Глава 4

Если утро предыдущего дня стартовало в режиме «ничего не предвещает», то это – даже не пыталось изображать нормальность. Пахло серой горечью, кофе не спасал, а ни в одной комнате не было живой души, кроме Григория. Даже Лиза, обычно заседавшая на кухне как парламентская комиссия по вселенскому недоразумению, куда-то испарилась. Салон «Петров» был пуст – и это был единственный момент за всё время, когда стены не стеснялись дышать по-своему. Пыль, собравшаяся на хрустале, спокойно лежала, не боясь быть вытертой кем-то из сестёр. Все покупатели и даже вездесущие сплетники из числа коллег растворились в предрассветном мареве. Сигнал к действию был столь же очевиден, как последний звонок для абонентов с просроченной оплатой.

Григорий прошёл между витрин, замедляя шаги. В голове без устали жужжало: «найди, пока не поздно». Ночью заснуть так и не удалось – мозг изощрённо воспроизводил сцены из прошлого, подмешивая к ним фразы из сегодняшнего разговора с Верой. Вдруг стало ясно: в этом месте даже мебель хранит больше секретов, чем люди, и искать их надо не у тех, кто всегда на виду. Вчера Вера обронила фразу: «У нас здесь всё под замком, даже прошлогодние каталоги». Но кто держит под замком то, что не боится быть найденным?

Григорий подошёл к кабинету Елены – массивная дверь была только с виду тяжёлой, а на деле поддавалась легчайшему движению. «Как всё в этом доме», – отметил про себя. Достаточно просто не бояться попробовать.

В кабинете стоял антикварный письменный стол – с детства мечтал хоть раз покопаться в таких, но был уверен, что внутри нет ничего, кроме плесени и паутины. Стол был старше всех обитателей дома, а на вид – даже самого времени. На его глянцевом лаке светились разводы, как на старых фото с пересветом, а латунные ручки ящиков имели тот оттенок, который бывает у вещей, однажды спасённых из пожара.

Сначала Григорий сел за стол – не спеша, а как человек, который имеет на это моральное право. Слева внизу обнаружился первый ящик – тугой, упрямый, из тех, что открываются только при уважительном обращении. В нём лежал архив договоров, типовой мусор для бюрократических затей: переводы, накладные, ничего, что могло бы хоть немного взволновать сердце. Два следующих ящика – тот же калибр: папки, визитницы, стопки аккуратно подрезанных, но уже протухших по смыслу бланков. Всё слишком идеально, чтобы быть правдой.

Присмотревшись к столешнице, заметил в одном углу пятно, похожее на след от графитового карандаша. Протёр – не стерлось. Подсветил фонариком телефона: линия, едва заметная, будто проведена специально для себя. Вторым движением провёл пальцем вдоль передней кромки столешницы – под ней пальцы наткнулись на резной выступ, сбивающий общую симметрию. Едва поддел его ногтем – и раздался лёгкий щелчок.

В этот момент сердце ударило сильнее: в столе явно было что-то чужое. Григорий медленно надавил на край – и столешница чуть приподнялась. Внутри оказался потайной отсек: не больше книжной полки, но достаточно, чтобы спрятать пару-тройку жизней.

Внутри лежал коричневый конверт, перевязанный ниткой. Поверх – полоска бумаги с выцветшей надписью: «Не вскрывать до окончания всех расчётов». Почерк был чужой – угловатый, нервный, словно писали на бегу. Григорий замер: такие штуки обычно взрываются в руках или рвут людей пополам, но он только усмехнулся. Было бы странно ждать меньшего.

Дрожащими пальцами развязал нитку. Внутри были письма: аккуратно сложенные, пожелтевшие, не новые – даты начинались с девяностых и шли вплоть до последних лет. К каждому письму была приложена тонкая копия, будто бы для будущих свидетелей. Бумага пахла пылью и дорогими чернилами, но не это зацепило – а то, как первые строчки били по памяти.

«Дорогая Лена», – начиналось письмо, и дальше шёл монолог, который он слышал в детстве от матери: о предательстве, о долге, о том, что здесь, в Ситцеве, слово «правда» конвертируется только в угрозы и никому не нужно, кроме самого говорящего.

Пальцы сжались на бумаге так, что она чуть не порвалась.

Григорий сидел в тишине кабинета, перелистывая пожелтевшие конверты. Сначала взгляд бежал по строкам быстро, но с каждым листом замедлялся. Лицо менялось: брови сходились, губы сжимались, щеки наливались тусклым румянцем.

Что-то в этих письмах ломало привычное дыхание. Слова врезались в память, как короткие удары молотка: просьбы, отказы, угрозы. Всё это складывалось в историю, о которой он не подозревал, – историю, где чужая выгода оказалась дороже человеческой жизни.

Горло сдавило так, что казалось – воздуха нет. Он чувствовал, будто кто-то стоит за спиной и внимательно следит, сможет ли он сдержаться. Но слёзы сами находили путь, медленно скатывались по щекам. Бумага дрожала в руках, как у человека, который вот-вот потеряет опору.

Каждое следующее письмо будто открывало новый слой чужой жестокости. Из набора сухих фраз проступала безжалостная логика, шаг за шагом ведущая к краю. И чем глубже погружался в эти строки, тем отчётливее понимал: это не просто давний конфликт – это спланированное уничтожение.

Последний лист Григорий держал дольше остальных, пока не почувствовал, как холод от бумаги проникает в кожу. Смысл прочитанного был ядовит и ясен, даже без имён и подробностей. Теперь стало ясно главное: за всем стояла Елена, которая была виновна в смерти его матери.

Григорий медленно склонился к столу, упёрся в него лбом, пытаясь собраться. Голова гудела так, что даже свет казался красным.

Пересчитал письма, чтобы убедиться, что ничего не пропустил. Затем аккуратно выровнял их по краю и достал телефон. Руки дрожали, но он заставил себя сделать по два снимка каждого документа. Свет от вспышки выхватывал фрагменты текста, и в каждом была смерть – чужая или его.

