Приставкин Анатолий Синдром пьяного сердца

АНАТОЛИЙ ПРИСТАВКИН

Синдром пьяного сердца

Встречи на винной дороге

Приди ко мне, брате, в град Москов

веселие пита...

Юрий Долгорукий

своему родственнику

Святославу Олеговичу (из летописи)

Я пью, следовательно, существую!

Девиз нового времяпровождения

конца XX века,

которое вошло в моду в Париже

ЖИЗНЬ НАША КОПЕЙКА

Случилось это в теплой стране Болгарии, в ее столичном городе Софии, который все русские почему-то называют Софией, с ударением на втором слоге, а болгары - Софией, что гораздо благозвучней. Гостил я у моего друга Емила, в крошечной мансарде с окошечком-лючком в потолке, выходящим на крышу многоэтажного дома. Через этот лючок, проснувшись среди ночи, можно было увидеть полную луну - тарелку, наполненную до краев жидким золотом, которая, как прожектор, упиралась прямо мне в лицо и мучила, не давая спать.

И в этот прощальный вечер, а прощальный потому, что я уезжал в Москву, лючок был распахнут настежь в черное небо, а мы, прилично (и привычно) поддав, предавались невинному в общем-то занятию... Развлекались тем, что сочиняли потешные тексты к изображению обнажен-ной девицы, которую тут же при нас набросал фломастером на картоне художник Иван Стойчев.

Он и сейчас у меня где-то хранится, тот клочок картона с наскоро набросанным контуром девичьего тела, в позе, чуть вызывающей, но и стыдливой, в полупрофиль, с ручкой, трогательно прижатой к груди, как это делают молоденькие натурщицы, и с ножкой, соблазнительно подогну-той под себя. Мы пустили девицу по кругу (вот разврат!), решив, что каждый из гостей, а нас было человек пять, все мужчины, что-нибудь, в меру своей испорченности, о ней присочинит. Ржали, как жеребцы, сотрясая смехом стеклянную посуду на столе, когда читали вслух свои бойкие экспромты. И при этом, понятно, мы не переставали пить. Пьют же здесь, в солнечно-винной Болгарии, нисколько не меньше, чем на моей веселой родине. Ну а как пьют в России... Сапожник, известно, пьет в стельку, плотник - в доску, портной - в лоскуток, печник - в дымину, извоз-чик - в дугу... Да и все остальные соответственно роду занятий... Ну а если взять всех скопом, вселюдно, всенародно, то пьют у нас, коротко говоря, вусмерть. И это уже не образ, а констатация факта, обозначающая тот счастливый предел, за которым уже пить невозможно. Хотя как сказать. Лично мне известен случай и иного рода, когда умер в деревне мужик с перепоя... Далее цитирую по своей книжке: "...Обмыли, по обычаю, покойника, вынесли в другую избу, позвали пастыря Псалтырь читать. Ночью скучно, ну и захватил он для верности полштофник. Почитает, выпьет, снова почитает... Опьянел, глядит на покойника, так ему жалко стало. Вчера еще вместе выпивали, а сегодня... "Эх, друг, - говорит пастырь, выпей-ка со мной последний разок, на том свете-то не попьешь". Оттянул верхнюю губу и вылил ему в рот. Остальное допил и задремал около. Вдруг слышит: "Что это ты, Макар, я никак не пойму". Глядь, сидит покойник на столе, руки от холода потирает. Тут у моего пастыря мокро стало от испуга. Пригляделся, язык оживел, спрашивает: "Да жив ты аль нет?" - "А кто тебе сказал, что я помер?" - "Так ты и есть померший..." - "Тогда надо помянуть себя... Сбегай-ка за водкой, будь другом!" Достал покойник огурчиков соленых, и принялись они поминать уже не поймешь кого. Раздолье, умирать не надо. К утру пришли родные попрощаться с телом, а покойник вместе со священником с перепоя слова не могут вымолвить. Тут поднялся шум на всю деревню, а потом смех на всю волость".

Хоть и говаривают, что утренний гость до обеда, а послеобедний до утра, но до утра уже не получалось, надо было мне собирать вещички да хоть немного, перед дорожкой, вздремнуть. Гости расходились, стал собираться и я. А еще один мой здешний друг, Слав Македонский, который в недавние времена работал на шахтах Донбасса, по вербовке, и до того обрусел, что свои рассказы писал на русском языке, по-свойски сунул мне в карман пузатенькую бутылочку коньяка "Плиска", заметив шутливо, что это мне такая специальная "подъемная". Несколько раз, мол, приложился, а под крылом уже, глядишь, Москва.

- Ты до гостиницы-то дойдешь? - спросил озабоченно Слав. - Пожалуйста, не забудь: зовется она "Плиска"! "Плиска", а не "Коньяк"!

Это недавно рассказывали анекдот, и там мой российский землячок, крепко гульнув, никак не мог разыскать свой ночлег, потому что у всех встречных вместо гостиницы "Плиска" спраши-вал гостиницу "Коньяк".

- Не забуду, - заверил я.

- Ага! Вот за хорошую память тоже надо отхлебнуть, - оживился Слав, и мы тяпнули по единой, потом по второй и еще по третьей: посошок... Она же стремянная, она же закурганная... Но так как изба о трех углах не строится, то и по четвертой, а поскольку конь о четырех ногах спотыкается, то и по пятой... А может, и по шестой... Или по седьмой, но какая-то уж точно была последней, и дух наш окреп еще более. Всегда духу есть куда крепнуть, особенно если неохота уходить. И тогда мы откупорили бутылочку сливовой ракии, которую мои земляки называют почему-то самогонкой, а она никакая не самогонка, просто, как сказал во время какого-то застолья Булат Окуджава, у нее такой идущий от земли нутряной особенный дух, аж за горло берет... И за душу, само собой. Если при этом еще закусываешь шопским салатом, с кольцами красного перца и белыми ломтиками брынзы.

Однажды в родопском селении Банница (Родопа - это горная часть Болгарии) я потреблял сливовую ракию прямо из перегонного аппарата размером с паровой котел, установленный в специальной избе посреди деревни. Орудовали возле шипящего агрегата два развеселых дядьки, которые привезли с утречка возок спелой сливы и до того уже напробовались, что встретили нас, как русских братушек, с победным ликованием, будто собирались, как их деды, идти на штурм Шипки... И эта ракия была горячая, через глиняные стаканчики обжигала пальцы, и такая пахучая, что от одного ее душного запаха закладывало уши и кругом шла голова. А движения рук и ног становились непривычно вязкими. Мы выползали в осенний сад, где лежал первый снег, отыски-вали в снегу по темным ямочкам осыпавшиеся с дерева грецкие орехи. Холодные, пряные, сладко-вато-маслянистые, пахнущие йодом, они таяли во рту. Мы разламывали намокшую от снега скор-лупу и высасывали ореховое нутро, как устриц из ракушек... Грецкие орехи из снега и дымящаяся ракия в шаткой избенке - праздник!

Но всему приходит конец, даже сливовой ракии, которую мы так и не допили из домашней огромной бутыли. Слав и Емил провожали меня до лифта. Он еще работал. Обычно после полу-ночи его отключают. Помню, я подумал, что мне повезло. Ведал бы я, чем обернется для меня такая везуха! Но ничего я тогда про свою судьбу еще не прозревал, только запомнил, что Емил, который почему-то был трезвей нас со Славом, предложил мне пойти пешком. Он кивал головой, а у болгар это означает отрицание. Но я-то был хорош и, спрашивая, влезать ли мне в лифт, как бы получал подтверждение, что надо, мол, - кивок головы, - да и Слав не хотел, чтобы я топал по темной лестнице, где можно свернуть шею.

Он пошарил по карманам и протянул мне крошечную монетку: стотинку, ну точно такую же, как наша русская копейка. "Держи, - сказал, - это тебе проездные".

Я было решил, что Слав шутит, но Емил, с несколько виноватой усмешкой, пояснил мне, что дом, в котором мы сейчас, старой, видишь ли, постройки и лифты в нем тоже старые, за плату. Плата не велика, но я должен бросить в автомат стотинку. Подумаешь, стотинка! Мы за вечер просадили их столько...

- Эх, прокачусь! - воскликнул я легкомысленно, сунул монетку в узкую щель-автомат, и лифт, под одобрительные возгласы моих другарей, рванул вниз, навстречу неизвестности.

Лифт шел медленно, и я смог еще расслышать голоса над своей головой и прощальный хлопок двери в комнату Емила. А потом лифт встал, но я не увидел никакого - ни первого, ни другого - этажа, а лишь темное сырое нутро подвала...

В лифте горел свет, но далее, кругом, было черно, а двери, через которые я попытался выбраться наружу, оказались наглухо задраенными. За ними угадывался какой-то строительный хлам. За разговорами да шутками, не глядя, как у себя дома, я нажал нижнюю кнопку, которая и должна была обозначать первый этаж... Она же обозначала подвал.

- Докатился, - пробормотал я, сообразив промашку, и, посмеиваясь над собой, нажал кнопкой выше. Но лифт стоял. По российской привычке - брать технику силой - я постучал кулаком по кнопке, даже попрыгал, предположив, что где-то что-то заело, пока вдруг не сообразил, что для нового рейса необходима просто еще стотинка.

Мелочишка, ерунда, пустяковина, если она есть. А если нет? Где ее найдешь, сидя в лифте, да еще в подвале?

Вот тут я и протрезвел, хотя не сразу. Но точно помню, что вознегодовал на чертову систему, доставшуюся нам, то есть моим болгарам, от их капитализма, где все выражается в формуле, которую нам вдалбливали на лекциях по политэкономии: деньги - товар - деньги.

Тут и вспомнишь добром расхристанную, разболтанную матушку-Россию, где можно ездить бесплатно в лифтах и жечь в парадном сколько влезет дармового электричества.

- Господи, хочу домой! - простонал я негромко. - Хочу ездить в бесплатных лифтах... И вообще... Хочу... Не быть... Тут!

Попрыгал на всякий случай, ощущая ступнями пружинистый пол. Авось там, в железном нутре, что-то сдвинется... Душа? Может, и душа, если она бывает у лифта. Впрочем... Не знаю, как у других, у моего лифта души не было. Он не хотел уступить ни на грош. Что означало: ни на стотинку!

Сейчас бы окликнуть Емила со Славом, да ведь они в мансарде, на шестом этаже. Проводив меня, со спокойной совестью допивают троянскую желтоватого цвета ракию из огромной бутыли, присланной в подарок из деревни, кажись, литра на два! Этого им хватит надолго, до утра. Да при чем тут утро. Выпьют за мой благополучный отъезд и заснут. А я? Так и буду здесь куковать?

Вот если бы кто-то из припозднившихся жильцов вернулся домой да вызвал лифт... Впро-чем, как его вызовешь, если я в нем сижу? Получается ерунда какая-то. Сам я подняться не могу, а никто другой поднять меня не может. Словом, влип. В лифт...

Вот тогда я и решился подать голос. Закричал, но не так чтоб сильно стеснялся.

- Э-е-ей, - проблеял жалобно, не зная, к кому же это я взываю. Немного подождал и крикнул посильней: - Эй! Кто ме-ня слыши-ит?!

Никто меня не слышал. Никто не отозвался.

Звук из моей железной клетки, обложенной к тому же со всех сторон обрезками досок, далеко уйти не мог, застревал тут же в подвале. А уж где ему достичь ушей моих славных другарей, которые твердо уверены, что я давно у себя, на десятом этаже гостиницы "Плиска", готовлюсь к отъезду... Вещи, покупки, подарки, загранпаспорт, билет, оставшиеся болгарские левы... Наверное, там, где-то среди левов, и крошечная стотинка, ах, как она мне нужна здесь, сейчас, чтобы вызволить из западни! Впору бы воскликнуть: "Полцарства за стотинку!"

Выйду на волю, буду носить при себе килограмм стотинок.

- Э-ге-гей! - завопил я изо всех сил, мне уже не было стыдно взывать о помощи. - Эй, черт возьми! Да помогите же, в конце концов!

Прислушался, задирая голову. Дом спал, как ему и положено, и мои верные болгарские другари хлестали небось ракию и вели неторопливые беседы, развалясь в креслах.

Так живо представилось, что я чуть не взвыл.

Всем, ну всем сейчас лучше, чем мне, осужденному на эту отсидку... Можно сидеть стоя, а можно на карачках. Но что-то мне все время мешало. Я полез в оттопыренный карман и нащупал пузатенькую бутылочку коньяку.

Вспомнил, что этот коньяк засунул мне на дорогу Слав, но не обрадовался. Лучше бы сунул вторую стотинку...

Впрочем, поразмыслив, а для этого было сколько хочешь времени, я решил проверить свои карманы, а вдруг? Вытащил бутылочку, потом вынул газетку, захваченную для чтения в трамвае, и сделал вот что: постелил газетку у своих ног, а на нее поставил коньяк. Еще я обнаружил носо-вой платок и завалявшуюся, видать, из Москвы ириску. Получилось нечто вроде сервированного стола: натюрморт с ириской. Потом извлек расческу и записную книжку, с которой я никогда не расстаюсь, а в ней между страницами ту самую картонку с обнаженной девицей, что подарил мне на прощание Иван Стойчев.

Записную книжку вместе с девицей я тоже положил на газетку у своих ног. А больше у меня ничего не было. Я присел на корточки и стал рассматривать свое богатство. Потом отвинтил золотой колпачок с горлышка, превратив его в мини-рюмку, и осторожно капнул туда несколько граммов коньяку.

- Так где же находится гостиница "Коньяк"? - Вопрос был совсем не риторическим, ведь гостиница была для меня еще менее доступна, чем для моего загулявшего землячка из анекдота.

Неделю назад в самолете на Софию я углядел знакомое лицо и не сразу сообразил, что со мной по соседству сидит знаменитый киноартист Урбанский. Даже оглянулся несколько раз, а он вдруг приветливо мне кивнул. Вчера я встретил его возле нашей гостиницы, он сам подошел и спросил: "Вы, кажется, из Москвы? Тогда скажите, часто ли приходится в Болгарии выпивать?"

Я ответил ему, чуть поколебавшись, что пить в Болгарии приходится часто... Даже очень часто...

Урбанский бросил многозначительный взгляд на спутника, стройного седоватого мужчину, с лауреатской медалькой на груди, видать какого-то знаменитого болгарского артиста, и удовлетво-ренно произнес: "Вот видишь?"

Мы распрощались, а по возвращении домой я узнал, что Урбанский трагически погиб во время съемок нового фильма где-то в песках Средней Азии...

