— Вы уезжаете за границу? Свадебное путешествие. Медовый месяц или, лучше скажем, месяцы необходимо провести под небом Италии… Я тоже, может быть, туда поеду.

Пани Серафима ничего не ответила.

— Вы, конечно, первый раз едете в Италию? — спросил граф у Мечислава.

— До сих пор я никуда не выезжал из края, — отвечал Мечислав холодно.

После этого разговора, смерив новобрачных свирепым взглядом, не согласовывавшимся с любезными словами, граф отошел и отправился к хозяйке дома. Воспользовавшись этим, пани Серафима сказала на ухо Мечиславу:

— Несноснейшая личность, какую только я знала в жизни! Он надоедал мне прежде частыми своими посещениями. Однако у Вариуса не хватило такта, чтоб не принять его. Поспешим уехать, потому что я терпеть его не могу.

Тон, каким это было сказано, гораздо более содержания поразил Мечислава; такого гневного, грозного голоса, обнаруживавшего почти бешеную ненависть, он никогда еще от нее не слышал; ему казалось, что этот голос не ей принадлежал: он показывал другой характер, выходил из другого сердца. Бедный муж испугался этого страшного резкого голоса мстительной женщины.

— Уедем, как только позволят приличия, — прибавила она. — Будь около меня, не удаляйся.

— Мне хотелось бы поговорить с сестрой.

Пани Серафима выпустила руку мужа и сделала несколько шагов к окну. Мечислав поспешил к заплаканной Людвике, желая воспользоваться случаем, что при ней не было Вариуса. Едва он подошел к ней, как Бюллер, словно ожидавший этого, скользнул к пани Серафиме. Последняя не отступила ни на шаг, только лицо ее сделалось грозно и гневно.

— Позвольте мне… — начал граф.

— Никто не сделал бы гнуснее поступка… Он достоин вас, граф.

— Вам известно, что кто сильно любит, тот страшно ненавидит. Я снизошел до этого скверного, но естественного чувства, — отвечал Бюллер.

— Я ожидала этого… Смутить минуту счастья — большое наслаждение для сатаны и для…

— Не жалейте эпитетов, пусть я буду чем вам угодно. Я приготовился встретить гнев… он для меня удовольствие. Кроме того, мне будет приятно познакомиться с этим милым юношей, вашим мужем, кажется, первостепенным хирургом, я расскажу ему много интересных анекдотов из прошлого.

Все это граф говорил с такими утонченными движениями, что издали можно было его грубости принять за комплименты. Закусив до крови губы, пани Серафима удерживалась от ответа, стараясь казаться спокойной, но дрожала от гнева. Бюллер продолжал:

— Кто, подобно мне, был близок к счастью, потеряв его, дол^ жен мстить. Вы поменяли прежнее черное кольцо на золотое и старого друга на молоденького мужа. У стариков остается только жажда мести; надо было подумать об этом — как тень я буду следить за вами.

Граф поклонился и отошел.

В то время как Бюллер разговаривал у окна с пани Серафимой, Мечислав приблизился к сестре.

— Люся, Бога ради, — сказал он поспешно. — С самой твоей свадьбы я не мог переговорить с тобой без свидетелей. Говори мне, заклинаю тебя, говори, как брату, довольна ли ты? Этот человек…

— Что мне сказать, Мечислав, — прервала Людвика. — Я шла, зная, что меня ждет, и мне могло быть хуже, чем теперь, хотя еще и не знаю, что будет, когда останусь одна-одинешенька. Вы уезжаете… О, ради Бога, возвращайтесь скорее. Так пусто, так пусто и так порой страшно… Все у меня есть, — прибавила она, — все, но не будет ни твоей дружеской руки, ни Серафимы. Но, Мечислав, как она сегодня изменилась! О милый мой, она теперь другая, я боюсь ее, страшная какая-то.

— Фантазия!

— Что-то злое было у нее в глазах.

— Люся, тебе так показалось.

— Неужели же и ты осужден? — шепнула Людвика. — Но за что?

— Замечаю, как уже Вариус следит за нами взором, — сказал Мечислав, — и готов уйти от разговора, чтоб прервать наш. Два слова, Люся, пока есть время. Не знаю, зачем говорю тебе это. Орховская одна с девочкой остается в нашей прежней квартире, и если б на случай она тебе понадобилась, то знай об этом.

Людвика пожала руку брату.

— Ты добр… Хоть Орховская, хоть кто-нибудь, кто нас любит, ибо нас никто не любит, кроме нее… Я не знаю, Мечислав, может быть, и никто… Нас любили, да, нас любили, как дикари любят тех, кого намерены съесть завтра.

Люся бросилась брату на шею, но в эту минуту подошел к ним Вариус.

— Моя дорогая, Людвика! — воскликнул он. — Пожалуйста, без особой чувствительности. Я ведь говорил, что это вредно тебе, нервы необходимо беречь. Разлука с братом, я знаю, грустна, но ведь он с женой скоро возвратится.

Мечислав заметил, что жена подзывала его взором, и он поспешил к ней. При его приближении Бюллер начал медленно отступать, поправляя рукой волосы.

— Мечислав, едем! — сказала глухим голосом пани Серафима. — Мне что-то нехорошо, едем!

Видя это движение, Вариус подошел с беспокойством и пригласил на чай; но пани Серафима шепнула ему:

— Мне нездоровится, нужен отдых… Извините, я должна ехать.

И она подошла к Люсе попрощаться. Обе обнялись, молча глотая слезы. Мечислав, прощаясь, сказал тихо сестре:

— Благослови меня, как я тебя благословляю.

Бюллер, по-видимому, тоже хотел подойти с каким-то прощальным словом, но пани Серафима прошла мимо него, не удостоив даже взглядом. Все проводили новобрачных до уложенной дорожной кареты, запряженной почтовыми лошадьми. Первой вошла поспешно пани Серафима, Мечислав за нею; захлопнулись дверцы. Люся протянула руки к отъезжающим и, ослабев, едва не упала, но Вариус поддержал ее. Карета тронулась и скрылась в облаке пыли.

Бюллер смотрел в лорнет, улыбаясь.

— Очаровательная женщина, — сказал он со вздохом.

Никто не мог скучать больше о детях, как добрая Орховская. Она осталась в бедных комнатках, которых не было еще времени убрать перед отъездом Мечислава, одна с четырнадцатилетней девочкой, взятой от сестер милосердия, и целые дни проводила в костеле у францисканцев или у себя дома. Не имея занятий, она расставляла мебель и раскладывала вещи, оставшиеся после детей, приводя все в порядок, словно надеялась на возвращение своих дорогих. Иногда, вспоминая Люсю и Мечислава, она сидела у окна и плакала. Несколько раз пыталась она пойти к своей воспитаннице, но ее не допускали к Людвике, и только после продолжительных переговоров лакей привел ее в комнату пани. Но она нашла там неотступную горничную, и вскоре явился и сам Вариус и остался до ухода старушки. Орховская не смогла ни толком поговорить с Люсей, ни расспросить ее, так что с чем пришла, с тем и ушла. Раза два приносили ей от Люси лакомства и кое-какие подарки, но это ее не успокаивало: это доказывало только память, а Орховской хотелось знать, как жила она в новом доме со старым мужем и не была ли несчастлива. О счастье для нее даже не мечтала старушка, молилась только о ее спокойствии и избавлении от страданий.

При всей своей приветливости Вариус поражал ее холодом. Лицо Люси было бледно и грустно. Старушке хотелось знать, сумеет ли свыкнуться ее питомица с новым положением, но, как мы уже сказали, трудно ей было видеться с Люсей.

Мечислав тоже обещал дать ей знать о себе, а между тем письмо от него не приходило.

Зная набожность Людвики, Орховская догадалась, что она должна ходить в ближайший костел, и несколько раз в неодинаковые часы отправлялась к св. Яну, надеясь ее там увидеть, а при выходе и побеседовать. И, действительно, она встретила Люсю с горничной. Дружеского разговора быть не могло, и из слов Люси Орховская могла догадаться, что не следовало и расспрашивать ни о чем. Все средства были исчерпаны, и старушка знала только, что питомица ее жива и не болела. Бедняжка, однако, не жаловалась и даже старалась казаться веселой. Наряд ее и обстановка изобличали достаток.

"По крайней мере, не будет нуждаться в куске хлеба, — думала старуха. — Но как же этот хлеб горек, о, как горек!"

Так прошло два месяца со времени отъезда Мечислава, и Орховская освоилась с одиночеством и грустью, утешаясь тем, что могла, по крайней мере, видеть Люсю в костеле, как однажды после обеда девочка объявила старухе, что какой-то панич желал видеться с нею.

— Какой там может быть панич? — спросила Орховская. — Что ему надо? Пусти, впрочем, если прилично выглядит.

Девочка побежала, и вслед за этим вошел Мартиньян, при виде которого старушка обрадовалась, ибо он напоминал ей детей и хоть не слишком хорошие, но все-таки лучше, чем теперь, дни в Бабине. Мартиньян был бледен, на лбу у него краснел широкий шрам, лицо было грустное. Он носил траур по матери.

— Боже мой! — воскликнула Орховская, складывая руки. — Что же вы тут делаете? Давно ли приехали? Как поживаете?

— Приехал недавно и случайно узнал от купца Боруха, что вы остались на старой квартире. Я пришел вас навестить и узнать о вашем здоровье, — сказал молодой человек, осматриваясь вокруг и вздыхая.

— О том, как поживаю, и спрашивать не стоит, дорогой мой панич, — отвечала старушка, — известно, старое дерево скрипит… Кашляю, плачу, молюсь и только. Нет наших, нет, — прибавила она тоскливо.

— Нет, — повторил, оглядываясь, Мартиньян. — Милая моя пани Орховская, я именно хотел вас расспросить о них, вы должны больше знать, вы, конечно, видите Люсю, а может быть, и Мечислав писал к вам.

Старуха покачала головой и пододвинула стул.

— Ничего я не знаю, — отвечала она. — Люсю я вижу иногда в костеле, потому что иначе трудно, ибо меня к ней не допускают, а если и допрошусь как-нибудь, то старик всегда настороже, чтоб мы и поговорить не могли дружески.

— В каком костеле? Когда она бывает? Орховская потрясла головой.

— Право не скажу. Еще, пожалуй, вы начнете ходить туда, а это не годится, пан Мартиньян, — прибавила старуха, погрозив, — не годится! И ей могло бы быть худо, да и вам себя не следует убивать. Женщина замужняя.

— Но ведь она мне двоюродная сестра! Неужели, моя пани Орховская, грешно и издали посмотреть на нее?

— Грешно, грешно даже посмотреть! — воскликнула старуха. — Что сталось, того не воротишь. Напрасно.

Мартиньян вздохнул.

— Ничего не поможет, — продолжала Орховская, — так судил Бог, и надобно покориться Его святой воле. Хоть Люся, бедняжка, и похудела, но ей там хорошо… Человек богатый и для нее ничего не жалеет.

— А о Мечиславе ничего не знаете?

— Ничего, — отвечала старуха. — Выехали тотчас после свадьбы. Ходила раза два узнавать на Вольную улицу к ним на квартиру, люди говорят, что пани писала и что собирается вернуться на зиму. Но Мечиславу там хорошо, катается как сыр в масле, а она добра как ангел.

Мартиньян слушал, опустив голову.

— Вы здесь пробудете? — спросила вдруг старуха.

— Я здесь остаюсь жить, — отвечал Мартиньян, — отец мне не запрещает. Он там за меня хозяйничает, а я хочу немного посмотреть на свет и на людей. Я взял с собой Пачосского, нанял квартиру. Что же мне больше делать?

— Нашлось бы что делать, — сказала старуха, — но зачем же вам обязательно жить здесь? Зачем? Вам здесь не слишком здорово. К чему лгать и людей напрасно обманывать? Будете себе только убивать сердце, потому что приехали сюда для Люси, а это ни к чему.

Мартиньян опустил голову и молчал. Орховская сжалилась над ним и вздохнула.

— Жаль мне тебя, дорогой мой панич, но любить замужнюю женщину — гневить Бога.

— Милая пани Орховская, — сказал молодой человек, — ведь я влюбился не в замужнюю, а полюбил ее, когда она была свободна… Трудно вырвать из сердца то, что вросло в него.

— А зачем же питать дурное зелье? — возразила старуха, качая головой. — Сорную траву надобно вырвать с корнем. Если ты будешь здесь сидеть, милый мой панич, никогда не оставишь грешной мысли. Зачем тебе жить здесь?

— Я не для этого сюда приехал.

— Что ты мне говоришь? — воскликнула с досадой старуха. — Зачем еще прибавлять ложь к тому, что само по себе не хорошо. Ты не приехал бы, если б не она. Но не надо и ей прибавлять нового горя! Муж-старик будет ревновать, хотя бы и ничего не было… Она, может быть, немного и любила вас и это ей придет на память некстати…

— Говорите, что хотите, моя добрая Орховская! — воскликнул Мартиньян. — А я никогда не перестану любить ее.

— А разве в деревне вы не могли бы любить ее? — спросила старуха.

Мартиньян замолчал и начал ходить по комнаткам, заглядывая в каждый угол.

— Боже мой! — сказал он. — Здесь все после нее осталось, как было.

И схватив с пялец работу, он начал целовать ее, и на глазах у него навернулись слезы. Орховской стало его жаль, и она за молчала.

— Я уже ни о чем больше не прошу, — сказал он, — только позвольте мне иногда приходить сюда вспомнить о них, поговорить с вами.

— Я пред вами дверей не запру, — прошептала Орховская, но лучше вам уехать в деревню.

— Я этого не сделаю, — отозвался решительно Мартиньян, — и вы меня напрасно не уговаривайте.

Пробыв еще некоторое время, молодой человек ушел, а Орховская на прощанье повторила, чтоб он уезжал в Бабин.

Мартиньян решился поселиться в городе во что бы то ни стало, хотел видеть Люсю, по крайней мере, издали.

