Приложив ладонь козырьком ко лбу, Довлет смотрел в чистое, бездонное небо. Высоко-высоко над степью парил, медленно описывая огромные круги, одинокий беркут. Временами он тонул в ярких лучах полуденного солнца и на какое-то время исчезал из глаз, но проходила минута-другая, и миниатюрный крестик вновь возникал в лазури и плыл дальше.
Солнце, словно сказочная чаша, переполненная золотом, заливало мир обильным светом. И всё вокруг, — голубое, безоблачное небо, дрожащие в зыбком мареве барханы и дальние заросли саксаула, — казалось каким-то особенным, родным и несказанно близким.
«Вот что такое солнце! — подумал Довлет. — Всё прекрасное на земле — от него».
На душе у парня стало гак светло и радостно, что ому захотелось обнять весь мир. И он позавидовал беркуту. Как хорошо, наверное, смотреть из поднебесья на эту по-весеннему щедро и ярко убранную землю. Эх, почему природа не наделила крыльями и человека!..
Направляясь к работавшему у чабанского коша движку, Довлет услышал вдруг нежный перезвон колокольчиков: «дзинь-дзинь, дзинь-дзинь». Вначале он подумал, что это у него в ушах от пьянящей красоты степного простора, но звуки слышались всё явственнее и чётче. Довлет обернулся, и… онемел. Он понял, что крылатое выражение «не поверил собственным глазам» не вымысел, не преувеличение, а святая истина.
Он увидел вышедшую из-за бархана молоденькую, хрупкую, как стебелёк тюльпана, девушку и не поверил собственным глазам. В этой глуши, в центре Каракумов она показалось ему привидением, так как живой, реальной девушке взяться здесь было решительно неоткуда.
Незнакомка вела в поводу двугорбого верблюда. Девушка шла горделивой походкой с высоко поднятой головой, и, кажется, не заметила остолбеневшего Довлета. «Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь» нежно позванивали на ней изящные украшения.
Рядом с верблюдом неуклюже ступал своими непомерно длинными и худенькими ножками верблюжонок. Был он, несмотря на неуклюжесть и несуразность, нежным и приятным, таким, что его хотелось потрогать. На шее у верблюжонка болтался медный колокольчик, звон которого рассыпался мелкими горошинками по степи.
Девушка, одетая в простенькое красного штапеля платье, чёрные туфли и унизанную серебряными монетами тюбетейку, выглядела удивительно нарядной и какой-то праздничной. А может быть, Довлету это показалось.
Ему шёл восемнадцатый год, но любви, о которой он много слышал и читал в книжках, он ещё не испытывал. Нельзя сказать, что он был равнодушен к девушкам, — нет, некоторые из них нравились ему, и даже очень, но так страдать и маяться, как страдали и маялись почти все его одноклассники, Довлету не приходилось.
Правда, однажды приключилась история… Под Новый год, на бале-маскараде в водовороте невероятных масок и костюмов, когда весь зал включился играть в «почту», к Довлету подошёл его одноклассник Аллаяр.
— Карандаша не найдётся у тебя? И помоги написать письмецо Дурсун.
— Какой Дурсун?
— Сегодня познакомлю…
— О какой Дурсун ты толкуешь, Аллаяр?
— Во-он о той… Об индианке, что с паранджой на лице.
— А как ты узнал, что это именно она, Дурсун? Лицо-то закрыто?
— Эх, верблюжонок ты, несмышлёныш. Мы ещё вчера договорились. Она сама сказала мне, в каком костюме будет.
Письмо, которое сочинили Довлет и Аллаяр, начиналось с новогодних поздравлений, а заканчивалось предложением встретиться, сейчас же, для «неотложного и очень важного разговора» где-нибудь наедине, в одном из пустых классов, например.
Через минуту друзья получили ответ: «Бессовестный… Как ты смеешь об этом думать?». «Сама ведь просила, говорила, что любишь… — написали на это Довлет и Аллаяр. — Чего же теперь фокусничаешь? Я люблю тебя, Дурсун». «Хорошо. Я согласна. Приходи в 9 «б», — ответила индианка.
