Мать умерла в январе.
Эта фраза образовывалась, загустевала во мне, как река, много лет: сначала вместо этих простых, и прямых, и правдивых слов во мне дымилась серая дыра, вроде полыньи.
Полынья дышала послесмертьем.
Я не могла этого выговорить, никому не могла сказать о произошедшем с нами позоре, о том, что я не остановила ее от исчезновения, впрочем, стоит добавить, что никому это не было особенно интересно, никто на самом деле не хочет знать/слышать смерть.
Город стоял серый и плотный, ему было трудно дышать, мне было трудно дышать в нем. До этого Сибилла Мериан три года леденела в параличе. Паралич развился из труда, странствий, малярии, одиночества, разорений, надежд. Я сидела возле нее, разделяя ее безмолвие и неподвижность, разбирая ее бесконечные записки и счета, мы утопали в долгах. По столу перекатывались замершие куколки и тлеющие жуки.
Гусеницы буковой серпокрылки были почти созревшими для окукливания, а гусеница боярышникового шелкопряда очень беспокоилась, плохо питалась и скоро окуклилась. Через двадцать дней вылупилась бабочка.
О смерти мы с матерью тоже научились говорить на языке ее куколок.
«Скоро я заползу в землю для окукливания – не плачь не плачь», говорила мне Сибилла в начале своей последней болезни. В моем горле от таких ее шуток разрастался отвратительный липкий гриб страха, и стыда, и слез, потому что, конечно, никакие это были не шутки. Мы обе понимали, чтó нам предстоит, и будущее испытание как-то одновременно сближало и разделяло нас.
Мне становилось все труднее смотреть на нее, ведь я понимала, что скоро ей предстоит оставить меня, предать, превратиться, и от этого во мне росли гнев тоска возмущение.
Теперь метаморфоз казался как-то загадочно и тесно связанным с тем, что должно было случиться и случилось с матерью той зимой.
Шелковичный… Шелковечный… – бормотала я.
В то оказавшееся столь чудовищно важным для нее и для всех них утро Доротея зашла в комнату и поняла, что дела нехороши. На кровати лежала легкая скрюченная вещь, и, увидев ее, но еще не вполне поняв, Доротея Хенрике стала страшно кричать.
Потом она сидела рядом с окукливающейся матерью, продолжала кричать и плакать, чтобы не слышать, заполнить заглушить пустоту, пустоту мира без матери, но пустота не поддавалась, расширяясь, заполняя собой весь золотой и сияющий и теплый и воняющий и суетящийся город Амстердам. Доротея стала понимать, что скоро ей придется навсегда упустить из виду то, что раньше было ее матерью.
В последней попытке как-то исправить ситуацию она взяла мать за руку.
Вместо руки она ощутила холодную маленькую твердую вещь, вроде одной из птичьих лапок или мертвых массивных жуков, всегда лежавших на рисовальном столе. Небрежно там оставленных.
Мать не была кокеткой, ее тщеславие было иного сорта: она гордилась своими руками, рассматривала их, когда думала, что никто не видит, но Доротея Хенрике видела. Эти руки были чудом: они умели и знали всё.
Они с/охраняли живых и мертвых насекомых, они растирали краски (искусствоведы утверждают, что лучше всего Сибилле удавались оттенки зеленого), они травили гравюры кислотой, они помещали умерщвленных ящериц, пауков и змей в смертельные растворы, создающие им бессмертие.
Теперь же ее маленькая ручка загнулась и стала ледяной: жизнь перешла из нее/отсюда куда-то в другое место. Доротее надлежало узнать, куда перетекла жизнь ее всемогущей матери, самого сильного человека на земле, горбатой неустрашимой старушки, похожей на мертвое иссохшее насекомое или мертвое растение.
Где она стала теперь? Чем? В чем? Непостижимо. Возможно, ее жизнь перетекла в север-ный Новый Амстердам – трудно в этом вопросе быть уверенным вполне.
Возможно, сущность Сибиллы последовала за ее работами, переселилась сосредоточилась в них. Доротее предстояло закончить за мать и напечатать Третью Книгу Чудесных Превращений Гусениц, а затем, как бы став этой книгой, отправиться туда, где эту книгу захотел иметь рассматривать обожать изучать царь.
Доротее, как и ее матери, предстояло путешествие/превращение, но направления их были различны. Смерть матери породила судьбу и свободу дочери, завязала узел и разрубила его.
Причиной всему был Петр Михайлов, ненасытный любитель искатель собиратель городов воды кораблей изображений кораблей женщин мужчин младенцев гигантов насекомых и ботанических иллюстраций. Огромный человек, ворвавшийся в их замерший от смерти, заполненный смертью дом, велел им всем перенестись вслед за ним: в тот край, в тот город, где ничто не было им ни знакомо, ни близко, ни понятно – новый город язык свет были предложены Доротее как средство от пустоты, и она уцепилась за них с жадностью и ужасом и любопытством и даже с благодарностью.
Гусеница засыпает, она почти мертва, бледная, но снова становится румяной, как человек …Бог дает нам новые силы, дух снова свеж и бодр, когда работа закончена, он берется за другую.