Ракета противника, внезапно вырвавшаяся из пустоты, бросила в небо мертвый свет, и свет этот перевернул всю ночь и раскрыл унылый, зло притаившийся мир. Человек боялся этого мира, этого света. Бледно-желтый круг ракеты, медленно покачиваясь, широко повис между землей и звездами. Звезды, как бы ослабев, едва виднелись в небе. Еловые зубцы рощи становились оранжевыми, потом бело-голубыми, потом пепельными и постепенно пропадали.
Снова ракета, и снова: оранжевое, бело-голубое, пепельное… Над лугом зажглась и третья ракета. Андрей настороженно приложил к глазам бинокль: из рощи выходили танки. Два, три, пять… Танк, двигавшийся впереди, поводил орудийным стволом, как бы нашаривая дорогу, и тронутый его силой, воздух клубился и гудел.
Недолгий свет ракеты стал иссякать. И в этом тускнеющем, ускользающем свете Андрей успел даже заметить кресты на мрачной броне танков. Или только показалось, что увидел кресты, а на самом деле это подсказала память.
Ракета окончательно истратилась, и тотчас все в бинокле погасло: тьма. Словно перед глазами поднялась стена дыма и земли. В черной высоте снова остро зажглись звезды. Лес и холм под звездами в мутном воздухе казались теперь гораздо ближе, чем были днем, и потому выглядели сурово и зловеще.
В глубине ночи двигался рокот, слабый еще, но настойчивый.
Что-то сжимало голову, почувствовал Андрей, даже больно стало. «А, каска давит, — убеждал он себя, что нашел объяснение. — Как гиря на голове. К черту каску!» — швырнул ее на дно окопа. Запустил пальцы в волосы. Кажется, стало легче. «Ну, конечно, каска».
Танки шли уже с минуту, не меньше.
Над мостом, увидел Андрей, тоже взвилась ракета, и воздух там заголубел.
Потом близко взлетели одновременно еще две ракеты.
Андрей снова вскинул к глазам бинокль, и опять танки, огромные, грузные, сразу выросли перед ним. Он вздрогнул. Он убрал бинокль, и машины как бы вернулись и по-прежнему были еще далеко. Сердце учащенно стучало.
Танки на ходу стреляли из пушек, строчили из пулеметов. Красные, синие, зеленые точки быстро чертили воздух. Летевшая линия трассирующих пуль показывала — танки шли на окопы первого взвода, на Рябова. Хорошо, не забрал у Рябова бронебойку! Хоть и сообщили разведчики, что разгребают немцы завалы перед вторым взводом, перед Вано, все же удержался и бронебойку оставил в первом взводе. Хорошо, хорошо… Андрей испытывал удовлетворение, что не ошибся.
Воротник гимнастерки стал тесен и стягивал шею, и вспомнилось прощание с комбатом, когда тому тоже мешал воротник. Пальцы Андрея никак не могли найти крючок, чтоб его расстегнуть. Наконец расстегнул. Но все равно, что-то сжимало шею. Он повел головой раз, еще раз, не помогло.
Циферблат показывал: два часа три минуты.
«Только бы вовремя взорвать мост… Только бы выполнить задачу… Переправиться на тот берег не удастся…»
Андрей полузакрыл глаза: успокоиться, успокоиться, привести мысли в порядок — иначе пропасть.
— Танки, старшина.
Будто Писарев не знал, что танки.
— Далеко, как думаешь? — изменившимся голосом допытывался Рябов.
— А не все равно, раз идут? — хмуро откликнулся Писарев. Он прислушивался к смутному гулу, доносившемуся с противоположного конца огромного луга.
Рябову почудилось, что происходит это не сейчас, совсем не сейчас, что все еще длится вчерашняя ночь и идут танки, и вот-вот, вместе с Юхим-Юхимычем, бросится он танкам наперерез и ахнет зажигательную бутылку в башню. Он чувствовал себя увереннее, чем вчера, когда кинулся к танкам. Может быть, потому увереннее, что теперь уже знал: в башню танка полетит бутылка с горючей жидкостью, а под гусеницы метнет гранату Юхим-Юхимыч, и боец отделения Юхим-Юхимыча и второй его боец швырнут зажигательные бутылки в мотор танков, двух танков, и через несколько минут, равных вечности, помнил он, машины вспыхнут и, горящие, остановятся. А утром вся рота будет смотреть из окопов на три этих танка. А он, — он не сможет оторвать глаз от заглохшей машины, от той, с задымленной башней, припавшей на развороченную гусеницу, метрах в пятидесяти от окопов. Его и Юхим-Юхимыча танк! Он вздрогнул от мысли, что Юхим-Юхимыч лежит теперь недалеко от этого танка, тоже мертвый. И сразу все стало на место: танки шли на него сейчас, и именно сейчас надо их остановить, сейчас, когда сил у него меньше, чем было вчера.
Почему-то из всего, что нагромоздила в его памяти война, только вчерашняя контратака стояла перед глазами. И совсем выпало из головы то, как будет он отрываться от противника, когда Володя Яковлев взорвет переправу. Об этом не думалось. Он не думал о том, что должно произойти через полчаса, через четверть часа: на него шли танки, на него шли танки, и их надо остановить, их надо остановить, хоть во взводе тридцать два бойца, вместе с ним, и того меньше — сколько взвод в эти минуты потерял, он уже не успеет узнать. На него шли танки, все остальное ничего не значило.
Уже слышно было, траки вгрызались в землю. Три танка? Четыре? Рябов напрягал слух. Три, определенно три танка двигались на окопы. Он различил ход трех машин.
«Все. Амба!» Он поморщился, как от нестерпимой боли. Он сознавал свою беспомощность, и беззащитность, и обреченность. «Все. Амба!»
В два прыжка оказался он в блиндаже, у телефонного аппарата. Повернул ручку, второй раз повернул, третий. Трубка молчала, даже треска, даже шороха не было в ней.
— На кой хрен мне телефон, если ни хрена в него не скажешь!.. надрывался он. — Связь!.. — скосил глаза на связиста Петреева. — Есть, спрашиваю, связь?..
Маленький, с бледным лицом, с худыми узкими плечами, тот выглядел в блеклом свете коптилки совсем растерянным.
— Только что была связь, товарищ сержант. — Губы его тряслись. — Вот секунду… вот сейчас…
— Какой к хрену — сейчас! Нет связи с капэ роты! Обрыв, что ли? Снарядом где перебило?..
— А-а, — голос Петреева виноватый, испуганный.
Он неловко опустился на землю и дрожащими руками торопливо навертывал развернувшуюся на ноге обмотку.
— Чего расселся!.. На линию! — кричал Рябов, словно Петреев и в самом деле виноват, что снаряд где-то перебил провод.
Схватив моток провода, Петреев побежал.
Рябов непрестанно вертел ручку телефона. Молчание, молчание. «Носит его где, этого Петреева! Столько времени! До города добежать можно и вернуться!..» Но он знал, прошло чуть более трех минут. Снова с силой повернул ручку, что-то в трубке зашевелилось. «Ага, есть!..»
Андрей открыл глаза, он, кажется, успокоился, и первое, о чем подумалось: выстоит ли Рябов.
— Товарищ лейтенант, — выбежал из блиндажа Кирюшкин. Он шумно дышал. — Товарищ лейтенант… Рябов! Что ж это будет, товарищ лейтенант? бормотал оторопело. — Танки ж…
— А пошел ты!.. — Андрей сердито отмахнулся от Кирюшкина. Подскочил к телефонному аппарату, схватил трубку.