Но, сидя в лифте, я тогда ничего еще знать не мог, а потому я выпил мой первый "бокал" за здоровье Урбанского и его друга... Потом еще один - за моих друзей, пребывавших в уютной мансардочке и безбедно продолжавших наш такой поначалу удачный ужин.

Вспомнив про дареную девицу, подробно всю ее рассмотрел. Она, конечно, была выписана со знанием дела. Для скромного семьянина, тишайшего Ивана Стойчева казалось почти неверо-ятным столь чувственное ощущение всех женских прелестей: таинственное полукружие бедер, и остренькие, чуть в стороны, грудки, и обольстительный черный клинышек между ног... Откуда бы это, если жена у него плоская как доска? Потаенная мечта? Несвершившаяся надежда?

- Ну что, красотка? - спросил я не без вызова. - Втяпались мы с тобой? А вообще-то жаль, что ты лишь воображение!

Внизу, под картинкой, - наши импровизации, и первая - Слава Македонского: "Повернись лицом, я хочу рассмотреть тебя получше..." Вторая уж не помню чья: "Ах, если бы не жена!" Может, это дописал наш скромняга Иван Стойчев?

И далее, среди прочих, моя: "Не успел познакомиться, пора домой!" Сейчас это не было смешно. Накликал на свою голову. Вдруг она - ведьма?

Не удивляйтесь, когда застрянете в лифте, поймете, какая сумасбродщина вдруг полезет в голову.

Я попытался поставить ведьмочку рядом с бутылкой, но она не устояла, и, чуть поразмыс-лив, засунул ее ножками в щель автомата, произнеся строго:

- Ты вот что... Торчи тут, если не способна вытащить нас на свободу!

Ведьмочка таинственно молчала.

Распорядившись с ней, я взял в руки записную книжку - там были адреса моих друзей и знакомых - и произнес вслух, но, кажется, обращался к девице. "Я что-то придумал... Я буду за них пить... Или нет. Я буду пить вместе с ними. Не беда, что лифт мал, воображение бесконечно... Надо лишь кликнуть по-дедовски: "Приходи ко мне, браты, в град Москва веселие пити..."

И чтобы пришли все. И, хлебнув из той символической бутылищи, выпитой за долгий срок или недопитой, поговорили бы мы о чем-нибудь недоговоренном.

А что бутылка велика, так и разговор не мал.

Да и известно, что у нас бутылка вовсе не пьянство, а момент сокровенной истины.

Ну а поскольку знающие люди утверждают, что для личной комфортности каждого человека его должны окружать как минимум семнадцать других человек, я их всех столько уж, сколько наберется, посажу за этот мой безразмерный стол... "Приходи ко мне, браты..."

И разверзлись железные стены, и я въяве увидал за длинным столом, составленным из нескольких разнокалиберных столиков, накрытых белоснежной льняной скатертью, гомонящую компанию гостей. Там посередке и бутыль возвышалась, основательная, на манер старинной четверти, но пообъемистей, водка в ней, прозрачненькая, едва-едва колыхалась, отбрасывая серебряный блик на накрахмаленную скатерть.

Лица как сквозь дымку. Но вот уже чуть резче, яснее... И громче голоса. А среди них рокочущий смех моего давнего дружка из Тюмени Жени Шермана: гхы-гхы-гхы...

ШЕРМАН-БРЕНДИ

(Евгений Шерман)

О Шермане я был наслышан и прежде. Он в ту пору был достаточно известен среди журна-листов Урала и Сибири. Печатался под псевдонимом Евгений Ананьев.

На кой шут ему понадобился псевдоним, не понимаю. Он был не из тех, кто хоть в малой степени комплексовал по поводу своего еврейства. Да и не было у него нужды приспосабливаться к этой власти.

Другое дело, что кровь ему досталась черт знает какая, неуправляемая. Все беды у него были от этой самой крови...

Встретились мы впервые на семинаре очеркистов в дачной местности в Комарове, куда обещает приехать "в понедельник до второго" герой популярного шлягера. В отличие от него, я прибыл туда с опозданием...

Теплый май шестидесятого...

Я застал занятия в самом разгаре. И конечно, первый, кого увидел в столовой за длинными сомкнутыми столами, - Шерман... Его нельзя было не угадать.

Про таких обычно строители, среди которых я в ту пору обитал, говорят: шестьдесят девять. Мол, как ни крути, одинаков что в ширину, что в длину...

У Шермана смуглое лицо и густые курчавые волосы... Стихия волос, и на руках и на груди... Черная лопата-бородища, да ласковые навыкате глаза, и смех... Смех у него особый, утробный, чуть глуховатый хохоток из-под бороды: гхы-гхы-гхы...

Смех ребенка. Да Шерман, в общем, и был очень большой и доверчивый ребенок. За это и любили. Остальное замечалось потом: болтающийся, как на вешалке, костюм, более напоминав-ший пижаму, растерзанная сорочка да грудь, волосатая, вечно распахнутая... И конечно, нога. Но какая нога!

Не было приличных ботинок у Шермана. Даже тапочек...

Свидетельствую - Шерман был всегда скверно обут. В лучшем случае какие-то доморо-щенные чеботы, пошитые сапожником-умельцем и стоптанные до дыр.

Но внешность - это еще не Шерман, не весь Шерман. Это его начало. Он и возникал в нашей жизни как стихия, внезапно, фатально, неотвратимо. Будто сваливался с небес. И это "гхы, гхы, гхы", предвещающее начало эпохи Шермана.

Во всю ширину проема дверей сперва тело Шермана. Нет, тело потом, сперва - борода.

Ни шумен, ни тем более говорлив, напоминает появление смерча, ибо тотчас затягивает в свою воронку всех окружающих.

Шаркая, чуть приволакивая левую ногу, он появлялся в Доме творчества, и сразу возникала обстановка присутствия Шермана.

Из обширного кармана извлекалась известная на весь белый свет фляга с напитком, который кто-то из наших общих друзей, по первой пробе, обозначил как ракетное топливо: настолько оно было убойно и сшибало с ног... Но после второго, третьего приема было прозвано "шерман-бренди".

Да они и похожи, напиток служил продолжением нрава самого хозяина.

Французы влюблены в свой черешневый ликер шерри-бренди. Наш был не хуже. И уж конечно, не слабей. Никто из алчущих не знал в точности его рецепта, но мне удалось однажды наблюдать, как колдовал Шерман над своей флягой, добавляя в некий спиртовой раствор чеснок, петрушку, какие-то коренья и зелень, а в конце всю эту адскую смесь разбавлял рассолом квашеной капусты, для чего не ленился сходить на местный базарчик и лично выбрать рассол поядреней. Бабки не противились и не торговались. Да и мы все знали, что у Шермана глаз такой: глянет в упор, и любая хозяйка торопится сбросить цену.

Что касается рассола, процедура для него была привычной, ибо в студенческие годы, после бурных ночных возлияний, приходил с утречка на ближайший рынок, со своим граненым стакан-чиком, и, одолев длинный капустный ряд и опробовав из ведерочек и бидончиков рассол (якобы выбирал капусту), в конце своего пути ощущал некоторое облегчение... В глазах, по его словам, возникал свет, а мир начинал обретать свои привычные знакомые очертания.

Свет в конце прилавка становился светом в конце тоннеля.

Возможно, в такой просветленный миг и родился состав его напитка... Ему бы навечно застолбить свой состав, как это делают практичные американцы, опустив для пущего секрета рецепт какой-нибудь кока-колы в капсулах на дно озера.

"Шерман-бренди" прославил бы навечно ее автора и спас от головной боли нашу запойную страну.

Но мы непрактичны, мы ленивы. Нас хватает еще на праздничные застолья, но мы ненави-дим будни...

Вернемся к Шерману. Пошаманив над питием, с приборматыванием и даже подхихикива-ньем, он разливал его по стаканам и кружкам, но только не по рюмкам, и начиналось пиршество.

При этом появлялась на столе северная рыбка: муксун, нельма, рыбец... А поскольку каждая рыбка любит быть сваренной в той воде, где она водится, это знает каждый рыбак, то и каждый напиток любит, чтобы его закусывали той рыбкой, которая сему предназначена. Это уже знает каждый российский выпивоха.

Некрупная, но нежнейшего домашнего посола, рыбка навалена щедрой горкой на газетке или разделана так, что спинка тонкой маслянистой полосочкой отделена от ребрышек и хвоста, а влажная икра собрана в стаканчик...

Они и составляют тот самый колорит, без которого "шерман-бренди" не был бы до конца самим собой. Пальцы от такой рыбы быстро становились маслянистыми, пахучими, и, как бы потом ты их ни мылил, они еще несколько дней сохраняют неповторимый дух, который витал на празднестве.

Добавлю, что, случись во время трапезы, как однажды и было на Крымском побережье, кто-то принесет дорогой марочный коньяк, редкое ли вино, будут они деликатно отодвинуты в сторон-ку, хотя и оставлены на столе. Но это для тех, кто не смыслит ничего в напитках и предпочтет их "шерман-бренди".

Для нас же вопрос, что пить в присутствии Шермана, не стоял.

Среди другой закуски, тоже "от Шермана", выставлялись на стол и свежий с базара чесно-чок, и розовое молдавское сальце, тающее во рту, оттого что кабанчика там кормят мамалыгой, да еще пучки дикой таежной черемши с фиолетовыми цветочками.

Но и стол, и знаменитая канистра, которая оказывалась бездонной, и нежная, пахнущая морским прибоем рыбка, и бурные долгие пиры... Тоже не весь Шерман.

Я познакомился с Шерманом в Комарове, на семинаре, первом в моей жизни, когда собрали вместе молодых российских очеркистов. Руководил семинаром известный в те годы мастер очерка Константин Иванович Буковский, человек своенравный, резкий, временами даже злой, особенно по отношению к ленивым да благополучным авторам, а среди нас, понятно, были и такие.

Сам Константин Иванович мастерски описывал российскую глубинку, маленькие провинци-альные городки с их проблемами, натуральными сельскими базарчиками, где можно из первых рук узнать о житье простого человека, селянина, ремесленника, далекого от нашей суеты и озабоченного одним: как выжить.

Следует еще напомнить, что он отец известного диссидента Владимира Буковского. Но это еще впереди.

Меня Буковский отчего-то сразу невзлюбил и не скрывал этого. "У нас двое таких, - говорил он. - Еще Солоухин, который тоже витает в облаках!" И хмурился, поджимая блеклые губы.

Константин Иванович почитал лирику занятием никчемным, отвлекающим очерковую прозу от нужд людей; и право, о каких красотах природы могла идти речь, когда погибала Россия и надо было во весь голос об этом кричать.

Защищали меня, как могли, мои новые дружки по семинару, и в первую голову, конечно, Шерман. Сам же он был тогда на слуху: в почитаемом всеми журнале Твардовского "Новый мир", как раз незадолго до этого, появился очерк "Под стальным парусом" - о мастерах-самородках, которые, не разбирая бурильной установки, а это огромная металлическая вышка, переправили ее за сотню верст на плоту, по воде. Все понимали, хоть впрямую и не было написано, что умельцы, затеявшие эту авантюру, крепко рисковали и не только заработком, работой, но и собственной жизнью.

Меня из-за опоздания поместили в прихожей, рядом с туалетом, у семинариста Алексея П., чуть лысеющего, но ухоженного, надменного, с этакими барственными манерами, завсегдатая литературных посиделок...

Я терялся и робел, когда он, обращаясь на "ты", делал мне замечания. Его все раздражало: мой кашель, скрип стула, даже шелест бумаг на моем столике... Это мешало его творческому процессу. О том же, что он сотворил, я узнал чуть позже, когда прочитал тонюсенькую его бро-шюрку, изданную где-то на Кубани, с названием многообещающим: "Побеждает тот, кто прав".

В книжке рассказывалось о молодых комбайнерах, которые борются за повышенный урожай и вызывают друг друга на соревнование. Один из них честно убирает хлеба, а другой не очень честно, потому что любит выпить, погулять, и поэтому он не прав. Но в итоге они оба работают как надо и побеждает дружба.

Где-то в середине семинара, затюканный моим суровым учителем Константином Иванови-чем, замордованный соседом, намылился я бежать из Комарова и билет купил... Но меня удержал Шерман.

- Тебя когда-нибудь в жизни задарма поили-кормили? Да на такой даче? спросил он сурово.

- Нет, - сознался я.

- И меня нет. Весь день в редакции горбишь, а вечером там же в прокуренном кабинете пытаешься что-то накропать... Я и спать приспособился на столе, под головой подшивка... Только вот газеты... В них такое, голова по утрам дурная!

Я сознался, что у меня дежурочка в общаге... Кровать, тумбочка... И мы с женой... Елку на Новый год прикрепили к потолку, вниз вершиной...

- Вот! - Борода его мощно заколыхалась. - Это не тебе надо уезжать, сказал он в сердцах, - а этому... Да и специалист он, как выяснилось, совсем в другом жанре...

По окончании был устроен прощальный вечер, после которого семинаристы поймали Алексея П. и так изметелили, что он слег в больницу. Никаких там опасных травм и не оказалось, положили на всякий случай, а Дом творчества сразу опустел: разъехались все, кроме меня, оттого что не успел заказать билета.

Я навещал побитого Алексея П. в местной поселковой больничке: лицо в синяках и подте-ках, один глаз заплыл... Было его немного жалко.

Он всхлипывал, жаловался на судьбу, на врачей, на милицию, грозил немыслимыми карами Константину Ивановичу, Шерману и остальным, обещая всех, кроме меня, засадить в тюрьму...

С Алексеем П. жизнь сводила меня и дальше, а однажды он попросил рекомендацию в Союз писателей, прислав упомянутую брошюру про комбайнеров. Я отказал, но он преследовал меня долго по телефону, упомянув, что работает в таких местах, с которыми бы мне лучше не ссорить-ся. Полагаю, что он и вправду там ну не то чтобы работал, а скорей подрабатывал.

Шерман, как выяснилось, и правда был организатором избиения. Он поведал простодушно, когда мы следующей зимой встретились в Москве, что лупили они Алексея П. втроем, хотя на такого дохляка хватило бы и одного. Но жаждущих было еще больше. Уж очень у всех накипело. И за его стукачество, и за бездарность, и, конечно, в первую очередь за говняный характер...

Но и далее, как я узнал, бивали Алексея П. не раз, не два. Мне достоверно известен случай, когда в переделкинском Доме творчества тоже братцы литераторы: Валерий Осипов, автор "Неотправленного письма", и поэт Олег Дмитриев, - оба, кто помнит, здоровяки, - ворвались к нему в комнату, заперли ее изнутри и стали его учить уму-разуму... Блажил он, по отзыву свидете-лей, как резаный, на всю округу. А когда прибежала администрация, даже вызвали по телефону милицию и собирались с помощью слесаря вышибать дверь, ключ повернулся и Валерий с Олегом, загадочно посмеиваясь, прошествовали по коридору к себе в комнату допивать початую бутылку...