Он надеялся по возвращении Мечислава встретить у него Люда вику, намеревался бывать в костеле, в который она ходила, и мечтал, может быть, как-нибудь втереться в дом Вариуса. Впрочем, поэтическая эта любовь юноши больше и не требовала: взглянул украдкой, шепнуть словцо, обменяться вздохом — вот в все. Пан Пачосский, которого взял с собой Мартиньян, не мог похвалить этих грешных желаний молодого человека; положение его как бывшего воспитателя не позволяло открыто потворствовать ему; но, несмотря на это, он не был против возвышенного чувства и не мм в душе не удивляться такой постоянной привязанности. Он, вообще, уважал всякую любовь и сам втайне был влюблен в пани Драминскую, о чем, однако ж, не знала ни она и никто на свете.

Мартиньян нашел для себя и для бывшего учителя, а теперь друга хороший домик, окнами на улицу, с садиком, меблировал его отлично и решился остаться в В… как можно долее. Отец этому не противился, ибо уважение, какое питал к уму покойной жены, перенес теперь на сына.

— Молодой человек, — говорил он, — известно, должен потереться в свете, узнать людей. Что ему киснуть в деревне. Для нас, гречкосеев, это хорошо, а для него не годится. Я не пожалею денег.

Старик Буржим заметил ему потихоньку, что молодой человек встретит в городе Людвику.

Пан Бабинский махнул рукой.

— Ну, что мне за дело? Я об этом ничего не знаю и знать не хочу! — сказал он. — Она замужем, пусть муж и присматривает за нею, а мне какая надобность. Наконец, она не одна в городе… может быть, другая понравится и вся эта блажь выйдет из головы. Если б не покойница, моя милая жена, я не запретил бы ему жениться на Люсе; славная, разумная девочка; но покойница, царство ей небесное, не любила ее. Сделанного не воротишь. Не он первый, не он и последний… Мало ли что случается с людьми. Что мне ему запрещать? У него ведь свой ум в голове.

В первые дни Мартиньян только осматривался, навестил Орховскую, ходил по костелам, но ему не удалось ничего узнать и увидеться с Люсей; это, однако, его не беспокоило. Пан Пачосский, со своей стороны, привезя с собою "Владиславиаду", отшлифовывал ее окончательно и искал для нее помещения. В летние месяцы удалось как-то ему напечатать два отрывка в газете, и он восторгался этим постоянно; это были первые плоды его музы, вышедшие из-под типографского станка. Он присматривался к печатным стихам, их форме и по несколько раз в день любовался этой еще свежей одеждой бессмертия. Смущали его только три важные типографские ошибки, конечно исправленные собственноручно автором, но вооружившие его против всех в мире наборщиков… Если б от него зависело, он присудил бы виновных к самому тяжкому наказанию. Он следил только, скоро ли вся печать запоет хором похвалу поэме, появится ли меценат, раздадутся ли со всех сторон воззвания, чтоб, во имя отечественной литературы, он не скрывал долее от света такого исполинского произведения. Увы! никто не отзывался, а что еще хуже — в чем он убедился — никто не читал этих превосходных эпизодов из его поэмы. Такова судьба поэта!

Один только добряк Мартиньян знал некоторые отрывки наизусть, и не удивительно, ибо не имел почти ничего лучшего для занятий. Он слушал Пачосского или бродил по улицам, выжидая счастливой случайности встретиться где-нибудь с Людвикой. Ходил он у нее и под окнами, но эти окна всегда были закрыты, и никто из них не выглядывал, кроме одной чрезвычайно рябой служанки. Бедный Мартиньян, верный своему чувству, заходил также к Орхов-ской, но старушка, хоть и охотно с ним разговаривала, однако не хотела сообщить ему никаких сведений. Тогда ему пришла счастливая мысль следить, куда Люся ходила молиться; раньше она ходила к францисканцам, как вдруг однажды утром она пошла в костел св. Яна. Юноша пошел туда за ней… На ранней обедне Людвика бывала со служанкой. Мартиньян не смел к ней приблизиться, он издали только всматривался в ее бледное лицо, счастливый, что наконец нашел место, где мог с нею встречаться. Выходя из костела, Люся оглянулась и увидела кузена; она сильно побледнела и поспешно, словно боясь, чтобы он не подошел к ней, выбежала на улицу. Давно уж Мартиньян не был так счастлив, и поэтому щедро одарил бедных милостыней, и, дождавшись Орховской, весело поздоровался с ней.

— Видите, пани Орховская, — сказал он, — кто ищет, тот и найдет.

— Да, да, — прервала, старуха, — кто ищет беды, тот и находит ее. Если б вы искали беды только себе, я ничего не сказала бы вам, — прибавила она, пожав плечами, — но вы и этой несчастной готовы причинить горе. Муж ревнивец, вокруг нее множество шпионов… как увидят здесь вас, то и ей нельзя будет выйти в костел.

Выслушав эти убедительные доводы, Мартиньян дал себе слово быть чрезвычайно осторожным и не дать заметить, зачем появлялся у обедни…

В тот день и Пачосского обрадовало хорошее расположение бывшего воспитанника, хоть он и не мог понять причины.

На другой день юноша поспешил в костел и сидел до конца службы, но, увы, не видел уже Людвики. То же самое и в следующие дни. На четвертый или пятый день он снова отправился к Орховской. Старуха, отворяя ему дверь, ворчала:

— Испугали вы мне дитя, как увидела вас, перестала ходить в костел св. Яна.

Мартиньян был мрачен и грустен.

— Заупрямился здесь сидеть, — продолжала ворчать Орховская, — неизвестно для чего мучишь себя и других. Ехал бы в деревню…

Насилу молодому человеку удалось успокоить старуху, а из ее грусти и вздохов догадался, что она должна была знать кое-что о жизни Люси, но только трудно было разговорить ее. Орховская смотрела на Мартиньяна как на человека, питавшего грешные мысли, и не хотела говорить с ним о Людвике. Напрасно бедняга употреблял все усилия и ушел ни с чем.

Бродя по городу и не находя средства войти в заколдованный дом, он однажды встретил на улице экипаж, в котором показались ему знакомые лица… Дама высунулась из дверцы и подозвала его рукой. Это была пани Адольфина Драминская, которая приехала с мужем посоветоваться с докторами. Даже на лице ее заметны были болезнь и изнурение… Только голубые глаза блестели прежним огнем. Мартиньян подбежал к экипажу.

— Ведь вы, кажется, здесь живете? — спросила его Адольфина.

— Да.

— Отлично! Садитесь с нами, поедем в гостиницу, вы будете во многом нам полезны.

— Это Божья милость, что мы встретили Бабинского на улице, — сказал муж, — он избавит нас от многих хлопот.

Послушный Мартиньян, рассчитывая, что ему это может пригодиться, сел и поехал.

Пан Драминский занялся раскладыванием вещей, а главное, распоряжениями насчет обеда, Адольфина отвела Мартиньяна в сторону.

— Вы здесь для Люси? Признавайтесь! — сказала она.

— Но… я не видел ее вблизи ни разу.

— Стало быть, Мечислава нет? Еще не возвратился?

— Кажется, нет.

— Должны возвратиться и очень скоро. Я больна, доверяю ему и надеюсь, что не откажет мне в совете.

— Обратитесь к доктору Вариусу, он ведь знаменитость! — воскликнул Мартиньян.

— Да, — сказала, улыбнувшись, Адольфина, — вы, может быть, хотели бы, чтобы я вас за ним послала, чтоб вам пробраться к нему в дом и вздохнуть у ее порога.

Мартиньян опустил глаза.

— О, — сказал он, — я не этого хочу, мне хотелось бы только узнать, как она, лишь раз я видел ее в костеле бледную, заплаканную, и она ушла от меня. Орховская говорит, что Людвику окружают шпионы, что никто не имеет к ней доступа. Я давно уже здесь живу, а ничего не мог узнать. Вы были бы ангелом-хранителем…

— Буду ангелом-хранителем, — грустно ответила Адольфина, — потому что мне вас жаль, добрый, честный, верный первому чувству, пан Мартиньян; но имейте терпение. Если что узнаю, передам вам, ей буду говорить о вас… буду служить обоим… Мне жаль вас обоих, потому что я знаю, как болит сердце.

Целуя руку пани Драминской, Мартиньян посмотрел на ее осунувшееся лицо. Молодая женщина улыбнулась с состраданием.

— О, вы были бы благодетельницей, спасительницей! — воскликнул он с живостью. — Дело идет не обо мне… Кто же знает, что творится с нею! Эта неволя, шпионы, эта тюрьма… Бедная Людвика такая бледная, худая.

— А я? — спросила Адольфина.

— Не знаю… кажется, что еще хуже. Вам легко будет как даме, как больной проникнуть в тот дом, завязать отношения с ними.

— И приносить вам о ней известия, — закончила пани Драминская, — а ей о вас — понятно. За то вы будете развлекать немного моего Драминского, водить его и указывать, где он может пообедать и выпить. Я должна быть здесь, а мне не хотелось бы, чтоб этот добряк скучал. Увидите, какой славный человек этот Драминский и подружитесь с ним; он не любит одиночества и потому возьмите его под свое покровительство.

Мартиньян был счастливейшим из смертных, что имел кем заняться и еще за такую плату, какую обещала ему Адольфина, которая была немного догадливее Орховской и не считала его любовь таким большим грехом.

Он познакомился короче с паном Драминским, которого мучило только одно, что его Дольця постоянно хворала и от этого была немного капризна.

— Пусть себе посидит здесь, — говорил он, — лечится, пьет воду, купается и делает все, что выдумают доктора, лишь бы только выздоровела и повеселела. Пусть наймет Вариуса, попросит Мечислава, наконец, трех-четырех докторов, но только, чтоб они ее вылечили. А то просто на глазах у меня она тает… Худоба ужасная. Притом, может быть, город развлечет ее.

Мартиньян не только сам услуживал, но еще взял пана Пачосского, который считал себя счастливейшим, что мог своему идеалу или даже мужу идеала быть на что-нибудь полезным. Это вдохновило его, и в первый же вечер он написал в горацианском стиле стихотворение к Лидии, начинавшееся так:

"О звезда моя, на серых дней небе…"

На другой день, отдохнув немного, пани Адольфина Драминская поехала к Вариусам. Муж ее остался дома и пригласил Пачосского на партию в шахматы. Мартиньян тоже сидел у него, ожидая возвращения посланницы.

Поездка Адольфины к Вариусам показалась ему чрезмерно продолжительной; он постоянно бегал к окнам и тревожно высматривал. Но вот, когда уже пан Драминский в третий раз ставил поэту шах и мат, раздался стук экипажа и вскоре вошла Адольфина.

Пан Драминский уже начинал приходить в нетерпение и покрикивал, сидя за шахматами:

— А что же там говорили, душа моя? А?

Адольфина вошла, и в изнеможении опустилась на диван.

— Вариус не хочет меня лечить, — сказала она, — говорит, что, с тех пор как женился, отказался от практики, желая наслаждаться домашним счастьем. Нечего сказать — хорошее счастье! Люся в прострации, от нее нельзя добиться ни слова: сидит, смотрит в стену, ничего не слышит… Просто сердце разрывается. Этот старый мерзавец не отступает от нее ни на шаг. Не могла ни о чем расспросить ее, поговорить, обнять от чистого сердца.

— Но ведь это несноснейший человек! — молвил пан Драминский. — И ее мучит, и себя!

— Нарочно просидела долго, — продолжала Адольфина, — думала, что хоть на минуту вызовут его или он сам наконец догадается, что должен оставить нас вдвоем. Куда там! Вежливый, ласковый, чувствительный — не оставлял нас ни на секунду. Я узнала только, что Мечислав с женой возвращаются сегодня или завтра — писал к Людвике. Я думаю взять Мечислава, а он, если хочет, может пригласить себе товарища.

— Отлично! Отлично! Говорят, он превосходный врач и вместе с тем добрый наш приятель и человек с сердцем, — отозвался Драминский. — По крайней мере, ему можно будет довериться… Лучше всего подождать.

Адольфина покраснела при этих словах мужа и потом сказала:

— Приедут сегодня или завтра. Признаюсь, мне также хотелось бы увидеть молодую парочку.

— По крайней мере, она не болеет, — заметил муж, рассмеявшись, — а если и захворает, то у нее доктор под боком.

Пан Драминский долго смеялся над этой своей остротой, пошел конем не туда, куда следовало, потерял слона и получил мат.

Пачосский был счастлив, что ему удалось одержать победу в присутствии Адольфины.

Разговор этот не удовлетворил, однако, Мартиньяна. Пользуясь шумом, происшедшим по поводу шаха и мата, он начал расспрашивать Адольфину в полголоса.

— Люся, действительно, как бы снятая с креста или, скорее, пригвожденная к кресту, — сказала ему Адольфина. — Мне, невозможно было и двух слов сказать ей. Я, однако, устроила так ловко, что муж не слышал, — увидитесь завтра. Признаюсь вам, что если б муж мой держал меня в такой неволе, то я назло обманывала бы его. Узнайте, пожалуйста, о возвращении Мечислава и пришлите нам сказать, когда они возвратятся.

Мартиньян вскоре ушел и распорядился, чтобы ему дали знать немедленно о приезде кузена. В тот день, однако, хоть в доме и ожидали Орденских, они не приехали. Мартиньян имел только возможность убедиться, на какой панской ноге содержался дом.

На другой день довольно рано появился Мечислав на Францисканской улице, Орденские приехали после полуночи, и поэтому Мартиньян не получил известия, Орховская не помнила себя от радости. Она подвела Мечислава к окну, чтоб лучше рассмотреть. Мечислав переменился; казалось, он пополнел, но был бледен, глаза погасли, юношеская свежесть отцвела, цвет лица какой-то нежный и словно восковой. Вероятно, несколько месяцев, проведенных в климате, к которому не привык, должны были таким образом повлиять на северную натуру. Он обнял старушку и грустно осмотрелся… может быть, ему показалось странным, как они могли здесь жить с сестрой.

Может быть, и по платью Орховская едва узнала бы его. Прежде он одевался очень скромно, а теперь платье на нем было щегольское; на галстуке большая бирюзовая булавка, на пальцах дорогие кольца… Старухе даже сделалось как-то неловко, и она подумала:

"Если бы он все это сам заработал, а то все по ее милости…"

Мечислав начал расспрашивать о Люсе. Старуха не могла ему иного сказать, не хотела его слишком тревожить, но и не молчала.

— Бедняжка мало куда показывается, — сказала она, — разве, в костел… а тут еще на беду и Мартиньян появился… Увидела, она его однажды в костеле и теперь боится идти к обедне.

Мечислав сильно рассердился на кузена.

