.
— Ты — везунчик, — сказал Павел.
Юрген замолчал, копаясь в памяти: что есть «везунчик»? А Павел его уже за рукав шинели дергает.
— А у вас что — так и не освобождают?
— Да мы же недавно на фронте.
— А вообще? Что солдатское радио говорит?
— Солдатское радио? Ах, да, понял! Нет, ничего такого не слышал. Да и какая разница? Переведут в другую часть, тоже на фронте, один черт!
— Ну не скажи! Это нас, штрафников, со старыми винтовками валом в атаку гонят — и ни шагу назад! Сзади–то заградотряд с пулеметами стоит, враз срежет. Куда ни кинь, всюду клин. А в обычной части хоть какой–то шанс есть выжить. Там–то пулеметы вперед ставят, не сзади.
— У нас, рассказывают, тоже ставили, — сказал Юрген, — чтобы назад не бежали.
— Ну, у вас–то понятно! Фашисты, одно слово! — с каким–то удовлетворением заметил Павел. — А пленных у вас расстреливают?
— Как это — пленных расстреливать? — удивился Юрген. — Это никак не можно. Это как лежащего бить. — Тут Павел одобрительно кивнул головой. — У нас все время говорят, что красные пленных расстреливают, всех. Все верят. Плена боятся больше фельдфебеля и русской зимы, — улыбнулся Юрген. — А я не верю. Не может такого быть!
— Точно! — воскликнул Павел. — Расстреливали бы — так уж на месте, а их в тыл отправляют, в лагерь, значит. Я сам видел. Сотню, не меньше. Мы на передовую, а они — в тыл. Бредут, носы повесили, вояки, ети их мать!
— Я тоже видел, — тихо сказал Юрген, вспоминая кадры кинохроники.
— Да–а, плен, — протянул Павел и тоже затих, задумавшись.
Вновь загрохотали пушки, застрекотали пулеметы.
— Наши сейчас в атаку пойдут, — сказал Юрген, — тут вам и капут выйдет.
— Это еще бабушка надвое сказала, кому капут выйдет, — ответил Павел, — и кто в атаку пойдет. Наши сегодня с утра должны были через дорогу прорваться и высоту разблокировать, — выдал он одну военную тайну и тут же по инерции другую: — А то у нас ни патронов, ни жратвы, ни водки. Погнали бы нас иначе в эту идиотскую контратаку! А вместо водки подбодрили тем, что сейчас наши из–за дороги нас поддержат, накатят вторым эшелоном. Да, видно, что–то там не заладилось.
— Я и говорю!
— А че тут говорить? Ты слушай! Бой–то с той стороны идет, — Павел махнул рукой на высоту, — наши жмут!
— Нашим тут ближе, — уперся Юрген, — они первыми тут будут.
— Что ж, чему быть, того не миновать, — покорно согласился Павел, — ваши так ваши. Придется мне тогда тебе в плен сдаться, — выговорил он наконец давно бередившую его мысль. — Кому другому бы не сдался, дорого бы шкуру свою продал, а тебе, пожалуй, сдамся, не драться же нам по новой.
— Ну а если твои первыми придут, тогда я тебе сдамся, — великодушно сказал Юрген, нисколько не веря в такую возможность и посему позволяя себе шутливые фантазии, — слушай, а давай я тебе кровь пущу, — он достал нож из кармана шинели, выкинул лезвие, — ватник порежу и грудь немного кольну, а еще лучше — по щеке полосну, все лицо в крови будет, любой увидит, а заживет — только маленький шрам останется, как память о войне.
Сказал вроде как в шутку, а Павел задумался. За ним и Юрген посерьезнел, принялся горячо уговаривать:
— Тебе же амнистия выйдет!
— Нет, бога не обманешь, — с тяжелым вздохом сказал Павел.
— Это точно, не обманешь, — согласился Юрген, — бог — он все видит. Я это только на фронте понял.
— Бога на мякине не проведешь, — сказал Павел и пояснил: — Мы богом майора Яхвина зовем, особиста. Въедливый мужик! И редкая гнида! От него и жизнь наша и смерть зависят.
— Если жизнь и смерть, да еще майор, тогда точно — бог, — сказал Юрген, — надо мной такой же — майор Фрике. А гнида — это что?
Павел снял шапку, запустил пальцы в свою жесткую шевелюру, выдернул волос, сначала рассмотрел его сам, потом поднес к глазам Юргена.
— Видишь белые пятнышки? — сказал он. — Это гниды и есть. Яйца вшей. Что такое вошь, знаешь? А то сейчас поймаю, покажу.
— Знаю, знаю, — замахал рукам Юрген. — Но почему майор — гнида, а не вошь?
— Потому что не вошь ест, а гнида точит, — ответил Павел.
— А–а–а, — протянул Юрген, нисколько не понимающе.
Он убрал лезвие ножа, хотел положить его в карман шинели, но рука сама потянулась к голенищу сапога. «С чего бы это и к чему?» — подумал Юрген.
Бой между тем разгорался. Немец с русским, сидя плечом к плечу, напряженно вслушивались в его отзвуки да провожали взглядами снаряды, пролетавшие над ними.
— Как стрижи, — сказал Юрген.
— Ага, — кивнул головой Павел, — хорошо, что сегодня небо ясное, — усмехнулся он и, наткнувшись на непонимающий взгляд Юргена, пояснил: — Высоко летают.
Сидеть молча, ожидая решения своей судьбы, было невмоготу, и они опять разговорились.
— А стрижи в Германии есть? — спросил Павел.
— Конечно есть, — ответил Юрген, — но я их еще с детства помню, с Волги, у нас обрыв был, высо–о–кий, и весь в дырках, как сыр. А стрижи…
— Так ты с Волги?! — запоздало среагировал Павел.
— Да. А я разве не говорил?
— И я с Волги! — радостно воскликнул Павел. — А откуда с Волги–то?
— Из–под Саратова. Мы в деревне жили.
— И я из–под Саратова! Ну надо же! Земляка нашел! Во всем нашем батальоне ни одного, а тут на тебе! Во жизнь, какие коленца выкидывает! — Павел никак не мог прийти в себя от изумления. — Так ты из тех самых немцев?
— А что, встречал? — спросил Юрген.
— Как не встречать?! У нас по соседству с десяток немецких деревень. Мы еще пацанами в футбол с ними играли, мяч их, поле наше. А как подросли, бегали ваших девок щупать, ух, крепкие у вас девки! И до этого дела охочи!
— У нас девушки за своих выходят, — с некоторой обидой сказал Юрген.
— Выходят, понятное дело, за своих, — осклабился Павел.
Юрген вскочил и уж кулак сжал, чтобы проучить наглеца, но Павел сгреб его своими огромными ручищами, усадил силой рядом.
— Ну ты горяч! Чего это ты так распетушился? Дело–то молодое! — И видя, что немец все никак не успокоится, добавил примирительно: — Уж и пошутить нельзя, — И спросил чуть погодя: — Деревня твоя как называлась?
— Йохановка, — ответил Юрген.
— Не знаю такой, — сказал Павел после некоторого раздумья. — Ну да все они у вас на одно лицо. Дома в ряд, крыши тесом крыты, а то и жестью, палисадники с цветочками, ни ям на дороге, ни свиней, глазу не за что зацепиться. Но жили богато. Прямо хоть раскулачивай всех подряд.
— У нас кулаков не было, — сказал Юрген, — у нас все в колхоз вступили.
— Ну так всем колхозом и раскулачили.
— Это как? — затряс головой Юрген.
— Как, как, да вот так! Война с фашистами началась, а тут немцы в самом сердце страны — пятая колонна.
— Что такое пятая колонна? — спросил Юрген.
— Не знаю, так говорят. Предатели, в общем.
— Кого же они предали?
— Пока никого. Но могли предать. Знаешь, сколько предателей объявилось? Жуть! И хохлы, и татары, и калмыки, и чечены. Все ведь наши, советские люди, и поди ж ты! А тут немцы. Им сам бог велел! Ну, их сталинские органы и того…
— Минометы?! Реактивные?! — с дрожью в голосе воскликнул Юрген.
— Какие еще минометы? Я только «катюши» знаю. У нас других нет.
— А у нас их «сталинскими органами» называют.
— Это еще неизвестно, что страшнее, — сказал Павел, — от «катюш» хоть укрыться можно. А вот от сталинских органов…
— Да каких органов?!
— Как каких? — удивился Павел. — Ну, органов… — он никак не мог подобрать объяснение.
— Чека? — всплыло из глубин памяти странное слово.
— Вот, точно, ЧК! Еще ОГПУ было. А теперь вот госбезопасность, — вспомнил наконец нужное слово и Павел. — Ну и чудак–человек! — рассмеялся он. — Из «катюш» по людям! Что мы, фашисты, что ли? Нет, их просто выслали.
— Этот как? — спросил Юрген, немного успокоившись.
— Как, как? Как обычно. Бери, что сможешь в руках унести, да под конвоем на станцию. А там Столыпин — и малой скоростью в Сибирь, или Среднюю Азию, или Казахстан. Выгрузят в чистом поле или в тайге, с бабами, с малыми детьми, давай, начинай жизнь с нуля.
— Как же так с людьми можно? — изумился Юрген.
— Ты прямо как не наш, — Павел впервые посмотрел на Юргена с подозрением, — ты что — с луны свалился? А как кулаков с подкулачниками высылали? Так и высылали. А их, чай, побольше вашего племени было.
— А это из какой деревни так выслали?
— Чудак человек! Я ж тебе объясняю: не деревню высылали, а немцев, — по слогам произнес Павел, — ежели где немцев серединка на половинку, то высылали немецкую серединку. А половинке праздник — дома да подворья без хозяев! Раскулачивай не хочу!
Но Юрген его не слушал. Лишь теребил за рукав, повторяя:
— Ты это точно знаешь? Ты это сам видел?
— Как же я мог видеть, коли я в лагере в это время был, — ответил, наконец, Павел, — я и узнал–то только месяц назад, когда первое письмо от матери получил, первое за все эти годы. Там знаешь, сколько новостей было: кого убило, кто без вести пропал, сеструха не знамо от кого родила, молчит, дед помер, племяша за колоски посадили, в общем, много всего случилось, но и о вас, немцах, строчка была, выслали, написано, всех немцев подчистую, как кулаков. Мать знает что говорит, даром что неграмотная. Так что все точно, никакой ошибки.
«Да нет же, конечно ошибка! — убеждал себя Юрген. — Не в том ошибка, что выслали ни за что. Ошибка в том, что ничего этого не было. Этого просто не могло быть! Есть лишь цепочка неправильно понятых слухов. Или нарочно перевранных. Ведь этот русский был в лагере, теперь вот в штрафном батальоне, люди там и там озлобленные, обиженные на власть, вот и распускают слухи. Такое и раньше было — клевета, измышления разные, отец рассказывал. И ему, и односельчанам в клубе. А война все это только усилила».
Но как ни убеждал себя Юрген, тревога не унималась. Было что–то в словах русского, что заставляло верить ему. Пусть не полностью, пусть на малую йоту, но и этой малости было слишком много для Юргена. Потому что перед глазами вдруг встала сестра с большим узлом в руках, а рядом муж ее Петер и два безликих ребенка, мальчик и девочка, цепляющие ее за широкую длинную юбку. «Обычное дело, Юрген», — сказала сестра. Они повернулись и побрели по жнивью к стоящим поодаль товарным вагонам с широко раздвинутыми дверями, в которые с трудом забрасывали узлы и залезали старики, женщины, дети. Со спины сестру было не узнать, обычная крестьянка, каких миллионы. И картинка сразу обезличилась, обернулась туманным воспоминанием из детства. Что–то такое он видел! «Как обычно» — вот что зацепило в словах Павла.
Diese waren Ivanen
Это были иваны. Погруженный в свои мысли Юрген проворонил момент их появления. Он–то ждал, что немцы с громкими криками посыплются сверху, а вместо этого по ходам сообщения просочились иваны и безмолвно наполнили ров. Юрген очнулся лишь тогда, когда Павел схватил его за шкирку, резко поднял, встряхнул и тут же зажал его голову под мышкой. Так что Юрген мог видеть только кирзовые сапоги подходивших солдат да слушать их разговоры.
— Ба, Колотовкин, живой!
— Для меня еще пулю не отлили!
— Наших–то сколько полегло!
— Наверху еще больше. Но мы фрицам тоже фитиль в задницу вставили. До самых их окопов гнали.
— Мы на дороге тоже дали им прикурить.
— А это что за блоха?
Тут в поле зрения возникли кожаные сапоги.
— Пленный, гражданин старший лейтенант! Свалился прямо на меня. Я ему промеж рогов, а потом: «Хенде хох!»[1] Он и лапки кверху: «Гитлер капут». Но взбрыкивает временами, так что я ему воли не даю.
Павел еще сильнее надавил на шею.
— Не хочет в плен!
— Да кто ж хочет!
— У тебя не побрыкаешь!
— В эти руки что попало, то пропало!
Юрген поначалу действительно немного поелозил, пытаясь вырваться из крепкого захвата, но потом присмирел, сообразив, что под мышкой русского медведя куда как безопаснее и что, вполне возможно, новый камрад укрывает его так от разгоряченных атакой солдат. И то еще сообразил Юрген, что Павел своими словами сигнал ему посылает: помалкивай покуда. Да он и без его советов не спешил высовываться, это всегда успеется.
— Молодец, рядовой Колотовкин! Отконвоировать пленного в тыл. Заслужил.
— Есть, гражданин старший лейтенант! — бодро.
— За дорогу, к майору Яхвину. Исполняйте.
— Есть! — уныло. Кожаные сапоги удалились.
— Вот уж наградил так наградил. Из огня да в полымя. Днем на дорогу!
— Не дрейфь, солдат! Мы там такой коридор расчистили!
— Можно гулять, как по аллее со шмарой!
— Оно и со шмарой ночью сподручнее.
— Эх, была бы шмара…
— Ладно. Двинулись.
Захват разомкнулся. Сильные руки схватили Юргена за плечи, встряхнули, поставили посреди рва.
— Давай, марш, айн, цвай, драй!
За словами последовал легкий тычок между лопаток. Юрген, опустив голову, медленно пошел вперед по бесконечным ходам сообщения. Поворачивал, следуя направляющему нажиму руки Павла, сторонился, прижимаясь к стенке, если в поле зрения попадали бегущие или бредущие ноги. Глаз он не поднимал, испытывая и стыд, и унижение, и досаду. Поражение есть поражение. Черт с ней, с чужой войной, он проиграл личную схватку. А он этого с детства не любил. Да и плен — препоганая штука, как ни крути. Лагерь — он везде лагерь. Еще хуже армии. Он прошел и то, и другое, так что мог сравнивать.
— Тпру, — тихо сказал Павел и положил руку ему на плечо.
Перед ними была стенка окопа. Юрген поднял, наконец, глаза. Бруствер. Голубое небо. Между бруствером и небом плывут желтоватые тротиловые облака. Павел осторожно высунулся над бруствером, потянул за собой Юргена. Тот тоже высунулся самую малость, открыл узкую смотровую щель между надвинутой на лоб каской и поверхностью земли, обозрел окрестности. Они были в первом ряду окопов по другую сторону высоты. Перед ними был пологий спуск без единого торчащего вверх кустика. Земля вокруг свежих воронок искрилась на солнце. Рядом лежали тела, расцвечивая красным однотонную весеннюю грязь. Метрах в двухстах от них, на невысокой насыпи, пролегала дорога. Почти вплотную к ней подступала высокая отвесная стена леса. Справа и слева, на концах подковы немецких позиций, огибающих высоту, шел бой, оттуда доносился стрекот пулеметов и автоматов, разрывы ручных гранат. Вдруг бабахнуло сзади, куда громче, и еще раз, и еще — немцы возобновили артиллерийский обстрел высоты.
— Здесь становится жарко, — тихо сказал Павел, — ну, давай вперед, короткими перебежками — и без глупостей.
Первейшей глупостью было оставаться на высоте. Юрген без дополнительных понуканий перебрался через бруствер и бросился вперед. Просвистела пуля, он упал на землю. Выдохнул, вскочил, пробежал шагов десять. Опять просвистела пуля — опять упал, запоздало сообразив, что уж коли просвистела мимо, так, значит, мимо, чего и падать. А еще сообразил, что это не по нему стреляют, что это шальные пули от боя, идущего по обеим сторонам. А от шальной пули как убережешься? Она же шальная. Бежишь ты во весь рост или на земле лежишь, затаившись, она тебя найдет, если захочет. Так что лучше не искушать.
И Юрген во всю прыть помчался к дороге, нырнул в спасительную глубину придорожной канавы. Через пару минут рядом с ним плюхнулся Павел.
— Здоров ты бегать, — сказал он, тяжело отдуваясь, — а теперь — бросок через дорогу. Резко. Эх, черт, как на блюдечке будем!
— Им сейчас не до нас, — сказал Юрген.
— Кому — им?
— Да всем.
— Тоже верно. Ну, давай.
Юрген рывком взметнулся на дорогу, кувыркнулся, в который раз помянув недобрым словом длинные полы шинели, и скатился в канаву с другой стороны.
— Ловко, — одобрительно заметил Павел, — теперь самое опасное — последние метры.
— Почему самое опасное?
— Так получается. Смотришь: вот они, свои, совсем рядом, рукой подать. Ну и припускаешь, как лошадь к дому. И об опасности забываешь, кажется, что если товарищи рядом, то они тебя защитят, прикроют. Тут–то пуля тебя и достает.
— Так рассказываешь, будто с тобой было.
— Нет, не со мной. Друг у меня так погиб. У меня его радостная улыбка, последняя, вот тут, — он ударил кулаком по левой стороне груди, — и тут, — он постучал по лбу.
— Не говори гоп, пока не перепрыгнешь, — сказал Юрген.
Сказал и сам удивился — откуда взялось?
— Правильно понимаешь, товарищ.
Тут уж Павел удивился непроизвольно вырвавшемуся «товарищ». Они посмотрели на озадаченные физиономии друг друга, усмехнулись и одновременно перевели взгляды на лес.
Отсюда, вблизи, уже не казалось, что лес почти вплотную подступает к дороге. «Почти» составляло метров тридцать–сорок. Все деревья в этой полосе были спилены, лишь пеньки торчали. Стволы деревьев пошли, наверно, на строительство укреплений на высоте, а ветки сожгли. Кусты тоже вырубили, виднелась лишь чахлая прошлогодняя поросль. Зато лес прямо перед ними был густой, с буйно разросшимся подлеском, в котором угадывалось несколько пробитых проходов. С десяток рухнувших елей, перебитых снарядами где посередине, где почти у самого основания, надежно скрывали от взглядов то, что было в лесу. Слева, метрах в двухстах, была поляна, на которой разместилась батарея, бившая по немецким позициям. На прогалине справа высился вал свежевырытой земли, из–за него одна за другой взлетали вверх мины.
— Нам сюда, — сказал Павел, показывая рукой на лес перед ними, — держись вплотную за мной, мало ли что.
Так, гуськом, они и вбежали в прорубленный в подлеске туннель и через несколько шагов оказались в окружении товарищей Павла, таких же, как он, солдат без всяких знаков различий, небритых и расхристанных, всех возрастов, от желторотых, даже по меркам Юргена, юнцов до дядек лет под пятьдесят.
— Колотовкин, живой! — слышалось со всех сторон.
Юрген даже подумал, что за давностью лет он подзабыл русский язык или что–то в нем за эти годы изменилось, что слово «живой» означает сейчас «привет».
На Юргена поначалу никто не обращал внимания. Наконец кто–то спросил:
— Твой?
— Мой, — с гордостью ответил Павел, — приказано в тыл отконвоировать. Эй, фриц, хенде хох! То есть руки за спину, шаг вправо, шаг влево — попытка побега, прыжок на месте — провокация, стреляю без предупреждения.
Юрген не понял, что в этой тираде вызвало бурный общий смех. Он заложил руки за спину и тут же подумал, что это была ошибка. Но никто не заметил этого, все еще пуще рассмеялись. Что–то уперлось в спину Юргену. Штык, догадался он.
— Вперед, — скомандовал Павел.
— Форвертс, — донеслась подсказка из толпы.
По мере того как они углублялись в лес, тот наполнялся людьми, шалашами, палатками. Все сильнее заглушали отзвуки идущего боя самые что ни на есть мирные звуки: стук топора, потрескивание еловых веток в горящих там и тут кострах, смех сидящих вокруг них солдат, ржание лошадей. Кто–то тихо напевал песню, в которой Юрген не понял ни слова. Он с любопытством посмотрел на певца. Круглое, как циркулем очерченное лицо, узкие щелочки раскосых глаз, редкие волосинки по низу скул. Юрген таких и не видал. Как–то через их деревню проехали башкиры, дикие люди, сказал тогда отец, но это был не башкир. А вот еще один, и еще, отмечал про себя Юрген. Скоро все лица вокруг слились в одно.
Они вышли на большую поляну, на которой стояли в ряд разномастные палатки. На краю дымили две полевые кухни, их ни один солдат ни с чем не спутает. Крышка бака на одной из кухонь была откинута, над ней возвышался солдат и длинным черпаком с видимым усилием размешивал содержимое. Юрген втянул носом воздух. «Каша с мясом», — определил он. Какая каша, осталось загадкой. Да какая б ни была, проурчал желудок.
Чуть впереди и сбоку стоял какой–то мужчина и презрительно поплевывал сквозь зубы. Юрген и не обратил бы на него внимания, но это было первое европейское лицо после множества азиатских. Выражение на лице было наглым и хищным, фигура расслабленная, ремень приспущен для форсу, на ногах — кожаные сапоги, похожие на немецкие офицерские. «Урка, да к тому же мародер», — безошибочно определил Юрген. Интернациональный тип.
Они уже проходили мимо мужчины, когда тот вдруг сделал шаг вперед и больно ударил Юргена ногой по голени, и еще раз, истерически выкрикивая:
— Ах ты сволочь фашистская!
Первый удар Юрген пропустил от неожиданности, второй стерпел из чувства самосохранения, но мужчина занес ногу для третьего. Кровь ударила Юргену в голову, мгновенно вытеснив все здравые соображения, тело развернулось, ноги вцепились в землю, пальцы сами сжались в кулак, рука согнулась для удара, короткий замах — и вот уже кулак летит в то место, которое у всякого приличного солдата скрыто пряжкой от ремня.
Павел перехватил его еще на дальних подступах, сжал запястье так, что пальцы враз онемели и кулак рассыпался безвольной пятерней. А Павел, используя руку Юргена как опору, продлил движение и резким ударом локтя сбил нападавшего с ног.
— Ты бы, Свищ, на передовой так геройствовал! — воскликнул Павел. — Что–то я тебя там не видел! Или опять живот скрутило?
— Скрутило, — ответил Свищ, медленно поднимаясь, — не знаешь, каково это? Могу дать прочувствовать, — он вперил в Павла ненавидящий взгляд, — это когда кишки из распоротого брюха медленно вытягивают и на руку наматывают.
— Стоять! Смирно! Что за драка? — раздался начальственный голос.
Das war ein Jude
Это был еврей. Юрген никогда не видел живого еврея. То есть в Гданьске, может быть, и видел, но в памяти не отложилось. Дети безразличны к национальным различиям, они начинают замечать их, когда на этом акцентируют внимание родители. Вольф–старший не акцентировал. Когда же Юрген дозрел до собственных умозаключений и, лишенный отцовского влияния, стал пристальнее вглядываться в окружающий мир, евреев в нем уже не было. Но разговоров хватало, как и пропагандистских фильмов. В детдоме ими плешь проели. «Германия — форпост борьбы с всемирным еврейским заговором». Евреи правили всюду — в Америке, Англии, Франции и Советском Союзе. Западные страны были для Юргена такой же абстракцией, как и евреи, они легко складывались в образ врага. Да и отец, выступая в клубе, клеймил их теми же самыми словами: засилье банковского капитала, нещадная эксплуатация, упадническая культура, ложные ценности. Капиталисты всего лишь обрели национальность. Но нацистские пропагандисты приписали еврейскую национальность к комиссарам, своими устами порушив в сознании Юргена возведенное ими стройное здание. В комиссарах, чай, он понимал побольше ихнего. Комиссар в буденовке с большой красной звездой, в шинели с тремя горизонтальными красными полосами на груди был героической фигурой. Доблестный командир Красной армии и комиссар сливались воедино. Когда они играли в детстве в войну, главным командиром был комиссар. Юрген был комиссаром. Сталин был комиссаром, всегда на самых опасных участках. Комиссаром в сознании Юргена был и отец. Они не были евреями. Все вранье!
И вот — еврей. Под фуражкой с зеленым верхом, под добротной габардиновой гимнастеркой, под наброшенной на узкие плечи шинелью с никогда не виденными погонами, с одной звездочкой, скрывался еврей. Юрген определил его сразу и безошибочно, уроки расовой чистоты не пропали даром. Крупный нос загибается на самом кончике «еврейской шестеркой». Лицо худое, с впалыми щеками, а уши большие, мясистые и оттопыренные. То же и губы, как бы вывороченные. Тяжелые веки, тяжелый взгляд. Бог, подумал Юрген.
— Гражданин майор! — воскликнул Павел, вытягиваясь в струнку. — Рядовой второй роты Колотовкин! Согласно приказу этапировал в тыл захваченного мною пленного. Предотвратил попытку самосуда.
— Фашиста пожалел, — сказал Свищ.
— Молчать, мразь! Лежать! Свищ рухнул ничком на землю.
— Вторая рота, — протянул майор, — достойно дрались. Потери большие?
— Человек двадцать…
— Небольшие.
— …осталось, — докончил Павел.
— А ты без единой царапины, — сказал майор, обводя Павла подозрительным взглядом, — повезло…
— Это как посмотреть, — буркнул тот, — по сравнению с теми, кто там навсегда остался, — он махнул рукой в сторону высоты, — конечно, повезло.
— Отставить разговорчики! Как пленного взял?
Павел слово в слово повторил свой давешний рассказ. На этот раз прозвучало неубедительно, это даже Юрген понял. А майор так и вперился в лицо Павлу. Тот не выдержал, отвел взгляд.
— В глаза смотреть! — взвизгнул майор.
— Да он сам в том рве заховался, герой! — раздался голос снизу.
— Молчать!
Майор на мгновение отвлекся, и Павел вырвался из паутины его взгляда, опустил голубые шторки на глаза, майор как ни бился, не пробился.
— Пленного обыскал? — спросил майор, оставив свои попытки.
— Знамо дело, обыскал, — расслабился Павел, — своя шкура дороже. Пырнет исподтишка.
— Хорошо. Возвращайся в расположение роты. Павел с тоской посмотрел на полевую кухню, где кашевар оделял кашей штабных и дежурных, потом повернул голову в сторону дороги, откуда порывом ветра донесло звуки непрекращающегося боя, тяжело вздохнул.
— Есть возвратиться в расположение роты.
Он отдал честь, четко повернулся через левое плечо, отчеканил три шага и затем, отбросив воинский устав, медленно побрел, как крестьянин, возвращающийся с поля после длинного трудового дня. Штык блестел, как вилы.
Но майор Яхвин уже не смотрел в его сторону. Он шарил глазами по небольшой очереди у полевой кухни, по устроившимся на поваленном дереве солдатам с мисками в руках. Потом ударил ногой в бок лежащему Свищу.
— Вставай, падаль! Быстро разыскать сержанта Гехмана!
Свищ вскочил, бегло огляделся и порскнул в заросли кустов, за которыми просматривалась еще одна группа обедавших солдат.
— Битте, — сказал майор Яхвин Юргену и сделал приглашающий жест в сторону большой палатки.
От кустов, спотыкаясь на каждом шагу и путаясь в длинных полах шинели, бегом приближался приземистый мужчина с пустой алюминиевой миской в одной руке и ложкой в другой. Три узкие лычки на погонах, черные волосы низко спускались на лоб и перетекали в начинающуюся от самых глаз густую щетину, полные губы маслено блестели, шинель топорщилась над ремнем и опадала широкими складками ниже, от чего фигура была похожа на бабью.
— Товахищ майох, сехжант Гехман… — хрипло доложил он, останавливаясь перед Яхвиным и отдавая честь рукой с зажатой в ней ложкой.
— Приведите себя в порядок, сержант! — оборвал его майор. — А то вас не отличить от этого немецкого замухрышки, — добавил он мягче.
Юрген в душе обиделся, не столько на непонятного, но пренебрежительно звучащего «замухрышку», сколько на уподобление этому, черт подери, еврею. Сержант, спохватившись, засунул ложку за голенище сапога, одернул шинель, вытер тыльной стороной ладони губы. Губы по–прежнему блестели.
— Битте, — повторил майор.
— Kommen, — сказал сержант, откидывая полог палатки.
«Dolmetscher,[2] — сообразил Юрген, — так даже лучше, будет время подумать, прежде чем отвечать на вопросы».
В палатке у дальней стены — походная кровать, аккуратно заправленная, справа — лежанка из еловых веток, на которых лежали тощий тюфяк и одеяло. От них исходила тошнотворная вонь, забивавшая запах веток. Небольшой раскладной стол, раскладной стул с брезентовым сиденьем и два чурбака, заменяющих табуретки. Майор показал на них рукой и подошел к стопе лежащих один на другом чемоданов с грубыми металлическими уголками. Сквозь прорехи грязно–коричневого дерматина просвечивала фанера, у ременных ручек с одной стороны были приделаны металлические ушки, замкнутые навесным замком, с другой — белели нанесенные мелом цифры. Майор выдернул чемодан с цифрой 2, поставил его на верх стопы, достал ключ, отомкнул замок, откинул крышку. Чемодан был забит картонными папками с тесемочными завязками. Когда майор, порывшись в чемодане, достал одну из них, Юрген углядел напечатанную надпись: «Личное дело. Хранить вечно». Еще что–то было написано от руки над тонкими горизонтальными линиями, этого Юрген уже не смог прочитать. Майор раскрыл папку, быстро проглядел лежавшие в ней бумаги, что–то написал, пристроив папку на чемодане. И лишь вновь заперев замок и положив ключи в карман, он оборотился, наконец, к Юргену.
— Имя? — спросил он.
— Юрген Вольф, — ответил Юрген.
— Name? — одновременно с ним произнес сержант.
«Черт подери! — воскликнул про себя Юрген. — Подумал, называется».
Майор не заметил оплошности. Сержант же был занят вписыванием имени в протокол допроса.
— Рядовой? — сказал майор.
— Soldat? — сержант добавил вопросительной интонации.
«Ein, zwei, drei», — отсчитал про себя Юрген и ответил:
— Mannschaften.
— Рядовой состав, — перевел сержант. Так дальше и протекал допрос.
— Часть? — спросил майор.
— Пятьсот семидесятый испытательный батальон, — не стал запираться Юрген.
— Что такое испытательный?
— Himmelfahrtskommando,[3] — ответил Юрген и пояснил: — Strafbataillon.
Тут майору даже перевода не потребовалось.
— У вас тоже есть! — оживился он. — Состав? Проштрафившиеся военнослужащие?
— Есть и такие. Я не такой. Я в тюрьме сидел. Рабочий.
— Противник нацизма? — Майор Яхвин все больше воодушевлялся. — Коммунист?
Противник ли он нацизма? Юрген никогда не задумывался над этим. Вернее, он никогда не ставил перед собой этот вопрос в такой прямолинейной простоте. Да, он не заходился криками восторга на нацистских парадах, не вопил истошно «Хайль Гитлер!», ему претила навязчивая нацистская пропаганда и он ненавидел гестапо, отобравшее у него отца и высосавшее все жизненные силы из матери. Но он не был противником этой системы, ведь противник — этот тот, кто борется против, так он понимал это слово. А он не боролся. Он просто жил внутри этой системы, жил наособь, он — сам по себе, нацисты — сами по себе. Жил как миллионы других немцев, которым судьба определила Германию конца тридцатых — начала сороковых годов двадцатого века как место и время жизни и которые отнюдь не сетовали ни на это место, ни на это время, а многие так и наслаждались этой жизнью, полагая, что она намного лучше, чем за двадцать лет до этого. По крайней мере, полагали до прошлой зимы.
— Нет, — ответил Юрген на первый вопрос и сразу на второй: — Не коммунист.
— Социал–демократ? — поскучнел Яхвин.
— Nein, Rowdy, Raufbold,[4] — ответил Юрген.
— Bandit? — уточнил переводчик, неуверенный в значении услышанных слов.
— У нас своих бандитов хватает, — скривился майор.
Пленный потерял для него всякий интерес, он был не по его части. Но Яхвин все же задал Юргену положенные вопросы о численности батальона, подчинении, перемещениях, командирах, вооружении, настроении военнослужащих. И хотя майор был ему неприятен, Юрген не стал напускать туману, честно отвечая на все вопросы. Но результат был тот же, то есть никакой. Ведь Юрген последние недели и месяцы провел именно что как в тумане, ничего не замечая вокруг, и теперь он выплеснул этот туман на майора. Тот побарахтался в нем некоторое время и, не нарыв ничего путного, поспешил выбраться на свежий воздух.
— Чистосердечный болван, — сказал Яхвин своему помощнику, — и они мнят себя нацией господ! Чистосердечный… — раздумчиво повторил он. — А ну–ка попроси его рассказать, как он в плен попал. Не поймаем ли мы тут другую рыбку?
Юрген рассказал. С прежней искренностью. Об их атаке и о контратаке иванов, о том, как его отоварили по кумполу и как он без сознания какое–то время провалялся, как решил схорониться от пулеметного огня в противотанковом рве и свалился точнехонько на русского медведя, а тот его скрутил после яростной схватки, и «хенде хох» помянул, и «Гитлер капут», а потом рассказал о минометном обстреле, при котором полегли все товарищи ивана, и как тот один держался, пока подкрепление не подошло.
— Все точно, — сказал Яхвин с явным неудовольствием и приказал: — В лагерь!
Сержант вскочил, высунулся из палатки, громко крикнул:
— Каримов! Абдуллаев!
Прибежали два солдата. На взгляд Юргена, они были похожи как близнецы, во всяком случае карабины в их руках различались между собой куда больше, один был с заржавевшим затвором, ложе второго было побито, как будто им долго что–то забивали.
— Этого — к рядовым фашистам! — сержант ткнул пальцем в сторону Юргена.
Das war ein Lager
Это был лагерь. Третий лагерь в его жизни, тюрьма не в счет.
На краю леса была расчищена площадка длиной метров в пятьдесят и шириной в тридцать, из земли торчали обломанные побеги кустов, нижние ветки нескольких елей на высоту человеческого роста тоже были обломаны и свалены в кучу. Площадка по периметру была обтянута веревкой со свисающими красными флажками. Дальше простиралось огромное, как море, ровное поле с редко разбросанными островками кустов, покрытое нетронутым снежным настом. Поле жирной черной чертой прочерчивала раздолбанная дорога, по которой пришли иваны. Из дороги там и тут торчали обломки бревен, их подкладывали под колеса увязавшей в грязи техники, подумал Юрген. У дороги, на краю поля, стоял пост, три солдата о чем–то оживленно разговаривали, опираясь на уставленные в землю винтовки и изредка поглядывая на огороженную площадку. Еще один пост виднелся метрах в двадцати за дальним краем площадки. Там тоже было три солдата, им тоже было о чем поговорить.
Не было ни бараков, ни забора, ни сторожевых вышек, и тем не менее это был лагерь, потому что наличествовали все необходимые атрибуты. Была граница лагеря, самовольное пересечение которой расценивалось как побег. Была охрана, имеющая право пресекать попытку побега стрельбой на поражение. И были заключенные. Их было около шестидесяти человек. Как понял потом Юрген из обрывков разговоров, они были захвачены в плен во время утреннего боя, когда иваны неожиданно напали на идущую по шоссе колонну. Они же и расчистили эту площадку. А теперь понуро стояли, сгрудившись в центре и боясь подходить к ограждению, и вяло переговаривались, гадая о своей будущей судьбе, в который раз переливая из пустого в порожнее: расстреляют — не расстреляют. На Юргена они не обратили никакого внимания, им было не до него.
Юрген потоптался немного на площадке, постепенно приходя в себя от шока плена. Первым свидетельством этому послужил нестерпимый позыв помочиться. Юрген автоматически огляделся в поисках нужника и ничего, естественно, не углядел. Тогда он направился к ограждению на дальнем конце площадки. Беспечно болтавшие часовые сразу встрепенулись, скинули рукавицы, схватились за винтовки. Юрген жестом показал, чего он хочет. Один из часовых махнул ему рукой, дескать, давай, выходи, и тут же вскинул винтовку, задвигал согнутым указательным пальцем, как бы нажимая на курок, крикнул: «Паф, паф!» — и рассмеялся, еще шире растянув лунообразное лицо. Рассмеялся, впрочем, беззлобно, отметил про себя Юрген. И тут же одернул себя: он и выстрелит тоже беззлобно, просто следуя приказу. И так же весело рассмеется, попав в цель. Если, конечно, попадет. У Юргена не было ни малейшего желания проверять это предположение. Он просто взял и помочился, глядя в глаза часовым и норовя попасть струей за ограждение. У них в порту такой поступок сочли бы за вызов и оскорбление, с этого начинались многие драки, а эти часовые не только стерпели, но пуще рассмеялись.
Юрген побрел обратно к центру площадки, чувствуя, как ноги наливаются свинцом — еще одна реакция отходящего от шока организма, который вспоминает об обычной усталости. Он выбрал несколько пушистых еловых лап из кучи, бросил их на землю и сел, привалившись спиной к стволу дерева. Закрыл глаза, чтобы не видеть безрадостную действительность, и постарался отгородиться от нее еще больше, перенесясь воспоминаниями в прошлое. Но явившиеся картины прошлого тоже были безрадостными.
Призыв в армию был для него как гром среди ясного неба. Укрывшись за непробиваемой стеной голубого военного билета, он наверстывал упущенное за месяцы тюремного заключения. Благо, от девушек отбою не было, они тоже не хотели упускать лучшие годы жизни в ожидании вернувшихся с фронта. Да и сколько их вернется? Ведь число погибших с началом похода на восток резко возросло. Поэтому набрасывались на отпускников, ни на миг не отпуская их из своих объятий, или на «недостойных», как Юрген. Это он для дядек из военного ведомства был недостоен, а на их девичий вкус очень даже достоен.
В один из дней конца лета 1942–го Юрген с приятелем отправились с компанией девушек за город, в Гестхахт, где они отлично провели время, купаясь нагишом в Эльбе и кувыркаясь на мягкой подстилке из сосновых иголок. Вернувшись домой, он застал мать сильно расстроенной.
— Вот, почитай, — сказала она, положив перед ним номер «Фёлькишер Беобахтер», — не нравится мне это.
Речи фюрера, равно как и официальная газета национал–социалистической партии, матери никогда не нравились. Удивительным было то, что она вдруг предложила прочитать их сыну. Но Юрген, пребывая в веселом расположении духа, не насторожился и небрежно прочитал отчеркнутое место:
«Каждая война ведет к негативной селекции. Позитивный отбор умирает. Но уже выбор опасного воинского пути является отбором. Смельчаки будут летчиками, пойдут в подводники. Однако теперь войска сами кидают клич: кто пойдет добровольцем? И всегда найдутся бравые ребята, которые откликнутся на него. В это время только подлые мошенники могут заботиться о своих душе и теле. Тот, кто оказался в тюрьме, получил гарантию, что с ним ничего не случится. Если подобное будет продолжаться три–четыре года, то будет нарушено равновесие нации: одни будут гибнуть, а другие сберегать свою жизнь! Сейчас тюремное заключение уже не является наказанием. И в то же время в Волховском котле солдаты лежат на голой земле, без сна, подчас без еды…» «Все в точку, как всегда», — усмехнулся про себя Юрген. К его превеликому стыду, речи фюрера ему нравились, в них все было ясно и понятно, казалось, что он обращается именно к тебе и вторит твоим собственным мыслям, а с собственными мыслями как поспоришь? Выходило, что правильно фюрер говорит, да еще этим совпадением мыслей возвышает тебя в собственных глазах. Юрген быстро пробежал глазами несколько абзацев, выхватил фразу: «Если неуклонно уменьшать количество хорошего, но в то же время сохранять плохое, то произойдет то, что было в 1918 году — 500 или 600 бродяг изнасиловали целую нацию». Слово «бродяги» вызвало новый приступ веселья, бродягой он привык называть себя еще с тюрьмы. И — «изнасиловали». После сегодняшнего–то дня!.. Зачем насиловать? Все по доброму согласию… Всю нацию…
— Обычная демагогия, — сказал он, желая традиционным в подобных случаях выражением матери потрафить ей. — Ох, как спать–то хочется! — он потянулся и сладко зевнул.
Но мать вновь обеспокоенно покачала головой.
Как в воду глядела! Через несколько дней почтальон принес заказное письмо, испещренное штампами: «Срочное. По делам Вермахта! Бесплатно по всем почтовым отделениям рейха!» Внутри конверта была повестка в военкомат.
— Согласно приказу фюрера вам оказана великая честь — на время войны вы являетесь пригодным для несения воинской службы. В призывном пункте вы должны отдать имеющееся у вас на руках свидетельство о снятии с военного учета. С собой надлежит иметь продукты на три дня. Для прохождения воинской службы в батальоне 999 вы должны явиться 10 сентября 1942 года в срок до 20 часов 30 минут по адресу… — читала мать. — Что такое батальон 999? — спросила она, прервав чтение. Юрген недоуменно пожал плечами. — И я никогда не слышала, — сказала мать и с надеждой: — Если батальон, то, может быть, строительный…
Какой бы ни был, выбирать не приходилось. Выбора вообще никакого не было. Приписка в конце повестки не оставляла лазеек для уверток: «Тот, кто нарушит приказ, ссылаясь на работодателя или других гражданских лиц, будет наказан в соответствии с законами военного времени».
Мать тяжело вздохнула и принялась шить походный мешок из прорезиненной ткани с двумя широкими наплечными лямками.
— Отец называл его «мечтой мародера», — сказала она, предъявляя неказистое творение своих рук.
Юрген отбивался от него как мог, но потом не раз мысленно благодарил мать. Его достоинства выявились уже на первом марше, от призывного пункта к вокзалу. Одни обрывали руки чемоданами, другие перекашивались под весом висящих на одном плече торбочек с длинными узкими лямками, лишь Юрген шел, насвистывая, расправив плечи и не чувствуя тяжести за спиной. Впоследствии выяснилось, что регулируемая длина лямок позволяет носить мешок поверх уставного ранца, а еще он оказался неожиданно вместительным, в отличие от чемодана или ранца его можно было набивать и набивать, а он все раздувался и раздувался, вот уж воистину мечта мародера.
Но до этого было далеко, пока же их повезли через всю Германию, все дальше на юг, в сторону Швабских Альп. Юрген никогда не был в горах. Горы были единственным, что ему понравилось в лагере Хойберг.
Это было изолированное от внешнего мира место, вокруг на десяток километров ни хутора, ни деревни. Как бы компенсируя безлюдность окружающей местности, долина была плотно заставлена бараками тысяч на двадцать людей, не меньше. Бараки были обнесены забором из колючей проволоки. Все это очень напоминало концентрационный лагерь. Собственно, в недавнем прошлом это и был концентрационный лагерь. Многие из новобранцев чувствовали себя здесь как дома.
Но, кроме общего местопребывания, ничто больше не объединяло людей, и Юрген так и не смог найти себе компанию. Мешали, конечно, возрастные различия, многие новобранцы вплотную приближались к критическому 45–летнему возрасту, но основные препоны воздвигали идеологические, религиозные, национальные, социальные и прочие различия. Все лагерное общество было разбито на множество замкнутых группок, презрительно относившихся ко всем остальным и подозрительно отвергавших чужаков, даже и не совсем чужих. Как коммунисты — Юргена.
Он ведь, не раздумывая, к ним двинул — свои, рабочие мужики! Но они, едва узнав, что он сидел в тюрьме за хулиганство и мордобой, дали ему от ворот поворот. Хотя тоже хлебали баланду, но — за государственную измену или за подготовку к государственной измене, с гордостью цитировали они свои статьи. Чем тут гордиться, Юрген не понимал, как и того, чем подготовка к государственной измене, проявившаяся в нескольких неосторожных высказываниях, выше его хука справа в голову партийного функционера. А еще Юргену претили разговоры коммунистов о том, как и почему они оказались в армии. Все они были добровольцами, подав соответствующие заявления с отказом от прежних «заблуждений», с утверждениями, что они «перековались» и желают «искупить». Так они поступили по совету Эрнста Тельмана, переданному из концлагеря, и теперь восхищались прозорливостью своего руководителя и потешались над гестапо, которое под наплывом массы заявлений не смогло качественно проверить благонадежность добровольцев. А ведь еще немного — и устрашенное ударами Красной армии гестапо начало бы их сажать в концлагеря. А в армии что им грозит? Скорее всего, работа в тылу, в строительных частях, тут они полностью солидаризовались с матерью Юргена. А если и на фронт пошлют, тоже не беда. «Безусловной предпосылкой для прихода к власти пролетариата является знакомство всех коммунистов с оружием и тактикой ведения войны», — шпарили они по коммунистическому цитатнику. В действующих частях они развернут коммунистическую пропаганду и при первом удобном случае перейдут на сторону Красной армии, чтобы продолжать борьбу за новую свободную Германию. Все это казалось Юргену — он все никак не мог подобрать слова — нечестным, что ли, он бы этим вслух похваляться не стал.
Еще были социал–демократы. Когда–то давно Юрген подслушал слова отца, что социал–демократы хуже фашистов, с тех пор и запало. Хуже или не хуже, но Юргену они были несимпатичны, слишком много о себе воображали и корили других бескультурием, он к ним даже не совался.
Представители различных религиозных конфессий жили своими обособленными мирками, не распространяя христианское милосердие и всепрощение за его пределы.
То же и расово неполноценные, не соответствующие расовым критериям, установленным Нюрнбергскими законами. Руководствуясь непонятным Юргену чутьем, они быстро образовали национальные общины, и теперь чех по бабушке Петер Доберман точил нож на словака по дедушке с материнской линии Йожефа Пинчера.
Большую часть контингента, не меньше трети, составляли уголовники, но общением с ними Юрген наелся до отвала еще в тюрьме. Оставались гомосексуалисты, которых тоже было непропорционально много, каждый пятый. Эти, с одной стороны, кучковались, а с другой — растекались по всему лагерю, проникая во все остальные группы, недаром майор Хофмайстер, комендант лагеря, вторя фюреру, уподоблял их раковой опухоли в здоровом теле немецкой нации. Гомосексуалисты, конечно, приняли бы Юргена с радостью, но он предпочел одиночество.
С военной подготовкой тоже не заладилось. Когда им вскоре после прибытия объявили, что 999–й батальон предназначается для военных действий в Северной Африке, Юрген, один из немногих, воспринял это с радостью. Это было приключением! По представлениям Юргена, Тунис и Ливия ничем не отличались от Средней Азии — много песка и мало воды, дикая жара и дикое население. Отец немного рассказывал о Средней Азии, о Туркестане, в его рассказах все выглядело героично и романтично. Юрген с рвением принялся овладевать военными навыками, чем заслужил благосклонность лагерного начальства — поначалу и ненависть сослуживцев — навсегда. Рвения достало на неделю, хватило бы и надольше, да вмешалась строптивость — не желал Юрген выполнять всякие глупые, на его взгляд, приказы. Военное начальство строптивых не любит, благосклонность мигом сменилась придирками, естественно, несправедливыми, на взгляд Юргена. Когда его в очередной раз посадили на гауптвахту, он мог лишь гадать, какое из его многочисленных прегрешений послужило поводом для наказания. Но дело оказалось много хуже, в канцелярию поступил донос, в котором Юргена обвиняли в антивоенных высказываниях и подготовке к государственной измене. Последняя формулировка побудила Юргена заподозрить в доносе коммунистов, но так ли это, он выяснить не успел. Часть военнослужащих, признанных медицинской комиссией негодными к несению службы в Африке, было решено направить в формируемый 570–й батальон. Туда же поспешили сплавить и Юргена, неисправимого бузотера и неблагонадежного элемента, подтвердившего свою неблагонадежность в учебном лагере.
Из огня да в полымя, из золотой альпийской осени в серую польскую мокреть, из благоустроенного концентрационного лагеря в чистое поле, в котором собственными руками придется возводить бараки, и в перспективе вместо Африки — Восточный фронт. Собственно, никаких перспектив для себя Юрген не видел. «Тут–то мне и конец придет», — мелькало в голове.
И командир этого батальона майор Фрике был, казалось, поставлен специально, чтобы вгонять новобранцев в гроб. Зверь, садист, дуболом и вдобавок ко всему псих. Это с первой минуты стало понятно. Продержал их после эшелона два часа на плацу под дождем со снегом, а они–то — в летней форме, в одних кителях и пилотках. И фельдфебели, псы под стать командиру, только покрикивали: «Смирно!»
Майор этот его с первого взгляда невзлюбил. У них, в армии, так принято: выберут козла отпущения и ну его шпынять, чтобы другим неповадно было. Вот и этот — влепил ни за что два наряда вне очереди, для разгону.
А потом их загнали в барак, больше похожий на коровник, — окошки маленькие, подслеповатые, места для отделений выделены как стойла, да и размером не больше, на головах друг у друга сидели. Две печки, в начале и конце, нещадно дымили, не продохнуть, а тепла — чуть, мокрая форма до утра не просохла. А уж какую баланду принесли на ужин! В тюрьме такую на голову подавальщику бы вылили.
При воспоминании о баланде резануло в желудке. Юрген открыл глаза. Ничего вокруг не изменилось. Лишь двое солдат последовали его примеру, усевшись у подножия деревьев, а остальные так и стояли, сгрудившись в центре площадки, молчали, устав от разговоров, да втягивали носом запах от далеких полевых кухонь. «Вот ведь стадо!» — подумал Юрген.
Тупая безропотность больше всего поражала Юргена в армии. Взять хотя бы солдат их батальона, тех, что из проштрафившихся военнослужащих. В палатке да на перекурах — бравые вояки, куда там! Послушать их рассказы, так они первыми в атаку поднимались, увлекая за собой других солдат, и демонстрировали чудеса находчивости, обходили иванов с флангов и били их с тылу, косили их из пулеметов рядами и брали в плен пачками. Но стоило им встать в строй, куда все девалось: выкатят от усердия глаза и следят за каждым движением фельдфебеля, даром что многие офицерами были и в свое время этих фельдфебелей в хвост и гриву гоняли. А о простых солдатах и говорить нечего, те только приказы исполнять могут, думать им — запрещено! К этому быстро привыкали, армия почти всех перемалывала. Когда в Хойберг прибыли, какие все говорливые были! Права качали по поводу и без повода, что политические, что уголовники. Но попав в ежовые рукавицы фельдфебелей, языки–то прикусили. А особо бодливым потом майор Фрике рога пообломал. Вот и эти!.. Юрген вернулся мыслью к пленным. Еще с утра ехали по дороге, уверенные в собственной несокрушимости, песни, поди, горланили — думали, приедут, раздавят иванов. А теперь стоят, боязливо посматривая на нескольких унтерменшей,[5] которых они соплей перешибить могут. И перешибли бы, кабы им приказали. Кто–нибудь из вышестоящих. Сами себе не могут, а таких же, как они, не послушают. Иваны все верно рассчитали, отделив солдат от офицеров, подумал Юрген.
А офицеры, интересно, тоже ждут приказа? От вышестоящего начальства? Да наверняка. Субординация — это у них в крови. Нет, с этими мне не по пути, подумал Юрген, окидывая взглядом серую массу пленных, с этими каши не сваришь. «Каши…» — подхватил желудок
Das war eine Flucht
Это был побег. Не спонтанный порыв, а выношенное действие. Вынашивал его Юрген долго, три часа, да еще два часа ждал удобного момента.
Первая, неоформившаяся мысль промелькнула, когда он рассматривал своих товарищей по несчастью. Следующий толчок дал майор Яхвин, прибывший в сопровождении сержанта Гехмана с инспекцией на подведомственный ему объект. Он проверил надежность крепления и силу натяжения веревки ограждения, расположение постов охраны, призвал часовых к бдительности и, наконец, обратил взор на пленных. Юргену показалось, что взгляд майора задержался на нем, от этого по спине пробежал неприятный холодок. Нет, не от этого, сообразил он несколькими мгновениями позже, просто холодно.
— Господин майор, — крикнул он, вскочив с земли, — прикажите развести костры! И когда нас будут кормить? Согласно Женевской конвенции пленных обязаны кормить.
О Женевской конвенции Юрген нахватался в лагере в Хойберге. Там о возможности плена говорили много, в плане подготовки к государственной измене. Коммунисты никакими конвенциями не заморачивались, они и так были уверены, что в русском плену им все будет обеспечено, даже доппаек. Это социал–демократы умничали, по обыкновению.
Все уставились на Юргена. Сержант — с удивлением. Майор Яхвин — оловянным взглядом, который прояснился после того, как сержант перевел сказанное. Пленные — по большей части с ужасом. Ужаснулся и Юрген: «Я назвал его майором! Откуда я могу знать, что он майор? Черт подери, опять прокололся!» И еще: «Ну вот, высунулся! Кто за язык тянул? Теперь он меня запомнит!» И вдогонку: «Ну и черт с ним, пусть запоминает. На память, — скаламбурил он и усмехнулся про себя. — Шиш я тут останусь, — оформилась, наконец, мысль. — С этим мне тоже не по пути».
Краем уха Юрген услышал, что переводил сержант. Перевел он не все, только о кострах, что успел ухватить, то и перевел. Юрген не собирался повторять и настаивать.
— Хорошо, — сказал майор и уставил палец в Юргена, — этого, Вольфа, — сказал он после легкой заминки, — и еще четверых… — он махнул пальцем в сторону леса.
Юрген похолодел, теперь уж не от мороза. Чуть было не крикнул: «Не расстреливайте меня, я хороший!» По–русски, естественно. Но решил повременить. Это он всегда успеет.
