Часть первая ВЕЛИКАЯ ОСАДА

1

Великий магистр ордена иоаннитов Пьер д’Обюссон стоит на холме Святого Стефана — в трех милях от главной крепости крестоносцев на Родосе — и взирает на турецкое нашествие, беззвучно шевеля губами — шепчет слова молитв.

Раннее-раннее утро. Уже достаточно светло, хоть солнце еще не взошло. Прохладный ветерок развевает длинную шелковистую бороду доблестного магистра.

Сигнальные костры и черные дымы — по всему острову. Приближение противника не осталось незамеченным, потому-то сейчас магистр и стоит в золоченых доспехах под малиновым табардом с белым крестом на высоком холме близ старенькой византийской церквушки под сенью старых прославленных знамен ордена и своего личного штандарта.

А в это самое время орденские воины, по пояс в воде, сжимая в руках мечи и копья, готовятся препятствовать высадке турецкого десанта на остров. Безрассудно и… бесполезно. Но им не объяснишь, не прикажешь. Слишком долго ждали нападения — несколько лет напряженного ожидания, и вот наконец враг явился. Люди сами рвутся в бой.

Бесстрашный приор Рудольф Бранденбургский выставил свою легкую конницу в надежде мощным налетом сбросить десант в море, как он недавно сделал при Фанесе… Но тут другое дело. Их слишком много! Рудольф хочет опробовать одну свою новину: легкие пушчонки на телегах, перевозимых конями… Был бы прок, если б эта артиллерия стреляла почаще, то есть меньше тратила времени на перезарядку орудий, но пока это недостижимо…

Понять, что творилось в душе великого магистра, просто и в то же время сложно. Опыт и собственные глаза убеждали его в том, что ордену и острову предстоит тягчайшее испытание, которое мало надежды перенести… но, с другой стороны, разве все эти годы, когда он был и просто орденским инженером, и затем главою ордена, не готовился он к этому моменту?.. Кто лучше него знает все сильные и слабые места ордена, его твердынь и людей, чтобы в сей грозный час попробовать отстоять этот последний бастион христианства на пути исламской лавины?.. Окажись на его месте иной человек — сможет ли он справиться с этой задачей лучше него, д’Обюссона? Нет, хвала Господу, что Он соизволил возложить бремя сего нелегкого испытания на его, д’Обюссоновы, плечи. Он сделает все возможное и невозможное для того, чтобы победить — или погибнуть с честью и максимальным вредом для врага: как рыцарь он не переживет гибели ордена и падет вместе с братьями на его руинах. Это даже не обсуждается. Чем больше врагов — тем больше славы. Ну и еще одна грань дела — наконец-то кончились года бесконечных нервов, беспрестанного ожидания: вот он, враг, перед тобой, и все ясно и понятно: теперь или ты его, или он тебя. И все, что сделано за все эти месяцы и годы — не напрасно. Хорошо, что ему поверили — и рыцари, и жители — и подчинились жестким условиям подготовки к осаде, пожертвовав многим — имуществом, святынями, а кое-кто и жизнями. Время наконец-то показало, что он был прав… Но это пламенное воодушевление сменялось горьким отчаянием при осознании того, сколь многое еще оказалось несделанным, непродуманным, но даже и не это главное — сколь много унесет жизней предстоящая борьба… Нет, иоанниты всегда к этому готовы, на то они и воины, и монахи одновременно, чтоб безропотно положить свои жизни к ногам Спасителя за Его веру и Церковь… Но все равно их жалко. Сколько их падет во цвете лет, сколь много зрелых мужей отойдет к Господу и уже не передаст своего опыта новым бойцам! А мирное население? Франки, греки, евреи… Им страдать от вражеских ядер и стрел, погибать под руинами своих жилищ, гореть в огне, переносить муки возможного голода — и все для того, чтобы последние из них пали жертвами османской дикости и ярости… А дети, отроки и отроковицы, связанными вереницами пойдут на невольничьи рынки тешить восточное сластолюбие или воевать за ради славы и прибыли султана…

Как никогда остро почувствовал д’Обюссон свою ответственность за все это. Позор несмываемый и проклятье, если он не приложит все силы для того, чтобы этого не было! И его рука судорожно сжала рукоять древнего меча — благословения предков.

Великий магистр хмуро оглянулся на своих спутников. Все, кто из ордена, облачены, согласно древнему уставу, в боевые малиновые одежды, дабы не смущать ни себя, ни соратников льющейся из ран кровью.

Пылкий лейтенант Фабрицио дель Каретто так и готов ринуться в бой, яростно сверкая очами. Родной брат магистра, виконт Антуан де Монтэй, прищурившись, верно, пытается хоть примерно исчислить силы приближающегося к берегу врага… Старый орденский знаменосец Гал-лардэ, тяжело дыша, уже еле держит древко главного орденского штандарта, но он никому не уступит этой чести и скорее умрет, нежели передаст боевую святыню кому иному в сей грозный час… Однако не должно пасть знамя ордена иоаннитов пред врагом, и если предательница-немощь или вражье железо разожмут старый кулак, священную хоругвь подхватит коадъютор.

Взирают на свое рыцарство с орденских знамен святые покровители иоанитов — Господь Иисус Христос, Богоматерь и Иоанн Креститель. "Столп"[2] Германии, старый богатырь Иоганн Доу, задумчиво гладит длинную седую бороду, пристально глядя на турок, — тоже не против схлестнуться с ними в рукопашной, хоть не показывает это, как молодой Фабрицио.

Прочие братья… Бальи, приоры… Кто-то внизу пытается руководить отпором, многие начальники во главе с кастелланом Гольтье хлопочут в крепости, великий адмирал — в главной гавани, бдит, чтобы нехристи не прорвались с моря… Вечером еще топить корабли, блокируя фарватер… Над Родосом — тревожный набат греческих и латинских колоколов.

— Больших султанских кораблей, думаю, сотни полторы, а то и больше, — промолвил наконец брат магистра. — Все с пушками, по-моему, уже начинают разворот, чтоб изготовиться к стрельбе. Не считая пузатых галиотов, еще фелуки, я смотрю, и прочая дребедень… Барки, надо полагать, гружены десантом… Вон какая-то пигалица резво идет к берегу с белым флагом.

— Все ясно, так что и слушать не будем. Бертран де Глюи, великий приор Франции, повелеваю тебе спуститься к побережью и от моего имени предложение о сдаче отвергнуть с презрением. И не иначе. А дальше — Бог наш командир!

И вскоре христиане и мусульмане открыли друг против друга страшную пальбу: турки обстреливали побережье с султанских кораблей, им отвечали рыцарские форты и, по возможности, крепость.

С приближением вражеских барок и плоскодонок пошла стрельба из луков, арбалетов и тяжелых ружей. Грохот взрывавшегося пороха и треск корабельного дерева оглушал. Кое-где занялись пожары. Кричали раненые. Стоявшие по пояс в воде орденские воины оказались слабым препятствием — кого давили кораблями, прочих одолевали скопом буквально сыпавшиеся за борт десантных судов турки.

Отчаянные безумцы погибли доблестно, но, по большей части, бесполезно. Турецкая артиллерия тоже наносила урон гораздо больший, нежели ответный огонь иоаннитов — слабоваты оказались их пушки против больших корабельных орудий турецкого султана Мехмеда Фатиха.

Султан был дальновиден в военных делах, и рыцарям-иоаннитам следовало считать удачей, что Мехмед лично не возглавил армию, атакующую остров. Турецкий правитель прислал вместо себя визиря Мизака-пашу — грека из рода Палеологов, давно отуречившегося и достигшего высоких постов. Однако этот паша все-таки занимал свое место не благодаря происхождению, а благодаря военным талантам. И пусть самое начало родосской кампании получилось не очень удачным, Мизак-паша теперь отомстил сполна.

"Летучая" артиллерия бранденбургского приора оказалась малодейственной и, несмотря на совершаемые ею передвижения, все же была вскоре подавлена врагом. Огромные ядра разбивали орудия, разносили в щепы повозки и превращали людей и лошадей в кровавое месиво. То же случилось и с фортами: изуродованные пушки иоаннитов вскоре замолкли, каменные укрепления разносились вдребезги и своими же осколками убивали и калечили защитников острова. Деревянные укрепления вовсю пылали, а земляные хоронили под собой греко-латинян.

И тем не менее христиане препятствовали высадке яростно. Султанский визирь Мизак-паша помнил фанес-ский позор, поэтому, хоть и имел все шансы подавить сопротивление иоаннитов, пошел по пути наименьшего сопротивления. Он действовал согласно заранее разработанному им плану, связав силы родосцев первым десантным дивизионом, самым мелким, и высадив прочие десанты в стороны от места боевого столкновения.

Бранденбургский приор положил более двух третей своих конников в тщетной попытке порубить выбравшихся на берег мусульман, но в итоге отошел с огромными потерями. Магистр с холма все это прекрасно видел и сказал приближенным:

— Как и следовало ожидать, мы ничего не можем противопоставить этой массе. Высадка им, бесспорно, удалась… — Тут каменное ядро, выпущенное с одного из больших кораблей, с громким хлопком врылось в склон холма, обдав всадников развороченными комьями земли. — Надо отвести людей — их и так полегло много. Затворяемся в крепости, а дальше видно будет, что и как. Зная турок, можно предположить, что этот день у них уйдет на расстановку орудий. Проследим с колокольни нашего собора, как они… — Д’Обюссон не договорил, все и так было понятно — другое дело, что здесь он несколько ошибся. Мизак-паша второй раз с начала дня переиграл магистра.

Об этом, впрочем, чуть позже, а пока побитое крестоносное воинство понуро отступает по вспаханной турецкими ядрами и дробом земле, изрытой оказавшимися практически бесполезными траншеями, под улюлюканье ободренных первой удачей османов, волоча немногие уце-девшие орудия. Визирь попытался было тут же организовать преследование, но это ему не удалось: легкая конница не успела выгрузиться, а тяжелую — сипахов, выгрузившуюся частично, он пожалел.

Из пехоты — когда отступила опасность — опять впереди всех были ненасытные янычары со своими котлами, оттеснившие при выгрузке прочих… Забегая чуть вперед, укажем, что турецкая армада под командованием Алексиса из Тарса — еще один грек на турецкой службе! — за две "ездки" перевезла на Родос порядка ста тысяч человек.

Глядя на высадку своих войск и отступление иоаннитов, созерцая окровавленные тела родосцев, визирь довольно погладил свою бороду и, обратившись к находившемуся при нем хитроватому старичку, бею Сулейману, изрек:

— Во имя Аллаха, милостивого и милосердного! Полагаю, достопочтенный бей с радостью отыщет в несметной сокровищнице своих слов именно такие, которые с полной точностью выразят нашему повелителю, великому и непобедимому падишаху Мехмеду, славное начало его нового предприятия, порученного его смиренным и ничтожным слугам. Из этих слуг я — наипоследнейший, не стоящий ни внимания, ни сладкоречивых похвал, ибо содеял все это в точном соответствии с мудрым указанием моего несравненного повелителя Мехмеда!

Старичок лениво зевнул, отменно зная цену всем этим словоизлияниям, но отвечать надо было. Попробуй при свидетелях не ответить на столь верноподданную речь. Эдак недолго по возвращении угодить в Семибашенный замок[3], а там много ль старичку потребуется для встречи с Аллахом?

— Подобно трудолюбивой пчеле, неустанно порхающей над медообильными благоуханными цветами, — сказал старичок, — буду собирать я в цветнике своих слов наикрасивейшие. Но не ради славы историка, а лишь для ублажения слуха нашего несравненного повелителя, великого падишаха Мехмеда Фатиха…

Стоявший рядом немецкий инженер Георг Фрапан, давно и преданно служащий султану, мысленно перебрал ряд отменных немецких ругательств. Но вслух, естественно, ничего не сказал и даже вида не подал — в конце концов, разве сам он лучше этих двоих? Многолетнее пребывание в Турции сделало из него такого же льстеца — только льстил он меньше и реже, в чем, опять же, была своя доля расчетливой хитрости. С виду казалось, что лесть из уст столь неразговорчивого и сдержанного на хвалы варвара является несомненной истиной, коль скоро даже такой медведь ее изрек.

Но не в этом дело. Немец вернулся в своих мыслях к удачной высадке турецких войск на остров и лишний раз похвалил сам себя за прекрасно разработанный и воплощенный план, к чему он имел самое непосредственное отношение. Хорошо, что Мизак послушался его, не получилось сраму, как в прошлый раз.

А то! Разве не лестно видеть, как твой могучий ум привел к отступлению — да можно употребить и слово покрепче, бегству — таких прославленных вояк, как иоанниты! А что до вопросов веры, совести — это все поповские словечки для глупцов. Слава и деньги — вот за что работал на нехристей немецкий инженер и искренне считал, что в избытке получает и того, и другого.

Однако и это было еще не все: как понравятся крестоносцам его дальнейшие придумки с распределением сил артиллерии? Фрапан был готов побиться об заклад, что иоанниты попадут в его ловушку и в течение дня окажутся запертыми в своей крепости, как мыши в мышеловке. А далее — дело упорства и техники!

Христиане, действительно, столкнулись с тем, что было для них непривычно. Рудольф Вюртемберг, собрав остатки своих сил и прибавив к ним по распоряжению виконта де Монтэя часть лихих наемников делла Скалы, вихрем налетел на мусульман, когда те приступили к выгрузке пушек, но был жестоко обстрелян с кораблей. Делла Скала, трезво оценив обстановку, быстро отступил. Немногие прорвавшиеся к врагу были встречены ружейным огнем и тучей стрел, а тяжелораненый приор Рудольф был привезен в крепость.

Это была идея немецкого инженера — высаживать артиллерию поэтапно, чтобы лишить христиан возможности мощным ударом скинуть врага в море. И вот под огнем корабельных пушек османы высадили свои войска с частью артиллерии, а затем быстро заняли господствовавшую над округой высоту — холм Святого Стефана, где визирь Мизак-паша повелел обустроить свою ставку, и начали там окапываться.

Хищные стаи легкой турецкой конницы "акандие", состоявшей из мобилизованных пастухов-овчаров, разлетелись по округе в надежде на поживу, но тут магистр д’Обюссон оказался предусмотрительнее — турецкой саранче достались вырубленные сады и пылающие поля.

Конечно, кое-кто из греков, что пожаднее или понерасторопней, стали жертвами "овчаров", равно как и их добро. Однако добычи оказалось очень мало, и потому запылали подожженные разочарованными врагами покинутые дома и храмы.

Паша меж тем руководил возведением лагеря, расхаживая по холму, с которого незадолго до этого наблюдал за противником великий магистр. Однако распоряжения паши скорее мешали Георгу Фрапану в его работе, нежели помогали. Наконец, немец желчно заметил, что лучше бы Мизак-паша использовал свой ум и красноречие на то, чтобы приструнить башибузуков — род иррегулярной османской конницы, вряд ли нуждающийся в детальном описании, ибо перевод названия и без того весьма красноречив: "безголовые" или "сорвиголовы".

Фраман справедливо полагал, что лучше бы этих людей использовали для лагерных работ. А то эти дуралеи сговариваются напасть на крепость, словно им неясно, что из них там быстро кебаб нарубят.

— И нарубят, — флегматично отметил паша. — Такая их судьба. Зато не без пользы передохнут.

— Только пусть перед этим траншеи дороют.

Пока артиллерию не разгрузили до конца, башибузуки еще не решились нападать. А в то время как большие султановы корабли на две трети освобождались от орудий, османы начали обстрел крепости по направлению от своей ставки — это была еще одна "неожиданность" от немца Георга Фрапана: в крепости никто и предположить не мог, что обстрел начнется в первый же день. И это пока "говорили" лишь мелкие и средние орудия, установленные на споро возникших турецких земляных укреплениях! Меж тем наблюдатели с колокольни церкви Святого Иоанна уже докладывали о передвижении гигантских пушек.

Сильные отряды с огнестрельным оружием и малыми пушками надежно прикрывали разгрузку орудий с судов. Великий магистр, глянув на все это с колокольни, в отчаянии сравнил себя с паралитиком, который все видит, все понимает, а ни единым членом шелохнуть не может.

— Ничего, брат, — успокоительно заверил его виконт Антуан де Монтэй, стоявший рядом, — они расшибут себе лбы о бастионы Родоса. Говоря по совести, разве ты ожидал чего-то иного? Что мы сможем воспрепятствовать их высадке? Ведь нет. Смотри-ка! — вдруг вскричал он, заметив нестройные рои башибузуков, подобно весенним ручьям, текущим извилисто и разнообразно к крепости. — Клянусь ранами Христовыми, вот уже Он предает их в наши руки!

— Да, этих мы порубим. Главное — не увлечься, их могут выманить для приманки. Бранденбургский приор серьезно ранен, как делла Скала?

— Жив-здоров, в полном порядке.

— Выпусти его и приготовься сам: полагаю, ему понадобится помощь. Предупреди, чтобы не увлекался, и скажи, что прикроешь ему тыл!

— Так и сделаем, брат!

— Ничего, что я вторгаюсь в твои прерогативы как командующего? — усмехнулся Пьер.

Антуан только улыбнулся в ответ и надел на голову шлем с роскошным сине-красным плюмажем: шутить было некогда.

Итак, пока назревает первое столкновение у стен родосской крепости, вернемся в лагерь захватчиков. Турки столкнулись с одной трудностью, не особо важной, но в то же время довольно существенной — отсутствием дерева для укрепления лагеря (как мы помним, д’Обюссон об этом позаботился). Конечно, все деревья на острове крестоносцы вырубить не могли, однако и того, что они "обезлесили" окрестности крепости, поначалу вполне хватило.

Пришлось на первых порах ограничиться земляными работами — рытьем окопов, траншей и насыпкой валов, на которых начали размещать артиллерию, используя выкорчевываемые из земли многочисленные резные и граненые античные камни. Впрочем, для пользы дела Георг Фрапан рекомендовал снести и ближайшую церковь.

— Ничего, — говорил визирь своим верным подручным, греку Деметриосу Софианосу и немцу Фрапану, — прикажу привезти древесину вместе со второй частью войска. Георг, ты присмотрел место для литейни?

— Да. Грунт неплох, образцы глины я уже получил — добрая глина. Пусть тогда наш флот заодно материалу для литья побольше прихватит.

— Софианос, поручаю тебе взять тяжелую кавалерию и продвинуться ближе к крепости. Неверные могут пойти на вылазку против башибузуков, тут ты их и прижмешь. А если случится такое чудо, что те взломают ворота, разовьешь их успех.

Немец желчно усмехнулся:

— Родосские укрепления не таковы, чтоб их можно было взять с налета банде полуголых вонючих дикарей с дубинами, самодельными копьями и прадедовскими саблями.

Визирь недовольно посмотрел на него и заметил:

— Ты начинаешь забываться, мастер Георг, причем все чаще. Не будь на твоих плечах столь умной головы, она бы там не задержалась. Однако всему есть предел, и порой верность важней ума.

Немец демонстративно плюнул на землю и ушел. Деметриос сразу зашептал визирю на ухо:

— Ой, не нравится мне этот немецкий боров. Прав сиятельнейший визирь — пора бы заставить его успокоиться, и желательно — навеки.

— Пусть сначала принесет всю пользу, а избавиться потом будет несложно.

— Ага, — поддакнул Деметриос. — Шальная стрела — и вечный покой славному инженеру. Это нам, бедным грекам, надо держаться друг друга.

— Не волнуйся, я своих не выдаю и не забываю. Иди делай, что сказано!

И визирь продолжил обозревать создание лагеря. Лицом к родосской крепости разместились стражники авангарда. Чуть поодаль от них (ближе к холму), по правую и левую руки, дежурили конные разъезды. Далее шел вал с орудиями, прикрываемый по бокам становищем легкой конницы акандие, за которой размещались сипахи. Первый вал обороняли легковооруженные пехотинцы — азапы. За ним (и над ним) возвышался второй вал укреплений, ощетинившийся пушками, входивший в ведение янычар. Однако и этого было мало: существовала еще и третья линия артиллерийского заслона, за которой располагалось самое сердце становища — шатер визиря, казначейство и так называемый "шатер правосудия".

Вокруг размещались шатры сподручных Мизака-паши, главных командиров, военных специалистов, духовенства. Над всем этим развевались бунчуки визиря и его должностных лиц: кабаньи клыки, полумесяцы, ладони Фатимы — все это должно было вселять воинственный дух в своих и устрашать чужих. Естественно, с тыла лагерь так же был неплохо укреплен на случай обхода. Мизак видел, как Софианос начал выполнять его поручение, готовя конницу к нанесению удара по христианам. Отменно. Хорошо, что есть башибузуки. Платить им не надо, зато насколько они хороши для выманивания противника за стены!..

В это время их орды валили к стенам родосской крепости с апокалиптическим воем, потрясая, как и указал Фрапан, допотопно-самодельным оружием. Из всего осадного снаряжения, как того и следовало ожидать, у них были жиденькие приставные лестницы, смонтированные из привезенных на кораблях составных частей, да плетеные палисады.

Было и несколько самодельных таранов. Отсутствие поблизости подходящих деревьев было восполнено корабельными мачтами, снятыми с турецких судов, — естественно, без всякого дозволения со стороны Мизака или кого еще из начальства. Флотское начальство не решилось идти наперекор башибузукам, ибо сие было чревато, и благоразумно прикрыло свои сиятельные очи на этот небольшой разбой, в результате которого яростные добровольцы сумели заодно прихватить и несколько пушчонок.

Таков был наступательный потенциал неорганизованной толпы башибузуков, искусно подогреваемой дикими воплями дервишей, одетых в грязно-белые длиннополые одежды и такого же цвета высокие колпаки. Неистово вращая над головой сушеной тыквой, приспособленной под флягу и привязанной к длинному кривому посоху, один из таких фанатиков истошно кричал:

— Вперед, воины Аллаха! Да укрепит он мышцы ваших рук, дабы вы заклеймили хоботы кяфирам[4]! Аллах ослабляет козни неверующих! Они вкусят мучения, ибо не уверовали! Сражайтесь с ними, пока не исчезнет искушение! Будьте стойки и многократно поминайте Аллаха — и преуспеете! Блажен воин Аллаха, павший на Его пути, ибо вкусит сластей Рая! Гурии черноокие, большеглазые, пышногрудые сверстницы, подобные оберегаемому яйцу, сокрытым жемчужинам, рубинам и кораллам, с которыми прежде не был ни один человек, ни джинн, лежат в шатрах на зеленых подушках и матрацах, ожидая вас! Многобожников же, думающих об Аллахе дурное, постигнут превратности судьбы, ибо Аллах разгневался на них, проклял их и приготовил для них геенну. Как же скверно это место прибытия, преисполненное кровавого гноя и кипятка, растопкою которого служат люди и камни!

Пока он вопит, нашлись наши английские знакомые — вот они все на стене. Сэр Томас Ньюпорт, богатырь-британец, взвалил на плечо приклад тяжелого ружья[5] и, держа его шестигранное дуло обеими руками, тяжело прохрипел своему товарищу — Лео Торнвиллю, сгибаясь под тяжестью орудия:

— Пали!

Лео, легко раненный в шею во время стычки при высадке, приложил тлеющий фитиль к запальному отверстию. Примитивное ружье от души "чихнуло", и рубленый кусок свинца размозжил крикуну голову.

Ньюпорт еле устоял на ногах, получив сильную отдачу от выстрела, и Торнвилля заодно чуть не свалил.

— Славно! — прокомментировал старый сэр Грин. — Башка разлетелась, словно перезревшая тыква! — И сам чуть было не получил турецкую стрелу в голову, отделавшись тем, что ему зацепило ухо. — Однако осы жалят!

— Пламптон, ты зарядил? — прогудел Ньюпорт.

— Готово.

— Давай!

— А, легко тебе сказать, слону индийскому.

Ньюпорт чертыхнулся и желчно изрек в сторону Плам-птона:

— Нечего тебе было себя стегать, за грехи какие-то мнимые себя наказывать. Жрал бы мяса побольше — глядишь, и дотащил бы ружье…

— Ладно вам! — осадил их Даукрэй и вместе с Пламптоном подал ружье богатырю. Тот крякнул и, водрузив его опять на себя, крикнул Торнвиллю:

— Пали!..

Палили и иные рыцари и сардженты[6]. Последние также вели стрельбу из арбалетов попарно у каждой бойницы или из-за проема меж тройных зубцов стен и башен. Пока один стрелял, второй натягивал тетиву большого арбалета и готовился к выстрелу сам.

Иные латиняне и греки, включая женщин, потчевали непрошеных гостей горящей смолой, черпая ее большими ковшами на длинных ручках из котлов, поливали кипятком, маслом, сыпали раскаленный песок, выжигавший глаза и проникавший в малейшие щели одежд и доспехов, швыряли камни. Периодически медные сифоны выплескивали струи "греческого огня", и над всем этим грохотали орденские орудийные батареи, в каждой из которых было установлено по пять стволов. Стойкий запах горелого человеческого мяса поднимался к защитникам, свидетельствуя об успехе из действий, нечеловеческие вопли сжигаемых заживо смешивались с грохотом орудий и криками — досады осаждавших и ликования осажденных.

Столпившиеся во рву массы представляют собой прекрасную мишень — и захочешь промахнуться, да не получится! А скандинавские и греческие стрелки свое дело отменно знают и делают! Приставляемые штурмовые лестницы башибузуков отталкивали от стен вилами и алебардами, круша мечами и топорами черепа взбиравшихся на стены врагов и отсекая им хищные руки, жадные до добычи. Добровольцы-венецианцы ловко орудовали блинными боевыми молотами на шипастых рукоятях.

Один из импровизированных таранов захлестнули петлей и затащили к себе. Вражеские пушчонки, стремившиеся пробить защиту ворот, частью подавили, частью захватили при вылазке: внезапно распахнувшиеся ворота Святого Георгия, Святого Афанасия и Святого Иоанна выпустили на врага лихую кавалерию. Мстя за утреннюю неудачу, воины делла Скалы секли ошеломленных врагов практически беспрепятственно, словно тыквы на учениях.

Впереди на огромном коне, защищенном доспехами и покрытом поверх них клетчатой черно-желтой накидкой, гарцевал доблестный потомок веронских тиранов, Бенедикт, в золоченых доспехах, а также в шлеме, увенчанном роскошным плюмажем из черных перьев, и в коротком черном, расшитом серебром плаще. С пикой в одной руке и мечом в другой, он казался воплощением какой-то сверхчеловеческой, то ли архангельской, то ли демонической силы, изничтожая османов и их пособников направо и налево, пребывая в то же время неуязвимым для них. Поразить его мешал то ли страх, то ли неумение, а попавшие в него стрелы, пробив латы, застревали в поддетой под них кольчуге, не принося их владельцу никакого вреда, отчего он, по меткому выражению острослова Ньюпорта, вскоре стал походить на дамскую подушечку для рукоделия, утыканную иголками, либо на гигантского позолоченного ежа.

Столь же неуязвимым для врага был и его конь, хотя броненосная защита и сделала его более медленным по сравнению с его не облаченными в доспехи сородичами.

Волна башибузуков отхлынула от стен. Другой дервиш-фанатик, брызжа слюной, вопил:

— Ибо сказал Пророк, да благословит его Аллах и приветствует: "Вот твой Господь внушил ангелам: "Я — с вами. Укрепите тех, которые уверовали! Я же вселю ужас в сердца тех, которые не веруют. Рубите им головы и рубите им все пальцы". Это потому, что они воспротивились Аллаху и Его Посланнику. А если кто противится Аллаху и Его Посланнику, то ведь Аллах суров в наказании. Вот так! Вкусите же его! Воистину, неверующим уготованы мучения в Огне. О те, которые уверовали! Когда встретитесь с неверующими на поле битвы, то не поворачивайтесь к ним спиной. Те, которые в такой день повернутся спиной к неверующим, кроме тех, кто разворачивается для боя или для присоединения с отрядом, навлекут на себя гнев Аллаха. Их пристанищем будет геенна! Как же скверно это место прибытия!"

Итальянский наемник из отряда делла Скалы удачным ударом меча прекратил эту истерию. Защитники крепости ликовали. Многие хотели выйти за ее пределы и, как им казалось, довершить дело разгрома врага, однако это было строжайше запрещено — и правильно, ибо нахлынувшая кавалерия сипахов под предводительством Деметриоса Софианоса изрубила бы их точно так же, как сейчас делла Скала крошил башибузуков. О приближении сипахов бравого итальянца оповестил сигнал из крепости, и он четко и быстро организовал своих людей для первого отпора тяжелым турецким конникам, подманывая их ближе к воротам. В итоге увлекшиеся, как им казалось, удачным преследованием сипахи попали под сильный удар цвета французского рыцарства, ведомого в кровавый бой самим Антуаном д’Обюссоном, виконтом де Монтэем.

Величественное и страшное зрелище одновременно — лобовое столкновение броненосной конницы, в котором одна сторона нисколько не уступала другой ни по вооружению, ни по вдохновенной ярости! Лязг железа, ржание коней, треск ломающихся копий… Кони турок не были, в отличие от большинства христианских, покрыты цветастыми накидками, они просто сверкали металлом на ярком солнце. Французская тяжелая кавалерия, преломив копья во всеобщем — поистине таранном — ударе, теперь орудовала в ближнем бою не слишком длинными, но острыми мечами, сменившими к тому времени длинные рубящие мечи, уже бесполезные против крепких лат, и боевыми молотами и шестоперами, прекрасно крушившими ребристые доспехи сипахов.

Пищальный огонь со стен помогал христианам, и сипахи начали откатываться назад — медленно, но неуклонно. Видя этот успех, великий магистр отдал приказание подкрепить воинов брата орденской конницей. Французов поддержали их соотечественники из трех "языков" ордена — Франции, Прованса и Оверни. Впрочем, это абсолютно не значит, что если французы скачут, испанцы к ним не присоединяются, а если скандинавы палят, итальянцы сидят сложа руки. Нет, конечно, и уже отмечалось, что хоть оборона крепости и была распределена между отдельными "языками", в критический момент сражались все вместе, плечо к плечу. Вот и сейчас среди оверньских всадников наблюдательный глаз приметил бы Пламптона и Торнвилля, решивших, что в конной сшибке от них будет больше проку, нежели на стенах: Пламптон был жидковат для перетаскивания тяжелых ружей, а Торнвилль логично полагал, что Ньюпорту поможет палить тот же малоповоротливый сэр Грин, например.

Сипахи молча и ожесточенно отбивались от наседавших латников булавами на длинных рукоятях, а также довольно успешно вели стрельбу из луков, чем христиане в целом похвастаться не могли. Исключение составляли лишь конные английские воины, стрелявшие с коней не менее ловко, чем с земли, только луки для этого дела у них были поменьше, не то, что у пехоты — выше человеческого роста!

Деметриос Софианос, которого мы привыкли видеть в обличии подлого льстеца, лжеца и интригана, в момент этой схватки показал себя с наилучшей стороны, как воин и мужчина. Не дрожа за собственную шкуру, опьяненный яростью боя, он, по свидетельству своих врагов-христиан, не только сумел остановить отступление сипахов, но и отчаянно повел их в контратаку. Натиск французов спервоначала был остановлен, а затем и преодолен: яростно рубившийся грек-ренегат вел тяжелую турецкую конницу к победе. Виконт д’Обюссон, крепко сжав меч, отдал приказ командиру оверньских всадников брату де Мюрату:

— Потесни их с фланга — только не увлекайся! А я попробую остановить этого…

Разыгрался поединок в лучших традициях рыцарского Средневековья: виконт, бывший уже в годах, даже сейчас считаемых преклонными, молодым орлом налетел на христопродавца. Какое-то время оба яростно рубились. Наконец, тяжелая сабля Деметриоса отлетела в сторону. Впрочем, он сам успел пригнуться и избежать рокового для себя палаческого удара французского дворянина.

Грек ловко извлек шестопер и ударил виконта. Крепкие латы и поворот коня спасли брату магистра жизнь, и он ткнул острием меча снизу в незащищенное горло вражеского коня. Тот упал с истошным ржанием; Софианос кубарем вылетел из седла. Тяжелые доспехи не позволили ему подняться, и он был затоптан насмерть ринувшейся в новую атаку броненосной французской кавалерией. Победа! Но тут было не до сантиментов, восхвалений и прочего: требовалось помочь завязшим во вновь дрогнувшем неприятельском строе оверньским рыцарям.

Атака де Мюрата, конечно, помогла общему ходу схватки тяжелой конницы виконта де Монтэя с сипахами, однако молодой рыцарь, подававший в ордене большие надежды, пренебрег пророческим советом магистерского брата "не увлекаться" и, как позднее отметил христианский автор, проявил в преследовании турок более пыла, нежели благоразумия. В итоге, когда сипахи резко повернули для контратаки, Мюрат попал в их окружение, а его ближайшие спутники, связанные схваткой с мощным и грозным врагом, не смогли прийти к нему на подмогу.

Молодой француз яростно рубился, но османы достали его своими копьями. Получив несколько ран, де Мюрат выпустил свой меч, ставший слишком тяжелым для раненого, и был зарублен врагом. Когда он рухнул со своего верного коня, один сипах с торжествующим визгом спешился и несколькими ударами отсек его голову. Другой протянул копье, и голова рыцаря была насажена на острие и поднята над рядами тяжелых османских конников рядом с двухвостым бунчуком. Черная кровь де Мюрата стекала по древку копья на руку сипаха в кольчужной перчатке…

Последний натиск османских всадников был остановлен, и над телом де Мюрата завязалась схватка, обрисованная средневековыми хронистами и более поздними историками в стиле и выражениях, достойных описания схватки греков с троянцами над телом Патрокла.

Разъяренный Лео, в котором близкий вид врага всколыхнул все притухшие было чувства к своим угнетателям, рубил сипахов боевым топором, и не остался не отмеченным старшим д’Обюссоном. В итоге тело де Мюрата осталось за христианами, в то время как его голова на копье с гиканьем и улюлюканьем была доставлена Мизаку-паше — сказали, что большой начальник, однако!

Но визиря это особо не порадовало. Неизвестно, любил ли он кого-либо, кроме себя, а может, и сам себя он тоже ненавидел (чужая душа — потемки), однако смерть Деметриоса в первый же день осады потрясла его.

Что ни говори, но Софианос был его первым и лучшим советником. Его изворотливейший ум часто оказывал Ми-заку большие и ценные услуги, и паша возлагал на него большие надежды в этой осаде… И что теперь? Его друг и советник лежит, растоптанный христианскими конями, и бесценные лукавые мозги разнесены по трепетным кусочкам и смешаны с кровью и грязью… Кто остается? Упрямый немец Фрапан? Да, он знающ и опытен, но чересчур уж прямолинеен. Его слишком правильно устроенные мозги неспособны к неожиданным изворотам, как у покойного Софианоса. Нет у него вдохновения… Остальные? Хитрый тщедушный старичок Сулейман, постоянно пребывающий себе на уме, наверняка султаново недреманное око за ним, Мизаком-пашой. Кто еще? Анатолийский берлейбей[7], "господин над анатолийскими господами" — здоровенный, как тюлень, упрямый служака, никудышный подчиненный, поскольку иногда считает, что имеет право на собственное мнение, которое обычно бывает глупым, и вообще, втихаря считает, что не Мизак-паша, а именно он должен был бы руководить осадой Родоса.

Нет, хороший подчиненный должен быть безынициативным, чтоб любую твою собственную глупость исполнил, не сомневаясь и без рассуждений… Как находящийся тут же Мерла-бей, отменный рубака, молодой султанов зять. Его молодость пока еще заставляет его больше молчать, чем высказываться, пользуясь своим высоким положением. Правда, если такой попадет в неожиданное положение — растеряется… Тоже нехорошо. Кто там еще есть? Флотоводец Алексис из Тарса — тот хитер, но больше по морским делам… Да они всем скопом не смогут заменить Софианоса!

Более никаких действий в тот день расстроенный визирь Мизак-паша предпринимать не желал. Турки занимались расстановкой больших орудий, наконец-то снятых с кораблей, и более чем наполовину разоруженный флот на следующий день должен был вернуться в Фискос — за второй половиной армии. Христиане словно позабыли свою безуспешную утреннюю попытку отразить нашествие, и под колокольный звон встречали вернувшихся в крепость с удачной вылазки тяжелых конников. Магистр Пьер чуть ли не со слезами на глазах встретил брата, прилюдно обнял и облобызал его на главной площади Хоры[8], вызвав ревность пары сопровождавших его любимцев-псов:

— С почином, любезный брат!

Кто-то, кстати говоря, опознал в бесстрашном погибшем предводителе сипахов грека-ренегата, некогда прибывавшего на Родос в качестве посла и переговорщика, о чем незамедлительно уведомил великого магистра.

— Смерть в поединке — слишком доблестная для ренегата и предателя, — устало промолвил младший д’Обюссон. — Дорого нам досталась его шкура, ценою гибели оверньского молодца, на которого орден возлагал большие надежды… Поместите де Мюрата в наш храм Святого Иоанна, он должен быть погребен со всеми подобающими почестями.

А пока что состоялся грандиозный крестный ход внутри главной родосской крепости, в котором приняли участие и греки, и латиняне. Над головами молившихся плыли кресты, хоругви. Несли иконы — в основном древние, "намоленные", в серебряных золоченых окладах. Католические монахи в глухих островерхих капюшонах лишь с прорезями для глаз несли на своих плечах установленные на своеобразных помостах чтимые статуи Богоматери и святых.

В крестном ходе участвовало много наших знакомых, начиная от орденской верхушки и заканчивая толстым сэром Грином с перевязанным ухом. Вот идут, крепко взявшись за руки, рыцарь Лео Торнвилль и красавица Элен де ла Тур, воспитанница великого магистра. На них добродушно-лукаво поглядывает старый грек, некогда писавший для Торнвилля портрет "гордой дамы" де ла Тур. Истерически голосит псалом недоеденный клопами монах Фрадэн…

Одни из главных героев процессии — главы родосских церквей: католический архиепископ Джулиано Убальдини и митрополит-униат Митрофан. Делая остановки у ворот и башен, они увещевают защитников быть мужественными и храбрыми, и в надежде на помощь Божию отстаивать веру христианскую от поползновений мусульман. При этом характерно, как оба себя ведут: итальянец пламенен, часто восходит на стену и окропляет укрепления святой водой, несмотря на то что уже не одна стрела просвистела рядом с ним. Митрофана наверх не затащишь, ему и внизу страшно, вороватые бессовестные глазки так и шныряют по сторонам в опасении подвоха или опасности. Его б воля, не пошел бы он никуда, перепоручив опасное дело кому-то из архиереев рангом пониже…

Сразу было видно, кто добрый пастырь, полагающий душу свою за паству, а кто — наемник, не помнящий о Боге и не стыдящийся людей, способный лишь на то, чтоб свою паству стричь и доить…

И тут начался обстрел крепости из средних орудий. Митрофан неприкрыто побежал, чуть не подоткнув подол своих святительских риз, а потом на греческую часть города обрушился огненный ливень из вражеских стрел, обмотанных горящей паклей.

Что ж такое, как же так?! Вроде бы визирь Мизак, расстроенный гибелью сподручного, впал в хандру и пессимизм и не хотел более ничего предпринимать?! Но подручные-то на что? Первым к нему пристал Георг Фрапан, укорив его в бабском поведении и дав очередной коварный совет:

— Надо не лелеять свою хандру, а дело делать. Обрушь огонь на головы и дома греков — и они сами заставят латинян сдаться! Куда проще вбить меж ними клин, как не бомбардируя и поджигая Хору? Рыцарский Кастелло нам пока не по зубам, а греки-то помыслят, будто латиняне с нами чуть ли не сговорились их шкурами. Наш народец в крепости есть, быстро раздуют этакую сплетню! Ну?!

Мизак-паша было отмахнулся, но немца неожиданно поддержал Сулейман-бей:

— Прав, прав наш друг, дело говорит. Затея хороша.

Визирь недовольно поморщился, стал размышлять вслух:

— Обстрелять, пожалуй, можно — а зажечь пожар как?

— Зажигательными ядрами и огненными стрелами, — бодро ответствовал немец. — Орудийное дело беру на себя.

— А ливень из огненных стрел пусть прольет акандие, — добавил старичок. — Не все ж разъехались — а то, что они будут резво переезжать с места на место, только упростит дело — просто так их не перестреляют. Пусть горят жилища неверных! Словно лисы, они выбегут наружу или задохнутся внутри! Придут грешники в отчаяние, и некому будет заступиться за них!

— Достопочтенный Сулейман возьмет это на себя?

Старичок сморщился, потом, махнув сухонькой ручонкой в сторону юного Мерла-бея, сказал:

— Не тот возраст, увы! Вот, дай молодому отличиться!

— Мерла-бей, сделаешь?

— Да!

— Тогда давайте, во имя Аллаха! Неверные, поди, празднуют свой успех — покажите же им гнев Всевышнего!!!

Так османы пытались поджечь город, но ничего не получилось благодаря заранее принятым по указанию великого магистра мерам. Первые пожары тушились водой, а когда она не помогала — против горючих веществ, то тушили заранее припасенным уксусом. Тут же в ход шли мокрые кожи и прочий подсобный материал, который был в изобилии заготовлен родосцами, опять же, по указанию д’Обюссона.

В общем, если говорить кратко, огненная опасность была предотвращена. Кончено, кое-чего погорело, рухнуло, некоторые жители погибли, однако успех принятых мер был налицо, тем более если учесть, что родосцы благодаря д’Обюссону успешно противостояли не только огню, но и турецким стремлениям разобщить греков и латинян. Даже наоборот: греческое и латинское население, укрывшееся в главной родосской крепости, еще сильнее сплотилось. Пока воины стреляли со стен по наглому врагу, гражданские — и в первую очередь женщины — тушили огонь.

Там вместе трудились, к примеру, прекрасная Элен де ла Тур, веселая дородная монахиня лет сорока пяти и юная еврейская ткачиха. Общая опасность объединила тех, кто в обычное время обошел бы другого по широкой дуге.

Но оставим их, вернемся к делу. Отсутствие долгожданного пожара еще более расстроило Мизака-пашу, и он велел трубить отбой, введя исключение только для тех, кто расставлял по позициям гигантские пушки. Пусть себе христиане веселятся своими призрачными победами: когда заговорят султанские пушки, им будет не до веселья. При осаде Константинополя было всего несколько таких орудий, и то более мелких лишь при одной гигантской, монструозной, пушке венгра Урбана, разрушавшей византийские башни с одного выстрела. Теперь, под стенами Родоса, больших пушек будет шестнадцать! Им экзаменовать силу д’Обюссоновой крепости и крепость его людей…

Но для многих родосцев преисполненный заботами, трудами и опасностями день не закончился и с наступлением темноты: под ее покровом христианам нужно было осуществить еще одно важнейшее дело. Торнвилль принял в нем участие, хотя Элен попыталась отговорить, ведь рыцарь и без того устал. (О ее геройстве на пожаре Торнвилль не ведал, иначе тоже бы, верно, сделал выговор.)

— Нет, — отрицательно покачал головой Лео. — Сейчас не до усталости. Каждый должен делать свое дело за троих, если мы хотим одолеть врага. Сама понимаешь!

Конечно, Элен все отлично понимала и более не отговаривала любимого, только сухо отметила:

— Прошу тебя с утра быть в церкви Святого Иоанна. Великий магистр распорядился хоронить убитых, по возможности, скорее, во избежание эпидемий… хотя изо рва, я думаю, теперь так будет нести, что… Впрочем, не в этом суть. Будут отпевать де Мюрата, я хочу, чтоб ты присутствовал. Я тоже там буду.

— К чему? Я помог отбить его тело, а погребением и отпеванием пусть занимаются церковники.

— Ты просто не знаешь: де Мюраты — ближайшая родня нам, де ла Турам. И хоть нас не связывала особая какая дружба, я должна там присутствовать.

— Тогда, конечно, я приду.

— Удачи тебе!

Лео только молча прижал к себе Элен и крепко поцеловал. Нужно было идти топить корабли…

2

Большие и малые суда, напоминая жирных неуклюжих уток, стояли, чуть покачиваясь на водной глади, загодя нагруженные камнями и готовые отправиться в свое последнее плавание. Нет, это были не боевые корабли ордена. Те стояли на якоре тут же, внутри главной гавани, под защитой башни Найяка и ее мола[9]. Камнями были нагружены барки, зерновозы, лодки, купеческие суда со срубленными мачтами — дабы те, торча из воды, не указали противнику, какое место следует обходить, чтобы не угодить на искусственную мель.

Весь день итальянцы и моряки-англичане (и наш знакомый Джарвис среди них) вели приготовления к осуществлению этого предприятия под неусыпным взором великого адмирала. Дозорные галеры вышли в море, готовые, подобно сторожевым псам, накинуться и отогнать любопытного врага. Однако в тот день лишь пара легких османских фелук показалась вдали, словно проверяя готовность морских сил крепости к обороне и их бдительность. Надо полагать, враг уверился, что оборона и бдительность — на высоте, поскольку был своевременно опознан и отогнан.

Когда было уже совсем темно, Пьер д’Обюссон лично прибыл в гавань, пройдя с сопровождавшими через Морские ворота. "Столп" Италии доложил ему о том, что все готово. Магистр довольно огладил длинную шелковистую бороду и негромко произнес:

— Начинайте, с Богом святым.

По факельному сигналу орденские сардженты в нижнем этаже башни Найяка, напирая всей грудью на длинные деревянные палки воротов, стали опускать цепь, протянутую через вход в гавань к башне Ангелов. Гигантская цепь начала погружаться в пучину, освобождая проход обреченным судам в их последний поход.

Каждое судно аккуратно буксировалось несколькими лодчонками, которые плыли не только спереди и сзади, но и по бокам. Последние должны были периодически корректировать путь следования будущего брандера[10], дабы тот лёг на дно морское в точно определенном ему месте. Небольшие фонарики с направляемым сквозь специально обустроенные щели светом должны были, с одной стороны, помогать координировать усилия, а с другой — стараться особо не выдать происходящего действа врагу, который мог наблюдать за гаванью с моря.

Торнвилль, взбудораженный событиями предшествующего дня, находился на одном из обреченных судов вместе с Роджером Джарвисом и еще парой молодцов. Их задачей было в урочный момент прорубить топорами дыры в днище и пересесть в лодчонки. Роджер ворчал, что от перетаскивания камней за целый день перетрудил спину.

— Вот сейчас — мое дело, да, морское. А это что? Хуже неверного раба. Их, чертей, ни хрена не заставили!

Он еще долго ворчал, потом расспрашивал Лео об его дневных подвигах.

Молодой человек понял, что Джарвис нервничает, только пытается не показывать этого. Торнвилль украдкой показал ему флягу и тихо спросил:

— Работе не помешает?

Роджер мгновенно оживился, лихорадочно прошептал:

— Да когда ж оно мешало-то, сэр рыцарь?

— Тогда держи!

Настроение сразу выправилось, гигант стал поигрывать топоришком, спросил:

— Как думаешь, Торнвилль — выберемся из осады, или как?

— Разве я могу сказать? По-моему, этого тебе даже д’Обюссон не предскажет, не то, что я…

— Слыхивал я ныне, как наш лейтенант тебя перед магистром расхваливал, вроде как, брат д’Обюссона тебя отличил.

Слова Джарвиса окрылили Лео. Перед мысленным взором сразу встала Элен, ведь прошедшим днем они хотели испросить у д’Обюссона позволение на брак, если бы не проклятые турки… Так не сама ли судьба устами хмельного английского моряка подсказывает ему, что все еще возможно? Верно старое британское присловье о том, что храбрость рекомендует мужчину лучше всякой сводни! Всю усталость как рукой сняло. Захотелось топором порубить не дерево, а турецкие головы — и побольше! Война войной, а жизнь-то продолжается!

Вскоре началось и затопление. Из прорубленных дыр с торопливым журчанием фонтаном взметалась теплая соленая вода, и брандеры неторопливо шли в пучину, садясь ровно на днище — все было рассчитано и предусмотрено именно так. Рубившие дыры добровольцы пересаживались в лодчонки и плыли назад, в гавань.

Когда все было закончено, вновь завертелся ворот на нижнем этаже башни Найяка, и большая цепь опять надежно преградила вход в главную гавань родосской крепости. Но еще не раз поднимется она, чтобы узким фарватером выпустить в набег на османский флот рыцарские галеры!

От усталости и пережитых треволнений все участники затопления по большей части повалились спать прямо на набережной, включая и Торнвилля. Спал он крепко, без снов. Разбудил его рассвет.

Вспомнив о данном Элен обещании, Лео быстро прошел через Морские ворота и внутреннюю стену Коллакио[11]к рыцарским "обержам" и поспешил в храм Святого Иоанна, с колокольни которого неслись тоскливые одиночные удары похоронного колокола, приглашавшего на унылое предприятие — заупокойное богослужение по славному рыцарю де Мюрату и всем погибшим в предшествующий день.