— Давай… Знаю, что танки. Не глухой, не слепой. — Он понял: Рябов растерян. — И что палит вовсю, слышу.
«Бьет семидесятипятимиллиметровыми». Андрей не раз находился под танковым обстрелом, он узнал этот калибр.
— Три танка? Ну и что? — Пауза. — Не сдержишь, говоришь? Я тебе не сдержу! Я тебе не сдержу! Сдерживай, и все! — властно потребовал Андрей. Рябов, показалось ему, собирался еще что-то сказать, но промолчал. Выдержку! Выдержку! — Пауза. — Нет, нет. И торопиться не надо. Нет! — Он начал задыхаться. — Подпусти… на расстояние… броска гранаты… и бутылки… и тогда действуй… Сумел же вчера!.. Надо бить наверняка!
«Выжди, потерпи, дружище Рябов, — стучало в мозгу. — Не наверняка если, — гибель. Прорвутся через боевые порядки и — на переправу». Андрей задрожал от этой мысли.
— Следи, следи и выжидай момента, — уже спокойней произнес Андрей. Он понимал взводного: противник ведет такой огонь — бруствер, наверное, обваливается, дно в окопах, наверное, ходит ходуном, а должен молчать — ни одной пули не выпустить. Какие нервы выдержат это? Никакие нервы не выдержат.
Война приучала к терпению, а как трудно приучаться к этому опасность подталкивает, торопит… «Выжди, выжди, Рябов. Сунешься преждевременно — и пропал…»
Андрей тяжело положил трубку.
«А пробьются танки, — сперло дыхание, — определенно пробьются, нечаянно подумал так. А подумав, уже не мог отделаться от этого. — Их не сдержать, если пробьются. — Дальше мысль не шла. И, как бы защищаясь от надвигавшейся беды, судорожно сжал кулаки. — Нет, нет… Перемахнут если через траншею, ребята Рябова не растеряются, ударят в моторы. Так даже вернее…» Рыбальского с противотанковым ружьем выдвинул Рябов вперед. Правильно сделал. И у сосен положил Полянцева с отделением. «С отделением, — усмехнулся. — А все равно — отделение», — вспомнилось, и он вздохнул. Вздох получился долгий. И Пилипенко там, сбоку, с пулеметом. Тоже правильно. Он убеждал себя, что все будет в порядке, все будет хорошо.
Отдаленный гул нарастал. На этот раз левее рубежа взвода. Рябов склонил голову в левую сторону, вслушивался. Не ошибся, нет.
— Старшина, слышишь?
— Слышу. — Писарев горбился, то и дело поправлял на носу пенсне. Прямо с исходных пошли танки на переправу? — Он не спрашивал, — утверждал: не зря же ракетами освещал немец переправу. Ракеты и проступивший в пространстве рокот левее обороны первого взвода связывались в представлении Писарева в одно действие противника: он двигал танки к переправе.
Минута — долгая-долгая, вторая минута — еще более долгая. Рокот не отдалялся, напротив, становился явственней, громче, ближе. Что бы это значило?
— Слышишь, старшина?..
Писарев молчал.
Оба поняли, что ошиблись: танки, несколько танков, не к переправе шли — шли на них. Дрянь дело. Значит, решили атаковать Рябова и Вано и заходили слева, с менее защищенной стороны. Дрянь дело.
Танки зайдут в тыл Рыбальскому, пулеметам, замаскированным в крушиннике, повернут и откроют проход остальным машинам, соображал Рябов. Дело дрянь.
— Их надо остановить, танки, — стиснутым голосом произнес он наконец. — Справа ладно, там бронебойка. А слева пройдут запросто. Скрыпник! — позвал. — Зельцер! Вартанов! Гранаты в руки! И ползком. На танки. На те, что слева. Вперед!
Короткий топот. Двое. Схватили связки гранат и кинулись на бруствер. С бруствера, слышно было, свалились вниз комья земли. А третий где? Где третий? Раздались шаги и третьего.
«Не проворонят решающие секунды? А проворонят — амба!..»
Хорошие, крепкие ребята. Рябов знал их, всех. Но перед танками, с убивающим грохотом идущими на тебя, можно рассудок потерять. Он видел, как под Тернополем танки настигали бойцов и те пытались бежать, и бежали впереди стрелявших машин, бежали уже мертвые, с погасшим сознанием, в корчах, только ноги были живы, они нетвердо цеплялись за оранжевую утреннюю землю, и она не могла удержать их. И через несколько секунд они сровнялись с землей, и в том месте, где это произошло, земля, даже в тени, покраснела. Рябов хотел избавиться от видения, как назло выплывшего в памяти, и не мог: люди в свернутых набок касках, с винтовками, беспомощно поднятыми над головой, с исковерканными ужасом лицами, бежали, все время бежали, скрежещущие гусеницы уже смяли их, ничего не оставив, лишь красноватый след, но все равно, они продолжали перед его глазами бежать.
Он неистово замотал головой, отбрасывая видение.
Он кинулся к телефону.
— Доношу… танки… обходят меня слева… — выпалил Рябов голосом, налитым тяжестью. — Понял! Уже послал… навстречу… Я сам… — Он не успел досказать, в мембране задребезжал прерывистый голос Андрея. Рябов умолк, но рот еще яростно перекошен, и казалось, не слушал он, а кричал в трубку.
Он не помнил, как выскочил из блиндажа, как остановился рядом с Писаревым. Он силился что-то сказать и не мог, все слова выпали из памяти. Ощущение потерянности длилось мгновение, все, что металось в его лихорадочном мозгу, в гулко стучавшем сердце, длилось не больше мгновения. «А, да! Тут Писарев». Ничем, конечно, помочь Писарев не мог. Но он здесь, с ним, живая душа, и этого было достаточно, чтоб слабость прошла и уступила место собранности. В самом деле, если не тратить душевной силы на сомнения, если не думать, что положение безвыходно, то все выглядит по-другому, даже наступавшие танки.
Локтем резко толкнул Писарева в бок, и выровнялось дыхание, и спокойно, как ему казалось, произнес:
— Старшина… Ротный приказал… ни в коем случае не пропустить… танки слева… понимаешь же… самая большая опасность… Я… к ребятам…
Рябов шагнул к нише, ухватил связанные проволокой три гранаты: две ручкой вперед, одна — к себе. Вскочил на ступеньку, выбитую в траншее, перевалил тело через бруствер и плашмя растянулся на песке.
Душный запах сухой пыли, поднятой танками, донесся до окопа. Было ясно: танки близко, время открывать огонь. Вытянув шею, Рыбальский напряженно вслушивался в двигавшийся гул, чтоб на слух поймать, куда направить выстрел. Поймал… Кажется, поймал… Движения его были привычные и он не думал о них. Он прижался щекой к прикладу противотанкового ружья, и приклад как бы сросся с плечом. Положил палец на спусковой крючок, по привычке же — глаза в прорезь прицела, хоть ничего увидеть не мог; он был на дне ночи — его давила тьма, густая, черная.
Он увидел слева короткое жало пламени, быстрые, багровые искры, рвавшиеся из глушителя танка. По вспышкам, по искрам прикинул, с какой скоростью шел танк, и стал медленно нажимать на курок.
Он выстрелил.