Сержант между тем подошел к часовым у дороги, принялся им что–то объяснять, что — за дальностью не было слышно. Снял рукавицы, показал часовым кулак. Угрожает, подумал Юрген. Но тут сержант выкинул из кулака большой палец, постучал по нему указательным пальцем левой руки и потом затыкал им в сторону Юргена. Вслед за этим сержант выкинул из кулака оставшиеся четыре пальца, каждый раз касаясь их указательным пальцем левой руки, и затряс растопыренной пятерней перед глазами часовых. Те закивали головами, как китайские болванчики, потом двое взяли винтовки наперевес и отправились вслед за сержантом к лагерной площадке.
— Вольф и ты, ты, ты и ты, — сержант по очереди ткнул пальцем в сторону ближайших четырех пленных, — в лес, за дровами. Три ходки, — он показал три пальца, вероятно, по инерции, — все, что принесете, до утра. Понятно?
— Понятно, — ответили выбранные пленные.
— Тогда — вперед!
— Есть! — ответили четверо и вскинули руки к каскам.
— Вольно, — с усмешкой сказал Юрген и первым перелез через веревку.
Юрген пошел в глубь леса. Был он тут еще довольно редкий, одиноко стоящие ели перемежались сначала ольховником, потом березами. Лес хорошо просматривался, с другой стороны выглядел вполне проходимым.
— Эй! — раздался крик сзади.
Юрген оглянулся. Метрах в пяти за ним шагали четверо немцев, за ними, еще шагах в десяти, плелись конвойные. На удивление безмятежные и беспечные. Юрген не сомневался, что махни он им призывно рукой, и они приблизятся, настолько приблизятся, что скрутить их не составит труда, они и не пикнут. Вот тебе и две винтовки на пятерых, а потом… На каких пятерых! — оборвал он себя. Эти никуда не побегут. А ему, одному, и вовсе винтовка не нужна. Он ни в кого стрелять не собирается. Он всего лишь хочет вырваться на свободу, за пределы этой веревки с красными флажками. Или он не Вольф?[6]
Юрген остановился и изобразил пантомиму на тему: чем дальше в лес, тем больше дров. И в подтверждение ее сделал еще несколько шагов в глубь леса, постучал рукой по толстой сухой лещине, уперся, поднатужился и завалил ее на землю. Дело пошло. Они нагрузились заваленным сухостоем, толстыми упавшими ветками, снесли все это к лагерю, перебросили через заграждение, вернулись за следующей порцией. Ну, не совсем вернулись. Юрген повел свою группу чуть в сторону, держа вдоль кромки леса. В третий раз они ушли за дальний конец лагеря, так что Юрген видел спины часовых, стоявших с этой стороны. В лесу же он никаких постов не заметил. Лишь раз показался какой–то безоружный солдат, скользнул по немцам безразличным взглядом и удалился в лес по своим делам, по вполне понятному делу, судя по донесшимся вскоре из–под елки гороховым выхлопам.
Это казалось удивительным: иваны не то что не боялись, но даже не остерегались пленных немцев. Они не ждали от них никаких каверз — ни побега, ни бунта с захватом оружия, ни попытки нападения с тыла, где не было выставлено никакого боевого охранения. Но поразмыслив, Юрген пришел к выводу, что дело здесь не в иванах, не в какой–то их известной всем непредусмотрительности и небрежности, тем более что и не иваны это были, а неведомые азиаты. И дело не в немцах с их склонностью следовать во всем правилам: проиграл — значит, проиграл, сдался — значит, сдался, сиди, не рыпайся. Есть некие общие отношения «победитель — пленный». Солдаты их батальона, воевавшие с начала похода на восток, рассказывали, что иваны, яростно защищавшие какой–нибудь рубеж, бросавшиеся с гранатами и «коктейлями Молотова» под танки и прущие с голой грудью на пулеметы, сникали, едва попав в плен. Сникали настолько, что для охраны сотни пленных хватало трех солдат хозяйственного взвода. То же и на кадрах кинохроники: плотная колонна русских пленных, змеящаяся, насколько ухватывает кадр, по дороге, а чуть поодаль редкая цепь конвойных, руки даже не на автоматах, на карабинах, идут, попыхивают трубками, как на загородной прогулке. «Вот и вас так поведут», — подумал Юрген, окидывая взглядом своих сотоварищей, нагружавшихся толстыми ветками. Подумал, впрочем, с состраданием. Он мог их презирать, когда был одним из них. Но мыслями он был уже на свободе. Свободный человек добр, щедр и сострадателен.
Они сделали последнюю ходку. Часовые пересчитали их, собирая растопыренную пятерню в кулак, подождали, пока они перелезут через ограждение, и побрели на пост. А на площадке уже пылали три костра, вокруг которых стояли пленные, тянувшие к огню озябшие руки. Погрелся и Юрген, кидая взгляды в сторону часовых. Те, притоптывая ногами от вечернего холода, с завистью посматривали на пленных. Первыми не выдержали часовые на дальнем посту — собрали ветки, свалили в кучу, чем–то долго стучали, как будто колдовали, вызвали наконец огонь, тот пробежал оранжевой змейкой по поверхности кучи и нырнул вглубь, чтобы несколько мгновений спустя вырваться наружу мощным, слегка коптящим пламенем. Один из часовых схватил горящую ветку, как эстафетную палочку, побежал к посту у дороги, помог товарищам разжечь костер. Те едва успели веток набрать — внезапно навалилась тьма. Или показалось, что внезапно навалилась, были еще скорее серые сумерки, которые пылавшие костры сгустили в непроглядную тьму. «Рано», — подумал Юрген и сказал вслух:
— Товарищи, давайте побережем дрова, до утра время долгое.
Никто не стал спорить. Через час костры опали, но угли светились красным, пыша жаром. Юрген посмотрел в сторону дальнего поста. Такое же светящее пятно на земле, вокруг три безголовые фигуры. Одна фигура сделала два шага в сторону и растворилась во тьме. Теперь тьма была настоящая. Юрген поднял взгляд к небу — ни звездочки, только свет луны с трудом пробивается сквозь облака. Новый взгляд на дальний пост — из тьмы выплыл какой–то ком, накатил к костру, обернулся солдатом с пуком еловых лап. Бросил одну в костер, сразу взметнулось пламя, яркий свет ударил по глазам. «Хорошая идея, — подумал Юрген, и еще: — Пожалуй, пора».
Он отошел чуть в сторону, собрал ветки, на которых сидел днем. Это были его ветки, настолько его, что никто не смел к ним прикоснуться. Потом он подошел и бросил их в костер.
— Чтобы костер не затух, — сказал Юрген, пресекая ненужные вопросы.
Их и не последовало, ведь это были его ветки. И он не хотел, чтобы что–нибудь его оставалось здесь. Чтобы никогда сюда не возвращаться. Есть такая примета, мать рассказывала.
Юрген повернулся спиной к костру до того, как взметнулось пламя. Бросил взгляд на один пост, на другой. Показалось, что часовые во все глаза смотрят на него. «Спокойнее, — сказал он себе. — Это только кажется. Да если и смотрят, что они видят?» Он скосил взгляд на ограждение со стороны леса, не увидел ни веревки, ни леса, одну темную стену. «Вот и меня не будет видно».
Кто–то захотел подойти поближе к костру. Юрген уступил ему место, потом сделал шаг в сторону, и второй, и третий. Никто даже головы не повернул. Он развернулся и, не таясь, пошел к ограждению. Остановился, вроде как помочиться, кинул прощальный взгляд через плечо — все тихо, пригнулся, поднырнул под веревку и, не разгибаясь, побежал по протоптанной ими дорожке.
Он не пробежал и двадцати шагов, как получил удар по ногам и свалился, уткнувшись лицом в жесткий наст. «Сейчас повяжут», — подумало левое полушарие. «Пусть попытаются», — откликнулось правое. Он тихо подобрался, готовясь отразить нападение. Но вокруг тоже было тихо, лишь где–то вдалеке потрескивали сучья. Нога нащупала что–то твердое, продолговатое, стелющееся вдоль земли. Корень! Споткнулся! Черт подери! Юрген медленно поднялся. Ну и темень! Это, наверно, после костра, подумал он, пока глаза привыкнут. Не ждать же! Он опустил веки, сильно нажал пальцами на глазные яблоки — средство верное. Открыл глаза — все то же! Хоть глаз выколи. Чуть не выколол — сделал несколько шагов, нащупывая ногами тропинку, и напоролся на сучок. Ощущение было такое, что пропорол щеку под глазом до скулы, так саднило. Опустился на корточки, нащупал в сторонке нетронутый наст, отломил кусок, приложил к скуле, вроде отпустило. Поднялся, пошел дальше по дорожке, выставив вперед руки. Нога с хрустом провалилась в наст, кончилась дорожка — недалеко он ушел, однако. Подхлестнутый этой мыслью, он рванул вперед и тут же уперся в стену кустов. Редкий лес вдруг обернулся непроходимой чащобой. Он стал продираться — треск на всю округу. Юрген замер. Сзади донесся уже знакомый треск. Он оглянулся. Совсем близко, так показалось, полыхал костер на посту у лагеря, вокруг него — три фигуры, трещат еловые ветки.
Юрген опустился на карачки и пополз вперед, руками нащупывая проходы в зарослях. Ветки били по каске, ну так для того она и нужна. С каждой минутой он передвигался все быстрее, то ли приноравливался, то ли лес редел. Юрген поднял голову. Так и есть, его заносило вправо, все ближе к опушке леса. Пост позади едва виднелся. Еще немного вперед и вправо — и можно будет встать во весь рост, а там и бегом припустить, черт с ним, с треском.
Он вскоре и встал и тут же бросился ничком на землю. Где–то слева вдруг вспыхнул фонарь, заметался по деревьям.
— Стой, кто идет? — раздался грозный голос.
— Свои. Смена.
— Да вижу, что свои. Чужие, чай, с фонарями не ходят.
— А что им здесь делать, чужим–то?
— Тоже верно.
Фонарь проплыл несколько метров в воздухе, осветив двух часовых с винтовками с примкнутыми штыками, и потух.
— Табачку не найдется?
— Откуда! Весь выкурили. А вы с собой не принесли?
— Свой мы всегда успеем покурить.
— Чего припозднились–то?
— Куда там припозднились! Раньше времени пришли!
— А нам показалось, что рассвет скоро.
— Какой рассвет?! Полночь. Ну как тут — тихо?
— Тихо. Душа отдыхает. Вон только в кустах кто–то ломится, кабан али косуля.
— А вот мы сейчас посмотрим!
Резко зажегся фонарь, луч света ударил в сторону Юргена, прошелся по кустам, скользнул по самой спине — и потух.
— Никого. Эх, жаль, вот кабы днем. Мы бы его из винтаря враз достали. Любишь кабанину?
— Мясо, оно и есть мясо. Его бы побольше.
— Мяса много не бывает.
— Как и водки.
— И табаку. Табачку не найдется?
— Спрашивал уже. Нет. Ну, мы пойдем.
— Бывайте.
Юрген подождал, пока стихли удалявшиеся шаги, и пополз в сторону просвета, к опушке леса. Иногда под коленку попадалась сухая ветка, раздавался громкий треск, разносившийся по всему лесу. «Я — кабан», — говорил себе при этом Юрген и продолжал ползти. Вот и опушка. Он привалился спиной к крайнему дереву, лицом к обширному полю. Надо было перевести дух и подумать.
В лес соваться было нельзя, там были иваны, где–то поблизости, то–то они секреты выставили. Схорониться в округе в ожидании рассвета тоже опасно, а ну как поутру часовые решат на кабаньи следы посмотреть, а увидят человечьи. Свиснут товарищей, те враз догонят, выспавшиеся, сытые (после каши с мясом, подал голос желудок). Нет, надо в поле подаваться и идти, идти, уходить как можно дальше. Конечно, когда рассветет, он в поле как на ладони будет. Но, с другой стороны, к утру он черт–те где будет, к утру он, может быть, до своих добредет. От «своих» потеплело на сердце. Свои — они и есть свои, какие бы они ни были.
Юрген решительно поднялся. В поле!
Das war ein Moor
Это было болото. О том, что болота существуют в природе, Юрген, в принципе, знал, болотистая местность — так, помнится, говорил школьный учитель географии. Но это так и осталось школьным знанием, не подкрепленным личным опытом. В тех краях, где Юрген провел детство, болот не было. А потом он жил в городах, в них другие болота.
Детский опыт все же пригодился. Юрген не прошел и пятидесяти шагов по полю, как различил характерные звуки — так потрескивал тонкий ранне–декабрьский лед на волжском затоне, где они катались на коньках. Он догадался, что под ним вода, и простирающееся перед ним поле вдруг предстало разлившейся по весне Волгой, которая вот так же затапливает поля и перелески на несколько километров окрест, так что до некоторых деревень добраться можно было только на лодке, лавируя между торчащими из воды кустами. Точно как здесь, подумал Юрген, для большей скорости обходя стороной островки кустов. Зачарованный своей аналогией и детскими воспоминаниями, он как–то упустил из виду, что разлив и лед не сочетаются — либо одно, либо другое. А еще были кочки, странные твердые бугорки на поверхности льда, о которые постоянно спотыкался Юрген, — он ведь шел, почти не поднимая ног, как будто скользил на коньках или лыжах.
Но вот он вступил на пространный участок, чистый и ровный, как каток, и зашагал быстрее, едва сдерживая себя, чтобы не побежать, — бегать по тонкому льду нельзя, топнешь ногой и вмиг провалишься. Только так подумал — и тут же провалился. Левая нога почти без сопротивления ушла вниз до середины бедра, как в прорубь, затянутую тонкой коркой льда, слегка припорошенной, — ловушку для недотеп. Вот только пахнуло не так, как на Волге, чем–то гнилым и затхлым.
Юрген распластался на льду, полы шинели разлетелись, ну точно — баба на чайнике. Он замер, но не от страха или неожиданности, от них–то как раз начинают судорожно биться, стремясь как можно быстрее выбраться, да только ломают лед вокруг, расширяя прорубь и запуская вдаль молнии трещин, и вот уже барахтаются в воде, в месиве кусков льда, и если нет никого рядом с длинной пешней или веревкой, то тогда — все, конец. Юрген слегка пошевелился, прислушиваясь. Лед был прочный, не лопался. Действительно, похоже на прорубь, или проталину, или окно над пещерой водяного, не его ли дыхание вырвалось наружу? Юрген осторожно пополз, медленно вытягивая ногу из провала. Попытался поползти, потому что нога–то и не поддавалась. И ведь не во льду застряла — бедро свободно ходило туда–сюда, но что–то держало за сапог, не просто держало, а вроде как тянуло вниз. Уж не водяной ли, встрепенулся сидевший в Юргене деревенский мальчишка. Болото, ответил ему трезвомыслящий городской житель. Догадался, наконец.
И тут Юрген испугался как мальчишка или, вернее, как городской житель. И судорожно забился, стремясь как можно быстрее выбраться, пока не засосало, пока не утянуло в эту зловонную жижу. И бог с ним с сапогом, хочешь, водяной, сапог, забирай сапог, мне не жалко, только душу отпусти на покаяние! Так или примерно так кричал мысленно Юрген, все яростнее дергая ногой, в голове у него все смешалось от страха. Наконец вырвал ногу. Раздался хлюпающий звук, то ли вздох разочарования, то ли отрыжка удовлетворения. А Юрген уже полз по–пластунски к ближайшему островку, заросшему кустами, к земле!
Он сидел, вытянув ноги и рассматривая в свете выглянувшей луны свою ступню в продранном носке. «Интересно, что было бы, если бы нас обули не в трофейные советские кирзовые сапоги, а в штатные немецкие ботинки? — думал он, как будто не было для него в этой ситуации вопроса важнее. Думал неспешно и лениво, как человек, прилегший отдохнуть на диван после сытного обеда. — Ботинок бы, конечно, не слетел, и был бы я сейчас при ботинке. С другой стороны, если бы сапог не слетел, то где бы я сейчас был? Хорошая все же штука — сапоги». В прорехе носка белел большой палец. Юрген попробовал им пошевелить. Не удалось. Он попробовал еще раз, с большим усилием. Зашевелилась вся ступня, как смерзшаяся. «Черт подери! — спохватился Юрген. — Так ведь можно не только сапога, но и ноги лишиться». — «И меня! — обеспокоилась голова. — Если будешь тут рассиживать!» «Помолчи! — приструнил ее Юрген. — Не до тебя сейчас. У меня мысль недавно мелькнула». «Это она у меня мелькнула, — не сдавалась голова, — о ноже». «Точно, о ноже! — обрадовался Юрген и тут же сник — О ноже, который в сапоге был. Неужели в том?!» «А ты проверь», — ехидно сказала голова. «Как же я проверю, если сапог утоп?» — озадаченно спросил Юрген. «А ты подумай. Если есть, чем», — с еще большим ехидством сказала голова.
Пока шел этот внутренний спор, рука сама скользнула к правому сапогу, нащупала там нож, вытащила его, поднесла к самым глазам хозяина, услужливо выкинула лезвие. «Молодец», — похвалил ее Юрген и, недолго думая, принялся отрезать от нижней полы шинели полосу шириной сантиметров в двадцать. Потом, чуть приподнявшись, притянул к себе ветку, ивняк — самое то! Сделал надрез на коре, попробовал содрать ее, куда там! И ломкая, и отстает плохо, не лето ведь и даже не весна, хоть и март на дворе. Пришлось опять шинель укорачивать. Отрезал длинную узкую полосу, свернул в плотный жгут — есть чем прихватить обмотку!
Встал, потопал немного ногой. Не сапог, конечно, но лучше, чем босиком. Намного лучше! И он споро двинулся в путь, от островка к островку, держа лес по левую руку и не удаляясь от него. По всем прикидкам выходило, что так он идет параллельно шоссе. Шел часа два, или час, или три, не определить. По усталости в ногах выходило даже больше трех, ноги требовали привала, тут они были заодно с желудком, который требовал еды. Но они со второго километра начали канючить, так что веры им не было.
Но вот лес вроде как влево стал отворачивать, или болото стало лес влево отжимать, это как рассудить. Не это главное. Главное — как дорога идет. Юрген припомнил, как один из главных стратегов их роты, рядовой фон Клеффель, не доморощенный стратег, которых во всех ротах предостаточно, а самый настоящий подполковник, разжалованный за небольшую тактическую ошибку, приведшую к гибели половины его полка, так вот этот самый рядовой фон Клеффель говорил, что шоссе это прямое, как стрела, и идет параллельно фронту, с юга на север. Но Юргена тут же и сомнение взяло: какое же оно прямое, как стрела, если возле их проклятой высоты оно делает пусть маленькую, но все же петельку. И вообще, нету в России прямых дорог, это вам не Германия.
Но последнее слово не за сомнением осталось. Вся надежда была на то, что дорога никуда не отворачивает и болото прямо к ней выведет. И верить в это хотелось, а когда хочешь во что–нибудь поверить, то и поверишь, каким бы глупым это ни казалось и ни было.
Осененный этой верой, Юрген зашагал по болоту с удвоенной энергией, хотя и небыстро, потому что энергии оставалось совсем немного, ее как ни удваивай. Срезая путь, он все больше забирал влево, к лесу, пока, махнув рукой на осторожность, не выбрался на опушку и уж там, на твердой земле, припустил трусцой.
Дорога явилась Юргену как чудо — воздалось ему по вере его. Он пал на колени и пополз к новой святыне. Так это смотрелось со стороны. На самом деле Юрген проявил элементарную предусмотрительность. Шоссе было как линия фронта, и хотя отсюда было далеко до места главных событий, как иваны, так и немцы вполне могли выставить здесь посты наблюдения, схлопочешь пулю ни за что ни про что и даже не успеешь понять, от кого. Он сполз в кювет, потом поднялся к самому полотну дороги, замер, напряженно вслушиваясь. Вдруг слабая вспышка света, как будто кто–то запалил спичку, прикуривая сигарету. Юрген приподнял голову, надеясь разглядеть человека. Оказалось — ракета. Дорога была действительно прямой, в конце туннеля в лесу, почти на горизонте, светилась, падая, ракета. Там была высота. Потом оттуда донесся едва слышный шелест пулеметной очереди. Километров пять, прикинул Юрген. Недалеко же он ушел! А с другой стороны, ох как далеко, успеть бы теперь дойти до своих до света.
Но он продолжал лежать, не в силах подняться, оправдываясь перед самим собой тем, что лишняя предосторожность никогда не бывает лишней. Так он дождался второй ракеты и, когда ее свет померк, заставил себя переползти через дорогу. Пуговицы шинели скрежетали по покрытию дороги в такт далекой пулеметной очереди. Больше никаких звуков не было.
Юрген дополз до первых придорожных кустов, приподнялся и кинулся прочь от дороги, разгибаясь по мере увеличения высоты кустов. К первым деревьям он подбежал уже в полный рост, остановился, огляделся. Нет, в лес он больше не сунется — ученый. Краем леса куда как легче и быстрее, да и не заблудишься. Что же до возможных постов, то здесь, на немецкой стороне, и посты должны быть немецкие. Тоже стрельнут, не задумываясь, но ведь он их первым заметит, он–то их ждет, а они его нет, по крайней мере со стороны леса.
Так убедив себя, Юрген пошел краем леса, задевая иногда нижние ветви елей. Вновь блеснула ракета. Он упал на землю — береженого бог бережет. «Наши запускают, по часам», — подумал он. Так у него появились часы. Вскоре они уже тикали внутри его и начинали бить одновременно с взлетающей ракетой. При первом ударе ноги сами подгибались, и он заваливался на землю. Через минуту после последнего удара какая–то сила поднимала его за шкирку и подталкивала вперед. Тело жило своей жизнью и лишь временами тихо жаловалось на усталость, недосып и голод. Сознание, доверившись ему, отключилось. У Юргена в какой–то момент было ощущение, что он проснулся, а коли проснулся, так, выходит, перед этим спал, спал на ходу. Динь, звякнуло в голове. И вот он уже на земле и широко открытыми глазами смотрит на высоту, освещенную светом ракеты, на линию охватывающих ее широкой подковой траншей, на кучи свежевырытой земли. Не до конца проснувшееся сознание отреагировало только на окопы — наши окопы!
До них оставалось метров пятьсот, последних метров.
Юрген подошел почти вплотную к ним, когда опять звякнуло в голове. «Эй, вы что делаете? — возмущенно крикнул мозг подкашивающимся ногам. — Там же наши парни, пусть увидят, что свой». Потом запоздало сообразил, что до дороги, в общем–то, тоже недалеко, и с той стороны его, видного как на ладони в свете ракеты, легко могут достать. Пусть даже не легко, но могут. После всего пережитого за последние сутки было бы вдвойне обидно погибнуть на пороге собственного дома, то есть на бруствере своих окопов, и упасть бездыханным на руки товарищей, с радостной улыбкой на губах, с последней улыбкой.
Так что Юрген дождался темноты и, поднявшись в полный рост, двинулся к окопам. Как же иначе? Если ползти или бежать согнувшись, точно за ивана примут.
— Стой! Кто идет?
«Ich bin…» — прошелестело в горле. «По–русски!» Юрген успел сомкнуть губы, перехватить рвущиеся наружу слова, запихнуть их обратно в гортань. «Почему по–русски?» — удивился он. «Потому что если спрашивают по–русски, то и отвечать надо по–русски», — ответил внутренний голос.
— Стой! Стрелять буду!
Не столько этот крик, сколько сопровождающий его лязг затвора окончательно пробудил сознание Юргена и заставил его работать на полную катушку.
— Свои! — сказал Юрген, хрипло и как–то неуверенно. Почувствовав это, он прочистил горло и повторил попытку: — Свои! — вышло громче, звонче и, как ему показалось, намного убедительнее.
— Тоже мне, свой! А может быть, чужой? На лице не написано.
— Я же, кажется, русским языком говорю, — растерялся Юрген.
— Я тоже. Или непонятно? А ну, руки вверх! Руки вверх он поднял, тут и думать было не о чем. У него нашелся другой предмет для размышлений. Как ни вглядывался он вперед, ничего не различал. В этот предрассветный час тьма навалилась такая, какой и ночью не было. То ли тучи сгустились, то ли туман пополз, а может быть, все это было из–за ракет, которые высасывали остатки света из всей округи, чтобы быстро излить его на маленький пятачок высоты. Траншеи в десятке метров от него лишь смутно угадывались, да и то в значительной мере из–за того, что он точно знал, что они где–то там находятся. О присутствии в траншеях иванов свидетельствовал лишь идущий откуда–то снизу голос. А коли так, то и они видят в лучшем случае какой–то нечеткий силуэт, тем более что стоит Юрген на фоне темного леса. Мысли эти вихрем пронеслись в его голове и в своем полете захватили из запасников памяти несколько фраз, услужливо подкинули их хозяину.
— Что им здесь делать, чужим? — воспроизвел Юрген.
— А ты из какой роты? — раздался другой голос.
— Из штрафбата. Мы — штрафники.
— Вот, — с каким–то удовлетворением сказал первый, — а говоришь: свой. Да ваш брат хуже чужих! У своих воруете! То есть у нас! Кто позапрошлой ночью флягу спирта спер?
— Не я, — искренне ответил Юрген.
— Целую роту без наркомовских на два дня оставили! — продолжал возмущаться первый.
— Ты всех–то под одну гребенку не стриги, — сказал второй, — среди штрафников разные люди есть, и честные, и воры, и…
— Гниды, — вставил Юрген.
— В самую точку! А ты чего тут? Или у вас пост неподалеку?
— Да. Табачку не найдется?
— Нет. Откуда?
— Ну, я пойду. Бывайте.
— Давай.
Юрген повернулся, сделал негнущимися ногами несколько шагов к лесу, потом разошелся, а последние метры и вовсе преодолел бегом, подгоняемый предощущением близкого запуска осветительной ракеты. Он споткнулся, упал на что–то мягкое, пружинистое, пушистое, колючее, сообразил, что это нижние ветви большой ели, и, раздвинув их, нырнул в спасительную сень.
Диспозиция немного прояснилась. Иваны в результате вчерашнего боя таки откусили концы немецкой подковы, но те, похоже, удержали основную позицию и укрепили обломанные концы, отрыв новые окопы. На это указывали кучи свежевырытой земли, о которых запоздало вспомнил Юрген. Но, с другой стороны, это мог быть и след акцентированного артобстрела, и тогда где свои? Юрген устал от гаданий, да и нельзя ему было больше гадать. Иваны и так простили его, два раза простили, если приплюсовать их беспечность в лагере, на третий раз непременно накажут. Верный ориентир был один — место, откуда пускали ракеты. Туда он и пойдет.
Пошел Юрген через лес, заложив большой крюк Заблудиться он не боялся: держи свет ракет и звуки выстрелов по левую руку — не ошибешься. А сила звуков задавала расстояние до высоты и не позволяла слишком далеко углубиться в лес. С оценкой пройденного расстояния дело обстояло хуже. Он едва волочил ноги, делая маленькие шажки, поминутно спотыкаясь и наталкиваясь на кусты и деревья. Дай бог, если километр в час проходил. Он считал ракеты, повторяя в такт шагам: «…три, три, три… шесть, шесть, шесть… девять, девять, девять». Десять! Он повернул налево и пошел прямо на звуки редких выстрелов. Каждый шаг давался все с большим трудом, но начало рассветать, он уже различал завалившиеся деревья, торчащие сучья, корни под ногами и реже спотыкался, так что выходило баш на баш. А потом он набрел на протоптанную тропинку и припустил по ней, как Джесси Оуэне на Олимпиаде в Берлине, такой же черный, такой же быстрый. Никак не меньше трех километров в час выжимал, мировой рекорд в его обстоятельствах.
— Halt! Wer ist das?[7]
Юрген остановился, мучительно соображая, чего от него хотят. Поднял руки, на всякий случай. И сказал:
— Das ist ich.[8]
— Willkommen, Ich![9] — раздался дружный хохот. Через час Юрген в сопровождении двух солдат прибыл в расположение своей части и тут же напоролся на майора Фрике, вставшего, по его обыкновению, ни свет ни заря и спешившего отдать распоряжения по новым атакам на высоту.
— Это что за чучело? — строго спросил майор Фрике, рассматривая Юргена с ног до головы.
Ни одна деталь не ускользнула от его придирчивого взгляда: искореженная каска, рваная рана под правым глазом с запекшейся кровью, глубоко запавшие щеки, отросшая щетина, служившая арматурой для покрывавшей лицо грязевой корки, изгвазданная, вся в пятнах шинель, с выдранным на левом рукаве лоскутом и с криво обкромсанной нижней полой, изорванные в клочья перчатки, из которых торчали разбитые в кровь пальцы с черными ногтями, штаны, протертые на коленях до дыр, левая ступня обмотана измахрившейся мокрой тряпкой, на правой — сапог, единственный вышедший целым из неведомой передряги.
— Докладываю, герр майор! — выступил вперед один из солдат. — Задержан в лесу. Утверждает, что бежал из плена. Назвался Юргеном Вольфом, рядовым третьей роты пятьсот семидесятого батальона. Доставлен для выяснения личности.
— Вижу, что Юрген Вольф, — с тяжелым вздохом сказал майор Фрике. — Возвращайтесь в свою часть.
— Есть! — бодро гаркнули солдаты, козырнули и отправились восвояси.
— Это что за чучело? — прокричал на этот раз майор Фрике. — Я вас спрашиваю, рядовой Юрген Вольф? Это что — доблестный солдат Вермахта? Нет! Это бродяга, своим видом позорящий честь Вермахта, честь своего батальона, честь своего командира! За одно это я могу отдать вас под суд. А еще за трусость в бою, за подрыв боеспособности части, за самовольную отлучку, за дезертирство, за добровольную сдачу в плен, за утерю оружия, за нанесение вреда военному имуществу, за… За все это вам могут вынести смертный приговор, по отдельности и по совокупности. Вам должны вынести смертный приговор! Этого требуют высшие интересы рейха! Я сам вынесу вам этот единственно справедливый приговор и прикажу расстрелять вас перед строем батальона!
Когда начальство кричит, лучше помалкивать. Это все знают. И Юрген знал, и друзья ему сколько раз говорили. После того как он не выдерживал и отвечал — оправдывался, вступал в перепалку или посылал куда подальше, по ситуации. Он и сейчас много чего хотел сказать, да сил не было. Поэтому и молчал, и начальническая буря, как это часто бывает, утихла сама собой. Майор Фрике замолчал, задумался и отдал четкий приказ:
— Мыться, в лазарет, к интенданту сменить обмундирование, каска, шинель, перчатки, брюки, сапоги, порция шпанса, горячий кофе, еда, восемь часов сна, в окопы, если останетесь живым, наряд вне очереди, — подумал еще немного и уточнил: — Две порции шнапса и два наряда вне очереди, — и, не выдержав, вновь сорвался в крик — Вы, Юрген Вольф, у меня до скончания века будете нужники чистить!
— Есть, — сказал Юрген и с пятой попытки поднял–таки руку вверх, отдал честь.
Майор развернулся и зашагал прочь. Глаза бы его не смотрели на этого оборванца и разгильдяя! Но не труса, трусом он его с тех пор никогда не называл.
— Спасибо, — тихо сказал Юрген.
Майор Фрике расслышал, остановился от неожиданности, повернулся к Юргену, окинул его внимательным взглядом. Тому показалось — недовольным.
— Виноват, герр майор, — Юрген из последних сил вытянулся в струнку, — случайно вырвалось.
— Вот и мне так показалось, — медленно проговорил Фрике и резко: — Кругом! Марш!
Sie waren gute Kerls
Это были отличные парни. Юрген лишь удивлялся, почему он этого раньше не замечал. Ведь они были все вместе в лагере в Томашове, а с некоторыми пути пересеклись еще раньше, в Хойберге, они спали бок о бок в казармах, блиндажах и палатках, прошли в одной колонне не одну сотню километров по польским, белорусским и русским дорогам, ходили вместе в атаку, но они были для него чужими, и он был для них чужаком. Но после того кошмарного дня, когда он сначала попал в плен, а потом бежал из него, эти парни вдруг стали для него своими, и они, в свою очередь, легко приняли его в свои ряды.
Они были разные, очень разные, настолько разные, что в мирной жизни они ни за что не стали бы водить компанию друг с другом и почти по любому вопросу занимали бы противоположные позиции. Но на фронте своя шкала ценностей, а смерть — всеобщий уравнитель и примиритель. На высоте она обошла всех их стороной, но коснулась своим покрывалом, после чего они стали тверже и жестче в жизни, но в отношении к товарищам — мягче. Они научились выделять и ценить достоинства и снисходительно относиться к недостаткам, если те не влияли на главное — на поведение в бою.
Фронтовая дружба случайна и скоротечна. Превратности войны и воля начальства сводят людей вместе, а пуля, снаряд или штык разводят их. Принимай с благодарностью данное, радуйся настоящему, не задумывайся о будущем и не скорби раньше времени о неизбежных потерях. Вот главный урок, который извлек Юрген из своего первого фронтового опыта.
Он и радовался — весеннему солнцу, мягкой траве с пробившимися там и тут первоцветами, друзьям, устроившимся, кто сидя, кто лежа, на лужайке, мирной тишине, наполненной пением птиц и гудением шмелей, блаженному, долгожданному отдыху.
Отдых они заслужили. Они ведь взяли–таки ту высоту! Упорно шли на штурм, не давая иванам передышки. Сколько раз они поднимались в атаку, Юрген точно сказать не мог, раз пять, а то и все десять, он не считал, после третьей — как отрезало. Потом они удерживали высоту до подхода подкреплений. Затем их отвели в тыл. Тех, кто остался в живых. Осталось немного. Из их второго взвода третьей роты, например, тринадцать. Их объединили в одно отделение. За время марша и строительства укреплений они так сдружились и сплотились, что потом не хотели разъединяться. Их, конечно, попытались разъединить. Когда пришла маршевая рота с пополнением, их развели по разным отделениям, но в любую свободную минуту они собирались вместе, держались сплоченной кучкой, ведь они были «стариками».
Отдых и тыл были одними названиями. Отдыхом была оборона после наступления. А тылом отрытые ими позиции были до тех пор, пока через них не прошли отступающие части. От них они узнали, что отбитую ими с таким трудом и потерями высоту отдали почти без боя, но это не вызвало почти никаких эмоций: они свое дело сделали, что было дальше — не их головная боль.
Они были на передней линии фронта, но на их участке царило временное затишье. И на других — тоже, так что их никуда не дергали. Группа армий «Центр» готовилась к летнему наступлению, чтобы возместить урон, нанесенный зимним поражением под Сталинградом, и в ходе третьей кампании разгромить основные силы Советов. Красная армия копила силы для отражения удара и перехода в контрнаступление. Пока же противники лениво перебрасывались снарядами и устраивали небольшие вылазки, в основном для разведки боем и взятия «языков», то есть для той же разведки.
Майор Фрике муштровал прибывшее пополнение, «старики» же наслаждались заслуженным отдыхом. Юрген открыл глаза, вырвал травинку, вставил ее в рот, обвел взглядом всех своих новых друзей.
Вот Руди Хюбшман. Красавчик, образец арийского типа, высокий, белокурый, голубоглазый, таким отбоя нет от девушек, сами на шею вешаются и на спину валятся. Красавчик таким — ноль внимания, он не любитель легких побед.
— Иду как–то, в тридцать восьмом дело было, в Кельне, и вдруг столбенею, — так начинал он каждый свой рассказ, — красавица, верх совершенства, линии, формы — закачаешься! Все мужчины, что мимо идут, оглядываются, да только слюни зря пускают. Не про них красотка! Да и кто такую на вольный выпас выпустит, хоть на миг одну оставит? Вот и при этой всегда один, а то и два мордоворота, охраняют. Но и я упорный, выслеживаю день за днем, куда она, туда и я, даже и ночью, когда она спит в своем тереме, за семью замками, глаз не спускаю, все момент улучаю. Улучил! Пять минут у меня на все про все было. Без долгих слов сразу руку внутрь запускаю. Ну же, милая, давай! Не реагирует! Я и снизу, и сверху, и сбоку — не шевелится. Но вот нащупываю заветную точку, жму и чувствую: задрожала, затрепетала, застонала. Я запрыгиваю, жму сначала легонько, чтобы разогреть ее получше, а уж потом — до упора. Тут она как взревет, как рванет, только нас и видали!
Вот она, истинная любовь Красавчика, — автомобили. Их он готов без конца лелеять и холить. И как всякая истинная любовь, любовь Красавчика была эгоистичной. Не мог он стерпеть, когда предмет его любви принадлежал кому–нибудь еще, не ему одному. Вот он их и угонял. А как натешится, так и продаст. С того и жил. Пока не поймали. Помыкался в тюрьме да попросился на фронт, в моторизованные части или куда угодно, лишь бы машины были. Попал в штрафной батальон, где главная тягловая сила после рядового — лошадь. Но он не унывает, он никогда не унывает, Юргену с ним легко.
Рядом с Красавчиком — Ули Шпигель, тоже веселый парень. Он лет на восемь старше Юргена и много чего успел повидать в жизни. Его родители после войны уехали в Голландию, а он сам после окончания школы отправился еще дальше, в Восточную Африку, обосновался в немецкой общине и стал кофейным плантатором. Не тем плантатором, что ходит в пробковом шлеме и стеком стегает ленивых черномазых рабов, а тем плантатором, что сам гнет спину на кофейной плантации. Через два года он подался в вольные охотники, добывал слоновую кость, несколько раз принимал участие во внутриплеменных заварухах, два раза, по его словам, обошел кругом озеро Танганьика и дошел до нищенства, достиг в этой древней профессии умопомрачительных высот и, собрав таким образом требуемую сумму, вернулся домой. В аккурат перед тем, как немецкие войска прогулялись между голландскими каналами по дороге во Францию. Ули, как подданного рейха, они прихватили с собой, обрядив предварительно в военную форму. А Ули уже наелся войны и приключений на всю оставшуюся жизнь, и он недрогнувшей правой рукой прострелил себе из карабина левую. Ему это раз плюнуть, у него и так все руки в глубоких шрамах, говорил, что это он вырезал куски мяса на местах змеиных укусов, так что шрамом больше, шрамом меньше — какая разница. Так он попал в испытательный батальон.
— Это я погорячился, — говорил он со смехом, — не просек вовремя, что вся эта война — всерьез и надолго. Воевать так или иначе все равно пришлось бы. Если бы так — сидел бы я сейчас в Париже, пил кофе и как истинный знаток рассуждал бы о его качестве перед восторженными толпами парижан и, главное, парижанок. Но вышло иначе, и вот я сижу здесь, пью желудевый эрзац и травлю африканские байки юнцам, впервые покинувшим родную деревню.
Он имел в виду Хайнца Дица, молодого парня, который действительно был готов бесконечно слушать его рассказы, принимая на веру даже самые невероятные из них. Вообще–то Диц был городской, из Лейпцига, и успел повоевать во Франции, где и погорел. Военный патруль снял его с истошно кричавшей француженки. Прочие детали изнасилования также были открыты взорам, и Диц попал под трибунал. На суде выяснилось два существенных обстоятельства. Во–первых, никакого изнасилования не было, все свершилось по доброму согласию, а девушка вопила от удовольствия. Во–вторых, оказалась она никакой не француженкой, а еврейкой. Девушку отправили в концентрационный лагерь, а Дица — в испытательный батальон. За половую связь с расово неполноценной особой.
— Этим судейским только попади в лапы, непременно посадят! Неделю будут биться, но найдут, что навесить на невиновного, — так отреагировал на чистосердечный рассказ Дица впервые услышавший его Карл Лаковски и тут же поведал свою историю: — Помню, взяли меня как–то под Зальцбургом, это еще до аншлюса было. Шили мне бродяжничество, незаконный промысел и даже воровство, от всего отбился, в конце концов прицепились к старинному дуэльному пистолету, который мы использовали в качестве театрального реквизита. Впаяли четыре месяца за ношение огнестрельного оружия без соответствующего разрешения. Вот так! Ты–то хоть свое удовольствие получил, а я ни за что сел.
Тут Лаковски немного загнул. Сажали его неоднократно, и за бродяжничество, и за незаконный промысел, и даже за воровство, и каждый раз по делу, он и сам это признавал. От клейма рецидивиста его спасло только то, что все это происходило в разных странах. При всем том он был отличным парнем, просто так сложилась жизнь. Его угораздило родиться в Судетах, а немцам в Чехословакии ходу не было, так он, по крайней мере, утверждал. Летом он батрачил у крестьян, а в остальное время странствовал с бродячими труппами от деревни к деревне. Если не было компании, шатался один, переходя из одной земли в другую, из страны в страну, играл на деревенских праздниках и свадьбах, пел песни, веселил народ. И всюду таскал с собой единственное свое богатство — аккордеон в фанерном ящике.
Он настолько привык к этой свободной, безалаберной жизни, что уже не представлял себя в железных тисках немецкого порядка, тем более нового, нацистского порядка. Он никогда не признавался в этом вслух, но, похоже, старательно убегал от него. Из Австрии после аншлюса — в родные Судеты, после аннексии Судетской области — в ненавистную Чехословакию. Когда же бежать стало некуда, он укрылся в единственном оставшемся для свободолюбивого человека месте — в тюрьме. Через два года его сочли достойным пройти испытание фронтом.
И теперь он шел вместе с ними от деревни к деревне, никогда не жалуясь на усталость — что–что, а ходить он умел. И во взводной повозке за ним следовал аккордеон в фанерном ящике, который он доставал каждый вечер, и играл на нем, и пел песни, которых он знал великое множество, немецких, австрийских, чешских, словацких, мадьярских. А еще в кармане кителя у него лежала губная гармошка, которая появлялась на свет на любом привале или вот как сейчас — на отдыхе.
Юрген прислушался, что наигрывает Лаковски. Узнал «Катюшу».
— Играй, пожалуйста, громче, Карл, — попросил Юрген.
— Катьюшу! — завопили все.
Лаковски сыграл, он никогда не отказывался.
— Заводная мелодия, — сказал Курт Кнауф и добавил с сожалением: — Но не маршевая.
С ним никто не спорил, Курт — главный запевала не только во взводе, но и в роте. Здоров глотку драть, куда до него Карлу с его мягким баритоном. Вот только репертуар у него специфический: «Песня о свастике», «Фюрер зовет штурмовиков», «Идут коричневые роты», «Слава Гитлеру». Тут ничего не попишешь — тяжелое детство! Курт — сын лавочника из Гамбурга, заслуженного штурмовика и обладателя золотого значка члена нацистской партии. Гитлерюгенд и все такое прочее. Мозги законопатили накрепко.
Как такой парень мог оказаться в штрафбате? Ну, это с каждым может случиться. Как говорил Ули Шпигель, от сумы и от тюрьмы не зарекайся, а он в этом понимал не меньше чем в кофе. Курта посадили за самовольную отлучку. Их полк стоял в Маастрихте, когда ему сообщили, что его девушка закрутила любовь с каким–то субчиком, уклоняющимся от службы в армии. Он и сорвался, благо до Гамбурга было рукой подать, прихватив с собой карабин, чтобы на месте разобраться с обидчиком и изменщицей. Похищение карабина было отягчающим обстоятельством, и его едва не приговорили к расстрелу. На этом фоне направление в штрафной батальон, которое вымолил отец, выглядело почетной ссылкой.
Курту было все равно, где воевать, лишь бы воевать. И он не сомневался, что пройдет испытание. В этом он был заодно со своим закадычным дружком Хайнцем Дицем. У них вообще было много общего — возраст, происхождение, воспитание, даже то, что оба пострадали из–за девушек.
Курт был по–своему обаятелен в его гитлерюгендовской непосредственности. А Юрген вдобавок к этому испытывал по отношению к нему легкое чувство вины — вполне могло статься, что именно он был причиной всех несчастий Курта, так как был тем самым субчиком, с которым закрутила любовь девушка Курта. Юрген благоразумно не выяснял детали и помалкивал о своем гамбургском прошлом, но как знать, как знать, Гамбург — город, в сущности, небольшой.
И уж совсем невозможно было сопротивляться обаянию, искренности и напору Курта, когда он запевал песню на марше. Вскоре все невольно подтягивались, четче печатали шаг и начинали подпевать, какую бы чушь ни пел Курт. Его коронным номером был «Марш Хорста Весселя».
Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen,
SA marschiert mit ruhig festem Schritt.
Kam'raden, die Rotfront und Reaktion erschossen,
Marschieren im Geist in unsern Reihen mit.
Die Strasse frei den braunen Bataillonen,
Die Strasse frei dem Sturmabteilungsmann.
Es schau'n aufs Hakenkreuz voll Hoffnung schon Millionen,
Der Tag für Freiheit und für Brot bricht an.
Zum letztenmal wird nun Appell geblasen,
Zum Kampfe stehen wir alle schon bereit.
Bald flattern Hitlerfahnen über allen Strassen,
Die Knechtschaft dauert nur noch kurze Zeit.
П е р е в о д
Выше знамя! Сплотить ряды!
СА марширует твердым шагом.
Товарищи, расстрелянные Ротфронтом и реакцией,
Незримо маршируют в наших рядах.
Улица свободна для коричневых батальонов,
Улица свободна для отрядов штурмовиков.
На свастику смотрят с надеждой уже миллионы,
Наступает день для свободы и для хлеба.
В последний раз прозвучит призыв,
Встать на борьбу мы все уже готовы.
Развеваются гитлеровские знамена над баррикадами,
Время кабалы подходит к концу.
Эта песня всегда захватывала Юргена, ведь мелодия была один в один с «Авиамаршем», бессчетное число раз звучавшим из динамика на столбе в его родной Ивановке. В памяти всплывали слова и рвались из горла:
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью
Преодолеть пространство и простор,
Нам разум дал стальные руки–крылья,
А вместо сердца — пламенный мотор.
Все выше, выше и выше
Стремим мы полет наших птиц,
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ.
Бросая ввысь свой аппарат послушный
Или творя невиданный полёт,
Мы сознаем, как крепнет флот воздушный,
Наш первый в мире пролетарский флот.
Наш острый взгляд пронзает каждый атом,
Наш каждый нерв решимостью одет,
И, верьте нам, на всякий ультиматум
Воздушный флот сумеет дать ответ!
Однажды Юрген вот так напевал про себя и вдруг заметил, что у шагавшего рядом Макса Зальма тоже шевелятся губы, выговаривая знакомые рифмы. На Зальма это было непохоже, у него был иммунитет от нацистских маршей. Юрген вслушался.
Der Metzger ruft. Die Augen fest geschlossen
Das Kalb marschiert mit ruhig festen Tritt.
Die Kälber, deren Blut im Schlachthof schon geflossen
Sie ziehn im Geist in seinen Reihen mit.
П е р е в о д
Мясник зовет. За ним бараны сдуру
Топочут слепо, за звеном звено,
И те, с кого давно на бойне сняли шкуру,
Идут в строю с живыми заодно.
— Это что такое? — спросил он тихо у Зальма.
— «Марш баранов».[10] Бертольд Брехт месяц назад написал. Мне товарищи передали, — словоохотливо ответил Зальм, он всегда был готов поделиться с другом антифашистской ересью. — Я тебе сейчас самое начало напою, тебе понравится, — и он затянул:
Hinter der Trommel her
Trotten die Kälber
Das Fell für die Trommel
Liefern sie selber.
Так случилось, что в этот момент Курт как раз закончил исполнение «Марша Хорста Весселя», и тихий напев Макса разнесся по всей колонне. Курт вслушался и пришел в чрезвычайное возбуждение.
— Отличный марш! — закричал он. — Подпевай!
Шагают бараны в ряд,
Бьют барабаны, —
Кожу для них дают
Сами бараны.
Первым, смеясь, слова подхватил Зальм, за ним Юрген, Красавчик, Ули, Карл, Хайнц. Никогда они не пели так дружно!
Макс Зальм — классный мужик! Вообще–то его звали Максимилиан Зальмхофер, но это, понятное дело, слишком длинно, да и укороченная фамилия как нельзя лучше подходила к нему — он был философ.[11] Получил степень доктора философии в Гейдельберге за работу по экзистенциализму.
— Это что за зверь? — спросил Юрген, впервые услышав мудреное слово.
— Философия существования, — ответил Зальм, — мы рассматриваем каждого человека как уникальное духовное существо, способное к выбору собственной судьбы. Возьми вещи или животных. Их судьба предопределена, они обладают сущностью прежде существования. А человек обретает свою сущность в процессе своего существования.
— Ну и как — обретаешь?
— С трудом. Все силы уходят на борьбу за существование.
— А что с выбором собственной судьбы?
— Какой, на хрен, выбор?! В этом мире, где правят животные, я ощущаю себя вещью.
Жизнь действительно не предоставляла ему возможности выбора. Зальма призвали в 1938 году как будто нарочно для того, чтобы испытать на нем новые методики психиатрического обследования новобранцев. Занимался им лично доктор Симон, главный врач Вермахта. Он отнес Зальма к левому крылу психопатов. Зальм преисполнился уважением к новым методикам, ведь он старательно пытался скрыть свои левые убеждения. Но на самом деле этот термин означал лишь то, что у Зальма выявили патологическую склонность к нарушению воинской дисциплины. Доктор Симон был настолько впечатлен уклончивыми, расплывчатыми и слово–обильными ответами новобранца, что того прямо с призывного пункта отправили в так называемое «особое подразделение» Вермахта. Там таких психопатов лечили муштрой и трудом. А свободное время без остатка заполняли обязательным посещением товарищеских домов, читальных залов, библиотек, хоровых залов, а также прослушиванием поучительных докладов и познавательных лекций.
— Если бы мне предоставили право выбора: идти в библиотеку или не идти в библиотеку, я бы, конечно, не задумываясь пошел. Но заставлять интеллигентного человека идти в библиотеку на безальтернативной основе — это бесчеловечно! — рассказывал Зальм. — Дальше — больше. Запретили говорить о сексе. Нельзя заниматься — ладно, с этим свыклись, но хоть поговорить! Вообще, вывешенный список запретных тем для разговора был длиной с метр: нельзя было обсуждать имущественные вопросы и способы уклонения от службы, нельзя было допускать антигосударственных высказываний, призывать к революции, готовить государственную измену! Никогда в жизни мне так не хотелось обсудить с кем–либо детали подготовки государственной измены!
Наверно, Зальм все же не удержался и обсудил, потому что в октябре 1939 года его отправили в концентрационный лагерь Заксенхаузен.
— Меня выгнали из армии как политического, но в концлагере почему–то не признали за политического и разместили в особой зоне вместе с двумя сотнями таких же бывших армейских арестантов. Меня даже лишили священного знака отличия политзаключенного — красного треугольника, то есть красный–то треугольник мне выдали, но заставили нашить его наоборот, острием вниз. Охранники–де должны сразу видеть, у кого здесь мозги набекрень. Вот где я с тоской вспоминал маршировку на плацу. По сравнению с тем, что нам предстояло, это была лечебная физкультура. И потери были больше, чем на фронте, — до весны дотянуло шестьдесят человек, да и из тех лишь половина смогла самостоятельно выйти из барака, когда нас переводили в лагерь Нойенгамме. Кто не вышел тогда, не вышел никогда.
— Мы возводили клинкер, — рассказывал Зальм в другой раз, — что это такое, я до сих пор не знаю. Наше дело было нанести на участок земли размером сто на пятьдесят метров слой песка высотой в каких–то шесть метров. А на участке был лес, который забыли выкорчевать. Отличный мачтовый лес, сосны лет по сто, если не по двести, не обхватишь. А у нас ни топоров, ни пил, ни лопат, только тачки да канаты. Был у нас один шустрик, он до призыва воздушным акробатом в цирке работал, так он прикреплял канат к поясу и забирался на самую верхушку сосны, там привязывал канат, а мы в сто рук снизу тянули. Не поверите, все голыми руками выкорчевали. Но самое удивительное — это то, что надсмотрщиками у нас были два еврея, Вольф (Юрген, извини, но что было, то было) и Лахманн. Я против евреев в прежней жизни ничего не имел, но не в этом качестве. Садисты были — хуже гестапо. Заставили нас сделать из корней выкорчеванных сосен две большие дубины и потом лупили ими нас же по чему ни попадя. Они многих в таких ярых антисемитов превратили — Розенбергу не снилось.
— Что ж делать, если до некоторых по–другому не доходит, — сказал Курт.
— Это точно, почти по Гегелю, — усмехнулся Зальм, — отрицание отрицания.
— Че?!
Таких рассказов у Зальма было множество, ведь после Заксенхаузена он побывал еще в двух лагерях и в специальной команде заключенных, которая занималась разминированием территорий в захваченных западных областях Советов. Тогда–то Вермахт и вспомнил о существовании бывшего военнослужащего Максимилиана Зальмхофера и вернул его в свои железные объятия.
Поразительно, но Зальм от всего пережитого нисколько не озлобился, он рассказывал обо всем несколько отстраненно и даже с каким–то юмором. Он говорил, что только в лагере стал истинным философом.
— Интересно, как бы мои бывшие коллеги–экзистенциалисты разрешили следующую нравственную проблему, — сказал он как–то Юргену, — я задумался о ней после одного случая в спецкоманде. Был среди нас один парень, Кристиан Фельгибель, последовательный отказник, он из принципа не выполнял никаких приказов, даже если следовала команда «Оправиться», он стоял и крепился. И был охранник, которого Фельгибель своими принципами достал до печенок. Работали мы тогда на объекте, вокруг которого была проведена черта как граница, шаг за которую расценивается как побег. (Юрген тут понимающе кивнул головой.) Вдруг порыв ветра приносит какой–то бумажный листок, что–то типа письма или прокламации, и опускает его на землю метрах в трех за чертой. «Эй, подними!» — приказывает охранник Фельгибелю. Тот, естественно, никак не реагирует. «Застрелю за невыполнение приказа!» — кричит в ярости охранник и вскидывает винтовку, а главное, на лице написано, что точно застрелит. Фельгибель подчинился, сделал шаг за черту, тут–то охранник его и застрелил, за попытку побега. Вот я и подумал тогда: что бы я сделал на месте Фельгибеля, если бы знал, чем все это закончится? Что лучше: отстаивать дурацкие, в общем–то, принципы и погибнуть за это или подчиниться и быть застреленным при попытке к бегству?
