Напряженное ожидание действий противника вконец истомило Андрея.
Раньше он не поверил бы, что минута — это долго, очень долго, так долго — можно успеть всю жизнь вспомнить. А еще столько до взрыва переправы. Он старался заполнить время, отвлечься от ожидания, и то связывался со взводными, хоть приказания на разные случаи уже отдал, то в который раз просматривал по карте маршрут к высоте сто восемьдесят три, то шел к пулеметчикам, словно забыл, что совсем недавно был у них. Тревога, как и радость и все другое, понимал он, была в нем самом, вещи и обстоятельства лишь пробуждали ее. Как-то, вспомнилось, противник атаковал его батальон, он тогда не испугался, не кинулся прочь, просто не думал об опасности, думал о том, что надо держать оборону и ни с места, и деловито действовал, и отбил атаку. Не паниковать, не паниковать, это очень важно на войне.
Андрей выбрался из березового колка, он проверил боевое охранение и возвращался к себе на командный пункт. Колок, белый, отчетливо проступал в темноте, и, наверное, у немцев на прицеле. Скорее отделиться от него и войти во мрак. Он убыстрил шаги. С боевым охранением в порядке, размышлял он. — По всей линии обороны как будто в порядке. Двадцать пять минут обходил он участок, — не отрывал глаз от стрелок, словно сомневался, не остановились ли. Он часто, слишком часто взглядывал на часы, хоть и сдерживал себя: пусть пройдет еще немного, но он торопил время, охваченный неослабным нетерпеньем, он торопил время. Стало на двадцать пять минут меньше. На двадцать пять минут меньше ждать.
До командного пункта осталось шагов двести. Тихо. Тихо, удивительно тихо. Ночь, полная звезд и снов. И разведчики донесли: ни моторов, ни голосов не слышали, пока пробирались они туда и обратно. «Мертво», сказал Капитонов.
«Либо здорово замаскировались немцы, либо в самом деле после нашей вчерашней контратаки передвинулись куда-то. А, может, тут что-то другое, что-то похуже?..» Тревоги одолевали Андрея, тревоги, вызванные мрачными предположениями. Он неуверенно сопротивлялся им. «А что, собственно, похуже? Что бы ни было, все хуже. И — ничего!..» Ладно, он не будет строить догадок. Догадки, как назло, не успокаивали, они пугали. А страх штука сильная, и его надо одолеть. Его надо одолеть, чтобы самому стать сильнее. Ладно, он попробует думать о другом, о чем угодно, но о другом. В конце концов, то, что должно произойти, произойдет, и он встретит непреложное с достоинством, как сможет. Вспомнился разговор с комбатом после одного ожесточенного боя. На войне, хочешь — не хочешь, а будешь храбрым, сказал Андрей, и в этом гражданский долг чудесно совпадает с инстинктом самосохранения — быть трусом просто неблагоразумно. «То есть, слепая храбрость? — с недовольным удивлением произнес комбат. — Нет, старик, нет. Такая храбрость унижает». Пусть слепая, пусть не слепая, — он выполнит поставленную комбатом задачу.
«Мертво», — сказал Капитонов. И верно, мертво. Но относилось это уже не к возможным подвохам противника. В тишине угадывал он спокойствие, с которым улегся на миллионах постелей далекий отсюда мир, выключив электрический свет в миллионах домов и кинувший перед закрытыми глазами миллионов людей, ставших счастливо-беспомощными, видения без начала, без конца, неожиданные и в то же время совсем обыкновенные, и, словно продолжалась знакомая жизнь, люди чему-то радовались, чего-то пугались, спешили куда-то, что-то делали, без какого-нибудь смысла порой, так только, чтоб и во сне действовать, как и положено живым… Андрей любил эти облегченные часы жизни — он и все сущее, окружавшее его, расходились в стороны, и лишь смутное подобие действительности сохранялось в утомленном сознании. Сейчас ему не спалось. Он и раньше, случалось, бессонно встречал такие тихие, глубокие ночи, когда ветер не в состоянии и листья на деревьях шелохнуть, когда жизнь отдыхает от всего, от дневных дел и забот, от тревог, движения, желаний, и не думалось ни о чем, только дышалось, только дышалось, медленно, неторопливо.
Между человеком и тем, что ему противостоит, всегда есть что-то есть люди, есть улицы, дома, деревья, лощины, дороги, есть облака, свет, подумалось Андрею, — сейчас между ним и противником только и была тяжелая, все прикрывшая темнота. Ничего не видно, самой земли не было. Его охватило гнетущее ощущение повсеместной необитаемости. И не верилось, что где-то ходит боевое охранение, сидят и лежат люди в окопах. И вдруг почудилось, что ничего нигде нет, и война тоже лишь видение во сне, странное и бессмысленное, ненароком возникшее в ночи. И еще показалось, что тысячелетия стоит, как мертвая, эта ночь, она далеко ушла от сумерек и, похоже, никогда не дойдет до рассвета, и все в ней неподвижно, и небо, и воздух… И дремлет все. Сон не может отсюда уйти, слишком темно и слишком спокойно. Звезды стали крупнее и ярче, и светили как раз над дорогой к высоте сто восемьдесят три. Чуть слышно тронулись под слабым ветром сосны, и хвойный дух дошел до окопов. Неужели в такую ночь может произойти что-нибудь плохое?
Война и эта тихая ночь жили рядом, не соприкасаясь. Андрей попеременно находился то тут, то там, но больше, пожалуй, все-таки в тихом мире. И с огорчением выбирался из него, возвращался в действительность, удивленный, что мог хоть на мгновенье уйти из нее. Там, немного дальше сторожки, — пусто, комбат ушел, на другом берегу реки уже не было своих пушек, и Андрей остро почувствовал, что остался один. Мысль о пушках задержалась. «Батарея ушла», — почти жалобно подумал он. Пехотинец еще больше, чем сами артиллеристы, понимает, что такое батарея позади него. Только пехотинец знает в полной мере, что значит артиллерия за спиной. Рота, неполная рота, стояла теперь против немецкой армии, наступавшей на переправу.
Он ловил себя на том, что все время надеялся на какой-нибудь просчет противника, и подойдет назначенный срок — и Андрей сделает то, что приказано сделать, сделает и рванет на левый берег. Если удастся. И напрасно комбат переживал, ставя ему эту задачу. Андрей видел, тот переживал. В эти часы мысль о невозможности без боя оторваться от противника слишком часто овладевала его сознанием. Раскис, значит? Не верит в себя? Не убежден, что выстоит? Рота еще повоюет, рота еще повоюет!
«Солдатом становятся без радости, — подумалось, — тело человека сотворено не для того, чтоб его дырявили пули. И разве надо это доказывать? Все дело в том, ради чего мы стали солдатами. Мы хотим того, чего нельзя не хотеть: прогнать с нашей земли тех, кто не родился, не вырос на ней, а пришел управлять ею и нами. Что может быть справедливей, если мы даже убьем их всех?»
Он снова стал думать о различных вариантах атаки, которую может предпринять противник. Ничто новое не возникало.
Так и оставалось: главный удар противник, следует ожидать, нанесет по первому взводу — на самом танкоопасном участке роты. Конечно, может и по-иному случиться, все может случиться. А пока — Рябов. Все, что мог, Андрей передал Рябову, у него и пулеметов больше, чем у Вано и у Володи Яковлева, и бойцов больше. Не много, но больше.
Рябова было Андрею особенно жаль. И не потому, что знал его дольше, чем других взводных и бойцов, — ничто их близко не связывало. Нет, сержант Рябов, колхозный тракторист, появился в роте недавно. Андрею было известно, что у Рябова трое маленьких детей — девочки, они остались на руках жены, больной. Хоть бы он уцелел, если кому-нибудь суждено в сегодняшнюю ночь уцелеть.
Андрей добрался до блиндажа.
— Рябова.
Кирюшкин повертел ручку телефонного аппарата.
— Я! — отрывистый голос Рябова — на весь блиндаж. Будто стоял рядом. «Ну и мембрана! И к уху трубку прикладывать не надо», — хмыкнул Андрей.
