Профессор поцеловал протянутую руку. Мечислав побледнел и вздрогнул.

— Итак, я достиг счастья, которого жаждал! — сказал Вариус. — Искренне благодарю вас!

— Милая Люся, ты обдумала ли? — прервал брат тихо.

— Будь спокоен, любезный Мечислав, у меня было время обсудить. Делаю это сознательно и добровольно.

— Мне остается только искренно радоваться чести, которая нас ожидает, пожелать сестре счастья и благословить ее вместо родителей.

С волнением подошел он к профессору, который обнял его, потом со слезами бросился к сестре и поцеловал ее.

В этот момент Вариус снял кольцо и подал невесте. Девушка приняла его дрожа, но стараясь сохранить для брата спокойствие. Так как у нее не было колечка, чтоб подарить взамен, брат передал; ей отцовское кольцо.

— Оно очень скромно, потому что мы бедны, достойный пан профессор, но для нас дорого как память родителей.

— Но для меня оно дороже всего, ибо достается мне из драгоценных для меня рук.

После этой неожиданной сцены все на минуту замолчали. Мечислав все еще не верил своим ушам… Людвика дрожала, и только Вариус владел собою.

— Я надеюсь, — сказал он, — вы не захотите заставить меня долго ожидать исполнения обещанного. Никакого приданого и приготовления не нужно. Жена моя найдет у меня в доме все, чего ни пожелает. Будьте добры, панна Людвика, назначьте срок.

— Я? — спросила девушка рассеянно и потом, как бы опомнившись, прибавила: — Пусть брат решит наконец сами назначьте… Я согласна, я совершенно на все согласна.

— Пан Мечислав, не откладывайте! По-моему, свадьба должна совершиться перед вашей поездкой за границу, — сказал профессор, — это было бы удобно во всех отношениях.

— В таком случае назначим как можно скорее, — проговорил Мечислав, не будучи еще в состоянии вполне прийти в себя. — Но позвольте мне немного подумать. Все это произошло так неожиданно для меня.

— Хорошо, я приду завтра утром. Вам всем надо немного успокоиться, — прибавил профессор и наклонился к руке Люси, поданной ему поспешно. Мечислав вышел проводить его на лестницу.

Когда он возвратился, застал сестру перед иконой, со сложенными руками, как для молитвы. Услыхав шаги брата, она оборотилась к нему с лицом спокойным, но с заплаканными глазами.

— Не спрашивай, не говори ничего, — начала она первая. — Мечислав, я сделала то, что нужно было сделать… Я спокойна и счастлива. Не удивляйся и не спрашивай, умоляю… Я так хотела, так и случилось… по воле судьбы. Не говори ничего.

И она опустилась на диван. Мечислав стоял над ней в смущении.

— Милая Люся, — сказал он наконец, — меня поразило твое решение. Когда же у тебя было время, не сказав мне ни слова, обдумать все это и решиться? Я много обязан Вариусу, признателен ему, уважаю его, но, несмотря на все это, как же согласить твою кротость и доброту с его неумолимой суровостью и холодностью? Обдумала ли ты?

— Все обдумала, будь спокоен.

— Значит, Вариус дал тебе понять, что не изменил намерения?

— Я догадывалась… Не спрашивай меня, прошу тебя… дай мне остыть, успокойся… Скажу тебе одно — необходимо было освободить Мартиньяна и обеспечить свою будущность, чтоб она не была тебе в тягость… Впрочем, суди меня, как хочешь. Может быть, меня побудило честолюбие, может быть, захотелось богатства, сама не знаю.

Мечислав ходил по комнате в сильном волнении… Судьба Людвики, несмотря на все уважение к Вариусу, тревожила его. Он, однако, не говорил ни слова.

Вечер прошел грустно. Разговор не клеился. Людвика хотела, чтоб свадьбу сыграли как можно скорее и скромнее.

— Ты потом поедешь за границу, — сказала она, — и будешь свободен.

Она отерла слезы. Мечислав не мог понять ее.

На другой день дождь помешал ей идти в костел. Мечиславу надо было отлучиться. Проходя мимо дома пани Серафимы, он увидел ее у одного окна. Она знаком позвала его. Завидя молодого человека еще на пороге и не поздоровавшись с ним, она воскликнула:

— Что это значит? Вы нездоровы?

— О, нет, но на сердце у меня так тяжело и так смутно…

Пани Серафима с беспокойством посмотрела на него.

— Я не стану мучить вас долгим рассказом. Все это обрушилось на меня так внезапно. Вчера доктор Вариус сделал неожиданно предложение Людвике, и она добровольно, решительно приняла его. Обменялись кольцами.

Пани Серафима, вскрикнув, схватилась за голову.

— Она? Что же с ней случилось? Мы с нею были дружны, словно сестры… Никогда ни одним словом она не заставила меня даже догадаться о чем-нибудь подобном. Здесь есть какая-то страшная, непостижимая интрига!

— Ничего не может быть, — возразил Мечислав, — она объяснила мне. Людвика ангел преданности. Я не мог ей противиться: так решительно высказала она свою волю.

— Я потрясена… Еду к ней, мне необходимо поговорить с нею.

Пани Серафима наклоном головы отпустила доктора, позвонила слуге и, не желая дожидаться, пока запрягут экипаж, велела нанять извозчика. Через несколько минут она уже была на Францисканской улице, прямо вбежала в комнату Людвики и застала ее молящейся. По лицу пани Серафимы, которая бросилась ей на шею, девушка догадалась, что вдове известно вчерашнее событие.

— Дитя мое, я спешила к тебе… Неужели правда, что ты поступила — даже и не знаю, как сказать — так не рассудительно, так странно? Ведь ты же знаешь этого человека по моим рассказам, знаешь больше Мечислава и приняла этого старого развратника… этого…

— Бога ради, перестаньте! Он мой жених, — прервала Людвика, показывая кольцо. — Все знаю, но я была должна.

— Кто же принудил тебя?

Люся нахмурилась.

— Ради Бога, из дружбы ко мне, не спрашивай! Принудила меня собственная воля.

— Но ведь ты не знаешь, на какое идешь мучение!

— Знаю, что на мучение, а иду, — прибавила Людвика, — потому что это неизбежно.

— Отчего же неизбежно? Людвика молча обняла собеседницу.

— Целый год думала я об этом, и решение мое неизменно. Пани Серафима бросилась на стул в отчаянии.

— Прости меня, но это безумие! Это самоубийство!

— Называй как хочешь, но не обвиняй меня, не презирай! — начала Люся со слезами. — Верь мне, что побуждения были чисты, что…

Слезы не дали ей окончить. Вдова бледная и дрожащая всматривалась в девушку. Она хотела узнать тайну, чтобы помочь, не Людвика плакала, молчала, и пани Серафиме оставалось только плакать вместе с нею.

— Потребуй от него, по крайней мере, — отозвалась вдова, — чтоб он прервал сношения, известные всему городу, и которых ты не можешь и не должна терпеть.

Люся ничего не знала и посматривала с удивлением.

— Какие же это сношения?

— Невинный ребенок! Узнаешь сама, и они будут для тебя тяжелы, отразятся на всей твоей жизни. На сегодня довольно этого. Мне хочется верить, что тебе удастся исправить его, но какая задача для чистого подобно тебе существа? И какое тяжкое бремя берешь ты на слабые свои плечи и в какую глубокую бросаешься пропасть!

Обе снова расплакались. Пани Серафима ходила в волнении.

— И как брат твой мог позволить? — сказала она.

— Он не должен мне противиться.

— Это непонятно, это непостижимо!

Дальнейший разговор только раздражал подругу, ничего не объясняя; она уехала огорченная, а известие о поездке Мечислава за границу прибавило ей горя.

В тот же самый день по городу неизвестно какими путями разошлась молва об обручении Вариуса с хорошенькой сестрой молодого доктора. Это подало повод насмешникам, подобным Подскочиму, для объяснения докторизации Мечислава. Вина этого супружества приписывалась брату, который пожертвовал своей сестрой, а может быть, и принудил ее. Все высказывались против этого и жалели бедную девушку. Старый профессор имел дурную славу. Рассказывали приключения, в которых он играл роль почти заслуживавшую скамьи подсудимых. Последняя и более постоянная связь его с особой, известной всему городу, еще не была разорвана. Предвидели, что из этого могли возникнуть неприятные сцены, ибо эта особа — одна полковница — славилась своей горячностью и цинизмом и, как всюду утверждали, надеялась выйти за Вариуса. Все это возбуждало любопытство и порождало бесчисленные сплетни.

Несколько знакомых в тот же день приехали к Мечиславу, но он уклонялся от разговора.

Вечером один из новых приятелей бедного Мартиньяна, не зная, как это близко касалось последнего, принес известие о близкой женитьбе профессора Вариуса на панне Орденской, сестре молодого доктора. Юноша побледнел и едва не упал; он хотел тотчас же бежать, и приятель насилу успел остановить его замечанием, что в такой час нигде не примут его. Всю ночь Мартиньян промучился, придумывая средство помешать браку. Он беспокоился не о себе, но о Людвике, судьба которой тревожила его, потому что про Вариуса рассказывали страшные вещи и так чернили его, что Мартиньян приходил в ужас. Одна мысль отдать ее в руки развратного и холодного старика возбуждала гнев Мартиньяна, в особенности на брата, который в качестве опекуна мог не согласиться на это. Он не понимал Мечислава и сердился на него. Так прошла бессонная ночь.

На другой день он ушел искать виновника, но все поиски были неудачны. Люся с Мечиславом пробыли у пани Серафимы до позднего вечера; Орховская, сидя за молитвенником, не хотела даже сказать, где они. Мартиньян уселся на лестнице и решил ждать до ночи, но дворник прогнал его оттуда довольно неучтиво; стоять на улице было неудобно. Поэтому он должен был уйти домой, и в голове его роились самые дикие предположения. Он хотел видеть по крайней мере Людвику, а потом сам не знал, что делать, но решил остаться в городе. Он знал, что Мечислав должен был уехать.

"Буду видеть ее хоть издали", — думал он.

На другой день он отправился очень рано, но его не впустили, ибо, по-видимому, дверь была заперта для всех. Приятель, который сообщил ему первый грустное известие, пришел с новыми сплетнями. Вчера именно случилось, по его словам, нечто очень неприятное. На доктора Вариуса напала полковница, на которой тот обещал жениться. Какая-то страшная сцена произошла в доме, где жил профессор, и вызвала всеобщее неудовольствие. Сцена эта, начавшаяся в квартире Вариуса, окончилась при свидетелях на лестнице, и сильно скомпрометировала старого профессора. Последний объяснил, что особа, позволившая себе буйство, была помешана.

Утром разнеслась молва, что вследствие потрясения и внезапной болезни полковница умерла на рассвете. Прибавляли, что ночью Вариус приходил к больной, как бы для подания помощи и прописал лекарство, а враги утверждали без обиняков, что он отравил ее. Один уже факт, что его могли заподозрить, имел серьезное значение.

В сущности, рассказ, принесенный Мартиньяну приятелем, не был вымышлен. Хотя случай старались скрыть и опровергнуть, однако описанная сцена встревожила всех жильцов в доме.

Полковница взбежала на лестницу, сильно звонила и стучала в запертую дверь, так что слуга принужден был отворить и хотел отделаться ответом, что господина нет дома. Но разгневанная женщина оттолкнула его и вбежала в докторский кабинет, в котором долго раздавались крики и ругательства. Наконец сам профессор вывел ее на лестницу и запер двери. Полковница, стоя за дверями, ругалась и громко грозила, так что привлекла несколько десятков человек. Рассвирепев, она не жалела ни себя, ни доктора, бросала в его адрес страшные обвинения, приписывала ему преступления, грозила ему судом, мщением. Под видом того, что полковница давно уже обнаруживала признаки помешательства, послали за ее людьми, экипажем, полицией насильно свести ее с лестницы и отправить домой. Сцена эта привлекла множество зрителей, и через несколько часов знал о ней весь город. Все негодовали, становились на сторону бедной женщины, некоторые защищали профессора, а иные утверждали, что она давно уже помешана. Рассказывали, что поздно ночью, когда она не унималась и, будучи больна, порывалась убежать с криками, которые слышны были на улице, послали за докторами, то в числе их прибыл и Вариус. Около полуночи в доме утихло, прописали лекарство и принесли из аптеки. Больная принимала его до утра, успокоилась немного, уснула и неожиданно скончалась перед рассветом. При ее кончине присутствовал врач, присланный Вариусом. Кое-кто утверждал, что она отравлена, но положение и связи профессора предохраняли его от расследования всего происшествия. Припоминали еще две давно забытые истории, окончившиеся скоропостижной смертью, приплетая сюда и доктора Вариуса.

Но ни один из этих рассказов, ни даже скандальная история с полковницей не дошли сразу ни до Мечислава, ни до Людвики. Никто не смел рассказать об этом: пани Серафима никуда не выходила, у нее никто не бывал, а ее слуги никогда не являлись к госпоже с уличными сплетнями. Мечислав накануне засиделся в гостях и, желая дать отдохнуть Людвике, не велел никого принимать до полудня, что старуха Орховская исполнила самым точным образом. Мартиньян, получив отказ, долго блуждал, наконец вернулся и после жарких переговоров со старухой, умолил ее наконец, чтоб, не впустив его, она вызвала Мечислава. Последний вышел, не зная, в чем дело, но, увидя Мартиньяна, хотел уйти.

— Послушай, — громко воскликнул юноша, может быть, первый раз в жизни в припадке гнева, — ты можешь запирать передо мною двери, но не имеешь права отказать в разговоре! Я пришел по важному делу, должен и буду говорить с тобой здесь или в другом месте.

Видя такое волнение, Мечислав надел шляпу и вышел на улицу вместе с братом. Гнев и негодование почти изменили Мартиньяна. Он отвел Мечислава на площадку Францисканского костела и обратился к нему с суровым выражением лица.

— Я пришел говорить с тобою не о себе, — сказал он, — но как родственник потребовать у тебя отчета в твоем поведении. Ты всю жизнь знал меня за мягкого и кроткого, но я сумею быть суровым и неумолимым. Поступок твой с сестрою приводит всех в негодование, меня же во сто раз больше, нежели целый свет, а весь свет, могу сказать, против тебя. Людвика продана гнусному старику, человеку, осужденному общественным мнением, который вчера еще…

— Ты помешался, — прервал Мечислав, пылая гневом в свою очередь, — ты городишь вздор! Одумайся! Я не позволю безнаказанно говорить мне подобные упреки.

