Рота еще сопротивлялась. Школа стреляла: Андрей стрелял.
Мария прижалась к стене, не хватало сил оторваться от нее. Не дыша, оглядывалась. Андрей был там, в школе и в ней самой тоже был. Она испугалась: если сделает еще хоть один шаг, Андрей отойдет от нее, его уже не будет с нею, он останется только в школе.
Где-то раздавались встревоженные крики немцев, топали сапоги, и все по ту сторону школьного здания, у главного входа, там, где стрелял Андрей. Ночь стучала гулко, отрывисто.
Потом вспыхнул ужасающий белый свет ракеты, и ночь поднялась над землей. И снова опустилась. Мария успела заметить пологий песчаный спуск со взгорья. Мария слепо отделилась от стены, оказалась у косогора и, натыкаясь на кусты, повернула влево. Подавленная, смятенная, брела она по косогору вниз, словно было ей безразлично, схватят ее немцы или не схватят. Брела в каком-то недоумении, что Андрея нет с нею. Выстрелов уже не слышно. Может быть, он выбрался из школы и вот-вот окажется тут? Он ведь помнит, как объяснял дорогу в лес Роман Харитонович: несколько шагов, и вниз, под взгорье, не прямо, как шли в школу из рощи, а влево… Она подождет его здесь. Минуты через три-четыре он будет рядом.
Вслушалась. В школе уже не стреляли. Там уже не стреляли. Она подождет его. И верила, и верила, что Андрей выскочил из школы и через три-четыре минуты, пусть через пять будет возле нее. Она ждала.
Показалось, шаги. Он!.. Вся подалась навстречу. Но он не приближался. Еще и минуты не прошло, не мог он так быстро добраться сюда. Ветер налетел и встряхивал кусты. Это мешало прислушиваться.
Она переступала с ноги на ногу, ждала. Его все не было. Но ведь еще и минуты не прошло! Надо быть терпеливей.
Неужели еще и минуты не прошло? Что-то получалось не так. В сердце проникало сомненье и будто тяжестью наливало тело, и она уцепилась за куст, чтоб не свалиться. И все равно, она будет ждать.
Пусто перед глазами. Пусто. Если не считать того, что творило ее воображение и останавливало перед нею. Она со всей определенностью видела школьный коридор, колонны перед главным входом и Андрея у пулемета. Надо вернуться. Туда. В школу. Она не в силах уйти. Она вернется. И сделала уже полшага — обратно, на взгорье. Немцы схватят ее, если не успеет вернуться. И — полный шаг. Полный шаг. Полный шаг. И остановилась. «Одному легче выбраться…»
Она медленно закрыла глаза. Она знала, если закрыть глаза, Андрей все еще будет с нею. И не заметила, что шла уже в сторону от школы — ноги ступали, правая, потом левая, еще раз правая, снова левая. Она куда-то шла. Куда-то спустилась. «Овражистая долина, та, о которой говорил Роман Харнтонович?»
Она споткнулась обо что-то, упала. И не спешила подняться, слишком ослабели ноги. Вся ослабела. Слух уловил, впереди, недалеко, булькала вода. Опираясь на ладони, потом на колени, встала. Добралась до родника, припала к нему и пила, пила, пила воду, воду, вкусную, сладкую, высшее наслажденье, саму жизнь. «Андрей!..» Ничего ей сейчас так не хотелось, как принести ему воды.
Она насторожилась, поверху, над овражистой долиной, будто над головой, послышались шаги. Нет, не Андрей. Андрей шел бы долиной, как и она, как объяснял дорогу Роман Харитонович. Шаги удалялись. Она поднялась. Вспомнила советы Данилы: чтоб идти неслышно, ступать надо сначала на пятку, потом на ступню. Но скоро утомилась и пошла, как обычно ходила.
Начинало светать. Ее настигал свет утра. А до леса еще далеко. Никогда раньше и подумать не могла, что день опасен, что свет его опасен. И — побежала.
Лес снова накрыл ее темнотой. Но темнота эта была лишена ночной силы. Мария отдышалась. Она подумала, все в природе просыпается, словно ничто страшное не происходит, словно и нет войны и никто безвременно не умирает. Она слышала, птицы кинулись пить росу с поздней травы, кричали что-то свое, запах леса, настоянный за ночь, кружил голову, — все вокруг напоминало о жизни, как, наверное, тысячу и миллион лет назад. Не было только одного — радости жизни, и оттого все выглядело, как декорация. Что солнце, если она так одинока!..
Может, у нее помутилось в голове? Она стояла, придавленная горем, лесом, сомненьями. Куда дальше? Этого она не знала. Этого она совсем не знала. Ощущение растерянности и одиночества подавило в ней все.
Она упала на траву, уткнув лицо в скрещенные руки. Она плакала навзрыд.
Все-таки она подождет на опушке леса. Здесь встретит она Андрея. Он непременно придет, она и думать по-другому не могла. Здесь, в лесу, где только деревья и птицы, мир казался пустынным и, кроме Андрея, никого не было.
Подогнув ноги, села на траву. Голова была тяжелой и клонилась книзу. И Мария видела на переливавшейся траве холодную предутреннюю тень свою и желтую гусеницу, двигавшуюся по ее тени. Гусеница спокойно ползла медленным путем, потом пропала.
Мария почувствовала, голод подступил уже с такой силой, что голова кружилась, в глазах все мелькало и распадалось. Она выдернула пучок травы, сунула в рот, долго жевала.
Она подняла голову. Ветер играл в небе облаками, выстраивал их в неровные ряды, потом разгонял, опять выстраивал, и, послушные его порывам, они отбегали и вновь друг с другом соединялись. Небо было в движении, и трава вокруг то темнела, то становилась светлой, то снова принимала густой бутылочный цвет.
Холодная блузка, холодная юбка плотно прилегали к телу Марии и не могли удержать скудное тепло, которое исходило от него.
«Подожду еще немного и пойду», — решила Мария.
Андрея не было.
Она пошла.
Она шла трудно, словно с каждым шагом оставляла здесь свое сердце, свои надежды, и ничего, кроме боли, с нею уже не было.
Она видела перед собой тропинку, похожую на все лесные тропинки, по бокам колыхалась чуть пригретая трава. Мария не представляла, куда шла.