Последний конверт зажал между ладонями и сидел так долго, пока не почувствовал: по лбу стекает пот, а пальцы превратились в ледяные кости. Всё пытался понять, как, за что, почему, но ответа не находил.

Через минуту спокойствие вернулось: он аккуратно вложил письма обратно, закрыл отделение и незаметно стёр следы своего присутствия. Ладонью надавил на столешницу, пока не раздался лёгкий щелчок – всё как было.

Перед выходом взглянул на себя в отражение старого шкафа: лицо было чужим, глаза – не его, а кого-то очень уставшего и старого.

Он глубоко вдохнул, вытер глаза тыльной стороной ладони и почувствовал: внутри поселилось что-то новое. Не месть, а скорее, хроническое желание не дать этому месту убить его вторично.

Вышел из кабинета, зашагал медленно, будто боялся расплескать себя по пути, но с каждым шагом чувствовал: теперь у него есть шанс на правду, даже если для этого придётся обнулить всё вокруг.

Потом Григорий вернулся на своё рабочее место, уселся у витрины, посмотрел на стекло – и впервые заметил, как в отражении дрожит его собственная рука. Он сделал глубокий вдох, улыбнулся пустым витринам и решил, что с этого момента играть будет только по своим правилам.

Скоро придёт первый покупатель – и тогда он начнёт действовать. Но сейчас, пока в салоне стояла эта умирающая тишина, он просто сидел и ждал, когда сердце позволит себе стучать дальше.

Вечером столовая особняка превратилась в полигон для ритуалов, которые ничем не отличались от военных манёвров – только вместо снарядов здесь летали подколки, вопросы и многозначительные паузы. За столом, покрытым льняной скатертью до пола, сидели те же действующие лица, что всегда: Елена во главе, по бокам – Маргарита, Софья и Лиза. Напротив, чуть в тени огромного серебряного канделябра, – Григорий, свежевымытый, в рубашке и с лицом, которое, по мнению всех присутствующих, могло бы украсить обложку журнала для бывших отличников.

– Сегодня день чудес, – произнесла Софья с того момента, как только были разлиты первые бокалы. – Я не верю своим глазам: Лиза пришла вовремя, Маргарита не ругается, а Григорий даже улыбается, будто не готовит революцию.

Маргарита кивнула, но было видно, что она слушает только собственные мысли. В доме, где никто не доверял даже своим отражениям, такие вечера были актом публичного лицемерия.

Елена, разрезая на порции запечённого цыплёнка, бросила взгляд через стол:

– Я слышала, что сегодня вы рано закончили в салоне. Значит, появилось больше времени на себя?

– Если честно, – сказал Григорий, не отрывая взгляда от вилки, – сегодня время будто удваивалось. Каждый час – как два.

Сказано это было с такой лёгкостью, что даже у Софьи дрогнули веки: намёк был более чем прозрачен.

– Интересно, куда уходит ваше свободное время, – Елена произнесла это почти по-матерински, но в её голосе чувствовалась сталь.

– В народные наблюдения, – усмехнулся он, – или в интернет. Там о нашей семье пишут куда больше, чем можно ожидать.

Маргарита впервые за ужин подняла глаза:

– Не советую тебе читать сплетни. Всё, что пишут в сети, – фальшивка.

– А если я умею отличать ложь от правды? – спросил Григорий.

– Это была бы уникальная для Ситцева способность, – съязвила Софья.

Лиза, всё это время только перемешивавшая салат, наконец решилась:

– А вы… вчера куда-то уезжали ночью?

– Вот! – Софья хлопнула в ладоши. – Я говорила, что это не только мне показалось.

Григорий почувствовал, как кровь приливает к лицу. На секунду ему показалось, что сердце опять готово выскочить наружу, как утром в кабинете.

– Не уезжал, – сказал он. – Просто плохо спал.

В этот момент столовая заиграла всеми красками абсурда. В свете канделябра золото ложек и вилок отражало лица сидящих; они были слишком близко друг к другу, чтобы не чувствовать каждого мускула, каждая эмоция разбивалась в стекло, как муха о лампочку. Снаружи стучал дождь, и казалось, что если сейчас вскочить и разбить окно, то станет легче дышать. Но Григорий не дал себе и шанса на глупость.

Он ел медленно, не глядя ни на кого, хотя каждое слово Елены било по вискам с точностью натренированного киллера.

– Значит, просто бессонница? – уточнила Елена.

– Просто, – повторил он, – бессонница.

Маргарита, всё же не выдержав, скрестила руки и подалась вперёд:

– Григорий, если у тебя проблемы – скажи прямо. В этой семье не любят загадок.

Григорий усмехнулся:

– И не любят чужих тайн, – подхватил он, – мне это уже объясняли.

– Ты уже не чужой, – вмешалась Софья. – Если честно, Лиза с утра докладывала, что ты слишком долго смотришь на витрину, будто хочешь съесть содержимое целиком.

Лиза покраснела, но не стала спорить.

– Просто люблю красивые вещи, – сказал Григорий. – Особенно если они не совсем настоящие.

– Удивительно, – сказала Елена, – что вы так быстро освоились в нашем мире.

– Я учился у лучших, – отрезал он, и в этот момент не осталось ни одного человека за столом, кто бы не понял, что между ним и Еленой что-то произошло.

Вдруг он отчётливо ощутил: все предметы на столе, салфетки, блюда и даже вино – декорация, за которой нет никакого праздника, только скука и необходимость доказать, что ещё жив.

Маргарита разлила чай с такой скоростью, что половина попала на скатерть.

– Всё в порядке, – сказал Григорий, помогая ей промокнуть лужу.

– Ты слишком вежлив для нашей семьи, – не сдержала смеха Софья. – Или у тебя скрытые резервы хамства?

– Иногда, чтобы быть вежливым, нужно вдвое больше наглости, – парировал он.

Елена внимательно наблюдала за ним, и в какой-то момент он понял: если бы её взгляд был оружием, он бы уже истёк кровью.