— Так опровергни их, если можешь! — крикнул Мартиньян.

— Это легче всего. Пойдем со мной и спроси у Людвики, не первая ли она пожелала этого брака? Я об этом не знал ничего, противился, и она приняла предложение по собственному желанию.

— Этого не может быть.

— А я утверждаю.

— Но, как же ты мог согласиться на это! Старик вел гнусную жизнь. Вчера еще публичный скандал привлек целую толпу.

— Какой скандал? Что вчера? — воскликнул Мечислав.

— Ты разве ничего не знаешь?

— Не знаю.

— Одна полковница, которую он развел с мужем и на которой хотел жениться, ворвалась к нему с упреками, и ее вытолкали на лестницу. Крики ее привлекли толпу. Вечером она заболела, Вариус ее лечил, а перед светом она умерла. Весь город говорит, что Вариус отравил ее и, кажется, это было не первое его преступление. И подобному человеку ты хочешь отдать сестру!

— Это клевета! — сказал с досадой Мечислав. — Мы не знаем ни о какой полковнице.

— А между тем о ней знают все!

Мечислав смутился.

— Прощаю тебе твое безумие, — сказал он, помолчав. — Но успокойся, Мартиньян, ты несешь чепуху. Все это сплетни. Я уверен.

— Ты намеренно не хочешь признавать очевидное! — возразил Мартиньян запальчиво. — Все знают Вариуса, только ты не хотел его узнать, довольствуясь лишь его услугами. Он дал тебе диплом, а ты ему сестру. Ха, ха, ха!

— Мартиньян, ты оскорбляешь меня!

— Я говорю то, что есть. Все осуждают тебя. Людвика легко могла пожертвовать для тебя собою, но не следовало принимать этой жертвы.

— Мартиньян! Не доводи меня до безумия…

— Что для меня значит твой гнев! Я тебя презираю…

— Послушай, я удерживаюсь из сострадания к тебе! Едем со мной!

— Зачем? Твоя жертва повторит то, что ты приказываешь говорить ей.

Мечислав заломил руки и употребил страшные усилия, чтобы удержаться от вспышки гнева. Он вздохнул и сказал кротко:

— Умоляю тебя именем прежней дружбы, Мартиньян, поговорим иначе, по-приятельски. Клянусь тебе, я ни в чем не виноват. Ни о каких проступках доктора Вариуса не знаю, о полковнице ничего не слышал, о вчерашнем происшествии слышу первый раз от тебя. Мартиньян, сжалься!

— Как это может быть, чтоб ты не знал о том, о чем все говорят, даже публично, о дурной жизни этого человека, о его мерзостях, о его любовных связях, которые повергли в несчастье не одно семейство и покрыли позором… Как мог ты допустить, чтоб подобный человек осмелился даже питать дерзкий замысел и сблизился с Людвикою?

— Не забывай, что этот человек был моим профессором, что никто при мне не смел порицать его… Помни, что самые добродетельные люди за честные дела подвергаются порицанию и что общественное мнение не имеет никакой цены. Достаточно быть богатым и иметь значение, чтоб заслужить ненависть.

— Так, но в каждом из этих известий есть своя доля правды, какой-нибудь повод… Довольно и такого позора, каким покрыт профессор, чтоб отвернуться от него. Об этой свежей истории с несчастной полковницей скажет тебе каждый. Доктор Вариус постоянно проводил у нее дни и вечера… и только год, как начал пренебрегать ею. Совершалось это все открыто, с цинизмом. Она устраивала ему сцены и наконец вчера ее силой увели из его дома. Она заболела, пригласила его, он дал лекарство, и ее не стало.

— Но что ж это доказывает?

— Ничего не доказывает, однако послушай, что говорят, и убедишься, что не о каждом решатся говорить подобные вещи.

Разговор, начавшийся почти ссорою, мало-помалу с обеих сторон принял более спокойный характер. Чрезвычайное хладнокровие Мечислава и кроткий нрав Мартиньяна, наконец, факты, которыми он открывал глаза брату, все это привело к взаимному соглашению. Мечислав клялся, что не принимал ни малейшего участия в этом замысле супружества, и предлагал кузену отвести его к Людвике, чтоб она сама уверила его в этом. Мартиньян в свою очередь требовал, чтобы Мечислав расспросил и убедился в подробностях жизни Вариуса. Он предложил свое содействие в этом случае. Знакомство с университетской молодежью навело его на след одного бедного человека, двоюродного брата Вариуса, который занимался настройкой фортепиано в предместье. Все отзывались о нем как о человеке честном и трудолюбивом, и от него, конечно, можно было получить достоверную информацию о прошлом профессора. Человека этого звали У фертом. Мечислав обещал отправиться лично к нему, а между тем увел к себе Мартиньяна, чтоб тот от самой Людвики услышал, какое он принимал участие в ее замужестве.

Мартиньян ухватился за случай повидаться и поговорить с кузиной.

Еще под свежим впечатлением тягостного разговора, с изменившимся, грустным лицом Мечислав провел кузена в небольшую гостиную, где Люся сидела за работой. Мартиньян нашел ее бледной и изнуренной до крайности. Эти два последних дня повлияли на нее подобным образом. Увидя Мартиньяна, который также очень изменился, Люся вздрогнула, бросила работу и беспокойно взглянула на брата.

— Я привел к тебе Мартиньяна, — отозвался с необычайной живостью Мечислав, — чтоб ты подтвердила, что не я тот злодей, каким называют меня, что я не продавал тебя и ничего не знал об этом супружестве. Скажи ему, как это случилось и засвидетельствуй ему мою невиновность. Люди меня осуждают. Защити же меня, Людвика… Совесть моя чиста…

— Клянусь Богом, — прервала девушка, подходя к Мартинья-ну, — что Мечислав ничего не знал, скорее противился этому, нежели побуждал меня. Как же, зная его, ты можешь заподозрить?

— Но что же могло тебя склонить? — спросил молодой человек.

— Может быть, больше всего для того, чтобы не иметь на совести твоего упорства и ослушания матери, — отвечала Людвика. — Я не хочу, чтоб меня и Мечислава люди считали интриганами и неблагодарными.

— Это ужасно! — воскликнул Мартиньян. — Нет, ты не могла поступить так по причинам, какими хочешь оттолкнуть меня! Неужели я так виновен, что любил и люблю тебя!.. Ты убиваешь меня!

— Прости, Мартиньян, прости, — сказала девушка мягче, — я исполняю тяжелую обязанность. То, что я сказала, верь мне, вырвалось в защиту невинного брата. Я хотела сама… так из честолюбия, из корысти… выйти за этого человека… На это была только моя воля, и если здесь кто виновен, то одна я.

Слушая это, Мечислав впервые понял, что тут была какая-то тайна; он ощутил беспокойство и уже меньше сердился на брата.

— Ты сама клевещешь на себя, кузина, — прервал Мартиньян, — хочешь показаться тем, чем быть не можешь. Теперь ты для меня еще менее понятна, чем в то время, когда я шел к тебе. Но ради Бога подумай — что ты делаешь… твое замужество приводит всех в негодование… Но брак еще не совершен, можно отказаться, потому что человек этот…

Людвика подняла руку в виде угрозы.

— Дальше ни слова! — проговорила она. — Я обещала, и дело кончено. Каков бы ни был этот человек, я ношу его кольцо, я его невеста, роптать не хочу и не могу. Прошлое его мне не принадлежит, будущее в руках Божьих. Прощай!

Мартиньян хотел что-то сказать, но Люся вбежала в свою комнату и закрыла двери.

— Иди, — сказал Мечислав Мартиньяну, — предоставь мне заботиться о сестре и будь уверен, что я исполню долг опекуна.

— Поезжай к Уферту, — сказал Мартиньян, — я требую этого, промедление было бы преступлением. Настаиваю на этом во имя прежней дружбы, родства и твоей любви к сестре! Старайся, по крайней мере, добиться правды.

В предместье в старом, довольно ветхом доме, жил Дализий Уферт, двоюродный брат доктора Вариуса. Оба они, судя по фамилии, происходили из немецких колонистов, от двух родных сестер, дочерей довольно богатого булочника на Большой улице. В последнее время от этого иностранного происхождения осталось только одно название. Вариус, сын фельдшера, еще с детства был предназначен к медицине. Отец его приучил даже к практике гораздо раньше, чем мальчик мог приступить к изучению теории. Старик Вариус умер в то время, когда сын его блистательно начал студенческое поприще. Двоюродный брат его Уферт родился от столяра, которому не везло и который злую участь свою передал детям по наследству. Отец сперва готовил его к другому поприщу, отдал в гимназию, желая, чтоб он продолжал курс в университете, но это все прервалось, потому что сам он умер, и сын вынужден был зарабатывать хлеб для себя и для семейства. Уферт стал столяром. Ремесло не слишком ему нравилось, но выбирать было не из чего, тем более, что этим он мог жить, а наука требовала дальнейших расходов, которые были не под силу его матери. Мало-помалу Уферт от столярства перешел к выделке фортепиано, что принесло ему кое-какой заработок. Не было у него средств посетить значительные фабрики и научиться правильно, потому он доходил до всего сам, читал, придумывал и всеми своими познаниями по этой части был обязан только себе. Не имея капитала, он мучился, бился с долгами и, потеряв мать, продолжал новое ремесло скорее из прихоти, нежели рассчитывая на успех.

Человек он был умный, как говорили, честный, немного чудак и в качестве способного самоучки беспрерывно мечтал об изобретениях, которых практика никогда не подтверждала.

Он всегда что-нибудь усовершенствовал, придумывал, увлекался, влезал в долги, осуществлял свой замысел и, обманувшись в расчете, снова пускался в какое-нибудь многообещающее изобретение, которое приводило его к новому разочарованию. Но все это наполняло его жизнь и побуждало к деятельности.

Человек уже немолодой, Уферт жил на доходы с домика, который удалось ему сохранить после отца, и от починки старых инструментов, потому что изготовление новых ему не приносило денег. Он был мечтателем, много читал и думал, вечно в поисках за изобретениями; для себя немного требовал и хоть порой терпел нужду, однако переносил ее безропотно. Раза два в жизни он обращался за более значительной помощью к двоюродному брату доктору Вариусу, но тот ничего не дал. Кажется более десяти лет они уже и не виделись, потому что аристократические связи отдалили доктора от бедного семейства, а последнее не хотело ему навязываться.

Домик у Уферта был небольшой, при нем — маленький огород. Он был холост, и все его семейство состояло только из старшей сестры. Внизу находилась мастерская. На втором этаже жили хозяин и его сестра, старая дева Текла. Вокруг сушились доски, лежали бревна, валялись кучи щепок и сору.

Часть прихожей также занимали заготовки — деки и корпуса инструментов. Пробравшись с трудом по замусоренной тропинке, Мечислав спросил внизу Уферта и получил ответ, что хозяин наверху. Лестница отвечала общей обстановке. В большой комнате, наполненной разными поделками, в которой стоял запах кожи и табака, молодой доктор нашел лысого мужчину небольшого роста, в ситцевой куртке, который с трубкой в зубах задумался над доской, чертя линии и вымеряя что-то циркулем. Бледное и спокойное лицо его, голубые глаза имели задумчивое, равнодушное выражение. Морщины на щеках, на лбу и бороде складывались как-то оригинально, словно иероглифы, заключавшие в себе историю прошлого. Видно было, что человек этот много думал, страдал, боролся и дошел до той минуты в жизни, когда все это казалось ему мелким. Лицо его было умным и холодным. Возле него стоял мальчик и с любопытством смотрел на занятие мастера.

Услышав скрип отворявшейся двери, Уферт обернулся, прищурил глаза, медленно положил циркуль и вежливо пошел навстречу вновь прибывшему.

— Извините! Кажется имею честь видеть пана Дализия Уферта? — сказал Мечислав.

— К вашим услугам.

Фразу эту он проговорил приветливым голосом.

— Не могу ли я у вас просить несколько минут для разговора наедине об очень серьезном предмете?

— С удовольствием, — отвечал Уферт. — Пойдемте в мою комнату. Сестра моя вышла в город, а рабочие внизу.

И через коридор Уферт провел гостя в комнату напротив, обставленную весьма скромно. На стенах были прибиты полки с книгами. Мебель состояла из конторки для письма, диванчика, обитого ситцем, нескольких стульев и большого круглого стола, покрытого старой красной салфеткой.

— Прошу садиться, — сказал Уферт. — С кем имею честь?

— Сейчас объясню. Я Мечислав Орденский, недавно окончивший медицину. Ваш двоюродный брат, доктор Вариус, сделал моей сестре предложение, и она выходит за него замуж. Вот уже несколько дней, как меня тревожат до такой степени странными и, конечно, ложными о нем сведениями, что я, зная вас только по имени, решился обратиться к вам. Вариус ваш близкий родственник, вы его знаете… можете ли честно рассказать мне о нем?

— Одно только могу по совести сказать вам, — отвечал спокойно Уферт, — чтобы вы взяли назад слово, пока еще есть время.

Мечислав молчал. Старик посмотрел на него.

— Я в его дела не вмешиваюсь, — продолжал он, — но если кто-нибудь, как вы, спрашивает у меня прямо, я не могу молчать. Вариус человек умный, богатый, малый не промах, может понравиться, хоть и не молод, но Боже сохрани девушку положиться на него и выйти за него замуж!

— Вы меня пугаете…

— Вы спрашивали, а я повторяю, что если кто меня спрашивает я отвечаю всегда по совести, несмотря на последствия, даже если дело идет о брате. Но, — прибавил он, — мы уже давно перестал быть братьями. Бог с ним! Я простой и прямой человек, — при этом столяр улыбнулся, — а он немного искривленный.

— Весь город отзывается о вас, пан Уферт, как о достойном честном человеке, и потому я пришел к вам с полным доверием.

— Действительно, меня знают как порядочного человека, и большого чудака, — молвил Уферт. — Странности мои, однако, н идут так далеко, чтобы я лгал, судил пристрастно или говорил том, чего наверняка не знаю. Верьте же мне и, если можете, откажите Вариусу.

