Но я о Сильве. Мы не случайно оказались на том снимке рядом с ней - я и Темин. Мой удачливый соперник. Думаю, что Сильва выбрала его тогда из жалости. Она вообще была сердобольным человеком, неравнодушным к чужому горю. Сама перестрадала в жизни: в какие-то сталинские времена ее родители (отец - писатель из Риги) были репрессированы, и детство прошло в Сибири. Родители, кажется, там и сгинули. Она же подростком приехала в Ленинград, поступила в лесохимический, другие институты при ее биографии не светили ей. Но на третьем курсе ее прямо на занятиях арестовали, судили за "побег" и в вагоне с уголовниками отправили обратно в ссылку, в Сибирь.

Ну а что это была за дорога (проделанная вторично) и что за ссьшка, она не распространя-лась, только упомянула, как ей, голодной, конвоиры бросали хлебушек в зарешеченное окошко и как в таежном поселении, состоящем из одичавших зеков-мужчин, она и еще одна, тоже семнад-цатилетняя девчонка, выкручивались, занимаясь фотографией, чтобы не сдохнуть с голода.

Все остальное, что пришлось там пережить, никогда не упоминалось. Может, в книжке, которую она потом написала... Но сейчас рассказ не об этом.

После Ялты наша Сильвупле, как ее прозвал любитель поиграть в дразнилки Борис Заходер (я у него проходил как Переката-Толя), писала мне из Питера, где была у нее крошечная квартирка на Невском, изолированное, отъединенное от мира гнездо, - единственное местечко, где она спасалась от другого, чужого для нее мира. Работа (отрабатывание) была не в счет.

Хотя однажды и там она выкинула номер: взяла да записалась в туристическую заграничную поездку, и не куда-нибудь, в Африку...

Наверное, это и сейчас бы недешево стоило, а тогда и подумать страшно: тысячи полторы-две, годовая ее зарплата.

Администрация, не терпящая чужого благополучия, задергала ее, и все с одним вопросом: где она собиралась взять деньги... Пытали бесконечными вызовами в кабинеты, и, доведенная до истерики, девочка созналась, что денег у нее никаких, конечно, нет, она просто решила пошу-тить...

В Питере однажды ее навестил Анатолий Кузнецов, которому я дал адрес Сильвы. В отличие от меня, он побывал в ее "гнезде", проговорил с Сильвой всю ночь и был без ума от такого знако-мства. Они долго переписывались.

А примерно через год она приехала в Москву. Позвонила, сказала, что навсегда уезжает и хотела бы со мной проститься.

Мы встретились в шашлычной у площади Пушкина, которой нынче нет, там скамейки и фо-нтаны. Сильва сказала, что вышла замуж за племянника президента Израиля и навсегда покидает Россию.

- По-настоящему? Замуж?

- Мы расписались, - ответила она, послав мне долгий взгляд.

Но я и без того понимал, что это фиктивный брак. Уехать в ту пору из России по-другому было невозможно. А напротив нас сидели два жлоба, сытые, крепкие, приникающие к каждому нашему слову, хотя вроде бы пришли сюда закусить. Когда мы поднялись и пошли к выходу, они бросились вслед за нами.

- За тобой... следят? - спросил я, оглянувшись.

- Да, - отвечала простодушно. - Так и ходят... Да черт с ними! Что они могут еще узнать? - И грустно улыбнулась.

В ГУМе, мы проходили мимо, я зашел в отдел сувениров и купил палехскую кругленькую коробочку, на донышке, выкрашенном в красно-золотистый цвет, нацарапал: "Помни Россию, журавлей и меня".

Один из жлобов заглядывал мне через плечо и громко чмокал губами, видимо чтение давалось ему с трудом.

А в Лондоне, спасибо профессору, мы встретились.

Сильва изменилась, но не настолько, чтобы не узнать: погрузнела, волосы не были уж такими золотистыми, потемнели. Она познакомила меня с мужем, теперь настоящим: бородатым, крупным и, по-видимому, добродушным.

Показала и свой дом: крошечная квартирка на двух уровнях, но зато со своим, таким же кро-шечным огородиком, даже угостила с грядки морковкой, и все это в очень зеленом и престижном уголке Лондона.

Здесь, по ее словам, осенью ходят даже за грибами.

Сильва же и поведала мне о последних днях Анатолия Кузнецова. Он, когда бежал от Москвы, дал знать в Израиль, что хочет ее видеть. Подразумевалось, что готов начать с ней новую жизнь. Но Сильва в ту пору уже вышла по-настоящему замуж, и это сообщение его здорово расстроило. Он даже бросил ей писать. Но когда она переехала в Англию, они встречались, уже как друзья, и с ним, а потом и с его новой женой-англичанкой, очень странной женщиной.

Сильва не стала объяснять, что в ней было такого странного, но сказала: "Я ее не приняла". Имея в виду не дом, а свою душу.

Толя же стал крепко зашибать, он метался и никак не мог найти себя. Вскоре попал в боль-ничку с сердцем...

Сильва так и называла ее по-зековски: "больничка".

Друзей у него тут не было, и Сильва одна из немногих его навещала. Вышел после болезни каким-то обновленным, строил творческие планы и даже на радостях тяпнул, хотя Сильва пыта-лась удержать. Нельзя ему было. "Я его предупреждала, что нельзя, да он не слушал... А ночью позвонила "та женщина" и передала, что Толя умер.

- Вас, конечно, возили на могилу Маркса? - спросила вдруг Сильва. Толя там, неподалеку...

Вертелся у меня на языке один вопросик, да все никак не решался задать. А может, боялся ответа.

Не сразу, но спросил:

- А что, он правда признался публично... Ну, что работал на КГБ?

- Не помню, - отвечала она. И после некоторого раздумья: - Что ж теперь, когда ушел... Он перестрадал свое. Приедешь в другой раз, сходим навестим. Тем более что "та женщина" к нему не ходит.

Расставаясь, Сильва предложила мне запрещенные книжки, на выбор, у меня глаза разбе-жались, столько заманчивых, знакомых на слух изданий здесь было. Я листал их, даже гладил... Но, поколебавшись, со вздохом отказался. Меня уже предупредили, что будут шмонать.

Так и вышло. На границе у меня да еще у писателя Славы Кондратьева, который захватил какой-то эротический журнал, обшарили чемоданы, а потом завели в закуток и вывернули карманы. Попросили даже снять ботинки. Были твердо уверены, что мы что-нибудь везем.

Молоденький суетливый лейтенантик пыхтел, сопел, звонил начальству и, получив очередной втык, опять ворошил наши тряпки.

Нервы мои были на исходе. Я что-то сгоряча успел выкрикнуть, но подскочила Люба Горина, перехватила меня и увела в дальний конец зала, утешала, говорила, что надо перетерпеть, перемочь... По-другому у нас не бывает... Добавляя со вздохом: "Это пройдет... Пройдет... А Англия останется".

Англия и правда осталась.

Но пройдет ли это?

В группе был Игорь Минутко, мой коллега. Бродя по Лондону, по центру, я однажды натк-нулся на него: он стоял на тротуаре и вытирал слезы. Я не стал тогда к нему подходить, а спросил потом, в автобусе, когда ехали из Шереметьева и меня еще лихорадило от пережитого, от ощуще-ния чужих потных рук, лапающих меня. Я подсел к нему и негромко спросил:

- Игорек, я видел, что ты... плакал... Или мне показалось?

Он глянул в черное стекло автобуса, хотя ничего не было видно: Россия встречала нас глухой чернотой. Нехотя ответил:

- Да, правда, был не в себе. Я ведь знаю, что никогда больше туда не вернусь.

Непроницаемость изолированного от мира лифта ничто в сравнении с той изоляцией, что мы недавно пережили...

ДРЕССИРОВЩИК СОБАКИ

(Режиссер)

Одна моя знакомая представляла своих друзей примерно так.

- Знакомьтесь, - говорила она, когда собиралась в ее доме большая компания. - Великий поэт, великий романист, великий режиссер... - И так далее. Это упрощало процедуру знакомства, а главное, всем было приятно.

Так вот человек, о котором я расскажу, на самом деле великий режиссер. Об этом знали все кругом, и об этом знал он сам. Но я буду его называть просто Режиссер. Для экономии. А то, что он великий, подразумевается само собой.

Он разыскал меня телеграммой, прочтя мои рассказы, первые, о детдоме, опубликованные в журнале Юность". Его жена потом рассказывала, что читал он в ванной комнате и вдруг закричал, она бросилась к нему, решив, что случилось что-то. И тут он стал звонить куда возможно и разыс-кал мой адрес.

А проживал я в то время в Люберцах, на станции Ухтомская по улице Сталина. Она потом станет улицей Восьмого марта. Там была у нас на двоих с сестренкой хибара, но сестренка вышла замуж и ждала ребенка, и тогда мы решились с ее мужем Павликом сделать пристройку. К той пристройке, в которой мы обитали.

На гонорар, первый в жизни, полученный за те самые рассказы от "Юности", мне заплатили четыреста рублей - сумма по тем временам небывалая, - я нанял плотников. Они взяли аванс и исчезли навсегда.

Сестренка и ее муж были в отъезде, в деревне у родни Павлика, и я в одиночку колупался среди четырех засыпанных опилками стен (мы делали для удешевления "засыпуху") и тут же спал на раскладушке под открытым небом. Слава богу, осень стояла сухая.

Денег у меня не оставалось. Несколько раз в день кипятил на костре чай и заедал сгущенкой: на кружку кипятка ложка сгущенки. Чай без заварки назывался у нас "Белой розой".

В середине сентября в проем несуществующего окна несуществующего дома почтальонша протянула телеграмму: "Распишитесь. Проставьте день и час".

Я расписался, открыл бумажку и прочел: "Будем по рассказам делать фильм, срочно свяжи-тесь, мой домашний телефон..." И подпись Режиссера. Очень знаменитого. Его имя было тогда на слуху.

Я позвонил. Мы встретились. Он производил необычное впечатление: этакий седоватый подросток, говорливый и темпераментный, и никакой солидности. Выскакивал из-за стола, изображал в сценах кадры из будущего фильма или начинал похваляться транзисторными приемниками, которые ему подарили итальянцы, сразу несколько штук. Для наглядности он все их, кажется штуки четыре, повесил себе на грудь, включил звук и так расхаживал по гостиной, хихикая и приплясывая, счастливый, как ребенок, получивший дорогой подарок.

Фильм мы так и не сняли. Я сам отказался от лестного предложения, принесшего бы мне и деньги, а может быть, и славу. И уж годы прошли, но каждый раз, когда я проходил по коридорам киностудии имени Горького, на меня указывали пальцем: это, мол, тот ненормальный, который с самим Режиссером отказался делать фильм...

Почему отказался, тоже помню: я собирался поехать в Сибирь и долгое пребывание в Моск-ве не входило в мои планы. Да и жить мне, если честно, было негде. Недостроенная засыпушка так и мокла под дождями без окон и крыши.

Режиссер поперву на мое такое безрассудство сильно рассердился. Но поостыл, и однажды, оглядев меня с головы до ног, позвал сына, примерно моего ровесника. Указывая на меня, сказал громко: "Видишь... этого? Он в Сибирь намылился... В тапочках и распашонке... А ты вон как тепло одет!" И он приказал сыну снять с себя лыжный костюм и спортивные бутсы и отдать мне. А когда я попытался протестовать, прикрикнул: "Ничего... он в Москве остается... А тут еще никто на улице замерзший не валяется!"

Через годы, вернувшись из Сибири, навестил я Режиссера уже семейно, у нас уже двухлет-ний Ванюшка был. Мы заговорились за столом в гостиной, хватились ребенка и обнаружили его в прихожей, где он с наслаждением грыз собачью кость. Сама же собачка, кроха китайской породы, с рыженькой шерстью и сплющенной мордочкой, сидела тут же, дружелюбно виляя хвостом.

Кстати, эта собачка всегда сопровождала Режиссера на съемках его фильмов. И Режиссер, усмехаясь и поглаживая собачку, обычно приговаривал: "Другие какие, всякие... Везут с собой любовниц, прихлебателей, дворню... А я - только собачку... Ма-алень-кую...

Об этой собачке, с мягкой шерсткой, с рыжеватым отливом и косенькими блестящими глазками, и пойдет рассказ.

Началось с приглашения приехать летом в Крым, в Артек, где Режиссер снимал свой фильм о детях. Грустный такой фильм. Умирает от радиации в Хиросиме японская девочка, а все остальные дети мира стараются ей помочь.

Поселили меня в комнатке по соседству с осветителем из съемочной группы, молчаливым и запойным, если не светил, то пил... Но не засвечивался. Это знал лишь я. В остальном же безобид-ный малый, да и общаться с ним почти не приходилось, днем я купался, загорал, а вечерами просиживал в домике у Режиссера, где размещались он и его собачка.

Кстати, к собачке, для ухода, был приставлен специальный человек, приписанный к кино-группе, назывался дрессировщиком. На самом же деле в его обязанности входило носить собачке питание из ближайшего ресторана, гулять с ней по территории Артека, купать в море и вообще следить за ее здоровьем.

Где-то в фильме можно было увидеть, как собачка разок-другой пробегает на заднем плане, для оживления, так сказать, сцены. И вся роль. Не столько для кино, сколько для отчета. Но великому Режиссеру это позволялось.