– Я рада, что вы чувствуете себя уверенно, – сказала она. – Главное – не забывайте, что у каждого своё место. И если оно не устраивает, всегда можно поменять правила игры.

Григорий кивнул:

– Спасибо, я запомню.

На ужин подали варёную телятину с соусом из хрена – она казалась самой естественной едой для людей, которые предпочитают всё резко и с прожилками боли.

Лиза ела в полудрёме, и казалось, что вот-вот уронит голову на тарелку; Софья и Маргарита обменивались взглядами, которые обычные люди расшифровали бы как объявление войны. Только Елена была неподвижна, как статуя из того самого салона: ни одной эмоции, только ожидание следующего шага.

К концу ужина, когда салоны на проспекте давно закрыли двери, а у ворот особняка дежурил лишь лунный свет, все разом выдохнули. Не потому, что сыты, а потому что сегодня в этой столовой родилось нечто новое – и каждый знал, что с этим дальше делать.

– Я пойду прогуляюсь, – сказал Григорий, вытирая губы салфеткой.

– Не замёрзни, – буркнула Маргарита.

– И не задерживайся, – сказала Елена.

Григорий вышел из-за стола и пошёл по коридору, чувствуя будто бы десятки невидимых взглядов в спину. Понимал: все ждали его провала или горячечного срыва, но держался спокойно, как мёртвый сезон на ювелирной выставке. Теперь знал: равновесие не выбить. Внутри – документально подтверждённый запас яда; при случае хватит на весь дом и на город.

Пока остальные глотали чаёк и заедали обиды варёной говядиной, шагал по дому, вспоминая каждую фразу из найденных писем. Это уже было не выживание – обучение убийству словом. Новое чувство: не страх, не месть, а чистая, спокойная ненависть к тем, кто когда-то, возможно, был живым, но теперь только играет в людей. Улыбнулся этому чувству – и впервые за ужин улыбка вышла настоящей.

В ночном коридоре третьего этажа стояла та самая тьма, что не гасится даже четырёхзначными счётами за электроэнергию: она не про освещение, а про отсутствие свидетелей. Часы в холле отмерили полночь; за окнами падал мелкий дождь, в углу одиноко мигал роутер, как последний лишний орган в теле этого дома.

Григорий шёл по коридору босиком, стараясь не издавать ни звука – не из страха разбудить кого-то, а из уважения к принципу: чем тише, тем безопаснее. Хотел только воды, но в последний момент свернул к комнате Лизы – сам не понял, зачем. Может, проверить, спит ли она; может, сказать какую-то глупость, на которую днём не решится.

Дверь не заперта. Толкнул её чуть сильнее, чем следовало бы: на полу, рассыпавшись, лежали пачки конфетных фантиков, рядом с кроватью – обувь, будто сброшенная в спешке. На секунду подумал, что ошибся комнатой, но на пороге понял: не ошибся, просто не был готов к увиденному.

Посреди комнаты, прямо под пятном неонового света, как на сцене дешёвого кабаре, восседала Лиза. Она не просто сидела – она, скорее, царила на стуле перед ноутбуком, раскинув длинные ноги в позе, не по возрасту хищной и одновременно нелепо школьной. Григорий на миг застыл у порога: увиденное не укладывалось ни в один пункт его внутреннего устава о «нормальной жизни».

Лиза была обнажена. До предела. Не в том изощрённом смысле, как на рекламных плакатах или в анатомическом атласе, а сразу – полностью, без всякого права на обман зрения или неловкости. Грудь у неё была маленькая, жёсткая, с острыми сосками, как у подростков, которым ещё рано стыдиться собственного тела. Она сидела, чуть сутулившись, будто защищалась от сквозняка, но при этом не делала ни малейшей попытки спрятаться. Наоборот: спина выгнута, голова высоко – и всё это освещалось призрачной синевой старого ноутбука. В этом освещении её кожа казалась почти искусственной, как у фарфоровой игрушки, которой случайно не выдали одежду.

Гриша даже не сразу заметил, что она была не одна. На экране мелькали какие-то разноцветные квадраты, кто-то строчил сообщения, и, кажется, по ту сторону монитора за ней следили десятки, если не сотни глаз. Гриша мельком увидел, как рядом с её ногой перемигиваются сердечки и лайки, как один за другим всплывают и исчезают донаты с короткими пожеланиями. Некоторые из них были написаны на английском, и от этого ситуация делалась ещё более сюрреалистической.

Он хотел уйти, хлопнуть дверью и никогда не возвращаться в этот коридор, но что-то в его теле не слушалось – возможно, это был холодный ужас, а возможно, тот самый червяк любопытства, который не давал ему покоя с утра. Он смотрел на Лизу и пытался решить: она реально не видит его, или делает вид, будто не замечает? В комнате висел острый запах сладких духов, вперемешку с чем-то резким, как будто здесь полчаса назад раздавили пачку аскорбинок.

Лиза не сводила глаз с экрана, но что-то в её лице подёрнулось: лёгкая гримаса, почти улыбка и одновременно – тревога. Она держала мышку так, будто собиралась затравить её до смерти, но рука дрожала. На секунду Грише показалось, что он подсматривает не за Лизой, а за случайной чужой жизнью через плохо зашторенное окно московской многоэтажки.

Он сделал шаг назад, но тут Лиза резко повернула голову, и из-под чёлки на него уставились огромные, почти безумные глаза.

На её лице – сверкающая маска, такая, что носят на карнавалах в Венеции; на теле – ни одной детали одежды, даже трусики были аккуратно отброшены на край кровати, где они выглядели почти декоративно. Лицо под маской казалось безразличным, но рука с мышкой дрожала.

