— Сбылось!

— Что сбылось?

— Они уезжают!

— Кто они? Кто?

— Мечислав и Люся. Не знаю, что ускорило их отъезд, но известно, что вчера еще Мечислав не имел намерения так внезапно выехать отсюда. Неожиданно ударила молния и разрушила мое счастье.

И он бросился на диван, закрыв лицо руками. Гувернер бросился к нему, но Мартиньян вдруг вскочил и выбежал, а Пачосский, не успев даже спрятать рукопись "Владиславиады", которую всегда держал под замком, вылетел вслед за ним, боясь какого-нибудь несчастья. Он успокоился только тогда, когда увидел, что юноша вошел в комнату матери, и от порога возвратился к своей "Владиславиаде".

Увидев сына, пани Бабинская испугалась выражения его бледного лица. Действительно, бедный молодой человек страдал, и страдание это ясно отражалось в исказившихся чертах.

— Что с тобой? — спросила мать.

— Они уезжают, — отвечал Мартиньян.

— Но ведь мы их просить не будем, чтоб удостоили остаться, — отозвалась мать. — Пусть едут с Богом на все четыре стороны.

— Мама, мама!..

Но пани Бабинская была не на шутку разгневана.

— Молчать! — возразила она, топнув ногою. — Я не хочу слушать эти глупости. Прошу не вмешиваться в то, что до тебя не касается, и идти немедленно к пану Пачосскому.

Мартиньян, который никогда еще не слышал такого решительного и сурового приказания, остолбенел, слезы навернулись у него на глаза, он замолчал и вышел. Он твердо решился пройти в комнату Люси, попрощаться с ней и потом уже подумать, что делать. Быстро сбежал он с лестницы и влетел в комнатку, доступ в которую до тех пор был ему запрещен.

Люся укладывала вещи, Мечислав стоял возле нее, Мартиньян бросился к нему на шею со слезами.

— Милые мои! — воскликнул он. — Простите мне, простите, я ворвался сюда, но я сам не знаю, что делаю. Вы едете! Панна Людвика! Кузина, ты покидаешь нас… может быть, с неудовольствием на нас, на меня!

— Пан Мартиньян, — смело подходя к нему и протягивая руку, сказала Люся, — видит Бог, что я не только не сержусь на вас, но за вашу доброту ко мне сохраню навсегда искреннюю признательность и благодарную память.

Она чуть не плакала.

— Не удерживайте нас, — продолжала она, — мы должны ехать, мы были здесь тягостью, помехой, причиняли беспокойство… Мы уезжаем, но верьте, мы не позабудем даже мимолетного сострадательного взора. А когда-нибудь… когда-нибудь, может быть, мы увидимся.

И она ласково взглянула на Мартиньяна. Последний подумал, что завтра он уже не увидит этого светлого взора, и слезы брызнули у него из глаз.

— О кузина! — воскликнул он. — Вы не будете тосковать о нас, но я привык к тебе, к Мечиславу, считал родными, воспитывался с вами… Я вас люблю и остаюсь один, один….

— Милый Мартиньян, — прервал Мечислав, — у тебя есть дом, любящие родители, перед тобою светлая будущность… Мы начинаем жизнь без средств, без покровительства, однако ж не отчаиваемся. Благодаря вам мы спокойно прожили труднейшие годы сиротства и едем с признательностью в сердцах.

— О, нет, с горечью, с горечью! — воскликнул Мартиньян… — Кузина, умоляю — прости нам, матери, всем!

— Успокойтесь ради Бога! Что ж мне вам прощать? — с живостью сказала Люся. — Я только вам благодарна.

Нельзя было терять время… Взгляд Мечислава торопил… Все было уложено. Орховская поспешно несла свои узелки, потому что и она уезжала; лошади стояли запряженные.

Брат и сестра вышли еще раз попрощаться с Бабинскими.

Тетка еще сердилась, муж ее что-то бормотал, не смея выговаривать жене. Прощание было очень короткое и холодное. Бабинский проводил их до крыльца. Мартиньян шел за Люсей. Прислуга стояла на крыльце, все хотели еще раз посмотреть на сирот и благословить их в дорогу. Много слез сверкало на глазах, какое-то грустное, принужденное молчание сопровождали тихие рукопожатия и напутственные кресты… Все в душе были злы на пани Бабинскую, чувствуя, что она была причиной такого поспешного отъезда детей. Пачосский с пером за ухом дошел до брички, чтобы поцеловать руку панне Людвике. Наконец лошади тронулись. Мартиньян, стоял, смотря вслед отъезжавшим, и все уже медленно расходились, когда Пачосский, наблюдавший за ним, дернул его за полу.

— Пойдем! — шепнул он. — Всякое горе надо переносить, как подобает мужчине. Излишняя чувствительность нам неприлична. Ведь разлука не вечная. Пойдем. Эта чернь глупая готова еще смеяться над вами… Не допускайте этого.

Еле-еле ему удалось увести Мартиньяна, который поднялся наверх, упал на диван, не пошел обедать, не хотел ничего есть, и так как мать этим не смягчалась, то пришлось ему молча перенести страдания, ища в себе самом совета и лекарства.

Не скоро возвратясь к "Владиславиаде", Пачосский только вечером сочинил наконец стих, столь долго ему не удававшийся. Через несколько месяцев пани Бабинская успокоилась насчет сына. Сперва он заболел, был грустен, чрезвычайно молчалив; Пачосский говорил, что молодой человек потерял ко всему охоту и читал только Шиллера, а что хуже всего, увлекся трагедией "Разбойники". Пачосскому это очень не нравилось. Мартиньян играл много на фортепиано и читал; вдруг, неизвестно по какому поводу, он, которого редко можно было уговорить побывать у соседей, часто начал ездить с визитами. Так в продолжении короткого промежутка он три раза был у Буржимов. Пани Буржимова и Адольфина недавно возвратились из В… Соседи говорили, что панна Адольфина скоро должна выйти замуж, ибо в доме приготовляли нечто вроде приданого. Но в действительности заботливая и прозорливая мачеха заблаговременно, на всякий случай, готовила приданое, не желая, чтобы ее застала врасплох какая-нибудь неожиданность. Большая толпа обожателей голубоглазой хорошенькой Адольфины, приезжавших беспрестанно, делала весьма вероятной эту неожиданность. И вот пани Буржимова поехала в В… Пробыли там несколько недель и возвратились с целыми кипами холстов и других принадлежностей.

Весть о поездке в город, в котором жили Мечислав с сестрой, побудила Мартиньяна побывать у Буржимов. Он рассчитывал, что подруга Люси должна была видеться с его кузиной. Бедный юноша не только не излечился от своей любви, но еще больше погружался в омут страсти, а потому рад был услышать хоть словечко о Людвике. Надежда не обманула его. Он ловко поступил, что взял с собой Пачосского, который уже не всегда с ним ездил. Таким образом, Пачосский занял разговором старых Буржимов, и Мартиньян легко нашел случай побеседовать с Адольфиной.

— Вероятно, вы предчувствовали, что я привезла вам поклоны, — сказала последняя с улыбкой бедному юноше, который не знал, как приступить к делу.

— От кого? — робко спросил он.

— От кого же, как не от Мечислава, — отвечала шутливо последняя, — больше ни от кого.

Улыбка ее доказывала, однако же, что девушка имела сказать еще что-то.

— Вы их видели?

— Как же, видела каждый день, — сказала Адольфина, устремив испытующий взор на юношу. — Хотите, чтоб я рассказала вам, как они устроились, не правда ли?

— Если будете так добры.

— О, я была уверена, что вы к нам приедете… Не для меня, но для того, чтоб добыть языка, как говорилось в старину. Я тоже сгорала от нетерпения увидеть своих друзей. Конечно, я получала письма от Люси, но что же можно узнать из писем. У меня был адрес, и, как только мы прибыли в В…, я взяла свою Бураковскую, села на дрожки и поехала на Францисканскую улицу. Представьте себе огромный дом, двор какой то печальный, заваленный, а они живут на четвертом этаже со двора… а лестница, а ступеньки — ужас! Я едва не заплакала. Это было вечером. Дверь отворила Орховская, долго присматривалась ко мне, наконец, узнала и воскликнула: "Пресвятая Богородица!" На этот возглас выбежала Люся. Вы не узнали бы ее: так выросла и похорошела. Может быть, она бледнее немного. Глаза измучены работой. Мы бросились друг другу в объятия и поплакали, как следовало. Брата не было дома, он дежурил в клинике. Все у них бедно, но в маленьких комнатках чисто и уютно. В гостиной — у них есть нечто вроде гостиной — у Люси маленькое фортепиано, очень плохое, у окна пяльцы. Комнаты доктора я не видела. Знаете ли, я провела с ними не один час и не могу не уважать обоих… Они так стойко переносят свою бедность.

— Но ведь бедность! Я не понимаю, — прервал взволнованный Мартиньян, — ведь, во всяком случае, мы могли бы помочь им… и если Мечислав не может принять подарка, ведь заем не унизил бы его.

— Видите ли, пан Мечислав горд, — отвечала Адольфина, и голубые глаза ее засветились каким-то особенным блеском, — он хочет быть обязан всем только себе.

— Так, он имеет на это право… но из-за этого мучить сестру…

— Но ведь она счастлива, — прервала Адольфина, — она любит брата, а чувства у нее такие же и непреклонная воля.

— Но на какие же средства они живут? — шепнул робко Мартиньян. — Каким образом?..

— Пан Мечислав дает уроки и, кажется, даже несколько практик, ему покровительствуют профессора. Люся учительствует в девичьем пансионе, а по вечерам шьет дома.

— И этого им достаточно?

— Достаточно для бедной жизни, — продолжала Адольфина. — Орховская очень постарела. Люся ходит сама на рынок, ну и должна вам сказать, что чаще сама и готовит.

Мартиньян встал в отчаянии.

— Сама готовит! И эти хорошенькие ручки…

Адольфина расхохоталась.

— В перчатках, — прибавила она успокоительно, — и хорошенькие ручки ничего не потеряли. Раза два я у них обедала и даже помогала стряпать, что меня очень забавляло, но признаюсь, что ежедневно — это печальное занятие. Бывали вы когда-нибудь на кухне? Нет? Страшно жарко, порою дымит… а когда обед наконец готов, уже и есть не хочется, так его нанюхаешься и на него насмотришься.

Мартиньян вздохнул.

— Видите ли, — сказала Адольфина в заключение, — что и при всем этом можно быть счастливым. Люся ходит в ситцевом платье, Мечислав отказался от курения, Люся иногда ходит сама за водой… А между тем все их уважают и… но этого я вам не скажу.

— О, не будьте так жестоки!

— Судьба и приключения Люси не должны вас занимать, — прибавила шутливо девушка, — для вас главное Мечислав, ваш друг, а это до вас не касается.

— Но… ведь для меня одинаково дорога и кузина, — подхватил Мартиньян.

— О ней нечего беспокоиться, — сказала насмешливо Адольфина. — Вы не можете себе представить, какое впечатление она производит на молодежь! Под видом посещения Мечислава сходятся толпы, чтоб только взглянуть на нее. Два или три профессора влюблены в нее смертельно… Того и смотри, что выйдет замуж и, может быть, блистательно.

— Но этого быть не может! Это невозможно! — воскликнул Мартиньян, вскакивая с места. — Она достойна более блистательной участи.

— Как более блистательной! — прервала Адольфина. — Разве вы знаете, кто за нею ухаживает? Говорят, сын губернского маршала, молодой человек, имеющий огромное наследство, влюблен в нее.

Адольфина посмотрела на своего собеседника, и ей стало его жаль, потому что он сидел бледный и молча рвал перчатку.

На другой день Мартиньяну неловко было поехать, но дня через два он нашел какой-то предлог и поспешил к Буржимам. После третьего посещения, пани Бабинская встревожилась и как бы предчувствуя что-то, поехала одна к Буржимам. Она боялась, что панна Адольфина не вскружила бы голову ее сыну.

Пани Бабинскую угостили рассказами о поездке в В…, и через несколько минут Адольфина нарочно завела разговор об Орденских.

— Без сомнения, — сказала она, — вам будет любопытно узнать, что делается с вашими воспитанниками.

Пани Бабинская что-то пробормотала, и Адольфина начала яркими красками рисовать счастливую судьбу сестры и брата.

— Важнее всего, — прибавила она, — что Люся пользуется большим успехом и, вероятно, сделает блистательную партию. За нею ухаживает богатый молодой человек, отлично образованный, единственный сын, которому родители не станут перечить, ибо кто знает Люсю, тот знает, что она достойна самой блистательной доли.

— Признаюсь, панна Адольфина, — возразила с досадой пани Бабинская, — я не вполне верю тому, что вам рассказывали. Мало ли что плетут люди, а теперь не те времена, чтоб королевичи женились на пастушках, а королевны выходили за пастухов.

— Но вы убедитесь, что чудеса еще бывают, — заметила пани Буржимова, — когда услышите, что Люся выйдет за знатного пана и приедет к нам шестериком в карете.

Бабинская закусила губы.

— Увидим, увидим, — пробормотала она тихо, — я от всего сердца желаю, чтобы это сбылось, а иначе они могут умереть с голоду. Мне говорили, что они живут почти на хлебе и на воде.

— Живут бедно, это правда, — подхватила хозяйка, — но все-таки не на одном хлебе. Я у них была с Адольфиной раза два…

Переменили тему и больше к ней не возвращались. Бабинская теперь также поняла и причину частых поездок Мартиньяна к Буржимам. Насчет панны Адольфины она успокоилась, но задумалась об упорной привязанности сына к Люсе.

Чем далее, тем труднее становилось в доме с Мартиньяном, и мать это сильно беспокоило: отпускать его не хотелось, гувернер, хотя бы и под видом друга, становился смешным; водить юношу вечна на помочах было невозможно, дать ему полную свободу казалось матери опасным, и в особенности после такой продолжительной неволи.

Несколько раз Бабинская хотела поговорить об этом с мужем, но последний, который после внезапного отъезда Орденских был мрачен и молчалив, пожимал только плечами и ничего не отвечал.