— Идём, — сказал засиявший Аллаяр. — Понял, как надо с ними разговаривать? Пошли.
— Да-а… Зачем же я пойду?
— Как зачем? Увидишь Дурсун. Ты же хотел познакомиться с нею.
— Нет, не пойду. Я только помешаю вам.
— А кто тебе сказал, чтобы ты торчал там колом. Взглянешь на Дурсун, познакомишься и катись себе.
— Что ж, пойдём, — согласился Довлет и покорно последовал за Аллаяром.
Друзья вошли в тёмную комнату девятого «б» класса и, затаив дыхание, стали ждать. Смех, голоса и музыка бал-маскарада слышались здесь приглушённо. Слабый синеватый свет в окнах придавал классной комнате какую-то таинственность.
В коридоре послышались чьи-то шаги, дверь распахнулась, и в комнату вошла «индианка».
— Дурсун, включи свет, — сказал Аллаяр, — чего доброго, кто-нибудь из учителей ворвётся.
«Индианка» щёлкнула выключателем и, усмехнувшись, спросила:
— Ворвётся, говоришь?
Друзья опешили: перед ними стояла молоденькая учительница истории Шекер Бердыевна Ниязова.
— Кто она такая, эта Дурсун?
Друзья стояли с раскрытыми ртами и не могли вымолвить слова.
— Аллаяр, Довлет, что же вы? Пригласить пригласили, а теперь молчите, как…
В этот момент в комнату вошёл муж Шекер Бердыевны, учитель математики Чары. Ниязович.
— Что случилось, Шекер?
— Да вот… Влюбились парни.
— В кого?
— В меня.
— Вот как? Что ж, может быть нам с тобою развестись?
— Я согласна, — лукаво улыбнувшись, сказала Шекер Бердыевна. — Мы с тобою живём уже несколько лет, а сказать «люблю» ты не сказал ни разу. А вот парни готовы повторять это слово ежеминутно.
Спасибо Чары Ниязовичу, — он пожалел попавших впросак незадачливых «донжуанов». Взяв под руку жену, учитель математики направился к двери:
— Ладно, Шекер, оставим ребят в покое. Молодость… Мы ведь тоже были молодыми.
Учителя ушли. Довлет чувствовал себя так, будто его догола раздели на улице, и он не мог поднять глаз. Он готов был провалиться сквозь землю, убежать куда-нибудь в степь. Убежать навсегда, чтобы никогда и никого не видеть.
С тех пор Довлет обходил девчонок за версту, — ничего хорошего от них он не ждал. И вдруг это видение в Каракумах!
Довлет стоял в сладком оцепенении, ковырял носком ботинка песок. И ему казалось, что вот так безмолвным обелиском стоит он здесь уже неведомо как давно и неизвестно сколько предстоит ещё. Очарованный, потерянный, он покорился вдруг неземным чувствам и ощущениям любви, о которых раньше лишь смутно догадывался, слушая разговоры сверстников. Он понимал, конечно, что в разговорах этих было больше бравады и хвастовства, чем правды, но… Что-то таинственное и нежное тревожило его по ночам, когда оставался он один на один с собою. Ему казалось, что девушка, сказочно-красивая и ласковая, обнимает его, ласкает и говорит сладкие нежные слова…
— Эй-ей, парень! Закрой рот, а го ведь чего доброго суслики подумают, что это нора! Ха-ха-ха!..
Довлет вздрогнул, обернулся и увидел… колхозного шофёра Курта, который величаво прошёл, нет, проплыл мимо, приблизился к незнакомке и заговорил с нею о чём-то. Заговорил так, что Довлет решил: они — родственники. Близкие родственники.
Голос Курбана-чайчи звучал призывно и тревожно:
— Парни! Джигиты! Подъём!