— Лучше — при попытке к бегству, — высказал свое мнение Юрген.
— Это в тебе говорит юношеский романтизм, — сказал Зальм, — ты думаешь о том, как это будет выглядеть со стороны и что подумают о тебе окружающие. Что тебе до этого, если ты, твоя уникальпая личность будет знать, что на самом деле никакой попытки побега не было, даже мысли о побеге не было. Такая вот задача: как осуществить экзистенциальный выбор в ситуации, когда и там бессмыслица, и тут бессмыслица, а результат один — смерть?
— Ну и как? — спросил Юрген, сбитый с толку.
— Очень просто. Надо перестать забивать себе голову всякой дурью вроде экзистенциального выбора и просто наслаждаться каждым прожитым днем.
В этом была суть его новой философии. С ним было легко. И он постоянно веселил друзей какими–нибудь философскими высказываниями, которые были похлеще анекдотов. Вот и сейчас кто–то попросил:
— Макс, заверни что–нибудь эдакое.
— Расовая идеология — это чисто биопатическое выражение характерологической структуры оргастически импотентной личности,[12] — с готовностью выдал Зальм.
— Пять лет, — сказал Вильгельм после того, как смолк смех.
— За что?! — притворно возмутился Зальм, это входило в игру.
— Мое классовое чутье подсказывает, что это высказывание содержит элементы покушения на государственную идеологию и подрывает боеспособность части, — ответил Вильгельм.
— Ах, чутье! — подхватил Зальм. — Значит, вы ничего не поняли?
— Если бы я дал себе труд хоть на минуту задуматься над вашим высказыванием, я бы приказал вас расстрелять, — высокомерно сказал Вильгельм и вставил монокль в правый глаз, чтобы лучше разглядеть подсудимого.
Вильгельм фон Клеффель — самый старший в компании, по возрасту и по званию. По бывшему, естественно, тут–то они все рядовые. Он тот самый подполковник, что бесславно угробил половину своего кавалерийского полка.
— Отличная была атака, — говорил он, — пока не появились русские танки. И откуда они взялись? Это летчики прошляпили, ворон считали. Это их надо было судить, а не меня.
Командиры и повыше меня званием в аналогичные ситуации попадали, — продолжал он в другой раз, — русский маршал Будённи останавливал наши танки валами из трупов лошадей. Или возьмем маршала Нея, он под Ватерлоо бросил кавалерию на каре английской пехоты, вот это была ошибка так ошибка, она стоила Наполеону короны, свободы и жизни. На этом фоне то, что я сделал, — пустяк.
— Может быть, вас еще наградить следовало, герр подполковник? — язвительно спросил Ули Шпигель.
— Конечно, — без тени сомнения ответил фон Клеффель, — Рыцарским крестом, за личную храбрость.
Храбрости ему было не занимать, это факт. Всегда шел в атаку в первых рядах, не кланяясь пулям.
— Я всегда так воевал: сабли наголо — и к ядреной матери! — говорил он. — Чего бояться, если все в руке божией? А господь не допустит, чтобы я погиб раньше времени, потому что мной движет святая цель — не для себя стараюсь. Я должен пройти испытание, и я пройду его! И погибну, если опять же будет на то воля божья, в мундире подполковника. Или полковника, — выше он никогда не заносился.
Вернуть звание он стремился из–за будущей пенсии его семье, в этом и состояла святость цели. Он постоянно перечитывал текст указа фюрера от 26 января 1942 года «О помиловании для прошедших испытание во время войны» и длинное приложение к нему, рожденное чиновниками Верховного командования сухопутных войск.
— Вот ступени искупительной цепочки, — разъяснял он, — полное или частичное освобождение от наказания, преобразование в более мягкое наказание, назначение условного наказания с испытательным сроком, это для вас, вам проще, а мне еще предстоит пройти отмену решения о разжаловании, удаление записи из штрафного списка, восстановление в качестве кадрового военнослужащего, реабилитацию и полное восстановление в правах. Все предельно ясно, за одним ма–а–а–леньким исключением, — издевательски протягивал он, — как оценивать прохождение ступеней. Чиновники в Берлине, эти тыловые крысы, об этом даже не задумались. Я составил докладную записку на имя фюрера, — тут он обычно похлопывал себя по левому нагрудному карману кителя, — в которой предложил специальную систему баллов для оценки степени прохождения испытания. За смелость, за инициативу, за готовность к действию, за дисциплину — за все строгая градация баллов. Набрал сто баллов — прошел испытание. В качестве противовеса — отдельная система штрафных баллов за различные проступки. К сожалению, вы не даете мне возможности закончить мой труд, своим безграничным разгильдяйством постоянно расширяя перечень возможных проступков.
— Наша главная проблема в том, — разъяснял он в другой раз, — что искупительная цепочка может в любой момент порваться. Я не имею в виду нашу собственную гибель, которая, в сущности, есть лишь завершение всех наших проблем. Гораздо обиднее будет для нас, живых, если погибнет командир, который, в отсутствие моей четкой системы баллов, держит в собственной голове степень прохождения нами испытания. Если в обычной части здравомыслящий военнослужащий при отступлении первым делом спасает полковую кассу, то мы, руководствуясь соображениями того же здравого смысла, должны спасать командира, беречь его во всех обстоятельствах как зеницу ока. Он наш единственный свидетель перед богом, то есть, я хотел сказать, перед Верховным командованием.
Слушатели у подполковника всегда находились, ведь многие стремились пройти испытание. А кто лучше его мог разъяснить тонкие нюансы служебных характеристик, чем различаются, например, выдающееся мужество, отличительное мужество и оптимальное боевое мужество или первостепенные, захватывающие и показательные боевые заслуги.
Один из самых внимательных слушателей — Эрих Кинцель, бывший фельдфебель, здоровенный детина и гомосексуалист, за что и попал в штрафбат. Противоестественные наклонности появились или проявились у него уже в армии. Он был призван в 1935 году и попал на выучку к фельдфебелю старой закваски, который, игнорируя всякие национал–социалистические новации, просто порол новобранцев розгами. Кинцель, пройдя такую школу и дослужившись до фельдфебеля, тоже, в свою очередь, принялся пороть задницы новобранцам. Но со временем, как он стыдливо признавался, он стал испытывать чувство жалости к этим задницам, таким нежным, таким беззащитным, ну и… По крайней мере, розгами он эти задницы потом не порол. Уже хорошо, философски заметил Зальм.
Кинцель стыдился своего порока и страстно мечтал пройти испытание, вернуть, как он говорил, себе честное имя. И, следуя поучениям фон Клеффеля, постоянно проявлял инициативу и вызывался добровольцем. Разведка боем — я! Чистить картошку — я! Восстановить поврежденную линию связи — я! Заменить убитого пулеметчика — я!
Рядом с Кинцелем, нежно держа того за руку, сидел Клаус–Мария Вайнхольд. Юргена всегда удивляло, как он ухитряется поддерживать такой аккуратный вид в условиях, когда они если не копаются в земле, то лежат, уткнувшись в нее носом. Вот и сейчас: рубаха чистая, верхняя пуговичка расстегнута, открывая кокетливый шейный платок, в петлице кителя — букетик незабудок.
Вайнхольд, как нетрудно догадаться, тоже гомосексуалист. Как он утверждал, с рождения. «Моя двойственная сущность заложена в имени», — часто говорил он. Может быть, поэтому Вайнхольд нисколько не стыдился своего порока. И еще он не питал никаких иллюзий по поводу прохождения испытания, он знал, что обречен воевать в штрафном батальоне до неизбежной гибели, потому что природу не переделаешь.
Следом за Вайнхольдом лежали, одинаково закинув руки за голову, Ганс Брейтгаупт и Петер Шваб. Они не парочка педерастов, они — крестьяне, единственные из всех. То есть были крестьянами до того, как их призвали в армию.
Ганс из Тюрингии, в штрафбат он попал за неповиновение приказу. Приказ был сжечь русскую деревню за то, что один из жителей сдуру, иначе не назовешь, выстрелил из охотничьего ружья по немецкой колонне, никого при этом не убив и даже не ранив. Ганс отказался. Не потому, что ему было жалко жителей деревни. Просто в амбарах было собранное зерно, а на сеновалах — сено, зачем такое добро уничтожать, если самим сгодится? Как ни уговаривали его товарищи, говоря, что впереди этого добра пруд пруди, как ни кричал командир, грозя всеми возможными карами, он так и не поднес спичку к уже разлитому бензину. Он был туповат, Ганс Брейтгаупт, возможно, в этом все дело.
Плохо у него было и с чувством юмора. Попытки объяснить ему, в чем заключается соль анекдота, подчас веселили компанию больше, чем сам анекдот. Впрочем, он был смелым солдатом и надежным товарищем, на него всегда можно было положиться, если, конечно, хорошенько растолковать ему, что к чему.
Петер Шваб в точном соответствии с фамилией был швабом и говорил исключительно на своем диалекте. На этой почве у него возникло какое–то недоразумение с командиром его части, разросшееся в конфликт и закончившееся отправкой в штрафной батальон. В чем была суть исходного недоразумения, выяснить не удалось все по той же причине. Так же затруднительно было оценить уровень умственных способностей Петера, потому что, наученный горьким опытом, он по большей части молчал, особенно в присутствии начальства. С другой стороны, уже одно это говорило о недюжинном уме.
С самого краю сидел Толстяк Бебе. Звали его Бенедикт Бехтольсгейм, отсюда и прозвище Бебе. Когда он появился в томашовском лагере, он был вылитый монах–бенедиктинец — кругленький, розовощекий, с блаженной улыбкой на лице и влажным взглядом, как будто постоянно навеселе. С тех пор он сильно спал телом и лицом, а взгляд стал сух и цепок от непреходящего чувства голода, даже после ужина. Но в каждой компании должен быть свой Толстяк, так что эту роль закрепили за Бебе.
Попал Толстяк Бебе в испытательный батальон за целый букет тягчайших преступлений: он был католик, пацифист и пытался уклониться от воинской службы, укрывшись в монастыре. Пацифистом немцу быть запрещено указом фюрера, а традиционный вклад в монастырь, сделанный семьей Бехтольсгейм, квалифицировали как взятку, это добавило еще один пункт в обвинение.
Что сохранил Толстяк Бебе с гражданских времен, так это доброту и всегдашнюю готовность помочь, даже, точнее, услужить. Он для того и сидел с краю, чтобы держать всех в поле зрения, а ну как кому–нибудь что–нибудь понадобится. Делал он это совершенно искренно, и только злые или недалекие люди говорили, что так он искупал свою вину. Был у Толстяка Бебе маленький недостаток: он очень любил шоколад и воровал его у товарищей. В отделении, где он был поначалу, его за это нещадно били, но вот он попал к ним, а истинные друзья снисходительны к маленьким недостаткам. Они просто подальше прятали шоколад, чтобы не искушать слабого человека.
Вот и вся их компания — он, Юрген Вольф, и двенадцать его друзей. Из которых шестеро молодых парней и шестеро людей поживших, шестеро военных и шестеро штатских, шестеро рвущихся пройти испытание и шестеро мечтающих просто выжить. И он, Юрген Вольф, склоняющий чашу весов то в одну, то в другую сторону.
Пока он так размышлял, на лужайке появился еще один персонаж — Фридрих Гиллебранд. Этот не из их компании, он — их ротный командир.
Юрген возненавидел его с первого взгляда, даже сильнее, чем майора Фрике. Лейтенант Фридрих Гиллебранд появился в Томашове почти одновременно с Юргеном вместе с еще несколькими свежеиспеченными лейтенантами. Инкубаторные цыплята, так окрестил их Макс Зальм. Инкубатором была «Напола» — Национально–политическое воспитательное учреждение, элитарное учебное заведение Третьего рейха, где упор делался на практическую подготовку к несению военной и партийной службы. И как инкубаторные цыплята, они были почти неотличимы друг от друга. Поджарые, тренированные, языкастые, с фанатичным блеском в глазах. Не курили, не пили, по девочкам–мальчикам не ходили — страшные типы! С майора Фрике какой спрос, классический меднолобый вояка, пережиток прошлого, а эти были продуктом нового времени, бездушными нацистскими марионетками или, в духе времени, машинами.
Что особенно доставало Юргена, так это показные доброжелательность и демократичность Гиллебранда. Видно, их так в «Наполе» научили: быть ближе к народу, в данном случае к рядовым, вот так вот непринужденно сесть в круг солдат, рассмешить их непритязательным анекдотом из специального сборника, с искренним видом поинтересоваться здоровьем родителей, спросить, нет ли каких жалоб по службе, и под видом легкого трепа втюхать очередную порцию нацистской пропаганды. И вот ведь гады — нещадно гоняя новобранцев на полигоне, они и себе не давали спуску, и окопы полного профиля рыли, как маленькие экскаваторы, и в лужи плюхались по собственной команде, как нарочно выбирая самые глубокие. Пример, значит, во всем показывали.
Гиллебранд был хуже всех. Их ведь направили инструкторами в лагерь вроде как на практику после окончания «Наполы», а этот вдруг подал рапорт с просьбой направить его на фронт вместе с подготовленным им взводом.
— Тонкий ход, — разъяснил этот неожиданный порыв фон Клеффель, — отличится на фронте, получит ускоренное производство в следующий чин и какую–нибудь награду за храбрость, будет боевой офицер с хорошей фамилией и дипломом «Наполы», такому прямая дорога в Генеральный штаб. О, этот мальчик далеко пойдет!
Пока что предсказание фон Клеффеля сбывалось. После взятия высоты Гиллебранд был произведен в обер–лейтенанты, получил Железный крест и занял место убитого командира их роты. Майор Фрике уже ревниво посматривал в сторону рьяного выдвиженца, ведь его собственное представление на долгожданный чин гуляло где–то в высших сферах, как бы не заблудилось.
В присутствии начальства все разговоры смолкли. Обер–лейтенант отнюдь не был обескуражен этим, даже рад, потому что мог без предварительной подготовки привлечь всеобщее внимание к своей дежурной патриотической речи. Что–то там о необходимости не расслабляться из–за временного затишья, крепить бдительность и готовиться, морально и физически, к летнему наступлению и новым подвигам во славу фюрера и Третьего рейха. Юрген не вслушивался. Дождавшись окончания очередного трескучего пассажа, он громко сказал:
— Карл, спой, пожалуйста, что–нибудь душевное.
Лаковски как будто только этого призыва и ждал. Немедленно полилась мелодия, как прелюдия к песне. Потом он отнял губную гармошку ото рта и негромко запел:
Warte mein Mädel dort in der Heimat,
bald kommt der Tag
wo mein Mund dich wieder küßt.
Glaube mein Mädel dort in der Heimat,
daß mein Herz dich niemals vergißt.
Wie der Seemann seinem Schiff vertraut,
so vertraut er seiner Seemannsbraut.
Warte mein Mädel dort in der Heimat
bleib mir immer treu, immer treu.
П е р е в о д
Жди, моя девушка, там, на родине,
Скоро наступит день,
когда мои губы снова будут целовать тебя.
Верь, моя девушка, там, на родине,
Что мое сердце никогда тебя не забудет.
Как моряк доверяет своему кораблю,
Так доверяет он и своей невесте.
Жди, моя девушка, там, на родине,
Оставайся всегда верной мне.
Всех проняло. Курт Кнауф затосковал, уставившись взглядом в землю. Толстяк Бебе пустил слезу, он был очень чувствительным. Вайнхольд с Кинцелем прижались друг к другу. Хайнц Диц вытягивал губы, вспоминая, наверно, свою еврейку. Даже Гиллебранд занудел было после окончания песни: «Да, товарищи, всех нас…» — но заткнулся, махнул рукой, поднялся и пошел прочь, бросив напоследок: «Скоро ужин».
Das war ein Dorf
Это была деревня. Настоящая русская деревня. С целыми домами и жителями. Если бы жителей не было, они бы не сильно переживали. Главным были дома. После лагерных бараков, маршевых палаток и землянок на позициях они казались дворцами и напоминали о мирной жизни.
Их поредевшему взводу выделили для постоя избу, настоящую русскую избу. Она называлась пятистенкой. Четыре внешние стены, сложенные из толстых, в двадцать сантиметров, бревен, и внутренняя перегородка из почти таких же бревен, итого пять. Эта внутренняя стена придавала дому жесткости и основательности, но была, на взгляд Юргена, как–то по–русски избыточна, в его родной Ивановке таких домов не было. Там ставили дощатые перегородки. Да и комнат было побольше. Здесь же ограничивались двумя. Передняя была одновременно кухней и столовой, треть места в ней занимала огромная печь, оштукатуренная и покрашенная белой известкой, совсем не похожая на их куда более компактные и экономные печи с непременными изразцами. Дальняя комната была спальной, на трех небольших окнах, закрывая нижнюю половину, висели белые занавески с вышитыми красным и синим диковинными птицами. В углу стояла широкая металлическая кровать с панцирной сеткой и шарами на угловых стойках, на ней слоеным сдобным пирогом лежали две толстые перины, на одной спали, другой укрывались.
Хозяек было двое: старуха лет шестидесяти с иссеченным морщинами лицом и натруженными руками со взбухшими венами и ее внучка, только входящая в девичью пору, ее шерстяная кофта и длинная юбка толстого сукна, как будто перешитая из солдатской шинели, еще ждали своего наполнения. Звали их одинаково. Старую хозяйку все, следуя примеру фон Клеффеля, стали именовали фрау Клаудией, а девчонку кликали, как и бабка, — Клавкой.
Встретили они их радушно, насколько вообще можно быть радушным при виде пятнадцати грязных, вонючих, плохо выбритых, увешанных снаряжением и оружием мужчин, ввалившихся на ночь глядя в ваш дом. Накормили молоком, по кружке на брата, напоили горячим чаем из высушенного липового цвету и ягод шиповника, от пуза, спать уложили. Вернее, освободили им дальнюю комнату, где солдаты разложили на полу спальные мешки и завалились спать вповалку, в чем были. Сами же хозяйки, прихватив перины, убрались на печь, на которой под самым потолком была глубокая ниша, аккурат на двоих. Как они там на–под перинами спали, уму непостижимо, Юрген из любопытства заглянул как–то раз туда и чуть не задохнулся от жара.
Зато на следующий день жар им пришелся весьма кстати. Поутру фрау Клаудия поманила рукой Ганса Брейтгаупта, крестьянским чутьем безошибочно выделив его из других, и увела его куда–то на зады подворья. Там была банька, рубленная из осиновых бревен, в баньке — печка с выходящим наружу дымоходом, на печке — груда округлых камней с голову ребенка и покрытый ржавчиной металлический бак, размером с тех, что используют на полевых кухнях. Ганс на удивление быстро во всем разобрался, лишь одного не мог взять в толк — зачем на краю полки лежит столько веников, да еще старых, с побуревшими листьями. Он взял один веник, чисто подмел пол бани, потом использовал его для растопки печи.
К трем пополудни Ганс истопил баню. Они блаженно сидели, засунув сбитые ноги в корыто с горячей водой, рьяно терлись мочалками сами и терли ими спины друзей, скребли головы, обливались водой из котелков, зачерпывая ее по чуть–чуть, беззлобно подшучивали над Вайнхольдом (глаза–то не таращи, не про тебя прибор!) и Кинцелем (сзади не подходи!). Полки поднимались тремя уступами. Юрген показал Красавчику на верхнюю: давай туда! Вскоре к ним присоединился Ули Шпигель.
— По–моему, я первый раз после Африки по–настоящему согрелся, — сказал он через какое–то время.
На средней полке растянулся во весь рост фон Клеффель:
— И я погрею старые кости!
Тихо скрипнула и чуть приоткрылась входная дверь, в нее быстро проскользнула старуха и тут же плотно притворила ее за собой.
— Ну как вы тут? — сказала она, прошлась, нисколько не смущаясь, взглядом по обнаженным мужчинам, недоуменно пожала плечами, увидев стопку нетронутых веников. — Не холодно? — спросила она.
— Ja, ja, danke schon,[13] — раздалось в ответ.
Юрген не стал разъяснять им ошибку и посмеивался про себя, догадываясь о дальнейшем развитии событий. Макс Зальм, как интеллигентный человек, вскочил, чтобы поблагодарить хозяйку, и тут же плюхнулся назад, прикрыв пах руками.
— Да я сама, сидите, — сказал старуха.
Она вытащила из кармана кофты какой–то пузырек, по виду аптекарский, открутила крышку, положила ее в карман, потом взяла с полки ковшик, зачерпнула из бака воды, накапала в нее жидкости из пузырька, приподняла ковшик — и щедро плеснула воду на каменку.
Как ни был внутренне готов к этому Юрген, но и у него зашлось дыхание от горячего пара, обжегшего кожу и легкие. Красавчик со Шпигелем, истошно визжа, кубарем скатились вниз. Фон Клеффеля подбросило на полке, он сел, распрямив спину, как на плацу, но тут его голову окатил новый клуб пара — и он упал ничком назад на полку. Из сидевших снизу некоторые вскочили, больше от неожиданности, но, глотнув пара, с выпученными глазами завалились вниз. Другие остались сидеть, пригвожденные к полке сильным запахом, распространяющимся по парной. Запах был какой–то медицинский.
— Отравила, старая ведьма! — закричал Диц.
— И смылась! — подхватил Кинцель.
Старухи действительно не было видно. Лишь на низкой табуретке возле печки лежали ковшик и пузырек Курт Кнауф вскочил и всем телом обрушился на дверь. Дверь не подалась.
— Заперла! — крикнул Курт и, разбежавшись, вновь врезался в дверь.
— Она внутрь открывается, — сказал Юрген, к тому времени сползший вниз.
Курт, не веря, потянул дверь на себя, она приоткрылась, он потянул сильнее и распахнул настежь.
— Закрой дверь, бегемот, холоду напустишь! — крикнул Ули Шпигель.
— Можжевельник, — сказал Ганс.
— Тмин, — дополнил Лаковски.
— Ох, хорошо, — выдохнул Зальм, весь покрытый бисеринами пота.
— Теперь я знаю, что чувствует вошь в вошебойке, — сказал Красавчик.
— Или миссионер в котле людоеда, — сказал Ули Шпигель и пояснил: — У некоторых диких племен в Африке бытует мнение, что миссионер получается вкуснее, если его опустить в котел заживо.
— Рядовой Вольф, — раздался голос фон Клеффеля, — извольте плеснуть воды на камни. Но не переборщите!
— Есть! — бодро ответил Юрген, хватая ковшик — Прикажете добавить эссенции, герр подполковник?
— Непременно! Такое ощущение, как будто в шнапсе выкупался. Помолодел на десять лет.
— Обращаю ваше внимание, господа, что русские, при всем их варварстве и повсеместной грязи, необычайно чистоплотны, — вещал фон Клеффель чуть позже, — если вы успели заметить, почти на каждом дворе в этой деревне имеется баня. Такого количества бань я не встречал ни в одной стране Европы, разве что в некоторых районах Польши. Я имею в виду, господа, что я во всей Франции, к примеру, не встречал такого количества бань, как в этой деревне.
Вечером они познакомились еще с одним потогонным русским изобретением — чаем из самовара. Но до этого был ужин. На полевую кухню добровольно отправились Бебе с Кинцелем, принесли ведро роскошной каши — рис, мясо, чернослив. И доппаек на неделю — килограмм сахару и по стограммовой плитке шоколаду, вывалили все на стол. Фрау Клаудиа сахару чрезвычайно обрадовалась, принялась что–то показывать руками, это можно было понять так, что сахара она очень давно не видела, а можно было и как–то иначе. Клавка от предложенного шоколаду долго отнекивалась, мотая головой, потом съела кусочек и поклонилась в пояс. Потом распрямилась и посмотрела на бабку. Та лишь слегка повела глазами, как девушка сразу принялась собирать грязные котелки, ложки, кружки, отнесла их в угол, к простенькому умывальнику. Утром, когда они встали, вся посуда была вымыта.
На несколько недель изба стала их домом — местом, куда они с радостью возвращались после тяжелого трудового дня.
— Кто–нибудь мечтал при призыве, чтобы его направили в строительную часть? — спросил при одном таком возвращении фон Клеффель.
Юрген намеревался ответить утвердительно, просто так, для поддержания разговора, но его опередил Зальм.
— Если бы мне предоставили право выбора, я бы выбрал именно строительную часть.
— Что ж, радуйтесь, ваша мечта сбылась.
— Я был глуп, герр подполковник.
Все эти недели они занимались строительством оборонительных сооружений. В томашовском лагере они отрабатывали лишь один прием — окапывание под огнем противника, перекопав весь огромный полигон. Здесь же они освоили фортификационное искусство во всем объеме, пространство было меньше, зато копали глубже.
— Надеюсь, к тому времени, когда мы займем место в этом блиндаже, здесь будет суше, — сказал Шпигель, стоя по щиколотку в воде на дне шестиметровой ямы.
— Не надейтесь, — сказал Вайнхольд, — здесь высокий уровень фунтовых вод.
Вайнхольд в этом понимал, на гражданке он занимался ландшафтным проектированием — обустройством парков.
— Копайте, копайте, Шпигель, — с натужной бодростью сказал фон Клеффель, его рукам и спине на этой работе доставалось больше всех, — лучше сидеть в воде, чем лежать в земле.
— Лишний накат над головой никогда не бывает лишним, — изрек Кинцель.
После сооружения блиндажей рытье траншей, ходов сообщения, мусорных ям, устройство пулеметных гнезд, гнезд наблюдателей и нужников казались уже детскими играми в песочнице. Заграждение из спиралей Бруно вызвался делать Вайнхольд, получилось очень живописно. Диц оказался довольно искусным плотником. Вообще–то он обижался, когда его называли плотником. «Я — резчик по дереву», — говорил он, опуская как ненужную деталь слово «подмастерье». Он и смастерил для блиндажей двери, столы, нары, лавки, вешалки для одежды. Зальм сделал в стенах ниши, которые вскоре заполнились книгами, у каждого в ранце было что–то для души — сборники стихов и песен, речи фюрера, армейские уставы. Стены за отсутствием гобеленов покрыли мешковиной, скрепленной поперечными рейками, выкрашенными белой краской, потолок оклеили прочной серой бумагой.
— Будет даже жаль, если такой славный блиндажик достанется кому–нибудь другому, — сказал Ули, оглядывая результаты их трудов.
— Рядовому Шпигелю не терпится испытать, выдержит ли сделанное им перекрытие прямое попадание 105–миллиметрового снаряда, — сказал фон Клеффель.
— Или стокилограммовой авиабомбы, — подхватил Кинцель.
— Только вместе с вами, — смеясь, ответил Ули. Когда строительная гонка немного спала, у них появилось больше времени и сил для других занятий.
Воодушевленный благодарностью за удачное размещение спиралей Бруно, Вайнхольд выступил с инициативой улучшить маскировку позиций посредством насаждения кустарников и деревьев. Оборот он завернул тот, что надо, потому что майор Фрике незамедлительно поддержал инициативу. Так позиции украсились елочками и небольшими, аккуратно подстриженными кустами, которые успели порадовать всех пышной свежей зеленью до того, как их состригли под корень осколки снарядов и автоматные очереди.
Красавчик пропадал в большом кирпичном сарае, в котором хранилась сельскохозяйственная техника — три трактора и небольшой грузовик тонны на полторы. Их не угнали только потому, что они были неисправны еще во время летнего наступления двухлетней давности. За это время местные жители сняли с них все, что можно было открутить или отломать. Красавчик, в котором вдруг проснулось уважение к чужой собственности, искренне возмущался этим.
— Варвары! На кой ляд им сдалась крышка коробки передач, если во всей округе нет и одного самодвижущегося устройства?
В конце концов ему удалось собрать один трактор из трех и запустить двигатель. Он выпросил у артиллеристов канистру солярки и, излучая счастье, впервые за несколько месяцев сел за руль. Он лихо обогнал стадо гусей на деревенской улице и с грохотом и треском подкатил к самым позициям, где фон Клеффель разглагольствовал перед группой недавно прибывшего пополнения — это было его излюбленным занятием в свободное время. Несколько солдат при звуках тракторных выхлопов упали ничком на землю.
— Сразу видно бывалых солдат, — одобрительно заметил фон Клеффель и пояснил стоявшим: — Русские двигатели стреляют точно как их пулеметы. У вас скоро появится возможность сравнить.
Брейтгаупт со Швабом, отдавая дань крестьянской натуре, заложили огород. От отсутствия свежих овощей страдали все. Мяса, крупы, маргарина, сахарина и шоколада было если не в избытке, то в самый раз, но витаминов не хватало, и по весне десны у многих кровоточили, особенно у городских, которые не знали, какие из первых зеленых побегов можно есть, а какие не стоит. Но выращивать зелень самим?.. Тем более в испытательном батальоне, который сегодня здесь, завтра — там.
Над огородниками подтрунивали все кому не лень. Они тупо отмалчивались, такие они были люди. Но однажды Брейтгаупт не стерпел и разразился речью, самой длинной за все время его службы в батальоне:
— Почему бесполезно? Мы окопы и блиндажи роем. Какая от них польза? Только землю поганим. Но роем. Вот а я сажаю. Вырастет, не нам, так другим польза будет. Вас послушать, деревьев не будет. Сегодня — здесь, — он обвел рукой вокруг, — завтра — там, — он воздел руку к небу, — зачем сажать? Дед яблони сажал, яблоки — я ел. Теперь я сажаю.
У всех челюсти отпали от удивления. Вайнхольд захлопал в ладоши. А двое, устыдившись, сами лопаты в руки взяли. Лаковски — потому что немало батрачил и был знаком с этим трудом, а Кинцель за любую работу готов был взяться, лишь бы добровольцем.
Юрген, вспомнив детские годы, тоже присоединился, но немного позже и в другом месте. Как–то раз фрау Клаудия рано поутру взяла лопату, отправилась в поле за деревней и принялась копать землю.
— Чего это старая ведьма там делает? — насторожился Курт Кнауф, он все никак не мог забыть случая в бане. — Давай сходим, посмотрим, — обратился он к сидевшему рядом Юргену.
Отчего же не сходить? Юргену хватило одного взгляда на изрытое кочковатое поле с лежащими на земле пучками сгнившей ботвы.
— Ein Kartoffelfläche,[14] — сказал он.
Фрау Клаудия метнула на него быстрый взгляд.
— А–а–а, — протянул Курт, — точно, — и пошел назад.
А Юрген остался. Ему в голову одна мысль пришла: а ну как Красавчик на своем тракторе поле вспашет, ему это только в радость, а старухе — помощь.
И он принялся изображать трактор, даже пробежался для пущей ясности по полю, издавая звуки, которые должны были имитировать работу двигателя, но больше походили на попердывание солдат после гороховой каши. Фрау Клаудия то в недоумении разводила руки, то вдруг заходилась смехом, так сквозь смех и проговорила:
— Да объясни ты человечьим языком! Как надысь. Ты же можешь. Как же я с вами намучилась! Никто по–русски не разумеет, и говорите, как бусурманы.
Из всего этого Юрген понял только то, что он опять где–то прокололся. Пока он соображал — где, язык сам выговорил:
— Трактором вспашем.
— Вот ведь можешь, когда захочешь! — удовлетворенно воскликнула фрау Клаудия. — А другие могут?
— Нет, — упавшим голосом сказал Юрген. Он вконец растерялся.
— Жаль.
— Вы им не говорите… — просительно начал Юрген.
— Как же я им скажу? — удивилась старуха.
— И со мной по–русски не заговаривайте.
— Не буду, коли не хочешь, — покорно, но с легкой обидой в голосе сказала старуха.
Она вновь принялась копать землю. Возможно, она не поняла, что сказал Юрген. Или не поверила. Где это видано — трактор на участке под картошку. Лопатой — оно привычней и надежней. Так и копала до обеда.
А Юрген между тем все устроил. Долго вышло, потому что инициатива снизу должна была по инстанциям до самого верху дойти, до майора Фрике. Тут главное было, как подать. Обер–лейтенанту Гиллебранду Юрген все подал под пропагандистским соусом, создание образа благородного завоевателя в глазах местного населения и все такое прочее, и не прогадал. Тут вмешался Брейтгаупт и чуть все не испортил. Он предложил засеять несколько соток для нужд батальона.
— Хорошо будет осенью своей картошкой полакомиться, — сказал он.
И был тут же обвинен в пораженческих настроениях.
— К осени мы должны разгромить основные силы Красной армии и вновь выйти к Волге! — патетически воскликнул Гиллебранд.
Знай он, что будет осенью, он скорее обвинил бы Брейтгаупта в шапкозакидательских настроениях.
Но все удалось уладить, и в обеденный перерыв Красавчик с Брейтгауптом отправились на тракторе на картофельное поле. Без Брейтгаупта тут никак нельзя было обойтись, он один знал, как с плугом обращаться. Вскоре туда же сбежались все жители деревни. Они стояли и с завистью смотрели на соседку. По мере того как трактор распахивал участок, зависть переплавлялась в ненависть. «С какой это стати фашисты Клавке Корытько землю пашут? У–у–у, кулачка недобитая!» От клейма «фашистской подстилки» фрау Клаудию спас только почтенный возраст.
Красавчик заметил лишь завистливые взгляды и рассудил, что, действительно, распахать один только участок будет несправедливо. А возможно, ему просто понравилась эта работа, вот он и распахал все соседние. Благодарности, впрочем, он не дождался. Опять неладно вышло: запахал все межевые границы и возродил давние споры. Которые тут же и начались. И вскоре визгливые женские голоса перекрыли треск улепетывающего трактора.
* * *
Это был праздник. Самый символичный для них праздник — Пасха. Прохождение испытания было для всех сродни воскресению Христа. Для неверующих — своей невозможностью. Для верующих — предопределенностью чуда. В его организации приняли участие все — католики, протестанты, атеисты, оказавшийся неожиданно «свидетелем Иеговы» Шпигель и агностик Зальм.
Весь дом украсили березовыми гирляндами.
— Что–то я не припомню такой поздней Пасхи — 24 апреля! И надо же — на березе ни одного листочка! — сказал фон Клеффель, скептически посматривая на гирлянду. — Варварская страна! — последовал неожиданный вывод.
Развесили пасхальные картинки, хранившиеся у многих в ранцах, затем для пущей красоты к ним присоединили рождественские — Он простит. Внесла свой вклад и фрау Клаудия, которая понаставила во все углы пучки вербы с пушистыми, набухшими, с фалангу большого пальца, почками.
— Это у вас, нехристей, Пасха, а у нас — Вербное воскресенье, — пояснила она.
Никто, кроме Юргена, ничего не понял, но все почему–то полезли к ней целоваться.
На всю предшествующую неделю объявили пост — не ели сладкого. Больше всех от этого страдал Толстяк Бебе, хотя ему, католику, поститься сам бог велел.
— Ну и как тебе Страстная неделя? — подшучивали все над ним.
Тем слаще вышло для него разговение — все выделили ему по дополнительному кусочку шоколада. Он был хороший парень, Толстяк Бебе!
Но больше всех удивил фон Клеффель. Он вывалил на стол содержимое полученной им посылки — конфеты, бисквиты, орехи, выставил бутылку рейнского и французского коньяку. Посылки из дому им, как штрафникам, были не положены, но частичка «фон» во всех обстоятельствах способствует некоторым послаблениям. А вот двойная порция шнапса была от щедрот майора Фрике. Выпили и за его здоровье.
Было необычайно тепло, температура поднялась почти до двадцати градусов впервые — страшно сказать! — с прошлого лета, когда кто–то еще фланировал в цивильной одежде и не помышлял об армии, а кто–то, как Курт Кнауф и Хайнц Диц, щеголял военной формой на улицах французских, голландских и бельгийских городов.
Пользуясь теплой погодой, после сытного пасхального обеда расположились на свежем воздухе. Последовал заключительный подарок от фон Клеффеля — он пустил по кругу пачку сигарет «Gauloises».
— «Галльские», — тут же пояснил Хайнц Диц, он был, как известно, большим знатоком всего французского.
— Наконец–то я курю сигарету, в которой есть табак, — сказал Ули Шпигель, с наслаждением вдыхая дым.
Раздался характерный стрекот русского фанерного биплана, его так и звали — «швейная машинка». Он летел над лесом, почти касаясь верхушек деревьев.
— А ну как к нам на огонек завернет, — забеспокоился Диц.
— Нет, он только по стратегическим объектам работает, по складам, штабам, — сказал фон Клеффель, — вот точно на железнодорожную станцию полетел.
Действительно, вскоре со стороны железнодорожной станции донеслись едва слышные разрывы обычных ручных гранат. Летчики просто выбрасывали их за борт кабины. Из–за малой скорости и высоты полета они добивались при этом феноменальной точности поражения.
Вскоре самолет вновь прострекотал, теперь уже точно над ними. Они даже не дернулись подстрелить его из винтовки. Пустое дело! Сколько раз пробовали! Он был практически неуязвим. Да и зачем портить стрельбой такой светлый праздник. Они лучше песни попоют. Вернее, пел Карл Лаковски, а они подпевали:
Vor der Kaserne
Vor dem großen Tor
Stand eine Laterne
Und steht sie noch davor
So woll'n wir uns da wieder seh'n
Bei der Laterne wollen wir steh'n
Wie einst Lili Marleen
Wie einst Lili Marleen.
Unsere beide Schatten
Sah'n wie einer aus
Das wir so lieb uns hatten
Das sah man gleich daraus
Und alle Leute soll'n es seh'n
Wenn wir bei der Laterne steh'n
Wie einst Lili Marleen.
Wie einst Lili Marleen.
Schon rief der Posten,
Sie blasen Zapfenstreich
Das kann drei Tage kosten
Kam'rad, ich komm sogleich
Da sagten wir auf Wiedersehen
Wie gerne wollt ich mit dir geh'n
Mit dir Lili Marleen.
Mit dir Lili Marleen.
Deine Schritte kennt sie,
Deinen zieren Gang
Alle Abend brennt sie,
Doch mich vergaß sie lang
Und sollte mir ein Leids gescheh'n
Wer wird bei der Laterne stehen
Mit dir Lili Marleen.
Mit dir Lili Marleen.
Aus dem stillen Raume,
Aus der Erde Grund
Hebt mich wie im Traume
Dein verliebter Mund
Wenn sich die späten Nebel dreh'n
Werd' ich bei der Laterne steh'n
Wie einst Lili Marleen.
Wie einst Lili Marleen.
П е р е в о д
Возле казармы в свете фонаря
Кружатся попарно листья сентября,
Ах как давно у этих стен
Я сам стоял,
Стоял и ждал
Тебя, Лили Марлен,
Тебя, Лили Марлен.
Если в окопах от страха не умру,
Если мне снайпер не сделает дыру,
Если я сам не сдамся в плен,
То будем вновь
Крутить любовь
С тобой, Лили Марлен,
С тобой, Лили Марлен.
Лупят ураганным. Боже, помоги,
Я отдам иванам шлем и сапоги,
Лишь бы разрешили мне взамен
Под фонарем
Стоять вдвоем
С тобой, Лили Марлен,
С тобой, Лили Марлен.
Есть ли что банальней смерти на войне
И сентиментальной встречи при луне,
Есть ли что круглей твоих колен,
колен твоих,
Ich liebe dich,
Моя Лили Марлен,
Моя Лили Марлен.
Кончатся снаряды, кончится война,
Возле ограды, в сумерках одна,
Будешь ты стоять у этих стен
Во мгле стоять,
Стоять и ждать
Меня, Лили Марлен,
Меня, Лили Марлен.
(Перевод с немецкого И. Бродского)
Это был последний раз, когда они пели все вместе «Лили Марлен».
Das war ein Fest
Это произошло случайно. Юрген здесь ни сном ни духом.
Просто через три дня пришел срок сажать картошку. Вот тут–то Юрген и вспомнил детские годы, отправился помогать фрау Клаудии. Он не собирался ни о чем ее расспрашивать. Женщина, истосковавшаяся по беседам, заговорила сама.
— Без хозяина дом сирота. Ветшает и старится. Как человек. То крыша протечет, то половица прогниет, то клеть просядет, то забор завалится, все одно к одному, а починить некому. И защитить некому. Как сироту. Наш–то дом, едва он без хозяина остался, так сразу и отобрали. Я в него в позапрошлом годе вернулась. Вот как только ваши пришли, так сразу и вернулась. Потому как опустел он. И потому что он мой, его мой Василий Тимофеевич строил, в нем две младшеньких моих родились.
Василий Тимофеевич еще в восемнадцатом ушел. Убили его. Новая власть землю крестьянам дала, но голытьбе деревенской этого мало было, она на земле работать не умела. Мы умели, потому и жили хорошо. При старой власти хорошо жили и при новой бы жили не хуже, с землей да с земли почему не жить? Но беднота комитет организовала, чтобы не только землю, но и имущество разделить, наше имущество. И комиссары их в этом поддерживали, они из района приезжали. У комиссаров свой интерес был, им хлеб был нужен, они это продразверсткой называли. Хлеб только у нас, работающих, был, вот они на нас и ополчились. Кто же по доброй воле свое отдаст? Так они с собой целые отряды привели. Той же голытьбы, только городской. Наганами трясли и все подчистую выметали. Даже семенные. Хоть ложись и помирай. Не стерпел этого мой Василий Тимофеевич, он хозяин был, его и застрелили.
Три года на лебеде прожили, потом полегче стало. Опять сеять начали, поднялись немножко. У нас с Василием Тимофеевичем три дочери было. Старшие замуж вышли в крепкие хозяйства. А Настасюшка, младшенькая, со мной осталась, тоже замуж вышла, муж ее к нам примаком пришел, нельзя в доме без хозяина. О зяте ничего плохого не скажу, непьющий был и до работы жадный, у них все семейство такое было. Через семейство и погиб. Но сначала Настасюшка ушла. Родила Клавку, так родами и кончилась. Беда не приходит одна. Коллективизация началась, новая напасть. Опять комиссары зачастили, отряды, теперь уж военные, вновь голытьба деревенская голову подняла.
Заводиле их главному, Сеньке Огульнову, дом наш приглянулся, он давно на него засматривался. Зятя–то уж не было, кто старуху с младенцем защитит? Он нас и раскулачил. Так все эти годы в сараюшке на задах и прожили. Я днем в колхозе спину гнула за галочки на бумаге, а вечерами Сеньке с его семейством прислуживала. Сенька — он идейный был, все книжки читал да в колхозе командовал, ему не до хозяйства было.
Нам с Клавкой еще, считай, повезло. Обе старшенькие мои так и сгинули незнамо где. Вместе со своими семействами. Собрали их в одночасье, погнали как стадо на станцию, там в поезд затолкали и повезли куда–то. Живы ли? Не знаю.
А потом голод был. Такого даже при продразверстке не было. Но тогда хоть понятно, сеяли в обрез или вообще не сеяли, а теперь в колхозе животы надрывали, убирали даже больше, чем раньше, а все одно — подчистую выметали. Баили, что к вам, в Германию, хлебушек наш эшелонами уходит. Так это или нет, не знаю, у нас ничего не оставалось. Люди от голода умирали, это в деревне–то, в урожайный год! А если кто колоски на поле подберет, уже на сжатом, эти колоски все одно бы сгнили, так того в лагерь. У нас в деревне таких четверо было, старуха Селивестровна, внучка ее, соплячка, да два пацана. Им по десять лет дали.
А Сеньку бог наказал. Его свои же расстреляли, пять лет назад. За вредительство. Да, навредил он много. А вот семейство его, детки, ни за что пострадали. Их как увезли в район, так их больше никто и не видел.
Вместо Сеньки другого прислали, городского. Он в костюме ходил и в сельских делах ничего не понимал, только кричал: «Давай! Давай!» С ним мы тоже хлебнули лиха. Он в нашем доме поселился. Что ж, хороший дом и — пустой. Вот и занял. Любил, чтобы ему по утрам свежие яйца подавали и молоко. Тогда разные послабления вышли, так что я через это и коровкой обзавелась, и курями, и гусями. Вроде как его, но и нам с Клавкой большое подспорье.
Он сбежал. Как только запахло жареным, так и сбежал. Недели через две после начала войны. Вот тогда я и вернулась в дом. Это мой дом, его мой Василий Тимофеевич строил. Пусть он не шибко счастливым оказался, этот дом, но в нем и при нем я всю жизнь свою женскую прожила. В нем, даст бог, и умру.
Юрген не задал ей ни одного вопроса. Он вообще за все время работы не произнес ни слова.
Sie waren die Gefangene
Это были пленные. Не те пленные, что подобно боксеру после пропущенного сильного удара впали в состояние грогги. Это состояние у некоторых проходит быстро, и они могут вернуться в бой. Эти, похоже, уже не могли. Несколько недель или месяцев плена перемололи их. Их военная форма превратилась в лохмотья, это постоянно напоминало им, что они уже — не солдаты. На изможденных лицах была написана обреченность без проблеска надежды. Они покорно рыли траншеи для победителей, низко опустив головы, не глядя ни на охранников, все так же немногочисленных и беспечных, ни в сторону близкого фронта.
Юрген впервые увидел их, когда его с Куртом и Зальмом отправили на двух подводах на железнодорожную станцию в десяти километрах от их деревни. Они должны были забрать прибывшее новое оборудование для связистов — телефоны, катушки с проводами, электрогенератор. Юрген с Куртом исполняли роли возниц, Зальма им придали как человека, способного принять груз по описи. Лошадь Зальму не доверили.
— Посмотрите на этих недочеловеков, — воскликнул Курт, — для них нашли единственное достойное их занятие. А взамен покорное стадо получает крышу над головой и тарелку супа.
Юрген отмалчивался. Это был не тот предмет, который хотелось обсуждать с Куртом. Тут он превращался в ходячий цитатник из речей доктора Геббельса. А вот Зальм, по своему обыкновению, ввязался.
— Кто–то, если мне не изменяет память, не далее как вчера вот так же махал целый день киркой, а вечером получил за это крышу над головой и тарелку супа, — сказал он.
— Для нас это лишь элемент испытания, пройдя которое мы вновь станем полноправными членами нации господ. А для них, — Курт показал кнутовищем на пленных, — это естественное состояние. Славяне — рабы по природе, они пропитаны рабской психологией, они безропотно подчинились тирании евреев–большевиков…
Ну и так далее. Юрген отключил слух. Ему было о чем подумать.
Вдруг его резко качнуло вперед — лошадь остановилась, уткнувшись мордой в задок телеги Курта. Справа от них, чуть поодаль, на плацу в окружении блокгаузов и палаток стояли, выстроившись в четыре шеренги, около сотни иванов. Они были одеты в немецкие форменные кители и пилотки, были чисты и сыты, но это были именно иваны, это и Юрген, и его товарищи определили мгновенно и безошибочно. И дело было не в белых нарукавных повязках и не в отсутствии эмблем на пилотках, возможно — в едва уловимой вольности фигур, немцы в строю так не стоят.
Перед строем, лицом к нему, стояли два офицера СС, затянутые в черные мундиры, в фуражках с уходящей вертикально вверх тульей. Справа от них стоял раскладной столик, за которым сидел писарь, разложив перед собой бумаги. Слева молодой иван в кителе с расстегнутым воротничком держал речь громким, хорошо поставленным голосом.
— Солдаты! Вы сделали единственно правильный выбор, самый важный выбор в вашей жизни! Отринув ужасы жидо–большевистской тирании и азиатского варварства, вы перешли на сторону сил прогресса, истинной свободы и европейской культуры. Сегодня вы вступаете в ряды доблестных немецких вооруженных сил, чтобы вместе с ними нести народам многострадальной России порядок, мир и процветание!
— Так! Добре! Подписываемся! — раздались разрозненные крики из строя.
Офицер недовольно поднял руку, призывая к порядку. Переводчик подскочил к нему, что–то сказал. Офицер махнул рукой: продолжайте.
— Присягу приносят, — сказал Курт. — Вот, есть и в этой стране люди, способные проникнуться идеями нацизма, его светлыми идеалами. Из них мы создадим новый класс надсмотрщиков, которые помогут нам освоить эти необъятные просторы и держать в узде варварское население.
— Юрген, ты присягу приносил? — спросил Зальм, поворачиваясь спиной к Курту.
— Нет, я недостойный, — ответил Юрген.
— Вот и я тоже не сподобился, — сказал Зальм.
— Я присягал! — влез в разговор Курт.
— А что толку? Ты изгой, пушечное мясо, паршивая овца в здоровом немецком стаде, ты имеешь лишь одно право — доблестно погибнуть на поле брани, так заслужив посмертное прощение. Это они, — он махнул рукой в сторону иванов, один за другим подходивших к столу и ставивших свои подписи под текстом присяги, — это они теперь полноправные военнослужащие Вермахта, это они теперь достойные члены народного сообщества.
Курт мрачно замолчал, мучительно думая и кидая исподлобья ревнивые взгляды на иванов. Потом он хлестнул лошадь вожжами. Они двинулись дальше.
Через несколько часов они, нагрузив телеги, проезжали мимо строящихся позиций. Немецких охранников сменили парни в кителях с белыми нарукавными повязками. Они разгуливали вдоль траншей, закинув винтовки за спину, поигрывая хвостатыми плетками и покрикивая на работавших: «Давай, давай, копай шибче!»
Зальм, шагавший рядом с телегой, поднял в рот–фронтовском жесте правую руку со сжатым кулаком и завопил:
— Приветствую вас, светочей свободы, оплотов порядка, новых господ старой страны!
Закричал нарочно для Курта, он всю дорогу не переставал подначивать его.
Иваны ничего не поняли, но дружно загоготали, скаля зубы, принялись перекрикиваться, показывая на Зальма пальцами:
— Який кумедний хриц! Полный мудило! Обозник! Дывись — интеллихент! Всех бы поубивав!
Юрген уловил смысл только последнего возгласа, да и то неправильно. Он отнес его к немцам и оскорбился: почему это вдруг всех? да даже если и некоторых? зачем кого–то надо непременно убивать? никого не надо убивать, ни немцев, ни ненемцев. На самом деле возглас относился к интеллигентам. Их, впрочем, тоже убивать не стоило.
— Да какие они, эти самые свободы и порядки! — прорвало, наконец, Курта. Долго думал, надумал: — Шкурники они, вот что я скажу. Какие они новые господа?! Все те же рабы, только чуть изворотливее, хитрее, подлее. Типично рабская психология — игла попала на нужную бороздку крутящейся в голове пластинки — предать хозяина, переметнуться на сторону более сильного, лизать сапоги нового господина. Только мы, немцы, способны хранить непоколебимую верность. А эти предадут нас при первой опасности, так же как они предали прежнего хозяина. Всех расстрелял бы!
«И этот туда же!» — с тоской подумал Юрген и сказал вслух:
— А может, лучше туда, — он показал рукой на траншею, — все польза нам будет.
— Нет, от этих не будет никакой пользы! Один вред! Они только развратят тех, работающих. Смотрите, какие они покорные, послушные, идеальные работники! Будь моя воля, я бы давал им за их хорошую работу две тарелки супа и женщину по воскресеньям, — разошелся Курт. Впрочем, слова о женщине по воскресеньям были не оригинальными, он лишь вторил фюреру.
— Так ты что, даже не допускаешь мысли, что среди этих людей есть идейные борцы с жидо–большевистской тиранией? Что кто–то из них искренне проникся идеями нашего любимого фюрера, его светлыми идеалами? — спросил Зальм.
— Где ты видел идейных борцов с такими ряхами? — опешил Курт.
— Ну, положим, видел, — усмехнулся Зальм, — неоднократно. Тут все дело в идее. Какова идея, такова и ряха.
Что имел в виду Зальм, не нуждалось в уточнениях. Юрген неоднократно ловил себя на том, что физиономии членов НСДАП его чрезвычайно раздражают, еще до всех речей. Они были из того ряда, что кирпича просят. Но самым удивительным была трансформация лиц некоторых его знакомых, которые проникались нацистскими идеями. Был парень как парень, а тут вдруг глаза выкатывались и наливались свинцом, челюсти сжимались, а губы, наоборот, расходились, обнажая оскал зубов, и от этого лицо как–то округлялось, превращаясь именно что в ряху, злобную, наглую, жадную. И тут вдруг память коварно подбросила похожие лица из далекого прошлого. Их было немного, но это ни о чем не говорило, в их краях редко появлялись чужаки. А таких, как майор Яхвин и сержант Гехман, он вообще не встречал, ну и что? Его предупреждали, что они повсеместно, он не верил, но стоило попасть к иванам, так сразу же и встретил. Так может быть… Он подавил эту мысль, отскочил к предыдущей. «Люди везде одинаковы», — подумал он. Оказалось, что сказал вслух. Зальм окинул его каким–то новым, заинтересованным взглядом.
— Не знаю, что привело вас к этой мысли, Вольф, но полностью солидаризуюсь с ней, — сказал он.
В мыслях у Юргена был полный раздрай. Он был уже рад согласиться даже с Куртом, с его последним выводом, но рассказ фрау Клаудии занозой сидел в сердце. Ох, не все так просто! Люди–то, возможно, везде одинаковы, да ситуации разные.
Теперь он сам искал возможности поговорить со старухой. Удалось лишь на следующий день, поздним вечером. Фрау Клаудия после ужина и нескольких чашек чаю расслабленно сидела на лавке у бани, привалившись спиной к стене, лелея уставшие руки в гамаке из полотняной юбки, чуть провисшей между широко расставленными ногами. Юрген опустился рядом.
— Мы вчера на станцию ездили, — сказал он, — я там ваших пленных видел.
— Да, берут людей в полон, гонят, как скот. Война, — сказала фрау Клаудия.
— Я и других там видел, те в немецкой форме были, сытые. Много.
— Есть и такие. Сколько их по окрестным деревням полицаями служит. Много, — повторила она за Юргеном.