В храме многолюдно. Несмотря на раннее утро, воздух уже отяжелел от жары и горящих свечей, чей свет, волнуясь, отсвечивал на мраморных ликах статуй покойных магистров. Священнослужители в черных одеждах отслужили заупокойную утреню, соединенную с лаудами[12], затем — заупокойную мессу, и приступили к абсуту[13].

Тело оверньского рыцаря де Мюрата, согласно традиции, было положено головой к алтарю, вернее, шеей, ибо, как помним, де Мюрат был обезглавлен сипахами. Бородатые братья-рыцари стояли неподалеку от полукруглого алтаря (но не слишком близко, чтобы, по уставу, не мешать богослужению), облаченные в черные плащи с нашитыми на них белыми восьмиконечными крестами поверх красных одежд, держа большие витые свечи. Некоторые при этом перебирали четки с подвешенными крестиками.

Теперь, в течение ближайших 30 дней, те из них, кто будет свободен от ратной службы и кто сам не разделит судьбу новопреставленного, ежедневно будут приходить на заупокойные службы, принося по большой горящей свече и серебряной монете. А сколько по ним самим свечей-то понадобится?.. За упокой молятся великий магистр и все семь бывших на острове "столпов", лейтенант отбывшего в Англию Джона Кэндола, светское рыцарство, бессменный д’Обюссонов секретарь Филельфус. Отсутствует кастеллан Антуан Гольте — бдит на крепостной стене за передвижениями турок. За рыцарями стояли сардженты, также облаченные в черное, и среди них — не имеющий рыцарского титула Каурсэн, чернильная душа. Облачение рыцарей и сарджентов, в отличие от священнослужителей, было не траурным, а повседневным.

Под соборными сводами разносилось:

— Избави меня, Господи, от вечной смерти в тот страшный день, когда небеса и земля подвинутся и Ты придешь судить мир огнем. Я трепещу и ужасаюсь грядущего гнева, когда настает нам суд, а небеса и земля подвигнутся.

В тот день — день ярости, бедствия и горя, день великой и безграничной горечи, когда Ты приидешь судить мир огнем, вечный покой подаждь им, Господи, и да осияет их свет вечный[14].

Высокий голос кантора, пропевающего вводные стихи, казалось, парил в надзвездной выси, у престола Отца Небесного, печалясь пред ним о погибших созданиях Его, в то время как хор мрачно и торжественно пел от имени умерших, возвещая живым непостижимое таинство смерти, которое открылось отошедшим в мир иной…

Ньюпорт, не выдержав духоты, неукротимым вепрем протиснулся сквозь ряды молившихся, оттеснив и державшихся за руки Лео с Элен, но и на улице отдышаться не смог. Вот хитрый сэр Томас Грин! Знал, чем дело обернется, и заранее не пошел — ухо у него, видите ли, разболелось!

А в храме тем временем совершилась краткая литания[15]"Господи, помилуй" и молитва Господня. Тело де Мюрата было окроплено святой водой, после чего клирик с кадилом, мерно раскачивая его, окурил его благовонным ладаном. После разрешительной молитвы хор запел "In paradisum"[16], и совершилось погребение.

Обычно рыцарей хоронили при храме Святого Антония, недалеко от морского побережья напротив башни Святого Николая — но там уже хозяйничали турки, а сам храм загодя был приведен в негодность. Посему было решено захоронить де Мюрата внутри собора Святого Иоанна, вместе с магистрами и героями иных времен. В руки покойнику вставили крест и рукоять меча. Первую горсть земли на труп бросил священник, вторую — великий магистр, третью — "столп" Оверни, великий маршал. За ними как родственница — Элен де ла Тур.

После этого гроб с возложенными на него рыцарскими шпорами был закрыт и на лентах спущен в загодя оборудованный в полу собора склеп, который закрыли могильной плитой с надписью, сообщающей об имени, возрасте и достоинствах покойного.

Пьер д’Обюссон отвел Элен в сторону и тихо сказал:

— Герой — украшение вашего рода. Он погиб славной смертью, хотя нам здесь и кажется, что безвременной. Но у Господа свое видение сроков, и не нам их обсуждать и осуждать. — Тут магистр заметил Торнвилля, одобрительно кивнул ему и промолвил: — И ты здесь, англичанин. Брат рассказал мне о твоей отваге… Я рад, что ты оправдал мои надежды…

Тут внезапно какая-то мысль посетила магистра. Пьер д’Обюссон просветлел лицом и сказал:

— Вот что, время сейчас военное, ты верно служишь Господу и ордену два года, так ведь… Если есть на то твое желание, то, пренебрегая некоторыми формальностями — сейчас не до них — и вместив ступени восхождения в несколько дней, я, пожалуй, определю тебя в братию ордена. Решай!

Лео повернул пылающее лицо к Элен и с возгласом:

— Теперь! — рухнул перед магистром на колени. Де ла Тур поняла все и упала на колени рядом с ним, склонив голову перед великим магистром.

Лео же судорожно заговорил:

— Боюсь прогневать великого господина и отца нашего… Величайшую честь оказал ты мне, недостойному, но… Мыслил я иное, и только нападение нехристей остановило нас и воспрепятствовало принести к твоим стопам наше почтительное обоюдное желание — испросить позволения на брак. Мы понимаем, что сейчас не время, да и худородство мое может быть помехой… Но именно теперь, когда все мы в руке Божией, когда нет пред Ним ни лицеприятия, ни чинов, а только наши открытые души, ежечасно готовые предстать пред Ним с отчетом о грехах наших… — Лео не смог договорить, судорога железной рукой перехватила его горло, и тогда за него докончила Элен:

— В общем, каждый день может быть для нас последним, потому мы и просим разрешения на счастье…

Тронутый до глубины души магистр положил свои руки на головы молодых людей и промолвил:

— Не скрою, я сомневался в полезности подобного союза. Да, Элен, девочка моя, я помню ту давнюю беседу, которую ты когда-то завела со мной невзначай. Я полагал, что это блажь, которая пройдет. Но теперь, когда я вижу, что стремление двух душ к союзу осталось неизменным на протяжении долгого времени…

Торнвилль и де ла Тур подняли к магистру свои лица, окрыленные внезапной надеждой, а магистр продолжал:

— Давайте, пожалуй, так — ты, рыцарь, правильно сказал: все мы сейчас пред Богом ходим. Так пусть же Он решит, как быть. Возложим наше желание пред Ним, и Он устроит, как сочтет нужным для всех. Вы понимаете, о чем я говорю? Если кто из вас погибнет, второму тяжелее будет. Сохранит Господь тебя и тебя, и тогда я с радостью вас поженю. Как Всевышний усмотрит.

Отлично понимая, что большего им, пожалуй, не добиться, да и то, чего они достигли, и то великое благо сверх ожидания, молодые люди покорно склонили головы, и д’Обюссон поочередно перекрестил их, прошептав:

— Считайте себя помолвленными, детушки, и дай Бог вам уцелеть и жить счастливо долгие годы, ну и мне — на вас порадоваться да малюток ваших окрестить!

Да, все могло бы быть хорошо… Только у небесного Драматурга свои сценарии, постоянно переписываемые согласно авторской прихоти…

3

В тот день защитники Родоса впервые услышали апокалиптический гром небесный — заговорили первые из визиревых больших пушек. Если очевидцы не врут — а врать им никакого смысла не было — грохот их выстрелов достигал острова Кастеллоризо, что расположен в 70 милях от Родоса, у самого ликийского побережья. Каменные ядра диаметром 73–91 сантиметров и весом в полтонны раз в час извергались из огнедышащих жерл 8—10-метровых чудищ, и летели, неся смерть и разрушения.

Крепки были стены бастионов и башен, возведенных д’Обюссоном и его предшественниками — они не трескались от одного выстрела. Да и меткость турецких артиллеристов была ниже всякого порицания. Однако сразу стало ясно — никакой крепости не вынести столь губительного огня.

Особенно это было видно, когда попадание приходилось на кромку стены или венец башни: зубцы, столь долго служившие людям защитой, разлетались в стороны каменным дробом, не только не оберегая защитников, но, напротив, калеча и убивая их. Люди от попадания каменных ядер оставляли по себе лишь пресловутое кровавое "мокрое место", приспособления к отбитию штурма приходили в негодность, а орудия, размещенные на стенах батареями по 4–6 штук, сметались, словно сор, и гибли без толку и пользы.

Грому больших пушек вторили более мелкие (по сравнению с ними) орудия, полутораметровые в длину, посылавшие ядра диаметров в 9—11 дюймов[17]. Короткие бомбарды калибром 15 дюймов вели огонь навесной стрельбой внутрь крепости 160-фунтовыми[18] ядрами. "Чихание" изящных "серпентин", получивших свое название "змеи" — или "гады" — по характерному извилистому узору по всему дулу, уже не воспринималось как нечто грозное, хотя и они доставляли много бед. Д’Обюссон сразу понял, что именно после таких обстрелов османы идут на приступ — отбить их будет маловероятно, ибо некому, да и нечем. Однако пока что штурма не было — недруги предпочитали прежде хорошенько пострелять, чтоб подавить в осажденных всякий дух и инициативу. Лейтенант английского "столпа", в обязанности которого как "туркополиера" входило командование легкой кавалерией, собранной из местных жителей, предпринял дерзкую и неожиданную для врага конную вылазку. Словно молния из серой тучи, легкие конники — греки и латиняне — обрушились на головы османских артиллеристов, и причинили много неприятностей. Кого потоптали и порубили, кого пленили для дальнейших расспросов, а также захватили десятка полтора тяжелых ружей и, главное, "зелейного припасу", то есть пороха.

Несколько больших пушек, которые невозможно было увезти с собой, нападающие испортили, заклепав им жерла "ершами" — зазубренными затычками. А повалившее им навстречу азапское пешее воинство они обстреляли из луков и резво удалились внутрь крепостных стен.

Не всегда, впрочем, дела складывались для осажденных столь успешно — бывало, подразделение туркополиера попадало под удар акандие, пресловутых нищих "овчаров", видевших в христианах, их оружии, доспехах и лошадях лишь добычу. Этот инстинкт "добытчиков" творил не меньшие чудеса храбрости, нежели отчаяние христиан. Особенно когда впереди несущейся орды с диким улюлюканьем летели на конях с копьями наперевес полуголые курдянки в звериных шкурах с развевающимися черными космами, словно ведьмы.

Бывало, легких всадников вылетала брать под защиту броненосная французская конница, на нее налетали сипахи, и шла знатная рубка, пока одна сторона не гнала другую под защиту орудий. И снова "благородная война" уступала место пушечной пальбе, уравнивающей искусного бойца с неуклюжим недотепой. Против каменного ядра не действует ни храбрость, ни смелость, ни молитва — помогает только древний божок по имени Случай, циник и затейник с хохлом на постоянно крутящейся лысой голове. Успел ухватить его за хохол — твое счастье, пронесло на этот раз, а нет — значит, requiem etemalis, то есть вечный покой. Только вот пушек у иоаннитов было мало, а больших — еще меньше.

Это неравенство никакой божок не выровняет. Потому на первых порах османы и не вели против родосцев никаких саперных работ, легкомысленно полагая, что огонь артиллерии сделает свое дело, смешав крестоносцев с камнями их рухнувших укреплений.

Однако несколько дней постоянного обстрела, перемежающегося со стычками, не дали нужного результата: стены и башни начали крошиться, особенно там, где были более ветхими или менее защищенными иными укреплениями или орудийными батареями, однако стояли. Осажденные гибли, но каждый раз отражали приступы элитных частей, предпринявших пару попыток штурма после очередного ужасающего обстрела. Снова откуда-то брались и меткие аркебузиры, и котлы со смолой, воском, или даже с кипящим человеческим калом.

Прибывший из Фискоса флот высадил вторую часть осадной армии, выгрузил древесные материалы для изготовления палисадов и осадных орудий, а также сырец для отливки орудий (в виде бронзовых плит), и был отправлен для блокады Родоса.

Впрочем, и на море османов ждали неудачи: огонь портовых башен, в первую очередь ключевых — Найяка, Святого Николая и Ангелов — не давал ни замкнуть кольцо блокады, ни высадить десант для штурма довольно слабых (по сравнению с сухопутными) морских стен. Бравые орденские галеры, подобно жалящим осам, вылетали из гавани и жгли суда османов, после чего так же юрко возвращались под защиту огня морских башен. Бросались за ними турки — да куда тут, не успевали расправиться: сразу попадали под удар христианской артиллерии, да и цепь тут же перегораживала вход в заветную гавань.

Турецкий флотоводец Алексис из Тарса подумывал о плоскодонных судах. При удачном течении дел "плосколонки" могли бы преодолеть цепь давным-давно известным способом — когда плывшие на подобном судне дружно отходили на корму, корабль налегал "грудью" на цепь, после чего народ с кормы не менее дружно переходил на нос, и судно просто переваливалось через цепь.

Правда, не всегда такой маневр заканчивался благополучно — иной раз корабль при этом разваливался пополам. Также смущало то, что десант все же мог бы быть перетоплен огнем еще до того, как доберется до цепи. Вот ночью если… Свои сомнения Алексис решил изложить Мизаку-паше и, отправившись к визирю, застал там еще старичка Сулеймана, умиротворенно посасывавшего кальян с поистине ежиным пыхтением, а также немца, который вместе с главнокомандующим "колдовал" над чертежом родосской крепости. Сулейман-бей метнул на вошедшего флотоводца быстрый взгляд и продолжил курение. Мизак и немецкий инженер Фрапан не заметили гостя вовсе, продолжая оживленно спорить.

Вошедший грек смущенно кашлянул. Разгоряченные спорщики, наконец, обратили на него внимание, и Мизак сказал:

— Ладно, передохнем немного. Все равно каждый по-своему видит. Может, Алексис хоть что дельное скажет?

Моряк поклонился начальству, потом подсел к нему и, пожаловавшись на иоаннитов, своими "проказами" лишивших его нескольких кораблей и уже не раз умудрявшихся доставлять в крепость морским путем какие-то припасы (надо полагать, в первую очередь еду и порох) изложил свою затею.

"Плоскодонки" не встретили одобрения. Визирь с немцем единодушно отвергли предложение грека как глупое и не учитывающее мощного огня башен, а затем обе спорившие стороны вынесли на суд новопришедшего свои соображения. Визирь предлагал мощным пушечным огнем разбить цепь, как это пытались сделать сами иоанниты вместе с венецианцами при недавней осаде Анталии, а немец возражал, что затея обернется только потерей людей и кораблей. Он стоял за сухопутную атаку на родосские гавани.

— Поймите! — горячился он, тыча пальцем в карту. — Форт Святого Николая — вот ключ к Родосу. Подавим его — считайте, гавань и затем город в наших руках. Во-первых, таким образом мы почти замкнем блокаду, поскольку сами, захватив мол и укрепившись на нем, будем простреливать все подступы к гавани. Никто ни туда, ни оттуда не сунется и не высунется. А во-вторых, подтянув пушки покрепче да прикрыв их, мы подавим башню Найяка и орудия ее мола. Дальше — прорыв в гавань, сожжение вражеских кораблей, вламываемся через несколько ворот разом — и дело готово. Быстро, и без затей. А цепь ядрами не разбить — с нашими-то пушкарями. Ближе подойти — корабли сгубить! Забыли все, как к нам из крепости стрела с письмом прилетела с запиской, что враги загадили фарвартер? Поэтому — только уничтожение башен, и только огнем.

— А Николая как брать? — заинтересованно спросил Алексис. Было видно, что рисуемая Георгом Фрапаном перспектива его увлекает, однако отсутствие каких-либо практических указаний все же смущало.

— Сроем стрельбой. Предлагаю у рыцарского кладбища поставить большие пушки, несколько штук кряду — вот и все, собственно. Тут близко, доплюнут через воду, да еще с кораблей вести обстрел. Тогда несколько дней — и башни нет. Главное — близко суда не поводить, чтобы на затопленные барки не напоролись.

Тут Алексис смущенно ухмыльнулся — он уже потерял несколько кораблей на христианских брандерах, только счел излишним беспокоить высокое начальство такой мелочью… А вот Фрапан — не проведал ли о том? Или это просто совпадение?..

— Надо занять мол, — вставил свое слово визирь, а Сулейман-бей, перестав на мгновение качаться на облаках гашиша, вынул мундштук кальяна изо рта и многозначительно произнес:

— Главное — протянуть плавучий мост, когда настреляетесь вволю. Опыт есть, люди тоже. Может, еще захватите корешок от башни, пригодится.

— Почтенный дело говорит, — изрек Алексис. — Плавучий мост там очень бы помог, когда осажденные будут в достаточной степени истрепаны.

— Я смотрю, вы уж и без меня все решили, — несколько ядовито сказал визирь, но на самом деле теперь план немца не казался ему уже таким неверным. А что, в самом деле, вроде все складно, и остальные поддерживают…

Сулейман, выпустив кольцо дыма, выдал такой кусок турецкой лести, которую визирь не смог сразу переварить:

— Что беспокоишься, сиятельнейший? Просто твои верные слуги лишь высказали то, что ты сам давно уже придумал в закоулках твоего исхитренного многими хитростями мозга и решил в своем львином сердце. Мы облекли, так сказать, твои высокие мысли в простую форму слов, дабы всем было понятно! Разве не так?

Все хором подтвердили, и покрасневший то ли от стыда, то ли удовольствия визирь промямлил:

— Так и есть, так и есть. Но мы все — рабы султана! Он думает за нас и давно уже предрешил, что оплот кяфров должен пасть. Наш повелитель возложил на нас эту свою святую заботу… Выморим их! Знаете, наши враги нам предлагали перемирие, чтобы мертвецов изо рва достать — я отказал. Нам что! У нас берег, морской ветер, а они пусть задыхаются, глядишь, может, и болезнь какая вспыхнет.

— А я бы сделал иначе… — задумчиво почесал свою длинную белую бороду мастер Георг Фрапан. — Так, на всякий случай… Д’Обюссон — хитрая лиса, может в мою ловушку и не попасть…

— А что? — оживился визирь, предвкушая новый сюрприз от головастого немца.

— Да то, что… Надо перебрать все варианты… С башней может и не выйти, в конце концов, а нападать на стены нам мешает ров. Засыпать его — много людей положить…

— О людях не волнуйся, есть и пленные, надо — акандие местных еще подналовит, — перебил инженера Мизак.

— Я о них особо и не волнуюсь, — проворчал немец, недовольный тем, что его перебили. — Дело не в этом. Просто долго, затратно, машины делать надо, чтобы под их прикрытием засыпать ров… А тут просто предложить — засыпать погибших прямо во рву. Нашим врагам вроде как выгода, все по их желанию — а от атаки к атаке ров-то будет подниматься. Уразумели?

— Наши враги не согласятся, — отрицательно помотал головой Сулейман. — Слишком все очевидно.

— Нет-нет, — встрял моряк Алексис из Тарса, — зерно истины здесь есть, и немалое. Где им своих убитых хоронить? Внутри, что ли? Там и места не хватит. Топить тоже вряд ли будут. Вот и выходит, что, кроме рва, места-то и нет.

— В общем, надо подумать, — изрек Мизак, довольный плодами беседы. — Еще какие есть мудрые мысли?

— Хотел спросить, — взял вновь слово немец, — что дали расспросы пленных и данные перебежчиков касательно слабых мест крепости?

— На самом деле, немногое, — ответствовал визирь. — Только в общих чертах… Запытали несколько гяуров[19] до смерти, а кто перебежал — не особенно полезен, кроме разве что… но об этом пока рано. В общем, все сходится с тем, что ты говорил: наиболее слабые стены — со стороны гавани, но до них сложно добраться. Более рыхлые стены — со стороны еврейского поселка, где у неверных держат оборону итальянцы и провансальцы. С противоположной стороны — тоже старые, но там батарея олив, так они ее называют, да еще террасы магистерского дворца, а на них — пушки. Понимаешь, тут толковый человек нужен, который понимал бы в этом деле…

— Таких тут, наверное, только двое, — рассмеялся Фрапан, — д’Обюссон и я!

— А зря смеешься, — сухо сказал Мизак, жестом повелев Сулейману и Алексису покинуть шатер главнокомандующего и нервно поигрывая пальцами на роскошно украшенной драгоценными камнями рукояти кинжала. — Магистр, разумеется, на нас работать не согласится, а вот ты — другое дело. Скажи-ка — литейню как, наладил?

— Да. Со дня на день отольем первое большое орудие.

— Вот и ладно, будет на кого дело оставить.

Немец прищурился и холодно спросил:

— Что же ты от меня хочешь?

— Ничего особенного. По крайней мере, ничего такого, чего бы ты уже не делал. Тебе ведь случалось под видом перебежчика проникать во вражьи крепости и, вызнавая их уязвимые места, направлять туда огонь наших орудий? В итоге крепость бралась, а ты получал золото. Много золота. Так ведь?

Немец молча кивнул (этот разговор нравился ему все меньше и меньше), и Мизак продолжил:

— Ну вот. И здесь надобно сделать то же самое. Ты как известный им инженер предложишь свои услуги по обороне крепости. Не мог, мол, более воевать против своих, ну это все понятно. Наврешь им по самое не могу, на этом я останавливаться не буду. Ты, не в пример многим из твоего народа, речист и убедителен. А ложь… Сказано пророком — да благословит его Аллах и приветствует: "Аллах не взыщет с вас за празднословные клятвы, но взыщет за то, что вы скрепили клятвами. В искупление этого необходимо накормить десять бедняков средним из того, чем вы кормите свои семьи, или одеть их, или освободить раба. Кто не сможет сделать этого, тот должен поститься в течение трех дней. Таково искупление ваших клятв, если вы поклялись и нарушили клятву". Поголодаешь три дня, а? — усмехнулся Мизак и затем серьезно продолжил, видя, что Фрапан не предрасположен пошутить на эту тему: — Разумеется, ты будешь на подозрении — поначалу, но дав несколько действительно ценных практических советов (я это разрешаю, ибо понимаю, что без этого — никуда), ты обретешь их доверие. Ну а дальше — придумаем, как быть. Также можешь правдиво ответить на интересующие их вопросы о численности моей армии и артиллерии. Да не только правдиво, но еще и преувеличь для страху, это полезно. Что скажешь?

Георг молчал, нервно теребя бороду. Чувствовалось, что визирь дал такое предложение, от которого чревато отказываться, однако… Фрапан заговорил начистоту:

— Я понимаю, что твое предложение — на деле приказ… И если по совести, я был бы не прочь отказаться от него и быть более полезным тебе и великому падишаху здесь, на бранном поле. Сколь веревочке ни виться… Несколько раз выходило, а ведь когда-нибудь и не выйдет, а жизнь у человека все же одна. Раньше — да, я был моложе и беднее, и рисковал за золото. Теперь, однако же, у меня его столько, что жизнь кажется дороже. Семья, опять же, в Константинополе…

— Вот именно, — змеино прищурив глаза, прошипел визирь. — Если с тобой что случится — ты достаточно обеспечил ее, да и наш великий падишах не оставит своей высокой милостью семью славного воина, павшего за дело Аллаха. А теперь подумай своей немецкой головой, что будет с семьей предателя, отказавшегося исполнить свой долг, когда от него это потребовалось за многолетние милости великого падишаха? Я достаточно ясно выразился?

— Более чем, — сухо ответил немец; в груди его бушевала ярость — Мизак нанес удар в самое чувствительное для каждого немца место, однако, как и подобает мужчине, он не опустился до того, чтобы выставлять свои чувства наружу перед этим дважды презренным греком.

— Тогда, считай, договорились.

— Я только просил бы отсрочить это действо, пока я не расставлю орудия для бомбардировки башни Святого Николая и не дождусь результата — для этого нужно всего несколько дней. Может, тогда и не потребуется проникать в крепость…

— Согласен, — милостиво согласился визирь. — Твои слова убедительны и, самое главное, искренни — почему же не пойти тебе навстречу? Сегодня можешь написать завещание, я заверю его, а завтра — расставишь орудия близ рыцарского кладбища, как и предлагал. Ступай!

Фрапан с поклоном вышел. Мизак же хлопнул в ладоши, призывая слугу, и когда тот с нижайшим поклоном явился, затребовал наложниц. Немец же стоял, подставив лицо ветру, и горько размышлял, глядя на крепость, в какой опасной ситуации он очутился и что же он в создавшемся положении может предпринять, чтоб спасти свою шкуру.

4

Ночь прошла тихо: Мизак-паша запрещал стрелять, пока он изволил почивать. А с раннего утра османы под руководством Георга Фрапана и под прикрытием стрелков-тюфекчи начали оборудовать батарею из трех гигантских пушек напротив башни Святого Николая, о чем незамедлительно доложил д’Обюссону его верный секретарь Филельфус.

В то утро секретарь казался еще более сухим и желчным, чем обычно, — за пару дней до того не вернулся из вылазки его оруженосец-албанец. Нельзя сказать, что секретарь считал этого албанца другом, однако их связывали многолетние служебные отношения, начавшиеся еще в те далекие времена (о чем Филельфус никогда не любил вспоминать), когда судьба свела их в османском рабстве.

Рыцарь и служака бежали вместе, и с тех пор несколько лет второй служил первому. Филельфус дорос до хлопотной, но почетной и ответственной должности магистерского секретаря, его албанец — до сарджента.

Приоткроем карты — албанец когда-то сбежал "из плена" не просто так, он был "потурченцем", приставленным к пленному иоанниту. Следовательно, совместный побег был рассчитан свыше и удался неслучайно, равно как и оправдался расчет на то, что рыцарь оставит товарища по несчастью при себе в качестве верного слуги.

Беда была в том, что, как говорится, дружба дружбой, а секреты внутренних дел ордена Филельфус охранял бдительно, и шпион оказался в этом отношении практически бесполезным. Бесконечное ворчание и ехидные замечания итальянского рыцаря не содержали в себе почти никаких сведений, по-настоящему полезных для османов. А начавшиеся ужасы осады сподвигли предателя переметнуться к "своим" — то ли за руководящими указаниями, то ли просто из страха сгинуть понапрасну в осажденной крепости.

Мизак сразу почуял, что этот человек может быть ему полезен, но пока что не делал его присутствие близ себя явным, желая поначалу реализовать свою задумку с Фра-паном. Кроме того, в распоряжении Мизака-паши находился еще один перебежчик из кухонной челяди великого магистра — хитрый повар-далматец, который, соблазненный щедрым предложением визиря, обещал при случае исполнить одно щекотливое дело. В общем, дела у паши налаживались! Но речь пока не о нем…

Магистр быстро собрал небольшой совет из подручных — Шарля де Монтолона, секретаря Филельфуса, ка-стеллана Антуана Гольтье и германского "столпа" Иоганна Доу. В итоге не успели еще османы неспешно доделать свое дело, как христиане тоже приступили к сооружению контр-батареи в саду овернь с кого "обержа" — ближайшего к османским большим пушкам. Были безжалостно срублены все деревья и возведен ощетинившийся тремя самыми большими дулами бруствер, возвышавшийся над уровнем стен как раз настолько, чтоб успешно бить по врагу.

Нехристи оказались очень удивлены, когда в ответ на первый дружный залп их больших пушек по башне Святого Николая по батарее "отдыхавших" чудищ (а ведь им требовался час после выстрела, чтоб металл остыл!) ударили большие орудия иоаннитов. Поначалу не попали ни те, ни другие, но все тут же засуетились — османы начали прикрывать свою батарею всякой дрянью, потащили на нее из лагеря деревянные материалы. Притащили и орудия помельче — давить батарею оверньского "обержа", а рыцари осторожно остужали свои нагретые орудия, чтобы быстрее дать из них новый залп.

По стенам забегали стрелки, начавшие тревожить турок огнем из тяжелых ружей и мелких пушечек. Нелегкое это было дело! Однако разнообразнейшая коллекция иоаннитских орудий для пальбы со стен впечатляла.

На площадках башен стояли небольшие широкорылые пушчонки, которые, благодаря хитро устроенным деревянным подставкам могли бить не только ввысь и прямо, но и, что особо ценно, сверху вниз.

Итак, центр тяжести боевых действий переместился на участок обороны "языка" Франции и лично великого магистра. Осаждавших потчевали смертельными "гостинцами" башни Святого Николая, Найяка, Святого Петра и Святого Павла, а также орудия магистерского дворца. Естественно, что получали и сдачи. Одно шальное ядро ударило в сады магистра. Его встретил мраморной грудью античный Геракл и, конечно, не устоял, разлетевшись на осколки. Досталось Афродите, совсем потерявшей голову…

Только что уединившийся для отдохновения магистр сразу понял, что значит страшный для него звук. Д’Обюссон выбежал наружу, сердце его сжалось от душевной боли. Конечно, нужды обороны — во главе угла, но как он мог забыть о своих прекрасных статуях!.. Спустя десять минут подданные Пьера д’Обюссона уже копали в его саду некое подобие могил, куда затем начали укладывать наспех сколоченные деревянные ящики, в которых были заботливо укрыты снятые с постаментов древние статуи. Каждое мраморное тело было завернуто в ткани, а образовавшиеся в ящиках пустоты заполнялись песком. Останки Геракла также были заботливо собраны и упакованы. Медленно и аккуратно под непрекращающимся обстрелом люди закапывали в саду коллекцию просвещенного француза, а он сам стоял там и всем распоряжался, считая невозможным, подвергая риску людей, самому не разделять их опасностей и трудов. Впрочем, Каурсэн и Филельфус в оба уха жужжали ему о том, что он напрасно подвергает опасности столь драгоценную для ордена жизнь.

— Сохранить их! — поучительно ответствовал им великий магистр, указуя широким жестом на укрываемые в недрах земли статуи. — Может, это не менее важно для грядущих поколений, чем наша крепость!

— Ну да! — ехидным голосом недреманного обвинителя произнес невесть откуда взявшийся, словно чертик из коробки, францисканец Фрадэн. — Зарыть — и век бы их не отрывать!

Д’Обюссон гневно сверкнул глазами и, позабыв об обычной доброте и сдержанности, воскликнул:

— Еще одно слово, и я вместе с ними прикажу зарыть и тебя, несносный монах! Для охраны!

Прошуршав подолом рясы, Фрадэн поспешил прочь — однако же Филельфус успел еще крикнуть ему вослед, так, чтобы тот наверняка услышал:

— Покормил сегодня клопов?

Фрадэн побежал еще быстрее; магистерские собаки бросились было вслед за ним, но д’Обюссон велел им остановиться. События последних дней и так довели монаха до нервного срыва, а тут еще такое напоминание!.. Скача галопом на своих двоих к монастырю Святого Георгия, он причитал словами из книги пророка Иеремии:

— Выходит лев из своей чащи, и выступает истребитель народов: он выходит из своего места, чтобы землю твою сделать пустынею; города твои будут разорены, останутся без жителей. Посему препояшьтесь вретищем, плачьте и рыдайте, ибо ярость гнева Господня не отвратится от нас. И будет в тот день, говорит Господь, замрет сердце у царя и сердце у князей; и ужаснутся священники, и изумятся пророки!.. И будут трупы народа сего пищею птицам небесным и зверям земным, и некому будет отгонять их!.. Выбросят кости царей Иуды, и кости князей его, и кости священников, и кости пророков, и кости жителей Иерусалима из гробов их; и раскидают их пред солнцем и луною и пред всем воинством небесным, которых они любили и которым служили и в след которых ходили, которых искали и которым поклонялись; не уберут их и не похоронят: они будут навозом на земле. И будут смерть предпочитать жизни все остальные, которые останутся… И будут повержены трупы людей, как навоз на поле и как снопы позади жнеца, и некому будет собрать их…

Происходящее не укладывалось в его больной голове. Конечно, как человек Средневековья он постоянно сталкивался со смертью, а как монах столь же постоянно о ней размышлял, имея то, что называется "памятью смертною". Но когда безносая эдак-то разошлась, Фрадэн потерялся. Что этот разгул смерти значил? Кару за грехи? Но так ли были грешны, например, младенцы, которых он видел разорванными ядром в кровавые клочья? За грехи родителей? Но опять же — не за свои! Так справедливо ль это? Если поверить блаженному Августину и допустить повальное предопределение — но какой тогда в нем высший смысл?.. Где благость Господня? И к чему тогда все тщетные усилия быть праведным, когда каждое твое действо и мысль предопределены? Значит, и гибель этих невинных, и многих других была предопределена? Конечно, можно было сослаться на исторические прецеденты или забить острые ростки пробивавшегося разума типичными формулами о том, что Богу, мол, виднее, и не нам, немощным разумом, постичь глубины Его премудрости, но все одно: страшная очевидность тормошила ум Фрадэна, и ставила вопросы, поиски ответа на которые доводили до умопомрачения. Доселе Фрадэн мнил себя высоко парящим над людской греховностью и суетностью, осуждая и охаивая непонятные и неприятные ему склонности, обычаи. За всем он видел игру дьявола, волка мысленного, потешающегося над грешниками, словно кот над мышами, и заставляющего плясать под свою длинную дудку, которая у него вместо носа. А как до дела дошло, то что же? Все те, кого он осуждал и ненавидел вопреки всеобщему закону Христовой любви, доказывают свою веру делом, отдавая все силы и саму жизнь защите мирных людей и христианских святынь, претерпевая голод, мучения, страшные раны… Даже многие из братии пребывают на стенах, поливают турок смолой и кипятком, нарушая заповедь "Не убий"… А он что же? Он даже молиться не в состоянии! А может, сейчас как раз нужна не молитва, но дело?..

Ноги монаха сами собой замедлили бег, потом остановились. Ему показалось, что он как будто бы нащупал ответ в сумрачном вихре мыслей. Разве не убил Финеес копьем израильтянина с чужеземкой, и это вменилось ему в праведность? Разве не сказал святой апостол Иаков, что вера без дел мертва? Стало быть, такое сейчас время, которое требует подобных дел?..

Конечно же, Фрадэн был далеко не единственным, кто пытался и не мог осмыслить происходящее. Первоначальный страх населения перешел в отупение. Люди начали жить и действовать, как в полусне, когда ничему не удивляешься: не убило — и ладно. Убило ближнего — так у многих в домах такое. Может, и лучше — не будет для любимого человека более ужасов осады и возможного турецкого плена. Убило самого — думать уже нечем.

Воины мужественно бились на стенах и умирали на своих постах. Раны почитались за ничто, и, как правило, даже тяжело раненые не покидали место боя, желая лучше умереть со славой, чем ждать турецкой резни в госпитале, скрываясь там за женскими юбками. В благоприятный исход верилось с трудом: против чудовищной армии османов в сто тысяч человек Родос смог выставить шестьсот рыцарей и сарджентов, гарнизон из двух с половиной тысяч воинов и нерегулярные отряды городской милиции и "ополчения". О превосходстве султанской артиллерии и говорить нечего. Посему, разумеется, не все из защитников Родоса были одинаково доблестны и высоки духом.

Кто-то постарался подобно крысам, бегущим с тонущего корабля, слинять при первой же возможности. Хотя были и обратные примеры — кое-кому из христиан, порабощенных османами для службы в войске, удавалось бежать в родосскую крепость. Но поскольку среди них были "подсылы", родосцы не решались доверить перебежчикам какое-либо важное дело — если только под присмотром.

Некоторые доброжелатели пускали в крепость стрелы с записками, предупреждая о турецких планах. И в абсолютном большинстве эти послания были правдивы. Однако у турок тоже были свои доброжелатели в крепости, пользовавшиеся тем же видом "почты" и сообщавшие нехристям полезные для них сведения…

Осажденных меж тем ждало новое испытание: наконец-то мастер Георг расставил все орудия, как считал нужным. Учитывая то, что орудиям необходим "отдых" для остывания после каждого произведенного выстрела, немец расставил их таким образом и предписал такой распорядок пальбы, чтобы она не прекращалась практически ни на минуту. На каждой отдельно взятой батарее пушки должны были стрелять не общим залпом, а в порядке очереди.

Накануне ночью великий магистр в сопровождении своего "штаба" и верных псов лично обошел все посты, подбадривая и утешая людей:

— Стойте за веру Христову до конца и помните — за вами не только ваши храмы, дома, а у кого есть — и семьи; за вами — вся христианская Европа! Разве допустим мы, чтоб нечисть овладела нашими городами, разрушила то, что веками созидали наши предки? Разве допустим мы, чтоб девы наши были изнасилованы, а убеленными сединами священникам перерезали горла, коими они воздают хвалу Господу? Кто не ляжет костьми, чтоб не случилось всего этого? Как Господу не проклясть тех иуд, которые запустят стада всеистребляющей саранчи на пажити угодий Его агнцев? Потому стойте твердо, бейтесь храбро, и пусть каждая стрела, пуля, ядро настигнет свою цель!

Получили свою порцию доброго слова и наши англичане, дежурившие на башне Богоматери, и среди них — Торнвилль, Ньюпорт и неунывающий сэр Грин (его внук Даукрэй и Пламптон входили в другую "смену"), хвастающий, что он одним из первых среди всех обитателей английского "обержа" пролил кровь за Родос, разумея свою геройскую рану уха.

Караульная служба была нудна, но кто бы сомневался в том, что она — одна из наиважнейших? Каждый "язык", как помним, отвечал за свой определенный сектор крепостной стены. Бдящим людям помогали чуткие псы, слышащие остро все излишние звуки и чуявшие турок за версту. Пса, в отличие от человека, не подкупишь… Псовая караульная служба не была нововведением иоаннитов — о ней упоминали еще античные авторы, в частности, Эней Тактик: "Караульные собаки, приученные к ночной охоте, конечно, на далеком расстоянии обнаружат лазутчика из вражеского стана или перебежчика, тайно подбирающегося к городу или каким-либо образом стремящегося совершить побег из города. К тому же они и часового разбудят лаем, если он заснет невзначай".

Однако именно иоанниты подняли дрессировку на небывалую высоту. Их псы не только охраняли их крепости и замки, но и спасали бежавших из турецкой неволи пленников, а при необходимости бросались в бой, отчаянно следуя за самым дорогим для них существом — хозяином… Были сторожевые псы и при башне Богоматери. Англичане холили их и лелеяли, носили "вкусняшку", а разлагатель дисциплины (разумеется, сэр Грин, кто же еще!) сделал из одного пса себе верного собутыльника, и они частенько по очереди потягивали винцо из одной фляги — убедить сэра Томаса отказаться от сей пагубной привычки хотя бы на время несения караульной службы было невозможно. Он яростно сопротивлялся, доказывая, что вино уже не дурит ему голову, и словно молоко для младенца. Дескать, он совершенно вменяем — и это главное! В общем, лейтенант, человек в бою храбрый, а в миру относительно скромный, тушевался перед наглым старцем и не вступал с ним в пререкания.

Проводив д’Обюссона шествовать по стенам далее, рыцари-англичане собрались на башенной площадке и продолжили прерванные появлением высокого начальства разговоры. Сэр Грин сел, привалившись мощной спиной к одному из еще не сбитых зубцов, чмоканьем подозвал своего четвероногого собутыльника. Тот прибежал, весело помахивая хвостом, и сэр Томас дал ему пригубить вина, гладя по гладкой шерсти и ласково приговаривая:

— Ах ты, проказник! Ну ладно-ладно, хватит. Нам еще ночь тут кукарекать!

— Сигнал! — крикнул Торнвилль Ньюпорту, узрев раскачивающийся из стороны в сторону огонек факела на колокольне церкви Святого Иоанна. — Смежный пост уже отвечает!

Богатырь зевнул, чертыхнулся по привычке и помахал факелом в ответ: так было положено, и наблюдатели на колокольне пристально приглядывались, все ли посты ответили сообразно своей очереди. Если огонька не хватало — жди беды: либо караульный уснул, либо турки "сняли" пост и проникают внутрь крепости! Тогда — мгновенное повеление соседним постам через звук трубы или связного проверить, в чем дело. Пока что до этого дело не доходило — но не в эту ночь.

— Что за чертовщина! — возмутился Лео. — Требуют повторить, причем всем вместе!

Грузный Ньюпорт резво вскочил и повторил сигнал. Грин закрутил фляжку и обнажил меч, прислушался:

— Ничего, однако, не слышно. Вряд ли турки.

— Да, — согласился Томас Ньюпорт. — Собаки молчат, и наши в том числе. Стало быть, удрых кто — или окочурился.

— Не завидую в обоих случаях, — едко ответил старик Грин и вновь вдвоем с собакой принялся опустошать флягу.

Явившийся на башню запыхавшийся вестник с тремя арбалетчиками прервал английское благодушие, передав нечто тревожное:

— Сигнала нет с поста вашего участка!

Ньюпорт поднял тяжелый боевой топор, увенчанный по всей верхушке длинными шипами, и рявкнул:

— Торнвилль, за мной! Сэр Грин, смотри в оба! — а затем бросился вместе с прибывшими воинами по стене.

Пробежали два бдящих малых поста и уже на третьем застали злоумышленника, а точнее — разгильдяя, мирно спавшего и сжимавшего в руке винную флягу. Вместо него бдел большой полосатый пес, смотрящий на пришедших исподлобья умными карими глазами, словно пытаясь донести до них взглядом, что он-то свою службу правит, можно не беспокоиться, только вот факелом помахать, увы, не в состоянии.

Вестник облегченно выдохнул:

— Слава Богу, не враг проник!

Однако английским рыцарям от этого было не легче. Не говоря ни слова, сэр Томас Ньюпорт резко взмахнул топором и всадил его лезвие в грудь спавшего. Тот страшно захрипел, дернулся, выпучив глаза, и затих. Пес завыл, все прочие молчали. Наконец, Лео глухо выдавил из себя:

— Что ж так?

— Мое право, — сухо и в то же время торжественно изрек Ньюпорт, выдернув обратно топор. — Позор английского штандарта смывается только кровью. Кроме того, — желчно усмехнулся богатырь, — ничего особенного не произошло: каким я его застал, таким и оставил!

После этих слов сэр Томас поднял труп над головой и с размаху швырнул его в ров:

— Доложите, что все в порядке. Я сам останусь тут до утра, а ты, Торнвилль, иди на место.

Потрясенный Лео вернулся на пост, поведал Грину о случившемся: тот произнес, сочувственно качая головой:

— Сэр Ньюпорт — да, истинный Геракл. Чуть что — лучше ему под руку не попадаться. Но наш человек, хоть и винопийца, и женонеистов!

Торнвилль понял, что сэр Грин, несмотря на все свои похвальбы и заверения, все же глотнул лишнего: его забирал хмель — как и его четвероногого собутыльника, беспричинно-весело, по-щенячьи тявкающего.

Что оставалось — только думать об Элен… Они виделись позавчера — а словно вечность прошла. Эта любовь урывками, краткое неистовство в алькове — и снова неизвестность. Жива ль Элен? Уцелеет ли он? Будь проклята война!

5

Рассвет огласился грохотом османских орудий — началась генеральная бомбардировка крепости в целом и башни Святого Николая в частности. Поистине, не только современники д’Обюссона, но и люди более позднего времени приписывали изобретение пушек не кому иному, как отцу зла и лжи — дьяволу.

В частности, мощь артиллерии поразила воображение Джона Мильтона, очевидца схваток гражданской войны в Англии 1640–1649 годов, поэта и ненавистника всякой тирании. Позднее в его "Потерянном рае" архангел Рафаил поведал Адаму о восстании Люцифера, когда падший архангел, потерпев первое поражение от небесного воинства, придумал извлечь из недр земли, куда были свергнуты мятежные ангельские полки, порох:

Вот эти-то частицы, что огнем

Насыщены подспудным, нам достать

Потребно из глубоких, мрачных недр,

Забить потуже в длинные стволы,

Округлые и полые, поджечь

С отверстия другого, и тогда,

От малой искры, вещество частиц,

Мгновенно вспыхнув и загрохотав,

Расширится и, развивая мощь

Огромную, метнет издалека

Снаряды, полные такого зла,

Что, все сметая на своем пути,

Повергнут недругов и разорвут

На клочья. Померещится врагам

Испуганным, что нами грозный гром

Похищен у Того, Кто им владел

Единственно…

Архангел Рафаил предупреждает своего слушателя:

Может быть, Адам,

Из твоего потомства кто-нибудь,

Когда в грядущем злоба возрастет,

По наущенью Дьявола создаст

Такое же орудье, на беду

И муку человеческим сынам

Греховным, жаждущим кровавых войн

И обоюдного братоубийства.

И Рафаил вспоминает далее:

Пред нами, в три ряда,

Поставленные на колесный ход,

Лежали исполинские столпы,

По виду — из железа или меди

И камня. Это более всего

Напоминало три ряда стволов

Сосны и дуба, срубленных в горах,

Очищенных от сучьев и ветвей

И выдолбленных, — если бы не жерло

Отверстое, разинувшее пасть

Из каждого ствола… Стоял

За каждым — Серафим, держа в руке

Горящую тростину. Изумясь,

Гадали мы; увы, недолго. Вдруг

Они тростины протянули разом

И прикоснулись к маленьким щелям,

Пробитым в комлях дьявольских махин.

Мгновенно небо заревом зажглось

И тотчас потемнело от клубов

Густого дыма из глубоких жерл,

Что диким ревом воздух сотрясли,

Его раздрали недра и, гремя,

Рыгнули адским пламенем и градом

Жележных ядер и цепями молний;

И необорно, точный взяв прицел

На противостоящие войска,

Сразили победителей с таким

Неистовством, что ни один герой,

Державшийся доселе, как скала,

Не в силах был остаться на ногах.

Десятки тысяч падали вповал…[20]

Право слово, лучше и не скажешь — да и ни к чему, коль уже сказано.

Желто-серой громадой на пути завоевателей стояла башня Святого Николая, окутанная дымами пожаров и пушечных выстрелов. Шесть дней длился ад бомбардировки. Триста прямых попаданий выдержала башня, прежде чем с шумом поползла вниз каменная кладка, калеча и давя защитников — рыцарей, сарджентов, простых родосцев и их женщин, кормивших воинов и ухаживавших за ранеными. Правда, "оползень" прошел относительно удачно, навалив собой словно бы еще одну стену как раз против направления самого интенсивного огня.

Кстати, начни башня "ползти" чуть ранее, может быть, судьба одного из реальных героев этой драмы сложилась бы иначе, а так… Задержка с уничтожением башни Святого Николая привела к тому, что Мизак осуществил-таки свое намерение: приказал Фрапану собираться в тыл крестоносцев и разыграть роль перебежчика. Георг пытался было отвертеться, но Мизак-паша его не слушал, доказывая, что теперь от немца больше толку будет изнутри крепости, нежели снаружи. В самом деле, педантичность и исполнительность немца сыграли против него.

— Бомбардировку ты нам, хвала Аллаху, наладил, литейню тоже. Разорвавшиеся или подбитые гяурами орудия успешно переливаются и вновь идут в дело, пороху много, а на днях еще, по моему запросу, из Ликии и Карии подвезут, так что хоть год стреляй, да еще и на мины хватит. Прицельного огня — вот, чего недостает. Это и будет твоим главным делом. Будешь посылать стрелы с письмами, в коих будешь уведомлять о слабых местах крепости.

— Если за мной станут следить, это будет невозможно, — сухо отрезал немец.

— Конечно, станут, кто бы сомневался. Но это поначалу, а потом — поверят. Дашь пару советов, и вот, ты уже привлечен к защите крепости, остается только ее успешно сдать.

— Очень неверный расчет, чтобы на нем что-либо основывать.

— Ну а ты думаешь, я больше ничего не придумал? Есть мысль, причем она сработает, даже если тебе не удастся посылать стрелы с записками. Соображение мое такое: все равно они постараются использовать твой талант, это несомненно. Будешь руководить, возможно, что тебя допустят и к орудиям. Так вот — ровно в полдень, который нетрудно будет определить и без часов по отсутствию тени, ты как бы непреднамеренно будешь давать выстрел из пушки в том месте, где укрепления наиболее ветхи или имеют еще какой благоприятный нам дефект; потом сразу уйдешь, и где-то через четверть часа на этого место мы и будем направлять главный огонь. Никто не заподозрит этакое дело!

— Полдень назначен для того, чтоб не перепутать именно мой выстрел с чьим-либо чужим? — несколько заинтересованно спросил Георг.

Затея визиря показалась ему довольно интересной и, самое главное, как будто бы безопасной для него, Фрапана.

