Просека

По вечерам в Тайгутинском леспромхозе — танцы. Баянист знает все новые песни. Особенно ему нравится играть «Тишину». Под нее танцуют танго и вальс — кто что. В зале не людно. Парни все во вьетнамских рубахах, что вчера привезли в магазин. Штиблеты у всех хороши, и пряжки красиво блестят на ходу.

Самый первый танцор — Толя маленький. Так его зовут не за рост. Ростом он выше всех в клубе. Но есть еще один Толя. Того называют большим, хотя он одного с маленьким роста.

Маленький глядит на всех весело и смело, будто уверен, что все ему рады — его словам, улыбке. Губы у него пухлые, ласковые, а под глазами мошка накусала, кожа сереет. Когда Толя морщит ее, щурится, взгляд у него взрослый. Толе маленькому восемнадцать лет.

На скамейке у стены сидит Томочка, Толина любовь. Глаза у нее ясные и спокойные, как утренняя вода. Рядом с ней Соня, девочка с тонкими, поднятыми бровями. Она что-то важное шепчет Томочке и невидяще смотрит в зал. Соня с недавнего времени — жена Толи большого.

В зале нет света, кроме оконного, вечернего, по-домашнему белеют полы, из углов вырастают потемки. Каждый будто бы дома: кто танцует, кто ходит или смотрит в окно. И музыка словно сама для себя, не для танцев: «Ти-ши-на...»

Только пьяные не теряют времени зря: спешат танцевать, пошуметь. Пьяных четверо. Все они новички: утром приехали в Тайгутинку по вербовке. «Сегодня наш день...» — так они сказали сами себе. Им сегодня жизнь кажется вскинутой кверху монетой: выпадет решка — значит, всё к счастью, падет орел — можно вскинуть монету еще раз. Всё им кажется легким, возможным сегодня. Какая чалдонская девчонка устоит здесь, посреди чалдонских парней, перед ними, всесторонне развитыми людьми с запада? Так они думают о себе.

Один из пьяных, в двухцветной куртке, сверху белесой, понизу черной, в широко свисающих брюках, подошел к Томочке, встал к ней вполоборота:

— Спляшем...

Томочка глянула на Соню, словно отдала ей подержать на время танца свое презрительное, возмущенное отношение к этому кавалеру, и поднялась, крепенькая, небольшая, пошла танцевать. Соня взглянула на нее озабоченно. Уже чуть-чуть заметно, что у Сони будет ребенок.

Кавалер повлек Томочку по залу наискось и не в такт. Ноги его несколько подгибались, в широких штанинах проступали коленки. Томочка держалась на расстоянии от кавалера, исполняла ногами всё, что требует правило танца: раз-два-три, раз-два-три... Два шага прямо, один в сторону.

— Это же танго, а вы фокстротом водите, — сказала она кавалеру.

— Всё возможно, — сказал кавалер, запинаясь на стыке двух половиц. И тут же попытался преодолеть Томочкину самостоятельность в танце, забормотал: — Ну чего ты? Ну давай...

Томочка отстранилась обеими руками:

— Если вы такие пьяные, то можете выйти из клуба.

Руки у Томочки пахнут смолой, как ветки у сосен. Они так же упруги и крепки. Томочка с весны работает в химлесхозе, бродит одна по тайге, собирает смолу из шиферных стопок, прилаженных к сосновым стволам. Ей легко управиться с кавалером.

Он остановился, неуверенно, неохотно забранился и хлестнул Томочку вялой рукой по щеке.

Толя маленький в это время шатался по залу, не танцевал, с кем-то болтал, чему-то счастливо смеялся на весь клуб: ха-ха-ха... И вдруг он смолк. И все четверо новых в леспромхозе людей, приехавших сегодня утром, потянулись ближе друг к дружке. В сомкнувшейся тишине каждый почувствовал зуд — одним уже знакомый, другим еще непонятный. Все ощутили: быть драке.

Маленький Толя пошел к Томочке. Но мимо, с медным накалом в глазах, рванулся Толя большой. Он был широк необычайно в плечах, в талии, а икры едва помещались в хромовых голенищах.

— Ну, ты чо размахался? — дружески сказал Толя большой Томочкиному кавалеру. — У нас это не полагается. У нас закон — тайга, медведь — прокурор. — Он тихонечко вытеснил кавалера на крыльцо, словно бы вынес, ловко расправился с ним. Но этого не хватило Толе большому. Он взялся за остальных новичков. Всех побил без пощады. Под курткой у Толи большого морская тельняшка — служил, говорят, на флоте. На запястьях ядовито чернильные наколки — посидел за что-то в тюрьме. Чего бояться такому человеку? Кто ему указ? Какие ему преграды?