— Вы говорили, что многие советской властью были обижены, пострадали от нее. Это они? — задал, наконец, свой вопрос Юрген.
— Те, кто от советской власти пострадал, в земле лежат, или под землей в колымских рудниках работают, или лес в тайге валят. А те, которых ты видал, те обиженные, но не властью. Богом обиженные.
— Это как? — не понял Юрген.
На дорожке, ведущей к бане, откуда–то возник Лаковски, окинул сидевших удивленным взглядом и быстро прошел мимо, что–то напевая под нос.
— Характера им бог не дал, — ответила фрау Клаудия, когда спина Лаковски скрылась за дальними кустами, — настоящего мужского характера. При советской власти жили не тужили, юлили, речи всякие правильные говорили, в колхозе или конторах работали, голосовали — в общем, все, что заставляли, то и делали. А иных и заставлять не надо было, сами делали и других заставляли. Теперь вот у вас точно так же холуйствуют. Все для того, чтобы сытно жрать, без меры пить и над людьми безнаказанно изгаляться. Это все от слабости. Кремня в них внутреннего нет. Силы. Сила — от бога.
— Те говорили, что они против советской власти борются, — сказал Юрген.
— Вот и боролись бы, пока эта власть была, — усмехнулась старуха. — Советская власть — это наша власть была, какая бы она ни была. Мы бы ее сами пережили. Без помощников. Без вас, то бишь. У себя свои порядки устанавливайте, а здесь, на нашей земле, мы как–нибудь сами разберемся, своим умом да с божьей помощью. Вот вы все — неплохие люди, я же вижу, и ты, и певун этот, — она махнула в сторону кустов, где скрылся Лаковски, — и Ганс, и этот, который надутый, со стеклышком в глазу, он тоже по–своему неплохой человек. Вы, если взять каждого, поодиночке, может быть, даже лучше, чем те, кто был. Но все вместе вы, — она чуть замялась, подбирая слово, — чужие.
— Мы — враги, — уточнил Юрген.
Фрау Клаудия нехотя кивнула и тут же поспешила опрокинуть опасное слово на других.
— Вот и те, которых ты вчера видал… Ведь они, мы так судим, к врагу в услужение пошли. Хуже врага стали. Потому как вы — люди подневольные, я же вижу, и все видят. А эти сами вызвались. Не любим мы на Руси предателей. Не по–божески это — родную землю врагу предавать.
В сгустившихся сумерках промелькнула еще одна тень. «По росту вроде как Кинцель, — подумал Юрген. — Вот ведь, поговорить спокойно не дадут. Спокойно! — усмехнулся он про себя. — Какое уж тут спокойствие? Пора, однако, сматывать удочки. И вообще, завязывать с этими разговорами».
— Большое спасибо, фрау Клаудия, вы мне очень помогли, — сказал он, поднялся и быстро пошел к дому.
Это был не конец истории. Она имела продолжение. Через два дня в батальоне случилось чрезвычайное происшествие: дезертировал Герберт Вернер, рядовой третьего взвода первой роты. Об этом на утреннем построении объявил майор Фрике. Обер–лейтенант Гиллебранд произнес приличествующую случаю речь. О малодушных трусах, о мягкотелых бабах, о подлых выродках, о вонючих тряпках и заячьих лапках.[15] Майор Фрике нетерпеливо посматривал на часы — уходило время для организации погони и облавы. Хорошо, что успели предупредить военную полицию, которая перекрыла все окрестные дороги.
В погоню отрядили третью роту во главе с Гиллебрандом. Бегом, в назидание обер–лейтенанту — нечего было так долго болтать. Но Гиллебранду бег — только в радость. Да и они все не возражали: и погода хорошая, и куда лучше, чем в земле копаться. Да и не спешили они особо, все равно Вернера не поймать. А то они не знают, куда он смылся — к иванам. Его там шиш достанешь. Наконец это и до начальства дошло. На вечернем построении о переходе на сторону врага Герберта Вернера, бывшего рядового третьего взвода первой роты, объявил майор Фрике, добавил пару крепких слов и немедленно распустил строй.
Они спокойно перекуривали в сторонке, когда к ним подошел Гиллебранд. Поинтересовался, как им сегодняшняя пробежка, не натер ли кто–нибудь ноги или промежность, потом вдруг резко повернулся к Юргену и гаркнул, впившись глазами в его лицо:
— О чем вы разговаривали с этой русской?
— Я? Разговаривал? — вопрос застал Юргена врасплох, и он, по выработанной еще в детдоме привычке, тянул время.
— Да!
— Ах, да, — с показным облегчением повторил Юрген, — я перекинулся с ней несколькими словами по–польски. Языки оказались очень похожи. Я провел…
— Я внимательно изучил ваше личное дело! — оборвал его Гиллебранд. — Но вы разговаривали долго! О чем?!
— Она рассказывала мне о зверствах большевиков, — ответил Юрген.
— И что?!
— Я не узнал ничего нового, герр оберст, — Юрген совсем успокоился и думал лишь о том, чтобы на его лице не появилась предательская ухмылка, знал он за собой этот грешок, — все в точности соответствовало вашим беседам, герр оберст.
Гиллебранд был не прост, но и его тон Юргена ввел в заблуждение.
— Хорошо, — сказал он, — вы прошли это испытание, Вольф. — Он надел самую открытую из своих улыбок. — Вы, надеюсь, понимаете, что я ни секунды не сомневался в вас. Но, — он сделал многозначительную паузу, — бдительность — превыше всего! Не забывайте о Герберте Вернере, об этом волке в овечьей шкуре, этом двуличном ублюдке, который воровски вкрался в наше доверие, об этом предателе, презревшем законы военного товарищества… — ну и все такое прочее. Не пропадать же зря заготовкам для несостоявшейся речи. — Итак, бдительность — превыше всего! — повторил он напоследок полюбившийся лозунг.
— Так точно, герр оберст! — Юрген выкатил грудь и глаза — образец ревностного солдата.
— Вольно! — с поощрительной улыбкой сказал Гиллебранд и, наконец, оставил их одних.
Юрген попытался припомнить, кто маячил поблизости, когда он разговаривал с фрау Клаудией.
— Прекрасный ответ, Юрген, — тихо сказал подошедший Зальм, — я неоднократно оказывался в похожих ситуациях, но мне никогда не удавалось выпутаться так убедительно, быстро и, не побоюсь этого слова, изящно. Я возьму это на вооружение.
Зальма сменил Лаковски.
— Это был не польский, — проговорил он еще тише, чем Зальм, — будь осторожнее.
«Если не Лаковски, тогда…» — Юрген нацелил взгляд на Кинцеля,
— Это не я! — воскликнул тот.
— Ты был не прав, дорогой, — мягко сказал Вайнхольд.
— Это был мой долг, — сказал Кинцель.
— Ты должен был предупредить Юргена, что намереваешься доложить начальству об услышанном разговоре. А так вышло не по–товарищески, — с легкой укоризной сказал Вайнхольд.
— Это был мой долг! — упрямо повторил Кинцель.
— Бывают ситуации, когда человеческие чувства выше служебного долга.
Фраза не встретила понимания, лишь возмущенный ропот. Если кто–то и был согласен с ней, то никак не выразил этого.
— Одна эта мысль нанесла боеспособности подразделения больший урон, чем все ваши инвективы, — сказал фон Клеффель, обращаясь к Зальму.
— Согласен, — ответил тот. — Каков ваш вердикт? Расстрелять перед строем?
— Как минимум! Как вы думаете, Зальм, должны ли мы предупредить об этом подсудимого заранее? А то выйдет не по–товарищески, вы не находите?
Все поняли, что это шутка. Дружный смех разрядил ситуацию.
— Все, Эрих, забыли, — сказал Юрген, обращаясь к Кинцелю.
— Забыли, — эхом отозвался Лаковски.
Das war eine Hauptkampflinie
Это был передний край. Между ними и иванами была лишь полоса ничейной земли, которую иваны упорно продолжали считать своей. Об этом они намеревались в ближайшее время поспорить, по–мужски, всеми наличными огневыми средствами.
Они сидели на взгорке и обозревали окрестности. Отсюда, сверху, их собственные позиции были как на ладони. Они были даже по–своему красивы строгой расчерченностью линий, симметрией, выверенностью пропорций, равномерностью наполнения, живописностью маскировки. Две зигзагообразные линии траншей, ходы сообщения между ними и другие ходы, как протуберанцы устремляющиеся к выдвинутым далеко вперед гнездам наблюдателей и сторожевым пунктам. Полусферы пулеметных гнезд, кубики дотов, приземистые выступы мощных перекрытий блиндажей, утопленных на девяносто процентов в земле, как айсберги в океане. Неужели это они сделали все за какой–то месяц?
Справа от них, у южной подошвы холма, раскинулась их деревня, глаза легко находят их дом. Мимо деревни проходит дорога, как стрела пронзающая позиции иванов и их позиции и направленная острием то ли из Берлина в Москву, то ли наоборот, это скрыто за дымкой времени, этого они не знают, этого пока никто не знает.
На обратном склоне холма расположилась батарея гаубиц, но это уже не их территория. Их глубокий тыл — в пятистах метрах от позиций, в лощине у северного склона холма. В ней, под сенью деревьев, скрывается ум и брюхо их батальона, штаб и кухня. Там им тоже пришлось поработать. Построили на радость писарям штабной барак, склады для интендантов, вырыли землянки для всей этой тыловой братии, тем лишь бы поглубже в землю зарыться. А вот майор Фрике и многие другие офицеры предпочли до начала активных боевых действий жить в палатках, но на то они и звери. Перед палатками расчищена большая площадка, какой же немецкий лагерь без плаца? Есть где полюбоваться выправкой подчиненных, устроить всеобщую порку или призвать к мужеству. Раздача наград — это не про них.
Взгляды устремились вдаль, к позициям противника. Не так уж они далеки, метрах в четырехстах от их.
— Все роют и роют, как кроты, — сказал Курт Кнауф, — начинали вон от той высотки, а смотри, как приблизились. Эдак через пару недель в нас упрутся.
— Жалко, что они не от Москвы копать начали, — сказал Ули Шпигель, — мы бы тут все лето прозагорали, а осенью картошки бы гансовской накопали…
— Они как раз от Москвы и начали, — заметил Зальм.
— И урыли!
— Как бы всех нас не зарыли.
Так привязались к одному слову, что никак отвязать не могли. Рыли и так, и эдак.
— Мы, господа, должны неустанно благодарить господа и командование за то, что нам досталась эта деревня, — разорвал заколдованный круг фон Клеффель, — прожили месяц, как у Христа за пазухой. Тепло, сухо. А вот иванам не позавидуешь. Хоть и привычные они к морозам, и весна на дворе, а все же холодно. Носки мокрые, кальсоны мокрые, и не высушить. Кошмар! Наши победоносные войска при отступлении с истинно немецкой обстоятельностью сожгли все деревни, а стоять на пепелище — увольте! Лучше в чистом поле. Это я вам по собственному опыту говорю. Вот они и греются всеми доступными способами. Днем — роют, по ночам костры разводят. Сколько их горит! У иного слабонервного солдата от их вида душа в пятки уйти может, ведь все по нашу душу пришли. Но я, глядя на них, думаю о том, какие это прекрасные ориентиры для наших доблестных артиллеристов. И недоумеваю, почему они недостаточно используют их. Ведь стойбища иванов можно накрыть не только из пушек, но и из гаубиц. А если еще вызвать воздушного корректировщика… Не все же этим верхоглядам прохлаждаться на земле! Вот бы и летали над позициями иванов да направляли огонь, уж костры–то и вспышки разрывов они в темноте как–нибудь разглядят.
— Помню, как–то раз в Сомали, — начал свой рассказ Ули Шпигель, — подрядился я с товарищами помочь одному племени уладить спорный вопрос с соседями. Соплеменники взяли свои копья, мы — свои винчестеры и пошли. Улаживать. Сошлись вечером на большой, как Африка, поляне. А там ночь быстро наваливается. Только они появились, тут хлоп — и тьма. Заметили мы только, что много их было, много больше, чем нас. Так мы костры разожгли, много костров, очень много костров, а как утром проснулись, противников уже не было, испугались.
— Надеюсь, вы не собираетесь перебежать к противнику? — спросил фон Клеффель. — Своими познаниями и опытом вы можете сильно навредить нам.
— Как я успел заметить, — ответил Ули Шпигель, — варварские народы намного изощреннее в такого рода хитростях, чем мы. Так что мой опыт им не пригодится.
— Так, стоп, — воскликнул фон Клеффель, — а это что такое? Этой ночью установили? — он указал на непонятные объекты, похожие на щиты, стоящие перед передним краем вражеских окопов. — Эх, жаль, бинокля нет, отсюда не разглядеть. Но мы должны обязательно выяснить, что это такое. На войне мелочей не бывает. Кто со мной, товарищи?
Он поднялся, надел каску, подхватил автомат, у него единственного из них был «шмайссер», тоже, вероятно, дань «фону», и пошел вниз по склону, к траншеям. За ним увязались Ули Шпигель, Юрген, Красавчик, Курт Кнауф и Зальм, который так привык подтрунивать над Куртом, что уже не мог без него обходиться. Куда Курт, туда и Зальм, ниточка с иголочкой.
Вскоре они стояли в первой траншее и, осторожно приподнявшись над бруствером, всматривались в заинтересовавшие их объекты. Это были действительно щиты, сбитые из крепких ровных досок, размалеванные черной краской. В глаза в первую очередь бросались черный квадрат почти в центре и спадающий от верхнего края черный косой клин.
— Образцы подобной живописи я наблюдал на стенах пещеры в окрестностях озера Танганьика, — сказал Ули Шпигель.
— Не похож, — сказал Курт.
— Как живой, — одновременно с ним произнес Юрген.
— Старо, господа, — сказал фон Клеффель, — с этим трюком я сталкивался еще в прошлом году. Иваны выставили портреты нашего обожаемого фюрера в надежде, что мы не посмеем стрелять и не испортим им их первомайской обедни.
— Иудо–большевистского шабаша, — подхватил Курт. — Но вы, надеюсь, устроили им нашу добрую немецкую Вальпургиеву ночь?
— Мы кавалеристы, а не козлы, мы по ночам не скачем, — сказал фон Клеффель.
— Как живой, говорите? Не посмеем, говорят? Еще как посмею! Пусть не надеются! — воскликнул Зальм и стал удобнее устраивать винтовку в просвете бруствера.
— Потренируйтесь, Зальм, потренируйтесь, — одобрительно сказал фон Клеффель, — вы, как я успел заметить, во время атаки исключительно по воробьям стреляете, забывая о противнике.
— Двойное рвение нашего молодого друга Курта вполне компенсирует это, — ответил Зальм.
— Не спорю. Вы у нас не один такой, но и рядовой Кнауф, слава богу, не одинок. Так что огневая мощь нашего подразделения в атаке находится на приемлемом уровне. Да и то сказать, стрельба на бегу в атаке имеет больше психологическое значение, исход боя в любом случае решает рукопашная схватка. Поэтому куда вы стреляете, дорогой Зальм, не имеет ни малейшего значения, хотя бы и по воробьям, лишь бы стреляли, создавая необходимый шумовой эффект, тем самым вы вносите свой посильный вклад в нашу общую победу, хотите вы этого или не хотите.
— Что же они круги–то не нарисовали! — досадливо сказал Зальм, который все никак не мог приступить к стрельбе. — Я без мишени не умею. Я всегда под яблочко стрелял. А тут куда стрелять?
— Вы так и не переставили прицел с учебных стрельб в лагере, — понимающе протянул фон Клеффель. — Поразительно! Что ж, цельте в усы, попадете в лоб.
— Есть! — радостно завопил Зальм, когда его пуля выбила щепку на черном клине, и, войдя в раж, выпустил по щиту всю обойму.
— Можно не смотреть, — сказал фон Клеффель, отворачиваясь, — все уйдут в молоко. Везет только новичкам и дуракам.
Фон Клеффель угадал. Зальм и вправду исчерпал свою долю везения первым выстрелом. Единственное, чего он добился, так это ответного огня русских.
— Не буди лихо, пока спит тихо, — заметил Ули Шпигель, опускаясь вместе со всеми на дно траншеи.
— В этой глупой затее иванов, господа, скрыт глубокий подтекст, — сказал фон Клеффель, — они как бы говорят нам: у нас строительных материалов выше крыши, девать некуда, мы такие редуты возвели, что вам их ни за что не взять. Тем самым они хотят подорвать наш боевой дух.
— Не на тех напали! — закричал Курт Кнауф.
— Никто не подорвет наш дух! — присоединился к нему Красавчик, но тут же отыграл назад: — Кроме нас самих!
— Нельзя уничтожить то, что не существует, — тихо сказал Зальм.
— Это цитата? — тут же уточнил фон Клеффель.
— Нет, это оригинальная, долго вынашиваемая мысль, — ответил Зальм.
— Два года!
— Всего?! — с обидой в голосе сказал Зальм.
— Вам не угодишь!
Вдруг на фоне ружейного и пулеметного треска прозвучал какой–то необычно глухой артиллерийский выстрел.
— Никак листомет, — сказал Ули Шпигель.
— Точно, — сказал фон Клеффель, — а вот и он! — Он протянул руку, поймал планировавший листок бумаги, протянул Зальму. — Ознакомьтесь, доложите!
— Есть! — Зальм взял листовку, кинул на нее быстрый взгляд. — Загадка, товарищи: слово английское, форма немецкая, сделано русскими. Тому, кто отгадает, — моя вечерняя порция шнапса. Все задумались.
— Автомобиль, — сказал фон Клеффель, — я как–то видел трофейную русскую машину, вылитый «Мерседес–Бенц».
— Какой же это «Мерседес–Бенц», подполковник?! Где ваш острый взгляд?! — немедленно вскинулся Красавчик. — Видел я эту машину, у русских она идет под названием «эмка». Вылитый «Форд», модель Б, вот только передние крылья чуть другие. А двигатель на нем — шестицилиндровый, Додж Д5, семьдесят шесть лошадей, три с половиной литра. Жрет только много — четырнадцать с половиной литров. Выжимает за сотню. Не «Альфа–Ромео», конечно. Вот «Альфа–Ромео» 8С2900 — это, я вам скажу, машина! Помню…
— Ответ неверный, — закричал Зальм и одновременно зажал Красавчику рот, иначе его, оседлавшего любимую тему, было не остановить.
— Ну, тогда не знаю, — развел руки фон Клеффель.
Остальные тоже пасанули. Довольный Зальм показал им листовку, на которой был нарисован кроссворд в форме свастики.
— Das ist ein Kreuzworträtsel![16] — возмущенно закричал фон Клеффель.
— Кто бы спорил, — ответил Зальм. — Но придумали англичане или американцы, так что слово — английское.
— Какое же оно английское?! — продолжал возмущаться фон Клеффель. — Разве же англичане могут такое слово выдумать? Да они его даже произнести правильно не смогут!
— Разгадывать будем? — просто спросил Зальм. Все дружно согласились.
— Летающая свинья, — зачитал Зальм.
— Это элементарно, — пренебрежительно отмахнулся фон Клеффель, — вот только почему летающая? Рейхсмаршал так растолстел в последнее время, что ни в какой самолет не влезет.
— Умный солдат.
— Сколько букв?
— Восемь.
— Тогда — дезертир, — сказал Ули Шпигель.
— Проверим! И развеселит, и приголубит, и погубит. Шесть букв. Если дезертир, то третья — т.
Юрген рассказывал Красавчику с Куртом, как именно иваны называют свои ужасные реактивные минометы, поэтому они не затруднились с ответом, завопили дружно:
— Катьюша!
На это Ули Шпигель укоризненно покачал головой и негромко повторил:
— Не буди лихо, пока спит тихо. Разбудили. Или само проснулось.
Das war ein Deutscher
Это был немец. Первый человек, которого он убил, был — немец. Возможно, его пуля убивала кого–то и раньше. Даже если стреляешь в воздух, как Зальм, никогда не можешь быть уверенным, что пуля не найдет тело. Находит — пуля, его намерения, воля и желания тут ни при чем. Он не хотел этого, он не видел этого, он не знал и никогда не видел людей, в которых, возможно, попала пуля, выпущенная из его винтовки.
Тут было другое. Он убил не в запале и не в схватке, убил по своей воле, осознанно и преднамеренно, глядя в глаза своей жертве и вдыхая запах хлещущей из смертельной раны крови. И он не чувствовал раскаяния от содеянного.
Дело было так. Юрген с Красавчиком сидели в секрете, в окопе, выдвинутом далеко за переднюю линию траншей. За последнюю неделю иваны предприняли три ночные вылазки, поэтому дозоры вдвое усилили. А еще их перевели из деревенских домов в блиндажи, но ведь так было задумано с самого начала, для того их и сооружали, это не вызвало беспокойства. «Бдительность, бдительность, бдительность», — талдычили командиры, но они всегда это говорят. Иногда на них вдруг накатывала какая–то странная внутренняя дрожь, что–то стесняло грудь, они начинали нервно оглядываться и незаметно для себя подтягивались ближе к блиндажам. Но вот раздавались раскаты грома, сверкала молния, с неба обрушивались потоки воды, и напряжение сразу спадало, и сразу становилось легче дышать, и они с громкими криками скатывались под крышу блиндажа — гроза! Грозы той весной были сильными.
Была ночь. Они таращили глаза в темноту, а больше слушали, слух ночью надежнее.
— Немецкие солдаты! Товарищи! — донеслось до них.
— Ну, началось! — шепнул Красавчик в ухо Юргену.
Что ни день, иваны обрабатывали их пропагандистскими речами. У них для этого специальная машина была с установленным на ней огромным рупором. Этот патефон на колесах передвигался позади русских позиций, без устали прокручивая пластинку агитки. Запилят одну, поставят другую. Слышно было плохо. День, суета, топот, командиры покрикивают, котелки стучат, перестрелки вспыхивают. Вслушиваться приходилось. Но и тогда слух выхватывал лишь отдельные куски фраз. Произношение было не ахти, поэтому слова скорее угадывались. Угадывание облегчалось тем, что некоторые обороты были точь–в–точь как в речах фюрера или доктора Геббельса. При свете дня да в кругу товарищей это не действовало, скорее вызывало смех, для того, собственно, и вслушивались. Фон Клеффель, к примеру, всегда начинает рычать и скалить зубы, заслышав выражение «кровожадные псы», а Зальм обожал быть «одурманенным фашистской пропагандой». Иваны, наверно, и сами это понимали, поэтому переключились на ночные вещания. Это только кажется, что солдат ночью спит и ему ни до чего нет дела. Вот Юрген с Красавчиком, к слову сказать, не спали и вместе с ними десятки других дозорных. А иной солдат и рад бы был поспать, да не спится, мысли о доме мучают, о судьбе. А тут ему в темноте и тишине — кап–кап–кап. Вода камень точит.
— Внимание! Специально для первой роты пятьсот семидесятого испытательного батальона. Это говорит…
— Герберт Вернер! — продолжил Красавчик.
В полный голос сказал, чего там шептать, если и так на всю округу гремит. Машину иваны так близко подогнать не могли, наверно, какую–нибудь переносную установку приволокли, а с ней и этого…
— Вот ведь сука, — сказал Юрген.
Спокойно сказал, без возмущения. Констатация факта. О том, что Герберт Вернер — сука, Юрген узнал не сейчас и не несколько дней назад, когда им объявили о его дезертирстве, он это знал всегда, с момента их знакомства в лагере Хойберг. Противный был тип, все выгадывал, как бы получше устроиться. И стучал на всех подряд, в первую очередь на своих дружков социал–демократов. Я, говорил, за нацистскую власть воевать не собираюсь, как только на фронт попаду, сразу американцам сдамся, американская демократия соответствует моим идеалам. Убедительно говорил, потому что искренне. А потом так же искренне рассказывал шарфюреру, кто как на его слова отреагировал. Когда стало понятно, что их отправляют на Восточный фронт, Вернер вдруг товарища Сталина полюбил и стал тереться возле коммунистов, чтоб поднабраться их словечек. И к Юргену уже здесь подкатывался: может быть, того, туда, ты как? Юрген только молча сплюнул, повернулся к нему спиной и прочь пошел. Не к командиру докладывать, как положено, без него докладчики найдутся, а к товарищам.
— В нашем батальоне погибло более трехсот человек, — продолжал вещать голос из невидимого динамика. — Вам этого мало, чтобы понять бессмысленность борьбы? Переходите к русским. Здесь отличная еда! Здесь теплые палатки! Здесь горячие бани! А потом нас направят для работы на промышленные предприятия, каждого по его специальности, ведь мы — рабочие! Нас обеспечат сытным пайком и дадут возможность спокойно спать по ночам. Нам даже позволят встречаться с женщинами!
— Вот ведь врет, сука! — сказал Юрген. — Убил бы! Своими руками! Прямо сейчас! — он все больше заводился и от собственных слов, и от безостановочно лившихся слов Вернера.
— Ты убьешь его завтра, — раздался спокойный голос.
Это был Гиллебранд. Они и не слышали, как он подобрался.
К утру Юрген поостыл. Черт с ним, с Гербертом Вернером. Бог ему судья. Или русские. Они его сами расстреляют, когда разберутся, что это за птица. С недосыпа мысли немного путались.
Но на утреннем построении Гиллебранд объявил:
— Сегодня ночью гнусный предатель Герберт Вернер еще раз проявил свою гнилую сущность. Науськиваемый своими новыми хозяевами, он попытался внести смятение в наши сплоченные ряды. Он обрушил на наши головы мутные потоки грязной лжи и подлой клеветы, он попытался соблазнить нас лживыми обещаниями райской жизни при прогнившем антинародном жидо–большевистском режиме. Зря старался! Мы скажем ему наше твердое «нет»! И первым сказал это наш товарищ, рядовой второго взвода Юрген Вольф. Мы все знаем Юргена Вольфа, у него слова не расходятся с делом. Он вызвался покарать изменника. Смерть предателю! Рядовой Вольф, три шага вперед, кругом!
Юрген, немного опешивший, выполнил приказ. Чуть поодаль стоял присутствовавший на построении майор Фрике. Он скептически посматривал на Юргена, но не вмешивался в происходящее. Гиллебранд тем временем показал на Юргена рукой и зашелся в новом приступе крика:
— Вот он, наш будущий герой! Кто поможет Вольфу? Нужен один доброволец!
Красавчик в свойственной ему чуть расслабленной манере сделал шаг вперед. Они же с Юргеном кореша, они же вчера вместе эту суку слушали, кому же идти, как не ему. Но, опережая его, прозвучало:
— Покарать предателя — я!
Сапог с громким стуком впечатался в землю, за ним второй, щелкнули каблуки. Это был, конечно, Кинцель. Гиллебранд бросил быстрый взгляд на майора Фрике, тот показал ему два пальца.
— Два добровольца! Отлично! — еще пуще воодушевился Гиллебранд. — Вольф, Кинцель, Хюбшман! Сегодня ночью вы совершите вылазку. День — на подготовку.
— Есть совершить вылазку! — ответил Юрген вместе с Красавчиком и Кинцелем и приложил руку к пилотке.
Через полчаса они стояли в передней траншее, разглядывая по очереди в бинокль динамик, чуть возвышающийся над землей между двумя кустами.
— Не убрали, — сказал Юрген.
— Не так–то это просто, — сказал Гиллебранд, — и мы убирать не будем. Артиллеристам и пулеметчикам отдан приказ не стрелять на поражение.
— Он, может быть, и не придет сегодня, — протянул Красавчик, — дурак он, что ли, две ночи подряд в одно место соваться.
— Прикажут — и придет. И ведь прикажут! Пропаганда — дело такое, пока десять раз подряд одно и то же не повторишь, в голову не вобьешь, — с обескураживающей искренностью ответил Гиллебранд.
Два часа они занимались чисткой оружия, точили штыки и ножи, подгоняли обмундирование, чтобы ничто не терло и не терлось, не звенело и не клацало. Потом они вернулись в траншею, опять принялись по очереди обозревать местность в оставленный обер–лейтенантом бинокль. За динамиком угадывался окоп с обложенным дерном бруствером. «Судя по всему, небольшой окоп, — подумал Юрген, — а к динамику наверняка еще какое–то оборудование полагается. Там и одному едва развернуться. А Вернер — трус, его одного под дулом автомата в окоп не загонишь, будет в ногах валяться и за сапоги цепляться. Так что… Ага! — он заметил еще два окопчика чуть поодаль, шагах в двадцати слева и справа от динамика. — Тоже небольшие, — подумал он, — секреты на одного».
— Ой, спать–то как хочется! — Красавчик широко зевнул.
— Обер–лейтенант разрешил, — отозвался Кинцель, — даже определенно приказал! Пойдешь?
— А то!
— И я с тобой. Высплюсь впрок.
Они чуть помедлили и побрели в направлении их блиндажа. Юргена с собой они даже не позвали. По всему выходило, что Юрген — командир их группы. Они еще не настолько прониклись этой мыслью, чтобы спрашивать у него разрешения уйти, но безропотно подчинились бы, если бы он приказал им остаться. Они и медлили в ожидании такого приказа, но его не последовало — им же лучше! И то, что Юрген остался, их только порадовало. Настоящий командир! Все изучит, все продумает, составит план действий, им останется только выполнить.
Юрген, в свою очередь, даже головы им вслед не повернул. Пусть поспят парни, дело нужное. Он бы и сам с удовольствием придавил минуток эдак триста, но… Он все поводил и поводил биноклем, прикидывая, как лучше подобраться к динамику. Может быть, проползти сначала вон к тем кустам ольхи? До них метров триста, и они в стороне от динамика, даже чуть ближе к позициям иванов, но ведь прямой путь даже и в мирной жизни — не самый близкий. А на войне он так и вовсе зачастую прямой путь известно куда. Так, значит, к кустам ольховника, оттуда метров семьдесят до окопчика левого секретчика. Подползаем, тихо снимаем и наваливаемся на Вернера. Если тихо не получится, то накрываем Вернера гранатами и сматываемся к кустам. Можно даже бегом. У них будет минута–другая, пока иваны прочухаются. Да и стрелять они будут в направлении взрыва и наших окопов, а мы метнемся в сторону. А уж потом под прикрытием кустов ползком возвращаемся обратно.
Вдруг колыхнулась ветка на ольхе. Птица? Но никто не взлетел. Да и не было здесь птиц, облетали они позиции и ничейную полосу стороной или высоко в небе. У птиц, в отличие от людей, инстинкт самосохранения есть, они в пекло не лезут. Так, неспешно размышляя о жизни птиц, Юрген неотрывно смотрел на кусты, пять минут, десять, пятнадцать. Наконец, его терпение было вознаграждено. Вновь вдруг колыхнулась одна из веток. Не ветер, не птица, не пуля. Оставался — человек. Охотник, который стоял на нумере и ждал, когда три козла под его выстрелы выскочат. Не дождется.
Юрген с удвоенным вниманием и втрое меньшей скоростью стал обшаривать каждый метр местности. Обнаружил проволоку, что тянулась параллельно траншеям метрах в пятнадцати перед динамиком. Проволока была скрыта в траве, быстро вымахавшей после прошедших дождей, но в одном месте была проплешина, в ней и поблескивало. Не успела проволока пылью покрыться, знать, недавно поставили. Как и мины.
А еще Юрген заприметил очень удобную ямку, достаточно глубокую, судя по количеству набросанной по краям земли, несвежую, потому что земля травой поросла, и вытянутую, как будто два снаряда рядом попали. Ну а в том, что два снаряда вырыли, три солдата легко схоронятся. Туда и поползем.
Следующий час Юрген изучал каждую кочку по дороге к воронке, он эти двести метров раз десять мысленно туда–сюда прополз, не меньше. Умаялся с непривычки — жуть! Хорошо, что ужин скоро. Зашел в блиндаж, крикнул: «Подъем!» Красавчик с Кинцелем вскочили как заведенные, встряхнулись, схватили котелки, бодро отправились вслед за ним к кухне.
Двинулись они около полуночи. Гиллебранд сказал, что прошлой ночью Вернер начал вещать около двух, подгадывая под смену караулов, чтобы больше народу охмурить. А еще Гиллебранд приказал, чтобы половина роты не ложилась спать и была наготове, вдруг что не так пойдет и возвращающихся придется поддержать огнем. Парни пожали им руки напоследок, пожелали удачи, сдержанно, по–мужски. На Юргена это произвело неожиданно сильное впечатление. Приятно, когда в тебя верят, приятно, когда тебя ждут.
Они гуськом добрались до гнезда наблюдателя, прислушались. Тихо. «За мной», — сказал Юрген и первым перевалил через бруствер. Поползли к воронке. Ночью да на брюхе у Юргена не так хорошо получалось, как давеча днем в мыслях. Все кочки были на месте, но к ним добавились и выбоины, кротовые норы или что–то еще — не разобрать, темень. Противники как сговорились, ни одной ракеты. Иваны не хотят динамик светить, немцы — охотников. В темноте и дальние ориентиры, которые наметил Юрген, не так, как днем, выглядели, а то и вовсе сливались с фоном. Но недаром он все же с биноклем целый день просидел, не промахнулся мимо воронки. Они сползли в нее, полежали немного, унимая сильно бьющиеся сердца. Потом Юрген с Красавчиком дальше поползли. До проволоки было метров тридцать, они на них потратили пятнадцать минут. Ощупают все перед собой руками, сдвинутся на полметра, опять ощупывать принимаются, и так до тех пор, пока рука Юргена не коснулась проволоки. Сделали, как заранее договорились: Юрген достал кусачки, Красавчик взял проволоку двумя руками, Юрген проволоку перекусил, Красавчик осторожно положил концы на землю. Вот и все, можно было назад в воронку двигать, теперь оставалось — ждать.
Чем дольше сидели, тем больше тишина звуками наполнялась. Обострялся слух, то, что раньше мимо уха пролетало, теперь по мозгам било. Вот раздалось несколько щелчков, донеслось тихое гудение, и вдруг загремело:
— Немецкие солдаты! Товарищи!
Юрген коснулся рукой плеча Красавчика, потом — Кинцеля, поправил винтовку за спиной, вылез из воронки, пополз проторенной дорожкой к разрезу проволоки. Потом еще пятьдесят по целине прямо, а потом чуть влево. Где–то поблизости был первый секрет, туда Юрген Кинцеля отрядил, а сам с Красавчиком дальше пополз, размеренно считая про себя: раз, два, три…
«Ну же, приятель, подбавь жару!» — чуть ли не взмолился он Вернеру. Тот, как показалось, подбавил, но на самом деле это они практически вплотную к нему приблизились. Юрген пропустил Красавчика вперед, тот уполз в направлении второго секрета, а Юрген свернул к кустам, где засел Вернер. «Сто девяносто восемь, сто девяносто девять, двести. Пора!» Оттуда, куда уполз Красавчик, донесся короткий хрип, а может быть, только показалось, потому что Юрген ожидал чего–то подобного. А вот шум борьбы за спиной точно не показался. «Ну, Кинцель!» — досадливо подумал Юрген. Шум стих. «Справился», — решил Юрген.
Теперь была его очередь. Он подобрался к окопу со стороны русских позиций, где был сделан наклонный лаз. Окоп был сверху затянут брезентом и напоминал нору. Внутри стоял столик, на нем — радиоаппаратура с горящими зелеными лампочками, микрофон размером с кулак на массивной подставке, исписанный лист бумаги, фонарь с почти плоским абажуром и ручкой сверху, у него еще какое–то смешное название, ах, да, «летучая мышь», выбросила память. Перед столом на раскладном стульчике сидел человек в русской военной форме. Освещенное снизу лицо с глубокими тенями походило на незнакомую маску. Человек говорил голосом Вернера:
— Русские гарантируют вам жизнь!
«Ни хрена они не гарантируют. По крайней мере, не тебе», — подумал Юрген, выхватил нож из–за голенища сапога и ногами вперед влетел в окоп.
— Во–во–во, — залепетал, заикаясь, человек и испуганно откинулся к стенке окопа. Игра света и тени родила новую маску.
Юрген схватил его левой рукой за ворот расстегнутой гимнастерки, резко рванул, возвращая в прежнее положение, обхватил сзади правой рукой, приложив лезвие ножа к горлу, наклонился к самому уху и прошептал:
— Скажи: слава пятьсот семидесятому батальону. С чувством скажи, как ты умеешь.
— Слава пятьсот семидесятому батальону, — сказал человек дрожащим от страха голосом в стоящий перед ним микрофон.
— Молодец, — все так же шепотом сказал Юрген и полоснул ножом по горлу.
Тело упало вперед, голова с глухим стуком ударила по столу, кровь залила лист бумаги, скрыв или смыв лживые письмена. Но Юрген уже не видел этого. Он вылетел из окопа, зацепившись винтовкой за брезент, чертыхнулся, потянулся правой рукой сдернуть винтовку, обнаружил, что рука по–прежнему сжимает нож Нож — вещь необходимая, нож — назад за голенище, винтовку — в руки, и — вперед. Пригнувшись, Юрген стремглав побежал вкруг кустов. Вдруг кто–то бросился ему под ноги, он споткнулся и кубарем покатился по земле. «Как тихо, — успел подумать он, — соловей поет. Откуда здесь соловей?»
— У–у–у, класс! Жмем на газ! — раздался возбужденный голос Красавчика.
Юрген вскочил на ноги. Рядом, потирая ушибленный бок, стоял Красавчик, где–то неподалеку заливался свистом Кинцель. Они заранее договорились, что он свистом даст знать, что у него все в порядке, а он и рад стараться. Они бросились на свист. Кинцель уже был наготове, стоя в позе легкоатлета, ожидающего передачи эстафетной палочки. Они пронеслись мимо. Счетчик в голове Юргена отсчитал пятнадцать шагов. Он резко повернул, вправо и побежал в сторону немецких позиций, споткнулся, пролетел метра три по воздуху и плюхнулся на дно воронки. Что–то тяжелое обрушилось на ноги. И тут же в лицо ударили комочки земли и что–то большое и твердое уперлось в грудь. «Раз, два», — отсчитал Юрген. С большим удовлетворением отсчитал. Хорошо, когда все идет по плану.
В небе зажглась ракета, осветила все мертвенным светом. Юрген, впрочем, видел только задницу Кинцеля, она закрывала весь обзор. «Ну и задница», — подумал Юрген.
— Подвинься, — сказал он Кинцелю, — дышать нечем. Ноги отдай, — это уже Красавчику.
Они немного повозились, улеглись плечом к плечу на дно воронки, уставив глаза в небо, где зажглась вторая ракета. Со стороны русских окопов доносилась беспорядочная стрельба. «И чего стреляют? — подумал Юрген. — Не видят разве, что в поле никого нет?» Немцы дружно отвечали. «Молодцы, ребята, — подбодрил их мысленно Юрген, — только не забывайте, что нам надо назад возвращаться. В ракету цельте, в ракету, берите пример с Зальма».
— Быстро ты управился, — вторгся в мысли голос Красавчика.
— Мне показалось — медленно, — ответил Юрген.
— Это время медленно тянулось, — встрял Кинцель.
— Да нет, быстро. Если бы не твоя шутка, мы бы с тобой на бегу столкнулись. А так пришлось залечь, подождать. Стоило того. Классно ты выступил!
— Мне тоже показалось, что я вас целую вечность ждал, — продолжал о своем Кинцель.
— Это ты возился целую вечность, — сказал Юрген, — шум такой поднял.
— Это я шум поднял?! — с некоторой обидой сказал Кинцель. — Да я потому и возился долго, что не хотел шума поднимать. Такой медведь попался! Только то и помогло, что я на него сверху навалился, а окоп тесный, ему было не развернуться. Дожал.
— А мой смирный был, — сказал Красавчик.
— Мой тоже, — ответил Юрген.
Ракета давно погасла, и стрельба с русской стороны вроде как поутихла. Что–то прошуршало слева от Юргена. Это Кинцель повернул голову, посмотрел вопросительно на командира.
— Ждем, — сказал Юрген, не отводя глаз от неба. Там появилась тонкая светлая полоска, как будто кто–то ножом наколол небосвод и повел все выше и выше, удлиняя разрез, а потом резко вырвал лоскут. В образовавшуюся прореху хлынул свет искусственного солнца, и люди разразились приветственной стрельбой. Юрген прикрыл глаза, дождался темноты и тихо сказал:
— Вперед. Короткими перебежками.
До траншеи оставалось с десяток метров, один бросок. Они уже слышали подбадривающие крики товарищей. Кинцель и рванул. Юрген едва успел перехватить его, прижал плечи к земле.
— Ползком! — прошипел он и первым пополз вперед.
Их встретили как героев, но сдержанно, по–мужски. Похлопали одобрительно по плечам — и отправились спать.
Юрген лежал на нарах в блиндаже, с завистью вслушивался в храп товарищей и заново переживал все события прошедшего дня, прокручивал в памяти каждое свое движение. Кроме одного, короткого и резкого. Да и чего там было переживать? Оно не вызывало никаких чувств, ни гордости, ни сожаления, ни удовольствия, ни раскаяния.
После побудки Юрген принялся чистить обмундирование. Подходили товарищи, вновь одобрительно хлопали по плечу. Кинцель в деталях и красках расписывал их ночные подвиги, в которых центральное место занимала, естественно, его схватка с огромным иваном. Красавчик расслабленно отмахивался от расспросов:
— Плевое дело, трое на трое, да и то если Вернера за бойца считать. Ударили в три ножа — и назад! Вот, помню, в Мюнхене, в тридцать девятом, было дело так уж дело. Приехали трое, обиделись на меня за то, что их красотку увел. У них пистолет и два ножа, а нас только двое — я и монтировка…
Только Юрген оделся, как появился вестовой:
— Вольф! К командиру батальона!
Майор Фрике не стал тратить время на выслушивание рапорта рядового Вольфа.
— Пропагандистский эффект — отлично, — сказал он, — военное исполнение — посредственно. Вы подняли ненужный шум и подвергли дополнительному, совершенно ненужному риску жизнь вверенных вам солдат.
Майор Фрике, начав спокойно, заводился с каждым сказанным словом. Так на него действовал этот рядовой Вольф. Вот опять: стоит и — ухмыляется.
«Почему тогда — посредственно? Почему не срану под трибунал?» — вот что подумал в этот момент Юрген и действительно ухмыльнулся.
— Да если бы вы потеряли хоть одного солдата! Да я бы вас — под трибунал! — крикнул майор Фрике. Нет, у них определенно была телепатическая связь! Майор усилием воли взял себя в руки. — Но вам повезло, вам удалось вернуть военнослужащих в расположение части без потерь и ранений. Только поэтому оценка ваших действий — посредственно, а не неудовлетворительно.
— А если бы при этом был ранен только я, герр майор? — спросил Юрген и добавил про себя: — Или был убит?
— Да кого здесь трогает ваша жизнь, рядовой Вольф?! — ответил Фрике. — И вообще, почему форма не в порядке?!
Юрген проследил направление его взгляда. На правой брючине, над голенищем сапога бурело большое пятно. А ведь пытался отчистить!
— Наряд вне очереди!
Он все–таки был ужасный зануда, майор Фрике.
Das war regelwidrig
Это было не по правилам. Даже на этой войне, которая с первого мгновения велась в нарушение всех законов и традиций, были свои правила. Немцы начинали на рассвете. Застигнутые несколько раз врасплох, русские уже ждали удара именно по утрам, а когда пришел их черед переходить в наступление, стали начинать его тоже на рассвете, чтобы успеть управиться до ужина. То же и с ночными вылазками. Немцу в голову не придет работать ночью, если для этого есть день. Он честно оттрубит свою смену, посмотрит на часы и отравится домой, чтобы предаться заслуженному отдыху. Русский же может целый день прошататься без дела, а к ночи его разбирать начинает, на подвиги тянет. Застигнутые, в свою очередь, несколько раз врасплох, немцы стали круглые сутки воевать, а не от сих до сих, и тоже ночные вылазки в правило ввели. Но чтобы после долгого затишья начинать активные боевые действия под ужин — такого не бывало. Не по правилам это было. Так воевать нельзя.
Юрген, Красавчик, фон Клеффель, Диц, Шваб и Брейтгаупт, привычно выстроившись в колонну по два, подходили к столовой. Они были в первой смене на ужин, остальные остались в траншеях. Солдаты из других отделений уже сидели за длинными дощатыми столами под натянутым на раму брезентовым тентом. Обер–лейтенант Гиллебранд прохаживался рядом. Увидев их, он посмотрел на часы и погрозил им пальцем. Они это поняли так: минута опоздания. Фон Клеффель демонстративно посмотрел на свои часы и отрицающе покачал головой: минута в минуту! Тут–то их и накрыло.
Сначала был звук. Необычное шипение по мере приближения переходило в свист, затем последовали глухие разрывы. Мины. «Катюша» посылала им свой привет. Основной удар пришелся на траншеи, их зацепило только краем. Мимо просвистело несколько осколков. «Мамочка», — сказал Шваб. То есть произнес он это слово как–то по–другому, с одним из этих смешных швабских суффиксов, но все поняли, что он сказал. И что случилось. Шваб медленно оседал на землю, левая сторона кителя быстро пропитывалась кровью. Они бросились на землю, и очень вовремя, потому что накатила новая волна взрывов, уже ближе, потом третья, еще ближе.
В перерыве между взрывами Юрген чуть приподнял голову. Брейтгаупт навалился на Шваба, приложил голову ему к груди, пытаясь расслышать биение сердца. Вот он крякнул и отвалился в сторону. Неужели?! Слева бежали к своей батарее артиллеристы. Вдали сверкали подошвами сапог солдаты хозяйственного взвода и залоснившимися на задницах штанами штабные писари. Эти улепетывали в лес. У крыши столовой перебило угловую стойку, упавший брезент бурлил, как каша в котле полевой кухни, под ним, пытаясь выбраться, копошились солдаты. Рядом метался лейтенант Россель, командир одного из взводов соседней роты.
— Вторая рота! Внимание! Выходи окапываться! — истошно кричал он.
«Это правильно», — подумал Юрген и закинул руку за спину, нащупал саперную лопатку. Саперная лопатка для солдата — важнейший инструмент, уступает только ложке, эту солдатскую истину он уже усвоил.
В это время метрах в пятидесяти от них вздыбилась стена земли и дыма после очередной серии разрывов. И почти сразу после этого с земли взметнулась вверх фигура обер–лейтенанта Гиллебранда.
— Третья рота! Внимание! В блиндажи, за мной — бегом! — крикнул он и действительно кинулся бежать к обстреливаемым позициям, навстречу смерти.
«Фанатик хренов!» — подумал Юрген, вскакивая и устремляясь в ту же сторону. Это не было бездумным исполнением приказа. Юрген заметил боковым зрением, что фон Клеффель дернулся в сторону траншей еще до команды Гиллебранда. Старик знал что делать. Его опыту Юрген доверял. Он бежал за фон Клеффелем.
Страшно было только в один момент — когда их накрыла очередная волна. Гиллебранд крикнул «Ложись!» — они упали на землю и сразу ощутили животами, как под ними задрожала земля. Но, к удивлению Юргена, взрывы доносились уже сзади.
Траншеи были пусты, все забились в блиндажи. Они влетели в свой, упали на нары, тяжело дыша.
— Ну как вы тут, в штаны не наделали? — спросил фон Клеффель.
Кинцель, копошившийся в углу, отошел в сторону, открывая взорам бледного и стонущего Толстяка Бебе, сидящего без кителя и рубашки, его левая рука была, судя по всему, только что перебинтована Кинцелем. За те мгновения, что они смотрели на него, на повязке проступила кровь.
— Кость не задета? — спросил фон Клеффель. — Нет.
— Тогда — царапина.
У него любое ранение конечностей, не требовавшее немедленной ампутации, проходило по разряду царапин.
— Как у вас? — спросил Зальм.
— Шваб, — ответил фон Клеффель.
— А его куда?
Все посмотрели на Брейтгаупта, ведь он был последним рядом со Швабом. Брейтгаупт показал на небо и перекрестился.
— Вот черт! — сказал Красавчик.
Остальные помянули Шваба молча. Он ведь тоже был при жизни немногословен, Петер Шваб. На столике лежал собранный им первый пучок кресс–салата, как букетик цветов на могильной плите.
Иваны принялись обстреливать их позиции из орудий. При первых разрывах лишь Толстяк Бебе как–то испуганно дернулся да Вайнхольд втянул голову в плечи, все остальные сидели спокойно. Тот же Юрген понимал, конечно, что артиллерийский снаряд убойней мины «катюши», но он же был и привычней, привычное не так страшит. Да и пробежку под минами в чистом поле не сравнить с сидением в блиндаже. Но вот и блиндаж тряхнуло так, что лопнули бумажные обои на потолке, а со стены сорвало одну из вешалок.
— Прямое попадание, — оповестил всех Кинцель, а то без него не понятно.
— Хороший мы накат сделали, — сказал фон Клеффель и провозгласил лозунг тоном диктора на манифестации: — Солдаты! Не жалейте бревен!
— Сэкономленные бревна пойдут на гробы, — добавил Ули Шпигель.
Шутка не удалась. Не те были время и место, чтобы о гробах говорить.
Звуки разрывов стали тише, судя по всему, обстрел переместился в глубь позиций. Фон Клеффель встал и стал разминать затекшие ноги.
— Внимание! К оружию! В траншею! — обер–лейтенант Гиллебранд возник на пороге и тут же исчез.
Юрген стоял в траншее и смотрел, как издалека на них накатывает грязно–зеленая толпа. Иванов было много, но отсюда они казались маленькими и оттого нестрашными. Юрген огляделся вокруг. Кинцель деловито устанавливал пулемет — он как заменил в бою на высоте убитого пулеметчика, так никому и не уступил этого места. Рядом второй номер расчета Диц вытягивал пулеметную ленту из ящика. Брейтгаупт с обычным его тупым выражением на лице смотрел на наступающих, но пальцы нетерпеливо поглаживали ложе винтовки, так ему хотелось поквитаться с иванами за Шваба, они были друзьями. Фон Клеффель тоже поглаживал свой автомат, нежно, как лошадь, призывая надежного друга не подкачать в бою. Лаковски внешне спокоен, но непрерывно насвистывает одну и ту же музыкальную фразу: «Люди гибнут за металл», как объяснил как–то Зальм, это выдает его волнение. А Курт Кнауф и не скрывал своего волнения, но оно другого свойства, он перебирал ногами, бил копытами, по выражению фон Клеффеля, поправлял гранаты, лежавшие в специальной нише, вынимал из ножен и задвигал обратно штык–нож и призывно посматривал на наступавших: ну, давайте же, чего вы там телитесь?! Он рвался в бой. Красавчик расслабленно привалился плечом к стенке траншеи, как к липе на Унтер–ден–Линден, бросал иногда косые взгляды поверх бруствера, но с каждым разом глаза все больше наливаются сталью. С этими парнями не пропадешь, эти будут стоять твердо!
Но на что надеются те, кто идут на них? Юрген попытался вспомнить свои ощущения при атаке. Нет, он ни на что не надеялся. Вернее, он надеялся только на то, что ему повезет и он останется жив. Что сигнал к отходу прозвучит до того, как они все упадут на землю, убитые или раненые, в этом чистом поле, где нет никаких укрытий. Что его по какой–то причине пощадят те парни, что сидят в хорошо оборудованных траншеях и хладнокровно расстреливают их, хоть скопом, хоть на выбор.
Юрген скосил взгляд на Кинцеля. Нет, такой не пощадит. Он будет без устали жать на гашетку, и пулемет будет извергать по пятьсот пуль в минуту, и каждая пуля будет нести смерть. Рука его не дрогнет, он может часами равномерно поводить дулом, посылая веер пуль навстречу бегущим цепям, не высоко и не низко, а где–то в район живота, или методично стричь траву вместе с залегшими в ней людьми, оставляя газон высотой в пять сантиметров с бугорками мертвых тел. Он один может остановить целую орду. Юрген посмотрел на приближающуюся цепь, в которой уже начали вычленяться отдельные фигуры. Их было сто? Двести? Триста? Пятьсот выстрелов в минуту. Может! Юрген спохватился, посмотрел на открытый ящик с лентами, на стоявший под ним запасной, потом вспомнил, что в блиндаже лежат про запас еще три, и облегченно выдохнул: и патронов хватит! У них нет шанса.
Но если нет шанса, то почему идут? Еще недавно Юрген даже не задавался этим вопросом. У него заранее был готов ответ, ответ, заложенный в сознание с детства: они сражаются за свою землю и за свою счастливую, свободную жизнь. Куда больше занимал Юргена вопрос, что движет немцами. Здесь вроде бы тоже все было однозначно, хотя и во множестве вариантов. К примеру, его, Юргена, гнали силой. Пусть сейчас за спиной не стоит заградительный отряд с пулеметами — если он побежит назад без приказа, то рано или поздно, но непременно добежит до расстрельного столба, это уж будьте уверены! Фон Клеффель рвался пройти испытание. Брейтгаупт тупо подчинялся приказам. Курт Кнауф был фанатик с законопаченными в гитлерюгенде мозгами. Но в последние дни что–то сдвинулось в сознании Юргена, закружилось, перемешалось. В товарищах вдруг стало проявляться больше общих черт, чем различий, а казавшаяся монолитной масса советских солдат вдруг стала распадаться на отдельные личности, каждая со своими собственными устремлениями. Вот как эта надвигающаяся цепь…
— Внимание! К бою! Огонь! — донеслась команда Гиллебранда.
Юрген пристроил винтовку, приложился щекой к прикладу, но не для прицеливания. Он просто опускал голову как можно ниже. Каске он после известного случая не очень доверял. Стрелял же он наугад, куда–то в сторону наступавших. Для прицельной стрельбы у них был Кинцель, и фон Клеффель, и Кнауф, и Брейтгаупт.