Только бросили на ходу: "Подмойте его, обосрался!"

Пострадавший был целехонек, но от страха не мог произнести ни слова... От него и правда смердело.

Время от времени встречая Алексея П., я не перестаю удивляться его живучести, везде он свой, в первых рядах, и на банкетах, в поездках за рубеж, среди получателей благ, даже орденов...

Но правда вдруг выяснилось (это дело от Союза писателей расследовал в ту пору Григорий Поженян), что стащил Алексей П. чужие награды как самый примитивный жулик у погибшего на фронте однофамильца и долгие годы выдавал за свои. Погорел, как и бывает, от жадности, когда потребовал еще больших льгот...

Но, кажется, он и тогда вышел сухим из воды, дело это замяли.

Впервые, после семинара, Шерман нагрянул в январе ко мне в Москву и попал на день рождения сына Ванюшки, ему исполнялось два года.

Жили мы в коммуналке, вместе с тещей, тесть был в Сибири, и стояла на столе среди просте-нькой закуски (винегрет да селедка) скромная четвертинка водки, одна на всю честную компанию.

Знаменитой канистры при Шермане не было, широким жестом он сам себе наполнил стакан, большой, двухсотграммовый, и задвинул его куда-то под бороду, так что могло со стороны пока-заться, что вместе с водкой заглотал и стакан.

Теща моя, простодушная Анна Васильевна, только тихо ахнула, хотя пожила в сибирской глубинке, на Ангаре, и повидала пьющих...

В новогодний праздник всю ночь по улицам поселка, например, ходил грузовичок, подбирая загулявших, не дошедших до дома, ибо в морозец, под сорок, никто до утра не долежит... И все равно замерзали...

Теща торопливо отозвала меня на кухню и шепнула с испугом, что нужно срочно бежать в магазин за бутылкой, а то и за двумя, потому что для "бородатого черта", как окрестила Шермана, поллитра что слону дробина...

Двух бутылок, кажется, хватило. А Шерман, не без детской своей улыбки, сопровождаемой "гхы-гхы-гхы", открыл мне секрет, что на прощальном банкете в Комарове, уже заранее зная, что водки запасено маловато, семинаристы тянули жребий, кому сидеть рядом со мной, непьющим... И повезло ему.

Шерман подолгу останавливался у меня еще из-за того, что в его родном городе Свердловске с ним обязательно что-нибудь происходило.

Одну из историй я запомнил: он посвятил любовные стихи приехавшей на гастроли циркач-ке, которая не ответила ему взаимностью. Прямо по Булату: "А он циркачку полюбил!" Стихи опубликовал в местной печати, очень даже прочувствованные, но по первым заглавным буквам в строке, если их читать сверху вниз (акростих), выходило довольно-таки неприличное словцо. Цир-качка была оскорблена и тут же уехала, а город развлекался тем, что вслух декламировал стихи.

Местные власти, потеряв терпение, занялись Шерманом всерьез. И чтобы избежать выволоч-ки в обкоме-горкоме и прочих неприятных организациях, подался он на север, к нефтяникам, в Тюмень, и там прижился.

Но случилось, на Первое мая, в день солидарности трудящихся всех стран, они вдвоем с приятелем, в порыве солидарности за столом, напились и вышли праздновать на улицу. Там, вдохновившись весной, лозунгами и трудовыми песнями, сняли красный флаг с ближайшего подъезда и устроили свою собственную демонстрацию. Это было, наверное, красиво. Прямо с красным флагом в руках маршировали они по просторному двору, исполняя боевые революцион-ные песни.

Шерман клянется, что ни одного нецензурного слова не было произнесено в адрес партии и ее вождей... Как раз наоборот: их призывы были одухотворенны и всем, кто был вокруг, по-чело-вечески понятны...

- Впрочем, наверное, не всем, - грустно заметил он, повествуя об этих днях. - Нас взяли еще тепленькими, по звонку одного из жильцов-пенсионеров, отвели под конвоем в ближайшее отделение милиции... Обвинили в хулиганстве и нарушении общественного порядка... А красный флаг, уцелевший в передряге с милицией, был приложен к делу как доказательство политической неблагонадежности.

Ну а далее все происходило по знакомой схеме...

В скоростном порядке задействованы местные органы: обком - горком органы безопас-ности - прокуратура... И чтобы избежать очередных неприятностей, бежал Шерман еще далее на север, следуя принципу: дальше фронта не угонят, ближе тыла не пошлют...

В поисках тишины и гармонии он подался к чукчам и к оленям, в самую что ни на есть заполярную тундру, где лежит среди снегов чудесный город Сургут.

Там и пребывал до последнего времени. А на каверзные вопросы слишком дотошных приятелей отвечал в своей обычной манере, с неизменным из-под бороды смешком, что приехал он на самый край севера, в Заполярье, разводить морозостойких евреев.

Изредка объявлялся в столице.

Однажды позвонил с центрального аэровокзала и попросил срочно подъехать: у него, видишь ли, ко мне неотложное дело, а до отлета полчаса...

Схватив такси, я прилетел к нему, а он поволок меня в багажное отделение и заставил тащить вместе с ним до выхода на летное поле четыре чемодана с мясом, в каждом по теленку...

Торопливо распрощался, прокричав на ходу, что премного мне благодарен за помощь, а уж потолковать, да по душам, видимо, не удастся... Он все напишет в письме!

Я прощал Шерману подобные шалости, понимая, что северный хлебушек не так легок, как нам представляется. Да и дорогостоящие наезды в столицу за мороженым мясом для богатеньких нефтяных начальничков, закупки оптом по рупь шестьдесят за килограмм в вонючих подвалах московских гастрономов - не самое подходящее занятие для очеркиста.

Впрочем, полагаю, что и сейчас, когда культура не в почете, многие из нашего литературно-го цеха захотели бы, наверное, заняться хоть таким ремеслом.

Была и еще одна занятная встреча, в свердловском аэропорту, где застрял я однажды из-за непогоды, на пути из Москвы в Иркутск. Бессмысленно болтался по холодному ночному аэро-порту, пока в каком-то дальнем полутемном углу не наткнулся на рекламный щит здешней парикмахерской и там в разделе "Бороды" узрел знакомую физиономию Шермана.

Ошибки быть не могло, такая борода существовала в одном экземпляре на всю Сибирь!

Мне даже почудилось, что за спиной прозвучало привычно-утробное: гхы, гхы, гхы...

Эта встреча настолько меня развлекла, что пропали и нетерпение, и злость на Аэрофлот, накопившиеся за долгое время, а время ожидания, не столь уж долгое, как казалось вначале, скрасило лицезрение родной физиономии.

"Шерман, Шерман, каналья ты этакая, - произносил я, - наконец-то пробил ты путь к славе своей знаменитой бородой!"

И далее, уж совсем по-современному: "Стригите бороды, как это делает наш замечательный современник Шерман!"

Может, я преувеличиваю и мои словеса были не таковы, но произносились они с истинным восхищением, ибо я узнавал и в этом поступке героя нашего времени Женю Шермана.

В жизни же, как я и полагал, все было элементарно. Случилось, маялся мой дружок без выпивки, забрел с горя в здешнее фотоателье и согласился на съемку столь редкой и колоритной северной бороды за какую-то трешку...

Многие парикмахерские Урала и Сибири украсила тогда борода Шермана, и не было, говорят, отбоя от желавших его с такой честью поздравить. А я подумал, что народ наш и впрямь велик, если прочувствовал главную причину: не на что было человеку выпить.

Была у Шермана одна слабость, некоторый род клептомании, которую я не смог ему до конца простить. Это нас надолго развело.

Но однажды, случилось, в Москве, в Доме литераторов, столкнулись лицом к лицу возле раздевалки, он сам ко мне подошел и негромко предложил, пригибая голову, как перед ударом: "Может, посидим... - Помолчав, добавил: У меня сын, понимаешь ли... умер..."

Ну а самая последняя встреча была в Пицунде, на семинаре российских очеркистов. Круг, как говорят, замкнулся. Мы были в возрасте Буковского, или, по крайней мере, такими видели нас наши семинаристы.

Работали мы с Шерманом в одной группе. Народец подобрался в основном из провинции, зубастый, тертый, пишущий, с ними было любопытно общаться. Вспомнили незабвенной памяти Константина Ивановича, который из своего заоблачного далека, наверное бы, порадовался, что болельщиков за судьбу России не поубавилось.

Надо сказать, что новая литературная поросль не только крепко работала пером, но и пила не хуже нас, разве что не было у них своего фирменного напитка "шерман-бренди", а была мутнова-тая, домашнего изготовления виноградная водка, чача, купленная с рук, из-под полы, на здешнем грязном базарчике.

А потом был прощальный вечер, разъезд, и молодые таланты так же дружно кого-то поколо-тили за бездарность, но более за стукачество, которое на нашей любимой сторонке, как видно, тоже из категорий вечных.

Шерман же не то чтобы порицал такие действия, но и не одобрял их, как, впрочем, и шумных компаний; рядом с горластыми семинаристами он показался мне на удивление тихим, почти благостным. Вина не пил, а более посиживал, вслушиваясь в бурные споры, и вдруг, в самый разгар застолий, засыпал.

Мы разъехались, прошли годы, и однажды раздался звонок из Сургута. Я услышал хрипло-ватый голос Шермана, он кричал в трубку: "Объясни, пожалуйста, что там у вас происходит? - И далее уже негромко, но так тоскливо, что за сердце взяло: - А что с нами со всеми будет?"

Времена наступали и впрямь крутые, шел девяносто первый год, и никто не мог бы тогда сказать, что же с нами со всеми будет.

Впрочем, как и ныне... И как всегда.

Но я сейчас о Шермане. Ведь спрашивал-то не какой-нибудь Алексей П., судьба которого зависела от расположения звезд высшего руководства, спрашивал тот самый Шерман, который не посчитал за дерзость плыть всю жизнь "Под стальным парусом"... Бузотер и бунтарь... Время которого, судя по всему, только наступало.

И в пору спросить: был ли Шерман, может, его и не было?!

Был, был Шерман.

Поэтому и рассказываю.

А исчез он из жизни незаметно, ни одна газетка не упомянула о его кончине. Да и я, каюсь, узнал об этом из последних, где-то на улице, на ходу, от малознакомого человека... Что вот-де Ананьев... Ну, который Шерман... умер... От чего? Право, не знаю. Может, от сердца? Он ведь вон как пил!..

От сердца... Может быть. Не от пьянства. Его сердце стучало сильней, чем у нас, оно работа-ло на износ.

А до меня дошли шуточные стихи, которые он посвятил сам себе в день рождения... И можно узнать по ним старого Шермана, хотя сам себя он прозывает Ананьевым, видимо, привык:

Волосы выцвели, яйца висят,

Женьке Ананьеву - уже шестьдесят...

Я по-аптекарски накапал себе в импровизированную рюмочку-колпачок, куда и помещалось-то от силы граммов десять коньяку, Шерман бы посмеялся над такой дозой, и, не чокаясь, опроки-нул в себя, произнеся: "Уж извини, не нашлось ничего покруче, схожего с твоей адской смесью".

Но если ТО, во ЧТО нам так хочется верить, существует, хоть все мы малость безбожники, надеюсь, ты как раз ТАМ, где тебе хорошо, и уже нашел себе уютный столик в компании, скажем, с Константином Ивановичем, чтобы всласть, поскольку ТАМ и правда торопиться некуда, потре-паться за жизнь о нашей беспутной матушке-России.

Вам-то оттуда теперь куда видней, что с нами со всеми будет.

Вот когда поехали в Польшу по приглашению прозаика Ворошильского, несколько человек из московских литераторов побывали в старинном замке, и, облачившись в железные латы и над-винув шлемы на затылок, вместе с Пьецухом Славой поддавали мы из древних чаш... Подхватив стальной меч и приставив его к груди официанта, который приносил напитки, он вопрошал велеречиво: "Быть или не быть - вот в чем вопрос..."

- Пить или не пить! - поправляли его.

Пить через забрала в их одеянии было не столь удобно... об этом когда-нибудь. Рядышком с шумным Шерманом мне уже видится вежливо-улыбчивое лицо Адольфа Шапиро, каким я впервые увидел его в майский теплый день на благословенной Богом райской земле Абхазии, в поселочке Пицунде...

КРАСНОЕ ВИНО "ИЗАБЕЛЛА"

(Адольф Шапиро)

Еще недавно любили у нас устраивать всяческие семинары в домах творчества в несезонное время. Как это было со мной в Комарове. И дом не пустует, и авторам, особенно начинающим, прибыток: кормят, поят задарма, да вроде и при деле... В свободное от семинара время что-то творят. Если творят. Но чаще, как оно и бывает, поддают, разбредаясь по компаниям, по комнатам.

Но и такие посиделки, с вином и общим трепом, иной раз важнее остального, они позволяют в свободной обстановке поговорить о наболевшем, отвести, что называется, душу.

Ну а в тот год в Пицунду понаехали и знаменитые, и не очень, и совсем никому не ведомые драматурги. Следом прибыли театральные критики, завлиты, режиссеры театров, а среди них Адольф Шапиро; слава о его спектаклях на рижской сцене, в молодежном театре, гремела по всей стране, и, объявившись по какому-либо поводу в латвийской столице, мы тотчас спешили побы-вать у Шапиро.

Он же, голубоглазый, подтянутый, подвижный и всегда необыкновенно любезный, каждого из нас помнил и принимал.

Однажды, небольшой компанией, решили мы прогуляться в поселочек Пицунду, в несколь-ких километрах от нашего дома. Была среди нас тогда совсем молоденькая, но уже известная в литературе красавица Дина Рубина. Она печаталась в "Юности", и у нее шла пьеса на столичной сцене.

Время было послеобеднее, не жаркое, и после многочасовой отсидки да говорильни в душном помещении мы, облегченно вздыхая, вырвались на простор, на свободу, радуясь морю, птицам и сверкающей на солнце листве.

Вдоль шумной автострады, серовато-стальным клинком рассекающей плосковатую, выгоре-вшую на солнце долину, вжимаясь в обочину, с оглядкой на проносящиеся машины, мы догуляли до курорта "Пицунда" на взморье, а там и до крошечного базарчика, заваленного золотыми мандаринами.

Тот год, кажется, был особенно урожайным. Сады, как новогодние елки, усыпаны ярко-оранжевыми, горящими на солнце плодами и никем до поры не убирались.