Толя маленький всё пытался сунуться в драку, мешал своему большому другу. Тот сказал ему злобно:

— Не лезь, Толик, сам сделаю. — И даже занес на него кулак.

Но маленький лез. Щеки его горели. Не мог он стоять в стороне, не мог сравняться с другом бойцовской хваткой, томился этим, ревновал и лез.

Все весело и азартно глядели на побоище. Всем по душе Толя большой. Все признавали его превосходство и тайно благоговели. На крылечке поодаль стояла его жена Соня. На ее маленьком бледном лице восторг, преданность. Вся она подалась вперед, ближе к драке. Ее детские, потрескавшиеся губы раскрылись и что-то влажно шептали в счастливой тревоге.


Утром над Тайгутинкой брякают позывные иркутской радиостанции, выводят древний мотив. Он вобрал в себя самую суть сибиряцкой жизни: тоску глухоманных пространств, побеждаемую надеждой, движением к свету, к людям. «Славное море, священный Байкал...» Позывные дают тон всему дню, словно это звуки огромного камертона в руках у мудрого, вдохновенного побудчика.

День начинается в трудах, в трудах же он и погаснет. Первыми отправляются в тайгу изыскатели. Они гонят трассы будущих лесовозных дорог, метят их просеками. Построят плотину на Ангаре, поднимется Братское море, зайдет в ручьи и пади возле Тайгутинки, запустит прохладные щупальца заливов в душную от мошки и зноя перестойную тайгу.

Толя большой и Толя маленький работают в изыскательской партии. Техник Сема задает им направление по теодолиту, и они рубят просеки. Их лица скрыты черными сетками накомарников. У Толи маленького в сетке дыра — курить папиросы и забрасывать в рот ягоды красной смородины-кислицы.

Рубить нужно всё подряд: гибкие черемухи, ивняк, ольшаник, сизые осинки, завалы палых хвойных стволов, голые черствые елки, лиственницы, сочно-хрупкие сосны, крепкий подлесок.

Всё срослось, перемешалось, ушло корнями в мох, в воду, в камни. Лица стареют за такой работой. А Сема-техник поет целый день: «Ландыши, ландыши, белого мая цветы-ы...» Иногда он произносит с чувством любимую свою присказку: «Ах, Клавочка, и как вы попали на этот курорт? Интересуюсь».

— Начальник! — кричит Толя большой в урочное время. — Перекур!

— Вот противные, — говорит Сема. — Никогда не забудут про перекур. — Он ломает березнячок, ложится, кладет охапку на голову — от мошки. Спустя мгновение начинает храпеть. Он не курит.

А два Толи пускаются в спор. Они очень дружны — большой и маленький. Маленький тянется к большому, к его лихой силе. Он пока еще ценит ее превыше всех ценностей в мире. Но быть переспоренным он не любит. У него есть свой опыт жизни. За свои восемнадцать лет он плотничал в приволжских селах, учился отцовскому ремеслу, потом удрал в город Сочи, поливал там розы в саду «Дендрарий». Ходил с геологами по Кара-Кумам, однажды заблудился и чуть не умер в песках. Но — выбрался. Сам выбрался. Поехал на Ангару. И еще поедет, если захочет; выберется, если случится беда. Места много в стране — чтобы ездить, силы довольно — чтобы хотеть и работать. Семь классов кончены между делом, девочки засматриваются в большие Толины глаза, и топор лежит как надо в толстопалых, пестрых от ссадин ладонях.

— Этот вербованный-то, — говорит Толя большой, — которого я вчера метелил... Ты, говорит, челдон. А сам еще не знает, что это такое. Не челдон, а чалдон, во-первых. На Волге раньше лодки были такие, чалки. На них к баркам подплывали еще, чтобы воровать. Поэтому и называли чалдонами.

— Брось ты, — возражает маленький Толя, — Челдоны — это ну вот кто в Сибири сроду живет.

У большого вдруг вздуваются ноздри и шевелится нижняя туба, живая, презрительная, розовая.

— Я горжусь, что родился в Сибири. Понял? Иди ты... — Маленький отбивается. Оба матерятся...