Между тем с каждым днем Мартиньян становился грустнее и грустнее, страшно скучал и ко всему потерял охоту. По целым дням просиживал он на диване в своей комнате и не поддавался никаким утешениям Пачосского. Необходимо было придумать что-нибудь. Домашний доктор на вопрос пани Бабинской объявил, что это обыкновенная юношеская меланхолия, которая сама по себе проходит.

Это был старинный друг дома, который с докторской серьезностью мог сказать правду пани Бабинской скорее, чем кто-нибудь другой. Он приехал со своим обычным месячным визитом. Бабинская велела подать обильный завтрак, потому что доктор любил поесть и выпить.

Когда подали кофе, пани Бабинская придвинулась к нему.

— Любезный доктор, — сказала она, — вы человек опытный, знаете людскую натуру, и мы нуждаемся в вашем совете. Вы знаете, что у нас один сын, единственное наше сокровище. Нам удалось неплохо воспитать его, могу даже сказать, что вышел из него человек не совсем обыкновенный. Но, увы, он начал скучать, на него напала меланхолия, о которой я уже говорила… мальчик, видимо, худеет, тоскует. Что с ним делать?

— Как доктор и друг могу только сказать вам, что слишком изнеженные растения чаще всего желтеют и увядают. Малому уже с лишком двадцать лет, а вы держите его как четырнадцатилетнего и еще с гувернером. Ему необходимы свобода, борьба, впечатления… а хотя бы и перебеситься немного.

— Боже, избавь! — прервала пани Бабинская. — Нечего сказать, отличная система… Пустить, чтоб перебесился! Конечно, укрепит здоровье, окажется в дурном обществе.

— В таком случае дайте ему занятие.

— Какое?

— А кто ж его знает! Пусть хозяйничает, путешествует, сделается литератором… все это лучше, чем ничего не делать и умирать со скуки.

— А я говорю, милочка, — вмешался наконец пан Бабинский, — пусть идет так, как у нас принято в жизни. Дать ему деревню, он займется хозяйством — вот и занятие! Конечно, начнет дурно, но мы не погибнем от этого… а между тем все-таки ему развлечение.

— Без нашего присмотра! — воскликнула мать.

— Но ведь вы же не можете держать его вечно при себе, — сказал доктор. — Жениться ему еще рано…

— О, Боже, сохрани! — прервала мать. — Совет мужа кажется мне наилучшим: дать ему по соседству деревню, и пусть себе хозяйничает.

Пан Бабинский покачал головой.

— А что, милочка, а что, разве я не говорил!

Пани Бабинская замолчала; делать нечего, предлагаемая мера казалась ей все-таки лучше, чем что-нибудь другое.

В тот же день было решено отдать Занокцицы Мартиньяну в управление.

Пани Бабинская послала за сыном и с некоторой торжественностью, вместе с мужем, объявила ему, что наступила для него пора совершеннолетия, что ему следовало начать жизнь деятельную и что ему хотят отдать в распоряжение Занокцицы, предлагая взять первоначально хоть на год честного Пачосского для компании, советов и помощи. Мартиньян принял это довольно холодно, поблагодарил и попросил у отца подробных наставлений. Это длилось довольно долго, и наконец молодой человек, получив самые точные наставления и родительское благословение, выехал на новое хозяйство. Может быть, пани Бабинская выбрала Занокцицы для того, чтобы в близком соседстве от сына совсем не было невест.

Между тем в В… жизнь сирот шла почти так, как нам обрисовала ее панна Адольфина. Была, однако ж, разница между ее рассказом и действительностью. Ни Мечислав, ни Люся не открыли перед приятельницей всей своей бедности, всех своих лишений и неприятностей. Мечислав и из гордости, и из какого-то неизъяснимого чувства стыда не хотел признаться Адольфине в своем печальном положении. Люся тоже не хотела говорить об этом, боясь вызвать на предложение помощи, которой она не могла бы принять. И потому оба скрыли часть истины, обнаруживая лишь то, чего уже было скрыть невозможно.

В сущности, жизнь сирот была полна тяжелых лишений. Сестра подвергалась им для брата, брат для сестры, и все это искренно. Оба надеялись, что когда Мечислав окончит курс и получит место, все это вознаградится с избытком, а два года надо как-нибудь перебиться.

Несмотря на то что они жили уединенно и неохотно завязывали новые знакомства, эти знакомства сами к ним напрашивались. Прибытие Адольфины с мачехой в В…, где у Буржимов были старинные и большие связи, случайно расширили и для сирот круг общения, что принуждало к тратам. Несколько раз у пани Буржимовой Мечислав и Люся встречались с разными панами и пани, которым их представили. Председательша столько наговорила о них хорошего, что заохотила своих знакомых сблизиться с сиротами. Люся понравилась всем и своей красотой, и образованием, и грацией, а Мечислав серьезностью, умом и наружностью. Одним словом, все их полюбили. Подобная любовь, однако, для бедных бывает иногда в тягость. Люся не могла одна ходить по гостям. Мечислав, занятый учебой, не имел времени; этого богатые, не имеющие занятий, не могли понять. С другой стороны, отказываться от связей, которые так много значат в свете, было положительно неудобно. Во время пребывания Буржимов в В… Орденские приобрели себе два дома. Один из них принадлежал средних лет вдове, пани маршалковой [4] Завадовской, большой приятельницы председательши. Это была женщина, несмотря на богатство, как говорили, очень несчастная. Красивая, статная, наделенная талантами, любезная, умная, она была выдана очень молодой за старика, который отравил ей жизнь. После его смерти, хотя она и осталась бездетной, однако решилась никогда не выходить замуж; жила в городе, принимала немногих, много читала, занималась музыкой и устроила себе сносный быт, лучше которого и не желала.

В городе все ее знали, толпились около нее, в особенности молодые мужчины; но вдова, принимая всех радушно, не подавала никому ни малейшей надежды. Заставши Люсю у председательши, с которой давно была дружна, она крепко полюбила сиротку. Со свойственной ей откровенностью она объяснила девушке, что ей приятно будет видеть ее у себя, заменить ей семейство, быть ее старшей сестрой, ни в чем ей не мешая. Говорила она это так искренно, так от души, приглашала так дружески, жалуясь на свое одиночество, что приворожила к себе Люсю. Удалось ей также сразу расположить в свою пользу и Мечислава.

— Дом мой всегда открыт для вас, — говорила она сиротам, — и я себя считала бы истинно счастливой, если б эти слова вы приняли не за обычную вежливость, но как искреннюю просьбу и знак уважения. Будьте со мной без церемоний и уделите мне хоть частицу дружбы, которую питаете к Буржимам.

Во время пребывания председательши в городе пани Серафима Завадовская так успела сблизиться и сдружиться с Орденскими, что после отъезда Буржимовых связь эта была упрочена. Но, увы, несмотря на всю приятность этого знакомства, оно было в тягость.

У Буржимовых Мечислав сблизился с молодым студентом Зеноном Л…, сыном маршала, богатым молодым человеком, которой Орденский издали видел на общих лекциях, но не был знаком.

Зенон как будто полюбил горячо Мечислава, но можно было подозревать, что тут большую роль играли хорошенькие глазки Люси. Она произвела на него впечатление, которое тот и не скрывал. Отец, может быть, имел виды на Адольфину и привозил его несколько раз к Буржимовым, но пан Зенон избрал себе Люсю. Через несколько дней после первого знакомства он посетил товарища — Мечислава — и приходил, может быть, слишком часто, хоть дверь в комнату Люси всегда оставалась запертой. Не могли брат и сестра выйти на прогулку, чтоб его не встретить, и Зенон находил тысячи предлогов зайти на Францисканскую улицу.

Почти так же часто являлась и пани Серафима. Не желая обращать на себя излишнего внимания своим экипажем, она приходила пешком в бедную квартирку сирот, просиживала по целым часам, уводила с собой Люсю, отрывала от занятий Мечислава и, болтая, как болтают люди, не знающие, что делать, не замечала, что за любезность, с которой принимали ее, хозяева должны были расплачиваться бессонными ночами.

Человек подозрительный мог бы подумать, что пани Серафиму занимал больше Мечислав, нежели его сестра. Разговаривая с ним, она развлекалась, оживала, выходила из обычной грусти и равнодушия. Но это хорошее настроение и минутное развлечение она приписывала Люсе. Порой, не заставши Мечислава дома, она под предлогом развлечь сестру засиживалась до поздней ночи, а когда утомленный медик возвращался с книгами и препаратами, пани Серафима, не дав ему отдохнуть, завязывала с ним беседу, которой не было конца. Если она приходила пешком и ей надо было возвращаться одной, Мечислав и Люся и после полуночи должны были провожать ее домой. Здесь снова нельзя было не зайти хоть на минуту.

— Не отпущу вас без чая, — говорила пани Серафима. — Дома вы пьете плохой чай и голодны; хоть и поздно, а вы должны у меня остаться.

Чай продолжался иногда до рассвета; они смеялись, шутили, и Мечислав с сестрой приходили домой в такое время, что уже немыслимо было ложиться спать. Но можно ли было пожаловаться на подобную любезность?

Обращаясь с Мечиславом как с младшим братом, она поддерживала его постоянными рассказами из своей жизни, а она видела довольно, потому что прожила уже тридцать один год. Люсю она считала сестрой, и обе они нежно полюбили друг друга. Следствием этой любви было то, что она начала заботиться о судьбе Людвики и, заметив, что молодой пан Зенон заинтересовался последней, и считая, что супружество этой пары было бы счастьем, приглашала его к себе с целью сблизить их с Люсей.

К этим отношениям, довольно приятным, хотя и стеснительным, нужно еще прибавить и симпатию профессора Вариуса, который в то время читал в университете анатомию. Заметив Мечислава на лекциях, он сразу выделил его как особенно талантливого молодого человека. Это было причиной того, что он начал им заниматься и сблизился с ним. Знакомство это продолжалось с первых лет поступления Мечислава в университет, когда вдруг по приезде Люси в В… профессор Вариус, неожиданно зайдя к Мечиславу, увидел у него сестру. Вариус был холост, средних лет, человек высокого ума, довольно красивый. Люся показалась ему каким-то небесным созданием в этих студенческих каморках, в которых ничего подобного он не надеялся увидеть. Не застав Мечислава, он остался побеседовать с девушкой и ушел очарованный.

Напрасно он указывал себе в зеркало на седеющие волосы, чтобы изгнать из головы грешные мысли — сердце не хотело его слушать. Бедный профессор стыдился самого себя, а между тем поддавался обаянию сообщества Люси и невольно шел на Францисканскую улицу.

Мы уже не будем говорить о толпе товарищей Мечислава, которые, как мухи на приманку, летели к Люсе; но труд становился почти невозможным при тех условиях, в каких жили брат с сестрой.

Пани Серафима занимала в великолепном доме на Большой улице весь бельэтаж и еще несколько комнат в первом. Привычка к панской жизни и богатство требовали пышного убранства; она два раза в неделю принимала: по понедельникам съезжались к ней на чай, по четвергам на обеды. Считалось почетным быть на вечернем чае у пани Серафимы, но истинным отличием было получить приглашение на обед. Нуждаясь в развлечении, прекрасная вдова приглашала охотно, но не всех. Приезжие артисты, литераторы, художники добивались чести появиться в ее гостиной.

Насмешливый пан хорунжий Озембиц, не молодой уже холостяк, называл эту гостиную львиной пещерой, потому что ни один светский лев не проезжал через город, чтоб не отдохнуть там на бархатной козетке.

Люся и Мечислав раз и навсегда были приглашены на чай и на обеды, но постоянно отказывались.

— Я буду откровенна, — говорила Люся, — у меня одно только черное шелковое платье, в котором я внесла бы смущение в гостиную пани Серафимы. Раз еще в нем показаться можно, но постоянно в одном…

— Что касается меня, — говорил Мечислав, — то час вашего обеда совпадает у меня с клинической лекцией, которой пропустить я не могу, и вынужден отказаться от удовольствия.

— В таком случае, приходите, когда вам только удобно, — сказала пани Завадовская, — я всегда буду вам рада. Впрочем, Люся, отправляясь на рынок с корзинкой, может зайти ко мне, а вы, хоть бы по дороге в университет со своими книжками.

— Но только не с анатомическими препаратами, — шепнул Мечислав.

В сущности, может быть, пани Серафима бывала у них чаще, чем она могла быть у них. Тысячи мелких услуг, незаметных, оказываемых с большой деликатностью, почти незаметно, облегчали жизнь Орденских. Пани Серафима успела сойтись с Орховской, втянула ее в род заговора, выведывала у нее тайны дома и кладовой и невидимою рукою помогала бедному хозяйству. Итак, жизнь текла довольно нескучно у Орденских, время летело в занятиях науками и трудом, а дружеские связи, которые так редко бывают продолжительны, с каждой минутой становились теснее. Профессор бывал у них ежедневно. Однажды он сидел у них, мешая Люсе работать, когда Орховская выбежала из кухни с поднятыми руками, испуганная и, не обращая внимания на постороннего, крикнула:

— Знаете, паненка, кто приехал?

— Кто же может быть таким страшным? — спросила, рассмеявшись, Люся.

— Правда, что он испугал меня, потому что схватил обеими руками и поцеловал!.. Ей-Богу!..

— Но кто же?

— Пан Мартиньян!

Девушка побледнела и смутилась, работа выпала у нее из рук. Мартиньян стоял уже за Орховской, такой испуганный и бледный, словно совершил ужасное преступление.

Люся отскочила от стола.

— Что вы здесь делаете? — воскликнула она покраснев и подбегая к нему.

— Прие… приехал, — пробормотал Мартиньян.

— Один?

— Да, почти один, — отвечал молодой человек, ища стула, которых в комнатке было немного.

Профессор посмотрел на обоих.

— Позвольте, господа, вас познакомить: мой двоюродный брат, пан Мартиньян Бабинский; пан профессор Вариус.

Профессор, который был довольно дик и не охотник до новых знакомств, взял шляпу, не желая быть помехой родственникам, проговорил несколько слов и вышел.

Люся очутилась в сильном затруднении с этим совершенно неожиданным гостем.

— Надеюсь все… надеюсь тетя и пан Бабинский здоровы? — проговорила она, наконец.

