ЗАКЛЮЧЕНИЕ

А.Ф. Керенский, крайне не любивший публично признавать свои собственные ошибки, в конце своей жизни все же отмечал, что Временному правительству следовало бы создать новую государственную символику: «Ну, разве что гимн следовало бы принять другой, ведь мы пели „Марсельезу“. Может быть, флаг нужен был новый, не знаю». А в середине 60-х годов значок в форме трехцветного российского флага был приколот к лацкану пиджака бывшего главы Временного правительства[1060]. Стремление переписать собственную историю, собственную биографию, присущее многим бывшим политикам, было весьма характерно и для Керенского. Это проявлялось в его мемуарах, в которых он стремился предстать гораздо более умеренным, современным и «западным» политиком, чем он был в 1917 г. на самом деле. Но это же проявлялось и в его символических поступках: человек, много сделавший для утверждения красного флага, «Рабочей марсельезы» и других революционных символов, включая «Интернационал», в старости использовал символ «старого режима», совершенно неприемлемый для Керенского-политика эпохи революции. Это само по себе является признанием той роли, которую играли политические символы в ходе Российской революции 1917 г.

В начале XX в. в России сложилась своеобразная политическая контрсистема — революционное подполье. В разные периоды, в различных странах существовали и более развитые структуры подполья, однако, в отличие от русского образца, их действия были направлены, как правило, против чужеземного господства. В России же подполье часто было направлено против «своей» империи. Несмотря на полицейские репрессии и разоблачения, несмотря на внедрение в ряды подпольщиков информаторов и провокаторов, структуры революционного подполья воссоздавались вновь и вновь. Возрождение организаций революционного подполья облегчалось наличием специфической политической культуры, которая была создана благодаря творческим усилиям нескольких поколений участников протестных акций и революционных интеллектуалов. Так, появились сотни стихотворных текстов, на основе которых были созданы десятки популярных революционных песен. При этом их авторы ориентировались на европейскую революционную и социалистическую традицию (особенно ощутимо здесь влияние французской и польской революционных традиций).

Субкультура революционного подполья вступила в диалог с субкультурами различных социокультурных групп, возможно, это и было важным фактором ее саморазвития. Так, нельзя не видеть связь субкультуры подполья с культурой российской интеллигенции. Традиция революционного подполья оказала немалое воздействие и на формирование особой субкультуры «сознательных рабочих», т. н. «рабочей интеллигенции».

Практически все важные революционные символы были созданы до революции 1905 г. Можно предположить, что в ходе Первой российской революции и в последующий период, в новых условиях, потенциальные творцы революционных символов нашли иные способы для политического и творческого самовыражения. Однако в этих условиях революционная символика получила широкую известность, революционные символы тиражировались. В это время политическая культура подполья проникала и в массовую культуру.

Февральская революция на какое-то время объединила совершенно несоединимые политические движения, сплотившихся против общего врага — «темных сил». При этом сам этот термин мог «переводиться» совершенно по-разному. «Темные силы» в одних случаях означали Распутина и так называемых распутинцев, в других — «германскую партию» и «немецких шпионов», «придворную партию» и некий «черный блок». Черносотенцы именовали так евреев и масонов, социалисты же — монархистов, а то и «буржуев». Против «темных сил», этого «общего» врага России, в Феврале выступили республиканцы и монархисты, социалисты и предприниматели, сторонники войны и ее противники, приверженцы империи, сторонники национальной автономии и сепаратисты.

Но, преследуя различные задачи, в целях политической мобилизации они часто использовали одни и те же символы, хотя и не всегда отождествляли себя с ними. Февральская революция происходила под красным флагом, под звуки французской «Марсельезы» и под пение русской «Рабочей марсельезы». Для одних это были давние важные и дорогие символы. Некоторые же активные участники Февраля либо вынужденно терпели революционную символику, либо пытались тактически ее использовать в своих интересах. Однако даже подобное толерантное отношение к революционной символике ради достижения конкретных политических целей способствовало ее утверждению. Известному русскому националисту В.В. Шульгину «крикливые звуки» и «завывание» «Марсельезы» «резало нервы», однако само присутствие этого авторитетного консервативного политика при исполнении «гимна свободы» делало песню «своей», респектабельной, чуть ли не законной и для многих умеренных участников революции[1061].

Социалисты не были единственными участниками революции, которую они сами считали «буржуазно-демократической», но она прошла под социалистическими и революционными символами, что серьезно повлияло на дальнейшее развитие страны.