Мечислав опустил голову.

— Там, где дело идет о судьбе бедной женщины, — говорил столяр, — было бы бесчестно умолчать о чем-нибудь. Послушайте судите сами — я буду говорить святую правду. Отец Вариуса, фельдшер, заблаговременно готовил его к медицине, а в мальчике с детства еще заметны были и большой ум, и чрезмерный эгоизм. Учила он превосходно. Он делал опыты над живыми собаками, смеясь над их мучениями, и, если кто плакал при нем, это, казалось, доставляет ему удовольствие. Когда умер отец, нельзя сказать, чтоб мой брат обходился дурно с матерью, но и не был он для нее сыном; он не умел любить никого, кроме себя. Если кто-нибудь становился на его пути, то он расправлялся с ним безжалостно, если ему было что нужно, он брал, не задумавшись, хотя бы с вредом для другого. Никогда и ни" кому не сделал он добра — все его стремления сводились к тому, чтобы выбиться из толпы и стать выше ее. Обладая замечательным умом, он трудился неустанно, обходился малым, хладнокровия имел бездн" и потому быстро пошел в гору, и, когда мы терпели нужду, не будучи в состоянии избавиться от нее, он уже был независимым. Вот вся его жизнь в нескольких словах, остальное — детали. Он никогда не женился, но обманывал беспрестанно женщин, а если не попал под уголовный суд, то этим обязан особенному счастью, а может быть, и тому, что трудно встретить такого искусного доктора. Придет, посмотрит и назначит почти что час, в который больной умрет или выздоровеет. Всем одарил его Господь: и большими способностями, и располагающей наружностью, и уменьем нравиться, и хладнокровием… только не дал ему ни капли совести. Трудно сосчитать, сколько он погубил семейств. Он приходил как друг, уходил как предатель. Я сам знал несколько несчастных бедных девушек, которых он обманул обещанием жениться, а потом бросил… Ссорить мужей с женами, позорить семейства, сеять интриги, прибегать к содействию самых бесчестных людей было его ежедневным занятием. Но теперь он постарел, осталась было у него одна полковница, но и с той, как слышно, он вчера разошелся, а сегодня уже, кажется, она умерла и, говорят, он ей прописывал лекарство. Хорошее должно быть лекарство, — прибавил столяр, пожав плечами и грустно улыбаясь. — Но для него возможно все, что только безнаказанно.

— О, как же страшно и безжалостно вы его описываете! Подобный человек не ушел бы от правосудия! — воскликнул Мечислав.

— Именно такой человек и может куролесить, ибо знает, где остановиться, — сказал Уферт. — А на людскую молву он давно не обращает внимания.

— Это ужасно! — прервал молодой человек.

— Да, ужасно, — подтвердил Уферт, — но вам нужна была истина, и вы имели право требовать ее. Сжальтесь над сестрой и не отдавайте ее этому разбойнику… Я знаю его с детства, эта натура холодная, самолюбивая, расчетливая. Он сумеет сыграть всякую роль, а так как он очень умен и ловок, то каждого может увлечь и обмануть.

— Вам известна история полковницы?

— А кому же она здесь неизвестна? — отвечал Уферт. — У нее был муж и двое детей. Надо ей было на несчастье заболеть; призвали Вариуса, и он стал бывать. Дама была красивая, понравилась ему. Он сумел сделаться необходимым в доме, прикинулся влюбленным. Муж долго был в отсутствии, Вариус этим воспользовался. Полковник узнал все по возвращении; он забрал детей и разъехался с женою. Доктор Вариус должен был на ней жениться, но несколько лет откладывал, а потом обманул, по обыкновению. Женщина эта была страстная, вспыльчивая и, боясь скандала, удерживала его при себе. Это, впрочем, одна из многих его историй, может быть, менее страшных и трагических; не спрашивайте меня о других, я не хочу и говорить. Довольно!

— Однако, — сказал Мечислав, — этот человек… этот человек был для меня благодетелем.

— Из расчета, — заметил Уферт, — я этому верю и не удивляюсь. Видите ли, я бедный человек, живу трудом, порой питаюсь одним хлебом, а, однако, не приблизился бы к нему, несмотря на все его богатства, потому что он грязен. Он мне двоюродный брат, но я стыжусь этого.

— Почтеннейший пан Уферт, — прервал Мечислав, — все это никак не может вместиться у меня в голове. Вероятно, у вас в сердце таится какое-нибудь неудовольствие, и может, быть, оно невольно пробивается наружу.

Уферт пристально посмотрел на молодого человека.

— Увы, нет, — сказал он. — В молодости, когда я знал его хуже, я несколько раз обращался к нему за помощью и сознаюсь — он мне отказал; но меня это не отталкивало. Я оставался бы ему братом, если бы он был достоин иметь брата; но он никогда не может иметь родных, потому что у него черствое сердце эгоиста. Он не любил даже свою мать. Да простит ему Бог. Я на него не сержусь, но пренебрегаю, как грязью.

Мечислав встал, ибо не знал, что отвечать, а эта яркая картина, нарисованная так простодушно, глубоко запала ему в душу.

— Подождите, — сказал хозяин, — не спешите, мы побеседуем. Вы бедны?

— Мы сироты и бедны, — отвечал Мечислав. — Но я уже доктор и надеюсь иметь кусок хлеба.

— Доктор? Это плохо, — возразил Уферт. — Если поссоритесь с ним, он найдет средство вредить вам, а Вариус неумолим. Как же вы познакомились с ним?

— В университете.

— А сестра?

— Видела его у меня.

Столяр замолчал, опустил голову и задумался.

— Дали ему слово? — спросил он наконец.

— Сестра дала слово, не зная ни о чем, да и как же девушка могла бы узнать что-нибудь подобное? Мы здесь чужие, потому что росли в деревне.

— И никто вас не предостерег? — сказал Уферт. — Странно! А он так ловко маскировался. Кто же вас прислал сюда?

— Мне сказали, что вы его родственник.

— К несчастью! Желал бы им не быть. А что же вам говорили о старом глупом Уферте?

— Что вы человек честный и правдивый.

— Что клеит плохие фортепиано, роется в книгах и философствует, вместо того чтоб заниматься столярством, неправда ли? Все это была бы истина. Гм! — прибавил он. — Не кстати послали вас ко мне. Вы нашли чудака… Людям и вам кажется, что как бедняк я могу ненавидеть богатого брата и как чудак могу иметь предубеждение… значит, то, что я вам сказал, вы можете впоследствии иначе перетолковать. Но идите к людям, расспрашивайте, прислушивайтесь… Мне совесть, да, совесть велела говорить так. У меня часто не бывает дров и ни гроша денег, но совесть есть, и это все, чем Господь Бог наделил меня.

Больше не о чем было спрашивать. Мечислав пожал руку столяру.

— Благодарю вас, — сказал он.

— Не за что, — сказал Уферт, — я предпочел бы утешить, нежели опечалить. Ступайте с Богом, а сестры не отдавайте, иначе погубите ее.

В ушах Мечислава еще звучали слова Уферта, когда молодой человек шел домой, боясь разговора с сестрой и не зная еще, как поступить ему. Он не понимал Людвики, не мог объяснить себе ее поведения, сознавал, что рассказать об услышанном не будет в состоянии и потому решился зайти к пани Серафиме, чувствуя, что она может ему помочь. Он рассчитывал застать ее одну.

Действительно, у вдовы никого не было, и она сидела за книгой. Она поздоровалась с ним, как бы смутившись немного от неожиданного посещения.

— Я, может быть, мешаю? — спросил Мечислав.

— Вы? Никогда! Я всегда вам рада… мы так редко видимся.

— О, на этот раз не знаю, будете ли вы мне рады, — сказал Мечислав. — Я пришел поделиться с вами большим горем. Я возвращаюсь с поисков; ходил собирать более точные сведения о Вариусе. Говорят, он гнусный человек. Не знаю, что делать. По-видимому все, что о нем говорят, справедливо.

— Увы, справедливо, — прервала пани Серафима. — Я не понимаю Люси. Я ей все это говорила, рассказывала даже историю с полковницей, которая так скоропостижно умерла сегодня после лекарства доктора Вариуса, но ничто не помогало. Она мне отвечала: "Сознайтесь, что кто дал раз свое слово, тот должен сдержать его". Я опровергала ее, говоря, что слово было дано, когда в действительности не знали человека, но она возразила, что должно было прежде знать, с кем предстояло иметь дело, а если поспешила не основательно, то и должна поплатиться. Но это все софизмы, тут есть какой-нибудь другой повод.

— Не хочет ли она отделаться от Мартиньяна? — спросил Мечислав.

— Не знаю, тайна какая-то, а так как у Люси много характера и энергии, то трудно будет убедить ее и пересилить.

— Какая тягостная роль для меня! — прошептал Мечислав. Он стоял, задумавшись, у стола со шляпой в руках.

— Подождите, не уезжайте, — отозвалась пани Серафима, — через несколько минут увидите старую знакомую.

— Кого? — спросил, не догадываясь, молодой человек.

— Какой же вы недогадливый! Я жду Адольфину Драминскую, которая сегодня приехала вместе с мужем.

— Поэтому-то я и не хочу вам мешать и должен удалиться как можно скорее. Люся одна, мне необходимо с нею переговорить. Я приду позже.

— Придете?

— С сестрой, если она будет в состоянии выйти.

Мечислав поклонился и, скрывая волнение, спешил к дверям, как на самом пороге раздалось восклицание. Он увидел входящую Адольфину.

— Вы узнали меня? — спросила она.

— Почему же я не узнал бы вас?

— Не правда ли, я постарела? Но и вы также как будто побледнели. Как? Вы уезжаете? Мы сходимся только на пороге! Когда же увидимся?

— Я хотела задержать его для вас, но он спешит к Люсе, — отозвалась хозяйка.

— Не от меня ли он уходит? — сказала, засмеявшись, пани Драминская.

Мечислав стоял в смущении. Глаза их встретились; взгляды словно хотели взаимно проникнуть в глубину души. Молодой человек остался на минуту.

— Вы в самом деле не хорошо выглядите, — сказал он, — говорю вам как доктор.

— Это от избытка счастья, — отвечала, улыбаясь, Адольфина. — Добряк Драминский так любит меня и балует, что этим измучил меня совершенно. Я думала, что после отца никто не в состоянии так разнежить ребенка, и ошиблась.

И она посмотрела на пани Серафиму и Мечислава.

— Но ведь и вы оба, — продолжала она, — с тех пор как мы расстались, выглядите не лучше. Лица не веселы, в глазах грусть. Пани Серафима пасмурна, пан доктор задумчив. Когда я покидала вас, вы были совсем другие, и я надеялась застать вас счастливыми.

Пани Серафиму это смутило.

— Я постарела еще больше, — сказала она, — хотя и так была уже не молода, — прибавила она, принуждая себя казаться веселою. — И это не так удивительно; а пан доктор измучился во время экзамена. А может быть, были у него и другие заботы.

— А где же Люся? — спросила Адольфина.

— Осталась дома, и именно к ней я должен поспешить, — отвечал, откланиваясь, Мечислав, будучи рад уйти от проницательных взоров Адольфины и скрыть свое замешательство.

Судьба словно преследовала Мечислава. Выходя от вдовы, он думал о себе, проверял свою совесть и искал какой-нибудь вины за собой, но не мог найти. Казалось ему, что с окончанием курса он начнет новую жизнь, но возник только новый ряд затруднений. Теперь его более всего тревожила участь сестры… И что ему было делать? Сказать ей все или утаить?

Он шел домой не спеша, ибо знал, что его там ожидало. На пороге он встретил Орховскую, которая с таинственной миной объявила ему, что доктор Вариус ждет в гостиной.

— Действительно, Мечислав застал профессора одного, потому что Людвика не выходила. Вариус сразу по лицу Мечислава догадался, в чем дело. Но это нисколько его не смутило. Поздоровались довольно холодно.

— Попросите, любезнейший доктор, свою сестру, чтоб была любезна и вышла, нам о многом необходимо переговорить. Один раз навсегда надо устранить всякое подозрение, а, конечно, вы должны иметь его относительно меня, потому что ни на кого более меня не обрушивалось самой дерзкой и наглой клеветы.

В эту минуту Людвика отворила дверь и вошла, словно почувствовала, что ее зовут. Вариус поклонился ей издали и уселся на свое место.