Она делала откровенные движения пальцами – в том самом месте, что в школьных учебниках принято было замалчивать, а в чатиках и мемах всегда называлось громче всех. Лиза не просто касалась себя – она работала на камеру, раздвигая колени всё шире, чтобы было видно даже тому, кто смотрит на самом конченом ноуте с дохлой матрицей. Каждый жест был слегка гротескным, будто она не для себя это делала, а для какого-то абстрактного экзаменационного комиссии, которой нужно доказать: да, я умею, да, я знаю, как это делается. Она старалась изображать удовольствие, но у неё получалось только что-то между нервной улыбкой и пародией на эротическую сцену, которую она когда-то видела ночью по кабельному телевидению. Иногда она тихо постанывала – но даже эти стоны звучали неестественно, как будто их пропустили через фильтр автотюна. В какой-то момент она резко сжала бёдра, выгнула спину, и на её лице появилось странное выражение: смесь обиды, смущения и злости на весь мир, который смотрит, но не видит того, что ей действительно хочется.

Экран ноутбука был раскрыт на полный угол: камера смотрела на девушку в анфас, а поверх изображения рябило от комментариев, донатов, зелёных полосок, иконок, псевдонимов. Внизу мелькали суммы – одни в долларах, другие в рублях, и даже парочка в биткоинах. Комментарии были короткие, слитные: "бей по шее", "сними маску", "встань боком", "медленнее", "сделай сальто", "поздоровайся с модером".

Он не сразу осознал, что видит, – мозг несколько секунд пытался найти привычный нарратив. Было в этом что-то неправильное: не столько из-за обнажённости, сколько из-за полного отсутствия стыда. Лиза стояла перед камерой так, будто на ней был самый дорогой в мире наряд, и только маска на лице выдавалa, что она всё-таки не согласна быть здесь до конца.

Он прошёл ещё шаг, и пол скрипнул. Лиза вздрогнула так, что чуть не уронила ноутбук. Она быстро схватила подушку, прижала её к животу, а маска осталась на месте.

– Что ты делаешь здесь?! – голос её был не слабым, а каким-то надломленным, как у человека, которого поймали не на воровстве, а на самой глупой мечте.

– Извини, – сказал Григорий очень тихо. – Просто заблудился.

Он смотрел на неё не вожделенно, не унижающе, а почти профессионально: будто оценивал качество экспозиции на фотографии. Она была некрасива – на мгновение он понял, что ожидал другого: детское, изломанное лицо с неправильными скулами, тонкая шея, впалый живот и длинные, почти болезненные ноги. Всё в ней было гиперчувствительным, даже ступни казались слишком большими, чтобы быть женственными. Маленькая грудь, едва намеченная, соски – чуть темнее, чем кожа, и мурашки шли по всему телу от ужаса или холода.

Подушка закрывала центр, но не слишком – хватало одного взгляда, чтобы считать всё необходимое. Она сидела нога на ногу, колени дрожали, но взгляд не отвела. В тот момент Лиза больше всего походила на измождённую картину из учебника по психиатрии, где одни только эмоции стоили больше, чем всё тело.

На экране донаты и комментарии не прекращались; кто-то писал caps lock’ом: «она правда испугалась», «гость в доме», «сделайте это вместе», «стримить дальше!!!», и кто-то добавил: «НЕ ЗАКАНЧИВАЙТЕ». Григорий перевёл взгляд с экрана обратно на лицо Лизы, потом – на маску. В комнате пахло косметикой, пластиком и ещё чем-то кислым, будто здесь недавно сушили бельё.

Она первой нарушила паузу:

– Если ты сейчас кому-то расскажешь… – начала она, но не закончила.

– Интересная у тебя подработка, – сказал Григорий и почему-то улыбнулся, без тени издёвки.

– Просто уходи, – сказала она, и теперь в голосе было больше страха, чем в первый момент.

Григорий кивнул, промолчал и закрыл дверь с той же деликатной медлительностью, с какой, наверное, закрывают крышку у гроба. Выйдя в коридор, не пошёл дальше, а прислонился к стене: хотелось просто стоять, не двигаясь. Вспомнил, как бабушка объясняла: у каждого человека есть тайная жизнь, которая важнее всех остальных вместе взятых. Он только что увидел Лизу в чистом виде – и не был уверен, что от этого становится легче.

К себе вернулся без привычного ощущения победы. Ни похоти, ни осуждения, ни даже желания шантажировать – только жалость к девочке, которая решила выживать так, как умеет. Он лёг на кровать и смотрел в потолок, пока не потемнело в глазах.

Минут через сорок кто-то тихо постучал в дверь. Григорий думал не открывать, но Лиза не жужжала, не злилась, не пыталась быть кем-то ещё. Она вошла молча, в длинной футболке до колен, босиком, с распущенными волосами, без следа той маски.

Лиза долго стояла у двери, кутаясь в футболку, словно её можно было накинуть на душу. Босые ступни впечатывали на паркете полумесяцы влаги – хоть дождь и закончился, но воздух в доме был электрическим, будто гроза всё ещё где-то рядом. Она смотрела на Гришу, ища в нём хоть намёк на сочувствие или отвращение, но он по-прежнему лежал на кровати, упершись затылком в подушку, и делал вид, что его интересует только книга. Так обычно в фильмах изображают философов, которые притворяются, будто не заметили, как за их спиной рушится город.

– Это не то, что ты думаешь, – сказала она наконец, и голос её прозвучал почти шёпотом, но отдавался в комнате будто удар: так бывает, когда человек впервые решает сказать правду.

Григорий вздрогнул, но не сразу поднял взгляд. Медленно перевернул страницу, будто проверяя качество бумаги, потом наконец глянул исподлобья на Лизу. Глаза оставались сухими, но в них было что-то чужое, словно смотрел сразу сквозь неё и вдаль, к делам, которые не терпят суеты.

– А что я должен думать? – спросил он и даже не попытался смягчить фразу.

Лиза подошла ближе, прижимая края футболки к коленям, будто собиралась завернуться в неё целиком. Опустилась на самый угол кровати – так, чтобы не задеть ни покрывало, ни пространство вокруг Григория, и, сбившись с мыслями, долго сжимала пальцы в замок.

– Я не… – запнулась она, – я не шлюха, если ты об этом. Это вообще… не про секс.

Григорий усмехнулся едва заметно – уголки губ дёрнулись, будто кто-то изнутри тянул их на ниточке.