Ну а роль так называемого дрессировщика исполнял бывший актер еврейского театра в Москве. Театр к тому времени в очередной раз разогнали. Немолодой, с одышкой, чуть полнова-тый, седоватый, с остатками былой курчавости, в театре, говорят, он был на первых ролях. Но и этой крошечной роли при группе он был, кажется, очень рад. Его коллеги по театру вообще прозябали без дела.

Кроме собачки в его обязанности входила забота и о самом Режиссере: какие-то мелкие дела по дому и по работе; надо было носить ему на съемочную площадку термос с бутербродами и вообще находиться при нем, чтобы при случае куда-то сбегать.

Режиссер слыл человеком капризным, нервным, с громким голосом и мог даже накричать. Зато когда у него ладились и съемка, и настроение, и погода, он устраивал по вечерам застолья. Сам ел-пил мало, но любил угощать, а посреди вечера просил привести чернокожего мальчугана из домика по соседству, где проживали дети снимающихся в фильме, ставил его, смущенного, улыбающегося, посреди комнаты и громко вопрошал у притихших гостей: "Кто скажет, какой он национальности? - и, не дожидаясь, отвечал: - Помесь негра с евреем!" И громко при этом хохотал.

Он не шутил, это была правда. Мальчика, с бессмысленной улыбкой, приклеенной к лицу, уводили, а взоры обращались уже к еврейскому актеру, тогда он казался мне очень старым, лысоватый, с хрящеватым, очень большим носом и яркими голубыми, навыкат, глазами, и тот забавлял публику, пел еврейские песни или показывал сцены из Шекспира, Шолом-Алейхема, и тут вдруг обнаруживалось, что он первоклассный актер, может быть, даже звезда первой вели-чины.

А голос, господи, я как сейчас слышу, чистый, пронзительный. Для такого помещения изли-шне сильный. Даже уши закладывало. Колебалась вода в графине. Приняв рюмку, актер много и с удовольствием пел. Возможно, такие импровизированные вечера утоляли, хоть в малой степени, тоску по несуществующему театру.

Запомнились мне и его белые, изящные руки, с длинными пальцами, гибкие, пластичные, живущие как бы своей собственной жизнью. Я впервые увидел, как много можно выразить легким движением рук в сценах, которые он представлял. Да вообще с тех пор я понял, что искусство жеста, как и паузы, одно из самых главных в театре.

Не скажу, что Режиссера это не трогало. Какое-то время он наблюдал, не без любопытства, за игрой актера, потом отыскивал под столом у своих ног любимицу - собачку и начинал зани-маться ею, кормить колбасой со стола, ласкать, перебирать пальцами шерстку.

Иногда хвастал с детской улыбкой, что эта редкая порода подарена ему китайцами, она и выведена много веков назад для китайских императоров, а если приглядеться, нельзя не заметить, что Режиссер и собачка похожи...

И тогда все начинали повторять, что они и вправду похожи, Режиссер и его собачка. И лицо его расплывалось от счастья.

Так и не дослушав дрессировщика, это был монолог из Гамлета "Быть или не быть", произ-носимый блистательно на иврите, в какой-то высший момент взлета голоса, вдруг коротко, хрипловато Режиссер бросал: "Ну хватит, хватит!"

Кто-то из ассистентов с готовностью подхватывал: "Люди устали, отдыхать надо... - и добавлял: - Завтра на съемочную площадку автобус, как всегда, в шесть!"

Актер, оборвав монолог на полуслове и никак не конфузясь, видно привык, обращался к столу и припадал к начатой к рюмке.

Ухватив мой недоуменный через стол взгляд, подмигивал голубым глазом и кротко улыбал-ся... Мол, известно, что Режиссер гениальный человек, но он еще и капризный ребенок и не надо с ним спорить. Надо соглашаться, и будет тогда хорошо.

А уже в распавшейся компании разговоры шли о завтрашней съемке; о каких-то делах, деньгах, актерах... А еще об операторе, который заменит заболевшего и завтра скорым поездом прибудет из Москвы.

Ну, анекдот этот известен: начальник вызывает подчиненного и спрашивает, любит ли тот потных женщин и теплую водку, и, получив категорическое "нет", резюмирует: "Тогда пойдешь в отпуск зимой..."

Однажды разговорились с моим осветителем, тот был на взводе и клял здешний буфетик гурзуфского общепита, где водку, такую гадость, даже не охлаждают... Тут он вспомнил операто-ра, которого с нетерпением ожидали назавтра в группе...

- Мы его терпеть не могли, - сказал осветитель и поморщился. - Его вообще на студии не любили. Не знаю почему. У нас так бывает: если человека невзлюбят, то невзлюбят и все тогда на него вешают: и такой он, и сякой, и вдобавок еще и стукач... Или пидер... Или то и другое... Как дегтем измазали... Прилипло, не отдерешь. Так и относились: избегали к себе в группу брать, а если ненароком попадал к кому, то опять же сторонились...

А тут снимали в какое-то лето под Шатурой, жарко, тяжко, сил нет, да и работа не шла. То одно заклинит, то другое... Актер заболел, пленка с браком оказалась, запьянствовал водитель, а кто-то из группы психанул, сбежал домой... Спрашивается: что такое не везет и как с ним бороться? Уезжали на съемку рано, возвращались поздно, раздраженные, только что не кусались, но уже видеть друг друга не могли. И так случилось, после одного особенно неудачного дня собрались у меня в избе и решили крепко выпить, хоть известно, что водка в таком состоянии не помощница: еще тяжелей придавить может. Но решили. Послали машину в город, привезли с пяток бутылок, теплая, зараза, сплошная сивуха местного производства под названием, как сейчас помню, "Анисовая". Но выбирать не приходилось, хорошо такая есть!

Наскоро кой-какую закуску сварганили, яичницу с салом, хлеб нарезали, лучок зеленый с огорода и стаканы граненые до краев... Сели, но медлим, уж очень муторно начинать с теплой отравы. Именно начинать, дальше-то пойдет... Первая, как говорят, колом, вторая соколом, третья мелкой пташечкой! А вот поначалу... Сидим, значит, смотрим друг на друга и ждем: кто смелый среди нас, первым бросится на амбразуру... А мы уж за ним, как на войне, в прорыв...

- Ух, рвотное, - кто-то рискнул понюхать, аж передернулся... Всем от его слов еще тошней стало.

В такой момент вдруг распахивается дверь и на пороге объявляется наш оператор... Как чукча посреди Москвы! Оч-чень мы его ждали! Каким ветром его занесло сюда, в глухую деревню, да в дрянной день... Прям неудача к неудаче...

Стоит, пялит на нас глаза, а мы на него выпучились. Кто с интересом, кто с недоумением, а кто и враждебно. И слышим... говорит... "Ребята, говорит, - я так рад... До вас дошел... А мы тут в десяти километрах работаем..."

Молчим. Какая уж тут радость... А он свое... "Ребята, - говорит. - Я как узнал, что вы неподалеку... После работы ноги в руки и к вам... Это ведь так здорово, что вы тут и мы тут... по соседству..."

Ну рад, и слава богу. Так, наверное, думали. Бегай, коль есть желание... По пеклу десять километров... Радость!

А он и правда едва дышит, взмок и губы облизывает, смотрит на наши стаканы... Бутылки мы для конспирации под стол убрали. И вроде бы в жару водичку попиваем...

"Ребята, - говорит, - пить охота, жара чертова, а я все бегом, все бегом..." И тут меня словно бес под локоть. Взял я свой стакан и протянул: пей, мол, не жалко. И он с ходу хватил, даже задохнулся от неожиданности, глаза из орбит полезли... Но ничего, проглотил, куда деваться. И стаканчик аккуратно на край стола поставил. И губы пыльным рукавом утер.

Но мы ни-че-го. Только кто-то поморщился и глаза отвел. А он, как голос объявился, тут же попросил воды. Ладно, мол, братцы, пошутили, хотя какие шутки.. Но теперь-то, мол, водицей жар запить... Спеклось внутри...

И я, представьте, не знаю почему, зло, наверное, еще не ушло, не на него, а вообще, беру соседский стакан и подаю ему в руки.

Хватил он, как воду, залпом, и... Думали, тут и ляжет... Вы сами-то попробуйте, будет слу-чай, одну водку по ошибке запить другой... Огонь по огню... В то время как душа для облегчения влаги живой просит. Но это уж чистой воды садизм... И я понимал, и мои дружки понимали. А он как захлебнулся, бульканье, хлюпанье из него раздалось. И вот что он сделал... Он допил этот второй стакан. Хотя мог бы остановиться, не допивать. Закрыл глаза, значит, и допил... И на край стола рядом с первым пустой стакан поставил.

Потом посмотрел на нас совершенно трезво и в упор. И проговорил... Этих слов не забуду. "Ну вот и утолили. Дружочки... Спасибочко вам..."

Обернулся и вышел. Мог бы и по матушке. Мы бы стерпели. А вот "спасибочко" могли и не стерпеть... Как поленом по морде! И уж тут пить совсем расхотелось. И кто-то, уже из наших, вслед за ним: мол, спасибочко, и тоже ушел. И остальные потянулись... И водка нетронутая на столе...

Что там было с ним, не знаю. А что с нами, знаю. Прониклись мы к нему, понимаете ли... С тех пор только по имени-отчеству. Вся студия... А как в съемочную группу оператор требуется, так к нему, первому... Отличным малым оказался... сейчас вот приедет... - добавил осветитель.

И я, вздохнув, произнес:

- До буфета, что ль, дойти? Я ради встречи с ним на теплую тутошнюю водку согласен... Такую дрянь... А суп дают холодным! - ругнул и ушел в буфет.

На другой день приехал оператор, спокойный, деловой. И дело пошло. И опять по-южному ласковыми, синими-синими вечерами сидели мы в домике у Режиссера, пили сухое вино, коньяк, водку, но хорошо охлажденную водку, и нас развлекал своим бесконечным репертуаром актер из еврейского театра. И фильм...

- Она лежит, японочка, а ей шлют бумажных голубей... - фантазировал Режиссер. - Весь мир, все дети мира... И горы, горы этих голубей! Вот в чем истина! Люди должны любить друг друга. Друг мой! - Это ко мне.

А потом случилось это несчастье. Собачка подавилась косточкой. И все потому, что в ресторане, куда наш дрессировщик ходил за едой, по нерасторопности вместо телячьей косточки положили в миску куриную... А кормящий не заметил.

Я застал тот момент в домике, когда Режиссер кричал на актера, а тот сидел в уголке на стуле, пришибленный, жалкий, и что-то бормотал в свое оправдание.

- Зачем вы здесь? - громогласно вопрошал Режиссер. Голова его тряслась. - Чего вы тут вообще делаете? Что вы можете, если не способны даже накормить собаку?

И актер встал и, горбясь, стали видны сразу его годы, вышел за дверь. Я видел по глазам, как он страдал. Не за себя, за собачку. Косточку-то из горла извлекли, для чего на студийной машине, забросив съемку, возили к лучшему хирургу Ялты...

Собачку спасли. Но актеру не простили. Выставили вон, даже не дали двух дней собраться. Я застал его в нашем фанерном домике вместе с осветителем, где они, в полусумраке затемненной от солнца комнаты, молча пили дешевое болгарское вино из двухлитровой пузатой бутылки.

Пригласили и меня, и я, подсев к столу, принял стакан и закусил помидором - это единстве-нное, что было нам по карману: семь копеек килограмм.

- Уезжаете? - спросил я актера, хотя знал, что он уезжает.

- Да. Я чуть не угробил бедного пса, - отвечал он, наклоня голову, и в глазах его, голубых, влажных, была собачья тоска.

- Но... может, еще остынет... Он вообще-то не злой ведь человек, сказал я про Режис-сера.

- Он добрый человек... Правда. И когда за меня попросили, он меня взял. Хотя для меня не было роли... Но он все равно меня взял...

- А чего ему? Жалко, что ли? - отмахнулся осветитель. - Евреем больше, евреем меньше...

- Но другие же не брали! - Он странно засмеялся, откидывая голову, глаза его были влажные. Я вдруг понял, что он плачет. Плачет оттого, что стар и никому не нужен... И жизнь прошла... А его, знаменитого актера, унизили, заставив прислуживать собаке... Пока не дали пинка под зад...

Он отыскал в кармане платок, высморкался и ушел в туалет.

- Может, вы не знаете... Он был первым актером театра, - сказал осветитель. - Его великий Мейерхольд ревновал к славе... А эта дрянь...

- Косточка?

- Нет.

- Собака?

- Да собака при чем! Она лишь походит на своего хозяина...

Актер вернулся. Мы снова налили по стакану буро-красного вина, чуть терпкого на вкус, и не чокаясь выпили.

Актер сказал:

- Прощай. Не мне, осветителю. А тот кивнул. А я добавил:

- До свидания.

Но они почему-то меня не услышали.

Да я был молод тогда и не знал, что люди иногда так прощаются.

На съемках фильмов я больше никогда не бывал.

Но это ведь было давно. Очень давно. Сейчас их никого уже нет. И Режиссера нет. Хотя после этого он снял немало добрых, очень гуманных фильмов... И они идут...

Вот недавно по телевидению...