К тому же по воле какого-то местного князька не разрешили вывозить фрукты за пределы республики, и на здешнем крошечном базарчике мандарины шли за бесценок. Казалось, весь наш дом пропитан сладковатым мандариновым запахом, а по углам, в урнах, и повсюду на этажах валялись горы золотой кожуры.

Миновав говорливый базарчик, мы вошли в рощу под сень знаменитых реликтовых сосен, с вершинами, купающимися в голубом небе, но не шибко, по-моему, отличавшуюся от любой другой, в том числе и подмосковной рощи. Разве что корни деревьев тут омывались морем, а не рекой Пихоркой.

Помедлили, выбирая, куда бы двинуться далее, и тут Дина Рубина вспомнила, что в ее Ташкенте какие-то знакомые просили найти в Пицунде старика Вартана, он живет в деревеньке близ курорта, и передать ему, что в нынешний сезон постояльцы его приехать к нему не смогут.

- Старика Вартана, говоришь? - оживился Адольф Шапиро.

- Да. Кажется, он армянин, - подтвердила Дина.

- И они просили? Найти?

- Ну да, если будет время.

- Как же не найти? Мы должны найти нашего старика Вартана! - с азартом подхватил Шапиро, ловко подменив Динино "я" на общее "мы", и первым двинулся вперед.

Было решено свернуть в сторону деревни, благо она рядом, и разыскать дом неведомого старика Вартана.

Особенно возбудился Шапиро. В его мозгу, насквозь театрализованном, созрело, судя по всему, целое действо, и про деревню, и про нас, и про старика Вартана, с которым мы встретимся.

Из опросов жителей выяснилось, что дом Вартана на самом краю деревни.

Мы довольно резво проскочили длинную, единственную в деревне улицу и в самом конце ее, у взгорья, обнаружили небольшой домик, спрятанный в глубине сада. У забора увидели женщину в белом платочке, подошли к ней. Первой, так получилось, подошла Дина и всё на одном дыхании и выложила: про Ташкент, про своих знакомых и про то, что они в этот год сюда не приедут.

Шапиро, опоздавший к разговору, даже застонал и схватился за голову. Махнул с досады рукой и зашагал прочь.

Дина догнала нас посреди улицы и, заглядывая Адольфу в лицо, повторяла растерянно:

- Я что-то не так сделала? Не так сказала?

- Да все так, господи... Ты была, как всегда, прекрасна, - только и смог выдавить из себя Адольф.

Впрочем, надо отдать должное Шапиро, он до конца оставался рыцарем и не позволил себе упрекнуть простодушную Диночку за то, что она не вписалась в назначенную ей роль.

- Все равно гуляем, - заключил он со вздохом.

Эта фраза стала летучей.

По любому поводу мы потом восклицали: "Все равно гуляем". Пили ли чачу, или опохмеля-лись, или действительно гуляли... Вот как сейчас...

Деревенская улица неожиданно закончилась небольшой горкой, поросшей кустарником, и мы, поразмыслив, повернули обратно.

У калитки, где прежде стояла женщина, увидали мужчину, чуть седоватого, коротко стриже-нного, с темным, прожаренным на солнце лицом. Он делал нам призывные знаки.

Теперь-то Шапиро был настороже.

Бросив в сторону Диночки выразительный взгляд, он первым шагнул к калитке, прошептав сквозь сжатые зубы: "Если можно... По-мол-чи... По-жа-луй-ста!"

Приблизившись к мужчине, он подчеркнуто вежливо поздоровался и пояснил, что мы тут приезжие, живем неподалеку и хотели бы переговорить с уважаемым хозяином дома, которого зовут Варган.

Человек приветливо отвечал, что он Вартан и готов нас выслушать. Мы из-за спины Шапиро с интересом на него уставились.

- Заходите, будьте гостями, - пригласил старик Вартан, который на самом деле не был стариком.

Мы гуськом протопали по узкой тропке среди абрикосов и инжира и там, во внутреннем дворике, шумно расселись за длинным деревянным столом, под огромным тутовником. В хоро-шую погоду здесь, наверное, собиралась за трапезой многочисленная семья хозяина.

Старик Вартан, который, повторюсь, не был стариком, но я буду его так называть, исчез и вскоре появился вдвоем с хозяйкой, той самой женщиной в белом платочке. А на столе возникли тарелки с белым овечьим сыром, хлеб, крупно нарезанный, жирная, видать, магазинная колбаса и литровая бутылка чачи.

Рядом с чачей проворный хозяин водрузил глиняный кувшин с красным вином.

Известно, что вино тут особенное, его здешние жители готовят из винограда "Изабелла", и если оно натуральное, не для продажи, то имеет оттенок темного рубина и ни с чем не сравнимый земляничный аромат. Кстати, именно аромат, как утверждают знатоки, позволяет проверить качество вина.

Что греха таить, на местном базарчике тоже продавалось красное вино "Изабелла", но туда добавляли воду и сахар, используя выжимку по второму или третьему разу. Такое вино может сохранять и цвет и градусы, но только не запах. Запах подделать невозможно.

Так вот, у старика Вартана вино было самым натуральным и вдобавок прохладным, из подвала. По этой причине мы деликатно отвергли виноградную водку, чачу, тоже вполне натуральную, градусов под шестьдесят, и попросили налить "Изабеллу".

Медленно, со вкусом, опробовали вино, разлитое в граненые стаканы, и похвалили изделие хозяина. Потом выпили по второму стакану и снова похвалили. И лишь на третьем старик Вартан деликатно поинтересовался, что же хотели передать ему наши общие, как он понимал, друзья.

Милая Диночка и рта не успела открыть, чтобы все так и выпалить, но Шапиро угадал и сделал предостерегающий знак рукой. Она чуть не поперхнулась.

Шапиро же, обратись к хозяину, как и полагается в солидной беседе, обстоятельно, не торопясь, стал рассказывать о наших друзьях из Ташкента, что живут, слава богу, хорошо, вспоминают прошлогодний отдых, здоровы, чего и вам желают.

- Спасибо на добром слове, - отвечал, наклоняя серебристую голову, старик Вартан.

- Должен еще передать, что глава семейства вполне процветает, - так условно определил Шапиро неведомого ему постояльца. - Пошел на повышение, недавно его избрали депутатом, и для отдыха, сами понимаете, времени не остается.

Старик Вартан кивнул, охотно соглашаясь, что их жилец человек уважаемый и заслуживает такого повышения.

- Ну и хозяйке, как вы понимаете, прибавилось забот... Тем более детишки... Но растут, учатся, мечтают к вам приехать, кстати, тоже спрашивали о вашем здоровье!

И снова старик Вартан качнул седой головой в знак одобрения.

Ему было приятно, что у его жильцов все в жизни ладится и что детишки его вспоминают.

Диночка, у которой все было написано на лице, с немым изумлением внимала речам Шапиро.

Да и мы слушали его не без интереса, узнавая все новые и новые подробности о неведомом нам семействе, которое, оказывается, за это время купило новый цветной телевизор, финский холодильник, швейную машинку, а теперь копят деньги на автомобиль.

Вот что значит стать депутатом.

Но не в деньгах, как говорят, счастье. Главное, они не забывают культурно расти, покупают полезные книжки и каждую неделю ходят в театр!

Тут даже я оторвался от стакана и уставился на Шапиро: не переборщил ли, часом, вывалив кучу подробностей, о которых, конечно, не имел и понятия!

Я выпытывал потом, откуда он понабрал сведений и про жену, и про детей, и про депутат-ство... Но Адольф лишь высокомерно усмехался, произнося: "Что, разве не звучит... Де-пу-тат!"

- Депутат - это звучит гордо, - отвечал я в тон. Но Адольф постарался не заметить моей иронии.

- Непонятно, а всем нравится...

- Ну а вдруг не депутат? - глупо настаивал я.

- Значит, пока не выбрали. Потом выберут, - спокойно парировал Шапиро. И добавил с милой своей улыбкой: - Старику-то было приятно? То-то же!

Это правда. Я своими глазами видел: чем больше теплых слов произносилось про неведомых нам жильцов, хотя, как потом выяснилось, они и приезжали-то сюда два раза, тем мягче и привет-ливее становилось лицо старика Вартана.

Он даже свою жену позвал и еще одну родственницу, чтоб услышали новости своими ушами. И наш друг Шапиро с новыми, еще более красочными подробностями повторил все.

А потом пришли из школы дети, их было трое, все мальчишки, младший у старика Вартана ходил в первый класс, и мы узнали от Шапиро, как ребятишки из того семейства любят ребятишек этого семейства, они собирались прислать воздушного змея, огромного, сделанного из цветной бумаги, в виде дракона, но в последний момент не успели его склеить. Змея пришлют по почте, если он влезет в конверт...

Начались тосты, и первый, конечно, тост за семью из Ташкента, и за семью старика Вартана, и за наши семьи тоже.

А старик Вартан поднял тост за здоровье всех хороших людей, где бы они ни жили, в Средней Азии, в России, в Прибалтике, в Абхазии и в других каких-то местах, вот хотя бы в родственной старику Вартану Армении, где он никогда в жизни не был.

Солнце склонилось за гору, когда неиссякаемый Шапиро произнес свой последний прощаль-ный тост за самого хозяина, то есть за старика Вартана, и, торопливо пошарив по карманам, вынул и протянул хозяину на память сверкающую золотом заграничную зажигалку, и тот с достоинством принял.

Он попросил напоследок передать его добрым знакомым из Ташкента, что он и его семей-ство ждут их на будущий год, пусть приезжают. И нас они тоже ждут, если вдруг мы устанем от тяжкой своей работы и захотим отдохнуть... "Как вот сегодня", - добавил он.

Громко и радостно мы обещали старику Вартану к нему приехать.

Мы и правда тогда верили, что мы приедем к нему. Да и что нам могло помешать?

Долго прощались, так долго, что солнце успело укатиться за гору и прохладная тень легла на утомленную жарой зелень.

Наступили теплые сумерки. А мы еще допивали по последней, опорожняя по просьбе гостеприимного хозяина свои стаканы и плохо замечая, что за это время глиняный кувшин с прохладной "Изабеллой" проделал свой путь в подвал и обратно много раз.

Мы распрощались с хозяином и хозяйкой, и дальней, очень любезной родственницей, и с детишками, сперва у дома, потом у калитки, а потом за калиткой.

Вот тут-то мы и почувствовали, что наши ноженьки стали как чужие, и двигаются с трудом, и не туда, куда нам нужно.

А Дина, милая красавица Дина, косвенная виновница этого праздника, вообще села на траву и объявила, что она, пожалуй, останется здесь до завтра... Или нет, до послезавтра, а может, до конца семинара или до начала какого-нибудь другого... И вообще, ей так нравится, что она готова остаться здесь на всю жизнь.

Такой поворот, кажется, не входил в драматургический замысел Шапиро, у которого в фина-ле все должны быть счастливы, и Диночка тоже, а для этого требовалось еще добраться домой...

Мы подхватили Диночку под белы ручки и повели, почти понесли ее до ближайшей останов-ки автобуса, которая оказалась совсем рядом.

Как мы доехали, как разбрелись по своим этажам и комнатам, признаюсь, не запомнил. Было смутное ощущение, что я нырнул в постель, как ныряют ночью во время купания в ласковую черную воду... Возможно, были какие-то счастливые сны, но я тех снов не запомнил; а когда проснулся, были сумерки, мне показалось, что я успел лишь сомкнуть и разомкнуть глаза.

Решив почему-то, что пора ужинать, я спустился на первый этаж и лишь там сообразил, с чужой помощью, что за окном уже сумерки следующего дня, а значит, я проспал беспамятно от заката до заката ровно двадцать четыре часа.

Остальные, кроме вечно бодрствующего Адольфа Шапиро, спали еще дольше, они в тот вечер вообще не появились и даже на завтраке следующего, уже третьего утра.

Встретились мы в обед, и особенно хороша была Диночка, она продолжала находиться в том самом необычном состоянии, в которое погрузилась два дня назад, что позволило неистощимому на выдумки Шапиро тут же продолжить игру, хотя и на новый лад.

Он с самым серьезным видом пересказал Диночке о ее недавнем, но таком, извините, неожи-данном поведении... О пьяном дебоше в автобусе, о том, как приставала к пассажирам и почему-то требовала у них кошелек, а потом решила соблазнить водителя, села к нему на колени, мешая рулить, и автобус, вы представляете, огромный автобус с людьми, едва-едва не свалился в пропасть!

В знаменитой кинокомедии Гайдая студент Шурик, попавший впервые на Кавказ и хлебнув-ший, как и мы, лишку винца, спрашивает в милиции с испугом: "А замок... Тоже я разрушил?"

То же было с нашей Диночкой. Шапиро специально попросил ее спуститься на первый этаж, за руку привел к мраморным ступеням у входа и продемонстрировал огромную трещину, но не упрекал, а только смущенно качал головой, мол, вот до чего можно набраться и не помнить, как, схватив тяжелую железяку, колотила ею о мрамор, высекая из камня искры...

Диночка лишь всплескивала руками; она и верила и не верила, заглядывая нам в глаза, но мы были, как говорят, на уровне замысла, имея под рукой такого блистательного режиссера, как Шапиро.

Мы по-заговорщицки оглядывались, поднося палец к губам и показывая всем видом, что никому ничего, конечно, не расскажем по своей воле, ну разве если будут допрашивать в мили-ции... И про автобус, и про лестницу, и мраморную вазу, и про зеркало... Ну, которое в лифте...

- И - зеркало... я? - спрашивала она, пугаясь. На что Шапиро железным голосом отвечал:

- Диночка, мужайтесь... Это не все!

- А еще... Что? - Она бледнела, и огромные черные ее глаза становились влажными.

- Лучше не спрашивай! - произносил трагически Шапиро и красноречиво разводил руками.

- Все равно гуляем, - хором добавляли мы.

Закончился семинар. Мы разъехались. Как любил говаривать один мой знакомый: раство-рились в пространстве. К сожалению, это не образ, а реальность.

Диночка переехала с семьей в Израиль, правда, в нынешнем понимании это не то же самое, что было в прежние времена, когда человек, перебравшийся на Запад, навсегда исчезал из нашей жизни... Мы с Диночкой давно не виделись, да и неизвестно, когда увидимся.

С Адольфом Шапиро мы последний раз встречались в Риге, в старом-престаром доме, в уютном квартале неподалеку от вокзала. На сборище русских рижан, где произносились пламен-ные слова о нашем единении с народом, с интеллигенцией Латвии (как быстро все это забылось!).

Адольф, сидевший в зале, прислал мне короткую записку: "Мастер, а не пожелали бы вы посетить мой дом, чтобы выпить по рюмке чая?"