– Если бы я считал, что ты шлюха, – сказал Григорий, – я бы уже поделился этим с семейным советом. У нас тут любят обсуждать грязное бельё, особенно если оно никогда не было постирано. Меня вообще учили делать гадости сразу, чтобы потом не было мучительно больно.

Она нервно хихикнула, но тут же осеклась, вспомнив, что смеяться в такой момент неуместно. Глаза бегали по кровати, потом по полу, потом по стене, где висел старый плакат с европейским городом. Лиза вздохнула – и только теперь стало ясно, как сильно она устала за этот вечер.

– Просто я… – она закусила губу, – иногда мне не хватает денег. Ну, на учёбу, на поездки, на всё. Иногда просто так скучно делается, что хочется хоть какой-то реакции. Люди там… они же не знают, кто я, им просто нравится смотреть. Иногда кажется, что ты невидимая – и вдруг тебя видят, ценят, даже если только на секунду. Дурацко, да?

Григорий продолжал рассматривать её как микроскопический срез среды: интересно, но без эмоций.

– Ты же знаешь, что это не мой бизнес? – сказал он. – Я не вхожу в комиссию по морали. У меня нет доступа к вашим семейным судам. Если хочешь – можешь стримить хоть из ванной, хоть с балкона, мне всё равно.

– А если узнает мама? – спросила Лиза, и в этот раз в её голосе было не испуг, а что-то хуже – почти мольба.

– А ты хочешь, чтобы она узнала?

Лиза замолчала, потом покачала головой.

– Нет, конечно. Она сразу решит, что я опозорила фамилию или что у меня всё плохо с психикой. А я просто… мне иногда не хватает ощущений, понимаешь? – она посмотрела на Григория с надеждой, будто он мог выдать ей справку о нормальности.

Григорий помедлил с ответом, закрыл книгу, положил её на тумбочку и скрестил руки на груди.

– Я не буду ничего говорить, – наконец сказал Григорий. – Просто держи пароль посложнее, а то ещё заломают твой стрим, и тогда всем будет контент на неделю. И ещё: если когда-нибудь решишь, что тебе нужна помощь – ну, спрятать файлы или удалить аккаунт, – просто скажи.

Она долго молчала.

– Ты не думаешь, что я больная? – спросила Лиза тихо.

– Ты – единственная живая в этом доме, – ответил Григорий.

Она улыбнулась, будто на секунду поверила этому комплименту. Потом вдруг спросила:

– А ты бы сам смог такое?

– Вещать голым в интернете? – Григорий усмехнулся, без злобы. – Мне бы сперва пришлось поработать над фигурой, а то лайков не дождёшься.

– Я про другое, – сказала Лиза. – Ты бы смог быть открытым? Ну, не в смысле тела, а вообще. Не притворяться.

Григорий задумался. Было видно, что вопрос зацепил глубже, чем хотелось бы.

– Не знаю, – наконец сказал он. – Может, когда-нибудь. Но если честно – я в этом не специалист. У меня с детства все чувства как в холодильнике, и даже если что-то размораживается, сразу обратно засовывают.

Они замолчали. Лиза откинулась на спину, вытянула ноги и уставилась в потолок. Григорий тоже смотрел вверх, будто там можно рассмотреть схему всего дома – кто где живёт, кто за кем подглядывает, кто во что играет.

– Знаешь, – сказала Лиза, – иногда мне кажется, что ты вообще не чувствуешь ничего.

Взглянул на неё, но промолчал.

– А зря, – добавила она чуть громче. – Это прикольно, когда внутри что-то горит.

– Ну, если что – я зажгу у тебя на похоронах свечку, – сказал Григорий.

Они оба рассмеялись, и в этот раз даже не звучало фальши.

– Ладно, – сказала Лиза и медленно поднялась с кровати. – Спасибо, что не закрыл дверь в лицо.

На прощание она задержалась в дверях. Хотела что-то сказать, но передумала: просто кивнула и ушла в коридор, осторожно притворив за собой дверь.

В комнате стало тихо, как бывает после экзамена, когда уже не уверен, куда дальше идти, но точно знаешь, что контрольная завершена. Григорий лежал на кровати, а в голове вперемешку крутились сцены с Лизой, фразы из писем и чьи-то очень старые, очень усталые глаза.

Долго не двигался. В какой-то момент даже стало смешно: вот она, жизнь, как есть. Никаких шпионских страстей, никаких интриг – просто желание не быть раскрытым, не быть пойманным, не быть назначенным на роль.

Вдруг понял: только что появилась новая власть. В руках – не просто секрет Лизы, а рычаг, способный расколоть всю семейную цепь, если понадобится.

В голове всплыли фрагменты письма: «твой сын ни в чём не виноват», – а теперь предстояло решить, виноват ли он сам перед этой девочкой.

Взял телефон и записал себе на будущее: «Следить за Лизой, но не трогать, пока не попросит».

С этим ощущением выключил свет, закрыл глаза – и впервые за неделю уснул до рассвета.

В ту ночь Григорий долго сидел перед дрожащим экраном ноутбука, будто ждал, когда из-под жидких клякс подсветки вылезет истинное лицо этого дома, его суть, бесцветная и непрошеная, как утренний похмельный сквозняк. На экране, в дюжине закладок, мигали превью роликов: Лиза, без фальши и макияжа, в маске единорога, в «ангельском» фильтре, в купальнике, в пижаме и без ничего, с лицом одновременно неприступным и болезненно честным. Вся эстетика – не подиумная и не порнографическая, а скорее, как у больных на всю голову детей: невозможность врать хоть во что-то; даже когда врёшь – это видно по глазам.

Если бы Григорий попытался объяснить, зачем он сейчас скроллит весь этот поток, он бы вряд ли смог подобрать подходящее слово – ни из вуайеризма, ни из технического интереса, ни из шантажа, который был бы банальным объяснением для любого нормального человека на его месте. То был взгляд биолога, наблюдающего жизнь в закрытом аквариуме: каждый подписчик, каждая кнопка лайка или реакция – частицы среды, в которой плавает объект исследования. Он не стал смотреть подряд, нет – первым делом зашёл в комментарии, чтобы оценить расстановку сил, потому что именно там начиналась настоящая битва за власть.