— Здоровы, — отвечал Мартиньян.

— А вы здесь одни?

— Почти что один; со мною пан Пачосский, но он приехал по своему делу, хочет продать поэму.

— И ваши родители знают, что вы сюда приехали? — спросила встревоженная Люся.

Мартиньян опустил голову.

— Не могу сказать, — прошептал он.

— Как же вы можете не знать об этом?

— Потому что я не живу в Бабине, — отвечал с некоторого рода гордостью молодой человек.

Люся посмотрела на него с удивлением.

— Как?

— Родители отдали мне Занокцицы, и мама позволила распоряжаться как угодно. А так как мне нужны некоторые вещи, то я и должен был приехать.

— Однако ж не без ведома тети? — шепнула Люся, боясь за последствия.

— Право, не знаю, известно ли маме, что я уехал.

— Но, пан Мартиньян! — воскликнула Люся. — Как же вы могли подвергать себя последствиям этого шага? Ведь им известно, что мы здесь живем, они легко догадаются, что вы были у нас, и сколько будет неприятностей.

— Для вас, кузина? — прервал Мартиньян.

— Нет, для вас.

— Як ним готов, — спокойно отвечал юноша. — Я хотел видеть вас во что бы то ни стало. Панна Адольфина напугала меня, и я пришел бы из Бабина пешком, чтоб только видеться с вами.

Люся снова сильно покраснела: дрожащий голос Мартиньяна обнаруживал столько истинного чувства, что не сжалиться над страданием юноши и не быть ему благодарной — девушка не могла. Она протянула ему руку.

— Ах, что будет, когда ты возвратишься! — проговорила она невольно.

— Будь что будет, но я видел вас, кузина, и я живу…

Он наклонился с полными слез глазами к ее руке. Люся не смела вырвать ее… Она сама пожала ему руку и заплакала.

К счастью, быстрые шаги Мечислава вывели ее из затруднительного положения. Мечислав, узнав уже от Орховской о приезде брата, бросил принесенные книги и поспешил поздороваться с ним, но на лице его отражалось беспокойство. И он, подобно Люсе боялся последствий этой юношеской выходки, а еще более подозрений тетки, что Мартиньяна завлекали и хотели вскружить ему голову. Вся вина должна была лечь не на Мартиньяна, но на бедную Людвику и ее брата. Ему была тяжела даже мысль о таком подозрении. Встреча была искренняя, но не без смущения. Mapтиньян должен был это почувствовать и готов был удалиться. Тревожное выражение на лице Мечислава беспокоило его.

— Пойдем ко мне, — сказал последний, — не будем мешать Люсе. Не правда ли, — прибавил он, обращаясь к сестре, — вы должны быть сегодня у пани Серафимы?

Хотя у нее и не было этого намерения, однако послушная сестра поняла брата и утвердительно кивнула головой.

И Мечислав, взяв Мартиньяна под руку, повел его в свою комнату. Вид этой комнатки, в которую Люсе почти был запрещен вход, почти испугал деревенского жителя. Кроме книг в ней был множество костей, банок, таинственных инструментов и разны медицинских принадлежностей. Надо было освободить от них стул чтоб посадить гостя. Мечислав ходил беспокойно.

— Как же ты вырвался? — спросил он.

— Очень просто, приехал из дому, потому что уже несколько недель я живу в Занокцицах, отданных мне родителями.

— И ты сказал, что уезжаешь?

— Не было надобности.

Мечислав замолчал и нахмурился.

— Мартиньян, — проговорил он через минуту, — мне приятно видеть тебя; но как же ты не подумал, что причина этого посещения припишется нам?

— Отчего же вам? — возразил юноша. — Я этого не понимаю.

— Пойми наконец меня. Тетенька заподозрила Люсю, что она кружила тебе голову; предположение это необоснованно, хотя и простительно матери единственного сына, но мне не хотелось бы придавать ему правдоподобия.

— Перестань, Мечислав, ты отравляешь мне единственную счастливую минуту в жизни.

— Любезный Мартиньян, я должен отравить тебе ее, потому что имею обязанности по отношению к сестре, так как дело идет о ее добром имени. Если мать не знает, что ты уехал и намеревался быть у нас, я не могу принимать тебя в своей квартире.

Мартиньян вскочил с досадой.

— Я могу делать, что мне угодно! — воскликнул он.

— Хотя бы и так, но ты зависишь от родителей, и без их ведома…

— Мечислав, ты, может быть, шутишь, чтоб помучить меня.

— Будем говорить серьезно. Тут дело идет о сестре. Ты не умно сделал, что приехал.

Неизвестно, чем окончился бы этот спор, если б не постучались громко в дверь. Мечислав подбежал к ней.

— Я не вхожу, потому что нельзя, — отозвался женский голос, — но знаю, что у вас в гостях двоюродный брат. Без малейшей отговорки, не слушая никаких в мире извинений относительно костюма и времени, беру вас всех к себе.

— Но… — проговорил Мечислав.

— Прошу, приказываю, требую и не слушаю!

Мартиньян, хотя и не знал, кто и куда приглашает, вырвался почти силой и представился пани Серафиме. Он хотел сделать так, чтобы Мечислав не отговаривался, и выиграть часа два общества Люси, от которой завтра безжалостный брат мог оторвать его.

— Имею честь представиться — Мартиньян Бабинский, — сказал он, — и прошу извинения за свой дорожный костюм. Мне не хотелось бы потерять ни минуты из свидания с родными, тем более, что я здесь очень не надолго и с удовольствием принимаю приглашение.

— А теперь ни слова, — отозвалась Серафима, бросив пристально испытующий взор на нахмуренного Мечислава, — берите шляпу и идем! Люся готова. Здесь у вас пахнет костями… Прошу за мной, а не то вы подвергнетесь неумолимому гневу.

Все сложилось так, что Мечислав не мог уже противиться. Пани Серафима пошла вперед, взяла Люсю, но беспрестанно оглядывалась, чтобы остальные гости следовали за ней. В таком порядке они дошли уже до половины Францисканской улицы, как навстречу им показался мужчина с бумагами под мышкой, в высокой шляпе, в смешном фраке с желтыми пуговицами и вообще в костюме, очевидно, вынутом из деревенского сундука после многолетнего там пребывания. Мужчина остановился; лицо его прояснилось; бумага едва не выпала. Он остолбенел при виде панны Людвики. Это был Добряк Пачосский. Люся поспешила подать ему руку.

— А, и вы здесь! — воскликнула она, представляя его пани Серафиме.

— Да, воспользовался случаем и упросил пана Мартиньяна взять меня с собою; имею дело…

— У вас есть дело? — сказала Люся с улыбкой.

— Чисто литературного свойства, — отвечал Пачосский и вздохнул. н

— Расскажите же и нам, — молвила пани Серафима, — меня! интересуют все литературные вопросы. i

Пачосский почтительно поклонился.

— Кажется, что я значительно ошибусь, — сказал он. — Теперь для литературных плодов неудобное время. Должен признаться, хотя и не доверяю своим слабым силам, хоть это, может быть, и дерзко, но я принялся за огромное сочинение. Почему не попытаться… Может быть, плод моих двадцатилетних трудов и не образцовое произведение, но эпопея в несколько десятков песен не встречается ежедневно…

Он вздохнул и отер лоб.

— Я ошибся, — продолжал он, — в том, что этот плод добросовестного труда смогу издать в свет. Целый день я бегал от одного книгопродавца к другому. Это просто варвары и ростовщики.

Пани Серафима улыбнулась; Пачосский постепенно воспламенялся.

— Желания мои были очень скромны, — сказал он, — если бы посчитать бессонные ночи и тяжелый труд; но эти вещи не оплачиваются презренным золотом. Я назначил низкую цену.

— А сколько? — спросила Люся.

— Я имел право запросить тысяч сто [5], не менее, — отвечал наисерьезнейшим образом Пачосский, — но зная, в какие живем времена, потребовал только двадцать тысяч… Они рассмеялись мне в глаза, и я ушел в гневе.

На губах пани Серафимы появилась сострадательная улыбка; наивный господин, воображавший, что поэма его могла принести ему двадцать тысяч, сумму, которой ни один из наших поэтов не получал за образцовое произведение, достоин был сожаления… "Владиславиада" могла не стоить ни гроша, но ее автор был настоящим оригиналом.

— Люди никогда не умеют оценить труда, — молвила она. — Знаете ли, что получил Мильтон за "Потерянный Рай"? Не огорчайтесь же. Непризнанным гениям ставят после памятники.

Пачосский скромно поклонился.

— Все ваши знакомые идут ко мне на чай, — продолжала вдова, — надеюсь и вы не откажете почтить меня посещением?

Старый педагог обнажил лысину, поклонился, и вскоре все вошли в квартиру Серафимы.

Весь вечер счастливый Мартиньян смотрел на свою кузину, и пани Серафиме не нужно было никаких комментариев, чтобы открыть причину приезда этого молодого человека в город. К счастью последнего, пан Пачосский, сильно раздосадованный несправедливостью книгопродавцев, с таким жаром и так много разговаривал с Мечиславом, что последний не имел возможности помешать сближению кузена с Люсей. Пани Серафима хотя и покровительствовала Зенону, однако, не зная, в которую сторону склонялось сердце Люси, не только не препятствовала, но, по-видимому, с участием смотрела на пылкую молодую любовь, обнаруживавшуюся так наивно и выразительно.

Ее только удивляли и озабоченность Мечислава, и встревоженное лицо Люси. После чего она отвела девушку в сторону.

— Приятен тебе кузен или нет? — спросила она. — Только говори откровенно.

— Да, но я боюсь его, — отвечала Люся. — Долго было бы рассказывать. Я уже говорила вам, что воспитывалась у них в доме, благодарна им, обязана уважением; я бедна, они богаты, это единственный сын тетки, они боятся за него… Не хотелось бы мне, чтоб меня подозревали, что я старалась завладеть его сердцем…

— А это сердце?

— О, честное и доброе, — сказала Люся. — Но только сердце брата… верьте мне.

Румянец покрыл ее лицо, и она замолчала, опустив глаза. Трудно было догадаться, что она чувствовала; пани Серафима не настаивала, но на всякий случай инстинктивно, из сожаления, пригласила всех на обед к себе.

— Извините, — отозвался Мечислав, — простите нас; но ни Люся, ни я не можем воспользоваться приглашением, кузен Мартиньян, кажется, тоже должен уехать, потому что мать беспокоится о нем.

Хозяйка посмотрела на Мартиньяна, который, казалось, взглядом умолял ее, чтоб не отступалась от своей благой мысли.

— Пан Мечислав, один только день для меня! — нежным голосом отозвалась вдова, протягивая обе руки. — Сделайте это для меня! Всю ответственность принимаю на себя!

Когда пани Серафима хотела быть обворожительной, ничто не могло ей противиться. Сидя возле нее и слушая ее голос, Мечислав забывал даже порой Адольфину.

— Если меня любишь, проси брата, — сказала она Люсе. Людвика отворотилась, покраснев и в смущении.

— К вашим услугам и от искреннего сердца! — поспешил воскликнуть Мартиньян. — Мечислав немного педант, но, если вы прикажете, он не посмеет ослушаться.

— Позвольте! — отозвался Пачосский, который пил чай с ромом, будучи доведен как чаем, так и своей неудачей до некоторого рода восторженности. — Позвольте! Я человек простой, откровенный и нахожу, что если судьба посылает счастье встретить такую достойную и уважаемую особу, как ясновельможная пани Завадовская, то делается обязанностью говорить перед нею откровенно и высказать, в каком порядке стоят вещи.

— Пан Пачосский! — прервал, протестуя, Мечислав.

— Что там пан Пачосский! — воскликнул педагог. — Пан Пачосский чувствует себя обязанным говорить правду. Видите ли, пан Мечислав как человек деликатный и исполненный благородных чувств боится задерживать кузена, чтобы не сказали, что того… или, как бы объяснить… впрочем, тут легко догадаться. Но я свидетель, что тут не происходит ничего неприличного. Мы приехали для покупки молотилки и продажи поэмы. Очень может быть, мы возвратимся с поэмой без молотилки, но в глазах света и собственной совести — мы чисты и оправданы.

— Вы немножко зарапортовались, пан Пачосский, — сказал Мечислав, засмеявшись.

— Нисколько, говорю сущую правду.

— Итак, я завтра ожидаю всех к обеду, — отозвалась хозяйка, — и не слушаю никаких отговорок.

Вечер промчался довольно весело, а когда наконец пришлось расходиться, Мартиньян, возвращаясь на квартиру, был так счастлив, что первый раз в жизни, схватив Пачосского за шею, несколько раз поцеловал его, отчего и вместе от рому старый учитель расплакался. Они пришли в гостиницу в таком настроении, что Пачосский за своего ученика готов был на все мучения, а Мартиньян поклялся, что всю жизнь не расстанется с ним.

Возвращаясь на Францисканскую улицу, Мечислав был молчалив и грустен, Люся задумчива. Дома они застали карточку Зенона, который приходил вечером. Кроме того, что еще хуже, Мечислав нашел на столе билетик домовладельца, которому следовало за квартиру, а Орховская шепнула, что надо расплатиться с мясником и булочником. В доме денег не было. Конечно, Мечиславу следовало получить за уроки, но он не мог напомнить об уплате.

Поздно уже ночью он с беспокойством пришел к сестре, которая знала о неприятностях. Он застал ее в слезах.

— Тяжело нам, — сказал он. — Мы с тобой трудимся, сколько сил хватает, а я с тревогой смотрю в будущее. Не знаю, как переживем эти два года. Все складывается так, чтобы ухудшить наше положение.

Сестра молчала, что-то обдумывая, потом обратилась к образу Божьей Матери, как бы для того, чтоб почерпнуть силы, и подошла к брату.

— Мечислав, — сказала она, — поговорим серьезно; я желаю сказать тебе нечто такое, что может изменить нашу судьбу к лучшему. Я обдумала, спрашивала себя и решилась — мне только нужно, чтобы ты не противился.

— Что же это значит? — воскликнул Мечислав, вскочив со стула. — Ты пугаешь меня.