Березы, как солнце, источали свет, только — белый-белый. «И березы есть на земле». В эти два дня она о многом забыла. Все уже было не ее, далекое, чужое. Ее были лишь Андрей и горе. Она вышла на опушку. На опушке березы не такие, как в глубине леса, защищенные от ветра, тут они шумливы и растрепаны. Мелкий, с переборами, шум мешал вслушаться: что там, за опушкой?
Мария выглянула в прогал между деревьями. Через топкий луг виднелись домики, несколько домиков. Она представила себе мягкую сайку, всю булочную у Покровских ворот, и во рту скопилась слюна. В дом бы, в любой дом… может быть, накормят… Но в доме могли быть и немцы, и полицаи. На ум пришло: «Не проливайте своей крови! И нашей… Мы — соотечественники…» Соотечественники, поняла она в свои небольшие годы, это гораздо большее, чем то, что люди вместе живут в одной стране, в одном городе, в одном доме…
Опасения не оставляли ее. Она не решалась подходить к домам. Но не заметила, что уже шла по лугу, потемневшему, словно покрылся сплошной тенью. Небо впереди, на самом краю, левее домов, было густо-красным, и земля там, вдалеке, была розовой, небо и земля, казалось, догорали.
Мария пересекла луг.
Она остановилась у крайнего дома со скособоченной калиткой, несмело, сквозь перекладинки невысокого забора, просунула руку, нащупала вертушок, повернула. А переступить за калитку не решалась. Сердце учащенно билось, в висках стучало, подкашивались ноги. Глаза искали что-нибудь такое, что успокоило б ее, и не находили. Двор за изгородью пуст. Ни собаки. Ни поросенка, ни курицы. Из раскрытой клуни торчала солома, смятая, неживая, словно и не хлебная вовсе. От клуни натоптанная дорожка вела до двери хаты, от которой в обе стороны отходила подбеленная завалинка. К стене приставлены грабли с зубьями, забитыми пучками сена.
Мария услышала, брякнула скоба, дверь растворилась, и на пороге возникла женщина в сером платке, в серой кофте и темной юбке. Посмотрела на Марию без удивления.
— Заходь, дивчина, — сказала почти равнодушно. — Шо стала?
Мария продолжала стоять, словно и не к ней обращалась женщина, словно и не было женщины, она привыкала к тому, что перед ней человек, первый, которого встретила на свободе — после школы.
— Заходь, раз пришла, — доносилось будто издалека.
Мария неуверенно шагнула и остановилась перед женщиной. Что сказать? Она не знала. Вид ее сказал женщине все, и та посторонилась, пропуская ее в сени.
— Заходь… Заходь…
Женщина закрыла за собой дверь, опередила Марию и вошла в комнату.
— Сидай, — сказала, не оглядываясь. — Борща насыплю. — Женщина сняла платок, взялась за рогач, вытащила из печи чугунок.
Смачный дух заполнил комнату, и Мария судорожно втянула в себя одуряющий запах борща, облизнула губы, быстро задышала.
Женщина поставила чугунок на стол, подала ложку.
— Ешь, прямо из горшка ешь. Без мяса нехай, а борщ. Ешь, ешь.
Мария уже ела. Она низко склонила голову над чугунком и ложку за ложкой зачерпывала вкусную, пахучую, красноватую жидкость с багровыми огоньками свеклы, с желто-зелеными ломтиками капусты. Ела торопливо, обжигая губы, словно думала, что никогда ей не насытиться.
Она почувствовала усталость, словно пища не подкрепила ее, а забрала остаток сил. Тело стало тяжелым, неповоротливым, сон, как одурение, сваливал Марию, и она едва удерживала голову. Женщина стояла перед нею глаза жалостливые, руки скрещены на груди.
— Наголодувалась як. Аж очи захололи. Таке молодесеньке… сочувственно покачивала головой. — И скильки зараз блукае отаких…
Мария слабо улыбнулась, сама не зная чему. Она рассмотрела женщину. Густые, собранные в пучок, седеющие волосы. Лет сорок пять, под пятьдесят. Глаза тоже неуступчиво напоминали о ее возрасте: тонкие жилки, как сетка, лежали под ними.
— Скидай чоботы. Все скидай. — Женщина расстелила кровать, бросила в изголовье взбитые, словно сугробы белого снега, подушки, кивнула Марии: Лягай.
Все враз провалилось куда-то, и школа, и немцы, и лес, только облик Андрея, глухой какой-то голос его еще с минуту заполняли ее, в глазах поплыл туман, и она растворилась в нем.
Она, должно быть, вскрикнула, испугалась чего-то и раскрыла глаза. Приснилось дурное. Трудная жизнь одолевала ее, сны были не лучше. Сны повторяли действительность, путаные, они, как назло, выбирали самое худшее из того, что происходило, и когда она просыпалась, вся была в слезах и дрожала в ужасе. У нее и сейчас потерянно сжималось сердце.
— Чого, дивчина, злякалась? — голос с печи. — Спи, спи. Ничего не трапилось. Спи.
Мария перевела дыхание. Еще ночь, надо спать. Что еще покажет ей сон? И вдруг не захотелось, чтоб Андрея. Только что видела она его, он лежал у пулемета, и из сада ударили автоматы, и пули разбивали стекла окон, громко врезались в стены, оттого, вспомнила, и проснулась. А если сои покажет то, что произойдет дальше?.. Мысли слабели, терялись, она снова уходила в сон.
Проснулась в полдень.
Женщина хлопотала у печи. Услышала, Мария повернулась под одеялом.
— На тебе, дивчина, и сорочки нема. Ой же ж, биднесеньке!..
Мария вспомнила, что совсем голая, что изорвала сорочку на бинты.
Женщина не ждала ответа, будто все поняла.
— И обидрана вся. Одягнешся ось. От дочки залишилось.
Мария увидела на табурете возле кровати выглаженную сорочку и ситцевое платье в мелких розовых и голубых цветочках. А на полу лежала ее блузка с разорванными рукавами, вся в черных, серых, бурых пятнах, и юбка, располосованная с боков, сзади, и тоже в бурых пятнах и с засохшими корочками крови.
— Почекай, — остановила Марию. Та собиралась одеваться. — Зараз налью ночвы. Помыешся. Коростой вся взялась.
Мария помылась в горячей воде, надела платье. Платье было широковато в поясе. Подошла к зеркалу на простенке и не узнала себя: худое с выдавшимися скулами лицо. Зеркало, помутневшее от времени, может быть, оттого такая. Первый раз после ухода из города увидела себя в зеркале.