— О, я выпровожу его отсюда! — сказал он.

— А я сомневаюсь, — отвечала старуха, — натура эта упрямая, как и все балованные дети.

От Орховской Мечислав поспешил к доктору. Профессор был на лекции и, по обыкновению, без него никого не принимали. Люся, однако ж, услыхав голос брата, решилась преступить приказание и выбежала к нему навстречу, забыв чему подвергалась. Слуги не могли открыто противиться госпоже. Мечислав вошел к сестре. У нее в комнате застал он неизменную рябую экономку, но, не обращая на нее внимания, брат и сестра вышли в залу, куда экономка не смела последовать за ними. Все, что она могла, это стоять за дверью. Оба молча посмотрели друг на друга. Мечислав нашел, что сестра чрезвычайно похудела; Люсе он показался болезненно пополневшим; в их глазах не было ни искорки, обнаруживавшей довольство жизнью.

— Говори мне, что с тобой? — воскликнул Мечислав. — Как ты живешь с ним? Ты худеешь. Скучно тебе? Запирает он тебя от всех?

— Нет, — отвечала Люся, — мне… мне хорошо… он не зол ее мною. Он меня не запирает, а сама я не хочу выходить, не люблю общества, оно утомляет меня. Я не скучаю, у меня есть занятие: фортепиано, книги, чего же больше? Мне было только скучно без тебя, а остальное… Ну, как же вам ездилось?

— Не слишком хорошо, — отвечал Мечислав. — Серафима теперь менее весела и непринужденна, нежели прежде; вероятно, это происходит от состояния ее здоровья. При том же за границей надоедали нам различные прежние знакомства, в особенности граф Бюллер, которого мы встречали на каждом шагу. Кажется мне, он прежде был влюблен в Серафиму… Не могли мы от него отделаться и потому должны были возвратиться, потому что здесь, по крайней мере, не обязаны принимать его и можем отказывать. Бедная Серафима так измучилась, что это отравляло нам удовольствие поездки. Никогда я не видел ее такой нервной, нетерпеливой; ее раздражало малейшее обстоятельство… Она сердилась иной раз даже на меня.

— Как! На тебя?

— Да, — отвечал, засмеявшись, Мечислав, — но это никогда долго не продолжалось.

— Но ты воспользовался путешествием для науки? Мечислав пожал плечами.

— Увы, очень мало, — отвечал он тихо. — Трудно было оставить Серафиму, чтобы ходить по больницам. Она боялась заразных болезней и притом была недовольна, когда я выступал в качестве доктора. Я принужден был прикидываться немножко паном.

— А знаешь кто здесь? — быстро сказала Люся. — Вчера или третьего дня приехала больная Адольфина и ждет тебя.

— Как, меня? — прервал удивленный Мечислав.

— Хочет непременно, чтоб ты ее лечил.

— Ведь я уже почти не доктор, да еще им и не был, а потому ни в каком случае не мог бы взяться за лечение, и Серафима не позволит мне исполнять обязанности врача. Нет, не могу.

— Помилуй, по крайней мере, выбери докторов, посоветуй; она больна в самом деле, — сказала Люся.

— А доктор Вариус?

— Он никого не лечит с тех пор, как женился, — отвечала Люд-вика, опустив глаза. — Адольфина уже была здесь, он отказал ей.

Мечислав нахмурился и начал ходить с беспокойством по комнате.

— Боже мой! — воскликнул он. — Приехал, надеясь отдохнуть, а тут вот что… Адольфина, Мартиньян… Недостает только графа Бюллера для полноты коллекции. Но как же твое здоровье?

— Я здорова, — отвечала, покашливая, Людвика и принужденно улыбнулась, — ты обо мне не беспокойся. А видел ты Мартиньяна? — спросила она, помолчав минуту.

— Нет, но увижу и постараюсь выпроводить в деревню. Он не давал покоя старухе Орховской, ходил и вздыхал по нашим опустелым комнаткам, целовал мебель, сбирал засохшие листья, одним словом, бедняга рехнулся.

Люся краснела, сердце билось сильнее и увлажились глаза; но, однако, ничего не отвечала.

Мечислав поговорил еще немного с сестрой и вышел. На пороге он встретил Вариуса, который посмотрел на него с беспокойством и почти сердито.

— Как же это вы вошли, пан Мечислав? Людвика утром не принимает, она… я предписал ей спокойствие.

Молодой человек улыбнулся.

— Вы забываете, любезный профессор, что я тоже немного доктор и притом ее родной брат. Надеюсь, что мое посещение не повредит.

И Мечислав удалился. Вариус хотел удержать его, но тот сослался на необходимость идти.

И в самом деле он опоздал к завтраку. Увы, пани Серафима пила уже чай и приветствовала его при входе:

— Скажи пожалуйста, ты никогда не приходишь вовремя! Чай перестоялся, все простыло, завтрак испорчен, я должна есть одна, чего терпеть не могу и что мне вредно. Сколько раз я тебя просила!

В голосе ее и тоне было столько жестокости и нетерпения, столько резкости, что Мечислав, как обыкновенно делал он в подобных случаях, счел за лучшее не отвечать и молча сел к своей чашке, холодный и равнодушный.

— Где же ты был?

— У сестры.

— Так рано?

— Был у Орховской.

— Так! И для Орховской оставил меня в минуту, когда я не хочу быть одна…

— Виделся с Людвикою.

— Как поживает Люся?

— Нехорошо, — отвечал Мечислав мрачно, — состояние ее здоровья, которое меня с некоторых пор беспокоило, не улучшилось, а скорее сделалось хуже. Она спокойна, не жалуется… но я ею недоволен.

— Тебе иногда кажется, а ты так любишь сестру, — сказала пани Серафима с каким-то странным выражением.

— Действительно, люблю как единственную сестру свою.

— Знаю, — проговорила жена с кислой миной.

Несколько минут длилось молчание.

— Конечно, знаешь и о другой больной, — сказала пани Серафима, — от которой я получила сегодня записку. Приехала Адольфина и, кажется, вообразила себе, что ты будешь лечить ее. Но я не позволю этого! — продолжала она, сверкнув глазами. — Довольно этой медицины! Некогда я очень любила эту Адольфину, но с некоторых пор не узнаю ее и она вызывает во мне отвращение. В особенности с тобой она так смела.

— Мы росли вместе,

— Тем более должна быть сдержаннее, ибо мне кажется, что она была немного в вас влюблена, да и вы в нее.

Мечислав усмехнулся.

— Что это с тобой сегодня, Серафима? Откуда это раздражение?

— Сегодня все на меня обрушилось, чтобы привести в это состояние. С завтраком должна была долго дожидаться, потом пришлось есть и пить одной. Завтрак скверный… Потом смешная записка Адольфины… наконец, ты — холодный, равнодушный, нахмуренный…

— Я не смел приблизиться после выговора, — отвечал Мечислав.

Пани Серафима вскочила со стула, бросила салфетку и вышла, не сказав ни слова. Мечислав наскоро выпил чай и спустился в свою комнату.

Вот так жили молодые супруги. До этого дошли постепенно. Каким образом от ангельской доброты пани Серафима дошла до капризов и ворчания, объяснить трудно. Мечислав всегда был с нею нежен, предупредителен, а никогда почти не обходилось без каких-нибудь упреков. Ее поражали с его стороны множество незаметных оттенков в обращении, которых она терпеть не могла. Так, между прочим, она не допускала ни малейшего намека на медицину, на прошлое, стараясь скрывать это… и краснела, и сердилась, если невольно Мечислав проговаривался. Если ему случалось во время дороги помочь пустить кому-нибудь кровь, она долго не могла этого; простить ему. Он не смел удовлетворить своего любопытства, она: принуждала его играть роль равнодушного путешественника. И он, не привыкший к излишествам, должен был усваивать панские обычаи и баловаться роскошью, которой боялся. Какой-то внутренний голос предостерегал его, что, может быть, ему придется возвратиться к более суровым обычаям, и потому он не хотел приобретать s привычек, которые могли бы быть ему в тягость.

Эта простота вкуса и жизни почти гневила пани Серафиму. Она хотела сделать из него человека гостиных, которым Мечислав не мог и не умел быть. Это было причиной беспрерывных споров о мелочах, кончавшихся обыкновенно нежным примирением, но оставлявших после себя неизгладимые следы.

Мечислав уже после этой двухмесячной борьбы чувствовал изнеможение и скуку, но все еще надеялся на ее прекращение и что Серафима, возвратясь на родину, вернет прежнюю кротость характера и спокойствие.

По-видимому, неудовольствие с обеих сторон было одинаково: вдова находила мужа холодным, иногда педантом и, главное, что по ее мнению было непростительным, — таким обыкновенным. Сюда причисляла она простоту Мечислава, искренность и правдивость. Оба, однако, питали надежду, что сумеют приноровиться друг к другу.

Прибытие Адольфины, когда-то лучшей подруги, тоже было не по душе пани Серафиме, которая начинала подозревать ее в прежней любви к Мечиславу, не совсем еще угасшей. Догадки эти возникли из нескольких слов Люси, а может быть, из неосторожных фраз и обращения самой пани Драминской в последнее время. Серафима начинала ненавидеть Адольфину.

Мысль последней обратиться за медицинской помощью к Мечиславу еще более раздражала ее. Пани Серафима хотела изгладить всякий след медицины, самую память о ней и взять с мужа обещание, чтоб навсегда отрекся от науки. Собиралась она также при первой встрече дать понять Адольфине все неприличие ее поведения.

Недолго она дожидалась, ибо пани Драминская через два часа сама приехала к ней.

Уже из приветствия Адольфина почувствовала перемену в приятельнице и надвигавшуюся бурю… Она, однако, не испугалась этого.

Обменялись несколькими обычными фразами.

— Однако ты хотела что ли побесить меня своей шуточкой? — сказала хозяйка дома, показывая записку, полученную утром. — Ты хочешь лечиться у Мечислава. Но ведь он уже не доктор, он отказался от этой гнусной медицины, и я не позволю ему возвращаться к ней.

— Как? Так вы уже дошли до такой степени, что ты не позволяешь, а он слушается! — сказала, рассмеявшись, Адольфина.

— Ты поймала меня на слове, моя милая, — возразила хозяйка. — Признаюсь тебе, что в случае болезни Орховской я, может быть, и не запретила бы ему написать для нее рецепт, но взяться за лечение пани Адольфины Драминской, о, это для меня небезопасно! Я стара… ты молода и… в детстве вы играли вместе на зеленых лужайках, и я боялась бы воспоминаний.

Адольфина сильно покраснела.

— Дорогая моя Серафима, — сказала она, — я не знала, что ты ревнива!.. Позволяю тебе даже не доверять мне; но пану Мечиславу?..

— Не доверяй никому, и никто тебе не изменит, говорит пословица, — сказала пани Серафима, покачав головой.

Разговор, принявший подобный оборот, не мог продолжаться долго. Обе приятельницы были раздражены и хоть прикрывали улыбками внутреннюю досаду, однако уже сердились друг на друга.

Пани Драминская молча прошлась по гостиной, чувствуя себя оскорбленной, схватила лежавшую на столе мантилью, накинула ее на плечи и собиралась уехать. Хозяйке не хотелось отпустить ее этом расположении духа; сознавая себя виноватой, она схватил"! Адольфину за руку.

— О, не принимай же шутки серьезно! — воскликнула она. — Я совсем не ревнива, а хотела только немного подразнить тебя за твою записку, которая раздосадовала меня. Я сержусь единственно тогда, когда эта медицина отнимает у меня Мечислава… я презираю ее. Вообрази же себе мужа, который возится с трупами, с больными… со всеми людскими гадостями!.. Благодарю!

— Однако же ты любила его именно в то время, когда он больше всего занимался этим… и это не было тебе противно? — возразила Адольфина.

— Да, я люблю его не потому что, но несмотря на это, на говорила в душе, что он должен оставить медицину! — воскликнула пани Серафима.

— Вижу только, что ты диктатор с неограниченной властью, — тихо проговорила пани Драминская, — и не знаешь, как это опасно. В глазах света ты унижаешь избранного тобою человека, отнимая у него волю. Какое ж ты имеешь право на это?

— Мою любовь! — быстро прервала хозяйка.

Адольфина, видя, что вместо успокоения раздражала только больше приятельницу, во второй раз закуталась в мантилью.

— Э, милая моя, — сказала она, — оставим это, зачем нам ссорится. Извини! Что ж мне до этого за дело? Однако поздно, — прибавила она, смотря на часы, — я должна спешить. До свидания.

И она подала руку пани Серафиме.

Последняя сказала без гнева:

— В самом деле, за что же нам сердиться друг на друга.

Адольфина выбежала, раскрасневшись после этого разговора.

"Бедный Мечислав! — подумала она. — Бедный Мечислав! О несчастные сироты! Боже мой! Если так уже через два месяца после свадьбы, то что же будет через два года? Он такой добрый и кроткий, а она? Но как же изменило ее это счастье!"

По возвращении домой она чрезвычайно удивилась, найдя у мужа совершенно незнакомого ей человека. У них шла оживленная беседа. Это было для нее загадкой, ибо пан Драминский не легко завязывал новые знакомства, а прежние ей все были известны. Кроме того, поскольку она приехала в город для лечения, то муж ей обещал ограничиться самым тесным кружком.

Гость этот, по-видимому, принадлежал к аристократический; слоям общества, о чем можно было судить по костюму, разговору и манерам.

— Моя милая, представляю тебе — граф Бюллер. Неожиданная встреча в гостинице… мы вместе учились в Митавской гимназии…

Адольфина холодно поклонилась и ушла в другую комнату.

— Бедная, больная моя жена, — прибавил пан Драминский. — Мы уйдем лучше к вам, потому что здесь будем шуметь, ибо я, если прихожу в хорошее расположение духа, начинаю страшно кричать.

Граф Бюллер только что приехал в город и остановился в одной гостинице с Драминскими. Старинные товарищи сошлись в столовой. Граф Бюллер первый напомнил о себе мужу Адольфины. Так возобновилось их знакомство.

Войдя в свою комнату, Адольфина опустилась в кресло и задумалась; она слышала, как муж уходил, и не двигалась с места, пока он не возвратился через час. Пан Драминский завтракал с графом и выпил немножко больше обыкновенного.