— Успокойся, Мечислав, садись, выслушай терпеливо и дай мне высказаться до конца. Видишь, как нам тяжело, в особенности тебе, потому что ты, бедняжка, должен все выносить на своих плечах. Ты знаешь, я не мечтательница — детство и юношество отучили меня от опасных фантазий. Я испытала горе прежде, чем узнала о существовании счастья, и потому не имею на него ни права, ни надежды, знаю, что надобно страдать терпеливо. Но если встречается средство облегчить собственную судьбу и судьбу близких сердцу, то не следует отталкивать его и капризничать.

— К чему же это клонится? — спросил Мечислав.

— Слушай и узнаешь, — отвечала серьезно Люся. — Сегодня Вариус мне сделал предложение…

Мечислав подскочил к сестре как ошпаренный.

— В самом деле?

— Да. Я попросила у него несколько дней подумать и посоветоваться с тобой и сказала, что без тебя не могу решиться.

— Но Вариус! Вариус… стар и ты его любить не можешь, — сказал Мечислав. — И если уж пошло на откровенность, то мне кажется, ты предпочла бы Мартиньяна, который любит тебя, и которому ты, хотя и скрываешь, платишь взаимностью.

— А если бы и так? — отвечала Люся. — Я не спрашивала своего сердца, не хочу даже его спрашивать, но взаимная наша любовь с Мартиньяном — одна мечта, которая должна рассеяться. Ты знаешь его родителей, они никогда не согласились бы на этот брак. Если б он любил меня, если бы и я его любила, то разве следует тебе терпеть за это? Вариус сказал мне откровенно, что и твою, и мою судьбу берет на себя; он имеет огромное влияние, значение, сразу выведет тебя в люди, сделает тебе репутацию. При его помощи ты без заботы достигнешь хорошего положения, а я, — прибавила Люся, — я не буду несчастлива, может быть только, что не буду счастлива. Но что это значит? Жизнь коротка и грустна… Так или иначе, лишь бы прожить ее с чистой совестью, я больше и не желаю. Видя тебя счастливым, я буду совершенно спокойна.

Растроганный до слез Мечислав схватил дрожащие ее руки.

— Никогда на свете не соглашусь на эту жертву! — воскликнул он. — Пусть будет, что будет. Ты любишь Мартиньяна; он слаб, но честен и привязан к тебе — один уже его приезд доказывает это. С нашей стороны не следует подавать ему надежды или вооружать против родителей, но ждать мы можем. Он будет постоянен в своей привязанности.

Люся молчала.

— Нет, — сказала она через минуту, — нечего и мечтать об этом; я не хочу упреков, что из корыстолюбия, из расчета старалась овладеть его сердцем. Именно необходимо отнять у него всякую надежду и возвратить его матери и семейству. Он перестрадает, подобно мне, а потом забудет и может быть счастлив. Ты сам скажешь ему завтра, что я выхожу за профессора, так будет лучше…

У Люси были глаза полны слез и голос дрожал как-то странно. Мечислав не дал договорить ей.

— Нет! Нет! — воскликнул он с живостью. — Я на это не согласен и никогда не соглашусь! Жертвы не принимаю и не позволю ее. Завтра сам иду поблагодарить профессора за его доброе расположение, но заявлю, что ты еще очень молода и не хочешь идти замуж.

— Бога ради, удержись, обдумай, нет ведь ничего особенно спешного. Ты не говори и не дай заметить профессору, что я советовалась с тобой. Подождем. Ты сам, обдумав, поймешь, что для тебя это будущность, блестящая карьера, а какая же радость для сестры — доставить тебе ее, облегчить! И как я гордилась бы, если бы этой слабой жертвой могла устроить тебя!

— Решительно тебе говорю, что я всегда буду против этого, — повторил Мечислав. — Меня возмущает одна мысль о жертве и что я кому-нибудь был бы обязан тем, что должен добыть трудом и собственными силами. О, нет, никогда!

— Довольно! Спокойной ночи! У нас еще впереди целая неделя, и мы поговорим потом, — сказала Люся.

— Спокойной ночи.

Мечислав молча поцеловал сестру в голову и вышел. Его ожидали книги и забота о завтрашней расплате; наконец, его мучила мысль, что сестра, видя его недостатки, хотела для него пожертвовать собой.

Кровь бросилась ему в голову.

— Что тут делать? — думал он. — С чего начать? Расплата неотложна, а денег нет, и, несмотря на самый тяжелый труд, завтра грозят стыд и голод.

Он упрекал себя за свою небрежность, слабость, непрактичность, искал хоть временного утешения и не мог найти его. Завтра необходимо было расплатиться.

Заглянул он в ящик, в котором прятал деньги, перерыл его и нашел лишь несколько медных монет. Собственно говоря, он мог обойтись без часов, но серебряные часы стоили немного, других вещей для заклада не было в доме, занять у кого-нибудь из богатых знакомых не имел смелости, а из ростовщиков он никого не знал. Мысль эта не давала ему ни спать, ни учиться. Отворив окно, в которое светила луна, он стал у него и задумался. Дом заворачивался флигелем во двор; рядом было открыто другое окно, возле которого еврей в торжественной одежде читал молитвы и именно окончил их в то время. Это был купец Борух Зейдович, хорошо знакомый Мечиславу, потому что рядом имел лавку и раза два вступал с Мечиславом в продолжительный разговор, соблазняя его давать сыну уроки, но Орденский всегда уклонялся, ибо еврей, зная положение медика, хотел этим воспользоваться.

Стоя почти рядом у окон, они раскланялись.

— А отчего же еще мосць не спит? — спросил еврей. — Я не сплю, потому что надо было кое-что обдумать, а потом следует также и Господу Богу помолиться.

— О, и у меня тоже нет недостатка в том, что требует размышления, — отозвался Мечислав, — а теперь сяду учиться.

— Но о чем же вы так думали? Ну? — спросил Борух.

— О своих нуждах.

— А что ж, этому поможет размышление? Из пустой бутылки ничего не нальешь. Разве же я не знаю, что нужно платить и за квартиру, и мяснику, и булочнику?

— Хороший вы сосед.

— Что же делать? Должен слушать, что рассказывают люди… Откуда его мосць возьмет денег? Не от графини ли, которая в его мосць влюблена, или от профессора, который сходит с ума по сестрице его мосци?

— Перестань говорить эти глупости! — воскликнул Мечислав.

— Зачем же я сосед? Я все знаю. Если б его мосць был рассудительнее, не терпел бы нужды, выдал бы сестру за профессора, а он человек богатый, а сам женился бы на графине… Ну, и нечего было бы тосковать по ночам.

— Какая графиня? — сказал с досадой Мечислав. — Я ни одной не знаю.

— Что уж тут толковать! — возразил Борух. — А та, с Большой улицы, которая ходит сюда чуть не каждый день. Разве вы не знаете, что она в вас влюблена? У нее первый муж был такой скверный человек, что едва не уморил ее, ну вот она и хочет теперь выбрать по вкусу, и все говорят, что метит на его мосць… А знаете что, — прибавил он, — если вам нужны деньги, я дам и за малый процент — полтора в месяц — это почти даром.

Мечислав хотел сердиться, но окончание, так обязательно являвшееся кстати, обезоружило его.

— В самом деле, дашь мне взаймы? — спросил он.

— Почему же нет? Дам под вексель… Прошу прийти ко мне завтра утром. Спокойной ночи!

— Спокойной ночи!

Соседнее окно затворилось. Мечислав вздохнул свободнее, имея в виду временное спасение; но его тревожили только сплетни Боруха относительно пани Серафимы.

— Какие злые и глупые люди! — думал он. — Достаточно одного шага, достаточно простого сближения, чтоб свет оговорил самые чистейшие отношения. Необходимо, стало быть, отказаться от этой дружбы, чтоб устранить от этой достойной женщины неприятности, которые могут ожидать ее.

И он невольно начал думать о пани Серафиме, припоминая обращение ее с ним и с сестрой; но в этом поведении было столько деликатности и вместе чувства, дружбы и сердца, она так умела уничтожить разницу, вытекавшую из их обоюдного положения… и за эту доброту свет платит ей подобной клеветой!

Мечислав сердился.

— Наука на будущее, — сказал он. — Надо быть осторожнее; и медленно, хотя бы с тоской и пожертвованием, даже если б она заподозрила неблагодарность, удалиться для ее же спокойствия.

Приняв такое решение и успокоившись относительно уплать долгов, Мечислав раскрыл книги и присел за работу; но ему не шли на ум занятия.

Когда рано утром он вошел к Люсе, ее уже не было. Орховская убирала комнатку.

— Где сестра?

— Пошла в костел и, вероятно, не скоро возвратится, потому что встретится с пани Серафимой, а та затащит ее к себе, как это бывает почти ежедневно. Я даже кофе не готовила.

Мечислав подумал, что необходимо на будущее время отклонить сестру от частого посещения Серафимы, и вышел к Боруху. Последний ожидал его в лавке и немедленно увел в заднюю комнату. О деньгах недолго шла речь. Борух крепко верил в счастливую звезду медика, улыбаясь, отсчитал ему необходимую сумму и просил иметь всегда с ним сделки.

Получив деньги, Мечислав побежал расплатиться как можно скорее, и ему стало как-то легче… Между тем время было идти на лекцию.

Люся, действительно, застала в костеле пани Серафиму, которая и увела ее к себе… У них всегда было столько предметов для разговора.

— Знаешь что, — сказала пани Завадовская, придя домой, — ты сегодня печальна. Приезд кузена, как вижу, вместо того чтобы развеселить тебя, только опечалил. Что такое случилось? Разве он привез какие-нибудь грустные вести? Признайся, будь откровенна. Что ж это за дружба, которая не хочет ничем поделиться?

— Верьте, что со мной ничего не делается, я скорее задумчива, нежели печальна… Жизнь, эта жизнь…

Пани Серафима поцеловала девушку и уселась рядом.

— Но ты грустна.

— Я почти всегда такая, и не может быть иначе.

— Разве вам так плохо на свете?

— А кому же на нем очень хорошо?

— Ты отделываешься только общими местами.

— Есть чувства и мысли, которые надо скрывать, потому что и самой на них смотреть не хотелось бы.

— В самом деле? Не добрая же ты, Люся, не имеешь ко мне доверия. Ни ты, ни твой брат не хотите никогда ничем поделиться со мной… А я так люблю вас обоих…

И проговорив слова "обоих", пани Серафима смешалась и усердно принялась за кофе.

— С вами, — проговорила Люся, подумав, — я сумею быть откровенна, хотя это и не в моем характере. Тяжелые годы, прожитые мной у тетки, научили меня скрытности. Тетка заглушила во мне жажду откровенности, жажду делиться, которую получаем от природы, а утрачиваем с жизнью. Сегодня мне грустнее, чем когда-нибудь, потому что… признаваться ли? Я стою именно на распутьи и должна выбрать дорогу.

— В таком случае, ты должна бы обратиться к подруге, которая опытнее тебя.

— Вчера… мне сделали предложение, — шепнула Люся.

— Вчера? Может быть, кузен?

— О, нет, — подхватила Людвика. — Кузен не имеет права ни любить, ни делать предложения, ни распоряжаться собой — он во всех отношениях несовершеннолетний.

— И все-таки любит?

— А я не должна и знать об этом! — воскликнула Люся.

— Однако знаешь?

— Лишь настолько, чтоб стараться выбить это у него из головы.

— Значит, не любишь его! Люся покраснела.

— Уважаю, он мне нравится… но любить! Разве же я знаю, что такое любовь? Может быть, я предпочла бы его другим… Но ни он мне, ни я ему принадлежать не можем.

— Это почему?

— Родители… мать!.. Не стоит и говорить об этом.

— Но если не он, кто же мог сделать тебе предложение?

— Вероятно, вы его не знаете.

— Однако?

— Старый профессор Вариус. Пани Серафима рассмеялась.

— Как! И ты, мой розовый бутончик, ты, молоденькое создание, могла хоть на минуту задуматься ответить ему так, как я ответила тебе на твое признание — смехом?

— Напротив, у меня слезы навернулись на глазах. Предложение это для меня дело, требующее размышления… Очень может быть, что я приму его.

При этих словах пани Серафима встала с досадой. Все ее прошедшее пришло ей на память.

— Дитя, дитя! Ты произнесла святотатственное слово! Даже подумать об этом неприлично. Что ж это будет за супружество? Ты смело могла бы быть его дочерью, а в сердце, — ты не можешь опровергнуть меня, — а в сердце у тебя другая любовь. Было бы безумием вешать себе добровольно камень на шею! Брат не может согласиться на это… Это возмутительно, это — преступление.

Люся дала пройти этому потоку слов и только вздохнула, отирая украдкой слезу.

— Дорогой друг мой, — сказала она с необычайной живостью. — Вы, дети золотых колыбелей, иначе смотрите на жизнь, чем мы… Вы растете с тем убеждением, что вам от судьбы следует счастье; в вашем словаре нет выражений — необходимость, обязанность… Почему же мне не пойти за достойного человека, если это мне, — но я не думаю о себе, — если это обеспечивает будущность Мечиславу?

— О, — воскликнула пани Серафима, — пан Мечислав не нуждается в этом; будущность его обеспечена трудом и талантом.

— Обоих не хватит, — возразила Люся. — Смотрите: труд питает, а таланты просят милостыню… Кто не имеет помощи, тот погибает.

— Но пан Мечислав найдет помощь, — прервала пани Серафима. — Ты, говоря о профессоре, выразилась, что он достойный человек.

— Так думаю.

— А если бы я в этом усомнилась? — начала, понижая голос, пани Серафима. — Это ученая знаменитость, человек с большим талантом, умный… Но в свете считается он за двоедушного, корыстолюбивого, за человека без всяких правил и весьма опасного… Он дожил до седых волос, взбираясь выше и выше по чужим головам, не щадя товарищей, растаптывая кого нужно… приобрел состояние разными средствами… И теперь люди боятся его, молчат, хвалят… но достойным никто не назовет.

Бедная девушка, бледнея, слушала рассказ Серафимы.