А через пять минут начинается новый дружеский спор, даже не спор, а так — щебетанье...

— И для чего вот столько этой всякой пакости, комаров, мошки? — говорит Толя большой.

— Чтобы птичкам корм был, — уверенно отвечает маленький.

— Да ну уж, птичкам... В других местах этого комара и сроду нет, а птички всё равно ведь живут, их еще больше нашего...

Спор быстро крепчает, меняет предмет за предметом, наконец заходит в неразрешимый тупик. Толя маленький пытается взять верх с помощью своего громкого, наливного голоса.

— Чево-о? Думаешь, ты меня старше, так в тебе силы больше? В Ульяновской области мне приходилось, знаешь, какие бревна пилить! По двенадцати часов пилу из рук не выпускал, школу к первому сентября строили.

— Не хвались, Толик. Это тебе так кажется, что в тебе силы много. Ты еще в армии не служил. Армия — вот та дает человеку силу. Там каждое утро как пробежишь два километра, а потом еще марш-бросок да физподготовка. Сначала доходишь, а потом уже начинаешь втягиваться. До армии это всё ерунда.

— Ну, давай, как попадется толстый листвяк, попилим, кто скорее выдохнется.

— Смотри, Толик, не надорвись, а то мне придется еще Томочке долг отдавать натурой.

— Как бы мне не пришлось Сонечке отдавать.

Сема-техник проснулся, взглянул на часы.

— Ну ладно, — сказал он обиженно. — Что вы на самом-то деле? Еще километра не прошли. Толя маленький, сруби пару вешек. Совсем распустились.

— Ничего, начальник, сейчас мы дадим марш-бросок.


В конце рабочего дня дорогу загородил листвяк, именно тот, что был нужен друзьям для решения спора. Он стоял как труба завода: толстенный, прямой, округлый, темно-кирпичный, вершина в небесах. Толя большой и Толя маленький преклонили колени перед этим деревом, взятым ими себе в судьи. Пила запрыгала по его шероховатому, крепкому боку. Пила сопротивлялась, не шла в дерево, словно была против покушения на столетний листвяк. Но друзья быстро ее укротили, она притихла, приглохла, опилки просыпались наземь, как мука из-под жернова. Грубо, явно и сильно задвигались лопатки под сношенной тканью комбинезона. Горячим и шумным стало дыхание пильщиков. Как шатуны пригнанной точной машины, заходили их руки. Дерево долго держалось, но наконец крякнуло, осело, зажало пилу. Толя маленький первым содрал с лица накомарник. Щеки его были румяны, как на морозе. Толя большой тоже снял сетку. Его лицо было бледно, брови сошлись друг с дружкой еще теснее, чем всегда. Каждый теперь выдергивал к себе пилу, помогая плечами, грудью, даже шеей и головой.

— Ну, кончайте вы, — сказал Сема, — Толя маленький, давай-ка, подруби...

Маленький не ответил, не оторвался от рукоятки. Была его очередь дергать. Он согнул слегка руку, весь сжался, собрался над пилой, рванулся, но пила осталась в стволе недвижимой, рукоять торчала, как сучок из коры.

— Хха! — выдохнул маленький и снова дернул без пользы. Тогда он встал, взял топор и пошел куда-то прочь. Он ударил стоявшую тихо березку с такой отчаянной силой, что она скользнула со своего пня, не качнувшись, стоймя коснулась земли.

— Ну что, Толик, — крикнул большой, — не хочешь больше, наелся? — Он взялся за рукоять и выдернул пилу одним коротким мощным движением рук. Последняя щепоть опилок порскнула из-под зубьев.

— Ничего, начальник, — сказал он. — Сейчас мы ее положим. Ляжет, и лапки врозь. — Толя большой всадил топор в лиственницу.

Она легла вскоре. Изыскатели двинулись своей просекой к дому. Идти было светло, чисто — совсем не то, что прежней душной тайгой. Просека рассекла тайгу и впустила в нее солнечный, ветреный воздух.

Маленький Толя шел позади всех, хмурился и молчал.


«Сно-ова цвету-ут кашта-аны, слы-ышится плееск Днепр-а».

Толя маленький старательно, сколько хватает духу, вытягивает гласные. Так принято петь в концертной бригаде, где он первый солист. Но этой наивной выучке не испортить Толину песню, потому что ночь, горит костер у реки, Томочка сидит на траве, слушает, и руки, крепкие Томочкины руки, мякнут от нежности. И всё тело тоже. Томочка не чувствует большой жесткой гальки в траве и жара костра. Нежность переполняет Томочкино сердце. Томочка не может больше оставаться одна. Она тихонько зовет:

— Толик.