В такие минуты — и Адольфина это очень хорошо знала — он ходил вокруг нее на цыпочках, целовал ей ноги, прислуживал на коленках. Адольфина узнала это настроение с первого же взгляда. Пан Драминский отворил немного дверь, жмуря глаза.

— Можно, ангельчик?

— Сделай одолжение, войди. Вы завтракали? — прибавила она, взглянув на мужа.

— Да, с Бюллером. Никак не мог отказаться. Мы с ним наговорились и насмеялись.

И он поцеловал жену в колено.

— Ты не будешь, ангел мой, сердиться? — спросил он.

— За что же? Садись только, пожалуйста, подальше: от тебя пахнет вином.

— Я могу и уйти.

— Зачем же? Садись, я хочу что-то сказать тебе.

— О, я готов тебя слушать годы, века!

И пан Драминский снова поцеловал жену в колено.

— Представь себе, как меня приняла Серафима…

— Как? Дурно?

— С ужасными упреками за то, что я осмелилась назвать ее мужа доктором! Она сделалась такая странная, обидчивая, злая…

— Так и оставить ее в покое! — воскликнул пан Драминский сердито. — Глупая, с позволения сказать, баба… Но мне уже и Бюллер говорил, что она всегда была такая.

Адольфина приподнялась.

— А Бюллер откуда знает?

Пан Драминский закусил губу и, сделав мину, как человек, пойманный на месте преступления, махнул рукой.

— Эх, черт возьми! Вот сболтнул…

— Садись и говори, Бога ради, говори!

— Это старая история, старая история… Конечно, он не просил меня хранить тайну… однако ради самого Мечислава не следовало бы разглашать этого.

— Что же там было? Ведь мне же ты можешь рассказать.

Пан Драминский поклонился, воспользовался этим и поцеловал жену в ухо, что последней не очень понравилось, потом начал:

— Старая история еще из времен покойного первого мужа… Вы еще тогда не были знакомы друг с другом. Бюллер страшно влюбился в нее, и ему ответили взаимностью. Серафима обещала ему выйти за него по смерти мужа, они обменялись какими-то кольцами, Бюллер до сих пор носит такое… Потом вдруг все изменилось: муж умер, вдовушке понравился кто-то другой… у них что-то вышло… одним словом, все расстроилось. Бюллер пылает гневом. Любит ли он ее, или не любит, но он нищий, и ему, кажется, хочется завладеть ее состоянием.

Адольфина слушала с большим вниманием.

— И ты уверен, что он не лжет?

— Надеюсь, — отвечал пан Драминский. — После свадьбы он следил за ними шаг за шагом и нигде не давал им покоя…

Адольфина задумалась.

— Несчастный Мечислав! — воскликнула она. — Нужно же ему было, без любви к этой женщине, а из какой-то особой благодарности уготовить себе подобную участь? Но кто же из нас знает эту женщину! Она была совсем другая, милая и добрая, когда! охотилась за этим мужем… Бедный Мечислав!

— Мне его тоже очень жаль… Но, сняв голову, по волосам не плачут: заварил кашу, пусть сам и расхлебывает.

— Милый мой, — прервала Адольфина, — оставим это!

И, задумавшись, она дала знак мужу рукой, что хочет отдохнуть. Пан Драминский поцеловал ей руку и на цыпочках вышел, осторожно запирая двери за собой. Отправившись к себе в комнату с намерением покурить, он заснул сном праведным до самого обеда.

Прошло несколько дней. Пани Серафима, после известного нам утра, очевидно, была недовольна собой. Она сделалась сговорчивее. В тот же день она посылала просить Адольфину на чай, но последняя сослалась на нездоровье.

На другой день пани Серафима сама к ней поехала. Разговор был холодный, неискренний и как-то не клеился…

Пан Драминский, обрадовавшись встрече со старым товарищем постоянно проводил с ним время.

Бедный Мартиньян приходил к Адольфине с целью узнать от нее что-нибудь, но узнавал очень немного и с грустью возвращался. Встретился он и с Мечиславом, который холодно его приветствовал.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он его.

— Я? Живу здесь, и больше ничего.

— Мне кажется, что тебе было бы лучше в деревне.

Мартиньян обиделся.

— Я тоже нахожу, что тебе было бы лучше в Ровине, однако не говорю этого.

— Но ведь ты понимаешь смысл моих слов?

— Догадываюсь, — отвечал кузен, — но я не подал ни малейшего повода. Я имею точно такое же право, как и ты, жить где мне угодно.

После этого краткого разговора братья расстались холодно.

Пани Серафима еще раза два навещала прежнюю приятельницу, желая сгладить впечатление первой встречи, но это было трудно, потому что обе сердились друг на друга. Взаимная холодность их увеличивалась. Пан Драминский не следил близко за этими отношениями, но привыкший считать законом всякое желание жены, решился, со своей стороны, уговорить Мечислава, чтоб тот взялся за ее лечение.

— Знаю, — сказал он Мечиславу, — что пани Серафима не любит, чтоб вы занимались лечением; но для нас можете сделать исключение, да и не нужно, чтоб она знала об этом. Жена моя имеет к вам доверие… Вы укажите доктора и сами посоветуйте.

Мечислав отговаривался, как мог, но ему трудно было отказаться, и он обещал приехать с другим доктором. Серафима, действительно, ничего не знала об этом. Мечислав не пробыл и лишней минуты у Драминских и поспешил уйти, уклоняясь и от разговора, и от всего, что могло бы напомнить прошедшее.

Пани Серафима постоянно приглашала к себе Адольфину, так что последняя после консилиума, однажды рано утром приехала к приятельнице. Пани Орденская хотела по-прежнему быть веселой и любезной. Начали говорить о городской жизни, о надоедливых гостях. Адольфина сказала как бы нехотя.

— Больше всего мне докучает этот несносный Бюллер.

— Какой Бюллер? — спросила, покраснев, пани Серафима.

— Кто ж его знает! Он учился вместе с моим мужем в Митавской гимназии; человек еще не старый, приличный, очень хорошо образован, только невыносимо нахален. По целым дням болтал с Драминским… Но он говорил, что отлично тебя знает, что был вместе с вами теперь в Италии… что это старинное знакомство, еще при твоем первом муже… Он что-то шептал на ухо моему Драминскому, и они смеялись.

Пани Серафима стояла бледная от гнева и волнения. Она пожала плечами.

— Нелепый хвастун, — воскликнула она. — Советую тебе не принимать его. В какой только дом ни вступит, он старается потом отомстить за гостеприимство.

— Стало быть, ты действительно знаешь его? — спросила Адольфина. — Мне он тоже не нравится.

Тем разговор и кончился. Адольфина убедилась, что Бюллер не солгал, а ей этого только и было нужно.

"Бедный Мечислав! — подумала она. — И мы первые познакомили их на несчастье. Это останется у нас с мачехой на совести".

Был еще и второй консилиум, которого пожелала Адольфина. Мечислав приехал с другим доктором, пробыл недолго, ограничился медициной и ушел как только мог скорее.

Пан Драминский, гостеприимнейший из смертных, зная, чтя нельзя платить Мечиславу за визиты деньгами, желал хоть чем-нибудь отблагодарить его. Он долго ломал голову и наконец при третьем посещении Мечислава взял с него слово поужинать с ним вдвоем. Он так просил, что не было возможности отказать. Для бедного Мечислава вечерние выезды из дому, без ведома жены были невозможны; она не любила отпускать его, и о каждом часе он должен был отдавать отчет. И на этот раз, по обыкновению, он сказал правду: что обещал Драминскому быть вечером и что должен сдержать слово. Во многих отношениях это не нравилось жене, она не любила, чтоб он виделся с Адольфиною, боялась, быть может, также и встречи с Бюллером. Она покраснела и воскликнула, едва удерживаясь:

— Ничего не может быть мне неприятнее.

— Почему?

— Я не люблю, когда ты бываешь с Адольфиною.

— Могу поручиться, что ее не будет. Знаю, что доктор предписал ей ложиться спать пораньше, а мы с Драминским не будем даже и у них в квартире.

— А где же?

— Поужинаем в ресторане, — отвечал с улыбкой Мечислав. — Но, помилуй же, Серафима: неужели, как школьник, я должен отдавать отчет в каждом шаге и во всем испрашивать разрешения!

— Я ведь этого, кажется, не требовала, но имею право на недовольство.

— Оттого, что мы поужинаем с Драминским?

— Дурное общество, дурное общество! — говорила Серафима. — Впрочем, делай как знаешь.

Мечислав уже не говорил больше об этом, и в назначенный час встретился в отдельной комнате ресторана с Драминским. Последний умел принимать и потому все устроил самым изысканным образом. В минуту, когда именно он обдумывал ужин, подвернулся как бы случайно граф Бюллер.

— Э, милый мой, — сказал он, — а меня, стало быть, не думаешь приглашать! Я никогда не простил бы тебе этого. Напрашиваюсь силой…

Любой другой был бы приятнее для пана Драминского, но он ничего не мог поделать: он был слишком вежлив, чтоб оттолкнуть подобное напрашивание. Общество Бюллера очень не нравилось также и Мечиславу, после путешествия в Италии, где граф постоянно гонялся за ними. Увидев его за столом, он нахмурился; однако они раскланялись учтиво. Возникала какая-то холодность. Пан Драминский тер себе лоб с досады.

— Послушай, любезный, — шепнул он на ухо Бюллеру, — если ты сделаешь малейшую неприятность, ей-Богу буду стреляться.

— Будь спокоен, — отвечал граф тоже шепотом, — я совершенно не думаю об этом. У меня совершенно другое дело.

Пошептавшись таким образом, они уселись. Пан Драминский наливал немилосердно стаканы и заставлял пить. По этому случаю имелся у него неисчерпаемый запас преданий, он знал все эти шуточки, пословицы, формулы, заклинания и одолевал всех упорствующих. При первых двух блюдах он употребил все могущество слова, чтоб подпоить гостей, будучи того убеждения, что после вина все будут чувствовать, подобно ему, аппетит.

Так дошло дело до шампанского. Многие не любят этого вина, но на тех, кому оно нравится, оно имеет то влияние, что изощряет остроумие и развязывает язык. Мечислав не слишком его любил, но пан Драминский пил как воду.

Было уже поздно, во всем ресторане никого, прислуга дремала. Бюллер встал со стаканом в руке.

— Пью за здоровье доктора Мечислава Орденского! — сказал он. — Пью от души, потому что уважаю его, а что уважаю и ценю, дам тому доказательство… и затем именно пришел сюда. Прошу только, любезнейший доктор, не сердитесь и не горячитесь, пока не окончу рассказа, который я принес для вас; потом, когда признаете меня в чем-нибудь виновным, готов на всякую ответственность, какой только пожелаете.

— Какую ты еще тут новую историю выдумываешь? — спросил сердито пан Драминский. — Оставь нас в покое.

— Любезный товарищ, делай со мной что хочешь, но я пришел за этим и выполню свое намерение. Поэтому я попрошу молчания, а вы слушайте, и баста. Я обращаюсь к вам, — сказал он Мечиславу. — Можете иметь самое дурное мнение обо мне, потому что и вам, и вашей супруге я страшно наскучил. Хочу оправдаться и расскажу вам всю свою историю. Я был гораздо моложе, когда познакомился с пани Серафимой, которая в то время была еще женой несноснейшего тирана и имела право считать свою жизнь пыткой. Пани Серафима была прелестна как ангел, несчастна, очаровательна… Я полюбил ее. Невзирая на все предосторожности ревнивого старика, мне удалось войти к нему в дом… Он доверился мне, я обманул его. Я привязался к ней душой и сердцем, готов был отдать за нее жизнь. Мне платили взаимностью.

Мечислав вздрогнул.

— Извините, — продолжал Бюллер, — признания мои могут быть вам неприятны, но они необходимы. Да, мне платили взаимностью, и отношения наши зашли так далеко, что мы обручились черными кольцами, из которых одно видите у меня на пальце, а Другое могли видеть у нее, если она его не сбросила.

Мечислав припомнил сцену с черным кольцом в день свадьбы.

— Будучи уверен в ее сердце, — говорил далее граф, — я терпеливо ждал. Но горе тому, кто поверит женщине. Явился красивый блондин, а так как я имею несчастье быть брюнетом, то предпочли блондина, а меня отвергли со стыдом… Но я воспылал местью, потому что любил, и мне удалось сделать блондина калекой на всю жизнь. Вот моя история. Сердце разбито, судьба исковеркана, жизнь надломлена… Удивительно ли, что я поклялся этой женщине отплатить самым беспощадным мщением? Судите меня, но по этим словам не можете еще осудить справедливо. Я передал вам содержание, но вы не видели гнусности поступков со мной, моей пытки, всего, что я выстрадал.

Во время этого рассказа пан Драминский изорвал в клочки салфетку, Мечислав сидел бледный, но, не обнаруживая гнева, казался холодным и бесчувственным. Когда граф окончил, он помолчал с минуту, а потом сказал медленно, странно спокойным тоном:

— Позвольте мне, граф, отвечать вам. Когда человек женится, он принимает на себя обязанность защищать честь и доброе имя жены. Мы должны стреляться!

Мечислав встал и выпрямился. Бюллер сделал то же самое. Пан Драминский накинулся на последнего.

— Тебя черти занесли сюда! — воскликнул он. Граф рассмеялся.

— Не бойся! Мы люди благовоспитанные и не затеем драки. Итак, вы меня вызываете? — спросил граф Мечислава.

— Вызываю.

— Именно этого я и хотел, потому что должен или убить вас, или быть убитым. Завтра присылайте секундантов. За кладбищем Розы есть уединенные уголки, и мы там рассчитаемся.

Он встал, поклонился и вышел.

Невозможно описать отчаяния пана Драминского: он просто бесился на Бюллера, на себя, на весь свет.

— Бог свидетель, что я не виноват! — повторял он. Мечислав, как мог, старался успокоить и утешить его. Но был

уже час пополуночи, он схватил шляпу и поспешил домой. Трудно передать, что с ним делалось: всю дорогу он горько смеялся над собой, пожимал плечами и, только подходя уже к дому, постарался принять спокойный вид. На лице, однако, остались следы волнения.