— Живя в городе, — продолжала последняя, — давно я встречалась с разными слухами о Вариусе. Человек этот долго жил и оставил по себе неприятные воспоминания во многих кругах и семействах… Для тебя и для брата, который видит его на кафедре красноречиво излагающим предмет, с лицом ясным, спокойным, которое как бы обличает спокойную совесть, профессор может казаться достойным ученым… но те, кто знает его ближе… Нельзя назвать его достойным… на совести у него не одна слеза, несчастье не одного семейства…

Пани Серафима не докончила.

— О, это ужасно, что вы сказали! — воскликнула Люся. — Значит, это почтенное лицо обманчиво.

— К счастью, что ты вовремя узнала истину… но брат рано или поздно мог бы допытаться о ней. Профессор, кажется, уже несколько лет ищет жену, но ни одна из его знакомых, несмотря даже на его богатство, не решается выйти за него.

— Неужели же он может быть таким злым и страшным? — повторяла бедная девушка.

— А я утешаюсь тем, что он именно зол и страшен, — прибавила пани Серафима, — потому что это избавит тебя от шага, опасного во всех отношениях. Ты можешь ждать лучшей будущности.

Желая утешить приятельницу, пани Серафима задумалась… Внезапное это решение бедной сироты словно молния озарило ее и дало ей повод догадаться об истине. Первый раз она сознала, что бедность могла быть причиной этого отчаянного шага.

Она, однако ж, не смела спросить у приятельницы о том, в чем человеку трудно признаться пока само не обнаружится. Многие скорее сознаются в проступке, нежели в нищете.

— Знаешь что, — сказала она, — мне кажется, я напрасно ищу поводов твоего героического намерения выйти за Вариуса, разве допустить, что ты хотела… отведать отравы… Но перестанем говорить об этом. Домой я тебя не пущу, обедать будем в самом тесном кружке, следовательно, переодеваться тебе нечего; посидишь со мной и дождешься своего кузена, который, по-моему, хороший юноша. Будем играть, читать… и ты должна развеселиться.

Люся осталась, действительно, однако не развеселилась: ко всем ее горестям присоединилась еще тревога. Если Вариус в самом деле был таким нехорошим человеком, то, вероятно, должен быть и мстительным. На случай ее отказа как легко ему было отыграться на бедном студенте.

Она задрожала при одном этом предположении. Перед обедом пришел Мечислав. Вследствие нескольких слов, сказанных Борухом, молодой человек первый раз в присутствии пани Серафимы почувствовал какое-то смущение и смотрел на нее словно иными, испуганными глазами. Его беспокоило, что своими посещениями он мог подать повод к подобным сплетням… Но зачем же, стараясь незаметно наблюдать за пани Серафимой и встретившись в этот момент с ее взором, он ощутил некоторое беспокойство, словно действительно убедился, что сплетни могли иметь какое-нибудь основание…

Взгляд вдовы был пламенный, нежный и говорил красноречивее дружбы; в его томном обаянии была какая-то таинственность. Рука, протянутая ею Мечиславу, трепетала…

— Хорошо, что вы пришли раньше! — воскликнула пани Серафима. — У нас будет время хорошенько побранить вдвоем Люсю, что ей напомнит тетю Бабинскую. Она мне призналась, что старый Вариус сделал ей предложение. Знаете ли вы, что это за человек?

— Только знаю его как профессора.

— А я не желаю, чтоб вы узнали его как человека. Люсю надо уговорить, чтобы она, не медля ни минуты, отказала ему.

Разговор был щекотлив. Мечислав в смущении сел возле сестры, но пришли Мартиньян с Пачосским и положили конец семейному совету.

Бедный юноша, едва поздоровавшись с хозяйкой, подошел к кузине и, пользуясь особенным стечением обстоятельств, оставался возле нее около часа. Одним словом, он упивался блаженством, не догадываясь, что она в эту минуту невольно более думала о старом профессоре, нежели о друге детства.

Для развлечения гостей пани Серафимы было находкой присутствие пана Пачосского, который рассказывал о своей поэме скромно, но с истинно родительским красноречием. Так как он с утра еще был у нескольких книготорговцев, то имел много неприятных приключений для рассказа.

Вечером Мартиньян пришел попрощаться с кузиной, которой принес букет, стоивший, без сомнения, столько, сколько ей хватило бы на то, чтобы прожить несколько дней. Он глотал слова, чтоб не сказать слишком много, а они так и вырывались из сердца. Наконец он обещал торжественно, что как бы там ни было, а он приедет снова, ибо не мог долго пробыть с ними в разлуке. Люся молчала. Жаль ей было Мартиньяна, а надеяться она не могла.

Не сказав ни слова сестре, Мечислав, которому пани Серафима шепнула еще что-то после обеда, отправился рано утром к профессору Вариусу и застал его дома.

Обложенный кипами книг, ученый стоял за огромной конторкой с пером в руках и редактировал последние листы медицинской энциклопедии, которую печатал. Скромный его кабинет — профессор слыл расчетливым — был завален книгами, препаратами и разными принадлежностями, необходимыми для науки. При входе Мечислава он бросил на студента пристальный, испытующий взгляд и ласково его приветствовал. В голосе его, принужденно ласковом, звучало нечто такое страшное, что Мечислав ощутил трепет. Лицо профессора было безмятежно… Но голос этот, спокойный, тихий, заключал в себе нечто искусственное, заученное, что не могло не поразить молодого человека.

— Чем же я могу служить любезнейшему пану Мечиславу и какому случаю обязан его приходом?

— Господин профессор, — отвечал, низко кланяясь, студент, — я пришел чисто по личному делу, прежде всего поблагодарить вас за оказанную нам честь… Сестра моя, которой я являюсь единственным покровителем, не скрыла от меня такого важного обстоятельства, как последний разговор ее с господином профессором. Мы оба высоко ценим…

Профессор, подняв голову, слушал, хватал каждое выражение, хотел, казалось, угадать, чем это окончится, но, несмотря на неуверенность и беспокойство, лицо его не изменилось, не дрогнул ни один мускул и только равнодушная улыбка скользнула по губам.

— Сестра моя, — продолжал Мечислав, — так еще молода и так хотелось бы ей остаться еще несколько лет на свободе, что я от ее имени принужден объявить господину профессору…

— А, — прервал Вариус, — довольно, довольно! Благодарю за скорое решение… Хорошо, очень хорошо! Падаю к ногам!

И проговорив это, он отошел от конторки все еще с пером в руке и, повторяя "падаю к ногам", повел Мечислава к двери, кланяясь ему, прошел переднюю, поклонился еще раз чрезвычайно низко… отворил дверь чрезвычайно любезно, но тотчас же захлопнул ее с таким треском, что задрожали стены.

Разница между вежливым прощанием, спокойным лицом и стуком захлопнутой двери имела в себе нечто поразительное, словно немая угроза. Мечислав невольно вздрогнул и с опущенной головой медленно спустился с лестницы.

Люсю он застал дома.

— Все кончено, — сказал он. — Я только от профессора Вариуса.

— Что ж ты сделал?

— То, что был обязан, поблагодарил и отказал!

— Отказал?

— Да…

Оба замолчали. Все было кончено. Люся молча бросилась к брату на шею.

— Не надо унывать, — сказал Мечислав. — Еще два года, и все будет хорошо.

— Два года! Как они летят быстро, когда желаешь удержать их… два года — это две минуты; но два года нужды, голода, борьбы с жизнью — два столетия…

Через несколько дней была лекция профессора Вариуса. Мечислав, по обычаю, уселся на одной из первых скамеек, чтобы удобнее записывать. На кафедре появился Вариус с ясным лицом и начал говорить, но, обводя взглядом залу, избегал любимого прежде студента, словно не хотел видеть его. Это не слишком тревожило Мечислава. Но через несколько дней он заметил, что приятели и товарищи профессора, благоволившие к нему прежде, тоже уклонялись от него и держались подальше. Мало-помалу это охлаждение сделалось таким заразительным, что перешло на товарищей Мечислава и как бы обвело его ледяным кругом. Нельзя было доискаться причины, да и не пробовал этого Орденский, но молодому человеку стало грустно. С ним избегали разговоров, отодвигались на скамье, при выходе спешили уйти, чтобы не столкнуться с ним, словно с зачумленным.

Пан Зенон, посещавший другой факультет, остался верен Мечиславу, но эта связь скорее заботила его и мешала ему, чем могла утешить. На медицинском факультете одним из плохих студентов, хотя и не без способностей, был некто Поскочим. Избалованный матерью, изнеженный, он принялся за медицину скорее из прихоти, нежели из призвания, и поэтому и учился так плохо, или, лучше сказать, совсем не учился. На лекции ходил, когда ему вздумается, с преподавателями беспрестанно ссорился, каждую неделю призываем был к инспектору, часто попадал в карцер… но по вечерам собирал к себе товарищей на кутежи разного рода. К нему сходились отъявленные гуляки и тунеядцы; говорят даже, что играли в карты. Поскочим был бледен, но красив собою, насмешлив, остер, безжалостен в шутках, хотя и не злого сердца. С Мечиславом они были знакомы, как говорится, шапочно, но Поскочим знал и слышал о каждом из товарищей все, что можно было знать и слышать. Мечислав ему не нравился. Поскочим считал его педантом и пуританином.

— Это осел, только притворяется умным, — говорил он.

Однажды вечером, расходясь с последней лекции, Мечислав, который держался в стороне, направился домой, как почувствовал, что кто-то ударил его по плечу.

— Приветствую достойного Муция Сцеволу, — проговорил хриплый голос.

Орденский оглянулся и увидел Поскочима, который насмешливо смотрел ему в глаза.

— Ну что ж, мудрец и герой, шествуешь так в одиночестве? — спросил последний. — Удивляешься, что я осмелился затронуть тебя… Не правда ли? Но мне жаль тебя, черт возьми, потому что все тебя оставили, а так как я всегда в оппозиции с большинством, то прихожу и протягиваю руку.

Мечислав, не привыкший к подобному тону, молчал.

— Это тебе за то, что Бог наградил тебя хорошенькой сестрой, — продолжал Доскочим. — Старый сибарит, который считается философом, удостоил обратить взор; вы сочли нужным отказать ему и теперь едите горькие плоды своего героизма. Но как же на беду вы не рассчитали, допуская, чтобы он сделал предложение перед экзаменом, и дали щелчок в такую опасную пору? Вариус старая собака, извини, он будет теперь мстить всеми средствами. Жаль мне тебя.

Мечислав пожал плечами.

— Какое дело посторонним до этого, — отвечал он. — Это наши домашние обстоятельства, пан Поскочим, не имеющие никакого отношения к лекциям, науке и экзамену.

— Как же ты, черт возьми, наивен! — прервал Поскочим. — Ты право скорее филолог, нежели медик, и не знаешь Вариуса. Он славный ученый, но зол неимоверно; но только злость его — это конфетка со стрихнином, которая у тебя тает во рту, а проглотишь и в тот же момент падаешь трупом.

— Пусть себе будет злым, — пробормотал Мечислав.

— Жаль мне тебя, товарищ, — промолвил Поскочим, — потому что ты не заслужил подобного… Жаль. Я старался доискаться причин; кажется, нет ни одной, а между тем профессора находят, что ты заносчив, хоть и ничего не знаешь, а товарищи плетут про тебя сплетни.

Мечислав молчал, принужденно улыбаясь.

— Тут уж ничего не поделаешь, — сказал он.

— Ну, можно бы поделать, только лекарство слишком рискованно для твоего темперамента. Больше ничего — следует приступить к первому негодяю и дать ему в ухо, и увидишь, как остальные будут вежливы.

— Действительно, лекарство хуже болезни.

— Как всякое лекарство, — отвечал, засмеявшись, Поскочим. — Вся медицина, говоря между нами, шарлатанство… Знают только, что ничего не знают. Спокойной ночи. Пожалуйста, дай кому-нибудь в ухо!

На этом окончился разговор, из которого Мечислав убедился только в том, о чем догадывался, что влияние Вариуса окружало его этим всеобщим нерасположением. Положение свое он переносил терпеливо, а сестре даже не намекал о нем. Между тем жизнь становилась тяжелее, сами науки труднее; он лишился помощи, совета, ободрения. Перед экзаменом, когда все собирались в кружки, чтоб легче было готовиться, Мечислав напрасно искал товарищей и даже не мог добыть ни книг, ни конспектов и остался одиноким… Это его сильно огорчило, но, щадя Люсю, он не сказал ей об этом. Между многим ему приписывали и связь с пани Серафимой.

Все это не могло ускользнуть от пани Серафимы. Люся неохотно рассказывала о домашних неприятностях, но они отражались на лице ее. Мечислав бывал реже и реже, отговариваясь экзаменами. Пани Серафима, которая привыкла к нему, загрустила.

Грусть эта вынудила ее разобраться в своих собственных чувствах… Вдова убедилась, что незаметно привязалась к Мечиславу, что человек этот стал для нее необходимостью, одним словом, что она полюбила его. Как это случилось, она сама не знала. Она твердо решилась не выходить вторично замуж и провести остаток жизни на свободе и устроилась было так, чтоб не желать ничего более. В сравнении с прошедшим, она могла назвать себя счастливой… а теперь ею овладело беспокойство… Новая любовь, может быть, усладила эту жизнь, оживила, но не без тревоги за будущее. Пани Серафима заперлась на несколько дней, стараясь решиться что-нибудь предпринять. Она хотела выехать за границу… удалиться временно в деревню, но потом подумала: "У этой любви нет завтра, почему же мне не воспользоваться сегодня… Ведь это сегодня не отравлено никаким преступлением".

Она старалась быть очень осторожной в отношениях с Мечиславом, но это не только не послужило ни к чему, а еще ухудшило состояние ее сердца. Она сердилась на себя за свою слабость, а победить ее была не в состоянии.

В таком положении находились дела, когда приехал старик, дядя пани Серафимы, которого она очень любила и который занимал высокий дипломатический пост за границей. Граф Царбстен, потомок древнего курляндского рода, был холостяком; он обыкновенно жил в Италии или Испании. Раз в год, а иногда и через два года он приезжал в свое имение и тогда посещал племянницу. Пани Серафима была привязана к нему, словно к родному отцу, и старик платил ей тем же. От него не было у нее ни малейшей тайны… В описываемое время приезд старика дяди был для нее, может быть, нужнее, чем когда-либо. При первой же встрече граф нашел перемену в своей племяннице.

