А еще в доме, где я живу, собираемся как-то в Кремль: там Борису Мессереру будут госпремию вручать. А до этого мы у него на этаже по рюмке коньяку приняли, торжественные, наглаженные такие, даже чуть надушенные...

И вот торчим в лифте, а Белла Ахмадулина с ног сбилась, пытаясь нам помочь... То на один этаж, то на другой... А Борис из лифта все больше нестандартной лексикой... и на Беллу, и на диспетчера, и на весь мир... Время ехать, премия-то - это не шутка, сам Борис Николаевич вручать будет...

Но ладно... В моем безразмерном застолье возник мой другарь Емил, как будто не расстава-лись... "На здраве", - кричу ему через стол и рюмку тяну, наперсточек золотой. Так в Болгарии первую рюмку поднимают: "На здраве... Емил! Добре дошли? До моего подвала? А помнишь, как по России..."

ДУЛЯ

(Болгарский друг Емил)

Шел летний месяц июнь, цвели тополя, забивая обочины тротуара белым пухом, а старушки у метро торговали пучками редиса, лука и букетиками ландыша.

Из Пловдива, впервые в Москву приехал Емил, и на семейном совете с женой, после долгих споров, решено было устроить для него автомобильную пробежку по знаменитым местам, чтобы смог наш другарь поближе рассмотреть Россию.

Ну а поскольку Емил человек не совсем, что ли, свой, а заграничный, никто бы ему не позволил свободно ездить по нашей насквозь засекреченной стране. Решили путешествовать без разрешения: ездить в машине, жить в палатке, ну а в местах шибко городских, в Питере, скажем, или Риге, нашли знакомых, которые согласились на одну-две ночи нас приютить. С тем и двину-лись в путь.

Для компании я пригласил давних моих друзей, семью Зябкиных: Бориса и Люсю. Мы уже ездили вместе на Селигер и в Карелию, путешествовали по Украине, по Закарпатью. Мечтали заглянуть и в уютную Прибалтику, да никак не выходило...

Они недолго колебались, у них и отпуск подоспел, и в какой-то день июня, раненько, по утренней прохладе, мы вырулили на пустынное, еще влажное после поливальных машин шоссе и взяли курс на Ленинград.

Я не собираюсь описывать все наше путешествие. Оно проходило довольно гладко, пока не въехали в долгожданную Прибалтику. А история началась с того, что, проезжая мимо сельского магазинчика в Эстонии, по дороге к Тарту, я притормозил машину и, обернувшись к Борису, попросил проверить, есть ли у нас во фляге водка.

Борис разыскал флягу, она валялась за спинкой заднего сиденья, и, с силой тряхнув, заверил, что водки хоть отбавляй. На что Люся не преминула ехидно заметить, что насчет "отбавлять" у нас очень даже получается: что ни день, отбавляем. Намекая на вечерние трапезы, в которых фляга играла не последнюю роль.

- Что она у вас, бездонная, что ли? - спросила Люся.

- Не знаю, - отвечал бодро Борис. - Но булькает!

Теперь о фляге. Домашнее ее прозвище корыто. Изготовлена умельцем в каких-то авиаци-онных или космических мастерских из прочного титанового сплава, и в разные времена в разных ситуациях прикладывались к ней чуть ли не все ныне известные в стране писатели. Не писатели - тоже.

Флягу обожали. Особенно была она в ходу, когда был я холост. А холостой быт, известно, сродни походному: миска да кружка с ложкой, да вот еще драгоценное корыто, в котором можно держать и воду для питья.

Но, правда, водой я не злоупотреблял. Это же не баклажка, с которой школьники ходят в поход, а та же поллитра, только из металла...

Бутылка, посудина одноразовая, и если ее откупоришь, нужно пить до дна... Много истин таится в вине, но главная - на самом дне... Можно и недопить, и отложить, но так уже никто на моей перенедопитой родине не делает из суеверного, полагаю, страха пролить, разбить... Но еще потому, что невозможно физически прервать процесс пития, пока он идет. Этого не поймут и осудят. Недопитая поллитра дурно характеризует ее хозяина.

Корыто же прочно, как противотанковый дзот. Его хоть танком утюжь, хоть гранату подкла-дывай... Уцелеет само и свою сущность - внутреннее содержание - до капельки сохранит. Так прекрасно знать, что при любых катаклизмах есть нечто, подтверждающее прочность, неизмен-ность бытия.

Да и пить из него можно, как хочешь: на ходу, вприхлеб, или частями, или оставить на черный день... Но лучше на утро.

Один знакомый описывал мне занятную игрушку, встреченную где-то в российской глубин-ке. Снаружи так, ничего примечательного, глиняный бычок, в который заливается поллитра водки. Секрет же бычка в том, что в момент застолья он отдает четыреста пятьдесят граммов, и ни капли больше. Можешь его трясти, даже разбить, но ничего не получишь. Зато наутро, когда подступает к сердцу терзающая жажда, расчетливый бычок, как на ладошке, поднесет тебе, во спасение, драгоценный остаточек: сбереженные им от тебя же пятьдесят граммов... И ты - снова жив!

Разгадку тайны бычка я не знаю, но жаль, что сейчас уже никто не помнит, как он сделан. Видать, создал бычка, в минуту просветления, русский умелец, невыносимо страдавший по утрам от тяжкого похмелья.

Возвращаясь к корыту, отмечу одно золотое правило: не забывать доливать в него любимое пойло.

Я переспросил Бориса:

- Хорошо побулькал?

- Да, хватает, - отмахнулся он. - Езжай! Езжай!

Борис торопил, боясь пропустить вечернюю рыбалку.

Солнце, весь день простоявшее в зените, будто приваренное к небосводу, сдвинулось, наконец, с места и стало заваливаться в сторону запада. Чем дальше, тем скорей, наливаясь спелой краснотой и увеличиваясь в размерах, пока не зависло раскаленным медным шаром над дальним гребешком леса. Зелень, трава и все вокруг окрасилось в теплый желтый свет.

Мы свернули с трассы влево к озеру, огромному, до горизонта, и в мелком соснячке на песчаном берегу небольшой речонки, что впадала в озеро, разбили лагерь.

Емил тут же насобирал ракушек и вскоре преподнес нам на горячей сковородке. Его удивляло, что такую роскошь, как ракушки, у нас не едят.

- Их там столько! Могли бы завалить деликатесным продуктом Париж!

- А дождевыми червями Пекин, - добавил Борис.

- Ну а дураками мы бы завалили весь мир! - сказала Люся.

Ни к Емилу, ни к его ракушкам ее реплика, конечно, отношения не имела. Относилась она к начальству Люси, которое не заплатило за отпуск денег. "Может, они считают, что я проживу на ракушках?" - произнесла она задумчиво.

Мы с Борисом отказались от нового блюда наотрез, а Люся, чисто женское любопытство, согласилась отпробовать.

Понюхала, лизнула, потом взяла "на зубок" и не без видимого напряжения пожевала.

Мы с интересом ее рассматривали.

- Ну что передать твоим начальникам?

Люся за словом в карман не полезла:

- Так и передайте: что они, как эта улитка... Ни рыба ни мясо!

Пока Емил наслаждался ракушками, мы с Борисом наловили полосатых окуньков - Борис, сам в прошлом моряк, называет их матросами - и сотворили роскошную, с ароматом на весь берег, ушицу.

Настоящая уха - это всегда искусство, и женщин к ней истинные рыбаки не допускают. Ну разве что снизойдут, позволят порезать лучок или подать приправу.

Трижды бросаем в кипящую юшку рыбу, рассортированную по калибру, потом извлекаем, да по счету... Не дай бог, хоть одна дурочка застрянет и засорит благородную - тройную - уху костями...

В конце добавляем лаврушку, всякие зеленья, а в конце, перед съемом с огня, помолясь за удачу, опрокидываем в котел рюмку водки.

Янтарная юшка становится особенно пахучей, и ее не следует хлебать грубо, как суп, а впитывать, вбирать, всасывать в себя, как боги потребляли бы амброзию... Наслаждаясь и нежным, маслянистым от рыбьего жира цветом, и запахом, и вкусом, но еще заедая при этом самой именин-ницей - рыбкой, сложенной рядком на тарелочке, и самую малость, для вкуса, подсоленной.

Вообще-то рыбка ловилась так себе, на песчаном берегу не нашлось ни камешка, ни какой-нибудь железяки, чтобы смастерить якорь, и резиновую лодочку мотало на ветру во все стороны, не давая наладить снасть.

Но уха состоялась. Люся приготовила стол: нарезала овощей и колбасы, памятуя известную истину, что для голодного мужика лучшая рыба - это все-таки колбаса. Хотя один рыбачок на озере у Ферапонтова монастыря, где однажды довелось мне ловить, еще добавил: "...а лучшая колбаса - это чулок с деньгами!"

Солнце ушло, отгорел и закат. Из сине-черных глубин вселенной проклюнулись первые звезды и скоро заблестели, как пуговицы на парадном мундире генерала. А с воды, от недалекого озера, донеслись запах тины и знобкий холодок.

Мы живо расселись, прикончив последние дела и накидав в костерок еловых веток для жара, сняли с огня и поставили на раскладной столик раскаленный котел с ушицей... На землю его не ставят, остынет в мгновение...

И под финал, как завершающее действо, как венец всему дню, ритуально извлекли драгоцен-ную флягу. В пластиковые стаканчики полилась живая водичка, пахнув в лицо своим неповтори-мым и желанным духом, так что погорячело в желудке, а сердце екнуло от предощущения чуда, которое тебя сейчас поднимет на крыльях к звездам, сверкающим, как самая большая награда в жизни.

Прозвучало такое родное: буль-буль-буль, ровно на двадцать граммов и... стихло. И наступила тишина. Я бы назвал так: странная тишина, томительная, полная дурных предчувствий. Пока не стало очевидно, что фляга-то наша пуста. Как человек, из которого вынули душу.

Все померкло, и даже показалось, что с водоема, как с Антарктиды, подуло ледяным холодом. Спасением мог стать магазин, но в него, глядя на ночь, не побежишь. Да и где он, тот скромный сельмаг у дороги, который мы так легкомысленно обогнули днем, отмахав сотню и более километров.

Досиживали молчком. Похлебали для вида ушицы, которая теперь не имела ни вкуса, ни запаха, и дружно покинули нелюбимый стол: Емил - собирать свои деликатесные ракушки, Люся - мыть посуду, а Борис в ближайший лесок... Ясно, что он переживал свою вину.

Я же остался у затухающего костра с дорожной картой на коленях. Никто бы, наверное, не поверил, что меня как водителя не столько волновала завтрашняя трасса: мосты, заправки, места ночевки, - сколько населенные пункты по дороге, в которых мы зальем корыто... У первого же ларька, который нам встретится. Да никому не доверю, сам наполню до краев!

Был у меня знакомый, служил за границей, частенько бывал на разных посольских приемах. Однажды пожаловался, что там сильно (или насильно) накачивают нашего брата, и он после мучительных попоек, хотя дома приложиться к рюмочке он совсем не прочь, приспособился: стал брать для запития воду, а приняв водку и подержав во рту, сплевывал ее в бокал с водой... Ну а воду потом незаметно менял.

Вдруг с неприязнью подумалось: это же изуверство по отношению к водке (да небось самой лучшей!) и к самому себе... Ну разве это жизнь - мучиться на приемах и до смерти бояться проглотить лишний грамм!

Нет, нет, такой трезвой и пресной заграничной жизни я и задарма не хочу. А тут еще в одной газетке мне попалась целая статья-инструкция о том, как во время коллективных пьянок, банкета, скажем, свадьбы и тому подобного, меньше выпивать. Про "больше выпить", конечно, ни слова: об этом и так все знают.

Но я бы повторил, особенно в тот несчастный вечер, что это изуверство явиться на праздник и при этом соображать каждую минуту, как бы ничего не пить.

Так посиживал я в горестных размышлениях, не торопясь в палатку. Да и что за ночева, когда не горло, а душу сушит. Можно переспать на голодный желудок, говорят, даже полезно, но уснуть, когда мир, в одночасье, стал другим...

Был порыв: оседлать машину и рвануть куда-то в ночь в поисках потерянного счастья. Но я отмел это как наваждение.

Вернулся Борис из леска с какой-то железякой в руке и уведомил нас, что разыскал отлич-ный якорь и уж завтра на зорьке мы надергаем матросиков... А то, глядишь, вытащим и щучку.

- Зачем? - спросил я без интереса.

- Ну как - зачем... - Борис был на взводе и говорил слишком громко. - А зачем вообще рыбалка?

- Да. Зачем? - повторил за ним я.

В общем, поговорили.

Наутро я разглядел находку: стальная блестящая болванка, остроконечная, с тремя бронзо-выми поясками посередке. На уровне поясков была приторочена крепкая веревка.

Борис завтракал в полном одиночестве, а болванка валялась на траве у его ног.

- Что это?

Он обрадовался моему вопросу и объяснил, что это головка от снаряда, которую он подобрал в лесу. "Не бойся, она не взрывается..." - добавил он.

- Я ничего не боюсь, - сказал я. И подумал, что боюсь лишь остаться еще на один вечер без водки. Но произнести это вслух было бы жестоко по отношению к Борису.

Мы подхватили необычный якорь - он прилично весил и был гладок и холоден на ощупь - и побежали на рыбалку.

Ловилось, надо сказать, в то утро замечательно, и мы отнесли удачу на счет нового якоря, который прекрасно держал на ветру резиновую лодку. Настроение поднялось, и помню, я бодро воскликнул, указывая на якорь, что Дуля нас не подвела.

И Борис подхватил, сразу признав за ней это имя:

- Дуля была на высоте!

И пошло: "Дулю ты не забыл?", "Нужно Дулю взять, сегодня сильный ветер?", "Где наша Дуля?"

Понятно, с тех пор с ней уже не расставались.

Мы швырнули Дулю в багажник машины, не отвязывая веревки, и там она, среди прочего инструмента, проехала с нами по разным дорогам, напоминая о себе металлическим позванивани-ем на колдобинах.

Но неудачи, начавшиеся с пустой фляги, преследовали нас: на какой-то строящейся дороге, всего-то пара километров объезда по гравию, ревущий, как чудовище, рефрижератор забросал машину камнями и, как мы ни жались к обочине, вдребезги разнес переднее стекло. А у города Луга, где мы заночевали на озере, нас еще и обобрали, стащили резиновую лодку, которую мы поленились свернуть, надеясь застать утреннюю зорьку.

Застали мы поутру лишь милицию, которая нас допросила и составила акт, для чего приш-лось проделать изрядный крюк в районное отделение, и все это совершенно бесполезно. Лодку так и не нашли.