Мечислав вспомнил, что не умел биться ни на саблях, ни на пистолетах. Слепая судьба должна была разрешить этот вопрос. Жизнь вдруг опостылела ему до того, что смерть для него ничего не значила, а дело шло только о судьбе сестры, которую он хотел поручить Адольфине и Мартиньяну. Он собирался войти в свою комнату в нижнем этаже, когда слуга сказал, что пани ожидает наверху и желает непременно с ним видеться. Мечислав отправился к жене неохотно.

Пани Серафима ходила по комнате быстрыми шагами. Она живо подошла к мужу и посмотрела на него.

— Ничего не случилось? — воскликнула она.

— А что ж могло случиться?

— Этот человек… этот человек… не был там?

— Кто?

— Бюллер! Не было Бюллера?

— Напротив, был.

— Что ж он говорил?

Слова эти были произнесены с каким-то странным выражением.

— Ничего особенного, — отвечал Мечислав, стараясь быть спокойным, — острил, смеялся… Но так поздно, и меня измучил этот ужин.

Пани Серафима смотрела ему в глаза и не могла успокоиться. Мечислав взял ее за руку.

— Извини, пожалуйста. Вино мне вредит, сколько раз я ни пил его, всегда потом болею. Надо идти.

Пани Серафима немного успокоилась.

— Прикажи подать себе чаю. О, эти несчастные мужские ужины! Полиция должна была бы запретить их.

Мечислав поспешно попрощался и, повторяя, что нездоров, отправился в свою комнату. До завтра оставалось ему еще много работы, ему надо было написать письма, привести в порядок бумаги и как бы приготовиться к смерти, ибо чувствовал, что граф будет стреляться всерьез. Несмотря на наружное спокойствие, Мечислав волновался. Он хотел только, чтоб ночные занятия его не привлекли чьего-нибудь внимания, и заперся на ключ в своей комнате.

День был пасмурный, туманный. Несколько мужчин выехали в полдень прогуляться за город. В этом довольно веселом и разговорчивом обществе никто не мог бы заподозрить людей, которые ехали убивать друг друга.

Впрочем, эта веселость была притворная, чтоб, как говорится, отвести глаза. Одна группа избрала дорогу по окраине, другая по улицам. Никто не обращал на них внимания. Молодежи необходимы развлечения. Именно в это время на кладбище хоронили молодую девушку, гроб которой был весь убран цветами. Молодые люди остановились за кладбищем. Сойдя с дрожек, они отправились в лес выбрать место.

У графа Бюллера секундантами были военный и статский. Оба, по-видимому, принадлежавшие к высшему классу, одетые изысканно и поглядывавшие свысока на обыкновенных смертных. Все трое, словно дело шло не о битве и человеческой жизни, были в отличном настроении, смеялись, острили, напевали и, привычные к подобным сценам, приступали к поединку словно к завтраку, с весельем и аппетитом. Бюллер отличался насмешливым красноречием, возбуждавшим громкий смех его спутников. Они беседовали попеременно на разных языках, владея ими с одинаковой ловкостью. Они первые выбрали место на окраине леса, где небольшой глинистый обрыв спускался над потоком.

Небольшая зеленая лужайка между березами и елями, окруженная несколькими срубленными пнями, казалась очень удобной Для поединка. Трава на ней была не слишком скользкая, солнце не било в глаза, случайные люди не могли сюда зайти, и недалеко стоял дом, где можно было отыскать помощь. Место уже было выбрано и отмечено, когда пришел Мечислав в сопровождении Мартиньяна, пана Драминского и печального Пачосского, на случай надобности. Хотя Мечислав совершенно не умел стрелять, однако был вполне спокоен; Мартиньян молчал, но казался сердитым, пан Драминский старался быть спокойным; Пачосский шел бледный, словно его самого вели на казнь. Они разговаривали потихоньку, и серьезность этой кучки страшно противоречила веселью товарищей Бюллера, хотя в самом графе это настроение можно было принять за отлично сыгранную комедию.

Казалось, что Бюллер принуждал себя к этим громким взрывам смеха, шуткам и несвоевременным остротам, которым вторили егоспутники. Группа эта, при виде подходивших противников, не удержалась от шуток, но статский секундант подошел, раскланиваясь, к пану Драминскому уговориться с ним насчет расстояния в других условий.

Между тем Бюллер, Мечислав и остальные свидетели приветствовали друг друга издали. Граф сделал несколько шагов с каким-то нахальством, упершись руками в бок и покуривая сигару.

— Мне чрезвычайно грустно, — сказал он Мечиславу, который мало обращал на него внимания, — что я вынужден вас убить! В таком юном возрасте, исполненном надежд, в медовых месяцах, в самом расцвете счастья погибнуть от руки старого рубаки — вещь неприятная. Я прежде стрелял на лету ласточек, — прибавил он. — А вы?

— Я, — тихо отвечал Мечислав, — никогда не стрелял по ласточкам.

— Я имел на веку, — продолжал граф, — шесть поединков, и все дурно окончились для моих противников… хотя не все смертельно, однако оставшиеся в живых были искалечены, как ваш предшественник.

Мечислав ничего не ответил, но пан Драминский вспыхнул.

— У тебя нет Бога в сердце! — воскликнул он. — Разве время для подобных речей?

— Почему же и нет? — возразил граф. — Последние минуты надо проводить весело. А написали вы завещание? — обратился он к Мечиславу. — Надобно было исполнить эту формальность. После вас я получу в наследство самую драгоценную жемчужину.

Графские секунданты засмеялись. На Мартиньяна и Пачосского это произвело тяжелое впечатление; поэт гневался.

— А может быть, вы желаете помолиться? — прибавил Бюллер. — Я подожду. Жаль, что нет ксендза под рукой. Фельдшера, кажется мне, не нужно… и кладбище близехонько. Впрочем, пока мы тут орудуем, там еще не окончатся похороны и священник будет к вашим услугам.

Секунданты Бюллера молчали. Отмеряли шаги. Мечислав стоял равнодушный. Пан Драминский учил его, как держать пистолет, в какой момент спускать курок. Мечислав еще с утра пробовал стрелять в цель, но ни разу не попал. На лицах его секундантов выражалось беспокойство.

— Последний раз я стрелял, — сказал Бюллер, — кажется, в сороку на плетне, пуля оторвала ей голову.

— Перестань, Бюллер, — отозвался военный, — довольно шутить, пора приступать к делу.

Секунданты развели противников.

Бюллер продолжал курить сигару и бросил ее лишь тогда, когда ему подали пистолет. Стрелять должны были по счету: "три", сходясь. Мечислав взял пистолет у Мартиньяна, пожал последнему руку, кивнул головой Пачосскому и стал на место.

И вот после шуток и смеха наступила минута полного молчания. Лицо графа вмиг сделалось серьезным, выражая гнев и ненависть.

Мечислав все свое внимание устремил на оружие, в котором не был уверен; он, видимо, стремился удержать руку на должной высоте и прицелиться… Секунданты отсчитали:

— Раз!

Бюллер тронулся живо, потом уменьшил шаг, прицелился тщательно, но с уверенностью искусного стрелка. Мечислав шел очень медленно, устремив взор на противника.

— Два!

Бюллер шел не спеша. Мечислав сделал только шаг… У присутствующих сильнее забились сердца. Пачосский, как после сам признавался, читал машинально молитву и, когда дошел до места, "и в час смерти нашей", услышал команду "три!" и почти одновременно два выстрела… Сперва ничего не было видно за дымом. Мечислав, однако, стоял, опустив пистолет, и смотрел в землю.

С противной стороны раздались восклицания:

— Сто чертей!

— Ранен!

— Sapristi!..

Секунданты бежали к Бюллеру, который, закружившись, упал и схватился за грудь.

Мечислав бросил оружие и как доктор поспешил на помощь. Граф лежал на траве, нелепо искривившись и держась за грудь. Из-под разорванной одежды текла кровь. Пуля, по-видимому, вошла под ребрами и засела внутри. Бюллер не мог уже говорить, а только вращал мутными глазами.

— Я доктор, господа, — сказал подходя Мечислав. — Позвольте мне осмотреть эту злополучную рану.

— Нечего осматривать, — шепнул статский, — вы убили его, пуля где-то в легких, и он истечет кровью.

У графа в это время голова упала на траву, он не мог уже поднять ее; на сжатых губах показалась розовая пена. Он, однако, приподнялся, дернул рукой, снял черное кольцо с помощью приятеля, который, догадавшись, помог ему, и, подавая Мечиславу, прошептал:

— Последняя просьба, — отдайте ей… отдайте ей… Слово?

Мечислав ответил:

— Воля ваша будет исполнена.

Бюллер несколько раз еще рванул рубашку на груди, проговорил несколько невнятных слов и упал на траву.

Между окружавшими воцарилось глубокое молчание.

— Уходите, — отозвался наконец военный, — уходите, ждать нечего.

Статский удержал пана Драминского, который собирался уходить вместе с Мечиславом.

— Мы должны договориться молчать. Мы все уладим так, что сочтут за самоубийство, это уже наше дело. Нечего будет бежать. Бедный Бюллер! Он сам искал, сам и нашел, чего хотел.

Теперь только Мартиньян и Мечислав заметили, что у последнего на высоте сердца сюртук был разорван пулей и видна была синяя полоска ушиба. Пан Драминский отвел Мечислава к экипажу. Лошади стояли за кладбищем, а извозчики, весело покуривая трубочки, беседовали, опираясь о кладбищенскую стену.

Мечислав без особых приключений доехал до города, но не пошел к жене, а, попрощавшись с паном Драминским, мрачный и задумчивый, отправился на Францисканскую улицу. Смеркалось, когда он постучался у двери своей старой квартиры. Остановившись у двери, он осмотрелся и тогда только совершенно опомнился. Он глубоко вздохнул и, не говоря ни слова Орховской, вошел в свою комнатку, снял книжки с дивана и опустился на него.

— Я буду ночевать здесь, любезная Орховская, — проговорил он наконец слабым голосом.

Старуха, дрожа от какого-то безотчетного страха, сложив руки, вышла за огнем.

Она предчувствовала, что должно было случиться какое-нибудь несчастье, но, не зная в чем дело, только молилась Богу, чтобы он отвратил гибельные последствия.

Мечислав еще раз кликнул Орховскую и приказал никому не говорить, что он здесь. Он велел впускать только одного Мартиньяна.

Ночь опустилась на город, и нельзя уже было ждать, чтоб кто-нибудь зашел к Мечиславу. Он присел к столу и написал следующее письмо:

"Сегодня в пять часов пополудни граф Бюллер погиб от моей руки, а скорее от руки Божьей, которая направляла мою слабую и неискусную руку. Умирая, он вручил мне прилагаемое черное кольцо для передачи вам. Я защищал ваше доброе имя и спокойствие, считая это своей обязанностью. Как наследство умершего осталось на душе моей воспоминание, которого ничто не в состоянии изгладить, мы не можем больше жить вместе. Два месяца испытания должны были убедить вас, что мы сделали ошибку, вина которой ложится на меня. Мы были бы оба несчастны. Я сошел с пути труда, продавая себя в приятное, но унизительное рабство. Стыд одолевает меня. Я должен исправить и искупить свою вину. Желаю быть свободным и возвратиться на дорогу, с которой сбился. Простите меня. Решайте, как знаете, я на все согласен, но мы должны расстаться. Буду трудиться, стараясь позабыть, что дерзко втерся в свет, который не создан для меня, так же как и я для него. Забудьте меня и простите.

Мечислав".

Сложив кольцо в письмо и запечатав, Мечислав только тогда подумал, как отправить его. Не оставалось другого средства, как послать старуху Орховскую, которая должна была нанять извозчика, отвезти письмо в дом Серафимы и отдать лакею. Мечислав, сообразив, что его могут искать на прежней квартире, немедленно ушел к Мартиньяну.

Последний, возвратясь домой с Пачосским, ходил по комнате и тихо разговаривал о происшествии, свидетелями которого они были, как вошел Мечислав.

— Извини, брат, — сказал он, — но на сегодня ты должен дать мне приют.

Пачосский посмотрел на него и придвинул ему кресло.

— А вы не идете домой? — спросил он.

— У меня нет дома, — ответил мрачно доктор, — я расхожусь с женой. Я сделал ошибку и должен иметь силу поплатиться за нее.

Некоторое время длилось молчание. Мартиньян обнял Мечислава, а потом шепнул, схватив его за руку:

— Мой дом к твоим услугам, пока будет тебе нужен; ведь мы братья.

Поединок готовился в такой тайне, что пани Серафима никоим образом не могла его заподозрить. Она была недовольна мужем, но это облачко, не первое уже на супружеском горизонте, должно было рассеяться, по ее мнению. С утра Мечислав заявил о необходимости видеться с Вариусом, сказал, что не будет дома обедать, приходил на минуту к себе перед отъездом за город и нашел жену надутой, молчаливой, с книгой в руке. Она посмотрела на него глазами, полными упреков, пожала плечами… и не сделала шагу к сближению и примирению.

Она ждала его вечером, — он не пришел; около часу ждала его с чаем и потом велела подавать без него. Она сидела за столом, когда камердинер подал ей письмо на серебряном подносе. Взглянув на конверт и узнав почерк Мечислава, она схватила письмо. Она ощупала кольцо и разорвала конверт. Прежде чем начала читать, она узнала черный перстень — память Бюллера. Она читала поспешно, тревожно, понимая только, что Бюллер убит и что она освободилась. Это возбудило в ней радость и ни малейшего сожаления. Она была благодарна Мечиславу, что он отомстил за нее. Остальное в письме она считала преходящим гневом, юношеской фантазией, которую надеялась победить одной улыбкой. Она не думала, чтобы Мечислав, отведав жизни без заботы и труда, захотел возвратиться к прежней бедности.

С письмом в руке, бросив на поднос черное кольцо, долго ходила она по зале, почти веселая, несколько взволнованная. Потом, машинально налив себе чая, она присела к столу, словно ожидая, что вот отворится дверь и Мечислав придет просить прощения.

Подождав немного, она позвонила камердинеру.

— Кто принес письмо?

— Какой-то незнакомый человек.

— Пан Мечислав не был внизу в своей комнате?

— Нет.

Она знаком приказала слуге удалиться. Пани Серафима все еще надеялась дождаться мужа. В десять часов пан Драминский пришел и спросил внизу Мечислава. Дали знать пани. Она приказала просить к себе. Тот вошел.