— Я пришел к вам и к вашему брату с исповедью, — сказал он. — Лучше исповедаться добровольно и сегодня, чем против воли и когда будет уже поздно. Я обязан сделать это перед вами и перед вашим братом и охотно выскажусь. Если вы еще не слышали, что я убийца, соблазнитель, изменник, последний из людей, закоренелый преступник, то можете услышать каждую минуту. Я уже привык к этим сплетням, но на вас они могут произвести впечатление. Будучи обвинен, я должен защищаться. Вы услышите эти упреки по моему адресу и от моих бедных родственников, и от посторонних, послушайте ж и от меня что-нибудь о моей жизни. Отец мой был бедным фельдшером, и мои родители почти ничего не имели. С детства я познакомился с нуждою, с детства и решился выйти из нее с помощью науки и собственного труда. День и ночь я просиживал над книгами и препаратами. Мне повезло, я выбился из толпы, приобрел имя, известность, состояние, но вместе и врагов, и завистников. Одно не бывает без другого: масса неспособных, которые сами ничего делать не в состоянии, завидует тем, кто обладает силою, умом или счастьем. Так повелось между людьми: чем выше из бедности поднялся человек, тем яростнее будут закидывать его камнями. Нет клеветы, которая на них не обрушилась бы, и я могу похвалиться, что удостоился этой чести. Если я спасал какое семейство от позора, хотя бы с самопожертвованием, проступок приписывали мне; если старался прикрыть чью-нибудь слабость, меня считали соучастником. Куда бы я ни ступил, за мною шли догадки, подозрения, сплетни. Я смеялся над этим, хотя и было тяжело; наконец сделался равнодушным. Я научился презирать людскую глупость и легковерие, должен был отречься от счастья, потому что от меня убегали. В отчаянных случаях меня призывали как доктора, а как человека отталкивали. Так я и поседел среди книг, находя успокоение лишь в науке. Одно из самых громких приключений, которое, конечно, достигнет и до вас, если уже не достигло, — это история полковницы К… Несколько лет тому назад в этот дом я был приглашен в качестве доктора. Полковницу я застал с расстроенными нервами, в раздражении, больной, в слезах, одним словом, в таком положении, которое требовало помощи. Собственно болезни не было, но состояние души действовало на тело, тело влияло на душу, и из этого возникло нечто упорное, грозное, так что помочь было трудно, и я не знал, успокоить ли прежде душу, или врачевать тело. На другое или третье посещение на мои расспросы полковница призналась мне, что была несчастнейшим в мире существом, что муж ее был старик, вел развратную жизнь, дни и ночи проводил за картами, имел открытые связи, проматывал состояние и мучил ее грубым обращением. Все это подтвердилось собранными мною в городе сведениями. Женщина эта была доведена до отчаяния, муж сделался совершенно равнодушным. Я старался сблизиться с ними, примирить их, но полковник, как человек развратный и подозрительный, принял мое участие к жене за признак связи с нею. Из этого возникли сцены, и как он был рад отделаться от жены, то и воспользовался этим обстоятельством, чтоб развестись с нею. У нее отобрали детей, и бедная женщина, отчаянная, больная, оказалась в одиночестве. Семейство ее не хотело слышать о ней, все от нее отказались, и она схватилась за меня как за покровителя и защитника. Я не мог оттолкнуть ее. Клевета нашла в этом подтверждение моей интриги и измены. Полковница в этом болезненном состоянии тоже вообразила себе, что выйдет за меня и что я должен любить ее. Мысль эта держалась в ней в течение нескольких лет, доведя ее почти до безумия, которое все доктора, кроме меня, признали и подтвердили. Вот мои отношения к полковнице — столько горя за каплю сочувствия и сожаления. С каждым годом этот пункт помешательства о выходе за меня усиливался; я избегал ее, она мне делала сцены, компрометировала себя и меня. Не было мне покоя, но я выдержал до конца, не смея увеличивать ее болезни суровым обращением. Кто-то из доброжелателей сказал ей о моей женитьбе… Она мне устроила страшную сцену в присутствии многочисленных свидетелей, так что я, видя ее бешенство, вынужден был пригласить других докторов и отвезти ее домой, где признаки помешательства усилились до такой степени, что мы решились употребить самые решительные средства для укрощения ее. Нас было при ней трое. Я сидел до утра, полковница умерла, и сегодня в городе вам скажут, что она отравлена мною. Да, — заключил спокойно доктор Вариус, — такова судьба людей, идущих смело своей дорогой, люди эти должны и червей давить, и змей топтать, и быть укушенными этими змеями. Вот кратко моя история, или, лучше сказать, ее содержание. Мне хотелось рассказать вам ее, чтоб вы не тревожились, услышав ее от посторонних. Что же вы, панна Людвика, скажете на это?

Люся сидела бледная, молчаливая. Мечислав не проронил ни одного слова; видно было, что его Вариус убедил, оправдался перед ним и что молодой человек поверил ему. Благородные характеры всегда скорее верят доброму, чем худому, самопожертвованию скорее, нежели подлости. Молча он подал руку профессору. Люся принудила себя улыбнуться. Два дня она была в каком-то полузабытье, свидетелем жизни, а не живым существом; все в ней как бы умерло. Она двигалась и говорила, часто не понимая, о чем ее спрашивали. Мечислав должен был несколько раз повторять, чтоб добиться от нее ответа. Это было нечто вроде оцепенения; оставалась лишь сильная воля, двигавшая существом, словно не принадлежавшим к миру. Оставаясь одна, шла она молиться или подходила к окну, засматриваясь на крыши, на серое небо, на стены домов, и ничего не понимая, по целым часам стояла в таком положении.

Такова она была и во время рассказа доктора Вариуса. Когда он кончил, она улыбнулась. Профессор взглянул на нее, и она не обнаружила ни малейшего движения, но рука, поданная ему Мечиславом, и улыбка Люси, вероятно, успокоили его совершенно; он сказал еще что-то с горечью о людях и умолял брата и сестру ускорить свадьбу. Против этого не возражали. Люся на все отвечала: "Хорошо".

Мечислава, однако же, это тревожило, и он успокоился лишь тем, что припомнил, как она бывала нередко в подобном положении в доме тетки, и что это состояние проходящее, и что она могла поддаваться робости, как и всякая молодая девушка на пороге новой жизни.

Он нежно поцеловал ее после ухода профессора. Вариус хотел венчаться уже на будущей неделе, без свидетелей, при закрытых дверях, в отдаленном костеле. Условия эти были приняты.

— Люся, — сказал Мечислав, — знаешь, кто приехал? Это может развлечь тебя. Адольфина здесь.

В первую минуту Людвика была до такой степени задумчива, что, по-видимому, даже не понимала, кто такая Адольфина, наконец посмотрела на брата и проговорила:

— С мужем?

— Да.

— Ты видел его?

— Нет. У меня очень много дел, а ты, милый друг, может быть, поедешь повидаться с нею у пани Серафимы.

Люся покачала головой.

— Как прикажешь.

— Но ты сама хочешь?

— Не знаю, я так измучена, мне все так тяжело.

— Но это развлечет тебя.

— Ты думаешь?

— Я тебя спрашиваю.

— Ничего теперь не знаю, — сказала Люся, печально опускаясь на стул.

Встревоженный немного Мечислав в качестве доктора должен был посоветовать развлечение.

— Тебе надо поехать, — сказал он.

— А ты?

— Я останусь, у меня есть дело, — отвечал молодой человек, опуская глаза. — Поезжай!

Людвика пошла одеваться, молча попрощалась с братом, позвала Орховскую и скрылась.

У пани Серафимы ждали Орденских, и она очень удивилась, увидев только Люсю.

— А доктор? — спросила она.

— Остался дома по очень серьезному делу.

Хозяйка пожала плечами. Адольфина смутилась немного, но побежала обнять Людвику и взглянула на похудевшее лицо подруги детских лет.

Недалеко сидел пан Драминский, которого Адольфина немедленно представила Люсе. Это был веселый, здоровый, полный мужчина и очень добрый. На этом полном, ничего не говорящем лице видно было как бы самодовольство растения, которому живется хорошо и которое не хочет знать об остальном мире.

Подруги отдалились от хозяйки и пана Драминского. Они сами не знали, как зашли в кабинет пани Серафимы, сели на диван, со слезами обнимались и смотрели в глаза друг другу.

— Милая Люся!

— Дорогая Дольця!

— Ну, как же ты поживаешь?

— А ты счастлива?

Обе замолчали. Адольфина подвела подругу к окну.

— Дай мне на тебя насмотреться! Однако ты, бедняжка, похудела, побледнела… А я, смотри, на что похожа, на недозрелый лимон, не правда ли? Так я счастлива! Нет, я шучу, — прибавила она с грустной улыбкой, — мой Драминский отличнейший муж в мире. Господь Бог создал его именно для этого — слепым, глухим, ленивым, доверчивым и терпеливым до невозможности. Но что же делается с вами, моя дорогая? Что с Мечиславом? Неужели до сих пор он не сделал предложения этой доброй Серафиме, которая, ручаюсь, любит его и которую он должен полюбить?

— Я ничего не знаю и не понимаю, — шепнула Люся. — Оба грустны, нежны и всегда одинаковы. Но будет ли что из этого? По выезде из В… Мечислав страшно заболел и едва не умер.

— Все изменяется, моя дорогая, — начала Адольфина, — и постоянно все к худшему. Таково, кажется, правило жизни: ясные утра, пасмурные дни, бурные вечера и темные, непроглядные ночи; Я говорю о себе, о тебе, Серафиме, о нем… только мой Драминский… О, этот имеет способность не изменяться: дождь его вымочит, солнце высушит, ветер обвеет — и он всегда одинаков, постоянно добр до бесконечности.

— Стало быть, ты счастлива?

— Я страшно счастлива! — сказала, рассмеявшись как-то дико, Адольфина. — Но говори, правда ли, что ты выходишь замуж за старика? Но, по крайней мере, добр ли он так, как мой Драминский?

— О, я не знаю…

У обеих на глазах были слезы. Адольфина переменила тон в начала, понижая голос:

— Зачем же я буду душить в груди вопрос, которого не могу выговорить? Говори мне о Мечиславе, ты знаешь, он был моим идеалом, я так его любила, я так еще люблю его… а он, ну, говоря же, правда ли, что он женится на Серафиме? Влюблен?

— Я уже сказала тебе, что понять их не могу, а в особенности Мечислава. Бывают дни, когда он необыкновенно нежен, а потом становится холоден, но всегда исполнен к ней уважения… Нет, я тут ничего не понимаю…

— Боже мой! Да ведь, может быть, он ее не любит? — прервала Адольфина.

— Начинаю сомневаться была ли когда-нибудь хоть тень этого чувства.

— А с ее стороны?

— Бог знает: там, кажется, билось сердце, билось, билось, пока не утратило силы, потеряв надежду.

— Она его любит, он может с нею быть счастлив, и мы должны женить их, — сказала Адольфина.

— Помилуй, она богата, а он…

— У него в сердце миллионы, — прервала Адольфина.

И, закрыв глаза руками, она бросилась на грудь к подруге. Потом вдруг встала, схватила ее за руку и повела в гостиную.

— Мой муж, без сомнения, уже беспокоится. Идем. Он подумает, что мне нехорошо и прилетит со стаканом воды.

Около четырех часов пополудни, хотя еще далеко было до солнечного заката, тучи так обложили небо и начался такой густой дождь, что сделалось темно, словно в сумерки; улицы опустели и только спешивший извозчик или какая-нибудь карета стучали по мостовой да пешеход под зонтиком или плотнее закутавшись в пальто искали более сухого прохода под стеною домов. Дождь полил прямой, ровный, небо было однообразного оловянного цвета, который принимает оно перед бурей. Было грустно от этой погоды.

Перед костелом св. Яна стояло несколько экипажей, конечно по необходимости, а из окон противоположных домов смотрели на них жильцы, догадываясь, что, должно быть, в храме будет свадьба. Запертый костел не позволял видеть, что делалось внутри, да вряд ли в такой ливень нашлись бы любопытные. Экипажи стояли уже с полчаса, когда на улице показался молодой человек в одном сюртуке, без зонтика, по-видимому не обращавший никакого внимания на погоду. Он подошел к костельной двери, попытался ее открыть, но безуспешно, и побежал искать другой вход. Было их действительно несколько, но все оказались запертыми. Кучера, сидя под дождем, имели, по крайней мере, то развлечение, что смеялись над бедным юношей, который, по-видимому, и не знал об этом. Прислонясь к костельной двери, он вслушивался, что творилось в храме. Торжественные звуки органа раздавались даже на улице… Вдруг все утихло, словно в могиле, и тишина продолжалась долго, ничем не прерываемая, почти страшная. Молчание это тянулось для него, словно столетие, как вдруг снова раздалась мелодия, но уже другая, торжествующая, веселая, будто победный марш.

Молодой человек, стоявший под дверью, задрожал, вскинулся, заломил руки, а кучера, сидевшие на козлах, начали громко смеяться над этим полоумным. Смех, впрочем, был такой шумный, что молодой человек пришел в себя и оглянулся изумленными глазами, на которых дрожали, кто его знает, капли дождя или слезы. В эту минуту дверь отворилась внутрь и юноша, упиравшийся в нее, упал на каменный помост головой. Случилось это именно в тот самый момент, когда новобрачные должны были первыми переступить порог. И вот бедняга лег им на этом пороге жизни, а что хуже, разбил голову таким образом, что кровь брызнула на подвенечное платье молодой. Из костела раздался крик, от экипажей доносился хохот. Пожилой уже мужчина, который вел свою молодую жену, бледную и грустную, слегка высвободив руку, передал новобрачную близстоящему господину и шепнул:

— Настоящее докторское счастье — вот и пациент готов!

Он хладнокровно наклонился, поднял упавшему голову, достал белый платок и начал осматривать рану, чтоб перевязать ее. Кровь из рассеченного виска текла струей, рана была широкая и болезненная. Зрелище это едва не лишило чувств новобрачную; но какая-то сила удерживала ее. Она стояла бледная как смерть.

Новобрачный, подняв раненого, занялся им. Он искусно притиснул края раны и перевязал ее платком.

— Как бы там ни было, — сказал он, — а надо его уложить в экипаж и отвезти к нам. Там мы его осмотрим, снова перевяжем, и это заживет через неделю.

Раненый очнулся, смотрел остолбенелым взором и, может быть, вторично лишился бы чувства, если б в ту минуту молодой человек, передав новобрачную ее мужу, не подхватил его и не вынес почти на руках к подъезжавшему извозчику.

— Домой! — слабым голосом отозвался раненый.

Читатель угадал, без сомнения, что это был не кто иной, как Мартиньян, который, поздно узнав о свадьбе Людвики, полетел, словно безумный, увидеть все собственными глазами и поплатился так жестоко. Домой вез его Мечислав.

Хотя доктор Вариус и узнал его, однако с величайшим хладнокровием хотел взять его к себе; но больной воспротивился и упросил Мечислава, чтоб тот ехал с ним на квартиру.

Случай этот, словно несчастное предвестье, произвел на всех присутствующих грустное и болезненное впечатление. Люся трепетала, смотря на свое белое платье, обрызганное кровью того, который питал к ней такую непреодолимую любовь. Адольфина плакала, пани Серафима молча дрожала. Мужчины, может быть, более притворялись равнодушными, но даже пан Драминский закусывал губы и качал головой. Один доктор Вариус улыбался, стараясь обратить все это в шутку, но ему это не удавалось. Экипажи быстрой рысью понеслись к квартире профессора. Кроме присутствовавших в костеле, он пригласил несколько товарищей с семействами и кое-кого из высшего круга.

Жилище его было убрано роскошно. Цветы и деревья стояли на лестнице, устланной коврами и уставленной зеркалами. Ряд лакеев в парадных костюмах, заранее зажженные огромные канделябры и музыканты, скрытые за цветами и ветвями, встретили новобрачных.

У порога первой комнаты, на столике, покрытом скатертью, на серебряном блюде лежали хлеб, соль и сахар, по старинному обычаю, только подать этого было некому.