В то время как местные блюстители изучали обстановку, наш друг Емил прятался в кустах, но делал это так неловко, что его сразу заметили. Никаких документов, правда, не спросили, и никакого вообще интереса ни к Емилу, ни к нашей любимице Дуле проявлено не было.

Она валялась на траве, поблескивая серебряным боком. Один из милиционеров даже споткнулся о нее, но посмотрел и прошел мимо.

Зато нам повезло на Псковщине, в Пушкинских местах. Мы остановились близ Михайлов-ского, на речке, на зеленом лужочке, а под вечер к нам подвалили еще два автобуса из Риги: рабочие с радиозавода решили на природе отметить любимый праздник Лиго. То же, что у нас праздник Ивана Купалы, когда ночью парни и девицы прыгают через костер, бросают венки в воду, загадывая судьбу, ищут волшебный цветок папоротника.

Едва мы расположились на ночлег, как развеселые рижане пришли к нашей палатке с бочонком пива и кружкой...

- В такую ночь, - сказали, - спят только глухие... И те, кто ничего от жизни уже не хочет... Вы же не из них?

- Мы не из них? - спросил я Емила.

- Нет! - отвечал он, оживляясь.

Мы с Емилом оставили свои теплые спальники и прямо-таки нырнули в чужой праздник... Как в омут, с головой.

Люся и Борис на уговоры не поддались.

Борис переживал потерю лодки, которую мы взяли у его приятеля и за которую надо было теперь расплачиваться, а Люся просто не хотела видеть никого из чужих. "А венок? Что венок... Я про себя и так все знаю", заявила она. И спела из известной песни про венок из васильков: "Твой поплывет, мой потонет..."

Как в воду глядела. Но это потом, потом...

Пили на празднике Лиго и вино, и пиво, и при этом совсем не было пьяных. А еще было давно не испытанное, но такое естественное желание всласть побеситься, что мы и делали, хоть не очень умело. С криком прыгали через огонь, где полыхала старая резиновая шина, играли в забытые нами игры, при которых вызывающе доступные для объятий девчонки должны были нас угадывать и даже - о господи, так до замирания сердца - целовать...

Мы не преминули захватить и свою фляжку, которая успешно ходила по кругу, из нее отхлебывали прямо из горла, на этот раз она была полнехонькой.

В палатку я вернулся под утро, волоча от усталости ноги. Емил явился еще позже, когда рассвело. Он дрожал от холода и от восторга, пережитого ночью, в которой были и ночные купания с обнаженными девушками, и даже что-то еще... Чего мы знать не должны...

От наших громких голосов проснулся Борис, буркнул из спальника:

- А папоротник, не заметили... Цвел?

- Цвел! - отвечал с торжеством Емил. И добавил, засмеявшись: - Там все цвело.

- Так где же он? Где тот цветок, что нас осчастливит?

- Там, где был я, - отвечал Емил. - Если рядом прекрасное создание, нужен ли, скажи, какой-то завалящий цветок папоротника?

- Не нужен! Не нужен, Емил! - Это Люся, она уже не спала и слышала наш разговор.

- Но я бы, пожалуй, сорвал... - пробормотал Борис, - так, для запаса... перец, лаврушка, гвоздика, цветок папоротника... Специи, словом.

- Нет, - заявила Люся категорично, не желая на эту тему даже шутить. Счастье "в запас" не бывает. Протри глаза и посмотри на Емила... Оно бывает только таким!

Утром, отправляясь в последний путь, на Москву, выяснили, что ночью Емилу зачем-то понадобилась наша Дуля, кажется, с ее помощью он замерял глубину речки и чуть нашу любими-цу не утопил.

А потом они вдвоем... С кем? Ну, с кем-то вдвоем сидели на той же Дуле у костра, подложив для мягкости наш походный спальный мешок...

- Вот кто свидетель нашей ночи, - с нежностью произнес Емил, возвратив Дулю в багаж-ник и погладив ее рукой.

Так гладят женщину.

А далее произошло то, что происходит в конце каждого, даже самого распрекрасного путе-шествия. Мы разъехались, разбрелись кто куда: Борис с Люсей к себе в Жуковский, где они живут и трудятся, а Емил уехал в свою Болгарию, в теплый тракийский город Пловдив...

Ну а я остался в Москве.

В Москве... Но с Дулей.

Далее же случилось вот что.

Однажды позвонил мне Толя Злобин, бывший фронтовик, а ныне мой коллега-литератор. Сказал, что он приезжал в поликлинику, да вот вспомнил, что я рядом живу, и решил заглянуть. Сейчас он возьмет бутылек и придет, чтобы потолковать о жизни.

- Да у меня все есть, - сказал я Толе. - У меня корыто под завязку и закусь. Не теряй времени, заходи!

Толя объявился через полчаса. Снимая куртку, озирался со словами, что давненько здесь не был, и... Тут он умолк, будто поперхнулся, вывернув голову в сторону письменного стола, кото-рый хорошо проглядывался из прихожей через распахнутую дверь.

- Что это... у тебя? - спросил, вытягивая шею и округлив глаза. Можно было подумать, что встретил у меня в квартире тигра.

- Где? - удивился я, озираясь и недоумевая.

- Да вон... На столе!

А на столе, посверкивая гладким холодным боком, красовалась моя Дуля. И я сказал:

- Это... Дуля...

- Дуня? - не расслышал он. - Какая еще Дуня? У него даже воздуха не хватило, чтобы произнести целиком всю фразу.

- Ду-ля, - повторил я. - Для украшения. Сувенир, так сказать... Из Прибалтики...

- Кто - для украшения? - произнес Толя странным голосом, делая шаг назад и дергая при этом ручку входной двери, которая не сразу ему поддалась.

Так с курткой в руках и исчез, только быстрые шаги простучали на нижних этажах лест-ницы.

А вскоре раздался телефонный звонок. Я услышал Толин голос и понял, что он крайне взволнован.

- Я удрал как последний трус... - сказал он. - Но послушай меня... Ты меня слышишь?

- Слышу, - подтвердил я.

- Так вот, у тебя на столе снаряд... Ты меня хорошо слышишь?

- Ну конечно, слышу, - повторил я.

- Заряженный боевой снаряд! - прокричал он прямо в трубку, так что мембрана зазвенела.

- Но, Толя, - отвечал я бодро, хотя внутри что-то кольнуло. - Это головка, которая безопасна...

- Послушай старого артиллериста, который прошел войну! - перебил он сердито. - Это снаряд очень крупного калибра... Где ты взял его?

- В лесу.

- Вот и отвези его поскорей в лес!

- А он что же? - спросил я, настораживаясь. - Он и сейчас может...

- Конечно может! - заорал он в трубку. - И ваш дом взлетит на воздух! А у тебя, между прочим, дети! Кстати, где они?

- Детей здесь нет, - отвечал я упавшим голосом. Разговор о детях меня сразу отрезвил.

Я пришибленно молчал, а Толя стал подробно объяснять.

- Ты должен немедленно, сейчас взять подушку, одеяло, шубу, ковер... Ну, что помягче, в них (только в них!) завернуть свою Дулю и так, на цыпочках, нежно, как цветок, как грудного ребенка... перенести в машину... Но все это, - повторил он, - делать не дыша...

- А если милицию позвать? - задал я дурацкий вопрос.

- Зови, - произнес он угрожающе. - Приедут, когда поздно будет... А если поспеют, то оцепят дом, выгонят всех на улицу. Да задергают с допросами... Ты этого хочешь?

- Этого не хочу, - сказал я правду.

- Тогда не тяни. Черт ее знает, твою Дуню...

- Дулю, - тихо поправил я. И, желая хоть что-то возразить, добавил: Ведь до сих молчала...

- Все мы молчим, пока не взорвемся, - зло отреагировал он. "Вообще-то она не такая", - чуть не сорвалось у меня с языка, но сообразил, что Толя может напоследок и обматерить.

Я перевел взгляд на Дулю: отблескивая на солнце холодным серебром, с золотыми обод-ками, она не казалась страшной. Современный, как сказали бы, дизайн, его жалко было рушить.

Я со вздохом взял Дулю под мышку и направился к выходу, но у лифта вспомнил, вернулся, замотал ее в детское одеяло, которое подвернулось под руку.

У подъезда попался сосед, из разговорчивых. Пока он что-то у меня выспрашивал, я весь издергался, руки онемели от тяжелой ноши.

- А ты чего в одеяле-то носишь? - вдруг спросил он. - Случайно, не помидоры?

- Помидоры? - повторил я тупо. - Почему помидоры?

- Просто в нашем доме живет один тип, так представляешь, он все время носит в одеяле помидоры...

- Нет у меня помидоров, - злобно отвечал я. И добавил: - У меня Дуля...

- Ах, вон что, - произнес сосед с пониманием и при этом почему-то мне подмигнул.

Я торопливо залез в машину, Дулю положил рядом, на переднее сиденье, и вырулил на трассу. Через несколько часов езды, когда пошел сплошняком лес и не стало видно жилья, я свернул на боковую дорогу, а проехав еще десяток километров, снова свернул на глухой проселок, который и привел меня к уютному озерцу.

Я присел на зеленом бережке, наслаждаясь тишиной и безлюдьем. Не часто встречаешь, даже когда ищешь, такие заповедные места. Сюда бы на рыбалочку, да Бориса с Люсей взять, да Емила, да корыто... Да лодочку и Дулю...

Я вдруг вспомнил, зачем приехал. Извлек из машины Дулю, развернул, положил на траву. Оглядел заливчик, чтобы еще раз убедиться, что я совершенно один. Поднял Дулю, чмокнул ее в тупой холодный носик и произнес не без чувства:

- Спасибо за все.

За что - знал я один.

Да за то хотя бы, что не рванула, как ей от роду полагалось, и не разнесла нас вдребезги!

Я снова оглядел сверкающий под солнцем заливчик. Он был прекрасен.

"А ведь могла бы это сделать столько раз..." - подумалось, и похолодела спина. Впервые до конца ощутил опасность. Она ведь могла рвануть, когда ей вздумается. И - когда мы ловили рыбу, и - когда гремела в багажнике и билась об инструмент, и - когда цепляла ее ногами бдительная наша милиция... И даже когда на ней восседал у костра наш болгарский другарь Емил с неведомой красоткой... Восседал, а может, подкладывал ей под голову или под спинку...

Впрочем, нет. Только не тогда. Тогда была любовь. А счастливые живут по своим законам.

Я размахнулся и швырнул Дули в воду.

Она, как судачок, сверкнула серебряным боком и ушла навсегда на дно.

- Дуля булькнула... Булька дулькнула... - проборматывал я на какой-то непонятный мотив весь обратный путь.

Дорога показалась мне куда короче.

Вернувшись, я набрал телефон Толи, и он вскоре приехал.

Снимая куртку, раз-другой все-таки глянул из прихожей в сторону кабинета, где на самом видном месте на письменном столе недавно пребывала Дуля.

Не увидав ее, Толя успокоился.

Мы сели за стол.

- За что пьем? - спросил Толя.

- За Дулю, - сказал я. - Буду о ней скучать.

- Но ты... Глубоко ее утопил?

- Очень глубоко... Она, как Кощеева смерть, хранится на дне океана!

- Не Кощея, черт бы тебя побрал, а твоя! Твоя! - и добавил: - Вот теперь доставай свое корыто... Как оно, булькает?

- Булькает, - ответил я уверенно.

С тех самых пор, как корыто оплошало, я доливал его каждый день.

Достал, потряс, чтобы лишний раз убедиться: булькает на все пятьсот граммов.

Мы налили и выпили за Дулю, царство ей небесное.

И вот теперь, когда почти не было страшно, я все-таки сказал то, что хотел:

- Красивой была... Дуля!

- Оружие... Оно... Впечатляет, - согласился Толя. - Но почему... все-таки Дуля?

- Не знаю, - сознался я. - Может, она на дулю похожа?

- На что? На что?

- Ну, на эту... На грушу, что ли?

- Ох, я бы тебе объяснил, на что она похожа...

- Не надо. Будь здоров, - сказал я моему спасителю.

- Нет, сперва твое здоровье, - предложил Толя. - Ты согласен, что за твое здоровье надо крепко выпить? И мы выпили. Я накапал в золотой колпачок "Плиску":

- Будь здоров, спаситель. - Это Толе. И далее за Бориса... Один нашел, подарил мне Дулю, другой забрал. Впрочем, пока эта рукопись создавалась, ушел и Толя, тихо, незаметно. Но тогда, в лифте, я так далеко не заглядывал. Да и кто мог бы представить, что наступит такое время, когда наш брат литератор будет исчезать из жизни без следа, опадая, как листья с мертвого дерева...

Близ Цимлянского моря на "рафике" привезли нас тогда в "опорный пункт" местного виноделия, руководил экскурсией главный инженер строительства "Атоммаша", который пункту стальные чаны для вина сварил... Это примерно то же, что мое корыто, но космических размеров... Посадили за стол братьев писателей, а там и Злобин, и Валерий Осипов, и Толя Преловский, и Виктор Боков... И наливают брусничного цвета вино под названием "Тихий Дон"... Пьем. Потом опять же "Григорий Мелехов", опять пьем... Может, и "Поднятая целина" была, не помню, но так литературно надрызгались до полуночи, а уж "Аксинью" просто нельзя было не попробовать, хотя пьянила она сверх меры! И тут уж никакой опоры в "опорном пункте" не стало, и пошли искать гостиницу: ходим, ходим, а все кругом стальные чаны до неба, и во всех... литература... Но что о литературе... Я со своего края стола вижу широкое лицо моего друга Георгия Садовникова, кото-рый, я уже знал, не бросит меня одного в лифте на произвол судьбы...

ПОТЕРЯЛА Я КОЛЕЧКО

(Люся и Борис)

В преддверии лета только и разговору было о том, кто куда поедет в отпуск. Георгий, пом-ню, на своем дне рождения завелся и заявил, что никогда не путешествовал на машине и хотел бы с нами, то есть со мной, Борисом и Люсей, поехать, если мы его возьмем. Я сказал, что, конечно, возьмем его, а все гости дружно поддержали нас.

- Жора, - сказали, - это такая удача, поезжай, - сказали. - Ты подзасиделся в Москве...

Для того чтобы понять последнюю фразу, надо знать Георгия. Человек он статичный, по характеру - домосед, и выезд, скажем, за двадцать километров от Москвы в пригород, в Передел-кино, для него событие... А тут Украина... Страшно представить: машины, дороги, города, кемпин-ги, а то и ночевка в палатке, случайное питание и все остальное непредсказуемое, как оно и бывает в путешествии... Так, на придыхании, произносилось это ровно через три месяца, причем теми же друзьями, которые дружно советовали ему ехать.

Сперва звонили они, потом подключилась теща Жоры и кто-то еще из родни, а потом и жена Ира, и наш общий друг Толя Гладилин из Парижа.