— Что скажешь? — как можно спокойней произнес он. — Нормально, говоришь? Ладно. Держись, все хорошо будет. Ну вот, и ты так полагаешь. Значит, все действительно будет хорошо. — Он услышал, что коротко засмеялся.
Может, и в самом деле все будет хорошо…
«Вряд ли. Вряд ли, — грустно покачал головой. — Даже нет, определенно нет». Андрей услышал, что вздохнул. «Кончать надо думать об этом. Надо думать только о том, как дольше задержать противника на этом берегу и вовремя взорвать мост. А не внушать себе разные страхи. Страх не отменит приказа. Приказ остается в силе, если и кажется невыполнимым. Приказ на войне предполагает, что все выполнимо. — Он это уже знает, как и многое другое уже знает. — Конечно, выполнимо, раз приказ предусматривает и смерть твою. Если потребуется. На войне, считай, всегда требуется твоя смерть. И с этим ничего не поделать. Но давай думать не о смерти. О приказе давай думать. И о том, как, выполнив приказ, перебраться на тот берег. И оставить противника с носом. Поторчит пусть у взорванной переправы…»
Ладно!
Андрей связался со вторым взводом, с Вано.
— Как у тебя?
— Порядок, — довольно бодро откликнулся Вано. — Порядок. В карты вот дуемся, в «дурачка».
«Весь Вано в этом», — улыбнулся Андрей. И в тон ему:
— Плохо командуешь, товарищ Вано. Гитлер вон как командует, а только ефрейтор. А ты сержант…
— Подучусь еще, товарищ лейтенант, да? Война, слушай, не завтра кончается. Гитлер дальше ефрейтора не пойдет, да? А я, может, под Берлином уже лейтенантом буду, два «кубаря». А то и «шпалу» нацепят…
— «Кубари» и «шпалу» заслужить надо, Вано. Делом. Вот сегодня и покажи себя. Ладно. Значит, в «дурачка»?.. — «Что могу иное сказать в такие минуты, когда нервы напряжены?» — оправдывался перед собой Андрей. Ладно.
— Все будет в полном порядке, товарищ лейтенант, да? — с бездумной уверенностью произнес Вано.
Андрей положил трубку.
Приземистый, ширококостный грузин с мясистыми, блестящими щеками, с горячими глазами, с крутой горбинкой на длинном носу и двумя лихими хвостиками-усиками, Вано, казалось, не понимал, что такое опасность. Просто он ни в чем не видел риска и шел на риск, как отваживаются дети совершить проделку. Бывало, небрежная храбрость, которую проявлял, сам того не замечая, грозила гибелью, но ему всегда удавалось выпутываться из самых сложных положений. И понять было нельзя, как получалось, что Вано ни разу не попал в госпиталь. «Я везучий, понимаешь, да? У меня в роду все везучие…» — расплывались его толстые губы в лукавой ухмылке. «Ты поосторожней, Вано, — говорили Андрей и Семен. — Храбрость дело ведь умное, а не так… Риск нужен, но расчет лучше, надежнее. Усвой ты это…» Вано лишь улыбался, понимал, что ротный и политрук выражали ему таким образом одобрение. «Не могу поосторожней, да? Кавказский я человек, кровь горячая…» В свои двадцать лет Вано успел переменить много мест работы. Кое-как окончив школу, поступил на шоферские курсы, не понравилось, бросил; пошел в винодельческий совхоз, выгнали — слишком пристрастился к вину; устроился гидом в экскурсионное бюро, водил любознательных туристов по черноморскому побережью, в горы, но довольно скоро пришлось убраться и отсюда — неравнодушие к смазливым туристкам выражал слишком откровенно и слишком стремительно. Еще где-то устраивался, и увольняли, увольняли… Вано сам рассказывал о своем невезенье и не сочувствия искал, рассказывая об этом, — просто хотел, чтоб слушавшие его, как и сам он, удивлялись несправедливости, которая существует на земле. Призванный в армию, Вано оказался отличным стрелком — никто не стрелял более метко, более точно, чем он. Он не обладал послушностью, без которой не бывает солдата и которая именуется крепким, как гранит, словом — дисциплина, оттого, когда началась война, случались с ним вещи непозволительные. То расстреляет пленного эсэсовца, не доведя до места назначения: «Виноват. А ничего поделать с собой не могу. Совсем не в состоянии видеть фашистов на своей земле. Сердце обрывается, да? На самого Гитлера, прикажете, один пойду… понимаешь?.. Не могу фашиста живого видеть… Вот и получилось у меня. Виноват…» То проберется в расположение противника и притащит оттуда вина в канистре из-под бензина, и вино противно отдавало бензином «кагор-мотор», скаля в улыбке зубы, объяснял Вано. То выйдет на дорогу в ожидании полевой кухни, когда не прибывала вовремя, и силой заворачивал в свой взвод котел, следовавший в соседнее подразделение… «Ты — кто? Хулиган? бандит? — распекал его Андрей. — Ты — кто?..» Вано непонимающими глазами смотрел на ротного: «Красноармеец я, товарищ лейтенант!» Такой уж он, Вано. А может, и ничего, что такой? Сколько раз запрашивали о нем политотдел полка, и следователи прокуратуры, и Особый отдел! Когда выбыл из строя двенадцатый командир взвода, пришлось временно назначить взводным Вано, тринадцатым. Хоть анкетка у него, прямо сказать, неважнецкая, усмехнулся Андрей, вспомнив свой разговор со старшиной Писаревым, с бывшим начальником отдела кадров научно-исследовательского института Писаревым. Да ни один серьезный отдел кадров не рискнул бы взять такого в учреждение. На войну всех берут. И Вано, человека с плохой анкетой. Даже взводным назначен, временным, а взводным, и Андрей нисколько не жалел, что назначен. Сейчас у Вано, сказал он, порядок, в карты дуются… «Ладно, Вано, не сердись, если что у нас и не так с тобой получалось, — с грустью подумал Андрей. — Сам понимаешь, война…»
Над снарядной гильзой со сплющенными краями выгнулось на фитиле невысокое зазубренное пламя, похожее на петушиный гребень, и негустой свет падал на трех разведчиков, все еще недвижно спавших на еловом лапнике.
Андрей посмотрел на тусклые, казавшиеся плоскими, щеки Капитонова, на прядку волос, выпавшую из-под свалившейся на затылок пилотки. Он стал думать о Капитонове. Капитонов пришел в роту после госпиталя. О своем ранении не рассказывал, не хотел рассказывать. А узнали. Добыл он «языка» и, связанного, волоком тащил, тот умудрился ухватить разведчика за ноги, повалить и всадить кинжал в бедро. Кое-как Капитонов дотащил «языка» до боевого охранения и, потеряв сознание, упал. Кто-то доставил разведчика и пленного в роту. Капитонова наградили медалью «За отвагу», но вручить не успели. Медсанбат. Госпиталь. Выписался из госпиталя, и его направили в этот батальон, в первую роту.
А потом подумалось о Писареве. Андрей приказал ему отдохнуть. Как бы обстановка ни сложилась в ближайшие час-два, все равно будет трудно, очень трудно, и надо набраться сил. А поспать солдату — дело большое. Писарев лежал в трех шагах от Андрея с подтянутыми к животу ногами, сначала громко дышал, потом утих, словно ушел далеко, и его стало не слышно. Лет на семь Писарев старше Андрея, но Андрей чувствовал себя более искушенным. Ничего не скажешь, исполнительный, точный. А военного — нисколько. Да и сам он, Андрей, никакой не военный, всего-навсего несостоявшийся учитель истории. Но эти месяцы сделали его фронтовиком, иногда казалось, что всю жизнь воюет, всю жизнь — атаки, контратаки, окопы, бомбежки, переходы… А Писарев, что ж Писарев… Так и не мог решить, какой он, Писарев. «Пусть спит, пусть спит…»
Потом на ум пришли Семен, и Володя Яковлев, которому взрывать мост, и Рябов, и Валерик, и комбат. И комбат. Андрей даже ощутил на плече добрую, успокаивающую тяжесть его руки. О Саше он забыл, забыл о Марии. Только Данилу помнил. Помнил, что тот с Ляховым у пулемета.