Но, правда, этого фильма, про умирающую девочку, я не видел ни разу. А если в каком-то фильме, в кадре, возникает крошечная рыжая собачка с приплюснутым носом, я вздрагиваю, как от электрического тока... У меня на весь вечер портится настроение.

Хотя... если подумать, собачка-то, она тут при чем?

Я накапал в крышечку коньяку и произнес с чувством: - Великий актер привет. - А подумав, добавил: - И осветитель...

ПТИЧЬЕ ГОРЛЫШКО

(Семья)

Моя бывшая жена любила пошутить. Однажды, когда за праздничным столом у моей тещи, а значит, у ее мамы, делили рождественского гуся, она объявила, что муж, то есть я, обожает птичье горлышко. Ну так обожает, так любит, что сердится, когда ему, то есть мне, это горлышко почему-то не дают.

Ну а что такое горлышко, даже у самой благородной птицы, описывать не надо, это что-то вроде пружины, где между спиралями-костями застряло кое-какое мясо. И нужны большие стара-ния, терпение и крепкие зубы, чтобы это мясо в крошечных дозах оттуда извлечь. Многим это удается плохо. Мне же не удавалось совсем.

Так с легкой руки моей бывшей жены с давних пор и до сего времени, когда режут за столом птицу, мне подают только горло. Да я уже и не отказываюсь. Прежде отказывался и объяснять пытался, но все напрасно. Люди понимали так, что я слишком скромен и не хочу кого-то обделить своим любимым горлом, а бывшая жена добавляла при этом, что у нее есть подруга, которая тоже ("тоже" - это про меня!) чудачка, она страстно обожает рыбьи глаза...

Представьте себе рыбьи глаза. Ну какой с них навар? Интересно, над ней тоже пошутили или она и в самом деле питает страсть к рыбьим глазам? Ведь где-то и про меня, наверное, говорят: представляете, такой чудак, ну такой чудак, страстно обожает птичье горло... Гусиное, утиное, куриное... Надо еще добавить - воробьиное! Будет невероятно остроумно!

В общем, я смирился. Тем более что к теще и тестю на праздники приходили разные родственники, а иногда наши близкие друзья, и все они были на сто процентов убеждены, что, принимая у себя, они могут меня обделить, если не подадут мне в тарелке птичье горлышко.

Кстати, стол у тещи и тестя всегда ломился от закуски, но особенно хороша была треска, запеченная кусочками в сметане, и пирожки с капустой. Не все умеют делать так, чтобы капуста была рассыпчато-белая. А секрет состоит в том, что ее надо сперва обваривать кипятком...

Тесть обычно сидел во главе большого стола и хозяйским оком окидывал нас всех - детей и внуков. Мы могли и не так уж часто звонить или не приезжать, но уж несколько раз в году, в дни рождения, например, в Новый год или на Первое мая, мы должны были всем семейством прибыть в гости, в парадной, как говорят, форме, с детишками, тоже празднично наряженными, чтобы сесть дружно за общий стол.

Для меня, детдомовца, не знавшего прежде ни дома, ни семьи, такой порядок дома, культ дома и семейного гнезда, был внове, но я его с радостью принял.

Тесть работал геологом, ездил по сибирским рекам, а теща за ним. Когда он вышел на пенсию, занялся моим идеологическим воспитанием, для чего каждое воскресенье присылал мне телепрограмму передач на неделю, где красным карандашом было подчеркнуто самое главное, что я должен смотреть, синим более второстепенное, а зеленым - случайное.

В разряд случайных попадали всякие рок-группы, эстрада и заграничные фильмы, если они шли, в то время как красным цветом обозначался "Университет миллионов", политобозрения, особенно Зорина и Жукова, где обличалась Америка, а также патриотические фильмы... Такие, как "Сказание о земле Сибирской".

Тесть умер, но я полюбил этот патриархальный обычай и возмечтал, что и сам когда-то по их образцу буду сидеть во главе стола окруженный внуками, а то и правнуками...

А что касается птичьего горла, так теща была ни при чем, она не могла знать, что ее дочь так шутит. И уж она-то старалась для меня особенно. И без горла я у нее никогда не сидел. И в то время как все гости, в том числе и моя бывшая жена, вкусно обгладывали сочные лапки, нежные крылышки, белую спинку или жирную гузку, ну все, что ни дадут...

Я, поглядывая на них голодными глазами, выскребал мои ровные миллиграммы из отврати-тельной, ненавистной мне шеи, делая вид, что мне хорошо.

Но мой рассказ совсем не про шею, хотя такая незначительная шутка могла повлиять, да, наверное, и повлияла на мое отношение к застолью, к бывшей жене и ко всем, кто меня когда-нибудь принимал.

Однажды позвонил мой приятель по Литературному институту Герман Фролов, в прошлом геолог, и пригласил на свой день рождения. У него случилась круглая дата. Когда-то мы ездили вместе в Братск, даже поработали там на стройке, потом мы бывали друг у друга в гостях, и Герман смешил моих детей тем, что умел шевелить ушами.

Но до этого он был на моей свадьбе в Братске и даже написал какие-то стихи.

А на моем тридцатилетии Герман прославился тем, что у шоколадной красавицы утки, украшавшей праздничный торт, он на глазах изумленных гостей и моей родни открутил утиную шоколадную голову и съел ее. "Это же утка!" закричал он победно и попытался открутить головы шоколадным утятам, которые плыли за мамой-уткой по белому крему... Но ему не дали.

Выяснилось, что он азартный охотник и к уткам у него особая страсть.

Моя бывшая жена, не удержавшись, произнесла:

- Тогда мы дадим тебе от запеченной утки голову... А я радостно вскричал:

- И шею!

Бывшая жена сказала, что она поедет к Герману на юбилей прямо с работы на метро, а я чтобы приезжал на машине, не забыв купить цветов, а уж из гостей, как заведено, машину поведет она сама. Поскольку она не пьет. Мы и прежде так делали: я вел машину в одну сторону, в гости, а жена обратно, в то время как я, будучи навеселе, распевал громко песни.

Водила моя бывшая жена неплохо, и мировая статистика утверждает, что женщины-водите-ли менее аварийные, поскольку они меньше пьют...

Но все равно, когда руль в руках женщины, я быстро трезвею, в какой-то момент осознав, что лучше за рулем пьяный муж, умеющий нажимать на тормоза, чем трезвая жена, которая, приближаясь красному светофору, отчего-то прибавляет скорость. А потом сильно удивляется, что нужно затормозить, а тормозить уже поздно, и непонятно, что в таком случае делать.

В тот вечер на ближнем к нам рынке почти не было хороших цветов, так что пришлось проехать на другой рынок, и я прилично опоздал к началу юбилея.

С букетом роз я шагнул за дверь, услышав нестройный шум голосов, а потом чей-то вскрик: "Идет, идет!" И сразу почему-то стало тихо. Это всеобщее внимание должно было меня насторо-жить. Но я слишком торопился, переживая опоздание.

Влетел в комнату, не совсем понимая, что же произошло.

А между тем передо мной открылся длинный стол, прямо от дверей в глубину квартиры, и бутылки, и закуска, и лица... Множество лиц, с интересом обращенных ко мне, застрявшему в дверях, будто они все ожидали от меня чуда.

Смущенный таким вниманием и необычной тишиной, я потерянно пробежал глазами по лицам и увидел желаемого мной юбиляра во главе праздничного стола, а рядом мою жену, демон-стративно державшую перед собой рюмку.

И в тот момент, когда я остановил на ней взгляд, она подняла руку повыше, чтобы я получше рассмотрел эту самую злосчастную рюмку, и тут же медленно, (ме-ед-ле-н-но!), как-то слишком показательно, всю ее осушила.

Тут гости всплеснулись, захохотали, закричали "браво", даже зааплодировали ей. А моя судьба на весь вечер, да и на всю ночь, была решена.

Собственно, в этом и заключалась ее шутка, что перед самым моим появлением она сказала:

- Посмотрите, какое лицо будет у моего мужа, когда он войдет!

Думаю, что лицо у меня было и впрямь ужасным, и не случайно. Нетрудно было предста-вить, что меня ждет. Я весь вечер пил лимонад, потому что должен был теперь вести домой машину. Но мне еще всучили пьяных гостей, чтобы их доставить домой, и пришлось их, плохо помнящих свой адрес, развозить. И кто-то вдобавок наблевал мне в машине...

Вернулся я домой трезвей трезвого, проклиная и юбилейного дружка, и машину, и мою остроумную женушку...

И свою собственную жизнь.

Ко всем прочим бедам, мне конечно же положили в тарелку то самое, пресловутое, нетерпимое мною горло.

- Но зачем, зачем тебе потребовалось выпивать? - повторял я, ощущая себя кругом несчастным. - Тебе нужна была эта рюмка?

- Нет, - отвечала бывшая жена. - Но это же интересно.

- Какой же интерес заставлять меня мучиться? - стонал я.

- Зато какой эффект, - возразила она. - Это была лучшая шутка вечера. Я думала, ты упадешь в обморок, такое было у тебя лицо! Но ты держался молодцом.

- Какое у меня было лицо?

- Сам знаешь какое.

- Не знаю.

- Какое бывает у мужчины, когда он не выпьет.

- Значит, трагическое!

- Ну, если это трагедия!

- А что же это? - простонал я.

- А это уже, мой дружок, комедия...

- И то, что наблевали в машине?

- А вот это серьезно. Но я берусь убрать.

А все-таки лучшая шутка произошла этой ночью, подумалось. Когда я застрял в лифте. И, лучше чем сама жизнь, не умеет шутить никто. И какое у меня сейчас лицо, можно себе лишь представить.

Я не стал наливать в колпачок, надоело. Я отхлебнул прямо из горла: "Герман, привет". А второй глоток - за шутников и за шутниц! Хоть в древние времена говорили иначе: "шутиха".

Когда-то на моей свадьбе нам, новобрачным, подарили складную байдарку, наполненную всякими другими подарками, и Герман описал это в стихах:

Разгорелась печка жарко в старом клубе, у реки,

Вносят легкую байдарку жениховские дружки,

Вносят бережно подарок, россыпь яблоков по дну,

И вино различных марок поднимает на волну...

Заканчивалось оно довольно бойко:

И жених не хлещет водку, пьет румынское вино,

Я б женился, дайте лодку! Сыпьте яблоки на дно!

Он и в самом деле потом, непробиваемый холостяк, по моему примеру, женился, хоть лодку ему и не дарили... Звали ее Катя - длинные волосы и заливистый такой голос, дома в застолье она с удовольствием пела русские песни. Но Германа она не любила. Это было заметно сразу. При всех костила его, особенно за то, что не умеет зарабатывать, а от стихов его никакого прока...

И жених не хлещет водку, пьет румынское вино...

Мы встретились в Переделкине в нелегкий для нас обоих час, и я отчего-то спросил:

- Герман, я вспомнил почему-то твои стихи, посвященные свадьбе... А почему вино - румынское?

- А шут его знает, - отвечал. - Мне показалось, что ты пил румынское вино... Ребята внесли тогда эту лодку на своих плечах, все были поражены, а в ней даже два спортивных костю-ма и посуда, и яблоки, и вино...

- А ты... Ты какое пил?

- Не помню. - сознался он. - А разве не румынское? Теперь я задумался.

- Может, болгарское? Или венгерское?

- Если ты настаиваешь, я заменю, - сказал он. И прочел вслух: - "И жених не хлещет водку, пьет венгерское вино..."

- Нет, румынское все-таки лучше, - согласился я. - Звучит по-другому. А водку, ты прав, я тогда еще не пил... Ну, то есть не хлестал... Это потом...

- После развода?

- Да. Я несколько лет по чужим домам скитался. С Библией и пишущей машинкой, все, что я взял из дома.

Ну, еще иконы. А вот на антресолях в бывшей квартире я заложил вино, в честь детей - Ивана и Дашки, - четыре бутылки, привезенные из Крыма, с датой их рождения. Хотелось, понимаешь, соблюсти традицию, ну, как в лучших старинных домах. Ты ведь помнишь, я об огромном столе мечтал... Как у тестя с тещей... Стол, а кругом чтобы дети, внуки, даже правнуки пусть... И я всех их угощаю... И такая радость, что они вокруг меня... А тут недавно бывшую жену встретил на улице, спрашиваю: вино-то, мол, цело? Которое на антресолях... Его бы достать, когда им по восемнадцать будет! Она лишь рукой махнула:

- Иван как-то остался на воскресенье дома, я уезжала, и пригласил дружков... Возвраща-юсь, а они все, что было, осушили и заодно твои памятные бутылки...

- Коллекционные! - воскликнул с досадой я. - Им же больше пятнадцати лет!

- Они пропустили за галстук и не заметили, - произнесла со смешком жена.

- Но там ведь и Дашкино вино?

- И золотой корень... Лекарство стояло... И его... Такая теперь, оказывается, традиция.

- Так ты, говоришь, румынское пили? - спросил я Германа.

- Не помню, - отвечал он. - Но пилось хорошо. Мороз за сорок... Аж сосны трещат... И Падун рядом... И вносят байдарку...

- Может, теперь "русской" дернем? - перебил я. И мы пошли в комнату и разлили из моего корыта.

- Ну? За детей? За внуков? За байдарку? За то вино, которое поднимает на волну? - предложил я. - У тебя сынка-то зовут Максим? Ты его хоть видишь?