Накануне отбытия по заведенной традиции мы, четверо, должны были собраться у меня до-ма: оглядеться, прикинуть, не забыто ли что впопыхах, потом присесть за столик, для чего Люся, естественно, сварганит домашний ужин... И тяпнуть на дорожку, пусть будет она гладенькой да ровненькой, как ковровая дорожка!

А далее, на зорьке, по холодку, в путь.

И так же традиционно Люся, худенькая, остроносенькая, в черных кудряшках, произнесет с заднего сиденья:

- Только не гнать... Вот у нас сосед был, у него тоже машина, он выехал, а колеса взяли и отлетели...

Когда я позвонил Георгию и предупредил, что сейчас за ним выезжаю, в голосе его прозву-чала зубная боль. Стеная, он промычал, что у него разыгрался свищ, да и вообще по всему своему состоянию никак не может к нам присоединиться, вот когда поправится, он нас догонит... На поезде...

- Ну так я за тобой заезжаю, - повторил я, будто ничего и не слышал. Ринулся на спасение Садовникова, как бросаются в воду при виде утопающего, прихватив с собой Бориса и Люсю для моральной поддержки. Они не должны были говорить, а лишь смотреть на Георгия из-за моей спины с сочувствием, но и с некоторым укором.

Прямо от дверей нам открылась картина, в точности повторяющая полотно: "У постели умирающего Некрасова".

Георгий полулежал в кресле, закутанный до ушей одеялом, и уныло созерцал стенку, взгляд его был отрешенным.

Ну а вокруг, как и положено, суетились домочадцы и соседки, должные подкрепить версию о том, что наш друг плох, очень плох. Даже у добрейшей Ирины, жены Георгия, было этакое непреклонное выражение лица.

После двух часов переговоров мы смогли сдвинуть его с места, перенести в машину, дав клятвенные заверения отдельно жене, отдельно теще Георгия, которой позвонили по телефону, отдельно друзьям, соседям и еще Толе Гладилину, для чего заказали Париж, что в случае непри-ятностей со здоровьем у Георгия мы тут же сажаем его в обратный поезд.

Я для наглядности даже продемонстрировал географическую карту, из которой явствовало, что мы едем по самым большим городам, где имеются самые большие вокзалы, а в них мильон круглосуточно работающих телефонов. И отовсюду, разумеется, по всем телефонам мы будем сообщать в столицу о здоровье дорогого нашего Георгия Михайловича.

- Только не гнать, - предупреждает Люся, вживаясь в свой уютный левый уголок на заднем сиденье. - Я знаю случаи, - продолжает она, - когда человек поехал в путешествие на машине и она, представляете, перевернулась...

Таких историй у нее сотня, на все дни путешествия, и с одной целью, чтобы я не гнал машину.

Георгий же оделся в дорогу, как в гости: отутюженные брюки, белоснежная сорочка, коричневые добротные мокасины. Он молча восседал на переднем сиденье с видом мученика, осужденного на страдания, которые, впрочем, безропотно готов выносить. Ради нас, конечно.

Первая ночевка пришлась на Орел, мы расположились в густом мрачноватом ельнике, чуть в стороне от трассы.

Георгий подозрительно, будто обнюхивая, обошел брезентовую палатку, заглянул внутрь и поинтересовался, как в ней спят и как быть с наглаженными брюками, которые он не может измять.

Мы посовещались и решили, что Георгий залезет в палатку, там снимет брюки и подаст их мне, а я передам Люсе, которая отнесет в машину и разложит на сиденье.

Так мы и проделали. Надо ли описывать, как наш друг пытался проникнуть в палатку, как долго, сопя и проклиная это тряпочное сооружение, где он должен почему-то лежать плашмя, как краб в норе, раздевался, но в конце концов высунулись две руки с брюками... И я их бережно принял!

Это проделывалось и далее, на каждой очередной стоянке, пока где-то подо Львовом, после мучительного раздумья, потоптавшись вокруг палатки и даже трагически повздыхав, Георгий сам сложил брюки пополам, произнеся вдруг: "Да ну их... Пусть себе мнутся!"

Но это был уже другой Садовников...

В путешествии Люся занималась готовкой, посудой, вообще столом. Борис следил за попо-лнением горючего, раскладывал со мной палатку, свинчивал стол, стулья и налаживал примусы... А вот на Георгия была возложена обязанность осветителя... Мы назначили его "начальником осветительного цеха".

- Сам понимаешь, - сказали, - важней света в поездке ничего нет. Ты у нас... Ну, Прометей!

- А конец какой? - поинтересовался Георгий, почувствовав в наших словах скрытый подвох. И скромно добавил: - Я вообще-то по характеру не герой, меня устроит должность простого фонарщика. Да у меня и с печенью не того... - У прикованного к скале Прометея прилетающие орлы выклевывали, как он помнил, эту самую печень.

В студенческие годы в городе Краснодаре в массовках на сцене (в опере "Отелло") он выходил на сцену с фонарем в руках. Старая роль теперь ему пригодилась. Георгий старался. На стоянках протирал у фонарика стеклышко, проверял, не сели ли батарейки, а во время готовки подсвечивал с разных сторон стола и при этом здорово нам мешал.

Но мы не переставали хвалить его работу. Было уже то хорошо, что он не вспоминал о брюках, о звонках в Москву и о своем свище, который вдруг пропал.

Да и вообще в Георгии стал проявляться его натуральный юмор, присутствующий в его детских книжках и фильме "Большая перемена"... Такая же перемена происходила с ним самим... Желание пошутить и разыграть ближнего.

Вот тут-то и начинается история с золотым кольцом.

В каком-то городке под Хмельницком мы зашли в здешний универмаг, и, пока Люся и Борис выбирали пестро раскрашенные ложки, Георгий, пренебрегавший обычно магазинами, на этот раз застрял в галантерейном отделе. Я с удивлением обнаружил, что он копается в коробке с дешевы-ми колечками.

Показывая на одно, из желтого металла, он спросил с сомнением:

- Похоже на золото?

- На зо-ло-то?

Наверное, я удивился слишком громко, потому что Георгий оглянулся, прошипел через усы:

- Тсс!.. Они не должны ничего знать! - Тут он перешел на шепот: - Я им хочу подло-жить... Ну, вместо золотого...

- Оно же не золотое...

- Конечно нет! Но они-то не знают! Представляешь, валяется на земле...

Я не без сомнения заглянул в коробку с кольцами, пытаясь представить.

- Ну а потом что?

- Ни-че-го, - протянул, удивившись, он. - Ты бы ахнул, увидев? спросил он меня, заглядывая в лицо.

- Ахнул, - сознался я.

- И я бы ахнул. Ты только представь, представь... Травка, а оно, кем-то оброненное, посвер-кивает... На солнышке... - И он засмеялся, по-детски радуясь своей затее.

Георгий выбрал колечко, заплатил рубль двадцать и, чрезвычайно довольный, положил колечко в карман. Вид у него был такой везучий, что проницательная Люся, заглянув в лицо, поинтересовалась, а чего купил себе Георгий в универмаге? На что тот неопределенно хмыкнул и многозначительно глянул в мою сторону.

- Только не гнать, - предупредила в очередной раз Люся, влезая в свой уголок на заднем сиденье. - У нас на работе один возвращался с рыбалки, а в лоб ему самосвал...

Люся боится всего: комаров, змей, холода и тепла, встречных машин и попутных тоже... Она пестует свой страх и даже немного гордится им.

Не боится она только "летающих тарелок". На каждой из стоянок, поужинав, мы блаженст-вуем за чаем в наступающих сумерках, а Люся не преминет заметить, что именно здесь может приземлиться "летающая тарелка".

При этом добавит, что, если бы вдруг появились зеленые человечки, она бы нисколько не испугалась.

- Я всего боюсь, - признается она. - Кроме пришельцев с неба. Знаю, они добрее нас...

- Но почему добрее?

- Потому что другие, - говорит она. - Я так чувствую.

В дорожном дневнике, который взялся вести Георгий, появляется запись: "Каждый вечер, приняв по рюмке, смотрим на небо и ждем пришельцев... А их почему-то все нет и нет".

Люся худенькая, смуглая, экспансивная. Главная ее черта справедливость. Но она не верит в справедливость других. Да и жизнь у нее была не сладкой. Родилась в деревне, закончила школу "Культпросветработы", там, в клубике, и работала, пока не познакомилась с вернувшимся на родину морячком Борисом.

Ну а тот вообще из раскулаченной семьи, лет с десяти при деле, чтобы помочь матери с малышами, с двенадцати на заготовке леса ("трудовой фронт"), а с семнадцати на войне. Он попал на флот в самом конце войны, в сорок четвертом, и этим ребятишкам, двадцать седьмого года рождения, выпало отбарабанить, кто помнит, шесть или семь лет службы...

А когда появился у нас в лаборатории, был без образования, без дома, без какой-либо опоры в жизни.

Но с крепкой крестьянской закваской, которая не давала ему спиться и пропасть.

- Две деревни до войны были рядом, - рассказывает он. - У соседей в председателях дошлый мужик - и властей умаслил, и хозяйство спас. А в нашей - отец мой, во всем непослуш-ный, скрутили его да в Сибирь... Отца-то сослали, а нас семеро, мал мала меньше, в холодной избе. И все мы, от двух до десяти, враги народа. А когда отец вернулся, я уже на войне был. Так и не свиделись, он помер, спился... Пошел я искать могилу, а мне говорят: знает, мол, Сенька, что при церкви был. Ты ему водяры бутылку, он и укажет.

Пошел к Сеньке, бутылек на стол, а он стакан принял, потом голову руками зажал и стал вспоминать. Еще принял стакан, вздохнул и говорит: "Найди старый камень, там торчит, отсчитай десять шагов в сторону церкви и три шага вправо... найдешь!"

Пошел, отсчитал, бурьян разрыл, а там камень с нашей фамилией. Сел я и говорю: "Здрав-ствуй, отец... Это я, Борька, к тебе пришел".

Посидел, поплакал, а потом Сенька подвалил, с ним вдвоем выпили за упокой его души...

Пошел Борис в седьмой класс, хоть был переросток. Потом в техникум - мы с ним один и тот же авиационный техникум заканчивали, - а потом в институт... И так до ведущего инженера, изобретателя... Автора научных книжек по радиотехнике...

А уж сколько они помыкались с Люсей, пока получили коммуналку, детективная история...

В нашем путешествии Люся занята больше небом, чем землей, а Борис суетится по хозяй-ству, колечко остается невостребованным, его даже нечаянно втаптывают в землю. И каждый раз Георгий произносит с огорчением:

- Не видят... Представляешь? Может, им прямо на пенек положить?

Я сочувствую Георгию, но предлагаю потерпеть. Дорога-то длинная, когда-нибудь ахнут...

- Пока только я ахаю, - жалуется он.

В Закарпатье нас преследуют дожди. Тучи, как дырявые мешки, цепляются за крышу машины, за верхушки деревьев, кустов, пропитанных холодной влагой.

Уже и прислониться на ночь некуда; ни на лужок, ни даже на обочину не съехать, тут же увязнешь... Колесим среди лесистых, потемневших под дождем взгорий, сперва в сумерках, потом во мраке, и не видим местечка, где можно было бы приткнуться.

- Только не гоните, - стонет за спиной Люся. - Был у нас один, в темноте гонял... А на обочине трактор... Без света...

За полночь, отчаявшись, мы обнаруживаем узкоколейку, а через нее переезд, но, правда, дороги за переездом почему-то нет.

Будочка, нежилая, под горкой, и далее - ничего.

Это нам сперва показалось, что ничего нет, да и выбора у нас тоже нет. Падаем от усталости, и Георгий даже не вспоминает о кольце.

Отказавшись от привычного ужина, мы натаскиваем травы и ставим палатку. Борис отзывает меня в сторону и шепчет, тыча пальцем за спину, что под боком-то, несколько метров всего... кладбище... Он собирал бурьян и наткнулся на могилу...

- Как бы Люська не узнала, - говорит с тревогой. - Она кладбища не перенесет!

Тьма сгущается, а дождь льет сильней. Хоть мы не из пугливых, но спим беспокойно: откры-тая площадка и это кладбище... Неужто во всем Закарпатье нет для ночевки места, кроме одиноко-го кладбища? А где же водопад Еремчи? Где Телецкое озеро? Где солнечный юг, на который мы так стремились?

К рассвету дождь стихает. Я и Георгий выползаем первыми и босиком по травянистому склону поднимаемся на горку, находим старый заброшенный сад, усыпанный яблоками. Плоды так себе, кисловатые, но мы с удовольствием грызем, а Георгий приступает к очередным каверзам, пытаясь приспособить колечко возле автомашины.

Утром за завтраком открываем остальным тайну стоянки, и Георгий тут же восклицает:

- Ах, вот в чем дело!.. - И с самым серьезным видом повествует, как поднялся ночью по надобности, а тут кто-то из-за будки - в белом... Придвинулся вплотную и глухо так спрашивает: "Как у вас с погодкой?" "Да льет, - отвечает невозмутимый Георгий. - Сплошь дожди..." На что этот, который в белом, утробным голосом произносит: "Нас тоже залило... Ну как после этого жить?!"

- Так и сказал? - ахает Люся. - Как жить? Я бы умерла от страха!

Садовников продолжает:

- Еще пожаловался на сырость. Кости, мол, ломит. Вот мучаюсь, хожу, хоть бы рюмашку пропустить...

- Ну дал бы отхлебнуть из корыта!

- Да мне не жалко... - Георгий пожимает плечами. - Но отвернулся, понимаешь, хвать, а он будто сквозь землю...

Мы покидаем неуютную стоянку, и Георгий шепчет мне на ухо, что колечко-то опять не увидели... Прям у колеса! Ну где еще класть?

- Только не гнать, - бодро кричит Люся из своего уголка. - В газете вон пишут, в горах занесло "Москвич" по мокроте да прямо в пропасть...

Погода прояснела, голубыми просветами-озерцами открылось небо, и машина, как добрая лошадка, почувствовавшая настроение седока, побежала резвей.

Съезжаем с гор в долину и где-то в Молдавии, миновав пограничный столбик, делаем остановку в дубравнике. Сегодня день моего рождения, и мы решаем не торопиться. Люся готовит свое коронное блюдо: капусту с мясом, а Борис ей помогает.

Меня же, в честь такого дня, освобождают от работы, и я ухожу побродить по лесу, солнеч-ному, просторному, как храм.

Вековые дубы мощно подпирают синее небо, в Молдавии оно почему-то особенно синее, а высокая зелень не мешает видеть все окрест - и дальние и ближние буровато-зеленые поля, и шоссе, сизой полоской прорезающее нагретое солнцем пространство.

