И смотрела, как гусеницы, отложив семена, заменяют смерть жизнью, как ползучее существо становится крылатым… кожа у них точно человеческая. Если хотя немного дотронешься до нее рукою, то она начинает пухнуть с великой болью. Гады сии, хотя и имеют лапки, но ползают, пригибаясь; звук же они издают журчащий, подобно волынке.
Я приехала в этот город смотреть (на него и за ним).
Я приехала в этот город смотреть и объяснять, и продолжать работы и работу своей матери, но в первую очередь – хранить ее дневник наблюдений, присматривать за ним, быть его продолжением, возможно, я приехала сюда стать ее дневником.
Так называемый «Studienbuch» Марии Сибиллы Мериан – книга наблюдений, это рукописный том, на лицевых сторонах листов наклеены рисунки, выполненные на пергамене или бумаге и вставленные в рамки из синей бумаги (на сегодняшний день в книге осталось 285 рисунков). На обороте листов – записи Мериан, которые, как показал анализ письма, делались в течение 30 лет. В этом дневнике описаны наблюдения за изменениями видов, но также эта книга об изменениях самой наблюдательницы: менялся стиль ее рисунков и менялся почерк.
Некоторые страницы оставались пустыми в надежде, что особенно вожделенная гусеница еще попадется для запечатления, еще удивит – на них значилась запись/надпись:
«Vacat» [Здесь: «Пустует» (англ.). – Ред.].
Этот вид гусениц я нашла в июне и в августе; их обычный корм щавель, если они его не находят, то едят травку «отрада сердца». Когда они пожелают совершить свое превращение, то ложатся на лист или на землю и утрачивают свой цвет, свиваясь кольцом, по прошествии двух дней они превращаются в такую коричневую финиковую косточку. Затем они остаются в таком положении до трех месяцев, а иногда и до года, после чего появляются молевые птички. После состояния покоя в стадии куколки, длившегося неделю, существо начинает издавать звуки наподобие тиканья маленьких карманных часов: было ясно слышно, как оно стучит, и заметны его движения во время стука.
Посредством гусениц улиток личинок жаб птиц она высказывала отношения с миром вокруг нее. Журнал Сибиллы Мериан (альбом? дневник? записная книжка?) был бесконечно далек от изысканного, почти нечеловеческого совершенства ее раскрашенных гравюр – здесь был ее настоящий мир, ее мастерская, ее процесс, ее наблюдение в реальном времени – хаос, неотвеченные, невозможные вопросы, разбросанные повсюду хитиновые панцири, ослабшие лапки – крючком. Именно то, что ее интересовало на самом деле и больше всего – изменение и связь, и несовершенство.
Постоянные ошибки, тля, выползающая из куколок, неточности зрения, неточности письма, колебание между воображением и наблюдением – вот содержание и смысл этих записных книжек, вошедших в историю науки как Ленинградский альбом. Это название смущает меня – оно указывает на власть исторического каприза. Случаем в Ленинграде прижилась и прославилась эта записная книжка, указавшая нам на путь эволюции – и само это противоречивое определение «ленинградский» меня остро трогает: однажды мне в лицо было брошено: «Что ты вообще возомнила о себе? Ты всего лишь ленинградская девчонка». И слова эти оказались правдивыми и роковыми, введя меня в соблазн и радость.
Как каждый на/стоящий, живой дневник, этот состоял в особых отношениях со временем, колеблясь между прошлым и будущим, между воспоминанием и ожиданием, – в этом было его напряжение. Дневник был полон дат – она указывала, когда обнаружила гусеницу, когда гусеница принялась превращаться и когда превратилась в бабочку либо в не менее занимавшую исследовательницу тлю, пожравшую бабочку в ее коконе.
Как и Доротея, записная книжка ее матери была эмигранткой, то есть беженкой, лишенной связей и понимания чужестранкой. При этом она, эта записная книжка, произвела множество жизней в этой новой стране: ее копировали ученики Гзелей, ее изучали, восхищаясь и отрицая, ученые, она пережила предательство призвавшего ее города, когда следующий за Петром Петр попытался предать его город, Петербург, окончательной пустоте; она пережила возвращение сюда царицы Анны, пожары – особенно зловещий 1747 года, обязательные наводнения и войны. Во время блокады ее закопали (более совершенные гравюры Мериан увезли в эвакуацию вместе с эрмитажным составом отважного и лукавого злодея Орбели).
Главный дар Сибиллы Мериан состоял даже не в умении изображать цветы, и насекомых, и земноводных, как будто они были живые, но только лучше, ярче, прозрачнее, не в яростной готовности двигаться на край света за вожделенными экземплярами, а в способности наблюдать и выявлять знаки изменения и зависимости.
Где бы она ни оказалась – Франкфурт, Нюрнберг, замок лабадистов Амстердам, Суринам, – она застывала, превращалась в немигающий всетерпеливый глаз.
Сибилла направляла свое терпение/зрение на куколку жука, жабу, тюльпан, паука, ирис и начинала работу ожидания – чем они станут, чем они могут стать, во что превратятся – или не превратятся, хотя в какой-то степени превращению подлежит все.
В Нюрнберге у Сибиллы был свой сад, где она собирала гусениц, а однажды взяла в дом мертвую мышь, чтобы наблюдать исход из нее червей и личинок.
Однажды мне принесли трех молодых жаворонков, которых я тут же умертвила. Через три часа, когда я стала их потрошить, я нашла в них семнадцать толстых личинок. У личинок не было никаких ног. На другой день они превратились в коричневые яйца. 26 августа из них вышло много синих и зеленых мух. Их было трудно поймать.
Мощь, пристальность, власть ее наблюдения не знали границ, она не знала брезгливости и страха, но лишь желание понять, заглянуть внутрь. Систематизация ее не интересовала вовсе, и это стало одной из причин, почему XIX век-зануда отвернулся от нее, вернее захотел видеть только ее ошибки. Образ жизни, развитие и связи насекомых – вот что рассматривала она; Мериан считается одним из первых понимателей экосистемы, где все зависит от всего. Сейчас мне кажется, что именно в превращениях и связях все дело, может быть, поэтому Мериан сейчас так волнует меня: эмигрант/бегущий это тот, кто лишился связей, тот, кто должен связывать себя заново.