Он не ответил и предложил:

- Хочешь, я пошевелю ушами?

- А шейку куриную ты мне не хочешь предложить?

Он удивился, спросил:

- А ты и шейку разлюбил?

- А еще кого?

- Да нет, я просто...

- Да уж шейку мне никто не предлагает.

- А я "моржом" заделался, в проруби купаюсь, - сказал вдруг он.

Мы еще добавили по пятьдесят граммов и закусили яблоком. И разошлись. Он ушел в свою комнату, а я в свою.

Я жил в крошечной комнатушке под номером восемь в коттедже на втором этаже, где покон-чил с собой, привязавшись ремнем к спинке кровати, известный по кино поэт и драматург Генна-дий Шпаликов.

"А не повеситься ли?" - подумалось вдруг.

Пора бы выпить и за свое собственное здоровье, так подумалось. Я приладился было к круг-ленькой бутылочке, задирая голову, поднял вверх глаза и чуть не поперхнулся. В лифте не было потолка, а был, как бы поточней сказать, некий амфитеатр, в котором из-за барьеров, в золоте и красном бархате, смотрели на меня рогатые зрители. Не знаю почему, только я не испугался.

- Вот так и живем, - произнес вслух, так чтобы они слышали. - Одни страдают, а другие себе из того, значит, театр... устроили... Значит, интересно, да? Как человек в угол сам себя загнал да еще изображает, будто ему все это приятно...

Влажные собачьи носы и волосатые острые уши напряглись, пытаясь меня уловить.

- Ничего себе подвальчик: то кошки с мышами, или алкоголики, или прости господи... Теперь еще эти... - завершил я свою мысль. И поскольку реакции не последовало, я добавил миролюбиво: - Ну, как вы насчет того, чтобы клюкнуть?

Черти завздыхали, хрипло прикашливая, но никто мохнатого копыта к бутылке не протянул.

- Ну, тогда идите к черту! - посоветовал я.

И тут они с легким шорохом испарились, оставив странный запах гари.

Я же, придя в себя, увидел тусклую лампочку, обшарпанные стены и себя в уголке, где, судя по всему, меня догнал короткий сон.

Но вот только запах гари и странное чувство, что за мной наблюдают.

"Ну, что ж, - подумалось. - Таков этот мир, что никуда без слежки, и черти тут не худший зритель, бывает и пострашней".

- Так за чертей, что ли! - спросил я, глотнув горячего. - Смотри, смотри, это мы, Господи!

МЫ ЭТО, ГОСПОДИ!

(Мы)

Переделкино - это страна, вселенная, мир... Где бродят по аллеям алкоголики и поэты (иногда это одно и то же), где кладбище, игрушечная церковка на взгорье, могила Пастернака, дачи генералов, адмиралов, валютчиков и бывших секретарей Союза писателей; где живой ключ чистой воды, где елки и сосны, где, сотрясая воздух, планируют самолеты, идущие на посадку; где в названиях переулков уживаются тени великих и ничтожеств; где легенды и мифы соседствуют с грустной памятью живых, где старомодный, приходящий в упадок Дом творчества, соединявший во все времена несоединимое: творцов, тунеядцев, мелкую шушеру, стукачей, алкашей, честолю-бивых провинциалов, блядушек всех мастей и несчастных пенсионеров.

И тех, кто потерялся, потерял место в жизни: семью, жилье, надежду - и вынужден скита-ться и проживать здесь на милости сердобольных литфондовских баб, протянуть время, и зажи-вить раны, и восстать к новой жизни...

Или повеситься...

Там и я отирался в мои не лучшие и довольно поздние годы, когда не стало ни дома, ни семьи. Было так глухо на душе, что уходил я в лес и кричал от одиночества.

Известно, что сказки особенно любят - среди взрослых - солдатики и заключенные. Бывшие детдомовцы тоже. Им недодано детства, и они компенсируют его чтением сказок.

Как-то досталось сидеть за одним столом со сказочником Александром Шаровым. Он во всем был сказочник: писал сказки, сочинил книгу о Сказочниках, да и сам он был одним из них, длинный, нескладный, и - пьющий. Выпивал он тихо, никому не мешая, но при этом мог на следующий день с виноватой улыбкой к вам подойти и спросить: "Простите, я вчера был... Как бы не в себе... Я вам, простите, вчера не помешал?" Это постоянное чувство вины преследовало его даже в снах. Один снился чаще других, он как-то рассказал нам, что ему снится, будто его хоронят и выносят на тесную межэтажную площадку гроб, но не могут никак развернуть, и ему так мучи-тельна эта процедура и потуги рабочих, что он вылезает из своего ящика и начинает им помогать...

Больше всего он боялся противоалкогольных лечебниц.

- Вы не представляете, - медленно и почти пугливо произносил он, и глаза его, прекрас-ные, чистые, сумрачно темнели. - Вы не представляете, Толя, как это страшно, когда вас запира-ют на ключ...

Еще он писал трагические рассказы о заключенных. Однажды он осмелился их нам прочи-тать. Я говорю, осмелился, потому что он уважал чужое время и особенно чужой покой, и для него было большим, почти непреодолимым препятствием отвлечь даже близко знакомых людей, ради своей персоны.

Рассказы же были поразительные, один про клоуна из цирка, который по доносу был аресто-ван и работал в лагере на лесоповале...

Однажды, обращаясь к нашей молодой застольнице, он спросил, а не приходилось ли ей ездить на курорт с возлюбленным? "А я, знаете ли, ездил..."

И тут же с мягкой улыбкой стал говорить о том, что вот ты с ней приходишь в вагон и у вас разные чемоданы, а потом как-то странно происходит, что она обязательно перемешает твои вещи со своими и какой-нибудь галстук ты обнаруживаешь среди, ее, простите, лифчиков... А вот почему?

В знаменитом "Новом мире" Твардовского мы прочитали в ту пору небольшой очерк Шаро-ва о сказочнике Януше Корчаке. Документальный рассказ о человеке, который сидел в еврейском гетто в Варшаве вместе со своими детишками, и, хотя ему предлагали свободу, он, чтобы облег-чить их последние страдания, пошел с ними в газовую камеру.

С тех пор мое отношение к Яношу Корчаку проходит через мир, через личность самого Александра Шарова. Они безусловно близнецы. Он жил так, что, я уверен, мог бы поступить так же. Один его очерк о воспитании детей начинался с картинки, где маленький сын его готовит уроки... Но забывшись глядит в окно. Отец же понукает, мол, хватит мечтать, работай, работай... И вдруг спохватывается: да что же делаю, свои уроки, пусть самые необходимые, он может и пропу-стить, а вот морозный закат за окном может уже никогда не повториться! А значит, и душа ребен-ка обеднеет...

Мы привыкли, что он исчезал на время. Но однажды он исчез навсегда. И никто этого не заметил. Переделкино жило своей жизнью. Судя по всему, он только так и мог поступить, то есть уйти из этого мира, никому не мешая. И некому уже в замечательную книгу, созданную им о великих сказочниках мира, добавить еще одну биографию... О нем самом...

Однажды сидел-посиживал я на крыльце Дома под колоннами. Местечко удобное и чтобы погреться на весеннем солнышке, и повидать, и посплетничать с коллегами, проходящими на обед.

Трое "Жигулей" лихо подрулили к подъезду, из одних вышел Миша Рощин, мы обычно звали его Мишель, из других - почти весь звездный состав тогдашнего театра "Современник", и, перекидываясь на ходу шутками и громко смеясь, они проследовали в Дом. Сам Рощин держал в руках чемоданчик и пишущую машинку.

- Ну вот, - объявил, поздоровавшись. - Вырвался... Точней - прорвался! К черту все... Понимаешь, устал от города! Теперь лишь писать и писать! А ты здесь работаешь? Давно?

Я отвечал, что работаю и давно.

- Ну, значит, будем общаться! - И он заторопился в корпус.

Через какое-то время, не успела тень от ближайшей сосны сдвинуться на полметра, вся компания вновь высыпала на улицу - знаменитости уезжали, Рощин их провожал. Прихихикивая, он подсел в одну из машин и, оглянувшись на меня, громко закричал, что сейчас он их до ворот лишь проводит и вернется... Заходи, мол, посидим. С тем и укатил. И заходить не пришлось. Он так и не появился. Только однажды уборщица, приводившая в порядок комнату для нового жильца, попросила меня забрать к себе его вещички.

- Срок-то к концу подошел, - посетовала она, - а его, значит, ищи-свищи... А у человека, может, путевка... Так куда ему ехать, если не освободилось место?

Я взял на вахте ключ и зашел в комнатку на втором этаже. Там я обнаружил чемодан, оставленный посреди комнаты, а рядом пишущую машинку. На столе стояло несколько пустых бутылок из-под шампанского и невымытые стаканы.

А еще через какой-то срок объявился на машине и Рощин. У него был белый "жигуль". И так случилось, что я снова сидел-посиживал на том же самом крьшечке, и первым, кого он увидел, был я. Он неуверенно приблизился, будто сомневался, туда ли попал. Вид у него был, мягко говоря, странный, помятый какой-то. Смущенно прихихикивая, он поинтересовался, а не помню ли я, случайно, комнату, в которой он как бы проживал.

Я сказал, что комнату, в которой он "как бы проживал", помню, она на втором этаже, но там проживает уже другой. А если он хочет получить свои вещички, то они у меня.

- Повезло, значит, - сказал он, - мне вовсе не радостно.

- А то они звонят... из этого, как его... Из Литфонда... Мол, освободите комнату, а я, честно говоря, забыл какую... А у меня, понимаешь... - легкий смешок в бороду, - странно получилось, что проводил ребят до ворот, потом до Москвы, а там еще поддали... Ну и остался ночевать дома, на денек... потом на другой, на третий... Дела навалились. И застрял...

Помолчав, спросил со вздохом:

- А ты, значит, так и работаешь? И давно?

Я сказал, что работаю. И давно.

- Господи! Хорошо-то как! - произнес он, оглядываясь. - А я так устал от города... Так мечтаю пописать... Ты долго еще тут будешь?

- Да буду, наверное, - отвечал я.

- Вот так и надо, - одобрил он. - Ты правильно живешь... И я... Я приеду. - Тон его был очень решительным. - Вот только развяжусь с делами... - пообещал он. - И сюда.. Тут такой рай... А там... - Он махнул в отчаянии рукой, забрал чемодан, пишущую машинку, погрузил в машину и уехал.

И пропал.

Рощин человек обаятельный, ласковый и безобидный. Голубые глаза доверчивые, светлая бородка, легкая усмешка. А главное, с ним легко. И без него легко, ибо он не навязчив настолько, что его как бы и нет.

Однажды я вывел "формулу" Рощина: человек, управляемый на расстоянии видимости. Ну примерно, как локатор. У него ультракороткие волны распространяются тоже в пределах видимо-сти. Вот и Рощин, пока с тобой, он разобьется в лепешку, если тебе что-то надо. А скрылся с глаз - и исчез... И никаких там уже звонков, дел или дружеских встреч. Он в это время чей-то друг еще. Но так, лишь до новой встречи. И опять он с тобой, и твой, и лучший друг задушевный, считай, до конца жизни.

Как-то вышел в "Новом мире" рассказ Рощина, кажется, это был "Бунин в Ялте". Блистате-льный рассказ, и Миша по такому поводу закатил пьянку в кафе Дома литераторов и всех на радостях поил, а я оказался случайно рядом, и он крикнул мне, чтобы я выпил с ним, за него, и тут же заказал для меня какой-то немыслимо дорогой коктейль... В проявлении чувств он непосредст-вен и широк. Временами мне казалось, что и внутренне мы близки, как и наша проза. Конечно, он ярче, мастеровитей, удачливей, что ли. Однажды он вдребезги разнес мой опус, отданный в "Новый мир". Мишель там работал у Аси Берзер в отделе прозы. Но сделал это так артистично, что я попереживал и не обиделся.

Однажды я посетил его в театральном общежитии на берегу Москвы-реки, где он проживал со своей второй женой - первая погибла в автокатастрофе актрисой Лидой: некрупной, большеглазой, смешливой и, по-моему, заводной. Судя по обстановке, жили они не легко, хотя, наверное, легкомысленно. То есть весело. И Мишель, чуть прихохатывая от смущения, попросил взаймы немного денег. Рублей так триста, чтобы выкрутиться. Он заработает, отдаст. А у меня что-то напечаталось, и, хоть было не жирно, я ему одолжил.

Мы тогда гуляли в парке культуры, на другой стороне реки, а я пришел с девочкой, в кото-рую был влюблен, и Мишель весь вечер ее смешил: был замечательно остроумен, обаятелен, так что девочка не сводила с него влюбленных глаз, а я даже почувствовал себя сибирским валенком и немного заревновал. А потом у него пошли пьесы - одна за другой, - и все успешно, а у меня, наоборот, наступило полное безденежье, и, когда он пригласил на одну из своих премьер, на "Старый Новый год" в филиале МХАТа, у Ефремова, я решился напомнить о долге. Он тотчас вернул, а при встрече, как бы вскользь, посмеиваясь, объявил, что он женился.

Это была Катя Васильева, великая актриса, ушедшая потом в монахини.