Возвращаясь, вижу: Люся и Борис возятся у стола, готовят в четыре руки свое фирменное блюдо, а спиной к ним, тут же рядом, Георгий приспосабливает "золотое" колечко - прямо на пеньке.

Пристроит, посмотрит и так и эдак и на расстоянии, чуть не сталкиваясь с Борисом, отскочит, снова переложит, чтобы лучше поблескивало...

Розыгрыш - это искусство.

Однажды мой приятель в техникуме прибил у соседнего курса галоши гвоздями к полу. А в ту пору мы, кроме, пожалуй, сапог, все носили галоши и оставляли в раздевалке. Три десятка пар сверкающих черным глянцем галош... Поздно, все торопятся на электричку и, не нагибаясь, всовы-вают ноги в галоши, чтоб скорей бежать... А галоши-то как приклеенные...

Но за это и поплатились: их главный заводила Ильин запер на замок все наши пальто, соеди-нив между собой через пуговичные петли. Заглянул к нам в аудиторию, спросил, поднимая над головой ключ: "Кто потерял?" Сосчитал до трех и швырнул с четвертого этажа. Когда после заня-тий бросились в раздевалку, все пальто заперты... А ключ за окошком, но разве впотьмах найдешь!

Георгий - флегматик, рассказывает он о себе в несколько замедленном тоне... Сирота, воспитывался в суворовском училище. Училище попалось удачное, над ним шефствовали почему-то евреи Мексики.

Обучали светским манерам, даже музыке. При полном отсутствии слуха Георгий ежедневно мучил скрипку, которую с тех пор не может слышать. После университета преподавал в вечерней школе в Краснодаре историю... Об этом в его фильме "Большая перемена".

Комнату, первую в жизни, получил довольно поздно, в деревянном домике на окраине, собрал дружков и объявил, что с этого момента у него в шкафчике - и показал: вот в этом - будет стоять для гостей бутылка коньяку. "Вы проходите, скажем, мимо, захотите узнать, как я поживаю... А тут вам с порога - рюмочку..."

Новоселье закончилось под утро, все разошлись, и Георгий собирался вздремнуть, а тут стук в дверь. Смотрит, Эдик. "Здравствуй, - говорит, Жора, как поживаешь?"

Георгий удивился: расстались-то час назад. Но Эдик еще добавил, что шел мимо, решил вот зайти, узнать. Как он, значит, поживает...

И при этом выразительно смотрит на заветный шкафчик, где бутылочка для друзей.

Георгий, верный своему слову, как полагалось, извлек коньяк, налил рюмочку, вторую... В общем, бутылочку они всю укокошили.

А на следующее утро повторилось сначала. Постучал Эдик. "Здравствуй, Жора, - сказал, - вот шел мимо, решил узнать, как ты поживаешь?"

- Заходи, - пригласил Жора, но уже с меньшим энтузиазмом. Достал бутылочку, и они всю ее осушили.

Так продолжалось около недели, пока Георгий окончательно не иссяк.

В эту ночь Георгий летал, впервые, как он сказал, в жизни.

Летал, конечно, во сне, но так реально, что видел внизу и взгорья, поросшие елками, и наш дубравник, и стоящую под деревьями машину, палатку и столик с примусом... Даже какую-то ложку, оброненную на землю.

- И колечко? - тихо спрашиваю я.

- Ох, колечко, - говорит он с оглядкой. - Никто, представляешь...

Люся не слышит последних слов и реагирует так:

- Пить надо меньше! А то еще не туда залетите!

- Но ведь рождение, - оправдывается Борис, тяжко вздыхая.

- Ну и пили бы как люди... А то подавай им вчера румынское телевидение... они, видишь ли, хотят видеть заграницу!

- Почему... румынское? - спрашиваем мы хором.

- Потому что долетались... - И, уже садясь в машину, Люся предупреждает: - На машине прошу не летать... У нас был случай... Тоже с похмелья...

Перед самым Кишиневом ночуем в придорожном соснячке и выезжаем на рассвете, чтобы с утра застать дома знакомых, у которых собираемся остановиться. Георгий всю дорогу молчит. Но после томительной паузы, во время остановки, где набираем воду, вдруг шепчет:

- Кольцо-то пропало.

Поясняет, что положил его, как всегда, рядом с примусом, а утром не нашел. Даже руками шарил, правда, темно было...

И до Кишинева ни словечка.

Мы сидим в гостях у здешнего поэта Юрия Павлова. Жена хлопочет с закусками, а хозяин успел уже сбегать в соседний магазинчик и приносит знаменитый "Букет Молдавии", красное пахучее вино, настоянное на травах. Мы пьем, и неминуемо заходит разговор о дороге, что нашли да что потеряли...

Георгий, успевший размягчеть от винца, чуть поколебавшись, говорит с оглядкой на меня:

- Теперь, наверно... могу... рассказать?

- О чем? - спрашивают заинтригованно слушатели.

Георгий опять смотрит на меня.

Не торопясь пересказывает всю эту историю с колечком: как купил да как подкладывал на каждой стоянке и как Борис с Люсей ничего не увидели. Так что все его старания пошли прахом.

- Ой, я бы с ума сошла, - говорит Люся громко. - Чтобы золотое кольцо! Под ногами!

- И на пеньке... И рядом с примусом... И у колеса... - не без сожаления перечисляет Георгий.

Пока произносились охи да ахи, Борис, этого никто не заметил, полез в нагрудный карман и двумя пальцами извлек... колечко.

- Оно, что ли? - и протянул через стол, держа на ладони.

Люся первая сообразила, что к чему:

- Борис! Ты... нашел... И - молчал?

Борис лишь передернул плечами:

- Не успел...

- Но промолчал же?

- Понимаешь, - оправдывается Борис. - Мне показалось странным, я и не подумал, что золото...

- Подумал! - говорит уверенно Люся. - Потому и спрятал? Ну правда ведь? Скажи!

Борис виновато улыбается.

А Георгий, рот до ушей, счастлив, что удалась его дорожная затея. Он предлагает выпить за... Ну, за то, что каждый нашел в дороге то, что хотел. Кто водопад Еремчи, шумно шипящий, в пене и в брызгах, а кто то самое Телецкое озеро, порядком замусоренное, в нем почему-то плавали головастики. Кто старую деревянную хижину в горах, где мы однажды заночевали. А кто... колечко...

Кольцо идет по кругу, его с интересом рассматривают.

Люся повторяет, что она бы, наверное, закричала, если бы вдруг нашла... Такое оно прямо золотое... Георгий между тем попытался его прикарманить, но Борис оказался настороже.

Выхватил кольцо из рук Георгия, крикнув задиристо:

- Ладно... Купили... За рубль двадцать! Но теперь-то оно мое?

- Твое, твое, - миролюбиво согласился Георгий. Наклонясь ко мне, прошептал:

- А я уже отчаялся... И такая находка!

- Золотая, - подтвердил я.

Капнул в золотой колпачок коньяку и со словами "Царство ей небесное" осушил за Люсю. Она умерла вскоре после этой поездки. Сгорела в какие-то месяц-два. Мне показалось, что угадывала, срок ее недолог. Колечко куда-то делось...

А в доме у Георгия в специальном шкафчике стоит-таки бутылочка для друзей, которые не пройдут мимо.

Да и я иной раз, заглянув, спрашиваю: "Как ты поживаешь?" И тогда он достает заветную бутылочку...

...В Париже случилось, Толя Гладилин повел Георгия в какой-то особенный ресторан... Ну, всякие изысканные блюда и, конечно, винцо... Красное в большой такой бутыли. Где-то к середине вечера Георгий понял, что бутыли этой ему не одолеть. Толя Гладилин говорит: успокойся, мол, все будет, как надо, то есть нормально. Георгий думает про себя: чего же нормального, если останется полбутыли вина! Да такого вина! И налегает, налегает... И обидно ему, и сил нет... А когда стали рассчитываться, видит, официант вынул линеечку, замерил в бутыли уровень, сколько, значит, выпито, а бутыль унес...

КРАСНЫЙ ДЕСАНТ

(Георгий Садовников)

- Вы прибыли для участия в десанте? - спросили нас с Георгием.

- В чем, в чем?

- Ну, в десанте, который будет там, где... Вы же, конечно, читали

"Красный десант"?

Мы неуверенно кивнули. Вроде бы мы и правда что-то читали, по вузовской программе, при которой не читают, а листают или просматривают, особенно перед зачетами. - Это, кажись, Островского? - предположил один из нас.

На что другой горячо возразил:

- Нет, нет. Тот создал "Грозу". Где луч света в темном царстве...

- А разве не он написал "Как закалялась сталь"?

- Про "Сталь" сочинил Гладков!

- Но Гладков написал про "Цемент"... И про то, что жизнь надо прожить так, чтобы... не было больно...

- По-моему, это Панферов... Там еще один, который разведчик и который... один в поле воин...

- А это Юлиан Семенов! "Щит и меч"... Там Тихонов надувает этого... Ну, Броневого... который...

- Подожди, подожди. Но при чем тут "Десант"?

- Ладно. Пусть будет Соболев. У него был морской десант. Или Малышкин, Леонов, Бубенов, Серафимович, Бабаевский, Павленко, Ажаев, Кожевников... Или Вера Инбер... Или кто-то еще.

Чем хороша провинция, что в ней вдруг возникают какие-то невообразимые юбилеи и праздники, о которых наша столица даже не догадывается. Вот и на этот раз кому-то взбрело в голову зафрахтовать судно, которое поплывет по реке Кубань, по маршруту, описанному в повести Фурманова "Красный десант", с остановками на пути, чтобы участники нынешнего десанта и участники бывшего десанта, если таковые найдутся, могли бы поведать о героическом прошлом нашего народа, который здесь, на Кубани, одерживал свои победы над врагами рабочего класса и даже захватил в боях какую-то станицу. До нее мы и должны доплыть. В этой красной станице наша героическая посудина будет встречена хлебом и солью и красными транспарантами, а потом состоится торжественный митинг и все прочее, как полагается на таком серьезном революционном мероприятии.

В Краснодаре отчего-то обожают слово "красный". Оно присутствует и в названии города, и в названии центральной улицы: "Красный проспект", и в названии гостиницы, где мы обитаем, "Красная гостиница"...

Естественно, что наш десант не может быть иным, а только очень, очень красным.

Ранним утром от здешнего культурного центра, не упомню уж, какой раскраски, мы погру-зились в рыжий, потрескивающий от возраста автобус и приехали на пристань, где нас ожидал такой же дряхленький, видавший виды теплоход. Возможно, он был ровесником легендарного похода. Даже при беглом взгляде можно было заметить, что народ подобрался пестрый: городские власти, работники культуры и печати, коим было велено отражать столь важное событие в прессе; почетные пенсионеры, и один из них, самый немощный, его привели под руки, был как раз главным участником давнего события.

Не разобравшись в обстановке, он принялся немедля, тут же на палубе, заученно повество-вать о давних, пережитых им годах, но его подхватили под ручки, произнеся: "После, после!" - и утащили в дальнюю каюту, чтобы он отдыхал. Когда надо, призовут.

Были и наши коллеги из местного Союза писателей, два поэта, оба светлые, и нечесаные, одного звали Варрава: имя иль такой грозный псевдоним, я не разобрал. Но Георгий, знакомый с местным фольклором, тут же процитировал давние стишки: "Не то страшно, что Варрава, а то страшно - что орава..."

Имелся в виду, наверное, остальной литературный отряд, который в свое время травил и самого Георгия.

С местными властями, в том числе и литературными, у Георгия во все времена не складыва-лись отношения. Стоило ему что-нибудь опубликовать, особенно в Москве, и особенно сатириче-ское, как начинались разборки, выяснения, чуть ли не расследования, вплоть до горкома, крайкома и так далее, поскольку Георгий, как приличный человек, воспитанный с молодости, с суворовско-го училища в лучших патриотических традициях, рано вступил в партию. Не надо объяснять какую, она была одна. И теперь тяжко от нее страдал. С какого-то момента, скорей всего с напеча-тания в недозволительно развязной "Юности", он был зачислен в здешние "Солженицыны".

Вспомните систему: мероприятия в центре тотчас копировались на местах, принимая карикатурные формы, и, как только начинался в идеологии новый виток закрутки, в горкоме-крайкоме тотчас спохватывались: "А что, Садовников на месте? В Москве? Почему же в Москве, если он нужен для такого мероприятия?"

В Москву Георгий обычно приезжал по приглашению главного редактора "Юности" Бориса Полевого, человека дошлого, имевшего достаточное представление о провинции и ее нравах. В какой-то острый момент он вытаскивал Садовникова из его болота, как бы для редактирования, а на самом деле просто для передышки.

И тогда в Москву, в журнал "Юность", из здешних кабинетов летела срочная телеграмма с указанием коммунисту Садовникову немедля явиться по месту прописки для предстоящего "творческого собеседования". Так именовалась у нас проработка. А как заканчивалась очередная сессия, или бюро, или собрание писателей ("та самая "орава Варрав"), опального писателя нехотя отпускали, взяв с него твердое слово до следующего мероприятия не удаляться слишком далеко.

Садовников был мальчиком для битья и оттого им особенно дорожили. Практически он один самим фактом литературного существования, не очень легкого, кормил целую идеологическую свору горкомовско-крайкомовских нахлебников.

Завидев теперь среди участников десанта некоторых бывших своих гонителей, Георгий старался огибать их, но ни о ком не сказал дурного слова. Все они были вполне приличные, по нынешним понятиям, люди. В меру испорченные и в меру начитанные и неглупые. Вот только дубасили его по голове да лупили чем ни попадя, и исключали, и изгоняли, и в конечном итоге изгнали-таки, выкинули из "красного" города... В белокаменную столицу...

Кажется, впервые с тех самых пор и приехал Георгий на эту не очень-то приветливую для него землю. Да и на "десант" согласился, чтобы не бросать меня одного.

Внешне Георгий похож на польского президента Леха Валенсу, только помоложе, такое же округлое лицо, вислые усы, добрые усталые глаза. У Георгия не только покладистый характер, он незлоблив и не считает для себя главным помнить чужое зло. Ну а если, как бывало, приходилось защищаться, он проделывал это с грустной иронией, с шуточкой, но чаще над собой, а не против-ником. Противника он в упор переставал замечать. Только и всего.

Вот повествует он, как, собираясь в Москву, получал от всех соседей просьбы, записочки и целые списки что-то там купить, достать, привезти... И вез, пока не сообразил, что просьб стано-вится больше и больше, а времени для себя все меньше и меньше. Только и успевай оглядываться на витрины: тут дружки для новорожденного просили, тут для молодоженов, для знакомого пенсионера или для дальней родственницы...