Либералы не предлагали своим последователям в 1917 г. своих особых символов — показательно, например, что в отличие от всевозможных социалистических партий кадеты не издавали в это время сборники песен. Позднее П.Н. Милюков с полным основанием писал: «Партия народной свободы сознавала всю опасность крутого разрыва с политической символикой прошлого»[1062]. Однако страной, как мы видим, радикально отвергались старые государственные символы, и связывать с ними свою судьбу в 1917 г. было равносильно политическому самоубийству: они все чаще воспринимались как символ контрреволюции. Именно так многие современники относились к похоронам казаков, погибших в дни Июльского кризиса в Петрограде: организаторы этой церемонии демонстративно игнорировали революционную символику и революционный ритуал. Это настораживало многих сторонников Февраля, даже если они и выступали против большевиков.

М. Рольф, автор интересного и важного исследования, посвященного советскому празднику, утверждает: «1917-й год был, таким образом, годом не только двоевластия, но и параллельного существования двух символьных систем»[1063]. Изучение конфликтов, происходивших вокруг символов, не позволяет согласиться с этим выводом. Символы революционного подполья, связанные с европейской социалистической традицией, практически монополизировали после Февраля политическую сферу. В России существовал редкий для военного времени политический плюрализм (возможности монархистов, однако, были существенно ограничены), но в сфере политической символики почти безраздельно господствовали знаки революционного подполья. Любое же покушение на революционные символы воспринималось как контрреволюция. Многие рядовые сторонники Февраля вне зависимости от своей партийной принадлежности, необычайно болезненно относились к любым попыткам даже частичной символической реставрации. Сложившуюся ситуацию должны были учитывать даже консервативные политические деятели — вынужденные прибегать к политической мимикрии, они использовали революционную политическую символику, способствуя ее утверждению.

Политическая, культурная и психологическая атмосфера, сложившаяся в стране после Февраля, стимулировала процесс создания новых политических символов. Именно в этот период начинает складываться советская геральдическая система. Символы революции стали фактически символами революционного государства, хотя это не соответствовало законодательству Временного правительства, а порой и явно противоречило его юридическим актам. При этом часть министров активно использовали революционную символику и способствовали ее легитимизации.

Двойственное отношение к государственной символике наглядно демонстрировало кризис власти после Февраля. Создавая государственную символику своего режима, делая, например, красный флаг государственным, большевики лишь узаконили реально сложившуюся ситуацию. Отменяя же ордена, погоны и другие знаки отличия, они опирались на массовое и стихийное движение, развивавшееся в течение нескольких месяцев.

Категорическое отрицание старых политических символов имело важное политическое значение. Подчас именно старые символы становились почвой для конфликтов между рядовыми военнослужащими и офицерами, командованием. В конце концов основную выгоду из этих конфликтов извлекали большевики и их союзники, однако можно с уверенностью утверждать, что множество больших и мелких «битв за символы» начиналось без прямого участия активистов политических партий. Символы стали важнейшим фактором самоорганизации стихийных движений, которые были важным фоном борьбы политических партий и часто влияли на ее исход.

Соответственно, важно выделить периоды, когда борьба вокруг символов приобретает особенно острый характер.

В марте — октябре особое значение имела борьба за утверждение новых символов и ритуалов (красный флаг, красные банты, «Марсельеза» и др.) и за отрицание символов и ритуалов «старого режима» (национальный флаг, гимн, «поминание» во время церковных служб, погоны, названия кораблей, отдание чести и др.). Исход этих конфликтов вел к усилению власти Советов и войсковых комитетов, хотя они и не всегда сами были инициаторами данных политических баталий, а шли за массовым стихийным движением. В конце концов и Временное правительство шло навстречу этим движениям, фактически (а иногда и юридически) отрицая статус «старых» символов и придавая официальный статус символам революционным.

После Июля правительство пытается стабилизировать и упорядочить систему государственных символов, отдавая, например, приказы о повсеместном восстановлении официального военно-морского флага. И хотя данное постановление было исполнено, но с точки зрения носителей революционной политической культуры, придерживавшихся разных политических взглядов, действия властей выглядели как символическая «реставрация». Восстанавливая дисциплину, воскрешая старые ритуалы и символы, они отдавали своим противникам революционные символы, важнейший в тех условиях инструмент политической мобилизации и легитимации.