В тот вечер, за той рюмкой, мы и правда как-то по-особенному, душевно посидели. Адольф еще фантазировал, еще строил свои театральные планы, не ведая, что не пройдет и полугода, как у него варварски отнимут, отберут его театр, ликвидировав один из редких, драгоценных очажков культуры, где сочетались, взаимодействуя, русское и латышское искусство.

После того как Адольфа изгнали из театра, вроде бы подался он на Запад, в Германию, где понаслышке его любят... Да отчего же им не любить талантливого режиссера. Это мы, в России, никого, даже себя, не любим. Уж такая мы странная нация: что получше - отдаем, похуже - себе оставляем.

А вот у старика Вартана я побывал разок, хоть и не в ближайший год, и снова угощался прохладным рубиновым вином "Изабелла", сидя за длинным деревянным столом под тутовым деревом, в кругу его большой семьи.

Но, памятуя давний урок, пил в меру, приятно захмелел и, конечно, рассказывал про своих друзей, про Диночку, про Шапиро, про других, старик Вартан, оказывается, всех запомнил. И все-то его интересовало, как поживают, что делают, как здоровье и не собираются ли, часом, сюда, в Пицунду.

И я повествовал, в духе Шапиро, хоть не столь изобретательно, что живут наши друзья просто восхитительно и все у них в жизни ладится: новые телевизоры, новые холодильники, швейные машинки...

И конечно, конечно... Они все... Депутаты!

Старик Вартан был доволен моим рассказом.

Он кивал серебряной головой и повторял:

- Передайте, пусть приезжают. Я их жду.

- Старик Вартан, привет! - произнес я со значением и положил на язык очередную грамульку коньяка. Конечно, это не темно-густая и ярко пахнущая земляникой "Изабелла"... Но все-таки...

Впрочем, существует ли она ныне, если мы повсеместно вырубали виноградники... Да и жив ли сам старик Вартан, если и на абхазскую древнюю землю обрушилась война и многое там перекорежила...

Не только на виноградниках, но и в душах людей, вселив в них ненависть человека к человеку, народа к народу.

Старик Вартан не смог бы этого понять, я уверен.

Вот бы, откликаясь на приглашение славного хозяина, взять да и завалиться к нему всей честной компанией, и Диночку вызвать из-за бугра, и Шапиро найти, а еще бы позвать друзей из Грузии, из Чечни, скажем, или из Средней Азии, из Прибалтики... Чтобы все могли сесть за один дощатый стол во главе со стариком Вартаном, и выпить за здоровье каждого пахнущее погребком и земляникой красное вино "Изабелла", и поговорить как следует, по душам.

- ...А не хотелось ли вам побывать в том самом подвальчике, где бывал великий Гете и где дьявол обольщал доктора Фауста? - спросил меня мой лейпцигский переводчик. И повел по длинным переходам, прямо через огромный зал ресторана в другой зал и по ступенькам вниз, вниз, пока мы не оказались в крошечном подвальчике, где ничего и не было, кроме огромной бочки под потолком.

На бочке, верхом, сидели два пестро одетых немца и пили из кружек пиво.

- К нам! Давай к нам! - заорали они в голос, завидев меня, и я, представьте, решив, что так полагается и это какие-нибудь зазывалы, полез на бочку... Мои спутники меня подсаживали.

Скоро выяснилось, что это никакая не реклама, а просто славные немцы, любители вина и поэзии.

- Остановись, мгновенье! - кричал один из них, протягивая мне кружку...

По краснокирпичным стенам плясали дьявольские отблески пламени от настоящего камина, и мои спутники, после нескольких попыток меня снять, махнули рукой и ушли в соседний зал пить кофе.

А мы восседали, как всадники, на бочке и, приобщаясь к вечности, шумно пили... Вино нам подавали в темных бутылках проворные официанты в красных передниках, для чего приспособи-ли длинную палку...

Остановленное мгновение протянулось настолько, что мы и на самом деле потеряли счет времени, вечер ли истек, неделя или вся жизнь... И лишь где-то за полночь принесли специальную лестницу, чтобы нас снять...

- К нам! К нам! - кричу я, и вот уже за длинным рядом, вместе со стариком Вартаном, Емилом, Шерманом и Адольфом, на моем пространном пиру, несколько побойчее других, в смысле и по рюмкам разлить, и тостик произнести, я сразу его выглядел: дальневосточный моряк Юра Поленов...

СПАСАТЕЛЬНЫЙ ПЛОТИК

(Юрий Поленов)

В марте в Крыму зацветает миндаль. А после коротких, но сильных дождей отворилось окно в небо, и на каменистую, морщинистую, словно шкура старого носорога, землю Киммерии пала густая лазурь.

Стало светлей и на душе. Возникли грешные желания, не совпадающие с работой, о чем-то легком и доступном, вроде похода на местный базарчик или к морю, на набережную, чтобы размяться, посмотреть на чужую жизнь.

Тут и объявился Поленов, командир пограничного корабля. Белозубый, голубоглазый, артистичный. Этакий красавчик, сошедший со старых кинолент о боевых краснофлотцах...

- Ну что, - спросил, - пошли? - Так, будто все уже было наперед решено. Куда "пошли", никто не спрашивал, было и так понятно.

А в Доме писателей, что на горке, над Ялтой, царили скука и запустение. Как всегда в бессезонье, проживали в нем несколько пенсионеров, все на одно лицо, письменники из Киева, сплошь классики, да еще шахтеры, по случаю купившие горящие путевки.

Эти обычно пропивались по приезде, а потом мучились от вынужденной трезвости и в ожидании денежных переводов из дома бродили по коридорам, просяще заглядывая в наши рукописи, но чаще в глаза: нельзя ли стрельнуть трешник...

Мы давали.

Крутились еще девицы из Москвы: некая Люда, парикмахерша, остроносенькая, невзрачная, но творившая чудеса - превращала головы литфондовских дам в произведения искусства... За что, видать, и получила на целый срок комнату, на двоих с подругой.

Ну и как обычно, в угловом полулюксе, на втором этаже, Мариэтта Шагинян: маленькая, сухонькая, глухая, но очень громкая, приводившая своими капризами в отчаяние не только постояльцев, но и обслугу дома.

Железная старуха Мариэтта Шагинян

Искусственное ухо рабочих и крестьян...

Было ей под девяносто, но, несмотря на хрупкое сложение, отличалась она выносливостью и писала книгу о Ленине, о боевом рабочем классе, который к старости возлюбила. Читала же детек-тивы, для чего выписывала романы Агаты Кристи на английском языке, которые ей присылали прямо из Лондона через городскую библиотеку имени Чехова. Мне не раз приходилось захваты-вать с собой крошечные томики, уложенные стопой, но всегда в надорванной упаковке... Следы беспардонной цензуры.

Однажды столкнулись она и Поленов, выходящий из дверей Дома. Он застыл от изумления, рассматривая ее с высоты своего роста, в то время как она, не поднимая головы, прошествовала мимо, обогнув его по кривой, будто неодушевленный предмет, и скрылась в коридорах.

Он долго не мог прийти в себя, оглядывался, повторял:

- Я не знал, что она... живет... - И поправился: - ...Живет... Здесь... Мне казалось, что она где-то там... Это же все равно что встретить птеродактиля...

- Да, у нас тут зоопарк, - подтвердили со смешком девочки, которых Поленов сразу, без особого напряжения, вовлек в свою компанию. Увлек он и меня, и кого-то еще... Оказалось, все мы непременно должны спуститься в город, чтобы опробовать на набережной магарачского портвешка, без которого полноценного отдыха в Крыму не бывает.

- Я бы и старуху пригласил, - признался по дороге Поленов.

Кажется, он не шутил и был убежден, что "железная старуха" во все времена была великая поддавальщица и свою цистерну вина, положенную каждому от природы, одолела без остатка...

- А может, и от чужой хлебнула! - подсказали мы.

- Потому и законсервировалась, - заключили со смешком девочки.

- Но я зайду, чтобы с ней потолковать! - пообещал Поленов. - За бутылочкой... Мадеры...

Он и потом возвращался к этой теме, Шагинян вызывала в нем какой-то детский восторг перед чужой, такой фантастической жизнью. Прямо из "Месс Менд"...

- Заходи, заходи, она предложит тебе сыграть в шахматы, - и девочки опять засмеялись. Мы уже не раз наблюдали, как старуха Шагинян, присев за столик у входа в Дом, предлагала кому-нибудь сыграть партийку в шахматы, но, проигрывая, выходила из себя и швыряла доску вместе с фигурами, иной раз прямо в партнера.

- Да от такой великой старухи любой синяк как орден! - не унимался Поленов. - Нет, нет, не запугивайте, я должен с ней встретиться... И открыть, наконец, секрет трех карт!

- Она тебе труды Ленина откроет... - заверяли мы.

По каменистым ступеням сада, мимо цветущих деревьев кураги и алычи, спустились мы вниз, под горку, туда, где начинался Судейский переулок, полукружием выводивший нас на улицу Морскую, короткую, но всегда продуваемую ветрами... И далее, прямо к берегу моря. А уж тут, на набережной, располагались разные кафешки и забегаловки, в которых кроме свежих, еще теплень-ких, только из печи, эклеров подавались крымские, в разлив, марочные вина, всяческие портвейны ("Магарач", "Кокур", "Солнечная долина", "Пино-Гри") и мускаты, а среди них, конечно, такие знаменитые, дорогие, как "Красный камень"...

В ту счастливую пору, когда еще не догадались бороться с алкоголем, а о сухом законе знали лишь по американским фильмам тридцатых годов, вина было в Ялте - залейся... На рынке, в бесконечных рядах, куда привозили и молдавские вина, в магазинах, погребках, распивочных и, конечно, тут, на набережной, где продавали прямо с тележек, разливая из конусообразных колб, в которых обычно продают соки.

Граненый стакан на сто пятьдесят граммов (в него, при ловкости продавца, могло войти и двести) стоил копеек сорок, да в придачу прилагался леденец, именуемый здесь "долгоиграю-щим"... И под такую емкую закуску, посасывая да прихлебывая винцо, можно потребить не один стакан...

- Стакан налейкум? - шутили наши гости из Ташкента. И сами себе отвечали: - Налейкум два стакана!

Прогуливаясь по набережной и переходя от тележки к тележке, от ларька к ларьку (этапы большого пути) да в компании, можно было незаметно для себя прилично нагрузиться, что мы иногда себе и позволяли. А иногда и чаще, чем "иногда".

Хочу еще прояснить то, что здешний портвейн хоть и был дешев, но не был обычным портвейном; местные "пивцы" давно засекли: под этим названием в торговлю поступали разные некондиционные марочные вина от здешних заводов.

Ну а если пить основательно, можно присесть в какой-нибудь "Тавриде", что мы и сделали. Сдвинули два столика, покрытые белыми скатертями, не клеенками, а чистоплотные официантки, которые сразу возлюбили Поленова, принесли нам с улыбочкой, как самым родным, все, что мы захотели.

Забыл упомянуть, что Поленов пришел не один, а с красоткой, курносой, светленькой, небольшого росточка, но складненькой, она прямо-таки была влюблена в своего развеселого спутника и не сводила с него сияющих глазок... Нас она едва замечала.

В какое-то мгновение стол наш заполнился сладостями и марочными винами; Поленов же подливал и был неистощим на тосты... Так что поход в город затянулся, и мы опоздали на ужин.

Возвращались поздно, и рядом со мной оказалась парикмахерша Люда, тихое создание, неприметная, ненавязчивая и, по-видимому, больная. Уже после Ялты Поленов частенько у нее останавливался, наезжая в Москву, и жил у нее, и пил, и спал... И она безропотно его сносила. Его же, кажется, смущала эта связь, и он старался о Люде всуе не упоминать, а при случае отшучивал-ся, мол, девка-то всем хороша, но уж больно костиста!.. Года через два она умерла от сердца. Было ей около тридцати. Она, оказывается, знала, что обречена. Но об этом никогда ни словечка.

Сейчас она с трудом поднималась в гору, цепляясь за мою руку.

Та же дорога, только в обратном порядке: Морская, Судейский переулок и долгие ступени наверх, через сад, с белеющими в сумерках цветами и деревянными скамейками, где мы останав-ливались передохнуть.

Зашел разговор о Поленове - сам-то он успел ускакать вперед, - о том, что человек он, по-видимому, легкий и умеет красиво угощать и выпивать...

- Угощает... Это правда... - сказала Люда, хватаясь за грудь и передыхая через каждое слово. - Но сам-то... Ни-ни...

- По-ле-но-ов?

- Да, не пьет он, - повторила Люда и облегченно вздохнула. Видимо, отпустило. - Ему и нельзя пить. Разве вы не знали?

- Но... Он так... угощал?

Она пожала плечами. Предложила передохнуть.

Мы присели на влажной скамейке. И тут я услышал презанятную историю, которая произо-шла на Дальнем Востоке, где служил Поленов. А числился он, по словам Людочки, образцовым командиром корабля, имел боевые награды за борьбу с нарушителями территориальных вод, чаще японскими рыбаками, а еще был знаменит как артист: и пел, и декламировал, и всякие там концерты и стихи... В общем, был на плаву, всеобщий любимец.

А тут подоспела у них в подразделении круглая дата. Известно, юбилеи у нас обожали: к ним пристегивали и премии, и повышения, и награды... И был задуман командованием необык-новенный сабантуй, с выездом офицерского состава на природу, на какой-то остров, подальше от чужих глаз.

Запас спиртного сосредоточили у Поленова на корабле. Закуска "плыла" отдельно. Но в канун праздника, так случилось, объявили штормовое предупреждение, и все суда, в том числе и Поленова, вышли на рейд. Да встали. И простояли там несколько суток.

С этого и началось.

Тревога оказалась ложной, а шторм если и случился, то лишь на корабле у Поленова. Когда на берегу хватились да стали вызывать по рации, с судна ни на какие сигналы не отвечали.

Некому было отвечать.

Расследование показало, что за время ожидания на рейде командой, очень малочисленной, был потреблен весь юбилейный запас вина, рассчитанный, по-видимому, на сотни человек: водка, шампанское, коньяки... Белые и красные вина... И пиво тоже.

Во всю мощь уже свирепствовал сухой закон (какой-то по счету), и любая грамулька захудалого сучка доставалась людям с боем. Это не японцев ловить, тут героизм особого свойства нужен.

Однажды в Переделкине зашел я в универмаг купить зубную пасту. Встал в очередь, но давали одеколон, по два флакона на человека, очередь штурмовала прилавок, и продавщица без разговоров сунула мне в руки два флакона цветочного одеколона. И я взял, ибо выяснять, почему мне нужна зубная паста, когда остальным одеколон, было небезопасно. Озверевшая толпа могла бы избить.