Не умея отказывать, он однажды совершил решительный шаг: положил длинные-предлин-ные списки вместе с деньгами в ящик письменного стола и уехал в Москву налегке, ощущая необыкновенное чувство освобождения, потому что мог свободно погулять по городу. А когда вернулся, рассказал придуманную историю, которая вполне могла и быть, что встретил он в Москве приятеля, да завалились они в ресторан, там в аэропорту, да все и просадили... Сперва свое, потом, как вы понимаете, чужое... Но с кем не бывает! Да, да! С кем не бывает?

Эта форма особенно доступна для окружающих и вызывает даже иногда сочувствие. Притом что от долга не отказывался и клялся и божился, что деньги он, хоть и не сразу, вернет...

Деньги он, конечно, вернул. Но в очередной заезд, когда стал собираться в столицу, выясни-лось вдруг, что никому ничего от него не надо.

Теплоход между тем отчалил. Заиграла музыка. Народ будто смыло с палубы: все кинулись куда-то по железным ступенькам вниз, в глубь судна, и исчезли. Оказалось: в кают-компании накрыт банкетный стол и дают гостям-десантникам бесплатно выпить и закусить. Мы с Георгием полюбовались на воду, на зеленые в садах и огородах берега, а когда оглянулись, увидели, что на палубе стало повеселей: зазвучали песни, кто-то захотел даже танцевать...

Мы хоть и в последнюю очередь, но тоже сообразили, что надо пойти и что-то поискать, если хотим быть вровень с другими. А под тех, кто не ищет, как под тот лежачий камень, никакая вода не потечет. Водка тем более.

Один мой приятель рассказывал, что попал на какой-то юбилей родного города в тот момент, когда ввели в стране сухой закон. Сидел, как на чужом пиру: стол ломился от яств, но ни одной захудалой бутылочки вина... Страшное наказание, признался он, - быть на юбилее и сидеть, как болван, без рюмки! Такая злая тоска подступила к горлу, что, в сердцах прокляв и себя, и праздник, пошел он в туалет, и тут вдруг выскочил, как черт, из-под толчка человечек и радостно прошептал: "Направо, направо! Там ждут! Ждут!" А направо, прямо перед писсуаром, был накрыт другой столик, и уж на нем-то было все... Там и правда ждали разные крепкие и некрепкие напитки. Сходив в заветный туалетик разок-другой, наш приятель, по его словам, ожил, почувствовал себя полноценным человеком... Как и собратья по столу, которые то и дело выбегали по надобности, а возвращались одухотворенные и довольные жизнью. И тут искать долго не пришлось. Мы спустились по крутым ступеням в сумрачное нутро судна и по гулким, будто из бочки, голосам, по особому гудению, который сопровождает любой подобный праздник, обнару-жили кают-компанию с длинным столом, нагруженным угощением. Было много дешевой водки, закуска же была символическая: жирная колбаса под названием украинская, нарубленная больши-ми кусками, обмякшее сало да зеленые огурцы.

Народ пил из граненых стаканов и громко возглашал тосты. За родную Кубань, за колхозный зажиточный край, за отцов-кормильцев, которые... И далее в том же духе. Отцы-кормильцы, не снявшие даже здесь, в помещении, своих длиннополых фетровых шляп, благодушно кивали, хрустя огурцом, а чуть подзаправившись и оглядев хозяйским взором халявщиков, суетившихся у стола, распорядились поэтам читать свои стихи.

Но поэты и сами рвались в бой. Один из них, размазывая жирные космы по щекам, чуть закрасневшись от принятого, провыл стишки об отчем крае, который цветет и зреет, и чем дальше, тем, значит, зрелей...

Другой задушевно, со слезой в голосе, объяснился в любви родному колхозу, который в свое время сделал из него человека, доверив ему общественный комбайн... С тех пор он всегда навеща-ет свой колхоз, чтобы приложиться к святой водице правды, которую он здесь черпает. И будет черпать и далее.

Отцы-кормильцы одобрили поэтов, кивая шляпами, и поднесли с доброй отеческой улыбкой каждому из них по стаканчику той самой, надо понимать, святой водицы... И тогда один из них, тот, что первым "выл стихи", вдруг запел... Высоко, чуть грассируя (у него оказался недюжий голос), о партии, которая... "наш рулевой".

Там были такие поэтичные слова:

Партия наши народы сплотила

В братский единый союз трудовой,

Партия наша надежда и сила,

Партия наш рулевой...

И грянули кругом, аж пароход задрожал от могучего слияния голосов, рвущихся из самых глубин души. Пели с редким чувством единения и гордой радости за объединившую нас партию (надо понимать, и здесь за столом), которая вела, ну как этот корабль, к желанной и близкой цели. С таким же напором чувств и внутренней, неистребимой богатырской силой было исполнено о Стеньке Разине и далее свое, революционно-казачье...

- Михалков? - попытался проявить осведомленность один из нас, имея в виду песню про партию, которая его, Михалкова, рулевая. Все-таки сам водит машину и всегда знает, куда рулить.

Но второй из нас возразил:

- Это Долматовский... Он про тачанку написал! Лети, мол, с дороги птица... И зверь... А то из пулемета... Все четыре колеса...

- Так это же Рудерман!

- Нет, он же про пароход... который на стрелке... где в рубашке нарядной подруга... значит, живет...

- И еще про красавицу Волгу, которая народная и полноводная...

- Это - Алымов!

- А может, Софронов... А может, Грибачев... а может, Гусев... А может, Сурков... или - Лебедев-Кумач!

За песнями, как выяснилось, промахнули и первую запланированную встречу... Едва удалось охватить глазом пристаньку, вокруг которой толпился организованный для встречи народ. Впере-ди остальных темным монолитом местное начальство, все в плащах и шляпах, а чуть в стороне оркестранты с барабаном и блестящими трубами, а за ними невинные жертвы революционного десанта: детишки в белых рубашках и красных галстуках с букетами цветов в руках, истомленные ожиданием и жарким солнцем.

Но один из отцов-кормильцев отмахнулся: "Обойдутся! Пое-еха-ли!" И прокатилось следом дружными голосами: "Поехали! Поехали!"

Матрос дал отмашку, пионерам и всем жаждущим отеческого слова было просигналено гудком, что теплоходу, мол, некогда, он торопится в дальнюю станицу, а тут пусть празднуют без него, как предписано и утверждено свыше. В газете же как надо осветят и напишут. На то их и поят, чтобы знали, что и о чем писать.

К нам подсел один из культурных деятелей, уже навеселе, тоже в фетровой шляпе, и поинте-ресовался, как нам, столичным гостям, нравится их Кубань. С этого вопроса обычно начинались здесь любые разговоры.

- Но она и моя в общем-то, - скромно напомнил Садовников.

- Ну, вы как бы отломились, - хохотнул тот. - Иные, уехав, даже забывают, чей они хлебушек едят... Но не все, не все! Наши-то пииты каковы, а ведь не отрываются, нет!

Он указал на поэтов, которые в этот момент, и правда, не отрывались от стаканов, по пути снова затеяв чтение стихов. Но их уже не слышали. Да и отцы-кормильцы отвалили в сторону, исчезли за дверями одной из кают, где был накрыт для них другой столик, более основательный.

- Давай-ка выпьем за нас, за русских, - предложил деятель, разглядывая нас в упор, и добавил, будто готовился к выступлению: - В русских - особая стать, как говорит в своих песнях Людмила Зыкина... Мы еще покажем, на что мы способны!

- Да уж показали, - произнес Садовников, но вполне миролюбиво.

Но деятелю почему-то не понравилось, как он это сказал. И он тут же начал задираться.

- А вы, кстати, где родились, Георгий Михайлыч? - спросил с вызовом.

Меня он до поры не трогал.

- На Волге, - отвечал Садовников. И почему-то добавил: - Вообще-то мы из рода Собакиных...

- Кого? - не понял деятель. - Собаководов?

- Я говорю, мы из древнего боярского рода... Собакины... Небось проходили по истории, когда учились?

- Ах, вон что! - Деятель вдруг засуетился, вертя головой, и, кого-то заметив в толпе, сказал: "Я сейчас" и быстро отвалил. Скорей всего, побежал пить коньячок в ту самую особую каютку.

Я заметил, что о своей учебе эти типчики не любят вспоминать. У всех у них, как говаривал мой знакомый, высшее образование без среднего... Какая-нибудь партшкола...

- Так какого ты рода? - спросил я у Садовникова.

Он ухмыльнулся в усы и произнес важно:

- Собакины мы... А разве предосудительно?

И рассказал, благо времени хватало, как много лет назад, когда проживал он в Краснодаре, приехали для выступления два молодых поэта из Москвы, тогда уже довольно известные, и попросили его зайти к ним в "Красную гостиницу".

Георгий зашел после работы - он преподавал историю в вечерней школе - и еще на подходе увидел одного из поэтов, который высовывался из окна на третьем этаже и что-то кричал. Что-то о женщинах Краснодара, которых он всех, всех любит. А может, что хочет любить... Не разберешь.

У входа Георгий столкнулся со вторым поэтом, которого немного знал по Москве. Тот летел к выходу и на ходу прокричал Георгию, что торопится, что скоро вернется, а он, Георгий, пусть пока потолкует с его приятелем, который там, в номере... С тем и исчез. Это было похоже на бегство.

Георгий еще постоял в раздумье, но решил зайти. Ведь звонили, просили...

Он отыскал номер на третьем этаже, постучался и услышал:

- Кто еще?

- Простите, - сказал Георгий, приоткрывая дверь, - я Садовников...

В кресле, вальяжно развалясь, пребывал Поэт, тот самый, который высовывался из окна и объяснялся в любви краснодарским женщинам. Был он в одних трусиках, в вытянутой руке, как скипетр, держал бутылку с коньяком.

Разглядывая Георгия, переминавшегося у дверей, он произнес высокомерно и с вызовом:

- А мы, между прочим, Рюриковичи!

И упер руки в боки, отложив бутылку к ногам и зажимая ее босыми ступнями, чтобы, не дай бог, от неловкого движения она не опрокинулась.

Георгий в общем-то не привык нарываться, но и его задело нахальство приезжего, который разговаривал с ним, как с последним холопом. А несколько дней до встречи, так совпало, приш-лось ему перечитывать "Бориса Годунова", где наткнулся он на фамилию Собакиных, один из старейших боярских родов, которые соперничали в ту пору в борьбе за власть. Им потом, кажется, всем отрубили голову. Но это не смутило его.

- А мы - Собакины, - произнес он с достоинством, как и полагалось представителю столь знатного рода. При этом, чуть нахмурясь, поджал губы, что должно означать: мы не спеси-вы, но мы горды, дорогой Рюрикович, и обиды, даже четырехсотлетней давности, прощать не намерены.

На Поэта слова гостя произвели необыкновенное впечатление.

Откинувшись в кресле, он долго обдумывал ситуацию, к которой, кажется, не был готов, и после томительной паузы (Георгий все это время продолжал стоять у дверей) выдавил из себя с трудом:

- Но... тогда... надо де-ли-ть-ся?

Георгий кивнул. Он был согласен, что делить власть им все равно придется. И лучше это сделать сейчас.

Поэт предложил ему, уже почти как равному, присесть за стол и тут же на обороте плаката с фамилиями поэтов начертал, весьма произвольно, карту Российского государства, обозначив на ней Урал и некоторые моря. Но почему-то прихватил при этом Финляндию, Польшу и даже часть Швеции. Старые замашки Рюриковичей, предков, явно повлияли на генотип их далекого потомка. Вот где угадывалась порода.

- Делим по Уралу? - спросил он нервно. Георгий согласился. Можно и по Уралу.

- Только вот что... Давай сперва выпьем, - предложил Поэт.

Георгий выпил, как приходится пить в гостиницах: из крышечки кувшинчика для воды - стаканов здесь из экономии не дают.

Рюрикович хватил прямо из горла, и в этом тоже ощущалась древняя закваска.

- Ну, тогда я... первый? - предложил он не без тревоги.

- Выбирай, - сказал покладистый Георгий.

Он понимал, что гордые Собакины его бы за такое поведение одобрили.

Поэт склонился над картой, но после некоторых колебаний откинулся и настороженно вопросил:

- Сибирь - ведь больше?

- Сибирь - больше, - подтвердил Георгий. - Там нефть и лес... И ею будет прорастать Россия... Это не я, это - Ломоносов.

- А Европа - меньше?

- Европа много меньше, - сказал Георгий. - И там полно народу, который надо кормить. Не то бунтами изведут!

Рюрикович разглядывал чертеж, мучительные сомнения отразились на его лице.

- Давай выпьем! - предложил он со вздохом. - Непривычно, знаешь ли, первый раз делюсь! В прежние-то времена голову отрубил, и весь дележ! А нынче... У каждого, понимаешь, норов...

- Да. Случай особый, - подтвердил Георгий. - Не каждый день...

- Вот и я говорю. Тут в два глаза смотреть надо! Вон Аляску-то проворонили! И Крым Никита подарил... А теперь локти-то кусаем!

Они выпили по новой: Георгий вновь из крышечки, а Рюрикович из горла.

- Так вот, слушай наше решение, - более уверенно произнес он. - Мы берем себе Сибирь. Она будет прорастать... И так далее... Согласен?

- Да, в общем, согласен.

- Но сознайся: жалеешь?

Садовников промычал, подумав:

- Да как сказать. И у нас тоже ведь кое-что осталось.

- Что же?

- Ну вот на Волге черноземы... Хлеб, рыбка... Проживем, - скромно ответствовал Садовников.

- Постой, постой! - опомнился вдруг Рюрикович. - А Махачкала где будет?

Георгий удивился вопросу, но виду не подал и подтвердил, что Махачкала будет на его нынешней законной территории.

- Слушай, отдай мне Махачкалу, - попросил вдруг Поэт. И в его голосе прорезались иные и чуть ли не жалостливые нотки. Просьба для истинного Рюриковича и правда необычная. Если только не какая-нибудь княжеская блажь. Мало ли какой городок им еще приглянется. Так и Москву с Питером потерять недолго.

- А зачем тебе Махачкала? - подозрительно поинтересовался Георгий. В нем, неожиданно для него самого, взыграли державные амбиции.

Поэт, поколебавшись, признался:

- Продавщица у меня там знакомая живет... Как же я к ней ездить стану... Ты небось и визу потребуешь?

- Отдал небось Махачкалу-то? - спросил я не без некоторого осуждения.

- Но продавщица... - оправдывался он. - Это уже серьезно.

- Попросил бы взамен Тобольск! Пусть не жмется!

- Не догадался.

- Нет, ты не Собакин, - сказал я. - Нет в тебе этакой хозяйской жилки, чтобы хапнуть лишнее... А без этого тебя сожрут.

- Это уж точно, - согласился он грустно.