— Естественно. А если пальнет кто с тобой, беды не будет: оприходуем два места, три — все равно, одно-то из них твое будет! А то еще лучше можно сделать — выставишь на таким образом обозначаемые тобою батареи иоаннитов, вот мы и будем давить их по твоему сигналу. Видишь, как все неплохо придумано? Надеюсь, ты ведь не заподозрил меня в желании избавиться от тебя? Согласись, я в любой миг мог бы это сделать без излишних хлопот. Нет, ты нам еще нужен. Есть еще острова — Крит, Кипр… И на всех — крепости великие. Кто нам поможет покорить их, как не ты с твоим талантом? Так что давай, служи и будешь великим человеком — я тебе это обещаю. А пока, чтобы ты не сомневался, смотри! — Мизак достал увесистый мешочек с золотом и потискал его в руках: — Видишь? Тяжелый! Как только ты окажешься внутри родосской крепости, он будет переслан при первой же оказии твоей жене. — Фрапан одобрительно кивнул, и Мизак продолжил: — Побежишь на рассвете. Опыт и наблюдение подсказывают, что они принимают перебежчиков — как и мы. Так что полагаю, они не подстрелят тебя, но тебе надо вести себя правильно — крадись, будто ты опасаешься слежки или преследования с нашей стороны, и вместе с тем делай какие-нибудь сигналы тем, кто на стенах и башнях, даже если никого не увидишь. Полагаю, сработает, а лицедей ты, насколько я знаю, не из последних. А там — кто знает? Может, настолько войдешь в доверие, что и самого д’Обюссона отправишь к предкам. За такое дело быть тебе пашой!

На том и порешили. Фрапан удалился, а визирь, нежно погладив округлые бока денежного мешочка, тихонько сказал ему:

— Ничего, не бойся. Никто пока не собирается отдавать тебя в чужие руки. Что еще случится с немцем — один Аллах знает, а тебе пока что спокойнее будет полежать в моем сундучке.

Вскоре немец достиг крепости и невольно остановился, глядя на возвышавшиеся в утреннем мареве гигантские башни с развевающимися над ними орденскими флагами. Мощь! И он, слабый смертный человечек, должен ее преодолеть. Выйдет ли? И надо ли? Может, и вправду переметнутся, по совести? А семья? Ее не пощадят. Да и все одно христианам не устоять. Значит, надо делать дело и более не раздумывать.

Как и советовал Мизак-паша, Фрапан изобразил, будто опасается преследования, и появился на краю рва неподалеку от ворот Святого Георгия, привлекая к себе внимание взмахами руки. Немец неслучайно выбрал именно это место, поскольку знал, что ворота Святого Георгия охраняются его соотечественниками.

Естественно, его увидели.

— Гляньте-ка, — сказал один дозорный другим, — кажется, к нам человек.

Охрана пригляделась, приготовила арбалеты, стала переговариваться.

— Странный какой-то. Здоровый да белобрысый. Вроде и не турок. Не наш ли земляк?

— Но от них, и одет по-турецки.

— Может, снять его, от греха подальше? Соглядатай!

— А зачем ему тогда нам рукой махать? Перелет, не иначе, а он может оказаться важным для начальства.

— Вы что тут? — спросил их немецкий рыцарь.

— Да вот, господин, смотри — человек к нам просится. Подсыл или перелет — Бог его знает. Вот думаем, подстрелить его или как…

— Прежде всего, — озлился рыцарь, — вы должны были доложить мне, а не решать, убивать его или нет.

Немец высунулся из-за зубца и спросил беглеца на латыни:

— Ты кто и зачем сюда явился?

— Твой земляк, почтенный рыцарь! — четко и хладнокровно ответил ренегат по-немецки. — Инженер Георг Фрапан. Впустите меня! Я служил у турок — так сложились обстоятельства, но мои совесть и вера подвигли меня бежать от них к вам, и надеюсь, мои познания сослужат вам добрую службу.

Рыцарь призадумался — врет или нет? Впрочем, это за него пусть решают другие, его служба — доложить начальству, и пусть оно думает. Воистину, немецкая исполнительность уникальна и неистребима!

— Вот что: ты пока постой, а я отправлю доложить о тебе — как начальство рассудит.

— Но можете хотя бы мост спустить и калитку приоткрыть, чтоб я укрылся внутри? Смотрите — пока кругом ни души. Вы вполне успеете поднять мост до прибытия врага, если что. Честно говоря, не хотелось бы быть убитым у вашего порога, когда мой побег почти удался.

— Не положено, — коротко ответствовал немец. — Ожидай!

Фрапан чертыхнулся в душе, но понял, что настаивать бесполезно: закон есть закон, и не педантичному немцу его нарушать. Георг поклонился и сел на краю рва ожидать решения своей участи.

Командир поста лично отправился докладывать во дворец магистра о нежданном госте, а д’Обюссон, несмотря на ранний час, уже вовсю бодрствовал, обсуждая в главном зале дворца насущные вопросы обороны.

В обсуждении участвовали брат великого магистра, пара адъютантов из "столпов", секретарь Филельфус, Каурсэн, лейтенант дель Каретто и несколько избранных рыцарей, в число коих входили кипрский командор Гийом Рикар, великий приор Франции де Глюи, Шарль де Мон-толон, лейтенант "столпа" Англии и иные.

Рассуждали о критическом положении форта Святого Николая, чья башня начала "ползти" под турецким огнем, а также о том, как восполнять запасы ввиду вражеского флота.

Еще должны были обсудить и утвердить сочиненный Каурсэном черновик обращения великого магистра к не поспевшим на Родос иоаннитам и правителям Европы с сообщением об относительно успешном начале обороны и новым призывом о помощи. Однако до этого не дошло. Приход рыцаря со срочным докладом прервал заседание.

— Георг Фрапан? — задумчиво переспросил магистр. — Это имя мне кажется знакомым… И не настолько давно я его слышал… Филельфус, ты должен знать!

Зевнув, секретарь бесстрастно выдал устную справку:

— Инженер, действительно талантливый, также и пушечный мастер не из последних. На султановой службе довольно давно, перебежчик из хиосского гарнизона, прежде принимал участие в возведении родосских укреплений, что и позволило ему, по данным нашего покойного разведчика в Константинополе Винченцо Алессандри, без каких-либо зазрений совести два года назад преподнести Мехмеду не только лучший чертеж нашей крепости, но и ее деревянную модель.

— Экий гусь! — вскричал брат магистра, непонятно только, каким тоном — то ли возмущенным, то ли восхищенным.

— Однако! — промолвил магистр. — Что же, он надеется не попасть на виселицу? Либо глупец, либо храбрец. Первое вряд ли, а? Как вы думаете?

— В любом случае, — флегматично заметил один из "столпов", — выслушать надо, а вздернуть на дыбу или виселицу никогда не поздно.

— Иногда бывает и поздно, — опасливо вставил приор де Глюи. — Если он вредоносен, даже его смерть не искупит того ущерба, который он сможет нанести.

— Какой же ущерб он может нанести, если не позволять ему сноситься с турками? — вопросил де Монтолон. — А если его раскаяние искренне, его советы как человека, понимающего в военном деле, могут быть нам полезны. Сумел нагадить — сумеет и исправить.

— Не по его ли милости гибнут наши братья в башне Святого Николая? — вопросил второй "столп", и тишина затянулась.

Наконец ее прервал великий магистр:

— Нет, полагаю, надо во всем разобраться самим и сейчас. Пусть приведут хитрого немца, побеседуем с ним. Брат Рикар, оставляю это на тебя!

— Слушаюсь, господин мой и брат! — ответствовал командор и вышел вместе с немецким рыцарем.

— А мы пока продолжим. Каурсэн, голубчик, прочитай-ка нам твой набросок, мы послушаем…

Пока вице-канцлер читал заготовленный им загодя черновик, братья-иоанниты дошли до ворот Святого Георгия; француз забрался повыше и глянул на Фрапана, понуро сидевшего у рва. Немецкий рыцарь тем временем спросил подчиненных, не показывались ли турки, на что получил отрицательный ответ.

Француз Рикар приказал:

— Опускайте мост, поднимайте решетку и отворите малую калитку в створках: пусть арбалетчики выйдут эскортом и заведут перебежчика. Прочие, держите мост под прицелом. Аркебузиры, палите фитили — мало ли, что… — и начал спускаться с верхушки ворот по одной из боковых каменных лестниц.

Зазвенели цепи, заскрипел ворот. Согласно приказу опустился мост и поднялась решетка, преграждавшая доступ к воротам.

Фрапан встал; отворилась калитка, и из нее вышли четверо немецких стрелков с малыми арбалетами. Жала "болтов" были нацелены на перебежчика. Лица немцев были словно каменные.

Фрапан невольно отметил, что защитное вооружение стрелков составляла лишь кираса с двумя короткими набедренниками и пара наколенников. Руки и оставшаяся часть ног не были защищены железом.

"Вот потому-то немцы и идут на султанскую службу, — подумал Фрапан. — Они беднее всех!" Но вряд ли это замечание было полностью искренним. Скорее всего, Георг Фрапан уже сейчас как-то непроизвольно начал оправдывать себя и свое предательство.

Один из стрелков молча повел арбалетом ко входу в калитку — проходи, мол! Перебежчик повиновался и вошел внутрь. При этом не утерпел и украдкой, одним лишь движением глаз, не поднимая и не поворачивая головы, оглядел укрепления ворот. Солидно, не так, как в его время, хотя, с другой стороны, ничего такого сверхъестественного, что могло бы уберечь их от хорошего приступа…

Выйдя из-под полукруглой арки, Фрапан увидел еще стрелков, держащих его под прицелом. Рядом с ними стоял рыцарь, с которым Георг говорил возле рва, и еще один рыцарь — с командорскими знаками отличия.

Последний сухо велел ему сдать оружие. Фрапан повиновался: неторопливо извлек из-за широкого матерчатого пояса длинный прямой кинжал, снял висевшую на толстом витом шнуре гнутую обоюдоострую саблю и молча протянул их командору. Тот отрицательно покачал головой и кивнул в сторону немецкого рыцаря. Перебежчик передал оружие, кому велели, но этого оказалось недостаточно: командор приказал воинам обыскать Фрапана.

Перебежчик был сообразителен и отдал действительно все, что имел при себе, однако обыск был тщательным и затянулся. Немца заставили размотать чалму, пояс и снять верхнюю одежду. По окончании процедуры обыскиваемый бросил чалму на землю в сторону, показывая этим, что символически расстается со своим проклятым темным прошлым, однако никакого эффекта ни на немцев, ни на колосского командора это не произвело.

Фрапан понуро поплелся за Гийомом Рикаром под конвоем двух немецких арбалетчиков ко дворцу великого магистра. Шествуя туда, перебежчик все так же незаметно стрелял глазами по окрестностям, примечая новое и старое в оборонных свойствах крепости…

Когда его привели на заседание, подходило к концу обсуждение черновика Каурсэна. Все практически единогласно его одобрили — вице-канцлер отменно знал свое чернильное дело и, как всегда, оказался на высоте своего призвания. Великий магистр лишь отметил:

— Обязательно прибавь, что при любых условиях родосская гавань будет открыта, чтобы принять воинов и провиант. Безопасность и проводку по фарватеру мы гарантируем! После этого размножь в скриптории и приготовь к отправке в Европу — брат великий адмирал пусть снарядит быстроходную галеру… Но об этом позже, — осекся д’Обюссон, завидя приведенного перебежчика.

…Георг Фрапан почтительно оглядел высокое собрание. Магистр восседал на своем троне с высокой спинкой, по бокам от него — два "столпа" и прочие иоанниты, у ног — верные псы, а на окне примостился большой зеленый попугай, который искоса, с хитрецой поглядывал на незнакомца, словно пытался проникнуть в ход его мыслей. А может, уже проник и теперь проверял, насколько искусным лжецом окажется незнакомец. "Что за наваждение! — подумал Фрапан. — Перед людьми не дрогнул, а попугая испугался!"

Георг преклонил колена и представился:

— Георг Фрапан, немец, инженер. Приношу свою жизнь и талант к стопам твоей милости!

Д’Обюссон пристально посмотрел на перебежчика. Кажется человеком волевым, целеустремленным и вроде как даже искренним — хотя, разумеется, это всего лишь первое впечатление. Высок, хорошо сложен. Средний возраст проредил залысины по сторонам высокого лба, длинные белые волосы растекаются по плечам.

— Скажи нам, — спокойно вопросил магистр, — что заставило тебя оставить службу у столь могущественного владыки, как Мехмед. Ты ведь отлично понимаешь, что тебя ждет как дезертира и как мусульманина в случае падения крепости. Ничего иного, кроме пыток и жестокой казни…

Д’Обюссон продолжал изучать немца; даже в лице не изменился, сказал искренне:

— Я от Господа моего не отрекался и по-прежнему исповедую святую веру Христову. Если в чем и грешен, так в том, что христианским властителям не был нужен мой талант… или за него слишком мало платили, потому я и продал его великому падишаху, как, впрочем, и многие иные христиане. Я много лет служил под победоносным знаменем Мехмеда, однако теперь, когда я оказался под стенами Родоса, которые сам же когда-то и укреплял, я не мог более терпеть укоры совести. Готов пожертвовать своей жизнью на его защите от нехристей.

Немец умолк. Магистр, в задумчивости огладив бороду, тоже помолчал, и тогда слово взял один из "столпов":

— С позволения господина моего и брата я задам мастеру Георгу вопрос. Ты, господин инженер, хорошо и с чувством рассказал об укорах совести, и тебе, в принципе, можно было бы и поверить. Однако что ты скажешь о чертеже и деревянной модели крепости, поднесенной тобой султану?

Не сморгнув и глядя прямо в лицо вопрошавшему, ренегат ответствовал с завидным мужеством:

— Я не льстил себя надеждой, что это останется неизвестным почтенному собранию, и отпираться я не стану. Однако и ответ, я полагаю, очевиден. Не из желания выслужиться или получить награду я это сделал. Обращение Мехмеда ко мне было естественным, учитывая то, что я служил у него военным инженером. И что мне оставалось делать, как не исполнить высокий приказ? Тогда я, признаться, не думал, что все произойдет так скоро, ибо Мехмед вел войну в Албании и готовился напасть на Италию. Есть и еще обстоятельства, которые послужат мне если не в оправдание, то хотя бы в извинение… или разъяснение мотивов моего поступка. Родосец Мелигалл и пройдоха Софианос тоже представили чертежи. Сделай я неверный, даже из желания таким образом помочь вам, они тут же обличили бы меня. Кроме того, я представил сведения более чем двадцатилетней давности и, отлично зная, что на Родосе давно ведутся работы под вдохновенным руководством магистра, правильно полагал, что такой старый материал вряд ли окажется очень полезным для нехристей.

— Блестяще, — ехидно отметил "столп". — Вдохновенно и бесстыдно!

Д’Обюссон жестом повелел ему молчать. Он отлично понимал, что этому немцу ни в коем случае доверять нельзя, однако как христианина и монаха его глубоко тронуло мужество Фрапана. Нет, эмоции не победят разум, однако этот немец определенно ему нравился… Впрочем, его искренность легко проверить — данные о турецком войске у него, д’Обюссона, имеются. Надо послушать, что скажет Фрапан, и тогда либо он попадется на лжи, либо правдивыми показаниями подтвердит свои искренние намерения. Хотя возможно, что он, завоевывая доверие, готовит крупное предательство.

— Каковы силы врага? — спросил великий магистр. — Численность армии, флота, состав артиллерии? Часто ли взрываются пушки? Что за намерения у Мизака? Ты должен все это знать как инженер султана.

— Я вполне осведомлен, — ответил немец и с ледяным спокойствием стал подробно отвечать по всем пунктам: — Начну с намерений. Полагаю, они вполне ясны и вам. Бомбардировка, идущая уже который день, должна привести в негодность все стены, башни и ваши пушки, а также деморализовать народ и воинов. Башня Святого Николая — это ключ к гавани. Ее падение замкнет блокаду, лишит вас подвоза провизии и пороха и позволит сбить башню Найяка, после чего гавань окажется в руках нехристей, и город будет взят путем штурма слабых гаванных стен. Подкопы турками не ведутся, ибо они уповают на всесокрушающую мощь артиллерии. Полагаю, флот вы видели сами. В нем порядка 160 только больших боевых кораблей султана. Правда, они частично разоружены в пользу сухопутных батарей, но не все, и предназначены для бомбардировки ваших гаванных башен при общем штурме. Численность сухопутных сил — порядка 100 000 человек, не исключен подход новых сил. Есть янычары, сипахи — этих стоит опасаться более всего, есть много ветеранов, сражавшихся не только под знаменами Мехмеда во всех его походах, но даже и его отца Мурада — эти держат всю армию; ну а оставшаяся часть — плохо организованный, но агрессивный сброд, устилающий своими трупами путь привилегированным частям. Однако более всего вам будет страшна артиллерия нехристей. Такого количества орудий, пожалуй, ни у одного полководца еще не было. Кроме обычных пушек, в распоряжении Мизака-паши 16 огромных. Видели ядра в два, три фута в диаметре? Это они посылают. Против этих адских машин вы не можете ничего. Да, орудия взрываются довольно часто, однако никакой проблемы в этом нет, если не считать гибели турок: на холме Святого Стефана оборудована литейня, обломки пушек немедленно переливаются на новые орудия, столь же незамедлительно вступающие в дело. Фактически артиллерия турок бессмертна! Пороху тоже в избытке — с запасом везут из Ликии и Карии.

На какое-то мгновение воцарилась гнетущая тишина, потом один из рыцарей спросил:

— На что же ты рассчитывал, зная все это?

— Сами думайте, сиятельные господа. Как видите, в моем поступке нет каких-либо корыстных мотивов, скорее, напротив — получается, я отдал все, лишь бы предстать пред Господом с очищенной душой. Всем земным благам, которые я получил и еще мог бы получить у турок, я предпочел спасение души. Впрочем, я еще могу быть очень полезен и постараюсь это доказать. Если вы сомневаетесь в моих словах, то я с удовольствием отдам себя в руки правосудия и понесу заслуженную кару, только б мне не лишиться перед казнью последнего напутствия и причащения Святых Христовых Тайн!

— Что же, — изрек д’Обюссон, — ты сказал все, что считал нужным, мы тебя благосклонно выслушали. Теперь тебе следует выйти и обождать, мы рассудим о тебе… — Немца вывели, магистр сухо обратился к собравшимся: — Высказывайтесь, братья. Каков вам этот молодец? Ничего не скрыл, ни от чего не отперся, все рассказал как есть — данные разведки и перебежчиков полностью подтверждают сказанное им.

— Это крот, господин наш и брат, причем необычайной породы. Наглый, самоуверенный. Что ему стоило предать турок, чтоб войти к нам в доверие и, в свою очередь, предать нас своим бывшим — а может, и настоящим — хозяевам? Невелик секрет то, что он рассказал, — высказался первый "столп".

— Согласен полностью, — изрек второй. — С другой стороны, велик соблазн использовать его как инженера и артиллериста. Это можно сделать, при этом не позволяя ему ни с кем говорить и осматривать укрепления. А ценность его советов пусть определяют компетентные в этом деле люди.

Остальные высказывались приблизительно в том же ключе, и только великий приор Бертран де Глюи настаивал на казни перебежчика:

— Это надо сделать в назидание прочим. Не будет султану делать модели крепостей. Вы же знаете — и он сам этого не отрицает — что он был на Родосе, сам возводил укрепления. Он хочет выведать то, что было возведено позднее, выявить все слабые места и сообразно с этим дать нехристям в руки все ключи! Это же очевидно! И кто знает, может, ему ведомо даже то, что неведомо нам самим? Я говорю о тайных ходах, которые он вполне мог в свое время сотворить! Это искатель приключений, наглый, беспринципный бродяга без веры, могущий продать за деньги все, что угодно!

Прения продолжались, и в этот час, как никогда вовремя и кстати, на совещание принесли "свежую почту". В записке, прикрепленной к стреле, ясно и недвусмысленно было написано по-гречески: "Опасайтесь мастера Георгия!" Неизвестно, подслушал ли какой храбрец разговор Фрапана с визирем, или же проследил за перебежчиком, или, может, просто сам сделал надлежащие выводы из-за отсутствия немца в лагере. Главное, вовремя упредить! Это сообщение подлило масла в огонь.

Впрочем, Монтолон осторожно предположил:

— А что, почтенные братья, если это сам визирь компрометирует инженера? Тот перебежал к нам, вот и послали нам письмо, чтобы мы не поверили ему и погубили того, кто мог бы оказаться нам полезным?

— Скорее уж напротив, — мрачно изрек первый "столп". — Мне это хитросплетение видится следующим образом: немец — предатель, перебежавший к нам. И чтобы уверить нас, что он не предатель, визирь призывает нас рассматривать его как предателя. Хочет, чтобы мы, не положившись на совет из вражеского лагеря, поступили как раз наоборот и поверили тому, кому верить как раз не надобно.

В образовавшейся тишине было слышно, как летают мухи и вычесывает блох один из больших магистерских барбосов. Второй "столп" смущенно кашлянул и спросил коллегу, понял ли тот сам, что сказал.

— Естественно, — желчно ответил тот, чем, впрочем, не развеял всеобщего недоумения.

Д’Обюссон по-доброму засмеялся:

— Знаешь, почтенный брат, мне однажды пришлось беседовать с местным раввином… Если бы я не был твердо уверен в твоем благородном французском происхождении, я подумал бы, что ты еврей. Ты так же скрываешь водоворотом фраз пустоту мысли. Продолжая твою логику, проще предположить — ну, поверим мы визиреву письму, отрубим голову Фрапану. Разве этого хотел визирь? Нет, это слишком!

— Прошу прощения, — встряла в разговор орденская бюрократия, в лице рыцаря-секретаря Филельфуса. — Мы ни в коем случае не сможем отсечь Георгу Фрапану голову, поскольку он не является дворянином и, следовательно, подлежит казни исключительно через повешение. Единственное, в чем можно отступить от узаконенного порядка лишения жизни, так это в том, что его, если он окажется предателем, можно повесить за ногу, вниз головой.

Д’Обюссон расстроенно махнул рукой:

— Филельфус, я отлично понимаю, к чему ты клонишь, но твое ехидство в данном случае, мягко скажем, неуместно. Да, мне нелегко изменить свое первое впечатление, но и дать себя обдурить я тоже не дам. Прав наш брат, великий маршал: используем его насколько возможно, а вредить не дадим. Приставим постоянный караул — человек эдак в шесть, а дальнейшее будет очевидно. Первым делом, пусть начертит нам план турецкого лагеря! И насчет вражеской батареи, что стоит против башни Святого Николая, пусть тоже подумает, проверим его… Распорядитесь там, чтобы его поместили в немецком "оберже"!

— А кстати, мы так сами и не решили, что делать, — взял слово лейтенант дель Каретто. — По последним сведениям, по башне уже идут трещины, она начинает здорово сыпаться, предбашенные укрепления разбиты. Их восстанавливают по мере сил, однако все, что подкрепляют ночью, вновь развеивается в прах дневной стрельбой.

— Немец прав, да и среди нас никто в этом не сомневается. Башня Святого Николая — это ключ от Родоса. Потеряем ее — потеряем контроль над гаванями. Думаю, этот мастер Георг не имеет умысла направить наши силы туда, чтобы дать туркам прорваться в другом месте. Просто этот человек, как и мы, имеет дело с очевидной истиной. Дело даже, собственно, не в самой башне — надо полагать, ей недолго осталось. Но следует все равно оборонять от турок этот пятачок, чтобы не дать выставить пушки на молу. К тому и будут приложены все наши усилия. Подготовку к борьбе за этот архиважный стратегический пункт я мыслю разбить на несколько этапов. Первый надлежит исполнить тебе, дель Каретто. Как моему лейтенанту я даю тебе неограниченные полномочия по обороне башни: выберешь цвет нашего рыцарства — именно так! — и отправишься туда лично, посмотришь, как дела, что нужно для того, чтобы успешно держаться дальше. В общем, не мне тебе объяснять. Дам орудий — хороших, много. Возьмешь дерево, искусных плотников из греков. Османы думают, что подавят нашу башню — вот и будет им неприятный сюрприз. Шарль де Монтолон, кому знать эту башню лучше, нежели тебе? Не так давно мы принимали ее от тебя после последнего переустройства и укрепления! Слышали, что сказал наш гость? Возможно, башню будут штурмовать при поддержке огня с моря. Разумеется, мы тоже об этом неоднократно думали. Чтобы отогнать корабли дерзкого врага — мало затопленных судов, мало пушечного огня со стен. На орудия башни Святого Николая лучше не рассчитывать, поскольку, сами понимаете. Там и твоих пушек, дель Каретто, может не остаться. Потому будем жечь нечестивцев брандерами! Это мы обсудим с великим адмиралом, чтоб враг не застал нас неготовыми. Кроме того, полагаю, нелишне будет держать под рукой сильный отряд аркебузиров… Но это, как говорится, ближе к делу. В общем, смотрите, действуйте, я навещу вас при первой возможности — сегодня вечером или завтра. С Богом!

На этом совещание завершилось. Дель Каретто пошел собирать рыцарство. Это видел со стены Фрадэн, как и то, что башня Святого Николая вдруг "поползла".

Заметя ужас и смятение горожан, монах с большим распятием забрался на стену и, невзирая на вражеские пули и стрелы, вдохновенно обратился к людям — кажется, первый раз в жизни не с обличениями, а со словами ободрения:

— Не бойтесь, христиане! Уповайте на Бога, и Он сокрушит врага мышцею высокою! Время испытаний настало для плодоносного и цветущего виноградника Бога Саваофа — разумею святую Церковь Христову — насажденного десницею Превышнего Отца добродетелями, который премного полит Сыном этого Отца волною Собственной, Животворящей Крови, который Дух Утешитель Своими чудными, невыразимыми дарами сделал плодоносным, которую одарила высочайшими, различными преимуществами, вне нашего понимания, стоящая и прикосновению неподлежащая Святая Троица. И вот ныне ее пожирает и потравляет вепрь лесной, нечестивый султан Мехмед и подручный его христопродавец Мизак-паша, который из рода Палеологов. Но смотрите в глубь вещей, в самый корень, ибо не сии еретики, но чрез них уничтожает пышные плоды веры этот свернутый змей, этот гнусный, ядом дышащий, враг нашего рода человеческого, этот сатана и дьявол, потопляющий виноградные лозы указанного виноградника Господня и плоды его, изливая на них яд своего еретического нечестия. Но если Бог за нас — что нам этот яд, что все его осадные машины и пушки?! Делайте каждый свое дело, вносите лепты своего труда в оборону и не бойтесь, по слову Господню, убивающих тело, но души убить не могущих! Нет более той любви, как если кто положит душу за други своя! А кто эти други? Это же ваши ближние — вспомяните притчу о милосердном самарянине!

Очевидно, "лекция" началась уже давненько и, судя по всему, не думала прекращаться. Дель Каретто изумленно задрал голову вверх и сказал своим спутникам:

— Ушам не верю — что-то наш боевой петух поет несвойственные ему песнопения!

— Не ядром ли его в голову задело?

— Ну, по крайней мере, теперь он говорит то, что нужно, и его не столь мерзко слушать, как обычно.

Посмеявшись, рыцари пошли дальше. По пути им встретился Торнвилль, который, навестив Элен после очередного ночного дежурства, направлялся к гавани, чтобы поискать там Джарвиса, с которым он не виделся уже несколько дней. Итальянец узнал его, тепло поприветствовал и тут же пригласил принять участие в предприятии:

— Будь в полдень у ворот Святого Павла — у тебя будет достаточно времени отпроситься у своего лейтенанта, утрясти все прочие дела и собрать припасы. Мне нужны бравые молодцы, а дело такое, что от нас, быть может, вся судьба Родоса зависит. Придешь? Надо полагать, будет штурм — поквитаешься со своими бывшими хозяевами!

— Как я могу отказать! — пылко воскликнул Лео, хотя сразу же почувствовал боль от расставания с Элен. Однако же, в самом деле, отказаться от такого дела — не быть рыцарем вовсе. Он предупредит ее, а дальше — как Бог устроит. Все в руках Божьих.

6

Незадолго до полудня Лео прибыл, куда было велено. Он был несколько смущен тем, как запросто его отпустила Элен. Не секрет, что она была склонна носить маску холодности, внешне оставаясь спокойной, когда внутри бушует буря, но теперь чуть ли не равнодушно отпустила возлюбленного, как говаривал покойный дядюшка Арчи, к дьяволу в пасть. С чего бы?..

От горьких дум, приправленных горьким перцем пробуждающейся ревности, его отвлекла трескотня итальянской речи: группа наемников-южан с ружьями на печах определенно шла к воротам Святого Павла. Вдруг один из них остановился и удивленно воскликнул:

— Никак сэр Торнвилль?

— Он самый, — настороженно ответил Лео, прищурившись и пытаясь разглядеть, кого это из знакомых итальянцев ему Бог послал. А затем вдруг раз — и глазам своим не поверил: — Чиприано Альберти?! Освободитель?!

— А кто же еще, черт возьми!

Мужчины крепко обнялись, похлопывая друг друга по спинам, потом отошли друг от друга на шаг, вгляделись друг в друга — и снова обнялись.

— Давай присядем, Лео!

— Вы куда? К башне Святого Николая?

— Ну да. И ты, надо полагать, туда же?

— Да, начальник сказал явиться сюда. Ну надо же! Когда ты прибыл?

— Незадолго до осады, в отряде Бенедикта делла Скалы.

— И мы так и не встретились!

— Значит, зря говорят, что этот глупый мир ужасно тесен.

— Никак не ожидал тебя здесь встретить! — все еще не верил своим глазам Торнвилль, да и не таков был склад души Альберти, этого авантюриста и интригана, чтобы оказаться здесь и участвовать в абсолютно невыгодном деле, деле защиты Родоса и веры Христовой.

Видимо, флорентиец что-то такое почувствовал или просто подгадал, но ответил он так:

— Знаешь, англичанин… я и сам не чаял себя здесь встретить. Но то ли человек меняется с возрастом не только внешне, но и внутренне, то ли я просто постарел и стал сентиментальным филантропом… Не знаю. Устал как-то от своих проделок, захотелось, не знаю как и сказать, поработать для души, что ли… Вот, Бенедикт кликнул клич, мне и подумалось: а почему бы нет? Или просто вот по туркам пострелять захотелось? Не знаю. Не могу объяснить. Но я рад, что тебя встретил. Жив здоров, как вижу.

И про наш уговор я помню! Если выберемся из этой передряги живыми, займемся твоими делами!

— Посмотрим, — уклончиво ответил Торнвилль, но Чиприано будто не слышал:

— Тут еще один знакомый встретился, такой же непотопляемый проныра. Представится случай — я вас познакомлю. Полагаю, он сегодня будет здесь: Луис де Палафокс, арагонский капитан. Мы с ним однажды… — И итальянец пустился в веселые россказни, до которых Лео сейчас был не очень охоч, однако это было лучше, чем мысли об Элен.

Но вдруг она явилась. В бургундской куртке поверх платья и с саллетом на голове, из-под которого спадали волны каштановых волос. В руке — нечто, в чем с трудом можно было бы признать пращура ружья: какой-то тонкий восьмигранный комариный хоботок с "пятачком" на конце. Разумеется, никто и не ожидал, что дева выберет себе огромное ружье с шестигранным дулом весом под восемнадцать килограммов, отдача которого могла бы свалить с ног даже гиганта — сэра Ньюпорта! Оружие мадмуазель де ла Тур было намного элегантнее и легче — всего-то под пять с половиной килограммов. Остальная экипировка тоже при ней — мешочек с пулями, кресалом и кремнем, пороховница из рога, шомпол, фитили и длинный кинжал за поясом.

Так вот почему Элен столь легко согласилась отпустить Лео в башню Святого Николая! Потому что отпускать его от себя она вовсе не собиралась.

— Это что? — только и вымолвил Торнвилль, не веря своим глазам, в то время как Чиприано элегантно раскланялся.

— Ничего, — небрежно ответила она. — Третьего дня у нас на стене убило сарджента, а оружие осталось. Я подобрала, один раненый подсказывал, что делать, и отмерял порох. Я тебя удивила?

— Не то слово. Я всегда считал тебя очень скрытной, но не настолько.

— Попала хоть в кого? — весело спросил Чиприано и потребовал Лео представить его своей очаровательной амазонке.

— Разумеется, иначе я б не позорилась теперь со всей этой рухлядью. А так, может, и прошибу пару-тройку вражеских лбов.

Лео представил флорентийца и отрекомендовал, как своего спасителя, о котором он уже когда-то рассказывал Элен. Улучив момент, когда француженка куда-то ненадолго отошла, итальянец со смехом огласил сделанное им верное умозаключение:

— Насколько понимаю, Турция и Анкона отпадают?

— Верно понимаешь.

— Ну и рад за вас.

— Только, понимаешь, переживаю я, что она сюда сунулась…

— Оставь. Ей виднее. Раз пошла за тобой, значит, любит. Чего ж обижать ее? Да к тому же сейчас во всей крепости не найдешь безопасного места. Тут ведь как Всевышний рассудит, а от судьбы не уйдешь — если что, и в нужнике пушечное ядро достанет!

Слова Чиприано в целом были убедительными, посему Торнвилль не стал ни выговаривать Элен, ни, тем более, отправлять ее обратно. Люди все подходили и подходили — рыцари, простые воины, моряки, плотники, пушкари. Активно свозилось всякое добро — орудия, оружие, бочки с порохом, древесина. Явился Джарвис, тепло поприветствовал Лео и Элен.

— Сэр Грин тебя часто вспоминает, — сказал ему Торнвилль. — Говорит, весело бывало нам втроем выпивать!

— Что ж не весело-то! Это сейчас все дни напролет трудишься, крутишься, вертишься и не знаешь, когда ядро сделает из тебя большую мясную лепешку в собственном соку! Видывал я, что от людей остается, когда в них этакое ядрышко влепится. Я не брезгливый человек, избави Бог, но как-то это мерзостно. Лежать на дне более благопристойно, с моей — морской — точки зрения!

В общем, Джарвис был в своем репертуаре, неунывающий и ехидный. Загрохотали большие пушки у церкви Святого Антония, а Роджер только головой потряс от оглушительного звука и изрек:

— Вот опять турки из кого-то лепешек наляпали!

Чтобы не подвергать людей, собравшихся на защиту башни Святого Николая, лишней опасности на молу, их в несколько приемов доставили к башне морским путем — по сильному мелководью вдоль мола со стороны, противоположной занятому турками берегу. Вот почему там оказался и Джарвис, и знакомый Чиприано арагонец, представленный Лео и Элен, и прочие опытные морского дела старатели.

Чем ближе подплывали лодки и плоскодонные барки к форту Святого Николая, тем более были видны нанесенные крепости ужасные раны: верх башни осыпался, входная башенка уничтожена, предбашенные бастионы обращены в крошево — но башня жила и не сдавалась. Началась выгрузка.

Турки заметили движение. Пальба из мелких орудий усилилась, и тогда в ответ грянули со стен дополнительно установленные великим магистром орудия. Это был не единственный способ поддержки своих — во рву, в той его части, что была обращена к турецкой батарее, д’Обюссон расположил два подразделения аркебузиров, французов и испанцев, должных в случае турецкой атаки на мол встретить нападавших мощным ружейным огнем и, по надобности, рукопашной.

По прибытии на место дель Каретто первым делом осмотрел разрушения башни, оценил деятельность оборонявших ее, похвалил неказистую, но добротную самодельную каменную лестницу, ведшую наверх, ко входу вместо прежней конструкции с отдельной башенкой.

— Я смотрю, — весело сказал дель Каретто, обращаясь к Шарлю де Монтолону, — нехристи позаботились обеспечить нас строительным материалом! Будем воздвигать бастионы из башенного крошева и подкреплять их плотницкой работой. Ты согласен, брат Шарль, что башня очень удачно осыпалась? Образовала естественный вал, обращенный как раз в сторону турок. То есть изрядная часть работы уже выполнена за нас! Господь нам помогает.

Монтолон подивился оптимизму итальянца: ну как, в самом деле, пребывая в своем уме, можно утверждать, что башня удачно обрушилась?! Она обрушилась!!! Вот в чем ужас! Ну понятно: не дель Каретто ее отстраивал, ему что! А у Монтолона сердце кровью обливается при виде своего погибающего детища!

Каретто меж тем продолжал инспекцию, сопровождая ее новыми радостными комментариями:

— Так-так, а ров надо вычистить от обломков — они тоже в дело пойдут. Хорошо, что там внутри — скала, не пророют и не подорвут. Укрепления батареи наладим изнутри при помощи деревянных брусьев на гвоздях, да зальем все это цементным раствором, как велел магистр.

— Тут никакие брусья не выдержат, — ворчливо отозвался Монтолон.

— Так мы ж не спереди их будем монтировать. Я говорю — изнутри! И потом еще камнями подопрем оттуда же. А спереди — каменное крошево. Понимаешь, ядра будут вязнуть в нем! Они крепкой кладке страшны, а здесь совсем другое дело! Зная, как стреляют вражьи большие пушки, мы свои орудия можем укрывать мешками с песком или еще как… В общем, все не так плохо, как я думал!

И работа закипела. Споро трудились все — греки и латиняне, мужчины и женщины; никто не считался положением, никто не отлынивал от порученной работы; были и погибшие, наскоро отпетые башенным капелланом и погребенные в море. Весьма многое было сделано уже к вечеру, когда многострадальный форт посетил д’Обюссон.

Он прибыл на обычной лодчонке, которой управляла пара гребцов, словно не был суверенным правителем орденского государства, великим магистром… Сопровождали его лишь два верных пса и секретарь Филельфус, ворчливый, как всегда. Осмотрев глазом опытного инженера причиненный башне ущерб и принимаемые дель Каретто сообразно его советам меры, он в целом одобрил их, только подсказал несколько моментов, как и что сделать лучше.

— Тебе понадобится еще несколько дней, и дай Бог, чтоб ты их получил, — говорил великий магистр своему лейтенанту, когда они уже затемно прогуливались по молу под псовым конвоем. — Изо рва тебя страхуют франкоиспанские аркебузиры. Ими командуют Луи Сангвэн и Альварец де Зунига, добрые воины. Им отдан приказ контратаковать турок, если они попрут на тебя, и, в крайнем случае, прорвавшись, усилить твой гарнизон. Против флота я сегодня же начал готовить брандеры; пока что они скрытно — насколько возможно — снаряжаются среди больших боевых кораблей за молом башни Найяка.

— Хорошо. Как Фрапан, кстати?

— Никак. Сидит себе в "оберже" и, как говорят наши крестьяне в таком случае, пьет да жрет. Вылез раз к пороховому складу, но его оттуда шуганули. В церковь пару раз заходил. Мне сегодня еще две стрелы сразу доставили с тем же содержанием, чтоб ему не доверять. Брат Фабрицио, ну-ка глянь. Что это такое там блестит?

— Где?

— Вон там, в воде, при лунном свете! С турецкой стороны мола!

Итальянец пригляделся, доложил:

— Шлем на дне.

Д’Обюссон нахмурился, почесал бороду. Там, где молодой Фабрицио увидел лишь шлем, великий магистр увидел большую опасность.

— Не хотелось бы, конечно, заставлять тебя туда лезть… Жаль, что нас больше никто не сопровождает.

— А в чем дело? Я мигом!

— Несолидно. Ты как-никак командир этой башни и, кроме того, мой лейтенант. Твои мальчишеские забавы — урон твоему званию. И моему вместе с тем. Отвыкай, отвыкай ребячиться. Выход есть. — Обратившись к одному из своих псов, он внятно приказал ему: — Беги и приведи сюда кого-нибудь. Ясно? Давай, пошел!

Пес мгновенно сорвался с места и исчез в ночной тьме, а пока он бегал, д’Обюссон разъяснил свою тревогу:

— Ты видишь, мальчик мой, о чем сообщил мне этот шлем? Посмотри, как отлив почти что обнажает дно! Теперь понял? Что если такое обмеление тянется до самого берега, ну или хотя бы наполовину? Турки просто придут сюда, понимаешь? По морю аки по суху.

Лейтенант озабоченно почесал макушку, ничего не говоря. Подождали, пока вернется пес. Тот и вправду привел нескольких запыхавшихся воинов и пару рыцарей — те по поведению собаки подумали, что с магистром приключилась беда.

— Нет-нет, ребятушки, не волнуйтесь — со мной все в порядке. А вам — небольшая служба и подработка, — магистр выдал простым воинам по большой серебряной монете и объяснил задачу — слезть с мола в море и побродить хотя бы в пределах видимости, а по возможности — подальше, и определить глубину.

Те послушно спустились и начали круговые брожения. Всем, стоявшим на молу, было очевидно, насколько сильно отступило море. В пределах видимости никто из христиан не то что по горло не погрузился, но и до груди вода редко у кого доходила.

— Полагаю, — сухо сказал магистр, — все всем понятно без слов.

— Проворонили! — виновато изрек дель Каретто, но д’Обюссон его прервал:

— При чем тут ты или вы! Я инженер и магистр. Значит, в первую голову это мой недогляд. Главное, Бог дал вовремя опомниться. Вот что: скажешь нашим, чтоб не болтали про то, чем они тут занимались. Сам же прикажи наготовить по-боле досок с вбитыми гвоздями да разного железного сору поострее вроде ломаного оружия. И черепков битых, стеклянных да глиняных. А в следующую ночь все здесь и засей. Если сунуться — попляшут. А я еще на днях наведаюсь.

— Будь покоен, господин мой и брат. Попляшут! — недобро сверкнув глазами, промолвил дель Каретто, и рыцари его поддержали.

7

Пропустим еще несколько дней начала июня, пока все занимаются своими рутинными делами.

Турки по-прежнему часто и не очень метко стреляют по крепости. Противопожарные дивизионы работают четко, хотя и с потерями.

Конечно, перекидная стрельба наносит большой ущерб — уж если стены и башни поддаются турецким ядрам, что говорить о гражданских и церковных постройках? Рухнул византийский храм Двенадцати апостолов неподалеку от Коллакиума, поучили повреждения иные церкви. В домах обывателей ядра, продырявив крышу, заодно пробивали и все этажи до самого низа, круша все нажитое в прах.

Кстати, практически современная осаде миниатюра из парижского кодекса Каурсэна показывает нам — кто б подумал? — ни много, ни мало, а шестиэтажные жилые дома на Родосе. Удивляться не надо, ибо Византия в лучшие свои годы знавала восьмиэтажные городские дома. Так-то!

Башибузуки несколько раз пытались стихийно организовать штурм родосской крепости, но без толку, только многих своих угробили.

Меж тем работа по приготовлению башни Святого Николая к отражению штурма идет полным ходом, хотя ей препятствуют обстрелы. Согласно указанию магистра, участок моря около башни был обильно засеян досками с гвоздями и прочими острыми предметами. Брандеры были окончательно снаряжены и готовы по первой же надобности выйти в море.

Четвертый визирь султана, главнокомандующий осадной армией Мизак-паша, видно, съел что-нибудь, ибо приболел и поэтому никак себя не проявлял в военных делах.

Ренегат Фрапан сделал еще несколько попыток приблизиться изнутри к бастионам и везде был отогнан — вежливо, но холодно, так что в итоге исхлопотал свидание с великим магистром и пожаловался на отсутствие доверия.

Д’Обюссон так же холодно заметил, что для этого есть все основания, ознакомился с представленным чертежом Мизаковой ставки и сказал, что подумает, к какому делу приставить Георга. Заодно показал ему несколько одинаковых записок с предостережением против него, которые продолжали регулярно прилетать из турецкого лагеря. Немец счел выше своего достоинства доказывать свою невиновность, сказал лишь, что все это клевета визиря, желающего нейтрализовать его руками легковерных родосцев.

Наши герои, Лео и Элен, практически не пострадали во время этих дней, разве что отлетевший от удара ядра камень больно ударил Торнвилля в ключицу, благо ничего не сломал.

Элен пока не удалось проявить свое новое умение и пострелять в турок, так что несостоявшаяся воительница сменила ружье на поварешку, принося таким образом больше пользы. Порой, когда спускалась ночная тьма, и турецкие пушки замолкали, мадмуазель де ла Тур и Торнвилль гуляли по молу, разговаривая без умолку, или, напротив, сидели у воды, крепко обнявшись и красноречиво молча.

Еще так недавно они были здесь, в последний мирный день, мечтая о том, как назавтра пойдут хлопотать к д’Обюссону о браке. Казалось, прошла не пара недель, а годы жизни… Но хватит об этом, вернемся к башне Святого Николая.

Вечером 8 июня великий магистр Пьер д’Обюссон вместе с братом Антуаном — виконтом де Монтэем — и избранными рыцарями прибыл в форт Святого Николая. Только своих любимых псов он оставил во дворце, не желая подвергать их опасности, хотя те были очень против!

Магистр желал не только проэкзаменовать выполненные дель Каретто работы, но и личным присутствием одобрить оборонявшихся. Кроме того, он собирался остаться там на ближайшее время, поэтому над полуобрушившейся круглой башней взвился его флаг — на страх врагам и ради духовного подкрепления своих.

Сложно сказать, почему он принял такое решение. По крайней мере, есть два разумных объяснения: либо интуиция, либо верное известие из турецкого лагеря. Второе объяснение вероятнее, поскольку накануне визирь Мизак-паша, немного оправившись от недомогания, имел совещание со своими командирами.

Алексис из Тарса (как флотоводец) и анатолийский бейлербей (как сухопутный полководец) настойчиво убеждали его предпринять штурм форта Святого Николая. Грек сказал, что давно готов выдвинуть боевые корабли на позицию и начать обстрел. Бейлербей как главнокомандующий анатолийскими войсками Османской империи отчаянно кипятился от того, что кто-то с ним не согласен. Бейлербей доказывал, что они пропустили удачное время для взятия башни, ибо после того, как башня "поползла", неверные уже успели не только ликвидировать роковые последствия турецкого обстрела, но и возвести хорошую батарею, которую, несмотря на все приложенные усилия, подавить так и не удалось.

— Христиане сведут на нет все усилия, что были приложены нами к уничтожению этой проклятой башни! — продолжал вопить бейлербей, и в этом его поддержал султанов зять Мерла-бей, доселе только молча слушавший, как и подобает молодому человеку в обществе старших.

— Точно так же мои пушки сведут все их усилия на нет, — ответствовал Мизак-паша, но его подручные не унимались.

Один старичок Сулейман сохранял абсолютное спокойствие да знай себе кальян покуривал. Это разозлило пашу, и теперь объектом его гнева стало это тайное "султаново око", которого он опасался сильнее всего:

— Ну а что скажет достопочтенный и умудренный Сулейман? Его, кажется, происходящее то ли забавляет, то ли, напротив, совершенно не касается?

— А что орлу встревать в вороньи дела? Ни чести, ни прибытка.

— За что же так нас? — захлебнулся от ехидства Мизак-паша. — Ну уж сделай милость, ублажи нас мудрым словом!

— Будет ли толк?.. Хотите мудрости — вот она, только не моя, а Пророка — да благословит его Аллах и приветствует. Он сказал: "Солнце плывет к своему местопребыванию. Так предопределил Могущественный, Знающий. Мы предопределили для луны положения, пока она вновь не становится подобна старой пальмовой ветви. Солнцу не надлежит догонять луну, и ночь не опережает день. Каждый плывет по орбите". — И старик умолк: понимай, как хочешь.

— То есть ты советуешь ждать? — истолковал Мизак-паша его слова в свою пользу, но старик был не так-то прост:

— Я говорю о том, что всему свое время. Неразумно кидать своих людей на стоящую башню; неразумно не делать этого, когда башне пришел срок упасть. Вдвойне неразумно делать это, когда башня отстроена вновь. Стало быть — избирай нужный момент. Есть притча о пауке. Изо всех мест в доме он избрал для поселения замочную скважину, ибо пребывал там, как ему казалось, в безопасности, все видел, сплел сеть, удобно ее расположив, и ждал мух. Но пришел человек, вставил в замочную скважину ключ — и не стало ни паука, ни его сетей. Что скажешь об этой притче?

— Рассказ правилен, но каков здесь намек, чтоб извлечь истину?

— Простой. Паук — это д’Обюссон, спрятавший себя в крепости и почитающий себя в безопасности. Пора пришла вставить ключ. Ведь с человека может и спроситься, почему он не сделал этого в надлежащее ему время. А? Почему? Перед великим падишахом, глубокоуважаемый визирь, ты больными кишками не оправдаешься. Хочешь, чтоб он хорошим колом излечил твою хворь? Ему это просто.

Мизак сбледнул с лица. Старик высказался слишком открыто и, главное, при его подчиненных — вон, Алексис еле смех сдерживает, султанов зять улыбается, а бейлербей откровенно и злорадно хрюкнул. Незачем было трогать эту кучу старого дерьма, хотя… что Аллах ни делает, все к лучшему, иначе старый шайтан мог бы просто отписать на него кляузу в Константинополь, а так — и проговорился, и дал руководство к действию. Теперь ему, Мизаку, все будет несравненно легче. Победят его люди — хорошо, они ж его люди, и слава тоже будет его. А кто после этого возникать будет, того легко на голову укоротить. Проиграют — тоже неплохо: получат как следует, меньше болтать будут, тем более "старый козел". В этом случае на него самого можно неплохой донос Мехмеду отписать — запугал, мол, застращал, дури наговорил и людей погубил! Неплохо, старый пес отучится зря гавкать. Что ж, тогда пора действовать! Визирь решительно было поднялся с ковра, но, скорчившись от резкой боли в животе, только и прошипел:

— Будь так. Во имя Аллаха, милостивого и милосердного — завтра, до рассвета, атакуем портовую башню. Пока не обнаружат — не стрелять: может, сонных возьмем. Я сейчас ненадолго покину вас, а потом обсудим наши завтрашние действия. Думай как следует, тарсянин, ведь тебе завтра вести воинов великого падишаха!