Но вот что удивительно! Несмотря на все их усилия, несмотря на то, что Кинцель без устали жал на гашетку, и пулемет его извергал по пятьсот пуль в минуту, и каждая пуля несла смерть, число наступавших не сильно уменьшилось. Да, они падали как подкошенные, кто–то оставался лежать недвижимым, кто–то отползал назад, но потом, набравшись сил и размножившись, они опять поднимались и упрямо шли вперед. Юрген прекрасно помнил, как сраженные пулями падали вокруг него солдаты, шедшие в атаку на высоту, и скольких они потом похоронили. А тут иваны перли и перли, как заговоренные от пуль.
Может быть, и вправду заговоренные? Юрген считал себя отличным стрелком, в городском парке в Гамбурге он стрелял в тире по спичкам, добывая плюшевых медведей для девчонок, а на учебных стрельбах легко выбивал зачетную норму, лишь бы отвязались. Он поймал на мушку первую попавшуюся движущуюся мишень и нажал на курок. Мишень продолжала надвигаться, яблочко–рот еще сильнее округлилось в крике. Юрген выстрелил еще раз. Бежит! В третий! Иван упал. Не заговоренный. Но иван вдруг шевельнулся, выставил вперед дуло винтовки и выстрелил.
Пуля впилась в бруствер сантиметрах в двадцати от головы Юргена. Это никак не могла быть ответная пуля от «его» ивана. Это сразу видно: в тебя целят или не в тебя. Так ясно видно, что будто в дуло заглядываешь, только этот кружок и видишь, а больше ничего. Дуло винтовки «его» ивана Юрген видел, как и руку, лежавшую на спусковом крючке. Иван стрелял куда–то в сторону и чуть вверх, возможно, что и наугад.
Юрген автоматически повернул голову в ту сторону.
— Вот черт! — сказал в этот момент Красавчик и схватился рукой за плечо.
Когда он оторвал руку, Юрген увидел распоротый на плече китель и кровь на руке Красавчика.
— Царапина! — воскликнул фон Клеффель и тут же: — Вайнхольд, возьмите себя в руки!
Того не было видно. Юрген догадался опустить взгляд вниз и увидел сидящего на дне траншеи Вайнхольда, как–то странно скрючившегося и зажавшего живот руками. «Как же его угораздило? Бедный Вайнхольд! Как он может?!» Последнее адресовалось фон Клеффелю, который продолжал кричать:
— Стыдитесь! Вы тут не в парке! Мы тут не цветочки нюхаем! Берите пример с Кинцеля!
Неожиданно Вайнхольд разогнулся и встал, на нем не было никаких следов ранения. Неизвестно, какая из фраз фон Клеффеля зацепила его, но он встал. Встал, взял винтовку в руки и изготовился стрелять.
— Извините, подполковник, — сказал он, — я испугался. Мне было страшно, теперь мне стыдно.
— Принято! — ответил фон Клеффель и воскликнул: — Меньше слов! Больше дела! Стреляйте, Вайнхольд, стреляйте!
Тревога, прозвучавшая в голосе фон Клеффеля, подхлестнула и Юргена. Дела обстояли далеко не так хорошо, как казалось, и с каждой минутой становились все хуже. Иваны в некоторых местах подобрались вплотную к траншее и закидывали ее гранатами. Их роте пока удавалось удерживать иванов на расстоянии шагов в пятьдесят, но вот они рванули вперед. Фон Клеффель не стал тратить время на замену опустевшего магазина, отшвырнул автомат в сторону и первым кинул в нападавших гранату. Его примеру немедленно последовал Кнауф. Кидал и Юрген. Как кидают камни, чтобы отогнать стаю собак.
На этот раз иванов удалось остановить. Они залегли все в тех же пятидесяти метрах от траншеи, готовясь к новому броску. Кинцель уже бил из пулемета поверх их тел, как будто отчаялся поразить упорных и думал только о том, как бы не дать им поднять головы и не подпустить подкрепление.
— Гранаты! — ревел фон Клеффель. — Черт побери, кто принесет гранаты?
Если что принести, это к Толстяку Бебе. Он расслышал призыв даже в грохоте боя. Выполз из блиндажа, голый по пояс, повязка на левой руке пропитана кровью, в здоровой руке большой узел из одеяла, как у бабы–беженки. Это он хорошо придумал, одной рукой много не принесешь, да и как захватишь. Быстро разобрали гранаты и взрыватели, Толстяк Бебе — он такой, никогда не приносил голый чай без сахарина.
— Снаряжайте новую порцию, Бехтольсгейм, — сказал фон Клеффель, — подозреваю, что у нас на это не будет времени.
Все шло к тому. Иваны ворвались в траншею и справа, и слева, но это было на участках других рот, их рота пока держалась.
— Противник перегруппировывается, — доложил Кинцель, — отползает в стороны.
— Не расслабляйтесь, Кинцель, — сказал фон Клеффель, — они непременно полезут в лоб. У них приказ.
Иваны действительно предприняли еще одну попытку атаки, но без прежнего напора. Им удалось ее отбить. Главная опасность подступала с флангов, их роту перемалывали по краям, звуки яростного боя в траншее все приближались. Скоро и до них должна была дойти очередь. Они стояли в центре, их сожмут с двух сторон и раздавят.
Из–за колена траншеи слева показался Гиллебранд. Вернее, показалась его спина в истерзанном кителе, на плечах — новенькие обер–лейтенантские погоны, по погонам и узнали. Гиллебранд отпрянул за угол, прижавшись плечом к стенке траншеи, пропуская мимо себя поток автоматных пуль, как тореадор — рог быка. Потом резко развернулся, выставил вперед руки со «шмайссером» и пустил в глубь траншеи ответную очередь. Автомат хрюкнул и заглох. Гиллебранд вновь отпрянул за угол, потянулся рукой за запасным магазином, но потом переменил направление, схватил висевшую на поясе гранату, выдернул чеку, замер на несколько мгновений, как бы соображая, что с ней делать дальше, а потом бросил ее за угол плавным, несуетливым движением.
Раздался взрыв. После него из–за угла доносились только стоны, никакого топота. Гиллебранд направился к ним, меняя магазин на ходу.
— Где унтер–офицер Рупп? — спросил он.
— Убит, — коротко ответил фон Клеффель.
Унтер–офицер Рупп был командиром их отделения. Его назначили уже здесь, он прибыл с пополнением. Он сразу взял неверный тон — считал себя выше их только потому, что был их командиром. В регулярных частях это проходило, но не с ними. Они, конечно, подчинялись его приказам, но без страха и уважения. То и другое надо было заслужить. Рупп даже не попытался. Он так и остался для них чужаком. Немудрено, что Юрген никогда не вспоминал о нем. А когда он смотрел вдоль траншеи, то взгляд выхватывал только фигуры товарищей, а мимо Руппа проскальзывал не задерживаясь.
И только сейчас задержался. Тело Руппа лежало на спине с вытянутыми, раскинутыми чуть в стороны ногами в коротком ответвлении траншеи, ведущем к нужнику. На переносице — аккуратная дырка, лицо залито кровью. Руки сжимали автомат.
«Уж не я ли отволок его сюда?» — подумал Юрген. Он припомнил, что в какой–то момент ему вдруг стало что–то мешать под ногами, он оступался и спотыкался, а во время короткого затишья наклонился и убрал помеху. «Как же я сразу не заметил?» — пожурил он сам себя. Он наклонился и с некоторым усилием вырвал автомат из окостенелых рук Руппа. «Für alte Schuld nimm Bohnenstroh».[17]
— Противник ценой огромных потерь временно захватил первую траншею, — начал вещать Гиллебранд.
— Короче, — сказал фон Клеффель.
— Будем прорываться. Приготовиться!
— Разумно, — кивнул головой фон Клеффель, — ничего другого нам не остается.
— Иваны в атаке пленных не берут, — с ноткой сожаления сказал Зальм.
— Мы тоже, — заметил Ули Шпигель.
— Немцы не сдаются! — воскликнул Курт Кнауф.
Это не было обсуждением приказа. Все, перебрасываясь словами, тщательно готовились к прорыву, подтягивали ремешки на касках, перезаряжали оружие, разбирали фанаты. Один лишь Карл Лаковски не принимал в этом участия. Он все порывался что–то спросить, то подавался в сторону Гиллебранда, то отступал назад. Наконец решился:
— Что с имуществом, герр оберст?
— С каким имуществом? — не понял тот вначале. — Ах, да, военное имущество! Следовало бы уничтожить, как и блиндажи…
— Такие красивые блиндажи! — протянул, сбивая его с мысли, Вайнхольд.
— Тем больше у нас будет поводов отбить их обратно! — воскликнул Гиллебранд. — Мы вернем их! Если, конечно, иваны перед бегством все здесь не разворуют и не взорвут их сами.
Лаковски совсем сник, но никто не обратил на это внимания. Некогда было задуматься о своих собственных чувствах, не то что о чужих.
— Кнауф, три гранаты, к левому колену! Диц, три гранаты, к правому колену! — раздавал приказы Гиллебранд. — При появлении иванов сдерживаете их гранатами. Затем присоединяетесь к группе. По моей команде бросаемся в прорыв. Направление прорыва — вторая траншея. — Он действительно показал рукой в ту сторону, но она уперлась в стенку их траншеи. Гиллебранда это, похоже, нисколько не смутило. — Наверх — и вперед! Кратчайшим путем! Ползком! При благоприятных обстоятельствах — перебежками. Брейтгаупт! Вы отвечаете за раненого Бехтольсгейма.
«Фанатик хренов! — подумал в который раз Юрген. — Теперь он тянет нас в чистое поле, где нас перещелкают как орехи. В спину!» Он вдруг осознал, что больше всего его задело в собственных мыслях именно последнее — в спину! Уж если ему суждено получить пулю на этой войне, то пусть это будет не в спину. Юношеский романтизм, как сказал бы Зальм.
— Кому прикажете прикрывать отход, герр оберст? — спросил фон Клеффель.
Он был спокоен и деловит и не выказывал ни малейшего сомнения в правильности приказов Гиллебранда. Одно это мгновенно успокоило Юргена. А остальные вроде как даже повеселели. Отход — это вам не прорыв, это небо и земля, это жизнь и смерть. Как много значит правильное слово, произнесенное вовремя! Это и Гиллебранд уловил.
— Отход, — преувеличенно громко сказал он, — на левом фланге будет прикрывать обер–лейтенант Гиллебранд, — отдал он приказ сам себе.
Он был смелым парнем, обер–лейтенант Гиллебранд, и не прятался за спины солдат. Это признавали все, нравился он им или не нравился.
— На правом фланге… — начал Гиллебранд.
— Прикрыть отход — я! — рванулся вперед Кинцель.
Но взгляд Гиллебранда скользнул дальше и остановился на Юргене.
— Рядовой Вольф! У вас автомат? Отлично! Вы прикроете нас с правого фланга!
— Есть! — едва ли не впервые искренне и даже с радостью воскликнул Юрген. Прикрыть спины товарищей — это для него!
— По моей команде выбираетесь наверх, залегаете и бьете над самой траншеей так, чтобы ни одна голова не высунулась, — сказал Гиллебранд.
— Есть! — ответил Юрген спокойно и деловито. Все прошло не так, как они рассчитывали. Так всегда бывает. Всегда проявляются и выпирают на первый план неучтенные обстоятельства, вмешиваются неожиданные силы, которые никому в голову прийти не могли, хоть целый день думай. Действительно, кто мог предположить, что Лаковски вдруг в блиндаже скроется, да так ловко, что никто этого не заметит. И ладно бы просто скрылся, он ведь еще и появился оттуда в самый неподходящий момент. Одним словом, höhere Gewalt,[18] по выражению Зальма, или völlig Arsch[19] — в интерпретации Красавчика. Дело вышло так. Диц прижался к стенке траншеи у самого ее излома. Метрах в пяти позади него, сразу за входом в блиндаж, стоял на изготовку Юрген, ловя одним ухом приближающиеся звуки в скрытойот него части траншеи, откуда подбирались иваны, и наведя другое на Гиллебранда, чтобы не пропустить приказ. Диц сплоховал, но кто его осудит? Трудно с непривычки сохранять спокойствие, когда к тебе подбираются враги, которых ты не можешь видеть, но уже прекрасно слышишь их хриплое дыхание. Диц кинул одну гранату, сразу за ней вторую, третью. Хрипы резко усилились, это были предсмертные хрипы. Им вторили крики боли. А еще возбужденные крики тех, кто шел позади и теперь рвался вперед отомстить за погибших товарищей.
Диц, сделав свое дело, промчался мимо Юргена. И в этот момент из блиндажа вылез Лаковски. Он тащил в руке чемодан с аккордеоном. Это было его единственное достояние, да что там достояние, это был его единственный друг. Друг, с которым он прошел тысячи километров по разным дорогам, друг, который ни разу не предал, не бросил его, друг, который был всегда готов откликнуться на малейший призыв, развеселить в радости и утешить в печали, друг, с которым можно было разговаривать бесконечно и обо всем. Как он мог его бросить одного? Оставить на поругание грубым, жестоким рукам? И тут в траншею влетел огромный иван, его сапоги были все в крови, а в руках у него была винтовка с ужасным, длинным, четырехгранным русским штыком, варварским оружием, которое уже несколько десятилетий пытались запретить. Штык с хрустом вошел в грудь Лаковски, прошил ее насквозь и вышел обратно, разрывая внутренности. Лаковски упал на чемодан с аккордеоном. Казалось, что он пытается закрыть своим телом единственного друга. Его скрюченные пальцы скребли по обивке, как будто пытались добраться до клавиш, чтобы услышать от друга последнее «прости».
Глаза Юргена с ужасом и скорбью смотрели на эту душераздирающую сцену, а руки сами подняли автомат и разорвали грудь ивана очередью. Следующий иван успел отпрянуть за угол. Тогда руки все так же деловито взяли гранату, выдернули чеку и бросили гранату в зев траншеи. Юрген упал на дно траншеи, защищенный от осколков телом огромного ивана.
Тут его и настиг приказ Гиллебранда. Он вскочил, выбрался из траншеи, перекатился несколько раз и распластался на земле. Увидел краем глаза Гиллебранда. Тот лежал метрах в тридцати от него, ведя короткими очередями огонь по подбегающим к траншее иванам. Тех было на удивление мало. Бой шел в траншее, а это были отставшие. Едва попав под огонь Гиллебранда, они завалились на землю и принялись отвечать еще более редкими, чем они сами, выстрелами. Пули уходили куда–то вверх.
На край траншеи легли нежные руки Толстяка Бебе, и тут же его тело взлетело вверх, как у заправского гимнаста. Это Брейтгаупт наподдал снизу. Он уже давно не был толстяком, Толстяк Бебе.
Все наконец вошло в плановую колею. Пора было и Юргену приступить к своей вахте. В траншее мелькали каски иванов. Они сгрудились у баррикады из тел, воздвигнутой Дицем. Юрген взял последнюю гранату, выдернул чеку, перевалился на бок и положил гранату в траншею, как мяч в корзину, плавным размашистым крюком. И после этого принялся бить короткими очередями над самой траншеей. Из–за спины донесся стук пулемета, это солдаты первой роты поддерживали их огнем из второй траншеи. Юрген и забыл о них, ему казалось, что они были единственными живыми людьми на всем этом пространстве. Иваны не в счет.
— Вольф, отходи! — донесся до него крик Гиллебранда.
«Как отходить–то?» — запоздало подумал Юрген. Ползать ногами вперед он не умел, ползти головой вперед, стреляя при этом назад, тоже было невозможно. И он понесся, как перекати–поле в степи перед грозой. Пролетал несколько метров, едва касаясь ногами земли, кувыркался по траве, метался из стороны в сторону, но методично продвигался к цели, не забывая при этом отстреливаться. Наконец свалился в траншею на руки товарищам. Уф!
— Все на месте? — спросил Гиллебранд.
— Лаковски, — коротко сказал Юрген.
— Да, я знаю. Остальные?
— Зальма нет, — растерянно сказал Кнауф и, рванувшись к краю траншеи, крикнул: — Зальм!
— Я ранен, — слабый голос был едва слышен на фоне криков иванов, уже высыпавших из первой траншеи, чтобы продолжить наступление.
— Быть санитаром — я! — крикнул Кинцель.
— Возьми, дорогой, — Вайнхольд мгновенно скинул ранец, отсоединил скатку шинели, протянул Кинцелю. — Береги себя.
Кинцель сунул в руки Дицу тяжеленный пулемет, который он не бросил, несмотря на приказ, и переволок из траншеи в траншею, перекинулся через бруствер и быстро пополз к Зальму, лежавшему метрах в тридцати и махавшему рукой, вяло и безнадежно.
— Прикройте меня! — донесся крик Кинцеля.
— Прикрываю! — Кнауф вырвал пулемет из рук Дица — твое дело ленту подавать! Раскинул упорные ножки в выемке бруствера, нажал на гашетку. — За старика Зальма я положу гору иванов!
Он все же был отличным парнем, Курт Кнауф, несмотря на тяжелое детство и гитлерюгендскую юность. Поначалу он стрелял неловко, но потом приноровился, бил по иванам и справа, и слева и, не боясь более попасть в товарищей, посылал веер пуль даже над ними, этот веер укрывал их лучше всякого зонта.
Кинцель тем временем развернул на земле шинель Вайнхольда, перекатил на нее Зальма и, передвигаясь ползком, стал тянуть его к траншее. Зальм как мог помогал ему, отталкиваясь и руками, и левой ногой, правая волочилась безжизненным довеском. Вскоре Кинцель был уже у траншеи. Юрген с Красавчиком, высунувшись по пояс, схватили край шинели, быстро втянули Зальма, осторожно опустили его на дно траншеи. Рядом с криком боли свалился Кинцель. Прежде чем нырнуть в траншею, он встал на колени и получил пулю в незащищенное, выпирающее место.
— Вот и он задницу подставил, — сказал Ули Шпигель, — не все ему…
Грустно так сказал. Даже у вечного насмешника Шпигеля язык бы не повернулся шутить при виде извивающегося от боли товарища и расплывающегося на брюках пятна крови. А фон Клеффель с еще большей грустью смотрел на ногу Зальма, где на месте колена было какое–то месиво из раздробленных костей. Не царапина, читалось на его лице. Потом фон Клеффель поднял глаза, прошелся взглядом по товарищам, как бы пересчитывая их, и тихо сказал:
— Легко отделались.
Спустя какое–то время, остыв после боя, Юрген согласился с ним.
Das war ein Ablenkungsangriff
Это был отвлекающий удар. Русские не планировали наступление на их участке фронта. Они хотели лишь сковать силы немцев и не дать им возможности перебросить резервы на другие участки. Их батальону просто не повезло, что удар пришелся именно по нему. На их месте мог оказаться кто угодно. Или все же не мог? Даже отвлекающие удары наносят в ключевых точках, а они как будто нарочно созданы для испытательного батальона. Их туда и направляют, потому что знают, что штрафники будут упорно подниматься в атаку, пока не возьмут позиции противника или не полягут все на подступах к ним, что они будут стоять насмерть при обороне и ни при каких обстоятельствах не побегут назад. У них просто нет выбора, в этом все дело.
Можно даже сказать, что им повезло, что этот удар был всего лишь отвлекающим. В противном случае их добили бы до конца, всех. Но с резервами у иванов на этом участке фронта было негусто, попросту говоря, их вообще не было, они скапливались в других местах, где намечались основные удары. Поэтому иваны остановились на достигнутом в тот день, чтобы передохнуть и зализать раны. И тем самым дали им возможность перевести дух, эвакуировать раненых и подтянуть резервы.
И даже с тем, что иваны начали активные боевые действия в неурочный час, им повезло. Тем, конечно, кто выжил в этой мясорубке. Начинать лучше все же с рассветом, чтобы успеть управиться до ужина. Но лучше — это с какой и с чьей стороны посмотреть.
Эффект неожиданности дал иванам некоторый выигрыш, но на круг в выигрыше остались немцы. Те, конечно, кто выжил. Их спасла темнота.
Было еще довольно светло, когда они решили эвакуировать раненых. Зальм был совсем плох и провалился в глубокое забытье. Кинцель же, наоборот, лежал на животе и громко стонал, за двоих. На его задницу извели все бинты из индивидуальных пакетов, но кровь все равно хлестала, как из поросенка.
— Сам дойти сможешь? — спросил Гиллебранд у Толстяка Бебе, который баюкал свою руку.
— Не дойду, так доползу, — ответил Толстяк Бебе.
Он понимал подтекст вопроса командира и нисколько не обиделся, когда тот облегченно вздохнул, услышав его ответ. Людей было и так мало, а иваны могли предпринять ночную вылазку. Да и не мог допустить Толстяк Бебе, чтобы его кто–то нес, это он всегда все носил для других, сейчас он понесет себя. Напоследок он решил еще раз помочь товарищам.
— Я тут осмотрелся по–быстрому, — сказал он, — вот в том блиндаже есть санитарные носилки.
— Отлично, — сказал Гиллебранд. — Хюбшман! Как рука? Сможете нести носилки?
— Смогу, — ответил Красавчик.
— Отлично. Заодно вам там сделают перевязку.
— Я, — Курт Кнауф сделал шаг вперед, — я понесу старину Зальма.
— Я понесу Эриха, — сказал Вайнхольд, — я его буду осторожно нести, чтобы не растрясти.
Юрген тоже выступил вперед, Вайнхольду нужен был крепкий напарник.
— Хюбшман, Кнауф, Вайнхольд и Вольф, доставить раненых в батальонный медицинский пункт!
Хюбшман, час на перевязку! Остальным немедленно вернуться в расположение роты, — отдал приказ Гиллебранд.
— Есть! — ответили они дружно и отправились в указанный Толстяком Бебе блиндаж за носилками.
Идти пришлось намного дальше, чем они рассчитывали. Один из залпов «катюш» накрыл штабные постройки и часть леса, в котором пытались укрыться писари и солдаты интендантского взвода. Штабной барак сгорел дотла, вспыхнув как спичка. Зато упавший прорезиненный тент столовой медленно тлел, распространяя мерзкое зловоние. Хотя, возможно, этот запах шел от отрытых поблизости неглубоких окопов, в которых скрючились тела солдат в обгоревшей форме. Глаза избегали смотреть туда. На склоне холма, где располагалась их батальонная батарея, вертикально вверх торчало дуло перевернувшейся или искореженной пушки, вокруг копошились фигурки артиллеристов. Вот только большого шатра с нарисованным на нем толстым красным крестом нигде не было видно.
Навстречу им спешил майор Фрике в сопровождении ординарца и унтер–офицера.
«Вот ведь гад, отсиделся в тылу, — подумал Юрген, окидывая неприязненным взглядом чистый мундир майора, его слегка запылившиеся сапоги и пилотку на голове, сидевшую лихо, чуть наискось и в то же время строго в рамках уставных норм, — даже каску не надел».
Ответом ему был не менее неприязненный взгляд. Впрочем, адресовался он всем им, компания эта явно не нравилась майору Фрике. Здесь был один приличный солдат, Курт Кнауф, к нему он и обратился.
— Рядовой Кнауф! Где обер–лейтенант Гиллебранд? Жив?
— Организует оборону второй траншеи, герр майор!
— Превосходно! Следуйте за мной! — приказал он унтер–офицеру и ординарцу и направился в сторону позиций.
— Герр майор! — крикнул Юрген ему в спину. — Где госпиталь?! Наши товарищи истекают кровью!
Майор Фрике остановился, повернулся, посмотрел внимательно на Юргена.
— Пятьсот метров по курсу, — сказал он и добавил с удивившим Юргена надрывом: — Там большая очередь.
Очередь была не большая, а огромная, у Юргена глаза полезли на лоб от потрясения. И она была не из тех очередей, где стоят. Немногие сидели, привалившись спиной к деревьям, но большая часть лежала на земле, кто–то стонал, кто–то метался, кто–то вытянулся, да так и застыл неподвижно. Все смиренно и покорно ждали своей очереди, кто куда.
Среди них, как ангелы жизни или ангелы смерти, ходили с фонарями в руках санитары, некоторые и сами были ранены. Один из них подошел к ним. Мельком глянув на Толстяка Бебе, он молча махнул рукой в сторону сидевших у деревьев.
— Сильное кровотечение, — сказал Вайнхольд, показывая на Кинцеля, — он очень страдает.
— Туда, — санитар показал на дальний из двух шатров.
Вайнхольд потрусил туда, он тянул за собой носилки, как вол телегу. «И откуда только у него силы берутся?» — подумал Юрген, едва поспевая за ним. Плечи разламывались под давлением лямок носилок, а Кинцель, как назло, тяжелел с каждым шагом.
— Свобода выбора есть необходимое условие существования человека думающего, — донесся до Юргена четкий голос Зальма, он бредил.
— Понятно, — сказал санитар, прибавил огня в фонаре, посмотрел на ногу Зальма, повторил: — Понятно, — и направился ко второму шатру.
Красавчик с Кнауфом пошли за ним. Сквозь плотный материал шатра пробивался яркий свет, там горело не меньше трех ламп свечей по шестьдесят каждая. Тарахтел бензиновый электрогенератор. Тонко повизгивала пила. «Зачем им дрова? — подумал Юрген, проходя мимо. — Свет есть, тепло». Посреди шатра, под светильником стоял большой стол, на столе лежал солдат, или ефрейтор, или офицер, не разобрать, боль и страдание уравнивали всех. Из–под хирургической простыни торчала только голова с закатившимися глазами и слипшимися от пота волосами. Он был молод, вот все, что можно сказать о нем. Над его ногами склонились двое мужчин в застиранных белых халатах, шапочках и марлевых масках.
— Что там? — спросил один из врачей, не поворачивая головы.
— То же самое, — ответил санитар.
— Что сегодня за напасть! — сказал второй врач. — Были бы хотя бы ступни!
— Это вы, Ганс? — проговорил между тем первый. — Подойдите, подержите.
Санитар подошел, взялся за ногу солдата. Вновь тонко завизжала пила. Потом санитар отошел от стола, неся в руках, как полено, отрезанную выше колена ногу.
— Вот черт! — сказал Красавчик.
— Освободите корыто, Ганс, — распорядился первый врач, — а то уже все вываливается.
— Есть! — ответил санитар и повернулся к Красавчику с Кнауфом: — Эй, вы, помогите отнести, тут недалеко.
— Сам неси, — ответил Кнауф, санитар ему был не указ, — я останусь с нашим раненым товарищем.
— Тогда ты, — санитар ткнул пальцем в подошедшего Юргена.
Это было обычное корыто из оцинкованной жести, в таком хозяйки стирают белье. Оно было доверху наполнено ампутированными руками и ногами. «И когда только успели?» — отстраненно подумал Юрген. Он уже перешел порог чувствительности, для одного дня чувств и эмоций было более чем достаточно.
— Все, коллега, — донесся голос одного из врачей, — двадцать минут. Быстрее работают только на конвейерах «БМВ».
Юрген с Красавчиком подняли корыто и пошли за санитаром. Тот закурил на ходу сигарету, прижав локтем к телу отрезанную ногу. По дороге они встретили Вайнхольда, поникшего и обессиленного, он едва волочил ноги. Вайнхольд скользнул взглядом по корыту, вздрогнул и, пошатываясь и переламываясь пополам, сделал несколько шагов в сторону, уперся руками в дерево, низко опустив голову. Его рвало.
— Ему сегодня крепко досталось, — извиняющимся голосом сказал Красавчик.
— Гомики вообще слишком чувствительны, — сказал санитар, — не понимаю, зачем их берут в армию.
— Мы тоже не понимаем, — сказал Красавчик.
— Многого не понимаем, — подтвердил Юрген.
Они с Красавчиком друг друга поняли. Вайнхольд с Кинцелем были хорошими товарищами, но речь была не о них.
Они подошли к какой–то яме. В ней лежали окровавленные бинты, какие–то серые лохмотья, бывшие сегодняшним утром военной формой, распоротый сапог, аптекарские пузырьки.
— Вываливайте, — сказал санитар и первым бросил принесенную ногу, — братская могила, — сказал он на обратном пути, — если дело так дальше пойдет, то у нас и такой может не оказаться.
— Если бы ты сказал: у вас, я бы дал тебе в морду, — сказал Красавчик.
— Под одним богом ходим, — ответил санитар. — У тебя что с плечом?
— Царапина.
— Умирают и от царапины. Пошли к фельдшеру, я проведу вне очереди.
— Да идет он!.. Не хочу. Царапина. Первый раз, что ли.
— Я твоего желания не спрашиваю. Идем!
— Иди, — сказал Юрген, — дело говорит.
— А как же корыто? — спросил Красавчик.
— Я отнесу.
Красавчик вернулся минут через пятнадцать со свежей перевязкой. Зальм уже лежал на операционном столе, в отключке после укола морфия. В корыте лежала распоротая брючина. Они ничем не могли помочь старине Зальму. И они побрели к траншее.
Они заняли один из блиндажей, потеснив солдат первой роты. Потеснив — громко сказано, в этой тесноте зияли бреши.
— Командир батальона майор Фрике приказал объявить вам благодарность за стойкость в бою, — торжественно начал Гиллебранд, когда они собрались все вместе.
— Мог бы и лично нам объявить, — сказал Юрген Красавчику, не особо понижая голос, — а заодно Толстяку Бебе, Зальму и Кинцелю.
— Ему западло, — ответил Красавчик.
— Тут только что прозвучали имена наших храбрых товарищей — рядовых Бехтольсгейма, Зальмхофера и Кинцеля, — выхватил Гиллебранд, посчитавший за лучшее пропустить остальное мимо ушей, — командир батальона майор Фрике приказал мне составить представление для внесения дополнений в характеристику военнослужащих в личном деле, что имеет определяющее значение при вынесении решения по вопросу о прохождении военнослужащим испытания в рамках программы… — Он и сам понимал, что несет околесицу, поэтому поспешил закончить речь бодрым возгласом: — Так давайте вместе составим формулировки будущих представлений! — Он достал из кармана кителя маленькую записную книжку в кожаном переплете, вынул из нее тонкий, острозаточенный карандаш, приготовился записывать. — Кинцель… — он вопросительно посмотрел на лежавших на нарах солдат, призывая их высказываться.
— Вызвался быть санитаром, спас жизнь раненого товарища, получил тяжелое ранение, — сказал Вайнхольд.
— Прекрасная формулировка! — воодушевленно воскликнул Гиллебранд, быстро заполняя страничку записной книжки какими–то непонятными письменами, как древними рунами. — Почти столь же прекрасная, как сам рядовой Кинцель. Я думаю, что после такого подвига майор Фрике будет ходатайствовать перед верховным командованием о признании рядового Кинцеля прошедшим испытание, с возвращением ему звания фельдфебеля и переводом в регулярную часть Вермахта.
— О–ля–ля, — тихо сказал фон Клеффель, — aller Anfang ist schwer.[20]
— Зальмхофер, — с некоторым сомнением сказал Гиллебранд.
— Зальм — герой! — провозгласил фон Клеффель. — Он стрелял, я сам видел.
— Стрелял… — с еще большим сомнением сказал Гиллебранд.
— Прицельным огнем уничтожил двадцать солдат противника, в числе первых бросился в прорыв, — предложил свой вариант Ули Шпигель.
— Отличная формулировка! — воскликнул Гиллебранд, строча в записной книжке. — Как вы сказали? Прорыв?
— Так точно, герр оберст, прорыв! — твердо ответил Ули Шпигель.
— Отлично. Так и запишем. Бехтольсгейм…
— Остался в строю, невзирая на ранение и большую потерю крови, под убийственным огнем противника подносил товарищам боеприпасы, — сказал Ули Шпигель, он вошел во вкус.
— Превосходно! У нас есть еще один герой, оставшийся в строю после ранения, — Гиллебранд посмотрел на Красавчика.
— Царапина, — ответил тот, — и я не герой.
— Кто еще отличился?
Все молча пожали плечами.
— Кто принял командование после гибели унтер–офицера Руппа? — спросил Гиллебранд, он не оставлял попыток найти еще хоть одного героя.
— Никто, — ответил фон Клеффель, — чтобы стоять, где стоял, не нужны командиры.
— Без них даже лучше, — сказал Юрген, ни к кому не обращаясь, — не лезут с дурацкими командами: внимание, противник перед вами.
— Вот–вот, — повернулся к нему Красавчик, — и не достают столь же дурацкими расспросами после боя: вы выжили? как вам это удалось?
— Ошибаетесь, молодые люди, — сказал фон Клеффель, — без командира никак нельзя. Кто отдаст приказ на отбой? А без приказа вы, безмозглые, до утра будете глаза таращить да разговоры разговаривать.
Тут и до Гиллебранда дошло.
— В охранении первая рота, — сказал он, — всем спать. Отбой!
Долго поспать им не дали. Перед рассветом их сменил пехотный полк. Уходили они через деревню. Их дом был разворочен артиллерийским снарядом. Где–то заунывно, на одной ноте, выла женщина. Зеленели кудрявые кустики редиски, посаженной Швабом. В них застряла рождественская открытка, подаренная Лаковски фрау Клаудии. «Gott sei dank!» — было напечатано на ней. Спасибо тебе, господи!
Das war Hinterland
Это был тыл. Настоящий тыл. Здесь не свистели пули, здесь не рвались снаряды и здесь были женщины. И многое другое, что есть в любом мирном городе, но чего они были лишены на протяжении девяти месяцев, проведенных в лагерях и на фронте. Этот рай назывался Витебском.
Три дня у них ушло на то, чтобы выделить себе в этом раю маленький кусочек и обнести его колючей проволокой, построить контрольно–пропускной пункт и смотровые башни, поставить палатки и убедить святого Петра в том, что ключи ключами, а пароль паролем. С каждым днем они все больше мрачнели, еще неделя — и они стали бы тихо роптать. Кому приятно взирать на рай из–за колючей проволоки, близок локоть, да не укусишь. Но на четвертый день майор Фрике приказал построить на плацу сильно поредевший батальон.
— Солдаты! — обратился он к ним. — Вы храбро сражались и заслужили отдых. Командование дало нам месяц на доукомплектование и боевую подготовку пополнения. Первая маршевая рота прибывает сегодня в четырнадцать ноль шесть. Приказываю явить новобранцам пример дисциплины, аккуратности и высокого боевого духа.
— Солдаты! — приступил майор Фрике ко второй части речи. — Вы прошли часть дороги испытания, кто больше, кто меньше, но все вы заслужили поощрение. С сегодняшнего дня и до конца срока пребывания в месте дислокации вам всем в порядке очередности будет предоставлено право убывать в увольнительную на срок от утренней переклички до вечерней по нормам регулярных частей Вермахта — пять раз в месяц.
Майор Фрике сделал паузу специально для того, чтобы солдаты могли выразить свое ликование энергичным «Хох! Хох! Хох!» по команде дежурного офицера. Что и было исполнено, к глубокому удовлетворению майора Фрике.
— Указанное право, — продолжил майор Фрике, — не будет распространяться на вновь прибывающих военнослужащих, которым еще предстоит завоевать это право в бою. Поэтому приказываю не обсуждать с новобранцами никаких деталей вашего пребывания в увольнительной и вообще исключить из ваших разговоров всяческие упоминания о пиве, водке, женщинах и сексе.
Разумность приказа не вызывала сомнений. Стоило майору произнести магические слова, как все помыслы стоящих в строе солдат устремились к пиву, водке, женщинам и сексу. Это было столь явственно написано на их лицах, что майор Фрике счел необходимым огласить еще один пункт приказа:
— Нарушившие приказ будут лишены увольнительных. В заключение сообщаю вам радостное известие: наши раненые товарищи находятся на излечении здесь же, в городе, в армейском госпитале. Дорогу к госпиталю вам должен указать любой дежурный или представитель жандармерии. Посещения в госпитале разрешены с двенадцати ноль–ноль до четырнадцати ноль–ноль.
Это сообщение солдаты также приветствовали троекратным возгласом, может быть, не таким громким, как предыдущее, но не менее искренним. Через полчаса солдаты второго взвода третьей роты получали документы для увольнительной. Тут их ждал еще один подарок от командира батальона.
— Аусвайс для перемещения по городу подлежит предъявлению при выходе с территории лагеря и возврату при возвращении из увольнительной, талончик на посещение пуффа,[21] корешок с отметкой об использовании подлежит возврату в канцелярию батальона, презерватив… — писарь последовательно выкладывал все это на стол перед изумленным фон Клеффелем. — Следующий!
— Аусвайс для перемещения по городу, вернуть при возвращении, талончик на посещение пуффа, корешок с отметкой об использовании вернуть, презерватив. Следующий!
Юрген сгреб выданное со стола, уступив место Ули Шпигелю.
— Аусвайс, талончик, презерватив.
— Использованный презерватив подлежит возврату? — поинтересовался Ули.
Вопрос поставил писаря в тупик. Он долго шевелил губами, как будто прочитывал всевозможные уставы, указы и инструкции в поисках ответа.
— Я запрошу начальство, — выдавил наконец он. — Следующий!
— Мой друг, — сказал фон Клеффель Ули Шпигелю, когда они направлялись к своей палатке, чтобы собраться перед увольнительной, — убедительно прошу вас никогда не шутить подобным образом с писарями.
— Почему? — пожал плечами Ули Шпигель.
— Ваш невинный вопрос может породить бумажную бурю. Ваш запрос пойдет по инстанциям, никто не решится взять на себя ответственность за вынесение столь судьбоносного решения и будет пересылать запрос вышестоящему руководству, в верховном командовании сухопутных сил, куда он с неизбежностью поступит, этот вопрос вызовет долгие дебаты и жаркие споры, после чего будет подготовлен проект указа, который положат на стол фюреру. Наш целомудренный фюрер возмутится столь низкой прозой жизни и будет всячески оттягивать подписание указа.
— Ну и что? — легкомысленно сказал Ули Шпигель.
— Да то, что до решения вопроса отменят выдачу талончиков и закроют бордели!
— Вот черт! — сказал Красавчик.
— Герр подполковник, вы сейчас говорили точь–в–точь как старина Зальм, — сказал Курт Кнауф.
— Правда? Что ж, я действительно вспоминал перед этим о бедняге Зальме. Увидим ли мы его когда–нибудь? Да и жив ли он?
Все замолчали. Юргену стало не по себе — как будто поминали погибшего. Он поспешил развеять тягостную атмосферу шуткой.
— Мы опять стали голубыми, — сказал он, помахав талончиком, цвет которого был почти неотличим от цвета их бывших «недостойных» военных билетов.
— Вам хорошо, вы вернулись в привычное состояние, — подхватил фон Клеффель, — но я никогда голубым не был и не уверен, что хочу им быть. Мы, офицеры, всегда вызывали девочек к себе, да и девочки были… Ну, вы меня поняли. Что делать с этим, — он, в свою очередь, помахал талончиком, — ума не приложу. Можно ли представить меня, подполковника Вильгельма фон Клеффеля, входящим в солдатский бордель?
— Очень даже можно, — сказал Красавчик.
— Вы находите? — фон Клеффель вставил монокль и строго посмотрел на Красавчика.
— Нахожу, — ответил тот. — Одну из самых роскошных тачек в своей жизни я увел от дверей самого низкопробного борделя в Киле, настолько низкопробного, что сам я не сунулся бы туда, даже если бы мне приплатили. А вот хозяин тачки посещал его с завидной регулярностью. Между прочим, он был барон.
— Может быть, он приезжал туда по делам, — сказал фон Клеффель.
— Ха, по делам! — воскликнул Красавчик. — Там была горбунья, еврейка, выдававшая себя за мадьярку, истинный ураган по отзывам. У нее еще были волосатые ноги, — уточнил он.
— Какая гадость! — Вайнхольда передернуло от омерзения.
Юрген представил себе голого Кинцеля и не сдержался, рассмеялся. Ему вторил дружный смех, все остальные подумали о том же.
— А это на раз или на час? — озабоченно спросил Диц, вертя талончик в руках.
— Судя по количеству выданного снаряжения, на раз, — ответил Ули Шпигель.
— На раз или на час, вам ведь все равно будет мало, Хайнц, — сказал Вайнхольд, — возьмите еще мой, он мне не понадобится. Только не забудьте вернуть мне корешок с отметкой об исполнении, чтобы я мог отдать его в канцелярию.
— И исполню, и верну, — Диц поспешил забрать талончик, — вы настоящий друг, Вайнхольд. Что я могу для вас сделать?
— Я случайно увидел у вас в ранце заначенную банку мясных консервов. Не могли бы вы дать ее мне? Я не оставляю надежды на встречу в госпитале с Эрихом. Вы ведь знаете, как кормят в этих госпиталях. А Эриху даже в нашем котле не хватало мяса, я всегда подкладывал ему свои кусочки.
— Конечно, конечно, — засуетился Диц, доставая банку консервов из ранца, — это будет нашим общим подарком старине Кинцелю.
Юрген хлопнул себя ладонью по лбу. Как же он мог забыть?! Юрген полез в свой мешок и достал плитку шоколада. Он был большим сладкоежкой, Толстяк Бебе, и хорошим парнем.
Им повезло. Их товарищи находились здесь и шли на поправку. Каждый раз, когда они по очереди направлялись в увольнительную, они непременно заходили в госпиталь.
У них быстро выработался четкий ритуал. Вот и в тот день они необычно большой компанией — отсутствовали лишь Красавчик и Брейтгаупт — отправились с утра в город. Их лагерь располагался километрах в семи от центра города, им, привыкшим к долгим маршам, это было не расстояние. Они промаршировали по шоссе, наслаждаясь воздухом свободы и приветственно козыряя проезжавшим мимо машинам. Они вступили на улицы города, в который раз поразились царившей там мирной атмосферой и четкой организацией жизни. По улицам ходили подтянутые немецкие офицеры и женщины в нарядных платьях, солдаты в чистой форме и надраенной до блеска обуви если и слонялись просто так по улицам, глазея по сторонам, не позволяли себе ни малейшей расхлябанности, готовые в любой момент отдать честь встречному офицеру, патрули вежливо проверяли документы и указывали дорогу. Отпускники излучали счастье от предвкушения близкой встречи с родными и коротали время до отхода поезда в кинотеатре, где специально для них крутили фильмы. Прилавки многочисленных магазинов не ломились от избытка товаров, но предлагали все необходимое. Старухи и девочки продавали букетики цветов. Дымили трубы завода. В сторону железнодорожной станции одна за другой ехали крытые машины с различными грузами, предназначенными для отправки в Германию. В том же направлении прошла колонна местных жителей, молодых парней и девушек с чемоданами в руках, они ехали на работу в Германию. Их лица были печальны, это было так понятно и естественно, ведь они покидали родителей и родные места. Провожающих не было, это было предусмотрительно запрещено, чтобы избежать душераздирающих сцен прощания.
Но главным было наличие ресторанов, кафе, пивных. Именно это отличает мирный город от военного, цивилизацию от варварства. Собственно, в пивную они и направлялись, это было первым пунктом программы. Пивная походила на рабочую столовую, каковой она, наверно, и была в прежнее время, но они не привередничали. В пивной важен не интерьер, а хорошая компания и, конечно, пиво. Пиво должно быть.
— Бирхер? — склонился над их сдвинутым столом русский официант.
Это означало: «Пиво, господа?»
— Ja! — закричали они дружно.
Вскоре перед каждым стояла кружка пива с огромной шапкой пены и рюмка водки. Водку тут подавали как само собой разумеющееся.
— Prosit![22] — они подняли рюмки и выпили до дна. — Mit den Wölfen muß man heulen![23]
Запили пивом. Утолив первую жажду, они застучали кружками по столу, скандируя:
— Bier! Bier! Bier!
Стучали, впрочем, осторожно, ведь кружки были стеклянными и без крышек, а пена по–прежнему заполняла половину кружки. Официант быстро принес пиво и водку. Теперь можно было осмотреться и неспешно поговорить.
Несмотря на ранний час, зал был почти заполнен. Преимущественно такими же солдатами, как и они, не желающими терять даром ни одной минуты из дня отдыха. Исключение составляла шумная компания русских полицаев, молодых и не очень, узколицых, поджарых мужчин, сидевших за столиком в углу и налегавших на водку. Одеты они были кто во что горазд. На некоторых была немецкая военная форма без эмблем, перехваченная в поясе советскими широкими ремнями с тяжелыми литыми пряжками. А некоторые были и вовсе в коричневатых офицерских френчах с медными пуговицами с выпуклой эмблемой серпа и молота. Их эта мешанина нисколько не смущала. Они искоса посматривали на сидевших в зале немцев и хвастливо грозились прищучить каких–то неведомых Юргену москалей. Юрген вообще мало что понял из их разговора, они говорили скорее по–польски, чем по–русски. Они были из Галиции, что это такое, Юрген тоже не знал.
— Прекрасный материал, — сказал фон Клеффель, показывая глазами на полицаев, — отчаянные и полные ненависти к большевикам. Как раз то, что нам нужно.
— Это точно, — сказал Красавчик, — ненависть из них так и прет.
— Почему вы решили, что к большевикам, подполковник? — спросил Вайнхольд.
— А к кому же еще? — искренне изумился фон Клеффель. — Не к нам же! Ведь мы принесли им свободу от большевистского ига. Осталось только привить им немецкий порядок, и из них выйдут отличные кавалеристы, вы уж мне поверьте. Я потому и сказал: прекрасный материал.
— Наемники, — скривился Ули Шпигель, — хороших солдат из них сделать можно, тут я не спорю, но доверять им… Вы уж мне поверьте!
Шпигель знал, о чем говорил, он сам был когда–то наемником.
Это была прелюдия. Главный разговор был впереди. А о чем говорить, как о не запрещенной в лагере теме? У всех были на этот счет свои соображения, наблюдения, планы.
— Тыл есть тыл, здесь все отлажено, — начал фон Клеффель, — но вы даже представить себе не можете, какие тяготы мы испытывали во время наступления летом сорок первого года. Наше наступление было столь стремительным, а просторы этой страны столь обширными, что мы далеко оторвались от наших баз снабжения и, что самое ужасное, от полевых борделей, — добрался он наконец до сути вопроса. — Местное женское население задействовать нельзя под угрозой трибунала. Хоть вой! Хоть узлом завязывай! Надо отдать должное верховному командованию — тогда оно быстро отреагировало. Начальник генерального штаба сухопутных войск генерал Гальдер лично отдал приказ тыловым подразделениям снабдить бордели трофейным транспортом. Представьте: мы идем на рысях к Москве, а за нами на полуторатонном грузовичке следуют проститутки в точном соответствии со штатной численностью — по одной на сто солдат и 75 унтер–офицеров во главе с красавицей Эммой, она ублажала офицеров.
— Что с ними стало, герр подполковник? — спросил Кнауф.
— Попали в плен при нашем тактическом отступлении.
— Жаль, — сказал Кнауф.
— Ничего не поделаешь, война, — бодро сказал фон Клеффель, — потери неизбежны.
— Место выбывших бойцов займут сотни новых! — возвестил Ули Шпигель голосом доктора Геббельса.
— Все равно жалко девчушек, — сказал Кнауф.
— Они не пропадут, — успокоил его Ули Шпигель, — большевики тоже люди, по крайней мере в этом отношении. И среди них есть настоящие мужчины, это следует из того, как они сражаются.
— А здесь, повторюсь, все прекрасно отлажено, — вернулся к прерванному рассказу фон Клеффель. — Я побывал с инспекцией в нескольких пуффах. Обстановка излишне спартанская, но контингент вполне удовлетворительный, хотя и не дотягивает до уровня офицерских борделей. У нас отбор был жесткий: рост — не ниже 175 см, бюст — В и больше, волосы — светлые, глаза — голубые или светло–серые, манеры — хорошие. И, конечно, это были истинные немки, выросшие в германских землях. Здесь же, как я выяснил, преимущественно фольксдойче. На их примере можно наблюдать, сколь губительно для внешности, языка, манер и чувства долга даже кратковременное пребывание под властью большевиков. Никакой старательности! У меня даже возникло подозрение, что среди них есть полукровки, обманом прокравшиеся в бордель.
— Есть, — подтвердил Диц.
Он считался у них главным экспертом по неарийкам. Скорее он был пробником: если шарахается от девицы, значит, точно — неарийка. Суд нанес ему серьезную психическую травму.
— Моя Гретхен не такая, — поспешил добавить он, — она из Галле, мы почти земляки.
Ему не терпелось поговорить о своей подружке и опередить в этом своего закадычного дружка Кнауфа. Они оба завели себе постоянных подружек, сегодня у них было четвертое свидание под крышей пуффа. И они уже два раза выгуливали своих пассий после работы в городском парке и угощали их пивом. Диц расписал все в красках.
— Ты надеешься, что она даст тебе в кустах по любви? — спросил Юрген.
— Три рейхсмарки — тоже деньги небольшие, — встрял Ули Шпигель, — она и так отдается практически даром, можно сказать, по любви.
— Из любви к искусству, — уточнил фон Клеффель.
— А ведь Гретхен еще отдает половину жалованья в фонд поддержки раненых, — сказал Диц. — У нее очень тяжелая работа. Она очень устает. У них норма выработки — шестьсот клиентов в месяц, это без учета сверхурочных и повышенных обязательств. Но она не жалуется, ведь Гретхен пошла на фронт доброволкой. Она отличная девушка! Мы собираемся пожениться после окончания войны. Никому в голову не пришло рассмеяться.
— Из проституток выходят верные жены, — сказал фон Клеффель.
— И у нее будет пенсия после увольнения со службы, — добавил Вайнхольд. — Ведь она служащая военного ведомства? — Диц утвердительно кивнул. Вайнхольд посмотрел на часы и поспешно поднялся: — Товарищи, половина двенадцатого! Нам пора в госпиталь!
Госпиталь располагался неподалеку от железнодорожного вокзала. В нем и при прежней власти размещалась больница, так что немецкой администрации не пришлось ничего особо переделывать. Лишь сменили медицинский персонал и завезли необходимое оборудование, которое либо отсутствовало вовсе, либо было растащено местными жителями. Да еще посетителей, поднимающихся по центральной лестнице, теперь встречал не Сталин в полувоенном френче, а фюрер, изображенный в полный рост, в длинном кожаном пальто.
Это было довольно помпезное пятиэтажное здание с восемью круглыми колоннами при входе и длинными боковыми крыльями. Раньше оно располагалось в парке, но от него осталось лишь несколько групп берез на задах, все остальные деревья были спилены и выкорчеваны, а клумбы сровнены с землей. Кто–то говорил, что это последствия жестоких боев, развернувшихся у этого здания на первом этапе войны, другие предрекали, что территория специально расчищена в ожидании наплыва раненых с полей будущих сражений. Как бы то ни было, образовался обширный двор, в котором прогуливались выздоравливающие и посетители. Вся территория была обнесена металлической кованой оградой. Решетка была старая.
Они предъявили свои аусвайсы дежурным у ворот, пересекли двор и вошли в здание. Лишь Юрген немного задержался, чтобы перекинуться парой слов с Берндом Клоппом и угостить его сигаретой. Они с Юргеном вполне могли бы быть приятелями, но судьба свела их только тут. Клопп до призыва в армию работал электриком на верфи в Гамбурге. Теперь Клопп был ефрейтор, и у него не было ступней ног — подорвался на мине. Его возили на прогулку в госпитальной коляске, бодрая улыбка не сходила с его лица. «Вернусь домой и буду ремонтировать радиоприемники», — говорил он. Он никогда не унывал, Бернд Клопп.
Юрген догнал товарищей у дверей палаты, где лежали Зальм и Кинцель. Зальм приветливо помахал им рукой. Кинцель повернул голову — он лежал на животе, втянул носом воздух, сказал с тоской:
— Пиво пили.
— Эрих, дорогой, — поспешил к нему Вайнхольд, — мы бы с радостью принесли тебе пива, но ведь приносить спиртные напитки в госпиталь и тем более распивать их запрещено. Но что я тебе принес взамен?! — загадочно улыбаясь, он полез в карман кителя, потомил немного друга ожиданием, извлек банку датских сардин. — Вот чем мы сегодня побалуем нашего здоровяка!
Юрген терпеть не мог этого сюсюканья.
— Привет, Кинцель, — сказал он, — твоя задница выглядит сегодня намного лучше. — И сел на стул у кровати Зальма, потеснив Кнауфа.
Зальм был бледен, его щеки ввалились, запавшие глаза горели лихорадочным огнем. Впрочем, не только лихорадочным.
— Как я рад видеть вас, мои молодые друзья! — сказал он приподнятым голосом. — Сейчас как никогда раньше я чувствую духовную близость с вами. Побывав за гранью этого мира, я полностью избавился от экзистенциальных мыслей о смерти и возлюбит жизнь во всех ее проявлениях. Я ощущаю такую жажду жизни, как в юношеские годы! Я ощущаю себя вашим сверстником, друзья мои!
— Складывается впечатление, Зальм, — заметил фон Клеффель, устроившийся на подоконнике, — что вас шандарахнуло не по ноге, а по голове, вы стали говорить совсем другим языком.
— Вот именно что по голове и именно что шандарахнуло, — подхватил Зальм, — и очень хорошо, что шандарахнуло. Я стал другим человеком. Я даже стал вспоминать о жене… Вы ведь даже не знали, что у меня была жена, не так ли?
Он спрашивал об этом при каждом их посещении. В первый раз они действительно были поражены. Изобразили изумление и сейчас, легонько похлопали его по плечу, Кнауф всплеснул руками: «Во дает старина Зальм!»
— Почему — была? — поднял брови фон Клеффель.
— Вот видите! Я настолько подавил в себе всякие воспоминания о Марте, я заставил себя сделать это, чтобы не причинять лишних страданий ни себе, ни, главное, ей, что уже не воспринимал ее как реально существующего человека, она стала эфемерной, недостижимой мечтой, идеалом, ангелом. И вот этот ангел стал облекаться плотью, Марта является мне во сне, я представляю себе, как возвращаюсь домой, обнимаю ее, провожу рукой… — он запнулся.
— Дальше можете не продолжать, — сказал фон Клеффель, — эти переживания нам всем хорошо знакомы. Вы действительно скинули добрый десяток лет!
— Вот только как Марта встретит меня? — забеспокоился Зальм.
— Отлично встретит, — заверил его фон Клеффель. — Женщины обожают героев!