Теплоход между тем дал гудок, один, второй. Мы поднялись на палубу. Вся публика собралась около борта, где происходило нечто, взволновавшее всех. Оказалось, что кто-то из пенсионеров, поддав более, чем нужно, уронил невзначай шляпу и теперь ее пытались всем миром оттуда достать при помощи багра. Для чего судно выделывало на воде кренделя и круги, и все вокруг одной важно плавающей шляпы.

Советчиков было много, каждый предлагал свое, при этом громко кричали, а шляпа между тем не давалась... Ее относило волной. Уже появились и отцы-кормильцы и стали давать свои ценные указания, от которых шляпа и вовсе ушла на дно.

Происшествие со шляпой заняло около часа, и оттого пришлось пропустить следующую очередную встречу на берегу. Мы лишь увидели детишек с цветами и каких-то людей, призывно смотрящих на нас с берега. Некоторые помахали нам рукой. Грянула уже и музыка, торжествен-ный марш, но тут же замолкла, потому что в ответ понеслась от нас сирена, означающая отход, и наше десантное судно стало удаляться от берега, лишь блеснули прощальным золотом трубы духового оркестра.

Некоторые на радостях бросились опять вниз, к столам, где оставалась еще водка и огурцы. Но большинство, налившись до краев, разбрелось по уголкам да скамеечкам, чтобы всласть подремать. Десант - дело не шуточное и сил требует немало.

Не рассчитали своих силенок и поэты: они рыгали, перевесясь через борт, причем оба одно-временно, а культурный деятель, наш знакомец, заботливо поддерживал их сзади, чтобы, не дай бог, они не слетели за борт, подобно той шляпе... Как без поэзии тогда проживет родная Кубань?

Но дела их, судя по всему, становились все хуже, и пришлось по велению отцов-кормильцев причаливать в каком-то непредусмотренном программой месте и выносить их на берег, чтобы переправить обратно в город. Вместе с ними улетучилась и большая часть руководства.

Остальные же стали совещаться, потому что до названной станицы оставалось плыть еще несколько часов, а люди, согласно тем же инструкциям, выведенные на площадь, там уже ждали. Наконец, было решено еще раз причалить и, оставив судно, продолжить "красный десант" уже на автобусах. Не беда, что не выходило по повести, жизнь всегда вносит свои коррективы.

Во время перегрузки вывели под руки и нашего исторического участника, сонного и в помя-том костюме. Не разобравшись, он тут же принялся повествовать свою эпопею, но его деликатно прервали ("Потом, потом!") и потащили на берег... Мы двинулись следом.

В автобусе уже спали все. В станицу мы приехали с темнотой, когда большинство жителей, собранных на пристани, тяпнули на радостях, что мероприятие закончилось, и разбрелись по домам, где их в спешном порядке опять собирали. Народу в клуб набралось немало. Но почему-то не оказалось света, и заседали при свечах, как в старое революционное время.

На трибуну, после докладчика, очень обстоятельного, который рассказал об успехах сельско-го хозяйства, но совсем забыл упомянуть про десант и про его историю, выпустили, наконец, и нашего участника давних революционных событий. Но он за долгую дорогу совсем вышел из строя и лишь испуганно озирался, стараясь понять, куда же его привели.

- Ну расскажите, расскажите нам, - попросил елейным голосом председатель, наш идео-логический знакомый. - Как это вы сумели... тогда... в девятнадцатом... взять станицу...

Старичок вздохнул, напрягся и вдруг жалобно произнес:

- А хрен его знает.

Зал затих, внимая очевидцу.

А тот помолчал, вспоминая что-то еще, и добавил:

- Они, значит, стреляют, а мы тоже, значит, стреляем... А потом этот... как его... написал... Десант, дескать... Красный... Такое вот дело. - И вдруг хрипло запел: - Сме-ло мы в бой пойдем...

Голос его сорвался, и он попросился в туалет. Участника опять взяли под руки и увели, а дальние потомки тех дедов, в которых, видимо, и стрелял наш старичок, дружно захлопали. Потом весь десант потащили в предбанник, где снова были накрыты столы, водка и много, много кур: колхоз со времен давнего десанта восстановился и уже имел свою птицеферму. Правда, до десанта, как выяснилось, тут и без фермы богато жили.

Вновь произносились тосты за нынешнюю, такую славную советскую жизнь, которую завоевали своей кровью наши героические деды. Но пилось уже неохотно, и кто-то, не выдержав праздника, сел в автобус и велел ехать в город, остальные, мол, сами разберутся, куда они хотят. Водитель, которому было все равно, кого возить, завел машину и уехал. Остальные же, выйдя из клуба и не обнаружив автобуса, подняли скандал: у одного пенсионера разыгрался диабет, а у другого схватило сердце... А главный участник исторических событий срочно попросился опять в туалет и надолго там закрылся.

Гости бродили по пятачку вокруг клуба и вяло матерились.

Автобус, спешно возвращенный из города по телефону, с водителем, который клял и нас, и десант, и все остальное, прибыл в два ночи. Десантники бросились к нему, отталкивая друг друга, чтобы занять себе места. И лишь на подъезде к городу кто-то вспомнил, что в суете забыли про главного участника десанта. Его, как рассказывают, нашли в туалете под утро, уснувшего с самой лучезарной и даже счастливой улыбкой, и отправили в город отдельным рейсом.

- Георгий, за тебя, что ли, - произнес я, наливая очередной наперсток и кладя крепкие капли на язык. Мы тогда с ним бойко прокатились через весь юг, а в родном городе Георгия мы сходили на тамошний базарчик и на память сфотографировались. На фото мы изображены вдвоем, мирные, тихие, как два голубка, это произошло как раз после десанта, и на наших физиономиях без труда можно обнаружить следы некоторой отвлеченности и даже просветления.

Ну, почти как у того старичка.

Фотография обрамлена по всем правилам провинциального искусства изящной виньеткой с цветочками ландыша и нижеследующей надписью: "ПРИВЕТ ИЗ КРАСНОДАРА".

Эту фотографию мы отправили в Париж нашему общему другу Толе Гладилину, и он был от нее в восторге.

- Гхы-гхы, - хохочет Шерман. - Если у нас замерять, то метр понадобится!

И весь стол захлебывается, смешно им, что сантиметриком алкоголь мерят! Задумчиво улыбается Шапиро, и Поленов скалит белые зубы... А неподалеку, за столом, мой северный дружок Валя Гринер стихи дует... "Мы пришли пареньками в этот снежный простор, из горючего камня разложили костер..."

- В лифт, в лифт вы пришли! - кричу я Вале. - А снежный простор... Это там... Это где живет белый олень...

ГДЕ ЖИВЕТ БЕЛЫЙ ОЛЕНЬ

(Валентин Гринер)

Гостиница называется "Север". Да тут все - и кафе, и ателье, и детский сад - сплошь "Север"! И даже коктейль в местном буфетике из какой-то жуткой отравы поэтически именуют "Северное сияние". И пьют тут по-северному: много и всегда.

Гостиничка, единственная, кажется, здесь, неуютна, шумна, бестолкова. В какие-то времена пуста, потом набегают люди, снабженцы, хозяйственные работники, заготовители пушнины, рыба-ки - словом, командировочный люд, своеобычный, закаленный в здешних стужах, фанатично преданный Северу, и тогда казенные, крашенные в желто-ядовитый цвет коридоры гостиницы напоминают огромную коммунальную квартиру.

Из "постоянных" в одной из комнат жили два "пидера", и все об этом знали. В других размещалась семья военнослужащих с ребенком, заезжий журналист, но этот, правда, не сидел на месте, а мотался по округе, и два студента-практиканта из Ленинграда.

Между тем приближался Новый год, и началась предпраздничная лихорадка: доставание елок, которые напоминали палки, мандарины, подарки... Какой-то старик в гостиной барабанил на расстроенном пианино, а заезжий командировочный, в домашних тапочках и спортивном костю-ме, танцевал с полногрудой буфетчицей. Для меня при входе у дежурной лежала записка: "Позво-ните, заходите, хочу познакомиться, Валентин Гринер". И далее адрес и телефон.

- Гринер? Это кто?

Оказалось, здесь нет никого, кто не знал бы Гринера.

- Ну как же! Гринер - это...

И далее как по писаному: Гринер старожил. Работает в управлении "Воркутауголь", пишет доклады и стихи. Поэт. Душа общества. Свой парень, его дом, как клуб... Там, в общем, все бывают. А на Новый год тем более... Шел третий день нового года. Точнее, третья полярная ночь.

В полдень чуть проклевывался сумрачный свет, а через полтора часа город погружался во тьму. Лишь белая метелица вокруг редких фонарей, как рой бабочек, и тускло освещенная цент-ральная площадь с единственным в городе светофором.

Дома на этой площади - оштукатуренные, деревянные, но с колоннами, как в Ленинграде, выкрашены сплошь в желтый цвет. В центре памятник Кирову.

Рассказывают, что в не столь отдаленные времена на этом же месте высился Сталин, огром-ный, метров десять высоты, с рукой, протянутой к тундре. Указывал своему народу, куда идти. Здешние зеки этот маршрут освоили: в тундре остались их безымянные могилы.

В день смерти Сталина пятого марта пятьдесят третьего года жители города, проснувшись, обнаружили, что голова у бронзового идола отрезана автогеном и приварена к руке.

Все произошло ночью, в центре города, где милиция и всяческая охрана... Возвращение же головы на место, как утверждают старожилы, заняло около недели, с применением кранов и прочей специальной техники.

Ну а Киров на этом месте возник потом.

Было темно, черно. По прямым и белым, словно больничные коридоры, улицам гуляла метелица, резала ножовкой по глазам. Люди шли спиной к ветру. Я отыскал стандартную пятиэтажку, поднялся по лестнице, дверь в квартире приоткрыта. Постучал для порядка, зашел. Здесь бушевал праздник. Но меня заметили, тут же встал и подошел человек в белой сорочке, темноволосый, курчавый, немного носастый, но такой домашний, обходительный, что я сразу сообразил - Гринер.

Поговорить нам в тот вечер не удалось по причине того же праздника. О хозяйке не говорю: Эмма, полноватая, чернобровая, с грустными еврейскими глазами, всех успевала одарить улыбкой и закуской, но она валилась с ног и была вне общения.

В какой-то день, вернувшись из тундры (где мы застряли на вездеходе километрах в ста от города, при морозце в сорок градусов, и чуть не отдали Богу души, да спас механик, тоже умелец, сумевший из ботинок извлечь нужный гвоздик и этим гвоздиком заменить в карбюраторе сломан-ную деталь...), я нашел записку от Гринера, где он опять же просил заходить.

Шла десятая полярная ночь, и белые сполохи полярного сияния полосовали небо. А в квартире у Гринера будто и не кончался праздник (Рождество? Сочельник? Крещение?), и я опять был принят и обласкан. И конечно, накормлен... И опять, как в прошлый раз, мы не смогли в пылу разгула пообщаться друг с другом.

Ну а в третий раз, уже без всякого праздника, я зашел и увидел Гринера в другом обличье: был он бритый, свеженький, в белой рубашке, будто никакого многодневного загула и не было.

- Ну, какая там погода? - спросил, будто только меня и ждал.

Говор у него южный, с мягким украинским гхаханьем.

- Метель стихла...

- Да. Сегодня потеплело, - подтвердил он. - Всего-то двадцать семь. - И при этом внимательно меня осмотрел.

Перед отъездом на Север в редакции "Литературной газеты" мне предложили амуницию: полушубок, унты, меховую шапку. Приехав, убедился: воркутяне так одеваются, когда выезжают по делам в тундру. Здесь же, в городе, стараются выглядеть по-городскому и, чуть потеплеет, с сорока, скажем, до двадцати пяти, скидывают тяжелые меховушки и обряжаются в модные пальто.

- Вас тут отыскать не трудно, - сказал, усмехнувшись, Гринер. - Так и говорят: увидите посреди города полярника, это вы и есть!

Мы идем прогуляться, и сам он облачается в осеннее клетчатое пальто, в желтые ботиночки, ворот распахнут настежь.

- К оленю-то вас не водили? - спрашивает на ходу.

- Нет.

- Значит, поведут.

Пояснил, что обычно гости просят показать им живого оленя, и комбинатское руководство содержит для этой цели оленя Мишку.

Звонят в хозяйство: тут, мол, заезжие корреспонденты, готовьте для показа Мишку!

С Гринером ходить по городу как по большой деревне. Все его знают, здороваются, у каждо-го к нему разговор.

Зашли и на работу в управление комбината на центральной площади. Личный кабинет Гри-нера зарос пылью, на столе бумаги, старые газеты, пустые бутылки... На одной папке начертано: "А-ла-ла. Том 2".

- Что такое "А-ла-ла"?

Гринер отмахнулся:

- "А-ла-ла" значит "А-ла-ла"! - и добавил, усмехаясь: - Ну, доклады, речи, выступле-ния...

- Можно посмотреть?

- Бери... Только не удивляйся, там моей фамилии нет. Начальник комбината, заместитель, который двух фраз связать не может... Скажет слово, а потом сразу серединка второго. Я, говорит, писать не силен, но зато скажу так скажу... А еще бригадир Бортников, будущий герой, значит.

- Почему - герой?

- Потому что задача такая: десяток статей, и будет героем!.. На "Гертруду" вытягиваю. Статья в "Социндустрии"... А сейчас он пишет героическую биографию... Я уже три эпизода сочинил: прочтешь и зарыдаешь...

Я дома открыл папку "А-ла-ла. Том 2". Прочел: "Сладкая полынь". Поехал представитель шахты в Москву, поскольку запчасти нужны, а без них комбайн простаивает, уголек не идет... Денег не платят. С собой везет ногу оленью копченую, десяток пыжиковых шапок... Для взяток... Но чиновники плодятся быстрее, чем олени, из которых шапки делают... И, прокляв чертову столицу и ничего не добившись, заваливается представитель в кабак и пропивает последнее... Знает, вернется, его убьют свои за пустые руки...

Прочел я, набрал телефон Гринера:

- Ты в этом деле и правда рубишь?

- В каком?

- Ну... в запчастях... В шапках опять же...

- О господи, - простонал он. - Да там моя собственная поездка в Москву описана! Знаешь, один чудак объяснял другому, что такое рыбалка... "Наливай и пей. Наливай и пей"... Ну и здесь... Кстати, как ты насчет выпить?

- Нет, - настаивал я. - Сколько времени у тебя уходит на такие доклады?

- Ночка... Больше не дают. Ставишь перед собой стакан... бутылку... И к утру готово...

- Валя, ты - гений, - решил я.

Он грустно согласился:

- Буду... Если зайдешь... А я успею достать к бутылке селедочку...

