Светила настольная лампа, сделанная «под кабинет», копилась тьма на стеллажах, в углах большущей комнаты. Стыл крепкий чай в стакане. Володя постелил Василию в кабинете деда, на кушетке, сам сел на плетеный стул, за огромным письменным столом. Он вообще сильно полюбил это кресло, это место… а кабинет любил и раньше.
— Вот, возвращение… — тихо, раздумчиво говорил Василий; покуривал и говорил. У нас в эмиграции люди десятилетиями пьют на Рождество — «Следующее Рождество — в России!» Мечтают вернуться, живут этим. А России давно больше нет. То есть она есть, но совсем другая. Может быть, эти люди еще и вернутся, как знать. Ты вот считаешь, что скоро все начнет меняться… Михалыч тоже так считает… Если изменится, если кончится этот дурацкий коммунизм, они смогут вернуться.
Только вот давай представим: ну, приедут они — и… и что? Понимаешь, старики — вообще из другой эпохи. А молодые… ну, извини, это тоже штамп, но так правильнее всего. Молодые — из другого мира. Понимаешь? Меня когда учили, как здесь жить и как сойти за советского, то учили и как ходить, и как стоять. Так британских шпионов учили во времена Империи — как англичанину сойти за индуса.
— Ты тоже из другого мира, — тихо заметил Володя, — а вот ты здесь…
— Я не смогу жить в России.
— В СССР, — поправил Володя.
— Ну да, в СССР… Но Россия входит в СССР. Нет второй России, что поделаешь. А я тут у вас не смогу. Не из-за КГБ. Все пугают сыском, КГБ… А я по-другому не смогу. Я из-за людей не смогу. Падет СССР, будет какое-то другое государство… А люди-то останутся, понимаешь? Не могу я жить с людьми, которые сами гадят под себя, а потом громко орут: «Экология плохая! Страна гибнет!» А тут… Володя, ты не обижайся, но тут же почти все такие. Ответственности нет, привычки к труду нет, самостоятельно думать… ну, не то что не умеют, не то слово. Советские даже и не понимают, что это вообще можно — думать своей головой.
— Ну ты ведь со мной можешь? Получается?
— Прости, Володя, но это уже ниже пояса… Конечно, с тобой я могу. Но, во-первых, ты мой брат, и это главное. И ты, надеюсь, не считаешь себя типичным советским? Ну то-то… А кроме того, прости еще раз, это советское и в тебе иногда есть. А мне от этого нехорошо, и к тебе тоже злость поднимается… Может, ты ко мне туда приедешь?
Володя неприятно засмеялся.
— Ты забыл, что я невыездной…
— А если… если много переменится?
— Конечно, приеду. Должен же я посмотреть, где Василий Игнатьевич гнал красных в горы…
— Поместье Баррасов? Да видишь ли, там давно уже нет имения, там гостиница… Роща сохранилась, но деревья… Сомневаюсь, что ты найдешь следы от пуль. Вот церковь отца Хосе ты увидишь, но и она совсем другая. В середине пятидесятых ее перестроили.
Что у вас тоже мне трудно понять — до вас не доходит, по-моему, что время идет. Что-то произошло, а вы это «что-то» готовы переживать вечно, словно новых событий и нет. А это не так. И проблемы другие, и вся жизнь давно иная. Такое впечатление, что вы с двадцатых годов переживаете то, что произошло… В этом эмиграция от вас очень сильно отличается. И эмиграция, и вся Европа. И в Испании ведь тоже все меняется. Везде все время все меняется…
— Ты говоришь об эмиграции, будто это целая страна, — засмеялся Володя.
— А знаешь, так оно и есть, — тоже засмеялся Василий, — только эта страна — как шагреневая кожа. Или как град Китеж — все погружается и погружается…
Помолчали. В полутьме двигались пласты сигаретного дыма, приобретали странный, не выразимый словами цвет по мере того, как вплывали в освещенное пространство. Пахло табаком, кожей и книгами.