И он идет к ней, в белой рубашке с распахнутым воротом, с темнеющей грудью и шеей. Он высок. На него надо смотреть снизу вверх, как на звезды. И костер дружески заглядывает ему в лицо, и бегущая мимо вода одобрительно булькает, ткнувшись на мгновение в берег и поспешая дальше в Ангару, в Енисей, в море.

Толя опускается на колени и берет прохладными руками Томочкино лицо. Он держит его перед собой, и долго смотрит в него, и тихо несет к себе, и сам движется ему навстречу...

Томочка вздрагивает, встретившись с чуть шершавым мужским подбородком, прижимается к нему и шепчет:

— Толечка, родненький, миленький, хорошенький...

Толстые, глупые окуни смачно бьют хвостами о воду, передразнивая поцелуи.

Потом идут разговоры, шелестящие, беззаботные и важные, куда-то спешашие, как река.

— Ой, Толенька, смотри-ка, что у тебя делается. Все щеки мошка изъела. Хочешь, я тебе свой накомарник отдам? Нам в химлесхозе новые выдали. А я себе сошью.

— Да ну, — произносит Толя лениво, как подобает мужчине. Он лежит, протянув ноги, положив голову Томочке в подол. Она водит пальцем по его лицу, рисует странный бесконечный узор и говорит, говорит...

— Ой, знаешь что, Толька твой вчера опять чего-то на Соню ругался. Как так можно жить? Соня вроде собачки за ним бегает. Толик да Толик. Всё ему позволяет. А он зато себя и выставляет таким самостоятельным. Соню поманил — она и прибежала. Не дружили, не расписались, ничего. Я бы никогда такого не позволила.

— Ты-то уж не позволила. Подумаешь. — Толя щурит глаза и выпячивает губы. Он вскакивает на ноги и подымает Томочку, вертит ее в воздухе и тащит к костру, и хвастает своей силой, и сам радуется ей. Оба смеются и жарко дышат.

Потом опять слышно, как фырчит, слабея, костер, как шлепают по воде окуни...

И еще идут разговоры.

— Мы запрошлое воскресенье в Падун ездили, — рассказывает Толя. — Ну, что было! Все деньги пропили, даже на автобус нет. Толька говорит: «Поедем на такси». Ну, потеха! Сели в «Волгу», до старого Братска доехали, шофер говорит: «Платите, ребята». Толька его за плечо берет: «Ты таксиет, говорит, и я таксист, понял, давай как таксист с таксистом...» Ну, что было! Так и доехали бесплатно. — Толя хвастает другом. Он не знает, чем похвалиться перед своей любовью. Не знает, что не надо ему хвалиться.

Томочка начинает зябнуть, ежиться.

— Толик, — говорит она, — зачем ты ушел из бригады, связался с экспедицией? Вчера наряды закрывали, в вашей бригаде, говорят, по семь рублей за день у всех обошлось... Бригадир у вас такой хороший человек был. Толька большой зато от него и ушел, что он пьяницам не дает спуску. А ты тоже за ним потянулся.

— При чем он здесь? — оскорбляется Толя маленький. — Я не Сонечка. Сам знаю, что делаю.

— Толик, я читала в газете, когда построят Братское море, в Тайгутинке пристань сделают, поедем тогда с тобой на пароходе в Иркутск?

— Поедем. В каюте «люкс». Толька плавал в «люксе». Ну, рассказывал, красота. Всё в коврах. Мы с тобой еще в Сочи поедем. Там такое дерево есть в «Дендрарии», самшит называется. Вот из него топорища крепкие выходят! Я тебе, хочешь, дом построю? Знаешь, мы с батей какие дома строили? Каждую досточку зыстругаю. Выкрашу всё. Уголочки заделаю как по линейке. Террасу пристрою. Наличники выпилю узорчатые. Ну, красота! — Толя маленький счастливо засмеялся... — На первом этаже сами жить будем, а на втором я комнату сделаю, туда Тольку пустим с Сонькой. У него всё равно дома никогда не будет. Он всё пропьет.

— Толик, — тихонько сказала Томочка, — ты не замерз в одной рубашке? Хочешь, я тебе свою жакетку отдам? Мне ничуть не холодно.