Помню, я еще спросил:

- Ну, ты теперь при деньгах?

Он удивился моему вопросу, кивнул, но потом как-то виновато стал объяснять, что он, видишь ли, не привык к большим деньгам и все, что больше трехсот, для него непонятно. И он затрудняется сказать, насколько он теперь обеспечен.

- Я только знаю, что у меня больше трехсот, - добавил он, хихикнув.

- Ну, жена теперь поможет сосчитать, - пошутил я.

- Нет, нет, - запротестовал он и добавил не без удивления, что она такая непрактичная... Даже больше, чем он сам. - И вдруг спросил: - А тебе нужны деньги?

От денег я отказался. Он пожал лишь плечами, произнеся, что всё другие берут.

- Я уж не помню, честно, кому сколько дал...

И при этом такая грустная усмешка. Мы оба знали, что это означает: всякие окололитератур-ные кусочники, как шакалы, почувствовали запах наживы и рвали... Рвали, сколько можно урвать, зная, что он не откажет. Отдавать же у нас было не принято. Это как бы налог за успех...

Однажды я вырвался поработать в Переделкино. От входа спросил дежурную, кто здесь "из наших". Оказалось, Рощин с женой. Бросив вещи, тут же к ним направился. Было еще не поздно.

Но на мой стук в дверь они с Катей откликнулись своеобразно.

- Ну, кто там еще? - спросил мужской голос. Это Мишель.

- Ну, раз стучат, значит, кому-то нужно? - Это Катя.

- А я-то при чем? - сказал Мишель.

- А я? Что, я должна, по-твоему, идти открывать?

- Да, кажется, там открыто... Крикни, что там открыто...

- Крикни сам.

Я вошел и застал такую картину: они лежали на двух кроватях, поставленных в разных концах комнаты. На меня посмотрели с любопытством, но никто головы не поднял.

- Значит, приехал? - спросил мрачно Рощин. - Надолго?

- На срок.

Он помолчал и вдруг поинтересовался:

- А выпить-то из дома не догадался захватить?

- Да что-то взял...

Тут они оба подняли головы и одновременно спросили: "Что?"

- Какой-то вермут... - сказал я. - Итальянский. На травах.

- Ах вермут... Ну кто сейчас пьет твой вермут... На травах... простонал Рощин.

- Я пью! - оборвала его Катя. И уже мне: - Тащи свой вермут! Если не жалко.

- Не жалко, - сказал я.

- Тащи, тащи, - передразнил ее Рощин. - Она выдула свою поллитру, и ей, видишь ли, не хватило!

- Сам ее выдул... А я хочу пить вермут! - сказала Катя.

- Не давай ей, - закричал мне Рощин и хихикнул: - Лучше дай мне!

- Фигу тебе, - крикнула Катя. - Я первая попросила!

К тому времени, как сбегал за бутылкой, Катя поднялась, а Рощин остался лежать. Катя приняла прямо у дверей из моих рук литровую бутыль, посмотрела этикетку и, хмыкнув, - "и правда на травах", - налила себе в стакан. Рощин молча смотрел в потолок.

Катя выпила и сказала мне, что это я здорово придумал, что приехал и привез вермут... А они, значит, не рассчитали, сколько взять, и подыхали тут без пития. Даже разошлись... Видишь? По разным углам!

- Ты ей все не отдавай, - предупредил Рощин, вполглаза следя за нашими движениями. - Обрадовалась, что человек с дороги, устал, да? Можно обобрать!

Катя оглянулась на Рощина и милостиво разрешила:

- Отнеси ему, а то он нас сожрет!

- А ты - несъедобная... - отреагировал он. Но приободрился, принял в руки стакан. Приподнявшись, произнес в мою сторону: - Ну, раз такое дело, поздравляю. С заездом... Приезжай почаще!

Выпил, вздохнул и поставил стакан на пол.

- А я сегодня через Солнцево проезжал, дай, думаю, пару бутылок захвачу. Подъехал к магазину, а там очередь больше, чем в Мавзолей! Знаешь, анекдот про трамвай: объявляют остановку: "Середина очереди, следующая винный магазин!"

- Ты говорить-то говори, а стакан верни! - крикнула Катя.

- Так вот, - продолжал невозмутимо Рощин, пропустив ее реплику мимо ушей. - Я поглядел, поглядел, и чего-то меня бес как подтолкнул, громко так и говорю: "Ну, дождались?" И тут, представляешь, вся очередь, голов сто, повернулась в мою сторону, и глаза у всех такие... Ну такие... Я испугался... Вот честное слово! Ведь кинуться сейчас на меня, и разорвут, и затопчут! Я, значит, тихо, тихо назад и смылся... Без вина!

После операции на сердце, когда в Нью-Йорке его прямо с самолета отправили в клинику и вернулся он с этаким крошечным браслетиком на руке, по которому, если он где-то грохнется, должны определить, что с ним делать, куда вести да как спасать, Мишель обитает постоянно в Переделкине. Браслетик, думаю, он уже не носит...

У нас, если грохнешься где, смотреть не станут, а отправят в милицию или в морг. А скорей всего, оставят валяться на месте.

...Проживает он в старом корпусе. После развода с Катей одно время сошелся он с библио-текаршей из нашего Дома, еще молодой, красивой, веселой. Мишеля она любит, но... мучает. То есть поперву мучил он ее, когда хотела она замуж, а теперь она его, когда стало ему худо и оказалось, что никому-то из бывших красоток он не нужен.

Как-то втроем - Мишель она и я - надрались во время Ленинского субботника, на кото-рый надо было обязательно выйти и хотя бы для видимости пособирать сучья. Почти те самые, которые остались от бревна, которое носил Ильич. Но главное в этот день занятие - естественно, пьянка, и мы, засев в коттедже, опрокинули зараз, да без закуски, под какую-то вареную колбасу, несколько бутылок водки. Точное число мы так и не установили. Мишель же после этого влетел в больницу, а выйдя, с питьем завязал. Но сейчас и веселой библиотекарши нет, а есть рядом с Мишелем еще одна, милая и немного грустная женщина. Но и библиотекарша неподалеку, только она уже не с Мишелем, а сама по себе. И если от вестибюля повернуть налево, то справа вторая дверь Рощина. Стукни, и он обрадуется, посадит на диванчик, заваленный книжками, спросит: "Ну как там?" Там - это в мире. Имеются в виду погода, террористы, политики или просто зна-комые писатели. Я отвечу: "Ничего". Имея в виду, что погода, как всегда, хреновая, террористы никуда не деваются, как и политики, а писатели... Сидят по углам и пишут, если пишут. Он кивнет и укажет рукой на стол: "Вот, что-то о Бунине... Сейчас кто-нибудь что-нибудь издает? Ну, изда-тельства там какие-нибудь? Нет? И им ничего не нужно? М-да... Я так и думал..."

Однажды с азербайджанским поэтом Хазри пошли поздравить Льва Ошанина с днем рожде-ния... Но не с его рождением, а рождением его молодой жены Гали. В подарок мы несли огромное яблоко, привезенное поэтом из солнечного Баку, да букетик поздних полевых цветов. Лев Ошанин был нашим учителем по поэтическому семинару в Литературном институте.

Они как раз собирались с Галей уходить, но притормозили из-за нас, и тут же Ошанин пригласил нас на минуточку к себе в кабинет и предложил выпить, раз уж заглянули, по рюмочке водки. Сам он практически не пил. Но чтобы не терять контроля, он приобретал рюмки, в которые влезало не больше десяти - пятнадцати граммов! Он даже потом коллекционировал такие рюмки, привозя отовсюду, где их можно было достать.

Распахнулся бар, и нашему жаждущему взору предстала витрина из бутылок с самыми потрясающими этикетками, какие только можно вообразить при нашей скудной фантазии.

- Ну что бы мы захотели? - спросил Ошанин энергично.

Мы-то знали, чего бы мы захотели. Мы захотели бы всего, что мы видели, но мы скромно молчали. Лев же выбрал бутылочку, одну из многих, и стал пояснять, что это все настойки: это водочка, настоянная на березовых почках, на смородиновом листе, на калгане, на ореховой пленке... Он и нам на будущее советует пить настойки...

Мы за длинную дорогу как бы настроились поскорее выпить, и лекция о почках показалась нам утомительной.

Наконец Ошанин налил в игрушечные рюмочки. Мы, поздравив еще раз с торжественным днем, выпили. И... ничего не почувствовали. Внешне-то рюмочки были почти как настоящие, только чашечка для наполнения была искусно залита стеклом. С таким же успехом можно было пить и не наливая, вот что я подумал. И то же самое, как выяснилось потом, подумал мой спутник.

В это время раздался спасительный голос молодой жены Ошанина: "Лева, тебя к телефону". Это был знак свыше. Ошанин побежал в другую комнату, а мы приободрились, оставшись наедине с баром. Мой спутник, по-разбойному сверкнув черными глазами, молниеносно схватил бутылку с неведомыми нам почками и прошептал свирепо: "Держи!" И сунул что-то в руку - это был стаканчик от карандашей. Он с верхом его наполнил, и я поспешно опрокинул в себя. Он молние-носно наполнил стаканчик еще, выпил сам и, громко оборачиваясь к двери, спросил: "Лев Иваныч, вы там скоро?" На что Галя из другой комнаты отозвалась: "Он сейчас, он разговаривает по телефону..."

- Так мы ждем! - крикнул поэт, но ждать мы вовсе не собирались. Он тут же налил снова мне, до самых краев, но уже из другой бутылки с почками, и сразу же себе. Какие там были в ней почки, мы, честно, не разобрали. Наверное, хорошие, потому что стало нам хорошо.

Вернулся торопливой походкой Ошанин и, потирая руки, произнес:

- Ну, еще по одной?

- По одной, по одной, - радостно согласились мы.

Мы добросовестно слизали с донышек уникальных рюмок еще по десять граммулек и, довольные жизнью, направились в наш Дом.

Этот Дом помнит многих, кто здесь творя пил и пия творил. Процесс этот неразделим. На моих глазах произошло крушение Виля Липатова, писателя внешне крепкого, пробивного, удачливого, вхожего во все редакции сразу. Я однажды наблюдал лично, как он по телефону втолковывал литературному начальнику, какой ему нужен орден к его пятидесятилетию. И он его получил. Но работал он как ломовая лошадь, вставал в четыре утра и к завтраку уже нарабатывал свою дневную норму. В последнее время, заработав деньгу, поставил себе радиозаписывающую аппаратуру, чтобы надиктовывать тексты. Пил, говорят, он по-черному, но к описываемому здесь времени напрочь завязал и, разведясь с дочкой Вадима Кожевникова, главного редактора "Знаме-ни", завел себе тихую, милую девочку, которая везде послушно и безголосо его сопровождала. Пропадая от одиночества, я, грешным делом, еще позавидовал, но белой, очень белой завистью: везет же Вилю, чтобы найти такое создание.

Он и дома, на улице Усиевича, отгрохал себе приличную квартирку, объединив две куплен-ные в одну, а стены обклеив заграничным ситцем... И все шло своим чередом. Но однажды в переделкинском буфете устроил прием в честь своего дня рождения Лев Смирнов, переводчик, и все мы пришли поздравить, пришел и Виль. Там он после завязки хлебнул лишь немного пива, и с этого началось. На другой день он уже лакал вино, собирая по комнатам у кого что найдется, и у меня выпросил бутылку шампанского, припасенного для какого-то праздника... На третий день он впал в беспамятство, в бред.

Это не образ, это то, что я увидел. Он сидел в комнате и вслух сам с собой разговаривал. Пил и снова разговаривал. И с нами. И с девочкой, которая со страхом смотрела на него и третью ночь не спала. Он бредил, хотя нас всех узнавал и как бы почти понимал, где он находится. И пил, пил...

На пятый, что ли, день появилась его мама и дочка Татьяна. Свою маму Виль шутя называл "Сарра с револьвером". Говорят, она была в революцию комиссаршей и чуть ли не с нее делался известный образ в пьесе Вишневского. Они тут же со скандалом прогнали бедную девочку, спаса-вшую Виля все эти дни, нагрубили обслуге и нам, которые собрались чем-то помочь, и тут же увезли Виля в клинику. Оттуда он уже не вышел.

Был я свидетелем и еще одного крушения, когда здесь пребывал Юрий Казаков... Обычно он работал у себя на даче, в академическом поселке под Загорском, но тут вдруг заехал в Переделки-но. Думаю, из-за врачей: здесь всегда можно было получить медицинскую помощь.

Сразу же нашлись доброхоты, которым было лестно погреться около чужой славы. И шли к нему с бутылочкой еще с утра... Один начинающий переводчик, из Ташкента, отставной полков-ник, приехавший в столицу в поисках нужных знакомств и издателей, особенно прилип к Казакову и каждый день накачивал его коньяком. Ему нравилось, что сам Казаков может говорить с ним как с равным о литературе.

Но Казаков разговаривал не с ним, он разговаривал с бутылкой. Я уж разок-другой пытался внушать богатенькому полковнику про опасность, которая исходит от его бутылочек для жизни Казакова, и даже заходил как бы посидеть, чтобы оградить его от очередной пьянки. Но это плохо удавалось. Полковник, изнывающий от безделья, уже с утра торчал там, и Казаков кричал мне от стола:

- Старич-чок, дав-вай заходи, м-мы уже свободные!