— А как ты думаешь — наша семейная история получилась? В смысле — удачная она или нет? — Володя поймал взгляд Василия и заторопился. — Выходит, у нас могло быть все намного лучше, чем было… Например, оказались бы все после катастрофы — на своей даче, в Финляндии… А все деньги Игнатия Николаевича лежали бы в международном банке и не пропали бы… И в эмиграцию ушла бы вся семья, со всем почти богатством… Я уже не говорю, что было бы, если бы катастрофы вообще никакой не произошло.
А с другой стороны, представь, если бы Василий оступился бы… попал бы под пулю… Тогда, на границе, или в Испании. С той же колокольни — пулеметчик… А Александр занимался бы чем-то другим, не таким важным для большевиков… Ты понимаешь хоть, что семья вообще могла исчезнуть? Полвека мы на волоске висели…
— Полвека вся страна на волоске… И не «висела», а и сейчас висит. А нашей семье, наверное, все-таки повезло. Сколько таких семей сгинуло, никто и не упомнит! В одном Петербурге — десятки тысяч, это уже наверняка. А по России? И это — грамотных семей, культурных… Сколько мужицких семей исчезло, ты можешь себе представить? Я — нет… Тут никакой фантазии не хватит. А священники? Сегодня потомка русского дворянина, даже потомка купца найти легче, чем потомка священника.
Так что в этом смысле — повезло. А что до остального…
— Я понимаю, так обычно и бывает — происходит не самое лучшее и не самое худшее. Чаще всего. А все-таки обидно, брат. Могло быть и намного лучше…
— Ты веришь в Бога? — неожиданно спросил Василий.
— Чаще всего — верю. Когда думаю, что пришлось пережить деду, — верить труднее.
У Василия в памяти всплыла давняя картина «Коммунизм», и он пересказал сюжет Владимиру.
— Ну ладно, это — к слову. Видишь ли, если всерьез верить в Бога, то получается — благодарить мы Его должны просто за сам факт бытия. Мы все дергаемся — здесь выиграли, здесь проиграли, тут вот какие-то сложности. То есть мы все выясняем, какое у нас есть бытие. Хорошее, плохое, много получили или мало. По результату и благодарим. А благодарить-то надо не за много-мало. Благодарить надо за факт. Уже потому, что число тех, кто есть, гораздо меньше тех, кого нет. Это ты понимаешь?
— Это — понимаю.
— Ну вот… Так что семье — повезло. Как-то ее все-таки выбрали, что-то на ней почиет…
— Ага, «выбрали»! — Володя подскочил на стуле. — Знаешь, кто владел нашей дачей? Такой Кацентох, вот кто. Получил ее в сорок пятом, как трофейное имущество. Даже не купил, а получил. Дед мне рассказывал, у него в доме целый художественный музей. И картины, и бронза, и серебро… Чего там только нет. И уверяю тебя, это все он тоже не за деньги купил. У него внуков двое — внук и внучка. Выходит, их тоже «отобрали», Кацентохов?!
— Кацентохов отобрала одна сила, нас — другая. И для разного, для разного… Ты проследи за Кацентохами, как они живут. Что, счастливы? Довольны? Хорошо им? Не верю я в их «хорошо». Вымороченное — всегда не впрок, при любом общественном строе. Россия — поле борьбы, противостояния. Зло здесь борется с добром, и ничего нельзя поделать.
— А бывают страны, где это иначе? Где нет этой борьбы?
— Наверное, нет таких стран, борьба идет везде. Только у нас все обнаженнее. Очень понятно, кто где. Ты ведь видишь — одни идут вверх, другие — вниз. Никто же не стоит на месте.
— Михалыч говорит, законы эволюции таковы, что продолжается только то, что развивается. То, что остановилось, мертво. У русских, ты прав, есть склонность достичь чего-то, даже сделать рывок, даже сильный рывок, а потом не двигаться дальше. Но это верная погибель. Представь, что вот сейчас существовала бы такая Россия, какой она была в 1913 году. С городовыми, с сословиями, с крестьянской общиной. Что, она бы разве могла жить?!