Тупой удар отдачи в плечо — его оттолкнуло назад, даже голову тряхнуло. Он замер, секунду, вторую выжидал. Танк продолжал греметь гусеницами. «Промахнулся… не попал… не попал… Черт возьми, пулю за молоком послал…» Жар охватил все тело. «Не попал!..» Дрожащей рукой взял у Сянского патрон, двинул затвор, снова прислушался. Вспомнил: «Выбери точку прицеливания — по смотровой щели, еще лучше по гусеницам. Выбрал? Выбрал. И жди, когда машина подойдет к этому месту. И — грохни!» Рыбальский улыбнулся: «Спасибо, Ваня, спасибо, Ваня Жадан, ты учил меня делу, но попробуй вот выбрать точку прицеливания…» Он немного повернул ствол. Выстрелил. Опять грохнул перед глазами огонь. И снова тот же мрак. Слышно было, танк по-прежнему надвигался на него. «Опять, значит, не попал!.. И эта за молоком. Что со мной сталось?» — злился он. Он прикусил губу: пот, кативший со лба, жгуче заливал глаза. «Ваня, Ваня Жадан… Очнись, помоги мне… У тебя это так хорошо получалось…» Он плакал, и он знал это.
Он повторил свои движения, теперь он все делал быстрее, лихорадочно, нельзя было и доли секунды упустить. В третий раз нажал на спусковой крючок.
Рыбальский верил в себя, но два эти промаха, именно сейчас, подавили в нем уверенность. И когда после третьего выстрела увидел, как вскинулся впереди огонь и стал растекаться в темноте — шире — ярче — выше, превратившись в бесноватый костер, и когда там, где полыхало пламя, услышал, раздались оглушительные удары, и понял, что горел и взрывался подбитый им танк, он недоверчиво покачал головой.
Потом дошел до него горький, удушливый дым. Дым забивал дыхание. Рыбальский пробовал заслониться, но дым бил в глаза, проникал в нос, в рот.
— Здорово? Здорово, скажи? — Голос Рыбальского вдруг охрип, будто сорвал его в крике. — Здорово?
Сянский уткнул лицо в землю и жалобно поскуливал. Он ничего не видел.
— А вот даст сдачу, тогда будет здорово…
— А пока давай патрон! Добавим!..
Рыбальский снова обрел уверенность и уже не сомневался, что попадет и в другой танк, и этот тоже не сможет идти ни вперед, ни назад. Он прижмурил глаза, затаил дыхание, словно и в самом деле целился. По грохоту гусениц определил, где двигался танк, и надавил на спусковой крючок.
Выстрел был громкий, как два или три выстрела вместе. Это, наверное, шум в ушах от напряжения, от тревоги. Все смешалось в его распаленном сознании. «Промазал? Нет?» В той стороне, куда выстрелил, вспыхнуло пламя, сначала тусклое, потом оранжевое. Еще один подбит! Видно же… Подбит! Точно… На всем лежал густой багровый свет, радостный свет, радостный свет, охвативший луг, бескрайний какой-то, единственный, потерявшийся на земле луг, и роща вдалеке была багровой, и холм. Рыбальский даже высунулся из окопа и смотрел на огонь, становившийся тускловатым в закипавших клубах дыма.
— Патрон!!
Одновременно со своим выстрелом услышал Рыбальский сухой свист возле себя. «Определенно бьет разрывными… — узнал он эти звуки. — Ай, подлец! Разрывными…» Пули срезали еще не совсем уплотнившийся бруствер, вонзались в землю возле головы, возле плеч, у боков, поднимая вверх струйки песка. Песок засыпал глаза, их нельзя было открыть. Пуль он уже не слышал, уши заложило, в них стоял грохот взрывавшегося танка.
Рыбальский ощутил острый толчок в грудь. Будто раскаленным шилом кто-то ткнул, и стало невыносимо жарко, точно печка распалялась внутри, и он хлопнул по груди, по животу ладонями, часто и быстро, раз, другой, и еще раз, как бы сбивая на себе невидимое пламя. «Разрывная, не иначе…» не сомневался Рыбальский. Но боль пропала. «Нет, не пуля, — счастливо успокоился. — Запоздалый удар отдачи».
А силы убывали, он слабел, слабел… «Просто голова кружится…» Нет, не пуля. Он был спокоен.
— Пат-рон…
— Вот! Илюша! Вот!.. — Сянский, перепуганный, совал ему патрон.
Слишком суетливо получилось у Сянского, возможно, его смутил необычный для Рыбальского бесстрастный тон.
— Вот! Вот! Илюша!..
«Он кричит, дурак, он кричит, чтоб не так бояться, — сердился Рыбальский. — Страх всегда будет у него за плечами, впереди тоже. Такой человек». Ему показалось, что, рассуждая об этом, отвлекался от другого, о чем думать не хотелось. Но слабость все больше охватывала тело. Рука окаменела, палец немо лежал на спусковом крючке. «Фиговина какая-то», все еще удивлялся он в каком-то полузабытье. Мысли стали нетвердыми, случайными, далекими от того, что сейчас происходило. Подумалось о том, что так и не написал Катеньке, а она ждет письма, ждет его самого; не написал и братишке, жаждавшему попасть на фронт, но вместо фронта вынужденному ходить в пятый класс; махорки, вспомнил, осталось немного в «сидоре», там, в траншее, не вытащил бы кто, все-таки махорка, любой позарится; потом обрадованно уверил себя, что партийный билет получит, когда рота выберется отсюда; и еще подумалось: баклагу забыл, а, черт, так пить хочется, во рту пересохло…
Он порывался крикнуть, все равно что, лишь бы закричать и пробудить в себе силу. Он открыл рот. Ни звука проронить он не мог. Пропал голос. Он снова попытался что-нибудь сказать, вернуть голос, но — ни слова! И оттого, что вынужден был молчать, все в нем разрывалось.
Силы убывали, он слабел. «Надо глубоко вдыхать воздух, и силы восстановятся», — утешал себя. Но дышать стало нечем, широко раскрытым ртом пробовал ловить воздух, и ни струйки, ни глотка не мог поймать вокруг воздух иссяк. Он задыхался. И тут пришло в голову: все-таки ранен, потому это. Да рана, должно быть, пустяковая, никакой же боли. Царапнула пуля или осколок какой полоснул. И не разобрать, куда попало. «Ну фиговина чепуховая».
А не двинуть ни рукой, ни ногой. «Вроде и не мои они, а чужие», удивился. Никогда до этого не испытывал он такого состояния. И когда было в его двадцать лет испытывать? «Сейчас пройдет, сейчас пройдет», — обещал он себе. И кажется, в самом деле проходило. Он снова дышал ровно, хоть и не глубоко, на глубокое дыхание не хватало сил. И сердце, чувствовал он, билось. «Это значит, что смогу стрелять, — палец все еще лежал на спусковом крючке бронебойки, — смогу еще немного сопротивляться, ну минут десять, быть может, или пятнадцать, может быть, может быть, даже полчаса или чуточку больше». Сознание этого доставляло ему нескончаемую радость, по присмиревшему телу пошли упругие, горячие толчки, они сулили надежду, что все обойдется, и становилось легко, благостно. И он испугался, что эти десять минут, или пятнадцать, или полчаса — самое бесценное за всю его жизнь время — уйдут на переживание этой радости, и он не успеет сделать нужное.
Но палец на спуске не пошевелился. Да и куда стрелять? — выпало из головы. Сознание затекло, как, бывает, затекает нога, рука. Боли по-прежнему не было, страданья не было, и желания не было делать что-нибудь — бежать, стрелять, ругаться. Все, значит?..