— Я умею читать на твоем лице, — сказал он. — Уезжая отсюда в последний раз, я уносил воспоминание о твоих чертах, спокойных, ясных, оживших после былого страдания. Но вижу большую перемену. Что с тобой, моя Серафима? Если жалуешься на нездоровье, то не попробовать ли переменить климат? Поезжай во Флоренцию, в Ниццу, проведи зиму на юге…

— Я не чувствую никакой болезни, — отозвалась Серафима. — Впрочем, обо всем этом мы еще потолкуем.

Во время пребывания в В… граф остановился у племянницы, а так как он привык к наблюдательности и долгим опытом научился читать на лицах людей, то легко подметил в пани Серафиме ту тревогу и нетерпеливость, какие рождает чувство, с которым нужно бороться.

Он начал следить за ее знакомствами. Их было немного; чаще всего и во всякое время он встречал только Люсю, иногда Мечислава. Люся ему чрезвычайно нравилась; он находил в ней счастливую смесь простоты и светского инстинкта, которая придавала ей и свежесть, и оригинальность. При первом появлении Мечислава он только посмотрел на племянницу и по притворной ее холодности, и вместе замешательству отгадал все. Поэтому он начал присматриваться к молодому медику с удвоенным вниманием. Мечислав удовлетворил его со всех сторон; старик оценил его ум, познания, угадал в нем несколько гордый или скорее заботящийся о собственном достоинстве характер.

— Но это очень приличный молодой человек, у которого есть будущность, — сказал он, смотря в глаза пани Серафимы.

Эта похвала так сильно ее обрадовала, что вдова пожала руку дяде: улыбка и румянец ее подтвердили его догадку.

Но на этот раз он не добивался никаких признаний. Сама пани Серафима намеревалась поговорить с графом откровеннее впоследствии.

Однажды после обеда, когда они остались вдвоем, вдова остановилась против дяди.

— Знаете ли, — сказала она, — что человек существо неисправимое. Что сказали бы вы, если б я после всех заклятий и обещаний нарушила их и вышла бы замуж?

— Сказал бы, — отвечал граф спокойно, — что ты сделала очень хорошо, но с условием, чтоб выбор был разумен… чтоб ты была уверена в человеке, которому вручишь судьбу свою.

— И я думаю так же, — прошептала пани Серафима. — Я могу назвать себя счастливой, однако мне скучно, меня тяготит одиночество, мучит отсутствие семьи; сердце чувствует потребность любви.

— Или уже любит? — сказал, засмеявшись, граф.

— Нет… Но предвижу, что это может наступить, и беспокоюсь.

— А я думаю, что это без твоего ведома уж наступило, а ум явился только, как говорится, после удара, объяснить совершившийся факт.

Пани Серафима покачала головой.

— Я даже отгадал бы кандидата, — отозвался дядя.

— О, нет, вы ошибаетесь.

— Думаю, что нет, и готов присягнуть, что это брат панны Людвики.

— Дядя, прошу вас! — сказала пани Серафима, осматриваясь беспокойно.

— Что же тут такого необыкновенного? Он мне очень нравится… Молодой, разумный, а что беден, тем лучше.

— Благородный, идеально благородный и достойный молодой человек, — сказала вдова, понижая голос. — Его привязанность к сестре, настойчивость в труде и деликатность, право, достойны уважения. Как они оба переносят свою бедность, скрывая ее от людей, которые хотели бы помочь им! Какая строгость жизни и при том…

— Одним словом, всяческие добродетели, — прибавил граф с улыбкой. Но обладает ли он главнейшей, необходимейшей — умеет ли ценить и любит ли тебя?

— Он дружен со мною, да… искренно ко мне привязан… Однако я не знаю, — прошептала грустно пани Серафима.

— Каким образом и он не влюбился бы в тебя?

— О дядя, в меня трудно влюбиться. Если б даже у него и было ко мне какое чувство, я уверена, что он скрыл бы его, постарался бы пересилить, потому что никогда не устремится туда, где его можно бы заподозрить в корыстных целях. Если бы я была бедна…

— О, оставь, богатство никогда не мешает счастью, — сказал граф.

— Иногда это бывает, — шепнула, вздохнув, племянница.

— Стало быть, эта любовь в проекте, — прервал старик, — и ты, конечно, хотела со мною посоветоваться. Было бы смешно не отведать счастья потому, что раз уже его не нашла; но там, где идет дело о таком важном обстоятельстве, как будущность, там, может быть, недостаточно чувства, а нужно много размышления и расчета. Затем…

— Затем больше ничего, и перестанем говорить об этом, — сказала пани Серафима.

Старик пожал ей руку.

— Тише, тише, не спеши… Но молодой человек ведь шляхтич?

— О, без сомнения, — ответила пани Серафима. — Я знаю его семейство.

Так окончилась первая беседа по этому поводу, но граф решился внимательнее присмотреться к молодому человеку, жалея только, что редко с ним встречался.

Все это происходило как раз перед экзаменами, от которых зависела судьба Мечислава. Последний, будучи лишен товарищеской помощи, сидел день и ночь над книгами. Университетская библиотека была открыта для всех, кроме него. Невидимое и неуловимое влияние профессора Вариуса давало ему везде чувствовать себя. Безжалостный враг не являлся нигде и находился всюду. Хотя Мечислав и был одним из способнейших студентов, однако беспокоился за результат годичных экзаменов. Профессор Вариус должен был экзаменовать его по двум главнейшим предметам. Оставаться Мечиславу еще на год на том же курсе — значило потерять год. Несмотря на то что он скрывал свое беспокойство, однако внимательный взор Люси видел, а сердце чувствовало, что с ним происходило что-то. Раза два обмолвился он намеками, остальное она сама отгадала. Она не сказала ни слова, но пристально следила за Мечиславом.

Наконец настал решительный день. Измученный бессонницей, напряжением ума, трудом и беспокойством, он слонялся как тень, чувствовал себя робким и бессильным. Он, однако ж, сделал все, что мог, и с чистой совестью ожидал решения участи. Люся по старинному обычаю пошла в костел помолиться за брата, вышла оттуда со слезами и, не зная, что делать, хотела было завернуть к приятельнице, но подумала, что дома скорее могла дождаться брата. Робкими шагами возвратилась она домой, как бы предчувствуя что-нибудь недоброе.

Время тянулось для нее чрезвычайно медленно, и уже смеркалось, когда послышались шаги на лестнице, потом дверь в комнату Мечислава отворилась и как бы что-то упало на пол. Люся, бросив работу, поспешила… Дверь была полуоткрыта, на полу лежали разбросанные книги, на диване сидел Мечислав, бледный, с остановившимися глазами. Одного взгляда на него достаточно было, чтоб угадать, что с ним случилось все, что только могло быть худшего. Люся остановилась на пороге и заломила руки.

— Мечислав!

— Не спрашивай! Не спрашивай!

— Ради Бога! Неужели нет спасения?

— Позволь прежде отдохнуть… дай собраться с мыслями… расскажу.

Долго он не мог успокоиться.

— Я предвидел, — сказал он наконец, — что это должно было случиться… Я не мог совладать с собою… Прочие экзамены были трудны, но, воспламенившись, я сдал их блистательно. Даже те, которые радовались моему унижению, должны были отдать справедливость. Наконец пришла очередь бесчестного Вариуса. Хладнокровно, с улыбкой, очень любезно он начал задавать мне вопросы. С ловкостью софиста он ставил их таким образом, чтобы сбить меня, но я не поддавался. Я видел на его лице, слышал в его голосе непримиримую ненависть. Наконец он предложил мне самый важный вопрос. Ответ мой был в строгом смысле удовлетворительным, профессор нашел его неверным. Я стоял на своем. Обыкновенно спокойный и несмотря на сильное самообладание, он тут начал гневаться, горячиться и бросил мне в глаза невежливую насмешку, упрекая в безрассудной самонадеянности. Я не мог в присутствии нескольких сот свидетелей перенести оскорбления и отвечал с гневом, что он обязан судить о прилежании и познаниях студента, а не о его характере. Профессор вспылил и сказал, что или он оставит кафедру, или я должен удалиться из университета… Я недолго ожидал и вышел. Зная Вариуса и его характер, нетрудно угадать, что завтра же меня отчислят.

И Мечислав опустился на диван в отчаянии.

— Что будет, — продолжал он, — не знаю и не могу предвидеть. Куда идти, что делать?.. Отказаться от науки, а с нею от будущности? Если б только относительно меня — это бы еще ничего, но ты, дорогая сестра! О, я не хочу думать об этом, боюсь сойти с ума!

— Если ты любишь меня, умоляю, — молвила Люся, опускаясь на колени у дивана, — подожди до завтра… Не приходи в отчаяние, увидишь, что все будет хорошо. Бог добр, а ты заслуживаешь его покровительства, хотя бы заботами твоими обо мне. Мечислав, умоляю, успокойся!.. Не мучь себя, не поддавайся отчаянию… до завтра.

— Отчего же до завтра? — спросил он с какой-то болезненной насмешливостью. — Отчего же не через год?

— У меня есть предчувствие, что это переменится, увидишь… Люди временно поддаются страсти, но потом совесть отзывается, они сознают несправедливость…

Несмотря на утешения и просьбы сестры, Мечислав не встал с дивана, замолчал и остался в том же положении… Немного погодя, усталый, он склонился на подушку и уснул до утра.

Сон его был крепкий и тяжелый, от которого он не мог пробудиться, но который мучил его, так что когда наконец молодой человек проснулся утром, то чувствовал себя словно после болезни и вынужден был попросить Орховскую принести ему чего-нибудь для подкрепления сил. На вопрос о сестре старуха отвечала, что паненка долго молилась ночью и плакала, что очень рано вышла с молитвенником и еще не возвращалась.

Мечислав полагал, что она отправилась в костел и потом по обыкновению к пани Серафиме… Но случилось иначе.

Люся действительно поспешила к ранней обедне, помолилась пламенно и с облегченным сердцем направилась быстрыми шагами к университету. Было восемь часов, когда она позвонила в квартиру профессора Вариуса.

Ученый был уже за конторкой, потому что вел чрезвычайно регулярную жизнь, и вчерашняя минутная вспыльчивость не в состоянии была изменить его обычной дневной программы. Слуга, полагая, что незнакомая дама пришла за медицинским советом, объявил, что доктор в эти часы не принимает больных.

— Я не больна, а пришла по важному делу, — отвечала Люся твердо. — Прошу отнести профессору мою карточку и сказать, что мне необходимо с ним видеться.

Слуга подчинился повелительному тону и пошел с докладом, а через минуту возвратился и попросил девушку в гостиную.

Комната была убрана в строгом стиле, но довольно пышно. Несколько дорогих картин, мебель черного дерева, бронза, ковры, мраморные, мозаиковые столы — по большей части подарки пациентов, — все это было искусно подобрано. Бледное лицо Вариуса на этом фоне казалось привидением. С поклоном и потирая руки, подошел он к панне Людвике и указал ей место на диване; на губах его играла насмешливая улыбка.

— Господин профессор, — сказала смелым голосом Люся. — Вы догадываетесь, что привело меня к вам?

— Догадаться нетрудно, но я не мог надеяться на это счастье, тем более, что шаг ваш положительно напрасен.

— Позвольте! Перед вами двое несчастных существ, двое сирот… Неужели сердце ваше не знает сожаления?

— Панна Людвика, — отвечал профессор мягким голосом, — обязанность моя на экзаменах не иметь жалости ни к одному, чтоб не погубить тысячи. Сострадание было бы здесь грехом. Самонадеянный и незрелый брат ваш, будучи выпущен с дипломом, убивал бы людей… Я должен иметь сострадание к ним, а не к нему. Он ничего не знает.

— Человек, которого признавали наиспособнейшим?..

— И способности его погубили, потому что придали ему гордость и самонадеянность, — прибавил Вариус. — Ему необходим был сильный урок.

— Господин профессор, допустим наконец, что было так, я как сестра, отлично знающая его, с этим согласиться не могу, — наказать его частным образом было бы добросовестно, но унизить публично и незаслуженно мог только тот, кто желал мщения.

Девушка проговорила это с жаром. Вариус нахмурился.

— А если б и так? — возразил он. — Я ведь человек… не таюсь. Я приписываю ему, что он у меня, у старика, отнял то, что было последним счастьем или мечтою счастья в жизни… Почему же мне было не уничтожить червяка, который кусал меня?

— Разве же это благородно? — спросила Люся, смотря с беспокойством на своего собеседника.

— Не знаю, но это естественно, — отвечал Вариус.

— Допустим, — прервала девушка, — что это могло быть возможным вчера, но разве сегодня вы не пожалели об этом, одумавшись?

— Я никогда не жалею о том, что сделал, не отрекаюсь от того, что сказал, не сворачиваю с дороги, на которую ступил. Хорошо ли это, или дурно, человек должен быть логичным, а иначе будет слабым.

— Знаете ли вы, господин профессор, что это приговор голодной смерти нам обоим? — спросила Люся.

— Не знаю, у вас есть друзья… это преувеличение; но если б и так было, какое мне дело до этого?

Он встал и прошелся по комнате.

— И ничто не может склонить вас к перемене, к исправлению зла, которое вы нанесли нам сознательно?

Профессор прошелся снова, поворотил к девушке холодное, мраморное лицо, раскрыл рот, словно хотел сказать что-то и вдруг удержался.

— Господин профессор! Неужели моя просьба… И Люся опустилась на колени, сложив руки.

— Умоляю вас, сжальтесь, — продолжала она. — Спросите своей совести — благородно ли это?

— Встаньте! — воскликнул Вариус. — Поймите меня, что сильная страсть извиняет даже преступление.

— Страсть? В ваши лета? При ваших познаниях, уме!

— Страсть не проходит с летами, ее не уничтожает наука, не осиливает рассудок, страсть — болезнь… И я болен.

