В Париж!.. Карета проделывает этот путь за пять часов. Мне было все равно, лишь бы не опоздать к началу спектакля. В восемь вечера я уже сидел на своем привычном месте; вдохновение и прелесть Аврелии вливали жизнь в стихи модного тогда поэта, весьма слабо вдохновленные Шиллером. Сцену в саду она провела изумительно. В четвертом действии Аврелия была не занята, и я отправился за цветами в магазин г-жи Прево. К букету я присовокупил очень нежное послание и подписался: «Неизвестный». «Ну вот, наконец какое-то решение принято»,— подумал я и на следующий день укатил в Германию.
Что я собирался там делать? Хотя бы немного разобраться в своих чувствах. Возьмись я писать роман, никогда не удалось бы мне придать правдоподобие истории о человеке, чье сердце отдано двум женщинам одновременно. Сильвию я потерял по собственной вине, но довольно было снова встретиться с нею — и душа моя обрела свободу: теперь я взирал на нее как на улыбающуюся статую в храме Благоразумия. Ее взгляд остановил меня на краю пропасти. Но еще больше претила мне мысль свести знакомство с Аврелией и на краткий миг вступить в борьбу с множеством пошлых поклонников, вьющихся вокруг нее, чтобы на столь же краткий миг проблистать, а затем пасть со сломанными крыльями... «Когда-нибудь узнаем,— повторил я себе,— есть ли у этой женщины сердце».
Однажды утром я прочел в газете, что Аврелия заболела. Я написал ей из горной местности близ Зальцбурга. Письмо было так пропитано немецким мистицизмом, что вряд ли могло принести мне особый успех, но ведь я и не ожидал ответа. Правда, немного надеялся на случай — и неизвестно на что.
Так шли месяцы. Я то разъезжал, то давал себе отдых, и все это время писал пьесу в стихах о любви живописца Колонны к прекрасной Лауре, постриженной волею родных в монахини и любимой им до последнего часа жизни. Было в этой теме нечто созвучное одолевавшим меня мыслям. Дописав последний стих, я уже мечтал только об одном: поскорее вернуться во Францию.
Можно ли добавить к этому хоть что-то отличное от множества подобных историй? Я прошел все круги испытаний в том чистилище, что именуется театром. «Я напитался барабаном и упился цимбалами» — все сказано этими будто бы лишенными смысла словами посвященных в элевсинские таинства. Для меня их значение очевидно: есть обстоятельства, когда следует дойти до пределов бессмыслицы и абсурда. То есть — в моем случае — добиться своего идеала, ограничить его.
Аврелия согласилась играть главную роль в драме, привезенной мною из Германии. Никогда не забуду дня, когда она позволила мне прочесть ей пьесу. Любовные сцены были написаны с расчетом на нее. Кажется, я прочитал их с чувством и уж, во всяком случае, с пафосом. В разговоре, последовавшем за чтением, мне пришлось признаться в авторстве двух писем, подписанных «Неизвестным».
— Вы, конечно, безумец, но все равно приходите...До сих пор мне не посчастливилось встретить человека, который умел бы меня любить.
О женщина! Тебе нужна любовь!.. Ну а я?
Я стал писать ей — ручаюсь, таких нежных, возвышенных писем она не получала во всю свою жизнь. Ее ответы были воплощением трезвости. Впрочем, однажды, растрогавшись, она пригласила меня к себе и призналась, что ей трудно порвать некую давнюю связь.
— Если вы любите меня для меня, — сказала она, — то поймете, что я не могу одновременно принадлежать двоим.
Прошло еще два месяца, и я получил от Аврелии письмо, полное пылких излияний. Я немедленно помчался к ней... Перед этим кто-то сообщил мне бесценную подробность: красивый молодой человек, которого я встретил однажды в клубе, поступил в полк спаги´.
Следующим летом в Шантильи происходили скачки. Труппа, в которой играла Аврелия, дала в этом городе один спектакль. Сыграв его, труппа еще три дня была в полном распоряжении антрепренера. Я свел знакомство с этим добрым малым: некогда он играл Доранта в комедиях Мариво, долгое время подвизался в амплуа первого любовника, а под конец срывал аплодисменты, исполняя роль влюбленного в той подделке под Шиллера, в которой показался мне таким морщинистым, когда я направил на него бинокль. Вблизи он выглядел моложе, сохранил былую сухощавость и в провинции все еще пользовался успехом. Играл он с подъемом. Я сопровождал труппу в качестве придворного поэта, и мне удалось уговорить антрепренера дать представления в Санлисе и Даммартене. Он вначале склонялся в пользу Компьена, но Аврелия поддержала меня. Утром, пока шли переговоры с властями и владельцами театральных помещений, я взял напрокат верховых лошадей, и мы поскакали дорогой, огибавшей коммельские пруды, к замку королевы Бланш, где решили позавтракать. Аврелия была в амазонке, ее белокурые волосы развевались, она ехала по лесу, словно королева былых времен, и встречные крестьяне восхищенно застывали на месте. С такой величественной грацией могла бы отвечать на их приветствия только госпожа де Ф... После завтрака мы спустились вниз и начали объезжать окрестные деревни, где все так напоминает Швейцарию — вплоть до водяных лесопилен на берегах Нонетты. Эти дорогие моему сердцу пейзажи привлекали внимание Аврелии лишь на короткие минуты. Я заранее решил поглядеть вместе с ней на замок вблизи Орри, на ту самую зеленую лужайку, где впервые мне предстала Адриенна... На лице Аврелии не отразилось ни малейшего волнения. Тогда я рассказал ей все, поведал, где и когда зародилась любовь, которая потом являла мне свой образ из вечера в вечер, грезилась по ночам, — любовь, воплотившаяся в ней. Она сосредоточенно слушала меня, затем сказала:
— Вы не любите меня! Вам нужно, чтобы я сказала: «Комедиантка и монахиня — одна и та же женщина». Все это — просто сюжет для драмы, конец которой от вас ускользает. Нет, я больше вам не верю!
Ее слова были как откровение! Эти непонятные порывы, так долго мною владевшие, эти мечты, эти слезы, эти взрывы отчаяния, эти приступы нежности... Значит, все это не любовь? Но где же тогда ее искать?
Вечером Аврелия играла в Санлисе. Мне показалось, что она питает слабость к антрепренеру — морщинистому первому любовнику. У него был превосходный нрав, к тому же он оказал ей немало услуг.
— Вот человек, который меня любит, — сказала мне однажды Аврелия.