Он сделал над собой усилие, чтобы приподняться, ничего не получилось, мускулы обмякли. И все же удалось повернуться набок. Он не заметил, как откатился к Ване Жадану. Голова пришлась на вытянутую руку Жадана, и он уткнулся в его плечо, словно и сейчас искал у него поддержки, утешения.
Но он уже ничего не искал. Он вдохнул воздух, расслабленно, медленно, и уже не выдохнул его. Он ощутил, что перестал жить.
Сянский понял это сразу.
В замешательстве оглядывался он и не мог решить, куда податься впереди и позади было одинаково неопределенно и страшно. Он почувствовал себя один на один с немцами, со смертью.
«Что же делать? Подняться? Побежать? Пуля догонит на первом же шагу. И куда бежать? Стреляют немцы, стреляют наши — кругом стрельба! Днем лучше. Видишь чужих, видишь своих. Сообразишь, где укрыться…» Страх надвигался со всех сторон, он уже сдавил сердце, сжал горло. Задушит, задушит!..
— Илюша!.. Я же ж один!.. — потерянно простонал Сянский, забыв обо всем и помня только, что остался среди вражеских танков, вражеского огня, враждебной ночи. — Илюша! — крикнул еще раз, еще, в третий раз, в четвертый… — Илю-ша-а! — Он продолжал выкрикивать это имя, вдруг ставшее самым нужным, родным, уже ни на что не надеясь. — Куда ж я?.. Куда?.. Я ж один… Илю-ша-а-а…
Полянцев напрягал зрение, но это было ни к чему, глаза живут только при свете, во тьме они гаснут, как всё — деревья, кусты, дороги, песок… Как ни старался, не мог он увидеть густой крушинник, где затаились пулеметы, два пулемета, увидеть траву, которую насмерть мяли гусеницы танков, и шесть сосен, прикрывавших три окопа — его, Пульки и того, справа, нельзя было разглядеть.
Удар — удар — удар!.. «Наши бьют!..» Ему показалось, много гранат, очень много, стало весело, словно удары эти отводили от него опасность и ничто страшное уже невозможно. Он даже вскрикнул озорно, задиристо:
— Давай, ребята! Давай!..
Разъяренно вздыбились огни — горели танки, и на лугу — от рощи и холма до воды — пропала ночь. Вверх, под самое небо, суматошно взметнулись сосны с темными куполами, сосны, прикрывавшие окопы отделения Полянцева. И тотчас в глаза бросилась неровная цепь немецких автоматчиков, они обходили пылавшие танки и, то припадая к земле, то вскакивая, то снова залегая и снова поднимаясь, суетливыми перебежками неслись мимо Полянцева на траншеи роты.
Бег автоматчиков остановили длинные и короткие пулеметные строчки из крушинника. Цепь залегла. Потом со стороны холма двинулась вторая цепь, она развертывалась и шла на Пилипенко, видел Полянцев. «Что ж Пиль молчит? — тревожился, и сердился, и ругался он. — Заело что-то?.. Решил подпустить немцев поближе?.. Меняет ленту?..» Немцы ступали в полный рост и строчили из автоматов. Немцы приближались. «Вот они…» — сцепил Полянцев зубы, будто уже слышал топот ног, прерывистое дыхание автоматчиков. «Что ж Пиль молчит, черт его побери?..»
Разом — видно, по команде, — поднялась первая цепь, повернула — на Полянцева. Он весь напрягся. «Самое время вступить в дело. Ну, „дегтярь“, давай…» Он нажал на спуск. Короткая очередь. Он почувствовал упругую дрожь приклада. Палец снова надавил на курок. Короткая очередь. Немцы, шедшие на левом фланге цепи, залегли. Нет, не залегли, — свалились. Короткая очередь.
Он менял диск, и пока менял, слышал, как рядом хлопали винтовки, четко и гулко. «Мои ребята…» Он опять нажимал на спусковой крючок. Короткая очередь, короткая очередь… «А Пиль, что ж он?.. — раздражался Полянцев. — Чего ж молчит его станкач?..»
Пилипенко ударил. Почти одновременно с ним, с Полянцевым. «Тоже, значит, чего-то рассчитывал…» Пилипенко ударил. Цепь автоматчиков, не добежав до Полянцева самой малости, бросилась на землю, увидел он в отсветах дальнего огня полыхавших танков. «Попали, голубчики, под перекрестный, — радостно клокотало в груди. — Под мой и Пиля…»
Но Пилипенко умолк. «Заправляет новую ленту», — предположил Полянцев. А сам он, Полянцев, давил на спусковой крючок, крепче, сильнее. Что такое? Молчал и его «дегтярь». Разгоряченный, Полянцев в первое мгновенье не сообразил, что опять кончились патроны, что диск пуст. Протянул руку. «Где они, запасные диски? Где?.. Где?.. — возбужденно шарил рукой. — Вот тут положил… Вот тут… Эх!.. И надо же такое… Ну, наконец!..» Схватил диск. Пока будет вставлять диск, немцы сделают перебежку! Чертов Пилипенко, молчит! А может, ранен, убит? Слишком долго, если меняет ленту. Столько времени не требуется, чтобы заменить ленту. Да и у него так медленно идет с диском! Немцы определенно поднимутся и рванут вперед… Ну, слава богу! В порядке! В порядке!..
Полянцев снова стрелял.
Он вскинул голову, посмотрел вверх перед собой. Ракета! Что означал этот зеленый свет, рванувшийся из рощи в небо? А! Ракета дала команду. И немцы стали отползать.
Они отползали. Потом вскочили, суматошно понеслись обратно к роще, к холму, возможно, в укрытие, которое только что покинули. Но снова рухнули, как срезанные. Полянцев нажимал, нажимал на спуск — очереди, очереди. Воздух прошила долгая пулеметная строчка, твердая, сильная, глуша и прикрывая короткие очереди Полянцева. «Пиль! Пиль!.. Ну и дает жизни! Ну и Пиль!» — чуть не выкрикнул Полянцев.
Ракета догорала, под ее меркнувшим светом, неуклюжие, как мешки, лежали убитые, раненые. «Вон сколько мы их с Пилем положили!..» ожесточенно и восторженно подумал Полянцев.
Немцы бухнули из минометов по обозначившимся целям — по пулеметам в крушиннике, по Пилипенко, по окопам Полянцева. Мина разорвалась у самых окопов. Полянцев, втянув в плечи голову, припал к песчаному дну и, ощерясь, разжал губы. О каску стукнулся осколок, удар был легкий, но уши плотно заложило, будто в них напихали ваты. Потом наступила тишина. Полянцев поднял голову, обеими руками поправил сдвинувшуюся каску. Рот набит землей. Полянцев сплюнул, все равно — в зубах скрипел песок.
Полянцев вспомнил о Юхим-Юхимыче. Потом вспомнил, что ни одного звука тот не проронил. Убит? Повернулся, тронул его за плечо.
— Жив?
— А толку шо? — жалобно, едва слышно отозвался Юхим-Юхимыч. — Лежу бревном, хоч бы диск мог подавать…
— И сам диски возьму. Были б. А стихнет, понесу тебя. Сказал. Я ж здоровенный.