Поленов как-то упомянул, что морячки из его команды во время дежурств вылавливали в море японские бутылки, чаще из-под виски. Пахли они, конечно, только морскими водорослями... Но ведь так хотелось! И - молились: "Господи, преврати ты море Охотское - в водку "Москов-скую", утоли ты душу матросскую!"

Он услышал. На судне, как в волшебном сне, появился винный склад, о котором и мечтать не могли. Поперву взяли несколько бутылочек, для пробы. Не хватило. Взяли еще... А там уже пошло без счета...

Как говаривали в старину многоопытные предки: вали кулем, посля разберем! И валили. И валились... Те, кто не мог передвигаться на своих двоих, ползли к складу по-пластунски, налива-лись лежа, а посуду швыряли в море, чтобы хоть раз заносчивые японцы тоже понюхали, чем же пахнет русская гульба!

Потом была долгая разборка... В дивизионе, в штабе, в партийных, прочих кабинетах. Доставали до печенок, грозили страшными карами... Но все вдруг спустили на тормозах...

Ну а кого прикажете судить, если экипаж лучшего в Тихоокеанском флоте корабля, во главе с его боевым командиром, вывозили бездыханным на санитарном транспорте.

Но их не только жалели, им завидовали. Эти несколько суток для них были наполнены счастливым бытием и могли бы вспоминаться как лучшие часы жизни.

Ведь не просто пили да упились, а - сгорели!

Угорелые пьянки на Руси и прежде были не редкость.

Мой отец с восторгом описывал многодневную свадьбу одного сельчанина, в родной деревне, когда выпито было с десяток ведер и двое его дружков сгорели, а он, отец, уцелел... Его заставили жрать теплый навоз...

Отец гордо добавлял: "Двое сгорели! Такая была свадьба!"

Ну а тут отделались легко: команду госпитализировали, и уже через полгода Поленов проходил реабилитацию в лучшем санатории в Ливадии, и было ему наказано навсегда забыть, как она выглядит... выпивка. Иначе, говоря морским языком, пойдет он на дно.

Так объявил ему лечащий врач. Он не пугал. Лечение предстояло долгое. Но происходило-то оно в Крыму, где как раз много пьют. И тогда, по наблюдениям сметливой Людочки, Поленов пустился по здешним кабакам с намерением почти что невинным: он стал угощать других.

По совету Людочки, а парикмахеры, как и таксисты, психологи, в следующий же "заплыв" в кабаки я не столько потреблял марочные вина, сколько наблюдал за Поленовым. Он же, как всегда, был шумен, говорлив и без конца подливал нам винцо... Но вдруг затихал и сосредоточи-вался на ком-то из гостей, следя напряженно за каждым его глотком, глаза его при этом останав-ливались, а губы, а язык, а горло сопереживали пьющему, даже кадычок двигался в такт с чужими глотками... И когда гость допивал до конца, Поленов блаженно откидывался и покрывался легким румянцем... Глаза его медленно пьянели...

Я бы не поверил, если бы не был свидетелем, как совершенно трезвый Поленов "косел" у нас на глазах, становясь и шумней, и раскованней, и, по-моему, лучше.

Закончился срок, и наша теплая компанийка разъехалась. Улетел и Поленов на свой Дальний Восток, в город Корсаков, где находилась военная база. Но связь не прервалась, переписывались, а раз-другой Поленов приезжал в Москву.

Останавливался у Людочки, а когда она умерла - мы узнали об этом от ее подруги, больше, как выяснилось, у нее на целом свете никого не было, - дали телеграмму Поленову, чтобы немедля вылетал. Мы считали, что он был причастен к Люде, к ее жизни. Но он не приехал. Своих неприятностей, как объяснял потом, выше головы.

Там, на Дальнем Востоке, происходили свои маленькие трагедии: выяснилось, к примеру, что красотка, которую мы наблюдали в Ялте, оказалась женой одного из особистов высокого ранга, и тот, профессионально выпытав у жены всю ее курортную историю, в порыве ревности стрелял в Поленова из пистолета, но промахнулся. Видать, не главное для этих братцев занятие отстреливать удачливых любовников... Но у них хватало других средств, чтобы испоганить чью-то биографию или уничтожить человека.

Так и вышло: на флоте по указанию Хрущева проводилось сокращение, и Поленов был с почетом отправлен на гражданку.

С женой и маленьким сыном он уехал в Ленинград, где была у них с каких-то давних времен коммуналочка; попытался работать на катере, возил генерала, да не ужился, ибо не умел прислу-живать, затем преподавал в ПТУ, но тоже ушел, а в последнее время, разведясь, занимался культ-работой в санатории на берегу Финского залива. Там при санатории и жил.

Но еще в бытность его в Ленинграде побывали мы с женой у него в гостях. В ту пору мы много путешествовали по рекам и собирались купить у Поленова надувной спасательный плотик, оставшийся от его прежней морской жизни.

Но в последний момент он вдруг уперся.

- Не продам, - повторял. - Он мне нужен.

Уехали мы, разобидевшись... Если, конечно, на Поленова можно было обижаться. Ну а потом он нагрянул в Москву с невинной своей улыбочкой и чистыми голубыми глазами.

Впрочем, сперва улыбочка, а потом-то я разглядел: был он не очень похож на себя, и еще я заметил, что стал пить. Но не было в его опьянении той бесшабашной легкости, что ли, и не был он ни весел, ни по-настоящему пьян.

О себе говорил нехотя, навалившись локтями на стол и зажав виски руками... Говорил, что в ПТУ числился воспитателем, но слушают подростки его плохо, а если он начинает, по флотской привычке, закручивать гайки, то присылают для переговоров девчонку, смазливую, с наивными детскими глазками, которая в самый что ни на есть воспитательный момент, среди беседы, скидывает плащик и предстает в обнаженном виде...

А пока он ошалело прикидывает, как ему из этой истории выкрутиться, она не торопясь демонстрирует свои крошечные прелести, расхаживает по кабинету, подходит к окну и даже пытается присесть к нему на колени...

Вот страх-то какой! Лишь после унизительной просьбы так же не спеша одевается и, проведя на прощание ладошкой по его щеке, а то и потрепав по волосам, уходит, виляя бедрами и произнеся ласково от дверей, что, если дядя Юра (он же Юрик, Юрчик, Юран, Юранчик) не будет на занятиях паинькой, она придет снова... И с подругами!

После таких сцен Поленов не только не способен проводить занятия, но и видеть своих воспитанников не может.

- Не выдержал, - произнес он с горьким смешком, - сбежал в дальний санаторий... А семья... От меня сбежала!.. Есть там одна, по медицинской части, к ней и прилепился... - И как бы оправдываясь: - Вроде неплохо ко мне относится... А чего еще надо?

- Пьешь? - спросил я в упор.

- Пью. - И почему-то хихикнул. - Вместе пьем. К тому же спирт у нее...

О плотике я не заикался, давно тот плотик ему простил. Понял, что держал он дома не нуж-ный ни для чего спасательный плотик из-за суеверия, что сможет благодаря ему удержаться на плаву. Не корабль, но... Средство для спасения жизни. Да и память о флоте как-никак...

В подарок привез мне Поленов гильзу от снаряда - латунный стакан с верхом, наискось срезанным для красоты.

- Карандаши там, ручки... будешь держать... - произнес, оскаливаясь. Как чего напишешь, вспомнишь...

- От пушки? Настоящей?

- Не от игрушечной же, - произнес обиженно.

- Но... Стрелял?

- Стрелял! Как еще! - Голубые глаза засветились дерзким огоньком. - Это все, что я, оказывается, умел делать.

И вдруг, словно опасаясь, что может разжалобить, свернул разговор на японцев и стал рассказывать, что у них такие потрясающие поплавки из какого-то цветного пластика, и если их рассверлить, то чудо-абажур выходит... Или еще бутылки, они часто попадаются, их вылавливают и приспосабливают для штофа... Интересно, какие напитки японцы из них пьют? Не сучок же, как мы?! А в общем-то, что б ни пили... Было бы им самим хорошо.

На том и порешили: японцы тоже люди и тоже пьют, причем на свои, не на чужие, а значит, заслуживают всяческого уважения. Хотя в прошлом (имелось в виду прошлое Поленова) они здорово побраконьерили, нарушая границу, и Поленову приходилось палить из пушек. Пока Никита-кукурузник не пальнул по своим...

Я представил себе жизненный путь моего товарища: из потомственной семьи моряков, прадед - знаменитый художник, а дома разговоры лишь о море... В выборе сомнений не было: морское училище, а там - вожак, заводила, комсорг, редактор стенгазеты, музыкант, танцор, чтец... Все дается легко, везде первый, да еще улыбчив, как Юрий Гагарин. В характеристике: отличник боевой и политической подготовки... Направлен в лучший дивизион... Ночью тревога, погоня, выстрелы, задержание японцев... Нота протеста... Командующий, седые виски, отеческий взгляд, жмет ему руку: "Вот он каков, Поленов! Мо-ло-дец! Так держать!"

- Отстрелялся, - повторил он и задержал взгляд на бутылке, в которой что-то оставалось, а я придерживал, не торопился наливать, памятуя, что сердце-то у моего дружка не того... Сорвано сердце... Он и тут давно отстрелялся... И цистерна его давно вычерпана.

Да он и сам об этом знает. Но сжигает себя. Потому что... Да потому, что и впрямь отстре-лялся.

А другого ничего в жизни уже нет.

Через год, что ли, бывшая его жена сообщила мне по телефону, что Юрий умер, там в сана-тории и схоронили. Сама-то она с сыном не присутствовала, а была "та, которая с ним спала...". И далее о Юрии долго, мстительно, будто речь шла о живом еще человеке...

Я только спросил, от чего он умер, где похоронен, сколько ему было лет...

- От пьянства, - отвечала коротко и жестко. - От пьянства и умер. - И снова свернула разговор на пресловутую медсестру, молодую дуру, которая только и могла польститься алкого-ликом, даже на похороны не позвала!

Больше мы не созванивались. Да и что могло нас объединять, кроме памяти о Поленове...

Я посмотрел не без укора на девицу, нарисованную на картоне. Попытался представить себе сцену с голенькой пэтэушницей (слово "обнаженная" к ней не подходило!) и моего боевого друга, повидавшего на своем веку черт знает что, но вдруг оробевшего перед молоденькой дурочкой. Их, кстати, в свое время прозывали "карамельками"...

Люда может спать спокойно. Ее слезы отомщены. Хотя... Она, пожалуй, и за гробом прости-ла бы Поленову все его прегрешения. Тем более такой обаяшка... И молод... Да мы все были в ту крымскую весну невероятно молоды... И цвела алыча. И жизнь казалась такой бесконечной!

- Юра, за тебя! - и выпил, понимая, что он-то ни в жизнь бы меня не осудил за такую странную пьянку в лифте, который напомнил бы ему кают-компанию...

Одесское пароходство, опекавшее кинофестиваль "Золотой Дюк", предложило морскую прогулку: на лучшем теплоходе, в море... Едва мы расположились на палубе, озирая зеленый берег и предвкушая легкомысленное путешествие, - а там были и Рязанов, и Борис Васильев, и Арка-дий Вайнер, - как последовало по радио приглашение в кают-компанию - капитан звал нас на дружеский обед.

Это было красиво: застолье, моряки со звездами на погонах, кинозвезды и золотое шампан-ское... Посвященное тоже нам, с этикеткой, где был обозначен фестиваль "Золотой Дюк"...

Так мы и поплыли, от бокала к бокалу, по волнам чувств и слов...

Но когда после долгого, чуть утомительного застолья покидали гостеприимных хозяев и вышли, щурясь от солнца, на теплую палубу, мы увидели ту же панораму: голубой залив, и причал, и зеленый берег...

Но, правда, нам рассказали, что прогулка-то в море была и проплавали мы целых три часа...

...Я напрягся, озирая застолье, и угадал: рядом с Поленовым по-хозяйски расположился наш ялтинский дружок Ян Вассерман, поэт, гуляка и бузотер. Как бы без него обошлась эта коллектив-ная пьянка! Но как же я запамятовал: ведь и знакомство с Поленовым в Доме творчества, и гульба начались именно с подачи Яна, мимо которого в Крыму случайная птица не пролетит. И в чем-то, я сейчас лишь об этом подумал, вглядываясь в их чуть разгоряченные лица, они между собой поразительно схожи...

СПЕЦИАЛЬНОСТЬ - ЕВРЕЙ

(Ян Вассерман)

Да, теперь я вспомнил: именно эти стихи он начертал у меня на стене, прямо на обоях, где расписывались многие мои друзья.

В эту б каюту вернуться скорей,

Ян Вассерман, специальность - еврей!

Кто-то из общих приятелей добавил: "Меняет национальность на две судимости".

Ну а каюта возникла потому, что уезжал Ян на Дальний Восток надолго, как потом выясни-лось, навсегда, завербовавшись врачом на торговое судно, переживая разлуку с Ялтой и даже с нашей московской квартирой, где он прожил в тепле и довольстве трое суток. Перед этим крым-ские дружки, коих собралось немало, шумно провожали Яна до Симферополя... Последней точкой в этой прощальной эпопее был привокзальный буфет, в котором потребляли они коньяк и закусы-вали солеными огурцами. Ничего лучше не нашлось, и кто-то мрачно пошутил: "Не в коньяк корм!"

По дороге хором и поодиночке наставляли Яна.

Друзья говорили:

- Ян, ты насолил здесь всем. Пора одуматься... Одуматься и начать жизнь, как говорят, сначала.

Ян слушал, кивал: он искренно мечтал начать жизнь сначала... "Жизнь прожить надо так, чтобы... мучительно больно... И умирая... За дело рабочего класса..."

Он не хотел умирать... за это самое дело... Он хотел скорей вернуться в свой Крым... А еще лучше не уезжать из него...

- Яник, - просили, - тебя ненавидят гэбэшники, горкомовские деятели, обманутые бабы и особенно их обманутые мужья... Попытайся никого там, на новом месте, не раздражать... Мужей тоже.

Ян соглашался. Он мечтал о жизни, когда отвалит от него вся эта свора, а чужие мужья перестанут его караулить на набережной, чтобы коллективно или в одиночку набить морду. К тому же бывают и ошибки, и случалось, били не того, кого следует. В этом плане он, как "жидов-ская морда", да с фамилией, которая у всех на слуху, очень даже подходит для любых разборок.

- Ян, - продолжали друзья, - ты ведь способный, ты издашь первую книжку... Потом - вторую, и перед тобой откроются двери в Союз писателей!

Ян соглашался. Он жаждал издать книжку своих стихов. Там были и такие строки (пишу по памяти):

А был Сизиф приличный парень,

Как говорится, крепко влип,

И с той поры тяжелый камень

Он вечно тащит на Олимп...