В этом смысле хорошо, что мы не такие, как предки. И ничего глупее нет, как сидеть на пепелище, причитать: вот, мол, что у нас было, чего не стало… Таких и здесь хватает, а уж про эмиграцию и говорить нечего, сам рассказывал. Здесь сама жизнь учит — все помнить, все хранить, а вот не зацикливаться ни на чем.
— Но вот насчет вверх и вниз… Как бы это посчитать, а?!
— А вот как раз и можно посчитать. По способности сложнее жить, вот как. По умению больше знать, больше помнить, больше учитывать. Строить более сложные представления о реальности. Между прочим, после каждого переворота люди разделяются на этих — на идущих вверх и вниз.
Вот хотя бы города, вся современная техника. Можно жить, как современные специалисты, — читать книги, работать на ЭВМ, оперативно делать дела, когда конъюнктура меняется чуть ли не каждую неделю. То есть можно жить сложнее, чем предки в старой деревне. Ну вот, возьми хотя бы нас.
А можно жить… Вот, у вас как раз такое слово есть: «зыриться в телик». Вот сидит такой обрюзгший, глупый, в свои сорок лет — совершенная развалина. Работает на производстве, где он — ма-а-аленький такой винтик, и не решает, и не значит ничего. Не он это производство создавал, не он его формировал, не он… Да попросту говоря, ничего он отродясь для себя сам не сделал. Просто винтик, и все. И даже не выбирал он ее, этой работы, просто сунулся когда-то, куда само сунулось… или куда другие сунули.
Ну, и ходит себе, ходит на работу, как заводной, делает, что ему велят, и получает какие-никакие, а деньги.
И дома ничего не решает и не устраивает. Все решения кто принимает? Жена. Я еще почему в России жить бы не смог? Тут у вас женщины мужьям на завтраки копеечки выдают.
— А у вас?
— А у нас муж жене деньги дает на наряды и на домашнее хозяйство… И еще у вас жены, по-моему, до старости у своей мамы спрашивают, как им детей растить. Не постигаю я этого, Володя, как хочешь. Не могу так — чтобы ребенок был от меня, а жена бы у матери спрашивала, как с ним обращаться да как делать…
Ну ладно, мы не про это. Вернее, не только про это. И вот, понимаешь, сидит такой, за которого жена все решает, который даже и не ухаживал за ней, которому девушка сама сказала, чего от него хочет, сидит и зырится в телик. Там его развлекают, и думать ему не надо, напрягаться не надо, самому что-то делать не надо…
Живет он в сто раз проще, чем его предок в деревне жил. И понимает он гораздо меньше, да и попросту глупее мужика. Предок-то и хозяйство вел, должен был помнить, когда и что пахать и сеять, какую утварь когда и как готовить. А этому — ничего не нужно. Крути одну и ту же гайку тридцать лет, зырься в телик и пей, пей… Может, они из одной с Курбатовыми деревни, как знать? А сами раз в сто проще, примитивнее.
Вот те же товарищи пролетарии. Почему они с красной тряпкой бегали и столько всего наворотили? Чтобы жить просто, не думая. Зачем ему сложная жизнь, к чему думать вообще о чем-нибудь?
А ты — повезло ли семье… Тут большая часть нации деградирует, а ты спрашиваешь…
— То-то в России как будто собрались люди всех исторических эпох. Вот бродяга у ларька — чем не питекантроп?! Такие везде есть, это верно. Но я просто пример привожу. Но посмотри-ка, есть и первобытные люди, общинники, все еще живут этим самым… а, коллективизмом! И средневековый народец, и сектанты, как на Древнем Востоке, каждый своей деревяшке молится; и множество людей, словно пришедших века из XVII — XVIII… ну, из XIX максимум. Эдакие наивные технократы, любители железяк, считают, что железом можно решить все проблемы.