В хату вошел пожилой мужчина в полинялой выстиранной гимнастерке, в низких кирзовых сапогах, правый рукав, пустой, заправлен за пояс, на носу очки в железной оправе. Обвисшие углы рта делали его костистое лицо жестким.
— Ось и хозяин, — проговорила женщина.
Мужчина сел к столу, левой рукой поправил очки на переносице. Молча рассматривал съежившуюся Марию.
— Выспалась? Думал, и не проснешься уже. Сутки спала.
— Спасибо. Выспалась.
— Откуда сама?
Мария помедлила с ответом. Вспомнила Романа Харитоновича: «Вы опрометчивы… Не знаете, куда вас несчастье занесло, и сразу — все начистоту». Но видно же, хорошие это люди, подумалось. Нет, пока не все она скажет, подождет.
— Из Белых ключей.
— А куда подалась?
— Не знаю, — покачала Мария головой, опустила глаза.
— Это как же?
— Правда, не знаю…
Мужчина уловил: девушка чего-то недоговаривает.
— Партизанка?
— Нет, нет. Что вы?
— Оборвалась, вся в крови, вроде с целой дивизией воевала. Добре. Не говори, раз так надо. Сам был военный. Руку вон похоронил.
— Вы воевали? — с чувством облегчения проронила Мария.
— Не воевал. Отступал.
— Все отступали.
— Ты кто? Связистка? Санитарка? В какой части была?
— Не знаю, в какой части, — созналась Мария.
— Чего-чего? — Мужчина насторожился.
— Не знаю, в какой части, — испугалась Мария, что вызовет подозрение этих добрых людей. — Все получилось как-то…
Уход из Киева… — вынужденно стала рассказывать. — Данила с Сашей… Какая-то рота на правом берегу. Переправа… Школа…
— Андрей там еще, в школе. Стреляет еще… — заплакала она.
— Д-да… — протянул мужчина. — Стреляет еще… — Помолчал. Хозяйка, ставь на стол.
Ровными движениями разрезала женщина ковригу — ломоть за ломтем. Потом достала из печи сковороду с яичницей с салом.
— Ну, на здоровьечко…
— Съедим вот запас харча, — объяснил мужчина, — и тогда… И побираться не у кого будет. Все будут побираться. Если к тому времени война не кончится. А видно, не кончится.
— Трудно жить, — согласилась Мария. Что-то надо было сказать.
— Жить, говоришь, трудно? Это бывает. А помирать еще трудней. Вот ведь как. Добре. Хлеба вон бери. Душа живая, ей есть надо. Сала подцепляй.
Мужчина положил вилку, обтер рукой губы, склеил цигарку.
— Достань огоньку, — негромко сказал женщине. Та вынула из печи рдеющий уголек и, перебрасывая с ладони на ладонь, поднесла мужчине. Цигарка никак не разгоралась. Наконец прикурил, затянулся и взмахами единственной руки разогнал выпущенный дым.
— Як тебе, дивчина? — ласково посмотрела на нее женщина.
— Мария.
— Маруся. Нащо тоби, Маруся, кудысь ити? Залишаися у нас. Разом з нами переживеш оце лихолиття. У нас теж дочка. Постарше за тебе. Замиж пишла. Пид Брест. И онучка е. А як почалось, ниякои листивки вид неи. Ой горе ж…
Мария молчала.
Послышался дальний гул в небе. Мужчина повернулся к окну, заслонил ладонью глаза от резкого света, посмотрел вверх — где-то в стороне, невидимые, шли самолеты.
— Бомбить… — со злым спокойствием произнес. Он опустил голову.
— Куды ж ты, Марусенько, пидеш? Бачиш, як воно… — запричитала женщина, она все еще со страхом смотрела в окно, будто ждала, что самолеты повернут сюда, на хату.
Мария пожала плечами. Предчувствие, что непременно встретится с Андреем, в Москве или даже раньше, за линией фронта, возбуждало в ней нетерпенье. Сказал же: может, за линией фронта, может, в Москве. Она почти уверовала, что Андрей выбрался из школы, направился другой дорогой и потому они разминулись. Ей пришло в голову: а если доберется в Москву раньше, не застанет ее, и тогда потеряются они навсегда. И ее потянуло в путь. Скорее, скорее…
Женщине показалось: Мария колеблется, обдумывает, как ей быть.
— Ось и хозяин казав: хай залишаеться. Як нам буде, так и тоби.
— Вы хорошие люди, спасибо вам, — тихо сказала Мария. — Но мне надо как-нибудь перейти линию фронта.
— Понятно, — произнес мужчина. — Понятно. Так вот. До линии фронта уже далеко. Идти долго. Ну, а надо, так надо. Отдохни сегодня, а утром тронешься, раз надумала.
День тянулся непостижимо медленно. Еще медленней тянулась ночь. Мария просыпалась каждый час, каждые полчаса, окна по-прежнему были черные, и она снова погружалась в дрему.
Наконец серые блестки, еще бессильные, не совсем утренние, легли на стекла. Мария протерла глаза. Поднялась с кровати. Женщина уже хлопотала у печи.
— Поснидай, Марусенько. Може, не швидко тоби знов за стил сидать…
Есть не хотелось. Но Мария поела горячей картошки, выпила кружку чаю.
— Слухай. — Мужчина закурил. Он сидел по другую сторону стола. Пойдешь тем лесом, что шла, березовым. Вправо станция наша, после станции Белые ключи она. Держись влево. Дойдешь до города, — он назвал этот город. — А там присматривайся, соображай. Старайся лесами. А открытым местом если, лучше по-темному. По дорогам теперь полно немецких солдат, офицеров, эсэсовцев, полицаев и всякой другой наволочи. Не попадайся на глаза.
— Я уже кое-чему научена.
— На войне, сколько ни учись, все мало. — Помолчал. — А окруженцев встретишь, с ними пойдешь.
Мария тяжело собрала волосы, накинула на голову хозяйкин платок, надела ее телогрейку с заплатой на плече, тоже, как и платье, широковатую, взяла приготовленную плетенку с едой. Молча постояла у двери.
— Виктор Прохорович Дудка я, — сказал мужчина. Он положил свою единственную руку на плечо Марии. — Может, не забудешь.
Мария ничего не сказала. Она не забудет этих людей. Никогда не забудет.