— Но моя нога?..
— Вы компенсируете эту несущественную потерю молодым задором! И языком. Женщины любят возвышенные слова, у вас это стало хорошо получаться.
— У вас все будет хорошо, — сказал Юрген. Он неожиданно для себя расчувствовался.
— Да–да, мой друг, — схватил его за руку Зальм. — Я верю, что и меня, и вас, всех нас ждет долгая жизнь, и что в ней будет много–много хорошего.
— Аминь, — возгласил вошедший Толстяк Бебе и широко улыбнулся: — Привет, друзья!
Рана Толстяка Бебе действительно оказалась царапиной, она практически зажила, и его уже можно было выписывать. Но он обратился к командованию с рапортом, в котором просил разрешить ему на время пребывания батальона в городе ухаживать за ранеными товарищами. Майор Фрике не возражал, администрация госпиталя тем более — такого безотказного помощника, готового выполнять любую, самую грязную работу, надо было еще поискать.
Толстяк Бебе пересказал им несколько забавных историй, услышанных им от других раненых. Они отлично провели время. Ровно в два они покинули палату.
— Auf Wiedersehen![24] — сказали они на прощание. Они не сомневались, что через несколько дней вновь придут сюда. Их недоукомплектованный батальон никак не могли за это время послать на фронт. А что еще могло помешать им прийти сюда? На каменных ступенях крыльца госпиталя Юрген чуть замешкался. Он кинул быстрый взгляд в сторону ограды, слегка кивнул головой.
— Юрген, ты с нами? — спросил Курт Кнауф. — Мы в «Веселую Магдалину».
— Может быть, подойду попозже, — ответил Юр–ген, — хочу с Клоппом поболтать.
— Передай ему от меня сигарету, — Кнауф полез за пачкой.
— Место сбора — лагерь! — провозгласил фон Клеффель. — Всем удачи, господа!
Он поспешил к воротам, свернул налево по улице, ведущей к железнодорожному вокзалу, в районе которого располагалось большинство пуффов. За ним потянулись остальные. Юрген подождал, когда они минуют ворота, и быстрым шагом направился туда же, но повернул направо, на улицу, ведущую на окраину города.
Das war ein Huebsches Fraulein
Это была красавица. Настоящая русская красавица. Дело было не в том, что Юрген давно не видел девушек. С голодухи любая девчонка покажется красивой. Нет, она действительно была красавицей, он таких никогда не встречал. И она была русской. Крупная, но с тонкой талией, с округлыми коленями и плечами, она была не похожа на угловатых и колючих немецких девушек Высокие скулы, полные губы, каштановый локон, выбивающийся из–под синего платка, и коса с руку длиной и толщиной, огибающая шею и спускающаяся на высокую грудь. И еще глаза — крупные, мечтательные, полусонные. Они смотрели на него.
Этот взгляд Юрген почувствовал кожей, когда спускался с друзьями по ступенькам после их первого посещения госпиталя. Он вздрогнул и принялся оглядываться вокруг, ничего не заметил, приподнялся на цыпочки, вытянул шею и вновь провел глазами по госпитальному двору, по гуляющим выздоравливающим в пижамах, по спешащим по своим делам врачам и санитарам в халатах, по посетителям в военной форме, по всему этому скопищу мужчин, пока не наткнулся взглядом на нее. Она стояла у металлической решетки, опоясывавшей госпиталь, и смотрела на него. В этом не было сомнения. Он поймал ее взгляд и стал втягивать в себя. Она подалась вперед, прижалась грудью к решетке, вцепилась руками в ее прутья. Потом вдруг оттолкнулась, повернулась и пошла прочь, как уходит крупная рыба, попавшаяся на крючок рыболова. И она так же мощно потянула Юргена за собой. И он, связанный с ней невидимой леской, послушно пошел за ней, забыв обо всем на свете.
Догнал ее Юрген через два квартала. Пошел рядом. Она бросила на него быстрый взгляд и тут же отвела его. Она не сказала ни слова и не ускорила, не замедлила свой шаг.
— Ты меня высматривала? — спросил Юрген по–русски.
— Тебя, — ответила она после небольшой паузы. Она не была удивлена. Она всегда так отвечала, как будто смысл вопроса долго доходил до нее, как будто слова заражались ее полусонной медлительностью. — Марина, — сказала она через несколько шагов.
— Нет, мы из пехоты,[25] откуда здесь взяться морякам? — улыбнулся Юрген.
— Меня зовут Мариной, — сказала девушка и улыбнулась. — А тебя как?
— Юрген, — он поперхнулся и тут же исправился: — Юра.
— Так ты русский?
— Русский. Немец, — он уже подхватил вирус медлительности, ответов с долгими перерывами, отчего сказанное зачастую приобретало другой смысл.
— Как интересно! А по–русски говоришь как русский.
— А по–немецки как немец.
— Как интересно! Пойдем в лес.
Юрген подумал, что Марина, наверно, не хотела, чтобы ее кто–то увидел прогуливающейся с немецким солдатом. Он поспешно согласился. Он бы на что угодно согласился, лишь бы быть рядом с Мариной.
— Здесь хорошо, тихо, — сказала Марина, когда они опустились на траву в лесу.
— Тихо, — эхом откликнулся Юрген, — особенно после фронта.
— Ты давно на фронте?
— Четыре месяца.
— Четыре месяца? А выглядишь старше.
— Меня не сразу призвали.
— Почему?
— В тюрьме сидел, — ответил Юрген и поспешил разъяснить, — с нацистом одним подрался, вот и посадили.
— Фашисты… — протянула Марина.
— Да.
— Ты их не любишь?
— Как их можно любить? Я красивых девушек люблю. Таких, как ты, — Юрген попытался сменить тему разговора.
— А там, где ты жил, девушки красивые?
— По сравнению с тобой — дурнушки.
— А где ты жил?
— В Гамбурге. Я на верфи в порту работал.
— Так ты рабочий?
— Да, — Юрген осторожно положил руку на плечо Марины. — Хорошо здесь, — сказал он, — тихо, — и чуть прижал девушку к себе.
— Тихо, — эхом отозвалась Марина и положила голову ему на плечо. — А ты партизан не боишься?
— Не боюсь, — ответил Юрген.
Не до партизан ему в тот момент было. Он бы и не вспомнил о них, кабы не слова Марины. Их, конечно, предупреждали перед первым выходом в город и ужасы всякие рассказывали, но их после проведенных боев трудно было чем–либо напугать. Они сами всем этим тыловым умникам могли такое порассказать, что те бы три дня с толчка не слезали от страха. Вот так! Да что там говорить! Пленных Юрген видел, полицаев видел, разговоры о партизанах слышал, но…
— Никогда не видел живого партизана, — сказал он.
— Откуда ты можешь это знать? Они же ничем не отличаются от обычных людей. Они и есть обычные советские люди. Рабочие. Колхозники. Учителя. Молодые парни, которых не успели призвать в армию.
— И молодые красивые девушки, — вклинился Юрген в паузу. — Ой, боюсь! Помогите! — крикнул он, как можно тише крикнул, а ну как кто услышит, сунется сдуру, этого только не хватало. — На меня напала партизанка! — Он притянул Марину к себе, начал шутливо бороться с ней, она приняла игру, тоже стала бороться с ним. Юрген упал на спину, потянул за собой Марину, прижал ее грудь к своей груди. — О, партизанка взяла меня в плен! Я побежден! Я сражен! Сдаюсь! — Он раскинул руки в стороны.
Марина пригвоздила их к земле своими руками, чуть приподнялась.
— Сдаешься?! — воскликнула она, дунула вверх, отгоняя упавшую на глаз прядку волос, потом крепко сжала губы, чтобы, наверно, самой не рассмеяться, прищурила глаза. Она была очень смешной в тот момент, Юрген сам едва сдерживался, чтобы не рассмеяться. — Хенде хох! — сказала Марина.
— Не могу хенде хох, — расхохотался Юрген, — только «Гитлер капут» могу. Гитлер капут! — крикнул он.
Убедительно получилось. Марина тоже зашлась в смехе:
— Гитлер капут!
Конец ее тяжелой косы мотался из стороны в сторону, бил Юргена по щекам, по носу, по глазам.
— Изуверская русская пытка — пытка девичьей косой! — закричал он. — Я требую соблюдения прав военнопленного.
— Ах, он требует! — Марина схватила косу правой рукой и принялась ее кончиком щекотать Юргену нос. — Вот, получай, получай!
Юрген морщил нос, уворачивался, чихал, потом резко вывернулся, опрокинул девушку на спину, лег на нее, в свою очередь, прижав ее руки к земле.
— Попалась, партизанка! — сквозь зубы сказал он и постарался изобразить «зверское» лицо. — Ну, теперь берегись! — и он впился в ее губы.
Она обмякла. Юрген провел пальцами по ее руке, по длинной шее с пульсировавшей жилой, спустился к груди, потом скользнул еще ниже, к бедрам. Марина уперлась руками ему в грудь, чуть отодвинула от себя.
— Ты очень спешишь, — сказала она тихо.
«Я очень спешу, — подумал Юрген по–немецки, — чай, не с портовой девчонкой. Она не такая. Так можно только все испортить». Портить не хотелось. Юрген отодвинулся, сел рядом с Мариной.
— Я влюбился в тебя с первого взгляда, — сказал он.
— Даже так?
— Только так и бывает.
— Наверно. Я не знаю.
— Еще не знаешь?
— Мне надо разобраться в себе.
Юрген увидел кустик незабудок, сорвал несколько побегов, протянул Марине, продекламировал, подбирая слова:
Совсем одинокий и покинутый
На отвесной скале,
Гордый, под синим небом
Стоял маленький цветочек.
Я не смог устоять,
Я сорвал цветочек
И подарил его красивейшей
Самой любимой Марине.
— Спасибо, — сказала Марина, — мне никто никогда не дарил цветов, — она потянулась и поцеловала Юргена в щеку.
— А песни тебе пели? — спросил он.
— Песни пели, — со смущением ответила Марина.
— Ну уж немецкие точно не пели! Это ведь я тебе песню перевел. Плохо, как сумел. По–немецки она лучше звучит. Ее один мой друг любил петь.
— Любил…
— Он погиб. На фронте. Неделю назад. Эх, он бы спел!
— Ты спой.
И Юрген спел:
Ganz einsam und verlassen
An einer Felsenwand,
Stolz unter blauem Himme!
Ein kleines Blümlein stand.
Ich könnt' nicht widerstehen,
Ich brach das Blümelein,
Und schenkte es dem schönsten,
Herzliebsten Mägdelein.
— Красивая песня, — сказала Марина, — только там имени моего нет.
— Ой, — спохватился Юрген, — какой же я дурак! Пропел, как в песне: Магделайн, Магдалина. Она так и называется, песня.
— Все правильно. У нас говорят: из песни слово не выкинешь.
— Надо как–то прикрепить букетик к платью, — сказал Юрген, — синие цветы, синий платок, красиво будет.
— Синий платок, — сказала Марина и вдруг пропела:
Скромненький синий платочек
Падал с опущенных плеч.
Ты провожала, но обещала
Синий платочек сберечь.
— Тоже красивая песня, — сказал Юрген, — я такую не слышал. Она что, новая?
— Новая, — сказала Марина.
— А о чем она? О любви?
— О любви, — ответила Марина, но даже для нее ответ сильно припозднился.
Юрген, почувствовав это, стал приставать к ней с расспросами, с просьбой спеть всю песню. Наконец Марина тихо запела:
Двадцать второго июня
Ровно в четыре часа
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война.
Она замолчала.
— Война, — сказал Юрген поникшим голосом, — как же я ненавижу войну!
— Я тоже. Мне надо идти. Меня ждут.
— Мы увидимся еще раз?
— Да. Наверно. Конечно. Я постараюсь.
— Где? Когда?
— Ты еще придешь в госпиталь?
— Да, непременно, у меня там друзья.
— Я буду ждать тебя там.
Следующей увольнительной пришлось ждать пять дней. Юрген весь извелся. Он представлял, как Марина каждый день приходит к госпиталю и ждет его, стоя у решетки, отбиваясь от приставаний немецких солдат. Он боялся, что она подумает, будто он забыл ее, и в какой–то из дней не придет к госпиталю, именно в тот день, когда туда придет он. И он никогда больше не увидит ее, никогда не найдет ее, ведь он не знал, где ее искать, и кто она, и чем занимается.
Она ждала его. Он поймал ее взгляд и слегка кивнул. Он не хотел, чтобы товарищи увидели ее, он не хотел делиться с ними своей радостью, он не хотел показывать им свое сокровище. Она принадлежала только ему, ему одному.
Марина тоже едва заметно кивнула, повернулась и пошла прочь, как в прошлый раз. Юрген пошел за ней, пытаясь запомнить дорогу. Впереди уже маячил лес, но Марина вдруг повернула в сторону и пошла по крайней улице, узкой, в глубоких рытвинах, в которых, несмотря на жаркую, сухую погоду, стояла вода. Улица была застроена одноэтажными домишками, редко расположенными, как в деревне. Мертвенная тишина, ни клохтанья кур, ни криков играющих детей, ни переругивания хозяек. Единственный человек на улице — мужчина в пузырящемся поношенном пиджаке и кирзовых сапогах, засаленная кепка надвинута на глаза, лицо укрыто густой бородой. Он сидел на лавочке перед одним из домов и курил самокрутку. Когда Юрген проходил мимо, мужчина вскинул на него глаза, в них горела ненависть, молодая, рвущаяся в бой ненависть. «Это, наверно, партизан», — мелькнула мысль.
Марина миновала еще три дома, открыла калитку небольшого палисадника, подошла к дому, толкнула дверь, скрылась внутри. Широко распахнутая калитка и двери дома гостеприимно приглашали: заходи! Юрген закрыл калитку, повернул вертушку, затворил за собой дверь, тихо задвинул щеколду.
Марина стояла перед ним в полумраке сеней. Ее фигура рельефно выделялась на фоне светлого прямоугольника открытой в комнату двери.
— Я приходила каждый день, — сказала она.
— Я думал о тебе каждый день, — сказал Юрген, — все дни напролет.
Он подошел и обнял ее. Она замерла в его объятиях, потом чуть отстранилась, отодвинула его руками.
— Давай пить чай! — произнесла она вымученно приподнятым голосом.
«Э, нет, в это болото ты меня не заманишь, — подумал Юрген, — знаю я этот русский чай, три часа разговоров». Он быстро огляделся. Все двери в доме были нараспашку. В дальней комнате виднелась высокая кровать, такая же, как у фрау Клаудии, на ней стояла пирамида из подушек, накрытая кружевным покрывалом. «Нам надо туда», — наметил цель Юрген.
Путь к высоте занял полчаса. Юрген и завлекал противника, и теснил его, обжимал с флангов и обходил с тылу, наконец, опрокинул и пошел в штыковую атаку. Штык, как всегда, решил дело. Марина лежала рядом с ним, покорная, расслабленная, раскрасневшаяся.
— Ты не думай, — сказала она.
— Ни одной мысли! — искренне ответил Юрген. Он забыл о ее манере.
— Я не такая, — продолжила Марина.
— Я знаю. Война.
— Да. Не знаешь, что будет с тобой завтра.
— И будет ли оно.
— Только сегодняшний день — твой.
— Наш. Иди ко мне.
Утолив первую страсть, они занимались любовью долго и неспешно. Стонала кровать, стонала Марина, Юрген шептал нежные немецкие слова.
— Ты лихой парень, — сказала Марина, устроившись у него на плече, — ты где служишь?
— Himmelfahrtskommando, — по инерции сказал Юрген.
— А это что такое?
— Команда вознесения, смертники, — Марина испуганно прижалась к нему, Юрген поспешил успокоить ее: — На войне все — смертники. Просто кому–то везет, кому–то нет. Мне повезло. Дважды. Я остался жив и встретил тебя. Иди ко мне.
— Подожди. Дай передохнуть. Так ты где служишь? — повторила она свой вопрос.
— Штрафной батальон. Мы все чем–то провинились. Начальство считает, что мы все виноваты перед Германией. И что нам нечего терять. И оно не боится нас потерять. Вот и посылает в самое пекло. Нас разнесли недавно, — Юрген остановился, вспоминая, какое выражение использовал отец в своих рассказах, — в пух и прах.
— А вы где стоите? В военном городке?
— Каком городке? — не понял Юрген.
— Это казармы. За высоченной стеной. Там в мирное время воинская часть стояла. Остановка трамвая так называлась: военный городок. Теперь там немцы стоят.
— Нет, у нас свой лагерь, и своя стена, из колючей проволоки.
— Это потому, что вы штрафники? Или вы партизан боитесь?
— Потому что так положено, по уставу, — усмехнулся Юрген, — у нас уставы — строгие.
— У нас тоже знаешь какие строгие!
— Знаю. Только у нас их еще и выполняют. У нас командир такой, зверь, все от точки до точки. Караулы, пароли, пропуска, обыск на выходе, обыск на входе, — из глубин памяти всплыл рассказ старшего брата, он улыбнулся. — Бутылку водки не пронесешь. А уж девчонку провести… Иди ко мне.
Он получил заслуженную награду.
— Ты славный, — сказал Марина на прощание.
— Я приду к тебе, как только смогу.
— Я буду ждать тебя. У госпиталя.
Он вроде бы точно запомнил дорогу, но в какой–то момент почувствовал, что заплутался. Юрген остановился на перекрестке, оглядываясь. Мелькнула фигура бородатого мужчины в пузырящемся пиджаке и кирзовых сапогах, в надвинутой на глаза кепке, но тут же Юрген увидел здание госпиталя и, обрадовавшись, направился к нему. Через несколько кварталов Юргену показалось, что кто–то окликнул его по имени, он оглянулся и вновь увидел знакомую фигуру. «Ну–ну», — только и подумал он. Вдруг вспомнилось, как однажды в Гамбурге он выскользнул ночью из окна квартиры одной девчонки, она жила на первом этаже, а у дверей подъезда его ждал какой–то тип, он был ее прежним дружком, он долго шел за ним, а в каком–то глухом переулке решил поквитаться с ним и достал нож. Как же давно это было! Сейчас была другая жизнь, другая страна, и преследователь был другой. Он тоже хотел поквитаться с ним, но не за девчонку, девчонка здесь была ни при чем, девчонки на войне не в счет, это чисто мужские дела.
Был светлый вечер, улицы были полны немецкими солдатами, за голенищем сапога был нож — он ничего и никого не боялся. В следующий раз он оглянулся назад уже специально, у ворот их лагеря. Бородатый мужчина в пузырящемся пиджаке и кирзовых сапогах, в надвинутой на глаза кепке, остановился как вкопанный метрах в пятидесяти позади. Юрген усмехнулся и сделал приглашающий жест рукой в сторону ворот. Мужчина сделал короткое движение головой, вроде как сплюнул, развернулся и пошел прочь.
Через пять дней все повторилось, разве что Марина шла к знакомому дому другой дорогой и на улице не было бородатых мужчин с налитыми ненавистью глазами, никого не было. Во всем мире были только он и она, и они любили друг друга.
— А ты чем занимаешься? — спросил Юрген в одном из перерывов. Ему хотелось больше знать о ней. Он ничего о ней не знал.
— Я работала в госпитале. Санитаркой.
Он подождал, когда она перейдет от прошлого к настоящему. Она перешла, но не так, как он ожидал.
— Как там сейчас? — спросила она.
Он ей что–то рассказывал, о своих друзьях, лежащих в госпитале, и о тех, кто приходил их навещать вместе с ним. Они смеялись, сравнивая советские и немецкие госпитальные порядки. Она расспрашивала об этом странном новом мире, в котором действовали одни мужчины и в котором не было места женской заботе, женскому уходу.
И вот она в третий раз привела его в свой дом. И они уже ни о чем не разговаривали. «Иди ко мне», — непрестанно говорила теперь Марина. Это были единственные слова, сказанные в тот день между ними, за исключением тех, что она сказала, когда раздался первый взрыв.
Он был очень громкий, этот взрыв, тем более громкий, что за три недели Юрген успел отвыкнуть от грохота войны. И он был очень сильным — дом задрожал, как их блиндаж при прямом попадании снаряда, этого Юрген не успел забыть. Он вскочил с кровати.
— Не ходи туда, — сказала Марина.
Она тоже вскочила с кровати и теперь стояла рядом, обнимая его, не пуская. Не пуская туда, куда он должен был идти. Один за другим раздались еще два взрыва. У него пропали последние сомнения — куда. Он оторвал ее руки от своей шеи, силой опустил вниз. Он оделся за сорок пять секунд и выбежал из дома. На этот раз он не заблудился, он не мог заблудиться, вой сирен и нарастающие крики задавали направление. Он бежал к госпиталю и старался не думать о том, что он там увидит. Но что бы он ни представил, это было бы ничто перед тем, что он увидел. Взрывы разворотили оба крыла здания. Особенно пострадало правое. Этажи рухнули на всю высоту, обнажив деревянные перекрытия, кривую кладку стен. Была видна внутренность палат, с кроватей сползали окровавленные люди. Одна кровать зависла над разверзшейся пропастью, на ней вниз головой, привязанный широкими ремнями, лежал солдат. Его голова была забинтована до самой шеи, он ничего не видел и ничего не понимал, он кричал и извивался, и от этого кровать все больше кренилась, пока не рухнула вниз.
Из центрального входа санитары выносили на носилках лежачих раненых, многих раненных вновь, с кровавыми разводами на госпитальных пижамах. Санитары перекладывали их с носилок на землю в госпитальном дворе и тут же спешили обратно. Ходячие раненые выходили сами. Никто не шел один, все шли, поддерживая друг друга. И еще они поддерживали друг друга словами, им было чем ободрить себя, они остались живы. В этот раз, в который раз. Юрген лихорадочно всматривался в лица выходивших, надеясь увидеть среди них Толстяка Бебе. Хотя бы Толстяка Бебе! Потом он рванулся к воротам.
— Пустите меня туда! Я помогу! У меня там друзья! — кричал он караульным, стоявшим у ворот.
— Запрещено, — отвечали ему, — там достаточно людей. Не надо создавать сутолоку.
И они мягко, но настойчиво отодвигали его винтовками, зажатыми в обеих руках. Его и десятки других, рвавшихся внутрь.
— Освободить проезд! — раздался командный голос. — Сейчас прибудут санитарные машины! Разойтись!
Юрген отошел в сторону. Военная машина работала, как всегда, четко. Она не нуждалась в дополнительных винтиках. Он стоял и смотрел на разрушенное правое крыло госпиталя. Там лежали его друзья. Лежали под обломками.
Он посмотрел вокруг. У забора, вцепившись в прутья решетки, стояли люди, десятки мужчин в военной форме. И одна девушка со скромным синим платочком на опущенных плечах. Вот она повернулась и пошла прочь. Юрген побежал за ней. Она то возникала в поле зрения, то пропадала. За третьим поворотом он потерял ее навсегда. Он не пошел к ней домой. Он почему–то был уверен, что ее там не будет.
Он опустился на землю и заплакал. Последний раз он плакал, когда брат сказал ему, что Никеля[26] не существует, что это все сказки. Сейчас он плакал действительно в последний раз в жизни. У него не осталось иллюзий, потерю которых можно было оплакивать.
На следующее утро их всех выстроили на плацу в лагере.
— Солдаты! Большевистские партизаны совершили жестокое преступление, — так начал свою короткую речь майор Фрике.
Он был не мастер говорить длинные речи и с трудом подбирал эпитеты. Он не говорил, как Гиллебранд вслед за ним, о бессмысленной жестокости. Война вообще жестока, а затяжная война жестока втройне. Они, не желая того и не ожидая, вступили в ту стадию войны, когда речь шла уже не о завоевании или освобождении городов или территорий, а исключительно об уничтожении живой силы противника. Обе стороны не желали уступать, иванов не сломили неудачи первого года войны, тевтонский дух не могло сломить ничто. Единственный путь к победе лежал через уничтожение. Любыми способами. И уже было неважно, кто первым, презрев все законы и правила войны, нанес удар по поезду, машине или палатке с красным крестом. Главным было то, что теперь это делали и те и другие. И что это вошло в такую практику, что пришлось срочно закрашивать красные кресты, как слишком видные и привлекательные мишени. Майор Фрике не принимал этого, он был военным старой школы. И он нашел эпитет, отвечающий его мыслям.
— Это было трусливое преступление, — сказал он. — Я обратился к командованию гарнизона с рапортом, чтобы солдатам нашего батальона разрешили принять участие в разборе завалов и извлечении тел погибших и, возможно, выживших. Как оказалось, с такими же рапортами обратились командиры всех частей, дислоцированных в городе. Нам разрешено направить не больше восьми человек. Добровольцы, два шага вперед!
Юрген вышел из строя. Рядом с ним встали Красавчик и Ули Шпигель, Вайнхольд и фон Клеффель, Кнауф, Диц и Брейтгаупт. Это был их долг, и это было их право, на которое никто не смел покушаться. Это читалось в их взорах, устремленных на командира батальона.
— Да, — сказал майор Фрике, — вы, восемь, приступайте к исполнению.
В штабе гарнизона их батальону выделили пять мест.
— Мне нужно восемь, не больше и не меньше, — сказал на это майор Фрике и настоял на своем, что потребовало немалых усилий.
Das war ein Formarsch
Это было наступление. Предвестием его были хищно раздувавшиеся ноздри майора Фрике. Он стоял и смотрел поверх строя на поднимающееся солнце. Потом он сказал:
— Солдаты! Ровно два года назад мы перешли границу Советов, чтобы покарать вероломство большевиков. Теперь нам предстоит нанести им последний удар. Эшелон ждет нас на станции. Мы выступаем через три часа. Получить новое обмундирование, оружие, сухой паек. Свернуть палатки. Погрузить все на подводы. Вопросов нет. Разойтись!
Он быстро отстрелялся, майор Фрике. Да и чего рассусоливать, когда и так все ясно. Их спокойной жизни пришел конец. Они не сожалели о ней. Сожаления размягчают дух, а он им еще потребуется. Они лишь благодарили судьбу за эту короткую передышку. Не кори попусту судьбу, скажи ей «спасибо», глядишь, она преподнесет тебе еще один подарок.
Юрген был даже рад, что они покидают этот город. По ночам его мучили видения разрушенного госпиталя, изувеченных тел, которые они извлекли из–под обломков, качалась маятником бляха с номером, которую он снял с груди Зальма, чтобы переслать его жене с обычными в таких случаях словами: «Пал смертью героя на поле боя во имя славы Германии и за фюрера». После таких снов он все больше погружался в угрюмую задумчивость, и попытки товарищей вывести его из этого состояния не имели действия — все было слишком близко, ветер доносил запах пожарища, в поле белели кресты, увенчанные солдатскими касками.
А что на фронт — так даже лучше! На фронте все просто и ясно. Предельно ясно. Тут — друзья, там — враги. Человек в немецкой форме — свой, к нему можно повернуться спиной. Человек в русской военной форме — противник, его надо встречать лицом к лицу, с оружием в руках. Людей в гражданской одежде на фронте быть не должно, им там нечего делать. Любой человек в гражданской одежде — потенциальный партизан, он не должен без разрешения приближаться к ним, если идет, невзирая на окрик, — стреляй. Старик, девушка, глухой — стреляй. Только так ты можешь сохранить свою жизнь и жизнь товарищей. У людей на фронте нет национальности, пола, возраста, убеждений, чувств, желаний, есть лишь одежда как единственный отличительный признак. Именно так Юрген и ощущал себя в тот момент — манекеном, обряженным в немецкую военную форму.
Собственно, он стоял в очереди за новой формой.
— Schnell! Schnell! Schnell![27] — подстегнул проходивший мимо Гиллебранд. — Получили, переоделись, сдали старое! Подгонять форму будете в эшелоне.
— Мне не выдали кальсоны! — возмущенно закричал фон Клеффель и, сминая очередь, рванулся назад в палатку интендантов.
Выяснилось, что кальсон нет, не завезли.
— Это черт знает что такое! Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!
— В этой стране все может быть, — сказал Ули Шпигель.
— При чем здесь страна?! Мы в немецкой армии!
— При том. Вы сами видите. Она разлагает нас изнутри. Нечто подобное я ощущал в Африке. Там, кстати, мы тоже воевали без кальсон! — Он смеялся.
— Не понимаю, как можно воевать без кальсон. Я лично не могу. Хоть убейте!
— Придется, подполковник.
Юрген получил все новое, от пилотки до ботинок. С удивлением повертел в руках шерстяные перчатки — зачем они? Развернул и встряхнул плащ–палатку — отличная штука! Натянул носки, надел ботинки, завязал шнурки, потопал ногами. Ногам было комфортнее, чем в раздолбанных старых сапогах, но насколько лучше, да и лучше ли вообще, покажет только марш.
У следующего стола ему вручили коробочку с надписью «Аптечка. Первая помощь». Пока стоял в очереди за сухим пайком, заглянул внутрь. Бинта было именно что на первую помощь, на вторую уже не хватит. Даже на царапину в терминах фон Клеффеля.
Сухой паек: две банки французских сардин, две банки бельгийских мясных консервов, две плитки швейцарского шоколада, пачка австрийского витаминизированного печенья, грамм двести украинского кускового сахара и «привет с родины» — две вегетарианские колбаски в целлофановой упаковке.
— На восемь дней, — предупреждал каждого дежурный ефрейтор.
Этот срок породил множество слухов. Восемь дней в эшелоне — это куда же их отправляют? Кто–то сказал: Париж. Кто–то: Сицилия. В это верили легко: куда угодно, только не на Восточный фронт, который был совсем близко. В подтверждение приводили слова командира батальона. Военная тайна! Понимай наоборот! Юрген с усмешкой покосился на группку горячо спорящих солдат: пополнение! Надо же, штрафники, люди тертые и битые, а ведут себя как салаги–новобранцы. Они еще не поняли, куда они попали.
Последним выдавали оружие. Юрген взял лежащий на столе новенький автомат, еще поблескивающий заводской смазкой, назвал номер, писарь сравнил его с записью в книге, пододвинул книгу к Юргену, дал карандаш — распишитесь.
Майор Фрике долго писал рапорты, доказывая, что его батальон не просто испытательный, а ударно–испытательный. Добившись признания «ударного» статуса, он пошел на второй круг подачи рапортов, пытаясь привести в соответствие статус и вооружение, слово и дело. Невозможно эффективно проводить ударно–штурмовые операции, писал он, если большая часть солдат вооружена винтовками устаревшего образца. Если нет возможности оснастить автоматами всех военнослужащих, выделите хотя бы автоматы для штурмовых групп. Выделили. В каждой роте создали взвод автоматчиков. В него зачислили самых опытных, а главное, проверенных солдат. Юрген с товарищами были в их числе. Нельзя сказать, что это их сильно порадовало.
— Наши шансы погибнуть возросли вдвое, — отстраненно заметил Ули Шпигель, — батальон пошлют в ад, а нас впереди всех, открывать заслонки у печей.
— Отлично! — бодро воскликнул Курт Кнауф. — Так мы лучше послужим Германии!
Он один радовался автомату, как ребенок новой игрушке. У Дица тоже был повод для гордости: он теперь был пулеметчиком и ему выдали новенький «МГ–42».
— С ним можно управляться одному, мне теперь помощники не нужны, — говорил он. — А с «МГ–34» мы с Кинцелем даже вдвоем знаете как намучились. В последнем деле строчили так, что чуть ствол не расплавился. Мы — менять. А асбестовые рукавицы в блиндаже. Я схватился в обычных перчатках, так волдыри неделю сходили. А какой он легкий! — Он настойчиво совал пулемет в руки всем подряд, чтобы попробовали. Никто не находил его легким. Все те же двенадцать килограмм, ну, может быть, на полкилограмма меньше.
Юрген тоже прикинул свой автомат на вес. Не тяжелый. Вставил магазин, настолько длинный, что автомат стал походить на букву Т. Взял автомат двумя руками, левой за магазин, правой за приклад, сделал плавное движение полукругом, держа автомат на уровне живота. Удобно. Вскинул к плечу, прицеливаясь. Не так удобно, но в целом годится.
— Не «шмайссер», — заключил он, вспоминая свой короткий опыт стрельбы из автомата.
— Да, не «шмайссер», — сказал проходивший мимо Гиллебранд. Он всегда проходил мимо. От него было не скрыться. — «МП–40». Прекрасная модель! Вы убедитесь в этом в бою. Чрезвычайно эффективен при стрельбе до ста метров, постоянный прицел рассчитан именно на это расстояние. А вот откидной прицел, — он щелкнул планкой, — это для стрельбы до двухсот метров.
— Что такое двести метров? — заметил фон Клеффель, тоже изучавший свой автомат. — То ли дело наша добрая старая винтовка системы Маузера, даром что образца 1898 года, а бьет на два километра. И с какой точностью! А у этого, по слухам, ствол уводит вверх при стрельбе очередями, какой уж тут прицельный огонь.
— Автомат лучше всего в ближнем бою, — гнул свое Гиллебранд.
— В ближнем бою лучше всего сабля, — проворчал фон Клеффель, он никак не мог отстать от кавалеристских привычек.
«Да нет, эта штука получше будет», — подумал Юрген. Он впервые ощутил интерес к оружию.
И, неожиданно для самого себя, повторил плавное движение полукругом, держа автомат на уровне живота.
На станции чадно дымил гигантский паровоз. Эшелон состоял из сильно поврежденных русских вагонов. Они были непривычно большие, но большие — не маленькие. С лязгом отползли высокие двери, началась погрузка. По временной наклонной платформе закатывали вверх орудия и передки орудий, полевые кухни и повозки, повозки, повозки, нагруженные канцелярскими бумагами, цинковыми ящиками с патронами, ящиками с гранатами, минами, аппаратами связи и катушками с проводами, всем огромным батальонным хозяйством. Тут всем нашлась работа, упирались плечами в задки повозок, крутили руками выпачканные в грязи колеса, взваливали на спину тяжелые ящики. Раз, два, три, взяли! Новая форма покрывалась пылью и трещала по швам.
Половина вагонов была отдана лошадям, лошади — не люди, их на шею друг другу не посадишь. Фон Клеффель вызвался помогать при погрузке, ему это было в радость. И лошади его слушались, кивали головами в такт его ласковому говорку, тихо ржали, поднимались по платформе, вставали в выгороженные стойла, десять на вагон. Высвобожденные ездовые метали внутрь тюки прессованного сена, лошадиный сухой паек.
Солдаты грузились последними. Размещались в таких же стойлах с грубо сколоченными двухъярусными нарами. По восемь человек в стойле. Спать либо по очереди, либо на полу. Но они не жаловались. И не грустили. Они шутили сами и смеялись шуткам друзей, отгоняя мысли о фронте. Сидели в распахнутом проеме дверей, курили сигареты и трубочки, у кого что было, кто к чему привык, смотрели на убегающие вдаль и проносящиеся мимо поля и леса, поражаясь бескрайности и малой по сравнению с родной Германией заселенности этой страны.
И еще они пели песни, каждый раз с легкой грустью вспоминая Карла Лаковски. Да, у них теперь во взводе были скрипка, кларнет и гитара, но они даже вместе не шли ни в какое сравнение с его аккордеоном. Да, у них был сборник песен «Kilometerstein» со множеством известных и давно забытых мелодий, но не было Карла, который один мог воскресить их, спеть так, как надо, как их пели в их родных местах.
Ехали они странно. Проносились на полной скорости мимо крупных станций, так что едва удавалось прочитать название. А потом часами стояли на безвестных разъездах, пропуская эшелоны, преимущественно с техникой, с артиллерийскими орудиями, самоходными артиллерийскими установками, бронетранспортерами и танками, заботливо укрытыми брезентом. Куда ехали, они тоже не знали. Редкие прочитанные названия станций ничего им не говорили, даже Юргену. Кроме Смоленска.
— О, Смоленск! — воскликнул фон Клеффель. — Страшная была мясорубка. Мне потом объяснили, что русские всегда начинали воевать у Смоленска.
— А заканчивали у Москвы, — добавил Ули Шпигель.
— Нет, к Москве они только входили во вкус. Ориентировались по солнцу. Сначала они ехали на юг. Опять Сталинград? Воспоминания о сталинградской катастрофе еще не были стерты в памяти блистательными победами и вселяли ужас. От Смоленска повернули на восток. «Нет, не к Москве, — успокоил всех фон Клеффель, — к Москве севернее, а мы — чуть южнее». Чуть южнее — это хорошо. У них в батальоне было несколько солдат, бывших под Москвой, они многое порассказали о русской зиме. Зима была страшной. И та, и вообще. Это было как на Северном полюсе. И пусть сейчас было лето — неважно, откуда и когда начинается путь к Северному полюсу, главное, что он закачивается одним и тем же — морозом, убивающим все живое. Юрген тоже мог кое–что рассказать товарищам о русской зиме. О том, что под Саратовом на Волге морозы бывают и покруче, чем в Москве. И что если они будут продолжать двигаться в том же направлении, то вполне могут оказаться как раз под Саратовом. Он так прикинул и не сильно ошибся. А как прикинул, так и загрустил. Ему вдруг стало отчетливо ясно, что русский солдат–штрафник Павел Колотовкин сказал ему чистую правду, и попади он в родные с детства места, ничего он там не узнает и никого там не встретит. Это будет чужая земля, которую будут населять чужие люди.
Они пронеслись мимо последней крупной станции.
— Brjansk, — прочитал фон Клеффель, — какое ужасное, варварское слово. Нет никакой возможности запомнить названия этих русских городов.
— Нам предстоит переименовать их все, — сказал Курт Кнауф.
— Есть предложение назвать этот город Курткнауфбург, а центральную улицу назвать Гитлерюгендмаршштрассе, — сказал Юрген.
Он хотел пошутить, а вышло зло.
— Вы в последнее время чем–то сильно раздражены, Вольф, — сказал фон Клеффель. — Чем — это ваше личное дело, я не собираюсь лезть вам в душу. Но вот вам совет старого вояки: выплескивайте раздражение на противника, а не на товарищей.
— Извините, подполковник, — сказал Юрген, — я запомню ваш совет.
— Так–то лучше.
— Да бог с ним, с этим городом и его названием, — постарался разрядить обстановку Ули Шпигель, — в мире так много прекрасных городов! А в этом мы никогда больше не будем. Поверьте моему слову.
Они поверили. У Шпигеля случались прозрения, они в этом убеждались не раз. Да, он точно знал, что никогда больше не будет в этом городе. Вот только зря он говорил за всех.
После Брянска эшелон вновь поплелся с черепашьей скоростью. За день они проехали километров пятьдесят, подолгу отдыхая после каждого короткого рывка.
— Мы бы за этого время пешком больше прошли, — неосторожно заметил Курт Кнауф во время последней остановки.
— Выходи! — донесся протяжный крик.
— Накаркал, — сказал Ули Шпигель, с осуждением глядя на Кнауфа.
— Учишь вас, молодежь, учишь, да все без толку, — проворчал фон Клеффель, — сколько раз говорил: лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Нет, все недовольны! Как кто–то вас за язык тянет!
Выгружались в чистом поле, рядом с укатанной грунтовой дорогой, пересекавшей железнодорожные пути. Путей было несколько, к двум старым русским ниткам добавились две новые, к наступлению готовились загодя и основательно. Они встали на крайнем пути, на невысокой, как показалось вначале, насыпи из щебня. Стенки стойл трансформировались в сходни, по ним сводили лошадей. А вот с несамоходным имуществом пришлось помучиться. Пока батальонные плотники сбивали трапы для орудий, солдаты выгружали многочисленные ящики, принимали их на вытянутые вверх руки, оттаскивали дальше от внезапно выросшей насыпи. Уже принялись за подводы, те, что полегче, а молотки плотников все стучали. Наконец установили трапы, стали спускать по ним на веревках орудия. Это уж пусть артиллеристы корячатся, решили они, упали на землю, закурили. Сквозь крики артиллеристов донесся гул самолетов. Он шел с востока.
— Тут–то нас и накроют, — обреченно сказал Вайнхольд, — мы тут как на блюдечке.
— Лучше здесь, чем в эшелоне, — заметил Ули Шпигель.
— Мы бегаем быстрее, чем он ездит! — попытался реабилитироваться за недавний промах Курт Кнауф.
— Проспали! — крикнул фон Клеффель проплывающим высоко в небе самолетам.
— Да это, похоже, наши, — неуверенно сказал Красавчик. Он был специалистом по тому, что ездит, а не по тому, что летает.
— Что наши, что иваны, все одно — растяпы! — воскликнул фон Клеффель. Он не любил летчиков.
Раздался грохот, истошный вопль. Пушка скатилась с трапа, сорвавшись с веревок, размозжила грудь одному из солдат. Он умер через полчаса.
— Первая потеря, — спокойно сказал фон Клеффель.
— Это наша первая, но, увы, не последняя потеря! — прокричал майор Фрике двумя часами позже, когда они выстроились перед свежим могильным холмиком со сколоченным из толстых брусьев крестом. — Нас ждут тяжелые бои, и мы не пожалеем своих жизней во славу Германии и фюрера. Крепите мужество, солдаты! Направо! Шагом марш!
Он не терял времени даром, майор Фрике.
Они шли по дороге на юг. Час за часом, километр за километром. Часов набралось много, с шести вечера до десяти вечера. Следующего дня. Километров вышло еще больше. Гиллебранд сообщил, что пятьдесят пять, но ноги говорили, что никак не меньше шестидесяти пяти. Двух вегетарианских колбасок на такой марш–бросок было явно недостаточно.
Слева у дороги показалась деревня. Она была разительно не похожа на ту, где они стояли весной.
Покосившиеся домишки вросли в землю, крыши крыты где соломой, где дранкой, подслеповатые окна затянуты грязью и паутиной, ни одного яркого пятна, ни краски, ни цветов. Нестройно забрехали собаки, их было немного. Жителей вообще не было, то ли ушли, то ли спали, рано улегшись по крестьянскому обычаю.
— Первый взвод — сюда! Второй взвод — сюда! Третий взвод — сюда! — Гиллебранд определял дома для постоя.
Солдаты с громкими криками вваливались в дома — наконец–то отдых! В крике выплескивались последние силы. Едва войдя в дом, тут же падали на пол — спать, спать, спать!
Юрген зашел в дом следом за фельдфебелем, запалившим лампу. На лавке под окном лежал человек. При виде немецких солдат он зашевелился, сполз на пол, схватил лоскутное одеяло и, не разгибаясь, прошмыгнул в дверь. Ни пола, ни возраста человека определить не удалось, что–то взлохмаченно–серое, обряженное в бесформенные обноски. Это был не единственный обитатель дома. Печь была покрыта шуршащим шевелящимся ковром из тараканов. Что–то упало сверху на лицо Юргена, поползло, щекоча обветренную кожу. Он хлопнул рукой по щеке. Какой мерзкий запах! Он поднял голову к потолку. Слой круглых коричневых бляшек — клопы.
— Чем они здесь, интересно, питаются? — тихо сказал ему на ухо Красавчик. — Ишь какие жирные!
— Наверно, теми, кто был здесь на постое до нас, — так же тихо ответил Юрген.
— А где обглоданные скелеты? — спросил Красавчик.
— Пошли на двор, — предложил Юрген.
— И то верно!
Они пропустили других солдат, которые не заметили или не захотели замечать всю эту грязь. Фон Клеффель рухнул на лавку и тут же захрапел. Вайнхольд полез на печку, он помнил, что фрау Клаудия с внучкой спали именно там, и решил, что это лучшее место в доме. Остальные устраивались кто где мог. Юрген с Красавчиком вышли на двор, обошли дом кругом и легли под каким–то раскидистым деревом, завернувшись в плащ–палатки.
Они отлично выспались. Еще бы столько же — и было бы вообще прекрасно. Но фельдфебель уже прокричал «подъем». От его мощного крика упало несколько яблок, дерево, под которым они лежали, оказалось яблоней. Пока Юрген тер ушибленное плечо, Красавчик обтер яблоко и с хрустом вонзил у него свои крепкие зубы.
— Вот черт! — сказал он скривившись.
— Кислое? — спросил Юрген.
— Это само собой, — ответил Красавчик, — но еще и червивое.
Он с отвращением смотрел на жирного белого червяка, выползавшего из надкушенного яблока. Такие же гримасы отвращения были на лицах солдат, выходивших из дома. Вайнхольд нес свои носки, которые он держал двумя пальцами, отставив далеко в сторону. Носки были белыми от гнид.
— Носки ты быстро очистишь, — успокоил его Юрген, — носки не волосы.
— Что?! — в ужасе закричал Вайнхольд и, выронив носки, схватился руками за голову.
— Угу, — покачал головой Красавчик и сказал, повернувшись к Юргену: — Мы сделали правильный выбор!
— Какой выдающийся экземпляр! — воскликнул фон Клеффель, выловивший блоху. — Прытью и размером напоминает мою лошадь!
— Богатейшая фауна! — согласился Ули Шпигель. — Богаче — только в Африке.
К счастью, рядом с деревней протекала речушка, они отправились туда мыться. По дороге им попались на глаза образцы другой местной фауны, куда более приятной. Параллельным курсом шествовала, переваливаясь, стая жирных гусей. На лугу паслись две коровы, интендант что–то говорил стоящему рядом крестьянину. Крестьянин изображал непонимание, хотя и так все было понятно. В конце концов, он покорно погнал корову к полевым кухням, попыхивающим дымком. Интендант шел рядом и настойчиво совал ему рейхсмарки. Иван смотрел на него с недоумением, потом взял бумажки и, не пересчитывая, сунул их в карман штанов.
— Нас ждет горячий обед, товарищи! — бодро возвестил фон Клеффель.
— Но сначала — дружеский завтрак, — сказал Ули Шпигель, вынырнувший из высокой травы.
В руке он держал за шею гуся. Голова гуся запрокинулась набок, хвост касался земли.
— Это мародерство, — сказал Вайнхольд с легким осуждением.
— Это законная контрибуция, — возразил ему Ули Шпигель, — компенсация за моральный и физический ущерб от ночлега.
— Мы должны заплатить, — гнул свое Вайнхольд.
— Конечно, конечно, — прекратил дискуссию фон Клеффель и тут же открыл новую: — Как мы будем его готовить? Эх, была бы сабля, я бы сделал вам гуся на вертеле. У меня когда–то это отлично получалось.
— Запечем в глине, — предложил Ули Шпигель, — тут что удобно, что не надо ощипывать.
— Не уверен, что мы найдем здесь глину, — сказал Вайнхольд, подавивший упреки совести.
Брейтгаупт молча взял гуся и принялся его ощипывать. У него это ловко получалось. Они тем временем развели костер. Диц сходил к полевым кухням, принес бидон с кофе, щедро заправленным сахарином.
— Каша будет через три часа, — сообщил он, — свободное время.
Они выпили по кружке кофе, наблюдая за пылающим костром.
— Брейтгаупт — дневальный, — объявил фон Клеффель, поднимаясь. — Есть добровольцы в боевое охранение?
Все рассмеялись. Боевое охранение — отлично сказано! На их гуся найдется немало охотников. Вызвались Диц и Вайнхольд. Остальные разбрелись кто куда, договорившись встретиться через полтора часа.
Юрген наткнулся на большое поле, засеянное пшеницей. Колосья были мощные и обещали щедрый урожай. Жизнь продолжалась, несмотря на ужасы войны, на то, что эта местность уже второй год была в центре боевых действий. Это поразило его больше всего.
Потом он набрел на луг, белый от корзинок тысячелистника и пушистых шариков клевера, среди них в глубине мелькали яркие красные крапинки — земляника! Юрген наклонился и стал собирать душистые ягоды. Красный сок стекал по пальцам. Единственная красная жидкость, которую он видел за последний год, была кровью.
Со стороны деревни донеслось стройное пение. Он поспешил туда. По дороге маршировали ровные колонны совсем молодых солдат, обряженных в новую форму. На развернутых знаменах блестело золотом шитье надписей: «Молодые львы», «Мир принадлежит нам», «Вечно юная Германия».
Майор Фрике стоял рядом с фон Клеффелем и смотрел на проходившие колонны. В глазах его была грусть.
— Насколько мне известно, из лагерей в Силезии сюда направили восемнадцать тысяч новобранцев гитлерюгенда, — тихо сказал он фон Клеффелю.
— Какой ужас! — так же тихо ответил тот. — Необстрелянные мальчишки…
Юрген поспешил отойти в сторону. Вскоре он наткнулся на Курта Кнауфа. Тот стоял на обочине, приплясывая от возбуждения.
— Вон наши гамбургские идут! — крикнул он Юргену. — Славные парни!
Марширующие солдаты услышали этот крик, приветливо заголосили. Молодые крепкие парни, в глазах огонь, улыбки на лицах. Им все нипочем. Марш сменяет марш. Вот гаркнули «Песню о свастике».
Das Hakenkreuz im weißen Feld
Auf feuerrotem Grunde
Zum Volksmal ward es auserwählt
In ernster Schicksalsstunde.
П е р е в о д
Свастика в белом круге,
На огненно–красной основе
Была избрана народом
В суровый час испытаний.
Курт Кнауф крепился, но не выдержал, подхватил последние строки песни, размахивая сжатым кулаком:
Wir fürchten Tod und Teufel nicht
Mit uns ist Gott im Bunde!
П е р е в о д
Мы не боимся ни смерти, ни черта,
С нами в союзе бог!
Заметил насмешливый взгляд Юргена, сказал оправдываясь:
— Приятно вспомнить молодость! Я таким же был! — и добавил, уже снисходительно: — Мальчишки! Что они понимают…
После обеда и они двинулись в путь. Той же дорогой, все ближе к фронту.
— Пришло наше время, — разглагольствовал фон Клеффель на ходу, — летом мы иванам не проигрываем. Как только немецкий порядок не разбивается о русскую зиму, мы демонстрируем наше преимущество в выучке, тактике и стратегии. Так было в сорок первом, так было в сорок втором, так будет и сейчас!
— Если немецкий порядок не разобьется о русское лето, — заметил Ули Шпигель, закатывая рукава кителя и утирая пот со лба, — такую жару я встречал только в Африке! Это солнце вытопит из нас остатки жира, а кровь закипит в жилах.
— Сначала закипит вода в радиаторах, — сказал Красавчик, показывая рукой на стоящую на обочинах технику.
— Да, удивительная страна! — подхватил фон Клеффель. — Всего в избытке — мороза и жары, красоты и грязи, территории и людей. Все в крайней степени, нет умеренности ни в чем. Все неистово и необузданно. Чуть больше, чуть меньше — не имеет в этой стране никакого значения. В два раза больше, в два раза меньше — тоже не имеет значения. Совершенно невозможно воевать! На правильной войне силы противников приблизительно равны, все решает стратегия, тактика и дух. Сгруппировать силы таким образом, чтобы на каком–то участке достигнуть преимущества и так нанести противнику поражение. Вы, возможно, полагаете, что наша блестящая победа над Францией была достигнута за счет многократного превосходства в силе? Как бы не так! Мы нанесли удар, едва став чуть сильнее. Это «чуть» в сочетании с нашим духом и ударом в обход линии Мажино решило исход кампании. И все! Париж распахнул нам свои объятия. Мир, спокойствие, благоденствие. В этой стране «чуть» не решает ничего.
Он долго рассуждал на эту тему, но в конце концов замолчал, сморенный жарой и усталостью. Они шли уже восемь часов с получасовым перерывом на кофе. Солнце клонилось к горизонту, но духота не спадала. Они прикладывались к фляжкам с водой, но вода тут же выходила струйками пота, прочерчивавшими бороздки на запыленных лицах. Слева от дороги раскинулся лагерь новобранцев из гитлерюгенда. Они стояли у палаток и скалили зубы, глядя на их нестройную колонну. Этого нельзя было терпеть.
— Подтянуться! — крикнул Гиллебранд. — Песню — запевай!
Курт Кнауф всегда готов! Он громко затянул старую солдатскую песню, как бы в пику этой молодой поросли:
Wir sind die alten Landser,
Kennen die halbe Welt,
Von Nord nach Süd,
Von Ost nach West,
Reisen wir ohne Geld.
Wo uns das Schicksal hinstellt
Ist unser einerlei.
Zu jeder Zeit
Steh'n wir bereit
Denn wir sind immer dabei.
Zu jeder Zeit
Steh'n wir bereit
Wir alte Landser sind immer bereit.
П е р е в о д
Мы — старые вояки,
Знаем полмира,
С севера на юг,
С востока на запад,
Мы путешествуем без денег.
Где нас судьба расположит,
Нам все равно.
В любое время
Мы готовы встать.
Так как мы всегда тут как тут.
В любое время
Встать мы готовы.
Мы, старые вояки, всегда готовы.
— Мы — старые вояки! — подхватил Юрген и, подтянувшись, бодро замаршировал по дороге. Знай наших!
К месту назначения прибыли к восьми утра. Лошади едва переставляли ноги, низко опустив головы. Автомобильные моторы хрипели и кашляли. Лишь они шли и шли, как автоматы, и прошли бы еще, если бы не уперлись в двойную нитку траншей, тянущуюся налево и направо, насколько хватало взгляда. Несмотря на то что вовсю светило солнце, никакой суеты в траншеях и около них не наблюдалось, лишь редкие дозорные приветливо махали им руками.
— Это передний край? — с удивлением спросил Вайнхольд.
— Нет, это черт–те какая линия обороны, — ответил фон Клеффель, — можно подумать, что мы собираемся обороняться, а не наступать.
— Может быть, оно и к лучшему, — сказал Вайнхольд. Теперь в его голосе звучало облегчение.
— Обороняться?! — Фон Клеффель поднял правую бровь и принялся шарить пальцами в кармане кителя в поисках монокля. Монокль означал высшую степень негодования.
— Нет, нет, я имел в виду, хорошо, что мы будем наступать в последнем эшелоне, — поспешил сказать Вайнхольд.
— Не надейтесь, Вайнхольд, — сказал Ули Шпигель, — мы просто пришли раньше других. И в атаку мы пойдем не только из самой передней линии, но еще и самыми первыми.
