Где ты братец мой, Гитон?
Горестно кричит Асклепий.
Я ли не любил тебя не ласкал я ли не покрывал розовыми лепестками и поцелуями всего тебя от ушек и ресничек до пяточек.
Каждое твое отверстие я надеялся заполнить так, чтобы в тебе не осталось места ни для чего ни для кого иного.
Я ли не отдавал поручал доверял тебе каждую часть своего тела твоим глазам твоим рукам твоему рту.
Не в тебе ли я прорастил свое веселое жестокое бесстыдное вечно жаждущее удовольствий сердце.
И вот ты предал меня ради новой лучшей пользы, более умелого рта, более решительных рук, Гитон?
Асклепий мечется в толпе, тщась вернуть своего Гитона, но его губ и след простыл. Гитон предал своего друга новой жизни.
Неисцелимое впечатление от «Сатирикона» Петрония и Феллини было единственной ассоциацией, соединяющей с тем зрелищем, с тем событием, которое охватило меня в тот мой первый Хэллоуин на улице Кастро в Сан-Франциско.
Улица Кастро встретила меня по приезде своим осенним карнавалом, но мне это зрелище напоминало и парад. Стройными строгими построениями двигались дрэг куинз – переодетые в королев, королевы переодевания. Среди толпы шныряли голые мальчики с позолоченными телами и лицами: Гитоны всех сортов и расценок. Они осыпали нас блестками прикасались хихикали дразнили и исчезали растворялись в воздухе.
Тут я вспомнила, что после первого просмотра того фильма с Нонной в неизбежном кинотеатре «Спартак» я, угрюмая отроковица, возомнила, непостижимо с чего, себя Гитоном, двусмысленным, двоетелым, двоедушным существом, имеющим, что предложить миру и что попросить взамен.
Человек, шедший тогда справа от меня по Кастро, был, как водится, старше меня на целую жизнь, именно в обмен на этот кус времени и на кое-что еще мною был приобретен билет на Кастро из душераздирающего Купчино, полного помоек и темных буро-фиолетовых пустот. И вот я шла через карнавал, пытаясь понять, что же я себе приобрела, в какой костюм себя приодела. Я приобрела себе новую чужую прелестную отвратительную смущающую меня ясностью своих желаний толпу.
Ошую одесную.
Шедший слева от меня был, как ему здесь и сейчас пристало, голый, – его карнавальный костюм заключался в сложных конструкциях на чреслах и на груди: вместо бюстье подпрыгивали два маленьких аквариума, в каждом плескалось по золотой рыбке, чересчур встревоженной, чтобы легко исполнить желания.
На причинном же месте колыхалась золотая клетка, замкнутый в которую котенок зарился на проплывающих над ним рыбок в тщетной и пылкой надежде.
Хозяин рыб и котика задумчиво курил, как и все здесь, несущие себя на смертельных, как сказано у Блока, каблуках. Его аквариумы раскачивались на уровне моих глаз, и глаз я от этих чудес оторвать не могла совершенно. Толпы Клеопатр, Амуров, Мэрилин, Элвисов протекали мимо меня, пахло мочой, пивом, осенью.
Бесконечные морячки припадали с поцелуями к прохожим, и прохожие были готовы пить их дыханье, очень даже быть может полное СПИДа. Безобразные жовиальные толстяки шли в окружении подвластных им смеющихся Гитонов – бесстыдство и безобразие и свобода.
Хотя бы на одну ночь ты мог здесь превратиться в кого угодно (вот мимо нас пробежал на десятке заплетающихся ножек уставленный яствами и гробами стол, бессмертные и святые джек и джеки кеннеди проплыли на ходулях в вышине).
Вопрос, в кого бы хотелось или следовало превратиться мне, о/казался открытым: золотые рыбки смотрели взыскательно, обещая и требуя многого.
Здесь я могла при/претвориться хоть танцующим столом, хоть висящим в золотой клетке зверьком, но в итоге я стала слависткой – человеком, любящим свою литературу вчуже, на чужом языке, смотрящим на свое как на чужое.