Полянцев взялся за приклад своего ручного пулемета, и в ладонь впились рваные острые зазубрины металла, торчавшие оттуда, где быть прикладу. «Разбили „дегтяря“! Эх!!.» В первую секунду это ошеломило. Он понимал, что мог быть ранен, мог быть убит. Но чтоб живому стрелять нельзя было, — не укладывалось в голове. Стало ясно: стрелять не из чего… Он яростно выматерился. Сглотнул собравшуюся в горле слюну.
— Как там у тебя? — крикнул направо. Из окопа не откликнулись. — Как у тебя, спрашиваю? — крикнул громче. Ответа не было. «Понятно. Все».
— Пулька, жив? — крикнул уже неуверенно.
— Ага, — тотчас ответил окоп слева.
Прошла минута.
Полянцев услышал: на окопы надвигался танк. Он был уже недалеко.
— Пулька! — повернул Полянцев голову налево.
— Ага. Танк.
— Бери гранаты.
— Ага.
Полянцев неподвижно, с нервным напряжением ждал: пусть танк подойдет поближе, теперь рисковать нельзя…
— Выходим, Пулька, на гада! Готов?
— Ага. Готов.
Полянцев не успел выбраться из окопа, а Пулька, тихий Пулька, уже бежал на танк. Он бежал на танк, это Полянцев услышал. А когда, словно из-под земли, вырвался громкий костер и свирепо разметался во все стороны, понял, что Пулька метнул гранаты, и метнул удачно. В ярком свете видно было, как под огненными осколками упал Пулька. Танк дернулся вперед, и Полянцеву показалось, что услышал хруст, это гусеницы, понял, вминали в землю мертвое тело Пульки. И тут же вспыхнувший танк беспомощно завертелся на месте — гусеница, значит, сорвалась с хода и, как бы рассыпаясь, с грохотом расстелилась на песке.
Взвилась осветительная ракета, и стало видно, как, обогнув танк, автоматчики неслись на окопы. Уже отчетливо слышен был вязкий, в песке, неровный топот. Несколько шагов отделяли немцев от окопов. «Накрылся, — с тяжелой тоской подумал Полянцев. Два диска, знал он, лежали у его ног. Эх! Вот когда б „дегтяря“. Уложил бы их, а сам, может, и выкрутился б…» Почему он должен умереть… если столько сил в нем для жизни? Мысль эта первый раз пришла в голову, и он невольно ужаснулся. Он снова видел Пульку, бежавшего на танк, и слышал хруст костей под гусеницей, словно это повторилось. Злость, какую никогда еще не испытывал, поднялась из глубины его существа и захлестнула все. И рука стиснула гранату.
Надеяться не на что. Рассчитывать больше не на что — «дегтярь» разбит. Только на гранату вот. На эту, одну-единственную, которая у него в руке. Все в нем натянуто: мышцы, жилы, сердце под ребрами, руки, ноги.
Полянцев считал секунды, считал минуты, нет, минуты он не считал, минуты — это слишком долго, теперь у него не хватит жизни считать минуты. Не потеряться — самое важное в его положении, не потеряться, нельзя же умереть вот так, как подстреленному зайцу. «Жизнь моя дорогая, фрицы. Сейчас вы узнаете это!..» Он поставил гранату на боевой взвод и судорожно сжал рукоятку.
— Не придется мне, Юхим-Юхимыч, выносить тебя отсюда… Прощай…
Два немца, три, пять или больше были уже совсем близко, совсем близко, Полянцев отчетливо слышал их. Он резко встряхнул гранату, — она щелкнула, — и швырнул.
Гром и свет!..
Свирепый треск осколков над головой.
Полянцев упал. Режущая боль вонзилась в глаза: полоснуло что-то острое и горячее, и он смежил их. Он почувствовал, из орбит текли медленные, будто липкие, струи, и это были не слезы, понял он, что-то другое.
Он удивился тишине, наступившей вдруг после разрыва гранаты, и даже открыл в изумлении глаза.
Но глаза уже ничего не видели.
— Тю! Шоб ты сдох, проклятый!
Пилипенко привык разговаривать сам с собой, особенно когда что-то не ладилось. Сейчас с ходу ему не удавалось как следует установить пулемет. Один каток слишком погрузился в песок, и пулемет перекосило. Пилипенко вытащил каток, разровнял руками место и подложил под каток пилотку. Пулемет снова стоял прямо. Пилипенко потрогал кожух, прикосновение это совсем успокоило его, словно убедился, что пулемет в порядке.
— Ну, давай, немец, при на меня…
То и дело поглядывал он на лежавшего в кустах, рядом, пулеметчика Васю Руденко. Почти земляк. Из Херсона. Студент. Пилипенко, правда, сторонился его: студенты, они все какие-то… Ротный сказал: ранен. Может, и был ранен. Да не дождался подмоги, отошел. Пилипенко еще раз склонился над телом пулеметчика, сильно потряс за плечо, нашарил в темноте лоб, щеки, руки: молчит, похолодел. Пилипенко вспомнил: нет, пожалуй, Василь, студент этот, был ничего-парень…
Он свернул цигарку, не таясь чиркнул зажигалкой, закурил.
— Увидел бы взводный, — съехидничал. — Ну и увидел бы. А шо со мной сделает? Под пули пошлет? — хмыкнул.
Пилипенко невозмутимо наслаждался цигаркой, долго и глубоко затягиваясь. Он и курил озорно. Начало прижигать пальцы, они едва удерживали короткий окурок, и Пилипенко стал затягиваться медленней и не так часто, курить чтоб подольше.
— А шо моя цигарка? — возвращался он мыслями к взводному. — Тьфу, и только. Огонечек с комариный глаз. Вон немцы горят, так это да, восхищался пламенем горевших далеко впереди танков. — Эт-то да-а…
До него донеслись тукающие строчки «дегтяря» Полянцева. Прислушался.
— От и пуляет русак… — Он восхищался и тем, как ведет Полянцев огонь. — От, чертяка, и пуляет…
Вспыхивавшие ракеты сделали видным луг и то, что было на лугу.
— Лю-ми-на-а-а-цыя…
Пилипенко спокойно водил глазами вправо-влево, смотрел вперед. Глаз у него наметанный, не упустит, чего не надо упускать.
Он успел увидеть: между холмом, густо черневшим вдалеке, в конце луга, у леса, и его окопом, мелькала еле различимая цепь фигурок, они то бросались на землю, то, склонившись, перебегали, то неслись во весь рост.
— От и мне, хохлу, наспела работа.
Он приник к пулемету.
— Посмотреть в прорезь прицела? — снова хмыкнул Пилипенко. — Нужен он сейчас, прицел! Как прыщ на заднице. Разве наведешь в этой смердючей темноте куда надо? Буду бить вслепую. Уложу, сколько выйдет… Приготовиться! — приказал самому себе. — Приготовился! — доложил через секунду. И еще, через несколько секунд: — Давай!
Он нажал на спуск. Длинная строчка полилась свободно и весело. Длинная строчка!.. Длинная строчка!.. Гильзы слышно сыпались рядом, на землю.
Кончилась лента. Он откинул ленту с пустыми гнездами, заправил новую. Взялся за рукоятки пулемета и, не торопясь, повернул направо: немцы обходили его справа. Наметанный, наметанный у Пилипенко глаз.
— А шо? Столько уже воюю, — будто объяснял кому-то.
Что — да, то — да: глаз у него точный. И спокойный. Главное спокойный. «С глаз все и начинается, разная там паника и все такое, убежден Пилипенко, — глаза напугают ноги — и бегом назад…»
— Не, меня не напугаешь… А, чертяка! Весь трясется, как скаженный. — В руки ударяла мелкая дрожь рукояток пулемета. — Давай, Пиль, давай, Пилипенко! — подгонял он себя.