Темная и почти печальная большая гостиная профессора была совершенно обновлена и повеселела. Все в ней было великолепно и с большим вкусом; нигде ни малейшей пестроты, ни малейшего излишества.

— Вы здесь всемогущая хозяйка, — сказал доктор, обращаясь к молодой жене, — но чтобы этого дня не отравляло грустное воспоминание о несчастном случае, которому причиною безрассудный сторож, — потому что кто же отворит дверь подобным образом? — не угодно ли вам будет переменить платье?

И Вариус провел послушную жену через длинный ряд лакеев в ее спальню и уборную. Здесь ожидали две горничные. Доктор шепнул им что-то и быстро вышел. Люся опустилась на маленький диванчик у двери, а девушки, отворив огромные шкафы, наполненные нарядами, спрашивали, что она хочет надеть.

— Что хотите, — отвечала Людвика.

Нашлось белое атласное платье с кружевами, а так как вуаль и башмаки были забрызганы кровью, то пришлось переменить весь туалет. Готовые уборы, словно сшитые по мерке — и, конечно, они были так приготовлены, что не требовали ни малейшей переделки… Когда Люся сняла окровавленное платье и посмотрела на него, слезы навернулись у нее на глаза; она взглянула на одну из незнакомых прислужниц, лицо которой казалось ей симпатичнее, и сказала:

— Милая моя, пожалуйста, это платье и все спрячьте, как я сняла… не отдавайте в мытье и не выбрасывайте… Прошу вас.

Девушка наклонила голову в знак послушания. В эту минуту Адольфина и пани Серафима вошли в уборную и, застав Люсю одетой, приветствовали ее.

— Как же это все нашлось, словно чудом? Настоящий очарованный замок! — воскликнула Адольфина. — Надо признать, что у Вариуса много вкуса и что он обо всем позаботился. О, я не удивляюсь, что для такой драгоценной жемчужины он должен был сделать золотую оправу.

Людвика шла, не слушая и как бы без сознания, у нее еще были перед глазами и окровавленная голова Мартиньяна, и подвенечное платье, обрызганное его кровью. Когда через некоторое время возвратился Мечислав, Люся призвала его умоляющим взором.

— Ничего худого с ним не будет, — шепнул он, — я оставил при нем дельного молодого человека, а завтра приедет Пачосский, а кто знает, может быть, и тетушка. Нет даже и тени опасности.

— Признайтесь, — сказала тихо Адольфина, — что это нечто такое необыкновенное… Даже мой добряк Драминский едва не лишился чувств, а он, мне кажется, еще в жизни не падал в обморок, разве от первой сигары.

Великолепна, хоть и грустна, была в этот вечер пани Серафима. Она хотела быть прекрасной, молодой и была обворожительна. В бархате и кружевах, с бриллиантами в черных волосах, роскошные локоны которых обрамляли ее красивую голову, величественная, серьезная, она, по словам Адольфины, напоминала Марию Стюарт.

Через несколько минут она подозвала Мечислава, прошлась с ним раза два по гостиной, преследуемая ревнивым взором Адольфины.

— Милый друг, — шепнул пан Драминский жене, — как они хороши вместе, какая парочка! Они поженятся, а? Как ты думаешь?

— Конечно, — отвечала Адольфина, со странной улыбкой, — они женятся и будут… будут счастливы, как и мы с тобой.

Пан Драминский поцеловал руку у жены.

В глазах у пани Серафимы блистало в этот вечер выражение какой-то отчаянной отваги; по-видимому, она решилась на что-то.

— Вы, я слышала, уезжаете? — спросила она Мечислава, ходя по гостиной.

— Да, через несколько дней.

— Без сожаления… о нас?

— О, напротив, с большой грустью.

— В самом деле? О ком же?

— О всех дорогих сердцу!

— А кто же дорог вашему сердцу?

Мечислав взглянул на нее, она жгла его взором, от которого он опустил глаза.

Они вошли в другую комнату. Пани Серафима взяла его под руку.

— Пан Мечислав, я хочу поговорить с вами и много, и скоро.

— Когда?

— Если б сегодня, только не здесь.

Удивленный молодой человек сделал утвердительный знак головой.

— Вы отсюда поедете со мной ко мне, даже если б и время было позднее: я сегодня же должна переговорить с вами…

Она смотрела в глаза Мечиславу, голос ее дрожал. Они были одни в комнате… за ними следили только пылающие глаза Адольфины.

— Дорогая пани Серафима, — сказал Мечислав, понизив голос, — будем говорить сию минуту… Я к вашим услугам.

Вдова схватила его за руку с необыкновенной пылкостью.

— Мечислав! — воскликнула она. — Ты довел меня до того, что я сама должна сделать тебе предложение, хоть бы и пришлось получить отказ… Хочешь на мне жениться?

Его рука дрожала в ее руке. Трудно угадать, что он подумал, какое чувство кипело в его сердце, но он пожал и молча поцеловал ее руку.

— И ты спрашиваешь? — прошептал он. — Ты была мне сестрой, покровительницей, ангелом-хранителем, будь же и подругой жизни…

Вдова склонила голову на грудь Мечислава и сказала:

— Я твоя до гроба.

Ей даже в голову не пришло, что кто-нибудь мог видеть эти движения, эти объятия, но что ей было до этого, если б даже и целый свет увидел? Однако никто не заметил, даже Адольфина, сердце которой трепетало… никто, кроме Люси. Взор, последней упал на зеркало и увидел в нем описанную сцену. Она вздрогнула, побледнела и выскользнула к ним словно тень. В момент, когда пани Серафима подымала голову, она услышала наклонившуюся над нею Людвику и тихий голос:

— Будьте счастливы! О, будьте счастливы…

Все трое вышли вместе в гостиную, которая начинала наполняться гостями. И в обращении пани Серафимы с Мечиславом, и в лице последнего было нечто, выдававшее обоих. Адольфина посмотрела, улыбнулась и, словно мимоходом, приблизилась к Мечиславу, который на минуту отдалился от сестры.

— Это будет памятный день для всех нас, — сказала она, — мы очень счастливы, не правда ли? Люся, я и, кажется, в дополнение пристанете и вы к нам. Когда же?

Удивленный Мечислав не нашелся с ответом.

— Не запирайтесь! Я это чувствовала, — продолжала Адольфина. — Чуден свет! Как все это на нем складывается так превосходно, чтобы не испортить человека, чтобы потом не слишком жалеть о нем… Но это к вам не относится, вы будете счастливы.

Она отравляла ему эти минуты. Он молчал.

— Но это не мешает, — прибавила она, обрывая с живостью листья с ближайшего цветка, — старым друзьям быть всегда старыми друзьями; этого не могут запретить ни пан Драминский, ни пани Серафима. Душа идет с душой, рука тянет за собой руку. Я без сердца и без жалости, — сказала она, посмотрев с насмешливой улыбкой, — но сегодня я имею на это право. Наилучшая моя подруга отнимает у меня наилучшего приятеля.

— Этот приятель останется всегда вам верным.

— Не знаю… Она сегодня так прекрасна, так прекрасна, а я такая страшная и такая злая сегодня. Но довольно, довольно. Прощайте, старинный друг, я увезу Драминского домой, потому что задыхаюсь здесь. Но нет, — прошептала она, — мой добряк муж не уедет без ужина, к чему так торопить его?

И в этом тесном кружке не было уже ничего ни видно и ни слышно, только изредка наблюдатель уловил бы сухой смех Адоль-фины, сдержанный вздох Люси и ускоренное дыхание пани Серафимы, взгляд которой искал везде Мечислава.

Ужин был великолепен, а так как преобладало мужское общество, то под конец сделался веселым; дамы уходили одна за другой. Люся убежала в свою комнату и заперлась в ней молиться. Адольфина ускользнула потихоньку от мужа. Пани Серафима, проискав напрасно Мечислава, уехала одна, задумчивая, но счастливая.

Мечислав снова появился в зале, но с таким странно-изменившимся, испуганным лицом, такой рассеянный и пасмурный, что Вариус должен был ободрять его и поил до тех пор, пока не вызвал в нем еще более странной, какой-то сатанинской веселости… Он должен был даже потом уложить его в своем кабинете, чтоб молодой человек не ехал в проливной дождь на квартиру.

Несмотря, однако, на эту ужасную погоду, Адольфина велела укладываться немедленно и на рассвете с полусонным паном Драминским выехала обратно в деревню.

Начатая в туманах колыбели, кончающаяся в таинствах гроба жизнь — эта непостижимая драма — достигает зенита в тот момент, когда соединяясь с другой жизнью, завязывает цепь, из которой должна породиться новая жизнь, и постоянно иная, и постоянно одинаковая.

Здесь обыкновенно оканчивается поэма молодости, затворяется дверь, умолкает песня, прекращается повесть; уже две пары рук несут бремя, и действительность заступает на место мечтаний. За этой замкнутой дверью хочет царствовать новая царица… Идеал разбился о придорожные камни, петь не о чем… Неизбежен приговор: "В поте лица добывай хлеб твой насущный!" Хлеб для тела, хлеб для души, для сегодня и для завтра…

Но действительно ли в этот день свадьбы исчезает лучезарное явление и взор должен отвратиться от него? Нет! Драма и идеалы, только преображенные, становятся невидимы и идут дальше. Но это Уже не шествие молодости побеждающей, веселой, певучей, а поход солдат, борьба и злость бойцов. Та часть шла в венках из цветов за золотым руном, а эта в терновом венце просит милостыню. Значит, не конец делам сердца, а начало новым.

Свадьба закончилась, настала тишина. Музыканты разошлись, гости понесли по домам головную боль, храм веселья затворился, и там невидимо разыгрывается таинство будущего. Но откроем потихоньку завесу.

Мечислав, проснувшись, удивился, увидя себя не в своей комнате, наполненной книгами и черепами, но на большом диване в каком-то темном кабинете. Он вздрогнул, провел рукой по лбу; губы запеклись, в сердце горечь. Первый образ, вставший перед ним, была Адольфина со сжатыми губами, с глазами, полными слез, склонившаяся к нему при роковом прощании. Он знал, что в ту минуту она уходила от него, оставив после себя страшное воспоминание слов и первых, и последних поцелуев… На пороге новой жизни, связанный данным словом, не принадлежа себе, он чувствовал себя вероломным. Он вскочил с дивана, и весь вчерашний день припомнился ему со всеми неизбежными последствиями. Свобода, для которой он трудился, утрачена, сердце, мечтавшее о счастье, разбито, сестра, которой он был покровителем, отдана без любви, будущность темна. Он не знал, что делать. Он только обязан был дать счастье, которого не имел, а довольствовался тем, какое оставила ему судьба на золотом с богатой резьбой блюде.

Вскочив с дивана, он долго ходил, потом испугался шума собственных шагов среди утренней тишины и выглянул в окно. Дождь лил, как и вчера, густой пеленой скрывая предметы и как бы намереваясь продлиться до бесконечности. Он приоткрыл дверь и вышел. Всюду было пусто, виднелись только следы вчерашнего пиршества; нигде ни души, все разошлись… Двери были распахнуты, никто его не удерживал и даже не видел. Найдя где-то в углу свою потоптанную шинель, он надел ее и вышел на улицу. Дверь подъезда была не заперта.

Куда идти? Домой, грустить о печальном прошлом, или к ней, порадоваться о настоящем, улыбнувшемся ему, которого он со вчерашнего вечера начинал уже бояться? Или возвратиться на диван и позабыть все в объятиях сна? Все это мелькало у него в голове поочередно; наконец, разбитая голова несчастного бледного Мартиньяна. Мечислав решился идти туда. На улице еще было мало прохожих. Он издали увидел закрытый экипаж Адольфины, уезжавшей с растерзанным сердцем, и повернул в сторону, чтоб не встретиться, ибо он не посмел бы взглянуть ей в глаза. Тут же отворенная калитка вела его к Мартиньяну. В темной передней два заспанных лакея шептались в углу… Двери и здесь были открыты. В первой комнатке на стульях на шинели спал Пачосский в дорожной одежде. Он проснулся, протирая глаза, раздвинул стулья и упал с грохотом на пол. Его звал голос из другой комнаты. Вместе с Пачосским и Мечислав вошел к больному, лежащему с перебинтованной головой. В ногах у него спал на кресле фельдшер и во сне бормотал что-то. Мартиньян бодрствовал. Увидя Мечислава, он молча протянул к нему обе руки.

— Что, тебе лучше?

Больной кивнул.

— А между тем надо ехать, мы должны ехать, — сказал пан Пачосский. — Цирюльника возьмем, а если нужно, и доктора, но ехать необходимо.

— Лучше бы остаться, пока подживет рана.

— Невозможно! Пани Бабинская очень больна, хочет видеть сына. Доктора не оставляют никакой надежды. Мартиньян должен ехать.

— Тетенька нездорова? — воскликнул Мечислав.

— Скрывать нечего, она в горячке уже четырнадцатый день. Никак мы не могли отыскать Мартиньяна. Она беспрестанно добивалась и добивается свидания с ним, и от этого ухудшается ее положение. Мартиньяну здесь делать нечего. Надо же было случиться такому! И как он теперь покажется матери! Что мы ей скажем?

Пан Пачосский чуть не плакал. Мартиньян молчал угрюмо, подал руку Мечиславу и не отпускал его от себя. Наконец он проговорил тихо:

— Сбылось! Сбылось! Но вы от меня не отречетесь, я вас люблю, вы мне необходимы. Я имею право видеть Людвику… Кто же мне может запретить смотреть на нее издали? А с тобой иногда поговорим о ней, неправда ли?

— Успокойся! Зачем же нам отрекаться от тебя?

— Я поеду, а как мать выздоровеет, возвращусь, потому что я должен быть здесь, ближе к вам.

При словах "мать выздоровеет" пан Пачосский, которого Мартиньян не мог видеть, сделал отрицательный знак Мечиславу. Испуганный Мечислав вызвал педагога в другую комнату.

— Неужели пани Бабинская опасно больна? — спросил он.

— Кажется, что мы ее уже не застанем, — шепнул пан Пачосский, — поэтому я и должен торопить Мартиньяна. Доктор говорил, что она не перенесет кризиса, беспрестанно тоскует, беспокоится, а это еще увеличивает болезнь.