— Господин профессор…

— Вы знаете, что я вас люблю! Брат ваш вырвал у меня единственное сокровище, которым я хотел обладать и обладал бы…

— Брат мой поступил, как повелевала ему совесть, — возразила Людвика, постепенно воспламеняясь. — Мое сердце не свободно… Я…

— Э, ребячество, знаю! В вас влюблен двоюродный брат… Это детское ухаживание… Что же мешает… Муж уничтожает воспоминание этих поэтических мечтаний… Я не боюсь кузенов… а сердце приобрел бы.

— Или, может быть, вы взяли бы меня без сердца? — прибавила Люся.

— Ибо уверен, что оно оборотилось бы ко мне, — сказал насмешливо профессор.

— Стало быть, моя рука могла бы заплатить за… брата?

— Без сомнения.

— И вы обещаете мне заняться его судьбой, исправить все?

— Ничего нет легче.

Люся протянула дрожащую руку и устремила на него пылающий взгляд.

— Вот вам моя рука, — сказала она, — даю слово, а слово мое неизменно.

Неожиданный этот оборот, казалось, почти испугал Вариуса, который как бы сперва не знал, что делать, но потом схватил протянутую руку и поцеловал ее.

— Позвольте, — сказала девушка, — еще два слова. Брат мой не должен знать ничего до конца экзаменов. Свадьба после того, как он получит степень.

— А если вы не захотите сдержать слова?

Люся вздрогнула от гнева.

— Хотите, чтоб я поклялась? — воскликнула она.

— Нет, — сказал профессор, — дадите мне слово честной женщины, шляхетское слово.

— "Шляхетское" слово! — повторила Люся. — Даю вам "человеческое" слово совести.

Профессор хотел подвести ее к дивану, видя чрезмерное ее волнение, но Люся вырвала руку.

— Помните же и свое слово! Я могу изменить только, когда мне изменят.

И несмотря на нежный шепот профессора, старавшегося подойти к ней и успокоить ее, она вышла поспешно, как бы убегая из этого дома.

Когда она показалась в дверях, она до такой степени изменилась, что брат с испугом вскочил с места

— Люся, ты нездорова, у тебя горячка! — воскликнул он. — Ты должна отдохнуть, лечь в постель.

— О, нет, ничего, я только устала.

И неестественный смех сопровождал эти слова.

— Где же ты была?

— В костеле, потом прогуливалась.

— У пани Серафимы?

— Нет… Теперь пойду отдохну, — прибавила она, принуждая себя быть веселой. — Будь спокоен, у меня есть предчувствие, что все окончится хорошо.

Мечислав пожал плечами.

— Каким же образом? Разве чудо…

— Может быть, не знаю.

И Люся убежала.

Через час потом университетский секретарь принес письмо. На конверте Мечислав узнал почерк ненавистного профессора Вариуса. Он распечатал его с досадой и гневом. Письмо было следующего содержания:

"Прошу вас побеспокоиться прийти в экзаменационную залу. Приятно мне будет отдать вам должную справедливость и позабыть вчерашний спор, в котором оба мы были виноваты. Охотно признаюсь в этом. Дело официально улажено, необходимо только ваше присутствие, чтобы мы могли публично примириться. При этом ручаюсь, что юношеское ваше самолюбие и чувство собственного достоинства я пощажу, уважу. Приходите немедленно.

Доктор Вариус".

Мечислав сперва не хотел верить своим глазам, прочел письмо второй раз и спросил у секретаря:

— Что это значит?

Секретарь был свидетелем вчерашней сцены.

— Все уладилось, — отвечал он, — идите со мной. Жаль было бы лишиться такого доброго и прилежного студента. Профессор достойный и уважаемый человек.

Не будучи в состоянии удержаться от радости и удивления и не подозревая ничего, Мечислав поспешил к сестре с письмом.

— Люся, ты предсказала чудо! Теперь я верю в действительность твоей молитвы. Смотри, читай! Вариус опомнился, все улажено, спешу в университет.

Сестра бросилась к нему на шею и расплакалась.

— Ступай, — сказала она, — не теряй ни минуты. Видишь, что не следует отчаиваться. Бог милостив.

— Так, разве Бог, — отвечал Мечислав, выходя, — потому что Он только мог пробудить это высохшее сердце к жизни и благородному чувству. До свидания.

Мечислав ушел, а Люся упала, заливаясь слезами. Но вскоре она отерла эти слезы; жертва была принесена, следовало ее докончить с покорностью и смирением.

Через некоторое время пришла пани Серафима, однако по глазам Люси заметила, что последняя плакала. Вдова добилась только известия, что с Мечиславом поступили несправедливо на экзаменах, что она с братом пережила страшные минуты, что наконец Вариус опомнился и что все счастливо улажено.

Пани Серафима, обняла ее, заботливо расспрашивая о Мечиславе, судьба которого, по-видимому, сильно интересовала ее… Просидели они часа два, пока он сам не возвратился, сияя от счастья.

— Все кончено, как лучше быть не может, — сказал он. — Мы ошиблись в профессоре, это достойнейший из людей. Заблуждаться может каждый, но так благородно исправить свое заблуждение может только действительно человек высшей натуры.

Экзамен прошел вполне удачно; профессор не только отдал публично справедливость студенту, объясняя вчерашнюю вспыльчивость так, что сумел оправдать ее, но и помог ему еще и у других преподавателей. Он даже сам выиграл этим в глазах других студентов, которые горячо принимали его сторону и восхваляли благородный его характер, приписывая иные поступки страстям и оригинальности. Дня через два потом доктор Вариус зашел к Мечиславу и долго просидел у него. Люся была чрезвычайно смущена и молчалива. Профессор упражнялся в любезностях; он, когда хотел, умел быть приятным и красноречивым и так увлек Мечислава, что последний досадовал на сестру за ее холодность и как бы нерасположение к гостю. Вариус, по-видимому, не обращал на это внимания, веруя в могущество своего слова, в обаяние беседы и своих познаний, которые умел передать всем любопытным в доступной и понятной форме. Уходя, он пожал руки Люсе и Мечиславу и ободрял обоих.

— Еще год, — сказал он, — и вы будете свободны располагать своей будущностью. Нет призвания, которое не требовало бы искуса. Итак, вперед весело и бодро! Отвага придает силы и укрепляет человека.

— Ах, — воскликнул Мечислав по уходе профессора, — как же его очернили! Как зло судят о нем! Но что бы на него ни клеветали, а он действительно человек высший и гениальный. Последним поступком своим он привязал меня к себе навсегда. Только бы, — прибавил он тихо, — не вздумал снова молодиться и ухаживать за тобой, иначе я принужден был бы с ним поссориться.

Люся отвернулась, чтоб скрыть волнение. На другой день, так как они были свободны, пани Серафима пригласила их на обед.

С утра еще пришел Борух получить последнюю часть долга, которую Мечислав был в состоянии выплатить ему; но он был не в духе и почти не радовался деньгам. Он чувствовал, что Мечислав, расплатившись, перестанет давать его сыну уроки, а другого такого учителя было найти нелегко.

— Очень жаль, — сказал он наивно, — что его мосци так везет; если б какое-нибудь горе, я воспользовался бы им для Ицка; но вы будете большими панами, и толковать нечего.

Мечислав улыбнулся и пожал плечами.

— Что уж тут рассказывать, — продолжал еврей, — словно люди и не знают, что его мосць женится на графине, а сестра выйдет за профессора… Скажите мне, по крайней мере, кого мне пригласить для Ицка?

— Но откуда же подобные новости, пан Борух? Это все сплетни! — сказал Мечислав с легкой досадой. — Удивительно, что вы, худо ли хорошо, умеете всегда пронюхать то, что другому и во сне не грезилось…

Борух покачал головой.

— Мой его мосць, — сказал он, поглаживая бороду, — вам кажется, что никто ничего не должен знать, а все и все знают. А для чего же слуги, которые слушают под дверью? Для чего глаза и, — прибавил он, ударив себя по лбу, — для чего же у человека рассудок… Знаете, иногда догадываются о таких вещах, которых даже не знает тот, с кем это должно случиться. Прошу только об одном, когда вы будете богаты, не забывайте своего приятеля Бо-руха. А между тем в случае понадобятся деньги, прошу только дать мне знать, будут.

Из беседы с Борухом Мечислав вынес странное впечатление: у него из головы не выходило предсказание о его женитьбе на пани Серафиме и о замужестве Люси. И то, и другое хотя и могло казаться людям счастьем, для обоих было бы невзгодой и жертвой, ибо Людвика любила Мартиньяна, а он, хотя безнадежно и тайно, страдал по Адольфине. Несмотря на долговременную разлуку, образ этой девушки представлялся ему во всем обаянии красоты, но это был недосягаемый идеал для бедного медика, точно так же как и кузен Мартиньян для Люси.

В тот же самый день еще до обеда Мечислав получил письмо, на конверте которого узнал почерк тетки Бабинской. Еще не распечатав, он уже догадался о содержании. От сильного гнева тетка написала криво, а из почерка обнаруживалась страсть, диктовавшая письмо. Тетка обращалась к нему, считая его покровителем Люси, и требовала, чтоб он раз навсегда выбил из головы Мартиньяна эту любовь, из которой никогда ничего быть не могло, ибо они, Бабинские, при жизни не позволят подобного супружества, а в завещании запретят сыну думать о нем под карой проклятия. Она припоминала свои благодеяния, оказанные неблагодарным интриганам, и, наполнив подобными любезностями три страницы, окончила страшными угрозами против обоих. Мечислав смял письмо и бросил в угол, решив не говорить о нем сестре и не отвечать на него, но тем не менее оно произвело на него тяжелое впечатление.

Люся вошла в своем единственном черном платье, грустная и бледная, и отправилась на обед к пани Серафиме, у которой, конечно, застали и старика графа. Хозяйка у двери встретила Мечислава и горячо поздравила со счастливым концом испытания.

Голос ее дрожал, в глазах навернулись слезы и в руке таилась какая-то магическая сила, так что прикосновение к ней смутило и взволновало Мечислава. Он взглянул на пани Серафиму и отвечал под влиянием ее сочувственных слов:

— О, верьте, вам принадлежит большая доля участия в моем успехе, вы первые выказали нам сочувствие и дружбу, не обращая внимания на нашу бедность; вы придали нам бодрости, усладили дни наших невзгод, и мы этого никогда не забудем.

Пани Серафима покраснела, и на лице ее отразилась живейшая радость; она удержала руку Мечислава и, позабыв о присутствии дяди и Люси, отвечала с живостью:

— Верьте, что тут с моей стороны нет никакой заслуги, потому… потому что я обоих вас полюбила… а любовь сама себе платит.

Мечислав смутился, поцеловал руку вдовы, и ему что-то кольнуло в сердце. Это была не любовь, а какое-то чувство признательности, может быть, лучше и выше любви, в значении которого легко можно было ошибиться. Пани Серафима отошла веселая и счастливая, только печальное личико Люси составляло как бы диссонанс в этом дуэте общего удовольствия, потому что и старик граф был в отличном настроении.

За обедом хозяйка посадила возле себя Мечислава, называя его именинником, говорила только с ним, смотрела на него и занималась им исключительно так, что даже Люся, которой до сих пор не приходило в голову ничего особенного, с беспокойством и удивлением начала присматриваться к обоим.

— Что вы, господа, намерены делать во время каникул? — спросила Серафима. — Вы здесь соскучитесь, потому что все, даже профессора, разъезжаются. Я тоже с удовольствием уехала бы в деревню, но только не одна, а хотелось бы мне взять дядю и вас обоих с собой. В десяти милях отсюда у меня есть старый дом и прекрасный сад над озером. Помещение обширное, деревенская свобода. Это было бы полезно для здоровья Люси, а пан Мечислав занимался бы ботаникой… Целый день каждый занимался бы чем угодно. Сходились бы мы лишь к обеду и ужину. Неправда ли — прелестное предложение.

Брат и сестра молчали.

— Если наши молодые друзья едут, я сопутствую, — отозвался граф. — Нас будет именно столько, сколько нужно, чтобы не скучать.

— Господин доктор, — сказала пани Серафима шутливо, — вы глава дома, решайте.

— С величайшею признательностью мы должны бы принять это любезное приглашение, — отвечал Мечислав, — но у меня есть "но". Я невольник. Возьмите Люсю, а я останусь, ибо обязан воспользоваться каникулами для занятий, так как в моем распоряжении будут и библиотека, и обещанное содействие доктора Вариуса.

— О, нет, нет! — начала протестовать пани Серафима. — Или едем все как есть, или никто! Нас отравляла бы мысль в деревне, что вы изнываете здесь над книгами. Позвольте заметить вам также, что излишний постоянный труд напрягает и ослабляет умственные силы, а отдых придает новую бодрость.

— Мечислав, — проговорила Людвика, — мне кажется, что Для тебя это было бы полезно после экзамена.

— Не будьте упрямы! — сказал граф.

— Не упрямьтесь! — воскликнула пани Серафима. — Впрочем, позволяется взять несколько книжек, только немного.

Мечислав хотел отговариваться, но на него напали, и он, может быть, поддался бы, если б ему не пришел на ум утренний разговор с Борухом.

— Что ж скажут люди? — подумал он. — Ей, может быть, неизвестна ни эта болтовня, ни это недостойное подозрение. Нет, это невозможно.

— Позвольте, — сказал он, подумав немного, — позвольте мне переговорить несколько минут с вами наедине.

Пани Серафима удивилась немного. В это самое время вставали из-за стола.

— Прошу вас и слушаю, — отвечала она, — я очень ценю свой проект и потому охотно соглашаюсь на частную аудиенцию.

С улыбкой она пригласила его в соседнюю комнату. Мечислав, который так смело просил несколько минут, не знал теперь, с чего начать.

— Я вас слушаю, — отозвалась пани Серафима.

— Извините, ибо то, что я скажу, может быть неловко, но вы не сердитесь.

— Вы не можете меня оскорбить, — отвечала успокоительно пани Серафима, — потому что я уверена в вашем добром расположении.

— Откровенно скажу вам, — начал с трудом Мечислав, — я боюсь, чтобы мои столь частые посещения не подали повода заподозрить меня в непростительной дерзости.

— В какой? Не понимаю, — сказала пани Серафима.