Сейчас он лишь недоуменно осмотрелся, пожал плечами и заторопился на улицу, пояснив, что делать тут в кабинете ему, в общем, нечего. Доклады пишет дома, а когда понадобится началь-ству, оно найдет. Не найдет - еще лучше. Как учили в армии: не спеши выполнять приказ, будет команда "отставить".

Другое дело редакция газеты "Заполярье", куда мы с Гринером зашли. Там у него в номер стихи идут... Заказные... О технике безопасности в шахте... Поэма! Шедевр! Сто с чем-то строк... Сочинил за ночь... За полярную...

Полярную ночь Гринер хвалит. А полярный день недолюбливает. И не потому, что одеялами окна надо закрывать...

- Возвращаешься в два ночи от чужой жены, - говорит, - а все любопытные, которые не спят, смотрят в окошки и комментируют: "А вот и Гринер... Возвращается от Татьяны!"

- Итак, ее зовут Татьяной? - спрашиваю.

- Это я к примеру. А ее зовут... По-разному. - И громко на всю улицу захохотал.

У Дворца шахтеров, монументального здания с колоннами, тоже шедевр времен культа, высятся две столь же впечатляющие фигуры рабочих: один с отбойным молотком, другой с вагонеткой.

Зеки, которых прогоняли мимо на работу, ухмыляясь, приговаривали: этих-то не посадили... Пока стоят...

На фронтоне аршинными буквами стихи. Уж не Гринера ли?

Когда идет шахтер навстречу, благоговей,

Он света нового предтеча, он - Прометей!

Говорят, в сталинские годы, военные и послевоенные, тут был театр, поражавший созвезди-ем блистательных имен заслуженных и народных артистов, которых свозили со всего ГУЛАГа по личному распоряжению генерала Доброва. Он был тут и царь и бог.

Этого генерала мне довелось наблюдать в домашней обстановке, в доме чекистов на Садово-Триумфальной. Генерал был отцом моего приятеля, к которому я захаживал домой. Выйдя на пенсию в хрущевские времена, дядя Коля здорово поддавал, а приняв норму, это было не менее пол-литра, повествовал, весьма красочно, как со знаменитыми актрисулями осваивали они тундру, выезжая туда на американских виллисах, полученных в счет ленд-лиза, и в соответствующем сопровождении: со свитой, с музыкой и вином...

- Лучший театр в стране был... Но, правда, без зрителей... - похвалялся он. - "Зрителя-ми" был только сам.

Теперь днями он просиживал у телевизора, а если на экране возникал образ вождя и лучшего друга чекистов, рыдал, вытирая слезы ладонью...

Запомнилось, что его генеральская шинель с золотыми погонами и голубыми лычками всегда висела на вешалке в прихожей, будто хозяин собирался по первой же боевой тревоге снова ее надеть.

Прогулка с Гринером по городу подзатянулась, хотя город не велик. Ныне в Воркуте четыре района, а если скажут, что кто-то переехал в пятый район, это - на кладбище.

С продуктами в городе, как и везде, перебои... Но в отличие от Средней России, нет базар-чиков, а здешние сочинители поют частушку: "Птицеферму мы подняли, и другая строится. А шахтеры видят яйца, когда в бане моются..."

В редакции суета, выпуск номера, и фотокор Роман Юнитер, худощавый, с остренькой бородкой, рассказывает, как сегодня водитель рейсового автобуса забежал в магазин за хлебом, а кто-то находчивый сообразил: сел за руль да и повез сам себя домой. Он-то смылся, а пассажиры сидят, ждут...

Но это пустячки... Тут на шахту возят заключенных, а дорога-то, объединяющая все шахты, одна, в ширину машины, если застрянет кто, пробка на десяток километров... Возят заключенных в вагоне, поставленном на автомобильную платформу, называют почему-то "Марат". Так вот, "Марат" застрял на дороге, и охрана, обматеренная шоферней, открыла дверь и попросила зеков толкнуть дружно машину. Ну, они и толкнули... разбежались...

А еще новость: звонят с Рудника, где живут геологи: "Приезжайте, у нас книги жгут!" - "Какие книги?" - "Да те, что хранились в шахте!" - "Книги в шахте?" - "Ага. Тысячи... Как в Ленинке все равно..." Выяснилось, что в середине войны, когда запустили дорогу Воркута - Ленинград, ее зеки строили, пошли в блокадный замерзший город составы с углем, а обратно благодарные ленинградцы загружали вагоны книгами. Посылали целые библиотеки, то лучшее, что оставалось бесхозно в пустых домах (хозяева, большей частью интеллигенция, умерли от голода...).

Но кому было в Воркуте читать книги из профессорских библиотек, если сплошь лагеря! Прибывшие книги свозили на Рудник и сваливали в тамошнюю шахту, где они благополучно долежали до наших дней. Теперь их подняли наружу, свалили в кучу, выше дома, и подожгли.

- Я на дежурный "газик" - и прискакал, - рассказывает Гринер, - а там полыхает, не подойти... Палочкой поковырял, пододвинул одну тлеющую книжицу к себе, а это, мать честная, прижизненное издание Пушкина... Раритет!

После редакции - клуб, где Гринер читает школьникам из старших классов свои стихи.

Мне всю жизнь везет на вагоны спальные,

Мне всю жизнь везет на дороги дальние,

Я на Север пришел не по глупому случаю,

Я пришел потому, что ужасно везучий.

Я пришел отогреть эту землю руками,

Я пришел разбудить эту землю стихами...

Это был мой первый визит за Полярный круг.

А уж замечено, кто сюда хоть раз попадет, непременно захочет вернуться. Север - болезнь такая. Магнит для эмоциональных душ, затягивает необычным стилем жизни, стихией, вольницей, непривычной для нас, москвичей.

Но известно и другое: Север много дает. Но еще больше берет...

Я зачастил сюда, пока... не влип в одну историю.

В какие-то времена познакомился со здешним молодежным театром, руководил им человек по фамилии... Ну, скажем, Лююн. Из обрусевших китайцев, некрупный, подвижный, бойкий.

Один мой приятель, невзлюбивший его с первого же взгляда, прозвал его "китайским шпионом". В ту пору отношения с Мао у нас были не лучшие.

С Лююном, и с его питомцами мы встречались чаще в домашних условиях, читали стихи... Пили водку. Однажды он пригласил меня в здешний ТЮЗ...

А на следующий день начались неприятности: приехал из Сыктывкара полковник из органов и устроил присутствующим допрос. Поступил к ним сигнал, что я рассказывал о Солженицыне, о Копелеве, о Викторе Некрасове... Их имена были в ту пору под строжайшим запретом...

Секретарь горкома по идеологии, некий Шишкин, суховатый, маловыразительный, в очочках, лично выдернул на допрос Гринера - я останавливался у него, - а потом и моих слушателей...

Результатом стали нервотрепка и долгие разборки и в Воркуте, и в Москве...

Растут дубы, растут дубы,

Растут дубы на благодатной почве,

Они на то посажены, дабы

Вот эту почву прочную упрочить...

Думаю, эти строки у Гринера возникли как раз после встречи с Шишкиным. Дубочек так себе, один из многих... Но кровь он мне попортил...

Наш доблестный чекист, генерал в отставке и главный надзиратель за мозгами московских писателей Ильин Виктор Николаевич был суров, требовал письменного объяснения, а потом, в виде кары, было спущено от него (или от тех, кто за его спиной) по всем организациям: не печатать... не выбирать... И уж конечно, никуда не выпускать.

Он был из мощных дубов, мы знали. В тридцатые годы, наверное, сажал и сам сидел, а закончил трагически: пребывая на пенсии, попал странным образом под машину, когда переходил улицу. Природная бдительность, которую он повседневно проявлял на службе, здесь его подвела.

Кстати, он лично поставил в каких-то черных списках "галочку", из-за которой я до пятиде-сяти семи лет не смог выезжать за рубеж, разве что в Болгарию. Пресловутая "галочка" держала меня на привязи до самого ухода Ильина на пенсию, пока служащая из Союза писателей, Наташа, посаженная на оформление документов в загранпоездки, не позвонила куда-то, а там странно так спросили: "Вы что же, галочку снимаете?"

Но это потом. А тогда первым и единственным человеком, который бросился мне на помощь, был Гринер. Хотя ему тоже это грозило неприятностями. Он ходил на прием к Шишкину, писал какие-то объяснительные, приезжал в Москву и даже попал к Ильину...

Но кого это уже интересовало? Я был клеймен, и дьявольская отметина в виде галочки решала мою судьбу.

Передо мной на столике групповая фотография, где мои слушатели расписались на память. Надо полагать, на благодарную память. Такие ангельские, одухотворенные лица, что, право, не хочется ни в ком предполагать доносчика. Но доносы, их копии, тоже здесь, они хранятся в одном пакете с фотографией... Пять доносов... В конце каждого стоит имя и адрес.

Сейчас я прикидываю: моим милым доносчикам было тогда лет по семнадцать. Прошли годы, и теперь их детишкам уже лет нисколько не меньше. Как-то они прожили свою жизнь, о чем говорят потомству, какие примеры приводят, поучая праведно жить?

Я так и не решился опубликовать фотографию вместе с доносами, хотя меня уговаривали в одном журнале.

Рука не поднялась... Такие удивительные, такие чистые глаза...

У Лермонтова, помните: "Воздух чист, как поцелуй ребенка".

Есть у него же, но менее известное: "Воздух чист, как молитва ребенка".

Если перефразировать: "Донос был чист, как молитва ребенка!"

В одном человеке из всех я уверен - Володе Набойщикове.

Стройный, светлоглазый, он у Лююна обычно вел концерты. Но главное дело Набойщикова - хирургия, он возглавлял детскую клинику и работал по совместительству в санитарной авиа-ции, а регион у него - целое государство. Однажды послали его на курсы усовершенствования врачей в Москву... Он истомился, выслушивая длинные лекции, а когда коснулось практики, взял в руки хирургический инструмент и стал оперировать почечных больных.

- Они тут по месяцу к каждой операции готовятся, а я практик, я работаю в полевых условиях, почти как на фронте... Такие операции чуть ли не каждый день делаю, - говорил он.

Как-то он захватил меня с собой, летел на Кару, в поселочек на Карском море, в Ледовитом океане, где обитают ненцы. "Одевайся потеплей, предупредил. - Все, что есть, надевай, а пимы я тебе свои привезу".

Вертолет с запасной емкостью на боку, ярко-желтой, - для горючки раскрутил обмерз-шие винты и, поднимая метель, рванулся в белое небо.

Этот рейс я хорошо запомнил. За бортом мороз, и в вертолете мороз, мы сидели на железных откидных сиденьях, на старых меховых куртках, приникнув к круглым иллюминаторам.

Справа, сверкая на солнце острыми гранями, тянулся горный хребет Заполярного Урала. Реки и речки угадывались по темно-синему следу, озерки зеленели от вылизанного, выскобленно-го ветром льда. Ближе к нам тундра, белая пустыня, те же барханы, в изломах и солнечных пятнах, лишь где-то одинокой кляксой мелькнет чум кочующих здесь ненцев да вдруг откроются темными вытянутыми бараками бывшие гулаговские строения...

Рассказывают, что в них до сих пор обитают те, кто не захотел после освобождения возвра-щаться в обычную жизнь.

- Чем же они живут? - спросил я Набойщикова.

- Промыслом, рыбкой... Ягодой, грибами... тут всего вдоволь.

- А хлеб? Соль? Сахар?

- Ну, разок-другой появятся в городе: что-то продают, что-то закупают... У них и камешки драгоценные, таких в музее не увидишь, - сказал он.

Из этого в общем-то случайного разговора вскоре зародится невнятный, долго мучивший меня замысел романа "Вор-городок".

Кара - поселочек, с полсотни деревянных домов, на окраинах - чумы. Садимся прямо в центре, на узкой площадке, и пока перегружают доставленный груз, горючку и продукты, идем в ближайший дом, где заболела женщина. В помещении грязно, на полу мусор, земля. Тяжкий запах кожи и тухлятины. Старая ненка, маленькая, смуглая, личико - как печеное яблоко, поднялась с меховой, пропахшей псиной лежанки, уставилась на нас.

- Это комиссия? - спросила хрипло.

- Нет. Это врачи, - сказала медсестра из поселка.

- С рентгеном?

- Без рентгена.

Женщина показала на грудь. Набойщиков осматривает, ощупывает, с удивлением обнару-живает, что сломаны два или три ребра.

- Муж побил? - спрашивает. - Где он сейчас?

- Лежит, - говорит женщина.

- Пьяный, что ли?

- Ага. Трезвый не бывает.

- Он что, дрался?

- Я не помню.

- Тоже пила?

- Ага.

- Бил ногами, - добавляет медсестра.

- Поедешь со мной? В больницу? - спрашивает Набойщиков, складывая в чемоданчик инструменты.

- Не поеду, - отвечает женщина.

- Будешь долго болеть... - предупреждает он. - Кто станет лечить?

- Никто. Встану.

- А если опять изобьет?

- Я его сама изобью.

- Но тебе пить нельзя... Запомни. - Ненка молчит. - Вот, оставлю тебе лекарства... Но лучше бы в больницу, - говорит он безнадежно. И поясняет, как перевязаться полотенцем, чтобы быстрей срослось.

Мы торопимся на улицу, там морозно и легко, и уже крутятся винты вертолета, поднимая столбом снег. Пока грузимся, летчик еще успевает выторговать у кого-то из аборигенов пару мешков мороженой рыбы. Платит, как водится, спиртом.

Наступают быстрые сумерки. Со мной в вертолете сидит молодой ненец Коля, у него поморожена правая рука. От него я узнаю, что он охотник, живет одиноко в избушке, заснул и поморозил.

- Но ты же в малице был? - спрашиваю его.

- Да.

- Как же поморозился?

- Не знаю.

Малица - меховая рубашка с зашитыми наглухо рукавами. Если ее не снимать, рук не поморозишь, ясно. Ненцы вообще редко обмораживаются. Этот, видать, крепко выпил и снял малицу...

- А семья есть?

- Нет. Я один.

- И не женат?

Вопрос глупый. И он простодушно отвечает:

- Где же ее найдешь на Ледовитом океане... Я месяцами один!

- А если что с рукой?

- Не знаю, - крутит головой. - Я ничего больше не умею делать. Умею попадать дробиной в глаз зверю.

На другой день мы сидим у Набойщикова в теплой квартире. Жена его тоже врач, хлопочет по хозяйству. Между делом ведут разговор. О том, что в клинику вчера поступила девочка, такая веселенькая, хорошенькая, а сегодня приходят...

- А этот... Ну, охотник? - спрашиваю не без опаски.

Так же просто Володя говорит:

- Ампутировали... Гангрена. По кисть, пока.

- Как же он жить-то будет?