Переговорив, они возвратились к больному, который уже встал, *алуясь на сильную головную боль. Но симптомов сотрясения не было, и потому Мартиньяну можно было ехать. Молодой доктор снова осмотрел рану: кость не была повреждена, а только рассечена кожа. Необходимо было если не зашить ее, то ловко соединить так, чтобы шрам не был после слишком заметным.

Разбуженный фельдшер заметил, что панич может теперь похвастать, что его рубанули саблей на войне или на поединке. Был это действительно поединок с судьбой, на котором Мартиньян потерпел поражение.

— Если вы полагаете, — сказал Мечислав, — что я в качестве Доктора могу пригодиться в дороге или на месте и присутствие мое не произведет на тетку тяжелого впечатления, я поехал бы с вами. Мне только надо сказать несколько слов моей невесте.

— Твоей невесте? — воскликнул Мартиньян, вырывая голову из рук фельдшера. — Ты женишься?

— Да, на Серафиме.

Пан Пачосский, который очень жаловал эту госпожу, поднял обе руки.

— Вот счастливец! — сказал он.

— О, поезжай со мной, умоляю тебя! — заговорил Мартиньян. — При виде тебя мне будет казаться, что я смотрю на нее.

Последних слов не расслышал никто, кроме Мечислава, который встал и посмотрел на часы. Было восемь.

— Укладывайтесь в дорогу, — сказал он. — Я через час возвращусь и едем.

И он быстро вышел. К невесте было еще рано, и он поехал прежде домой к Орховской, которая уже, надев очки, сидела в гостиной над молитвенником и плакала о своей паненке. При входе Мечислава она бросилась к нему и молча начала обнимать его дрожащими руками.

— Добрая моя Орховская, — сказал Мечислав, — на несколько дней ты останешься одна, мне необходимо уехать в Бабин. Тетка больна, Мартиньян также нездоров, вчера он упал и расшибся. Я отвезу его. Тетка очень больна, может быть, мне удастся помочь ей. Если тебе одной оставаться скучно, я скажу Серафиме, она возьмет тебя. Милая Орховская, — продолжал он, поцеловав старуху, — благослови и меня, как вчера благословила Люсю, ведь и я женюсь.

Широко раскрыв глаза, смотрела Орховская и ломала руки,

— Уже знаю, знаю, — шепнула она, качая головой. — Бог да благословит тебя, дитя мое. Ну, оба, так оба…

И она расплакалась.

— Да будет Его святая воля, — прибавила старуха. — Я это давно предвидела. Добрая пани, богатая пани, а все мне жаль только Мечислава.

И Орховская качала головой.

— Та продалась, а этого у меня купили! О Господи, спаси же их обоих!

Орховская села, ибо ноги у нее подкашивались, и молилась со слезами. Вдруг она отерла слезы.

— Я уж здесь останусь, — сказала она, — мне здесь лучше, я у вас как дома, я дождусь твоего возвращения. А уж куда после мне деваться, то уж ты, Мечислав, подумай об этом. Ты ведь меня не оставишь… потому что у чужих из милости, без вас — это мне смерть.

— Милая моя, — прервал Мечислав, — как же ты могла подумать об этом?

— О, нет, дорогое дитя мое, я знаю твое сердце, но не думаю, чтоб мне могли доставить счастье парадные и пустые комнаты. Я хочу на вас смотреть. Убогий угол, но только с вами, хоть в сенях, но только вблизи от вас.

Мечислав уверял, что никогда ее от себя не отпустит, и старуха успокоилась. Но она как-то не умела радоваться большому счастью своего воспитанника.

— Ведь ты будешь все-таки как бы из милости жить у этой пани, а мне хотелось, чтоб ты сам был себе господином. Но так судил Бог и да будет благословенно имя Его. Ступай, дитя мое, а я помолюсь, выплачусь, и полегчает на сердце.

С грустным чувством оставил ее Мечислав и поехал к пани Серафиме. Слуга объявил, что она недавно встала. Вероятно, вдова предчувствовала его приезд, ибо встретила его в гостиной, с беспокойством выбежав к нему навстречу. Мечислав был бледен и смущен.

— Ты у меня и не был вчера, а я тебя ждала!

— Не мог, не было никакой возможности: Вариус не пустил.

— А где же ты ночевал?

— У Вариуса, с раннего утра на ногах. Мартиньян уезжает. Его мать, а моя тетка больна, при смерти, и я должен с ним отправиться.

— Как? Сегодня? — воскликнула, нахмурившись слегка, пани Серафима! Сегодня?

— Сию минуту. Сдаюсь на твой суд: разве я не обязан?

— О, не требуй моего суда! Я скажу тебе только одно, что ты обязан любить меня. Каждая потерянная для меня минута ужасна… Я ждала этого так долго… столько этих минут погибло безвозвратно… Как же ты можешь уехать от меня в первый день счастья и свободы? — продолжала она, положив руки на плечи Мечислава.

— Серафима! Я обязан сделать это.

Она оттолкнула слегка молодого человека, словно с досадой.

— Если б можно, я поехала бы с вами. Это какое-то умышленное вероломство судьбы — отнимать тебя у меня сегодня, именно сегодня!

— Но я завтра возвращусь, не потеряю ни одного часа, ни одной минуты, верь мне! Неужели я не купил бы за дорогую цену счастья остаться с тобой, но ты сама чувствуешь, что меня призывает долг. Тетка умирает, вероятно, мы ее уже не застанем, и я боюсь за Мартиньяна.

— Поезжай, я ничего не скажу, но буду плакать, пока не возвратишься, буду проклинать!..

— Проклинай только меня.

— Нет, судьбу! Это моя судьба, узнаю ее руку! — прибавила пани Серафима.

— Я скоро возвращусь, — сказал Мечислав.

— Не должен бы уезжать.

— Скажи, что я должен остаться, я останусь.

— Нет, — воскликнула пани Серафима, — это было бы первое приказание женщины, которая желает не приказывать, а слушаться тебя!.. Это было бы приказание тиранское… И потом в душе ты упрекал бы меня… О, нет, поезжай! Ты должен ехать даже для меня, поезжай!

Еще несколько времени продолжался отрывистый разговор, наконец Мечислав начал собираться.

Пани Серафима не пускала его, плакала, оттолкнула от себя, наконец догнав у порога, шепнула на ухо:

— В каком бы часу ты ни возвратился, прямо приезжай ко мне, я не хочу потерять ни одной минуты. Помни же. Я отдам приказание людям. Жду тебя.

Мечислав смутился и как бы с грустью ушел от вдовы и поспешил к Мартиньяну. Почтовые лошади были уже готовы. Братья выехали в Бабин.

Всю дорогу один только пан Пачосский занимал спутников, считая себя к тому обязанным. Он очень старался, прибегал к помощи учености, приводил стихи, повторял эпиграммы, декламировал отрывки из "Владиславиады", одним словом, выкладывал все, что было у него в запасе. Дорога лежала мимо Занокциц, и Мартиньян захотел туда заехать, так как чувствовал себя изнуренным и головная боль у него не проходила. Поздно ночью экипаж остановился перед домом, в котором еще горел свет. Слуга, вышедший навстречу со свечкой в руке, увидев Мартиньяна с обвязанной головой, испугался, остолбенел. Потом он украдкой подошел к пану Пачос-скому и отвел его в сторону.

— Наша пани сегодня скончалась в полдень, — шепнул он.

Бедного молодого человека ввели в комнату. По испуганному лицу педагога Мечислав догадался, что случилось самое ужасное. Он, даже не спрашивая ни о чем, уговорил Мартиньяна лечь в постель и отдохнуть до утра и потом уже вышел осведомиться о подробностях. Пани Бабинская не пережила кризиса: все средства были употреблены, пригласили нескольких докторов, заказали молебны в костелах, приводили даже одного пастуха, который славился как целитель, — ничего не помогло. От самой смерти жены пан Бабинский стоял на коленях у ее тела, от которого трудно было оторвать его.

Посчитали, что уже нечего было ехать в Бабин. Один лишь пан Пачосский сел в экипаж и поскакал туда уведомить отца о приезде сына.

Было уже светло, когда он возвратился с паном Бабинским, сильно осунувшимся, желтым, небритым, остолбеневшим. Бедняга почти лишился дара речи, тряс головой и плакал горькими слезами. Его не впускали к больному, пока Мечислав не подготовил последнего. Старик вошел и бросился обнимать сына.

Он ничего не говорил, а только выл, рыдая.

Необходимо было несколько часов, чтоб улеглось это сильное горе. По полудни пан Буржим, узнав о приезде пана Бабинского в Занокцицы, приехал к нему с соболезнованиями. Он удивился, застав тут Мечислава, к которому подошел с распростертыми объятиями и поцеловал с прежним дружеским расположением.

— О Боже мой, при каких грустных обстоятельствах мы встречаемся! Так бы мне хотелось поговорить с тобой. Останешься на похороны?

Мечислав еще и сам не знал, что делать, хотя и сознавал обязанность отдать последний долг тетке, у которой они нашли с сестрой свой первый приют.

— Погребение, — сказал Буржим, — будет не иначе как послезавтра, и, конечно, ты должен приехать к нам обедать. Я жду.

Не было возможности, да и желания отказаться. Мечислав обещал. Весь день прошел в напрасных утешениях Бабинского, который, как только перестал плакать и стонать, начал заботиться о похоронах и делал весьма толковые распоряжения. Вечером он непременно хотел ехать в Бабин, чтоб молиться у тела покойницы. Мартиньян должен был отправиться туда на другой день.

Мечислав поехал к Буржимам и был у них уже около полудня. Старик вышел к нему навстречу на крыльцо.

— Представь себе, — сказал он, — и Адольфина сегодня утром приехала, не зная ничего о смерти этой бедной Бабинской. Она будет тебе очень рада, потому что вы были дружны с детства.

Мечислав немного смутился, но уже нельзя было вернуться. Может быть, если б он предвидел, что встретится с ней здесь после свадебного вечера, после разлуки, он отказался бы и не приехал. Теперь было уже поздно. Войдя в гостиную, он застал председательшу и Адольфину в дорожном платье, но на удивление спокойную и нимало не смущенную его приездом. Она подала руку, смело смотря ему в глаза, стараясь уловить, какое эта встреча произвела на него впечатление. Видимое замешательство Мечислава вызвало у нее странную улыбку… Он не скоро мог прийти в себя, она была спокойна.

— Не правда ли, — сказала она, смотря ему в глаза, — что мы не надеялись увидеться так скоро? Бедная Бабинская! Как неожиданно умерла! Когда же приехали?

— Утром, после свадьбы и удивляюсь, что вы меня опередили.

— Я тоже только что приехала… Мужа отправила отдыхать домой. Как же я рада, — прибавила она тихо, — что мы видимся еще раз, прежде чем Серафима отнимет у меня старинного друга. Я не люблю Серафиму.

И Адольфина быстро отвернулась.

Пани Буржимова прервала разговор рассказом о Бабинской, которая заболела преимущественно от беспокойства о сыне и от гнева на его непослушание.

Первый раз в жизни присутствие Адольфины было почти тягостным для Мечислава; он не понимал ее спокойствия и веселости, чувствуя себя униженным и грустным; она, казалось, торжествовала.

— Ну, что же ты теперь думаешь делать? — спросил его председатель за обедом.

— Еще ни на что не решился, — отвечал Мечислав, — а думаю только о бедном Мартиньяне и осиротевшем дяде.

— Вот вы смеялись над неженкой, — вмешалась Адольфина, — а он умеет любить как следует. Никогда я не ожидала от него такой силы чувства, и теперь уважаю его. Ручаюсь, что замужество Люси не охладит его; он останется ей верен.

— Что ты городишь! — прервала председательша. — Пусть бы он лучше выбил себе это из головы и перестал мучить Люсю и себя.

Пани Драминская посмотрела на Мечислава.

— Кто любил по-настоящему, должен до гроба сохранить это чувство, потому что любят только один раз. А иначе то не любовь.

На этом и кончился разговор. Адольфина была чрезвычайно оживлена и непонятна Мечиславу, который страдал, смотря на нее и слушая ее речи. Вскоре после обеда он попрощался и уехал, разбитый несколькими часами, проведенными около Адольфины.

Он был уже у выхода, когда она, догнав его, шепнула:

— Любят один только раз и навеки! И, отвернувшись, убежала.

Мечислав не мог понять ее. На другой день все поехали из Занокциц в Новый Бабин на вынос тела. Здесь Мечислав после долголетней разлуки должен был встретиться с дядей Петром и теткой Ломицкою. И тот, и другая, редкие гости при жизни покойницы, не могли отказаться от приглашения приехать на похороны. Пан Петр, опиравшийся на трость по случаю подагры, был огорчен и смертью сестры, и тревожился относительно похорон, потому что боялся простудить ноги, стоять в костеле и идти за гробом с открытой головой, трястись в экипаже, а главное, не вовремя поесть и не так, как он привык. Для бедной и обремененной семейством пани Ломицкой, которая, овдовев уже несколько лет, одна хозяйничала в маленьком именьице, терпела нередко нужду, тоже было тяжело выехать прилично с тремя взрослыми дочерьми. Надо было сшить траурные платья и шляпки, иметь порядочный экипаж и одеть людей. Ломицкая жила в другом, более скромном кружке, где довольствовалась малым; а здесь, в многочисленном обществе, нужно было явиться иначе. Похороны эти, действительно, стоили ей слез. Дочери ее, может быть, и утешались, что побывают между богатыми семействами и посмотрят на людей, но мать плакала, хотя еще и не могла простить умершей сестре, что та решительно не хотела быть ей сестрою.

— Пусть Бог простит ее, — шептала она, сидя в экипаже, — и при жизни она порядочно мне насолила. Два года она ко мне не заглядывала, а последний раз, когда уезжала, то высунулась из коляски и ругалась. Теперь только отдохнут Бабинские, когда ее не стало.