И еще спустя немного:

— Толенька, миленький, ясненький мой! Откуда ты такой взялся?

Пора было ехать на работу. Все ждали Толю большого, сидя в кузове машины, поминали тяжелый день понедельник и особое молодоженское положение Толи. Но, пропустив все сроки, пошли стучать к нему в дверь.

Дверь Толиной квартиры была сбита с петель двухметровой чуркой. Чурка лежала тут же, на пороге. Все перешагнули через нее, вошли в квартиру осторожно, как входят в покинутый дом. Под ногами что-то хрустело. Плита в кухне была порушена, каркас ее скосился набок, кирпичи выбиты и расколоты на полу. Всюду лежали обломки стульев и табуреток. Пол был усыпан крупой. Здесь же валялись смятые банки леща в томате, черепки посуды и куски сахара-рафинада. В комнате были разбросаны тряпки, должно быть, платья и кофты. Их тоже рубили. Всё носило следы дотошной, тщательной рубки. Не дикого буйства, нет... Порублен был также стол, подушки и одеяло. Сломанный хребет кровати касался пола.

Посреди этих бывших вещей лежал Толя большой в сапогах, в фуфайке, прижав к груди топор. Он проснулся и вскочил быстро, внимательно оглядел вошедших, будто хотел дознаться, простят ли его, можно ли было ему делать то, что он сделал. Убедившись, что можно, он повеселел и сказал:

— Я опять юноша. Холостой, неженатый... — И снова посмотрел на всех, дожидаясь себе приговора.

Толя маленький плюнул сквозь зубы, усмехнулся криво, выругался и вышел. Не мог он видеть этого поковерканного жилья, очень знакомого ему, вчера еще чистенького, прибранного и красивого. Он почувствовал что-то вроде презрительной жалости к другу, словно друг вовсе не был большой, словно не бил вербованных в клубе, не пилил столетний листвяк на спор...

— Вот противные, — сказал Сема-техник. — Ну что ты, паразит, натворил?

— Ничего не помню. Ночью пришел, а Сонька домой не пускала, что ли. Я взял дрын и пошел шуровать. Что ты — совсем косой был. — Толя большой развел руками, приглашая понять его.

— Эх, Клавочка, — сказал Сема, — и как вы попали на этот курорт? Ну ладно, поехали.

— Поехали. — Толя большой заспешил, подхватил свой топор. — Мы тебе, начальник, сейчас всё сделаем в лучшем виде. Километра полтора рванем.

Но рабочий день не получился. Он кое-как дополз до середины.

— Начальник! — позвал Толя большой. — Отпусти опохмелиться. Не могу, душа горит. Я тебе завтра двадцать часов отработаю. А сегодня отпусти. Дурак я, что наделал... — И опять он посмотрел на всех, доискиваясь себе сочувствия, прощения или мужеского приговора без жалости. Но сочувствовать никому не хотелось. Слово «дурак» казалось слишком слабеньким, непригодным для Толи большого.

А сказать ему те слова, что он заслужил, тоже было некому. Не было их у техника Семы. Было задание — двадцать два километра трассы. Закончить — и ехать домой, в город, к жене, в крепко построенный быт без драк и мата. Сема очень любил этот быт и жену, очень спешил закончить трассу.

Нужно было работать дальше всем вместе, рубить тайгу, добывать тяжким трудом каждый метр просеки. Это казалось важнее всего остального. Никто не сказал Толе большому окончательных резких слов.

А он их, может быть, ждал. Давно он их не слышал. Давно не знал для себя преград и запретов. Брал в жизни всё, что хотел, силой своей, нахрапом. День работал так, что трещали верхушки у сосен, неделю гулял. Всех красивых девчонок в Тайгутинке заставил себя полюбить. Да чего там заставил... Все его так полюбили. Соню взял себе в жены. Думал сначала, что любит, будет жить... Теперь всё порушил.

С полдня он ушел из тайги. Не хотел больше ни этой работы, ни этих людей, свидетелей его жестокого и жалкого буйства. Скверно было Толе большому.

Вместе с ним ушел маленький Толя.

На первой попутной машине оба уехали в Братск. Возле женского общежития они видели Соню и Томочку. Толя большой не пошевелился. Маленький встал в кузове и тотчас же сел, отвернулся.