Андрей бросил взгляд в угол и только сейчас заметил Сашу и Марию. Ей показалось, что сердито, даже зло взглянул на них.
Мария сидела с Сашей в углу, подобрав под себя ноги, спиной опираясь на Сашин вещевой мешок. Саша, как обычно, молчал, и она не могла понять, доволен он или огорчен, что после опасных странствий попали под команду этого лейтенанта. В блиндаже тихо, свет от лампы — снарядной гильзы такой тусклый, он не в состоянии одолеть полумрак, и оттого клонило в дрему. Она видела, как доставал Андрей папиросу, слегка помял ее, потянулся к огню, прикурил. Пока прикуривал, разглядела его глаза: голубые они, серые или еще какие? «Утомленные, — решила она, — и жестокие».
— Спите, нет? — К ней и Саше обращался лейтенант. — Поспите, поспите… Пока еще можно спать. — Голос какой-то стертый, равнодушный, в нем даже малейшей заинтересованности не слышно. — Или уже выспались?.. Да?..
— Нет. Не выспались, — откликнулась Мария с некоторым вызовом. Горе этих дней, неопределенность положения, неприятное чувство, которое вызвал этот лейтенант с первой же минуты, как увидела его, все смешалось и вырвалось в озлоблении. — Нет. Не успели.
— А можете не успеть. — Все тот же бесстрастный тон.
— Послушайте, лейтенант. — Что-то дрогнуло в Марии. Ей вдруг припомнилось, как осаживала в школе ретивых, когда те проявляли мальчишечье высокомерие. Она всегда не терпела высокомерия по отношению к себе. — Послушайте, лейтенант…
— Слушаю.
Мария запнулась.
— Да? — настаивал Андрей. Он уловил ее колебание.
Она собралась с духом.
— Понимаете, вы такой… холодный такой человек, лейтенант. — Она распалялась. — Сухой…
Андрей закинул руки за спину, попыхивая папиросой, заходил по блиндажу, туда-сюда.
— Как ты сказала? Сухой?.. Холодный?.. — Он улыбнулся, в первый раз за этот день. Улыбка вышла беглая, короткая, Мария не увидела ее. Он уставился на девушку. Сашу взгляд его отделил от нее и отвел далеко отсюда. Он смотрел только на Марию. — Видишь ли… Работа у меня горячая. А при горячей работе самому надо быть холодным. Я хочу сказать, спокойным. И мне не до любезностей. Особенно сейчас.
— Куда уж любезности! — Мария уже не могла сдержаться. — Когда отступать надо… — В сердце ударили уходивший Киев, Полина Ильинична, дядя-Федя, Федор Иванович, Лена… — Сматываться надо…
— Что? — вскинул голову Андрей. — Что?.. Ты колотила немцев, а я тебя увел от этого дела? Так? Или помешал драпать?..
— Я не драпала, я ушла.
— А, вот как…
— Хотите сказать, нет разницы? Есть, есть, — подчеркнуто резко произнесла. — Есть! Я вынуждена была уйти, потому что вы… — Она не докончила. Андрей хорошо понял, что имела Мария в виду.
— Болтовня! — строго осадил ее. И зло отчеканил: — Болтаете. И прекратите.
— Не приказывайте. Я не ваша подчиненная, — негодовал неуступчивый ее характер.
— Вы в расположении моей роты, и мои приказания для вас обязательны. Поняли?
Мария сжалась: «С ума сошла! Прогонит! Прогонит! А Данилы нет. Пропала! И дернул кто за язык!.. Дура! Дура!.. И правду Лена говорила: еще соплюшка…» Она сразу почувствовала себя жалкой, беспомощной. Нет, никогда она не повзрослеет.
Андрей заметил: губы у нее задрожали. «Расхнычется еще…» Он смягчился.
— Все-таки, девушка, поспи. И ты тоже, — кивнул Саше.
Марии показалось, что то был голос другого человека, она даже поискала глазами этого другого человека. Но перед нею стоял ротный, потупленный и грустный, и в зубах погасшая папироса.
Андрей посмотрел на часы. «Ну, стоит время…» Он снова вышел из блиндажа.
Отвлечься от всего! О чем-нибудь хорошем думать. Это принесет успокоение. Ненадолго, а все же.
Но отстраниться от неизбежной атаки немцев, от моста, от переправы через реку и от всего другого так и не смог. Это неудержимо надвигалось на него, как вода, вышедшая из берегов, и ничего не поделать.
Мысленно опять прошел по взводам, остановился возле бронебойки, у пулеметчиков побывал. Все как будто на месте, продумано, предусмотрено. Конечно, конечно, на войне все предусмотреть невозможно, — вернулась прежняя мысль, — не глянешь же на карты противника, не прогуляешься по его расположению… Не исключены и непредвиденные вещи. Ладно. Надо ждать. Есть приказ, и баста.
Он стал под дерево и смотрел перед собой, руки вяло опущены. Из-за луга донесся сухой запах соснового леса. Андрей стал думать о прибившейся в роту девушке. Он усмехнулся: и не догадается, бедняжка, что к смертникам пришла. Он мог под любым предлогом отправить ее в тыл, а тех двух оставить, они нужны, как-никак — бойцы. Но где этот тыл? Никто не скажет. Куда б пошла? Чего б искала? А тут… — Он задумался… — Тут может и повезти. Если удастся переправиться на тот берег. «А вдруг и удастся, а? Гадать не стоит. Ничего не даст. Когда знаешь, что с тобой произойдет через час, через десять минут, ты привыкаешь к этому и все выглядит совсем по-другому». Ладно. Ладно. Он будет думать о девушке. Он заставлял себя думать о девушке. Но что о ней думать, если он толком и не разглядел ее? «Вы холодный человек… Сухой…» Эх, девчонка, девчонка… Он снова взглянул на часы.
Он смотрел в небо, слившееся в полной черноте своей с землей — ничего ему там, в небе, не надо; ходил вдоль траншеи — несколько шагов вперед, несколько шагов назад; поправлял каску на ремешке, перемещал бинокль с груди на бок… Хоть что-нибудь да делать! Когда что-нибудь делаешь, чувствуешь живое движение времени. А ему нужно было, чтоб время, такое спокойное, совсем без выстрелов, чтоб время это шло, шло.
Он не знал, куда себя деть, и снова пошел в пулеметный взвод, присланный комбатом и состоявший из семи бойцов.
Он сделал шаг и натолкнулся на Валерика. Андрей и не заметил, что тот все время шел вслед — по траншее, в окопы, к бронебойщику, к боевому охранению, в блиндаж к телефону…
— Ты чего тут? — не то ласково, не то строго спросил.
— А где ж мне? Я ж ординарец ваш, товарищ лейтенант. Все время гоните…
— Нечего, нечего, — уже требовательно произнес Андрей.
— Вроде с должности меня спихаете, — проговорил Валерик жалобно и обидчиво.
— Не с должности спихиваю, а в блиндаж. — В голосе Андрея слышалась невольная улыбка. — Ничего со мной не случится. Позову, если что. Давай в блиндаж.
— Не пойду, — по-прежнему жалобно, но твердо произнес Валерик.
— Постой, постой, командир-то кто — ты или я?
— Чего пустое спрашивать?
Андрей повернул по ходу сообщения. Он думал о двух отделениях у поворота дороги, о баллонах, о лодках, подогнанных к переправе… Было, было о чем думать.
На переправу потянулись орудия на тягачах, потом по мосту пронесся грузовик со связистами, и второй грузовик со связистами, связисты и сказали Володе Яковлеву, что за ними — машина с минометчиками. «Хреново. Сматывайте мост и сами сматывайтесь». Это тоже сказали связисты. Володя Яковлев прикидывал: раз сняли связь, ждать уже недолго, вот-вот арьергард переберется на тот берег.
Верно говорили связисты: через несколько минут проехали минометчики. Протопало какое-то подразделение, шли бойцы торопливо, словно опасались, что не поспеют на мост. Вместе с ними двигались хриплый кашель, простуженные, усталые голоса.
— Как там, ребята? — допытывался Володя Яковлев.