— В дерзости, которой даже не извинила бы и моя молодость. Злые люди могли бы вообразить, и уже эта одна мысль убивает меня…

Пани Серафима посмотрела на него, словно желая прочесть в глубине его души значение этих слов.

— Сознаюсь, — ответила она спокойно, — что я не оскорбилась бы подобным подозрением.

— Хотя вы и добры, как ангел, — воскликнул Мечислав, — но мне…

— Что же тут могло бы огорчить вас?

— Помилуйте! Какая же дерзость и безрассудство, если б я только осмелился…

Мечислав остановился. Пани Серафима смотрела на него робко, вопросительно.

— Послушайте, — проговорила тихо вдова, — не будьте таким эгоистом. Какой же вам вред, если люди городят вздор? Мне это нисколько не будет неприятно, ручаюсь, — прибавила она с каким-то странным выражением. — Я стара, и кто знает, может быть, меня обрадовало бы подозрение, что молодой человек мог обо мне размечтаться. Знаю, что это невозможно.

И она быстро вскочила, с грустною улыбкой подала руку Мечиславу и продолжала:

— Что нам за дело, пусть себе болтают люди.

— Вам это, может быть, и все равно; но почтение, которое я питаю к вам, делает меня раздражительным, когда дело идет о вас…

— Почтение!.. Я не заслуживаю его, если б хоть немного дружбы…

— Самая пламенная дружба! — прервал Мечислав, целуя ей руку.

Пани Серафима, покраснев, сильно сжала ему руку и воскликнула:

— Идем, идем!

— Ну, что же вы там устроили на тайном совещании? — спросил граф.

— Говорили серьезно о здоровье милой Люси. Едем и берем для нее эмскую воду, пусть пьет в деревне на здоровье. Так желает господин доктор. Вот и вся тайна.

Пани Серафиме давно было известно, что эту воду советовали пить Люсе. Она взглянула на Мечислава, тот промолчал. Он стоял растерянный, не знал, что сказать. Дело было решенным.

Деревня пани Серафимы, несколько сот лет находившаяся во владении ее семейства, была одной из красивейших на Неманском побережье. В старину тут был небольшой замок на островке, среди обширного озера, окруженного лесами и полями. С одной стороны перед островом расстилалось обширное пространство воды, с другой отделял его от материка узенький пролив, через который перекинут был теперь красивый деревянный мостик. Так как стены давно уже перестали служить для обороны, то дед и отец пани Серафимы, люди с развитым вкусом, постарались воспользоваться ими и устроили действительно прелестную резиденцию.

Возобновили и переделали четыре уцелевшие каменные башни и стены, их соединявшие. Внизу в замке осталась зала со сводами, а в башнях две комнаты в таком виде, как и в старину. Все это производилось в конце XVIII века в тогдашнем вкусе. Старые тополя, клены, липы, ели вырубались лишь местами, чтоб развести, где нужно, зеленые лужайки. Посажены были правильные клумбы, цветы, и дом в Ровине представлялся проезжему словно перенесенным волшебной силой с берегов Рейна. Пани Серафима не хотела здесь жить собственно потому, что одной было бы скучно, и притом Ровин припоминал ей несчастные два года жизни, проведенные здесь с мужем.

На другой же день послано было приказание управляющему приготовить все к прибытию хозяйки и ее гостей. На это требовалось немного труда, ибо замок содержался заботливо, а садом заведовал с любовью немец, выписанный из Вены еще отцом графини. Открыли окна, смели пыль, поснимали чехлы с люстр и канделябр, проветрили комнаты, и через несколько дней Ровин во всей своей летней красоте ожидал прибытия посетителей.

Хотя Мечислав и Люся ехали вместе с графом и пани Серафимой, однако эта поездка немного озаботила их и необходимо было прибегнуть к Боруху, который, улыбаясь, дал взаймы будущему доктору.

Вариус, узнав об этом путешествии, был не слишком доволен. Впрочем, он успокоился, когда Мечислав объявил, что сестра будет пить воды. Профессор добавил только совет, как и насколько употреблять их, и намекнул, что, будучи в окрестностях Ровина, он, может быть, сам заедет туда.

Пани Серафима, не сказав никому, но желая сделать более приятным пребывание в Ровине, написала к Буржимам, приглашая их к себе в деревню. Она не догадывалась, что действовала против собственных интересов, пробуждая снова в Мечиславе уснувшее немного чувство; но она не подозревала в нем ни малейшего стремления к Адольфине, а с некоторых пор, в особенности с последнего разговора, возымела надежду, что Мечислав ее полюбит.

У нее исчезла вся решимость оставаться вдовой; она ухватилась за последнюю надежду счастья со всей силой сердца, жаждущего чувств, о которых только мечтала.

Люся ехала несколько веселее, удаляясь от Варнуса, хотя угроза его посетить Ровин и отравляла ее временное облегчение. Не будучи влюблен в пани Серафиму, Мечислав был счастлив, привязался к ней братским, более чем братским чувством, к которому примешивались уважение и признательность. Не слишком много ясных минут было и у него в жизни.

Старик граф скорее был зрителем той драмы, чем принимал в ней участие. Личико, глазки, голос и прелесть Люси интересовали его, и ее он полюбил, как родную дочь. Над стариком даже подшучивали, что он влюблен, и это утешало его. Это, однако, давало ему право приносить букеты и конфеты и долго разговаривать с девушкой о серьезных предметах, о которых она умела слушать.

Первые дни были чрезвычайно приятны. Ровин показался Орденским волшебным уголком, и тенистый островок со своими древними стенами казался чем-то сказочным. Даже Люся по временам бывала весела, стараясь позабыть о прошедшем и будущем. Мечиславу отвели две комнаты, из которых одна со сводом занимала нижний этаж угловой башни. В этом круглом, с толстыми стенами кабинете удалось поставить стол таким образом, чтобы взгляд прямо с книг мог перенестись на озеро. Стекла в оловянных рамах, раздвижные зеленые занавески и скамьи и стол напоминали о древности. У Люси было более современное помещение внизу, возле пани Серафимы; граф жил на втором этаже, а несколько комнат было оставлено для гостей, о которых не упоминалось специально, хотя пани Буржимова отвечала, что приедет с падчерицей.

Деревенская жизнь, нимало не похожая на городскую, была тихой, свободной и успокоительной. Гуляли в саду, катались по озеру в большой шлюпке, которая всегда стояла в готовности; вечерний чай подавался в длинной деревянной галерее, одетой плющом и диким виноградом. В гостиной стояло великолепное фортепиано, в одной из башен имелась библиотека, не новая, но весьма старательно подобранная. Одним словом, в Ровине была такая жизнь, которая легко могла разбаловать. Поэтому иногда Мечислав отзывался, что не следует показывать рай людям, когда им жить в нем невозможно. Однажды пани Серафима потихоньку прибавила: "Стоит только захотеть!", — но этого никто не расслышал.

Бывают в жизни человека минуты счастья, но их вечно отравляет ему мысль, что на свете нет ничего постоянного, что если б эта переменчивая картина окаменела, то лишилась бы своей прелести, и что закон жизни беспрерывное превращение. Нужно позабыть о завтра, чтобы жить сегодняшним днем.

Пани Серафима, которая, как мы уже сказали, не любила Рови-на, нашла его теперь чрезвычайно приятным и красивым. Так как деревья сильно разрослись и заслоняли вид густыми ветвями, на что Мечислав обратил внимание хозяйки, она уполномочила его обрезать ветви и даже срубать деревья. Мечислав сумел исполнить приказание. Почти каждый день она спрашивала его, как бы ему казалось лучше, и немедленно принимала его советы. Со старым графом, который обладал изысканным вкусом, она часто спорила, но Орденскому ни в чем не было отказа. Это стало до того очевидным для всех, исключая Мечислава, что даже слуги, от внимания которых ничто не ускользало, обращались иногда с несвоевременными вопросами к тому, в котором уже предчувствовали будущего господина. Хотя и Люсе по временам приходило кое-что в голову, однако она не могла допустить, чтобы пани Серафима любила ее брата.

Однажды утро было прелестное, свежее; туман уже поднялся над озером, покрывая берега словно кисейной завесой, которую слегка порою приподымали прихотливые порывы ветерка. Люся вышла одна на прогулку. Ей хотелось заглянуть в окно башни, встал ли уже брат, но так как окно было довольно высоко, то она и бросила в него свежесорванную розу и кликнула брата. Молодой человек показался в окне.

— Как ты можешь сидеть в душных стенах? — спросила Люд-вика. — Ступай на свежий воздух подышать прелестью утра.

Мечислав бросил книги и вышел к сестре.

— Ах, брат, — отозвалась Люся, — какая счастливая эта Серафима! Имеет такой рай и не хочет жить в нем, добровольно заключается в нечистые стены и глотает испорченный городской воздух.

— Что же она делала бы здесь одна?

— Отчего же одна! Могла бы и имела бы право избрать себе товарища, окружить себя друзьями.

— Товарища! — воскликнул Мечислав. — После того испытания, какому она подверглась, у нее недостанет духа искать.

— Но и подумать, что так протянется вся жизнь… — прибавила Люся.

Мечислав ничего не отвечал.

— О, я сейчас выдала бы ее замуж! — сказала Людвика.

— За кого?

— В том только и беда, что не за кого, — ответила засмеявшись Люся. — Хотела бы ей найти, да не знаю. Граф даже несколько раз намекал, что она должна выйти замуж, но только по любви.

— По-видимому, она не думает об этом, потому что определенно не ищет…

— О, я знаю, — сказала с живостью и засмеявшись Люся, — что скажу нечто неловкое, но не могу удержаться. Она должна бы выйти… знаешь за кого?..

— Не догадываюсь.

— За тебя! Она так понимает, ценит тебя, так у вас сходны вкусы.

— Пощади! Что за мысль? Тсс! Как подобные вещи могли прийти тебе в голову!

— Знаю, ты сердишься, потому… потому что еще не угасло воспоминание об Адольфине… Но она не думает о тебе, и где же тебе помышлять о ней?..

— Ошибаешься, — отвечал Мечислав, — я большой поклонник Адольфины, но слишком знаю свое положение, чтобы себя обманывать. Тем более здесь было бы даже грешно мечтать о чем-нибудь подобном… Рассуди сама.

— А я тебе скажу, что, может быть, эта мечта могла бы превратиться в действительность.

— Милая Люся, ты не знаешь света и людей, — сказал Мечислав серьезно. — Мы иногда необходимы как игрушки тем, кто богаче и могущественнее нас, однако далеко до того, чтобы мы могли брататься с ними. Впрочем, наилучшие люди неизлечимы от слабостей своего звания и положения. Ну, скажи, желательно ли было бы для тебя, чтобы я был обязан всем женщине, а не себе, чтоб без труда овладел состоянием, принадлежащим другому семейству, чтоб это семейство смотрело на меня, как на грабителя, который, пользуясь минутой слабости, присвоил себе чужое.

— Ты прав, — сказала сестра, — собственное достоинство бедного человека не позволяет думать об этом, а однако… Знаешь ли, мне иной раз кажется, что вы были бы счастливы. Но перестанем говорить об этом.

Голос пани Серафимы, которая звала Люсю, прервал разговор. Взволнованный и задумчивый Мечислав поспешно возвратился в свою башню.

То, что он высказал сестре, он говорил себе ежедневно, а между тем предстоявшее ему искушение, все стремления молодости и мечты мучили и его в свою очередь; по временам он и сам увлекался каким-то забытьём и желанием овладеть этим спокойным раем и рукой, которая сама тянулась к нему… Этот беззаботный быт увлекал его. К счастью, он пробуждался от этих грез и стыдился, что поддавался им, возвращаясь на прежде начертанную себе дорогу.

Он хотел обеспечить судьбу сестры и показать на деле, что с помощью взаимной любви сироты собственными силами умели спасти себя от нужды и унижения. И в тот момент, когда уже он готов был достигнуть цели, разве не грешно было отречься от нее… для такого унизительного расчета? В тот же день, когда обитатели Ровина сидели на балконе за вечерним чаем, зашелестели женские платья (подъезжавшего экипажа не было слышно, потому что гостьи нарочно оставили его за озером) и появились пани Буржимова с Адольфиною, вызвав у всех невольное восклицание.

Мечислав, который, подобно сестре, ничего не знал о приглашении, стоял остолбенелый, почти испуганный.

Адольфина стала еще красивее; перед нею исчезала и бледнела прекрасная Люся, и утомленная, хотя еще красивая, но уже осенней красотой пани Серафима.

Мечислав стоял еще в изумлении, когда Адольфина сама подбежала к нему.

— Что ж это, вы не узнаете старых друзей? — сказала она ему, протягивая обе руки.

— Имел бы право, потому что вы так… так…

— Изменилась и подурнела, не правда ли? — спросила шаловливая Адольфина.

— О, не вызывайте же меня на…

— О, мне ничего не надо, кроме старинной дружбы.

— Она не угасла.

В ту же минуту, едва успев снять шляпку, Адольфина вбежала на крыльцо.

— Как здесь мило, прелестно! — восклицала она, хлопая в ладоши. — Что за игрушка этот Ровин! Как вам должно быть здесь весело и как любезна пани Серафима, что пригласила нас сюда!

Прибытие гостей снова оживило старинную резиденцию, однако пани Серафима на другой день заметила, что веселье это и умножение общества не только не принесло нового счастья, но смутило и частицу прежнего. Она уже не была свободна, ей казалось, что людей уже много, что она слишком уже занята, что теряет Мечислава… Это было нечто вроде предчувствия опасности, которой, однако, она видеть не могла и которой до тех пор не знала.

Графу общество пани Буржимовой и в особенности веселость Адольфины доставляли большое удовольствие. Он благодарил племянницу за подобную счастливую мысль.

Возвратясь к себе, Мечислав почувствовал какое-то раздражение и беспокойство. Он несколько раз встречал глаза Адольфины, каждый взор которых волновал его до глубины души, и он видел, как забытые сны вставали снова, пробуждались нелепые надежды, как убегало добытое трудом спокойствие. Он радовался ее прибытию, но и почти гневался на нее. Адольфина была безжалостна и не раз заходила так далеко, что Мечиславу необходима была вся сила воли, чтобы не увлечься и не позабыть о своем положении.

Загрузка...