8

“Может быть, и вправду завернуть ноги в целлофановый пакет? Нет уж, спасибо, во-первых, мгновенно вспотеют, а во-вторых — будут шуршать при каждом шаге, будто у тебя мыши за голенищами. Ужас! Хотя есть тоненькая пленочка — кто-то из девочек принес, когда был девятый день, чтобы все поставить на стол заранее и прикрыть, — она сойдет”.

Дома было тепло и хорошо, выходить никуда не хотелось. И зачем? Это такое предновогоднее безумие — хочешь-не-хочешь захватывает. Теперь, когда отца не стало, радио на кухне не выключалось и уже который день било по мозгам обещаниями чудес, проникновенной музычкой с пустенькими словами, которые обычно не трогали, но сейчас, как соль, разъедали каждую душевную царапинку. Все точно рассчитано на неблагополучных людей. Именно поймав себя на том, что радио бормочет непрестанно, Оля поняла, что начала приобретать привычки одинокой жизни и что надо изо всех сил сопротивляться, не поддаваться рутине, давить в себе стареющую матрону. Поэтому она и спускалась сейчас по эскалатору.

Он, кажется, вздохнул с облегчением, когда она предложила встретиться “на том же месте” и описала, во что будет одета. В самом деле, наверное, ему было бы неловко сказать, что едва ли ее узнает, что ее сказочный облик не запечатлелся навек в его сердце.

Вагон дернулся, и что-то кольнуло сзади шею. Пожилой мужчина держал перетянутую веревками елку. Вот, кстати, еще забота. Без елки никак нельзя. Надо встряхнуться — дел до Нового года полно. И не раскисать. И обязательно пойти в гости, благо, звали в тысячу мест, что естественно — первые недели после похорон близких ты в центре внимания, это потом все входит в берега. Да, елка, пойти в парикмахерскую, перешить безобразные пуговицы на новом парчовом пиджаке — и вперед.

Тридцать первое у них день нерабочий — спасибо начальству. Значит, в церковь можно будет пойти с утра. Это незаметно стало для нее одним из непреложных дел, составляющих новогодний ритуал. Няня крестила ее в детстве при молчаливом попустительстве родителей, но в церковь никогда не водила. Один раз только, на Пасху, было ей тогда лет шесть, няня не уложила ее спать, а взяла с собой. Родители как обычно были в долгой командировке — еще не все ГЭС были построены, и они мотались то в Киргизию, то в Таджикистан, привозя диковинные восточные штучки, которые со временем буквально заполонили дом, и няня ворчала, что они только пыль собирают. Оле в церкви не понравилось: толпа народу, духота, весело только было кричать громко со всеми вместе “Воистину воскресе!”

А потом был тот душный июньский день, когда прямо со станции пришла соседка: “Я только из Москвы,— сказала она няне, — плохо маме ее, — и как-то странно взглянула на Олю, — совсем плохо. Велел отец вам завтра с утра в город ехать”. Болела мама уже второй месяц, какая-то малоизвестная восточная зараза вроде малярии, подхваченная в таджикских горах. Няня тихонько заплакала, а потом вдруг со злостью закричала на Олю: “Молись, молись, чтобы мама поправилась!” Нянины жиденькие волосы, всегда стянутые к затылку в маленький пучочек, растрепались, и Оле стало страшно. “Как молиться, я не умею?” — “Проси Боженьку, проси, скажи, сделай так, чтобы мамочка была здорова”. Она схватила Олю почему-то за юбочку и потащила ее в свою комнату, там встала перед иконой, взяла Олину руку и неудобно сложила ей пальцы. “Крестись, детка, проси Боженьку за маму”. Оля представила себе, как мама выздоровеет, приедет в Щеглово — она не была здесь этим летом, как они пойдут на лужайку, мама сплетет ей веночек и наденет на голову, и ей так этого захотелось, что она стала изо всех сил креститься, сжимая до боли пальцы и повторять, повторять без конца одни и те же подсказанные няней слова, потому что не знала других.

Когда через три дня маму хоронили, Олю на кладбище не взяли. Какие-то полузнакомые тетеньки по-хозяйски распоряжались на кухне, а проходя мимо Оли, каждый раз гладили ее по голове. “Правильно говорили в школе, никакого бога нет”, — решила она тогда для себя раз и навсегда.

Они с отцом никогда не говорили о последних маминых часах, сначала она была мала, а потом как-то не случалось. И только когда няня уже совсем потеряла память, они однажды возвращались из больницы, и Оля рассказала отцу, как та заставила ее молиться и смерть мамы навсегда отвратила ее от Бога. Отец остановился, долго смотрел куда-то в сторону, а потом сказал: “Я попросил тогда соседку соврать — представил, что будет с няней, станет причитать, рвать на себе волосы, как тебя испугает, а мамы уже не было на свете”.

Они дошли до дому молча, сели пить чай, и Оля сказала: “Если бы я это знала, может быть, моя жизнь была бы иной”. Отец стал оправдываться, Оля пыталась его успокоить, и вскоре он увлекся рассуждениями о теодицее (Оля до того и слова такого не знала, а он, как всегда, знал все), прочитал целую лекцию об этой богословской доктрине, которая пытается объяснить, как олицетворяемое Богом Добро мирится с существованием зла на земле. А назавтра Оля пошла в церковь, с трудом преодолев стыд, расспросила женщину за свечным ящиком, как себя вести, исповедалась и покаялась в грехе неверия.

Жизнь не стала иной, но что-то в ней все же изменилось. Няню отпевали, и, стоя у ее гроба, Оля впервые почувствовала, что у нее есть опора. Праздники она так и не полюбила, в церковь заходила нечасто, по будням. Но вот уже несколько лет непременно провожала там каждый год, вспоминая в тишине все, что было, благодаря Господа, прося прощения и зажигая свечки в память о няне и неверующей маме.

“Осторожно, двери закрываются. Следующая станция “Площадь Революции”.

Пора проталкиваться: “Вы выходите?”

Загрузка...