— Что ж, хотя бы отдохнем перед наступлением, — вздохнул Вайнхольд.
— Не надейтесь! — бросил проходивший мимо Гиллебранд. Он всегда проходил мимо. От него было не скрыться.
Но для начала их отправили в баню. Собственно, это была прачечная с огромным паровым котлом и специальной камерой дезинфекции. Последняя порадовала их даже больше, чем возможность вымыться после марша, — укусы паразитов, подцепленных на ночевке в деревне, вызывали дикую чесотку, до крови. Они снимали с себя всю одежду и развешивали на перекладинах в камере дезинфекции.
— Жаль, что нельзя снять с себя скальп и отправить его туда же, — сказал голый Вайнхольд, яростно скребя волосы на голове.
— Могу оказать вам эту небольшую услугу, — сказал Ули Шпигель, — у меня есть по этой части небольшой опыт. Я сделаю это нежно, — добавил он томным голосом.
Все засмеялись. Ничто так не снимает усталость и напряжение после долгого марша, как хорошая дружеская шутка.
Они развесили пропаренную одежду на сколоченной из тонких реек решетке и завалились спать. Когда они проснулись, одежда уже высохла.
А потом им устроили настоящую баню. Гиллебранд слов на ветер не бросал. Наверно, он научился этому у майора Фрике.
Тактические занятия продолжались от темна до темна, что в это время года составляло часов двадцать в день. В основном отрабатывали взаимодействие с танками, благо танков и места было сколько угодно, не то что в витебском и тем более томашовском лагерях. Да и танки были другими. В польском лагере у них был один легкий чешский танк, в Витебске — такая же легкая немецкая «двойка» с казавшейся игрушечной короткой пушечкой на башне. А здесь майор Фрике подогнал сразу четыре «тройки», которые были всего вдвое тяжелее, но казались огромными, с длинными пятидесятимиллиметровыми пушками. Теперь эти пушки смотрели на них с расстояния метров в двести. Рядом с танками стояли танкисты в пилотках и черной форме, перехваченной в поясе широким кожаным ремнем. Они чему–то смеялись, поглядывая через плечо на стоявших в чистом поле штрафников.
— Солдаты! Внимание! — громко крикнул майор Фрике. — В одну шеренгу — становись! — Все перестроились. — Копать ров шириной два с половиной метра. При приближении танков лечь на дно рва и не подниматься до особой команды. Не подниматься, что бы ни случилось! Танки пойдут через час, — он демонстративно посмотрел на часы и как будто хлыстом ожег: — Приступить!
Первым в их роте вонзил саперную лопатку в дерн Гиллебранд и пошел копать как заводной, попутно отдавая приказы стоящим поблизости солдатам. «Шутки побоку», — подумал Юрген.
— Давайте копайте с той стороны, — сказал он Красавчику и Дицу, — а мы с Куртом — с этой.
Сказал и сам на себя подивился — чего это он вдруг раскомандовался. Но самое удивительное, что товарищи его беспрекословно послушались. Красавчик с Дицем сделали по три длинных шага в сторону от танков и вонзили лопатки в землю, прорубая первую ровную линию. «Они просто делают очевидные вещи, — подумал Юрген, — для этого приказы не нужны. Может быть, я и не говорил ничего, а только подумал то же самое, что и все».
На этом все мысли умерли, кроме одной: успеем или не успеем. В том, что майор Фрике в назначенное время пустит танки, сомнений не возникало. Они на него даже не смотрели. Только на танки, а пуще на танкистов — что они там делают. Подденут ком земли и, выбрасывая его, засекут боковым зрением стоящие черные фигуры — отлично! Но вот танкисты пропали из виду. На третьем броске Юрген сообразил, что не видны и танки. Это они уже по грудь закопались, да плюс куча выброшенной земли. Едва успокоился, как донесся шум заводимых моторов.
— Они будут греться минут десять! — крикнул Красавчик.
«Всего десять минут!» — пронеслось у Юргена в голове. Он заработал с удвоенной скоростью, повторяя вслух: «Ровнее! Делайте дно ровнее!» Ему казалось, что на неровном дне гусеницы танка переломают им все кости, а на ровном…
Додумать он не успел, потому что сквозь лязг приближающихся танков донеслась команда майора Фрике:
— Внимание! Ложись!
Они рухнули плашмя на землю вдоль рва, тесно прижавшись друг к другу. Каска Дица уперлась в плечо Юргену. «Диц молодец, каску успел надеть, а вот я забыл», — подумал он.
Глина, до которой они успели докопать, приятно холодила щеку. В ухо, прижатое к земле, вползали рокочущие, утробные звуки, так не похожие на резкий скрежет, царапающий барабанную перепонку в другом ухе. Юрген приоткрыл правый глаз, скосил его вверх. Взгляд уперся в гусеницу танку. На траках чернели комья земли, колыхались прилипшие свежие травинки. Вот одна травинка оторвалась и медленно полетела вниз, прямо на лицо Юргену. А за ней, настигая и опережая, ринулась вся железная махина.
— А–а–а! — закричал Юрген.
Ему показалось, что гусеница прошла всего в нескольких миллиметрах от его лица, лязгнула по каске Дица — и ушла вверх. Неподалеку кто–то надсадно кашлял, на него, наверно, пришелся выхлоп двигателя.
— Внимание! Встать! — донесся голос Фрике, и чуть позже: — Ну что, все живы?
В голосе майора звучала добродушная усмешка. До Юргена она дошла часа через два.
Диц внимательно разглядывал свою каску, ему тоже показалось, что гусеница задела ее, но никаких свежих царапин не обнаружил. Красавчик с Куртом Кнауфом отряхивались, на них, лежавших по краям, осыпались стенки рва. На верхних краях рва виднелись широкие, в локоть, вмятины глубиной в ладонь — следы от прошедшего танка.
— Средний танк, одно слово — «тройка», — донесся голос фон Клеффеля, — от него даже в такой ямке спрятаться можно. Конечно, если бы он крутанулся на месте, от нас бы мокрое место осталось, но будет танк с такой мелочовкой, как пехота, связываться!
— Конечно, танки все больше по кавалерии специализируются, — поддел его Ули Шпигель.
— В частности, по кавалерии, — не моргнув глазом, парировал фон Клеффель, — хотя маневренность у танка хуже. Обратите внимание на след. Какая глубокая осадка, и это на сухой и довольно твердой, в чем мы имели возможность убедиться, земле. А в болотистой местности он вмиг увязнет. То ли дело лошадь! Везде пройдет! А наша «тройка» хороша только для войны в Европе, на ровных дорогах. Потому у иванов танки и лучше, что у них дорог приличных нет.
— Действительно лучше? — спросил Ули Шпигель без малейшей насмешки. Фон Клеффель считался у них непререкаемым авторитетом в области танков.
— Конечно! Монстры, а не танки! Непробиваемые крепости на колесах, вооруженные до верхушки башни! Они их называют по имени своих вождей. Я лично сталкивался с танком «КВ», с Климом Ворошиловым, большевистским маршалом и военным министром. Крепкий орешек!
— Вы об него, если не ошибаюсь, саблю сломали, — не удержался Ули Шпигель.
— Именно об него, — важно кивнул головой фон Клеффель, он был нечувствителен к насмешкам в свой адрес, — к сожалению, об танк, а не об маршала. А самый главный танк у них носит имя, естественно, Иосифа Сталина. Его я видел только на картинках в академии Генерального штаба. Я имею в виду танк, — уточнил он. — И не испытываю ни малейшего желания увидеть его воочию.
Слушая рассказ фон Клеффеля, смеясь подначкам Ули Шпигеля, Юрген быстро забыл о пережитом ужасе. И все прочие упражнения выполнял без малейшего страха и даже с лихостью. Особенно ему понравилось ставить магнитные мины на танки. Он терпеливо лежал, затаившись в неглубоком окопе, пока танк не проплывал мимо в пяти шагах. Тогда он рывком вылетал из окопчика, подбегал к танку чуть наискось и сзади, хватался за крюк, запрыгивал на танк, на лету прикреплял мину между корпусом и орудийной башней, по инерции проносился дальше и спрыгивал с танка с противоположной стороны, совершая элегантный кувырок.
А вот испытать фаустпатрон в действии ему не дали, как он ни просил об этом Гиллебранда. Юрген впервые держал фаустпатрон в руках и никак не мог поверить, что такое нехитрое устройство, на котором даже не было прицела, способно остановить могучий танк.
— Коктейль Молотова еще проще, — заметил фон Клеффель, — и не менее эффективен, если удается попасть в моторную часть. Танк вспыхивает как спичка.
— На сколько метров вы бросите бутылку с горючей смесью? — ввязался в спор Гиллебранд.
— Я?! — фон Клеффель поднял правую бровь.
— Вот видите! — нисколько не смущаясь, воскликнул Гиллебранд. — А фаустпатрон бьет на тридцать метров!
— Пуф! — фон Клеффель пренебрежительно выпустил воздух сквозь надутые губы.
Юрген продолжал с сомнением вертеть фаустпатрон в руках.
— Хотите испытать его в бою? — напирал Гиллебранд. — Отлично! Я запишу, что вы вызвались быть фаустпатронщиком.
— Пишите, — пожал плечами Юрген.
Он вернулся на полигон, где отрабатывалось очередное упражнение: наступление при поддержке танков и одновременно отражение танковой атаки противника. Упражнение было неинтересным. Полроты шло за танками. Вторая половина, разбившись на пары, лежала в окопах и изображала стрельбу по наступающей пехоте. Юрген работал в паре с Красавчиком. Когда танк прошел над ними, Красавчик отсек пехоту меткой стрельбой, а Юрген не менее метко швырнул деревянную болванку, имитирующую гранату, в башню уходящему танку. Они с Красавчиком установили такой порядок раз и навсегда. Красавчик слишком любил машины, чтобы швырять в них разными предметами, тем более взрывающимися.
Так они тренировались два долгих дня. На Юргена раз за разом накатывали немецкие танки, он швырял в них деревянные болванки в форме гранаты или наводил на них фаустпатрон, на него шли цепью солдаты в немецкой форме, в них он тоже швырял дымовые гранаты и стрелял холостыми патронами. И они, в свою очередь, стреляли в него и норовили попасть гранатой в его окоп. В его голове все смешалось. К концу второго дня он уже не различал ни крестов на танках, ни формы нападавших, ни лиц товарищей, он видел лишь обезличенные человеческие фигурки, ходячие придатки к смертоносному оружию в их руках. И если майор Фрике, обер–лейтенант Гиллебранд или любой другой офицер указывал ему на эти фигурки и командовал: «Огонь по врагу!» — он, не раздумывая, нажимал на курок.
На следующий день они свернули лагерь и в сумерках двинулись в сторону передовой. Они прошли через несколько линий укрепленных позиций, набитых техникой и солдатами. На следующую ночь они заняли место в передней траншее, сменив находившуюся там часть. Это было четвертого июля. Эту дату было нетрудно запомнить — Юргену в этот день исполнилось двадцать два года.
Das war die Operation «Zitadelle“
Это была операция «Цитадель». Не очень удачное название, если вы собираетесь идти в наступление. Впрочем, они не знали ни названия операции, ни ее замысла, ни целей, они могли лишь догадываться по виденному ими на марше о грандиозности будущего сражения. Они не знали названия места, где они находятся, не знали, сколько сил противника противостоит им, как укреплены его позиции и насколько далеко простираются. Они знали лишь то, что противник находится прямо перед ними и им надо идти вперед, и только вперед, насколько хватит сил и жизни. Весь театр военных действий сузился для них в узкую полосу наступления их батальона шириной в четыреста метров, они могли заполнить ее всю, стоя плотно плечом к плечу.
И еще они знали, что наступление начнется сегодня на рассвете. Для этого им не требовалось ни особых объявлений, ни приказа. Достаточно было того, что вместо команды «отбой» им выдали сухой паек, по полторы сотни патронов и по четыре гранаты на брата. А мимо них тенями проскользнули саперы и, перевалив через бруствер, растворились в темноте ночи.
Они набросились на еду, ведь они полдня тащились по ходам сообщения, волоча все снаряжение, ящики с патронами, пулеметными лентами, гранатами, фаустпатронами, сигнальными и осветительными ракетами и еще бог знает с чем. Теперь кто–то устроился на пустом ящике, выскребая ложкой мясные консервы из металлической банки, кто–то ел стоя, поставив кружку с горячим кофе на бруствер траншеи. Прошел дежурный ефрейтор с бидоном шнапса, отмерил каждому щедрую порцию. Было так тихо, что слышалось веселое журчание льющегося шнапса, следующее за этим бульканье жидкости в горле, удовлетворенное кряканье. Здесь вообще было необычайно тихо, несколько дней как тихо.
Быстро управившись с едой, Юрген залез на ящик, глянул поверх бруствера в сторону русских позиций. Ничего толком не разглядел. Угадывалась лишь линия горизонта, высокая и неровная, то ли холм, то ли лес. Там не светилось ни одного огонька. Чуть ближе к их позициям виднелись белые тонкие полосы, нитями тянущиеся вдаль, это саперы отмечали проходы в минных заграждениях.
— До позиций иванов два километра, — раздался спокойный голос майора Фрике, — атакуем через полтора часа.
Это все, что им следовало знать. Майор Фрике обходил позиции своего батальона, необычно маленькие и тесные, наблюдая хозяйским взглядом, все ли находится в нужной готовности, а более для того, чтобы заполнить томительную паузу перед решительным штурмом. И вдруг как будто что–то толкнуло его изнутри.
— Всем в блиндажи! Быстро! — закричал он.
Юрген подчинился приказу не раздумывая. Слетая с ящика, он успел лишь заметить, как весь горизонт осветился вдруг пламенем и этот огонь стремительно понесся в сторону их позиций. Он с разбегу нырнул в проем блиндажа, своим телом пробив пробку из скучившихся в дверях товарищей. Они не имели к нему претензий. Как и он к Красавчику, прошедшемуся тяжелым ботинком по его руке, когда он завалился в проходе, споткнувшись о ящик с патронами. Последним в блиндаж вошел майор Фрике. Ударная волна первого разрыва захлопнула за ним дверь.
Они сидели, плотно прижавшись друг к другу, кто на лавках вдоль стен, кто на штабелях ящиков. Сидели молча, прислушиваясь к тому, как каждый разрыв отдается дрожью в животе. Дрожь была частой.
— Как будто специально нас ждали, — нарушил молчание Ули Шпигель.
— Нас и ждали, — ответил фон Клеффель, — иваны научились воевать по правилам. Упреждающий удар по скоплению сил противника перед штурмом — азы военного искусства. Тут главное — точно рассчитать время, чтобы не выпустить пар впустую.
— Они знали точное время, — протянул Вайнхольд.
— Конечно, — сказал фон Клеффель, — теперь в этом нет никакого сомнения.
Майор Фрике сидел молча. Он чувствовал себя неуютно. Не то чтобы он сторонился простых солдат, он даже приветствовал в душе все эти новые веяния: быть ближе к народу, не подчеркивать явно пропасть, отделяющую офицера от солдата, всячески следовать идее «народного сообщества». В сущности, это была близкая его духу патриархально–консервативная традиция: офицер — отец солдатам, кайзер или фюрер — отец всей нации. Но сейчас он не знал, что сказать солдатам. Сейчас он должен был находиться в своем штабном блиндаже, в сотый раз обдумывая детали предстоящей операции.
— Мы атакуем в три тридцать, — сказал он наконец и посмотрел на часы, — через сорок пять минут.
Он сказал именно то, что было нужно. В его словах прозвучала спокойная уверенность в том, что массированный обстрел не причинит им никакого вреда и через сорок пять минут они выйдут из блиндажа, чтобы броситься в атаку. И еще он показал неотвратимость военного приказа: что бы ни случилось, операция начнется точно в назначенный срок. Юрген вдруг почувствовал, что его возбуждение, и так–то, к его удивлению, невеликое, окончательно сошло на нет. Осталась лишь холодная расчетливость и решимость выполнить поставленную задачу, бок о бок с товарищами.
— Строго придерживайтесь коридоров в минном заграждении, отмеченных белыми лентами, — добавил майор Фрике, — заграждения перед позициями противника будут перепаханы нашей штурмовой авиацией и артиллерией. Следуйте за огнем нашей артиллерии. Как только она перенесет огонь на вторую линию окопов, немедленно атакуйте противника, деморализованного и ослепленного. — Последние эпитеты майор Фрике извлек из устава, ему не было нужды ничего придумывать.
Грохот вражеской канонады постепенно стихал.
— Пора, — сказал майор Фрике, посмотрев на часы. Он поднялся и громко отдал приказ: — Солдаты! Внимание! Разобрать оружие и боеприпасы! Всем покинуть блиндаж!
Он покинул блиндаж первым, быстро огляделся и вскоре скрылся за поворотом траншеи.
Юрген подтянул ремешок каски, подвигал плечами, проверяя, ладно ли сидит на спине ранец и его безразмерный мешок, поправил висящий на груди автомат, одновременно поводя взглядом вокруг. Уже забрезжил рассвет, как будто нарочно для того, чтобы подсветить клубы дыма, пороховой гари, взметенные частички земли, проплывающие над окопами. Чтобы были лучше видны обрушенные стенки траншей, завалы земли, раскиданные ящики, торчащие вверх бревна наката соседнего блиндажа, разрушенного прямым попаданием тяжелого артиллерийского снаряда, рука с разведенными пальцами, высовывающаяся из земли, одинокая нога в начищенном офицерском сапоге, оторванная у самого паха и лежащая поверх бруствера.
Стенка траншеи перед Юргеном была не разрушена, он собрал несколько уцелевших ящиков и сложил из них подобие лесенки. Отодвинул в сторону оторванную ногу. Встав на ящики, осторожно посмотрел над бруствером. Вражеских позиций по–прежнему не было видно, все скрывал утренний туман, наплывающий из низин. Сверху, из–за спины, доносился нарастающий гул, это пикировали штурмовики. И почти сразу раздался мощный артиллерийский залп. Свист пролетающих над их головами снарядов слился с воем штурмовиков, чтобы потом разрядиться мощным аккордом разрывов. Началось!
Кто–то уперся Юргену в левое плечо. Он повернул голову — Красавчик, верный друг! Справа подпер кряжистый Брейтгаупт, ему тоже без приступки выбираться было несподручно. В десяти метрах взметнулся над бруствером обер–лейтенант Гиллебранд.
— Солдаты! Внимание! За Германию и фюрера! Вперед!
Они с молниеносной быстротой выскочили из траншеи. Ее не жалко было оставлять. Разбитая, порушенная, искореженная, она уже не представлялась верным убежищем. Даже окружающий их туман выглядел надежнее. Они нырнули в его спасительный морок.
Проволочные заграждения поникли и стелились по земле, было не разобрать, кто их разрезал — немецкие саперы или русские снаряды. Поэтому они промахнулись мимо намеченного саперами прохода в минном поле. Юрген с товарищами остановились у последней проволоки и принялись оглядываться в поисках белых лент. Но перед ними расстилалось только чистое поле, покрытое пожухлой травой.
— Солдаты! Внимание! Ко мне! — донесся из тумана голос Гиллебранда.
Они поспешили на зов и увидели, наконец, разметанные по земле ленты, которые тем не менее задавали направление. Метрах в десяти виднелся холмик. Вглядевшись, Юрген распознал мертвого солдата в форме сапера. Его ноги были раздроблены. Поблизости была воронка, то ли от взорвавшейся мины, то ли от снаряда.
— Сюда! — махнул рукой Гиллебранд. Брейтгаупт первым ступил на тропу и двинулся вперед своей развалистой крестьянской походкой, так он, наверно, ходил по своему полю в родной деревне. Они невольно притормозили, провожая его взглядами. Саперы, конечно, бравые парни, но… Взгляд перемещался к холмику в десяти метрах и опять возвращался к Брейтгаупту. А он все шел и шел, и они потянулись за ним плотной цепочкой, стараясь ступать след в след. Откуда–то сбоку донесся звук взрыва, крики боли. «Вероятно, кто–то не расслышал приказа командира, — подумал Юрген, — или решил, что сам знает, как лучше. Умник!» Сзади донеслись крики:
— Раз–два, взяли!
Это артиллеристы вытаскивали штурмовые орудия и катили их вслед за пехотой.
Юрген оглянулся. Туман немного рассеялся, в нем проступали очертания оставленных ими позиций, до них было метров пятьсот. Вот сколько они уже прошли! Юрген посмотрел вперед. Там по–прежнему маячила только широкая спина Брейтгаупта, больше не было ничего. Юрген принялся считать шаги, внимательно смотря под ноги. Досчитал до четырехсот пятидесяти, когда раздалась команда Гиллебранда:
— Рассредоточиться! Ложись!
Постепенно место их грядущего боя проступало из тумана. Это был покатый холм, на склоне которого тянулись две линии траншей. Его венчал бетонный дот, перед траншеями, как боровички из травы, торчали круглые шапки пулеметных гнезд. Он был в принципе неотличим от той высоты, что они штурмовали ранней весной, разве что рядом виднелся точно такой же холм, а дальше еще один — и так насколько хватало взгляда, и траншеи не опоясывали их, а тянулись нескончаемой лентой. Но какое им дело до других холмов? Вот он — их холм, один–единственный. Другого им не дано. И не надо.
Поле перед позициями было перепахано немецкими штурмовиками и артиллерией куда более тщательно, чем незадолго до этого поле перед их позициями. Но артиллерия продолжала гвоздить по полю, сметая проволочные и минные заграждения. Гиллебранд, лежавший на земле неподалеку от Юргена, нервно посматривал на часы. Вот он вскочил.
— Солдаты! Вперед!
Как по волшебству, следы артиллерийских разрывов стали удаляться от них, все более концентрируясь на линии траншей. Они вскочили и бросились вперед под прикрытием артиллерии. Они пробежали почти половину расстояния, когда навстречу им застрочил пулемет иванов. Застрочил и сразу смолк, лишь взлетели вверх каменные куски перекрытия пулеметной точки.
— Молодцы, артиллеристы! — крикнул Юрген. Он несся вперед огромными прыжками, слегка пригнувшись. Пригнувшись лишь затем, чтобы бежать еще быстрее, чтобы не отстать от задней стенки вала артиллерийских разрывов, чтобы успеть ворваться во вражескую траншею до того, как противник успеет очухаться от двухчасовой интенсивной бомбежки. И точно так же бежали рядом его товарищи. Ох, не пропали втуне тренировки майора Фрике!
Даже Вайнхольд, уж на что рохля и дохляк, хотя в целом, конечно, отличный мужик, пусть и с женской половинкой от рождения, и тот бежал рядом, разевая рот в крике. Так бежал, что даже вырвался вперед. Ну, это он зря, так можно все силы в беге выплеснуть, не останется на рукопашный бой.
Юрген вдруг упал, проскользив по инерции несколько метров по земле. Запоздало сообразил, что не споткнулся, а упал нарочно, уловив чуть отличный звук падающего снаряда. Это был недолет. Или наводчик не передвинул прицел в соответствии с временным графиком. Кто теперь разберет? Да и какая, в сущности, разница? Осколки просвистели над головой. Вот только Вайнхольд… Он был ближе всех к месту взрыва, он слишком вырвался вперед и не распознал звук снаряда. Осколками ему разворотило живот, окровавленные кишки вывалились, перемешавшись с обрывками ткани.
Вайнхольд лежал на боку и последними движениями все старался подтянуть ноги к животу, чтобы скрыть от всех эту ужасную картину. Он давно смирился с мыслью, что ему суждено погибнуть на той войне. И он нисколько не скорбел в этот момент, что его смерть вышла такой бессмысленной, от своего же снаряда. Не мечтал он и о красивой смерти, потому что достаточно насмотрелся на смерть на войне, чтобы понять, что она не бывает красивой. Его угнетало лишь то, что она вышла настолько некрасивой. Вид собственных окровавленных внутренностей оскорблял его эстетическое чувство. Он поспешил покинуть этот жестокий мир. Но его глаза продолжали смотреть на него. В них было отвращение. Юрген подполз к Вайнхольду и закрыл ему глаза. Это все, что он мог для него сделать. Он поднялся и побежал вперед.
Остался в стороне выдвинутый далеко вперед окоп русских наблюдателей с их истерзанными телами, разбитое пулеметное гнездо. Где–то уже раздавались автоматные очереди, стрекочущие немецкие и грохочущие русские. До траншеи оставалось метров десять, когда Юрген заметил поднявшийся над бруствером короткий ствол, который начал медленно опускаться, вытягивая вверх прикрепленный к нему странный круглый диск размером с чайное блюдце. Вслед за этим над бруствером появилась и стала подниматься круглая зеленая чашка, под которой вдруг открылась тонкая светлая полоса с двумя темными точками. Это были глаза. Один из них смотрел точно на него сквозь мушку прицела.
Юрген первым заметил противника, он же первым нажал на спусковой крючок. Первые пули попали в круглый диск, как в яблочко мишени, откинули русский автомат в сторону, освобождая путь для следующих пуль, которые пробили дыру между бусинками зрачков. Ивана отбросило назад, и он скрылся из глаз. Лишь его рука с автоматом взлетела высоко над бруствером, палец конвульсивно жал на курок, автомат дергался, выплевывая пули, расстреливая небеса.
А Юрген уже вкатывался в траншею по пологому спуску, образовавшемуся при разрыве снаряда. Он был первым, поэтому не глядя послал очередь вдоль траншеи. Там копошились какие–то тени. После его очереди они попадали на дно траншеи. Юрген тоже распластался на дне, помянув недобрым словом ранец и мешок, которые не позволили ему плотно вжаться в земляной пол. Он быстро сменил опустевший магазин своего автомата и, не поднимаясь, пустил длинную очередь, теперь в другую сторону. Он даже не успел разглядеть результатов своей стрельбы, потому что буквально сразу же сверху в траншею один за другим посыпались его товарищи.
Юрген вскочил на ноги, быстро огляделся, засек провал хода сообщения, ведущего во вторую траншею, рванул к нему. Вдруг прямо перед ним откуда–то из–под земли появилась огромная фигура с русским автоматом в руках. Грудь ивана находилась как раз на уровне его живота, Юргену не пришлось даже поднимать автомат. Иван несколько раз передернул плечами туда–сюда в такт попадавшим в него пулям и скатился вниз. Это был вход в блиндаж. Оттуда носились крики иванов, сбитых с ног упавшим телом. Юрген сорвал с пояса гранату, выдернул чеку, бросил гранату в разверзнутый зев входа, резко отшатнулся в сторону, прижавшись спиной к стенке траншеи. Раздался глухой взрыв, мимо просвистело несколько осколков, полетели какие–то ошметки, прилипавшие к деревянной стенке, вырвалось небольшое темное облачко, как последний выдох погибших. И еще крики раненых и, возможно, живых и невредимых. Юрген бросил внутрь еще одну гранату. Все повторилось, только крики сменились затихающими стонами.
Он захлопнул дверь блиндажа и побежал, куда намечал с самого начала, — к ходу сообщения. Он высунулся лишь на мгновение и тут же отпрянул назад, ничего не успев толком разглядеть. Впрочем, дружные автоматные очереди, ударившие из хода сообщения, достаточно прояснили картину. Там были иваны. И их было несколько, возможно, много. Юрген сорвал очередную гранату и плавным движением зашвырнул ее в проем. И тут же, перехватив автомат, выставил его на вытянутых руках в ход сообщения, нажал левой рукой на спусковой крючок. Но вместо ожидаемой очереди раздался лишь сухой щелчок.
— Вот черт, — раздался за спиной голос Красавчика, — у меня та же история.
— Хорошая вещь — автомат, — сказал Юрген, — вот только патроны быстро кончаются.
Он быстро заменил магазин.
— Так у тебя еще один остался! — радостно воскликнул Красавчик.
— Ненадолго! Давай быстро заполняй свои, потом сменишь меня.
Он услышал, как Красавчик зашуршал ранцем по стенке траншеи, опускаясь на пол, зазвенел патронами в сумке. Юрген бросил в проем свою последнюю гранату, спросил, не оборачиваясь, у Красавчика:
— У тебя гранаты остались? — Все!
— Отлично!
Юрген вывернул автомат в ход сообщения, пустил короткую очередь, тут же высунулся на мгновение за угол, оценил обстановку. Две его гранаты образовали в ходе завал из тел и земли, из обрушившихся стен траншеи. И хорошо, и плохо, это с какой стороны посмотреть. Как бы то ни было, завал давал какое–то время на передышку. Тут и товарищи подтянулись, Диц с Кнауфом, Брейтгаупт, Ули Шпигель, фон Клеффель. Все живы и невредимы. Вот только у фон Клеффеля расплывающееся кровавое пятно на левом рукаве.
— Царапина, — пренебрежительно сказал он, перехватив взгляд Юргена.
— Давайте перевяжу.
— Спасибо за заботу, мой юный друг. Но, полагаю, у старого бродяги Ули это получится лучше. Вы мне окажете эту маленькую услугу, герр Шпигель? — фон Клеффель повернулся к Шпигелю.
— Благодарю за доверие, герр подполковник! — Ули Шпигель дурашливо вытянулся по стойке «смирно».
Подбежал разгоряченный Гиллебранд.
— Почему стоим?! — крикнул он и, чуть погодя, много мягче: — Как дела?
— Патроны, гранаты, — коротко ответил за всех Юрген.
— Уже подтаскивают, — ответил Гиллебранд и продолжил, уже совсем спокойно: — Первая траншея вся у нас. Через час продолжаем штурм.
Вторую траншею они взяли ближе к вечеру. Из десяти часов почти непрерывного боя в памяти у Юргена не осталось ничего, кроме двух мимолетных моментов.
Первый, как уверяли впоследствии товарищи, был героический и мог стоить ему жизни. Впрочем, любой момент того дня мог стоить ему жизни. Поэтому в своем поступке он не находил ничего героического. Дело было простое. Они скопились у очередного завала. Вдруг из–за него вылетела граната и упала среди них, прямо у ног Юргена. Кто–то бросился за угол траншеи, кто–то упал на землю, кто–то в ужасе прижался к стене. А он всего лишь наклонился, взял гранату в руку и перебросил ее обратно за завал, где она немедленно взорвалась. После этого Красавчик первым перелетел через завал. Если кто и был в тот момент героем, так это Красавчик.
Второй момент был скорее курьезный. Юрген привычным уже движением бросил гранату в распахнутую дверь блиндажа. Граната ударилась обо что–то и покатилась по полу, все тише, тише и тише. Больше из блиндажа не доносилось ни звука. Юрген выждал десять секунд, двадцать, тридцать и, наконец, заглянул в блиндаж. Граната мирно лежала на полу. Блиндаж был пуст.
В следующий раз он оказался возле этого блиндажа поздним вечером.
Они собрались все вместе, за исключением фон Клеффеля, который куда–то запропастился, но точно был жив, Юрген сам видел издалека его поблескивающий монокль, сквозь который бывший подполковник обозревал захваченные позиции. И вот они сидели все вместе, счастливые от того, что все живы и целы, обменивались шутками, помянули Вайнхольда, тут–то и вспомнили, что помянуть нечем, да и животы присохли к позвоночнику, в них с прошлой ночи ничего не попадало. Выкинули на пальцах, кому идти к начальству выяснять насчет ужина или хотя бы горячего кофе. Выпало идти Юргену.
Майор Фрике, обер–лейтенант Гиллебранд, фон Клеффель, командир первой роты лейтенант Россель и еще несколько офицеров стояли возле «его» блиндажа.
— Как удалось захватить целый блиндаж? — спросил майор Фрике.
— Отличился рядовой моей роты Вольф, — ответил Гиллебранд и показал на подходившего Юргена. Он был такой, лейтенант Гиллебранд, все знал и все замечал.
— Как удалось захватить целый блиндаж? — повторил свой вопрос Фрике, адресуя его уже Юргену.
Юрген рассказал, как было дело.
— Повезло, — сказал майор Фрике кислым голосом.
Казалось, что он с удовольствием влепил бы сейчас этому рядовому Вольфу два наряда вне очереди за то, что тот в нарушение устава не бросил в блиндаж еще одну гранату. Влепил бы, да чрезвычайные обстоятельства не располагают к этой исключительной воспитательной мере. А возможно, сыграло роль то, что блиндаж был уж больно хорош, воистину командирский блиндаж, в нем майор Фрике намеревался разместиться сам со своим штабом. Именно об этом несколько позже говорил майор Фрике фон Клеффелю, который был хоть и бывшим, но все же подполковником и опытным воякой.
— Вы обратили внимание, фон Клеффель, насколько хорошо оборудованы эти позиции. Я словно перенесся на двадцать пять лет назад, на Западный фронт, под Верден.
— Да, тогда умели строить, — подтвердил фон Клеффель.
— А этот блиндаж обустроен почти с немецкой тщательностью и удобством. Но что меня поразило больше всего? Вот, извольте посмотреть.
— Что это такое?
— Подробнейшая карта нашего района обороны! Признаюсь, я вижу ее впервые. Мне из соображений секретности выдали лишь лист, относящийся непосредственно к месту размещения нашего батальона.
— Да, впечатляет, — сказал фон Клеффель. — Может быть, здесь где–нибудь хранится и полная карта большевистского укрепрайона?
— Сомневаюсь. Уверен, что Верховное командование Красной армии точно так же помешано на секретности, как и наше.
— Да, все большие генералы похожи друг на друга. И когда мы с вами, дорогой майор, даст бог, станем генералами, мы тоже будем помешаны на секретности.
Тут Юрген впервые услышал добродушный смех майора Фрике.
— За это надо выпить, дорогой фон Клеффель! В моей фляжке осталось немного французского коньяка.
— С удовольствием! Но прежде я должен позаботиться о моих товарищах. Они проявили сегодня чудеса героизма и нуждаются в укреплении сил.
— Я уже отдал все необходимые распоряжения. Ваше здоровье, господин будущий генерал!
«Эка ловко завернул», — усмехнулся Юрген и пошел назад к своим товарищам.
Той ночью им так и не удалось поспать. Они решили, что должны достойно похоронить Вайнхольда. Собственно, весь батальон, за исключением наблюдателей и боевого охранения, выполнял функции похоронной команды. Стояла страшная жара, и за несколько часов, прошедших после окончания боя, трупы начали разлагаться. Они наполняли и без того душный воздух приторными тошнотворными выделениями, которые к тому же не поднимались вверх, а стекали вниз, в траншеи. Работа предстояла двойная, ведь необходимо было захоронить и трупы убитых иванов, сжечь их, как обычно, не представлялось возможным, для этого не было ни бензина, ни места. Так что одни рыли две гигантские братские могилы, а другие сносили к ним тела убитых солдат, немцев — налево, иванов — направо. Третьи помогали эвакуировать в тыл тяжелораненых. Легкораненые брели сами.
Они уговорили Гиллебранда освободить их от всех этих работ, объяснив причину. Он с неожиданной легкостью согласился. Это было единственное поощрение, которое он мог вынести им за сегодняшний бой. Они его так и поняли. И, поблагодарив, отправились в путь. Найти тело Вайнхольда в темноте оказалось непросто. И еще оказалось, что он был далеко не единственным, погибшим при подходе к позициям иванов. Просто они в своем порыве вперед этого не заметили.
Наконец нашли. Брейтгаупт споро выкопал могилу, как окоп полного профиля, он был у них рекордсменом по этой части. Они сняли с тела Вайнхольда бляху с номером и фляжку, завернули его в плащ–палатку, опустили в могилу, бросили по горсти земли, затем в три лопатки быстро засыпали ее землей. Брейтгаупт заботливо выровнял могильный холмик, Юрген воткнул в него белую маргаритку, которая невесть каким образом сохранилась на этом перепаханном снарядами и солдатскими ботинками поле. Они сделали по глотку из фляжки Вайнхольда, он был запасливым парнем, Клаус–Мария Вайнхольд, и любил хорошую выпивку, помолчали минуту и побрели назад на позиции.
— Вот что значат выучка и опыт, — разглагольствовал по дороге фон Клеффель, — потери в нашей группе на глаз втрое меньше средних потерь по батальону. Я удовлетворен. Надеюсь, что такая пропорция сохранится и впредь.
— Как вы можете так говорить, Вильгельм, — укорил его Ули Шпигель, — мы только что похоронили нашего товарища.
— Это война, мой друг, — ответил фон Клеффель, — на ней не до сантиментов. Скорбеть о погибших товарищах мы будем после войны, если, конечно, доживем до ее окончания. А на войне надо думать о живых.
Фон Клеффель ошибся. Ошибся в оценке потерь. Как сообщил им Гиллебранд, было собрано восемьдесят два тела убитых (восемьдесят три, уточнил Юрген), сто десять раненых были отправлены в тыл, не считая легкораненых, кто остался в строю. Гиллебранд, конечно, напирал на то, что потери противника составили четыреста пятьдесят человек убитыми, но что им было до потерь противника, если за один день они потеряли четверть батальона.
Das war ihr Orjoler Bogen
Это была их Орловская дуга. Их собственная маленькая Орловская дуга. Узкая полоса земли шириной в четыреста метров, которая сокращалась, как шагреневая кожа, с каждым днем сражения по мере того, как их становилось все меньше и меньше и они смыкали ряды, освобождая фланги для других воинских подразделений. Весь остальной мир перестал существовать для них, они не знали, что происходит на других участках фронта, и в то же время они знали все о проходившем сражении, потому что оно в миниатюре, во всех основных деталях воспроизводилось на их собственной Орловской дуге, проходило на их глазах и творилось их руками, их оружием, их волей.
Располагалась она в ложбине между холмами, рядом с тем холмом, который они атаковали в первый день сражения. Они так и не продвинулись ни на метр с того дня, несмотря на многочисленные попытки. Оборачиваясь назад, они могли видеть позиции, с которых они пошли на первый штурм. Но это не имело никакого значения. Это была война на уничтожение, в ней все решали не пройденные метры, а количество уничтоженных солдат противника и его техники. В этом они преуспели. Противник, впрочем, тоже.
Если с местом была полная определенность, то со временем творилась какая–то чертовщина. Оно то неслось вскачь, то останавливалось и даже отпрыгивало назад. Юрген несколько раз испытывал ощущение того, что он уже ходил в эту атаку, что он прекрасно знает и это пулеметное гнездо, и этот бугорок, за которым можно укрыться, когда дуло пулемета, поворачиваясь, начнет настигать его своим огнем, он раз за разом вступал в рукопашную схватку с одним и тем же иваном в грязно–зеленой гимнастерке и сшибал его с ног ударом приклада своего автомата, потому что было слишком тесно, чтобы стрелять. И этот иван раз за разом волшебным образом оживал и уже сам шел в контратаку на их позиции, и падал, раскинув руки, прошитый очередью из автомата Юргена, не добежав каких–то пяти шагов до их траншеи, так что Юрген мог ясно разглядеть его лицо, одно и то же лицо.
Отсутствовали привычные вешки времени: завтрак–обед–ужин, подъем–отбой, сон–бодрствование. Ничего этого не было, кроме бодрствования, больше похожего на лихорадочный бред. Возможно, всходило и заходило солнце, но это мгновенно забывалось, потому что не влекло за собой смены дня и ночи. Ночью было светло как днем от осветительных ракет, днем было темно как ночью от черных клубов дыма. Ночью было жарко, как днем, от раскаленных дул автоматов и пулеметов, едва не плавящихся от беспрестанной стрельбы, а днем прошибал холодный пот при виде движущейся на тебя армады вражеских танков. Грохот орудий не стихал сутки напролет, и если вдруг наступала минута звенящей тишины, но это с равной вероятностью могло быть и днем, и ночью, и за этой страшной минутой с неотвратимой неизбежностью следовал час еще большей какофонии.
Так что все восемь дней сражения, с пятого по двенадцатое июля, слились у них в один день. Ведь день у обычного человека начинается, когда он открывает глаза, и заканчивается в тот момент, когда он засыпает в своей постели. А они все это время не спали. Во всяком случае, не ложились спать.
Этот кошмар начался той ночью, когда они похоронили Вайнхольда и всех остальных, погибших при первом штурме. Они уже высматривали себе места в полуразрушенных траншеях, где бы можно было прикорнуть до рассвета, когда иваны пошли в контратаку. Они, возможно, как раз и рассчитывали на то, что немцы спят, сломленные усталостью. Они не спали и были во всеоружии, они отбили эту контратаку, с небольшими потерями для себя и большими для иванов.
— И кто после этого скажет, что нет бога или, если угодно, высшей справедливости? — заметил фон Клеффель. — Мы потратили время и силы, чтобы похоронить убитых иванов, и были вознаграждены за это десятками сохраненных жизней немецких солдат.
На это нечего было возразить. Они и без этого знали, что высшая справедливость есть. Как и высшая несправедливость.
И пример этой несправедливости был явлен им незамедлительно. Они еще не успели остыть от боя, как их перевели в эту самую ложбину, а завоеванные ими позиции на холме заняла свежая часть. Начальство объясняло это тем, что из–за больших потерь они уже не могут с прежней эффективностью вести военные действия в первоначально выделенной им полосе, и поэтому им сократили фронт наступления. Но они быстро сообразили, что дело было в другом. Их, как всегда, перебросили на самый горячий участок. Ничего более опасного во всей округе не было. Их ложбина была каким–то проходным двором для атакующих немецких частей, а с другой стороны — воротами, в которые упорно ломились иваны.
Утром шестого июля немецкие атаки возобновились. То есть возобновились с точки зрения высокого начальства, они же просто без перерыва перешли от одного боя к следующему.
Гиллебранд приказал им наметить место для прохода танков. Танки по их позиции могли пройти где угодно, но траншеи и так были во многих местах разрушены, зачем было умножать разрушения. Юрген с Красавчиком нашли место, где обе траншеи были обвалены на одной линии, пересекавшей их под прямым углом, поставили белые флажки, белый цвет на боевых позициях был самым приметным. Вскоре показались хорошо знакомые им «тройки». Они были облеплены солдатами из отряда поддержки, те, кому не хватило места, бежали следом. Машины шли двумя колоннами. Одна из них прошла точно по отмеченному Юргеном проходу, после чего рассыпалась в линию и устремилась на позиции противника.
— Лавой идут, — сказал фон Клеффель. Кавалерист взял верх над экспертом по танкам.
Солдаты поддержки попрыгали с танков и бежали цепью чуть сзади, стреляя на ходу. Дула танков тоже методично попыхивали дымком.
— Интересно, у иванов такие же методы борьбы с наступающими танками, как и у нас? — сказал Красавчик.
Быстро выяснилось, что очень похожие, если судить по результату. Пехота залегла, дернулась было вперед и опять залегла. Танки быстро оторвались от них, но вскоре замедлили бег. Один за другим вспыхнули три танка, а остальные принялись кружиться на месте. Они, конечно, утюжили траншеи противника и расстреливали все вокруг, но издалека казалось, что они мечутся, как муха, попавшая в паутину, или заяц, попавший в силок, тут каждый находил сравнение в соответствии со своим жизненным опытом. У фон Клеффеля оно было таким:
— Как кавалерия Нея перед английским каре под Ватерлоо.
Он сказал это так, как будто лично присутствовал при этом. Теперь и они могли воочию увидеть финал той атаки. Из силков вырвалось не больше половины танков, они медленно отползали назад, огрызаясь остатком боекомплекта. Перед ними, норовя укрыться за железной махиной танка, отступали автоматчики. Риску получить пулю они предпочли риск попасть под гусеницы. Их можно было понять. Их и так немного осталось.
Артиллерия иванов начала методично расстреливать танки из орудий. Некоторые снаряды летели удивительно, почти параллельно земле, миновав танк, они проносились на той же высоте у них над головами и разрывались лишь где–то в районе их старых позиций, почти в двух километрах отсюда. Ну а если попадали в танк, то прошибали броню насквозь, во всяком случае, из подбитых ими танков уже не выскакивали фигурки в черной форме. Но были и другие снаряды, которые летели как полагается, по дуге. Конец этой дуги все приближался к их траншеям, пока не обрушился на них со всей мощью. Все, что не разрушила вчера их артиллерия, пыталась теперь разнести артиллерия иванов. Но это был короткий обстрел, на полчаса. Они пережили его.
Еще лежа на дне траншеи, они почувствовали, как содрогается земля. Потом до них донесся густой насыщенный гул.
— Какой движок! — восхищенно воскликнул Красавчик.
К сожалению, он не уточнил, на какой машине установлен этот движок, на немецкой или русской. Времени на уточнение не оставалось. Они быстро вскочили. Гул доносился со стороны их позиций, это они определили сразу, а потом им оставалось только стоять молча, в восхищении разинув рты.
Они выплывали из дыма разрывов, как линкоры из тумана. Ни с чем другим, виденным в его жизни, Юрген не мог сравнить это прекрасное зрелище. Мощь и совершенство линий, слитые воедино! Всесокрушающая красота! Идеальное оружие! И вот они остановились, как будто специально для того, чтобы пехота могла дольше полюбоваться ими.
— «Шестерка», «тигр», отличная машина, — сказал фон Клеффель, — это вам не «тройка», вес в два с половиной раза больше — пятьдесят тонн. Броня — сто миллиметров и выше. И не пукалка 37–го калибра, а настоящая 85–мм пушка. Я видел секретный циркуляр Генерального штаба с тактико–техническими данными, — небрежно добавил он.
— Понавешали железа! — недовольно сказал Красавчик. — Да с пятьюстами лошадями под капотом он бы летать мог, а так только ползает. Сорок километров по шоссе! Тьфу!
— А ты откуда знаешь? — спросил фон Клеффель, явно задетый.
— Да в Витебске, в пивной, с механиками–танкистами познакомился, они рассказывали. Да я и раньше знал, я все о машинах и двигателях знаю. Вот я сказал: отличный движок. Но был еще лучше. Я бы его поставил, будь моя воля. Тут я с фюрером заодно.
— Да ну! — подначил его Ули Шпигель.
— Да, — твердо сказал Красавчик, — в этом вопросе я с фюрером заодно. Порше — он же гений! Вы знаете, что он первым делом создал, придя в двадцать шестом в «Даймлер»? Шестицилиндровый двигатель, 6 литров! Вы когда–нибудь сидели за рулем «Мерседеса S» с этим двигателем?! Вы когда–нибудь неслись на нем по автобану со скоростью в полторы сотни?! Если нет, тогда и разговаривать не о чем! — он погрустнел, вероятно вспомнив, как он несся на «Мерседесе S» по автобану из Берлина в Мюнхен со скоростью в сто пятьдесят километров в час, был в его практике такой случай, он рассказывал Юргену. — Эх, — махнул рукой Красавчик, — все не так! Вот у иванов движки так движки! Они же дизельные ставят. И мощность выше, и горят хуже, — и он посмотрел на горящие неподалеку немецкие «тройки». От этого зрелища у него сердце кровью обливалось.
— По приказу фюрера все дизельное топливо направляется на нужды военно–морского флота, — сказал подошедший Гиллебранд, он всегда подходил в самый ненужный момент, нужных для него не существовало. — У Германии мало дизельного топлива, мало нефти, товарищи! — понесло его. — Победа над Советами даст нам нефть, жизненно необходимую немецкой промышленности и Вермахту! Вперед, солдаты!
— Так мы за нефть воюем, — протянул Ули Шпигель, — а я думал — за идею.
— Я же сказал: вперед! — гаркнул Гиллебранд.
Они с опозданием поняли, что это приказ идти в атаку. Вместе с «тиграми». Так закончилась их последняя в этом сражении передышка. Дальше пошли качели. Туда–сюда. Им стало не до сна, не до разговоров, не до чего.
Юрген наконец испытал в действии фаустпатрон. Когда на него в первый раз накатил русский танк «Т–34» (это название он запомнил на всю жизнь), он выстрелил неудачно, снаряд срикошетил от неожиданно округлой башни танка, не причинив ему никакого вреда. Это стоило их батальону нескольких погибших, поэтому Юрген не испытал никакого восторга, когда вторым выстрелом поджег танк. Потом он подбил еще два. «Молодец, Вольф!» — только и сказал Гиллебранд. И Юрген нисколько не оскорбился скупостью похвалы. Для всех них это была обычная работа, и каждый выполнял ее в меру своих сил и даже сверх того.
А еще Юрген испытал, что такое атака с воздуха. Он бы с удовольствием обошелся без этого опыта, но его мнения никто не спрашивал. Когда русские штурмовики зашли на их позиции, он на короткое время испытал уже изрядно подзабытое чувство страха. Слава богу, штурмовики оставили их в покое, они были для них слишком мелкой добычей. Но воздушные бои в небе над ними шли целыми днями. Казалось, что летчики ведут какую–то свою войну, выясняя отношения между собой и на время забыв о земных делах. Вниз падали не бомбы, а пули, осколки, части самолетов и иногда сами летчики. Как–то раз Юрген услышал незнакомый нарастающий вой сверху. Он быстро задрал голову. На него падал горящий самолет. Он так и остался стоять, сопровождая взглядом самолет, — на четвертый день им овладело фаталистическое безразличие к такого рода опасности. Самолет врезался в землю в пятидесяти метрах от их траншеи, внеся разнообразие в скопище уничтоженной ими техники. Когда дым немного рассеялся, Юрген увидел на торчащем из земли хвосте самолета большую красную звезду. Вскоре над ними закачался парашют с висящим под ним летчиком. Гиллебранд принялся стрелять по нему из автомата, как будто не настрелялся. Они едва его утихомирили. Летчику повезло. Он оказался немцем. Просто цвет парашюта и формы был у него таким же, как у иванов. Что стало с его самолетом и русским летчиком, так и осталось неизвестным.
Они вообще уже почти ничего не видели вокруг. По земле полз смрадный тротиловый дым, от которого саднило в горле. Воздух был насыщен частичками копоти и сажи, которая оседала на их лицах, делая их похожими на негров или кочегаров. Наверно, то же самое оседало и в легких, потому что все они непрерывно кашляли, выплевывая черные комочки. Плыл сизый дым от выхлопов танковых двигателей и черный дым от горящих танков. И еще сладковатый запах разлагающихся трупов. Трупы никто не убирал. Их было много.
Под этой плотной шубой было жарко, как в бане, раскаленное оружие, врезающиеся в землю осколки лишь надбавляли жару. Но это странным образом немного освежало атмосферу, выталкивая весь этот смрад вверх и обеспечивая приток чуть более свежего и холодного воздуха со стороны. Как в костре. Над ними висела туча из их испарений, густеющая день ото дня. Над всем передним краем висела эта бесконечная лента туч, изогнутая как сама линия фронта. Лишь на горизонте, на севере и на юге, синело чистое небо. Тучи наливались свинцом и в конце концов разразились ливнем. Ливень не принес им облегчения, он был смрадным.
Они нисколько не удивились этому необычному природному явлению. Их вообще уже было трудно чем–либо удивить. Единственное, что их удивляло по–настоящему, так это то, что они все еще живы. Все они. Они бессчетное число раз были на волосок от смерти, но каждый раз рука бога отводила пулю, а рука товарища — удар врага. Они, наверно, потому и выжили, что были все время вместе. Но как же иначе, ведь они были товарищами.
Утром двенадцатого июля они всматривались воспаленными глазами в расстилающееся перед ними поле. Мертвое поле. Юрген насчитал шестнадцать сгоревших русских танков, пять бронетранспортеров и уже упомянутый самолет. И все это в полосе шириной в двести метров. То, что было за переделами этой полосы, пусть даже подбитое, с большой вероятностью, солдатами их батальона в начале сражения, когда их полоса была шире, он в расчет не принимал. Ему не нужна была чужая слава. Собственно, ему и своя–то была не шибко нужна. Глаза старательно обходили подбитую немецкую технику, но сознание неумолимо вело подсчет. «Тигр», выглядевший таким понурым и униженным, как больной тигр в зоопарке, девять «троек», самоходная артиллерийская установка «фердинанд», еще одно детище гениального Фердинанда Порше, три бронетранспортера. И еще солдаты… Им уже давно не сообщали о числе погибших и раненых. Майор Фрике называл только число оставшихся в строю.
— Нас сто сорок восемь человек! — сказал он вчера. — Огромная сила! Мы зададим иванам перцу!
Он бодрился как мог, майор Фрике, и подбадривал их.
Честно говоря, они выдохлись. Вся немецкая армия выдохлась. Наступление выдохлось. Иваны не могли не почувствовать это. А почувствовав, они были просто обязаны ударить. «Как под Сталинградом», — пронеслось в голове Юргена. Не у него одного.
Но ударили все же свои пушки. Они вздохнули с облегчением. И тут же в ужасе вскрикнули. Первые снаряды летели с сильным недолетом, взрываясь где–то посередине между немецкими и русскими траншеями. От них шел густой белый дым.
— Плохи наши дела, если фюрер решился применить отравляющие газы, — сказал фон Клеффель.
Он был знаком с отравляющими газами не понаслышке, он ведь был на полях Великой войны. И поэтому он достал противогаз из сумки. Не будь майора Фрике, Юрген давно бы выбросил противогаз, он только зря оттягивал плечи. Но майор Фрике был страшный зануда и лично проверял наличие противогазов, особенно у рядового Юргена Вольфа, в тех редких случаях, когда больше не к чему было придраться. И теперь Юрген готов был сказать майору Фрике спасибо. Если бы тот сам не сказал:
— Отставить! Мы честно соблюдаем международные договоры, — добавил он. — Это дымовая завеса, — и тихо: — Должно быть.
И тут раздался рев танковых моторов, какого они еще никогда не слышали. Они шли клином, «тигры», «тройки» и «четверки», устремляясь под прикрытием дымовой завесы на вражеские позиции. Они шли даже по склонам холма, что уж говорить об их ложбине. Они не разбирали пути, прокатываясь катком по их траншеям, по трупам немецких солдат, по раненым, которых не успели отправить в тыл и у которых не хватало сил, чтобы отползти в сторону с их дороги. К их гусеницам приставали остатки тел немецких солдат, которые через десяток метров начинали смешиваться в гигантской мясорубке с остатками тел русских солдат, устилавшими мертвое поле. Кнауф отошел в сторону, его рвало, рвало какой–то желто–зеленой слизью, больше было нечем. А ведь он казался крепким парнем.