Имелась в виду бытующая у литераторов фраза: с утра выпил и весь день свободен!

Когда же нам удавалось посидеть вдвоем и он был трезв, я много услышал от него презанят-ного. Однажды, повествуя о поездках на Север, который он так колоритно описал, поведал он и как сидели они где-то, кажется на Печоре, в ресторане вместе с Евтушенко Женей, и тому было не по себе, что его никто здесь не узнает. И послал он в ансамблик на сцене записку, мол, прошу исполнить мою песню... и подпись: Евтушенко. И когда ее зачитали и весь зал к ним обернулся, Женя перестал дергаться... Успокоился и весь вечер уже был в хорошем настроении.

Но Казаков не менее знаменитого поэта любил замыкать разговор на себя, и был я свидете-лем беседы двух тогда соперников, его и Георгия Семенова в Доме литераторов в кафе. Георгий долго рассказывал за рюмкой о новой своей повести, на что Казаков, недовольно морщась и выпячивая губу, произнес с досадой: "Ну что ты, ста-рич-чок, все о с-себе да о с-себе, давай поговорим о лит-тера-тур-ре... Вот я т-тоже кое-что написал..."

Кстати, с Казаковым я в одно время заканчивал Литературный институт и впервые прочел его прозу в рукописном журнале "молодых" и был потрясен сочностью языка и яркостью описа-ния природы. А однажды мне пришлось наблюдать, как выдернули его к ректору Серегину, и Казаков, стоя в его кабинете и выслушивая очередное внушение по поводу пропуска занятия, бросил тому в лицо, брезгливо выпячивая нижнюю губу: "Мы хоть пишем, а вы-то чего тут делаете, господин Серегин?" И, не оборачиваясь уже на истерический начальственный окрик, пошел к дверям.

Серегин был известен своей оголтелостью. Администратор, туповатый, ограниченный и злейший антисемит. Его боялись. Он мог делать и делал всякие пакости. Именно в его правление были исключены из института и Евтушенко, и Юнна Мориц... Я подумал тогда, что Казаков сильный человек... Но с водкой он не совладал. После Переделкина снова попал в больницу. Говорят, поправлялся, звонил друзьям и просил принести ему пишущую машинку... Строил творческие планы... С вечера позвонил, мирно беседовал... А ночью умер.

А у меня от встречи с ним в Переделкине осталась принадлежащая ему книжка Набокова, которую он дал мне на вечерок почитать. Наши комнаты были напротив, и нам удавалось иногда поговорить. И я не почувствовал, что он слышит только себя. Он к себе прислушивался, но это другое. Да он и сам был другой, мягкий и необыкновенно внимательный. И усталый.

- Старич-чок, а что, если нам махнуть на Север? - спрашивал, чуть заикаясь, и загорался, и начинал мечтать. Я соглашался: отчего не поехать, хотя знал, твердо знал, что никакого Севера у нас с ним, к сожалению, уже не будет. А даря сборник рассказов, выпущенный к его пятидесятилетию: "Во сне ты горько плакал", написал мне среди прочего и такое: "...А не поехать ли нам на родину следующим летом? Ты на Вазузе бывал? Давай же отчизне посвятим..."

Обозначено это декабрем семьдесят девятого года, в Переделкине.

В разное время при разных обстоятельствах здесь появлялся Женя Шерман со своим "шерман-бренди" и с молоденькой, как всегда, фантастически красивой девкой; и Валя Гринер привозил на семинар очеркистов и угощал нас копченой олениной и тутовой водкой, такой креп-кой, что продирала до костей... И Поленов у меня тут был, в последний год своей жизни, а уж о трех поэтах, не названных поименно, я не говорю: Олег Дмитриев, если кто узнал, тут однажды с Валерием Осиповым били штатного стукача Алексея Першина... А Толя Злобин составлял здесь свои знаменитые афоризмы, такие примерно: "закон социализма: все не для всех", и замышлял против официального Союза писателей движение "Апрель"...

И Георгий Садовников, разгуливая мимо секретарских дач, показывал моему, тогда еще маленькому Ванюшке, на трансформаторную будку и всерьез утверждал, что это его дача. И проблема единственная только в том, как туда, внутрь, попасть.

А в более отдаленные времена в нескольких коттеджах здесь проживали студенты нашего института и Герман Флоров размещался в одной комнате с Анатолием Кузнецовым. А третьим с ними был тихий мариец Валя Колумб, голубоглазый, спокойный; он учился играть на гитаре и писал лирические стихи. Однажды ночью, встав по нужде, он перепутал наружную дверь с балконной и выпал со второго этажа. Но удачно выпал, в крапиву. А когда постучался в наружную дверь, Герман спросонья никак не мог взять в толк, каким образом его дружок, с вечера бывший здесь, оказался за закрытой дверью.

Женился Колумб на дочке здешней работницы Вали, а когда умер, совсем молодым, Валя показала мне резиновую вешалку (были такие надувные вешалки) и произнесла суеверным шепотом: "Вот его нет, а дух его еще остался... Он ее перед самой смертью надувал. Я все хранила, держала, но сегодня я его дух отпустила..."

С Лидой Медведниковой мы дружили с Братска. Она, кажется, сбежала туда от кредиторов, не закончив нашего института, и была там этаким ангарским соловьем: компании, посиделки, гитары. Работала она в геологической партии и гуляла на нашей, той самой свадьбе в "старом клубе у реки". А потом она вернулась в Москву, возобновила занятия в институте и, долгое время не имея жилья, кантовалась в Переделкине. Вышла замуж, и мы с женой Валей, в свою очередь, были приглашены к ней на свадьбу. Муж был много моложе ее, поэт Саша Тихомиров, темный, большеглазый, стройный, просто красавец, но чудаковатый, про таких говорят: не от мира сего. Об этом поговаривали за его спиной, и я не сразу понял, в чем тут дело. Просто со своим молчали-вым, тихим поэтическим нравом он плохо вписывался в сегодняшний быт, и практичные родители решили поженить его на женщине, которая была бы поопытней, постарше и могущей его направ-лять в жизни. А его не надо было направлять. Ему не надо было мешать.

В то время звучала модная песенка про Мари, которая "не может стряпать и стирать, зато Мари умеет танцевать...". Это все, конечно, про Лиду. Спеть, сыграть на гитаре, поддержать компанию, вот ее характер. И если в песне далее утверждается, что "тот, кто станет мужем ей, будет счастливей всех мужей"... Вряд ли это про Саню, как мы его прозывали. Жалкая попытка его родителей найти Сане жену и няньку вряд ли была удачной. Но в общем, как-то они жили. Ну а мы на той свадьбе на мотив "Мари" (конечно, это совпадение) пели бойкую песенку, в которой был зашифрован тогдашний доклад Никиты Хрущева, обещавшего нам райскую жизнь в самом ближайшем будущем. Наш ни во что не верующий народ отнесся к Никите, как и его докладу, со снисходительной улыбочкой.

Так что песня (ни в каких фольклорных сборниках ее нет) отражала всеобщее настроение.

Кукуруза - это хлеб, это мясо и паштет,

Неуклонно повышай кукурузы урожай...

Припев у песенки был такой:

Ура, ура, догоним США

По производству мяса, молока,

Ну а потом перегоним США

По потребленью вин и табака...

Там даже будущее наше рисовалось, по Хрущеву, так:

Течет молочная река, и мясные берега,

Растет потребление на душу населения...

Заканчивалась она с очень большим пафосом:

Слава колхозному труду, нам дающему еду,

В шестьдесят восьмом году

Оставим буржуев мы в заду...

Вон когда сроки для коммунизма-то установили и решение приняли. А жрать было нечего и хлеб в магазинах пропал... И мы для нашего сына Ванюшки тот хлеб получали по талонам. А теща, увидав в телеящике вручение каких-то премий спортсменам в виде коробок, незлобно пошутила, что это им дают за хорошую прыгучесть макароны...

А Сашу приняли в Союз писателей с маленькой книжечкой стихов. Я был на той комиссии и даже прочитал стихи про то, как он играет с тещей в карты в дурака... Это рассмешило комиссию и настроило ее на добрый лад. Вскоре на двоих, с Лидой, они получили роскошную по тем временам квартиру прямо напротив американского посольства, на улице Чайковского. Было лишь одно неудобство: над их потолком, на чердаке, располагалась мощнейшая радиоаппаратура, видать, для подслушивания американцев, и когда она включалась, напряжение в сети сильно падало и перего-рали пробки.

Родился у них сын Митька, но Саня все оставался без работы и лишь по временам в издате-льстве "Молодая гвардия" подменял временно женщин, уходящих в декрет. И Саня уже глаз навострил и, встречая в коридорах сотрудниц, мог безошибочно определить, у кого из них он может быть в кандидатах...

Лиде в то время удалось купить машину, и она ездила, подрабатывала извозом, это, конечно, было опасно - работала она по ночам.

Ну а после моего развода с первой женой поделились и друзья: Лида осталась на той, на ее, стороне. Мы теперь подолгу не виделись, но случилось, в метро меня остановил Саня и с гордо-стью показал вырезку из газеты, кажется, из "Литературки": большая подборка стихов...

Еще мне рассказали, что однажды ночью его забрала милиция, кажется он возвращался из гостей, и на всякие там вопросы-допросы стал им читать стихи... Ну а они ему за это пересчитали ребра... Отлеживался в больнице. Это был гонорар.

А вскоре узнал: погиб Саня странным образом. Шел на рассвете из Переделкина по рельсам в направлении Москвы и был сбит электричкой.

Почему на рассвете? Почему пешком?

Поругался ли в очередной раз, или так, ударило в голову?

Или для того и шел по рельсам, чтобы сбило? Никто уже на эти вопросы не ответит.

На похоронах была моя бывшая жена, она рассказала, что отпевали его в Переделкинской церкви, и в какой-то момент, за час до отпевания, вдруг выяснилось, что у него босые ноги... Лида, конечно, была не в себе, и бывшей моей жене срочно пришлось ехать в Москву за ботинками...

Похоронили Саню тут же в Переделкине.

Лида потом мне показала его могилку. "Все как у него написано", сказала.

А я подумал: не впервые, что поэт, если он истинный поэт, угадывает о своем будущем.

Вот и Саня написал:

Ах ты, милочка моя,

Не печалься, Лидка,

Вот могилочка моя,

Синяя калитка.

На погосте темный крест,

Лавочка отволгла,

Пусть я здесь, один, окрест,

Буду долго, долго...

Я тоже хочу быть здесь долго.

"Господи, - подумалось, и подступила привычная вдруг тоска, - а стоит ли возвращаться, если там (там - это наверху, то есть в мире) ничем не лучше, чем здесь?"

Оставаться бы тут, в лифте, в тихом подвале, навечно, и не жарко, и вообще... Я и привык уже. Но не как в Мавзолее - сухофруктом, а жить, погружаясь непрерывно в себя и питая душу памятью лиц, которых я любил.

И пусть бы дом шумел своими детишками, своими сумасшедшими и извращенцами... Кошками и мышами... И чертями, если им уж так нужно подглядывать... Там у нас наверху этой нечисти куда больше...

Да она и пострашнее.

А я бы тихохонько, скукожившись листиком, в уголочке и прожил бы, счастливый, что нет этой самой накипи и пены...

ПЕНА

(Дед, отец, сын)

В какой-то своей повести я рассказал, как сидим мы с отцом у него в новом доме и пьем самогоночку, чистую, как слеза. И далее о том, как здорово он умеет ее делать.

После публикации к отцу неожиданно нагрянула милиция, потребовала предъявить аппарат.

- Откуда вы взяли, что я гоню? - открещивался отец. - Кто мог такую напраслину на меня возвести?

- Да ваш родной сын написал, - заявили милицейские, такие же разбойники, как и везде. Они ничего и не хотели, а только выпить на дармовщинку. И им, конечно, поставили.

- Вот, - сказали они. И предъявили отцу мою повесть. - Тут все описано. Как в прото-коле.

- Да вы что, не знаете сочинителей, что ли, - нашелся отец. - Они такого напридумыва-ют... Я что же, должен за их фантазии головой отвечать?

- Значит, сочиняют? - сочувственно спросили стражи порядка, приняв по стаканчику отцовской самогонки.

- А как же! Сочинители... Так и называются...

- А самогоночка-то и впрямь как слеза, - подтвердили стражи.

И отец нацедил им еще.

- Да какое там, - поскромничал он. - Я и марганцовкой очищал, и угольком, а она все одно сивухой отдает!

- Разве? - удивились стражи. - А мы как-то не заметили... Ну-тко подлей еще, чтобы проверить...

И опять приняли, не жадно, а с охотой и удовольствием, но про очистку до конца не про-никлись и обещали для верности прийти еще раз. Так и удалились на полусогнутых, не составив акта, а книжку мою - главное свидетельство - забыли на столе.

При встрече отец меня не сильно, но упрекнул. Хоть и бытует байка про двух милиционеров, которые, собираясь к коллеге на день рождения, хотели подарить ему книжку, но вдруг вспомнили, что у него одна уже есть! Но вот выяснилось, когда надо - читают. И даже по огороду походили, высматривали аппарат.

- А он у меня засекреченный, - сказал отец. - Разборный... По отдельности - посуда, а соединишь... уже техника!