Довлет с трудом продрал глаза, увидел, что в приоткрытую дверь струится предрассветный полумрак, натянул на голову одеяло, сжался калачиком и полусонным голосом пробубнил:
— Ещё петухи не кричали, а он «подъём»…
Но тут же вспомнил, что он в Каракумах, что петухов здесь нет и в помине, приподнялся, сел, протёр кулаками глаза, сладко поёживаясь, зевнул и, услышав голоса остальных стригалей, понял, что наступает новый день. Долгий, трудовой день.
Довлет вышел из кибитки, постоял с минуту, любуясь розовато-сиреневой дымкой, что окутала дальние барханы, и побежал к колодцу. У рукомойника пофыркивали и громко смеялись парни. Курбан, судя по всему, встал давным-давно, — титан с кипятком для чая уже пыхтел и сипел, над казаном с шурпой плавал аппетитный парок.
— Ты куда, Довлет? — крикнул Курбан.
— Умываться, — ответил Довлет, направляясь к колодцу.
— Там вода, как лёд, а я специально для умывания согрел… Целый бидон.
Но Довлет его уже не слышал. Он чувствовал себя легко и бодро. Чистый воздух и прохладный песок, так приятно щекочущий подошвы, придавали энергии, человек чувствовал себя сильным и крепким.
Он подошёл к колоде, из которой обычно поили овец, и хотел зачерпнуть пригоршней воды, но, увидев там отражение последней утренней звезды, с минуту ещё любовался этим отражением.
Громко фыркая и вскрикивая от обжигающего холода, Довлет стал умываться. И всякий раз, когда черпал воду из колоды, он видел, как озорно пляшет по волнам звезда.
Среди прибывших на кош стригалей Довлет был, пожалуй, старший, во всяком случае физически он был сильнее и крепче остальных. Именно поэтому ему поручили вязать овцам ноги. А эта работа требует от человека не только силы, но и особенной сноровки, ловкости, — овцу нужно поймать, не причинив ей боли, положить на бок и двумя-тремя быстрыми движениями связать задние ноги с передними.
К полудню, когда солнце жгло уже по всем правилам, Довлет порядком устал. Он старался не подать виду, но чувствовал, что вот-вот споткнётся или, ухватив очереднего барана, не сможет удержать его и плюхнется на землю. А стригали, не замечая его усталости, кричали и кричали.
— Довлет, поторапливайся!
— Тащи поскорее!
— Это тебе не каурму есть или чай пить!
Случилось то, чего так опасался Довлет, — ухватившись за ногу крупного, рослого барана, он потерял равновесие и растянулся во весь свой рост на земле. Стригали громко засмеялись. Довлет, до боли в висках сжав челюсти, решил во что бы то ни стало удержать барана. Но баран попался сильный. Он шарахнулся в сторону и поволок за собой парня.
— Держи покрепче!
— Каурма убегает!
— Чем пахнет курдюк, Довлет?! — кричали ему со всех сторон и чувства беспомощности, горькой обиды и злости переполняли его. Злости на этого сильного барана, на самого себя, что оказался таким слабым и немощным.
И Довлет изо всех сил старался удержать барана, мёртвой хваткой зацепившись за тонкую жилистую ногу.
— Отпусти сейчас же! — крикнул кто-то из пожилых.
Пальцы разжались сами собой. Баран легко, вприпрыжку, убежал, а Довлет остался лежать.
— Вставай, — продолжал тот же голос. — И никогда больше так не делай. Упал — отпусти барана. Мог ведь напороться на кость, на стекло.
Довлет поднялся, отряхнулся и взглянул на говорившего человека. Нурберды-ага, поглаживая свою жиденькую бородёнку, пообещал:
— Я договорюсь с заведующим фермой Оразом, чтобы ты стриг овец. Пусть вяжет кто-нибудь другой. А ты стриги. Не знаю, как сейчас, а на следующий, год из тебя может получиться неплохой стригаль.
Довлет хотел что-то возразить, сказать, что упал он совершенно случайно, что… Но тут раздался голос Курбана-чайчи:
— Эх-хе-хей! Чай готов! Свежий зелёный чай! Ароматный, вкусный!..