Комментаторы делились на три чётких клана. Первая группа – традиционный хор анонимов, говорящих языком флудилок и мемов, часто скатывающихся в грубость, но порой выдающих неожиданные вспышки остроумия. Это был тот самый сетевой грунт, на котором Лиза, по логике, не могла вырасти ни во что, кроме сорняка, – но вопреки всему она научилась выживать и даже цвести среди этих компостных слоёв. Вторая группа – постоянные подписчики, которых Лиза, судя по всему, знала по никам, иногда пересылала им воздушные поцелуи и даже отвечала на приватные сообщения. Их узнавали по длинным тредам, подробным рекомендациям фильмов и комментариям уровня: «У тебя сегодня хорошее настроение?» или «Ты напоминаешь мне Грету из «Лесных детей»». Именно эти люди казались Григорию самыми опасными: они уже не просто зеваки, они тянулись к Лизе с настоящей жаждой сопричастности, как будто за каждой фразой скрывалась попытка проникнуть в её реальный, внеэфирный мир.

Третья и самая интересная группа – донатеры. Их было немного, но каждый старался оставить след в истории. Эти ребята не просто просили снять «корону» или сделать стрим в новой маске – они разыгрывали свои маленькие спектакли, даже между собой соревнуясь, чья просьба окажется унизительнее или неожиданнее. Один из них был особенно настойчив: каждую неделю он закидывал ровно 400 рублей, всегда с одной и той же припиской – «ты же обещала показать настоящую себя». Лиза в ответ скидывала гифки с котами, а потом, через пару минут, действительно делала что-то из разряда «показать настоящую себя» – только с задержкой, как будто до последнего надеялась, что кто-то отменит приказ. Иногда это было просто «снять маску» по просьбе публики, иногда – показать любимую игрушку детства или прочитать вслух абзац из своей любимой книжки. И каждый раз, даже если просьба была совсем безобидной, в лице Лизы проскакивал мимолётный отблеск стыда, который тут же съедался улыбкой и новым анекдотом.

Григорий прокликал пятнадцать страниц подряд, чтобы убедиться: ни разу не было случая, когда Лиза просто отказала или проигнорировала донат. Она каждый раз будто торговалась сама с собой: сперва строила из себя обиженную, потом объясняла, почему просьба неуместна, а потом всё равно шла навстречу – но обязательно добавляла к исполнению свой маленький протест, кривлялась или поднимала брови, как будто говорила: «Вы не победили меня до конца». Даже когда речь шла о совсем мелких глупостях – например, прочитать скороговорку или съесть ложку порошка какао за донат, – она делала это с таким надрывом, будто на том конце сидят не просто подписчики, а настоящие повелители её судьбы.

Он не мог не отметить, как быстро у Лизы менялись маски: в одном стриме она играла стерву, в следующем – беззащитного котёнка, потом вдруг становилась трагической героиней. Но что удивительно: ни одна из этих ролей не казалась натянутой. Как будто Лиза сама не знала, какая из них настоящая. Или, может быть, все роли были реальны одновременно, и в этом заключалась её главная фишка.

Григорий несколько раз ловил себя на том, что невольно ждал следующей эмоции Лизы, как зритель, который не может выключить сериал на самом интересном месте. Самое странное – для него в этом не было ни грамма сексуальности. Он смотрел на Лизу как на феномен: человека, который одновременно выставляет себя напоказ и отчаянно защищает своё внутреннее «я». Каждый раз, когда она замирала на секунду, будто не знала, что говорить, он чувствовал, что именно в эти моменты и проявляется настоящий Лизин страх – не быть замеченной, не быть нужной.

В комментариях часто появлялись сообщения от людей, которые явно были влюблены в Лизу до одержимости. Кто-то писал, что мечтает встретиться с ней вживую, кто-то предлагал приехать «на выходные в Ситцев», кто-то, наоборот, злобно травил её, обвиняя в продажности и лицемерии. Но каждый раз Лиза отвечала им с такой хрупкой самоиронией, будто хотела сказать: «Да, вы меня видите, но вы меня не знаете». И это, пожалуй, было единственным способом остаться собой в этом цифровом аду.

Он ещё раз пролистал ленту донатов, вычисляя по времени все пики и падения Лизиного настроения. Григорий даже построил в голове график: за крупным переводом всегда следовала волна стёба, потом – спад, потом новый подъём. Это была жизнь, сжатая в цикл из трёх актов, – и, что любопытно, Лиза сама управляла всем этим через тонкие провокации. Если аудитория скучала, она начинала рассказывать жуткие истории из своей жизни. Если, наоборот, кто-то заходил слишком далеко, она становилась ледяной, выключала чат или уходила «по делам». В эти минуты комментаторы бешено требовали возвращения, кричали капсом и даже, кажется, всерьёз переживали за Лизу.

В один из таких моментов она просто закрыла трансляцию, а на экране остался только чёрный квадрат с надписью от руки: «я всё слышу, даже когда молчу». Вот это было настоящее – и Григорий понял, что ради таких эпизодов и стоит наблюдать. Он не испытывал ни жалости, ни злорадства, только тихое уважение к тому, как Лиза умудрялась не сойти с ума в этом почти непрерывном стриме.

Пока он анализировал всё это, в коридоре пару раз мигал свет – кто-то из домашних не спал и ходил по этажу. Но Григорий даже не повернул головы: всё его внимание было втянуто в эту цифровую дыру, где люди открывались куда честнее, чем у семейного стола.

Он не заметил, как прошло полтора часа. Когда в очередной раз обновил страницу, Лиза уже была в офлайне. Григорий коротко усмехнулся: даже в Ситцеве у людей есть право на ночной покой.

Он выключил экран, но не мог избавиться от ощущения, что только что стал свидетелем какого-то странного эксперимента – и его роль в этом была не самой безобидной.