— Сбегай, узнаешь, — отозвался хмурый, раздраженный голос. А когда приблизился вплотную, уже спокойней добавил: — Напирает, спасу нет…
Потом из-за поворота вырвались быстрые огоньки закрашенных фар. Машина, как раньше орудия на тягачах, и грузовики со связистами, и грузовик с минометчиками, не сбавляя скорости, выскочила на мост и тотчас канула в темноту.
Оттуда же, где шоссе поворачивало, послышалась стрельба. Автоматная. В ответ судорожно простучал пулемет, четко бухнули винтовочные выстрелы.
— Что-то неладно там, — насторожился Семен. — Володя, мотнись туда, посмотри. Определенно что-то неладно.
Володя Яковлев, вскинув винтовку, молча бросился в кустарник вдоль дороги и — к повороту.
Семен поспешил в блиндаж, вызвал командный пункт роты.
— Как у тебя, Андрей? Так-так, понятно. У нас? Шут его разберет. Вроде ничего особенного. На шоссе вот только зашебаршилось. — Пауза. — А черт его знает что! Володя побежал туда. — Пауза. — Нет, связи с соседом нет. И соседа нет. — Пауза. — А черт его знает, драпанул. — Пауза. Понял, понял, уже окопались отделения у поворота. Уже. Понял, понял. А ты, в случае чего, прикрой наш правый фланг.
Выстрелы на шоссе прекратились.
Володя Яковлев вернулся.
— Пулеметная рота напоролась на разведку противника, — сказал. — Три машины пулеметчиков. Одну вдребезги расколотили, пришлось сбросить в кювет. — Помолчал. — Что — ротный?
— Что — ротный, что — ротный… — пожал плечами Семен. — А ничего ротный. До срока надо держать переправу, вот что ротный. Видишь же, не все части выбрались.
Еще две машины вырвались на мост. Наверное, те пулеметчики.
— Гляди, вон еще машины на переправу, — проронил Семен. — В тоне его слышались нетерпенье и желание, чтоб скорее все кончилось. — Черт знает, отходят, отходят, а вся армия вроде еще там, в городе.
Володя Яковлев не ответил.
Внизу, слышно было, хлюпала вода у бортов плоскодонок, привязанных к кольям. Володя Яковлев подумал о бойцах, пригнавших лодки. Как-никак, а пополнение. Вдруг кольнуло в груди: кто потопит эти лодки, если некому будет перебираться на тот берег? Не для немцев же пригнали сюда лодки.
Мысль оборвалась: на шоссе снова грянула частая, настойчивая стрельба. «Теперь уже не разведка…» — понял Володя Яковлев.
— Погоди, погоди. — Семен, увидев, что Володя Яковлев готов был броситься туда, где стреляли, схватил его за локоть. — Будь с отделением, тут, у переправы. Тебе взрывать. — Он прицепил к ремню гранату. — Дай мне и противотанковую, ту, запасную.
И ринулся — с автоматом наперевес.
Из рощи ударили орудия.
Словно обрушилась гроза. И все сломалось враз.
— Писарев! — крикнул Андрей что было силы.
У-ах!.. У-ах-х!.. У-ах!.. С грохотом врезалось в самые недра земли рассвирепевшее железо, и она гудела и тряслась, растревоженная земля.
— Писарев!
— Я!
Андрей молчал.
— Я… — выжидательно повторил Писарев, и, как всегда, когда волновался, пальцами прижимал к переносице лапки пенсне. В свете разрывов вспыхнули старшинские треугольнички, словно на петлицы гимнастерки упали огоньки.
Андрей и сам не знал, зачем окликнул Писарева. Может быть, хотел успокоить себя, убедившись, что тот возле него, может быть, проверял, послушен ли ему голос — что-то сдавило горло, и он не мог захватить воздух, и первое, пришедшее на ум, было: Писарев!
Выстрелы показались Андрею почему-то неожиданными. Весь день, после разговора с комбатом возле командного пункта, весь вечер и теперь, ночью, ждал он: вот-вот стукнут пушки противника, и они стукнули, и это привело его в замешательство. Все в нем замерло. Он понял, немцы начали артиллерийскую подготовку атаки.
Все это уже было вчера на рассвете. Но вчера на рассвете позади роты, на левом берегу, еще стояла батарея, был комбат, и Андрей мог в любую минуту услышать его голос, его приказание, и были еще две роты, весь батальон был. А сейчас он один…
Затаенная надежда без боя оторваться от противника развеялась. С этой секунды начиналось главное время в его жизни, оно будет недолгим, хорошо понимал Андрей.
Немцы били из рощи, правее холма, гораздо правее, определил он по вспышкам выстрелов.
Он всматривался во мрак перед собой, стараясь что-нибудь разглядеть. Но видел только вырывавшиеся из рощи шквалы гремящего огня, обваливавшегося неподалеку. Грудь наполнялась дымным, пахнувшим горелым, воздухом.
Еще раз ахнуло. Снаряд грохнулся поодаль.
Потом Андрей увидел, как рвануло воздух, и тотчас на небе и на земле возник свет, необыкновенно белый, как вата, с синеватым отливом. Показалось, что в ночь на минуту, на полминуты пришло утро. Свет ракеты вернул земле деревья, кустарник, траву, и даль, и голубизну воздуха, но что-то холодное, неживое было во всем этом. «Над берегом повисла, — поднял голову Андрей. — С холма просматривает немец все пространство — луг и до самой воды». И без всякой связи с происходящим почему-то подумал: ночь с понедельника на вторник.
Собственно, уже вторник, час пятьдесят четыре, успел он глянуть на циферблат. Начало вторника, двадцатое сентября. «Час пятьдесят четыре… неуверенно вымолвил про себя, будто это невозможно — час пятьдесят четыре. — Тридцать бы шесть минут еще, и взорвал бы переправу, и — на тот берег. И — на север, в лес, к высоте сто восемьдесят три».
Ракета оседала, и тьма неотвязно следовала за ней и снова плотно сдавила все вокруг.
Орудия неумолчно били.
Снаряды с воем проносились над траншеей и разрывались позади.
На Андрея надвинулась грохочущая ночь.
Край плащ-палатки сполз с плеча и настывшие, отвердевшие полы болтались у голенища. Разгоряченным лицом припал Андрей к жесткому от сухого и холодного песка брустверу. Потом, будто вспомнив о чем-то, оторвал от бруствера лицо.
— Лупит по левому берегу, — произнес он наконец, хоть и понимал: Писарев и сам видит и слышит, что по левому берегу. — По гаубичной батарее, полагает.
— Лупит, — сказал Писарев, тоже только для того, чтоб произнести слово. Молча стоять было невозможно. Ночью артиллерийский обстрел особенно устрашающ, как все в темноте.
— Немцы, значит, не знают, что батарея еще в сумерки снялась с огневой позиции, и бьют по оставленным дворикам, — вполголоса сказал Андрей, будто опасался, что противник может услышать и переменить направление огня.
Между ним и левым берегом, и лозняковым кустарником на левом берегу, и двориками в кустарнике, где до вечера стояли гаубицы, было метров девятьсот неподвижной темноты. Днем это казалось совсем близко и можно было, казалось, слышать даже, как ругаются артиллеристы.
— Пусть бьют! Пусть бьют! — проговорил Андрей, теперь уже громко. И удивился: его занимало почему-то, что немцы били по пустым артиллерийским дворикам.
А немцы продолжали стрелять.
«Куда перенесет огонь? — томила Андрея неизвестность. — На Рябова? На Вано? Или на Володю Яковлева? Куда? Перенесет на них огонь или нет? Перенесет или нет?.. — лезло в голову. — Черта с два разберешься в действиях противника, демонстрирует одно, делает другое. Нормально, конечно. Но все-таки, куда?..»
По доносящемуся грохоту разрывов Андрей догадался, что снаряды ложились далековато.
— Начал молотить по рубежу третьей роты, севернее даже. Ей, третьей, икается где-то… — На мгновенье Андрей представил себе третью роту на дороге к высоте сто восемьдесят три.
Немцы стреляли в омертвевшее пространство — в покинутые блиндажи, траншеи, ходы сообщения, которые уже никого ни с кем не соединяли.