Пани Серафима считала за лучшее показывать вид, что не знала еще ни о чем, и спокойно встретила гостя.

— Вы не знаете, где мой муж? — спросила она.

Пан Драминский пробормотал что-то совсем невнятно.

— Если вы его встретите, потрудитесь, пожалуйста, сказать, что я жду его целый день, одна-одинешенька в доме.

В эту минуту в передней послышались шаги и на пороге показалась заплаканная Людвика с неотступным Вариусом. Она еще не знала о поединке, получила только прощальное письмо Мечислава и так решительно пожелала видеться с братом, что муж не мор отказать ей в этом.

Заплаканная, встревоженная, она вбежала в гостиную пани Серафимы.

— Бога ради, что с ним? — воскликнула она, ломая руки. — Скажите мне, что сталось с Мечиславом?

При виде ее отчаяния пан Драминский подошел, решась рассказать, в чем дело.

— Успокойтесь, — проговорил он, — я возвращаюсь с места дуэли. Мечислав жив, здоров и, кажется, только слегка оцарапан. Противник его убит.

Невозмутимое хладнокровие пани Серафимы выдало, что она знала обо всем.

— Но за что же он бился? Он, спокойнейший из людей, презиравший поединки!

Пан Драминский молчал.

— Ну, довольно и того, — сказал он наконец, — что он цел я здоров.

— Почему же его здесь нет?

Пани Серафима взяла Люсю под руку и вышла с нею в другую комнату.

— Мечислав, — сказала она, — поступил очень хорошо и благородно; я благодарна ему, что он защитил мою честь от гнусной клеветы; но, милая Люся, кажется мне, что после такого прекрасного поступка… он неосновательно гневается на меня… Он пишет, что хочет расстаться со мной… Это ребячество, фантазия, ты растолкуй ему хорошенько. Здесь нет смысла.

— Но где же он? — спросила Люся недоверчиво.

— Не знаю. Не хочет возвращаться домой.

Ручательство пана Драминского успокоило Люсю; она отложила объяснение до свидания с братом. Для нее было непонятно, за что он стрелялся и для чего хотел разорвать с Серафимой? Боясь, чтоб не разминуться с Мечиславом, который мог приехать к ней, Люся поспешила домой. Пан Драминский также должен был возвратиться к жене. Серафима осталась одна. Она, может быть, и сама не могла бы объяснить, что творилось у нее на сердце. Она чувствовала себя на каком-то распутьи, чувствовала свою вину, заблуждение и не знала, что делать. Она не хотела уже ничему противиться, а слепо отдаться на произвол судьбы, отрекаясь от собственной воли в эту решительную минуту. "Если он придет, — говорила она себе, — мы помиримся и будем жить по-прежнему; если не придет, жаль мне будет его. Но созданы ль мы друг для друга? Была ли это любовь, или только слепая жажда, которая пьет из мутного источника? Люблю его временами, и есть минуты, когда он мне противен… То же самое, вероятно, и он чувствует ко мне… Бюллер умер, убит… Если станут говорить мне об этом. Я не могу жить здесь, уеду куда-нибудь за границу. Куда? Уеду к дяде. Но развестись ли мне, или разойтись просто?"

Все это обдумывала пани Серафима довольно спокойно, без слез, без грусти, без сожаления…

"У нас, — говорила она себе, — у нас (это "у нас" означало избранный круг) умеют любить и расставаться прилично, без шума, без огласки; у таких же людей, как Бюллер, как он, все делается не иначе как публично на рынке… Каждый должен жить в своей сфере, если не хочет быть наказанным. Но я была так несчастлива".

О Мечиславе не было речи и помышления. Немного позже, разведясь, она хотела купить его молчание и припомнила, что у нее был собственный капитал из сбережений, которым она могла распоряжаться без ущерба доходам. Часть этого капитала она мысленно предназначила бывшему мужу для ограждения себя от возможных упреков. Она так. мало знала Мечислава, что считала его способным принять подарок и уйти, получив плату!

То снова ей хотелось удержать его; она чувствовала потребность в нем, ощущала необходимость любить кого-нибудь, на кого могла бы положиться.

Разные мысли одна за другой пробегали у нее в голове. Свобода также имела свою прелесть. Она посмотрела в зеркало. Она была еще молода, была еще хороша, а, когда хотела, могла быть и мила, и любезна, и увлекательна… А свет так велик…

Ей уж надоело то, что окружало ее в последнее время. Люся была скучна и слезлива, Адольфина слишком смела и насмешлива… В Мечиславе отзывался лекарь и педант. Но Мечислав имел сердце, — вот единственно о чем она жалела, — он был такой благородный, терпеливый, так отлично умел переносить с улыбкой капризы жены.

Наконец изнуренная долгим ожиданием, она в изнеможении опустилась в кресло; задумчивая, мрачная, она не знала, что будет Делать завтра, даже чего пожелать на завтра.

Черный перстень лежал еще на подносе. Пани Серафима взяла его с целью спрятать.

"Этот любил меня, — подумала она, вздохнув, — и никто не любил меня так, как этот разбойник".

Это была ее эпитафия графу Бюллеру. Воспоминания о нем рассеялись, как и другие. Пани Серафима зевнула и пошла в спальню. Мечислава ждать уже было невозможно. Возвратится ли он завтра? Сон смежил ей глаза, не принося ответа.

Слуги потихоньку убирали нетронутый почти ужин, а старик камердинер, увидев разодранный конверт на письме Мечислава, покачал значительно головой.

— Кажется, — сказал он гардеробной, которая допытывалась, не знает ли он, что сталось с пани Серафимою, — кажется, наш пан уже же возвратится. Жаль этого человека, был добрый, но…

И он пожал плечами.

Панна Розалия заломила руки.

— И вы думаете, что он не вернется? А пани?

— Гм! Пани? Разве же она еще раз не выйдет замуж?

— Да и то сказать, — шепнула панна Розалия, — странная мысль была выходить за доктора такой пани, как наша!

Ни на другой день, ни на следующий у пани Серафимы не было никого, она не имела никакого сведения. Мечислав не подавал; вести, Люся не приезжала, Драминские не отзывались. Она не могла узнать последствий поединка, скучала, и наконец это одиночество подействовало на нее болезненно.

Она присела писать к мужу, но несколько раз рвала, не будучи в состоянии решить, прощаться ли с Мечиславом навсегда, желать ли возвращения, сердиться, или протянуть к нему руку. Она хотела написать что-нибудь двусмысленное, но это ей не удавалось. Не сколько раз она принималась писать, зачеркивала, разрывала, ходила по комнате и не могла решиться, посылать ли и с чем посылать.

Нужен ли был ответ на письмо Мечислава? Должны ли они были развестись, или только разойтись? Он был готов принять на себя все, не думал о новом супружестве, о новом счастье, ни о чем, кроме труда и кары за минутное заблуждение. Пани Серафиме влачить вечную неразрывную цепь казалось несносным; она хотела быть свободной, безусловно свободной. Поэтому надо было прийти к соглашению и, расставаясь навеки, простить друг друга.

Казалось ей, что она должна была увидеться еще с мужем; свидание это не грозило ей никакой опасностью. Итак, она присела к столу и просто написала несколько строчек.

"Прошу пана Мечислава прийти для переговоров и последнего соглашения. Нам необходимо увидеться".

Записка уже была готова, когда слово "последнее соглашение" поразило ее; она еще раз изорвала листок, потом написала снова, нахмурилась и кликнула камердинера, который давно служил у нее.

— Сходи, пожалуйста, к старухе Орховской, — сказала она, — и скажи ей от меня, чтоб попросила "моего мужа", как только он возвратится, прийти как можно скорее ко мне. Я не выхожу из дома и буду ожидать.

Камердинер немедленно отправился на Францисканскую улицу. Встретив Орховскую в дверях, он повторил ей слова своей госпожи, но не получил никакого ответа; старуха посмотрела ему в глаза, кивнула головой и заперла дверь.

Мечислав был дома, но не велел никому говорить об этом. Няня передала ему приглашение.

Что было делать? Идти? Опасно. Не идти? Показать боязнь и гнев. И то, и другое представляло неудобства. Мечислав глубоко задумался, наконец оделся в свой скромный еще студенческий костюм и отправился.

Когда он появился по-прежнему бедно одетый в том доме, где еще недавно был господином, слуги сбежались посмотреть на него. Известие о поединке дошло уже и до них. Камердинер, отворив ему дверь, поспешил доложить. Из другой комнаты, как бы смелыми, но изменявшими ей шагами вышла пани Серафима. Мечислав, поклонившись ей издали, остановился, словно посторонний. При взгляде на его платье, жена догадалась, что он возвратился к ней только для того, чтоб расстаться.

— Пощадим друг друга от взаимных упреков, — сказала она дрожащим голосом. — Поговорим как люди, которые желают расстаться без гнева и укоров… Итак, вы оставляете меня?

Хладнокровный этот вопрос придал бодрости Мечиславу.

— Обстоятельства очень хорошо объясняют мое поведение, — сказал он. — Мне кажется, что вины нет с моей стороны, да и вас я не обвиняю. Вы скрыли от меня прошлое, которое мне не принадлежало, а я, может быть, посмотрел на него слишком серьезно. Вы сами сознаете, что с разными мыслями, нравами, понятиями о жизни мы не можем оставаться вместе. Нам необходимо разойтись.

— В таком случае расстанемся без гнева.

— Я никогда и не питал его.

— Докажите же это, — поспешила прибавить пани Серафима, — приняв на прощание от меня память, которая могла бы обеспечить вам дальнейшую будущность… Я хочу…

— Извините, — отвечал Мечислав, оскорбленный этой поспешностью. — То, что у меня уже было от вас, я, не желая огорчать вас, оставлю у себя, но теперь я принять ничего не мог бы.

— Стало быть, вы желаете развода?

— Как вам будет угодно.

Пани Серафиме первой не хотелось сказать и пожелать этого, но он был равнодушен, и она чувствовала смущение.

— Вы должны быть свободны, — сказала она наконец, — развод для "вас" необходим. Я стара, а у вас еще вся жизнь впереди.

Мечислав вздохнул.

— Я в вашем распоряжении.

И снова настало молчание, и ни упрека, ни попытки к соглашению, ни одного слова сожаления.

Продолженный немного перерыв разговора показался Мечиславу знаком к уходу. Он отошел шага на два и поклонился. Пани Серафиму оскорбило это равнодушие. Она улыбнулась насмешливо горько.

— Стало быть, — сказала она, — вы после слов Бюллера признали меня недостойной носить имя вашей супруги? Я могла бы оправдаться и доказать, что оклеветана. Так, но я слишком горда чтоб, будучи заподозренной, отвергнутой, унизилась до объяснений. Прощайте. — И, покраснев, она отвернулась; Мечислав снова поклонился и молча вышел.

Об ужине и дуэли Адольфина сперва ничего не знала. Драминский тщательно скрывал это от нее; она только беспокоилась о визите Мечислава как доктора. Поразило ее потом замешательство на лице мужа, который обыкновенно не имел от нее тайн, и беспрерывные его выходы в тот день, когда должен был произойти поединок. Пан Драминский решился на какую-то геройскую ложь и скрылся из дому. Она не могла добиться от него, что случилось, но догадывалась, что что-то должно было случиться. Так целый день провела она в ужаснейшей тревоге, когда вечером, измученный, усталый пан Драминский возвратился и, целуя у жены руки, начал извиняться, что загулялся в холостом обществе. Но Адольфину не так легко было обмануть, она отлично знала мужа: эта беготня, перешептывания, таинственность наводили ее на мысль о чем-то большем, нежели попойка. Пан Драминский был смущен, задумчив и молчалив. В этот день, несмотря на все усилия, Адольффина ничего не могла добиться, а только убедилась в том, что муж что-то скрывает. Отсутствие Мечислава увеличивало ее тревогу.

Чтоб Драминский мог ревновать ее к нему, это ей и в голову не приходило, она слишком хорошо его знала, чтобы заподозрить в этом. Но происходило нечто из ряда вон выходящее. Муж Адольфины беспрерывно выходил наведываться о Мечиславе, бегал то к Мартиньяну, то на Францисканскую улицу и наконец узнал с изумлением, что Орденский разошелся с женой. Наконец пан Драминский заявил, что Мечислав простудился. Жена вспыхнула.

— Уже несколько дней, — воскликнула она, — ты городишь чепуху и хочешь, чтоб я поверила; плетешь вздор, и изворачиваешься. Я этого не могу больше выносить. Говори мне сейчас же, что стряслось с Мечиславом? Я тебе приказываю.

— Милая моя, — отвечал пан Драминский, — если б ты дала мне слово, что выслушаешь спокойно, я готов все тебе рассказать, потому что это душит меня самого.

— Я буду спокойна. Говори!

Пан Драминский начал с рассказа об ужине. Жена слушала С раскрасневшимся лицом и сверкала глазами. Но когда дело дошло до вызова, она вскочила, не дала ему закончить и воскликнула, ломая руки:

— Мечислав убит! О, я несчастная, убит!

Несмотря на свое образцовое терпение, пан Драминский почти оскорбился при виде этой чрезмерной чувствительности, но любовь к жене осилила как-то это мимолетное оскорбление. Адольфине становилось дурно.

— Но он не убит… Бога ради, успокойся!

— Ранен?

— И не ранен, клянусь Богом! — отвечал пан Драминский. — Если б со мной это случилось, ты не пришла бы в большее отчаяние.

Адольфина молча кинула на него взгляд, которого он не понял.

— Рассказывай, что случилось?

— Что случилось? — сказал пан Драминский, приходя в себя. — Мечислав, не умея стрелять, убил Бюллера, вот и все.

— И хорошо сделал! — воскликнула Адольфина.

— Но этим не кончилось: вследствие того что Бюллер рассказал Мечиславу о Серафиме, они разводятся.

Адольфина обеими руками схватила за руку мужа, который в этот момент поцеловал ее.

— Ты говоришь, они разводятся? В ее глазах сияла радость.

— А тебе весело, что они разводятся? — спросил он.

— Мне? Конечно, — отвечала жена, — он, вероятно, мучился с ней, а так лучше. Ноги моей у нее не будет, — прибавила она, помолчав немного.

— И моей тоже, — молвил пан Драминский. — Оказывается из слов Бюллера, а мне искренно жаль этого безумца, что Серафима многое, многое изведала в жизни.