Она вышла из хаты. Пошла не оглядываясь, она чувствовала, женщина в сером платке, в серой кофте и темной юбке, с тонкими жилками под глазами и однорукий мужчина смотрели ей вслед.
Лес кажется черным только издали. Когда Мария миновала луг и вернулась во вчерашний лес, все в нем было березово-белым, иссиня-зеленым, рыжеватым. Вправо, значит, станция Белые ключи, и забирала левее, на восток. Трава под ногами уже по-осеннему затвердела. Гулко стучал дятел, похоже, не в дерево, а в лесную тишину. И это подбадривало Марию, потому что тишина, давившая со всех сторон, усиливала чувство одиночества, но и успокаивала: ничего опасного, пока — никого, никого…
Лес оборвался, и Мария оказалась на поляне и пошла вдоль серебряной тропинки ручья. Свет дня уводил в бесконечность.
Небо постепенно менялось. Ветер нагонял неспешные круглые облака, и они двигались в Покорном небе, и видно было, как становились розовыми, когда накрывали солнце, потом лиловыми, едва пропуская свет, и свет был такой слабый, усталый. Облаков становилось больше и больше, они захватывали все небо.
«Будет дождь», — ежилась Мария от прохлады. Она и не заметила, что день миновал и надвинулись сумерки. В небе тепла уже не было, с земли тепло тоже ушло. Она приближалась к ветряной мельнице на холме. Ветер бился в мельничные крылья, и крылья, принимая тугие удары, гудели и с громким скрипом сдвигались с места.
Дождь брызнул, неуверенно, будто пробовал — что получится? И пошел, и пошел… Струи густо тянулись с высоты, длинные и темные, и на земле стало тесно от них, будто окуталась она дымом. Мария кинулась к мельнице.
С подветренной, не видной ей, стороны доносился приглушенный говор. Она остановилась, прислушалась. Нет, не немцы. Тоже, наверное, какие-то путники спрятались от дождя. Мария уже измокла, струи дождя секли лицо, стекали по платку за шею, на грудь, на спину. Она чуть высунула голову, увидела: под высоким деревянным козырьком мельницы, накрывшись плащ-палаткой, сидели двое. Они сразу сбросили с себя плащ-палатку, услышав шаги Марии.
— Откуда взялась? — вскинул на нее встревоженные глаза человек, возраст которого было не определить. Лицо мертвенное, пергаментное. Впечатление это усиливалось еще тем, что было оно худое, лишенное растительности. Поверх военной гимнастерки натянута крестьянская рубаха. Откуда взялась, говорю? — повторил хмуро. Он успокаивался.
— А из той вон деревни, — осевшим голосом отозвалась Мария, показывая, откуда шла, и видно было, как рука дрожала.
— Из какой это, из той вон? Забыла?
— Не забыла. — Мария собралась с духом. Она не знала, как называлась деревня, из которой ушла, и сказала: — Из Белых ключей.
— Да будет тебе, — тронул второй, со свежим шрамом во всю щеку, плечо того, с пергаментным лицом. — Что даст название? — Он снова накинул на себя и на него плащ-палатку. — Садись и ты под брезентовую крышу, миролюбиво посмотрел на Марию.
Она села. Дождь тупо стучал по плащ-палатке, она набухла, вода просачивалась на головы.
— Чего у тебя там, в корзинке? — поинтересовался тот, с пергаментным лицом, кивнув на плетенку, тяжело висевшую на локте Марии. Он весь пропах табаком, и еще пахло от него водкой.
— Еда. — Мария поставила плетенку на поднятые колени. — Хотите?
Он не ответил, сунул руку в плетенку, вытащил душистую паляницу, разломил, половину взял себе, другую — отдал второму, снова полез, достал вареную курицу, тоже разодрал на две части.
— Рубай, — сказал товарищу. Он уже вгрызся в хлебную краюху, рвал зубами куриную ножку. Глаза округлились. Он чавкал громко и самозабвенно.
— Возьми, девушка. — Тот, со шрамом на щеке, протянул ей кусок хлеба. — Голодна?
Мария взяла, тоже стала есть.
— А еще в корзинке что? — Человек с пергаментным лицом снова пошарил в плетенке. — Яйца. О! Ты, видать, здешняя? Найдешь чего жевать, уверенно произнес. — А нам — топать. — Хозяйственно перекладывал он яйца из плетенки в свои карманы.
— А куда — топать? — Мария ожидала, что скажет он. Она сообразила, перед нею окруженцы и, возможно, держат путь к линии фронта.
— Эк, любопытная. С нами, может, захотела? Не по доророге.
— Будет тебе, — кинул второй, со шрамом на щеке. — Далеко идем, девушка.
— Туда, где уже не стреляют, — не удержался человек с пергаментным лицом.
— Теперь везде стреляют. — Мария почувствовала, в ней поднималась злость.
— Нет. Не везде. Кое-где отстрелялись.
— Вон оно что! А вы, вроде, военные.
— Были.
— Как так? — Мария уже не боялась этих двух. «Дезертиры проклятые…» — подумала. — А вы тоже — «были»? — с усмешкой обратилась к тому, со шрамом на щеке.
— Да нет… военный… — Помолчал. — Пережду… у него… Он недальний. Освободят наши эту территорию… тогда…
— Много освобождать придется, — отрезал человек с пергаментным лицом. — Сил не хватит… — Слова свои подкреплял он суматошными жестами.
Мария поняла, не с нею объяснялся он, просто давал волю мыслям своим, хотел выговориться.
— А если хватит сил? Освободят если? Тогда вы как?..
— Тогда посмотрим.
— Посмотрите… Понятно, понятно… — неприязненно произнесла Мария и поднялась, ногой отшвырнула пустую плетенку. — У вас ничего нет за душой!..
— У меня за душой ровно столько, чтоб суметь просуществовать…
Мария уже не слышала, что еще говорил тот, с пергаментным лицом. Она спустилась со скользкого холма и, нетвердо переставляя ноги, двинулась в темноту. Наклонив голову, шла против ветра, под дождем. Шла долго, может быть час, может быть два, четыре…
Ветер, похоже, летел издалека, он нес с собой плотный запах леса, воды, болота, ночи, и утра тоже. Утро наступит скоро. Уже ведь поздно. Сколько ни внушала себе, что не нужно бояться темноты, не помогало. Казалось, на каждом шагу — немцы, полицаи, прикрывшись темнотой, они дожидаются ее, и она идет прямо им в руки. Ночью мысли всегда плохие. Ночью все трудное в душе всплывает наверх и сдавливает сердце.