И нажимал на гашетку. И нажимал, и нажимал…
— От еще беда!.. Тю! — Вода закипала в кожухе. А воды в обрез, вот только что во фляге осталось. — Себе на несколько глотков. К чертям собачьим, попробую обойтиться. Я же ж понимаю и смогу обойтиться, а пулемет же ж, к бисовой матери, не поймет. А пить хочется!..
Почти всю воду из фляги вылил в кожух. Потом, запрокинув голову, отправил в широко раскрытый рот тонкую короткую струйку. Вода пахла гарью и еще чем-то, будто болотная. Пока пил, вода была вкусной, очень вкусной. А оторвал от фляги губы, поморщился: вода точно отдавала болотом. Он потряс флягу, и губы поймали еще несколько капель.
Опять застучал под его руками пулемет.
Еще лента. Еще лента. Еще лента.
— Не, аккуратней надо. Потихше… Лент не много уже. — Он с трудом сдерживал себя. — Аккуратней, аккуратней, браток. Не в тире.
Пилипенко вдруг показалось, что, если не заставит немцев отступить туда, за холм, за рощу, война будет проиграна и Гитлер войдет в Москву.
Обливаясь потом, облизывая запекшиеся губы, продолжал он стрелять.
Вдруг остановился.
— Э, постой, постой. Шо то? В канаве Полянцева вроде граната ухнула? — не мог Пилипенко сообразить, что произошло, и на секунду его охватила оторопь. — Немцы… или сам шибанул?..
Холодная испарина покрывала лоб, он провел по лбу ладонью, но испарина оставалась. «А, шоб его!..» Похоже, что лоб всегда влажный, только он этого не замечал.
Здесь луг вдавался в прибрежный песок, и ползти было трудно. Колени, руки вязли в песке, и Рябов еле передвигал свое, показавшееся ему тяжелым, тело. Поравнялся с кустарником, жузгуном. Он выбрасывал руки вперед, напрягал пальцы и отталкивался от кустов, и кусты отходили назад, на шаг, на полшага, все-таки назад… Он переводил дыхание и полз дальше. Он не мог представить, далеко ли отполз от траншеи. Кажется, недалеко. А ползет уже сколько!.. В спокойной обстановке он в две минуты пробежал бы это расстояние.
Впереди послышался слабый шорох. «Ребята… Они… Шагов пятьдесят до них, не больше». Рябов полз на шорох, полз, полз. Он поворачивал шею то в одну, то в другую сторону, поднимал голову, полз, полз.
Спина взмокла. Стало жарко. Связка гранат мешала двигаться быстрее, и он злился, что ползет все медленнее и медленнее. Он напружился, набирая силу, сделал несколько рывков. И в голову не могло прийти, что проползти пятьдесят шагов по песку так изнурительно…
Он услышал сдавленный голос:
— Возьми левее… Слышь, левее… А мы прямо…
Рябов не мог вспомнить, чей это голос. Скрыпника? Или Зельцера… А может, Вартанова… «Правильно, нечего кучей, надо рассредоточиться». Именно это хотел Рябов сказать и потому старался доползти до них, троих.
Передвигаться дальше уже не хватало сил. Ломило в локтях, ломило в коленях. Самое трудное — выбрасывать вперед правую руку, зажавшую гранаты. Какие, оказывается, они тяжелые, гранаты! Нет, ребят не догнать. Далеко отползли, ползут быстро. Не догнать.
Рябов вытянулся. Губы уткнулись в холодный песок. Рукавом провел по рту, на который налип песок, потом лизнул губы. Он прерывисто дышал, и на щеки тоже лепились тронутые дыханием жесткие песчинки.
Он двинул локтями, двинул коленями, подгребая под себя песок, и тело переместилось еще на полметра, еще на метр. Метр — такой длинный — неужели состоит всего лишь из сантиметров! А сантиметр-то — с ноготь… «Все! Все! Ничего больше не могу. Ничего… Амба!..» Здесь встретит он танк, если танк пройдет между тем, кто взял влево, и теми, кто пополз прямо. Он вытянулся, ноги вместе, руки чуть выброшены вперед и тоже вместе. Правая рука немного согнута и дрожит — сжимает гранаты.
Танк и в самом деле шел на него. Рябов слышал рокот мотора и прижался к земле и задержал дыхание, точно боялся, что выдаст себя. И совсем отчетливо, отчетливей, чем прежде, снова возникло поле под Тернополем: танки настигают бойцов, и бойцы с корчами на лицах бегут впереди танков, и танки давят их, давят… Почему-то именно это часто бередило память. Может быть, слишком запомнились лица, отражавшие обреченность и какую-то невозможную долю надежды, дававшую им силы бежать; может быть, не забывалась утренняя земля — красная, как заря в небе, — покрытая кровью тех, от которых ничего не осталось. «Выдержку! Выдержку!» — напомнил себе слова ротного. Сейчас по-настоящему проникся он смыслом этих слов.
Но танк не приближался к нему.
Между ним и танком расстояние как бы и не сокращалось. Рокот замолк, танк, должно быть, остановился.
Гул опять тронулся, надсадный, со скрежетом, и все равно на одном месте: танк, возможно, буксовал в слишком глубоком песке.
Наконец донеслось громыхание гусениц. «Пошел, пошел…» Теперь танк уже недалеко. Танк строчил из пулемета, и по вспышкам выстрелов, на короткий миг высвечивавших темный кусок железной громадины, Рябов понял, что двигался он чуть в стороне от него.
Танк все ближе и ближе. Все резче и резче треск пулемета. Рябов вжался в песок, не решаясь поднять голову. Голова лежала на левой согнутой — руке. Что-то смутное, тяжелое поднималось из самой глубины сердца. И сердце билось, билось… «Выдержку, выдержку, и все будет в порядке», — повторял про себя.
Танк уже шагах в десяти от него, даже ближе на шаг, на два. Пули, слышал он, ложились справа. «Так-так-так…» — кололо в мозгу. Рябов догадался, что находится в непростреливаемом пространстве. «Не промедлить, не промедлить! Секунда, две, три, и танк отойдет, далеко, метров десять, двадцать, больше… И — амба, я пропал…» Сердце еще неприятно билось, но в голове уже было ясно и спокойно. Одно желание завладело всем его существом: взорвать танк, заходивший в тыл обороны. Взорвать танк, ничего больше. Он просто устал от тревог, от риска, и от надежд тоже, они не сбывались и потому утомляли.
Широко раскрытыми глазами смотрел Рябов в сторону двигавшегося танка. «Амба!»
Он почувствовал, что рука не в силах бросить гранаты. «Не получится. Не получится… Оттого это, что куда-то в бок стукнуло. Пуля? Может, и пуля. Нельзя, нельзя, чтоб не получилось! Нельзя… Вот-вот танк отойдет…» Рябов испугался этой мысли. Он выдернул чеку, поспешно привстал на левое колено, хотел еще что-то сделать, но не мог сообразить что и, припадая грудью вперед, метнул гранаты… низко… над самой землей… Рука еще ощущала тяжесть, казалось, что еще держит связку гранат. Он почувствовал боль в запястье. «Это от напряжения… во время броска… жилы натянулись… оттого и больно». Он уже врылся головой в песок, в песок судорожно врылись растопыренные пальцы и перестали дрожать.