Это замечание мужа вызвало улыбку у Адольфины.

Удивительнее всего было то, что Адольфина почти поправилась. Не слишком ли уж близко она принимала к сердцу все это дело?..

"Какие странные существа эти женщины, — думал пан Драминский, — какие нервные, словно из одних только нервов. Им только бы чем-нибудь заняться, и являются силы и здоровье. Адольфины не узнаешь и только потому, что ей есть чем заняться. Этот того убил, — прибавил, он, пожимая плечами, — та покинула этого — есть о чем говорить, расспрашивать, толковать. Моя Адольфина добра, но такая же женщина как и другие".

И добряк Драминский улыбнулся своему счастью.

Условились о разводе. Прошение от имени пани Серафимы подал один из знаменитейших адвокатов, имевший большие связи. Мечислав добровольно согласился всю вину и все печальные последствия разрыва брака принять на себя. Он сразу заявил, что готов на все, чем можно обеспечить Серафиме и ее спокойствие, и доброе имя. Предложенную ему еще раз, но уже адвокатом известную сумму, а потом пожизненную пенсию он отверг решительно и с презрением.

Не имея надобности дольше скрываться, так как делу поединка секунданты Бюллера дали такой оборот, что графа похоронили как самоубийцу, Мечислав переехал на Францисканскую улицу, в прежнюю квартиру, решившись оставаться там, пока не подыщет какого-нибудь занятия. Он не мог отказаться от того, что подарила ему жена. Он оказался в несколько смешном положении, при своей бедности обладая пышным гардеробом и множеством совершенно бесполезных вещей. Грустные это были воспоминания о днях, которых он стыдился; он, однако, не решился продать все это сразу. Вскоре, однако, появилась необходимость, надо было жить, а он не хотел никому быть в тягость.

Рассчитывая, что доктор Вариус сдержит слово и выхлопочет ему место в университете, он отправился к зятю. Профессор со времени поединка переменил как-то отношения к Мечиславу и начал побаиваться его, не выказывая этого.

При первом намеке о службе в университете он скривился.

— Теперь поздно, — отвечал он, — хлопотать об этом; было подходящее место, но его уже заняли. Впрочем, для вас, пан Мечислав, не было тут ничего особенно интересного. Вы должны думать о приобретении независимости, о деньгах, а здесь этого вы не достигли бы. Поезжайте как можно дальше, где врачей как можно меньше. Да, как можно дальше. Я могу похлопотать о казенном месте.

Предложение это не улыбалось Мечиславу, который не хотел удаляться от сестры; но не отвергая его, он просил срока подумать. Действительно, ему казалось, что лишить Люсю последнего, единственного покровительства, удалиться, оставляя ее полностью во власти доктора Вариуса, который мог бы обращаться с нею еще суровее, было бы неблагоразумно со стороны брата. Хотя Люся как будто бы имела все, чего только желала, однако Мечислав знал, что жизнь ее становилась все более невыносимой.

Пребывание Мартиньяна в городе и присутствие его в костеле беспокоило старика и делало его брюзгливым. Он сердился и несколько раз упрекал Мечислава, что тот не мог выжить кузена. Сперва экономка находилась при Люсе действительно для услуг, но теперь принимала решительный тон гувернантки и нимало не скрывала, что ей был поручен надзор за молодой госпожой. Не только она, но и вся прислуга обращалась с Людвикой без малейшего уважения. Ни одно желание ее не исполнялось, пока не подтверждая его доктор Вариус. Она вынуждена была переносить постоянно тысячу мелких, но оскорбительных неприятностей. И она переносила все это с ангельским терпением, но сил у нее не хватало. Даже о слезах ее доносили мужу, который безжалостно насмехался над ней. При гостях он выказывал необыкновенную нежность, но наедине был холодным, молчаливым, деспотичнейшим из мужей. Единственное развлечение Люси — музыка была ей запрещена почти целый день, потому что мешала Вариусу, который терпеть не мог ее.

Все это осталось бы в тайне, поскольку Людвика никогда не жаловалась, если бы не старуха Орховская, которая словно тень блуждала вокруг этого дома, сумела как-то завязать сношения с одной из служанок, которая ненавидела экономку и рассказывала домашние тайны.

Рябая экономка была правой рукой доктора Вариуса и всем заправляла в доме, в котором Люся считалась как бы посторонней, словно гостьей. Положение последней становилось невыносимо, поскольку за каждой мелочью надо было обращаться к экономке, а эта нисколько не скрывала, что терпеть не могла молодой пани. Иначе быть не могло: пани угрожала ей рано или поздно, если б вошла в доверие доктора, полной отставкой. Экономка хозяйничала здесь много лет, подделываясь к профессору разными услугами; она противилась женитьбе господина и открыто восстала против этого, но должна была замолчать, зная характер Вариуса. Но, во всяком случае, обещала себе диктовать жене, а жизнь ее сделать такой, чтоб супруги никогда не могли сблизиться и прийти к согласию.

Она выследила Мартиньяна в костеле, а может быть, кое-что и прибавила, распаляла ревность доктора, называла подозрительными слезы Люси, одним словом, всеми возможными способами шла к цели. Экономку ненавидели в доме все, но боялись; она действительно здесь господствовала, ей уступал даже сам доктор Вариус, так он боялся ее языка.

Жирная, некрасивая, смуглая, плешивая, что заставляло ее носить парик, рябая, она носила имя панны Евгении.

Со времени свадьбы доктора характер ее, и до того испорченный, сделался еще несноснее. Терпела от этого более всего Людвика, которой рябая причиняла все неприятности, какие только могла причинить. Жаловаться на это казалось унизительным бедной женщине, и она одним терпением воевала со своим злейшим врагом. Это пассивное и хладнокровное сопротивление еще более гневило панну Евгению. Она сплетничала на свою госпожу доктору, а тот отделывался молчанием, хотя слушал ее. Часто она упрекала его, что взял себе такую жену.

— Постоянно больна, ноет, — говорила она, — не знаешь, чем угодить; отчего бы вам не выбрать кого-нибудь поздоровее и повеселее.

Доктор Вариус при этом только кривился, а панна Евгения уходила.

Орховская знала обо всем через знакомую служанку.

Весь уклад жизни в этом доме угрожал будущности Людвики.

Доктор Вариус, не чувствуя за собой никакой вины, хотел бы отправить Мечислава как можно подальше.

Когда Мечислав начал говорить Орховской о своих предположениях, поскольку ничего не скрывал от старой няни, она, которая сперва молчала о том, чему помочь было нельзя, но чем могла напрасно растревожить брата, начала мало-помалу открывать перед ним таинственную завесу. Добрая старушка приступила к этому с величайшей осторожностью, сперва намекала, высказывала догадки, потом давала понять, что кое-что разведала. Наконец рассказала все.

Для Мечислава это был новый удар, может быть, более тяжелый, чем все испытанные им в жизни.

Люся узнала о разводе без грусти, встревожилась немного, не верила в брата и почти радовалась, что он обязан будет всем собственному труду. Серафима уже давно удивляла ее, и наконец Люся охладела к ней, но не говорила о ней плохо, не жаловалась и молчала.

Вынужденное затворничество Людвики дошло до такой степени, что дало себя почувствовать и Мечиславу. Он уже говорил об этом однажды, но не помогло, и доступ брату был затруднен, как постороннему. Впрочем, сколько раз он ни был у сестры, всегда встречал там рябую физиономию экономки, остававшейся как бы настороже.

Все это, вместе взятое, заставило задуматься Мечислава, который отказался от предложения Вариуса и остался в городе.

На последнего это произвело неприятное впечатление.

— Что ж вы будете здесь делать? — спросил он. — Об университетской кафедре нечего мечтать, есть много кандидатов с сильной протекцией; на практику, при стольких знаменитостях, тоже рассчитывать трудно. Что же вы здесь будете делать?

— Учиться. Мне никогда не откажут в разрешении заниматься в клинике.

— Но чем же будете жить? — отозвался доктор Вариус. — Я очень хорошо знаю, что вы не примете помощи, которую охотне предложили бы вам.

— Это уж мое дело, — отвечал Мечислав. — Привык я к самой скромной жизни, мне немного нужно; у меня есть несколько бесполезных вещей, и я не отчаиваюсь; а при небольшой практике проживу как-нибудь.

— Ох, уж мне это ваше вечное "как-нибудь", — сказал, засмеявшись, Вариус. — Но для чего же молодость, если вы не воспользуетесь ею, чтоб обеспечить себе кусок хлеба на старость? Зачем терять золотые годы?

Мечислав на это не отвечал и остался при своем мнении. Вариус ушел сердитый, ворча на людскую беспечность, беспорядочность, на пороки и упрямство молокососов.

Вскоре после описанных происшествий пани Серафима, поручив ведение развода адвокату, уехала за границу, не попрощавшись ни с кем из прежних знакомых.

Перед отъездом она написала длинное, красноречивое и очень запутанное письмо к Мечиславу; цель и значение его понять было трудно. В нем заключались как бы оправдание, как бы грусть с прошедшем, словно отклик сердца и вместе с тем только холодная выработка слога. Мечислав прочел его несколько раз, не нашел ничего, что говорило бы душе, и спрятал в ящик.

Хотя теперь ничто не мешало ему бывать у Адольфины и заниматься ее лечением, однако он ходил к ней неохотно. Он боялся разбудить в себе чувства, которые успокоились и несколько остыли. Он любил ее, но желал ей счастья, которое считал почти возможным с человеком очень добрым и достойным, хотя и посредственным. Он старался дать понять это Адольфине, но она иначе видела свое положение. Она ценила и уважала мужа, но ей казалось, что она имела право сохранить молодое, поэтическое чувство к Мечиславу. Она только требовала от него, чтоб таинственная связь душ осталась не разорванной, превращаясь даже в братскую любовь. Она настаивала, чтобы он часто бывал у них, сошелся короче с Драминским и был другом дома.

Она не видела в этом опасности, зная благородный характер Мечислава. Он меньше доверял и ей, и себе и не желал поддерживать напрасных мечтаний. Порой он забывался при ней, но достаточно было одного более живого слова, и он овладевал собой. Гораздо смелее была Адольфина и словно играла с опасностью, которой не понимала. Мечислав приходил к ним только по приглашению и когда знал, что застанет мужа дома или с Мартиньяном, который ходил к ним часто. Это немного сердило Адольфину. Однажды отправив мужа и Мартиньяна в театр, она послала от имени Драминского просить Мечислава на чай. Она, впрочем, надеялась, что и муж приедет к чаю, но не скоро. Мечислав явился в полной уверенности и растерялся, застав ее одну. Он тотчас спросил о Драминском.

— Садитесь и не беспокойтесь, они придут. Не бойтесь. Пожалуй, можно подумать, что вы страшитесь провести со мной четверть часа наедине. Право, это оскорбляет меня.

— Извините, — воскликнул с живостью Мечислав, — это лишь доказывает, что я не боюсь своего сердца.

— Так верьте же мне, — сказала нежно Адольфина, — верьте… что я не захотела бы чувства нашей… скажем дружбы отравить никаким горьким воспоминанием.

Мечислав, желая дать другой оборот разговору, спросил о здоровье.

— Видите ли, с тех пор как вы лечите меня словом и взглядом, как подаете мне иногда дружескую руку, мне лучше, я оживилась… чувствую себя здоровее.

Она засмеялась, но на глазах сверкали слезы.

— Представьте себе, — продолжала она тише, — я едва было не изменила себе перед моим добрым Драминским. Когда он рассказывал мне о поединке, я испугалась, считая вас убитым, закричала и едва не лишилась чувств. Муж даже немного оскорбился, но это прошло. Он вас ценит и любит.

— Верьте мне, — сказал Мечислав, — что и я люблю его как брата.

— А меня как сестру? — спросила Адольфина.

Мечислав замолчал. Он снова захотел сменить тему, и удобнее всего казалось ему рассказать Адольфине о положении Людвики. Адольфина слушала внимательно, потому что очень любила Люсю.

— Чем же все это кончится? — воскликнула она. — Ведь это настоящий ад!

— Не знаю, — отвечал Мечислав, — знаю лишь то, что мне отсюда уезжать не следует. Может быть, я и нашел бы где-нибудь место, но оставить ее невозможно. Я у нее один, она одна у меня.

— Как одна? — воскликнула громко Ддольфина. — А я?

— Но вам не нужна моя помощь, а ей…

— Извините, нужна и мне.

Разговор потянулся грустно и медленно; она старалась придать ему живости, а он хотел охладить беседу. Наконец приехали Драминский с Мартиньяном. На лице первого заметно было какое-то замешательство. Мечислав испугался, не было ли причиной этому его посещение, но он знал, что пан Драминский не из ревнивцев. Мартиньян тоже, видимо огорченный, ходил мрачно по комнате.

— Что с вами? — спросила Адольфина. — Не снова ли какая история?

Пан Драминский указал глазами на Мечислава, давая понять, что при нем невозможно было рассказывать. Мартиньян подтвердил это. Адольфина встревожилась и вызвала мужа в другую комнату.

— Что случилось?

— После, после, длинная история!

— Касается Мечислава?

— О, ты сразу же тревожишься о своем докторе! Но не беспокойся, дело идет о бедной Людвике, и потому… Тс!..

Остальной вечер прошел в пустом разговоре о театре. Мечислав ушел раньше, Мартиньян остался.

— Говорите же, Бога ради, — сказала Адольфина, — что там вы узнали о бедной Людвике. Мне только что рассказал Мечислав о ее тяжелом положении.

Мартиньян не мог ничего говорить от гнева. Пан Драминский, менее взволнованный, начал:

— О, это гнусная история! Представь себе, милая моя, сидим мы в ложе первого яруса, потому что я не люблю кресел. Поднимают занавес, на сцену выходит актриса, как бы тебе описать? Нарумяненная, набеленная, некрасивая, носик немного вздернутый, зубки, правда, очень белые. Играет так себе, но разодета в шелк, в кружева, на ней брильянтовые серьги, золотая цепь и рубиновые браслеты. Рядом с нами в ложе сидели два пожилых господина. Они начали смеяться и что-то рассказывать друг другу. Стенка между ложами такая тонкая, что все слышно. Раза два до слуха моего долетало имя доктора Вариуса. Что такое? Мне стало любопытно, прикладываю ухо. "Ведь почти всему городу известно, — говорит один, — что это любовница старика Вариуса, и связь эту устроила панна Евгения. Все эти дорогие безделушки от него. Он у нее просиживает по целым часам". "Это могло бы быть перед женитьбой, — отозвался другой, — но, помилуй, он так недавно женился, жена молоденькая, красавица и очень милая особа". "Что ты рассказываешь! — возразил первый. — Действительно, связь эта была на несколько дней прервана, но панна Евгения постаралась возобновить ее, и Вариус начал снова бывать у нее, а она ездит к панне Евгении. Я это знаю из верных источников". Потом они вошли в подробности, которых уже не могу передать, описывать разные проделки этой госпожи, способы, какими она вытягивает деньги из старика и как его обманывает.