К осени 1917 г. мода на политику сменяется апатией и разочарованием. Но воздействие революционной традиции наложило глубокий отпечаток на национальную политическую культуру, ее воздействие испытывали подчас люди и группы, находившиеся в противостоящих лагерях.

Показательно, что осенью вокруг символов вновь обостряется борьба, особенно остро она протекает в вооруженных силах. В армии вновь становится актуальным вопрос о погонах, а в военно-морском флоте вновь оспаривается авторитет Андреевского флага. Все это было знаком радикализации масс, процесса, способствовавшего политической победе большевиков и их временных союзников — левых эсеров, интернационалистов, анархистов, украинских социалистов. Однако нет свидетельств того, что за всеми этими конфликтами стояли какие-либо партийные организации. Вернее было бы предположить, что символы, воспринимавшиеся как «старорежимные», вновь стали инструментом самоорганизации масс, формой, позволявшей им выразить свое недовольство.

Политическая борьба почти всегда является и борьбой политических символов, конфликтом разных систем символов. Так, в 1917 г. система символов революционного подполья вытесняла государственные и национальные символы, которые воспринимались как символы «старого режима». Однако после Февраля «борьба за символы» имела и другие измерения. Так, шла борьба за право обладания тем или иным символом, попытки оппонентов использовать «свою» символику встречались необычайно резко. Это нашло отражение и в языке революции: себя, своих политических вождей, например, именовали «истинными знаменосцами», которые «высоко держат» красный флаг. Такая формулировка предполагала, что существуют еще знаменосцы «неистинные», недостойные святых символов, либо обманом их присваивающие. Большевики и умеренные социалисты нередко обменивались обвинениями такого рода.

Борьба шла и за понимание символа, за право его интерпретации, «перевода», приписывания ему того или иного значения. Не все сторонники революции, например, расшифровывали именно социалистическое значение символов. Так, для многих красные знамена были общими «флагами свободы», «флагами братства». Они могли восприниматься и как символы интернационализма, противостоящие всем национальным символам, и как новый русский национальный флаг, символ «революционного оборончества». Но красные флаги могли восприниматься и как «знамена пролетариата», как символ борьбы с буржуазией. В ходе развития революции массы могли переориентироваться на радикальные значения уже принятых ранее символов. Менялась иерархия коннотаций, на первый план выходило самое радикальное понимание знака.

Ориентируясь на «углубление» революции, большевики и их союзники могли использовать в своих целях практически всю систему символов, утвердившуюся после Февраля. Она не требовала радикальной замены, менялась лишь иерархия символов в рамках единой знаковой системы. «Интернационал», например, потеснил «Марсельезу», хотя первоначально и не устранил ее. И в глазах многих сторонников Февраля использование и развитие «их» системы политических символов большевиками делало новый режим «революционным», а значит, и легитимным.

Можно предположить, что именно политические символы, особенно песни, повлияли на формирование политической культуры масс, «проснувшихся» к политической жизни после Февраля. Они стали важным инструментом политического воспитания. Именно усвоение (и неоднократное использование, повторение) политических символов явилось начальной фазой политизации. В этом отношении многие солдаты и матросы 1917 г. повторяли путь, пройденный ранее несколькими поколениями русской революционной молодежи.

Специфика российской революции 1917 г. заключалась в ее синкретичности: символические изменения имели не только собственно политический, но и политико-морально-религиозный смысл. Язык и символы Российской революции проникали в Российскую православную церковь. Но оборотной стороной политизации церкви была сакрализация политики. Революционные символы приобретали сакральный характер, порой фетишизировались.

Революционные символы оказывали на массы, только приобщавшиеся к политической жизни, особое эмоциональное и эстетическое воздействие. Массовая политизация после Февраля первоначально проявлялась в огромном спросе на политическую литературу. Однако многочисленных неофитов политической жизни ждало серьезное разочарование: столь притягательные политические тексты содержали огромное количество специальных терминов и непонятных слов, язык современной политики оставался своего рода чужим, иностранным языком. Требовался специальный их «перевод», поэтому неудивительно, что всевозможные политические словари и «толковники» пользовались большим спросом в первые месяцы революции[1064].