Довлет усталой походкой медленно направился к трём кирпичным домикам, что одиноко стояли на холме. У кипящих титанов, из труб которых вился дымок, собирался народ. Курбан вытащил из-под крайнего титана горящее полено и швырнул его в огромный восьмиушковый казан. В казане зашипело, забулькало, клубы пара и дыма повалили из него.
Довлет засмотрелся на них. «Вот так, наверное, горели во время войны танки, — подумал он. — Только в дыму в сто, может в тысячу раз больше.
И вдруг Довлетов слух уловил едва различимый, знакомый звон. Мелодичный, нежный, казалось, он доносился откуда-то из глубины веков, сквозь толщу лет и эпох. Он узнал этот звон. Он узнал бы его через многие годы, различил бы среди сотен других звуков.
В следующее мгновение он увидел девушку, верблюдицу с клочьями свалявшейся бурой шерсти на боках, нежного неуклюжего несмышлёныша-верблюжонка, и на душе у него потеплело. Довлет физически ощутил прилив сил, усталость будто рукой сняло. Довлет взглянул на верблюжонка и улыбнулся — он похож на фотоаппарат на длинном штативе.
Девушка, прошмыгнувшая с присущей кочевникам проворностью мимо, через несколько шагов обернулась. У Довлета ёкнуло сердце: «Она взглянула на меня!.. А может быть, на верблюжонка? Нет, на меня».
«Ну, хорошо, — размышлял он — допустим даже — на тебя. И что из этого? Мало ли кто на кого может посмотреть».
Девушка между тем подошла к колодцу, заставила верблюдицу встать на колени и принялась готовить бо-чонки. Работа эта для неё была явно тяжеловатой, и она ещё раз взглянула в сторону Довлета. Взгляд её красноречиво говорил: «Чего стоишь как вкопанный? Помочь не можешь?» И он решительно зашагал к колодцу.
— Салам алейкум.
— Валейкум эс-салам.
— Вы за водой, да?
О чём говорить дальше, Довлет не знал и поэтому замолчал. Молчала и девушка. С минуту они стояли и смущённо переминались с ноги на ногу, потом девушка занялась своим делом: она достала из колодца ведро воды и вылила в бочонок. Затем достала ещё одно и ещё. А Довлет продолжал стоять. Он понимал, что выглядит он со стороны очень глупо, но поделать с собою ничего не мог. Ему казалось, что уходить сейчас ещё глупее.
Подошёл верблюжонок. Постоял, посмотрел чуть-чуть удивлённым взглядом на Довлета и стал как-то нехотя чесаться о край бочонка. Бочонок стоял немного кособоко и поэтому стал легко опрокидываться. Девушка, доставшая очередное ведро воды, с досадой проговорила:
— Ах, чтоб тебе!..
Но Довлет успел подхватить бочонок, вода не пролилась.
— Спасибо, — сказала девушка и улыбнулась.
Улыбка эта словно придала парню сил, уверенность. Сердце что ли стало работать учащеннее?
— Давайте я помогу, — протянул он руку к ведру.
— Спасибо, — ответила девушка, но ведра не дала.
— Вы же устали, — продолжал Довлет. — Вон у вас всё лицо в поту.
— Это не от усталости. А вы идите своей дорогой.
— Вы меня прогоняете?
— Да, нет, я не прогоняю… Только тут много народу… А во-он, кажется, даже сюда идёт кто-то.
Довлет обернулся — так и есть, к ним приближался Курт. Опять этот Курт! Поняв, что попал в неловкое положение, Довлет сделал вид, что моет руки. И какого чёрта торчал он здесь? Какой от этого прок?
Приблизившись, Курт с ходу атаковал его:
— Что, думаешь, всё на свете — готовая каурма? Бери и ешь? Нет-ет, браток…
И он протёр полусогнутым указательным пальцем свои закисшие глазки.
Тон, которым говорил Курт, да и весь его облик взбесили Довлета. «Какого чёрта в самом деле, — подумал он, — Курт придирается ко мне. Ничего плохого я ему не делал!» Но тут ему вспомнился случай, что произошёл в пути, когда ехали они сюда из дому.