И тут же пропел:

Сам и бражку я поставлю, самогоночку гоню,

И кому какое дело, где я дрожжи достаю!

Когда отец развелся и оказался без дома, он купил задешево этот участок, и я немного помог, а остальное: дом, террасу, отдельный в саду погреб, а потом еще домик и даже бассейн для рыб (правда, неудачный - не держал воду) - он сделал своими руками, подбирая материал на свалке. Там и кирпич, и обрезки доски, и все остальное. А чего не смог найти, то купил на самогонку.

Увидел однажды, как из вагона выбросили на обочину молдавский виноград, который сгно-или дорогой. Отец нанял машину за трешку - это было как бы вложением капитала, - завез тот виноград себе на огород и месяц гнал из него крепчайшую чачу, или, как сам он называл на грузинский манер: "самогнали".

Шесть или семь двадцатилитровых канистр нагнал. А чтобы стражи не разнюхали, закопал там и сям среди грядок. Вот они и стали прочным, прочней не придумаешь, фундаментом для его нового дома: тут и краски, и водопровод, и скважина, лично им пробуренная, и рамы, и замки, и заасфальтированные дорожки, и трубы для газа, который он сам и подвел.

А вот когда дом стал домом и появилась возможность принимать случайных дружков-выпивох (отец после развода оставался холост), тут и началась угореловка, после которой те же одноразовые дружки очищали отца догола. Так что от полотенец, одежды, обуви, которые мы ему время от времени дарили, ничего не оставалось. Приехав, мы снова находили голый дом... И снова что-то везли.

Слава богу, научились самогоночку варить:

Сахар, дрожжи на три литра, вся до капельки горит...

Здесь в частушке отца зашифрован рецепт самогоноварения: сахара требовалось на три литра воды - килограмм, а дрожжей - сто граммов. И двадцать один день бражку выдерживали. Можно, конечно, и меньше, если невтерпеж, но качество напитка при этом пострадает. Да и гореть она не станет. Не те градусы.

Арабский алхимик Хабир ибн-Хайян, открывший более тысячи лет назад процесс перегонки (эта водица именовалась вроде бы "аль-кууль", что сходно с нашим сегодняшним: ал-ко-го-лем), наверное, бы нас осудил за нарушение древней технологии.

Есть и другие маленькие секреты самогоноварения, как, например, применение скороварки с вмонтированным туда градусником, чтобы задать точную температуру при перегонке, и прочее и прочее, пришедшее с длительным опытом. Так, при отсутствии дрожжей, которые "надо было доставать" - они повсеместно исчезли, - использовали для брожения горох или томатную пасту. Как и загнившие фрукты.

Но чтобы самогоночка "до капельки горела", нужно ее не меньше двух раз пропустить через аппарат. А для чистоты еще и через активированный уголь. А если уголь тот от "родничка" (водо-очистителя) да с серебром, еще лучше. Хотя у Молоховец (не книга, а просто библия для кухни!) вполне допускается древесный уголь. Ну а потом тоже, по Молоховец, следовало ее, голубушку, дня три, а то и недельку выдерживать в изюме... В красном причем изюме, который и заберет все сивушные масла.

Когда я в Прибалтике, в совхозном магазинчике под Ригой, разыскал нужную мне шестиде-сятилитровую канистру и принес в Дом писателей, моя приятельница, редактор, долго ее рассмат-ривала, потом спросила:

- Это для чего?

- Для воды, - соврал я. - У нас на даче плохо с водой.

Она понимающе кивнула:

- Ага. Значит, для самогонки.

Была эстрадная шутка по поводу модернистской картины, которую вывесили на стене. Все возмущались мазней, пока не выяснилось, что это только схема самогонного аппарата.

Мы с сыном, он тогда еще у меня часто бывал, долго искали, пока не выработали собствен-ную технологию производства.

Помню, я позвонил из Болгарии, из партийной гостиницы, чтобы узнать о здоровье детей, а он закричал в трубку, что наконец нашел такую схему, ну такую... Для перегонки! Там, значит, два змеевика...

- Ванька, заткнись, это же международный телефон, - только смог произнести я.

После долгих странствий по чужим углам, всяких унижений, взяток и хождений по чиновни-кам я въехал в свою квартиру, кооперативную, конечно. И целовал пол от счастья. А моя прияте-льница Наталья Казимирская, жившая по соседству, привела мне свою кошку, а еще собаку, чтобы они первыми вошли в дом, и тогда, по приметам, жизнь моя будет счастливой.

Я верю в приметы, а тогда особенно верил, потому что начинал, подобно отцу, жизнь снача-ла. И друзья, собравшись на новоселье, которое совпало с днем рождения, сидели на полу и пили за долгую прочную жизнь, а я попросил выпить за смерть, но здесь, в этом доме. Все зашумели, загалдели, запротестовали против такого моего пессимизма, но я пояснил, что устал от перемен жилья и вправду мечтаю дожить свои годы, не уезжая никуда. Пусть это будет последним моим пристанищем.

В то памятное новоселье первым пришел мой отец, еще днем, и принес в подарок ложку. Он купил ее на рынке и утверждал, что она серебряная. Мне поневоле пришлось с ним пить, и к при-ходу гостей я был так хорош, что меня отнесли в соседнюю комнату и продолжили праздник без меня.

Когда я утром поднялся, те из гостей, что оказались выносливее других и не покинули праздника, подали мне рулон туалетной бумаги, где поэт Саня Тихомиров в стихах зарифмовал список всех моих гостей, коих я не смог увидеть. Рулон, насколько я помню, был метра в два длиной...

Я вообще завел в новом доме альбомчик для друзей, куда они записывали все, что им вздумается. В нем много сочувственных слов. И пожеланий. Но там в начале приведена статистика моих потерь во время скитаний по чужим квартирам.

Такая вот:

Ушел из дому: 14 ноября 1974 г.

Скитался по чужим домам: 21,5 месяца (646 дней)

Пытался вступить в жилкооперативы: 8 раз.

Пытался получить государственное жилье: 6 раз.

Написано заявлений (жалостливых): 76 штук.

Был на приеме у чиновников: 135 раз (примерно).

Добыто и отправлено разных справок: 200 (примерно).

Потеряно:

чемодан, чувство достоинства, шапка, два приятеля, старший друг (умер), рукопись повести, кофта, 8 кг веса, чувство ДОМА, нечто, именуемое душой.

Найдено:

болезнь, шесть граненых стаканчиков (8 коп. за штуку), подружка, кожаное пальто, друг (женщина, не молодая), тоска по крыше, два десятка книг, ненависть к любым чиновникам, ненависть к любым учреждениям, родопское одеяло, вера в друзей (в Жору Вайнера и Эдика Успенского, которые помогли купить квартиру).

Был на грани отчаяния (хотел умереть): два раза.

И далее... Когда получил ключи (1 августа 76 г.), да когда въехал, и когда пришли первые гости...

А как особенный факт отмечался день, когда пришли ко мне дочка Даша и сын Ванюшка. И там, там на деревянной облицовке дверей, отмечены карандашом даты и рост моей дочки.

Сейчас она выросла. И забыла дорогу в мой дом.

На тележке, взятой у дворника, я перевез сюда большую и любимую мной икону "Спаса нерукотворного", которую когда-то нашел в старой церкви, переделанной в тракторный парк. Захватил мешок авторских книжек, которые бывшая жена именовала "макулатурой", и пишущую машинку.

А первым серьезным приобретением для дома был японский магнитофон, который мне достали в Братске друзья-строители. Не было еще стола, и стульев, и занавесок, и тарелок... И много чего еще не было в доме, зато был этот магнитофон.

С Игорем Дуэлем, который меня встречал из Сибири, мы полулежали на голом полу и, выпив за встречу из чайных блюдец - другой посуды не нашлось, - тут же решили наладить дорогую заграничную игрушку, потому что не хватало для души музыки. Мы долго ковырялись, делая паузы для поддачи. И чем больше принимали внутрь, тем лучше шла наладка, и в конце, к нашему удивлению, заграничная техника заиграла. Громко, на весь дом. Была, правда, всего одна кассетка, приданная к магнитофону расчетливыми японцами, а в ней всего одна мелодия. Так, для пробы. Но мелодия была приятной, немного грустной, и мы заводили ее весь вечер и под нее осушили, так же полулежа, пару бутылок.

Такое вот было начало. А далее я оборудовал кухню, дубовые доски для стеллажей мне прислал из Набережных Челнов мой друг детства Димок. Еще часть полок мне достались из гаража других моих друзей - Ошаниных. На них я взгромоздил всякие красивые баночки для специй и другую посуду. Потом появился раскладной стол, стулья и - друзья.

Однажды была компания, и среди них Георгий Садовников. Я ушел провожать до метро гостя, а когда вернулся, Георгий весело сообщил, что благодаря мне он выиграл бутылку коньяка. А было все так: возник между гостями спор о моей кухне, и какая-то дама заявила, что кухня, дескать, правда красивая, и стеллажи, и баночки всякие.

- Но ведь это декорация, - сказала она. - Неужели вы думаете, что, если на баночке написано "Душица", или "Специи для рыбы", или "Ваниль", так там это и лежит?

- Я думаю, все туда и положено, - сказал Георгий. - Называйте три баночки, любые, и если там не окажется названного, несу коньяк, ну а если окажется...

Ударили по рукам, баночки извлекли и убедились: они были наполнены тем, чем надо. Тут же за столом, уже при мне, Георгий продолжил шутку: он, дескать, будет приводить гостей и провоцировать их на спор, а мое, хозяйское, дело наполнять баночки содержимым. Коньяк же мы поделим пополам... И он же изображал, как, принимая подружек, я подвожу их к окну, откуда хорошо видны окна зубной поликлиники напротив, и говорю: "Смотри, как они мучаются, а ты-то чего боишься?"

Но была еще одна поучительная историйка, которую мы не раз с Георгием вспоминали. Пили в компании водку, а потом, как случается, она кончилась, и на вопрос жаждущих, нет ли чего в заначке, я извлек бутылочку виски, которая украшала бар: квадратная, темно-коричневого стекла, с колпачком, сделанным в виде золотой рюмочки, и перевязанной широкой цветной лентой.

Георгий взял ее в руки, чтобы содрать ленту, и вдруг, помедлив, произнес, что ему почему-то жалко портить такую красоту.

А я добавил, что мне было бы совсем не жалко, случись у кого-нибудь день рождения... Такую бутылочку не грех и подарить... И тут жена моего приятеля по Балакову Юля, представи-тельная такая дама, она и заглянула ко мне на пять минут, вдруг объявила, у нее грядет день рождения. Тут за столом и возникла пауза.

Пытаясь как-то спасти положение, Георгий спросил натянуто: "Но это, наверное, нескоро?" На что Юля невозмутимо ответила: "Почему нескоро? На днях!"

После некоторого замешательства, а все смотрели на меня и ждали решения, я протянул бутылку Юле, и она тут же засунула ее боком в дамскую сумочку, которую держала на коленях. Потом попрощалась и ушла.

Я видел, каким долгим взглядом проводил ее Георгий. А когда мы остались одни, он, сжав зубы, произнес, что лучше бы, дурак, не медлил, а вскрыл эту бутылочку... Ведь чувствует он, чувствует, что она нас всех надула!

- Ну почему? - пытался возражать я, хотя сам подумал то же самое. Уж больно хватко проделала она все это и слишком быстро смоталась... Может, боялась, что мы ее разоблачим?

А потом я вспомнил: мы же были с женой на ее дне рождения там, в Балакове, и время года было другое. Чтобы не огорчать Георгия, я сообщил об этом не сразу. Но когда сказал, он повто-рил с каким-то мучительным выражением лица, что почувствовал фальшь в ее голосе, но это ему впрямь наука, не верить таким представительным дамам и не сентиментальничать над бантиком, когда общество жаждет выпить...

Однажды попал я в гости к знакомому моих знакомых, это был приятель Садовникова, полковник какой-то технической службы, адрес не указываю, иначе этот рассказ в качестве доказательства может использовать дражайшая милиция. Я так нализался у него всяких наливок, что спутал его жену с кем-то еще и полез к ней под столом под юбку. Слава богу, меня деликатно осадили.

Но далее выяснилось, что все наливки сплошь самогон, производство которого он наладил на своей кухне. Не кухня, а шедевр технического искусства, целая лаборатория: под мойкой шкафчик, а там в емкости на пятьдесят литров выдерживается бражка, а с ней в переменку другая, уже готовая к работе.

Ну и далее сам аппарат, похожий на космический, с серией приборов для точной температу-ры, давления и очистки.

И тут меня заело. Полковник непонятно каких войск умеет делать такие красивые наливоч-ки, а я, у которого, можно сказать, в генах самогонка, ни достать, ни перегнать, ничего остально-го... Не умею.

В общем, решил делать по науке: изучил чужой опыт, и прежде всего опыт отца. Достал разные умные книги, в том числе кухонную библию Молоховец, всю ее по водочной части вы-зубрил, змеевик (он же холодильник) достал через сына и приступил к делу. Но с ходу промашку совершил: перепутал в рецептуре объемы и на три килограмма сахара всадил килограмм дрожжей.