— Да, и некоторым в нашей эпохе просто тяжело. Вот тот же Бутаманов. Ему ясности хочется, простоты, чтобы все было решено, и раз навсегда.
Или вот Горбашка — ему-то, с его апломбом, на Вселенских соборах цены бы не было. Классический средневековый фанатик, погубитель своих близких, вождь общины, пасущий свое стадо железным жезлом.
В наши дни ему тяжко — орет, старается, а его заставляют с другими считаться, чьи-то интересы учитывать… А он примитивен для этого, не умеет он жить в обществе.
— Тогда и большевики — люди из другой эпохи…
— Конечно! Тот же Ленин или Троцкий… Они же просто не могли жить в России XX века. Ни работать не могли нормально, ни получить образование — эти их экстерны, курсы. Ни в обществе жить не могли, ни семей завести, ни нормально наукой заниматься. Тот же Ленин — написал он пятьдесят томов. А ты почитай, что написано, — сплошная муть, халтура, бред сумасшедшего. А за этими, за лидерами, — толпа, толща — такие же, только книг писать не умеют. Даже таких, как Ульянов.
Тот же Милюков им говорит — мол, давайте же разбираться! А они — чего разбираться, нам и так все давно уже ясно. Почти как у Булгакова…
— «Взять и все поделить»?
— И это тоже, и многое другое, в том же духе.
— А ведь люди из других эпох вполне могли бы жить и сейчас… Некоторые. Те же Ульян, Асиньяр…
— То-то и оно… В каждую эпоху, наверное, есть выходцы из разных эпох. Вопрос, понимаешь ли, в каких соотношениях…
— Так для тебя в СССР слишком много… выходцев из других эпох?
— И это тоже… Много диких, с которыми говорить не о чем. Говоришь с ними, как тот же Милюков с Лениным. Ты им пытаешься что-то объяснить, а они просто выдумывают какую-то свою чушь и слушать ничего не могут. Вообще не понимают, о чем ты.
И еще много каких-то сломанных… Не знаю, как их точнее назвать. Уголовные… нет, не уголовные, хотя и близки… Подонки, люмпены, как хочешь. Их у вас необъятно много, а с ними я ну уже никак не могу. Меня тошнит от них, и все.
— Так ты, значит, собрался уже уехать?
— Ну, не сегодня же… Хотя, честно скажу, и страшно. Я в России уже почти месяц, и нечего зря рисковать. Я еще Ленинград погляжу, еще в Русский музей, в Эрмитаж… И двинусь домой.
— Домой — это там?
— Да, Володя, это все же там. Ты иногда забываешь — я русский ведь только по деду. Другое дело, что Россия — второй дом. Но я боюсь, что этот дом — больше в книгах, в истории… если в людях — то в немногих. Мое второе Отечество — страна, которой больше нет.
— Но ведь ты вряд ли можешь себе представить, что вот эта ночь — последняя на этой даче… Что ты никогда не вернешься?
Василий долго лежал молча. Тлел красный конец сигареты.
— Нет, этого я тоже не могу… Когда-нибудь, но я еще вернусь. И тебе писать буду, придумаю, как. И детям тоже покажу гнездо. Ты ведь будешь в нем жить, в этом гнезде?
— Конечно буду. Защищу диссертацию и буду ездить в Хакасию, а зимой тут сидеть и книги писать. А если сможем, будем собираться всей семьей, как когда-то. Если правда все изменится.
— Мне это надо, Володя, а вот как сестре и брату… И как будет нужно моим детям — там посмотрим. Я ведь вряд ли женюсь на русской.
— В любом случае нельзя так просто расставаться.
— А мы так просто и не расстанемся. И письма будем передавать, и, как удастся, сразу встретимся. А дальше — как судьба.
Практически все было сказано. Но братья еще долго сидели вместе, в душистой темноте конца августа, и почти беспрерывно курили. Володя знал, что через несколько дней лязгнет, захлопнется за братом дверца тайника в автобусе.
Но знал, что это не навечно. А может быть, и правда что-то изменится, пусть даже еще и не завтра.