Флотоводец Алексис из Тарса расцвел — еще бы, такая честь и слава! Если завтра его моряки и десант не подведут, быть ему, безродному греку, большим чином в султановом войске! О, как покраснел бейлербей! Надо полагать, посчитал себя обойденным. Ну так это лучше для него, Алексиса!..

— Я отправлюсь с ним, — заявил Мерла-бей, но визирь запретил. Юноша был огорчен, но подчинился, а визирь успокоил его, тут же поручив какое-то второстепенное дело и думая про себя: "Не хватало мне еще перед Мехмедом за этого щенка отвечать!"

Когда визирь в очередной раз отдал долг требовательной природе, он вернулся в шатер, и началась выработка стратегем, которые, как есть основания полагать, были удачно подслушаны и своевременно сообщены д’Обюссону.

Так или иначе, османы готовились напасть, а великий магистр — их встретить. Наступало 9 июня 1480 года.

8

Еще ночью, используя попутный ветер, грек Алексис из Тарса, султанов флотоводец, повел свои корабли вокруг северо-восточной оконечности острова от гавани при холме Святого Стефана к башне Святого Николая — благо плыть было недолго.

Суда его флотилии были разномастные — большие корабли с мощной артиллерией, юркие галеры, ощетинившиеся пушчонками, а также плоскодонные барки. Враг знал, что бухта для высадки десанта на мол мелковата (с суши на него нельзя было проникнуть из-за укреплений иоаннитов), и плоскодонки подходили для этой цели как нельзя лучше.

За два часа до рассвета османы появились перед башней. Вопреки их ожиданиям, они не остались незамеченными. Из башни раздался пушечный выстрел, потом другой. Их огонь высветил неверные силуэты кораблей, орденские трубы задудели тревогу.

Изрыгнув проклятье, Алексис приказал:

— Раз заметили — и ладно! Покажем, кто идет!

На больших кораблях застучали барабаны и пронзительно затрубили трубы и рога, а орды захватчиков дружно кричали, сотрясая воздух:

— Керим Аллах, рахим Аллах![21] Гу-у-у-у-у!

— Янычары есть, — сухо сказал магистр Пьер сопровождавшим его на батарее рыцарям.

— Мизак серьезно подготовился к игре, — промолвил его брат. — Что же, тем хуже для него. С удовольствием раскрою топором его голову.

— Пусть немедленно выходят галеры и выводят брандеры. Пожжем их. Передайте франко-испанцам, чтоб были наготове во рву. А нам — дай Бог продержаться…

Под ураганным огнем христиан турецкие плоскодонки подошли к молу, и на него валом повалили оголтелые османы. "Интересно, — думал про себя д’Обюссон, — почему они решили сделать так — ведь немало их судов мы разбили ядрами. Значит, знали, что дно утыкано гвоздями…"

Правда, если кто сваливался с судна, тот сполна ощущал на своих ступнях железный посев крестоносцев, но таких было немного, да никто на них внимания и не обращал — было столько раненых и погибающих, что недосуг было разбирать, отчего орут.

Высадившиеся попали под сосредоточенный огонь защитников форта, орудий Коллакио и Кастелло и франкоиспанских аркебузиров, отважно ударивших в тыл врагу. Единственным спасением нападавших, как ни парадоксально, было взять форт, а для этого следовало лезть прямиком на рожон. Латиняне ведь защитили брешь новой батареей!

Иоанниты палили в упор, ядра, дроб и рубленый свинец разрывали человеческие тела, и несмотря на то что орудиям требовался отдых для охлаждения, интенсивность огня христиан не уменьшалась. Они вводили орудия в действие поочередно, а в интервалах, когда уже всем пушкам был нужен перерыв, шла усердная пальба из аркебуз и арбалетов.

Тем не менее волна за волной, все большее число врагов высаживалось на молу, сменяя убитых, и вот уж они несут лестницы, приставляют их к куче камней, преобразованной по мудрому замыслу д’Обюссона в бастион, и ордой муравьев лезут наверх с саблями в руках и кинжалами в зубах. Их поддерживают ружейным огнем тюфекчи и янычары, сбивая оборонявшихся.

Христиане длинными алебардами отталкивали приставные лестницы, некоторые кидали вниз огромные камни, крушившие деревянные ступени, а заодно и головы атаковавших. Женщины лили кипящее масло.

Однако и турки — надо отдать им должное — сражались упорно, ожесточенно, лезли на бастион с упорством фаталистов: дескать, на все воля Аллаха. Место падавших с лестниц занимали все новые и новые воины. Лучники засыпали осажденных градом стрел, а ловкачи из азапов кидали небольшие якоря-"кошки" на канатах. Если такой цеплялся за край каменной кладки и не падал, турки лезли наверх по канату. Если "кошка" цепляла защитника, его под улюлюканье стаскивали вниз и тут же разрубали на куски.

Но всего этого было мало — султановы корабли бомбардировали башню и выстроенный бастион с моря, разметывая защитников в кровавые клочья и круша камни. Бастион дал брешь, доблестные защитники заполнили ее своими мертвыми телами.

Великий магистр, как простой воин, бьется у бреши плечом к плечу вместе со своими воинами — словно вернулись дни его молодости, когда молодой дворянин сражался за освобождение своей Родины от английских захватчиков… Теперь золотые (точнее, конечно, позолоченные) доспехи магистра предательски выдают его в лучах восходящего солнца, но никто не видит, как струится кровь из его ран — малиновое одеяние с белым крестом для того и носится иоаннитами на протяжении веков, чтобы скрывать льющуюся кровь от врагов и друзей. Хвала Господу, раны не тяжелы, а латы хоть и пробиты стрелами, но стрелы не проникли своими жалами столь глубоко, чтобы старый рубака обращал на них внимание.

Падают рядом с магистром его верные рыцари. Ранен в ногу брат. Вот и отчаянному дель Каретто досталось. Но никто не покидает своего поста: только мертвым позволено прекратить бой…

Обеспокоенно посматривает магистр на турецкие корабли — сколько еще смертоносных ударов обрушат они на форт, прежде чем их атакуют орденские галеры и брандеры! Он велит подняться на верх башни и посмотреть, как там орденский флот — и ему говорят, что он уже прошел цепь и теперь осторожно пробирается по фарватеру среди затопленных ранее судов: еще чуть-чуть, и выйдет на простор — и тогда османы будут атакованы на море, будет легче! Весть же магистру приносит Элен.

— Ах, негодница, — шутливо говорит он ей, — что ж ты здесь, а? Плохо твой англичанин смотрит за тобой!

— Дядюшка, это я за ним слежу! Могла ли я его сюда спокойно отпустить? А для меня здесь не более опасно, чем в любом другом месте крепости! Смотри, как я научилась! — и мадемуазель де ла Тур выстрелом из своего миниатюрного ружья пробила грудь стрелку-янычару.

— Поосторожнее, моя девочка, — предостерегает ее магистр. — Не думай, что сможешь перестрелять их всех. Врагов очень много. Рубишь их, рубишь, а все новые лезут. Порой мне кажется, что это те же самые, и наши удары не достигают своей цели!

Снова удар османских ядер — не до болтовни, магистр серьезно велит Элен уходить. Та для видимости уходит, но затем возвращается на битву в другом месте, чуть подальше.

Теперь волею случая близ магистра оказался Лео Торнвилль. Он храбро бьется, но тут османское ядро ударяет совсем близко и взметает целый смертоносный фонтан больших и малых камней. Лео отброшен, упал навзничь, а когда вскочил, тряся контуженной головой, то увидел д’Обюссона, также отброшенного к стене, с окровавленной головой без шлема. Торнвилль бросился к нему, но магистр уже шевелится и пытается сам подняться.

Лео помог ему встать, спросил:

— Ты ранен, господин?

Д’Обюссон улыбнулся, превозмогая боль, и, ощупав голову, ответил:

— Нет, сынок. Так, кожу поцарапало, не более того. Камнем большим попало.

Лео мимоходом глянул на свои руки — они были все в крови д’Обюссона. Без колебаний юноша снял свой шлем и протянул магистру со словами:

— Прошу! Мою пустую голову прострелят — невелик убыток, а твоя всему Родосу… да что, всему христианскому миру нужна!

Магистр взял шлем, сказал:

— Пред Богом все равны. Так что это брось… Я знаю ту, которой твоя голова нужна! Но твою рыцарскую услугу я не забуду.

Д’Обюссон тут же был окружен встревоженными рыцарями и всеми прочими осажденными, переволновавшимися за него. Они кричали, чтоб пришел лекарь, но магистр немедленно всех успокоил, повторив, что с ним все в порядке, а затем сказал, указав на Торнвилля:

— Найдите шлем молодцу, или саллет хотя бы.

Фабрицио дель Каретто со слезами на глазах промолвил:

— Господин наш и брат, молим тебя все: оставь эту брешь, ты — магистр, и не имеешь права рисковать собой, дабы не осиротить наш орден.

Пьер д’Обюссон положил одну руку на плечо дель Каретто, вторую — на плечо Торнвилля и торжественно сказал:

— Прежде всего я — воин Христов. И никто не может отнять у меня права умереть на защите Его веры и Церкви. Эта брешь — пост чести, который принадлежит вашему великому магистру. Этот пост я могу оставить только мертвым! Вспомните, как просил отдать себя под суд тяжело раненный Жан де Вилье за то, что остался жив, когда пала Акра! Так что… Фабрицио, мальчик мой, не печалься! Если я паду здесь, ты заменишь меня и довершишь славную защиту Родоса, так что тебе более пристало бояться, нежели мне — такая ответственность ляжет на твои плечи и тебе придётся ее вынести. — Магистр добро улыбнулся. — А если я и останусь жив, думаю, все равно — когда-нибудь именно ты заменишь меня на моем посту.

Все пристально посмотрели на дель Каретто — д’Обюссон ясно высказался, кого он видит своих преемником. Сам же молодой итальянец смутился, но сказать ничего не смог, да и некогда было — накатывалась очередная волна идущих на приступ османов.

Тем временем орденские галеры, буксируя за собой брандеры, быстро шли в атаку на турецкие суда, вальяжно стоявшие на якорях вкруг башни Святого Николая и лениво постреливавшие по ней.

Один из доверенных людей Алексиса из Тарса почтительно обратил внимание флотоводца на приближавшуюся опасность. Тот, не вполне разобравшись в происходящем, распорядился повернуть корабли бортом к новоявленному противнику и перенести обстрел на него.

Неся урон, орденские галеры сами открыли ответный огонь и даже где-то, при удаче, протаранили врага. Тогда по команде тарсянина наперерез им стали выдвигаться турецкие галеры. Это не входило в план д’Обюссона, и потому были задействованы брандеры. Орденские галеры стали прикрывать их собой от галер Алексиса, одновременно отбиваясь от нападавших пускаемыми из сифонов струями греческого огня.

Взяв на вооружение все многовековые хитрости античной военно-морской науки, крестоносцы оснастили свои брандеры многочисленными приспособлениями — "кошками", крючьями, приделанными к форштевню острыми шипами. Место нашлось и для "воронов" — длинных мостков с железным клювом на конце, которые, когда резко опускались, пробивали вражью палубу и намертво застревали в ней. Все для того, чтобы начиненные горючим материалом суда намертво сцепились с врагом в смертельных объятиях и сгорели вместе с ним.

И вот эти суденышки, подняв паруса и бодро мчась на веслах, выныривали из-за галер, бросались к своим жертвам и загорались. Сколь много храбрецов пожертвовали своими жизнями — и на подходе к кораблям противника, и в процессе зажигания, и при сцеплении, и потом, когда пытались спастись за бортом. Кто их сосчитает, кто назовет по именам? Как в форте Святого Николая, здесь главенствовало одно желание — убить, уничтожить, а не спастись самому. Так гибли большие султанские корабли, пылая огромными факелами на морском просторе. Так же гибли и принесенные в жертву "греческому огню" галеры.

Едкий черный дым начал расстилаться над акваторией Родоса. Трещали горевшие суда, истошно орали сгоравшие заживо люди, вода с шипением тушила пламя, но, вопреки законам физики и природы, не всегда могла это сделать — крестоносцы знали толк в горючих смесях…

Вот среди огненной стихии — наши знакомые: Джарвис, Чиприано Альберти, его друг арагонец Палафокс… Джарвис — на одной из галер: большую орденскую каракку ему не дали, приберегли, да и не хотели насадить ее ненароком на затопленные брандеры. Ну что же, бравый англичанин и на галере покажет, на что способен опытный штурман! Он определил себе флагманский корабль турок, указал на него на буксируемом брандере, как на желанную цель — и вот маленькое суденышко, начиненное горючим, несется навстречу большому кораблю. С того стреляют из пушек, благо мимо. Палят из тяжелых ружей — убили одного гребца, разбили в щепы край борта, продрали парус. Рискуя своим судном, Джарвис приблизил галеру к османскому флагману и, теряя своих людей, позволил-таки брандеру добраться до цели, намертво впиться в него своими крючьями, после чего оба судна запылали.

Чиприано Альберти, бывший на брандере, отдал людям приказ спасаться, а сам замешкался, привлеченный суетящимся высоким чернобородым человеком в роскошной кольчуге, островерхом шлеме и при дорогом оружии. Не иначе — турецкий флотоводец! Да, но с лица вроде как грек… А ну если это сам Мизак? Ведь Мизак, как известно, из рода Палеологов. Вот это удача!..

Искушение оказалось слишком велико. Чиприано, не зная, что перед ним флотоводец Алексис из Тарса, в два прыжка преодолел начавший бушевать огонь, очутился на вражеской палубе и метнул в Алексиса абордажный топор. Флотоводец взвыл от боли, правая рука его повисла, как плеть, перебитая в плече, но Алексис ловко выхватил левой, здоровой, рукой саблю и бросился к противнику, одновременно призывая своих людей, вооруженных луками:

— Стреляйте же, идолы!

Чиприано устремился на него с длинным кортиком. Стрела, попавшая в бок, не остановила итальянца. Новый выстрел из лука пробил ему грудь. Сабля Алексиса только скользнула по нему, слегка распоров кожу на бедре, и вот лезвие кортика пронзает горло турецкого флотоводца. Тот хрипит и падает, заливаясь кровью, а Чиприано быстро отходит к борту, готовясь прыгнуть в воду с охваченного пламенем судна. Увы, здесь его настигает рубленый кусок свинца из тяжелого ружья, перебив позвоночник почти у самой шеи.

Мертвое тело по инерции рухнуло в теплые родосские воды… Как бы ни прожил Чиприано Альберти свою беспутную жизнь, в том Бог ему судья, но конец у него был славный. Такие, как он, приблизили победу иоаннитов на море, случившуюся 9 июня, а она, в свою очередь, предопределила провал турецкого штурма башни Святого Николая.

Немногие из турецких кораблей, уцелевших в этом предприятии, лишенные командования, каждый на свой страх, риск и ответственность, покидали позицию и отправлялись налево, за мыс, к своей стоянке у холма Святого Стефана. Турки, фанатично дравшиеся в предшествовавшие часы, дрогнули, видя, что флот оставляет их. Дальше крестоносцам оставалось лишь довершить успех: объединенным ударом своих сил из форта и крепости они столкнули последних врагов с мола в море, и только яростный турецкий обстрел из всего, чего только можно, остановил атаку христиан, которые, словно черепаха в панцирь, спрятались в свои укрепления. Более 700 трупов нехристей насчитали рыцари после этого побоища, сталкивая их с мола в воду — не считая сгоревших заживо на кораблях и утонувших в море…

Победа в деле при башне Святого Николая была полной, и магистр с приближенными (кроме оставшегося на ответственном посту Фабрицио дель Каретто) покинул ее, чтобы теперь оказаться в том месте, где он нужнее — было бы наивно полагать, что турки успокоятся и не нападут более нигде. Однако все население города-крепости кинулось встречать своих героев — и магистра в первую голову — под праздничный колокольный звон, с цветами и овациями. Когда он дошел до стен крепости, ему из ворот вывели белого коня, на которого его подсадили боевые соратники. Смертельно уставший, раненый, великий магистр улыбался и приветственно махал рукой своему несчастному народу.

Лео и Элен в обнимку шли далеко позади чиновных рыцарей — они тоже вернулись в город и разделяли всеобщее ликование. Пьер д’Обюссон первым же делом, нисколько не отдохнув и не перевязав ран от вражеских стрел, направился в главный храм ордена, где преклонил колена пред Филеримской иконой Божией Матери с горячей и искренней благодарственной мольбой к святым защитникам и покровителям иоаннитов — Иисусу Христу, Богоматери и Предтече. Все сопровождающие единодушно последовали его примеру. Только после этого д’Обюссон изволил пройти к себе во дворец, где, отмывшись и ненадолго предав себя в руки лекарей, предпочел тут же, как потом записал очевидец Каурсэн, "освежиться" с компанией за добрым столом.

Гуляли и все прочие, но не теряя бдительности: что называется, в меру. Впервые за долгое время собралась наша троица гуляк — Торнвилль, Джарвис и Грин, к которым заодно примкнул и Ньюпорт. Все бы шло ничего, да за столом в кабаке Лео спросил Джарвиса, не видел ли тот его друга-итальянца, куда-то запропавшего. Роджер нахмурился, постучал ногтями по краешку стакана, потом решил не таить правду и глухо промолвил:

— Я видел, как он поджег вражеский корабль и убил главного турка, а потом его застрелили.

У Лео оборвалось сердце. Надо же… Только нашел своего друга! И лишь для того, чтобы несколько дней спустя потерять! Пусть итальянец помогал Торнвиллю за деньги, а не бесплатно, по дружбе, но мало кому англичанин был столь обязан на этом свете. Старый Грин похлопал Лео по плечу:

— Тихо, тихо. Не по нему одному сегодня будут "вечный покой" петь. Пойми, и давай лучше помянем. Против смерти ведь не попрешь… Всех загребет, безносая… Знаете, братцы, есть такой рассказ у нашего славного Джеффри Чосера! Я, конечно, не он, в стихах не изложу, но вот, как было дело, — и добродушный старик, желая и Торнвилля отвлечь, и остальных позабавить, начал повествование.

Опорожнив очередной стакан терпкого красного вина, он тоном опытного рассказчика произнес:

— Начинается оно, вроде бы, как сказка, а обернется-то суровой правдой. Жили-были четыре молодца-обормота, кутилы — ну, вроде нас. Жили весело до поры, а затем случись чума, народу выкосила — страсть. Вот и одного из них прибрала смертушка. Остальные трое начали буянить с пьяных глаз: что это еще за смерть такая, найдем ее, да разберемся по-своему, перестанет людей косить, безносая. Пьяным-то оно что — долго ли собраться? Отправились они в путь, смерть искать да повстречали старика, столь древнего, что, верно, уж век прожил на земле. Идет, кряхтит, стонет — смерть зовет. Они как напустились на него: ах ты, такой-сякой! Смерть людей косит, а он ее призывает! Едва не поколотили, а он им говорит — долго, мол, на свете прожил, все испытал, а теперь уж одеревенел весь, кости ноют, жевать нечем — а смерть все не идет. А наши три молодца и говорят: мы-то не прочь с ней переведаться, да где ж ее поймать? А дедок-то им отвечает: если хотите с ней встретиться, найдете ее под большим дубом на опушке, надо только по дорожке в лес зайти. Те деда бросили, даже на ум не пришло спросить, что ж он сам туда не идет, если смерть ему так нужна. Что ж, думаете, они нашли под дубом? Золота в чеканной монете рассыпано, на восемь мешочков добрых хватит. Глаза-то разгорелись у наших молодцов. Про то, как смерть найти, и думать забыли. Стали размышлять, что да как им лучше сделать. Их ведь, буянов этих, знали как тех еще проказников, способных на всякое дело, в том числе и на разбой. Увидят люди, что они золото тащат, сразу к судейским потянут. Вот первый и говорит: надо нам золото припрятать в кустах, да отсидеться здесь до ночи — а как стемнеет, все и перетащим. А до вечера-то еще досидеть надобно — вот они и послали младшего в город за едой да за вином и пообещали клятвенно дождаться. Но ока тот ходил, один другому предложил: третий-то наш — парень хлипкий, можно завести с ним веселый разговор, схватиться, как в игре, да и пырнуть ножичком. На двоих куда как больше золота достанется, если делить! Ну, второго долго уговаривать не пришлось, согласился. Стали они своего товарища поджидать, а он себе на уме был. Как встали перед глазами золотые монеты, так он и решился собутыльников своих передурить. Сначала купил еды и три фляги со сладким вином, а затем пошел к аптекарю да яду склянку испросил — крыс, мол, выморить надо. Заплатил, сколько следует, а на улицу как вышел, яд в две фляжки и разлил. Дальше, полагаю, особо и рассказывать нечего. Сами, судари мои, обо всем догадались: как младший пришел, его прирезали, винца на радостях испили, ну и вслед за ним прямо в ад отправились.

Рассказчик замолчал и внимательно оглядел слушателей:

— Ну? Что скажете? Поняли, в чем тут соль? Безносая прибрала всех. Хотели они встретить смерть — и встретили. Да только зря думали, будто она с ними станет биться честно, как на рыцарском поединке. Если ходишь рядом со смертью, будь готов, что она тебя ударит исподтишка, а сейчас время такое, что все мы рядом с ней ходим. Это уж не Чосера мудрость, это уж я сам от себя добавил.

Джарвис и Ньюпорт сие мудрое изречение оценили. А вот Торнвиллю же стало только тяжелее на сердце. Хмель углублял печаль по сгинувшему другу. Что привело этого итальянца сюда, на верную смерть? А ведь он говорил так, словно чувствовал, что финал жизни приближается!.. Теперь даже тела нет, чтобы предать погребению. Вот они, бражники, сейчас сидят за столом. А кто из них доживет, к примеру, до воскресенья? Никто не скажет… Горько это все…

Однако кроме Торнвилля никто не печалился. Джарвис уже рассказывал случай из тех времен, когда жил в Англии — в их городишке как раз накануне большого праздника и сопровождавшей его ярмарки умер ярмарочный бойцовый медведь. А чтобы непременно достать и выставить в урочное время нового, мелкие церковные служки опустошили сундук с церковными пожертвованиями. Дескать, старались для прихожан, которые деньги жертвовали. Да только ни священник, ни прихожане такого старания не поняли…

"Что же это значит? — думал Торнвилль, прихлебывая из стакана. — А то, что если жизнь кончилась для одного, для других она продолжается со всей своей суетной нелепостью. Продолжается, пока смерть, которая бродит рядом, на ударит исподтишка".

9

Высокопоставленные турки в этот же момент, надобно сказать, по Алексису не скорбели. Мизак по хитрости своей сделал тюленеобразному бейлербею приятное, сказав:

— Ну вот видишь, как я все правильно устроил? Говорил, что неудача будет — но меня никто не захотел слушать. Так ведь? Помнишь? Что мне оставалось делать? Только избавить тебя от этой неприятности и послать кого-то менее ценного, а ты на меня еще и обиделся. И принца я тоже уберег — теперь понимаешь? Проучили христиане торопыг — и пусть. Ученый да проученный полезнее потом оказываются.

Анатолийский властитель только горестно вздохнул и согласился с Мизаком, даже поблагодарил, а визирь прошелся взад-вперед по устилавшим его шатер коврам и сказал собеседнику:

— Ничего. Бывает. Я, хвала Аллаху, чувствую себя лучше, и теперь сам возьмусь за дело. Кяфиров мы тоже потрепали. А теперь вновь заговорят мои большие пушки!

— Думаю, надо бы начать и саперные работы. Мало ли… Понадеялись на пушки, а вот их недостаточно. И флот опозорился. Нет, я всегда говорил: только пехота, только конница и только пушки! Вот кто пройдет везде и все сделает. А флот — это так, годится только для того, чтобы армию перевезти.

Мизак не был вполне согласен с обрисованной анатолийцем ролью флота в войне, но возражать благоразумно не стал: кто ж не знает о вечной распре флотских с сухопутными!

Взял слово хитрый старичок Сулейман, доселе молчавший:

— А надо было плавучий мост протянуть. Это вам не флотские лоханки! По нему наши воины волнами лились бы на этот проклятый мол, пока не затопили бы его собой, погребя под собой и всех христиан!

Мизак не счел нужным отвечать, лишний раз показывая старику, что тот проштрафился, поддержав идею нападения. А еще гневом султана грозился, пес старый!

— Может, и так, — меж тем задумчиво протянул бей-лербей. Как сухопутному военному деятелю ему эта идея пришлась по нраву.

— Нет-нет, туда пока соваться мы не будем. Предлагаю средство, может быть, несколько медленное, но верное. Смотрите, — визирь извлек чертеж крепости, выполненный еще Фрапаном. — Перебежчики говорят, что вот здесь и здесь стены хоть и толсты, но гнилые. Об этом же, насколько помню, и наш бесполезный немец упоминал.

— Что тут? — спросил Сулейман-бей.

На сей раз главнокомандующий удостоил его ответом:

— Участок обороны итальянского подразделения, внутри — еврейский квартал.

— Это хорошо, — потер сухонькие ручонки Сулейман. — Поссорить румов с франками[22] не вышло, так восстановим против христиан евреев.

— По-моему, этих и восстанавливать особо не надо, — изрек анатолийский командующий, и Мизак согласился с обоими:

— Да, надо учитывать, что под нашей властью им живется несравненно вольготнее, нежели под властью франков, каждый из которых видит в их племени потомков тех, кто распял Ису[23]. В общем, так хочу сделать: поставлю шесть… нет, восемь больших пушек — они сметут стену до основания! И общий штурм по двум направлениям — на итальянский пост, и на еврейский квартал. Они, вообще, рядом, так что где тонко, там и рванет. Полагаю, у евреев сработает раньше — а франки будут заняты своей башней. Что скажете?

— Неплохо, — отозвался анатолиец, — но я повторюсь: надо вести и земляные работы. Засыпать весь ров — так и штурмовать удобней, и осадные машины подвести, а кроме того можно скрытно прокопать ниже рва и подвести под стены хорошую мину. Уж рванет — так рванет, и без лишних затей. Опыт у моих людей есть, пороху — хоть отбавляй. Вот что я думаю.

Мизак погладил бороду, подумал — и дал свое высокое согласие:

— Да, не повредит. Людей много, будет чем заняться. Может и не понадобиться, а если будет надобность — вот оно, все готовое, под рукой.

— Жалко, немца в город заслали, — желчно отозвался Сулейман. — Толковый в этаких делах был человек!

— Почему "был"? И сейчас есть, — сказал Мизак-паша. — Только, как передают, напуган сильно, и веры ему нет. А что его хвалить, обезьяну этакую! — вдруг взъярился он. — Это по его идее мы напали на гавань и получили на орехи! Тоже мне, военный гений!.. Нет, мы и сами разберемся что к чему. А я ему потом, если что, это молчание в крепости припомню…

И в тот же день, когда греко-латиняне одержали победу при форте Святого Николая, Мизак-паша начал усиленную бомбардировку итальянского участка обороны и еврейского квартала. Великий магистр, которому удалость поспать не более часа, прибыл под обстрел со своими адъютантами и начал тут же отдавать распоряжения. Ему все сразу стало очевидно — и что стена долго не продержится, и что люди погибнут под артобстрелом, а кто не погибнет, тот сойдет с ума от страха.

Ничего этого было не нужно в такой ответственный момент. Один за одним разбегались от магистра посланцы с поручениями, а сам он обратился к народу, предварительно обратив на себя общее внимание с помощью трубача:

— Слушайте меня все, латиняне, греки и иудеи! Стена не выдержит вражеского обстрела, это очевидно, но день-другой у нас еще точно есть. Поэтому если мы все дружно возьмемся за работу и, не пожалев ни жизней наших, ни жилищ, выроем ров и построим за ним новую стену, новые бастионы, как это было сделано при башне Святого Николая — только тогда мы спасем наш город, наши святыни, наши семьи. Не скрою, что это станет вам дорого — в первую очередь надо снести все дома вдоль будущей линии обороны. А затем работать придется денно и нощно, под вражескими ядрами. Чтобы обезопасить ваших близких и тех, кто, устав от тяжких работ, возымеет нужду в кратком отдыхе, я уже дал поручение доблестному рыцарю Фрикроли и отряду его бродяг выстроить для вас убежища — землянки, хорошо укрепленные деревянными брусьями и покрытые дерном. Таким не страшны никакие падающие ядра, причем обустроены они будут в сердце нашего города, у Коллакио, куда залетает гораздо меньше ядер. Это все, что я могу сделать в создавшемся положении, а также еще раз призвать вас к труду на общее благо. Скажу, как апостол Павел: никому нет преимущества, ни эллину, ни иудею. Всем работать дружно, а кто затеет распрю, то — клянусь ранами Господа — того велю казнить! Только единство перед лицом опасности спасет всех! Я сам, ваш господин и брат, буду вам примером, ибо, презрев усталость и полученные ныне раны, возложу на плечи свои труд простого работника. Итак, пусть старшины кварталов, цехов, землячеств подходят ко мне, я буду распределять обязанности.

Конечно, д’Обюссон был человеком своего времени, склонным и к определенным предрассудкам, но тем большая ему честь и слава, что в нужный момент он не только осознал необходимость во всеобщем единении, но и жесткой рукой осуществил его! При этом, разумеется, он ни на йоту не отступил от христианских ценностей. А теперь этот достойнейший муж, действительно, трудится наравне со всеми, перетаскивая камни от разрушаемых домов к начинавшему выкапываться рву, подбадривает старика-еврея с лопатой, обещая лично окрестить его за усердные труды… Его адъютанты — орденские "столпы"! — а также более мелкие орденские чины — под воздействием магистра тоже усердно работают. Мало кто воспользовался пока предложением д’Обюссона уйти в центр города и ждать, пока оборудуют то, что нам легче обозначить термином "бомбоубежище", хотя такового слова тогда, разумеется, не существовало.

Старики и женщины, и даже дети из тех, что постарше, — все трудились… Там и Фрадэн со своими братьями — он еще не простил им насеянных на его ложе клопов! Только теперь Фрадэн больше молча копает, нежели громогласно обличает. Нет, порой не выдерживает и, опершись на лопату, начинает вещать — но не обличительное, а подбадривающее, призывающее к трудам. Это можно еще вынести, коль скоро проповедующий еще и сам при этом все-таки работает.

Итак, пока христиане срочно окапываются на итальянском участке обороны, турки самоотверженно долбят стену и бомбардируют опустевшие дома, наивно полагая, что истребляют мирное население. Также визирь Мизак-паша повелел вести сильный огонь по портовой башне Ангелов и, по возможности, сбить все мельницы на ее молу. Их тогда было где-то четырнадцать, и ведь мололи на них не только зерно, но и компоненты для пороха, так что эти действия визиря тоже были достаточно вредоносны. Паша был весьма доволен собой, пока одно обстоятельство не встревожило его.

Как-то в знойный полдень он восседал на ковре возле своего шатра под нарочно для того поставленной матерчатой сенью, и неспешно поедал спелый арбуз, нарезая его острым ножиком на тонкие дольки и выковыривая тем же орудием спелые коричневые зернышки. И тут, как принято говорить, откуда ни возьмись — вестник. Запыхавшись, он чуть ли не свалился с коня в ноги Мизаку и торопливо проговорил:

— О, сиятельнейший Мизак-паша, только что прибыл корабль из столицы великого падишаха, и на нем — большой человек от него, Али-бей! Он уже высадился и вскорости будет у тебя!

Визирь чуть не подавился: это еще что за счастье привалило?! Только человека из Константинополя ему тут еще не хватало! Что это значит? Зачем приехал? Дрожь пробежала по спине визиря. Такие визиты могли кончиться чем угодно. Посланец великого падишаха вполне мог привести и шелковую удавку для его, Мизака, шеи — так не раз бывало. А что ж, хорошего, что ли, ждать? Хвалить его не за что еще, Родос не взят, хотя прошло уж более половины месяца. Мехмед вполне мог ожидать, что крепость крестоносцев падет за несколько дней, при такой-то артиллерии — а толку нет. Вот и прислал шакала… А, конечно, это Сулейман мог настрочить донос… Больше некому… Хотя почему? И бейлербей на это вполне способен… Да кто угодно, в конце концов, даже Мерла-бей! Доброжелателей-то много, хоть пруд ими пруди… Да, гадать поздно — надо встречать незваного высокого гостя, чтоб ему пусто было…

Визирь Мизак-паша встретил Али по всем правилам высокого восточного гостеприимства — с почетным караулом, бунчуками и флагами, музыкой… При виде султанова посланца визирь мысленно тут же переименовал его из шакала в байбака[24], да и было, за что: за само выражение его лица с заплывшими сурчиными глазками, хитровато-масляно сверкавшими, когда он посматривал то на встречавших его янычар, то на расстеленные для его высокочтимых стоп ковры… Шел — словно круглый сыр по маслу катясь, вида вовсе не военного, в алом, расшитом золотом халате. Этот его сугубо придворный, не военный, вид как-то настраивал на мирный лад, успокаивал, и Мизак-паша, глядя на гостя, успокоился даже против воли, хотя отлично знал, что никакому внешнему виду доверять нельзя, ибо помнил восточную мудрость, что на дне чаши с медом часто оказывается яд.

После обмена цветистыми приветствиями Али-бей, прежде чем войти в шатер визиря, обернулся и медоточиво произнес, обращаясь ко всем собравшимся (точнее, собранным):

— Возрадуйтесь, правоверные! Ибо наш великий господин Мехмед, сын Мурада, властелин двух континентов, повелитель двух морей, тень Аллаха на земле, герой моря и суши, завоеватель Константинополя, прослышав о затруднении своих войск при Родосе, решил лично прибыть сюда с сотней тысяч войск и пятнадцатью сотнями крупных орудий! Он намерен изжить гнездо неверия в своих морях и обеспечить безопасность мореплавания и торговли.

И под радостные гул и крики Али-бей зашел в шатер главнокомандующего. Там наедине состоялся иного рода разговор. Гость охнул, пожаловавшись на жару, и сел, скрестив ноги, перед блюдом с финиками.

Выуживая плоды по одному из общего пригорка, отправляя в рот и смачно пережевывая, он говорил:

— Мизак-паша, великий падишах недоволен. Полагаю, ты и без того это понял по моему приезду… Велика принести холодной бузы — что можно янычарам, то можно и мне[25]. Так о чем я?.. Вручив тебе карающий меч ислама, великий падишах справедливо ожидал, что ты им в полном мере воспользуешься. А на деле что, уважаемый? Разъясни.

— Со всей почтительностью, Али-бей… — Визирь Мизак понял, что все не так и страшно. Все теперь зависело от того, под каким соусом подаст происходящее человеку султана он, Мизак, и под каким соусом уже подаст султану все поданное Мизаком этот байбак Али. — Но прежде позволь вручить тебе эти скромные дары, знак моего глубочайшего почтения и внимания к столь высокой особе, как высокочтимый Али…

Сурчиные глазки турка скользнули по золотому блюду, преисполненному разных перстней и византийских украшений, окружавших кривой кинжал с рукоятью, на которой были впаяны опытным ювелиром три ограненных изумруда чрезвычайной величины.

— Хорошо, хорошо, Мизак-паша, твое гостеприимство мне по душе…

Визирь рискнул спросить прямо:

— Надеюсь, мне за него не воздастся шелковой петелькой?

— Что ты, достопочтенный… До этого пока, скажем так, далековато.

— О, у меня камень с души упал от твоих обнадеживающих слов.

— Но все одно. — Али предупреждающе поднял перст. — Там не все довольны твоими делами. Считают, что все могло бы кончиться скорее.

— О, я нисколько не сомневаюсь в мудрости нашего великого падишаха, однако лукавые советчики — вот, кто может превратно донести до него ход вещей. Ведь скажи откровенно, Али-бей… Донесли?

Гость словно и не слышал, поэтому Мизак-паша поднялся с ковра, извлек из ларца мешочек, беременный золотом, с поклоном протянул его "инспектору" и повторил свой вопрос.

Турок взял мешочек, подбросив на пухлой ладони, сунул его к себе за пояс и изрек:

— Разумеется.

— Так я и думал.

— А что расстраиваться? Если сведения о твоем нерадении и лени не подтвердятся, то ответит головой тот, кто наговаривал. Я надолго к тебе. Все не спеша осмотрю, проникну мыслью во все то, что ты доселе сделал и делаешь, и уже на основании этого доложу, что и как. Все от тебя, Мизак-паша, зависит…

— Я это понял, можешь не сомневаться. Но скажи мне следующее: та добрая весть, которую ты прилюдно огласил, это как следует понимать?

Али ответил чисто по-восточному:

— Я передал слова великого падишаха. Ему же одному ведомо, будет ли так, как он сказал, или же он соизволит, сообразно своим соображениям, изменить решение.

— Стало быть, это больше для народа и для того, чтоб враг узнал и отчаялся?

— Я всегда считал тебя мудрым человеком, хоть и не знал лично. И сейчас ты лишний раз доказываешь, что я был прав на счет тебя. Позаботься о том, чтобы это известие как можно быстрее распространилось внутри дома неверия.

Вельможи о многом поговорили. Мизак еще кое-чего пытался вызнать у сановного гостя, однако тот, хоть и много бузы влил в свое объемное чрево, оставался трезв разумом и ничего особо лишнего не сказал, а за сказанные кусочки этого самого лишнего визирь еще не раз открывал свою мошну.

Впрочем, Али-бей оказался хоть и взяточником чистой воды, однако и порученное ему дело исполнял дотошно и достойно. Он лично, несмотря на опасности, объехал в паланкине всю крепость, присматриваясь к ее башням и бастионам, подплывал на легком корабле к родосской гавани, выслушивая попутно рассказ о штурме башни Святого Николая. Под конец Али-бей собрал большой военный совет не только с местными военачальниками, но также с участием других, приехавших с ним, на котором обсудил предпринимаемые Мизаком-пашой меры.

В целом эти меры были одобрены, а затем Али-бей предложил даже закупорить гавани крестоносцев брандерами:

— Они же сами, я так понял, большую часть работы за нас сделали! Перекрыть им их лазейку — это мысль неплохая…

Потом, в новой беседе наедине, визирь Мизак поведал ему о Фрапане, что, впрочем, не вызвало у Али какого-либо особого восторга, ибо он осудил поступок визиря:

— Я знаю Георга-бея. Этим человеком нельзя было так безрассудно распоряжаться. Более полезным он был бы сейчас здесь, а не там.

— Как сказать, достопочтенный. Ведь это по его задумке мы осрамились у портовой башни!

— Не скажи, — потряс жирным подбородком Али-бей. — Будь он при этом деле, может, хорошим советом он добыл бы нам победу. А так что толку? Представь, что опытный оружейник велит своему ученику сделать бомбарду, дает все указания, чертежи и прочее — но сам до дела не касается и даже не проверяет, как исполняется работа. Что доброго сотворит ученик без мастера? Мастер все хитрости ремесла знает, поэтому поправит тут же, если что не так пойдет, так что зря ты отослал Георга… Впрочем, по возможности дай ему знать, чтобы он возвращался назад. Это было бы хорошо. А стены быстро трещинами идут, я доволен. Как думаешь, еще день-два?

— Да, не больше.

— Хорошо. Я буду сам смотреть на приступ!

А родосцы тем временем работали и днем, и ночью, и следующим днем. Они сами не верили, глядя, как их же усилиями ширится и углубляется ров позади итальянской стены и еврейского квартала, и как над ним возносится каменно-кирпичная стена, усиленная большими валунами, мраморными останками античных зданий, а также скрепленная бревнами и известковым раствором.

Ее попирал сзади мощный земляной вал, на котором были расставлены орудия и котлы с маслом и смолой. Были приготовлены сера, известь и "чеснок" — спаянные вместе четыре шипа под таким углом, что, как его ни брось, он будет стоять на трех шипах, вздымая вверх четвертый. Врага ждали и раскаленный песок, и воск, перемешанный с горохом — всего и не перечислить.

А ров был, хоть и земляной, не шибко великий, но достаточный, чтобы в нем завязли атаковавшие, и его еще вдобавок держали под прицелом множество мелких и средних орудий на стенах крепости.

В общем, когда через пару дней поползли брешами старые стены и Мизак-паша уже держал наготове корпус янычар для прорыва внутрь крепости после обстрела, для османов стало пренеприятным сюрпризом узреть за старой кладкой новый ров и ощетинившийся орудиями длинный бастион, над которым гордо реял штандарт великого магистра Пьера д’Обюссона.

И Мизак, и все его сподручные, включая Али-бея, только славили Аллаха за то, что не угробили свои лучшие части и прежде все разведали. Остался бы от султановых янычар один мелко нарубленный кебаб… Но не только этим удивил в эти дни нехристей д’Обюссон.

Однако обо всем по порядку: пока что османские войска по совету анатолийского бейлербея и при полном одобрении со стороны Али-бея начали саперные работы. Цель заключалась в следующем: незаметно прорыться под ров и либо, внезапно выйдя на поверхность внутри крепости, захватить ее, либо, по классической схеме, подвести под укрепления хорошую мину. Также как вариант рассматривалась возможность засыпать участок рва и подвести к стенам тараны и буравы, чтобы взять крепость "по старинке".

Меж тем большие пушки продолжали крошить старые стены, а перекидной огонь губил дома жителей. Людей спасало то, что изрядная их часть теперь, по возведении внутренних рва и стены, переселилась в более безопасные районы города-крепости — в оборудованные по приказу великого магистра убежища.

Османы, впрочем, пока что, до получения известий от изменников, считали, что все делают хорошо и правильно. Вот почему обильно угощаемый и одариваемый Али-бей отписал Мехмеду послание, полное похвал в отношении Мизака, и даже за отдельный ценный подарок дал визирю прочитать до отправки.

Внутри христианского лагеря настроение было куца менее радостное: дурные вести о Мехмеде с его пятнадцатью сотнями пушек распространились быстро. Конечно, великий магистр объявил это все вражеской ложью, ну да оптимизма от этого ни у кого не прибавилось. Все отлично знали, что турецкая империя неисчерпаема в своих запасах в отличие от склочных европейских государств, которые могли бы противостоять османам, лишь объединившись — как здесь, на Родосе. Как же втолковать правителям эту простейшую истину?..

Вот над чем ломал голову в своем дворце д’Обюссон, когда ему доложили, что его желает видеть какой-то старый грек с ворохом бумаг. Обессиленный трудами, заботами и бессонными ночами магистр в приступе отчаяния воскликнул Филельфусу и Каурсэну:

— Определенно, мне суждено умереть от переутомления!

— Ну и прогони его, — мрачно посоветовал секретарь Филельфус. — Или вон, пусть Гийом с ним разберется.

— И речи быть не может! Если ему нужен я, зачем ему кто-то другой? Введите немедленно!

Старик вошел, конвоируемый обеспокоенными псами д’Обюссона, после чего низко поклонился магистру и его советникам. Он небезызвестен читателю — это был тот самый живописец, что рисовал Элен для Торнвилля.

Старик был полон какой-то мрачной решимости и сосредоточенности, поэтому д’Обюссон без лишних предисловий жестом велел ему говорить. Грек смущенно кашлянул, а затем, преодолев робость, произнес деловито и сухо:

— Я бы, право, не осмелился тревожить господина магистра, но… Иной раз и мышь может помочь льву. А я это сделаю для всех. Для всех, кто еще жив, и в память тех, кто погиб. Надо было раньше, наверное, но память моя не столь крепка, как прежде, и потребовалось время. В общем… Я ведь не всегда был иконописцем, художником и церковным зодчим. Смыслил я когда-то и в военной архитектуре, и по молодости приходилось мне делать пару таких вещиц, как требушет. Большой требушет. Первый действовал еще на людской тяге, требовался рывок полутора-двух десятков людей, да… А на втором я заменил силу людей подвешенным грузом — камнями в тридцать тысяч фунтов по вашему исчислению, за что греческий деспот пожаловал мне сто шестьдесят золотых за оба аппарата. Ай, простите старого олуха, что заболтался. Я ж это не для того сказал, чтобы что-то получить, просто обстоятельства вспомнились. Сейчас другое дело. Тогда я этим жил, по молодости, а теперь, на краю гроба, я что же — Иуда, деньги за этакое дело брать? Нет-нет, не возьму. Это мой дар городу — если, конечно, соизволите рассмотреть…

Магистр, секретарь и вице-канцлер чуть не бегом бросились к старику, стали рассматривать его чертежи, переговариваясь вполголоса:

— Значит, за счет груза как противовеса метнет ярдов[26]на триста, не меньше!

— Расчет веса снаряда каков?

— Не менее ста фунтов и не более двухсот, полагаю.

— "Рука" должна в этом случае достигать длины ярдов в двадцать… Не меньше.

— Меньше на пятую часть.

— Откуда ж?! Давай пересчитаем вместе — вот, двадцать, никак не меньше, если делать такую огромину…

— Старик, а за счет чего подгоняется прицельность стрельбы?

Расцветший старик подошел к латинянам, быстро выдернул из кипы разноцветных и разноразмерных листов нужный и показал им:

— Вот, путем этого механического узла. Еще длиной пращи, накладок на крюк… Можно пристреляться быстро, за несколько выстрелов. А дальше — полетят на турок их же гостинцы! Если действовать слаженно да отработанно, можно делать до шести выстрелов в час. Одна у нас будет машина, да за несколько Мехмедовых больших пушек работать будет!

— Сколько потребуется людей? — спросил магистр.

— Не менее пятидесяти плотников, да пять техников, да древесина чтоб хорошая была, и кузнецы чтоб умелые были — тогда в два-три дня сладим.

— С Богом! — Д’Обюссон обнял старого грека за плечи и расчувствованно сказал: — Славный грек! Ты не просишь награды — но ты ее получишь, и семья твоя, если что, не будет забыта. Тебе же — вот, что останется с тобой навсегда, и никто не в силах будет отнять у тебя эту награду! — И магистр троекратно поцеловал старика.

Тот в слезах упал к ногам д’Обюссона, причитая:

— Как же это можно, чтоб сам ты, великий господин, целовал меня, недостойного!

— Встань, встань, герой! — По знаку магистра Фи-лельфус и Каурсэн живо подняли деда, но того от счастья и волнения ноги не держали. — Приступай немедленно, Филельфус, возьми контроль за всем на себя. Понимаю, тяжело, но надо! Ведь эта штуковина, если повезет, много нам добра сделает. С ее мощью она может поразить даже большие пушки, не говоря уже об укреплениях и прочем! Хотел Мехмед дани — вот он ее и получит от нашего плательщика![27]

И все рассмеялись.

10

Через несколько дней требушет с большим трудом был доставлен к "переднему краю" — к итальянскому участку обороны. Эта замечательная машина, безусловно, требует хотя бы краткого описания на основании средневековых миниатюр и современных реконструкций. Считается, что это — единственное из осадных орудий Средневековья, выработанное, собственно, средневековыми европейцами без опоры на наследие Античности или Византии. И вправду, баллисты и катапульты, успешно пережившие Римскую империю и действовавшие потом совместно с требушетами, казались перед ними муравьями по сравнению с большим жуком. Требушет относился к разряду так называемых гравитационных машин, ибо метал снаряды не благодаря крученым жилам, а резкому отпусканию огромного противовеса или одновременному рывку многих людей.

Итак, требушет состоял из длинной балки, иначе — "руки", закрепленной в оси, находящейся, в свою очередь, меж двух высоких стоек с лесенкой для обслуги, и все это имело основание в сложной раме. Короткий конец рычага был обращен к противнику и имел либо множество канатов для того, чтобы дернуть вручную, либо привешенный огромный груз. Короткая часть "руки" соотносилась с длинной в масштабе один к шести. На конце длинной части рычага была веревочная праща с ременным или сетчатым "карманом", которая при резком опускании груза или дергании метала во врага все, что угодно. Вернее, все, что можно было закрепить в петлю — в первую очередь камни, а также сосуды с зажигательной смесью, отрубленные головы врагов, слишком дерзкого посла, мертвых лошадей, чтобы вызвать эпидемию — в общем, все зависело от фантазии осаждавших или оборонявшихся.