Дорога шла из поселка широко и ровно. Сосны, елки, лиственницы, росшие здесь недавно, были сдвинуты бульдозерами вправо и влево. Их растолкали без жалости, повалили, покидали друг на дружку. Тайга поддалась, не сдюжила. Ехать такой дорогой было приятно, всё равно что идти вечером просекой, рубленной утром своими руками сквозь дикую нежить.

От быстрой езды, от дороги, от ветра, оттого, что рядом едет маленький Толя, Толе большому становилось лучше. Зачем-то он был ему нужен, этот щенок, несмышленый мальчишка.

— Ничего, Толик, — сказал большой и положил маленькому на плечи свою руку. — Сегодня наш день. Не хуже людей проживем. Вот посмотришь.

Плечи были теплые, чуткие. Они замерли на мгновение под рукой у Толи большого, поежились и вдруг столкнули эту руку.


Деревню бог весть когда прозвали Пьяновом. Видно, были на это причины. Деревня жила богато. В закуску у пьяновцев шла ангарская стерлядь, таймешек, обильная рыба елец. Ангара кормила деревню, стращала разливами, топила рыбацкие лодки в порогах, учила людей широкой повадке. А потом пришло время людям научить реку своему разумному делу: трудиться, строить, родить свет. Люди написали белилами на диабазовой глыбе: «Мы покорим тебя, Ангара». Люди не тратят зря белил. Пришло время родиться Ангарскому морю.

Деревня Пьяново медленно двинулась по длинному взвозу вверх, ближе к тайге, прочь от грядущей большой воды. Деревня побросала негодные избы да закутки, а заодно бросила и свое прежнее непочетное имя. Деревня двинулась в дальний путь на высокий берег.

Нового имени для бывшего Пьянова еще не отыскали. Толя большой привез в эту безымянную деревню своего друга. Он провел его вдоль порядка новых домов. Толя маленький их скептически оглядел.

— Разве это дома? — сказал он. — Вот мы в Ульяновской области деревню строили — избы все как игрушки вышли. Все с резными наличниками, тесом обшиты под шпунт...

Вошли в пятистенный дом с двумя рябинами в палисаде. На пороге Толя большой потопал сапогами и крикнул:

— Есть кто живой?

— Никак Анатолий Романыч? — посльшался голос. Вышла женщина, полная крепкого, деятельного дородства. Глядела она внимательно, с достоинством и открыто. Поздоровалась за руку.

— Ты чой-то, зятек? — сказала женщина. — Никак один прибыл? Сонюшку не привез?

— Нас вот с ним в командировку в Братск начальник послал, — сказал большой. — Инструмент получать.

— Какой инструмент-то, по лесному делу или же у вас в экспедиции особое что? — Это спросил высокий, сухой мужчина с голубыми глазами, с лицом обветренным, смуглым, посеченным морщинами вдоль.

— Особое, — ответил Толя большой.

— А-а-а... А я думал, может, ты там узнаешь, где пилу «Дружбу» купить. Я от лесхоза на заготовку иду, хоть сейчас бы взял «Дружбу». Такое удобство: что там бензину — плошку плеснул, и пошел пиловать. Хоть в лесу, хоть по дому что поделать. Вот надо дров напасти...

— Это, папаша, я могу запросто. У нас в леспромхозе «Дружбы» навалом лежат. У меня самого она дома под кроватью валяется. Я Соню учу на ней работать. — Толя большой весело поглядывал и подмигивал маленькому.

— Да ты чой-то? — всполошилась хозяйка. — Ты Соню сейчас от всякой тяжелой работы избавь. Ей ничем таким нельзя заниматься.

— Какой может быть разговор, мамаша. Ты нам с другом достань-ка полбутылки. А то мы вчера уже крестины справлять начали. Подлечиться надо.

— Не рано ли, зятек, начали? — сказала хозяйка с тревожной заминкой в голосе.

— Лучше справить успеем...

Друзей усадили к столу, заставив, однако, снять сапоги у порога. Сияние крашеных половиц было заглушено половиками, лишь кое-где прорывалось в щели. Весь дом был крепкий, чистый. Ни одного изъяна не смог обнаружить Толя своим плотницким глазом. Для всякого дела в доме имелась нужная справа. В сенях висели хомут и дуги. Похоже, хозяин был конюх. Густо свисали сети с берестяными поплавками. В целый чурбак была загнана бабка: бить косу. В своих ячеях на стенах торчали сверла, стамески, рубанки. В кухне белели пестики и мутовки. Крутобокая зеленая кадка стояла в углу, укрытая круглым щитом с узорной ручкой. На особом крюке висел цинковый ковшик.