«Противник, оказывается, в полном неведении, — недоумевал Андрей. — А и без разведки очевидно: мы отходим. Непрерывное движение машин на переправу и без разведки установить несложно. Разве немцам не ясна обстановка?..»
Гул разрывов, услышал Андрей, грозно приближался и накатывался уже на оборону его роты. Снаряды грохали в расположении второго взвода, потом первого взвода.
— Ну, наша очередь подошла, — осевшим голосом произнес Андрей: близко разорвался снаряд. Так близко, что ударило в сердце, словно снаряд в него вошел, весь.
Андрей полуобернулся к Писареву: плохо дело!
Опасаясь быть сваленным взрывной волной, Писарев стоял, расставив ноги, руки держал на винтовке, переброшенной через грудь. Он тоже тревожно вслушивался в канонаду.
— Точно. Наша очередь подошла, — выдавил Писарев из себя.
Видно, противник бил не по целям, бил по площади, наугад. Все равно, страшно — снаряды, пущенные наугад, убивают с той же силой.
Угрожающе нарастал свирепый свист, и Андрей напряженными пальцами сжал плечо Писарева — потянул на дно траншеи: ниже, ниже давай, голову снесет… Грохот! Плотный вал жаркого воздуха накатился на траншею.
Грохот. На этот раз позади траншеи.
Грохот. Снова позади, совсем недалеко. Андрей втянул голову в плечи, словно над ней нависло что-то. Быстрые комья тупо стукнулись о каску, в ушах гуд, тоже тупой, но долгий.
Вокруг клокотало, все спуталось, казалось, выстрелы и взрывы следовали одновременно, в одно и то же мгновенье, и вверх вскидывались бешеные струи песка, горячие брызги ударяли в лицо, засыпали глаза.
«Ад…» — негнущимися пальцами протирал Андрей глаза. Еще удар! Перед самым бруствером. На Андрея навалились тяжелые груды земли. Он сделал усилие, чтоб приподнять спину, выгнуть шею, — не смог.
— Писарев…
Писарев догадался: произошло что-то.
Торопливыми движениями освободил засыпанного Андрея.
Андрей подвернул рукав гимнастерки, чтоб все время видеть светящиеся стрелки часов. Тридцать бы шесть минут продержаться… Тридцать шесть минут… Теперь уже на две минуты меньше… И все равно, долго, бесконечно долго — тридцать четыре минуты.
«Ты должен выстоять, старик…» С глаз не уходил комбат. Там, возле землянки командного пункта батальона, в полуденной, почти сонной тишине второго эшелона, когда комбат произносил эти слова и сердце Андрея полнилось чувством готовности сделать все, что потребует этот вконец утомленный человек с сухими и красными от недосыпания глазами, смерть не стояла рядом. Не одно и то же — быть готовым к смерти в минуту, когда ничто не угрожает, или видеть смерть перед собой, огненным железом разрывающую землю, неистовыми осколками целящуюся в грудь.
Его охватил трепет.
Он взял себя в руки. «Выстою!» Сейчас Андрей был уверен в этом еще больше, чем несколько часов назад, когда комбат ставил ему задачу. «Как сказал он, комбат? — припоминал. — А, он сказал: считай до сорока. Андрей с усмешкой покачал головой: — Много времени — до сорока…» И вздохнул.
Кажется, Кирюшкин окликнул его. Да, он, Кирюшкин, передал ему телефонную трубку.
— Ты? — услышал Андрей свой перехваченный голос. — Что у тебя, Рябов? Ничего не слышу, черт возьми. — Он силился перекричать грохот разрывов. Гулко вздрагивали накаты на блиндаже. Ну, наконец, снова Рябов. — Что, спрашиваю, у тебя? Слышу, что долбает. И соседа твоего долбает. И меня. Тоже слышать должен, а? А? Опять саданул? Не слышу. Не слышу тебя! Сам себя не слышу. — Он прижал к другому уху ладонь. Близко так ухнуло, с такой силой и с таким громом, что отдалось это, наверное, глубоко, в каменных недрах земли. — Погоди, стихнет. Ну, давай. «Фонари» вешает? Вижу. Не демаскировал бы огневые точки. Что? Минометами накрывает? Подожди, опять снаряды рвутся рядом. Что? Половина бойцов вышла из строя? Успел подсчитать — половина? Не паникуй. Еще не знаем, чего противник хочет, вот и страшно. А разберемся, куда клонит, сообразим, что делать. И страшиться некогда будет, понял? Следи за ходом. Ну, правильно, другой разговор.
Андрей быстро вышел из блиндажа. Пальцы дрожали. Крепко сжимал клапан трубки, оттого, наверное. Когда слышимость такая, черт бы ее побрал! Он почувствовал тяжесть каски, обеими руками приподнял ее, освободив немного лоб.
Он прислушался, мины гулко шлепались в расположении первого взвода. «Половина бойцов вышла из строя, — слова Рябова, как заноза, застряли в голове. — Пустил минометы. Половина не половина, а серьезные потери непременно. Но минометы следовало ожидать». Стало ясно: на первый взвод обрушился основной удар. По открытому лугу и пойдут танки: и вот, минометы — именно здесь стараются немцы выбить как можно больше противостоящей им живой силы. Опрокинув Рябова, рассчитывают, видимо, развернуться и с тыла левым флангом смять Вано, а правым выскочить на переправу.
Такой ход противника предполагал и комбат, когда ставил Андрею задачу. Но тогда это было предположение, одно из многих. А сейчас противник обнажает свое намерение. А может, попытка запутать? Едва ли. Во всяком случае, такое решение немцев логично. Потому-то комбату это и пришло в голову. И ему, Андрею, тоже.
И он уже видел: танки идут на Рябова, пехота нажимает на Вано, а сил в роте так мало! Что предпринять? Вот сейчас, сию минуту? Только минутами, даже секундами располагает он, надо быстро принимать верные, спасительные решения, иначе — все, конец, гибель.
Мины продолжали рваться у окопов первого взвода, слышал Андрей. Потом услышал, как мина, и еще одна, рассыпались неподалеку. Он присел на корточки. У самых ног шлепнулся осколок. Он почувствовал солоноватый вкус слюны, набравшейся во рту, и не мог продохнуть. Он оперся ладонью о дно окопа, чтоб подняться. Ладонь ощутила упавший в окоп осколок мины, еще горячий, зазубренный. Андрей подержал осколок в руке, выбросил за бруствер. Он проглотил наконец слюну и только после этого смог заговорить.
— Писарев, выбирайся в первый взвод! Там скоро заварится каша. Это уже ясно. Если у взвода такие потери, как донес Рябов, то надо что-то предпринимать. Но — что?.. — прозвучало почти растерянно. — У Вано брать некого. Володя Яковлев сам едва продержится. Беги к Рябову. Разберись. И оставайся до переправы.
Андрей обнял Писарева, и тот почувствовал, как дрожали на его спине руки ротного.
— Ну, до встречи, дружище, на том берегу.
Не оборачиваясь, может быть, слишком медленно, нетвердо шагнул Писарев по ходу сообщения. Андрей смотрел ему вслед, Писарев уже пропал, словно его и не было здесь никогда. Андрей все смотрел, смотрел…
Он потерял нить: о чем думал? Никак не держится в памяти даже то, что было минуту назад. Только это, только то, что происходит сейчас вот: пули свистят, осколки свистят, земля горячая вверх летит и грозно осыпается на голову…
Слева разорвались три мины, одновременно, без пауз, будто догоняли друг друга и догнали. Разорвались, показалось, перед самыми окопами, даже в окопах, потому так показалось, что тугая волна воздуха ударила в лицо. Андрей весь сжался: «Скверно. Хочет минами искромсать нас…»
Полминуты, минута, полторы — выжидал Андрей еще разрывов.
Дым рассеялся, и опять пробился ночной еловый дух. И тут только Андрей заметил, что все стихло. По всей линии обороны прекратился обстрел — ни одного разрыва нигде, недоверчиво вслушивался и всматривался он. Все, определенно все.