Григорий щёлкал мышью без особого интереса: при всей откровенности записей ничего нового о Лизе они не сообщали. Всё, что было нужно, он уже знал, а теперь хотел только подтвердить гипотезу: если человек так старательно демонстрирует свою уязвимость, значит, она больше всего боится, что её не заметят. В одном из видео Лиза сидела на кровати с мятой простынёй и болтала о том, как ненавидит повторять чужие ошибки. Слово «ненавидит» прозвучало так, будто речь шла не о себе, а о людях в принципе. В следующем эпизоде она выкручивала волосы в жгут и, не скрываясь, плакала, а потом вдруг смеялась: будто первый зритель появился на стриме, и жизнь перестала быть бессмысленной.

Он увеличил скорость воспроизведения, чтобы поймать главное: ни одного постороннего лица, никакой роскоши в декорациях, только однообразный свет ночника и мурашки на коже – будто всё происходящее снималось не для тысячи подписчиков, а для одного, самого важного и самого жестокого. В какой-то момент он поймал себя на том, что разглядывает не грудь, не бёдра, не слипающиеся ресницы, а линию ключицы – сухую, порезанную тенями, как у людей, которым всегда холодно и всегда мало жизни.

Он закрыл вкладки, не досмотрев последнего ролика, и вернулся к стартовой странице. В голове уже выстроилась схема: кому Лиза адресует свой контент, кто для неё референтная группа, а кто – просто статисты. Если бы он хотел её уничтожить, хватило бы одного скриншота, одной рассылки по городским пабликам. Но Григорий даже не собирался этого делать – он просто фиксировал факт: каждый здесь держал наготове компромат, и этот компромат был банальнее любого слуха.

В полночь он аккуратно стёр следы присутствия – закрыл VPN, очистил историю, вывел на экран пустой рабочий стол, будто этим мог обнулить не только ноутбук, но и всю историю семьи Петровых. Он посмотрел на свою ладонь: в ней от усталости дрожало сухожилие у основания большого пальца – ещё одно доказательство того, что живым людям всегда сложнее, чем виртуальным.

На следующее утро он долго мыл посуду в раковине, неспеша, чтобы протянуть момент до нужной встречи. В доме, как всегда, был сквозняк: из кухни в коридор тянуло дрожащим воздухом, а в углу опустевшего холла маячила Наталья, домработница. Она гладила бельё с таким видом, будто гладила собственную совесть: утюг скользил по простыне, а на лице её не было ни одной эмоции, кроме тупого смирения.

– Наталья, – позвал он, подходя к столу, – не хочешь немного заработать?

Она даже не удивилась – просто поставила утюг на пятку и выпрямилась, обмахивая ладони, как будто только что вернулась с плантации.

– Что надо? – спросила она.

– Нужно оглядеть комнаты сестёр. Всё, что покажется странным, – принесёшь мне. – Он говорил тихо, не повелевая, а как будто сообщая погодный прогноз. – Особенно бумаги. Особенно конверты.

Наталья хмыкнула, будто ей давно были известны такие просьбы. Григорий достал из кармана сложенный пополам конверт и вложил ей в ладонь. Она сразу поняла – не стала считать, не стала даже спрашивать, за какой срок. В её глазах промелькнуло что-то вроде иронии: на прежней работе подобные авансы выдавались задолго до того, как возникнет проблема.

– Будет сделано, – сказала Наталья. – Только если спросят, я вас не знаю.

– И правильно, – ответил он.

Она ушла, и звук её тапочек по линолеуму был единственным, что напоминало о живых людях в этом кукольном доме.

Весь день Григорий ждал: не торопясь, прогулялся до продуктового, зашёл на рынок, купил пачку сигарет и пару раз просто посидел у подоконника, наблюдая за птицами, которых в этом городе тоже было в избытке. Сёстры ушли по делам: Маргарита – на работу, Софья – в университет, Лиза – в свою каморку на мансарде, где, как он знал теперь наверняка, она снимала по две-три трансляции в сутки, чтобы не потерять место в топе.

Когда стемнело, Наталья появилась вновь, словно выплыла из влажной прачечной, как призрак. В руках у неё был свёрток, перевязанный резинкой: внутри – пачка старых писем, несколько банковских выписок, пара скомканных рецептов и один конверт с гербом, запечатанный сургучом. Она положила находку на стол и отошла на шаг назад, демонстрируя отсутствие личного интереса к происходящему.

– Это всё? – спросил он.

– На сегодня – да. У Маргариты ещё сейф, но к нему нужен ключ. Могу поискать.

– Не надо, – сказал он. – Время еще будет.

Она кивнула и ушла, не оглянувшись.

Григорий развернул свёрток с таким же почтением, с каким древний египтолог мог бы разламывать бинты на мумии. Старые конверты были завёрнуты в слой тонкой промокательной бумаги, которую зачем-то кто-то бережно сложил вчетверо, словно пытался смягчить удары времени. Вся эта импровизированная капсула пахла сырой пылью, дешёвыми духами и ещё чем-то тревожно сладким – возможно, парами клея от клейкой ленты, которой кто-то неумело заклеивал внутренние швы, чтобы не вырвался наружу самый главный запах: страх.

Он первым делом вытащил и разложил по столу записки и расписки. На каждой – фамилия Золотарёвых, причём написанная то размашистым, деловитым мужским почерком, то сухим, почти канцелярским женским, а иногда – неровной, будто похмельной рукой, с подписью, от которой веяло неуверенностью и паникой. Текст везде был один: обещание возврата денежных сумм; менялись только суммы, а проценты всегда оставались одинаково бессовестными. На некоторых расписках сбоку были приписки, явно не для чужих глаз: «В случае чего – звонить сразу», «Опасно, не показывать до понедельника», «Порвать и забыть, если потеряем контроль». К распечаткам клипсами были приколоты стикеры с деталями: даты, имена, пароли от почты, иногда даже схемы, нарисованные от руки – кто, кому и когда должен позвонить, если запахнет жареным.