Он не дышал. Он ждал взрыва.
Дрогнули накаты на блиндаже.
На лугу раздавались долгие взрывы, один за другим, и Писарев видел метавшийся огонь. Горела трава, горел песок, горел воздух.
Жмурясь от едкого дыма, валившего на траншею, Писарев медленно провел ладонью по лицу, вытер выступивший пот. От радости это, подумал. Сердце больно колотилось, это была боль радости, понимал он.
— Горит!.. Горит!.. — возбужденно вырвалось у него. И от того, что выкрикнул это, еще более уверился, что танк в самом деле горел.
Писарев почувствовал слабость. Когда переживаешь радость, оказывается, тоже слабеешь.
Слева явственно донесся грызущий землю скрежет траков. Слева, слева. Танк, один… Пропустили, выходит, не смогли этот остановить. Где они? Писарев думал о Рябове, думал о Скрыпнике, о Зельцере, о Вартанове. Что с ними?
Танк приближался, и Писарев забыл о Рябове, о ребятах, он беспокойно думал о том, что танк определенно прорвется и с тыла, из-за спины, сомнет тех, кто ему противостоит.
— Антонов! — позвал Писарев. — Ан-то-нов!
— Я! Я! — раздалось из мрака траншеи.
И тотчас услышал Писарев торопливые шаги.
— Я!
— Сколько у тебя осталось в отделении бойцов?
— Два. Я и вот он… — показал Антонов на темный силуэт жавшегося к стенке траншеи красноармейца в каске. На каске лежал отсвет пламени, и можно было подумать, что голова красноармейца в розовом дыму.
— Поставь его к телефону. Петреев пропал где-то… — «Связь-то наладил. А не вернулся. Может, укрылся где, пережидает огонь», подумалось. — Поставь бойца к телефону. Пока Петреев не придет.
— Понял, — откликнулся Антонов.
— Ротный, если спросит, скажешь: танк прорвался, я по-быстрому Рябову на выручку. Понял? Не успел сам доложить, — спокойно, обыденно добавил Писарев.
— Куда? Скосит… Товарищ старшина! Пулеметом скосит, — срывающимся голосом выкрикнул Антонов. — Мы с вами и тут справимся с танком. Не мечись, старшина!
Писарев подвесил противотанковую гранату на поясной ремень.
— Рисково так, товарищ старшина, штучку эту таскать, — еще прокричал Антонов.
— Ничего. За обтянутую проволоку подхватил. Ладно. Так ротному скажешь, если спросит, что я Рябову на выручку, — слишком отчетливо повторил Писарев. — Понял? — Тоже слишком отчетливо.
— Понял!
— И это пойми: ты и тот боец теперь весь взвод. И если мне не удастся задержать танк, сам с гранатами, с бутылками кидайся…
Не дожидаясь, что скажет Антонов, Писарев перемахнул через бруствер и неестественно торопливо взял с места. Он понесся туда, где грохотал, двигаясь, танк.
Антонов испуганно смотрел ему вслед. Длинная фигура Писарева виднелась в светлом от полыхавшего огня пространстве и казалась еще длиннее, чем была.
Писарев бежал пригнувшись. Ударил пулемет, и он упал, набок, придерживая рукой гранату. Вскочил, короткий бросок и опять наземь.
Больше Антонов не видел его, тот пропал в гудящей черноте ночи.
А Писарев выждал, пока оборвалась пулеметная строчка, поднялся и дальше. Противотанковая граната, тяжелая, оттянула книзу ремень, и Писарев почувствовал неловкость в шагу. Он весь вспотел — лицо, шея, руки. Он наткнулся на распростертое тело. «Один из трех», — мелькнула догадка. Полшага — и опять: «Второй из трех?» Шаг, шаг… Писарев опять чуть не свалился на кого-то, недвижно лежавшего на песке. «Третий из трех, сдавленно произнес про себя. — А четвертый? С Рябовым их четверо…» Четвертого не было. Кого?
Писарев уже не думал об этом. Танк двигался, сбавив скорость. Заподозрил что-нибудь? Танк бил из пулемета, огненный пунктир врезался в темноту, и когда огоньки летели, угадывались контуры машины.
«Танк пройдет… точно… пройдет… — билось в мозгу. — Пройдет… Уже прошел!..» А в траншее пусто, в ней и укрываться больше некому, Антонов и тот, в каске, жавшийся к стенке траншеи и стоящий сейчас у телефона. Ничего, Антонов услышит танк, прямо же на блиндаж идет. Под рукой у Антонова гранаты и бутылки. «А растеряется вдруг?..» Вспомнился подавленный тон Антонова, хоть тот и произносил твердое: «Понял!» Тогда, второпях, Писарев не обратил внимания на это, а сейчас вспомнил, словно снова услышал Антонова, его подавленный тон. «Испугаешься, — Писарев усмехнулся. — Антонов остался один на один с враждебной неизвестностью. С глазу на глаз с противником обо всем забудешь!» И тут же — успокоенно: «На виду танка, жить если хочешь, и невозможное сделаешь». И Антонов сделает. А почему — Антонов? — спохватился. — Танк-то еще не ушел. Вот он, землю рвет.
Земля скрежетала, раскалываясь, под танком, и всем телом Писарев ощутил ее содрогание. Ослабевшие ноги едва держали его, и он свалился. Не успел подхватить слетевшее пенсне, заморгал глазами: что-то вокруг изменилось, стало еще черней. Колющая муть какая-то. Руками пошарил по песку, не нашел.
Никаких мыслей в голове, никаких чувств в сердце, только сознание, что надо в танк швырнуть гранату. Только это. И эта сосредоточенность удваивала силы. Рывком сбросил каску, показалось, что мешает, каска глухо стукнулась о песок. Писарев почувствовал, ветер тронул волосы, лоб. Стало легче, всему телу. Пальцы беспорядочно водили по поясу и никак не могли снять гранату. «Что же это такое! — злился Писарев. — Что же это такое!» Граната не поддавалась. «Что же это, в самом деле!»
Танк шел теперь быстро, словно торопился выбраться из разгоравшегося луга.
Впереди, правее и левее, горели танки. Огонь уходил высоко в небо, дым уходил в небо, но до звезд огонь и дым не достигали, звезды были все такие же — спокойные, белые и красные, и голубоватые.
В малую долю секунды танк продвинулся настолько, чтоб отойти от третьего из трех, мертво растянувшихся всего лишь в пяти-шести метрах позади, и оказаться возле Писарева. Выхлопной дым обдал его, горячий песок из-под траков посыпался в глаза, надсадно взвывал мотор, настигающе лязгали гусеницы. Писарев шевельнул рукой, убедился: жив. У него занялось дыхание, и длилось это две-три секунды, и в эти две-три секунды сознание привыкло и к реву мотора, и к лязгу гусениц, и к виду танка, и вернулись силы, вернулась решимость.
«Танк не пройдет… не пройдет… Нельзя, чтоб прошел…» — самого себя убеждал Писарев.
Неуклюже перебирая ногами, сбычив голову, словно разъяренно шел он на кого-то, сделал шаг, и другой, и третий, граната как бы потеряла вес. Он рванул пряжку. Еще шаг, последний, и, резко выпрямившись, с взведенной гранатой на снятом ремне, кинулся танку наперерез.
Он упал у самого танка, уже наступавшего на его распластавшееся тело. Он почувствовал жаркое прикосновение трака, и тяжелая, свирепо взгремевшая тьма мгновенно надвинулась на него.