Где-то на полпути машина остановилась у огромного саксаула на склоне бархана. Курт, обращаясь ко всем, кто сидел в кузове, громко сказал:
— Слезайте! Мы приехали к святой могиле. Отдадим ей дань своего почтения.
Он спрыгнул на песок, пригладил свои жиденькие брови, облизнул толстые, жирные губы и продолжал:
— О, святой дух! Благослови наш путь, — и завертелся у саксаула, бормоча что-то невнятное. Кое-кто, поддавшись его призыву, стал тоже ходить вокруг дерева, шепча какие-то молитвы и заклинания. Те, кто не знал ни молитв, ни заклинаний, просто шевелили губами.
У саксаула валялись кости, то ли лошадиные, то ли коровы. Их наполовину занесло песком… Курт наклонился к продолговатому, сахарной белизны черепу и сунул в тёмное отверстие глазницы мятую-перемятую пятёрку.
— Раскошеливайтесь, раскошеливайтесь, — сказал он попутчикам. — Не скупитесь. Там, — он ткнул грязным пальцем в небо, — жадных не любят.
И, как это ни странно, призыв Курта возымел своё. Люди, поддавшись какому-то непонятному чувству то ли страха, то ли почтения к памяти старших, уже ушедших из этой жизни, торопливо шарили в карманах, извлекали какие-то деньги, кто рубль, кто трёшку, а кто и пятёрку, совали их в череп и смущённо отходили к машине.
Курт стоял в сторонке и с жадностью беркута, завидевшего вдали зайчишку, наблюдал за происходящим. Губы его шевелились. Со стороны трудно было сказать, читал ли он в эти минуты молитву или считал, сколько рублей скопилось в черепе.
На самом же деле Курт подсчитывал деньги, только не эти мятые рубли и трёшки, а ту выручку, которую будет иметь потом, когда на эти деньги в Караметниязе он купит ящик, а может быть и два, водки, завозет далеко в Каракум, где любители опохмелиться платят за это зелье втридорога.
Он достал из нагрудного кармана куртки замусоленную пачку «Памира», размял сигарету и с жадностью закурил. Тонкая, сизая струйка дыма потянулась вверх. Струйка эта показалась Курту прядью роскошной гривы коня его мечты, который мгновенно перенёс его далеко в Каракумы, куда ещё полдня пути, перенёс к колодцу, где… нежно звенит колокольчик на шее верблюжонка, величаво вышагивает, гордо, лебедем изогнув шею, верблюдица, — а рядом идёт, не идёт, а плывёт она…
Уже все взобрались в кузов грузовика, готовые продолжать путь, а Курт всё стоял и улыбался, показывая жёлтые от табачного дыма зубы.
— Я помолюсь ещё, — сказал он и опустился на колени перед злосчастным черепом, да так, что прикрыл его собою от глаз спутников. «Интересно, — подумал он, — сколько тут рублей?» и незаметно перевернул череп, но что это? Череп был пуст. В нём копошился лишь какой-то блестящий жучок, карабкаясь по гладкой, словно отполированной кости. «О! — чуть не вскрикнул было Курт, — кто-то из них опередил меня. Ну и ловкач!..»
Он поднялся, отряхнул с брюк песок и полез в кузов. Взревел мотор, затряслась, затарахтела машина, и за бортом вновь поплыли поросшие селином, яндаком и тамариском барханы.
— Вы и в самом деле верите, что там святое место? — спросил один из парней, когда машина отъехала на почтительное расстояние от места остановки.
— Да нет, — ответил ему кто-то.
— Откуда здесь в такой глуши святая могила… — добавил второй.
— Святые знали, где жить и умирать, — сказал третий, — они любят большие, красивые города. Багдад, Мешхед, Бейрут…
— Тогда зачем же вы там оставили деньги? — продолжал тот, что затеял разговор. — Вот ты, например.
— Ну, все оставляли, и я оставил. А может быть, и на самом деле…
— Что «на самом деле»?
— Ну, что есть аллах, шайтан и остальные…
Все дружно рассмеялись. А парень, начавший разговор, сказал:
— Вот что, ребята. Курт, по-моему тоже раскошелился. В Караметниязе на его пятёрку мы купим несколько книжек. На коше библиотеки нет, а читать захочется.