«Я еще не научилась быть мужественной, Андрейка, — жаловалась ему, самой себе. — Еще всего боюсь. Темноты боюсь, леса, поля ночью, когда я там одна… Боязнь эта мешает мне двигаться дальше… куда ты хотел, чтоб я дошла. Помоги мне, Андрейка… я пропаду одна без тебя…»
Ночь медленно кончалась. Дождь продолжал лить. В темноте дождь был невиден. Теперь видно, что дождь белый, скорее серый. Перед тем как лечь на землю, капли проносились у самых глаз, и видно было, что они серые. И день занимался, серый, унылый.
Мария вытаскивала ноги из глубокой и вязкой грязи. Она почувствовала, что сможет сделать один только шаг, и все. И сделала. И припала к придорожному камню. И села. Дождь лил. С головы, с лица струи спадали на колени.
Тусклый свет открыл колесную колею, наполненную мутной водой, положил провода от столба к столбу, поднял еще зыбкую сосну у дороги, и Мария увидела, птичка, как мокрый шарик, прижавшись лапками к ветке, терпеливо ждала утра. Марии снова вспомнилось озерцо, возле которого сидела с Сашей, она стирала снятый с его лба загрязненный бинт, потом расстилала бинт на валуне, выползшем на берег, — из-под тяжелого камня пробивалась травинка и тонким зеленым язычком своим тянулась вверх. Сколько понадобилось сил и терпенья, подумалось тогда, и где взяла это тихая травинка?.. Мысль о травинке задела в ней что-то, что-то вдохнула. «Надо свыкнуться с тем, что произошло, тогда все будет легче…» Это было примирение с действительностью.
Она поднялась с камня. Дождь кончился. По-прежнему было неясно — куда же идти?
Она пошла. В ней, подумала, наверное, больше упрямства, чем уверенности. И пусть. Раз упрямство помогает двигаться дальше. Вдоль дороги выступали березы, ветер тряхнул их и на землю слышно посыпались капли, вслед им неспешно тронулись, легко покачиваясь в воздухе, вызолоченные за лето листья.
Впереди где-то, должно быть, горело. Дым накатами валил сюда. Потемнело. Похоже, ночь вернулась, только горькая какая-то, дышать трудно, и тьма едкая — глазам больно.
К вечеру подошла к развалинам: черный выжженный город. Кто мог подумать, что города сложены из пепла. Уцелевшие куски улиц пустынны, словно никто не населял их, даже дома, кое-где оставшиеся, выглядели одинокими, умерщвленными. Мария двигалась медленно, потерянная, словно одна только и осталась на свете. Дом, наполовину срезанный снарядом, бомбой, пустырь, на котором нагромождены груды дымившихся камней, парк с обгоревшими вершинами тополей, снова пустырь, снова дом, двухэтажный. Мария остановилась возле него. Верхний этаж обвалился, и щебень загородил наполовину вход в первый этаж. Окна выбиты, в крайнем окне, чем-то занавешенном, мелькал робкий, какой-то далекий свет. Мария потопталась возле, пробралась через щебень. Вместо двери увидела брезентовый полог. Приподняла брезент, вошла. Под потолком висела керосиновая лампа со слюдяным окошечком, полным оранжевого света. Плотный седоголовый мужчина резко обернулся на шаги Марии, он был испуган. Лицо его сразу покрылось испариной, стало мокрым, будто только что умывался и еще не вытерся. Женщина, стоявшая рядом, схватилась рукой за сердце.
— Кто вы? — незащищенно выкрикнула она.
— Кто вы? — спросил и седоголовый.
— Беженка.
— Вы оттуда, а? — седоголовый подбежал к Марии весь в ожидании, что она подтвердит: оттуда. — Садитесь, — неверной, трясущейся рукой пододвинул табурет. — Вы оттуда? — не сводил с нее глаз.
— Да.
— Это же неправда, что немцы убивают всех евреев? Это ж не так, а? Это же не может быть, а? Так, ни за что, не убивают же? — Седоголовый вглядывался в ее глаза, стараясь увидеть в них ответ.
— Они всех убивают, — почти простонала Мария.
Женщина все еще держала руку на груди, там, где сердце. Голова ее на тонкой шее была такая маленькая, что казалось удивительным, как помещались на лице глаза, нос, рот, подбородок… И все-таки женщина была миловидной.
— Понимаете, товарищ, — говорил седоголовый, — мы врачи. Не успели эвакуироваться: в больницу привезли раненых, я оперировал их. А тут в город вошли немцы. Мы вот и не успели… А мы евреи…
Женщина громко вздохнула, словно ее охватила боль.
— Вы вся мокрая, — сказала. — Снимайте телогрейку, сапоги. Давайте к плите поближе.
На плите стоял чайник, вода в нем громко кипела, подбрасывая вверх крышку, выплескивались брызги и шипели на чугунной пластине с несколькими кружками конфорок, будто над плитой шел дождь, сильный, с пузырями.
— Попьете с нами чаю.
— Спасибо, — кивнула Мария.
Они пили чай с вареньем.
— Всех, говорите, убивают? — Женщина смотрела, как Мария прихлебывала из блюдца. — У них же девиз на пряжках: «Гот мин унз» — «С нами бог»… И такое творят именем бога! Мы, конечно, неверующие. Но — именем бога?..
— Мне кажется, они ничего не успеют сделать. Наши вот-вот вернутся. Как вы думаете? — Слабая надежда слышалась в тоне седоголового мужчины.
— Не знаю, — покачала Мария головой. — Не знаю…
— Может быть, обойдется? Как вы думаете?
— Не знаю, — почти шепотом повторила Мария.
— Человеку от рождения сопутствует страх. Он боится болезни, боится молнии, боится неурожая, боится плохого соседа, боится войны, смерти боится… Надо перестать бояться, а?.. — Седоголовый прищурил глаза, улыбнулся, но лицо выражало страданье. — Нет, наши скоро вернутся. Сжечь город гитлеровцы успели. Но убить всех могут не успеть, а?..
Ничего Мария не могла сказать. Она чувствовала себя такой же несчастной, как и этот седоголовый мужчина и женщина эта.
— Бомбы сожгли ваш город?
— И бомбы. И снаряды…
— Мне под Белыми ключами сказали о вашем городе. — Она назвала город, о котором говорил ей однорукий. — Слышали о Белых ключах?