После выстрела обслуга лезла наверх, цепляла крюком за специальное кольцо на "руке", после чего воротами, а в иных случаях — бегая внутри двух огромных колес, наклоняла конец рычага к земле, преодолевая силу противовеса, заряжала в петлю новый снаряд и ударом деревянного молота освобождала рычаг для нового броска. Зубец для зацепа свободного конца пращи использовался еще и для изменения дальности стрельбы при помощи специальных для него накладок — одна накладка уменьшала дальность на пять метров. Этой же регулировке способствовало уменьшение или увеличение длины пращи (при длине "руки" в десять метров — то есть вдвое меньшей, нежели старый грек предложил д’Обюссону — длина пращи составляла семь с половиной метров).

Однако быстрота и кажущаяся легкость сборки требушета вовсе не гарантировали качества его работы. Тут воистину нужен был опытнейший мастер, создававший сложнейшую конструкцию из паутины балок, бревен и канатов именно с таким расчетом, чтоб боевая машина не опрокинулась, подавив и покалечив людей, не развалилась… А то был случай, когда камень, выпущенный из требушета, полетел радикально вверх и, сообразно законам тяготения, "приземлился" прямо на выпустивший его требушет, развалив его и покалечив обслугу.

Все эти будущие сложности стали еще более очевидны, когда грек принес магистру расчеты, действительно, на самый огромный требушет, который возможно было создать. Вообще, большие требушеты производили выстрел при одновременном рывке многих людей или при противовесе в десять — тридцать тысяч фунтов, метая стоили даже двухсотфунтовые камни на расстояние в триста ярдов со скорострельностью четыре-шесть выстрелов в час.

Несомненно, для 1480 года требушет был уже отживавшей архаикой, однако родосцам все же повезло с греком, создавшим его, ибо эта машина сослужила им добрую службу.

Первым же произведенным выстрелом требушет христиан чуть было не отправил на тот свет достопочтенного Али-бея, осматривавшего повреждения итальянского участка крепостных стен; встревожившись, он тут же велел привести туда Мизака и высоким верещащим голосом потребовал у него объяснения — что же это такое может быть? Кто клялся и божился, что у гяуров нет больших орудий? Как же они могли вернуть туркам их собственное огромное ядро? Задача… Пока раздумывали, отойдя на более безопасное расстояние, что к чему, прилетел второй гостинец, не меньше первого, а ударил подальше — и вместе с тем, соответственно, поближе к султановым сановникам. Самое поразительное, что никто не слышал выстрела (в первый раз, естественно, этого не заметили).

Мизак подошел к ядру и, осторожно потрогав его, отметил с самодовольством:

— Я так и думал. Холодное. Выпущено не из пушки!

— Какой же шайтан тогда добросил его сюда? — подивился Али-бей.

— Очевидно, какое-то мощное камнеметное орудие: иного объяснения нет. Посмотрим, что сообщат наши люди из крепости.

— Плешивые ишаки сидят у тебя в крепости, — с раздражением отметил человек султана, — раз не разведали и не доложили, что кяфиры строят камнемет. Уйдем отсюда, здесь становится опасно. А эту штуку надо отследить и разбить навесной стрельбой…

И началась охота за требушетом. Правда, поскольку турки стреляли "вслепую", да и боевая машина регулярно меняла свое месторасположение, пока что она уцелела и преизрядно делала свое дело. Посылаемые требушетом обратно огромные турецкие ядра разметывали в кровавые клочья людей, крушили палисады, уродовали пушки — но главное, наносили большой урон начавшимся минным работам, давя турок в роемых ими траншеях и обрушивая подземные галереи.

То, что османы начали подкапываться к крепости, сообщили из их лагеря при помощи все той же почты — записок на стрелах, да и по внешним признакам это было очевидно. Орденские инженеры определили их направление старым способом — прикладывали на разных участка земли щиты или растянутые на деревянных рамах кожи, и слушали, нет ли вибрации. Там, где жужжало, — туда и били из требушета. Заодно приготовились вести контр-мины, если понадобится. Пытались было определять подкоп, расставляя сосуды с водой и наблюдая за тем, спокойна в них вода или же колышется, но беспрестанный обстрел из тяжелых орудий, от которого сам воздух вибрировал и земля тряслась, делал этот способ куда менее эффективным, нежели кожи и щиты. Пару раз во время вылазок делали налеты на подкопы, заливая их со входа горящей смесью. То-то люто пришлось тем, кто внутри!..

Во время одной из подобных вылазок у турок опять задержался один доброжелатель-перебежчик, который и дал ценные показания касательно требушета, а заодно разозлил Мизака-пашу сообщением о том, что османы уже несколько дней рьяно бомбардируют дома, из которых давно ушли все жители. Дескать, ушли в другой район, где и пребывают в безопасности в подземных укрытиях, возведенных по указу д’Обюссона.

Изрыгнув проклятия, визирь швырнул предателю золотой и велел отправляться на батарею у церкви Святого Антония, а сам, внезапно обеесилев, лёг на ковер в своем шатре.

Все мысли визиря крутились вокруг д’Обюссона. Вот, поистине, его злой гений… А ведь, как говорится, смахни голову — и руки повиснут. Если смерть никак не найдет великого магистра, то ведь ей можно и помочь… Надежда на Фрапана не оправдалась… Так не пустить ли в ход албанца с далматцем? Первый состоял при магистерском секретаре, который, кажется, был не так уж доволен своим хозяином, частенько ворчал на него — это сам албанец рассказывал. Второй, далматец, был вхож в кухню великого магистра, и это тоже представлялось возможным использовать — яд! Оживившись, визирь приказал привести к нему перебежчика-албанца, чтобы поговорить с ним о Филельфусе, секретаре д’Обюссона.

Коварный грек решил обворожить изменника роскошью. К приходу албанца был приготовлен изысканный обед со множеством ароматных блюд, а также вина — превосходного сладкого вина с ярким оттенком дуба и чернослива!

Усадив гостя на ковры, словно ровню, Мизак сладкоречиво начал:

— Для тебя ясно, что я мог бы просто отдать тебе приказ, а ты обязан был бы выполнить его без разговоров и размышлений. Вот и все, не так ли? Но я хочу поговорить с тобой не как начальник с подчиненным, а как заботливый старший брат с младшим, и сей разговор может послужить к большой пользе.

— О, визирь, я недостоин такой чести. Я просто раб твоей милости, и твой приказ — что веление Аллаха, исполняется и не подлежит обсуждению.

— Твоя скромность лишний раз громогласно свидетельствует о твоих достоинствах. Итак, поговорим неспешно, дело наше важное… Подкрепись пока — ешь, пей, а я неторопливо изложу тебе мою затею да поспрашиваю о том, что ты неплохо знаешь — о твоем хозяине.

— Филельфусе?

— Да, о нем. Но сначала о тебе. Я поручаю тебе одно опасное дело, важное в глазах великого падишаха настолько, что награда будет огромной — понимаешь? Положение, богатство — все это даст чин паши, который я лично исхлопочу для тебя. Ты много лет верно служишь нашему победоносному владыке, великому Мехмеду, и, увенчав деяния свои беспримерным подвигом, будешь почивать на лаврах, как говаривали древние, спокойно правя вверенной твоим попечениям областью где-нибудь в Анатолии… Налей вина, выпей немного — чтобы добавить резвость твоему языку, но не лишить трезвости твой разум.

— Что же я должен сделать?

— Вернуться в родосскую крепость как бежавший из плена. Там найдешь своего хозяина Филельфуса, поступишь вновь на службу, присмотришься — и убьешь д’Обюссона. Сам или нет — все равно, но во втором случае будь крайне осторожным, чтобы не лишиться головы и не провалить все дело. Согласен? Подумай хорошо, прежде чем ответить, и если надумал — продолжим разговор далее. А если ты все же боишься рисковать — как хочешь, другого случая выйти в люди у тебя может и не представиться.

— А тут что долго думать! Визирь прав — не каждый день предлагают такое дело, которое может закончиться получением звания паши. Исполнить, думаю, возможно, хоть и непросто. А что сам достопочтенный Мизак-паша еще придумал?

— Много чего. Во-первых, отправлю с тобой еще одного человечка — далматца, что был вхож на магистерскую кухню — повар, или что-то в этом роде. Если мой главный замысел не удастся, он подсыплет магистру яд. Вы друг друга хорошо знаете, так что поможете, если что, один другому. Но перебегать в крепость будете отдельно, и там не подавайте вида, что знакомы! Но, повторю: яд — это крайний случай. Главное — не только убить магистра, но и крепость заполучить. Именно за сдачу крепости ты получишь звание паши. И вот это, как мне кажется, нам мог бы обеспечить твой рыцарь…

Албанец аж шербетом поперхнулся от неожиданности, переспросил:

— Это Филельфус? Правая рука д’Обюссона?

— Да. Но рассмотрим, прежде всего, его характер, и ты либо подтвердишь мои мысли, либо направишь их с ложного курса…

— О, я польщен!

— Ничего. Не будем об этом. Итак: Филельфус часто недоволен магистром и его действиями?

— Да. И не скрывает этого ни от кого — ни от рыцарей, ни от меня, ни даже от самого д’Обюссона.

— Насколько искренне это его возмущение?

— Сложно сказать. Вообще, он человек исполнительный, сухой, так что ему по природе своей неуместно предаваться пустословию, стало быть — раз говорит, то так на деле и думает.

— Хорошо, я так и предполагал… Что он за человек по своему складу? Насколько сильно верует и исполняет обряды своей веры, какие мысли излагает по поводу, как бы точнее выразиться, мироустройства, политики, отношений между христианами и мусульманами? Какие у него сильные и слабые стороны? Честолюбив ли он, завистлив ли? И вообще, каким порокам подвержен? Пьет ли? Может, прелюбодействует? Ты знаешь его не один год, он тебе доверяет, я думаю…

— Сколь много вопросов! Постараюсь поведать обо всем, насколько смогу, а если что по недосмотру и скудоумию своему пропущу — прошу сиятельнейшего Мизак-пашу повторить или напомнить свой вопрос. Надеюсь, ответы мои будут недалеки от истины, но хочу упредить об одном — доверять-то он мне как бы доверяет, но в то же самое время никогда и близко к своим делам и бумагам не подпускает. Впрочем, как и всех других. Итак… Он исполняет все предписания своей веры, как и прочие братья-рыцари, однако я бы не сказал, что сильно в этом усердствует — просто исполняет, что должно, ходит на службы в храм.

— Заставал ли ты его долго молившимся?

— Долго — нет, не припомню. В редких разговорах он никогда не отзывался о силе и мощи османов пренебрежительно, отдавая должное их власти, войску. Хвалил за распространение грамотности, отмечал не раз ту взаимопомощь, которую оказывают друг другу простые турки. Также, в отличие от многих, признавал правильным, что чины даются у турок по заслугам, а не в зависимости от происхождения.

— А о вере что говорил?

— Здесь он сохранял молчание — полагаю, если бы он хвалил нашу веру так же, как законы и государственное устройство, ему бы не поздоровилось.

— Мудрый человек. Дальше что?

— О зависти и честолюбии… Я бы не сказал, что он подвластен этим порокам, хотя второй отчасти присутствует. Мне сейчас вспоминается, как он выражался насчет одного высокого начальника в ордене и сказал, как бы между прочим, что вполне мог бы оказаться на его месте и при этом быть намного более полезным ордену, хотя тут же добавил, что вовсе к этому не стремится… Вот потому и я говорю, что завидовать этот человек не склонен, а честолюбие частично ущемлено.

— Замечательно! Тонкое наблюдение!

— Может, просто ворчун?.. Это да, поворчать любит, встревает со своими замечаниями тогда, когда считает нужным, а не когда его об этом просят. С другой стороны, сразу, не задумываясь, дает самые ценные сведения и самые полезные советы по любому поводу и вопросу. В курсе всего тайного и явного. Денег не копит, но и не расточает бездумно — то ли он совсем к ним равнодушен, то ли просто у него их не было никогда, и он к этому привык, так что теперь, вполне имея возможность грести их лопатой, этого не делает. Пьет ли? Скорее нет, чем да. По крайней мере, немного, за рыцарской трапезой вместе со всеми, а так, чтобы в одиночку или в компании упивался — почти не могу такое припомнить, два-три раза за все годы. К женщинам питает некоторую слабость, хоть он очень скрытен по этому поводу — как-никак наказуемо. Есть у него домик с гречанкой, но он хаживает туда редко, тайно. Ни разу не было такого, чтобы она была в его служебных покоях или даже вообще в рыцарской части города.

— Значит, монашеского обета не хранит! Что ж, и это для нас весьма хорошо. Да, продал ты своего хозяина со всеми потрохами! Вот теперь и скажи мне — можно ли склонить его к измене? Деньгами, как я понял, нет. Стало быть, остаются почести и предложение стать правителем острова под всесильной дланью великого падишаха. Как ты мыслишь — может он ради этого устранить магистра и отворить нашим войскам ворота крепости?

Албанец долго думал, потом сказал медленно:

— Как за чужого человека ответишь?.. Я бы сделал, а он — не знаю… Но, по крайней мере, нельзя однозначно сказать, что он точно на это неспособен. Магистр вот — да, с ним все ясно, он никогда не сдаст Родос. А Филельфус, этот ворчун… Кто знает, сколько злобы в его ворчании? Может, и достаточно для того, чтоб предаться великому падишаху. По крайней мере, это можно выяснить.

— Я рад, что ты пришел к этой мысли, и, таким образом, уразумел свое главное задание. Войди к нему в доверие, выбери удобное время и поговори наедине по душам, если он окажется податливым, ну и тогда, в нужный миг, покажешь ему бумаги от моего имени и с моей печатью, в которых я ему предлагаю — ну, в общем, все, о чем мы сейчас говорили. Схватит наживку — хвала Аллаху, нет — прирежешь его спокойно, а дальше — действуй по обстоятельствам. Ну что — сделаешь?

— Так-то все вроде складно — но меня бумаги смущают. А ну, как обыщут? Не миновать мне тогда петли…

— Не волнуйся, запрячем так, что никто не донюхается, кусочек будет небольшой и претонкий.

— И когда же?

— А что тянуть? Завтра, рано утром. Далматец пойдет нынче вечером. Решился?

Албанец молча кивнул, потом прибавил тихо:

— Только я вот что попрошу… Ружье мне хорошее чтоб выдали, и свежую голову… Если не турецкую, то хотя бы от пленных, но такую, чтобы на турка была похожа. Так лучше пройду.

Мизак довольно поглядел на албанца: да, негодяй что надо! Сделает дело!

— По такому случаю будет тебе хорошая голова.

— Главное, чтобы свежая была, иначе не поверят.

— Обещал — значит, будет все как надо… Отдыхай пока.

И в означенное время лживый албанец, забыв о страданиях своей родины, со свежеотрезанной головой и тяжелым ружьем как знаками своей доблести, добрался до итальянского поста и был впущен внутрь не только без малейших подозрений, но даже с похвалой за столь геройский побег из плена.

Предатель нарочно избрал для проникновения итальянский участок, поскольку его там как оруженосца Филельфуса отменно знали. Однако мерзавец не ограничился успехом первого этапа своей миссии. Он тут же, отвечая на многочисленные живые расспросы импульсивных итальянцев, скорчил постную рожу и трагическим голосом возвестил:

— Судари мои и господа, то, что я видел и слышал, повергло меня в глубокую грусть — настолько безнадежно положение всех, пребывающих внутри стен! Султан намерен самолично прибыть сюда и привезти с собой сто тысяч воинов и пятнадцать тысяч орудий — об этом во всеуслышание поведал его гонец! Так что не знаю, что всех нас ждет, когда придет Мехмед. Одно нам облегчение — сдаться с повинной до его прихода, может, тогда нас Мизак на радостях пожалеет…

Итальянцы забранились, загудели. Кто-то накинулся с руганью на албанца, называя его турецким подсылом, на что тот так же спокойно-трагично ответствовал:

— Был бы я таким, как говорите, разве вернулся бы к вам сюда? Нет, моя честь велит мне разделить участь моих боевых товарищей, а в первую очередь — моего любимого сиятельного господина Филельфуса. Как он? Жив ли?

Раздались голоса:

— Да жив, жив. Что с ним сделается!..

— А ты, кажется, все же пугать нас сюда проник!

— Брось молоть, чего пугать! И так об этом знают все — и стрелы были, и магистр всенародно объявлял, что это все турецкое вранье…

— А вот выходит, что и не вранье вовсе.

— Так чего тогда на человека накинулись?

Итальянцев становилось все больше. Перебежчик пока отдыхал. Слухи распространялись быстро, поэтому вскоре явились ближайшие соседи итальянцев по обороне — кастильцы. В общем, начался ропот, и хотя на этот раз никаких последствий он не породил, главное было сделано, злые плевелы посеяны, так что оставалось лишь дождаться всходов.

Эмоциональные итальянцы стали по ночам тайком сговариваться с не менее пламенными кастильцами по поводу всего происходящего. Поначалу были лишь неорганизованные сходки и горестные ламентации, но ночь от ночи все определеннее вырисовывалась какая-то мысль, что положение осажденных отчаянное и безнадежное…

Однако об этом — в свое время, а пока вернемся к албанцу, которого с поистине геройскими почестями сопровождают в Кастелло. Сам албанец при этом примечает, что, где да как. Полюбовался на требушет, блещущий натертыми бараньим салом механическими узлами. Видел опустевшие и напрасно до недавнего времени бомбардируемые турками дома. Видел новый ров и бастион за трухлявой стеной еврейского квартала. Все видел и сделал выводы, что Родосу все же не устоять. Ну, а раз он это прекрасно понимает, то и остальные ведь тоже не глупцы. Может, и Филельфус тоже… Что ж, вот и поглядим!

11

Прошло три-четыре дня, преисполненных рутинными событиями осады. Вылазки, обстрелы, пленные, перебежчики, смерти… У Филельфуса уже голова идет кругом — ему и в мирное время забот хватало, а теперь… Уже ходит, пошатываясь от усталости.

Вот магистр кажется железным — но кому лучше Филельфуса знать, что д’Обюссон на пределе сил… Только неусыпные заботы об общем благе еще держали его на ногах. Магистр понимал, что нужен своей пастве, и просто не мог оставить ее.

Другое дело он, Филельфус… Все чаще вспоминалась родина, солнечная Романья, полная буйства зелени, удивительные тополя с плоской раскидистой кроной, умиротворенные аббатства, мощные крепости, орлиными гнездами усеявшие окрестные горы, и над всем этим — видный практически отовсюду гигантский горный хребет Титано с венчающими его тремя крепостями вольного государства Сан-Марино… И дикая "схватка слона и орла", финал которой наблюдал молодой Филельфус.

Речь о жестоком междоусобии местных феодалов, Сиджизмондо Пандольфо Малатесты, в гербе которого был индийский слон, и Федериго Монтефельтро, ныне герцога Урбинского, в гербе которого черный орел. Силен и яр был слон, много народу и синьоров потоптал, сам Федериго получил в сражении против него столь меткий удар копьем в лицо, что лишился глаза и верхушки носа… Но все-таки победил Федериго этого слона, потому что Мала-теста бездумно пошел против самого папы…

Все детство и отрочество Филельфуса было омрачено черным дымом сожженных городов, крепостей и людей. Два феодальных хищника годами разоряли прекрасную страну не хуже, чем Йорки с Ланкастерами в Англии. Потому и Филельфус оказался на Родосе, не желая проливать кровь соотечественников.

И все-таки тоска по Родине порой шептала, что не следовало уезжать на Родос. Здесь хоть тоже тепло и солнечно, но все не то, деревья не те, вино… Не хуже, нет, просто другое… Неужели Филельфус больше никогда не увидит родные горы и долины, башни колоколен и горных замков?.. Равеннские мозаики, с которых доселе взирают властный император Нового Рима Юстиниан и его супруга, бывшая циркачка Феодора. Как хорошо было в жару освежиться у фонтана, испив ледяной воды!.. Здесь вкус у воды не тот…

Отсюда и хандра, и возлияния… Оруженосец-албанец уже не удивлялся, узрев Филельфуса не раз и не два в грустных размышлениях в итальянском "оберже", в полном одиночестве, если не считать собеседницей горькую греческую красную настойку…

У брата-секретаря просто опускались руки. К туркам вон, упрямо поговаривают, подкрепление грядет, а иоанниты почти ничего не получают, кроме льстивых посланий от коронованных негодяев с увещаниями крепиться и держаться. Легко им увещевать!

И вот в очередной период хандры, начавшейся у Фидельфуса, албанец счел возможным завести разговор — сначала издалека, подобострастно поинтересовался, что, мол, такое с любимым господином. Мрачный Филельфус поглядел на него волком, потом жестом приказал сесть за стол, сухо спросил:

— А зачем ты вернулся?..

— Как же я мог иначе? Судьба нас связала, куда ты, хозяин, туда и я. Не мог я тебя оставить, это было бы черной неблагодарностью…

— Ну да… Так-то логично, но… думаю, что зря. Здесь гибель… И ничего иного. Славная ли, нет — кто будет разбираться, когда над башнями Родоса взовьется флаг с полумесяцем?..

— Господин так в этом уверен?

— Не прикидывайся дураком — этакие вопросы задавать… Сам все видишь прекрасно…

— Но человек все же что-то может изменить, он же не тупой баран, ждущий, пока ему перережут глотку…

— Когда связаны руки-ноги, не до каких бы то ни было действий… Налей-ка мне… Да и сам можешь выпить, я разрешаю.

Филельфус еще долго и нудно рассусоливал, а албанец сочувственно-печально поддакивал, в то же время внутренне расцветая от радости.

Рыцарь меж тем, разгоряченный настойкой и отчаянием, прошелся и по магистру, и по "столпам", и вообще по всему — нет смысла пересказывать. Отметим лишь одно — албанец счел хозяина вполне готовым к той роли, что ему уготовил Мизак-паша, и начал потихонечку "обрабатывать" орденского секретаря. Слово за слово, и вот уж албанец исподволь хвалит, как у турок все разумно устроено, и Филельфус с ним соглашается — он никогда не скрывал своих одобрительных взглядов на многие из устроений турецкого государственного устройства, о чем, как читатель помнит, албанец уже докладывал Мизаку. Потом предатель упомянул о грядущем прибытии султана — но секретарь и это давно знает.

— Есть и то, что тебе неизвестно, господин. Ждут большого пушечного мастера из Алаийе[28]. Он должен отлить еще большие по калибру пушки, нежели те, которые стоят сейчас под стенами Родоса. Разнесут все по песчинкам, и ответить, кроме ветхозаветного требушета, нечем…

— Выходит, так. И греческий мастер наш, на радостях, помер. Пытались по его бумагам собрать вторую машину — да не вышло…

— Вот и получается… Эх, хозяин, нехорошо получается… Но я, пожалуй, могу помочь тебе и отплатить за твою доброту и покровительство… Если ты сам захочешь этого…

Филельфус задумчиво глядел в бокал, не выражая ничего, — он это умел, когда хотел. А на самом деле хмель мигом выветрился из его головы, мысли лихорадочно выстраивались в логический ряд. Секретарь д’Обюссона почуял опасность и, как верный охотничий пес, встрепенулся, готовый броситься на врага, невзирая на усталость. Вот оно что, оказывается!

Албанец, безусловно, неплохо знал итальянца, но и тот за несколько лет тоже неплохо изучил своего слугу, отметив в нем такие черты, как холодность к религии, порой беспринципность, а когда — и алчность.

К тому же как-то подозрительно албанец пропал, а затем неожиданно появился с трофеями… Непохоже это было на него. Явился на верную смерть, когда так любит жизнь и ее выгоды? И вот теперь все это сводится в единую картину. Глупец! Готов открыться! Что ж, надо дать ему эту возможность и, изобличив…

Филельфус поглядел в глаза своего оруженосца и спросил чуть не с надрывом:

— Что же делать?! Нет исхода. Изволь, я послушаю тебя.

— Хозяин, — лихорадочно зашептал албанец, — ты умный человек. Вот и сам рассуди… Мы говорили о том, сколь благоденственно бытие у великого падишаха. Там ценят людей за их ум и заслуги, а не за то, какой зверь или птица сидят на их старом гербе. Что тебе здесь, у крестоносцев? Многие твои соотечественники приняли ислам и успешно служат великому падишаху — вот хоть паша Ликийский. То, что ты монах и дал обеты, не должно тебя смущать. Вот в Галате[29] один цистерцианец одумался, принял ислам и даже женился на понравившейся ему женщине. По его примеру не так давно там же сразу 40 моряков-каталонцев приняли ислам.

— Молодец! — не сдержался Филельфус. — Подготовился к разговору со мной?

— Верно, — не стал отрекаться албанец. — Какой же из тебя монах? Ревности к вере, прости, я в тебе не видел никогда. А смазливая Элпида в маленьком домике за рынком как-то не вяжется с принятыми тобой обетами.

— Шантажист, — то ли с укором, то ли с похвалой (албанец не понял) изрек секретарь.

— Не в осуждение говорю, — ответил предатель.

— Ну положим, монах из меня и в самом деле никудышный, я с этим и не спорю. Но что же ты предлагаешь? Убежать к туркам?

— Можно и это, однако для мудрых людей есть иной путь, который ведет прямиком к славе и почету. Ну, перебежит мой господин — и что? Таких летунов у Мизака — хоть из пушек ими пуляй. Пока еще господин выбьется в люди — нет, я не сомневаюсь, что он это сделает, но годы идут, их не воротишь. Тяжело в среднем возрасте все начинать сначала.

Воцарилась тишина. Филельфус ждал, когда собеседник явно перейдет к делу. Албанец же пока не торопился, хотя то обстоятельство, что рыцарь слушал и вроде бы даже благосклонно, не могло не радовать и не вселять радужных надежд на успех всего предприятия.

Секретарь меж тем раздумывал, как поступить далее… Брать с поличным? Борьба предстоит серьезная: один на один. И притом враг моложе и здоровее. Взять время на обдумывание? Может ускользнуть, а то еще что придумает… Нет, выпускать его нельзя ни в коем случае… Молчит, выжидает… Ну что же, не грех лукавое лукавством превозмочь… Надо его спровоцировать…

— Ладно, не крути и не лукавь. Я отлично тебя понял. Что ты конкретно мне предлагаешь?

— Не я, — оживился предатель, — а кое-кто повыше. Четвертый визирь великого падишаха Мизак-паша, главнокомандующий осаждающей Родос армии. Мизак-паша обращается к тебе, достопочтенный рыцарь Филельфус, как к человеку, могущему понять и оценить его предложение, и от лица великого падишаха Мехмеда Фатиха провозглашает: убей магистра и отвори нашим войскам ворота крепости — и будешь иметь все то, о чем может только мечтать человек твоего ранга.

— Интересно… — промолвил рыцарь, внутренне весь сотрясаясь от гнева и ярости. — Тебе-то что обещали?

— Звание паши и область в управление.

— Не мелко.

— Да. Теперь представь, что получишь ты!

— А что дают?

— Нет, ставь вопрос по-иному — что желаешь, то и дадут. Хочешь быть правителем Родоса — будешь им! Хочешь служить при дворе великого падишаха — будешь, и в числе первых лиц государства: почет величайший, но такова же и услуга, которую от тебя ожидают. Хочешь покоя — любая провинция в твоем распоряжении, правь, как истинный бей, если хочешь — вовсе ни о чем не заботься, возложив труды на подчиненных и только наслаждаясь плодами их трудов. Кроме того, у великого падишаха есть много молодой женской родни — дочерей, племянниц, внучек: тебе подберут ханум согласно твоему вкусу и склонностям. Этот брак введет тебя в круг избранных.

Какая родня может быть более могущественна в этом мире, как не султанская? И это тоже не все — о деньгах я не говорю, ты на них не падок, просто так отмечу, что этого сора у тебя будет в таком преизбытке, какой сложно представить. Султановы верные слуги ни в чем не нуждаются, в отличие от подданных великого магистра. Кроме того, быть может, хозяина прельщает тихий благородный труд ученого? Ты не можешь представить себе, сколько сокровищ греческой мудрости будут в твоем распоряжении, и не только греческой, но и восточной. Господин не знает по-персидски, но к его услугам будет огромнейший штат секретарей и переводчиков. О, турки говорят, что чернила ученого ценны столь же, сколь и кровь мучеников за веру! Там никто не осмеет тебя книжным червем, как это делают невежественные франки в дому неверия! Ну? Решай, хозяин! И знай, что это все — не на выбор тебе, а целиком и сразу!

Филельфуса аж холодный пот прошиб. Нет, он ни на секунду не поддался искушению совершить черную измену ради столь многих благ — но черт возьми, сколь сладостно поет эта албанская сирена!!! И сколь много горькой правды в его словах!..

Воцарилась тишина. Филельфус потер горло, словно его душило.

— Налей мне полстакана, — наконец сухо приказал он.

Албанец подчинился, протянул рыцарю налитую настойку. Итальянец взял ее, недобро усмехнувшись, и выпил половину. Затем нарочно неловким движением поставил на стол и, опрокинув, пролил. Чертыхнулся, поднял, поставил…

"Пьян достаточно", — с удовольствием отметил предатель. Итальянец же приготовился к исполнению финала разыгрываемой пьесы.

— Твои слова о куче всякого воздаяния, конечно, хороши — но слова есть слова, сотрясение воздуха, не более того…

— Тебе нужно подтверждение?

— Разумеется. И полагаю наверняка, что оно у тебя имеется. Слишком великое дело, чтоб отправлять голословного порученца.

— Хозяин, я всегда восхищался твоим умом. Чтоб ты не сомневался во всех милостях великого падишаха, что я наобещал тебе, вот тебе бумага с печатью Мизака. Конечно, всего тут не перечислено, однако гарантия твердая, читай сам. — И албанец ловко невесть откуда извлек тонюсенький листочек с визиревой печатью. — Ты разумеешь по-турецки, думаю, толмач тебе не нужен…

Филельфус взял документ — ну вот, что и требовалось доказать. Теперь не отопрется. Итальянец встал; албанец последовал его примеру.

— Я оставлю его, — сказал рыцарь, но собеседник отрицательно покачал головой:

— Не могу оставить его тебе — сейчас, по крайней мере. Я слишком многим рискую в этом случае. Выйду от тебя и спрячу!

К удивлению ренегата, секретарь спокойно отдал ему компрометирующий документ со словами:

— Ты по-своему прав.

— Что решаешь, хозяин?

— Тут долго думать негоже — я уже все решил…

— О! Мы сотворим великое дело!

— Не сомневаюсь. Плесни-ка мне еще — обмоем его, это наше дело…

Албанец радостно взял кувшин в одну руку и стакан в другую. Этот миг нельзя было упустить, а Филельфус не зря до этого уже просил налить ему настойку — продумывал нападение. Вот теперь он схватил лавку и мощным ударом обрушил ее на врага.

Албанец упал, кувшин со стаканом разлетелись вдребезги, настойка разлилась по каменному полу "обержа". Филельфус львом набросился на албанца и начал душить, а тот, отчаянно извиваясь, пытался оторвать руки итальянца от своего горла, что не давало ему пока возможности вытащить кинжал. Правда, то же не мог сделать и рыцарь, хотя в его планы отнюдь не входило убивать предателя. Нет, он нужен был живым, за него надо было как следует взяться, он мог быть только кончиком целого клубка!..

Двое мужчин дрались отчаянно, катались по полу. Албанец пытался выдавить противнику глаза, а Филельфус, чернильная душа, сразу почувствовал, что долго ему против оруженосца, пожалуй, не протянуть: "Может, не так он повел себя?.. Но теперь думать и жалеть поздно. По крайней мере, может, найдут его мертвым, догадаются, кто убил? Или негодяй выйдет сухим из воды?"

Дело, однако же, обернулось в пользу иоаннитов: трое итальянских рыцарей зашли в казавшийся пустынным "оберж" и, услышав шум борьбы, быстро поднялись на второй этаж. Они кинулись растаскивать дерущихся, но Филельфус сразу воскликнул, тяжело хрипя:

— Ради всего святого, взять живым!

Вовремя подсказал — крутившийся в руках троих рыцарей албанец уже извлек кинжал и, сумев ранить одного из них, в безнадежном положении уже был готов обратить оружие против себя. Кинжал отобрали, самого бросили на пол и быстро связали.

— Как он осмелился поднять на тебя руку, достопочтенный Филельфус? Ведь не было у тебя человека более верного!

— Братья, султану он, как оказалось, служил вернее… Сейчас дайте немного отдышаться и помогите мне доставить предателя к магистру… Видите где-нибудь бумажку такую тоненькую, с печатью?

— Да, вот она! — Один из рыцарей с готовностью поднял ее и протянул Филельфусу.

— Хвала Господу…

Шатаясь, секретарь встал и сделал несколько неверных шагов.

— Ты не ранен? — участливо спросил его один из соотечественников.

Филельфус улыбнулся, ответил тепло, что было для него нехарактерно:

— Нет. Просто годы — да, они уходят, унося наши силы и ловкость. Хоть бы ум оставили, остальное уж — Бог с ним… Пойдемте скорее!

— Подожди, пусть один из нас сначала сбегает, разузнает, где магистр — тогда и пойдем все вместе…

Д’Обюссон обнаружился инспектирующим оверньский бастион. Услышав о необычном происшествии, он велел всем прийти к нему во дворец, и сам направился туда, отправив посыльных за своими приближенными — "столпами", кого удастся разыскать, кастелланом и Каурсэном. Итальянцы из "обержа" опередили всех; Филельфус, пользуясь тем, что прочих высоких чинов пока нет, обратился к магистру в своей ехидной манере, по-турецки:

— Позволь мне, зятю великого падишаха, льву ислама, правителю Родоса, большому анатолийскому бею, светочу знания скромно приветствовать тебя, брат великий магистр, и пригласить на велеречивую беседу!

Магистр устало ответил на том же наречии:

— Филельфус, сейчас разве до шуток? Что стряслось, и к чему эти странные, я бы даже сказал, невероятные титулы и званья? Как это понимать? Монах — и зять султана, христианин — и лев ислама, мой секретарь — и правитель Родоса, не говоря о прочем?

— Это мне все обещается Мизаком от имени Мехмеда, если я убью тебя и отворю ворота Родоса. Вот и документ с печатью, так что все без обмана!

Магистр взял бумагу, быстро прочел ее, сухо спросил уже на латыни:

— Так что все это значит?

— Значит, что мой албанский оруженосец, сарджент нашего ордена, — нечестивый подсыл. Почему-то они с Мизаком решили сделать из меня Иуду… Но ума не хватило… Вот говорят — простота хуже воровства. И воистину… — Рыцарь не мог больше говорить, что и объяснил жестом.

— Да ты чуть жив. Присядь, верное сердце, сейчас придут "столпы", все при них по порядку расскажешь, и приступим к допросу. Славную ты рыбу выудил, брат секретарь!

— Главное… не пережарить ее… чтобы и остальных сдала!..

Дальнейшее можно описать кратко: после не особо пространного сообщения Филельфуса верхушке ордена обо всем происшедшем вероломный албанец был подвергнут жестокой пытке. Поначалу держался твердо — и подвешивали его, и скидывали со страппадо[30], и жгли каленым железом, однако его положение делала безнадежным визирева бумага, так что от него никакого признания даже и не ждали — просто требовали выдать сообщников.

Мизак, конечно же, сделал ошибку, велев албанцу-оруженосцу в случае неудачи обратиться к далматцу-повару и действовать сообща. Подсылы друг друга знали и, значит, могли выдать один другого, однако визирь поступил мудро, не сказав ни албанцу, ни далматцу о миссии инженера Фрапана.

И все же винты, которыми сдавливали череп албанца, сделали то, что не сделал огонь и прочие пытки — он "сдал" далматца. Как и предугадал Филельфус, клубок начал распутываться.

Далматец держался менее стойко и мужественно и при первом же соприкосновении своего тела с "пристрастием" выдал рыцаря — о, вот это было уже серьезно! — заведовавшего магистерским столом. Этот рыцарь согласился за большую награду и чины от Мизака устроить отравление д’Обюссона: как видим, и второй предатель действовал очень быстро, вербуя себе сообщника в орденской верхушке!

Это внутреннее предательство удручило д’Обюссона более всего. Бдительные "столпы" тут же вспомнили про Фрапана и расспросили под пытками всех троих по этому предмету. Однако благодаря Мизаковой то ли предусмотрительности, то ли забывчивости ни один не смог дать показаний против мастера Георга — в той части, что он проник в крепость со злым помыслом. Извивавшийся на раскаленной железной решетке в одном из башенных подвалов албанец кричал:

— Не могу я свидетельствовать против него! Да, он был приближенным Мизака… Заведовал артиллерией и инженерными работами… Но послан или сам перебежал — про то не знаю!.. Если вам угодно, я оговорю его, но это не будет правдой. Клянусь, кем хотите — хоть Христом, хоть Аллахом!..

Недолго посовещавшись, иоанниты приговорили иуд к повешению — в том числе и рыцаря, для которого это было вдвойне позорно. Прежде его надлежало лишить рыцарского звания и с позором изгнать из рядов ордена, после чего он, словно простолюдин, должен был быть повешен.

Сословные различия в Средние века очень четко соблюдались, и в том числе в казнях. Конечно, за особо тяжкие преступления против человека и Церкви могли, например, сжечь на костре независимо от происхождения, а так — благородных было принято обезглавливать, а простых людей — вешать.

Итак, троих предателей с петлями на шеях, еле живых от перенесенных пыток, приковали к навозной телеге и повезли к месту экзекуции под пешим конвоем нескольких арбалетчиков под началом одного рыцаря.

Их сопровождали палач в кожаных одеждах и красном, полностью закрывавшем лицо колпаке, переходящем в наплечье со своеобразной бахромой из прямоугольников. Рядом также шел монах с распятием — человеческое правосудие сделало все, от него зависящее, пусть же Бог проявит Свое милосердие, если того захотят приговоренные: не человеку предвосхищать Суд Божий.

Так думали рыцари — но не народ. Представьте себе: прошло немногим меньше месяца с тех пор, как они — эти несчастные мужчины, женщины, дети, старики, мирные люди — живут в огненном аду, преисполненном тяжелых трудов и постоянных страхов. А во всем виноват неведомый враг, предстающий взорам только суетящимися вдали "муравьями". А тут — вот он, на расстоянии брошенного камня или даже вытянутой руки…

Перекошенные лица, глаза, преисполненные яростного гнева… Для скольких людей эти три грешника стали персонификацией того страшного зла, что черной тучей окутало Родос?.. Для скольких, лишившихся своих родных, эти трое были убийцами их близких?.. Все теснее родосцы окружают позорную телегу, слышатся разноязыкие выкрики:

— Подлые иуды! Убийцы!

— Проклятье на вас, христопродавцы!

— Да проклянет вас Бог Авраама, Исаака и Исакова!

— Не легка ли смерть для этих сволочей?

Рыцарь, почуяв недоброе, дал знак арбалетчикам изготовиться к стрельбе и закричал:

— Не мешайте исполнению приказа великого магистра Пьера д’Обюссона!

Этим он подлил масла в огонь. Подчиненные, за исключением двух, не решились исполнить его приказ — что же, надо защищать обреченных на смерть и ради того стрелять в пышущий праведным гневом народ? Что-то не то!

Рыцарь уже и сам был не рад созданному им положению. Еле слышно, так, что донеслось только до своих, он отменил приказ. Арбалеты опустились, и это стало сигналом к расправе. Какая-то женщина истерично возопила:

— Да у меня дети заживо сгорели! И этим отпускать грехи?!

И толпа, кинувшись к телеге и оттеснив не оказавшую никакого сопротивления (а потому и не пострадавшую) охрану, овладела осужденными. Монах кузнечиком проворно сиганул с телеги, а до палача люди боялись даже рукой коснуться во избежание осквернения или привлечения несчастья.

В несколько мгновений все было кончено: люди за веревочные петли на шеях вытащили злодеев из телеги и голыми руками в клочья разорвали предателей, хоть так отведя душу за многодневный страх, горе и боль.

Великий магистр, узнав об этом, только рукой махнул и оставил дело без последствия. Хоть он и являлся сторонником порядка и послушания, но это был не тот случай. Людей следовало понять и простить, ведь и без того дела обстояли невесело: Мизак-паша не только не прекращал пушечный обстрел итальянского участка крепости и еврейского квартала, но вдобавок к этому какие-то новые поползновения были замечены напротив крепости Святого Николая.

Понимая, что предпринятые меры отвратили визиря от штурма итальянского поста, магистр Пьер сделал правильный вывод — новый удар врага придется на гаванный форт. Именно поэтому д’Обюссон вновь отдал приказ готовить к делу галеры и снаряжать брандеры, а сам со своими помощниками, подкреплением и пушками вновь передислоцировался к дель Каретто.

Во рву города-крепости он теперь держал наготове немецких и испанских стрелков, потому что французских аркебузиров под командованием Шарля де Монтолона он прикомандировал для отбития возможного штурма итальянского поста — кто знает, где будет истинное жало смертельного для Родоса удара?..

Наступала ночь с 18 на 19 июня. Навсегда уходящий в историю день ознаменовался трибуналом над двумя воинами из гарнизона башни Святого Николая. Когда д’Обюссон прибыл в башню, их застали за постыднейшим делом — предчувствуя новый штурм, они решили бежать к османам, но прежде того успели перетопить в море много оружия, в первую очередь — столь необходимых ружей.

Наверняка не скажешь, чего тут было больше — панического страха, заставляющего совершать бессмысленные поступки, или же желания выслужиться перед новыми господами — однако затея их не удалась. Предателей застали на месте преступления, когда они топили оружие.

Иуд скрутили и представили великому магистру. Всем было омерзительно видеть, как они, трясясь от страха, шакальими голосами вымаливали себе жизнь, еще надеясь, что мягкосердечный магистр Пьер пощадит их… Но и мягкости бывает предел.

Да, д’Обюссон был и мягок, и добродушен. Любой простой воин и житель мог беспрепятственно прийти к нему и либо предложить удачную идею (вроде старого грека с его требушетом), либо потребовать защиты и правосудия. Да, доблестный француз вообще был склонен к милосердию — но только когда оно не давало дурных плодов. Известно ведь, что одних прощение исправляет и наставляет на путь истинный и праведный, а других — лишь развращает, поощряя к безнаказанному продолжению беззаконий. Во втором случае снисхождение к одним ставит под новый удар невинных — и этого нельзя допустить. Кроме того, кара для одних заставит и других людей, склонных к тому же, удержаться от преступления…

Посему магистр был непреклонен и, с брезгливостью отстранясь от ползавших у его ног предателей, коротко распорядился:

— Повесить прямо перед башней, а когда подохнут — сбросить в море. Пусть иным неповадно будет.

— Пощади, господин! Кровью искупим! — вопили грешники.

— Вы не искупите тех смертей, которые последуют от того, что вы обезоружили людей, куда более доблестных и достойных, чем вы. — И д’Обюссон жестом приказал более не церемониться и привести приговор в исполнение.

Слишком уж участились случаи ропота, перебежниче-ства и предательства! Это тревожило, особенно в предвосхищении нового штурма. Турки все суетятся, гомонят, постоянно раздается множественный стук по дереву… Чем, кроме нового штурма, это может обернуться?..

12

Да, османы вновь вознамерились атаковать башню Святого Николая и уже не первый день готовили нападение. По настоянию анатолийского бейлер-бея Мизак отдал приказ готовить материал для плавучего моста — довольно широкого, по которому могли бы проходить шесть турок в ряд.

Из лагеря доставляли древесину, из разоренных греческих монастырей — пустые винные бочки, которые должны были стать основой моста. Его должны были подтянуть от церкви Святого Антония через водный заливчик прямо к башне, минуя большую часть железного подводного посева, о котором было упомянуто ранее.

Естественно, нападение должно было быть поддержано, как и в прошлый раз, бомбардировкой с кораблей — а так три большие пушки с завидным упорством крошили башню и нововозведенные бастионы иоаннитов. Постарались учесть прошлые ошибки… Но дело с мостом провалилось благодаря одному из наших героев, о которых, кстати говоря, мы как-то подзабыли.

Как они жили все эти дни, между двумя штурмами форта Святого Николая?.. Без особых подвигов — но ведь иной раз само качественное исполнение рутинных дел уже является подвигом. Раны в стычках или от стрел уложили в госпиталь орденского "столпа" Николаса Заплану, Бенедикта делла Скалу, Пламптона, нескольких высокородных французов, прибывших вместе с братом д’Обюссона — и еще народу бессчетно. Тяжело шел на поправку серьезно раненный еще при высадке турок приор Рудольф фон Вюртемберг.

Высокие чины поначалу лежали в госпитале Святой Екатерины, но, поскольку он располагался близ еврейского квартала и итальянской башни, османские ядра стали долетать и до него. Побило кое-кого из пациентов и врачей, посему пришлось оставить это место, переехав в старый госпиталь, и так забитый до предела. Новый, увы, не был достроен, но кое-какие его помещения тоже были использованы.

Великий госпитальер со своими приближенными не знал передышки в обширных трудах: раненых было много — индивидуальные палаты остались лишь в воспоминаниях о мирном времени, и сами раны были ужасны, особенно от рубленых кусков свинца, которыми стреляли тяжелые ружья. Зачастую такие раны бывали смертельными, реже — приходилось ампутировать разбитую начисто конечность или залатывать раны от оторванных рук и ног. Естественно, несмотря на старания и опыт обслуги, многие все равно умирали от потери крови или ее заражения.

С захоронением погибших и умерших были большие трудности. Серьезно опасались эпидемий — ров был завален трупами, многие из которых были еще месячной давности. Также и море — в меру вылавливали и зарывали по ночам, когда турки не стреляли, однако все равно справиться не могли.

В самом госпитале было не продохнуть от стоящего в воздухе тошнотворного запаха разлагающейся крови, человеческой гнили и лекарств. Как не отметить похвальным словом стойкость и трудолюбие родосских монашек и женщин, облегчавших страдания мужчин!.. А ведь все еще и жили чуть не впроголодь — дело в том, что еще с самого начала осады д’Обюссон ввел жесткие правила потребления и распределения еды, памятуя древнее правило перенесения осады: "Малая польза в том, что был собран богатый урожай, если с самого начала не будет установлена при помощи подходящих для этого людей надлежащая раздача провианта в достаточном для здоровья размере: никогда не подвергнутся опасности голода те, которые среди изобилия уже начнут соблюдать умеренность".

Естественно, на раненых не экономили, равно как и на бойцах, а вот на служащих госпиталя…

Сэр Томас Грин хоть на вылазки и не отправлялся, не уберегся от турецкой стрелы, попавшей ему под ключицу, и попал в госпиталь, питая поначалу радужные надежды вволю там покушать и праздно провести время. Однако правила госпитального содержания настолько пришлись ему не по вкусу, что он при первой же возможности покинул Эскулапово царство и перебрался поправляться в родимый "оберж".

В самом деле, старый бражник чувствовал себя под практически монашеским надзором неуютно. Вина давали, по его меркам, мало. В кости или картишки тоже не поиграешь. Малейшее шутовство или сквернословие нещадно пресекалось и подавлялось, а устная фривольность — всего лишь устная! — по отношению к одной послушнице привела к доносу инфирмирарию — то есть старшему санитару (не имевшему, конечно, ничего общего по правам и обязанностям с современным значением этого слова), истинной грозе госпитальных врачей, назначаемому лично великим магистром. В итоге тот при очередном ежедневном обходе прочитал сэру Томасу целую заунывную нотацию и повторил правила поведения сообразно грехам Грина:

— Ежедневное посещение мессы обязательно, да возблагодаришь ты, сэр Томас, Господа, что не отъял Он тебя еще с лица земли, но дал время и возможность покаяться в грехах, великих и малых. Имущество госпитальное — не портить, да не воздашь злом за оказанное тебе добро. В карты не играть, ибо все это от лукавого — уже две колоды у тебя, почтеннейший, отняли и сожгли. Сиделок не щупать, но относиться с почтением, как к сестрам и дочерям твоим. Книги читать исключительно высоконравственного содержания, а не Чосера!

— Если вы мою рукопись Чосера вместе с картами спалили, я вам этого не прощу!!! А сестры мои староваты для того, чтоб я их щупал! Да в турецком рабстве, наверное, легче, чем тут, у вас! Во всем обвинили! Мало только, что не сказали, что я еще у вас серебряную посуду ворую, а?

На разбуянившегося пациента пытались найти управу через его достойного внука, сэра Томаса Даукрэя, но и это не помогло. Когда тот явился увещевать деда, Грин только мрачно изрек:

— Ты окажешь мне большую услугу, если выцарапаешь меня отсюда. Право, рана моя не столь велика, чтобы пребывать в этой юдоли вечного уныния. — А затем старый фавн задорно рассказал о процедуре извлечения стрелы и прочих своих медицинских злоключениях: — Вообще, смех! Раздели до порток два придурка в белых фартуках, нагнули меня, словно шлюху, а потом третий взял щипцы поболее кузнечных, откусил головку стрелы, что торчала из спины, и уж потом спереди всю стрелу вытащили, а опосля еще прутом прижгли с обоих сторон дыры. Больно! Коновалы чертовы! Потом кровь мне пускали, словно и так ее из меня мало вылилось, и убеждали, что без этого меня удар может хватить. Да меня от их лечения чуть удар не хватил! Еще и в банку помочиться заставили — потом языком попробовали — фу! — смотрели на свет, будто чего-то путное хотели увидеть там, где ничего путного быть не может, одна мерзость! Не пойму, какая связь стрелы с мочой. То ли себя шибко умными показать хотят, то ли издеваются от нечего делать! Пришел к вам со стрелой — вот ею и занимайтесь, и раною от нее — а это все к чему? А если б я тебе поведал, что тут вообще с людьми вытворяют, ты не поверил бы мне! Видал я страшную картину, как грешников в аду пытают, так тут не легче! Пилами пилят, головы сверлят, вставляют в зад чего-то… Помощники смерти!