А машина тем временем довольно быстро мчалась вперёд. Курт чутьём кумли — человека песков — угадывал дорогу; лишь кое-где в низинах, поросших скудной травкой, видны были следы машин. Временами и они исчезали.
Частенько грузовик зарывался в песок. Мотор надсадно ревел, дымились скаты, но машина не двигалась, постепенно оседая всё глубже и глубже. И тогда взъерошенный и злой Курт высовывался из кабины, вставал на подножку и кричал:
— Э-э-хей! Слезайте! Слишком засиделись! Помогайте.
Парни прыгали в песок, дружно налегали плечами, и машина медленно, тяжело ползла вперёд. Метр, второй, третий… Грузовик освобождался от песчаного плена, налегке выкатывался на более или менее твёрдый грунт, Курт тормозил, и ребята с шутками и прибаутками вновь усаживались на свои места.
Но вот случилось непредвиденное — машина выскочила на поляну, изрытую сусличьими норами. На этот раз даже коллективная помощь оказалась бесполезной, — грузовик коснулся задним мостом земли и, несмотря на бешеное вращение, колёса работали вхолостую.
— Чёрт возьми, — Курт выключил зажигание. — Этим проклятым сусликам не нашлось в Каракумах другого места для нор.
Он вышел из кабины, обошёл машину, почесав в затылке, присел на корточки у заднего колеса:
— Да-а… Не пришлось бы нам зимовать здесь.
Курт поднял кусок корневища черкеза и запустил его в суслика, который сидел неподалёку и, потешно задрав передние лапки, с любопытством смотрел на грузовик и копошащихся вокруг него людей.
— Это вам за то, что не поверили святому мазару, — сказал Курт.
— А при чём тут мазар, если ты сам заехал в эти норы.
— «Сам, сам…» Я вижу, ты слишком языкатый. Это не папин дом, а Каракумы. Нечего языки чесать, давайте собирать хворост. Как-то выбираться надо.
Парни мигом рассыпались по окрестным низинам, и через полчаса у грузовика высилась приличных размеров копна веток сазака и черкеза, охапки селима.
Курт пытался выгрести из-под заднего моста песок, а затем подсунуть под колесо хворост, но песок как вода. Он отгребал горсть, притекало две. Через несколько минут вспотевший Кирт понял, что занимается пустым делом, и поэтому решил «шалманить». Он извлёк из кузова две доски, специально хранившиеся там для такого случая, вручил их двум кто покрепче из парней и приказал подложить их под задние колёса в тот момет, когда он включит передачу.
И работа закипела: кто-то швыряет хворост, кто-то толкает машину, кто-то суёт под колёса доски. Мокрый от пота Курт дал полный газ. Мотор взревел, колёса взвизгнули, и машина медленно, но довольно уверенно поползла вперёд.
Убедившись, что опасный участок пройден, Курт неожиданно включил задний ход. Парией, которые в этот момент держали доски, отшвырнуло в стороны. Один из них тотчас же как ни в чём не бывало вскочил на ноги, а вот второй… Паренёк поднялся было, но тут же присел, лицо его исказила гримаса нестерпимой боли. Правда, ничего страшного не случилось, но ушиб он получил чувствительный.
— Вот так не верить в святые места, — перебрасывая из одного угла рта в другой замусоленный окурок, процедил Курт и спрыгнул с подножки. — Ну-ка, что там у тебя?
— Ничего, — сухо ответил паренёк и полез в кузов.
— Ты что, с ума спятил? — неожиданно для всех заговорил вдруг Довлет. — Убить человека мог…
— А я виновен, что они осторожности не знают?! Лезут под колёса… — Курт захлопнул дверцу кабины и, кажется, вовремя это сделал, так как Довлет весьма решительно двинулся к борту и хотел уже было спрыгнуть.
— Оставь его, — придержали Довлета ребята, — разве он поймёт?
Курт тем временем включил передачу, и машина двинулась.