Похороны прошли пышно, ибо муж ничего не жалел, чтоб они были как можно великолепнее. Пригласил множество духовенства, свечей горели сотни, костел обили черным сукном, всюду нарисовали гербы. Ворчали, особенно старики, что это были бесполезные и даже пагубные расходы, ибо другие захотят подражать и живые разорятся для умерших. Но Бабинский делал это не из тщеславия, а искренно, для женщины, ум которой ценил высоко и которой был благодарен, по его словам за то, что она вывела его в люди. За гробом он шел, рыдая, так что его надо было поддерживать, а рядом шли Мартиньян, Мечислав, дядя Петр и пани Ломицкая с дочерьми. Съехались все соседи и пани Драминская, которой Мечислав избегал, поклонившись ей только издали. Обед приготовили в местечке, но на нем не могли присутствовать отец и сын Бабинские; Мечислав тоже хотел уехать, но его удержала почти незнакомая ему пани Ломицкая.

— Нехорошо, пан доктор, — сказала она, — что и вы нас знать не хотите; а между тем я ваша родная тетка, и если Бог наказал меня бедностью…

Мечислав не дал ей окончить, протестуя против дурного умысла со своей стороны.

— Я, — продолжала Ломицкая, — не охотница до этих похоронных обедов и поеду домой… Но хотела бы познакомиться с вами и расспросить о вашей сестре.

К этой группе присоединился из любопытства и пан Петр, напоминая о себе племяннику.

— Я слышал, что ты выдал сестру удачно? — сказал он. — Да, говорят, и ты хорошо женишься?

— Как, женишься? — подхватила пани Ломицкая. Мечислав только кивнул утвердительно.

— Богатая пани, вдова, я слышал о ней, — прибавил пан Петр, — из графского рода. От души тебя поздравляю. Вот и сироты, а сделали партию лучше тех, у которых были родители. Помни, пан Мечислав, от родных не отрекаться и поддерживать с ними связи.

Так прошло около часа.

Мечислав возвратился в Бабин и нашел Мартиньяна задумчивого у окна, а Бабинского в кресле. Старик заснул от изнурения, но и во сне у него текли из глаз слезы. Мечислав хотел ехать в город, но Мартиньян удержал его до вечера.

— Мне здесь нечего делать, — сказал он тихо, — отец мне не будет противиться, и я поеду туда к вам… Здесь я остаться не в состоянии.

— А что же ты там будешь делать? — спросил Мечислав.

— Не знаю, но мне там легче. Отец не будет противиться.

И действительно, проснувшийся вскоре пан Бабинский обратился к Мечиславу:

— Мартиньян сказал мне, что хочет ехать в город, пусть едет. Что ему здесь делать? Я за него буду управлять хозяйством — это мое дело… Пока жив, не выеду из Бабина, потому что здесь как бы присутствует покойница; я словно вижу ее и слышу; мне все ее здесь напоминает, и это теперь мое единственное счастье.

Мечислав усердно отговаривал кузена от поездки в город и советовал ему путешествие за границу. Мартиньян промолчал, но от своего намерения не отказался.

Мечислав спешил в В…, зная, с каким нетерпением его там ожидали, беспокоился также о сестре, а собственная будущность была для него предметом раздумий. Женитьба на Серафиме отнюдь не должна была, по его мнению, изменить дальнейшего плана жизни… Он хотел выехать для продолжения учебы за границу, потом хлопотать о кафедре или работать уездным врачом и труду быть обязанным своею независимостью.

Жить на средства Серафимы было для него крайне тяжело. Он отдавал себя, но хотел стать наравне с той, на которой женился, и дать себе независимое положение. Он не допускал, что могло быть иначе. В таком расположении духа он приехал к полудню в город, и как был в дорожном платье, не переодеваясь, явился к Серафиме. Радость была большая; вдова ждала уже его давно, беспрестанно подходя к окнам. Продолжительное одиночество этой женщины, не знавшей счастья с первым мужем, делало ее нетерпеливой.

— Наконец! — воскликнула она. — Теперь уж я не отпущу тебя. Нам о многом надо переговорить, необходимо обдумать всю будущность. Мы знали друг друга, виделись, разговаривали ежедневно, но ни один из нас не может сказать, чтоб мы знали, что на душе друг у друга.

— Як вашим услугам.

— К чему это "вы", довольно уж "вы"! — возразила вдова.

— В таком случае я к услугам моей Серафимы…

— Это лучше, но все еще не хорошо, — прервала невеста.

— Ну так к услугам моего Серафима, — сказал Мечислав с притворною веселостью. — Я готов исполнить приказание, только отряхну дорожную пыль.

— После, после, а уж если непременно хотите, позовите Якуба, пусть принесет, что нужно. Францисканская улица далеко, придется ехать туда, возвращаться, а я и минуты не желаю потерять, я буду капризничать.

— Но ведь Якуб не посвящен в тайну. Что он подумает!

— А пусть думает, что хочет, что я больна, а ты мой домашний доктор, — прибавила Серафима, рассмеявшись, — мне все равно.

Мечислав настаивал, но все было напрасно, и пани Серафима позвонила. Явился Якуб.

— Ведь комната, в которой жил граф, готова? — спросила она.

— Готова.

— Принеси туда вещи пана Мечислава, который и переоденется там, чтоб ему не беспокоиться после дороги. Возьми извозчика и привези что нужно.

Между тем подали завтрак. Разговор оживлялся, переходя с одного предмета на другой.

— Не видела ты Люси? — спросил Мечислав.

— Как же! Она была у меня с парадным визитом.

— Ну, как она выглядит?

— Словно надгробное изваяние молодой мученицы: молчаливая, сосредоточенная… одеревенелая. Спрашивала о тебе, я рассказала, что знала. Ждет известия о твоем прибытии.

— Мне хотелось бы навестить ее.

— Поедем вместе, я не могу отпустить тебя. С ней был доктор Вариус; помолодел, такой веселый, вежливый… но в то же время несносный и страшный. Он напоминал мне о твоем намерении ехать за границу… Но путешествие теперь к чему?

— Во всяком случае, должен же я продолжить обучение.

Серафима откинулась назад с удивлением:

— Какое? Докторское? Зачем? Разве же ты полагаешь остаться лекарем?

— Зачем же мне покидать труд стольких лет и бросать науку, которую люблю?

— Более, нежели меня? — спросила пани Серафима.

— О, нет, но, во всяком случае, мне позволено любить ее.

— Любить да, но заниматься ею — этого я не понимаю. Во-первых, она будет отнимать тебя у меня, а во-вторых, поставит нас в фальшивое положение…

Мечислав смутился. Вдова заметила легкое облачко грусти на его лице, с проницательностью светской женщины, знакомой с жизнью и ее пружинами, и дала другой оборот разговору.

— Я слишком уважаю науку, — сказала она, — чтобы препятствовать тебе заниматься ею. Будучи свободен и независим, ты можешь сделать для нее более… но, Мечислав, тебе не следует отбивать практики у других, занимать кафедры, которая бедному труженику даст верный кусок хлеба… в то время как ты ни в чем не нуждаешься, и все, что я имею, общее у нас с тобою.

— Но у меня… нет ничего, — возразил Мечислав грустно. — В это будущее наше хозяйство я не приношу ничего, кроме голода и нищеты.

— Приносишь золотое сердце, мой Мечислав, и бриллиантовую молодость, которая украсит мою старость. Бога ради не будем говорить об этом.

— А я, напротив, умоляю говорить об этом, — прервал Мечислав. — Позволь мне остаться тем, чем подобало быть.

— Не могу же я называться докторшею! — воскликнула с жаром пани Серафима. — Я принадлежу к обществу. Ты также принадлежишь к нему по рождению, и только сиротство принудило тебя искать в другом кругу временного пристанища. Разве же ты можешь отказать мне в этой малой жертве самолюбия… из боязни, что там кто-нибудь не сказал, что ты живешь у меня из милости?

— Я мог принять твою руку и сердце, — сказал Мечислав, — но подобного подарка никогда.

Он проговорил это так решительно, что пани Серафима нахмурилась и остановилась перед ним, как бы колеблясь с ответом.

— Прекрасно мы начали нашу общую жизнь, — сказала наконец она со вздохом, — начали ее спором и недоразумением. Помилуй, Мечислав, мне кажется, если мы лучше узнаем друг друга, то скорее согласимся. Не будем говорить об этом сегодня и помечтаем вдвоем о счастье…

— Милая Серафима, но счастье это требует, чтобы между нами не было тайн и разных убеждений; договоримся наперед…

— Как наперед? — прервала пани Серафима. — Неужели это с твоей стороны условие?

Мечислав опустил немного голову; он не нашелся сразу ответить.

— Я не ставлю условий, — сказал он, помолчав, — а прошу, и ты отказываешь в первой моей просьбе.

Пани Серафима снова нахмурилась, но в ту же минуту ее озарила какая-то счастливая мысль, она подбежала к Мечиславу, протягивая руки:

— О, прости мне, прости, я виновата! Зачем ставить этот вопрос? Ведь я должна тебе доверять: все, что ты ни сделаешь, будет хорошо и благородно. Я тебе говорила, что не хочу быть госпожой, а желаю быть твоей служанкой. Верю тебе, делай как знаешь… Я ничего не требую. Для тебя я готова даже быть докторшей… Чего ж еще хочешь больше?

Мечислав поцеловал ее руку.

— Кажется мне, — сказал он тихо, — что мы только не понимали друг друга.

Пани Серафима прикоснулась губами к его лбу и в каком-то лихорадочном волнении начала ходить по комнате.

— Первым делом, — отозвалась она, — наша свадьба. Я приготовила бумаги, ждать не хочу, не умею, не могу — я стара. Свадьба должна быть скоро, а потом уедем за границу, куда хочешь… В Вену, Берлин, Париж, в Италию, мне все равно, лишь бы с тобой. Навестим и дядю, которому я уже писала. Возвратившись, уедем в деревню, меня так манит сельская тишина. В Ровине все будет готово к нашему приезду. Согласен?

— На все согласен, — отвечал Мечислав.

— Ты будешь себе большим паном посещать госпитали, но только не тифозные и не холерные, этого я не позволю.

Мечислав рассмеялся, и на том кончился разговор. Якуб доложил, что вещи привезены.

Едва затворились двери за Мечиславом, пани Серафима подбежала к зеркалу. Она увидела в нем красивое, но изнуренное лицо, и поспешила освежиться. Она сердилась на себя за неловкое ведение первого разговора, оставившего довольно тяжелые следы, чувствовала, что впала в заблуждение, что выдала тайну и что то, чего желала, могла бы достигнуть иначе и искуснее. Она решилась не вспоминать об этом. В таком намерении она села одеваться и в зеркале заметила две слезы, которые текли по лицу ее. Неужели же это были признаки будущего счастья?

Беспокойство о собственном будущем, может быть, не столько тревожило Мечислава, который крепко верил в привязанность невесты, сколько судьба Люси. В тот же день еще он успел убедить пани Серафиму, что ему необходимо одному навестить сестру с целью узнать от нее, как она освоилась с новой жизнью. Не без труда он вырвался на час и полетел в квартиру доктора.

Однако он не мог, как хотел, пройти прямо к сестре: камердинер доложил о нем прежде Вариусу, а последний радушно поспешил к нему навстречу с той вежливой, но холодной веселостью, которая не допускает ни короткости, ни искренности и отделывается общими местами. Профессор казался в отличном настроении и совершенно счастливым. Обменявшись несколькими словами, он предложил идти к жене. У Люси были и свои комнаты, и своя прислуга, то есть стража. Ее окружала всевозможная роскошь, не было недостатка ни в чем, что могло развлечь ее; были тут и великолепное фортепиано Эрара, и книги, и цветы, и разные безделки украшали эту тюрьму… Мечислав ни на пять минут не мог остаться наедине с сестрой; доктор занимал его, отвечал за молчаливую сестру, объяснял все, показывал, что она ни в чем не имела недостатка, заботился о том, чего она еще могла бы пожелать.

Людвика, действительно, по выражению пани Серафимы, походила на изваяние, сидела бледная, молчаливая, улыбалась, но как-то грустно; отвечала робко, говорила как бы про себя.

Мечислав сказал ей о смерти тетки.

— Бедная тетенька, бедный дядя! — воскликнула она, но взгляд ее упал на Вариуса и голос оборвался.

Мечислав в нескольких словах рассказал о своей поездке в Бабин, о встрече с пани Ломицкою, с дядей Петром, но Людвика уже не обращалась с вопросами, даже не отозвалась ни одним словом. Брат заметил, что она оглядывалась на мужа, чувствовала его присутствие и деревенела. Но это не мешало Вариусу быть в отличном расположении духа.

— Достойнейший профессор, — сказал Мечислав, — я знаю, как у вас всегда много занятий: не теряйте же для меня времени, и позвольте мне побыть вдвоем с сестрой.

— У меня теперь нет никакого занятия, — возразил с жаром Вариус, — я оставил все, чтобы упиваться своим счастьем. Я ничего не делаю, мне приятно быть с вами, для чего же вы хотите удалить меня?

— О, нисколько, — отвечал Мечислав, — но я думал…

— Я совершенно свободен, — сказал Вариус, — от практики отказался, редакцию медицинской энциклопедии передал другому и ничего не делаю.

Несмотря на все старания, от Люси нельзя было добиться ни слова. Муж попросил ее попробовать фортепиано, она чинно встала, подошла к инструменту, отворила его, села и сыграла. Окончив пьесу, спросила, играть ли еще? Потом встала и, подобно автомату, возвратилась на прежнее место. Было что-то поразительное в этой немой, бледной женщине, не жаловавшейся, несмотря на страдание, не открывавшей души, сдерживавшей даже выражение глаз, чтоб оно не выдало тайны.

Мечислав задержался, использовав всевозможные средства, чтобы поговорить с сестрой с глазу на глаз, но это ему не удалось, и он вынужден был попрощаться с Люсей, унося самое грустное чувство.

Вариус проводил его до лестницы.

Мечислава утешало только одно, что это был его пролог, вступление, что борьба еще не начиналась, борьба сердца и чувств… Кто знает? Люся могла еще выйти из нее победительницей. Время могло изменить эти отношения.

Пользуясь свободным временем, он побежал еще на Францисканскую улицу поговорить с Орховской, но так как назначенный час приближался, то он и возвратился поспешно к пани Серафиме, которая уже ждала его с нетерпением.

На вопрос о Люсе Мечислав отвечал только вздохом. Пани Серафима и не спрашивала больше.