- Так и будет. Если будет, - и предлагает выпить, чтобы уйти от неприятных разговоров.

С Гринером же было так. Я довольно часто наезжал в Воркуту, знал его детишек и все удивлялся, что они такие разные. В старшем ничего от папы и мамы, угрюмый малый, с узким лбом из-под челки, с короткой шеей и длинными сильными руками, похожий даже походкой на гориллу. Мне не удалось с ним ни разу поговорить.

Из-за него-то и начались у Гринера неприятности.

Однажды приехал он в Москву в особенно скверном настроении, я таким его прежде не видел. Мы выпили, и он в порыве откровения поведал мне историю своей семьи.

Работали они тогда с Эммой в геологической партии на Севере, жили в избушке, и однажды им подбросили грудного ребенка. Эмма выдала ребенка за своего. Лет через пять у них родился мальчик, курчавый ангелок, добрый и тихий, я его, кстати, знал.

Но все делалось в семье так, чтобы первому было лучше... Это и понятно. Родительские комплексы. Но старший подрос, и началось...

В школе, в старших классах, стащил телевизор, пропил, Гринер едва вытащил его из мили-ции. Все друг друга знают, помогли. Потом по пьянке подрался, избил кого-то...

Попытался Гринер через военкома, тоже знакомого, спихнуть парня в армию, а тут новое преступление...

Эмма слегла с сердцем, Гринер вымотал все нервы: в городе, где его уважают, такие вдруг дела. Встал вопрос об отъезде...

Это было как бегство, они даже квартиру не реализовали.

Жили (доживали, наверное, будет точней) под Киевом, в домике отца, не очень ухоженном, две комнатушки и веранда. После его смерти дом перестроили, утеплили и даже пригласили меня в гости. С Люсей, Борисом и Садовниковым, когда ездили по Украине, заезжали к ним и были тепло приняты. Дом Гринеров по-прежнему хлебосольный.

Эмма прибаливала - она так и не смогла оправиться после Воркуты, - а Валентин хоро-хорился и показывал какую-то шубу, которую сам сшил, пройдя учебу у здешнего скорняка.

- Овладеваю новым ремеслом, - пошутил бойко. - Надо, понимаешь, зарабатывать... На пенсию не вытянуть, да еще после северных замашек.

- А дети?

Специально спросил так расплывчато. Захочет - скажет, а не захочет... И он тут же загово-рил про младшенького, Женю, который окончил в Архангельске медицинский институт, пошел по маминой дорожке, женился, работает хирургом в больнице...

А однажды, году так в девяностом, раздался у меня дома звонок: Гринеры в Москве, все сразу, и на следующий день уезжают в Израиль.

Нам так и не удалось тогда встретиться.

Осталась коротенькая записка.

Недавно, разбирая рукописи, я на нее наткнулся. Размашистый почерк, всего несколько слов: "...Завтра утром я покину нашу великую державу и отбываю в полную неизвестность. Без денег, без здоровья, а уж о прочих муках говорить не приходится. Очень жаль, что не пришлось нам встретиться в Москве. Буду жить надеждой на свидание в другой стране, если на то будет Божья воля. Обнимаю. Всегда преданно твой Вал. Гринер. 9.11.90 г.".

А потом пришло письмо из какого-то маленького городка в Израиле, где все они поселились. Женя и его жена работают, а сам Гринер с Эммой как бы предоставлены себе. Полная пустота и холодное одиночество.. В тундре было, писал он, не так пустынно...

Нелегкое было письмо. Я сразу не смог на него ответить.

Потом, как бывает, затерял конверт с адресом. А другого письма не последовало.

Где-то на стенке, в старой квартире, рядом с автографом Яна Вассермана были начертаны, в какой-то приезд, и стихи Гринера. Обои сменились, да и квартира с тех пор менялась не раз, а стихи остались в памяти.

Среди родни святой затертых божьих ликов

Живет Приставкин мой большой, но не великий...

А если, вознесясь на небеси земные,

Он крикнет: "Дай мне власть!" Не дай ему, Мария!

Пусть среди нас живет, покуда мир не вымер,

Не то его убьет не Каин... Валя Гринер!

А я вдруг вспомнил, как Валя однажды исчез и дня через два появился с пимами из оленьего меха. Такие пимы делались на заказ и в самом городе, но Вале захотелось подарить нечто необык-новенное. Он исколесил сотню километров по тундре, чтобы найти аргиш, кочующее стадо, а в нем белого оленя и из его камусов (срез с ноги) изготовили маленькому тогда моему сыну Ванюшке и его маме две пары белых-пребелых сапожек, разукрашенных по голенищу цветными лоскутками кожи. Это было произведение искусства.

- И не жалко? - спросил я Валентина. - Оленя? Да еще белого?

Он засмеялся, открыто, как ребенок.

- Его в тот день уже отловили на заготовку.

- Врешь небось?

- Может, и вру, - согласился он. - Но... сделали-то красиво?

- Красиво.

- И форсите на здоровье. Ни у кого в Москве таких вторых не будет.

Это правда. Ни у кого таких сапожек не было.

Но для московской сырой зимы они оказались малопригодны и провалялись на антресолях зиму или две... Пока их не сожрала моль.

Я плеснул "Плиски" в золотой колпачок.

- Гри-не-ры-и!.. - заклинал. - Ну не исчезайте же, черт возьми!

Из России, ладно. Но будьте хоть где-то, в этом не лучшем из миров...

В Ялте, на семинаре народов Севера, собрались якуты, селькупы, ненцы... Распахивали в изумлении косые щелочки глаз на цветущую глицинию, на зеленые листья лавра, на море, посверкивающее за верхушками кипарисов, и погружались... в питие.

Семинаристка Дуся, коротенькая, как подросток, ножки кривые, а грива черных волос до колен... Пишет песни, сказки и душевно рассказывает про бабушку...

- Как исполнилось мне двенадцать лет, - говорит, - вошла в чум бабушка с трубкой во рту и поздравила... Всего тебе, внучка, хорошего, говорит, учись, расти, а подарок-то я тебе возле чума поставила... Выскакиваю, у выхода вижу: бабушка у меня доб-рень-кая... Целый ящик водки подарила! А потом подросла, стихи писала. Нам объявили, что поэт из Москвы прилетит, расска-жет, как писать стихи надо. А он в самолете-то принял, а в Иркутске его уже в другой самолет переносили. К нам когда прилетел, положили в гостинице, укрыли потеплей, мы на цыпочках ходили, чтобы не потревожить... А как стал уезжать, снова в самолет снесли, в Иркутске опять пересадили, а к Москве, говорят, он уже сам мог идти. О-очень хороший поэт был...

- Да знаем, знаем, сами были... - откликаются за столом. И уже звучит мотивчик такой знакомый... - "Из полей до-но-си-т-ся на-а-лей!"

- Господи, и это мои дружки... А еще интеллигенция... А шуточки-то на уровне... Да и все ли тут?.. Тезка мой, Шумов, где?

Возбужденные лица... И вижу знакомую бороду...

ДОВЕРЧИВЫЕ ОСЕТРЫ

(Отец Анатолий Шумов)

Нашу семью: меня, жену и ребенка - поселили на третьем этаже блочного дома, неподалеку от обводного канала. По утрам я мог наблюдать из окошка белые палубы и косые трубы судов, выглядывающих из-за бетонного парапета, казалось, они плывут по воздуху. Их гудки напоминали о дальних странах.

Моя родина далее проверенной и надежной Болгарии меня не отпускала. А в идеале реко-мендовалось познавать свое, родное, исконно-посконное, глубинно-кондовое, что я и делал.

Чтобы не ощущать себя обделенным, на отшибе, оклеил я стены своего жилья географи-ческими картами. Да и обои все равно не продавались. Зато карт сколько угодно, и некоторые выглядели живописно, как, например, карта природных ископаемых или карта по истории страны, где на месте моего нынешнего обитания жили хазары...

На одной из карт мы нарисовали цветным карандашом путь, проделанный нами от Москвы до Балакова.

Мы приехали в группу рабочего проектирования на строительстве саратовской гидростан-ции, ее возводили чуть ниже поселка. Но если по правде, мы начинали тут строить собственную жизнь. Надо было зарабатывать на хлеб, а мои книжки были надолго запрещены, да и сам я, после Севера, как бы уже и не существовал.

Должно пройти время, так говорили друзья. Чтобы забылось, стерлось... А для этого лучше куда-то уехать. И выпало нам Балаково, о котором никогда прежде не слыхивал.

Городок понравился, зеленый, просторный, у воды. Особенно пришлась по душе старая его часть: вытянувшиеся на километры одноэтажные деревянные домики, и среди них такая же деревянная церквушка, где я и встретился с Анатолием Шумовым.

Крупный, бородатый, громкоголосый, истинный поп из провинции, какими их рисует народная молва. Глаза яркие, голубые, бойко-озорные. Волга отразилась в них. А говор мягкий, журчащий, окающий. Одевался просто, но носил фетровую шляпу.

Если по порядку, то решили мы переезжать сюда на моем горбатеньком "Запорожце", нагрузив его доверху барахлом и многими почему-то банками варенья, которые нам подарила теща. Наверное, опасалась, что на Волге мы будем голодать.

По гладкому шоссе до Пензы моя жужжалка кое-как еще дотянула. Но далее, на степных проселках, по которым мы рискнули ехать по совету друзей, сокращая путь на сто лишних километров, машина не выдержала перегрузок и где-то на въезде в город Вольск, километрах в сорока от нашего нового дома, всхлипнула, заскрипела, заверещала, как раненый зверек, да и повалилась набок. Отлетело колесо.

Это случилось поздним вечером. Помню, в отчаянии я воскликнул, что тут ее, проклятую железку, и брошу к чертям, так она мне надоела... Но жена погладила мой рукав и стала утешать: "Ничего, ничего, я же рядом, ты разгружай, а я рядом, понимаешь?" И хоть не сразу, но отлегло.

Ребенка с женой удалось устроить на ночлег в ближайшем доме, а сам остался караулить машину, прикорнув, скорчившись на сиденье. Проходившие с танцев подростки заглядывали в окошки; им было занятно, что в такой коробочке кто-то еще ночует.

А утром, спозаранку, проходил на работу человек и, ни о чем не спрашивая - да и что спрашивать, все и так видно, - осмотрел место слома, присев на корточки, даже руками пощупал, распрямляясь, сказал: не смертельно. И указал на здание пожарной команды невдалеке: "Спросите Диму"...

Дима оказался истинно умельцем. И руки золотые, и характер.

Насвистывая песенку, он тут же, при мне, насыпал в посудину карбиду, добавил воды, а когда забурлило, наладил сварочный агрегат и приварил обломанную полуось, развальцевал медную трубку для тормоза (ее разорвало), проверил, не течет ли тормозная жидкость, для чего проехал со мной по улице... Взял за работу сущие крохи, рублей, кажется, пятнадцать. Да я бутылку "Московской" подарил.

По серовато-белым улицам Вольска, плод работы огромного цементного комбината (цемент тонкой пыльцой покрывал даже листья и траву), мы двинулись по направлению к Балаково.

Балаково я осваивал по частям.

Мы уже стали привыкать, что все тут рядом.

Магазинчик "Шайба", неподалеку от шлюза, деревянный, круглый, крашенный в голубой цвет. Еще один, продуктовый, в соседском блочном доме на втором этаже... Неподалеку и универмаг, а рядом овощной базарчик, овощи недорогие, особенно помидоры под названием "бычье сердце".

На рынок же привозили совхозное молоко, продавали в разлив из железной бочки. Мы с сыном, завидев из окна знакомую бочку, брали трехлитровый бидончик и занимали очередь.

Рыбку можно было купить в магазине, даже стерлядку, но лучше прокатиться за ней к Волге. Там, на берегу, чуть поддавшие веселые мужички доставали ее прямо из прицепа мотоцикла, где она плавала в воде. Лещ и судак шли по рублю за килограмм. Торговали без весов: рыбаки прикидывали рыбку на руке и никогда не ошибались.

Осетры же продавались на рыбном заводе, огромные, с икрой - три рубля килограмм, а без икры - два с полтиной. И однажды, вернувшись из Москвы, я обнаружил в нашей ванне, где собрался с дороги помыться, метровую рыбину, которую моя жена с подругой купили на двоих и, взвалив на плечи, едва доволокли до дома.

Рыбину, этакое полено, мы распилили одноручной пилой и по здешнему рецепту, выдержав в соли, подвесили на кухне, над тазиком, за хвост, чтобы стекал жир... Отрезали от нее, розовопря-ной, хрящеватой, нежную мякоть, пока она не задубела от времени.

Сперва ели в охотку, а потом уже и видеть не могли.

Стерлядку покупали по воскресеньям, как праздничное блюдо, и запекали, по здешнему рецепту, кусочками в духовке, положив сверху кружок лука и полив майонезом. На стерлядку было принято приглашать гостей.

Ну а всякое здешнее начальство, включая и областное, кормилось у рыбоподъемника...

На глазах всего поселка подкатывали на черных служебных машинах, бесплатно отовари-вались.

Есть на плотинах такое хитрое приспособление: рыбоподъемник, вроде водяного лифта; по замыслу ученых ему положено пропускать рыбу во время нереста вверх по течению, поскольку плотина встает непреодолимой преградой на пути.

Вот тут-то ее, легковерную, и берут голыми руками, как большевики некогда Россию.

Рыбка в подъемник, с надеждой на близкий исход, тяжелая от икры и чуть безумная в своем неистовом желании освободиться, выметать и продолжить потомство... А наверху уже стоит этакий жлобина с острым железным крюком.

Подцепив под жабры трепещущую, полную жизненной силы и любовной страсти сударуш-ку, волочит ее в багажник "Волги", пока хозяин любуется красотами природы с высоты плотины и рассуждает с кем-нибудь об этаком отвлеченно прекрасном, как о стишках Некрасова, еще кого-то, кто написал о нашей русской Волге... Красавица, мол, народная, как море, мол, полноводная... Ну и так далее, ценили классики, ничего не скажешь, нашу реку...

А водитель уже кричит от машины: "Ван Ваныч, можно ехать!" Ван Ваныч оторвет с неохо-той свой глаз от ландшафта и спросит строго: "Поработали, достаточно?" На что последует ответ: "Как же, повезло, там такая дуреха подвалила! Буйная, пыталась прямо из рук скакнуть, а мы ее ножичком... Ножичком... Усмирили..."

В старый деревянный поселочек я забрел случайно, туда ходил древний автобусик, сорок минут по скверной дороге. А там и церковь, тоже деревянная, как не заглянуть. Как зашел, сразу увидел Шумова. В просторной рясе, с пятнами проступающего пота на плечах и спине, стоял посреди церковки и причащал старушек.

Загрузка...