Ян тоже был "приличный парень" и тоже "крепко влип"... О том же, что это пожизненно, он вряд ли догадывался. Хотя сам же написал: "Сизиф, что труд его сизифов, не верил в глубине души..."

У поэзии есть провидческое свойство, и подчас создатели не ведают, что в их стихах зашиф-рована собственная жизнь.

Да не только Ян - и мы ничего тогда не знали. Это сейчас, сличая его жизнь по стихам, как по звездам, удивляешься, как он точно про свое будущее написал.

В Крым Ян приехал из Киева, закончив медицинский институт; со временем завел семью, развелся ввиду неприспособленности к такой жизни. Ютился в крошечной комнатушке, неподале-ку от Массандры, работал врачом на "скорой помощи" и в поликлинике, а главным образом при различных санаториях.

Ну а как он работал и какой из него вышел врач, можно легко догадаться. Друзья изобража-ли Яна на приеме больных: "Ну как, лечить будем или пусть еще поживет?"

За все мои наезды в Ялту ни разу мне не удалось застать Яна дома, тем более на работе. Правда, все, кто его знал, заверяли, что Ян если и пропал, то ненадолго. Искать же его по Крыму дело безнадежное.

Был случай, когда я попросил Яна забронировать мне номер в гостинице: предстояла встреча с женщиной, от которой, как мне тогда казалось, зависела моя судьба.

Я звонил ему трижды на неделе, последний раз в день выезда, и получил заверения, что гостиница меня ждет. Он даже называл, какая именно. Но когда я приехал в Ялту, в гостиницу "Южная", места там не оказалось. Не было и Яна. Промучившись до ночи, мы заночевали у какой-то старухи в предбаннике... Женщина разнервничалась и, пока я бегал с утра в поисках сносного жилья, оставила злую записку и отбыла навсегда. А вскоре объявился Ян, чуть помятый, но впол-не в форме, очень удивился, что я уже в Ялте, а у него в мозгах, видишь ли, что-то перепуталось со сроками, но он готов исправить свою оплошку и выбить хоть сию минуту какой нужно люкс... Ян даже кинулся к телефону, но я удержал его.

- Не надо люксов... Ничего вообще не надо! - сказал я обреченно. Займись лучше своими перепутанными мозгами!

Больше ни о чем и никогда Яна не просил. Правда, больше и случая такого в жизни у меня не было.

И на этот раз Ян объявился сам собой, когда его не искали. Достаточно потрепанный, но не настолько, чтобы не мотаться дальше, готовый одновременно спать, пить (лучше кофе, но можно и вино), куда-то спешить, где его ждут, но еще и потолковать по душам, поскольку не виделись тыщу лет...

Накануне они кого-то куда-то провожали... А может, встречали... Или поздравляли... Он точно не помнит. Но была там одна сексапилка, и он назначил ей свидание... А вот где? Впрочем, Ялта городок небольшой, где-нибудь, да найдется... Главное, ее при встрече узнать. Но до этого пропасть времени, и надо пойти искупаться и проветрить мозги.

Мы идем на массандровский пляж, который чуть почище других, и, пока Ян купается и обсыхает на солнце, его майка и трусы, прижатые на линии прибоя большим камнем, сами по себе отстирываются. Мокрыми он напяливает их на себя. И снова свеж и доволен жизнью.

Мы пускаемся в поход по набережной, чтобы отыскать упомянутую девицу, но натыкаемся на Сашу Маркова, работника уголовного розыска. Саша утверждает, что с девицей этой, судя по описанию, он немного знаком, она на стационарном лечении в кожвенерологическом диспансере... Несколько раз сбегала.

Ян чрезвычайно мнителен и от таких сведений даже бледнеет. Пытается вспомнить, что у него было с девицей; раскаяние за всю свою непутевую жизнь отражается на его лице.

- Это была любовь навеки... Ведь бывает любовь навеки? - пытает он нас.

- Но ты же ее не помнишь?

- Не помню, - признается Ян. - Но чувства... Чувства вы же не отвергаете?

Чтобы утешить несчастного Яна, мы согласно киваем. Хотя с логикой у него так себе. К тому же Марков, который по роду занятий должен всё и про всех знать, после некоторого раздумья решает, что вообще-то не уверен, о той ли самой девице идет речь... Но, как написано на плакатах, следует опасаться случайных связей или пользоваться презервативами!

- Изыди, легавый! Надо же так напугать! - кричит в сердцах Ян и швыряет в приятеля кепочкой, под которой он скрывает раннюю лысину.

Впрочем, лысина Яна не портит: лицо у него мужественное, глаза с мягкой голубой грустин-кой, бабы сходят от таких глаз с ума. И при этом детская блуждающая улыбка, не сходящая с губ.

Ян покладист и легко мимикрирует, становясь мгновенно своим в любой компании. А сколько их по курортам Ялты, которая в летние месяцы становится филиалом столицы... И среди множества сборищ, литературных, артистических, киношных и непонятно каких, встречаются и не самые, что ли, приличные, и даже вовсе не приличные, а подобная неразборчивость частенько заканчивается для Яна скандалами.

Просто он такой, что при нем всегда что-то происходит.

Ну спел, сыграл на гитаре, стишки свои прочитал, а баба - чужая прилипла... И как следствие: скандал, драка, милиция...

И где-то уже прозвучит: "Что? Опять Вассерман?"

Как-то Ян с тремя приятелями попал в милицию. Заранее договорились не называть себя. Ян назвался: Иванов... Второй назвался: Петров... Третий: Сидоров... А четвертый растерялся и гово-рит: "Вассерман..."

Словом, фамилия Яна не сходит с уст здешних блюстителей порядка. Это их зубная боль. Они-то, в конце концов, и выперли его из пограничной, а значит, особо режимной зоны, в которую входит жемчужина Крыма курортный город Ялта.

А еще Ян замечен в частых контактах с писателем Виктором Некрасовым. Их связывает дружба.

Виктор Платонович худощав, подвижен, с усиками, которые ему идут. Наезжает сюда со старенькой мамой, о которой проявляет трогательную заботу. Яна он по-отечески опекает, к слабостям его снисходителен, а всех прихлебателей, и особенно здешних сыщиков, посылает, как бывший фронтовик и человек крайне независимый, по матушке, так далеко, как возможно.

Пьет он крепко. И если в трезвом виде интеллигентен и даже подчеркнуто галантен, то после поддачи груб и невыдержан... Но ему все прощается, он автор лучшего романа о войне "В окопах Сталинграда". После переименования города, это произошло при Хрущеве, Некрасов, надрав-шись, подходил к коллегам в Доме творчества и вызывающе вопрошал: "Вы не читали, случайно, роман "В окопах Волгограда"? - Получив отрицательный ответ, кивал удовлетворенно: - И я не читал..."

Живописать Яна, наверное, надо через его окружение, а оно было многообразно и непрерыв-но менялось. Менялся и Ян. С Викой, как друзья называли Некрасова, он был иным, чем с друж-ками где-нибудь на набережной. Или с тем же Сашей Марковым...

Марков милиционер. Это не профессия, а образ жизни. Но тяга к поэзии, любовь к поэтам и собственное сочинительство не позволяют ему стать "типовым" ментом.

Как-то зайдя к нему на работу, я увидел, как два блюстителя в темном коридорчике избива-ют подростка, и сказал Саше. Он отреагировал молниеносно: выскочил и вскоре вернулся, бурк-нул: "Больше не повторится". Будто был виноват.

Саша плотно скроен, увалист, мужиковат и любит в делах порядок, порядочность. У него характерное для крестьянского парня скуластое лицо и чистые серые глаза. Сейчас он направляет-ся к кому-то на новоселье и тащит нас за собой.

Новоселье в нашей с Яном программе не запланировано, но мы не очень сопротивляемся. Ян выдает по этому случаю подходящую цитату вроде: "Попутный ветер надувает паруса лишь того судна, которое знает, куда плывет..."

Вряд ли это касается самого Яна. Сам он плывет по воле волн, и порой кажется - во все стороны сразу. Но литературные премудрости, которых у Яна полон рот, - это одно, а его жизнь - совсем другое.

Саше Маркову необходимо забежать на работу и переодеться. Мы ныряем в неопрятное, всегда дурно пахнущее здание милиции и, пока Саша переодевается, осматриваем, не в первый раз, его так называемую "криминалистическую лабораторию": ножи, финки, кортики, а на стенах - фотографии обезображенных трупов...

Ян суеверно отворачивается: "Как тут можно работать?"

- А копаться в кишках - лучше? - спрашивает Саша из угла, натягивая штаны.

- Мы лечим, а ты калечишь, - парирует Ян. Переиначенная реплика из кино нашего детства о Котовском.

- Тогда ступай к себе в морг, - кричит Марков. - Там веселее...

Это намек на давнюю историю, когда Ян, заигравшись в преферанс у своего коллеги, патологоанатома, так наклюкался, что остался ночевать, а проснувшись ночью, обнаружил, что он в морге... Что было дальше, лучше не вспоминать.

На одном из стендов у Маркова выставлен нейлоновый член, принадлежавший здешнему хозяйственнику-старичку, который использовал его для интимной жизни с молодой женой. Но та однажды доперла и послала шарлатана-мужа подальше. Старик повесился на своей даче, а член как вещественное доказательство был приобщен к делу, а потом перекочевал в лабораторию, привлекая внимание случайных посетителей еще и тем, что сработан с профессиональным знанием дела, вручную, своего рода предмет искусства.

Ян покачал головой, рассматривая экспонат: бывший владелец преувеличил свои мужские возможности, на чем, видно, и попался... Сходил бы лучше дружек в "греческий зал...". То бишь в музей. Там ведь наглядно показано, что человечество в целом обладает весьма скромными дето-родными органами... Остальное - плод воображения сексуальных маньяков.

- А еще точней - маньячек, - добавляет он.

Саша еще и фотограф, одну из стен в своей лаборатории он заполнил фоторепродукциями, отвиражированными почему-то в густо-синий цвет, на которых изображены почитаемые им поэты: Пастернак, Ахматова, Цветаева, Заболоцкий...

- А это еще кто? - Ян подозрительно вглядывается в один из портретов. Евтушенко?

- А что?

- Ничего. А почему же Вознесенского не вывесил?

Но это уже поэтические комплексы. Ян знает своих современников наизусть. Но Андрей Вознесенский возникает в разговоре неспроста, он тоже побывал в Сашином "криминалистичес-ком музее" и даже стихи о нем написал, которые начинались так: "Саша Марков, ты король криминалистики... и дитя..."

По дороге на новоселье, у памятника Ленина с черепом, белым от голубиного помета (что ни делали, чем ни посыпали, а голуби садятся и гадят, и гадят), в палисадничке с розами, Саша встре-чает кого-то из своих сослуживцев, и тот сообщает, под бо-оль-шим секретом, что через перевал "прорвались" татары и их теперь караулят здесь, у Ленина, чтобы схватить, усадить в автобус и завернуть обратно.

Почему татары? Ну день сегодня такой, Ленин в свое время дал крымским татарам автоно-мию, а Сталин их выслал... Вот они и едут из ссылки, чтобы возложить свои венки Ленину. А у здешних властей мандраж: мобилизовали милицию, выставили кордоны...

В сквере много публики, разной и по-разному одетой. Но какая-то она особая, слишком плотно расположилась и слишком старательно отдыхает. А может, так нам кажется.

- А эти... тоже ваши? - спрашивает Ян, с интересом оглядываясь.

- Тут все наши... - отвечает шепотом Сашин сослуживец.

- И старушка с газетой?

- Это - активистка! Недавно двух типчиков с английского теплохода словила, когда свои антисоветские книжечки стали совать!

Этих активисточек-бабулек, с дореволюционным партийным стажем, мы уже встречали; по прибытии какого-нибудь зарубежного судна с экскурсантами они, отмобилизованные родной партией, выходят на набережную и изображают местных жителей... И блюдут, и блюдут.

- А вон тот, с перевязанной рукой... - Ян хулигански прищуривается. - У него там не пулемет запрятан?

- Вам шуточки... - вздыхает Сашин сослуживец. - Сейчас бы тяпнуть красненького... И чего этим татарам неймется... Сами не пьют и нам не дают...

- Не переживай, - говорит Марков. - В прошлом году они тоже прорвались, но их в Алуште задержали... Идем с нами, тут я знаю один ларек...

По дороге Марков вспоминает, что в прошлом году кто-то из Москвы (из самых, самых!) нагрянул в Крым, и выставили вдоль всей дороги охрану из шпиков: все одинаковые, в темных плащах и фетровых шляпах, которых здесь и зимой не носят... У каждого в руках для маскировки книжка... Причем одна и та же. - Надеюсь, не Пастернак? - как-то натянуто шутит Ян.

В поисках ларька мы натыкаемся на Стасика Славича, долговязого, с пшеничными, как поется в какой-то песне, усами. Они с горноспасателем Юрием Буряковым уже приняли и теперь глубокомысленно обсуждают мореходные данные зашедшего в порт пассажирского судна "Иван Франко".

Мы врываемся в их неторопливую беседу и, объединив усилия, берем в разлив по стакану "Кокура"... А Буряков, прихлебывая, повествует, как сегодня ночью их группу спасателей подняли по тревоге и они карабкались по отрогам Ай-Петри на скалу, где засел какой-то чудик, любитель острых ощущений... Выпил для подкрепления сил и полез, а как протрезвел, стал звать маму...

- Как же он залез?

- А хрен его знает... Вообще там отвесная скала. Но в подпитии и не такое бывает...

Вспоминаем разные похожие случаи, наполнив еще по стакану.

Я рассказываю про кежемского рабочего, не пьяного, который в тайге, в малиннике, столк-нулся носом к носу с "хозяином", с медведем то есть, и, удирая от него, скакнул от страха в экскаваторный ковш, на высоту два с чем-то метра... Специально приезжали замерять. Думали, вот рекорд, в область на соревнования пошлют, а он, бедолага, когда попросили прыгнуть, едва метр одолел...

Татар с их венками нет, и мы переходим к винному погребку под названием "Бочка". Там бочки кругом: бочки-стулья и бочки-столы и конечно же из бочек и наливают. Но главное, в разлив предлагают мадеру.

Именно здесь писатель Войнович, впервые приехавший в Ялту, наткнулся на вывеску: "ТРАКТИРЪ"... Даже охнул от неожиданности: "Неужто... сохранилось?" Мы отвечали: "Ага. Так с дореволюции и стоит. Даже цены те же!"

А тут накануне происходила съемка фильма "Неуловимые мстители". Группа уехала, а вывеску снять забыли.

Она потом еще долго там торчала, вызывая недоумение у приезжих.