…Курт подошёл к колодцу и, полоснув Довлета злым взглядом, сказал:
— Убирайся отсюда!
— Почему?.. Что запрещено?
— Да! Для тебя. Слышишь?! Лучше не доводи меня.
— А если доведу, то что?
— Чего это вы? — вступилась девушка. — Вы что не поделили?
— Уходи, — продолжал своё Курт.
И Довлет растерялся. Курт был так решителен и смел, что Довлет подумал: «Значит, она его родственница», и, не сказав больше ни слова, пошёл к полевому стану.
— Айгуль, давай я помогу, — услышал он за спиною, и на душе у него полегчало. «Хоть имя её теперь знаю» — подумал он.
— Айгуль… Айгуль, — шептал он. — Небесный цветок. Нет, не небесный… Ты цветок Каракумов, Айгуль…
— Довлет, милок, поторапливайся, — сказал Курбан-чайчи, — обед давным-давно готов — и, продолжая какой-то свой рассказ, вновь обратился ко всем собравшимся, — так вот, вы, конечно, помните тогдашнего нашего зоотехника. До этого ему не доводилось бывать в песках и здешней жизни он не знал совсем. Ему шурпы нальют, а он: «Вы посмотрите, на зубах песок скрипит! Разве можно такое есть! Лаврового листа нет в шурпе, и томату маловато». А попробуй свари здесь обед без песка. Каракумы же… И ещё ужасно боялся зоотехник змей и скорпионов. Спал во-он на той крыше. Как-то привезли к нам на кош арбузов. А мы взяли и приготовили келебашаяк[15]. Свежий, жирный. Объедение одно. Арбузы никто из нас, конечно, в тот вечер есть не стал, а зоотехник ел до отвала. Ел и удивлялся, почему мы отказываемся от такой вкуснятины. «Витамины и глюкоза, ешьте!» — предлагал он и нам. «Ешь, ешь, — думаем, — часа через два узнаешь и витамины и глюкозу». Легли спать. Зоотехник, конечно, на крышу взобрался, а я потихоньку лестницу убрал. И вот среди ночи видим, наш зоотехник бегает по крыше туда-сюда, туда-сюда. «Лестница! Где лестница!» — кричит. Мы, конечно, от смеха умираем. Мыкался он мыкался и прыгнул-таки. Крыша невысокая, но он, кажется, и с двухэтажного дома готов был уже прыгать. Два дня мучался бедняга. А потом я сделал ему густой отвар корпе-кесер, есть такая трава, очень полезная при расстройстве желудка. Так он ещё отказывался, боялся, что над ним продолжают шутить. Пришлось мне самому этот отвар попробовать, не отрава, мол. Выпил в конце концов — полегчало.
Все засмеялись, улыбнулся почему-то и Довлет, хотя смешного в рассказе Курбана-чайчи он увидел мало. Ел он без аппетита, болтовню Курбана слушал плохо, старался сосредоточиться, но не мог: мысли (точнее обрывки мыслей) сменяли друг друга, не голова, а базар какой-то.
Работа спорилась. Теперь Довлет стриг овец. Но работа эта оказалась ничуть не легче прежней. Электромашина тряслась как в лихорадке, казалось, она вот-вот оторвёт руки. Держать её приходилось изо всех сил, а постепенно напрягаясь, быстро устаёшь.
Однако Довлет новой работой был доволен. Что трудно, то трудно, конечно, но теперь уже никто не мог прикрикнуть на него. Он — как все. Стрижёт, и не хуже других. Теперь и с Куртом поговорить можно. Кто он? Такой же стригаль.
Довлет приступил к очередной овце. Запустив машину, он повёл её вдоль хребта животного.
— Ты начинай с ног, — посоветовал ему один из старых стригалей, работавший рядом.
Сам он стриг очень ловко, как-то играючи. Каждое его движение было предельно осторожным, рассчитанным. На стрижку одной овцы у него уходило не более пяти-шести минут. А главное — овца не получала ни одной царапины, а значит, и лежала всё время, пока её стригли, тихонечко, спокойно. Руно тоже получалось аккуратное, целое.