Нет, о Белых ключах седоголовый не слышал. Но город этот совсем не тот, который она имеет в виду. Другой город. Тот — северо-восточней, железная дорога к нему ведет. Туда и отошел фронт.
— Там линия фронта? — Наконец-то узнала Мария то, что ей всего более надо было узнать.
— Где линия фронта сегодня, где еще вчера была, никто не знает. Листовки были. С Москвой вроде бы плохо. К Москве немцы подходят. Да говорить они могут что угодно… А вы — к линии фронта? — По выражению лица, заметила Мария, седоголовому что-то пришло на ум.
— Если удастся. — Она не спускала с него глаз: что именно тот надумал?
— Мы бы пошли с вами… Но это опасно… для вас… Если верно, что гитлеровцы уничтожают евреев… то при поимке… и вы погибнете… Нет… вам нельзя… с нами… — Седоголовый мужчина говорил натужно, выдавливая из себя слова. Казалось, каждое произнесенное им слово требовало усилия.
А потом была ночь. Они спали втроем на матраце, расстеленном на полу: кровать, стоявшая вдоль стены, изогнутая, смятая, не похожа была на кровать, над нею зияла неровная дыра — след бомбы, пробившей потолок.
Мария спала без снов. Снов не было, во всяком случае, она их не помнила. Она очнулась с тяжелой головой, словно сон еще предстоял. Вспомнила, что-то все же видела. Вспомнила: видела маму с папой, видела тетю Полину Ильинишну, дядю-Федю, Федора Ивановича, только отдельно от мамы и папы, и Андрея видела… И ей захотелось опять уснуть и увидеть всех их вместе…
Женщина вскочила на ноги. Поправила полог на дверном проеме, раздвинула шторы на окнах, пошла к плите. По ее крепким икрам разбегались голубоватые жилки. Седоголовый тоже открыл глаза.
— Дождь, кажется, кончился, — сказал он, будто это обстоятельство особенно занимало его. На лице уже никаких признаков страданья. Когда все вокруг испытывают горе, страданье становится обыкновением, и его легче переносить, даже забываешь о нем.
Дождя, верно, не было. Мария посмотрела в небо. От ночи остались только темные тучи, и могло казаться, что она убавилась, но еще длится.
Потом Мария стала прощаться. Телогрейка, платье, платок не совсем просохли, но с них уже не стекала вода, и Мария чувствовала себя хорошо.
— Желаю вам удачи, товарищ, — сказал седоголовый мужчина. Лицо его снова, как и вчера вечером, стало озабоченным. — Перейдете линию фронта, расцелуйте первого красноармейца, которого увидите. За нас тоже… Дебора, — повернул голову к женщине: — У тебя больничные бланки?
— Посмотрю. — Женщина порылась в шкатулке. — Да, есть.
— Напиши: такая-то перенесла… ну, скажем, тиф. Неважно, какой. Тиф. Тиф пиши по-русски и по-латыни. Написала? Вы справку эту возьмите, седоголовый снова обращался к Марии. — Талисман, вроде бы. Молоденькая, хорошенькая… Мало ли… Привяжутся, будете защищаться этим. Тиф звучит, вроде бы, устрашающе…
— Спасибо. — Бумажку со штампом Мария спрятала у груди.
Они обнялись, чужие люди, и расстались.
Мария шла в клубившийся волнами туман. Тьма отходила куда-то в сторону, и освободившееся пространство занимал серый, с легкой голубизной свет. Он проступал из-за спины и стелился под ноги, еще слабый, прохладный.
Мария шла неуверенно, почти безразлично, разбитая, опустошенная. Туман медленно поднимался, открывая мир таким, какой он есть. Она оглянулась: позади громоздились развалины, среди них потерялся дом, в котором провела ночь. Над развалинами, над черными воронками — тихое, бело-голубое небо, и небо такое казалось невозможным над этими развалинами, над воронками, и воронки, развалины выглядели тоже неестественными под таким небом. «Фашисты не знают, где мирные дома и где война», — подумала. Мария обогнула последний сохранившийся кусок улицы и вышла на травянистый простор — должно быть, луг. Высокая, выше колен, трава была еще мокрой от тумана. Впереди виднелись столбы, и она поняла столбы вдоль железной дороги, и дальние курганы виднелись, и левее курганов лес.
Куда идти? Она не знала, куда идти.
Кто-то шел ей навстречу, она остановилась, подождала. Наконец с ней поравнялся бородатый человек с котомкой за плечами. Она спросила, как добраться до города, который назвал ей тот, однорукий.
— Как? Как, говоришь? — Бородатый даже удивился, услышав о городе, названном Марией: собирается следом за немцем? Он оглядел ее всю, поджал губы, точно прикидывал, говорить — не говорить? Наконец сказал: — Видишь вон? — обернулся к ней спиной и указывал палкой сразу на столбы, на курганы, на лес. — Вон туда и иди. — Крякнув, пошел дальше.
Мария подошла к железнодорожной насыпи, взобралась на нее. Увидела померкший семафор и темное облачко над ним, будто последний дым последнего поезда, промчавшегося мимо него. Она шла по шпалам, перед нею бежали синеватые огоньки рельсов и погасали за поворотом.
— Хальт! Хальт!..
Мария оцепенела. Сердце остановилось. Ноги остановились. Ее окликали. Немцы.
Обильный пот проступил на лбу, на лице, она почувствовала это, и понимала — от страха: ей не было жарко, все в ней похолодело. Сухим языком слизнула крупные капли, скатившиеся на верхнюю губу.
— Ком! — твердый, настаивающий голос.
Два солдата с автоматами за плечами подошли к ней. Ее спрашивали, наверное, кто такая, откуда и куда направилась. Она не могла и рта раскрыть, язык онемел. Один солдат, с толстым лицом, полными губами, улыбнулся ей. Потом подмигнул, протянул руки и прижал к себе.
— Ком… ком… — влек ее куда-то.
Другой солдат, с виду хмурый, тоже понимающе улыбался.
— Ком…
Мария вырывалась из цепких рук немцев. Но тот, распахнув на ней телогрейку, еще сильнее стиснул ее. Он услышал, под платьем зашуршало что-то. Он вскинул глаза, быстро сунул руку за вырез платья у груди, схватил бумажку, торопливо развернул.
Оба солдата вертели справку, наконец до них дошло: тиф…
— Кранк?