Но поскольку внук считал, что деду нужно долечиться именно в этой юдоли, сэр Грин, как уже было упомянуто ранее, сам вырвался из высоконравственных тенет инфирмирария и теперь долечивался в "оберже" жареной говядиной и сладким красным вином.

Лео тоже был несерьезно ранен во время оной из вылазок, его перевязали и дали пару дней отлежаться — при условии, что не будет штурма или лихорадки. Он без зазрения совести воспользовался этим, ибо понимал, что отдых нужен; только недосуг все было, а тут, коль велено — почему бы нет. Пара дней с любимой под обстрелом османских больших пушек — что ж, и в этом тоже есть своя романтика. Да и Элен была при нем, тоже за нее спокойнее. Последние дни она проводила уже не на стенах, а помогая в госпитале. Вновь ее облекла зеленоватоболотная ряса.

Торнвилль внутренне усмехался — ряса, как тогда, когда он лежал в госпитале Святой Екатерины, а Элен о нем заботилась… Вот и теперь — никто им не мешал. Вечерами, когда умолкали турецкие орудия и только лишь потрескивали дрова в освещавшем комнату камине, Элен нежно пела своему рыцарю, а он, положив голову на ее колени, слушал, слушал, слушал… Элен пела о любви, ее радостях и горестях, о том, что настоящая любовь сильнее самой смерти…

Пела она и игривый родосский "Стослов", передававший диалог влюбленного юнца и красавицы. Вот как это выглядело:

[Юноша]:

Я потихоньку ото всех горю, а ты не видишь.

[Красотка]:

Ведь ты еще совсем дитя, совсем ребенок малый.

Любовник, нечего сказать! Ну где тебе, мальчишка!

Молчи! Услышит кто-нибудь — меня вконец задразнят.

[Юноша]:

Почем ты знаешь, будто я в любви совсем не смыслю?

Меня сначала испытай, потом суди, как знаешь.

Увидишь ты, как мальчуган умеет целоваться,

Как будет угождать тебе и всласть тебя потешит.

Хоть велика растет сосна, плодов с нее не снимешь,

А виноград и невелик, а плод дает отменный.

[Красотка]:

Тогда изволь сказать, дружок, подряд до сотни вирши,

И если складно выйдет счет, тебе подставлю губы.

[Юноша]:

Одна есть девушка в селе, что в сеть меня поймала,

Опутала меня вконец, а выпустить не хочет.

Два глаза смотрят на тебя, и оба горько плачут;

Из камня сердце у тебя, а нрав — избави Боже!

Три года я из-за тебя готов сидеть в темнице,

Как три часа они пройдут из-за красы-девицы.

Четыре у креста конца, а крест висит на шее:

Другие пусть целуют крест, а я тебя целую.

Пять раз на дню я исхожу из-за тебя слезами:

Поутру раз и в полдень раз, и на закате трижды.

Шесть раз подряд свою любовь я хоронил глубоко:

Шесть раз подряд она в цвету вставала над могилой.

Когда бы семь сердец мне в грудь вложил Творец Всевышний,

Для пылкой для любви моей мне и семи не хватит.

В восьми стаканах дали мне испить лихое зелье.

Я все испил, но не избыл любви своей злосчастной.

Летели в небе девять птиц, высоко забирались;

Одну из них, приметил я, несли златые крылья.

Скорей расставил я силки, скорей поймал пичужку:

Смотрю, а в сетке у меня не птица, а подружка.

Ты десять игол, госпожа, в мое воткнула имя,

Смотри, ты в гроб меня сведешь заклятьями своими.

[Красотка]:

Теперь, пожалуй, я тебе свои подставлю губы,

Хоть и давала свой зарок с тобой не целоваться.

Ты так умен и так хорош, слова твои так складны,

Что я твоя, хотя досель ничьею не бывала.

Тебя люблю, тебя хочу, тебе во всем послушна,

Хочу я быть твоим путем, а ты мой будешь путник.

Ох, сократи свои слова, считай одни десятки:

Пускай скорей настанет час, чтоб мне с тобой слюбиться.

[Юноша]:

Вот двадцать яблок, и лежат на золотом на блюде,

Уж так красны, уж так вкусны, как будто твои губки.

Гляжу на них, дивлюсь на них, вздыхаю непрестанно:

Когда бы яблочко одно мне заиметь такое,

Нашел бы в нем утеху я, для сердца облегченье.

Все тридцать веток, кипарис, нагни сюда скорее,

Своею тенью осени, своей росой обрызгай,

Чтоб мне в тени твоей стоять и силами окрепнуть.

На сорок выкопал локтей я землю под собою,

Любовь упрятал глубоко, она же проявилась,

И знают все, что ты меня ни с чем долой прогнала,

И я томлюсь такой бедой и горько воздыхаю.

Вот пятьдесят больших галер пришло из стран заморских

Купцы слыхали про тебя, хотят красу увидеть.

Железных прутьев шестьдесят сошлось, сижу я в клетке,

Меня не женит мой отец на душеньке-соседке.

У клетки семьдесят дверей, и взял я клетку в сени,

Завел я в клетке соловья, стерег, берег и холил.

И был хорош тот соловей, красив и сладкогласен.

Вот день прошел, вот год прошел, пришел чужой охотник,

И птичку выманил мою, что сладко тешит сердце.

Теперь она ему поет и трели звонко сыплет,

А я по улице иду и трели эти слышу,

И так постыло на душе, и сердцу нет утехи;

Но я еще возьму свое, моею птичка будет.

Я восемь раз по десять раз писал красотке письма,

Ты госпожа моя теперь, я под рукой твоею.

Ах госпожа моя, приди, купи меня скорее,

Чтоб днем слуга тебе служил, служил тебе и ночью.

Хоть девяносто собери девиц красы отменной,

Ты будешь среди них глава, ты перл мой драгоценный!

Сто лет пройдут, пока ты мне свои подставишь губы.

Ну сколько можно так тянуть, ну сколько ждать утехи?

Смотри, исполнен договор! Иди ко мне, девица!

На много-много лет пора нам молодым слюбиться[31].

И, как водится, обманул: лишил чести и немедленно покинул, нещадно осыпая бранными словами…

— Нет, любимая, — сказал Торнвилль, — я скорее сам себе отрежу голову, чем покину тебя.

— Верю, но ты должен мне обещать — если турки возьмут Родос… В общем, я жду от тебя последней услуги: ты отлично понял, о чем я, не делай круглые страшные глаза. Мы должны предусмотреть все. Успокойся и подумай — разве ты можешь отдать меня на поругание нехристям? Вот! То-то же!

— Меня поражает твое спокойствие, как ты об этом рассуждаешь! Получается, мне потерять тебя страшнее, чем тебе — себя?

— Софистика, друг мой, причем далеко не самая лучшая… Не будем ударяться в суемудрие, взвешивая, чего кому страшнее. Я сказала — ты слышал. Обещаешь?

— Клянусь.

— Вот и славно. Если умрешь или не успеешь — я все сделаю сама… — И Элен показала Лео небольшой, остро отточенный стилет.

Оставим их скорбеть и наслаждаться, поглядим, кто как еще живет. Мастер Георг после казни предателей внезапно почувствовал некоторое, причем изрядное, облегчение своего положения; за истекшее время советы, которые он давал для обороны Родоса, были проверены временем и боевыми действиями, и проверка показала, что они действительно были полезны. То, что на него не показали пытаемые албанец и далматец, сделало его положение еще более благоприятным. Конечно, надзор целиком с него снят не был, но, повторим, ослаблен, так что он почувствовал наконец, что может действовать по давно разработанному пашой плану. Впрочем, пока что это было только чувство, поскольку между ослаблением надзора и вторым штурмом башни Святого Николая прошла какая-то пара дней, и пока что ни его особо не трогали, и он покамест ни к кому со своими услугами не приставал. Единственно, старый "столп" Германии, Иоганн Доу, как одно из ответственных за оборону крепости лиц, имел с ним продолжительную беседу по различным вопросам противодействия турецкой осаде, и, как заметил Георг, остался доволен его рассуждениями и предложениями.

Теперь вспомним и о Джарвисе, чье бытие происходило между гаванью и фортом Святого Николая. То он был дозорным в маленькой лодчонке, то таскал камни, восстанавливая регулярно разрушаемые огнем турецких орудий укрепления башни. В общем, как и все, делал свое дело, но уже без особого энтузиазма, а так, по привычке — как и многие его товарищи.

Постоянная рутина вкупе с не менее постоянным ожиданием, что вот-вот, и на тебя снизойдет благодать Всевышнего в виде полуметрового османского ядра, отупляли. От нечего делать во второй половине дня моряк, получив заслуженную за ночные и утренние труды порцию отдыха, отправился ловить каракатиц. Поначалу не везло, и Роджер ворчал сам с собой, что теперь гораздо легче выловить труп турка, нежели хорошую каракатицу. Да что толку! Турка не высушишь, не засолишь и, самое главное ведь, не съешь… И тут — о, видно Небо все же услышало его! — появились они… Где-то по футу длиной, может, побольше. Коричневые, с белыми пятнами и огромными, словно неровные жемчужины, газами.

Что в них всегда поражало Джарвиса, так это их организованность. Словно корабли в строю эскадры, блестяще повинующиеся искусству штурманов, они согласованно выдерживали единую прямую линию, по которой недвижно — несмотря на течение! — стояли в толще воды где-то в одном-двух ярдах друг от друга. И столь же единодушно перемещались вместе — одновременно и в одну и ту же сторону.

Как не поверить после этого, что и в них есть та искра Божия, что зовется разумом?.. Впрочем, разум разумом, а надо их ловить и есть — так порешил рыжебородый гигант и приступил к делу…

Когда наловил, подплыл к молу, высадился с добычей и начал разделывать ее большим ножом, привычным движением отсекая головы и выпарывая внутренности, при этом стараясь не прорезать ненароком чернильный мешок. Разделал, посолил, разрезал на полоски, разложил на солнышке, а сам пристроился в тенек и благополучно уснул после бессонной ночи, дневных трудов и бутылочки красного…

Закуска сушилась, по ней весело сновали мухи и даже один проворный краб, вылезши из своей подводной щели-норы, споро боком подбежал к разложенному угощению и унес в свое жилище добрый (для его размера) кус. А истомленный Джарвис все спал и спал. Солнце зашло, быстро темнело, а англичанин все почивал, даже и не подозревая о том, что вяление каракатиц обернется подвигом…

13

Ночной холодок привел Джарвиса в чувство. Да, ну и проспал он! И еще хотелось бы полежать — настолько он был истомлен, но выпитый литр устроил настоящий бунт в мочевом пузыре, и, хочешь — не хочешь, надо было встать и выпустить узника на волю! Во исполнение сего благого намерения моряк стал подниматься — сначала на колени, а потом… Вот потом-то и пришлось резко лечь и смотреть в оба, не шевелясь: во тьме совсем неподалеку от мола тихо и незаметно для охранников башни Святого Николая покачивалась лодчонка, на которой сидели трое турок.

Вот они все ближе и ближе, почти у самого мола. "Ночной штурм? — мелькнуло в голове Роджера. — Нет, не похоже. Больно мало людей. Шпионы? Может быть…" — и он решил проследить за дальнейшими действиями врагов. Интересно, отважились ведь явиться под самую башню… Так им надо? Или знали, что здесь на дне нет гвоздей и железного лома?..

Один из турок — видно, начальник — тихо распоряжался. Повинуясь ему, двое остальных с изрядным трудом извлекли из лодки большой трехлапый якорь и опустили на дно. Затем выпрыгнули в море и долго суетились с цепью, чтобы как можно более надежно "угнездить" поставленный якорь, подваливая большие камни на его лапы. Далее — под водой же — пропустили через его кольцо наверху якорного "веретена" толстый канат, сильно подергали за якорь, убеждаясь в том, что крепко установили его, и только после этого залезли обратно в лодку.

Большой начальник (на деле опытный турецкий инженер) самолично опустил руки в воду и изо всех сил покачал якорь — надежность установки его удовлетворила. Он мягким, довольным голосом отдал приказ грести. Сам же осторожно одной рукой подтравливал канат, коего в лодке, видимо, хранился преизрядный запас, держа в другой руке продетый через якорное "ухо" конец.

Как бывалый морской волк, Роджер понял сначала первую истину — то, что, когда турки доплывут до своего берега острова, оба конца каната продетого через установленный ими якорь останутся у них. Для чего? И опыт открыл ему вторую истину: прикрепив один конец каната к чему-то плавающему, например, к плоту, можно потянуть за другой и таким образом приблизить плот к якорю, то есть прямо к башне на молу.

Осталось решить, что это может быть. Нет, вряд ли плот. А стук по дереву на протяжении нескольких дней? Не выдает ли все это идею плавучего моста?! Вот все и сошлось! Стало быть, штурм! А башенная стража — ниже всякой ругани! И ведь сам д’Обюссон здесь! Ну да ладно, пес с ними, главное, что он оказался в нужном месте в нужное время и все видел — а его самого не видел никто, что тоже немаловажно — и понял, что к чему.

Итак, турки уплыли, вино благополучно выпущено на свежий воздух, теперь надо думать и решать… Самое простое — перерезать канат… Впрочем, надо дать им время начать свое преступное действо… А успеет ли он тогда все сделать? А почему бы нет? Вполне…

Джарвис бросился в воду и подплыл туда, где был утоплен якорь. Пришлось, конечно, понырять и поработать, но он довольно быстро разгреб наваленные на якорные лапы здоровенные камни, подтащил трофей к кромке воды, вылез и, кряхтя и матерясь, втащил железяку на мол — что же дальше? Канат-то ползет себе, ползет! Звать людей? А, надо попробовать самому, Бог силой не обидел, как и разумом!

Довольно быстро при помощи большого камня и своей силы моряк разобщил соединенные концы кольца, выдернул из него канат и цепь. После этого оставалось связать канат с цепью, чтобы далеко никуда не уполз, и отнести якорь д’Обюссону, а заодно и разворошить это сонное гнездо — турки близко, а никто и не чешется! Эх, пропали Джарвисовы каракатицы!..

Мокрый, в водорослях, он вломился в башню с криком:

— Тревога! Турки тянут плавучий мост для штурма, а никто и знать не знает, ведать не ведает! Доложите господину великому магистру!

Но д’Обюссон уже сам спешил, опережая свиту своих заспанных сподвижников и телохранителей, на ходу цепляя меч.

— Что говоришь, буйная душа?

— Вот! — И Джарвис с размаху грохнул якорем о землю бастионного двора. — Установили якорь прямо у башни, через его ухо провели канат и с его помощью подведут к молу плавучий мост — то-то они все эти дни стучали, словно дятлы! Времени мало — я там подделал кое-чего, чтобы канат сразу не уплыл, но встречать гостей надобно!

Д’Обюссон торжественно перекрестился и провозгласил:

— Все к бою, но чтобы ни огонька не было видно! Палить фитили скрытно! Как враг явит себя, встретить как полагается! Джарвис, друг удачи и Бахуса! — Тут магистр крепко обнял его и облобызал. — Камень, отвергнутый строителями, но ставший во главу угла! Это ты не якорь — ты мне весь турецкий штурмовой отряд приволок! Сознаю, что мало — но двести золотых крон завтра ты получишь у меня, если переживем этот день. Погибну — все свидетели будьте! — пусть выплатит великий казначей Иоганн Доу, и все в этом поручители. А теперь, герой, беги по молу через Павловы ворота к брандерам и веди их сюда. Капитан Палафокс, ты тоже в тот раз отличился, поэтому пойдешь с Джарвисом! Пароль — "Хвала святой Евфимии", чтобы вас не перестреляли. Еще двое, вы — за ними, поднимите во рву испанских и немецких аркебузиров… Так, что еще…

— Надо сообщить Монтолону, пусть бдит. Вдруг турки и там попрут? — высказал резонное предположение виконт де Монтэй, и магистр согласился с братом.

— Это ж надо, — проворчал колосский командор Гийом Рикар, — в полночь их разобрало… Доселе Мизак любил поспать!

— Вот он и хотел, чтобы мы так думали и не ждали его! — ответил брат магистра.

— Полно вам, — остановил пустые разговоры д’Обюссон, — по местам. И да поможет нам Бог!..

Но Рикар был в чем-то прав. На самом деле визирь Мизак-паша прекрасно выспался накануне и решил лично руководить мероприятием, просто обреченным, как ему казалось, на успех.

Конечно, лезть прямо в адову пасть вместе со штурмовой колонной он вовсе не собирался, однако все равно считал, что руководить издали — это тоже участвовать. С ним были его новый флотоводец — преемник покойного Алексиса Тарсянина, а также анатолийский бейлербей, непосредственно руководивший сотворением плавучего моста.

В столь важном сражении не мог не участвовать Мерла-бей — молодой и горячий султанов зять, который пригрозил Мизаку-паше, что рассечет его саблей пополам, если тот не позволит ему принять участие в штурме, хотя паша и не думал запрещать — так, всего лишь выразил опасение за жизнь молодого вельможи.

Мизак-паша поделился своими опасениями с Али-беем — своим неофициальным советником, но сановный байбак добродушно махнул рукой, сказав:

— Пусть участвует, не препятствуй. В конце концов, где молодому человеку еще приобрести боевой опыт, показать себя перед сотоварищами и подчиненными?

— А погибнет — с меня великий падишах кожу сдерет!

— За принца — вряд ли, не ты ж его сюда посылал. А вот если Родос не возьмешь, тогда все может быть, — задумчиво-зловеще произнес Али-бей.

"Что ж, ответственность на тебе", — успокоился Мизак и более об этом деле не думал.

Естественно, ни Али-бей, ни ветхий Сулейман-бей участия в новом нападении на форт Святого Николая не приняли. Первый остался в шатре главнокомандующего под защитой пушек, частоколов и янычар, а второй с утра должен был руководить ураганным обстрелом еврейского квартала. Как начало темнеть, большая и самая боеспособная часть османского флота снялась с якорей и покинула стоянку близ холма Святого Стефана, направившись в обход мыса к крепостным гаваням, в то время как завершались последние приготовления к наведению плавучего моста.

Ровно в полночь загодя заготовленные секции моста, представлявшие собою деревянный помост, настланный на бочки, были сведены воедино, к концу моста был привязан тот самый канат, что заранее пропустили через "ухо" якоря, и казалось, что все хорошо. Мост вроде бы идет, куда ему предназначено. Но как только на него вступили ринувшиеся вперед турки, он под воздействием такой силы сполз начисто с той времянки, что остроумно оборудовал Джарвис, и весь мост с находящимися на нем ордами понесло радикально в сторону от намеченной цели!

Тут Мизак, надо отдать ему должное, не растерялся и отдал приказ, чтобы все находящиеся под рукой лодки, барки и прочие плавсредства были направлены на то, чтоб подвезти уползавший в сторону мост с воинами к молу. Короче говоря, хоть и в жуткой сутолоке и беспорядке, неся катастрофические потери от огня христиан, османы выровняли свой мост и приткнули его к молу при башне.

Орды турок, как и в прошлый раз, были поставлены "в два огня" — со стороны защитников форта Святого Николая и со стороны крепости, откуда били стенные орудия и немецко-испанские аркебузиры. Если бы визирь Мизак не надеялся скрытно напасть на защитников башни и взять ее "нахрапом", вряд ли он рискнул бы отправить свои войска на убой, как в прошлый раз, а так — случилось то, что случилось.

По сигналу визиря его воины устремились к закупоренной новым бастионом бреши башни, чтобы избежать хотя бы огня со стороны крепости, и это удалось. Пушкари и аркебузиры действительно ослабили огонь, боясь в случае перенесения огня ближе к башне задеть своих вместе с турками, так что здесь Мизак поступил мудро.

Воины противоборствующих армий рубились молча, отчаянно, исключительно при свете пушечных и ружейных выстрелов и разлетавшихся вдребезги горшков с зажигательной смесью. По мосту и с судов на мол текли все новые и новые волны захватчиков. Опять приставные лестницы, отчаяние штурмовавших, безумная доблесть оборонявшихся, возглавляемых лично д’Обюссоном — ни к чему описывать второй раз то, что было уже описано раньше.

Перенесемся пока в город, разбуженный грохотом выстрелов. Кучками и поодиночке, надевая буквально на ходу шлемы и кирасы, воины Христовы направлялись к воротам Святого Павла, в то время как Джарвис и Палафокс руководили выходом брандеров по фарватеру. Впереди брандеров иоанниты на всякий случай выпустили галеры, должные охранить брандеры от предполагаемой атаки турок, которые, памятуя полученный прежде урок, могли бы пресечь эту огненную вылазку врага против своих кораблей — могли бы, но, по счастью, не сделали. Кто знает, почему — то ли оттого, что надеялись взять башню Святого Николая внезапно и без особого шума, то ли в детской надежде, что у христиан не будет под рукой брандеров.

Среди поднятых шумом штурма — Торнвилль и Дакрэй, ночевавшие в "оберже" (Элен дежурила в госпитале) и потому прибывшие на бой в числе первых. Но опередил их — кто бы мог подумать? — монах Антуан Фрадэн с большим распятием в руках, яростно призывавший всех на смертный бой с нехристями и, как видно, сам смерти не сторонившийся.

— Нашему б монаху меч в руки, так по ярости своей сошел за Михаила-архангела! — пошутил Лео.

— Шуточка в стиле Ньюпорта. А где он, кстати? Дед с Пламптоном на башне Богоматери, а он-то где?

— Слышал я, будто отбыл на башню Святого Николая с новыми пушками, так что, быть может, и встретимся! Бежим вперед!

— Меня обождите! — крикнул подбежавший к ним лейтенант.

Действительно, Ньюпорт был теперь рядом с д’Обюссоном. Сэр Томас и раньше неплохо управлялся с огнестрельным оружием, а вскорости после начала осады вообще обнаружил в себе талант сначала стрелка из тяжелого ружья, а потом и пушкаря. Теперь именно он взялся за ответственнейшее поручение великого магистра разрушить огнем орудий треклятый турецкий плавучий мост.

Сначала он, благодаря своей чудовищной силе, вместе с Сарджентами и пушкарями перетаскивал орудия на нужное место, откуда, быстро откорректировав стрельбу, мог спокойно поразить мост. Однако, пристрелявшись, он решил немного выждать, пока очередная куча свежих сил врага не затопала по деревянному настилу. К удовольствию англичанина, среди них белели высокие шапки янычар.

— Вот теперь вы у меня получите… — прорычал он и отдал команду дать залп.

Треск дерева, дикий ор, плеск воды — дело было сделано, мост разнесен по кускам! Отчаянно вопивших и барахтавшихся в воде турок (из тех, что не погибли и не утонули, будучи оглушены) поражали тучей стрел и камней, так что мало кто из бывших в тот момент на мосту выжил.

Но и турки отплатили почти что незамедлительно — залп с султанских кораблей, еще не атакованных орденскими брандерами, обвалил часть башни, которая почти целиком завалила батарею Ньюпорта, убив и покалечив его людей и приведя в негодность пушки. Богатырь был не ранен, но контужен; словно медведь, атакованный роем пчел, он стоял, шатаясь, и то размахивал руками, стараясь сбалансировать и не упасть, то ощупывал голову. Опять проклятая глухота нашла на него, как тогда, в Линдосе.

— Позаботьтесь о молодце! — приказал магистр, который даже в пылу сражения не терял бдительности и не забывал о попечении над своими соратниками. — Он нам такое дело сотворил, что множество жизней сберег.

— Ничего не слышу! — проревел богатырь д’Обюссону, когда его проводили мимо. — Только я не хотел бы покидать своего поста!

Тогда Пьер жестом приказал ему идти, отлежаться и затем возвращаться вновь, но упрямец отрицательно покачал головой и повторил:

— Ничего не слышу, господин. Мне бы к пушкам опять!

Д’Обюссон кивнул и, жестом показав в сторону турецких судов, попросил брата:

— Помоги ему собрать батарею, пусть палит по кораблям, брандеры задерживаются!

И Ньюпорт на новом месте открыл боевой счет артиллеристов башни Святого Николая. Паля не только с новой своей батареи, но и постоянно перемещаясь по полуразрушенным этажам от одних пушечных бойниц к другим, глухой герой до подхода брандеров потопил четыре боевые османские галеры и несколько вспомогательных судов!

Их огонь долго освещал ночную сватку, прежде чем они не догорели — и тогда-то выпорхнули и подобрались к турецким кораблям брандеры иоаннитов, которым прежде мешали кострища подбитых Ньюпортом судов.

Джарвис был окрылен. Кутила и нестяжатель, он никогда даже в мыслях не владел такой суммой, которой его с барского плеча одарил магистр. Это ж за сколько лет пропить можно? Или же — тут вообще "от радости в зобу дыханье сперло" — купить дом? А что? Чем он хуже других? Свой дом — это свой дом, этим все сказано… Интересно! Даже погибать не хочется!.. Но к чему дом, когда ему угрожают турки?! И от осознания этой странной угрозы, которая нависла над его будущим домом, еще большая ярость влилась в сердце Джарвиса, и придала ему сил для выполнения своей тяжелой и опасной миссии. И осветили пылавшие турецкие корабли остаток родосской ночи.

Уж более трех часов шла битва… Напор турок не ослабевал — периодически то один осман, то другой, то сразу несколько оказывались на бастионе, а порой уже и за его стенами, но с ними расправлялись быстро. Запомнился один — османский принц, яростно орудовавший двумя саблями, которого никак не могли отправить к праотцам. Можно было бы его "снять" метким выстрелом, но тогда война велась еще в весьма старомодных понятиях, когда в поединок высших чинов низшие, как правило, не особо вмешивались. Каждый иоаннит считал большой честью выйти на поединок с вражеским предводителем, а когда он падал, сраженный молодецким ударом, каждый последующий еще прибавлял к этому желанию другое — отмстить за собрата. Так, из-за этой своеобразной игры в честь, которую ныне, к прискорбию, мало кто способен уразуметь, погибло несколько орденских братьев, а получивший много ран Мерла-бей продолжал задорно вызывать неверных собак на поединок — словно и не чуял он, как из многих ран вытекает с алой кровью его собственная жизнь. Фанатично блестели глаза, гортанный голос изрыгал ругательства, от которых содрогалась Геенна, и мертвые братья-рыцари недвижно лежали у его ног. Вот он нанес очередной удар своей кривой саблей и… пал бездыханным на поверженных врагов своих. Без последней роковой раны просто умер, иссеченный в нескольких поединках.

Быстрый родосский рассвет осветил место побоища, явив поистине чудовищное зрелище. Вся поверхность моря была покрыта плававшими трупами, стрелами и луками, тюрбанами, деревянными обломками плавучего моста и барок, а в отдалении продолжали чадить полузатонувшие обгоревшие каркасы боевых кораблей и галер турок.

Проигрыш османов был очевиден, однако вид побоища вдохнул в их души новую ярость. Равно и христиане, видя плоды своих трудов, еще более вдохновились на ратный труд. Последняя схватка — и греко-латиняне превозмогают, враг сначала потеснен, а потом успешно истребляется на молу и в море, жалкие останки штурмового подразделения спасаются бегством. Историки старого времени донесли до нас рассказ о том, как монах Фрадэн, эта дикая смесь тупого фанатика и мужа апостольского, сам взял в руки турецкую саблю и преследовал отступавших османов аж по пояс в воде, и при этом он убил нескольких турок и, знаменуя свой триумф, собственноручно отсек им головы!

После этого боя настало затишье. Иоанниты имели возможность не только посчитать потери врага — две с половиной тысячи найденных на берегу и покачивавшихся на волнах трупов, не считая утонувших и сгоревших на кораблях — но и решить серьезную санитарную задачу: собрать на суше и воде всех убитых, захоронить своих с честью и сжечь чужих.

Данные о потерях в этом бою иоаннитов неизвестны — пишут только, что они тоже были весьма значительными. Всего пало двенадцать орденских братьев. Все прочие без исключения были переранены.

И вновь — триумфальное возвращение ведомых д’Обюссоном бойцов, ликование, колокольный звон, почести живым и мертвым. Вновь крайнее наполнение госпиталей и… полная тишина.

Успели, как уже было сказано, прибрать трупы, ведь никто не мешал — совсем никто. Непривычная тишина резала уши, окружающий мир уже не воспринимался без гула орудий, от которого вибрировал воздух, без постоянного звука рушащихся зданий, людских криков и стонов, без стойкого запаха смерти… Разум отказывался верить. Неужели все закончилось?.. Может, турки наконец поняли, что родосская крепость им не по зубам?.. Прошел день, другой, третий… Тишина.

Радость наполняла души измученных людей. Сам д’Обюссон хоть по здравом размышлении и не разделял подобных восторгов, но даже и в его душу вопреки всем умозаключениям вползла изумрудная змейка радостной надежды — а вдруг и в самом деле все?.. Понятно, что турки деморализованы, однако магистр Пьер отлично понимал, что его израненное и измученное воинство не сможет нанести последнего удара и сбросить врага в море — слишком неравны были для этого силы. Поэтому он принял самое мудрое в создавшемся положении решение: не усыпляя бдительности, дать всем отдых — кроме себя.

Эти три дня прошли для магистра Пьера в благородных трудах и заботах. Прежде всего надо было раздать награды отличившимся. В числе прочих Роджер Джарвис получил заветный мешочек с двумя сотнями золотых, а д’Обюссон сказал моряку шепотом, чтобы не позорить при всех: "Постарайся распорядиться деньгами с умом, когда настанет мир". И, конечно, верный сподвижник Джарвиса в сожжении турецких кораблей, арагонский капитан Луис де Палафокс, тоже получил значительную награду — большой алмаз.

Посещал магистр и многих раненых, раздавая им ценные подарки и утешая добрым словом. "Откуда подарки?" — возможно, спросит подозрительный читатель, помнящий про постоянную нужду орденской казны. Ну да, все оттуда же, никто этого и не скрывал: при разборе трупов много турецкого добра нашли — и деньги, и драгоценности, и изукрашенное оружие. Все разобрали, учли, описали.

Наши четыре англичанина полегли в госпиталь все рядышком. Во-первых, контуженный и опять ничего не слышащий Ньюпорт. Во-вторых, Даукрэй с рассеченной левой рукой и неглубокой раной на боку от скользящего удара сабли по ребрам. В-третьих, лейтенант, получивший добрый удар по голове и теперь постоянно читавший "Розарий"[32], перебирая пальцами 10 пупырышков на специальном "солдатском кольце" (оно заменяло воинам четки). А в-четвертых, Торнвилль со стрелой в ноге — благо, кость не задело. Завидев их, магистр с подбадривающей улыбкой отметил:

— Вот и доблестный английский "оберж" лежит! Ваши раны — свидетельство вашей доблести!

— Ничего, господин, — тихо ответил Даукрэй, — лучше рядком здесь, в госпитале, чем на кладбище…

— Сэр Томас не теряет присутствия духа, попав в хищные руки эскулапов — это радует! — посмеялся было д’Обюссон, но полученная им легкая рана в бок напомнила, что и до него тоже доберутся эскулапы с их ножами, примочками и так далее.

Тогда магистр приступил к раздаче даров:

— Лейтенант, вот тебе за доблестную службу османский кинжал с драгоценными камнями. Добрая память о прошедшей ночи!

Лейтенант поблагодарил великого магистра, и тот перешел к чествованию следующего пациента:

— Сэр Томас Ньюпорт меня, разумеется, не слышит, но вот ему в вечное владение руководство по орудийной баллистике из фондов нашей библиотеки. Филельфус сказал, что у нас два экземпляра. Правда, разрушенный плавучий мост, четыре галеры и мелкие суда без счета и без того свидетельствуют о его блестящем умении первоклассного пушкаря. Так пусть эта книжица сделает его огонь еще более губительным! Нам, воинам-монахам, предосудительно иметь что-либо за исключением оружия и амуниции, памятуя обет нестяжательства, но пусть молодец возьмет эту золотую цепь и носит на своей широкой груди как знак высокого отличия в память своей меткой стрельбы в решающий для судьбы Родоса час!

Ньюпорт взял подарки и застенчиво улыбнулся:

— Благодарю, господин и брат наш, и хоть я не слышал твоих слов, благодарю за них, так как не сомневаюсь, что они добрые!

Д’Обюссон ласково потрепал рыцаря по плечу и обеспокоенно спросил сопровождавшего его инфирмирария:

— Каковы прогнозы — он будет когда-нибудь слышать, или это уже навсегда?

— Как Бог даст. Мне говорили, у него уже так было.

— Это дает надежду?

— Скорее, напротив. Но, повторю, все в руке Божией.

— Только ему пока не сообщайте о печальном прогнозе ни жестами, ни кивками, даже если спросит. Лучше обнадежьте, ему станет полегче. На время, хотя бы… — сказал великий магистр и обернулся к следующему одаряемому: — Что же, теперь — сэр Томас Даукрэй! Тебе тоже ценное оружие, как напоминание о славном бое. Хитрый османский кинжал. Нажмешь на пипочку — и смотри, что произойдет!

Блинный прямой клинок тут же растроился, выпустив боковые лезвия под небольшим углом к основному.

— Занятная игрушка. Благодарю от всей души.

— Рад, что понравилось. Ну а ты, сэр Торнвилль, не связанный никакими обетами, кроме одного — помолвки с прекрасной дамой де ла Тур, прими на свадьбу и обзаведение родового гнезда вот этот мешочек с золотыми турецкими курушами. По-моему, их там водится порядка сорока — пятидесяти. Рана твоя для дела не опасна, так что, если боевые действия продолжатся, ты сможешь приумножить их количество, мчась верхом на лихом коне впереди партии вылазки и проявляя чудеса храбрости!

— Благодарю сердечного моего господина… Я непременно оправдаю твое доверие… Только конь мой пал на вылазке неделю назад, а нового еще нет.

— Кто сказал? — улыбаясь, добро промолвил д’Обюссон и протянул рыцарю богатую уздечку: — Когда магистр думает о чем-то, он продумывает все до конца. Лейтенант, как заместитель туркополиера, выдашь молодцу коня, как потребно будет!

— Слушаюсь!

— Ну, поправляйтесь поскорее, ребятки, а я дольше пойду.

— Рады служить ордену и великому магистру до последней капли крови! — ответил за всех лейтенант.

Но подарки д’Обюссона на этом, как оказалось, не окончились. Чуть позже встретив Элен, магистр немедля отослал ее к Торнвиллю — пусть побудут вместе.

Увидев Лео в столь жалком положении, она особо расстроенного вида не показала. Как истинная дама из рода де ла Тур, полная решимости и способная сохранять спокойствие при любых невзгодах, она сухо сказала:

— Так, немедленно забираю тебя под свое покровительство. Ухаживать за тобой в госпитале буду только я — так спокойней. Турки не добили, так клопы дожрут или доктора заморят.

Сказано — сделано, а на другой день болящее подразделение англичан посетил неунывающий сэр Томас Грин с двумя корзинами всякой снеди и добрым бурдюком вина.

— Ну что, сердешные, маетесь? Сейчас я вам облегчу страдания, хотя, по правде говоря, ты, внук мой, — он обернулся к Даукрэю, — совершенно этого не заслуживаешь, ибо оставил отца матери своей в этом аду. И с тобой по закону справедливости я должен был бы обойтись так же, как ты со мной, но я, пожалуй, воссияю христианской добродетелью и отплачу тебе за зло добром — причем весьма вкусным. Ну-ка, ребятки, покажите, чем вас тут потчуют? Фу, курятина! Более мерзкого блюда для джентльменов я и придумать не могу! Нет, это пусть французишки лопают, а я вам, друзья мои, принес добрый шмат свинины — да, старой доброй свинины! Человек на курятине что — да ничто, тем паче воин. Через неделю кудахтать станет. Жалко вас, братцы. И еще тут много всего вкусного, и греческий сыр, и колбасы, рыбка соленая, еще дохлыми турками не вскормленная… А Торнвилль что не рад? Не голодный совсем, что ли?

— Он теперь не курятиной или свининой — он элениной питается, — изрек Даукрэй.

— Вот это еще лучше, но, согласитесь, ничего подобного я вам в корзинке принести не могу! Так что налетайте на то, что есть. Сейчас подешевле купить удалось. Народ говорит, никак турки на мировую потянули.

— А что, посол был? — поинтересовался лейтенант.

— Нет, никого не было, однако ж пушки молчат, и саперные работы прекращены. Что это значит?

— Дай Бог, дай Бог…

— А вот вам вместо здешней бурды. Нет, и в госпитале винишко неплохое, но по сравнению с тем, что в бурдюке, — помесь кислятины и ослиной мочи, это вы уж мне поверьте! Старый Грин за свою длинную никчемную жизнь выхлебал достаточно этого пойла, чтоб в преддверии гроба начать хоть малость в нем разбираться.

— Фея ты наша, кормилица! — усмехнулся Даукрэй на деда.

— Главное, что и поилица! — ответил тот и ласково улыбнулся.

14

Три дня продолжались тишина и бездействие. Мизак, потерпев повторное поражение у башни Святого Николая, спрятался в своем шатре, никуда из него не выходил и никого не принимал. Слишком позорен был разгром, да еще и принц оказался убит — это в Константинополе вряд ли простят на фоне общей неудачи… Подлую душу раздирали тревога и сомнение. Мизак никак не мог решить, чего же он более страшится — гнева султана или меча крестоносцев. А войско откровенно радовалось передышке и, подобно крестоносцам, отдыхало.

Акандие, словно саранча, носилось по острову, причиняя посильный вред, а прибывший из Алаийе пушечный мастер (бывший начальник Торнвилля во время его турецкой неволи, кстати говоря), уже вовсю колдовал со своими подручными в оборудованной еще мастером Георгом литейне. Этот мастер пытался превзойти немца и отлить нечто невиданно-чудовищное, что сокрушило бы стены ненавистного Родоса.

Наконец, Мизак внезапно собрался с силами и явил себя своим полководцам — злой как черт и вновь готовый к действию.

— Про портовую башню я даже все разговоры запрещаю навсегда! Пробовать взять ее в лоб — только людей и корабли сгубить, попробовали пару раз и хватит! Да сгинет Фрапан с его затеей! Мину под нее тоже не подведешь — скала там. В общем, теперь действуем так: слабейшее звено обороны гяуров — итальянский пост и еврейский квартал. Там и будем штурмовать. А чтобы распылить силы неверных и прикрыть истинное направление нашего прорыва завесой тайны, будем вести обстрел и засыпать ров отовсюду — у нас сил, хвала Аллаху, хватит. Вот так. Башни на участке обороны Италии и Арагона сбиты уже практически наполовину. Торчат, словно гнилые обломанные зубы старика. Ничего, доверим дело артиллерии и минам, спокойно возьмем Родос, который сам свалится в наши благословенные ладони, словно перезрелое яблоко. Скажу даже так — обобьем орудиями все стены и башни Родоса, а затем грянем одновременно везде. Вот тогда и не проиграем!

И визирь удалился, никого не слушая, оставив свой поредевший штаб в недоумении.

— По крайней мере, он заговорил, как пристойно мужу и полководцу, — отметил анатолийский бейлербей, лелея полученную в ночном бою рану.

— С чего бы? — ехидно поинтересовался Сулейман-бей, выпустив в воздух колечко дыма из своего неразлучного кальяна.

Али-бей, желая показать себя умудренным и осведомленным, важно и неспешно изрек:

— Все потому, что большой начальник получил хорошие вести от своего немца! Ждите большой пальбы в полдень!

— То-то я думаю себе, с чего он распетушился! — захохотал анатолиец и в восторге хлопнул себя ладонями по ляжкам. — Значит, дело будет делаться!

— А то… Если оно не будет делаться, то в итоге может дойти и до шелковой петли… Причем для всех, — недовольно изрек Али-бей, словно на самом деле почувствовал ее на своей шее.

И вправду, немец дал о себе знать. Будучи "на выгуле", хотя и под присмотром, он, заранее подготовившись на этот случай, сумел виртуозно обронить свой кошель у ног старого еврея и быстро прошипеть ему:

— Кошель твой, если перешлешь туркам записку, она в нем. Сдашь меня — от магистра не получишь больше, чем могу дать тебе я. А если сделаешь, приходи за добавочным вознаграждением: меня каждый день водят по улицам в этой части города, так что не разминемся. Я узнаю, сделал ли ты дело, по сигналу турок, — с этими словами немец неспешно пошел далее, а ротозейный конвой, как раз занятый перебранкой, ничего не заметил.

Еврей же, сжимая в руках кошель, произнес нараспев вслед немцу:

— Пошел верблюд рогов просить, а ему и уши отрезали… Зачем мне доносить? Сделаю, господин!

И через своего зятя все сделал, тем более что за это обещали добавить вознаграждения.

Мизак-паша получил со стрелой записку, в которой немец сообщал об облегчении своего положения и о том, что он в ближайшие дни постарается выдать ему слабые места крепости и поставить под удар иоаннитские батареи. Требовалось только на следующий день дать в полдень пять залпов подряд, чтобы Фрапан знал о том, что записка попала к адресату.

Вот почему на следующий день ровно в полдень (после полного трехдневного молчания) батарея османов против турецкого поста дала друг за другом пять выстрелов.

На порядок и число залпов, разумеется, никто никакого внимания не обратил — кроме Георга, а затем пушки заговорили по всему периметру крепости. Передышка закончилась, надежды островитян рухнули — кошмар продолжился.

Множество воинов, рыцарей и простых, потянулись прочь из госпиталя, оставляя места для тех, кому они теперь будут более нужны. Среди прочих ушли и англичане — лейтенант "столпа", Даукрэй и Ньюпорт.

Турки, словно трудолюбивые муравьи, поспешно городили палисады и устанавливали на них легкие пушки и кулеврины, дабы их огнем не давать осажденным со стен противодействовать организованной засыпке рва.

Ров и так был наполовину завален трупами вперемешку с камнями, осыпавшимися со стен и башен, но османы вдобавок наволокли туда всего чего ни попадя — и древесины, и плетней, и мешков с песком и новых камней. А вдобавок ко всему этому умудрились ставить меж стеной, с одной стороны, и своими людьми, с другой, дымовую завесу, чтобы не было видно, чем они вообще там занимаются. И наконец, будто завесы было мало, ров заваливали даже ночью, так что довольно скоро он местами был засыпан до "корней" крепостного равелина.

Нечего и говорить, в какое уныние вогнали защитников крепости возобновившаяся стрельба и эти саперные работы, а вскоре для уныния появился еще один повод. Среди попавших в итальянскую стену османских ядер оказалось одно просто необычайной величины, которых ранее не встречалось. Озадаченные итальянцы и их соседи, кастильцы и провансальцы, горестно рассматривали новый османский "привет".

Послали к начальству — оно прислало мастера Георга. Немец, осмотрев ядро, вполне искренне покачал головой — таких орудий при нем у Мизака еще не было. Значит, свято место пусто не бывает: то ли отлили на месте под руководством опытного мастера, то ли с анатолийского побережья привезли — он так и сказал сопровождавшим его чинам. Тогда старый Иоганн Доу спросил:

— Как долго стены Родоса могут стоять против этих адских машин?

Немец подумал немного и тоном честного служаки ответствовал:

— Достопочтенный "столп" Германии, великий бальи, ты сам предчувствуешь, что мой ответ не будет благоприятным. Экое ядро! А сколько у них таких пушек? И, опять же, зависит от того, в одно ли место они будут бить или в разные!

— Ну а вообще, что скажешь об этом?

Георг посмотрел, подумал и сказал:

— Стены обрушены, а новые, которые за ними, ждет та же участь, потому что все сложено наспех, не по правилам. Ров… засыпан более чем наполовину, местами — полностью. Значит, турки либо поведут тараны к стенам, либо будут взрывать мины, это однозначно.

— Значит, недолго нам осталось?..

Тут Фрапан не сдержался и повел речь уже совсем другим, ехидным тоном:

— А на что вы, собственно, рассчитывали? Место для крепости избрано ровное, открытое для взлома практически со всех сторон. Сто тысяч человек осаждают вас и, не приведи Бог, прибудет еще столько же. А что вы можете противопоставить им? Кого? Все переранены, припасов мало… Безнадежно. — Тут он спохватился и, вспомнив не только о том, какую роль ему следует играть, но и о миссии, с какой он был заслан внутрь крепости, добавил: — Если только попробовать переменить положение батарей на более удачное, может, еще что-то и выйдет… И то вряд ли…

— Вот ты этим и займешься, мальчик мой! — Старый воин похлопал предателя по плечу в знак своего доверия. Ну а немцу только этого и надо было. Тлетворная деятельность мастера Георга Фрапана началась.

Он деятельно выбирал места для батарей, и по его указанию иоанниты доверчиво ставили свои орудия там, где он указывал, — в самых слабых местах крепости (и это выглядело весьма убедительным). Однако делал он это вовсе не для того, чтобы эти самые слабые места усилить, но напротив — для того, чтобы направленный туда турецкий огонь рушил ветхие бастионы и башни, хоронил под обломками как сами пушки христиан, так и обслугу. Достаточно лишь к полудню закончить всю расстановку и дать пристрелочный выстрел — вроде как проверить, верно ли расставлены орудия. А потом — неравный бой и большие потери, а немец уже холодное пиво в "оберже" потягивает, почивая от трудов бранных. Но вернемся чуть назад, ко времени первого визита Георга на итальянский пост.

Магистр, прибыв на место после немца и обследовав его, согласился с новым назначением Фрапана, однако углядел то, что немецкий инженер либо просто не усмотрел, либо, по своей предательской деятельности, не счел нужным довести до иоаннитов.

— А ведь, брат Иоганн, есть простой способ свести турецкую работу на нет, — сказал он, довольно улыбаясь, немецкому "столпу". — Мысль такая: надо всю их дрянь, что они сюда навалили, извлечь.

— Это и ежу понятно, — ответствовал старый немец, — только ведь перебьют сколько народу! Да и куда девать все это? У нечестивцев и останется. Что им, долго все это назад покидать?

Д’Обюссон поднял вверх указательный перст и произнес:

— Ежиная мудрость для нас не годится. А надо прорыть изнутри шахту, вывести ее в ров, да и тащить все это сюда, внутрь крепости. Весь этот шлак пойдет на дополнительное укрепление, и сам увидишь, что потерь мы не понесем, а затея эта останется для турок неведома. Наконец, в случае штурма мы заложим туда пороху и вознесем янычар на небеса. Ну как? Мобилизуем жителей, как тогда: евреев, монахов и монахинь. Пусть брат Фрикроль приведет своих бродяг, в общем, дело сделаем…

— Господин мой и брат, — сказал в восхищении Доу, — поистине Господь умудрил тебя и поставил во главе всех нас в самое страшное для ордена время, чтобы твой светлый ум спас Родос!

— Не надо слов, старый дорогой друг, не надо… Это излишне. Но… знаешь что… Пусть наш немец об этом пока ничего не знает. Мне не понравилось, что он ничего не сказал про противодействие засыпке рва. Нарочно или нет — Бог ведает, а это ведь такие основы полиоркетики[33], коих он не может не знать… А мы молчать покамест будем. Может, и за умных сойдем. Посмотрим, каковы будут его действия по артиллерии, и сделаем надлежащие выводы…

Однако Георг Фрапан оказался еще более зловреден, нежели можно было предположить. Наверно, Фрапан и сам не ожидал такого эффекта, однако обо всем по порядку.

Своего рода ночные "конференции" итальянцев с кастильцами уже упоминались ранее, а теперь, когда они узнали мнение Фрапана, столь авторитетное, о том, что Родосу не устоять, да ядрышко небывалое увидали, пошли нехорошие разговорчики. То тут, то там ночью на постах раздавалось:

— Ну, магистр себя не щадит — это его дело, а бороться имеет смысл только тогда, когда есть хоть малая надежда. А без нее это просто бойня получается…

— Вот именно. Тут, если поразмыслить хорошенько, надобно спасти воинов и жителей на приемлемых условиях. Турки пару раз крепко биты в гавани, им прямая выгода договориться полюбовно.

— Не мы себя в эту мышеловку сажали…

— Вот никто и не вытаскивает.

— Стало быть, самим надо что-то предпринять…

— А что?..