— Дымовая завеса — коварная штука, — сказал фон Клеффель, чтобы как–то перебить тягостное впечатление, — противник не видит, что ты делаешь, но ты не видишь, что делает противник.
Как в воду глядел. Недаром тем утром дурное предчувствие сжимало их сердца. Иваны ударили, лишь немногим отстав от немцев. По времени. Когда ветер немного рассеял дымовую завесу, они увидели ровные ряды русских танков, накатывающие навстречу немецкой армаде.
— Как идут! — воскликнул Красавчик. — Как будто рули заклинили.
Он знал, что говорил! Они действительно шли так, как будто перед ними не было никаких преград — ни немецких танков, ни траншей, ни холмов, идеально прямо, как на параде.
— Господа! Они идут на таран! — воскликнул фон Клеффель. — Извольте посмотреть. С моего места отлично видно.
Юрген подошел к нему. Он только что видел два танка, немецкий и русский, а теперь перед ним маячила в отдалении одна лишь задняя часть немецкой «четверки». Танки шли лоб в лоб. Вдруг «четверка» вздыбилась, да так и зависла в воздухе передней частью, подпертая с другой стороны русским танком. Они сцепились, как два медведя, сцепились навсегда.
— Какая маневренность!
На этот раз восхищение Красавчика адресовалось «тигру», который ловко развернулся буквально на месте. Но потом он крутанулся еще раз — в него врезался «Т–34», повредив гусеницу.
— Кошмар, — выдохнул Ули Шпигель.
У Юргена для увиденного даже слов не нашлось. У водителя немецкой «тройки», судя по всему, дрогнули нервы, он попытался уйти от лобового удара и вильнул в сторону. Его танк был не такой маневренный, как «тигр», и он заложил пусть и крутой, но все же вираж, и подставил бок другому «Т–34». Тот с ходу врезался в него и опрокинул, как пушинку. Двадцатитонную махину!
Но эта была лишь первая сшибка. Бой продолжался еще несколько часов. В результате иваны потеряли даже больше танков, чем немцы, но поле боя осталось за ними, их было еще больше.
Поздним вечером их выбили с позиций. Они защищались до последнего. «Ни шагу назад!» — приказал майор Фрике. И они держались, отбиваясь от накатывающих вал за валом иванов. Лишь один раз Юрген бросил взгляд в сторону и вверх и понял, что все, хана — иваны скатывались с обратной стороны соседнего холма, немцы там уже отошли на старые позиции. Больше он не смотрел по сторонам и тем более назад, боясь увидеть там заходящих с тылу иванов.
— Отходим! — приказал майор Фрике.
Он тоже все видел, и он не был фанатиком.
— Прикрываю! — первым отозвался Гиллебранд.
— Это не ваше дело, обер–лейтенант! — прикрикнул майор Фрике. — Для этого есть солдаты.
— Нет, мое, — ответил Гиллебранд, — я задержу их, а потом догоню вас. Никто, кроме меня, этого не сделает.
Похоже, он действительно верил в то, что ему это удастся. Он вырвал из рук Дица две последние пулеметные ленты и пополз к подбитому русскому танку, под которым Диц давно обустроил пулеметное гнездо.
— Отходим! — вновь приказал майор Фрике. — Обер–лейтенант Гиллебранд нас прикроет.
Они и сами прикрывали свои спины, отползая все дальше и дальше. И все глуше и глуше стучал пулемет Гиллебранда, потом раздался взрыв гранаты — и пулемет стих. Он был все же смелый парень, обер–лейтенант Гиллебранд, и не прятался за их спинами. Он мог быть их товарищем.
Das war Katastrophe
Это была катастрофа. Пока еще неявная, не проявившаяся в сотнях квадратных километров потерянной территории и названиях оставленных противнику крупных населенных пунктов, искусно ретушируемая словами об упорных боях и спрямлении линии фронта, героической обороне и удачных контратаках, сообщениями о тысячах уничтоженных солдат противника, о десятках сбитых самолетов и подбитых танков. Но эта катастрофа проявлялась чем дальше, тем больше, в разных мелочах, которые еще несколько недель назад были просто невозможны, в нарушениях казавшегося незыблемым немецкого порядка, в поломке винтиков и шестеренок, разрыве приводных ремней, обеспечивающих работу этой отлаженной машины, называемой немецкой армией. Эти мелкие поломки, умножаясь и складываясь, постепенно подводили немецкую армию к краю, за которым обрыв, падение, катастрофа явная и зримая.
Нет, они не побежали, они не бросили оружия, они продолжали сражаться. И нельзя было сказать, что их военный дух сломлен. Просто это был другой дух.
Юрген впервые понял, чем мог быть обусловлен ошеломивший его катастрофический провал Красной армии на первом этапе войны. Понял это на собственном опыте, умноженном опытом его товарищей. Красная армия готовилась к наступательной войне, к войне малой кровью на чужой территории, об этом говорила большевистская пропаганда, эти слова с готовностью подхватывала и раздувала нацистская пропаганда, чтобы лишний раз показать агрессивные устремления Советов и еще больше возбудить дух немецких войск И они первыми нанесли удар, обрушились на противника, не помышлявшего об обороне и не готовившегося к ней, прошлись по нему тяжелым катком. Иванам потребовалось время, чтобы прийти в себя и свыкнуться с мыслью, что воевать придется большой кровью и на своей территории. Это было непросто.
Вот и им было непросто. Они готовились к наступлению, они готовили себя для наступления, они шли в наступление, упорно пытаясь взломать оборону противника. Юрген не думал о победе. Его, как и многих его товарищей, вела вперед лишь надежда, что с разгромом противника закончится весь этот кошмар, кошмар войны, и чем быстрее они разгромят противника, тем больше у них шансов выжить. Эта надежда питала их дух.
Но вот они остановились, а потом стали медленно отходить назад, упорно цепляясь за каждую траншею, за каждую высоту, за каждый клочок земли. Они не были готовы к этому. И этому не было видно ни конца ни краю. Надежда умерла. Ее сменило отчаяние. Оно отныне питало их упорство, их дух. Это был другой дух.
Воспоминания Юргена о тех кошмарных трех неделях были под стать ситуации. В них отсутствовали стройность и порядок, когда события выстраиваются в цепочку и можно проследить их начало, развитие и конец. Вместо этого в памяти остались отдельные картинки, вырванные из контекста времени и пространства и объединенные лишь общими персонажами, которых становилось все меньше и меньше.
Вот большое село. Они продержались в нем пять дней. Когда их батальон подошел к селу, он насчитывал семьдесят два человека. Покинуло село тридцать пять.
Они там были не одни. В селе размещался штаб пехотной дивизии и штаб танкового полка и несколько тысяч солдат. В нем было все подготовлено для долгой обороны. Несколько линий траншей опоясывали село, все улицы были изрыты ходами сообщения, в подвалах домов были оборудованы огневые точки, зенитные орудия смотрели в небо.
Вот только их там не ждали. Штрафники были никому не нужны. Командир дивизии генерал фон Шнейдер категорически отказался брать их под свое крыло и отдавать какие–либо приказы. Ведь отдавая кому–либо приказ, ты берешь на себя ответственность за его судьбу. «Вы находитесь в подчинении штаба армии», — сказал он майору Фрике. Попытки связаться со штабом армии не привели к успеху. Тут–то и стало ясно, что армейская машина стала сбоить.
В конце концов им все же выделили небольшой участок, как водится, на передовой.
— Передайте вашим горе–солдатам, что позади них стоят регулярные части Вермахта и что у них есть пулеметы, — сказал генерал фон Шнейдер майору Фрике в качестве напутствия.
— Ни шагу назад! — вот что передал им майор Фрике. Он говорил им это на каждом рубеже.
Первыми отошли регулярные части с их пулеметами. Генерал фон Шнейдер даже не подумал передать приказ об отступлении штрафникам, ведь они ему не подчинялись. Но об этом знал только майор Фрике. А они знали только одного командира, майора Фрике, и отошли в освободившуюся траншею по его приказу.
Иваны были теперь так близко, что Юрген мог слышать их негромкие разговоры между собой. Вот опытный солдат учил молодого.
— Гранаты надо бросать умеючи, — говорил он, — фрицы тоже не дураки, вышвырнут твою гранату обратно. Так что бросай с задержкой на две секунды, тогда не успеют. В общем, делаешь та: выдергиваешь сначала чеку, потом опускаешь флажок предохранителя, отсчитываешь медленно раз–два и — бросаешь. Давай, попробуй, а я отойду, посмотрю, как это.
— Страшно, — отвечал молодой голос, — а ну как рабочий ошибся при сборке механизма, рванет раньше времени в руках.
— Не дрейфь! Двум смертям не бывать, одной не миновать! Я сколько раз так делал и, как видишь, живой.
— Говорят о чем–то, — услышал Юрген голос фон Клеффеля, привалившегося к стенке траншеи рядом с ним.
Он передал ему содержание разговора Фон Клеффель нисколько этому не удивился, они уже давно ничему не удивлялись.
— Сейчас вылетит, как тарелочка на стрельбище, — только и сказал он, — я когда–то отлично стрелял по тарелочкам, — и взял автомат на изготовку. — Раз–два, — отсчитал он.
Из траншеи иванов действительно вылетела граната. Показалось, что она зависла в воздухе, чуть наискось от них. Фон Клеффель успел нажать на курок. Раздался выстрел, и одновременно с ним граната взорвалась в воздухе, как шрапнельный снаряд, разбрасывая во все стороны россыпь осколков.
— Мимо! — воскликнул фон Клеффель, и было не понятно, что он имел в виду, то ли то, что осколки их не задели, то ли, что он промазал.
Иваны оттеснили их в центр села. Там, как водится, находилась церковь. Это было самое крепкое строение в селе, с толстыми стенами и узкими окнами. Идеальное место для обороны. Они зацепились за церковь. Пехотинцы фон Штейнера откатились дальше, почти на самую окраину. Они одни сдерживали наступающих иванов. Рядом лежали разбитые зенитные орудия, из них били прямой наводкой по русским танкам, они уничтожили друг друга в этой схватке.
— Вот, черт, — сказал Красавчик.
Юрген поднял голову. На село заходили штурмовики, немецкие штурмовики. За церковь метнулась фигурка майора Фрике.
— Четверо ко мне! — кричал он. — Крест! Ставим крест!
«Он сошел с ума, — подумал Юрген, — какой еще крест? По кому крест? По нам крест?»
Но ноги уже несли его к командиру. Вот он занял указанное ему место. Они стояли впятером, майор Фрике, фон Клеффель, Красавчик, Ули Шпигель и он, Юрген, образовав крест, и смотрели на пикирующий штурмовик.
— Я всегда предчувствовал, что эти летчики рано или поздно меня достанут, — сказал фон Клеффель.
Но летчик рассмотрел в последний момент условный знак, чуть махнул крыльями и взмыл вверх. Возможно, он удивился, что ему отдали приказ разнести село, в котором еще оставалась немецкая часть. А может быть, он, как и они, уже ничему не удивлялся, ведь такие накладки случались все чаще.
— Ложись, — крикнул майор Фрике.
Очень вовремя крикнул. Они едва упали на землю, как иваны, забившиеся в щели при атаке штурмовика, возобновили по ним огонь.
В том селе они потеряли Дица. Он был смелый парень, Хайнц Диц, и хороший солдат. Он со своим пулеметом засел на верхнем ярусе церкви и оттуда поливал огнем иванов. С ним был Курт Кнауф, они были закадычными дружками и никогда не расставались. Иваны пытались сбить их из пушки. Церковь была сложена на славу, ее стены было не так просто пробить. Но один снаряд врезался рядом с окном, у которого залег Диц. Его пулемет замолчал.
— Вольф, выяснить обстановку! — приказал майор Фрике. Юрген в ту минуту был ближе всех к нему.
Юрген поднялся на хоры. Голова, руки и грудь Дица были изрешечены осколками. Красная кровь смешивалась с красной кирпичной крошкой. Рядом сидел Курт Кнауф. Он широко раскрытыми глазами смотрел на своего друга, раскачивался из стороны в сторону и тихо напевал:
О, du lieber Augustin,
Augustin, Augustin,
О, du lieber Augustin,
Alles ist hin!
П е р е в о д
О, дорогой Августин,
Августин, Августин,
О, дорогой Августин,
Все пропало!
— Зачем вы спустили сюда Дица? — спросил фон Клеффель чуть позднее. — Он же мертв, мертвее не бывает.
— Это был единственный способ спустить Кнауфа, — ответил Юрген, — он не хотел расставаться с другом. Вы же видите, в каком он состоянии?
— Будем надеяться, что это контузия. Что это пройдет. Такое случается, — сказал фон Клеффель, но без особой надежды.
Так они потеряли еще и Курта Кнауфа. Вернее, он сам себя потерял. Контузия здесь была ни при чем. Возможно, тронулся он еще раньше, но Юрген впервые заметил, что с Куртом что–то не так, когда они проходили мимо позиций, где принял свой последний, а может быть, одновременно и первый бой батальон новобранцев гитлерюгенда. Они шли и отводили глаза от десятков растерзанных молодых тел, от залитых кровью лиц, искаженных гримасами боли, враз постаревших. В пыли лежал штандарт. «Вечно юная Германия». Не нашлось никого, кто бы поднял его и унес с собой. Они полегли здесь все.
Курт Кнауф бросился к нему, поднял, зарылся в него лицом. Так он стоял минут пять. Потом он разжал руки. Штандарт упал на землю. Он переступил через него и вскоре нагнал их, встал в строй. Он был тих и задумчив. И вот теперь превратился в музыкальную шкатулку. Смерть Дица добила его.
Спасли их тогда, не думая об этом, пехотинцы фон Штейнера. Они накатили волной контратаки, потеснив иванов, и вновь откатились. Эта волна подхватила их и отшвырнула далеко назад, в бескрайнее море русской лесостепи. Они были как утлая лодка, мечущаяся между отходящими кораблями немецкой эскадры. Они были предоставлены самим себе, своей собственной судьбе.
Они шли на север, к Орлу, где находился штаб армии. Они нисколько не походили на деморализованную, бегущую в беспорядке толпу. Они являли собой боеспособную часть, находящуюся на марше. У них был железный командир, майор Фрике, и он вел за собой железную когорту, построенную в четком соответствии с военным уставом. У них был даже обоз, четыре подводы, на которых они везли батальонное имущество, военное снаряжение и канцелярию. Документы заменяли им знамя. Пока у них были документы, они существовали как самостоятельная часть.
Они шли по дороге, пронизывающей негустой лес. Для лошадей с подводами нужна была проезжая дорога, это сильно ограничивало их выбор.
— В нашей 9–й армии перед наступлением было пятьдесят тысяч лошадей и около полутысячи танков, — вещал на ходу фон Клеффель, — соотношение сто к одному. Что бы там ни говорили, война не сильно изменилась. Солдат и лошадь — основа всего. Он в который раз подходил к заключению, что солдат на лошади — основа всего. Он был истинным кавалеристом.
— Да, в нашей армии было более двухсот пятидесяти тысяч солдат, — сказал идущий рядом майор Фрике. Он стал намного ближе к ним в эти дни. Ему не надо было держаться в отдалении, чтобы охватить взглядом строй его батальона. И ему уже не надо было напрягать голос, чтобы его услышали все его подчиненные. — Насколько я помню, — продолжал он, — для армии было припасено что–то около пяти тысяч тонн продовольствия, шести тысяч тонн фуража и одиннадцати тысяч тонн горючего. Выходит, что солдат для интендантов обходится дешевле всего.
— Солдат для всех обходится дешевле всего, — заметил Ули Шпигель.
— Они очень прожорливы, эти машины, — сказал фон Клеффель, — и их не выпустишь попастись на луг. Кстати, герр майор, не пора ли сделать большой привал? Мы шли всю ночь, и лошадям нужно подкрепиться.
— Проблема в том, что наши лошади идут медленнее, чем ездят русские танки. Но вы, конечно, правы, дорогой фон Клеффель. Батальон! Внимание! Стой!
В наступившей тишине они явственно расслышали шум танковых двигателей. Он приближался со стороны дороги, примыкавшей справа к той, по которой шли они.
— Подводы — в лес! — скомандовал майор Фрике. Подводы застряли в кустах почти сразу же. Фон Клеффель первым бросился распрягать лошадей. В этот момент на перекресток дорог выполз танк. «Тройка! Наш!» — облегченно выдохнули все.
Все, кроме Юргена. Он так и не смог впоследствии внятно объяснить товарищам, что заставило его схватить с подводы последний фаустпатрон, броситься вперед и залечь за толстым деревом у дороги в ожидании вражеского танка. Внешность танка не обманула его, он уже давно не доверял внешнему виду, он слушал лишь внутренний голос, а тот сказал ему, что перед ним — враг.
Возможно, ему вспомнился рассказ Красавчика. Тот, ссылаясь на слова механиков–танкистов, с которыми он подружился в Витебске, говорил, что «тройка» — образцовая машина. С точки зрения удобств, созданных для работы экипажа. Для Красавчика это было куда важнее, чем какие–то там боевые характеристики. Он говорил о комфорте, о прекрасной оптике приборов наблюдения и прицеливания, о надежной сильной радиостанции. И еще он рассказывал, что, по слухам, даже русские командиры–танкисты с удовольствием пересаживались на трофейные «тройки», отдавая им предпочтение перед куда более мощными «Т–34».
Возможно, он успел разглядеть этого самого командира, высунувшегося по пояс из башни танка. На нем была темная, но никак не черная форма, только на голове у него был черный шлем. Но это был не немецкий шлем.
Не менее вероятно, что все дело было в песенке Курта Кнауфа. При виде танка музыкальная шкатулка включилась, включилась сразу на последнем куплете:
Augustin, Augustin,
Leg' nur ins Grab dich hin!
Ach, du lieber Augustin,
Alles ist hin!
Перевод
Августин, Августин,
Ложись в могилу!
Ах, любимый Августин,
Все пропало!
Как бы то ни было, Юрген бросился вперед, изготовившись к обороне. И тем самым подал знак остальным. Все, не раздумывая, тоже бросились в лес. Война не оставляет времени для раздумий.
Фигурка на башне танка призывно махнула рукой и скрылась, опустившись вниз. Взревел мотор. Это был идущий следом танк. Он, сминая придорожные кусты, обогнул командирскую «тройку» и выполз на дорогу, развернулся лицом к ним. Это был «Т–34».
Иваны не стали тратить на них время и силы. Прошили лес несколькими разрывными снарядами да полили их огнем из пулеметов. Они не стали даже приближаться, не давая возможности Юргену использовать его последний фаустпатрон. Возможно, потому и не приближались, что их командир успел заметить характерную метровую толстую трубу в руках метнувшегося навстречу им немецкого солдата. И хорошо, что не приблизились. Юрген бы не промахнулся, после чего обозленные иваны раскатали бы их в лепешку.
А так они легко отделались. Шесть убитых, двое тяжелораненых, которые скончались к ночи, царапины не в счет. Две разбитые подводы, одна убитая лошадь, две раненые, их пришлось пристрелить. В живых осталась одна, которую успел выпрячь фон Клеффель, но она убежала. Это тоже была безвозвратная потеря.
Но главной их потерей был майор Фрике. В общем–то он тоже легко отделался. Когда они извлекали его, окровавленного, из–под рухнувшего на него дерева, они думали, что все, конец. Но когда они сняли с него пропитанный кровью, разодранный осколком китель, оказалось, что осколок лишь скользнул по ребрам. Ребра были целы, они увидели их, целые, когда промыли рану водой. Вот только с медикаментами у них было туго.
— Шнапс! У кого–нибудь остался шнапс? — спросил фон Клеффель.
Все потрясли фляжками. Они были пусты. Хорошо, что догадались встряхнуть фляжку самого майора Фрике. В ней был французский коньяк.
— Вы немного поспешили, мой друг, — сказал фон Клеффель очнувшемуся майору Фрике, — сейчас вам будет немного больно. Крепитесь.
И он вылил коньяк на рану. Майор Фрике изогнулся дугой, сцепив зубы, а потом резко опал, вновь провалившись в беспамятство. Ули Шпигель перебинтовал его. У него был в этом деле некоторый опыт, он был у них единственным санитаром. После этого они принялись за ногу майора Фрике, ту, которую придавило рухнувшим деревом. Она была изогнута ниже колена и синела на глазах. Но крови не было, хоть это радовало. Фон Клеффель смастерил лубок, он был специалистом по переломам, и они зафиксировали ногу. Брейтгаупт сделал носилки. После гибели Дица он стал у них главным плотником. А потом он молча принялся копать большую могилу. Неподалеку горел костер, они сжигали ненужные документы, сотни личных дел солдат, погибших в боях. Под деревом лежала невысокая стопка их собственных дел, в ней было шестнадцать папок.
Их командиром был теперь лейтенант Россель. Вернее, он считал себя их командиром, потому что был единственным боеспособным офицером среди них. А еще он считал, что они должны сражаться. Они были готовы сражаться, но только если это было необходимо для решения главной, как они считали, задачи — доставки в госпиталь их настоящего и единственного командира, майора Фрике. Они, верные дисциплине, подчинялись приказам лейтенанта, но в конце концов он их достал. Они, пройдя лесными тропами, вышли к какой–то деревушке. Лейтенант Россель приказал ее сжечь.
— Вы слышали приказ фюрера! — патетически воскликнул он, — После себя оставлять выжженную зону!
Они такого приказа не слышали, но ни секунды не усомнились в его существовании. В чем засомневались, так это в необходимости его исполнения. Они посмотрели на Брейтгаупта. Он у них был главным авторитетом по сожжению русских деревень. В любом вопросе можно доверять мнению только тех людей, кто пострадал за это.
— Нет, — сказал Брейтгаупт.
Другой бы пустился в долгие рассуждения о бессмысленности затеи, о том, что у них нет огнеметов или хотя бы бензина, чтобы поджечь все эти дома, что у них нет на это сил, а главное — времени. Брейтгаупт ответил, по своему обыкновению, коротко. И они согласились с ним. В их сердцах не было жалости к этой деревне или ее жителям, которых к тому же не было видно, они попрятались или ушли. Они просто не желали выполнять бессмысленный приказ. В некогда безупречном механизме сломалась еще одна шестеренка.
Они предоставили лейтенанту Росселю возможность бесноваться и кричать в одиночестве, а сами уселись в тени деревьев.
— Этот придурок своими дилетантскими действиями и тупым фанатизмом приведет нас к гибели, — тихо сказал фон Клеффель, ни к кому не обращаясь.
— Вы какого придурка имеете в виду? — спросил Ули Шпигель.
Фон Клеффель посмотрел на него, криво усмехнулся и ответил:
— Того, кто ближе, — и скосил глаза на лейтенанта Росселя.
Все заговорщицки перемигнулись. Один лишь Юрген не принял участия в пантомиме. Он недоумевал. Фон Клеффель всегда строго придерживался принципа субординации и никогда, по его же собственным словам, не отзывался негативно о действиях любого начальства в присутствии подчиненных, как своих, так и чужих. Доверительный разговор возможен только в кругу равных, обронил как–то он. Фронт спаял их дружбой, но равными не сделал. Юрген это понимал, тем более это ощущал фон Клеффель. И вдруг — такая откровенность! К чему бы это?
— Тут поневоле задумаешься о путче, — сказал фон Клеффель.
— Вы имеете в виду военный мятеж? — уточнил Ули Шпигель.
— Бунт на корабле! Ура! — воскликнул Красавчик. — Всех несогласных — на рею!
— Тогда уж бунт заключенных, — включился Юрген, — да здравствует свобода!
Так они перебрасывались словом Meuterei,[28] пытаясь заглушить игрой тревожные мысли.
— Нет, я имею в виду именно наш добрый старый Putsch, — сказал фон Клеффель.
На лице его была написана решимость. Единожды не подчинившись приказу, он готов был идти дальше, идти до конца. Es geht alles auf eine Rechnung.[29]
Зашевелился лежавший на носилках майор Фрике. Он очнулся несколькими минутами ранее и ухватил часть разговора. Он силился что–то сказать. Фон Клеффель поспешно встал, сделал несколько шагов, склонился над носилками.
— Не волнуйтесь, дружище! — он ободряюще похлопал майора Фрике по плечу. — Мы вас вытащим отсюда, не будь я подполковник Вильгельм фон Клеффель.
— Спасибо, подполковник, — прошептал запекшимися губами майор Фрике. — Вручаю в ваши руки свою судьбу и судьбу моих подчиненных.
Впрочем, последние слова если и были сказаны, то настолько тихо, что даже Юрген, сидевший в двух шагах от изголовья носилок, их не разобрал и невольно доверился фон Клеффелю, громко объявившему:
— Майор Фрике вручил в мои руки свою судьбу и судьбу его подчиненных, — и еще громче: — Вашу судьбу! — Он горделиво выпрямился, одернул китель, обвел всех строгим взглядом и торжественным голосом произнес: — В сложившейся обстановке, когда командир батальона тяжело ранен, а младшие офицеры по разным причинам отсутствуют, я, Вильгельм фон Клеффель, принимаю на себя командование вверенным мне подразделением.
— Но, позвольте, герр подполковник, — подскочил к нему лейтенант Россель и тут же осекся, сообразив, что одним этим обращением он признал главенство фон Клеффеля. — Я являюсь… — повторил он попытку и опять осекся. — А как же я? — неуверенно проблеял он наконец.
— Можете считать себя временно разжалованным в рядовые, — пренебрежительно отмахнулся фон Клеффель и вдруг гаркнул: — Смирно! Кругом! Три шага вперед! Ложись! — Лейтенант то ли от неожиданности, то ли от привычки бездумно выполнять приказы начальства исполнил все в точности. — Отлично, рядовой Россель, — удовлетворенно сказал подполковник, — два балла в графу поощрений. И благодарите бога — у вас теперь появился шанс выжить. — Он обвел толпившихся вокруг солдат потяжелевшим взглядом и провозгласил, подняв вверх руку с торчащим указательным пальцем: — Шанс!
Это было решение, угодное высшим силам. Судьба не замедлила проявить к ним благосклонность, ниспослав дорогой подарок. Они не прошли и километра, как заметили на дороге немецкий бронетранспортер. Он мирно спал, укрыв внутренность брезентовым пологом.
— Букашка! — радостно закричал Красавчик, устремляясь к машине.
Он ударил ногой по скатам двух колес — накачаны в меру, проверил гусеницы — целехоньки, открутил крышку бензобака, засунул туда хворостинку — почти полный, заглянул под брезент. На водительских местах и в отделении десантников никого не было, но два штатных пулемета были на месте, еще один, со снаряженной лентой, лежал на полу. Если бы Красавчик отошел чуть в сторону и углубился на несколько метров в лес, то он нашел бы там тело солдата в черной форме бронетанковых войск с простреленной головой, руки которого были темными от въевшегося машинного масла. Вероятно, это был водитель бронетранспортера. Но даже эта находка не объяснила бы, как машина оказалась на дороге, в целости и сохранности. Собственно, Красавчика это не очень–то и интересовало.
— Фантастика, — сказал он и посмотрел на небо.
— Вот вам яркий пример превосходства доброй старой кавалерии над всеми этими механизированными частями, — сказал Ули Шпигель.
— Я всегда это утверждал! — подбоченившись, сказал фон Клеффель.
— Никогда не видел, чтобы кавалеристы драпали, бросив лошадей! — закончил свою мысль Ули Шпигель.
Von Panzergrenadieren,
Panzergrenadieren überrannt,[30] —
заблажил Курт Кнауф припев «Марша мотопехоты».
— Бедняга Кнауф, — сказал Юрген, — его словарный запас уменьшился с десяти до двух слов.
— Зато мотивчик боевой! — бодро воскликнул Ули Шпигель. — Честно говоря, он достал меня до печенок своим «Августином», — и тут же добавил: — Бедняга Кнауф!
— Фантастика! — повторил Красавчик, вынырнув из–под бронетранспортера. — Все в порядке!
— Надеюсь, вы сможете управлять этой самодвижущейся бронированной подводой, — сказал фон Клеффель.
— А то! С закрытыми глазами! Это же Майбах! О, Майбах! Самый шикарный лимузин, за рулем которого я сидел, был — Майбах! — Было видно, что произнесение этого имени доставляло Красавчику чувственное наслаждение. Он перекатывал его во рту и так и эдак У него во рту уже сутки ничего не перекатывалось. — Более того, я сидел за рулем двух Майбахов! — продолжал между тем Красавчик. — Вы только подумайте, фирма Майбаха выпустила за 20 лет меньше двух тысяч машин, и две из них, пусть на короткое время, были моими! Первую красотку я заарканил…
— Отставить! — скомандовал фон Клеффель. — В седло!
Они положили в бронетранспортер ранцы, документы и немногочисленные припасы. Они выстлали пол толстым слоем веток и поставили сверху носилки с майором Фрике.
— Мотопехота, мотопехота идет вперед! — прокричал Курт Кнауф.
И они подхватили песню. И, выстроившись в колонну по два, замаршировали по пыльной дороге перед урчащим бронетранспортером. С ним они вновь почувствовали себя сильными, обрели уверенность, им все было по плечу. Шанс разросся до неизбежности.
Das war ihr letzter Kampf
Это был их последний бой. Последний при отступлении к Орлу. Для многих он стал последним в жизни. Тут все сложилось одно к одному: усталость от беспрерывных боев и долгого марша, озлобление от сокрушительного поражения, масштабы которого проступали все более ясно, эффект неожиданности, желание быстрее завершить дело и пренебрежительное отношение к противнику. Впрочем, противник тоже отнесся к ним с известной долей пренебрежения. В противном случае он не стал бы с ними связываться. Дело было так. Они заблудились. То ли имевшаяся у них карта ни к черту не годилась, то ли они перепутали дорогу. Во всяком случае, та дорога, по которой они шли, вместо того чтобы вывести их прямиком к шоссе, уводила все дальше в лес. Это была даже не дорога, а две глубокие колеи в земле. После недавних дождей в них стояла вода, по край. Они пробовали идти между колеями, но ноги скользили, норовя сползти в колею. У одного солдата сползла. Так они узнали глубину колеи. По этой дороге даже их вездеходный бронетранспортер отказывался ехать. Он недовольно фырчал и отплевывался и в конце концов остановился.
— Обиделся, — сказал Красавчик, — я его сейчас умаслю и догоню вас. — И он действительно достал масленку.
— Да, дорога такая, что врагу не пожелаешь, — сказал Ули Шпигель.
Они дружно захохотали, хватаясь за животы: врагу не пожелаешь! Поэтому, наверно, они и не ожидали здесь никого встретить и беспечно шли краем дороги. А уж когда вышли на большую поляну, так и вовсе расслабились. А Курт Кнауф затянул свою бесконечную песню из двух слов. Так они вышли прямиком на базу партизан.
Верховное командование предприняло все возможное, чтобы полностью извести партизан в районах, примыкающих к театру главной летней кампании. Для этого было проведено несколько масштабных операций с поэтическими названиями типа «Цыганский барон». Но партизан, как и тараканов, в этой стране никогда и никому не удавалось извести полностью. Они самозарождались и плодились с невероятной скоростью.
Но в районе Орловской дуги было сконцентрировано столько немецких войск, что партизанам просто негде было развернуться. И отряд, на который они наткнулись, был всего лишь боевым охранением на базе партизан, где хранились доставленные по воздуху оружие и боеприпасы. Их товарищи бесследно сгинули в лесах, а они не смели двинуться с места и маялись от безделья. Их было человек тридцать. И они решили, что легко справятся с группой беспечных, гогочущих и распевающих песни фрицев, каких–нибудь квартирмейстеров или фуражиров, которые к тому же сами шли к их пулемету, замаскированному в кустах на опушке леса.
Раздалась пулеметная очередь. Она скосила четверых солдат, четверть наличного состава их батальона. При первых же звуках выстрелов Юрген упал на землю, накинул каску на голову и быстро пополз в сторону, к невысоким, но все же кустикам. Вскоре к нему присоединились фон Клеффель и Ули Шпигель.
— Разведать обстановку! — приказал фон Клеффель. — Ранцы оставить! Видны над травой, — снизошел он до объяснений.
— Есть, герр подполковник! — ответил Юрген и скинул мешок с ранцем. — Сохраните их для меня.
Ули Шпигель тоже скинул ранец — в разведку полагалось ходить парами. Они сделали ползком большой крюк по поляне, не удаляясь и не приближаясь к месту, откуда доносились выстрелы. Они даже ни разу не подняли головы, пока не увидели сквозь траву перед собой первые высокие кусты, предвестники леса. Они долго лежали, прислушиваясь, но не услышали никаких подозрительных звуков. Тогда они вползли под сень кустов и только здесь приподнялись и огляделись. Никого. Они стали пробираться между деревьями, ориентируясь на звуки выстрелов и стараясь не углубляться далеко в лес. Вскоре им попалась едва заметная тропинка. Ули Шпигель уверенно ступил на нее, Юрген последовал за ним.
— Тс! — Ули Шпигель замер как вкопанный.
Потом он махнул рукой, призывая к себе Юргена, тоже застывшего на месте. Когда Юрген подошел, Ули Шпигель показал ему себе под ноги. Там, сантиметрах в пятнадцати над землей, тянулась тонкая проволока. Они переступили через нее и пошли по тропинке дальше. Шагов через двадцать Ули Шпигель заметил еще одну растяжку.
— Это не регулярная часть, — тихо сказал он.
— Да, партизаны, — согласился Юрген. Вскоре они увидели их. На небольшой полянке посреди леса стояла старая покосившаяся избушка с торчащей вверх короткой проржавевшей трубой. Рядом виднелось несколько землянок. Под низким навесом, сколоченным из толстых жердей и покрытым широкими полосами коры, стояли какие–то ящики, много ящиков. Посреди поляны было большое кострище с воткнутыми в землю с двух сторон деревянными рогатками. На другой стороне полянки стояла телега, нагруженная сеном. Рядом стояла привязанная лошадь. Она меланхолично жевала сено. На поляне суетились люди, одетые кто во что горазд, некоторые были даже в немецкой форме. Тут были и совсем юные пацаны, и дядьки в летах, и даже две девушки. Из избушки вышла дородная женщина, ее руки были белыми от муки. Она что–то крикнула, Юрген не разобрал что, и опять скрылась в доме. Из крайней землянки появился худой немолодой мужчина в пиджаке. Его руки тоже были неестественно белыми. Они были чистыми. «Врач», — решил Юрген. Два подростка вышли из–за навеса, неся в руках небольшой, но, судя по их дрожащим рукам, тяжелый цинковый ящик, и отправились в направлении неутихающего стрекота пулемета.
— Шестнадцать человек, — подвел итог Ули Шпигель, — не бойцы. Все бойцы там, — он повел головой вслед подросткам с ящиком.
— Приблизительно столько же, — сказал Юрген.
— Да, пятьдесят на пятьдесят, как везде. Мы справимся.
— Мы легко с ними справимся, — сказал фон Клеффель, когда они рассказали ему о результатах разведки, — тем более что!.. — Он щелкнул пальцами, и на поляну выполз их бронетранспортер.
Собравшись за ним, они устроили маленькое совещание. Ответственность за решение на правах командира принял на себя фон Клеффель.
— Итак. Россель! Вы остаетесь с майором Фрике. Вы нам еще понадобитесь. Живым.
— Пить, — прошептал майор Фрике, которого они положили на мягкую траву в тени дерева.
Они переглянулись, пожимая плечами. Фляжки у всех были пусты.
— Потерпите, мой друг, — сказал фон Клеффель, наклоняясь к майору Фрике, — сейчас мы быстренько разберемся с этой гражданской сволочью, вздумавшей играть в настоящую войну, и принесем вам воды, много воды. Итак! — он обратился ко всем. — Атакуем цепью, интервал — десять шагов, под прикрытием бронетранспортера. Вольф! Вы будете пулеметчиком.
— Мотопехота, мотопехота идет вперед! — завопил Курт Кнауф.
— И ради бога, возьмите с собой Кнауфа, — продолжил фон Клеффель, — толку от него в бою никакого, сунется сдуру под пули — и поминай как звали. Бронетранспортер — самое безопасное для него место.
— Есть! — ответил Юрген и подошел к Кнауфу, взял его за руку. — Полезай за мной, Курт, — сказал он и добавил для верности: — Мотопехота идет вперед!
— Hoch–hoch–hoch! — сменил пластинку Кнауф. Все, что происходило дальше, Юрген видел сквозь узкую смотровую щель бронетранспортера. Юрген не мог, в частности, насладиться видом фон Клеффеля, гордо шагающего во весь рост по полю и поливающего из автомата близкие уже кусты, откуда ему в ответ несся веер пуль. Но Юрген и не вскрикнул горестно, когда пулеметная очередь прошила грудь настоящего подполковника. Он был очень горд, Вильгельм фон Клеффель, и считал ниже собственного достоинства кланяться каким–то там штафиркам, а тем более бегать перед ними зигзагами.
Что Юрген видел, так это то, что партизаны успели подготовиться к отражению их атаки. Они все, от пацанов до дядек, залегли кто за деревом, кто за кочкой, кто под кустом и вели огонь по приближающимся немцам из автоматов и карабинов. Боковым зрением Юрген даже заметил взметнувшиеся длинные волосы одной из девушек «Мертвая зона», — отметил он и выбросил девушку из головы. Его главной заботой был станковый пулемет противника, самое убойное его оружие. Красавчик тоже понимал это и правил точно на него. Юрген тщательно прицелился и нажал на гашетку. Он разметал это пулеметное гнездо к чертовой матери и тут же перевел огонь вправо, благо сверху ему были видны все залегшие там партизаны.
Вдруг бронетранспортер дернулся и затих.
— Бензин! — сказал Красавчик. — Двадцать метров не доехали!
Он перебрался с водительского места к одному пулемету, к другому, обшарил все углы вокруг.
— Не ищи, нет патронов, — сказал Юрген, — и у меня последняя лента, — раздался сухой щелчок, — вот, и у меня закончились. Теперь только те, что в автомате, треть магазина, не больше.
— Вот черт, — сказал Красавчик и повторил через некоторое время уже громче: — Вот черт!
Юрген достаточно изучил интонации Красавчика, чтобы понять: что–то случилось, что–то из рук вон плохое. Он скосил взгляд влево. Чуть наискось от них из кустов медленно выползало дуло противотанкового ружья. «Хорошо, что у этих партизан пушек нет», — меланхолично подумал Юрген. Впрочем, на их бронетранспортер хватило бы и противотанкового ружья. Сейчас их должны были расстрелять почти в упор, а они, сидящие в этом железном ящике у всех на виду, никак не могли этому воспрепятствовать.
Вдруг с лязгом распахнулась задняя дверца бронетранспортера. Юрген быстро оглянулся и успел лишь заметить, как из нее вывалился наружу Курт Кнауф, в каждой руке у его было по гранате. Через мгновение Курт появился уже в поле зрения смотровой щели. Он с криками «Hoch–hoch–hoch!» несся огромными прыжками прямо на залегших партизан, на те кусты, откуда высовывалось дуло противотанкового ружья, несся под сумасшедшим огнем слева и справа, несся навстречу собственной смерти. Но до нее было еще несколько секунд, и за это время он успел многое. Он прицельно метнул первую гранату — и противотанковое ружье исчезло навсегда. Он кое–как швырнул вторую, кое–как — потому что первые пули уже пронзили его, но этого «кое–как» хватило, чтобы убрать еще двоих. Только после этого он упал и, падая, успел крикнуть: «Хайль Гитлер!» Он был хороший товарищ, Курт Кнауф, вот только мозги у него были набекрень.
Безумная атака Кнауфа отвлекла внимание защищавшихся от бронетранспортера. Юрген с Красавчиком вывалились наружу через задние дверцы, кувыркнулись в разные стороны и покатились прямо на врага, до которого было уже рукой подать. Они наконец дорвались до ближнего боя, в котором партизаны ничего не могли противопоставить им, старым воякам. Собственно, это был уже не бой, а бойня.
Партизанам дорого обошлась их ошибка. Юрген, обойдя поле битвы, насчитал тридцать три мертвых тела. Совсем юные пацаны, дядьки в летах, две девушки, все были тут, все были бойцами, никто не показал им спину.
Но и они заплатили за эту победу высокую цену.
— Мы потеряли двух наших товарищей, — сказал Юрген, когда они плечом к плечу с Красавчиком, Ули Шпигелем и Брейтгауптом стояли над изрешеченными пулями телами фон Клеффеля и Курта Кнауфа.
— И всех остальных, — добавил подошедший к ним лейтенант Россель.
— Да, и всех остальных, — повторил за ним Юрген, — они тоже были нашими товарищами и храбрыми солдатами.
— Мы еще легко отделались, — с печальной усмешкой сказал Ули Шпигель, он вспомнил, как когда–то такие же слова в похожей ситуации произнес фон Клеффель. — Ладно, пойду поищу повариху с доктором, отсиживаются где–то в лесу. С этих фанатиков станется преподнести нам ночью какой–нибудь неприятный сюрприз. А я хочу наконец нормально выспаться.
— Не ходи, — сказал Юрген, — уже темнеет, а там растяжки. Ты же знаешь.
— Я в темноте вижу, как днем. И все варварские ловушки нюхом чую. Ты же знаешь, — в тон ему ответил Ули Шпигель.
Он пошел и не вернулся. Они услышали лишь одиночный взрыв, а утром нашли его изувеченное тело. Брейтгаупт выкопал еще одну могилу.
На партизанской базе они взяли все самое необходимое: оружие и боеприпасы, табак, еду, перевязочные материалы и лекарства, названия которых смогли разобрать, лошадь и подводу. И опять двинулись в путь.
Das war ende
Это был финиш. Конец их долгого пути. Прошел ровно месяц с тех пор, как они заняли позиции на переднем крае наступления на русский город Курск. И вот в свете молнии они увидели перед собой город. Большой город. Если верить карте, лежащей в планшете майора Фрике, это должен был быть Орел. К нему они и шли. Возможно, и дошли. Они ни в чем не были уверены. Они были слишком измотаны.
Их лошадь пала еще позавчера. Фон Клеффель как–то говорил, что местные лошади поразительно выносливы, они способны работать днями напролет, довольствуясь соломой и битьем. Но им, вероятно, попалась немецкая лошадь. Ей нужен был овес. Без него она все медленнее тянула подводу, на которой и груза–то было всего ничего — майор Фрике, их ранцы, ящик с бумагами и батальонной кассой да немного боеприпасов. А потом и вовсе встала, уронив голову на грудь. Брейтгаупт принялся ее бить. Ничего другого они не могли ей предложить. Тогда она упала на бок и откинула копыта.
Но они — не лошади. У них есть то, чего нет у лошадей, — воля. Они собрали ее в кулак и двинулись дальше. Из деталей подводы смастерили носилки для майора Фрике, скрепив их кусками вожжей. Даже сделали небольшой навес над головой, чтобы зарядивший дождик не хлестал в лицо командиру. Боеприпасы, конечно, бросили, оставив себе по одному полному диску. То же и с бумагами. Юрген сунул в свой безразмерный мешок лишь их личные дела, его, Красавчика и Брейтгаупта, да батальонную кассу. Лейтенант Россель настаивал, чтобы он взял еще и батальонные документы. «Сами тащите», — сказал Юрген. Плевать ему было на субординацию и лейтенанта Росселя. У него был один командир — майор Фрике. Красавчик и Брейтгаупт были с ним одного мнения. В этой ситуации они были все равны. Лейтенант Россель и сам это понимал. Он вместе с ними взялся за носилки. А куда ему было деваться? Ведь их было только четверо. Ровно столько, сколько нужно, чтобы нести носилки. Так и пошли. Юрген с Брейтгауптом впереди, Красавчик с Росселем сзади, они были выше и приблизительно одинакового роста.
Один раз на дороге их остановил наряд полевой жандармерии на двух мотоциклах. По грозному окрику, по настороженным взглядам, по направленным на них дулам винтовок они догадались, что их приняли за партизан. Ха–ха. Впрочем, они скорее походили именно на русских партизан, чем на солдат Вермахта. Грязная, изодранная в клочья форма без знаков отличия, небритые, чумазые лица, русские автоматы за спиной. Но с ними был майор Фрике, он был их живым свидетелем, перед жандармами, перед верховным командованием, перед господом богом, перед кем угодно.
— Майор Фрике, командир пятьсот семидесятого ударно–испытательного батальона, — прошептал он, собрав последние силы.
— В списках не значится, — ответили жандармы, три раза внимательно прошерстив кипу листов с перечнем различных частей.
— Но мы — есть, — сказал Юрген.
— Идите в Орел, в комендатуру, там разберутся, есть вы или нет, — ответили жандармы и, махнув рукой на север, укатили прочь.
И они пошли по дороге на север. Несколько раз их обгоняли армейские грузовики. Они даже не притормаживали. Кабины и кузова были битком забиты солдатами, пестрели бинтовые повязки, эти солдаты выглядели немногим лучше, чем они сами.
Несколько часов кряду они шли бок о бок с большой, человек в тридцать, группой беженцев. Женщины, дети, немолодые мужчины, они тащили узлы, фанерные чемоданы, катили детские коляски, набитые разным добром. Обычные на вид люди. «Что заставило их тронуться с обжитых мест? — недоумевал Юрген. — Что гонит их вперед, в неизвестность? Почему они движутся следом за немецкой армией, уходящей отсюда навсегда? Или ответ кроется именно в этом слове — «навсегда»? В том, что неизвестность жизни в немецких землях страшит их меньше хорошо известной им жизни при возвращающейся власти большевиков? Обычные на вид… Что их так страшит?..» — Эти мысли бередили душу Юргена все часы, что они шли рядом.
Это был все же Орел. Об этом говорила табличка при въезде в город. Был даже указатель Truppenbestandkommandantur[31] на высоком столбе. Это было тем более удивительно, что в городе, как показалось, не было ни одного целого здания. Что не было разбомблено, то горело. Большая часть разрушений была свежей. Это русские бомбили и расстреливали из орудий собственный город. «Это война», — с горечью подумал Юрген. Но тут же вдруг накатила другая мысль: «Что же будет, когда они войдут в Германию?» «Они» — прозвучало с неожиданной для самого Юргена ненавистью. А «Германия» отозвалась в душе жалостливой мелодией. «Сейчас слезу пущу!» — со злой усмешкой одернул сам себя Юрген. Помогло, но не сильно. Ему было явно не по себе.
Они шли по улицам города в густеющей по мере движения толпе военнослужащих. Все двигались в том же направлении, вероятно, там был железнодорожный вокзал. Дождь прекратился. Развиднелось. И почти сразу в небе появились самолеты. Они шли ровным строем с севера, навстречу им. Это были русские бомбардировщики. Донесся вой сирены воздушной тревоги. Улица опустела. Лишь они одни упорно шли вперед. На падающие бомбы они не обращали внимания. Они падали далеко, метрах в пятистах, а то и в километре, где–то сбоку. Это были бомбы не для них.
На вокзале они первым делом отыскали санитарный поезд. Вокруг клубилась толпа. Все говорили, что это последний эшелон на запад, в Брянск, название этого города было у всех на устах. Они взяли один из санитарных вагонов штурмом. Им было не привыкать. Санитары приняли майора Фрике. Только посмотрели на их лица — и приняли. Даже нашли для майора свободную полку. Когда они собрались уходить, майор задержал Юргена.
— Ты прошел испытание, рядовой Вольф, — сказал он.
— Да плевать я хотел на ваше испытание, — ответил Юрген. Уж коли на «ты», так начистоту. — У меня свое испытание. Мне бы с ним разобраться.
— Ты разберешься. А я подам рапорт.
— Выздоравливайте, майор, — так ответил на это Юрген.
Лейтенант Россель отправился в комендатуру, прояснять их дальнейшую судьбу, а они расположились на вокзальной площади. Сняли ранцы, положили их на грязный асфальт у стены вокзала, расстелили плащ–палатки и улеглись на них. Их головы ударились о ранцы с глухим стуком. Они этого не почувствовали. Они уже спали.
Юргена мучили кошмары. «Я — главный сталинский орган», — кричал майор Яхвин и испускал из глаз яркие ракеты. «Я — Каримов! Я — Абдуллаев!» — кричали по очереди два одинаковых болванчика на детской игрушке–качелях. Шевелился клубок змей. «У–у–у, кулачка недобитая!» — шипели они. Широко улыбался русский солдат Павел. «Как обычно!» — говорил он и подмигивал. И раз за разом падал скромненький синий платочек, вновь и вновь обнажая не опущенные девичьи плечи, а разрушенный взрывом госпиталь.
«Иваны идут! Прорвались! Танки! Прут стеной! Иваны!!!» — неслось со всех сторон.
Кошмарный сон перешел в кошмарную явь. Юрген сел и замотал головой, пытаясь выгнать из нее этот крик: «Иваны идут!» Но он настойчиво лез обратно в уши. Это кричали пробегавшие мимо них немолодые солдаты в мешковато сидящей форме, обозники или писари. Это повторяли раненые, ковылявшие к дверям вокзала в надежде попасть в последний эшелон. Это в ужасе твердили даже штабные офицеры в новенькой, с иголочки, форме, никогда, наверно, не нюхавшие запах пороха и крови.
— Вот черт! — услышал Юрген привычный возглас Красавчика.
А Брейтгаупт лишь еще пуще захрапел, ему все было нипочем, он реагировал только на команду «Подъем!».
— Подъем! — сказал Юрген, и Брейтгаупт немедленно сел, поводя вокруг очумелыми со сна глазами.
На вокзальную площадь въехал легковой «Опель» с откинутым верхом. С заднего сиденья поднялся и вытянулся во весь рост генерал с рукой на черной перевязи.
— Солдаты! Внимание! — громко крикнул он. — Русские танки ворвались на северную окраину города. Их необходимо остановить. Любой ценой! Мы должны продержаться до ночи, когда в соответствии с приказом фюрера мы оставим этот город. Но до этого мы должны успеть эвакуировать всех раненых и больных, наших товарищей. Солдаты! Все боеспособные подразделения брошены на ликвидацию прорыва. Но им нужна подмога! Солдаты! Все, кто может держать в руках оружие! Все, кто может подносить снаряды и патроны! За мной! В колонну по два — становись!
Юрген уже стоял на ногах. Он наклонился, свернул плащ–палатку, запихнул ее в мешок, надел ранец, накинул поверх мешок, подхватил автомат и отправился к центру площади, где у генеральского «Опеля» уже выстраивалась внушительная колонна. Он даже не оглянулся назад, чтобы посмотреть, идут ли за ним Красавчик с Брейтгауптом. Конечно, идут! Они не оставят его одного. Ведь они же товарищи!
Они шли. Потому что на путях стоял санитарный поезд, в котором находился их раненый командир, которого они должны защищать до последней капли крови. Потому что там же находились сотни других неизвестных им раненых, которых они, их фронтовые товарищи, должны были защищать. Потому что далеко за их спинами, в деревнях и городах Германии, были старики, женщины и дети, которых они, здоровые мужчины, должны были защитить от всего ЭТОГО. Погибнуть, если потребуется, но не дать превратить их цветущий край в горящие руины, которые стояли сейчас у них перед глазами.
И как бы вторя мыслям Юргена, генерал громко крикнул:
— Deutschland, Deutschland über alles! — Германия, Германия превыше всего!
И колонна подхватила гимн:
Deutschland, Deutschland über alles,
Über alles in der Welt,
Wenn es stets zu Schutz und Trutze
Brüderlich zusammenhält,
Von der Maas bis an die Memel,
Von der Etsch bis an den Belt —
Deutschland, Deutschland über alles,
Über alles in der Welt.
Deutsche Frauen, deutsche Treue,
Deutscher Wein und deutscher Sang
Sollen in der Weit behalten
Ihren alten schönen Klang,
Uns zu edler Tat begeistern
Unser ganzes Leben lang.
Deutsche Frauen, deutsche Treue,
Deutscher Wein und deutscher Sang.
Einigkeit und Recht und Freiheit
Für das deutsche Vaterland!
Danach laßt uns alle streben
Brüderlich mit Herz und Hand!
Einigkeit und Recht und Freiheit
Sind des Glückes Unterpfand.
Blüh' im Glanze dieses Glückes,
Blühe, deutsches Vaterland.
Deutschland, Deutschland über alles,
Und im Unglück nun erst recht.
Nur im Unglück kann die Liebe
Zeigen, ob sie stark und echt.
Und so soll es weiterklingen
Von Geschlechte zu Geschlecht:
Deutschland, Deutschland über alles,
Und im Unglück nun erst recht.
П е р е в о д
Германия, Германия превыше всего,
Превыше всего в мире,
Когда для защиты и обороны
Братски удерживаем,
От Мааса до Мемеля,
От Эча до Белта —
Германия, Германия превыше всего,
Превыше всего в мире.
Немецкие женщины, немецкая верность,
Немецкое вино и немецкое пение
Должны сохраняться в мире.
Их старый прекрасный звук,
Воодушевляет нас на благородные дела
Всю нашу долгую жизнь.
Немецкие женщины, немецкая верность,
Немецкое вино и немецкое пение.
Согласие и право и свобода
Для немецкого отечества!
К этому стремитесь все
Братски с сердцем и рукой!
Согласие и право и свобода
Являются залогом счастья.
Цвети в блеске этого счастья,
Цвети, немецкое отечество.
Германия, Германия превыше всего,
А в беде и подавно.
Только в беде может любовь
Показать, сильна ли она и истинна.
И так должно звучать дальше
Из рода в род:
Германия, Германия превыше всего,
А в беде и подавно.
«А в беде и подавно!» — еще раз повторил про себя Юрген, вставая в строй.
Высшая обязанность мужчины — защищать. Так он сократил затверженную с детства формулу. Решение остальных вопросов он отложил на потом. У него еще будет время во всем разобраться.
Москва — Будапешт — Лондон
9 мая — 22 июня 2009 г.