В этой обстановке именно революционные символы вводили массы в мир политики. Понимаемые буквально, они использовались как инструменты для описания, классификации и интерпретации сложнейшей действительности, как непосредственное руководство к действию. Монопольное положение революционной символики после Февраля объективно вело к углублению революции, и вся система революционных символов этому способствовала, что было на руку прежде всего большевикам и их политическим союзникам. Для достижения же целей, поставленных Временным правительством, для создания общенационального единства, для утверждения «общенародного» характера революции, для ведения войны символы «новой жизни» вряд ли были хорошим средством. Скорее они могли содействовать «углублению» революции, культурной и психологической подготовке к гражданской войне, они ориентировали прежде всего на борьбу с внутренним врагом, врагом политическим и социальным. Наконец, они практически исключали возможность присутствия «врага слева», и это также создавало благоприятные условия для сторонников «углубления» революции.

В итоге умеренные социалисты находились в двойственном положении: они не могли отказаться от своих давних политических символов, продолжали их распространять и пропагандировать, они никак не могли уступить их своим противникам. Но в то же время многие умеренные сторонники Февраля осознавали возможные последствия распространения и возможности радикальной интерпретации революционной символики.

Представители новых властей порой откровенно формулировали свои страхи. Вскоре после Февраля Исполнительное бюро Общественного комитета Симферополя даже выступило против публикации в городе брошюры «Песни свободы», в которую включались ранее запрещенные песни. Публикация, на взгляд членов бюро, отличалась «… своей неуместностью в светлый миг торжества революции и своей опасностью для темной массы»[1065]. Разумеется, в условиях 1917 г. цензура такого рода дискредитировала тех общественных деятелей, которые запрещали издание революционных песен.

Но и представителей радикальной интеллигенции не могло не пугать возможное воздействие ее собственных символов. Известный библиограф И.В. Владиславлев писал в предисловии к сборнику революционных песен: «Свободный народ будет петь песни свободы, сложенные предыдущими поколениями борцов… но пути, которыми он будет идти к светлому будущему, будут у него свои, отличные от тех, которыми приходилось идти прошлым поколениям. Народ… не пойдет дорогой крови и насилия, на которую толкала его раньше рука правящих страною палачей и обезумевших от крови деспотов»[1066].

Данное высказывание ярко иллюстрирует двойственное и трагическое положение радикальной интеллигенции: создавая и распространяя систему революционных символов, утверждая ее монополию после Февраля, они вместе с тем тщетно стремились ограничить ее воздействие только символической сферой, желали не допустить возможного «буквального перевода» языка символов как руководства к прямым политическим действиям. Стремление приостановить «углубление» революции политическими средствами противоречивым образом сочеталось с культивированием революционной традиции, революционной символики, революционной ментальности, что не могло не привести к дальнейшему революционизированию общества.

В 1917 г. основная тенденция символических изменений носила новаторский характер, она представляла собой программу радикального преодоления прошлого, его тотального отрицания. При этом использовались символы субкультуры освободительного движения, имела место экспансия подпольной протестной субкультуры и ее претензией на всеобщность и монополию при почти полном отрицании дореволюционной символики. Радикальная символическая революция создавала условия для «углубления революции».

Февральская революция фактически (хотя и не юридически) знаменовала собой разрыв со старой государственной символикой. Большевики же получили возможность использовать всю утверждавшуюся систему революционной символики.

Показательна история первой советской почтовой марки. В апреле 1917 г. был объявлен конкурс рисунков для новой почтовой марки. Выбор жюри пал на рисунок Р. Зарриньша (Р. Заррина) «Меч, разрубающий цепь». Было подготовлено пять пробных вариантов, из которых утвержден был один — 15-копеечного достоинства. Но по техническим причинам эта марка не была напечатана в период существования Временного правительства. Рисунок был использован уже советским Народным комиссариатом почт и телеграфов для двух марок первого советского выпуска с номиналами 35 и 75 копеек. Марки были отпечатаны лишь в 1918 г. и поступили в обращение 7 ноября, в день первой годовщины свержения Временного правительства[1067]. Символ Февраля стал важным символом нового режима.

Большевики продолжали и завершали процессы, начатые в Феврале: своими декретами они юридически оформляли реальную ситуацию, сложившуюся в стране накануне Октября — знаки субкультуры революционного подполья монополизировали символическое пространство и фактически (а иногда и юридически) играли роль государственных символов. Это создавало благоприятные возможности для радикальных социалистов. Ряд же побед, одержанных большевиками и их союзниками в их стремлении контролировать символы революции, значительно облегчал им борьбу за власть.

Загрузка...