На этом пару ночей совещания "спотыкались" и либо далее не шли, либо порождали какие-то туманные планы инициировать переговоры чуть ли не с самим султаном — ведь Мизак-паша от своего имени обещать мир не сможет.

Страшновато было с такими планами к великому магистру идти — не ровен час, на голову укоротит, а то и того хуже — вздернет, как простолюдина… Так постепенно родилась идея препоручить щекотливое и хлопотное дело тому, кого д’Обюссон уж точно палачу не отдаст, — славному земляку, человеку чести и очень уважаемому — магистерскому секретарю Филельфусу.

Дело быстро обделали, открыв в "оберже" секретарю свои страхи, нужды, опасения и планы. Филельфус долго думал, как быть. Зная своих соотечественников, он нисколько не сомневался, что они никогда не пойдут на тайное предательство, однако и их можно было понять: рыцарь хоть и не одобрял их предприятие, но возобновление бомбардировки и на него самого подействовало угнетающе. В глубине души подспудно зрело сомнение — а что, если все так же точно устали, морально и физически, как его соотечественники, только не говорят, в отличие от импульсивных итальянцев?.. И если это настроение всеобщее, ждать ли от него добра? Посему он ответил с достоинством:

— Я не могу сказать, что полностью одобряю вашу затею, но клянусь честью, что я донесу ее до великого магистра. Возможно, мы уже все дошли до предела — не признаемся только. Однако я за всех себя драть не позволю: пойти я пойду, и с магистром поговорю, однако вы должны собрать депутацию, чтобы в случае надобности подтвердить и засвидетельствовать мои слова. Дескать, не сам я придумал вести переговоры с турками… Естественно, будьте готовы к худшему. Я вас не пугаю, но, сами знаете, что касается себя — д’Обюссон все простит и забудет, а вот что касается острова, его жителей и воинов — тут он может взъяриться, и тогда… — Филельфус не договорил и сделал жест рукой в виде опоясывающей шею петли.

— Мы понимаем, — сурово ответили несколько голосов, — не на пир пойдем. Край пришел, и если надо, мы не побоимся умереть, но правду выскажем, а заодно и послушаем, что нам самим скажут.

— Тогда чего кота за хвост тянуть? Пойдемте, и да решится все ко всеобщему благу!..

Секретарь застал д’Обюссона в редчайшие минуты отдохновения. Магистр не спал, даже не дремал — просто находился в состоянии какого-то благотворного забытья, сидя на своем троне. Одна из его рук бессильно повисла, другая — лежала на лбу огромной собаки, которая сидела, не шевелясь, будто изваянная из мрамора. "Надо же, — подумал Филельфус, — зверь — и тот понимает, что хозяину нужен отдых… А мне придется его будить".

Он вгляделся в лицо магистра Пьера. Осунулся, под глазами черные круги… Не голова стала, а обтянутый тонкой кожей череп… А как поседела длинная шелковистая борода!.. Нет, и ему уже не выдержать.

Под укоризненным взглядом собаки Филельфус почтительно дотронулся до плеча магистра.

— Что, мой добрый Филельфус? Говори, я не сплю, это так… немощь плоти…

Выражаясь как можно дипломатичнее и лаконичнее, секретарь изложил приведшее его дело. Магистр молчал, закрыв глаза. Секретарю оставалось только догадываться, о чем тот думает, ибо никакого отражения на лице д’Обюссона мучавшие его мысли не оставляли. Наконец, очень тихо — можно даже сказать, еле слышно — француз изрек:

— Пусть они придут…

— Избранные их люди ждут за дверями.

— Тем лучше. Пусть войдут.

Филельфус пошел за земляками, а оставшийся на время в одиночестве д’Обюссон изо всей силы ударил кулаком по ручке трона, обеспокоив сидевшего пса. К хозяину тут же невесть откуда примчался второй пес, тревожно посмотрел в глаза.

— Детушки мои… Неужто вы одни еще готовы переносить со мной тягостное бремя?.. Не верю! — И магистр встал, гордо распрямившись. Он должен принять депутацию стоя, чтоб видели, сколь велики еще в нем силы для сопротивления!..

Итальянцы, среди которых были в первую очередь рыцари ордена, вошли, полные отчаянной решимости. Две силы были готовы столкнуться, и как знать, начни сейчас магистр кричать, усовещивать — как бы еще дело обернулось. Но бессилие сыграло свою роль. Не грозного, упрямого деспота, не упертого фанатика, готового погубить во имя своего умопомрачения не только себя, но и всех окружающих узрели рыцари — но измученного человека на грани смерти, неизвестно, как еще живущего и действующего, немощного, безвременно состарившегося, отдавшего всего себя делу обороны без малейшего остатка.

Тяжело дыша, великий магистр произнес ледяным тоном:

— Господа…

Это шокировало вошедших: как "господа"? Не "братья"?! Что же это значит, и что последует за этим?..

Невзирая на произведенное смущение, д’Обюссон продолжал так же холодно и спокойно:

— Если вам так страшны войска Мехмеда, что вы позабыли о долге и чести рыцарей ордена, то что же — я даю вам полную свободу покинуть остров. Выход из гавани еще позволяет беспрепятственно сделать это, и я отдам в ваше распоряжение большую галеру со всем воинским припасом. Не хватит места — дам и вторую, сколь понадобится. Воздух будет чище.

Рыцари были готовы ко всему — к яростным обличениям, гневу, даже заключению и казни, но не к этим словам. Все, невысказанное магистром, въяве показывало, что они, действительно, как подлые трусы, готовы ради спасения своих шкур бросить в беде своих более стойких товарищей. Хотя, видит Бог, не было такого намерения! Пожалуй, окажись каждый из них на месте магистра, тоже решил бы, что на острове не нужны такие негодяи, думающие о собственном спасении, когда иные готовы души свои положить за други своя, за веру Христову, преграждая поганым путь в сердце Европы. Стыд и смущение заставили рыцарей склонить головы и опустить плечи.

И тогда настал момент гнева! Нет, д’Обюссон не был коварным тираном и лицедеем, расчетливо разыгравшим быстро сочиненную заранее драму по частям. Нет. Все было естественно и от души. Лицо магистра исказила судорога, глаза с красными прожилками вылезли из орбит, и под сводами зала дворца загремел голос совсем иного д’Обюссона:

— Что же вы медлите?! Стыдно? Да, Родосу не нужны малодушные, помышляющие о спасении ценой позора! Свои седины не дам позорить! Не было такого, чтобы великий магистр ордена иоаннитов сдал вверенные его попечению бастионы и людей! Я паду, как и все верные, кто со мной — и никто в христианском мире не скажет, что Пьер д’Обюссон, дрожа за свою никчемную жизнь, сдал врагу Родос и открыл ему путь на Италию — на вашу родину!.. Туда, где сидит на святом престоле святейший наш отец, папа! Не будет такого! Впрочем, вы можете остаться… Но тогда ни слова, ни даже единой мысли о сдаче! Иначе — как Бог свят!!! — я повешу каждого, кто хотя бы заикнется об этом. Идите прочь — туда, куда завет вас совесть: на галеру или на стены!

— Отец!!! — Рыцари гурьбой повалили к магистру и пали к его ногам. — Прости за малодушие! Прости!!!

И магистр, тяжело дыша, улыбнулся и сказал, как обычно, мягко и утешительно:

— Встаньте, братья… нет, дети мои! Я прощаю вас… Все понимаю, но держитесь, держитесь… Бог терпел и нам велел… Претерпевший до конца — тот спасется. Слава воинам Родоса, живым и мертвым. Не позорьте же их…

Рыцари продолжали стенать и наперебой говорили:

— Спасибо, отец! Но мы недостойны!

— Мы заслужим твое прощение в бою!

— Смоем кровью позор наш — либо вражьей, либо своей!..

Сцена, поистине достойная пера Шекспира, отразила всю славу блистательного заката Средневековья! Рыцари Италии не пустословили — ночью они (одних братьев-рыцарей было около пятидесяти, не считая сарджентов, простых воинов и добровольцев) сделали блистательную вылазку, порубили много турок, предававшихся беспечному сну, и заклепали множество орудий, прежде чем были оттеснены. Несмотря на всю проявленную удаль и значительные успехи, было очевидно, что одними вылазками врага не одолеть, а помощь так и не шла…

Разъяренный Мизак-паша меж тем даже решил пожертвовать своим драгоценным сном. Раньше визирь запрещал стрелять, когда он почивает, но с того времени пальба со стороны османов была уже круглосуточной. Только крупные орудия обрушили на город-крепость порядка трех с половиной огромных ядер. Шесть башен итальянского участка обороны были снесены уже практически "под корень". Чем могли ответить иоанниты? Только бедный трудяга, ископаемый требушет, раз пять в час посылал туркам назад их каменные гостинцы…

Пушек становилось все меньше, д’Обюссон инициировал увеличение масштаба их отливки в арсенале (где, кстати, с того времени в меру знаний, умений и навыков трудился Лео, коему этот труд был знаком по турецкой неволе) и заодно задался вопросом, насколько эффективно было действие устанавливаемых Георгом Фрапаном батарей.

— Невелико, — доложил ему Иоганн Доу. — Турки колотят наши батареи, словно своими глазами видят, где и как мы и устанавливаем…

— Хорошо ли следят за Фрапаном? Нет ли у него средств связаться с турками?

— Следят достаточно хорошо для того, чтобы заметить что-то подозрительное хоть раз, но все тщетно, а он трудится на артиллерийском деле каждый день! Так что, полагаю, у него нет ни малейшего способа столь часто связываться с врагом, если даже допустить, что он работает на его пользу.

— Хорошо, я верю тебе…

Однако Фрапан был хитрым змием, да еще второго себе такого же подобрал. Старый еврей, нарочно облачившись в старьё, будто нищий, долго бродил туда-сюда в поисках немца, обещавшего дополнительную награду, пока наконец не попался ему при дороге и тихо проговорил:

— Славно ли я справил службу?

— Да. Будешь еще нужен.

— С радостью. Денег ведь впрок не засолишь…

— Завтра побирайся у православной церкви Святой Екатерины — запомнил? Именно у православной. У меня инспекция позиции, вот и подам тебе на пропитание… с письмом вместе. Пока вот тебе монета для отвода глаз…

— Да благословит Всевышний твою доброту!

Немец проворчал какое-то проклятие и, не оглядываясь, прошел далее, а его нерасторопная сторожа одобрительно отметила, каков благочестивец этот немец — старому побирушке подал, да еще вроде как и еврею!..

А на следующий день его охрана, сменившаяся, кстати говоря, не придала никакого значения тому, что он подал милостыню длиннобородому старику, побирающемуся у греческой церкви неподалеку от итальянского поста. Разумеется, ни нищего не проверили, ни слежку за ним не установили, ни начальству словом не обмолвились. Будь приставленные к немцу попроницательнее, меньше бед бы причинил Родосу и его обитателям "мастер Георгий", на которого по-прежнему, хоть и реже, прилетали на стрелах предупреждения от доброжелателей из турецкого лагеря.

15

Осадная страда продолжалась, наступил июль. И вот в разыгравшейся трагедии появился новый персонаж.

Кто это был на самом деле — один Бог ведает. Несомненно лишь одно — что это был человек наблюдательный. И вот заметил этот человек, что, словно по заведенному распорядку, смолкают османские пушки около полудня, а ровно в полдень раздается залп из крепости, почти всегда одинокий — и вскорости враг начинает отчаянно палить как бы в ответ на этот выстрел в то самое место. Там, куда целятся турецкие орудия, рушатся башни, стены, рвутся запасы пороха, не счесть убитых и раненых… Странная закономерность! И человек пришел к д’Обюссону, поделился с ним своим сомнением.

Великий магистр тут же собрал совет из своих приближенных и, изложив им суть дела, обвинил немца во вредительстве, потребовав на следующий же день проследить, палит ли это Фрапан и будет ли шквал турецкого огня ответом именно на его выстрел.

— Вот почему огонь турок столь действенен и причиняет ущерб слабейшим узлам крепости и заодно вместе с тем постоянно лишает нас орудий, огнеприпасов и испытанных бойцов! Если обвинение справедливо, проводить немца немедленно после полудня в мой дворец. Считайте, что вы все приглашены туда же и к этому же времени. Будем допрашивать негодяя!

Все — ну или, по крайней мере, большинство — были поражены предательством немца. Открыто торжествовал великий приор Франции Бертран де Глюи, с самого начала рекомендовавший казнить перебежчика. Тяжелее всех воспринял известие старый Иоганн Доу, в сердцах шептавший:

— Вот и пора мне, старому дурню, в землю лечь. Доверился ехидне, не отличаю доблестного человека от дерьма!.. Господи, лучше смерть от турецкого ятагана, чем старческое слабоумие!

— Утешься, Иоганн. Все мы хороши оказались, — утешил его как мог великий магистр.

Остальное было вполне предсказуемо: как только в полдень немец выпалил из пушки, его арестовали, орудия и людей быстро отвели с выданной османам позиции, так что те впустую яростно долбили только крепостную кладку.

Когда Георга повели под белы руки, его "почтальон", старый еврей, уже несколько раз оказывавший ему описанную ранее услугу, это видел, и, быстро сообразив, что к чему, предупредил зятя и затаился. Еще больше его напугали иоаннитские сардженты в еврейском квартале. По какой причине они туда явились — Бог весть, но старый черт-то подумал, что ищут его, поэтому, не дожидаясь, пока немец его выдаст, предложил своей родне этой же ночью перебраться к туркам.

Чтобы завершить о них разговор и более к ним не возвращаться, скажем, что попытка эта провалилась — еврейское семейство сильно шумело, преодолевая руины стен, по каковой причине и было обстреляно караульными постами иоаннитов. Старик и его зять были убиты, раненая женщина с детьми добралась до турок, где ее убили, а детей отвели в лагерь, чтобы после продать вместе с иными пленниками — периодически Мизак-паша отправлял суда с живым товаром в Малую Азию.

А Фрапана все еще пытали — так, что на губах выступила кровавая пена. Его растянули на деревянной "кобыле", чем-то напоминавшей современный спортивный снаряд — коня, а затем вырывали калеными щипцами куски мяса и переламывали кости особой плеткой, представлявшей из себя довольно толстую цепь на рукоятке. Голову, руки и ноги изменника сжимали в тисках — в общем, много чего было разного.

Крепок и жилист был немец, но против такого арсенала кто устоит? Он сознался во всем — только сообщников не выдал, потому что у него их фактически не было. Помянул разве что безымянного еврея, посредством коего он передавал известия туркам.

Каурсэн бесстрастно записывал все его показания. О том, что немец, состоя на службе у султана Мехмеда, проник в город с целью выяснить состояние укреплений и предать эти сведения в руки нехристей. Что, хотя за ним и следила приставленная магистром охрана, этот предатель все равно находил пути связываться с Мизаком и посылать в его лагерь полезные советы и указания. И наконец, что Родос — далеко уже не первая крепость, которую он сдал османам таким вот способом притворного раскаяния.

— Господа военный совет, — обратился к присутствовавшим великий магистр, — полагаю, иных свидетельств нам не нужно. Приговор злодею один — позорная казнь через повешение принародно, на рыночной площади. Только надо все обеспечить, чтоб не как в прошлый раз… За евреями проследить тщательно!

— А давайте мы им из требушета в сторону турок выстрелим! — предложил кто-то из "столпов", в то время как другой сказал:

— Вешать или выстрелить, без разницы — главное, на шею ему, иуде, кошель с 30 сребрениками привязать, чтоб было ясно, что за птица!

— Оставьте, — сказал магистр. — Мы его осудили, так не будем же глумиться. И так все знают, за что он свое получит. Кроме того, огласят приговор… Но от одного я, пожалуй, все же не удержусь… Были ведь к нам послания от турок, чтоб мы не доверяли "мастеру Георгию"? И кто-то ведь даже говорил, что это сам Мизак вводит нас в заблуждение, чтоб мы нарочно поверили этому виллану? Вот и отпишу визирю, что я воспользовался данным им советом. Пусть локти покусает, если это и вправду его задумка. Брат кастеллан, распорядись, что сладили виселицу…

Георга Фрапана через день после ареста проволокли через полгорода с надетой на шею веревкой в палец толщиной. Перебитые руки были связаны, истерзанные ноги еле передвигались.

Вообще-то, приговоренных, да тем более пытанных, было принято везти на телеге, но в данном случае преступника для пущего позора заставили идти на казнь своими ногами, в чем нас убеждает иллюстрация из парижского кодекса Каурсэна 1490 года.

На голову немцу нацепили чалму в знак принадлежности к врагам ордена и острова. Рядом с ним шел францисканский монах Антуан Фрадэн в качестве исповедника, а перед хорошо охраняемой процессией шли трубач и герольд с жезлом.

Множество рыцарей и высших орденских чинов окружало виселицу (магистр не пошел глядеть на конец негодяя), а за ними толпился простой народ. Призвав толпу к молчанию, сарджент огласил приговор:

— Георг Фрапан, за все свои вины перед Господом Иисусом Христом, Орденом святого Иоанна и жителями города Родос, коих ты нечестивым обманом хотел предать в руки нехристей, ты приговорен быть повешенным за шею и висеть на виселице, пока не будешь мертв, мертв, мертв!

Были соблюдены все необходимые формальности, включая раздевание (так что на немце осталась лишь длинная белая рубаха и позорящая чалма). А после последнего напутствия брата Фрадэна злокозненный изменник был повешен, как отметил Каурсэн, при полном одобрении родосцев.

Перефразируя Франсуа Вийона, чуть было не оказавшегося в подобном же положении, можно сказать: "И сколько весит этот зад — узнала эта шея". Великий же магистр собственноручно написал на маленьком клочке пергамента: "Мизак, я последовал твоему благому совету и повесил мастера Георгия. Такова будет судьба всех шпионов, засланных в город Родос" — и подписался, после чего прикрепил записку к стреле и собственноручно отправил ее адресату под смех и единодушное одобрение окружавших.

Изобличение и повешение столь злобного, хитрого и опасного врага вызвало и у обычных жителей, и у членов ордена просто праздничное настроение и ликование; только и разговоров было, что о повешенном немце.

…Ни Элен, ни Лео не ходили смотреть на казнь Фрапана — оба они считали себя выше подобных кровожадных развлечений толпы, а кроме того, раз выдалась возможность побыть вместе, неужели тратить ее на этакое? Нет, они снова вместе, нежны и трепетны, словно впервые соединились на ложе любви, только какое-то горестное предчувствие все равно тяготеет над их альковом, смущая души… Постоянное зрелище умерших и убитых, проносимых на носилках с прицепленными к ним фонарями под унылое пение католических монахов в колпаках или не менее безрадостные византийские похоронные распевы, так и нашептывало, что сегодня-завтра так понесут и тебя, закидают землею на прокорм червей, и прах во прах возвратится, а душа — к Тому ли, кто дал ее, или как?.. Что там, по ту сторону жизни? Остаются ли чувства, сознание, разум, любовь?.. Хорошо, если да, а ну как нет? Тогда как вдоволь насладиться ими здесь, в царстве разгулявшейся вовсю смерти, под адский гром турецких пушек, под постоянное memento mori[34]?.. Не выпускать друг друга из объятий, сохранить хоть в памяти каждый локон волос, каждую искорку взгляда, мелькнувшую лукавинку в уголках губ…

Однако не будем об этом. Перо историка, как и его сердце, уже слишком сухо для того, чтобы создать на века историю безумной любви на развалинах пылающего Родоса. Пора подводить к концу историю родосской осады, осталось уже недолго.

16

Известие о горестной кончине Фрапана повергло Мизака в полное уныние — если раньше он возлагал на него довольно большие надежды, теперь приходилось что-то придумывать самому — а более ничего не придумывалось. Те мелкие пакостники, что еще оставались внутри крепости, после разоблачения и казни Георга совсем по норам и щелям попрятались и никаких признаков ни жизни, ни деятельности не выказывали. Решив довериться коллективному разуму, Мизак созвал своих полководцев и начал, как говорится, думу думать.

Бейлербей Анатолии, малость оправившийся после полученной в деле 19 июня раны, стоял за крупный штурм итальянского поста. Остальные эту идею особо не поддерживали, справедливо опасаясь, что и здесь им как следует наподдадут. Анатолиец, как всегда, доказывал, что иоанниты сильны именно на море, отчего было сугубо ошибочно ввязываться с ними в схватку на воде, где они пожгли и потопили массу кораблей.

— Только на суше, — пылко говорил он, — мы имеем сокрушающее преимущество, которым мы, по сути, толково так и не воспользовались.

— При портовой башне тоже дело шло на суше, — едко заметил старичок Сулейман и многозначительно покачал головой.

— Много людей положим, — сухо отозвался визирь.

— Умрут? И что? Бабы рожать разучились? — кипятился бейлербей, но старик поддел его:

— Сановный бейлербей анатолийский, стратег необычайный, поведай лучше мне, недостойному, отчего выходит, что засыпаемый столь рьяно ров так и не засыпается, а? Сколько материалу вбито, людей положено, а посмотришь — не то, что не прибыло, а даже убыло.

Что, джинны, ифриты[35] уносят по ночам камни и стволы деревьев?

— Видно, гяуры убирают… — скромно предположил военачальник, потупя очи.

— Только их не видно, — отметил Сулейман.

— Оседает под своей тяжестью, — высказался преемник Алексиса Тарсянина, но на него только рукой махнули — глупость!

— Сам-то что думаешь, уважаемый? — спросил Мизак Сулеймана.

— Мне кажется, что кяфиры, словно крысы, орудуют внизу, под насыпью, через подземные ходы — и тащат все в город. Если такой лаз найти — можно по нему прекрасно проникнуть в город, почтенные. Я об этом каждый день думаю и вот до чего додумался, — все оживились, ведь старик воистину сказал доброе слово.

Правда, он тут же решил всех немножко поостудить, сказав, что пока его разведка на такие ходы не вышла, однако все равно рано или поздно найдет:

— Эти глупцы сами, чувствуется, сделали за нас изрядную часть работы, это тоже нам на благо!

— А скажите мне, — встрял в разговор Али-бей, — ведь уже пробовали рыть мины — и что?

— Что-что, — ворчливо отозвался Мизак, — раздолбили гяуры своим требушетом галереи, порушили, народ поубивали, а во время вылазки живьем пожгли, запустив в шахты огненную смесь. С той поры как-то и недосуг было. Положились на штурм со стороны гавани, на пушки… Что ж, там не вышло, а орудия свое дело делают.

— Да, — склочно заметило око султаново, — только против разваленных стен кяфиры выстроили новые. Так что толку в пальбе? Греков пробовали поднять против ордена?

— С самого начала. Но все оказалось тщетно — дом неверия слишком сильно и мудро подготовился ко всему. Пожаров было мало, смертей — тоже. В общем, недовольства не вызвали.

— Евреи?

— С этими тоже нелегко, хотя не так, как с греками. Но эти дальше отдельных пакостей да пересылки сведений не идут, а в массе своей стоят за кяфиров, не желая менять свое относительно неплохое бытие на то лучшее, что сулим им мы.

— В общем, мне все ясно, — желчно изрек Али-бей. — Все у вас делается спустя рукава, как-нибудь. Десять дел начали, ни одного до конца не довели. Надо делать все иначе! Рассчитываете на прибытие великого падишаха с войсками и пятнадцатью сотнями пушек? Может, он и прибудет, но первым делом все вы — да что там! — все мы будем прилюдно и торжественно передушены. Хотите этого? То-то же. Итак, с сегодняшнего дня возобновить все виды саперных работ, а к грекам и евреям мы составим обращение, которое массово разошлем внутрь… Говоришь, Мизак-паша, что магистр сам написал тебе? Не является ли это скрытым желанием пойти на переговоры? Это надо прощупать. А чтобы там, внутри, были посговорчивее… Мизак, как у тебя с древесиной?

— О, несмотря на все усилия вождя неверных, этого у меня сейчас в избытке. Лесов на Родосе достаточно, да и навезено много материала — поначалу вообще с большой земли привозили.

— Отменно. Вот распорядись-ка, достопочтенный, стругать колья для родосцев да расставлять их в пределах видимости. Пусть начнут уже сейчас — будет наглядное толкование к нашему письму. Настругаешь достаточно — укажем, для кого. Я думаю, это их проймет. Отныне всех пленных сажать туда.

— И перебежчиков тоже, — присоветовал Сулейман-бей. — У нас и так шакалов много, а вот когда они постигнут, что их отныне ждет, большой вой внутри поднимут!

Все высоко оценили этот мудрый совет, а Мизак-паша, не откладывая дела, приступил к составлению подметного письма. Чуть поразмыслил, поскрипел пером и огласил по-турецки то, что написал по-гречески:

— Жители Родоса! Безумно и тщетно противостоять силе и мощи великого падишаха Мехмеда, покорителя многих земель и царств. Жалея вас, он провозглашает, что не держит зла на вас и не желает его вам. Единственное желание, которое владело им и подвигло к войне, заключается в том, чтобы избавить вас от несправедливого и тиранического правления вашего правительства. Будучи греками по происхождению, вам вполне естественно подчиниться вашему василевсу, правящему в Константинополе, ибо в противном случае вы никогда не обретете покоя, пребывая врагами османского двора. Если вы сдадитесь, великий падишах обещает вам не только ваши жизни и свободы, но и различные привилегии и почести. Если же вы по собственному ослеплению и неразумию отвергнете это щедрое предложение, все вы будете истреблены, когда непобедимый великий падишах Мехмед Фатих соберет силы всей империи для захвата Родоса. Он уже на пути к вам, и когда ступит на землю Родоса, тщетна окажется любая мольба о пощаде сдаче, ибо он придет, дабы покарать своим мечом всех неразумных врагов своих.

Завершив чтение, визирь самодовольно поинтересовался:

— Ну как?

— Никто не сомневался, что это будет убедительно и бесподобно, — сказал Али-бей, но анатолиец добавил:

— Забыл про колья.

— Чего проще добавить? Вот, сделано.

— Тогда отдай приказ размножить, — сказал Али-бей, — и отослать на стрелах. Да, еще найди толкового еврея, чтобы это перевел на свой язык — только с заменой "греков" на "иудеев", и про василевса, я тоже думаю, надо удалить или как-то изменить соответственно… Прибавьте про зверства и закоренелой ненависти кяфиров по отношению к ним и о благожелательном отношении к их народу великого падишаха и прочих исламских государей. В общем, ваша забота.

Так турки повели подкоп со всех сторон — дабы подорвать и стены, и решимость родосцев сражаться. Однако ожидаемого отклика османская "почта" не вызвала — разумные обсмеяли, глумцы использовали под нужды организма. По крайней мере, наибольшая часть сих подметных листов была честно отнесена д’Обюссону. В общем, никаких ответов или действий турки на свои широковещательные и многошумящие эпистолии не получили.

Тогда Мизак, отлично понимая, чем может обернуться столь настоятельно предлагаемый бейлербеем штурм, убедил особо воинственных испробовать последнее — официальные переговоры. Орудия смолкли, и под стенами крепости появился некий греческий ренегат, который, громко вопия, требовал, чтоб его выслушал какой-нибудь рыцарь. Когда таковой появился, грек официально уведомил его о том, что переговорщик от османской армии имеет желание переговорить с руководством ордена, однако прежде ждет гарантий свободы прохода и ухода. Благоприятный ответ предполагает перемирие.

Рыцарь удалился с докладом д’Обюссону, который вновь был поблизости, обитая на итальянском участке как на самом опасном. Посовещавшись с помощниками, он от своего имени передал ренегату такой ответ: "Законы прочих народов соблюдаются и на Родосе, посему послу не следует ничего опасаться против своей персоны. В любой удобный день, начиная с сегодняшнего, послу позволено пересечь ров против еврейского квартала и прибыть к башне Италии. У ее бастиона он встретит рыцаря, уполномоченного великим магистром выслушать обращение турецкого командующего и передать ему ответ во благовремении".

— Ничего нового нам Мизак не скажет, — сказал смертельно уставший д’Обюссон приближенным, — но, клянусь ранами Христовыми, жители и воины хоть день-другой отдохнут от стрельбы и смертей… но не от трудов. Передышка в битвах даст нам время хоть как-нибудь подлатать укрепления… А этих послушаем — что ж делать! Вреда не будет…

На следующий день к итальянскому бастиону прибыл с пышной свитой старичок Сулейман — именно он был назначен исправлять должность посла, как наиболее в подобных делах опытный и летами умудренный. Заодно упомянем, что хитрец хотел использовать ночное затишье, чтобы "выслушать" подземные работы христиан, но тут д’Обюссон его, вольно или невольно, переиграл, обратив ночную тишь для латания укреплений и явного сбора трупов. При свете факелов и при звуках унылых песнопений греко-латинские монахи чистили ров от бренных останков своих единоверцев и врагов — христиан закапывали во рву, мусульман складировали наверху, перед рвом, чтоб теми занялись осаждавшие.

Как и соседние башни, башня Италии потеряла половину своей высоты, но хотя была изрядно оббита, все равно грозно вздымалась перед прибывшими врагами. Орденские красные флаги с белыми крестами гордо реяли над ней.

Сулейман, невольно заглядевшись на это величественное зрелище, огладил свою длинную седую бороду и произнес:

— Машаллах![36]

Он прибыл с поистине варварским эскортом, который не был нужен ни ему самому, ни насмехавшимся над этой нелепой процессией, но так было положено, этим свидетельствовалась мощь и сила султана… Бунчук с двумя конскими хвостами, пронзительные трубы и дудки, грохот султанского барабана из львиной кожи. Ему навстречу вышел родосский кастеллан, брат Антуан Гольтье, с избранными рыцарями — по одному от каждого "языка", двумя представителями буржуа — греком и французом, и духовенством. У д’Обюссона появилась было идея самому оказаться на переговорах в простых доспехах рыцаря одного из землячеств, но затем он посчитал это излишним. Нечего смущать брата кастеллана — еще подумает, не дай Бог, что ему не доверяют. Да и сам магистр может не выдержать и ввязаться в словопрение, а это уже не по рангу, раз не сам Мизак прибыл на переговоры.

Сулейман, преисполненный, как уже было указано ранее, мудростью и годами, решил действовать не угрозами, но убеждением. Поприветствовав, по всем положенным правилам Гольтье и бывших с ним, он взял доверительный тон и повел свою извилистую речь так:

— Господин мой Мизак-паша, четвертый визирь великого падишаха Мехмеда Фатиха, искренне удивлен вашей стойкостью в деле защиты Родоса. Не получая, можно сказать, никаких подкреплений, не имея даже краткого отдохновения от бранных трудов… Даже и я, много повидавший на своем веку и славно служивший не только великому падишаху Мехмеду, но и его отцу, Мураду, не могу постичь, как вы, столь мудрые, так целенаправленно ищете своей погибели?

Старик, словно кот Баюн или птица Феникс, обволакивал словами — и не столько словами, а еще тоном, интонацией, играя на душах слушателей, как на арфе. Но только не впрок шло его искусство красноречия, наталкиваясь на суровую решимость иоаннитов, отшлифованную почти двухмесячным ужасом.

— Вспомните царственный город Константинополь! — говорил старик. — А Трапезунд! Негропонт! Митиллена! Какие твердыни! Куда крепче вашей — и те не смогли противостоять великому падишаху. Да, доблесть — хорошее слово, но когда она перестает подчиняться благоразумию, она теряет свои ценные свойства, становясь безумием.

Старик доверительно взял Гольтье под локоть, словно стремясь найти в нем опору своей немощной старости, и вдохновенно продолжал:

— Вы все отлично знаете, что я не лгу, но говорю о событиях, прекрасно всем ведомых. Сопротивляться великому падишаху — бессмысленно… Неужели вас не учит печальная участь сопротивлявшихся?.. Где они все? Унесены в небытие ветром времени, пышущим из ноздрей коня великого падишаха Мехмеда, который завоевал две империи, двенадцать царств и триста городов. Конечно, все мы прекрасно понимаем вашего господина: защищать вверенную ему страну — честь для него. Но всему есть предел, и речь уже не идет о защите — вам ведь уже почти нечего защищать. Речь о сохранении вашего государства, разумеется, путем подчинения властелину, чуждому вам по крови и вере, но иного пути нет, кроме как уничтожить самих себя из-за слепого человеческого тщеславия, упаси от него Аллах! Посему истинно благоразумным будет для вашего господина договориться с великим падишахом Мехмедом. Господину моему Мизаку-паше даны от великого падишаха все полномочия и дозволения к принятию от вас почетной сдачи. Скажу сразу — жаловаться вам не придется, вы спасете и вашу репутацию, и достояние, а дальше располагайте собой, как сочтете нужным. Можете поступить на службу к великому падишаху, ему нужны столь храбрые воины, а не хотите — возвращайтесь в свои страны и ждите нас там. Может быть, вы отыграетесь, Аллаху знать лучше…

Сулейман закончил свои разглагольствования следующим образом:

— Можно допустить, что вам себя не жалко — вы воины, и готовы до последнего защищать свою веру, как вы ее понимаете, хотя Бог наш един, и мы также чтим Ису превыше всех древних пророков и посланцев и мать его беспорочную Мариам. Но люди! Вы совершенно о них не думаете, принося их в жертву своему упорству и фанатичности! Они и так мрут у вас, как мухи, а представьте только — клянусь Аллахом, я не сгущаю и не преувеличиваю! — что будет с ними, когда город будет взят? Массовая резня мужчин и изнасилования женщин. Не хвалюсь этим ни в коем случае, но скорблю об участи родосцев, которые попадут во власть грубых, наглых янычар и неотесанных вонючих диких овчаров акандие или башибузуков, терпение которых вы испытываете уже почти два долгих месяца. Итак, нужно ли и самих себя отдавать во власть безумству и подвергать опасности в положении, из коего нет исхода, и столь бесчеловечно тиранить население под ложным предлогом его защиты? Защищать-то ведь, я говорю, нечего — стены и башни сбиты, ров почти засыпан. Ваш город уже — не город, а перемешанная масса каменных обломков и пепла, которой визирь мог бы овладеть часа, скажем, за два. И горе тем, кто еще уцелеет, когда крепость возьмут на меч!

На этих угрозах Сулейман завершил свою речь, и Гольтье покинул его на время, дабы передать его слова великому магистру. Д’Обюссон, как уже было упомянуто, находился неподалеку и все прекрасно слышал, поэтому ему не потребовалось все это выслушивать повторно. Да и, честно говоря, он оказался прав в отношении того, что будет баять Сулейман. Усмехнувшись, магистр сказал:

— Зная это, можно было бы, пожалуй, заранее сочинить ему ответ в письменном виде. Ну да ничего, быстро пойдем по всем пунктам. Скажешь ему вот что… — Магистр оперативно проконсультировал кастеллана и закончил так: — А что потребно будет — сам добавишь, Господь тебя не обидел ни умом, ни здравым рассуждением.

Сулейман-бей в ожидании возвращения брата Антуана пока что потихонечку ползал вокруг бастиона, беззастенчиво изучая полученные им повреждения и крепостную кладку. Христиан это раздражало, но они вели себя сдержанно и благородно, чтобы тщедушный старикашка не подумал, что они, не дай Бог, его боятся.

Наконец вернулся Гольтье и повел речь так:

— Мой господин и брат великий магистр нашего ордена Пьер д’Обюссон велел передать твоему хозяину следующее. То благодушное сочувствие, которое Мизак-паша выказывает по отношению к родосцам, не вяжется с тем, что он неутомимо употребляет все мыслимые способы к их изничтожению, включая последние свои обещания рассадить всех жителей и рыцарей на колья, которые, как мы видим, он уже начал воздвигать. Кроме того, мир не достигается при помощи меча и яда, в чем были изобличены подосланные визирем албанец и далматец, покушавшиеся на жизнь великого магистра. И это не говоря уже о мастере Георге Фрапане, нанесшем своими действиями серьезный урон обороноспособности Родоса. Предательства раскрытые заставляют полагать наличие иных, нераскрытых. Очень хорошо и кстати достопочтенный посол помянул Константинополь, а также иные города и земли, подчинившиеся Мехмеду. Однако их история, которую никто еще, слава Богу, не забыл, показывает нам султана как завоевателя, не склонного держать данное им самим слово. Разве не супротив всенародно данных им клятв он предал смерти сдавшегося ему Давида Комнина со всеми его детьми, не говоря уж о князьях Боснии и Митиллены? Сколь глупы и неразумны были б мы, если бы, презрев эти уроки, сложили наши мечи к стопам вероломного султана и подставили свои шеи под его ятаган! Так говорит великий магистр. От себя же я добавлю, как кастеллан города-крепости Родоса, что в прежние годы султан египетский и вавилонский, суверен не менее могущественный, нежели император турок, неоднократно пытался овладеть Родосом, но не обрел ничего, кроме стыда. Надеюсь, рвы нашей крепости станут могилами ваших воинов, а нет — что ж, мы сумеем доблестно пасть на руинах Родоса, но не сдадим его врагам веры Христовой. Ни угрозы Мехмеда, ни посулы его не склонят нас презреть наш долг и обмарать нашу честь. Вот что предлагает господин мой и брат великий магистр Пьер д’Обюссон с полного согласия братьев ордена и местных жителей, греков и латинян: пусть армия вернется в Константинополь, и тогда ваш повелитель пошлет на Родос полномочного посла, с которым великий магистр и обсудит условия мира. А пока армия под городом, ни о каком мире не может быть даже речи. Да знает Мехмед, что с Божией помощью рыцарей Родоса так скоро не подчинить, как иные народы! Если вы пойдете на штурм, вместо старых стен вы найдете за ними новые стены и рвы. Много своей крови вы прольете прежде, чем преодолеете их. Город в руинах — да, но он еще достаточно силен, пока обороняется рыцарями Ордена святого Иоанна, у которых единое сердце и единый разум. Люди, которые не страшатся смерти, куда большая крепость, чем стены и бастионы!

Вот такой состоялся обмен высокими нотами, чей текст вовсе не является авторским вымыслом, но сохранен в разных исторических трудах, хотя и в несколько отличных редакциях. Нет сомнений в том, что Сулейман пытался стоять на своем и опровергнуть обвинения в адрес султана, оправдать нарушение им своих клятв и прочее — все это естественно и объяснимо. Однако разве туркам нужен был мир с орденом? Нужно был захватить Родос и выжить иоаннитов с него и окрестных островов, посему переговоры кончились ничем, армия Мизака не отошла, и участь Родоса предстояло решить оружием, а не дипломатией.

Снова был открыт ураганный огонь изо всех орудий, начиная с самых больших пушек и заканчивая кулевринами и серпентинами. Словно кроты, турки рыли подкопы, стремясь проникнуть в крепость изнутри или разжечь огонь под фундаментами стен и башен, дабы обрушить их. Однако христиане успешно с ними боролись самыми различными способами — взрывали контрмины, вытравливали роющих дымом и даже такими невероятными для современно читателя способами, как запусканием в подкопы разъяренных ос и пчел.

Конечно же, были и стычки. Великий магистр постоянно держал при себе французское конное подразделение из рыцарей-иоаннитов и рыцарей-добровольцев под командованием своего славного верного брата, которое постоянно тревожило осаждавших и губило их людей и пушки. Задействовал д’Обюссон и аркебузиров получившего чин орденского командора Шарля де Монтолона.

Стяг великого магистра, гордо реявший над итальянским постом, наглядно свидетельствовал нехристям, что д’Обюссон — там и ждет их. Нельзя сказать, что это смертельно пугало врагов, но и жизнерадостности им тоже не прибавляло.

Не надеясь исключительно на силу оружия, магистр искренне уповал на помощь Бога, поэтому после окончившихся ничем переговоров во всех храмах города усиленно шли богослужения, а сам магистр не раз в слезах преклонял колени перед алтарем Господним, препоручая Всевышнему судьбу Родоса и безопасность его жителей и воинов.

Тянулись дни, все новые и новые жертвы отходили в мир иной. Всеобщее ожесточение нарастало. Лес кольев, предназначенный для родосских жителей, все более и более увеличивался, а в ответ на это греко-латиняне тоже посадили на колья десяток-другой пленников, также продемонстрировав туркам и другие виды европейских казней. Кто-то из пленников и предателей был повешен за шею, кто-то — за ногу, как это было принято в Европе, а кого-то распяли на "вилке" вниз головой с растопыренными по двум большим сучьям ногами.

Оставалось совсем немного для того, чтобы магма ярости вылилась наружу, и Мизак-таки спровоцировал ее. Сам ли, по совету Али-бея или старичка Сулеймана — кто знает?

Неоднократно в порыве гнева Мизак заявлял, что отдаст Родос на разграбление в случае его взятия, и при этом замечал, что в его воинах как-то сразу возрастали воодушевление и храбрость. И вот 26 июля он торжественно провозгласил перед собранными по такому случаю войсками:

— Еще одно усилие — и город ваш! Его укрепления сравнены с землей, поэтому вам всего лишь останется перебить эту кучку фанатиков. Идите на них, как море, волна за волной, пока кяфиры не дрогнут от усталости и отчаяния! Режьте всех — взрослых, стариков, женщин, утоляйте свой гнев на них! Оставляйте только детей на продажу и помните о том, что пятая часть добычи идет в личную казну великого падишаха! Остальное — ваше, борцы за веру! Родос отдается вам на разграбление сроком на три дня. Клянусь Аллахом и его Пророком — да благословит его Аллах и приветствует! — а также сорока тысячами пророков и жизнью моих сыновей в том, что захваченная добыча будет поделена справедливо!

Гул радости пронесся над войсками. Янычары загудели свое неизменное: "Керим Аллах, рахим Аллах! Гу-у-у-у-у!" Полудикие конники загарцевали на конях, размахивая саблями… Все рады были бы немедленно наброситься на гяуров и покончить с этим домом неверия, предав булату и огню. Башибузуки уже полезли было, но, получив свою порцию ядер и свинца, отошли на исходные позиции.

— Завтра, все завтра, дети мои! — успокаивал свое буйное воинство Мизак, хотя и сам ликовал. А что? В конце концов, давно надо было посулить им Родос. Он-то, Мизак, все равно в накладе не останется… И Мехмед, конечно, тоже, а остальные — пусть сами о себе заботятся. Вон Али-бей прибыл практически ни с чем, а теперь сколько сундуков с добром припаковал?..

"Родос завтра падет, не может быть, чтоб не пал… Колокола звонят… С чего бы? А, вечерня праздника наступает…"

В Византии новый день начинался с заката солнца. Вполне естественно, что родосские греки начинали празднование накануне, и кому как не ренегату Мизаку-паше, греку по происхождению, было лучше это знать?

"Какой же нынче день настает? А, святого Пантелеймона… Ну, будет им праздник! Надолго запомнят, кто в живых останется…"

Мизак пошел спать рано, желая завтра же с раннего утра покончить с осадой. В тревожном сне вставали картины детства, когда мать водила его в храм — в том числе и на праздник Святого Пантелеймона Целителя. Суровые лики святых взирают на мальчика Мануила со стен церкви. Ангелы и архангелы в чешуйчатых бронях смотрят спокойно, но грозно, расправив белоснежные крылья. Архистратиг Михаил, князь ангелов, в золотых доспехах с чудовищной львиной мордой на них, с длинным обоюдоострым мечом в одной руке и весами для взвешивания исторгнутых им человеческих душ — в другой… Чудно, но не они больше всего пугают воображение мальчишки, а шестикрылые херувимы и серафимы. Вот у каждого по шесть крыл и лицо — и все. Тела нет. Непостижимо, странно и страшно.

Вот они летают-летают, устанут, отдохнуть захотят — а как им присесть, если не на что? Спросил мать, суровую деспотиссу Катерину, а она шлеп сына по макушке, чтоб глупостей не спрашивал… Разве не стыдно такое молоть, когда Христос — вон он, смотрит на шалуна с купола. Суровый византийский Христос Пантократор с раскрытой книгой… А ниже — апокалиптический ангел сворачивает небеса, словно свиток. Все говорят, что время это уже близко…

Жарко от свечей… Бородатый поп гудит, как большой шмель, дает причастие в маленькой ложечке, потом окропляет святой водой… Все молятся о защите от турок… Кажется, Бог внемлет… Разве оставит Он стадо Свое на растерзание хищным степным волкам? Поговаривают, правда, что ромеи[37] изменили своему Богу, связавшись с латинянами, но что до всего этого мальчишке, коему не исполнилось еще и десяти лет? Как может человек изменить Богу? Немыслимо!..

Но вскоре пришли эти самые турки. Гибель дяди, василевса Константина, взятие Константинополя, реки крови, буквально текущие по его улицам, истребление, насилие — что же, Бог предал Свой народ в руки свирепых иноверцев, позволил убивать их, разорять храмы?.. Малолетний Мануил Палеолог, будущий Мизак-паша, оказывается со своим братом в турецком плену… Да, наука практичного турецкого лицемерия пошла ему впрок, да и византийский период его жизни изрядно поспособствовал, посему, когда это стало ему выгодно, бывший византийский принц не задумываясь предал своего Бога…

Беспринципное семейство, наверное, тоже сыграло свою не очень приглядную роль. Папа-униат, деспот Фома, перешел в Риме в католичество. Высокая, толстая, властная сестра Зоя, напротив, едва прибыв в какую-то там Московию, вышла замуж за тамошнего владыку Иоанна и, супротив ожидания Рима, не только не привела эту страну под благодейственную длань великого понтифика, но напротив — стала из католички православной, да еще и рьяной… Чем же он хуже них?.. Говорят, его предки перевернулись в гробах? Что ж, пусть себе перевертываются, коль не смогли спасти империю, которой — кто знает? — может, когда-нибудь мог бы управлять и он. Да и турки их из гробов повыкидали.

Что же, на это они уповали всю сознательную жизнь? Ничего общего у него отныне нет ни с ними, ни с их немощным Богом. Но неужто поверил бывший византийский принц в Аллаха, столь наглядно показавшего ему свое всемогущество? Навряд ли. Продавший одного хозяина будет ли верой и правдой служить другому?.. Изворотливая совесть быстро подсказала, что никакой особой уж измены нет… Есть у мусульман и непорочно зачатый Иса-Иисус, и мать его Мариам-Мария, и ряд ветхозаветных праведников и пророков, которые почитаются мусульманами, но под немного другими именами… Нух-Ной, Юсуф-Иосиф, Мусса-Моисей, цари Дауд-Давид и сын его Сулейман-Соломон, Йунус-Иона, и высшие ангелы Микаил и Джабраил… Да, для ислама Иисус — не Бог, и Мария — не Богоматерь, но… разум Мизака вполне согласился и с этим, лишь бы хозяину было выгодно.

Грек окончательно проснулся, вскочил, тяжело дыша. Эти сны… От них никак не избавиться, как ни старайся. Может, это и есть совесть?.. Нет, просто марево, от которого даже и следа не должно оставаться. Пусть же теперь ему снится, как он въезжает на белом скакуне в поверженный Родос с головой д’Обюссона на копье. Вот сон настоящего мужчины!

Уже светает… Пора! Все давно на ногах — и полководцы, и воинство. Его бравые молодцы препоясаны цепями — вязать тех, кто уцелеет от резни. Да, алчность — великий стимул! Хорошо же… Мизак-паша свершает намаз на открытом воздухе, встает и… отменяет свой приказ, данный накануне пушечному мастеру из Ала-ийе сделать одиночный выстрел из мортиры — сигнал готовиться к штурму Родоса. К чему? Стоит мертвая тишина. Так и пусть стоит… А ну как выйдет взять город "нахрапом"? Новый приказ визиря — сжечь любого, кто осмелится крикнуть. Турки молча и организованно идут к городу, без воплей, криков и своей варварской музыки — могут, если захотят… Они повсюду, стремясь распылить и без того малочисленные силы христиан… Но главная атака, конечно, на итальянский пост и еврейский квартал…

А рыцарское воинство спит, словно одурманенное сонным зельем, ожидая обычного пробуждения от вражеской канонады. Обессилены часовые и дозорные… Много драгоценных минут потеряли христиане, прежде чем кто-то заметил текущее на них безмолвное море турок и не поднял тревогу — и тогда на нее ответил гул десяток тысяч глоток:

— Аллах акбар! [38]

Грянули выстрелы иоаннитских пушек и тяжелых ружей, пороховой дым поднялся над изуродованной двухмесячным обстрелом крепостью, и еще не встало солнце, как пролилась первая кровь. Начался штурм, решивший судьбу Родоса — на рассвете 27 июля 1480 года от Рождества Христова.

17

Дикая орда турок, неся страшные потери под прямым огнем христиан, нахлынула на истерзанные стены Родоса и по приставным лестницам, а большей частью — по плечам друг друга, взошла на них.

Находившиеся на руинах стен итальянцы пали все, смятые этим напором. Видя это, греко-латиняне со всех сторон кинулись в контратаку, но и первейшие из этих храбрецов приняли смерть от врага, ценою своих жизней замедлив его продвижение.