В банковских выписках царило обидное однообразие: все платежи шли на счета за границей, в основном – на латвийские, кипрские и венгерские банки. Получатели были не просто незнакомы, а будто отобраны по принципу максимальной невидимости: ни одной официальной компании, сплошь микрофирмы и ИП с труднопроизносимыми фамилиями. В этих банковских бумагах мелькало имя Валентины – его бабушки, – причём рядом всегда стояла фамилия Петровых, а в колонке «назначение платежа» значилось что-то нарочито невнятное: «консультационные услуги», «сопровождение сделки», «депозитная комиссия». Самое поразительное: все эти переводы датировались концом девяностых – началом двухтысячных, когда, если верить семейной мифологии, Петровы якобы жили чуть ли не впроголодь и копили на «первый настоящий магазин».

Григорий сфотографировал документы на телефон, быстро пролистал сканы: не столько для арсенала, сколько ради чувства готовности – что при необходимости поднимет архив хоть ночью, хоть утром. Все бумаги были прожжены опытом: на них были пятна, замусоленные края, кое-где – следы засохших слёз или, возможно, кофе, пролившегося в трясущейся руке. Особо интересными оказались записки на школьных листках – с датами, именами, иногда даже с фамилиями его одноклассников. Одна из них была адресована напрямую матери Григория, с характерной припиской: «Лично в руки. Никому не показывать». Он вспомнил, что в те годы мать часто уезжала в Москву «по делам», а он сам неделю жил у бабушки, в полной уверенности, что мама вернётся скоро и навсегда. Вдруг его пробило: возможно, именно в эти недели и писались эти письма, а возвращалась мама каждый раз всё более чёрствой и закрытой.

Он продолжил сортировку. В одной из папок нашёл старую тетрадь с записями – похоже, семейный бухгалтерский журнал. Внутри: таблицы, списки, даже графики, нарисованные цветными ручками. Внимательно перебирая страницы, Григорий понял: здесь аккуратно фиксировались «долговые отношения» между всеми ветвями семьи. Фамилии мелькали знакомые и не очень; иногда рядом стояли короткие пометки: «ненадёжен», «может сдать», «верит, что помогает детям». На последней странице было нарисовано нечто, напоминающее схему метро: вместо станций – фамилии и даты, вместо пересадок – стрелки, указывающие на чьи-то клички. Он сфотографировал и это – хотя понимал, что расшифровать такую криптограмму сможет только тот, кто её придумывал.

Потом он перешёл к самому интересному: к письмам. Почти все были в почтовых конвертах с выцветшими марками и облупившимися сургучными печатями. Адресаты – разные: кто-то из Питера, кто-то из Самары, но главное, что внутри все письма были написаны рукой одной и той же женщины. В почерке было что-то знакомое – он даже задумался, не Лиза ли это писала, но сравнение с её тетрадями показало: нет, почерк сильно старше и жёстче. Скорее, это могла быть одна из тёток – или… Он догадался, чьё это было письмо, только когда в одном из конвертов нашёл вложенный билет на поезд Москва – Ситцев, датированный концом две тысячи седьмого года.

Он перебирал бумаги медленно, как архивариус, которому разрешено не просто читать, а вдыхать запах прошлого. Обычные люди забывают, что документы имеют свой голос: одни пахнут страхом, другие – предательством, третьи – отчаянной, последней попыткой удержать власть. В каждой бумаге была интонация, и эту интонацию он улавливал безошибочно.

Он отложил расписки и взял в руки конверт с сургучной печатью. Долго вертел его, пытаясь определить по весу и толщине, что внутри, но конверт был плотный и не гнулся. Он вскрыл его аккуратно, чтобы не порвать герб. Внутри была одна-единственная фотография: на ней – Елена и мужчина, которого он узнал с первой же секунды. Это был его отец, только моложе на двадцать лет, в дорогом костюме, с сигарой и улыбкой победителя. Елена держала его под руку, и лицо её было совсем другим – мягким, почти восторженным, таким, каким он никогда не видел её ни в жизни, ни в портретах на стене.

К фотографии была приложена записка, написанная от руки: «Тебе было не всё равно. Ты знала». Ни имени, ни даты, только этот скользкий, злобный почерк, в котором угадывалось что-то одновременно знакомое и чужое.

Он сел, уставившись в угол стола, и впервые за долгое время позволил себе ничего не думать. Всё, что происходило в доме, на работе, в городе, – вдруг стало обёрткой для одной-единственной мысли: неважно, сколько компромата соберёшь на других, если твой собственный компромат всегда тяжелее.

Затем вернул фотографию в конверт, замотал все бумаги обратно, вложил их в портфель и спрятал под диван в своей комнате. Подумал: если кто-то когда-нибудь узнает об этом свёртке, то вряд ли удивится – в Ситцеве все знают, что ничего не бывает по-настоящему тайным.

Он не спал почти всю ночь. Голова была ясной, тело дрожало не от страха, а от предвкушения – нечто важное, наконец, встало на своё место, как после долгой, мучительной игры в пятнашки. Он лежал на кровати, глядя в потолок, и слушал, как дом жил своей самостоятельной, призрачной жизнью: где-то стучала вода в батарее, где-то шуршали мыши за плинтусом, кто-то с улицы выкрикивал проклятья в сторону неба, а Лиза наверху, по привычке, долго не гасила свет.

Ему казалось: если бы в этот момент кто-то вошёл к нему в комнату и спросил – ради чего всё это, он бы не стал отвечать. Он бы просто достал из-под дивана свёрток и кинул на стол, молча, без угроз и объяснений. Потому что в этом городе каждый всегда знает, на каком именно листке бумаги записана его судьба, и кому суждено её прочитать.

А завтра – всё начнётся заново: те же лица, те же слова, только теперь он держит в руке не только свой страх, но и чужую, хорошо упакованную слабость. Он усмехнулся: если власть – это умение быть первым, кто узнает плохие новости, то он уже был готов.

Григорий выключил ноутбук, затушил свет и лег, вытянувшись на всю длину матраса. Утром в доме опять будет сквозняк, опять будет пахнуть кофе и чужой, неуловимой жизнью.

Загрузка...