Кто из опытных, тот уже знает, что было дальше. Долго те дрожжи в теплой воде, как положено, рукой разводил и сахар тоже, от него в рыжей воде веревки от мешковины всплывали. Никогда не думал, что сахар может быть таким грязным.

А после того как развел, поставил в трехлитровой кастрюле на кухне в уголок и со спокой-ной душой ушел на работу. А когда вечером вернулся, обнаружил, что пена из кастрюли торчит на полметра вверх и вот-вот хлынет на пол.

Притащил я спешно ведро, разделил содержимое кастрюли пополам, а сам сел ужинать. Через час увидел: обе емкости опять с верхом и пена продолжает лезть наружу. Я тогда большой бидон вытащил на десять литров и снова часть бурды поделил. Смотрел телевизор, а глазом косил на брагу, потому что не знал, что от нее еще ждать. Она же скоро, не успел фильм закончиться, из всех трех посудин полила через край.

Я побежал в ванную комнату, отнес туда емкости и в ванну на дно поставил. Пусть течет, сколько влезет, авось к утру утихомирится!

До последних известий и погоды я так и не дотянул. Через час заглянул и ахнул: мать честная, уже и ванна полнехонька, в серой пене до краев, и через край переползает.

Вот тут я запаниковал. Стал эту пену собирать в тазик и носить в туалет. Только она туда не лезет, дура! Не смывается, не продавливается, не льется... Торчком стоит, да еще шипит на меня, и неизвестно, что с ней можно сделать.

На улицу, была мысль, вынести, только сколько же носить и в чем? Если она уже и пол в ванной комнате стала заполнять, и к дверям подбирается. Шелестит, пыхтит, потрескивает и лезет... И лезет... Я от испуга дверь в ванную комнату закрыл поплотней, наглухо задраил и щеткой припер, чтобы не продавило. А сам, вместо того чтобы идти спать, присел на стул и стал слушать, шумит она за дверью или не шумит. Вдруг вижу, из-под двери полезла... И опять, как змей, шипит на меня!

Я схватил пальто, куртку, кепку и стал конопать щель под дверью. И новый шерстяной шарф не пожалел. Заделал так, что комар носа не подточит, и сел отдыхать. И вдруг как заворчит, зашу-мит и бух, бух в дверь, будто питон в зоопарке, которого заперли! Мечется, таранит, сотрясает эту дверь, а потом сверху, из воздуховода, кусками полетело...

"Этак и утонуть недолго", - подумал я. Осторожненько, будто боялся, что "она" услышит, на цыпочках пробрался в спальню, а дверь креслом подпер. Пусть заполняет коридор, столовую, кухню... В крайнем случае выскочу через окно. Все-таки только второй этаж... Представляя все в натуре, я так разволновался, что уснул под утро и еще несколько раз ночью вскакивал, все слушал, как она там снаружи ворчит. И приснилось мне наводнение на реке и при этом почему-то громко выли пожарные машины...

Утром заглянул в щелочку, но ничего не увидел. Тогда я осторожно приоткрыл дверь, но пены там, слава богу, не было, а лишь мокрый, мокрый пол. Пена же продолжала гулять по ванной комнате и барабанила в дверь, грозясь ее продавить, стучала в дверь и падала кусками из воздухо-водов.

Я на всякий случай притащил тяжелое кресло, подпер дверь, а на кресло взгромоздил тумбочку из-под телефона.

На работе я вздрагивал от каждого телефонного звонка. Мне мерещилось, что пена догоняет меня по улице, ищет по этажам и скоро полезет пузырьками из-под двери.

Возвращаясь домой, я сперва со стороны окон зашел, чтобы убедиться, что там не стоят пожарные машины... Я и друзьям позвонил, чтобы прояснить свою долю, но знакомый полковник непонятно какого рода войск уехал в отпуск на охоту, а остальные плохо меня понимали и лишь посмеивались, когда я начинал что-то объяснять; ну мало ли, говорили, что шипит... Она и должна шипеть... Вот одному дачнику дрожжи, мол, в туалет на участке бросили, вот это была картина! Особенно когда говно наружу полезло и деревяшку снесло!

Три дня я жил, как в чужой квартире. Даже ходить научился на цыпочках, чтобы никого не злить. Умывался я теперь на кухне, а спал с перерывами и все прислушивался, как прислушивают-ся к пьяному соседу, разгулявшемуся за стеной.

Из домоуправления зашли с предупреждением, что в последнее время шумновато живу, жильцы, мол, с нижнего этажа пожаловались.

Я обещал, что буду жить только тихо. Но дверь, конечно, не открыл. И когда стихло, я еще несколько дней ждал, на всякий случай, не выкинет ли эта дьявольская смесь чего-нибудь еще... Пока не рискнул открыть в ванную комнату дверь... Гос-по-ди! Ураган, самум, цунами - все разом прошли здесь... Видели небось потоп во Флориде и перевернутые машины?

Если видели, то молчу.

Зато я научился делать лучшие наливки и настойки. Особенно удавались мне яичный ликер и клюковка. Но была еще и лимонная, и ореховая (цветом под коньяк), и ликер кофейный, и некоторые другие.

К ними и грибки пошли, хрупкие, ядреные, засоленные прямо на Селигере, а еще гурийская капустка, которую я сам готовил, в большой кастрюле, да с чесноком, морковкой и свеклой; и даже брусничная вода. Ее знают по Пушкину, но мало кто ведает, что это напиток богов: пряный, нежный, легкий, с похмелья лучше и не сыскать. Никакого рассола не надо. Сибирский мужик, поди, не дурак и на какую-нибудь пепси этот чудо-напиток никогда не променяет.

Там, где у других в нашем доме полагался балкон, у меня оказался козырек, нависающий над крыльцом первого этажа. Я еще в описанное новоселье с моим другом из Братска главным инже-нером Феликсом Каганом посоветовался. Он вообще был один из первых, кто заночевал в моем жилище и одобрил его. Убедившись, что козырек под окном сделан из прочного бетона, я постро-ил на нем нечто вроде бункера. Тот же балкон, только с крышей, под самое окно. Ну, не сам, конечно, это сделали те же строители, что строили наш дом. Они были заняты на строительстве второй очереди кооператива, то есть корпуса номер два, а у меня работали по вечерам и время от времени перевешивались через подоконник кухни и клянчили на бутылочку... В трезвом виде у них трудовой процесс отчего-то замедлялся.

Потом я пробил под окном дверцу, и получился классный погреб... Я думаю, единственный такой во всей Москве. Мои друзья окрестили его "пятым измерением": снаружи как бы ничего и нет, а заглянешь внутрь, там чего только нет: и полочки с наливками, и грибки под прессом, и посудина с брусничной водой, и рыбка вяленая, и травы в пучках, и соленья, и варенья... Варений было никак не меньше десяти видов: из черешни, из кизила и даже из горного боярышника (сам придумал: он там как китайка - яблочки), из персика, из айвы с орехом... Это все из Крыма и сварено при помощи кипятильника. Оттуда же сушеный шиповник. А вот черничное, земляничное и особенно брусничное варенья - это в основном с Селигера. Ну и рядом закуток для картошки, мешка так на два. Не только одному, но и на гостей хватало на всю, посчитать, зиму.

Кто-то из прозорливых посетителей в книжке для гостей в ту пору написал, что он ни за что не допускал бы сюда женщин. Уж очень, мол, заманчиво... Но я не остерегся, угощал. И пошла тут гульба, круговерть, угореловка... Все как у отца. Гости, девки и далее неизвестно кто.

- Что-то ноги стали зябнуть, не пора ли нам дерябнуть?!

- Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать?!

Однажды я проснулся после очередного возлияния и обнаружил, что мое небогатое барахли-шко как слизнули языком. Я ходил по голой квартире потерянный и никому, и себе самому, не был нужен. Вот какая странная закономерность, я подумал, и не удивился своим мыслям, что сын почему-то повторяет судьбу своего отца...

А недавно мой сын забрал у меня змеевик. Дома у него что-то не заладилось. Но он не жаловался на судьбу. Он сказал: "Хочу продолжить дело, начатое предками".

Так он шутил.

В какой-то день мой приятель Игорек заявился с другим моим приятелем Витькой Ильиным в поисках того самого зелья, которого у меня не могло не быть, а там, где они были до меня, им не хватило. Что называется, "перенедопили".

"А надобно так, чтобы упиться до срачки". Так они заявили. А Игорь при этом еще проци-тировал из моей одной повести стишки: "Хотят ли русские вина, спросите Витьку Ильина..." В повести у меня тоже взрывник Ильин, только не Витька. Но наш Ильин тоже крепок на это дело, к тому же голубоглаз, волжанин и рыбак... А недавно сидел он с удочкой и увидел в воде змею размером метров эдак пять, да еще кровавого цвета! Напугался Витек, домой погреб и на воду глядеть боится... Но божится при этом, что был он абсолютно трезв. А никто не верит. Разве в трезвом виде змею красного цвета увидишь?

- Будет вам змей, - пообещал я. - Зеленый, зато как просите... До усрачки... Если в шесть утра отвезете меня на Игоревом "Запорожце" в можайский мотель... Там меня ждут болгары-дальнобойщики, которые привезли ящик редчайших книг, и в семь часов они отгребут обратно... В свою, значит, Болгарию. Не приеду - книжечки мои тютю... полетят в мусорный ящик...

- Лады. А где зелье? - спросили дружки с вызовом.

- Зелье будет.

- Сколько?

- Сколько надо.

- Надо до усрачки.

- Будет...

- До бо-оль-шой... усрачки!

- До любой, - опрометчиво пообещал я.

- Ну смотри, - пригрозили гости и пошли плечом к плечу на стол, как пошли бы на стенку.

Многажды принимался я считать и сбивался, потому что выходил сплошной абсурд... И получалось, что в ту ночь выпили они около ведра. Ну, правда, и я помогал. К концу же они озверели, глаза налились кровью, у обоих, но у Витьки больше, он и сам покраснел, как его змей. Но при этом они рыкали на меня: где, мол, зелье, обещал, гони!

- А в мотель? - спрашивал я.

- Будет тебе мотель... Ты зелье гони!

Огляделся я и снял с полки драгоценный подарок из Болгарии: коллекция наиредчайших вин в стограммовых бутылочках с винтами... Мои дружки набросились на них так, будто до сих пор они ничего не пили: они высасывали коллекционные вина прямо из горлышка, откусывая для скорости железную пробку зубами и выплевывая на пол... При этом они кровожадно рычали. Скоро на столе возвышалась гора из пустых бутылок, за которой я уже не мог разглядеть моих пивунов. Впрочем, они как-то враз поднялись, потому что Игорь сказал: "Время четыре, значит, хватит". А Витька с побуревшей физиономией и безумными глазами стал искать среди пустых бутылочек что-то оставшееся, повторяя при этом: "Не хватит".

Они ушли в обнимку, придерживая друг друга. А в шесть Игорь вернулся за мной, как обещал, и сказал: "Едем".

Мы сели в машину, на заднем сиденье спал Витька Ильин. И была зима, гололед, и лип к стеклам мокрый снег...

Игорь вел машину, завывающую на всю вселенскую, как герой Талалихин на таран свой боевой самолет. Он вцепился в баранку и боялся только заснуть на ходу. Он постоянно клевал носом. Время от времени я его расталкивал, пытаясь при этом хоть что-то рассмотреть впереди за грязным стеклом в первом утреннем свете.

И ничего ну, ни-че-го-шень-ки не было там видно, лишь белая муть. Которая и могла называться зимним утром.

- Вот что, - придумал тогда я. - Мы будем петь. И я заорал как можно громче:

Броня крепка, и танки наши быстры,

И наши люди мужества полны...

- В строю стоят со-вет-ски-е тан-ки-сты... - подхватил срывающимся голосом Игорек, а я уже уверенней довел куплет до конца:

Своей любимой родины сыны...

- Россия, ты слышишь, твои сыны к тебе... Полны... (Только чем?) Быстры... И - мужества опять же... Это... как его... - зель-я да-вай! рявкнул откуда-то из-за спины проснувшийся от громкого нашего пения Ильин. И рыгнул нам в затылок крепким перегаром.

Братцы... Дружки мои... Это куда же мы с вами едем-то? А?

Куда? Куда? Куда?

А ЖИЗНЬ НАША И ВПРЯМЬ КОПЕЙКА

Конец у этой истории прост. Я вдруг вспомнил, что у моей куртки худые карманы и что-то могло, как не раз бывало, завалиться за подкладку.

Пошарил и - чудо - обнаружил там нашу простую, немного потертую русскую копейку. Это было то, что требовалось.

Но нужно было прикончить всю бутылочку (вот где скрывалась истина, скрытая дарителем и обозначенная еще римлянами: In vino veritas), чтобы прояснилось в душе и мозгах и я смог додуматься до подкладки.

Я опустил копейку в щель лифта, и сотворилось второе чудо: русская никчемная копейка, не стоящая ни черта, возвратила меня в мир людей. На первый этаж.

Я вышел в рассветный час в теплый город, разминая затекшие ноги, и по пути выбросил в урну пустую бутылочку из-под "Плиски".

Первого же прохожего, встреченного на улице, спросил, не знает ли он, случайно, где находится гостиница "Коньяк"?

Он пожал плечами и долго смотрел мне вслед, пытаясь понять, отчего этому чудаку, то есть мне, спозаранку так весело...

Загрузка...