К ним, изнемогающим, побежали на смену аркебузиры Монтолона, а с ними под всеобщий набат — все родосцы без различия возраста, пола и происхождения: рыцари из своих "обержей", Сардженты и орденские слуги; капелланы, державшие в одной руке крест, а в другой — меч; монахини и монахи — униаты и католики; греки, латиняне, евреи. Каждый со своим оружием или без оного. Руки — тоже оружие, они будут кидать камни, душить, перевязывать раны…

Торнвилль, очнувшись под звуки выстрелов и криков, понял сразу — штурм! Он крепко поцеловал Элен, потом прижал ее к себе; она слегка отстранилась, перекрестила его, а он — ее.

— Никуда не выходи! — сказал ей Лео на прощанье, когда она помогла ему надеть доспехи. — Бог даст, вернусь живым! Прощай, любимая!

— Конечно! Не волнуйся, и да будет рука твоя тверда! — и она печально улыбнулась.

Как только Лео удалился, она торопливо начала одеваться. Облачившись в свою болотно-зеленую рясу, Элен собрала в корзинку хлеб, вино и перевязочные материалы. Также прихватила мешок с огнеприпасами и свое легкое ружье, а затем отправилась на стену, куда звал это львиное сердце долг.

Сэр Томас Грин остался в "оберже" один — все быстро собрались и ушли, оставив старого бражника. Он сидел за столом перед ополовиненным кувшином вина, мрачные думы покрыли его чело. Шутки шутками, а был ли он полезен все эти долгие дни осады? Благородный шут, старый фавн, циник… Может, пора, наконец, войти в ум?.. Что он заслужит, если в такое время будет сидеть здесь и пьянствовать? Что делать? Ждать турок, которые придут и прирежут его? Или еще того хуже — с бесстыжими глазами встречать немногочисленных вернувшихся героев? Нет, пора и честь знать. Лучше погибнуть со славой среди своих!

Сэр Грин обратил взоры на распятие, встал из-за стола, помолился, перекрестился, достал меч — да, рука еще крепка… С ненавистью, смешанной с сожалением, он посмотрел на винный кувшин и промолвил:

— Что ж, дружок… Если все обойдется, мне еще не один такой дадут. А если нет — то к чему ты теперь? — и ударил по нему мечом.

Рубиновая влага растеклась по столу, словно кровь. Старик положил свои доспехи в куль и вышел прочь — некому было даже помочь ему облачиться для боя…

Из скольких таких завязок индивидуальных трагедий складывалась одна, величайшая! Никто не ждал победы, все гордо шли на смерть, предпочитая ее рабству. С сияющим лицом, преисполненный гордого осознания столь славного мига, великий магистр смотрел на людей, бегущих на защиту своего города, пока рыцари облачали его в позолоченные доспехи и малиновый табард. Верные псы магистра чутко всматривались вдаль, грозно порыкивая.

— Повелеваю вынести большой орденский штандарт и все прочие в виду врага! Встанем, братия, на защиту Родоса, или погребем себя в его руинах!

Филельфус хотел было ворчливо предложить д’Обюссону надеть обычные доспехи, чтобы не привлекать излишнего внимания врага, но патетика минуты удержала его, а разум горестно подсказал, что вряд ли кто вынется из этого дела живым, какие б доспехи ни носил. Так зачем тогда встревать со своими советами, сбивать столь возвышенное настроение?.. Вон все светские рыцари идут на последний бой, как на королевский турнир, все в перьях, гербах… Да, не стыдно будет им предстать перед Спасителем, особливо когда эти роскошные, расшитые орлами и львами одеяния покроются дырами и обагрятся кровью — чужой и своей… Воистину, кто переживет этот день, прославится вовек.

И всеобщее воодушевление охватило даже сухосердечного секретаря, сменившего перо на тяжелый боевой топор.

Чтобы как нельзя лучше передать царившую атмосферу, можно вспомнить шекспировское обращение короля Генриха Пятого к войскам накануне битвы при Азенкуре, полностью подходящее к данному моменту:

Коль суждено погибнуть нам, — довольно

Потерь для родины; а будем живы, —

Чем меньше нас, тем больше будет славы.

Да будет воля Божья!

…Сегодня день святого Криспиана;

Кто невредим домой вернется, тот

Воспрянет духом, станет выше ростом

При имени святого Криспиана.

Кто, битву пережив, увидит старость,

Тот каждый год в канун, собрав друзей,

Им скажет: "Завтра праздник Криспиана",

Рукав засучит и покажет шрамы:

"Я получил их в Криспианов день".

Хоть старики забывчивы, но этот

Не позабудет подвиги свои

В тот день; и будут наши имена

На языке его средь слов привычных…

Старик о них расскажет повесть сыну,

И Криспианов день забыт не будет

Отныне до скончания веков;

С ним сохранится память и о нас —

О нас, о горсточке счастливцев, братьев.

Тот, кто сегодня кровь со мной прольет,

Мне станет братом: как бы ни был низок,

Его облагородит этот день;

И проклянут свою судьбу дворяне,

Что в этот день не с нами, а в кровати:

Язык прикусят, лишь заговорит

Соратник наш в бою в Криспинов день[39].

Все это справедливо и по отношению к родосскому Пантелеймонову дню, так вполне мог бы выразиться и д’Обюссон перед "столпами", рыцарями, простыми воинами и горожанами — только не до красноречия тогда было.

Семь турецких знамен уже развевались на родосской стене, хотя она не была еще окончательно взята турками; последние её защитники падали один за другим, скошенные вражескими ударами. Разбитая вражескими ядрами, стена давно представляла из себя уже просто ряды холмов из раскрошенного камня, и чтобы изнутри попасть наверх и сбить турок, нужно было воспользоваться приставными лестницами. Теперь иоанниты оказались в невыгодном положении, пытаясь снизу залезть на стены, в то время как османы поражали их сверху выстрелами, камнями и палаческими ударами копий и ятаганов. И это еще Мизак-паша пока придержал янычар!..

— Лучников и аркебузиров — на стены справа и слева от итальянского поста, пусть обстреливают этих скотов с флангов! И передайте брату, — прохрипел д’Обюссон, — пусть идет на вылазку со всей кавалерией, что может собрать!

И храбрый виконт де Монтэй доблестно исполнил приказ, стремясь облегчить натиск на итальянский пост. Кто поведает о доблести европейских рыцарей разных наций, в едином порыве несущихся на орды турок под смертельным ураганом из стрел, пуль и ядер! Как эти дьявольские снаряды разрывали груди и головы, крушили и крошили кости ратующих, опрокидывали их наземь вместе с конями — и все же рыцарство упрямо и неумолимо шло на врага, ибо отступать было некуда — коль скоро над стенами Родоса начали реять вражеские знамена! Вздымались на копья враги, мечи и топоры рубили всех тех, что объединены были под названием турецких воинов, а на деле, как об этом уже было как-то сказано ранее — не только анатолийцев и румелийцев, но и сербов, греков, валахов, трансильванцев, болгар, далмат-цев, мавров, курдов, грузин, албанцев… Но их много, слишком много!!! Они останавливают натиск рыцарской конницы; осатанелые воины Мизака бросаются сразу по несколько человек на рыцаря, словно шавки на медведя, и заваливают его. И так — одного за другим. Полуголые курдянки в овечьих шкурах, дико визжа, прыгают сзади на рыцарских лошадей и длинными кривыми ножами поражают христиан в глаза через визирные щели шлемов. Не помогла атака, преисполненная самопожертвования, нисколько облегчения не принесла она итальянскому посту, только гибель многих славных.

Трубят отход, раненому Антуану д’Обюссону помогают спастись, прикрывая отход сопровождавших его рыцарей своими жизнями. Немногие, включая Торнвилля, вернулись в крепость, благо градом стрел и камней смяли первую волну преследовавших и успели затворить ворота, подняв мост и опустив решетку: враг не ворвался внутрь и понес большие потери.

Виконт де Монтэй, дозволив наскоро перевязать рану, обозревает ход всеобщего штурма и решает снять часть людей с оверньского поста и перебросить их на итальянский. Это он и делает, приняв над ними прямое командование.

А на итальянском посту вовсю идет его штурм, причем, как ни парадоксально, с двух сторон одновременно: все новые толпы азапов, войнуков, марталосов и башибузуков забираются на нее снаружи, так что и там скопилось уже двадцать пять сотен, а иоанниты подтягиваются на нее изнутри.

Д’Обюссон с криком:

— Умрем, братья, но не отступим, ибо за веру сражаемся, за небеса, и смерть наша будет честна среди людей и драгоценна в глазах Божиих! — взял приставную лестницу и полез наверх, прямо на жала турецких копий, с легкой пикой в руке.

Прочие последовали его примеру. Кто — по лестницам, кто — просто карабкаясь по камням, в том числе и верные четвероногие друзья д’Обюссона.

Турки стреляют по христианам, швыряют большие камни — так что не одного храбреца раздавило валунами, а доблестный колосский командор Гийом Рикар упал с простреленной головой. Великий магистр сброшен нехристями вниз и катится по валу из битых, острых камней. Его подхватывают многие верные руки и помогают подняться. Преданные псы волнуются, поскуливают, но д’Обюссон жестом отстраняет их и вновь лезет на вал, они — за ним. Сброшенный вниз еще раз и раненый, он вступает в бой.

Рубятся жарко, рыцарь падает на турка, и наоборот. Турецкие предводители жаждут почестей и славы за добытую голову д’Обюссона и лезут на поединок с ним: нескольких из них убивает он, получает вторую рану. Вот турок готовит ему сзади палаческий удар по голове, но один из двух псов, подпрыгнув, вцепился ему в глотку, и так и держал свои челюсти сомкнутыми, получая удар за ударом кривым ножом, пока магометанин не затих, задушенный полумертвым псом. Оба они заснули вечным сном на каменном валу среди прочих мертвецов, а второй пес, закинув морду кверху, поет своему собрату прощальную песнь…

Вот пика д’Обюссона застряла в брюхе одного из убитых, и магистр Пьер — человек пожилой, дважды раненный и серьезно измятый двукратным падением — хватает очередного турка голыми руками и сбрасывает его вниз со стены. Затем так же — другого, и еще не одного! О, не знают нехристи, как сражается воин Столетней войны! Под-стать ему и орденские братья! "Столпы" отчаянно дерутся как простые воины — не пристало им за чужими спинами прятаться, разят врагов и получают раны сами.

Старый богатырь Иоганн Доу уже получил несколько ран, его шлем сбит, и теплый ветер треплет его длинные седые волосы и бороду, покрытые кровью, но он, крепко стоя на стене, по-прежнему твердой рукой разит османов. Кто ни сунется к нему — тут же отлетает со снесенной головой или рассеченным телом.

— Джалут![40] Джалут!!! — кричат на него нехристи, и стараются поразить издали выстрелом из ружья.

Попали! Пошатнулся богатырь, турки толпой набрасываются на него, но он жив еще, и его собратья не дают врагам добить его или скинуть вниз. Заткнув раненый бок подсунутым кем-то тряпьем, великий бальи продолжает бой.

Много сказано о рыцарской доблести, но и доблесть простых людей, обычных, мирных доселе горожан как может быть обойдена молчанием? Тысячи их пришли на помощь иоаннитам с всеобщей решимостью — помочь великому магистру и его воинам или пасть вместе с ним. И не только мужчины — даже женщины надевали латы павших и с подобранным тут же оружием в руках лезли на стену вслед за своими мужьями, отцами и сыновьями. Не одну турецкую голову и грудь прострелила Элен де ла Тур.

Там, где враги еще не взошли на стену, горожане поливали их кипящим маслом, жгли "греческим огнем". Раня свои нежные руки, французские дворянки кидали в османов тяжелые камни, греческий священник в годах стрелял по ним из лука, приговаривая при каждом выстреле стихи из псалмов, а родосские мясники привычными ударами крушили вражьи черепа топорами на длинных рукоятях, приговаривая, что вот, мол, как они славно рубят мясо!

И всеобщий смех мясников под грохот орудий, но двух рубак стащили баграми и тут же посекли на куски. Оставшиеся перекрестились — и продолжили разить османов…

Два часа продолжался бой на руинах стены итальянского поста, пока христиане наконец не одолели турок.

Были тяжелые потери не только в людях: был момент, когда казалось, что потеря Родоса неминуема — башибузуки взяли башню Италии и водрузили на ней вражеский флаг, но далее этого дело у них не пошло. Затем, словно нож в спину сражавшимся на каменистом валу, известие — турки проникли в еврейский квартал! Это, считай, все, Хора пала, надо оборонять Коллакио — но весть оказалась ложной.

Подоспели оверньцы под командованием брата магистра — турки поддаются! И вот уже командор де Монтолон первый пробивается к вражеским флагам и удар за ударом срубает их топором, а его верные подручные не дают османам защитить знамена.

Ценою жизней многих отважных бойцов зачищена от врага башня Италии. Толпы нерегулярной турецкой пехоты буквально сыплются с вала, сопровождаемые градом стрел, камней и пуль на глазах Мизака. Упустить такую возможность! Нет, он не допустит! Да пусть, если уж на то пошло, смерть в бою, чем шелковая удавка в воротах Топкапы!

И он послал на штурм янычар, и сам, вынув саблю, пошел сбоку от них, поклявшись Аллахом, что зарубит каждого, кто струсит и отступит! Но это был, конечно же, аффект — гордые пожиратели султанского супа не нуждались в подобном подхлестывании. Теперь, когда бестолковые башибузуки и убогие азапы истерзали противника, в дело вступят они, слава великого падишаха, ветераны всех его славных походов, безжалостная гроза Константинополя и Трапезунда. А ведут их старые, иссеченные шрамами воины Мурада, отца Мехмеда, для которых из всех изведанных радостей жизни осталась, пожалуй, лишь последняя — славно пасть на поле боя, под победные крики молодых соратников и вопли истерзанных обитателей Родоса.

На самом острое атаки — сотня избранных бойцов серденгечти — "рискующие головами". Под оглушающий грохот барабанов новой волной они накатываются и покрывают несчастные стены поста Италии под прикрытием яростной стрельбы лучников. Среди атакующих, шибко не высовываясь и не отставая, — сам Мизак, четвертый визирь Мехмеда Завоевателя. Их встречают менее измотанные оверньцы под командой виконта де Монтэя, но напор свежих, да притом еще отборных сил, чересчур силен, крестоносцев нещадно рубят.

А, вот и золотые доспехи магистра! И вся орденская верхушка с ним, надо полагать! Мизак, конечно, не будет рисковать своей головой ради возможной славы победителя д’Обюссона в поединке. К чему? Палеолог далеко не уверен, что одолеет столь грозного, хотя и израненного и измотанного врага в единоборстве. Посему он "спустил" на него янычар, и те, подхлестывамые удалью и небывалым обещанным вознаграждением, сквозь мечи и копья защищавших д’Обюссона рыцарей, прорываются к магистру. Получают серьезные и смертельные раны его ближайшие друзья и сподвижники. Рухнул, как подкошенный дуб, старый богатырь Иоганн Доу, сбит наземь великий адмирал, великий маршал не устоял, получив добрый удар по голове, страшный в своей ярости пес грудью бросился на защиту любимого хозяина — и пал, пронзенный пикой… На какой-то один непродолжительный, но самый трагический момент доблестный француз оказывается один перед лицом двенадцати озверелых врагов! Магистр дерется, как лев, но у нас же жизнь, а не легенда, не возвышенная сказка, а Пьер д’Обюссон не титан, не полубог, а простой человек из плоти и крови.

Стрела, выпущенная с убойно близкого расстояния, пронзает его доспехи и впивается в бок, копье янычара также пробивает его малиновый табард и золоченые латы и поражает легкое. При этом герой получает практически одновременно еще три тяжелых раны, а оружие его преломилось. Еще миг — и рыцари отбивают своего израненного магистра, рубя напавших на него янычар и сами падая под ударами османских широколезвийных топоров, пик и пуль. Храбрые оверньцы защищают собой магистра и оставшихся в живых его спасителей. Кровь д’Обюссона остается на руках тех, кто пытается увести магистра, а он в пылу битвы словно не чует своих жестоких ран. Ему говорят, в который уже раз, что ему надо выйти из боя и спасти свою драгоценную жизнь ради ордена и Родоса, но он не внемлет. Может, уже знает, что ранен смертельно? Он берет меч у одного из рыцарей и тяжело говорит, харкая кровью из пробитого легкого:

— Оставьте меня, братья! Ляжем здесь все, на этом месте — можем ли мы умереть более славно, чем на защите веры Христовой? Ведь на то мы и призваны… — Он не смог сразу докончить, судорожно глотнул воздух, словно вынутая из воды рыба, и затем прокричал с усилием: — Вперед! Бейте их!.. Христос с вами, дети мои!

И первым ринулся в атаку, нанес несколько ударов, но был опережен разъяренными иоаннитами, кинувшимися в последнюю атаку на янычар.

Размахивающий тяжелым топором, словно былинкой, сэр Томас Ньюпорт кричал:

— Да что нам тут теперь? Вожди наши полегли, так нам ли, на вселенский позор, пережить их? Руби изо всех сил, а Бог Сам решит, кого прибрать, кого оставить!

Великого магистра, опустившего меч и теряющего сознание, выносят из боя, равно как и изрубленную верхушку ордена. По счастью, и адмирал, и маршал ранены не смертельно. Жив и старый Иоганн Доу, только очень уж иссечен и прострелен…

Яростно бьется с врагами старый сэр Грин — он уж и сам не единожды ранен, но человек больше пяти он точно уложил. Ярость вселяется в старого воина, что недоглядел он, как тяжело ранили его любимого внука!.. У сэра Ньюпорта — что ни удар топором, то турецкий труп. Теперь Джалутом[41] зовут уже его! Притулился к руинам крепостной стены тяжело раненный Пламптон, тоже снесший во славу Господа несколько вражьих голов, прежде чем сам получил удар ятаганом. Торнвилль получил две небольшие раны во время вылазки и теперь ожесточенно рубит врагов мечом, некогда полученным им от самого д’Обюссона. Теперь, полагая, что магистр Пьер погиб, англичанин безжалостен и беспощаден в своей мести за такого великого, умного и доброго человека!

Многие полагали, что д’Обюссон погиб, и ярость обуревает всех: и рыцарей, и простых воинов, и горожан с горожанками. Погиб, погиб их отец!.. Осиротели они все! И виноваты турки! Вот они, близко, на расстоянии одного удара оружием — и как тут не сдержаться, как не презреть собственную жизнь во имя мести за д’Обюссона, за всех убитых и искалеченных, сгоревших, раздавленных ядрами!..

И вот происходит нечто непостижимое, граничащее с чудом, хоть автор очень недолюбливает это слово. Гнев, ярость, самоотвержение — и турки остановлены. А ведь Мизак бросил на штурм сорок тысяч человек!.. Мало того, что остановлены, они уже бегут. И снова Антуан д’Обюссон, виконт де Монтэй, во главе конных рыцарей (а среди них — Торнвилль и Ньюпорт) делает вылазку из крепостных ворот. Вслед за рыцарями стремятся прочие воины. Бегущих врагов и колят, и рубят.

Турки позорно отступают по всему периметру стен, даже оставляя на них тех своих, кто уже успел забраться и бился с защитниками крепости. Таких, до полусмерти перепуганных и потерянных, воины-христиане скидывают вниз, внутрь крепости, где их буквально в клочья разрывают "гражданские".

Мизак-паша понимает, что это конец. Несмотря на то, что большая часть войска цела, оно уже не будет сражаться. Тысяч шесть он уже положил под Родосом, сколько сейчас полегло — неведомо, но явно, что много. Пятнадцать тысяч тяжело ранены или изувечены в прошлых битвах — и теперь к этим надо прибавлять новых. Также есть много больных и легкораненых, обслуга и моряки не в счет. Кораблей много пожжено…

Османов секут, словно траву, и многие обращают оружие против своих товарищей, если те стоят на пути, мешают бежать от христианского меча! О, позор, о, горе!

— Стойте, сыны позора! — вопил Мизак, пытаясь остановить общее бегство. — Вспомните, что говорит Пророк — да благословит его Аллах и приветствует! Он говорит, что те, которые повернутся спиной к неверующим на поле битвы, навлекут на себя гнев Аллаха. После смерти их пристанищем будет геенна! Вы хотите оказаться там, заслуженные янычары великих падишахов Мехмеда и Мурада? К чему покрыли вы седины свои позором, а души обрекли геенне? О, если старые выжили из ума, к чему другие, молодые львы ислама, подражают им в их безумстве? Родосские кяфиры ослаблены и истощены, их вождь пал — еще малое усилие, и мы восторжествуем над этим домом неверия!

Но никаким словам не остановить бегущую армию, и Мизак-паша отлично это понимает. И уже не о ней забота, не о позоре все мысли, не о будущей шелковой удавке, нет. Паша сам в животном страхе, как бы свои не потоптали да христиане не зарубили! Бежит паша вместе со всеми, а христианские конники, словно карающие ангелы, продолжают избиение и гонят турок до их лагеря.

Там нехристи даже не пытаются закрепиться и отходят к побережью, ближе к кораблям, оставляя все — орудия, боеприпасы, казну. Там все скопище останавливается, хотя кое-кто в панике лезет прямо в воду, кто-то — на корабли, и в их числе Мизак со своим штабом.

Как сокрушается достопочтенный Али-бей! Не о гибели людей, не о позоре султанской армии — о потере всего скопленного непосильным трудом во время своего пребывания на Родосе. Там и многочисленные взятки и вымогательства, и доходы от продажи пленных в Малую Азию, и еще много чего… было. Теперь все в руках неверных!

Действительно, иоанниты даже и думать не могли о том, чтобы добить врага, столкнуть его в воду: против стольких десятков тысяч людей это было немыслимо, да и сами христиане были малочисленны и переранены. Оставалось захватить богатые трофеи — сундуки османских полководцев, великое знамя султана, доспехи, оружие.

Взяли часть драгоценного пороха — остальным подрывали чудовищные вражеские орудия, которые нельзя было взять с собой, ибо оставалась возможность того, что турки, вернувшись, примутся за старое. Уничтожили литейню, чтобы больше не плодила огнедышащих монстров.

Возвращение в Родос было, конечно же, триумфальным. Прежде чем осудить то, что далее сделали рыцари, брезгливому читателю следовало бы побыть на их месте эти два с лишним месяца. Достаточно вспомнить борьбу за обезглавленное тело де Мюрата, и прочее. Короче говоря, возвращаясь в крепость, каждый воин нёс на копье нанизанную голову турка. Нестройно, но громко, хриплыми голосами, ошалев от восторга большой победы, латиняне пели хвалебный гимн Господу, восходящий еще к святым Амвросию и Августину:

Тебя, Бога, хвалим,

Тебя, Господа, исповедуем.

Тебя, Отца вечного,

Вся земля величает.

К Тебе все ангелы,

К Тебе небеса и все силы,

К Тебе херувимы и серафимы

Непрестанно воспевают:

Свят, Свят, Свят Господь

Бог Саваоф;

Полны небеса и земля

Величия славы Твоей…[42]

Зрелище величественное и страшное. Бок о бок едут израненные Торнвилль и Ньюпорт, весело переговариваются, на их копьях — тоже турецкие головы, причем у сэра Томаса — женская. Жалеют, что не хватило сил скинуть врага в море.

— Напьюсь сегодня вдрызг, — гудит Ньюпорт, — как Бог свят! Интересно, жив ли старый Грин. Я видел, как он сражался.

— Был жив. Пламптон с Даукрэем сильно ранены.

— Что? Плохо слышу!..

Торнвилль повторил, но все его мысли были, конечно же, об Элен. Вот он сейчас ее найдет. У него за пазухой какие-то ценные побрякушки — порадует ее, может быть, если она не побрезгует… Они обнимутся, он припадет своими губами к ее коралловым устам… Неужели конец турецкому ужасу?.. Д’Обюссон жив ли? Жалко, если умрет, он же обещал поженить их… Элен, прекрасная, божественная… Счастье его…

Он думал о ней, как о еще живой. Она же лежала поверх груды камней, смотря остановившимся взором карих глаз в безоблачное родосское небо, а ее грудь была безобразно разворочена большим рубленым куском свинца из тяжелого турецкого ружья. Нет, читатель будет избавлен от мелодраматической сцены последних слов и поцелуев, агонии и мирной кончины дамы де ла Тур на руках любимого. Ничего этого не было и быть не могло, ибо смерть от такого снаряда, да еще задевшего сердце, была практически мгновенной.

Нет, сцена была еще более душераздирающей, когда Лео, наконец, нашел Элен. Бросившись к ней, он пал на колени, прижал голову к ее груди в тщетной надежде еще услышать стук бьющегося сердца. Не услышав ничего, с воем упал на труп любимой, вцепившись в еще не остывшее тело, и истерически рыдал — долго, очень долго, так что случайным свидетелям было просто жутко. Мужское горе страшно в своем крайнем выражении…

Ньюпорт был в растерянности. Осторожно обойдя полузасыпанное рухнувшей частью стены тело некоей монашки, сэр Томас осторожно похлопал Торнвилля по спине, но тот не реагировал. Богатырь попытался поднять его, оттащить от Элен, но все напрасно: Лео столь судорожно вцепился в нее, что поднять их можно было только вместе. Ньюпорт было сделал это, но потом отпустил страшную пару — живого, но безумного и спокойную, но мертвую — обратно. Богатырь развел в растерянности руками, в самом деле не представляя себе, что надо делать.

— Отдери его руки, — тихо посоветовал кто-то, на что Ньюпорт сначала попросил повторить громче, а когда наконец расслышал, то грубо ответил:

— Сам попробуй, советчик! Вцепился так, что, по-моему, руки свело.

— Давайте все попробуем…

Торнвилля с силой оторвали от Элен. Лик его был страшен: безумные глаза выпучены, лицо и борода в крови любимой, рот перекошен, а зубы стучат. Уж на что силен был Ньюпорт, а и тот еле-еле удерживал его.

— Надо позвать священника, чтоб окропил святой водой и почитал на изгнание беса, — предложил кто-то, но на него дружно зашикали — какой, мол, бес. Любимая же погибла!

— Слушайте, народ, — изрек сэр Томас, — я ведь его скоро, пожалуй, и не удержу. Свяжите его, да доставим в госпиталь, там, поди, разберутся, что с ним делать!..

Извивавшегося Торнвилля, даже пену изо рта пустившего, связали, и Ньюпорт, взвалив его на плечо, понес в госпиталь, а про себя удивлялся, как это такое могло произойти… Неужто и в самом деле есть любовь, способная довести до такого состояния столь крепкого бойца и гуляку?.. Это же не слизень Пламптон, бичующий себя в тоске по своей Джоанне, которая наверняка ему уже целый букет рогов навертела!.. Человек мрачный, свирепый, зачастую грубый, Ньюпорт почувствовал, как и в его душе шевельнулось что-то похожее, давно забытое средь битв, попоек и веселых греческих шлюх… Жила же в селе веселая гусятница Энни… Но суровая родня предпочла сделать из него, младшего сына, которому ничего из наследства не светило, воина-монаха, иоаннита, славу рода, которым можно было похвастаться перед соседями и содержание которого им отныне ничего не стоило… И так он оказался на Родосе — пил, буянил, хулиганил, сквернословил, прелюбодействовал с гречанками, словно не монах он, а типичный английский сквайр, забавляющийся от сельской скуки. И ему все с рук сходило, хоть в глубине души он надеялся на то, что его в конце концов разжалуют… Но слишком нужен был воинственному ордену столь искусный боец, а теперь еще и артиллерист… Впрочем, что ж он о себе?.. Вот друга жалко. Что ж он, до конца жизни помешался?.. Посмотрим…

Так рыцарь Лео Торнвилль в момент величайшего торжества родосцев попал в госпиталь под надзор санитаров, израненный и обезумевший. Но эскулапам пока было не до него, им нужно было спасать от смерти получивших тяжкие физические раны, до эмоциональных руки пока не доходили. Консилиум врачей с горечью констатировал, что, по крайней мере, одна из ран магистра д’Обюссона — смертельная, и следующий день, казалось, подтвердил их худшие прогнозы. Все жители города Родоса знали, что великий магистр прощается с жизнью, которой он пожертвовал за них, и поэтому праздник великой победы обратился, по сути, в день великой скорби.

Во всех храмах служились молебны во здравие великого магистра и прочих, в злой сече пострадавших, и об упокоении убитых. День и ночь дежурили у одра тяжело раненного посеревший от забот летописец вице-канцлер Каурсэн, легко раненый секретарь Филельфус и опытнейшие орденские лекари. Временами магистр впадал в забытье, и казалось, что уже начинается агония. Д’Обюссон дышал тяжело, хрипел, рана напротив легкого не затягивалась и кроваво пузырилась. Испарина покрывала его восковой лоб, но всегда, как только ему становилось хоть немного легче, он еле слышно спрашивал:

— Что турки?..

— Так и не пришли в себя, — ласково говорил Каурсэн. — В полном замешательстве… Слышишь, господин? Тишина! Нет обстрела. Много пушек повредили наши… Три тысячи пятьсот вражьих трупов насчитали, жжем потихонечку.

— А холм Святого Стефана — он в чьих руках?

— В турецких, — тут уж, в противоположность утешителю Каурсэну, вступал в разговор каркающий Филельфус. — Нам же нечем и некем оборонять его. Хотя лагерь их разорен чрезвычайно, тут нечего сказать.

— Они готовят атаку… Надо, чтобы… ворота… Передайте брату… — и переволновавшийся д’Обюссон вновь впадал в забытье.

Каурсэн показывал секретарю кулак, но итальянец лишь брезгливо отворачивался от сего жеста, считая ниже своего достоинства вступать в препирательства с не-рыцарем.

Гийом хватался за голову, и предательские слезы текли по его щекам. Сухарь Филельфус, вздыхая, сочувственно хлопал его по колену — все, мол, понятно, о чем речь… Отца лишаемся!..

Сознание все реже возвращалось к д’Обюссону, он постоянно спрашивал о своих соратниках, и хотя ему отвечали, что брат его жив и все семь "столпов" пока тоже, он не запоминал ответов и спрашивал снова. По-видимому, приближался конец.

Но и в другом лагере, понятно дело, радости было мало. Несмотря на робкие уговоры анатолийского бейлербея и прозрачные намеки Али-бея, Мизак-паша уже твердо решил, что кампания проиграна. Он успокаивал себя тем, что все от него зависящее он сделал, и даже сам шел вместе с янычарами на штурм, ну а что Аллах не захотел даровать победу — так в первый раз, что ли? Сам Пророк, да благословит его Аллах и приветствует, был разбит в битве при Ухуде, что говорить… Даже в этом можно найти оправдание: значит, у Всевышнего какие-то особые мысли по поводу иоаннитов. Может, эти нечестивцы не преисполнили еще чашу гнева Его? Так кто же такой он, Мизак, чтобы идти супротив воли Аллаха?..

В общем, когда турки робко вернулись на холм Святого Стефана и провели скорбную инвентаризацию, визирь решил потихонечку эвакуироваться. Османы деловито собирали целые и битые пушки, затем тащили их на суда, а также оружие, шатры, янычарские котлы… Было очевидно, что османы уже не могли победить, а родосцы — довершить свою победу.

Мизака интересовало, жив его главный враг или умер.

— А разве от этого хоть что-нибудь зависит? — хмуро поинтересовался Али-бей.

— Многое… Если даже и не сейчас… Им такого руководителя еще поискать, и если к нашему возвращению, да соизволит Аллах, он станет добычей червей, этим уже пол дела будет сделано…

— Оправдание себе ищешь?

— Нет, злобу тешу! Если магистр мертв — значит, не так безуспешно мы здесь два месяца с лишним проторчали. Кроме того, стены Родоса — не грибы после дождя, сами по себе не вырастут… На все нужно время, которое работает не на них…

— Мне нравится твое настроение и ход мыслей, Мизак-паша… Главное, пережить первый удар гнева великого падишаха, а там…

Так успокаивали себя турки; что же христиан, то все они по-прежнему скатывались из крайности в крайность, то не веря себе, что кошмар закончился, то переживая за магистра, находившегося на грани жизни и смерти…

18

Врачи ошиблись — д’Обюссону стало лучше, кризис миновал на третий день. Измученные верные Филельфус и Каурсэн заснули прямо при нем; рука по привычке искала широкие лбы псов, чтоб погладить — но их не было…

— Где… где детушки мои? — спросил он еле слышно.

Ему никто не отвечал, боясь дурной вестью ухудшить его положение, но он был настойчив в своих расспросах.

Потом… он понял все, замолчал, и слезы потекли по его лицу… Всех, всех людей жалко, но его псы, его верные, любимые полосатики… Боже, за что Ты отнял их?.. Чем они провинились пред Тобою?.. Какими грехами? За что Ты их… Перед глазами стояли они… Как объяснить другим, что они заменили ему то, в чем ему отказала судьба? Добрую подругу жизни, почтительных и славных сыновей? А когда дурачились, он видел в них забавных внуков… Их карие глаза так и смотрят в душу, то ли с любовью, которую они продолжают излучать, находясь уже по ту сторону жизни, то ли с мягким укором, что он все же мог бы что-нибудь сделать для того, чтобы уберечь их от смерти?..

Ему сказали, что они погибли, спасая его на стене, но от этого ему не стало легче; он только старался, чтоб это его горе не столь явственно прорывалось наружу, ибо было немного совестно — столько людей погибло, а он о собаках тоской исходит… Но пересилить себя не мог. Постепенно он узнавал, кого еще прибрал Господь. Кипрский командор Гийом погиб при штурме… Прекрасная Элен де ла Тур застрелена… А что же Торнвилль? Каково ему? Говорят, жив, но потерял рассудок… Печально… Печально… Старый славный Иоганн Доу мужественно борется со смертью, но исход, пожалуй, уже очевиден… Правда, поговаривают, что и его, д’Обюссона, врачи-то приговорили, а вон вот, никак, вывернулся от безносой… Может, и Иоганну повезет…

Но старый немецкий воин не смог одолеть смерть — слишком много ран получил великий бальи и, приняв последнее напутствие и причастившись Святых Христовых Тайн, испустил дух в полном сознании того, что, хоть его жизнь и заканчивается, главное, что она не бесплодно легла на алтарь всеобщей победы…

Торнвилль пребывал в госпитале без малейших улучшений. Описывать состояние человека, впавшего в безумие, — дело ненужное и неблагодарное. Ньюпорт, этот железный человек, сокрушался, словно кающаяся Магдалина. Сэр Грин, ухаживавший за тяжело раненным внуком, регулярно приходил и к Лео, но все его вымученные шутки тоже не достигали цели. Какое тут шутовство, когда сердце кровью обливается от того, что с человеком случилось! Гийом де Каурсэн заглянул, пытался снять показания как с очевидца, и зачитывал ему фрагменты сотворяемого им произведения об осаде Родоса — и тоже без толку. Заглядывал разбогатевший Джарвис — приоделся, все дом себе подыскивал так, чтоб поцелее да подешевле. Навестил "столп" Николас Заплана. Даже от д’Обюссона пару раз приходили, справлялись… Пытались ослабить режим, но безуспешно — пациент молча срывался с места и непонятно что хотел сделать: то ли бежать, то ли покончить с собой.

Две недели прошло. Лео страшно ослабел и истощился. Наконец, какая-то искра разума промелькнула в его взоре. Он впервые заговорил, попросив развязать его и дать путной еды. Дали немного, чтоб с непривычки заворот кишок не приключился. Оповестили друзей; они пришли почти все — Ньюпорт, Джарвис, Грин. Пытались завести разговор, но он пока так и не клеился. Ньюпорт сказал, что меч Торнвилля — подарок д’Обюссона — не пропал, а хранится у него, в "оберже". Сэр Грин притащил хорошего вина, но поднятию общего настроения оно никак не помогло.

— Может, надо чего? — обратился к Лео Джарвис.

— Элен… Где ее положили?

Англичане переглянулись, не зная, что ответить, а, вернее, как ответить. Сказать ли правду или отговориться пока неведением? Ньюпорт решил, что второе — хуже, не по-дружески, и изрек:

— Хоронили всех в общих рвах, не до того было. Так что… Где была самая бойня, там она и лежит вместе со всеми. Бают, магистр хочет там церковь заложить…

Лео закрыл глаза; потом тихо спросил:

— А турки что?

— Что-что, — оживился сэр Грин, — получили по полной. И более с той поры к нам носа не кажут. Сворачиваются потихонечку. Все, отбились мы от них, хвала Господу!

Все по очереди рассказывали новости, пока шумную компанию не шуганули служители госпиталя. Англичане были вынуждены удалиться, но настроение у них немного приподнялось.

— Будет жить! — самоуверенно заявил старый бражник, и все с ним согласились.

Торнвилль же, прознав про турок, действительно ожил, только не совсем в том смысле, как хотелось бы его друзьям. Лютая жажда мести вернула его к жизни; тем же вечером он подозвал одного человека из госпитальной обслуги и попросил его об услуге — достать турецкую одежду, хну и хоть какой-нибудь кинжал или нож, да чтоб бежать из госпиталя помог. Драгоценности, которые Лео припас для Элен, разумеется, бесследно исчезли, и дело решила серебряная печатка, что еще оставалась на пальце рыцаря.

Турецкого тряпья в госпиталь доставили с избытком — на перевязочные нужды, поэтому Торнвилль без особого труда получил все нужное — и бежал. Что и говорить, организм его был истощен, но стремление к мести давало силы. Готового плана у него не было — перед его глазами вставало и убийство Мизака, и взрыв пороха, и потопление корабля — он готов был на все, лишь бы отмстить за смерть Элен. Выкрасил хной бороду на турецкий манер и ночью беспрепятственно проник во вражий стан — пригодилось знание турецкого.

Наутро, помогая перевозить орудия к морю, он вызнал, что визирь с самого разгрома, опасаясь за себя, находится на корабле. Торнвилль пробрался и туда, а там — приключилось одно из тех событий, кои обычно именуются превратностями судьбы. Случилось так, что война еще раз дала о себе знать. Мизак продолжал неспешно грузиться, как вдруг вдали показались два огромных судна с флагами короля Испании и Сицилии Фердинанда Католика — это шло столь долго ожидаемое подкрепление!

Мизак сразу определил, что одних воинов на сих судах должно быть не менее двух тысяч, да все еще, поди, с ружьями… Что ж, тем более вовремя он сворачивает предприятие! Однако нельзя отказать себе в удовольствии, уходя, громко хлопнуть дверью — эти лоханки показались очень кстати…

Ветер оказался не попутным, волна была большая, потому визирь не мог послать им вдогонку свои суда, однако отдал приказ обстрелять суда из нескольких больших, еще не погруженных, орудий, пушечному мастеру из Алаийе. Тот подчинился, и один раз османы попали, да крепко: сбили мачту на одном из кораблей.

Бодро взбежав по сходням на корабль Мизака-паши для доклада, пушечный мастер вдруг практически лицом к лицу столкнулся с Торнвиллем, и у османа оказалась неплохая память на лица. Он узнал своего бывшего подчиненного, в то время как англичанин, будучи не в себе, не признал бывшего начальника, на свое горе.

Дивясь и размышляя, аланиец подошел к паше и начал отчитываться по стрельбе, краем глаза держа в поле зрения подозрительного знакомца, решив после делового рапорта осведомиться на всякий случай, что он тут делает. Перешел-таки в ислам и служит великому падишаху или шпион крестоносцев?

Как бы между прочим, турок взял шомпол и стал им поигрывать, словно от нечего делать, и когда Торнвилль внезапно выхватил кинжал и кинулся к Мизаку, чтобы пробить ему спину, аланиец среагировал мгновенно, ударив Лео шомполом. Англичанин не удержался, но, падая на палубу, все равно нанес удар, оказавшийся, увы, бесполезным. Только распорол драгоценный халат и беспомощно скользнул по рядам кольчужных чешуй — берег себя Мизак, носил кольчугу под халатом!.. Потому и отделался лишь испугом.

Турки скопом набросились на Лео, нещадно молотя и связывая. Разорвали рубаху — вот она, улика: крест на шее!

Тяжело дыша, Мизак распорядился:

— За такое… за этакое… Да кожу с него содрать, с живого, и развесить ее на снастях, как парус!

— Зачем, сиятельнейший? — удивился мастер. — Я его узнал, потому что он работал у меня в литейне. Пусть трудится во славу государства османов! Отдай его мне…

— Ладно, пусть так — награжу тебя им за оказанную услугу, и денег еще дам. А этого — в трюм, к прочему скоту!

А буря тем временем усиливалась, вечерело. Королевские корабли обогнули мыс и стали на якоря ввиду гавани, дав приветственный салют. О, просто сладостной музыкой казались эти, прежде пугавшие, звуки пальбы для родосцев! Иоанниты отправили на галерах лоцманов — все тех же наших военно-морских героев, Джарвиса и Палафокса. Роджер взялся провести среди затопленных брандеров поврежденный корабль, и преуспел в этом. Второму не повезло — буря сорвала его с якорей и понесла прочь от спасительной гавани. Радость родосцев омрачилась предчувствием беды, но случилась она чуть позже.

Корабль устоял перед ударами стихии, только вот под утро его вынесло к стоянке турецкого флота, и Мизак-паша, вновь обрадованный казавшейся верной добычей, послал на "подранка" двадцать галер под командой своего флотоводца — преемника Алексиса из Тарса.

Тем временем его люди окончательно покинули холм Святого Стефана, забрав оттуда все, что можно, и предав огню все то, чего забрать было нельзя, в том числе свои оказавшиеся никчемными палисады и деревянные укрепления, а также прежде уже оскверненный храм Святого Стефана.

Флот был готов к отплытию, и Мизак втайне полагал, что захват или уничтожение такого огромного корабля христиан немного скрасит в глазах султана общий проигрыш кампании.

Тут мысли ренегата опять, в который уже раз, обратились к вчерашнему пережитому покушению. Этот безумец! Ударь он в шею, что тогда?.. Об этом не хотелось и думать. Может, все же зря он отдал негодяя пушечному мастеру?.. Ладно, об этом он еще подумает на досуге, а пока — как там идет бой?

Но и там все было наперекосяк, как выяснилось. Поначалу турки успешно заблокировали гигантский корабль веслами своих галер и кинулись на абордаж, однако свежие отряды итальянцев и испанцев бились стойко. После трехчасовой схватки, в которой пал вражеский флотоводец, они очистили свой корабль от османов и гордо удалились в родосский порт, имея гораздо меньше повреждений на своем судне, нежели они сами причинили врагам, а изувеченные галеры с более чем ополовиненными экипажами робко вернулись к визирю. Они не прибавили славы и без того бесславному предприятию.

Три дня, с 17 по 19 августа, Мизак-паша Палеолог эвакуировал свою армию с Родоса. Теперь победа иоаннитов на Родосе была окончательной! Великий магистр распорядился в ее ознаменование и ради упокоения душ всех павших на защите острова воздвигнуть две церкви — одну для католиков, во имя Богоматери Победы, другую — для греков, в память святого великомученика Пантелеймона Целителя, в день которого была одержана победа. Пусть в обоих храмах одновременно служат литургию для обоих исповеданий, а построить те церкви там, где более всего пролилось крови — у итальянского поста.

Д’Обюссон не мог ходить, но и откладывать это великое дело тоже не было возможности: рыцари принесли его на носилках, дабы он присутствовал на закладке фундаментов обоих храмов, а счастливые люди приветствовали его, как отца и спасителя Родоса! Это говорит о многом — стены и башни крепости были неимоверно оббиты, а на итальянском участке и вовсе практически сравнялись с землей, но люди строили храмы Господу в благодарность за избавление от османов!..

На радость народа и ордена великий магистр поправлялся. Начал исцеляться от полученных ран и Родос: осознание избавления от опасности подвигло людей, несмотря на тяжесть перенесенных испытаний, раны и потерю близких, вдохновенно взяться за созидательный труд. Родос оживал, причем не только героический город-крепость, но и весь остров целиком.

Предстояло возродить сельское хозяйство, отстроить дома и монастыри, укрепить орденские замки — да что там говорить! Наряду со строительством служились торжественные благодарственные мессы, издавались законы против падения нравов, народ освобождался от налогов, получал бесплатно зерно. Сам магистр вместе с Каурсэ-ном сочинял и рассылал бесстыдным христианским государям победные реляции, а как только смог немножечко ходить — дошел пешком до храма Святого Иоанна, где припал ко святому алтарю в благодарственной молитве за спасение Родоса и за то, что Всевышний, презрев маги-стровы грехи, продлил ему жизнь…

Глядя на него, Филельфус решил: "Теперь пора!" и куда-то удалился.

Вернулся чуть погодя, неся в руках покрытую каким-то тряпьем корзинку. Д’Обюссон был у себя вместе с Каурсэном. Гийом зачитывал магистру Пьеру конец подготовленного им рассказа об осаде Родоса, написанного, как всегда, в типично каурсэновском стиле — пафосно и убедительно:

— "Бог Вседержитель спас наконец Родос, Свой христианский город, и поверг турок в конфузию, показав внезапно при этом штурме Его любовь и Его сладостную милость к Своим христианам. Ибо по повелению господина магистра знамя с Иисусом Христом и другое, с Богородицей, а также иное, со святым Иоанном Крестителем, покровителем родосского ордена, были воздвигнуты на стенах в тот момент, когда бой между двумя сторонами был наиболее жарким. Вскоре после этого турки увидели посреди чистого и светлого неба сияющий золотом Крест, а также увидели светлую Деву, державшую в своих руках копье и щит, обращенные в сторону турок. И в этом видении также появился человек, одетый в бедные нищенские одежды, которого сопровождало большое число прекрасных вооруженных людей, словно он спускался помочь Родосу. Под золотым Крестом мы справедливо можем подразумевать нашего спасителя Иисуса Христа; под Девой — нашу Богородицу, благословенную Марию; а под бедно одетым человеком — святого Иоанна Крестителя, покровителя и хозяина ордена Родоса, которого сопровождали святые и ангелы Божии на помощь родосцам. Это божественное небесное зрелище и повергло турок в такое великое удивление и страх". Ну как?

— Впечатляет, конечно… — тихо промолвил магистр. — Пусть так и будет. Слышал, Филельфус?

— Что и говорить, никто не сомневался в литературном искусстве нашего вице-канцлера!

Тут секретарь заметил у ложа магистра корзинку — практически точно такую же, что принес он сам, Филельфус… Нет, ну быть того не может!

— И ты тоже принес? — спросил он Каурсэна.

— Ну да…

— Вот учудили-то! И, главное, в один день…

Итальянец подошел, заглянул в каурсэнову корзинку — там спал очаровательный остроносый щенок серожелтого окраса, с длинной мягкой шерстью, смешными треугольными мохнатыми ушами и черными "кисками" по бокам глаз.

— Хорош мальчишка? — весело спросил д’Обюссон.

— Неплох… Да вот второй… — Филельфус осторожно вытащил черный с белыми прогалинами кряхтящий комок из своей корзинки и протянул магистру. Тот привстал, преодолевая боль, взял его в руки и сказал, что он похож на большую мышь.

Щенок внимательно посмотрел на раненого своими глазками-бусинками и пискнул. Д’Обюссон аккуратно положил его рядом с собой. Вновь принесенный начал осваиваться, побродил взад-вперед, улегся. Магистр нежно гладил крохотное теплое существо, на глаза навернулись слезы — он вспомнил своих погибших друзей… Щенок через какое-то время встал, отправился в новое путешествие по постели, потом таинственно притих, слегка присев…

— Ну вот, — расстроенно воскликнул Филельфус, — надудонил! — И начал оттирать тряпкой плод щенячьего труда. — Гийом, распорядись, чтоб поменяли простынь, и немедленно!

— Да оставьте вы, ребенка только потревожите! Стерли, и ладно! Давай сюда второго! — И д’Обюссон нежно прижал двух бусиков к израненной груди.

Филельфус незаметно подмигнул Каурсэну, и они оба удалились.

— Давно надо было, он сразу совсем другой стал! — сказал секретарь, и вице-канцлер с ним вполне согласился:

— Отвлекут хоть его… Ты ему не докладывал об исчезновении Торнвилля?

— Нет. И без того тут новостей хватает, и далеко не все они благие.

— Он так и не появлялся?

— Нет. Надо полагать, с собой покончил, не вынес смерти дамы.

— Да, знатная была красавица… Но пока точно не установлено, что он сам себя жизни лишил, об этом будем молчать. Ведь его в этом случае даже не отпеть…

— Э-хе-хе, каждый сам себе лютый ворог — хуже турка!

— Это правда.

А в это время Торнвилля пытали в Алаийе, принуждая к работе на турецкой литейне, однако тот дал себе зарок скорее умереть, нежели отливать орудия на гибель единоверцев.

Ничего так и не добившись, пушечный мастер продал его в рабство. Казалось, все начинается сызнова, однако мы не будем испытывать терпение читателя и вновь подробно описывать перипетии его жизненного пути. Посмотрим лучше, как далее пошли родосско-турецкие дела…

Загрузка...