После мадеры следует портвейн "Таврический", а потом еще и херес, горьковатый на вкус и сухой, хотя в нем целых двадцать градусов... Возникает спор, может ли сухой херес иметь столько градусов, но многознающий Славич пересказывает историю про дрожжи, которые один наш вино-дел прихватил во время экскурсии на винзаводе в Испании, - как бы попробовать на вкус, - так за щекой и вынес... И вот он... Сухой херес!

Вспомнили про здешнего винодела Колю Алпеева, которого отец, шахтер из Донбасса, попросил привезти винца... "Хоть понюхать, чего ты там изобрел... В своем Крыму!" Ну Коля, чтобы не ударить в грязь лицом, весь год собирал, копил в мензурочках из коллекции Массандры какие-то редчайшие мускаты... Привез в чемоданчике, а отец, по такому важному случаю, дружков-шахтеров созвал... Все приоделись, чинно так сидят, ждут, когда их поить начнут.

Коля достает флакончик, чего-то бормочет про букет ароматов, про вкус молодой черешни... Все осторожно пробуют. Но молчат. Ждут... Терпеливо. Он другой флакон, третий... Букет арома-тов, вкус... Но тут батька чувствует, дело заклинилось, рукой машет... Подожди, мол, Коль, со своим букетом... Оно, конечно, красиво, но не берет... И младшему сынку: "Васьк, принеси-ка нашего букета, что в прихожей в ящике с водкой..."

Тяпнули, повеселели, льют из его мензурочек в стаканы с водкой... Глотают не глядя: очень, говорят, букеты впечатляют...

Разговор переходит на другие напитки. И Славич, голос у него чуть глуховатый, рассказы-вает, как милиционер (взгляд на Маркова!) допек своим надсмотром жителей одной деревеньки, варивших, как водится, самогон. Некий дошлый старичок решил блюстителя проучить. Весь летний день топил для видимости печку, а емкости, какие были в доме, наполнил колодезной водой. Глядь, блюститель тут как тут, даже не постучался, и от дверей уже носом поводит, принюхивается... Углядел в углу за печкой большую бутыль, бросился к ней, пощелкал по стеклу пальцами со знающим видом да так в упор и спрашивает: "Чевой-то у тебя тут, дед, налито?" "А вода", - отвечает дурашливо дед. "Так уж и вода?" - "А чего еще?" - "Сам знаешь чего!" - "Не знаю", - отпирается дед. Попробовал блюститель и самому себе не поверил: в бутыли вода.

Тут бы ему остановиться, но уж больно характер сволочной. Спустился в подвальчик, а там жбаны, банки-склянки, и все до краев залито. "Что, дед, спрашивает грозно, - и тут вода?" Не поленился и из жбана, из каждой банки-склянки пробу снял... И везде оказалась вода. Озлился, не может взять в толк, в чем дело... А как собрался тот блюститель уходить, дед решился секрет открыть: "Ты у нас, милок, тут без году неделя и знать не можешь, что я из староверов... У нас и обычаи старые... Вот недавно старуху свою схоронил да водичкой обмыл, ту водичку разлил по бутылочкам... Сохраняю... для памяти..."

Как сказал это дед, стало блюстителя выворачивать... До кишок вычистило, до желчи...

С тех пор он дом того старичка обходил за километр, да и самого хозяина не мог видеть, реакция у него на деда развилась: как повстречает на дороге, так судороги в животе. Не выдержал, сбежал из деревни.

Тут Марков вспоминает про новоселье, а Славич про ребенка, которого пора забирать из школы, а Буряков про почту, на которую он шел, а сослуживец Сашин про татар...

Выясняется, что татар в Алуште повернули, с их венками, и по этому поводу Сашин коллега ставит всем по стакану...

- За татар, что ли?

- А че они тебе сделали? Говорят, при них-то всего в Крыму хватало! И воды, и фруктов... Они-то знали, где рыть колодцы...

- А фашистам кто служил?

- Да кто, бабы и грудные младенцы, которых выселили...

Чтобы разрядить обстановку, вспоминаю историю, как я оплошал... Пришел в гости к бывшему летчику Толе Маркуше, а у него делегация крымских татар сидит, приехали, значит, поблагодарить за книжку об Амет-Хане Султане, летчике, дважды герое времен войны.

Не приняв ни рюмочки, татары ушли, их, кажется, у дверей уже стукачи караулили, а мы с Маркушей крепко тогда напраздновались, уходя, я по традиции расписался у него на столбе...

Был такой странный столб размером с тумбу, посреди прихожей, гости, уходя, расписывались на нем на память.

Наутро Маркуша звонит мне по телефону, интересуется, как доехал, то да се, потом, странно прихихикивая, спрашивает: "А ты, случаем, не помнишь, что мне на столбе написал?" "Нет, - говорю, - не помню". "Я так и думал, отвечает. - А написал ты, дорогой дружок, такое, что по телефону тебе прочесть не могу. Приезжай, увидишь".

Заехал, читаю - не верю своим глазам. Моей рукой жирно так написано: "Свободу татар-скому народу! - И внизу добавлено: - А также всем остальным!"

Денек на этом далеко не кончается. Можно продолжить про сексапилку, которая нам встре-тится, но окажется вовсе не той, которую до этого возлюбил Ян, эту он тоже полюбит; и про татар, которых, как станет известно из передачи радио "Свобода", не только встретили в Алуште штыка-ми, но зверски избили, а венки выбросили... И наконец, про новоселье, мы туда попали глубоко за полночь, и запомнилось оно потому, что Ян намылил кому-то морду за плохие стихи...

В фильме, давно увиденном, "Грек Зорба" действует герой, чем-то напоминающий Яна... Этакий развеселый малый: гитарист, певец, острослов... На теплоходе, плывущем в Грецию, он знакомится с молодым бизнесменом, получившим от отца большое наследство. Зорба настолько его очаровывает, что тот отдает в его руки весь свой бизнес, восстановление угольных шахт. Зорба едет закупать для них оборудование, но почему-то попадает в публичный дом, где славно прово-дит время.

В финале у него рушится подвесная дорога, по которой доставляется крепежный лес на шахты. Происходит это при торжественном скоплении народа: летят наземь огромные стальные опоры, и молодой наследник в ужасе произносит: "Зорба, это же полная катастрофа?!" Зорба простодушно соглашается: "Да, господин, я думаю, что это катастрофа... - И тут же добавляет не без наивной гордости: - Но ка-ка-я катастрофа!"

Здесь же, на развалинах подвесной дороги, он, обняв за плечи бывшего миллионера, а теперь уже и друга по несчастью, которого он разорил, Зорба самозабвенно, закрыв от наслаждения глаза, танцует под музыку Теодоракиса...

И черт его знает почему, но в этот самый момент все ему вдруг прощаешь... Этому непутево-му, странному, непонятному, непохожему на нас человеку.

И Яну мы все прощали.

Неизвестно, сколько оставил за своей спиной катастроф наш друг, покидая неблагодарную землю Крыма. Но шлейф всяческих историй еще долго будет тянуться следом.

И возможно, сам Ян не без наивной гордости мог бы воскликнуть вслед за легендарным греком: "Но какие это были катастрофы!"

Пребывая проездом у нас в Москве, он извлек из своего тощего багажа заезженную плас-тинку и, ухмыляясь, пригласил послушать.

Это была песня в исполнении хора Пятницкого с такими вот словами:

Лети, победы песня, до самого Кремля,

Красуйся, край родимый, колхозные поля,

В колхозные амбары пусть хлеб течет рекой,

Нам Сталин улыбнется победе трудовой...

Ян вытащил носовой белый платочек и, изображая тех самых колхозниц из песни, счаст-ливых от сталинской улыбки, пошел в пляс... В своем нелепом танце, как грек Зорба, отрешаясь от Крыма, от Ялты... От самого себя.

Мы провожали его на дальневосточный поезд, говорили:

- Ты распрощался с пьянкой, с бабьем, с гульбой... Будь мужчиной, начинай жить, как люди... И пожалуйста, напиши...

Ян горячо соглашался. Он устал от самого себя, каким он был все эти годы. Мы прямо-таки чувствовали по его настрою, что он, как герои в фильмах, где едут с песнями на целину, на Ангару и на тот же Дальний Восток, устремлен навстречу новой жизни.

У нас в квартире, на стене, появились те самые, прощальные, стихи: "В эту б каюту вернуть-ся скорей, Ян Вассерман, специальность - еврей!" В стихах было то, что не произносилось вслух: он мечтал вернуться обратно.

Примерно через полгода объявился в Москве дальневосточный поэт Илья Фаликов, некруп-ный, темный, курчавый и в отличие от других поэтов негромкий.

На вопрос, не встречал ли там, на Востоке, нашего друга Яна, буркнул, нахмурясь:

- Кто же не знает там, на Востоке, вашего Яна!

Такое начало не предвещало ничего хорошего. Но мы все-таки поинтересовались, как прижился... Как он там вообще?

- Лихорадит, - произнес Илья загадочно.

- Яна? Лихорадит?

- Да не Яна, - с досадой отвечал он. - Дальний Восток лихорадит... - И добавил в сердцах: - От вашего друга Яна!

Тут мы и узнали про новую Янову жизнь. Как приехал, как с первых дней, а может часов, вонзился, как нож в жертву, в особую, портовую и лихую, тамошнюю жизнь... Тем более что судно, на которое он направлен врачом, еще долго не прибывало из очередного плавания.

На описание "новояновых" приключений у Фаликова не хватило ни времени, ни запала. Но главное событие года он смог передать: Ян познакомился с дочкой известного дальневосточного журналиста, весьма партийного и уважаемого в крае товарища, охмурил эту дочку и вроде бы даже умыкнул ее, о чем судачил весь город, а ее партийный папа не вынес, слег с инфарктом... Был поставлен вопрос на уровне руководства края о выдворении чужеродного Яна из режимного города и даже отдаче его под суд за развращение малолетней. Но выяснилось, что девице не менее двадцати и наш друг Ян не первый и даже не второй по счету в ее жизни. Сам Ян в это время уже был далеко в море. Где ему наконец удалось начать новую жизнь... с корабельной поварихой. Он называл ее ласково: Брунгильдой. Она была невероятно толста.

К тому времени, как Ян вернулся из плавания, страсти улеглись и партийно-журналистский папа смирился с новым зятем. Да и как не смириться, девица была на каком-то месяце беремен-ности...

Можно было бы порадоваться за Яна, что он, хоть и не без потерь, обрел долгожданный дом. Но это было лишь прелюдией к остальному, без чего жизнь Яна, а затем и всего города и края была бы чересчур пресной.

В те времена Ян вступил в КПСС. Зачем? А бог его знает. Может, для поездок в загранку... А может, и вправду одумался, остепенился под влиянием партийного папы и решил начать новую жизнь, теперь с КПСС...

Виктор Некрасов тут же отбил из Киева (это было до его отъезда в Париж) телеграмму: "Ян, ты сошел с ума, если это правда, я при встрече не подам руки".

Ян в ответной телеграмме отрицал факт вступления, но он соврал своему другу. Наверное, ему было стыдно.

После очередного рейса Ян принял на руки младенца, девочку, и занялся обустраиванием гнезда; он оказался вполне добропорядочным еврейским папой... В то время как жена пустилась во все тяжкие, надолго пропадая из дома. Взбешенный Ян отыскивал ее по кабакам и однажды, не выдержав, бросил, прихватив младенца, и бежал на "запад", в Молдавию.

Девица чуть не покончила с собой, папа опять был в инфаркте... Партия сурово осудила поведение судового врача Яна Вассермана, выдав ему строгача. С работы его погнали...

Все начиналось сначала.

Именно в то время, проскакивая мимо Москвы, Ян остановился у нас и начиркал на стене свои последние стихи:

Я плавал средь морей и льдин,

Я плавал средь морей и льдин,

У моря видел все оттенки,

И все-таки конец один:

Домой приехал, сразу - к стенке...

Под лихую пластинку, которую я сохранял на память об улыбке Сталина, он уже не плясал...

Побывав недавно в Ялте, я не встретил никого из наших друзей: кто уехал, а кто, как Саша Марков, спился...

На месте оказался лишь Стасик Славич, даже адрес и телефон не изменились, да он и сам не изменился: рассказывает глуховатым голосом ялтинские новости и упоминает Вассермана. "А он ведь был здесь..."

Незадолго до смерти... Приехал с дочкой, из Кишинева, лысый, сгорбленный, похож на старичка... Прошел молча по набережной, даже не выпил ничего и уехал.

- Прощаться приезжал?

- Вроде того.

- А он знал, что у него... рак?

- Не мог не знать, врач же!

Мы налили портвешка. Теперь его на набережной опять завались, только цены другие. Выпили за Яна не чокаясь. Пусть его душа ТАМ успокоится... Он был не такой, как мы. Но он был естественнее нас, ибо жил, как хотел. Мы же этого не умели делать. Это раздражало одних и привлекало к нему других. Но и те и другие пытались Яна подмять под себя, сделать его жизнь похожей на их собственную... Временами это удавалось. И тогда он страдал.

Приняв еще по стаканчику, мы со Стасиком долго молча смотрели на порт, неприятно пустынный: теплоходы почти не ходят по Черному морю из-за нефтяного кризиса. Прихватив бутылку водки, пошли допивать к Стасику домой, прикупив по дороге дешевых овощей у крымских татар, расположивших свой крошечный базарчик неподалеку от памятника Ленина, все так же стоящего в центре города с черепом, обгаженным голубями.

Где-то рядом, за лифтом, громыхнула доска и объявился жирный котина. Без всякого интере-са ко мне он прошествовал над моей головой, стряхивая на нее сухую пыль, и скрылся... А я остал-ся стоять, вдруг почувствовав, что ноги мои от долгого сидения на карачках затекли.

В день отлета из Парижа, куда мы, несколько писателей, были приглашены на международ-ную книжную ярмарку, погрузился я на шестом этаже в лифт, одноместный, в нем даже чемодан пришлось на попа ставить, и не успел отмахать вниз пару этажей, как встал. И дымком запахло... Сперва нажимал я на кнопки, потом кричать начал. А внизу, в холле, на диванчике, Маканин с Фазилем Искандером на вечные темы беседуют, и каждое их слово так слышно, будто они рядом... Но вот меня-то они не слышат. Такой странный резонанс... И автобус у подъезда, который в аэропорт ждет... И до самолета час или около того... А я все кнопки нажимаю, и слова-то снизу о мироздании, о вечности... Господи, думаю, вечность - это так вот сидеть неуслышанным в лифте, который почему-то железный и напоминает гроб, поставленный на попа... Как меня через узкую щель вытаскивали, не говорю...

Загрузка...