Хотя они были вдвоем, но вечерний чай и ужин отличались роскошью. Мечислав знал, что невеста его не была лакомкой и что все это приготовлено для него. Кто знает, может быть, с целью сделать из него сибарита, чтоб труд показался ему тяжелым и неприглядным? Мечислав не понял этого, не заподозрил и был благодарен за это опасное баловство, доказывавшее только привязанность. Богато убранный и прекрасно освещенный стол, заставленный блюдами, мог бы удовлетворить десятка два голодных. Пани Серафима шутя сказала, что хочет его откормить.

— Но я так привык к простому образу жизни, — сказал Мечислав, — что сыт и простым, даже черствым, хлебом.

— Это было, когда была в том нужда, но теперь к чему отказывать себе в удовольствии, а мне в наслаждении предложить тебе все, что только есть лучшего.

— Я избалуюсь, — сказал Мечислав.

— А сколько вечеров ты вместо ужина оканчивал стаканом кофе с булкой? Поэтому теперь имеешь право на лакомства, — заметила пани Серафима.

Она угадала, ибо Мечислав с сестрой не раз ограничивались этим напитком.

Разговор уже не касался ни одного спорного вопроса. Серафима была попеременно искренна, весела и задумчива.

Мечислав поддался ее обянию, размечтался и просидел долго, но о медицине уже не было речи. Пани Серафима отдала ему бумаги, желая поспешить, как только можно, свадьбою.

— Нам не предстоит никаких формальностей, приданого мне делать не надо, бала давать не будем, взявшись за руки, пойдем в костел, вот и все. Зачем откладывать?

— Каждый день дорог.

Мечислав насилу мог уйти, но и то с приказанием приходить пораньше к завтраку. Старуха Орховская, ожидая его, еще не спала. Страшное чувство тоски охватило его, когда он прошел по пустым комнатам. За исключением образа Божьей Матери, Люся ничего не взяла отсюда; все было здесь, как и при ней, — и жалкое фортепиано с разложенными нотами, и недоконченная работа в пяльцах, и увядшие цветы на окне. Пусто и холодно было без нее, словно после мертвеца… веяло трауром.

Мечиславу стало жаль дней, проведенных здесь в заботах, в нужде, но вместе в дружбе с сестрой, с которой делился и горем, и радостью. Судьба сестры и своя собственная представлялась из этого бедного уголка каким-то грустным и страшным сновидением. Оба они в глазах людей должны были быть счастливыми, однако же это счастье даже их старой няне казалось не таким, как бы она желала, и не таким, как Мечислав мечтал о нем.

Вместо того чтоб достигнуть его собственными силами, они добыли его, выиграв в лотерею судьбы баснословную сумму фальшивыми бумажками.

Люся пошла на жертву… он поддался признательности, какому-то искушению, характера которого сам не понимал… Он любил Адольфину пылкой любовью молодости, и что же была за любовь к этой другой женщине, к которой он тоже привязался и близ которой находился, стыдясь может быть, сам непонятной страсти!

Он знал ее несколько лет, а между тем не мог сказать, что ясно читал в ее сердце. И вот он первый раз задумался об этом. Утренний разговор и вечерние нежные слова пришли ему на память, словно загадка для разрешения. Он спрашивал себя, кто она, что у нее за власть? Чем она его влечет к себе? И он находил в себе только неопределенные стремления, которых даже разбирать боялся.

Он почти не знал, кто она? Он знал ее в гостиной за милую, добрую, обязательную, предупредительную женщину, но за этим виднелись только старый муж, ревнивец, тиран, жизнь, полная мучений, и потом годы вдовства. Сколько раз он ни касался этого прошлого, ему отвечали молчанием. Случайно только он узнавал кое-что о путешествиях, о знакомых пани Серафимы, о многих ее прерванных отношениях. Почему? Никогда ему этого не объясняли. Она была как-то странно одинока, свет ли отступился от нее, или она от света; в тех сферах, в которых жила некогда пани Серафима, она знала всех, а теперь никого. Мечислав невольно спрашивал себя, отчего же это? Его охватывала какая-то боязнь, когда он все это обдумывал; в этой женщине, в ее обхождении, в разговоре, в жизни, в самой ее даже доброте, всегда какой-то порывистой, в самой чувствительности было что-то таинственное. Он спрашивал себя — чем, кроме молодости и мягкости характера, он мог заслужить такую сильную любовь, которая сама шла к нему навстречу? По некоторым признакам он чувствовал, что у Серафимы был характер энергический, что она презирала общее мнение и имела еще в себе что-то деспотическое. Одним словом, это был сфинкс с женским лицом, улыбающимся, может быть, для того, чтобы… заманить в пустыню.

Орховская давно уже спала, утих и город, когда после подобных размышлений в пустой гостиной Мечислав перешел в свою студенческую комнатку. Здесь также остались живые следы минувшей жизни: разбросанные книжки, необходимые для диссертации, заметки, препараты, кости, хирургические инструменты.

"Я был тогда счастлив, — подумал он, — а будущее скрыто туманом, и с дороги, хотя бы и ведущей в тупик, не время уже возвращаться".

Он еще спал, когда стук в дверь разбудил его.

Вошел Борух с весьма низким поклоном и веселым лицом… Улыбка его сияла.

— Видите, вельможный пан, какой я пророк, недаром называюсь Борухом: все, что я предсказывал, сбылось слово в слово. Пользуйтесь на здоровье! Чего ж еще желать? Богатство, молодая жена графского рода… Сестрица вышла за миллионера. Вас, очевидно, любит Бог.

Мечислав со странной грустью слушал эти слова.

— А когда ваша свадьба? — спросил Борух настойчиво.

— Сам не знаю… Не будем говорить об этом.

— Отчего же не говорить? — возразил еврей. — Я скажу вам только одно: евреи все знают, это их способность, но я вас прошу, женитесь поскорее.

— Это почему?

— Ничего… но все-таки вы женитесь поскорее… оно как-то вернее. Что должно сбыться, отчего же тому не сбыться немедленно?

Пораженный этим советом, Мечислав напрасно допытывался причины. Еврей не говорил ничего определенного, а только повторял постоянно:

— Я вам советую жениться как можно скорее. С тем он и вышел.

В тот же день были поданы документы. Формальности обещали исполнить в несколько дней, и на будущей неделе обряд должен был совершиться без всякой пышности. Пани Серафима ожидала срока с большим нетерпением, приготовлений не было никаких.

Орховская должна была остаться в прежней квартире, к которой привыкла, с сироткой служанкой, взятой для нее у сестер милосердия.

В продолжение этих нескольких дней, проведенных в нежных беседах и ничегонеделании, Мечислав находился постоянно будто в опьянении, не мог собраться с мыслями, был словно сам не свой. Несколько раз он ходил к сестре и заставал ее грустной по-прежнему. Доктор тоже, как и прежде, был весел и не отходил ни на шаг. Мечислав не мог наедине с Люсей обменяться ни одним словом. Он предложил ей поехать к пани Серафиме, и доктор, у которого не было никаких занятий, отправился вместе с ними. Даже там, сколько Мечислав не подходил к сестре, Вариус как-то являлся к ним, так что наконец Мечислав отказался от бесплодных попыток.

Пани Серафима была с ним добра, нежна, угадывала его мысли и желания.

"Среди этой жизни можно уснуть навеки, — думал он, — но сон такой приятный!"

Мечислав утром в воскресенье явился, по обычаю, на завтрак. Невеста его ходила по гостиной, раскрасневшись, с глазами, в которых блестел огонь как бы потухшего гнева. При его входе она хотела быть веселой, и это не удалось ей; она села возле жениха, взяла его за руку и шепнула:

— Не правда ли, ты всегда будешь добр ко мне? Всегда будешь мне верить и никогда не усомнишься во мне?

Мечислав очень удивился. У нее навернулись слезы на глазах, она встала, пошла к столу.

— Из костела, — сказала она, — мы поедем к Люсе попрощаться, а потом сейчас же в дорогу, не заезжая домой и никуда… Я провела здесь долгие годы невыразимой скуки… хочу забыть их, хочу другого неба. На этом я вижу тучи, которые хотя и прошли, но, кто знает, могут возвратиться.

— О, не возвратятся! — сказал Мечислав, растроганный ее слезами и грустью.

— Это зависит от тебя, — шепнула она, — от тебя. Незачем вспоминать о тучах, — прервала она быстро, — в этот день, в который должно заблистать солнце!

Она протянула руку. Жених поцеловал ее. Первый раз как-то и губы его, и глаза попали на черное колечко.

— Что ж это за грустный знак траура? — спросил он.

— Правда! — воскликнула она быстро и вся покраснев. — Это еще детское воспоминание. Но прочь его, прочь!

И, сняв с пальца кольцо, она бросила его. Черное кольцо покатилось далеко, подпрыгнуло, завертелось и упало где-то потихоньку.

Пани Серафима задумалась. Начали говорить о дорожных сборах.

В тот же день вечер был прекрасный, небо чисто, горожане толпились на улицах. Около пяти часов вечера карета подъехала к костелу. Все было так устроено, чтобы венчание происходило при возможно меньшем количестве свидетелей, при запертых дверях. Люся с мужем, два добрых университетских товарища Мечислава и какой-то услужливый старичок, бывавший у пани Серафимы, — вот и все, кого предназначалось впустить в костел.

Экипажи подъезжали к боковой двери. Все эти меры предосторожности были приняты по распоряжению самой невесты, и все произошло в точности по разработанному Серафимой сценарию. Старик ксендз, тот самый, который венчал Люсю, приступил к алтарю, проговорил коротенькую речь, переменил молодым кольца, связал епитрахилью руки, помолился и благословил.

Во время обряда Люся, закрыв платком лицо, громко плакала, так что ее рыдания по временам заглушали тихую речь ксендза. Невеста дрожала под влиянием какого-то непонятного волнения. Мечислав отвечал твердо, но и в его голосе слышался как будто страх за будущность.

Во время венчания погасла одна свеча в алтаре, но это заметил один только причетник.

Но было другое обстоятельство, которое казалось необъяснимым. Число присутствующих обозначено было с точностью: причетник впускал с известными формальностями, а между тем за колонной, в глубине костела, стоял еще один любопытный свидетель.

Никто его не заметил, и, только когда уже начался обряд, он вышел из-за колонны и стал таким образом, чтоб отходящие от алтаря не могли пройти и не увидеть его. Это был мужчина средних лет, многим старше Мечислава, красивой, мужественной наружности, высокого роста, аристократического облика, с гордым, холодным и насмешливым выражением, брюнет, черноглазый, одетый с большим вкусом, в свежих перчатках, лакированных сапогах и с тростью с золотым набалдашником. Сюртук сидел на нем, словно влитой. В его осанке было нечто военное; он держался прямо, смотрел свысока, а обряд, при котором он присутствовал, казалось, очень волновал его, потому что незнакомец бледнел, краснел и обнаруживал нетерпение. На него мало кто обращал внимания. Один только Вариус, которому он слегка поклонился, отвечал ему тем же.

В момент, когда новобрачные, помолившись у алтаря, отошли, незнакомец вздрогнул и хотел двинуться, но удержался. Пани Серафима подняла глаза, увидела его, побледнела, наклонилась немного, остановилась, но в ту же минуту, оглянувшись на длинное платье, словно оно мешало ей, покраснела и улыбнулась. Молодые сделали несколько шагов. Незнакомец пошел им навстречу, усмехаясь так зло, так иронически, словно намеревался устроить какую-нибудь сцену. Несмотря на это, он, поклонившись, обратился только к новобрачной:

— Счастливый случай как нарочно привел меня в эту минуту, чтоб первому поздравить вас. Сознайтесь, сударыня, что у меня счастливая рука, ибо я приехал только час назад. Будьте так добры, представьте меня вашему супругу.

И он с изысканной вежливостью обратился к Мечиславу и протянул ему концы пальцев. Пани Серафима сперва слабым, а потом немного изменившимся голосом сказала:

— Граф Бюллер.

И проговорив это, она, величественная, гордая, повела Мечислава и, несмотря на то, что граф стоял на дороге, принудила его уступить, кивнула только головой и, придя совершенно в себя, направилась к двери. Карета была открыта. Бюллер спешил, как бы намереваясь сказать еще что-то, но дверца захлопнулась и новобрачные поехали к Вариусу.

Граф Бюллер, который сперва издали приветствовал профессора, подошел теперь к нему.

— Любезный доктор, — сказал он, — что ж это за неожиданности встречают меня? Вы женаты, и наша красавица Серафима вышла замуж, и я, зайдя случайно в костел, попадаю на ее свадьбу.; Это удивительно. Но ведь это моя старинная добрая знакомая. Как я был бы рад сказать ей хоть несколько слов и познакомиться с этим молодым счастливцем. Я слышал, что они сегодня выезжают за границу и, кажется, будут у вас… Позвольте же мне хоть на минутку и вам засвидетельствовать почтение и поговорить с новобрачными. Чувствую, что это немного нахально, но как же не поцеловать ручки пани Серафиме.

Невозможно было отказать такому любезному графу. Действительно, Вариус пробормотал что-то невнятно, но так как в это время подъехал экипаж, профессор усадил Бюллера рядом с женой, а сам уселся впереди, и они поехали.

Новобрачные ходили по гостиной; пани Серафима была молчалива и взволнована, когда на пороге показался граф Бюллер.

Пани Орденская словно окаменела, но только на мгновение; лицо прояснилось улыбкой, глаза сверкали затаенным гневом. Граф подходил с той вежливостью питомца гостиных, с теми заученными движениями, которые служат характерным признаком людей, хорошо воспитанных, которые учились гимнастике, танцам и поклонам.

— Доктор Вариус осчастливил меня позволением повторить вам еще раз мое поздравление и пожелания, — сказал он, посматривая поочередно на пани Серафиму и на Мечислава. — Я искренно счастлив. Какая удача! Приезжаю сегодня сюда случайно, и иду мимо костела случайно, и случайно же попадаю на вашу свадьбу.

Пани Серафима слушала, гордая и холодная.

— Удивительно, — отвечала она, — что эти случайности сложились так кстати… Я так давно не имела удовольствия видеть вас, граф.

— Целую вечность! — воскликнул Бюллер. — По крайней мере, мне так показалось, мне, который в прежнее счастливое время был у вас таким надоедливым гостем.

Он искоса взглянул на Мечислава, которому и язык, и наружность, и сам человек очень не понравились.

Загрузка...