Часы остановились? Восемь с половиной минуты прошло, как тронулись танки? Не может быть, — не верилось Андрею. Он приложил руку с часами к уху, подержал немного. Четкое, поспешное тиканье: идут… Неужели всего восемь с половиной минуты? Показалось, что время замедлилось, растянулось.
Андрей видел: на лугу горела трава. Должно быть, от разлитого и заполыхавшего бензина. Он понял, подбиты танки. Сколько? Не разобрать… Его беспокоили танки, вырвавшиеся на левый фланг обороны первого взвода. «Что ж Рябов, язви его душу? — раздражался Андрей. — И те, на лугу, не дают о себе знать. Долго как ползут… Танки раздавили их, что ли?» Он подождет немного, самую малость, и, ей-богу, сам кинется с гранатами. И Валерик с ним, и Тимофеев, и Кирюшкин. Все, кто есть на командном пункте.
«Стой! Стой!..» — екнуло в груди. Даже не поверил тому, что увидел. Там, где предполагал он, должны были находиться Рябов с бойцами, вздыбились бурные костры, полные огня и дыма. «Молодцы! Здорово! — зашлось от радости сердце. — Молодцы!» Он затопал на месте.
Ночь отступила перед взметнувшимся пламенем, и перед Андреем предстал весь луг, каким видел его днем, под солнцем, пламя держалось долго, и он успел рассмотреть рощу и холм, они были в движении, и он знал, это шли танки, бежала пехота на Рябова, на Вано; потом услышал взрыв, еще один, лопалась земля, и пламя вскинулось выше, выше, перебросилось левее холма, потом правее холма, и не уходило, и гремело — горели танки.
Андрей возбужденно всматривался в то, что происходило шагах в восьмистах от него, и все в нем билось, радостно и шумно. Будто то, что увидел, принесло самое большое утешение, какого никогда у него не было и после чего и умереть не жаль.
Фигурки, возникавшие в дыму, видел он в бинокль, неслись к лощине, на Вано. Немцы были храбрые, точно, иначе бы повернули назад, иначе бы залегли: такой огонь! Но и Вано, и ребята с ним — храбрые. Более чем храбрые — не сокрушить! Они не отступят, они продержатся. Андрей и не мог думать по-другому.
Танки продолжали двигаться. «Сколько их еще бросит немец? Рота не выдержит такого напряжения. Рота может не выдержать, — начал тревожиться Андрей. — По натиску видно, противник решил во что бы то ни стало пробить оборону, выйти нам в тыл. И захватить переправу…» Пулеметный и автоматный треск приближался и приближался, и противник, значит, приближался, значит, рота не в состоянии его сдерживать, волновался Андрей. Его качало из стороны в сторону.
«Немец думает, наверно, что в обороне по меньшей мере полк, усмехнулся, — вот и двигает силу в расчете на полк». Роте и держаться, как полку. И держится, черт подери!
Нет, нет, не все потеряно. Во всяком случае за жизнь роты противник дорого заплатит. Сердце сжалось от обидного сознания, что комбат этого не узнает, как жгли танки, как горела под немцами земля, как погибали ребята, хорошие, добрые ребята, вот здесь, у берега реки, перед переправой, где он оставил их.
У переправы было тихо. «Может, немец думает, что у переправы сосредоточена вся техника, вся сила, и не лезет в лоб? — терялся Андрей в догадках. — Куда ж теперь рванет? Или попробует прорваться у Вано?»
Его охватило беспокойство: как Вано, как Вано, горячий, своевольный Вано? Не учудил бы чего…
— Кирюшкин, свяжи с Вано!
Кирюшкин не успел повернуть ручку, как послышался звонок, и он схватил трубку и передал Андрею.
— Я! Я! — наклонился Андрей, прижал плечом трубку к уху. — Говори давай. Двинулись? Фрицы двинулись?
Слишком оживленный голос Вано рокотал в мембране и, чуть притушенный, слышен был и Кирюшкину, и Валерику, стоявшим рядом.
— Чего, чего?.. Ты что — опупел? — сорвался Андрей на крик. — Какая контратака? Куда контратака? Соображаешь чего-нибудь? Контратака, значит, давай из укрытия. Перебьет всех вас! Воюют не только храбростью, но и с мозгами! — все больше гневился он. — Есть у тебя мозги, я спрашиваю? Есть?
— Есть, — совершенно серьезно выкрикнул Вано. — Есть мозги! Обойдемся без контратаки, да?
— Не дури, говорю! Секи пехоту! Кинжальным секи! Ни одного фрица не пускай в лощину! Всем, что у тебя есть, загороди лощину. Не пускай к берегу, нам в тыл! Ясно тебе?
Андрей выпрямился, словно очень устал стоять вот так, склоненным над телефонным аппаратом.
Он вышел в траншею.
Он обратил внимание, что пулемет Данилы и Ляхова уже несколько минут молчит. Слишком близко от их окопа раздавался стук немецких автоматчиков. И — разрывы снарядов. Туда побежал Саша. «Донесет, что там…»
Мысль Андрея все время возвращалась к переправе. Он взорвет, он взорвет переправу! А если не получится?..
Андрей с ужасом смотрел на медлительные стрелки часов, будто все злое и беспощадное исходит от них.
Валерик вывел Андрея из состояния, в котором надежда сменялась чувством неуверенности.
— Вот она, каска ваша, товарищ лейтенант. Вы на голову ее, товарищ лейтенант, — с ребячьей покровительностью произнес Валерик. И протянул Андрею каску.
Андрей машинально взял ее, надел. Ремешки, не подвязанные, болтались у подбородка.
— А ты в блиндаж давай, — рассеянно бросил Андрей. — Посиди с девчонкой. Успокой. Душа у нее, поди, в пятки ушла.
— А если и ушла, товарищ лейтенант, ваш Валерик мне не утешение. Оказывается, Мария стояла в траншее и Андрей не видел ее. — Не скажете, где Данила? Саша где?
— Что за дурацкие вопросы! — неожиданно для себя взорвался Андрей. Оттого, наверное, что нервы напряжены. — Доложить тебе или как?..
— Извините, лейтенант, — перепуганный голос девушки. В нем слышалась слеза.
«Вот еще на мою голову! С девчонкой возись…»
— Марш в блиндаж, — приказал Андрей уже менее раздраженно. — И ты, Валерик. Понадобишься, крикну.
— Нечего мне в блиндаже делать, — поймал Валерик нетвердую интонацию в голосе ротного. — И не гоните, товарищ лейтенант.
Валерик проговорил это так простодушно и просительно, что Андрей махнул рукой:
— И шут с тобой, — сказал мягко, почти ласково. — Пропадешь…
И забыл о нем.
Что там, на шоссе? — тревожился Андрей. Он связался с третьим взводом.
— Как у тебя, Володя? Стрельба, говоришь, на шоссе? Держись! Держись! Смотри, противник не должен продвинуться к переправе. Держись, Володя!..
У Андрея такое чувство, будто все в жизни — это гремящие вблизи разрывы, гул моторов, скрежет гусениц, покрасневшее над рощей и холмом небо, трава, горевшая на лугу… Это и был сейчас весь мир, ничего другого не было, только это, остальное просто не существовало. И когда уши Андрея заложил оглушающий удар, потом еще два таких же, или три, четыре, пять, и глаза ослепил яростный свет, на который, как на солнце, нельзя было смотреть, — ничего уже не добавилось.