Андрей не отрывал глаз от запястья левой руки — лучики стрелок лежали на циферблате часов, и в сгущенном мраке только они и виделись: час пятьдесят девять. «Пять минут долбал…»
Рябов в сердцах положил трубку полевого телефона. Кого успокаивал ротный, самого себя или его, Рябова? Потери-то какие! В первые же минуты…
Только что, сообщили Рябову, мины накрыли отделение Юхим-Юхимыча и бронебойку, выдвинутую перед окопами на случай, если танки пойдут напрямик. Юхим-Юхимыч убит, сообщили, все отделение убито, все трое, и оба бронебойщика убиты. Приполз связной и сказал, что тяжело ранен пулеметчик Василий Руденко. И еще, наверное, есть раненые и убитые. «И — не паникуй!.. Это мне сказал ротный, — скривил губы. — А пошел он! Разве удержать оборону, если немец по-настоящему двинется на меня?.. Амба!..» Он закинул руки за спину, соединил пальцы, и пальцы хрустнули. Он думал о том, что во взводе осталось тридцать два бойца. И тридцать два бойца должны сдержать весь натиск противника. Ничего, кроме этого, не воспринимало смятенное сознание. «Разве удержаться? Амба! Амба!..» Он потирал лоб, словно стало больно от этой мысли.
Но удержаться надо. Удержаться придется. Даже ценой жизни. Пусть на полчаса, на сколько сможет. Тут, далеко от родной подмосковной деревни Малинки, где остались его жена с дочурками, защищает он дом их, и надежды их, и поле, которое вспахал и засеял, а теперь на нем убирают хлеба. Плохо же защищает, но что поделать, если самолетов наших мало и танков мало. Он просился в танковую часть — тракторист же, а послали в пехоту. Поначалу это сердило его, потом привык, был даже доволен: не один на поле боя, целая цепь рядом бежит, матерится, кричит «ура», и залегает, и поднимается, и опять бежит…
«Малинки, Малинки», — не покидало его. То ли взволнованно вслушивался в звучание этого отдалившегося от него слова, когда-то не вызывавшего никакого трепета, то ли представлял себе, как выглядят они сейчас, его Малинки — тихая-тихая деревушка, совсем зеленая и совсем голубая. Над белым в золотых зайчиках озером у околицы стоит уютно-темный лес, а над лесом — небо, чистое-чистое, синее-синее, как придуманное. А от леса вправо-влево веселые луга, окутанные желтым летним воздухом, высоко в небе висят жаворонки, чуть повыше травы летают стрекозы с прозрачными, как стекла, крылышками. И пахнет сеном, и медом, и яблоками, и теплым хлебом только что из печи, и еще — родниковой водой: другого запаха и не бывает в Малинках. Ему почудился этот запах, голова даже закружилась. Малинки, это хорошо, это сама жизнь, которой ничего и не нужно, чтобы быть…
Близко разорвались две мины, и третья, и четвертая. «Ну и гвоздит! Всех накроет. Амба!» — ощутил Рябов учащенное биение сердца. Он вздохнул громко, будто преодолевая что-то тяжелое, застрявшее в груди.
Пока не пошли танки и пехота противника, надо, не теряя времени, послать бойцов к бронебойке, она не повреждена, сообщили, и к пулемету послать, и положить в окопы между соснами другое отделение, взамен убитого отделения Юхим-Юхимыча. Надо действовать! Надо действовать.
— Антонов!
«Нет, отставить, — передумал Рябов. — Этот может дрогнуть».
— Отставить! Полянцев!
— Есть Полянцев!
— Беги с отделением в передние ячейки. Заменишь Юхим-Юхимыча. Оружие оставь здесь. Возьмешь там «дегтяря» и обе винтовки. Как раз сколько нужно. — И в отделении Полянцева осталось всего трое. Эх!.. — Захвати гранату. Беги!
Рябов облизнул губы. Сухость не прошла. Еще раз нервно провел языком по губам.
— Пилипенко!
— Я Пилипенко. А шо? — Медлительный голос уверенного в себе человека.
— Пилипенко, к пулемету!
— А що, самое по специальности, — прозвучало добродушно и безразлично. — А с куревом как, товарищ сержант? — поднялся сидевший на корточках Пилипенко. — Я же ж сдохну там без курева, товарищ сержант. А сдохну, обратно замену придется посылать. — Тон его как бы предупреждал, что останется балагуром, в каких бы обстоятельствах ни оказался. — Так как же с куревом?
Кто-то хмыкнул, кто-то сдержанно засмеялся. «Хорошо, хорошо. Спасибо, Гаррик Пилипенко. Спасибо, Гарри Пиль…» — довольно подумал о нем Рябов.
Грузный, плотный здоровяк, с широким лбом, на который спадали густые волосы, как только снимал пилотку или каску, со спокойными жестами, с развалистой походкой, Гарри Пилипенко выглядел не очень расторопным. Никогда не унывавший, он видел вокруг себя лишь веселых людей, лишь веселые люди окружали его, и не представлял, что может быть и по-иному. Ко всему и ко всем относился насмешливо и небрежно, к командиру взвода тоже. «Смотри, — предостерегали Пилипенко. — Поосторожней со взводным. Ничего, что выглядит покладистым…» — «А шо со мной сделает? — бахвалился. — Да и я — палец в рот не клади. Шо со мной сделает? Шо? Дальше переднего края не пошлет. А я так и так все одно на передовой…» Во взводе рассказывали, что у отца Гаррика, одесского портового грузчика, в молодости самым любимым киноартистом был прославленный в то время Гарри Пиль. И когда у портового грузчика Пилипенко появился первенец, он назвал его Гарри. Во дворе, на Молдаванке, потом в школе, потом в армии Пилипенко так сокращенно и называли — Гарри Пиль. Он прилагал немало стараний, чтобы добиться сходства со знаменитым тезкой. Усики короткими квадратиками, гладко зачесанные кверху волосы, конечно, обворожительная улыбка. Вот улыбка-то ему как раз и не давалась, улыбка получалась несмешливой, даже язвительной. От улыбки пришлось отказаться, сбрил и усики. Потом махнул рукой на Гарри Пиля: чем Пилипенко хуже?.. А чтоб отбиваться, если кто-нибудь особенно настырный наваливался, он выдавал себя за тезку «Гариклита». Как-то, когда рыли траншею, ротный поинтересовался, какого Гариклита имел Пилипенко в виду. «Не слышали? Это как же?!. - изумленно вскинул Пилипенко глаза. — Ученый был такой. Когда-то. Давно». — «Что-то не слыхал про такого», — уже улыбался ротный. «Не слыхали? Как же так, товарищ лейтенант? — искренне удивлялся Пилипенко. — Ну тот, что порох выдумал. Или нет, постойте, небесное тяготение придумал. А может, первым врачом был или как… — терялся он. — В общем, Гариклит. Все знают. Да и вы, товарищ лейтенант, знать должны, институт же кончали…» — «Кончал, кончал. Да нас учили — Гераклит…» — рассмеялся ротный. «Значит, очки втерли, когда в загсе имя вписывали…» — рассмеялся и Пилипенко.
Сейчас Рябов благодарно подумал о Пилипенко, ответившем и не так, как положено, и тоном, не подходящим в этой обстановке.
— Так нащет курева, товарищ сержант?
Рябов полез в карман, вытащил кисет, неполный, меньше половины. И наугад сунул Пилипенко в его протянутые руки, не видные в темноте.
— Разрешите сполнять? — уже по-воински произнес Пилипенко.
Должно быть, рукой махнул, представил себе Рябов. Жестом, одним и тем же, Пилипенко откликался на все. И когда радовался, и когда огорчался, и ругался когда, он неизменно взмахивал рукой, как отрубал.
— Исполнять. Немедленно!
Рябов побежал дальше по траншее.
Он бежал, не пригибаясь, и поверх бруствера всматривался в черный мрак неба. Огонь противника заметно ослабел, это не ускользнуло от внимания Рябова, потом стрельба и вовсе прекратилась. Его остановил сухой голос.
— Поломает он, гад, зубы об нас.
Говорил бронебойщик Рыбальский, Илюша Рыбальский, узнал Рябов голос.