— Но это мерзавец! — воскликнула с гневом Адольфина. — И страшно подумать, что у старого развратника жена такая, как Люся! Разве же ей можно оставаться в этой грязи?

— О, вы сто раз правы! Он достоин наказания! — прервал Мартиньян, ходя по комнате. — Этого невозможно допустить. Однако что же делать? Я готов для нее пожертвовать жизнью.

— Но вы не имеете никакого права вмешиваться в это, вы испортили бы только дело, — сказала Адольфина. — Не предпринимайте ничего. Мы придумаем, что делать. Мечислава не следует уведомлять об этом, потому что он любит сестру и, пожалуй, убьет старого нечестивца, как убил Бюллера.

— Признаюсь, — молвил Мартиньян, — что и я не пощадил бы его, если б он попался ко мне в руки.

— Пожалуйста, — повторила Адольфина, — вы не вмешивайтесь! Мечислав лучше будет знать, как ему поступить, только, без некоторой подготовки ему нельзя рассказать. Увидим и подумаем. Я завтра поеду к Люсе и собственными глазами удостоверюсь, что там творится и знает или не знает она, в какую попала лужу.

Долго они еще разговаривали, потому что Мартиньян не мог успокоиться, и вышел только в полночь от Драминского. Между тем Мечислав, постепенно подготовленный Орховской, был уже близок к знакомству с гнусными тайнами дома доктора Вариуса, к которому так труден был доступ, и неизвестно, как бы он поступил, но случай устроил иначе и ускорил развязку печальной драмы.

Экономка панна Евгения, к которой почти никогда не обращалась Люся, с некоторых пор сделалась с ней ласковее. Она имела в этом свои расчеты, желая поскорее сбыть из дома молодую хозяйку, а узнав ее ближе, убедилась, что это возможно. Сначала сближение было затруднительно. Люся должна была, однако ж, выслушивать ее болтовню, лесть, навязчивость, которые как бы вытекали из сострадания к ее участи. Панна Евгения не обращала внимания, что ей не отвечали, и продолжала свое. Она полагала, что ей удастся войти в доверие, узнать что-нибудь об отношениях к Мартиньяну, любовь которого была ей известна, что она спровоцирует Люсю на какой-нибудь безрассудный шаг и выдаст ее доктору или уговорит ее покинуть его. Людвика была слишком чиста и уважала себя, чтоб слушать сплетни; у нее не было тайн, да она и не хотела иметь их, хотя бы они и облегчили сердце.

Поэтому панна Евгения напрасно увивалась около нее: Люся оставалась равнодушной и покорной судьбе. Экономка прибегла к Другому способу. Она постепенно начала критичнее выражаться о Докторе. Вечером, приготовляя комнату, утром, помогая одеваться Люсе, против воли последней, она беспрерывно болтала.

— Смотря на жизнь, какую вы ведете, — говорила она, — право чувствуешь, что разрывается сердце. Можно ли терпеть подобную неволю! Доктор наш добрый человек, но тиран и деспот. Я его давно и очень хорошо знаю. Нужна уж такая бедность, как моя, чтоб выдержать. Не могу жаловаться на вознаграждение, ибо хоть он и скуп, а платит хорошо. Но где же видано, чтоб держать молодую особу, как он вас держит!

— Но ведь я не жалуюсь, — отозвалась с нетерпением Людвика. — Я люблю спокойствие, дом…

— Конечно, однако подобная жизнь со стариком… В другой раз начинала она в том же самом тоне.

— Хотя бы вы вышли прогуляться, — говорила она, — и мы могли бы завернуть к Драминским; вы немного развлеклись бы, а я, честное слово, не выдала бы тайны.

— Очень благодарна, но я не желаю иметь тайн, а так как доктор Вариус не хочет этого, то я не выйду без его ведома.

— У вас истинно ангельское терпение и вы так уважаете этого старого ветреника. Уверяю вас, что он ветреник.

Люся ничего не отвечала.

— Вы полагаете, — прибавила, понижая голос, экономка, — что, имея такую молодую и прекрасную жену, он верен вам? Вы ошибаетесь.

— Панна Евгения! — прервала Людвика. — Прошу ничего не говорить о нем — это неприлично.

— Но если мне вас жаль! Неужели же я говорю неправду? Если; б только вы захотели и не выдали меня, я показала бы вам в этом доме такие вещи, о которых и не снилось. Повторяю, что это старый ветреник.

Людвика покраснела и в гневе вскочила со стула.

— Я не хочу слушать подобных речей! — воскликнула она. Панна Евгения пожала плечами.

— Все это говорится из любви к вам и из сожаления к вашей участи. Я не хочу, чтоб вы подозревали меня в клевете и докажу правдивость своих слов.

У Людвики сильнее забилось сердце, но она не отвечала. Она не могла допустить подобной низости в доме и в жизни этого человека. "А если б это было в самом деле? — подумала она. — Ведь я могла бы сделаться свободной. Ведь такой поступок разрывает все связи…"

При этой мысли об освобождении, о возврате к жизни с Мечиславом, который теперь остался один, сердце Люси забилось еще сильнее: "Во всяком случае, экономка не смела бы говорить и обещать, что наглядно покажет ей измену, если б не была уверена в исполнении своего обещания. Быть свободной, не имея ни в чем упрекнуть себя! Выйти отсюда и разбить свои цепи!"

Под влиянием этих соблазнительных надежд она приблизилась к экономке, к которой питала непреодолимое отвращение, и слушала ее с большим вниманием. Панна Евгения настаивала, что пред ставит доказательства.

Однажды вечером, именно через два дня после известной сцены в театре, панна Евгения потихоньку вошла к Людвике, которую застала за книгой.

— Пойдемте со мной, пойдемте же, — сказала она, — вы увидите собственными глазами.

Сперва Людвика хотела отвергнуть это предложение шпионства, но потом стала колебаться. Панна Евгения, словно искуситель, подошла ближе.

— Что же вам мешает пойти потихоньку, на цыпочках за мной… и вы убедитесь, что я не солгала.

Сама не зная как, Людвика дала увлечь себя. Из уборной за спальней небольшая лесенка вела вниз в помещение панны Евгении. Из маленькой передней вход в ее спальню, за которой была комнатка вроде гостиной, стеклянная дверь в которую была закрыта занавеской. К ней надо было подняться на две ступеньки. Экономка осторожно ввела Людвику в темную спальню, держа ее за руку. Слабый свет проходил сквозь занавеску. Панна Евгения помогла Людвике взойти по ступенькам, приложила палец к губам и пригласила ее посмотреть. Вся гостиная была видна отлично. На столе горела лампа и стояли конфеты, пустые бутылки вина и фрукты. На диване сидел улыбающийся доктор Вариус, каким никогда не видывали его в домашней жизни. Рядом с ним помещалась упомянутая уже нами актриса, щегольски одетая, шутливая, веселая, держа в одной руке конфетку, а другой лаская старику подбородок. Доктор губами искал и ловил белые пальцы с длинными ногтями. Одного взгляда достаточно было Людвике, чтоб убедиться в истине слов экономки. Негодование овладело ею, в момент, когда, может быть, она вскрикнула бы, панна Евгения, боясь, чтоб она не упала со ступенек, схватив ее за талию и поставив на землю, увлекла из комнаты. Вариус услышал шорох и закричал:

— Кто там?

Оставив Людвику, словно оцепеневшую в темноте, экономка смело приотворила стеклянную дверь и ответила:

— Это я, это я!

В тот же момент она крепко заперла ее и увела Людвику, которая дрожала от негодования. Панна Евгения только сказала:

— Надеюсь, что вы мне не измените.

После этого она убежала.

Оставшись одна, Людвика решила немедленно уйти из дома. Не задумываясь над последствиями, она схватила пальто, накинула платок и пошла через пустые комнаты к лестнице. Было около полуночи, люди спали, ключи торчали в замках, так что двери можно было открыть; ее никто не видел и не слышал. Она беспрепятственно спустилась с лестницы. Дверь подъезда была закрыта, однако Людвика с Удивлением убедилась, что ее позабыли запереть на ключ или кто-нибудь оставил незапертой. Не запирая ее, она вышла в пустой переулок и побежала, куда глаза глядят. Только на другой улице она осмотрелась. Она стояла на улице, смежной с Францисканской, в чем убедили ее старинные стены. Через четверть часа она могла быть в прежней квартире. Сердце у нее сильно билось; ее пугала тишь и пустынность улиц, но необходимо было спешить. Ей попались навстречу лишь несколько мужчин, возвращавшихся из ресторана, но она бросилась в другую сторону и побежала. Когда она очутилась у знакомого дома, то едва не упала и вынуждена была опереться о запертую калитку. Не раз ей случалось возвращаться так поздно от пани Серафимы и потому она легко нашла колокольчик и начала звонить изо всей силы. Дворник не скоро встал и отворил. Удивленный, он не узнал ее сразу и, только приглядевшись к прежней жилице, впустил ее, не понимая, зачем она пришла в такую пору.

Людвика взбежала по лестнице и начала стучаться в знакомую дверь. У Мечислава еще горел огонь. Выбежала старуха Орховская, и на пороге другой двери показался и Мечислав. Узнав сестру, он несколько секунд оставался в оцепенении, потом с испугом бросился к ней. Бледность Людвики, изнеможение, безгласность, испуганный взор и движение, с которым она бросилась со слезами на грудь к брату, еще больше встревожили Мечислава и Орховскую. В такой час видеть ее здесь одну, едва прикрытую платком, в домашнем платье, все это говорило о какой-нибудь печальной неожиданности.

— Что с тобой? О Боже мой! — воскликнула Орховская. — Что с тобой, милая Люся?

Людвика еще не могла отвечать и опустилась на ближайший стул. Мечислав взял ее за руку.

— Людвика, успокойся, — сказал он. — Ты под моим покровительством, у нас, в безопасности. Как же ты сюда дошла, одна, в такую пору?

— Сама не знаю, — отвечала слабым голосом Люся. — Я должна была уйти из того дома.

И со слезами она рассказала брату, что вынуждена была оставить мужа и дом, оскорбленная гнусным поведением.

— За это он мне ответит! — воскликнул Мечислав. — Но тут нет ничего дурного, ты намучилась достаточно. Хорошо же, по крайней мере, что кончилось. Можно было предвидеть нечто подобное.

Людвика долго не могла успокоиться, но потом рассказала всю свою историю и зрелище, свидетельницей которого была.

— Что же мне было делать? — прибавила она. — Терпеть, смотреть на эту мерзкую жизнь и унизиться до роли служанки, над которой насмехаются?

— Нет, сто раз нет! — воскликнул Мечислав. — Но позволь сказать тебе, Люся, что ты сама виновата, будучи ослеплена до того, что решилась добровольно выйти за этого человека.

— Добровольно! — повторила Людвика, смотря на брата. — И ты мог думать, что я сделала это по собственному желанию!

Мечислав с удивлением посмотрел на сестру.

— Сегодня я должна в свою защиту признаться тебе во всем, — сказала Люся. — Помнишь экзамен, преследования Вариуса, твое отчаяние, наше положение?.. После экзамена я на другой день утром пошла к профессору, умоляла его спасти тебя, он отказал… Я должна была торжественно обещать выйти за него, если он поможет тебе получить диплом. Один Бог знает, с каким отвращением я сдержала обещание, но не могла преступить слова.

Мечислав упал на колени перед сестрой и целовал ее руки.

— О дорогая Люся, и я даже не предчувствовал, не подозревал твоего самопожертвования! Ты была жертвой, а я, ослепленный, ничего не видел. Бедная мученица, ты пошла на съедение этому негодяю!.. Меня предостерегали против него, но я не хотел верить в такую испорченность. И вот сбылось! Теперь я должен вознаградить тебя за страдания и уничтожить след их… Оба мы испытали, что значит искать среди света и чужих людей покровительства и другой семьи, и оба, израненные, возвращаемся друг к другу… Мы сумеем прожить вдвоем.

— Но завтра, а кто знает, и сегодня, — прервала Люся, — этот человек может прийти за мной, грозить, требовать.

— Предоставь это мне! — воскликнул Мечислав. — Будь спокойна, я с ним разделаюсь. Возвратись в свою комнатку, которая, по-видимому, ожидала тебя. Бог поможет, не пропадем… Я надеюсь на лучшее будущее.

Было уж далеко за полночь, они еще разговаривали, как у ворот послышался шум. Испуганная Людвика побежала и заперлась в своей комнате. Мечислав ждал. После долгих споров с дворником, который не хотел впускать, послышались шаги и стук в дверь: вошел бледный и испуганный доктор Вариус.

— Моя жена? Здесь моя жена? — спросил он у Орховской, которая молча, пожав плечами, указала рукой на комнату Мечислава.

Вариус остановился перед Орденским, и они смотрели в глаза друг другу. Профессор вдруг сделался кротким и вежливым.

— Что это стряслось с Людвикой? — сказал он. — Нет ли ее здесь? Она ушла из дому.

— Она здесь, у меня, — отвечал Мечислав, — и здесь останется. Она могла переносить неволю, но позор…

— Какой позор? Что такое?

— Не принуждайте меня описывать, как приятно вы проводили вечер с любовницей под той же кровлей, под которой находилась и ваша жена.

— Что за вздор! — воскликнул доктор Вариус. — Это пациентка и больше ничего. Откуда эта гнусная клевета?

Мечислав отвернулся.

— Довольно, — сказал он, — вы принудили ее выйти за вас, и она полагала, что вы, по крайней мере, будете уметь уважать ее. С этой минуты я отбираю ее и не позволю возвратиться к вам.

Загрузка...