Мария перевела дыхание, наклонила голову, подтверждая, что больна.
Солдат, тот, что тискал ее, ударом сапога столкнул Марию под насыпь, она покатилась, мгновенно вскочила и скрылась в кустарнике. И тогда услышала, что над кустарником, поверху, пронеслась автоматная очередь.
Наверное, разбудил ее крик ночной птицы. Тьма ударила в глаза. Мария вздрогнула. Крик накатывался на нее, страх накатывался на нее. И она не могла сообразить, спит или проснулась.
Потом поняла, что глаза открыты. Холод сдавил кости, ее трясло. Не сразу поняла, где она. Она лежала ничком. Раскинув руки, пошарила вокруг головы: холодная, мокрая трава. А пень? Был, кажется, пень. Вот он, нащупала рука. Она вспомнила, что дошла до этого пня и упала, и уже не поднялась, и уснула.
Жизнь безжалостно возвращалась.
Сколько же спала? Мария приподнялась, села. Она протирала еще тяжелые глаза. Ночь. Надо идти. Теперь могла она идти только ночью.
Линия фронта проходила где-то уже недалеко, и это чувствовалось во всем. Где-то в стороне, левее, глухо колотила артиллерия, тупо ухали разрывы бомб, и Мария вслушивалась в эти отголоски боя. Днем по дорогам, вздымая пыль, двигались немецкие машины с солдатами, тягачи тянули орудия, туда-обратно носились мотоциклы, ходили патрули. И когда Мария перебегала поле, луг, поляну, разрывавшие лес, все в ней дрожало: солдаты на железнодорожной насыпи не уходили из памяти.
Мария вышла из лесу. Было так темно, что казалось, идет еще лесом. Даже ноги ставила неуверенно, как там, в лесу. Она просто не разошлась как следует, потому это. Ничего, разойдется. Предстояло самое опасное: перейти линию фронта. Какая она, эта линия, не представляла себе. И как ее переходить?..
В детстве в мечтах своих искала она сказочные синие берега. До них было далеко, до этих синих берегов, так далеко, и жизни всей не хватило б, чтоб дойти до них: на пути неодолимые горы, непроходимые леса, нескончаемые ночи, но она шла, шла к синим берегам своего детства. Ей показалось вдруг, что и сейчас шла к синим берегам, они уже недалеко. Перейти только эту страшную линию фронта, и она окажется там, на синих берегах… Сердце сжалось от мысли, что и у них, оставшихся в школе, в Белых ключах, была, наверное, и своя мечта о синих берегах, до которых им уже никогда не дойти.
Почему-то подумала: какой сегодня день? В самом деле, какой? И удивилась, ни числа, ни названия. Понедельник? Четверг? Суббота? Она не знала. Это знает только жизнь, только жизни это нужно. Такое ощущение, что кончилось время, — одно пространство, изнуряющее, холодное, опасное. Прожить день, потом вечер, потом ночь и опять повторить это — все, что хотелось.
Она и не заметила, что ночь давно перешла в утро, минуя рассвет, его просто не было, мрак торопливо редел и враз иссяк. Невдалеке, видела она, начинался лес. Передние ели выбрались из ночи и уже стояли на опушке, густые, высокие, четкие в своей зеленоватой черноте. Она шла через луг, показавшийся большим, бескрайним, шла по следу, лежавшему на выстуденной траве. Свет накидал на нее серебряные росинки, они уже затвердели и напоминали головки мутно-зеленых булавок, торчавших из земли. Только б никто не увидел ее, в прифронтовой полосе человек, выбравшийся из леса и шагающий невесть куда, подозрителен.
Луг наполнялся ровным солнечным светом, и Мария смотрела, как свет отталкивал тени застрявших здесь деревьев. Потом ветер наклонял деревья, и тени тяжестью своей снова накрывали траву.
Вон и деревня. Мария ускорила шаг. У околицы выждала, пока по большаку пройдет колонна немецких солдат, направлявшихся в сторону поднимавшегося солнца. Она кинулась к первому, оказавшемуся поблизости дому. Он выглядел безлюдным. Окна закрыты ставнями с железными заглушками. Постучалась. Из дома вышел мужчина со злыми глазами, злым лицом. На ходу набивал трубку табаком и желтым прокуренным пальцем приминал его.
— Чего надо?
Мария не успела ответить.
— Ничего нет. Ничего нет. — Глаза пустые, у человека не может быть таких глаз. — Иди с богом. Не то старосту кликну. — Сунул трубку в зубы, и Мария увидела: зубы тоже желтые, и крупные, длинные. — С богом, повторил. — Бог поможет… — Теперь во взгляде его была нескрываемая враждебность.
Растерянная, Мария повернулась, пошла от дома с закрытыми ставнями с железными заглушками.
Большак остался в стороне, по нему катили грузовики, такие же, как те, которые Мария впервые увидела, когда шла с Данилой, с Сашей, на вечеровом шоссе, — слишком длинные, слишком высокие кузова, но без брезентового верха гармошкой, и спины солдат видны были, и рыжие ранцы на спинах. Теперь это не удивило ее, она и не смотрела на дорогу с грузовиками.
Мария снова шла лугом. Потом выбрела на проселок. Проселок вел к лесу. Мария шла с тяжелым сердцем, опустошенная. Торопиться, казалось ей, уже было незачем: просто идти, идти и где-нибудь выйти к своим. А то, что идет к своим, не сомневалась, уверенность была какая-то тупая, возникшая, быть может, из сознания, что нельзя не выйти. И она шла, шла.
Она услышала, сзади тарахтела телега, оглянулась. Ее настигала лошадь, поравнялась с ней. Лошадь, худая, болтала головой вверх-вниз. Старый человек в треухе, сдвинутом набок, в запятнанном стеганом ватнике, сгорбленно сидевший в телеге, остановил лошадь.
— Садись, подвезу, — посмотрел старик на Марию. — Далеко надо?
Мария села, опустив ноги через грядку. Ей было уже безразлично, куда повезет ее этот человек в треухе и ватнике.
— Нн-о-о!.. — понукал он лошадь. У лошади короткий черный хвост, он ни разу не шелохнулся, как деревянный, словно и не хвост вовсе. — Откуда будешь? — не повернув головы, спросил старик.
— Из Полтавы… Гостила в Белых ключах…
— И куда?