— Не поломает, шею нам поломает… — вскинулся жиденький тенорок. Если бой, то обязательно отступать. Да, да. Бой — обязательно драпать. Сам знаешь…
«Это Сянский…» Сянский был Рябову неприятен. Малорослый, толстоватый, с выпуклыми, как у пышной женщины, вздрагивавшими бедрами, ходил он вразвалку; голову обычно склонял набок и просительно и настороженно смотрел томными, скорбными глазами. «Видите же, меня нельзя обижать», — говорил его обезоруживающий взгляд. Мясистый нос с миндалевидным вырезом ноздрей, казалось, все время к чему-то принюхивался. Пухлые губы приоткрывали маленькие зубы, острые, частые, как у зверька. Ни у кого, во всем полку, даже у медсестры, не было такого размера ноги, как у него, Сянского, тридцать четвертый номер, что ли… Когда рота отходила, бежал он проворней всех, впереди всех, и это вызывало скорее удивление, чем осуждение: с крохотными ножками так бежать!
— Драпаем и драпаем… — с неискренним сожалением продолжал Сянский.
— Помолчи, — сердито попросил Рыбальский.
— На большее мы и не способны, — не унимался пискливый голосок Сянского. — Только драпать.
— Помолчи! — резко и решительно повторил Рыбальский.
— А молчать чего?
— Перестань, говорю, трепаться. Я же знаю, от страха треплешься. Заткнись! По мордам смажу.
— Ты мне рот не затыкай. Тоже мне храбрец. Говорю тебе, мы никогда и не узнаем, что значит наступать…
— Узнаем. А пока здесь накостыляем ему шею как следует и оторвемся…
— А и оторвемся если?
— Пошел ты…
Рябов постоял еще несколько секунд.
— А и оторвемся, — потерянный лепет Сянского, — а потом?
— Потом? Потом, что генералы прикажут.
— А вот такое генералы видят? А? Видят, я тебя спрашиваю?
— Генералы такие ж солдаты, как и мы, — хмуро обрезал Рыбальский.
— А-а. Такие же, — язвительно согласился Сянский. — Но лежат они в кроватях, а не в окопах, и от переднего края на сто километров дальше, чем мы.
— Ну, знаешь! — укорительно произнес Рыбальский. — Ну, знаешь. Если и генералам быть тут, то вся война топтаться будет на этом пятачке. А немцы тем временем на Москву пойдут.
— На Москву и идут, — продолжал Сянский тем же тоном, но придал ему оттенок огорченности и осуждения: допустили же до этого! Он умолк. Должно быть, тоже вслушивался в наступившую тишину. — Ну, пострелял, попугал и хватит, — просительно произнес, как бы обращаясь к немцам. Потом — к Рыбальскому: — Скорей бы мотать отсюда. Кашу сделает из нас…
— А ну! А ну, отваливай. А то за бруствер выкину!
«И выкинет!» — подумал Рябов. Он знал Рыбальского довольно долго, месяца полтора, он дал ему рекомендацию для вступления в партию. И три дня назад на партийном собрании его приняли.
— А что… я ничего… я ничего… За что будешь меня выкидывать?..
Рябов ощутил неприязнь к Сянскому. Он представил себе: склоненная набок голова, скорбные глаза… Что в них, в этих постоянно просительных глазах? Желание вызвать к себе сочувствие? У мужества один соперник трусость, соперник не шуточный, и Сянский сделал выбор. Он боялся всего, тишины, снарядных разрывов, тьмы и ракет, самолетов в небе, нарядов в караул, даже своей винтовки боялся. «Повоюй с таким дерьмом», — злился Рябов.
— Сянский!
Не отозвался.
— Сянский!
— А?.. — Голос упавший, заискивающий. — В чем дело?
Рябову показалось, что видит, как тот мелко суетится. Захотелось ударить его, вот так, с размаху. Но, сдерживая порыв, гаркнул:
— Отвечаешь как? — дал Рябов волю своему раздражению. — Ты где, на именинах или на войне? Научу отзываться моментально!
— Я!.. — оробело выкрикнул Сянский, поправляя себя. — Я!.. — Теперь страдальческий тон выдавал его боязнь перед возможным приказанием командира.
— Рыбальский!
— Я!
— К соснам! Оба. Ты и Сянский. К бронебойке!
— Ясно, товарищ сержант.
Рыбальский побежал по ходу сообщения, потом раздались короткие, плетущиеся шаги Сянского. «Ей-богу, прибить бы такого… Гнида!»
Рябов вернулся на свое место.
Рыбальский влез в окоп. Рукой нашарил впотьмах площадку. Опрокинутое противотанковое ружье торчало сошками кверху. Рыбальский наощупь поставил его на сошки.
Бережно, будто это был живой, но больной человек, отодвинул он убитого бронебойщика и лег на его место, рядом с ним.
— Ложись, — отрывисто сказал Сянскому.
Рыбальский не мог отделаться от гнетущего состояния — возле, слева от него, лежал Жадан, Ваня Жадан из Очакова, и ему никогда не подняться. Еще на границе, когда началось отступление, подружились они. Делили горе, короткие радости, и махорку, и хлеб делили. Теперь Рыбальский был вторым номером у смелого и удачливого Жадана, Вани Жадана. Рыбальский знал, глубокая боль придет потом, после боя, или еще позже, когда сердцу станет опять доступно все человеческое и оно сможет, как прежде, вобрать в себя горечь потерь.
— Ложись, — снова сказал Рыбальский.
— А куда я лягу, а куда я лягу, — огрызаясь, залопотал Сянский. Этот же лежит…
Рыбальский представил себе, как Сянский брезгливо скривил свои толстые, собранные в комок и похожие на куриную гузку, губы.
— Хм-м… — вырвалось у него гневно.
— У тебя что, есть ко мне слово? — хотел Сянский понять Рыбальского.
— Есть.
— Ну?
— Дрянь.
Рыбальский громко сплюнул. В тоне слышалось и презрение, и непонимание, кто же он, этот Сянский?
— Повернулся язык сказать: этот…
— Ну, не этот… Коля Богданов…
— Передвинь Колю и ложись, — приказным тоном произнес Рыбальский. Тебе понятно, что я сказал?
— А как я его передвину, а как я его передвину, если он убитый?
Сянский услышал, Рыбальский скрипнул зубами.
Ногой отпихнул Сянский тело бронебойщика Коли Богданова, и улегся.
Рыбальский как бы и не замечал его присутствия, он прилаживался к противотанковому ружью. Он был спокоен. И уверен, что встретит танки точными выстрелами.
Они бежали вместе — Полянцев с двумя красноармейцами и Пилипенко. Там, где Пилипенко свернет к кустарнику, Полянцев должен взять влево, и он вслушивался, ушел уже Пилипенко или нет.
— Гаррик!
— Тут еще, тут я, не дрейфь еще!
— С чего бы мне дрейфить?..
— Прикидываешься. — В нескольких метрах ухали сапоги Пилипенко. — Был такой хмырь. На Дерибасовской семнадцать, где я жил… то есть, на Дерибасовской двадцать пять…
— Ты ж говорил, что жил на Дерибасовской сорок шесть, — напомнил ему Полянцев.
— Чего? Дерибасовская сорок шесть? Разве? Да, да, вспомнил: нам, как рабочему классу, дали лучшую квартиру. На Дерибасовской семнадцать.
— Ты сейчас сказал: Дерибасовская двадцать пять.
— А, трясця твоей матери, забыл уже. Не все равно, — семнадцать или двадцать пять? И отвяжись.
— Гаррик!
— Ну шо, обратно я за него, — пробасил Пилипенко. — Шо тебе?
— Сердито! Ишь: «я за него…» Что, имя разонравилось? — ровняя дыхание, проговорил Полянцев.
— А шо поделаешь, — топали сапоги Пилипенко. — Меня не спрашивали, как назвать. Теперь таскать этого Гарри до старости, и потом тоже.
Они перебрасывались шутками, оттого что у каждого было неспокойно на сердце.
— Думаешь до старости дотянуть?
— А то как! — топали сапоги.
— Самонадеянный товарищ…
— На войне без этого самонадейства никак.
Он шутил, Пилипенко, он шутил, как бы ничего не принимая всерьез, он и не собирался унывать, словно находился за пределами того, что окружало остальных.
— Все одесситы на ходу подметки отрывают…
— А ты думал — олухи царя небесного?