Толя маленький не мог оторваться от этих вещей и орудий. В нем чуть внятно рождалась зависть к их основательной, целесообразной жизни.

Ему хотелось снять орудия с их привычных мест, пустить в работу. Особенно часто он взглядывал на топоры, видневшиеся в раскрытых сенцах. Их было два: один с длинным, прямым топорищем — рубить дрова, другой с коротким, кривым — плотничать. Оба заклинены крепко, оба синеют отточенной сталью.

Хозяева отлучились. Толя большой опять подмигнул:

— Погуляем у тестюшки. Не обеднеют. А потом махнем в Падун. В Иркутск поедем... Ты только молчи, мне поддакивай.

На стол принесли огурцов в рассоле с укропными палками, вилок капусты, запеченный и сквашенный целиком, кастрюлю жаркой картошки и стопки, конечно.

— Кушайте, молодой человек, не знаю вашего имени-отчества... — сказала хозяйка. — Анатолий Романыч, угощай товарища. И сам угощайся. Отец, иди к столу.

Толя маленький сидел у стола в этой хозяйской избе, хрупал медленно огурцами, морщил кожу у глаз. Не нравилось ему это застолье. Зачем он здесь? Какой он тут гость? Он вспомнил свой дом, родителей, таких же вот стариков, свое общежитие в Ново-Полонове, Томочку... Там он имел вес, и место, и голос, и там не нужно было смущаться и чего-то бояться, не нужно было жевать чужую капусту... Он вдруг подумал, что не стоило ехать сюда. Взглянул на Толю большого коротко, с неожиданной злобой.

— Так как же мы с пилой-то сделаемся? — проговорил хозяин. — Тебе деньги дать, или же свою привезешь, раз, говоришь, она у тебя без применения...

— У моей кольца сгорели.

— А-а-а, вон то... Мать, будем брать новую «Дружбу», или как?

— Не знаю, — сказала хозяйка лукаво. — Богатый, так бери.

— Нету у него никакой «Дружбы». И нигде ее не купишь, только по леспромхозам дают. — Это сказал маленький Толя, не глядя ни на кого.

Большой встал. Его нижняя губа выпятилась вперед корытцем.

— Толик! — еле выговорил он, шепелявя от гнева. — Лезь под столик! — Он ударил маленького, но не так сильно, как бы хотел, потому что хозяйка подступила к нему стремглав, стала вплотную. Рядом с ее массивной грудью, с ее плечами, с крупной седой головой Толя большой не казался таким могучим.

— Да это что же такое? — быстро заговорила хозяйка. — Да у меня ни один пьяный мужик не посмел в доме драться. А этот ведь зятем считается...

— Никакой он вам не зять, — сказал Толя маленький и сморщил кожу у глаз, стал взрослым. — Соня от него в общежитие убежала. Он весь дом порубил.

Хозяйка еще ближе подошла к зятю. Глаза ее округлились, посветлели от негодования.

— Отойди от него, мать, — предложил спокойно хозяин. — В милицию лучше заявим, пусть пятнадцать суток отсидит.

— Ничего, отец, семерых людьми сделали, без милиции обходились, и с этим управимся сами. Ты что же поделал с Сонюшкой, ирод? Да ты как же такое посмел?

— Спокойно, мамаша, спокойно.

— Ишь чего захотел, спокою... А ты о Сонюшкином спокое много ли думаешь? У-ух ты зверь, челдонское отродье!

Пощечина у хозяйки вышла звонкой, прикладистой.

Толя большой дернулся весь, руки его мотнулись, схватились за стол и опустились. Он повалил ногой табуретку и пошел к дверям.

Его не стали удерживать. Хозяйка засобиралась в дорогу, в Ново-Полоново.

Маленький Толя ушел втихомолку. Он догнал большого на выходе из деревни.

— Ну что ж ты, сука? — сказал большой устало и равнодушно.

— Я не сука и, по крайней мере, не собираюсь ею быть...

— Ну, ладно, Толик, кончай. У меня гроши есть. Поехали в Падун.

— Чего я там не видал? — Толя маленький пошел вниз по дороге, ведущей к Ангаре. На дороге еще было светло, а в широкой котловине над бывшим Пьяновом уже потемнело. Тьма лоснилась и колебалась, словно это вода, словно море…

Загрузка...