— Да в Полтаву хоть… обратно…
— В Пол-таву?.. — Старик удивленно взглянул на Марию. — Ты, девча, чего-то не то… — покачал головой. — В Полтаве ж еще наши. Как же ты туда?
Мария уже не знала, что говорить и чего не говорить. Все так запутанно, неясно, рискованно.
— Через фронт не проберешься, — раздумчиво сказал старик. Он перебирал ременные вожжи.
— Проберусь!.. — с упорством отчаяния выкрикнула Мария.
Дальше ехали молча.
Дорога как бы нехотя вползала в лес. Дорога пробивалась сквозь чащу, извивалась между тесно прижавшимися деревьями, обогнула три молодые березы, вынырнувшие из еловой мглы и ставшие почти наперекор. Потом лес расходился в стороны, вправо и влево, потом снова сошелся, только неширокой просеки не тронув, и двигалась она дальше прямая, спокойная.
Солнце уже опускалось и вскоре будто сквозь землю провалилось, оставив на просеке красноватый след. А потом и след этот пропал. На повороте старик остановил лошадь. Спустился с телеги, бросил вожжи на передок.
— Мне поворачивать. Туда, за лес. Ну да то тебе ни к чему. Так в Полтаву, говоришь? — Помолчал. — Нехай в Полтаву. Слушай меня внимательно. Тебе — прямо, до самого краю. Верстов с шесть. За лесом — река. А по ту сторону реки — наши. Держат оборону. — Помолчал, подумал. — Вчера еще там были наши. — Опять помолчал. — Ночью, попозднее, проберись в кустарник у самого берега, выжди, оглядись. Увидишь камыши. Немцы — правее камышей. Точно знаю. Не спрашивай, откуда знаю. Не твое это дело. Упомни — правее камышей. Слушай дальше. Осторожно войдешь в камыши и тихо, тихо, тихо, как мертвая, двигайся к повороту реки — и к тому берегу. Удастся, считай повезло. Не удастся, смотри…
Старик тронул лошадь, повернул и покатил дальше, ни разу не обернувшись.
Телега уже скрылась из виду, а Мария, ошеломленная, стояла на просеке, не в силах двинуть ногой. Этой ночью решится ее судьба. Этой ночью… «Иди. — Голос Андрея в школе. — Как только открою огонь, подожди минуты три и — давай…» Это в ушах се, в памяти. Теперь никто не прикроет огнем. «И все равно, давай…»
Она оторвалась от просеки и пошла. Она шла и говорила, шла и говорила себе, пространству, наступавшему вечеру.
— Этой ночью… Этой ночью… — «Иди». — Ты мой компас, Андрей. О чем бы ни думала, что бы ни делала, куда бы ни шла, я все сверяю с тобой. «Иди». — Спасибо, ты оставил мне себя. Навсегда это. И ничто не в силах взять тебя у меня. Спасибо… Услышь хоть это. Услышь хоть, как благодарна я тебе. Ты и в эту минуту ведешь меня… — «Иди». — Я иду…
Везде, во всем видела она Андрея, голос его был всегда возле, они как бы и не разлучались. И разлучаться было нельзя. Когда ей было особенно страшно, она ставила Андрея чуть впереди себя, и страх уходил, и все получалось как надо.
— Андрей, не оставляй меня… — Она испугалась: почудилось, что он вдруг ушел из ее глаз. — Мне не выдержать одной, без тебя. Одной мне то, что делаю, не под силу… — Она протянула руки, и руки коснулись Андрея, он по-прежнему ступал впереди.
Она очнулась и не могла сообразить, давно ли молчит, и вспомнить не могла, когда замолчала.
Далеко, впереди, раздавались пулеметные очереди, и еще — автоматные. Она уже хорошо различала, какие пулеметные и какие автоматные. И шла туда, где стреляли, к линии фронта. Вспомнилось: «И ты смогла б…» — сказал Андрей. «Могу, оказывается, могу…» Она уловила запах ветра, сильный, возбуждающий запах. «Ветер с синего берега», — облегченно подумала она. Было темно. Низкие ветви царапали лицо, руки.
Всходила луна, и лес стал ясным, голубоватым. Ночь подобрела. Лунный свет, легкий, сквозной, казался неправдоподобным, он растворил все краски, и все выглядело так, словно сотворено из чего-то одного. Она ступала по этому свету, как по воде, прозрачной до самого дна.
Внизу негромко терлась о берег вода, и слышно было, как уносила она песок. Мария спустилась в прибрежный кустарник. Упала ничком, выбросив вперед руки, вытянув ноги. «Минуту не двигаться. Минуту. Прислушаться. Осмотреться».
Потом бесшумно поднялась, постояла, выглянула из кустарника. На реке лежала желтая тень луны. Вода колыхала лодку, уткнувшуюся носом в прибрежный песок. Мария затаила дыхание. Что ж. Была не была!
Кустарник уже позади. Она вошла в камыши, в реку, наполненную золотой водой. Пригнулась, остановилась, озираясь: все колыхалось и дробилось перед глазами. Сердце стучало, и это она отчетливо слышала. Она нетвердо ступила, и пошла, дальше, дальше, все труднее передвигать ноги, вода сдавливала ее, сковала.
«Терпи. Терпи. Терпи. Терпи. — Вода поднималась выше, и ноги увязали в донном иле. — Терпи. Терпи. Терпи». Шаг вперед. Еще шаг. С трудом вобрала в себя воздух. «Терпи. Терпи. Будь сильной. Сильной. Сильной. Буду сильной. Буду… — Шаг. Шаг. — Дойти до поворота реки… до поворота реки. Несколько шагов. Несколько шагов. И — спасенье. Спасенье. Спасенье…»
Ракета правее камышей, за лесом, озарила полнеба. Будто луна спустилась ниже, шире разлила свой свет и через минуту вернулась на место. Оттуда же, из-за леса, раздалась долгая пулеметная строчка, по камышам, по реке. По камышам, по реке ударили неровные трескучие автоматные очереди. По ней, по ней, — Мария перестала дышать. И сердце уже не билось, и глаза затянул мутный туман — все в ней обмерло, только живой холод воды, охвативший тело, не давал совсем угаснуть силам. Пули пронизывали воздух, и звуки эти смешивались со всплесками воды под ногами, такими неуверенными, как бы чужими. Она оглянулась на зыбкую, колебавшуюся тень камышей, оставшихся позади, недалеко. А до синего берега рукой подать. Синий берег, вон он, рядом…