Полянцев слышал топот Пилипенко. Пилипенко тоже слышал: Полянцев еще бежал рядом.
— А сам откуда, Полянцев?
— Металл.
— С Урала, значит?
— Значит.
— Знаешь, товарищ металл, кончится вот это, и самую вкусную бабенку облапаю. Мои руки еще при мне. Во! — протянул он руки, будто Пилипенко мог увидеть, и пошевелил пальцами, как бы убеждая себя, что все в порядке. Самую вкусную.
— Бабы, они все вкусные…
— Все, — сразу согласился Пилипенко. — Ну, привет! Я поворачиваю.
— Привет. Я тоже…
Топот сапог отдалялся.
«Не проскочить бы мимо», — забеспокоился Полянцев. Он приостановился. Где-то здесь должны быть эти сосны, шесть сосен, помнил он, шесть сосен. Он услышал тупой стук — споткнулся, наверно, о выдавшиеся наверх толстые корни бежавший впереди боец и упал.
— Есть, есть… Сюда! — звал тот боец. — Добрались! — И тюкнулся в окоп.
Полянцев и второй с ним, тихий красноармеец Пулька, недавний слесарь-водопроводчик домоуправления номер девять, что на Сретенке в Москве, шли на зов. Вот они, сосны. Он и Пулька двигались осторожным шагом.
— Ты где? — окликнул Полянцев бойца, того, что свалился в окоп.
— Тут я… — Голос справа.
Так и есть, три стрелковые ячейки.
— Ложись, Пулька, влево.
— Ага.
Полянцев, ощупывая на поясе гранату, сделал еще несколько шагов. Вот здесь, чуть выдвинутый, должен быть окоп, тот — между правой и левой ячейками. Он подумал, что ему показалось: из окопа раздавался невнятный стон… И тут же Полянцева пронзила мысль: кто-то из отделения Юхим-Юхимыча. «Не все убиты?» Выставив вперед руку, пошел немного быстрее, стон становился явственнее, громче.
Полянцев прыгнул в окоп.
— Кто? — опустился Полянцев на колени и наклонился над кем-то. — Кто?
— Та Юхым… Ой…
«Юхим-Юхимыч? Жив?»
— Куда тебя, а?
— Хиба ж я знаю? Кудысь тут… — Чувствовалось, раненый сдерживался, чтоб не застонать в голос. — У живит сдаеться… Силы нема пидняться…
— А зачем? Подниматься зачем? Дело теперь короткое будет. Кончим, я тебя в траншею перенесу.
— Попить бы… — словно и не слушал его Юхим-Юхимыч. — Пить. Каплю воды хоч. Высох весь…
— Потерпи, друг. Кончится вот петрушка эта, перенесу тебя, там и напьешься вдоволь. Потерпи, говорю.
Юхим-Юхимыч смолк. Полянцев коснулся рукой гимнастерки Юхим-Юхимыча. Как решето, тело его обильно пропускало кровь, и кровь, почувствовал Полянцев, была теплой. Потом положил ладонь на лоб Юхим-Юхимыча, пальцы соскользнули и легли на губы. Горячим и беспомощным ртом хватал Юхим-Юхимыч воздух.
— Лежи спокойно, — сказал Полянцев. — Не кидайся туда-сюда. Сможешь улежать спокойно? Тогда больно не будет, а главное — из тебя вся кровь не уйдет. Так сможешь?
— А бис його знае, — натужно и слабо произнес Юхим-Юхимыч. — Попробую хиба…
И, будто наперекор, стал ворочаться и никак не мог принять удобное положение и улечься спокойно, чтоб не было больно и чтоб вся кровь из него не ушла.
Полянцев отодвинулся от Юхим-Юхимыча. «Цел ли дегтярь? — подумал. Есть из чего стрелять?» Он нажал на кнопку карманного фонарика. На дне окопа вспыхнул быстрый кружок. Ручной пулемет, как длинная птица, уцепившаяся лапами за землю и недвижно замершая, стоял с приподнятым стволом. Отлегло от сердца. Полянцев успел увидеть и лицо Юхим-Юхимыча необычно костлявое, с косыми полосами приставшей ко лбу земли. Потом он нащупал диски с патронами, семь дисков.
— Как там у тебя? — крикнул направо.
— В порядке. — Полянцев услышал, как тот двинул затвор винтовки назад-вперед.
— Винтовка в порядке? — крикнул налево.
— В порядке. Вот она, лежит. Да патронов не нахожу, — голос Пульки из левого окопа.
— Есть патроны. Есть… — прохрипел Юхим-Юхимыч.
— Есть патроны, — повторил Полянцев слова Юхим-Юхимыча. — Посмотри получше.
Ответа он не услышал. Возникший гул двигавшихся танков захватил его всего. Полянцев положил ствол ручного пулемета на бруствер, он должен был отсекать пехоту, если пехота пойдет вслед за танками.
Тапки уже шли.
Обозленные и напряженные, переступая с ноги на ногу, стояли бойцы, готовые по команде броситься вперед. По низу окопа, будто на дно брызнули капли крови, проступали и гасли багровые огоньки, это бойцы не могли удержаться, закурили. Присев на корточки, наклонялись они, жадно затягивались, и тогда видно было, как капли набухали. Рябов тревожился, но на этот раз не смог приказать: отставить, прекратить! «Пусть покурят. Пусть нервы подавят. Немцу не видно, не засечет… Пусть покурят». Самого тянуло свернуть цигарку. Но не позволил себе, не ему нарушать порядок.
— До чего курить хочется! Одну б затяжку!.. Одну б затяжку!.. — не выдержал Рябов, он и не заметил, как это вырвалось у него.
Он оглянулся. Над головой услышал он голос Писарева. Высокий, никто в роте не доходил ему и до плеч, стоял он перед Рябовым.
— Ну и покланялся я и осколкам и пулям, — тяжело выдохнул Писарев. Он поправил свернувшееся набок пенсне. — Хорошо ноги длинные, быстро добрался.
Рябов не откликнулся, он не слушал его. Весь он был рядом с Рыбальским и Сянским у бронебойки, и возле пулеметчиков, скрытых в кустарнике, и там, где уже лежал Полянцев со своим отделением из двух бойцов, и возле Гаррика Пилипенко, припавшего к «максиму», был.
Писарев понял это и вернул его в окопы.
— Ты доносил о потерях, — проговорил Писарев, он все еще не мог перевести дыхание. — Перепугал ты нас. Половина взвода, говоришь?
«И этот вот начнет пилить: не паникуй, и прочее!» — взвинченно подумал Рябов. Он почувствовал, что не выдержит и пошлет куда следует и старшину, и ротного, и эту проклятую войну, и все на свете… И так и так — амба! Но сдержался.
— Говоришь, старшина, перепугал вас? Я и сам перепугался. А что? произнес Рябов тоном человека, сознающего, что главное выполнит. А остальное не заслуживает внимания. — Перепугаешься тут. Минами немец завалил. Надо ждать танки.
— Не исключено. И мы так думаем.
— Потери будем вместе считать? — горько усмехнулся Рябов.
— Спокойней, сержант, спокойней.
— Не могу спокойней, товарищ старшина, — запальчиво сказал Рябов. Но раздражение, удивился он, не нарастало, а пропадало, его уже не было, он проникался спокойствием, которого ему как раз не хватало. — Мне скоро на танки идти, а не с кем. Я не могу спокойней, — повторил.
— И пойдешь, — не повышая тона, подтвердил Писарев. — Кто у бронебойки?
Рябов сказал кто.
— А этого, Сянского, думаю, зря туда. Подведет. Определенно подведет, — озабоченно сказал Писарев. И помолчав: — Сянского, думаю, зря…
— В моем положении выбирать не приходится, куда кого ставить. Взвод тридцать два бойца, со мной. И того меньше. Еще не установили, сколько выкосило. А ты мне, того ставь, того не ставь… — И снова раздраженно: Мне воевать не с кем, понял?..
— Тебя, сержант, послушать, так ты все еще в трактористах ходишь…
Рябов ничего не успел сказать, он уловил мерный гул, зародившийся вдалеке, на противоположном конце луга, и понял все.