— Эх, мне бы так наловчиться, — позавидовал соседу Довлет. И опять вспомнил Курта. Курт — лучший в колхозе стригаль. Он работает ещё аккуратнее и быстрее. Ему вяжет, готовит овец для стрижки специальный человек. И то еле успевает.
Машина в руках Довлета то и дело взвизгивала, натыкаясь на густые, загрязнённые участки. Довлет нервничал, изо всех сил старался пробиться сквозь спутавшуюся, грязную шерсть. От постоянных перегрузок машина нагревалась. Он попробовал ослабить верхний винт, но толку никакого, мотор стал работать вхолостую. «Что-то с агрегатом», — решил Довлет и пошёл к точильщику лезвий Аганиязу. Тот посмотрел машину и сказал:
— Да нет, агрегат в порядке. Просто ты ещё, Довлет-джан, не приловчился как следует.
Рубашка у Довлета мокрая, хоть выжимай, пот крупными каплями стекает по груди и спине, руки гудят. А стрижёт он всего-навсего третью овцу. Не стрижёт, а мучает. Бедное бессловесное животное с тоскою смотрит на Довлета, тяжело, устало дышит и как бы говорит взглядом: «Да, милок. Тяжело… И тебе и мне. Я готова тебе помочь, но не знаю, чем и как».
Довлет закончил стричь и отпустил очередную овцу. Та, обрадовавшись свободе, проворно вскочила, заблеяла и метнулась к отаре. И тут вдруг все захохотали. Довлет поднял голову, посмотрел вслед убегающей овце и понял, почему смеются стригали: на шее у бедняжки болталось два или три клочка шерсти, под брюхом тоже. Овца напоминала мокрую, наполовину общипанную курицу.
Медленно, с трудом, но дело всё-таки двигалось. Рядом с Довлетом выросла куча шерсти. Конечно, не такая большая, как у других, но всё же. А главное, что твоя, трудовая. И вечером Довлет вместе со всеми положит её на весы. Против его фамилии возникнет цифра. Завтра — вторая, послезавтра — третья. Эх, посмотрела бы Айгуль на эти цифры.
«Молодчина, — сказала бы она. — Смотри, ты — настоящий стригаль!» — «Чего особенного?» — ответил бы Довлет. — «В этом деле нужна сноровка». — «Эх, научился бы ты стричь, как Курт». «Курт? Подумаешь, рекордсмен нашёлся…»
А вдруг после этих слов она с недовернем посмотрит на него и скажет: «Рекордсмен не рекордсмен, а во всём колхозе такого стригаля нет».
— Нет, так будет, — вслух произнёс Довлет и, смутившись своего же голоса, продолжал говорить мысленно: «Я обойду его. Обязательно обойду! Вот увидишь, Айгуль!..»
Следующую овцу он решил остричь побыстрее, стал было действовать попроворнее, но из этого ничего хорошего не получилось. Работа подвигалась так же медленно, да на боку овцы появилось несколько порезов. Довлет смазал ранки креолином и решил не торопиться: «Тише едешь, — дальше будешь».
Ночью Довлет скверно спал — ныло запястье правой руки. К утру оно даже чуть-чуть припухло. Довлет туго перевязал руку тряпицей, сделал что-то вроде жгута, — стало полегче. Когда спросили у него, что с рукой, он отмахнулся:
— Пустяки! От нечего делать перевязал.
Сказать, что болит рука и что это результат его вчерашних стараний, он постеснялся. Да и боль постепенно утихла, а когда Довлет вновь приступил к стрижке, он вообще забыл о руке.
Работа кипела, и дело постепенно налаживалось, — порезов на теле овец стало меньше, спокойнее, без вчерашней тряски работала машина. Довлет иногда поглядывал на соседей: старые опытные стригали работали, конечно, попроворнее, а вот такие же новички копошились ещё с первой овцой, когда он почти наполовину остриг вторую. Это вселяло бодрости, хотелось работать и работать, казалось, что усталость никогда к нему даже не подступится.
«Хорошо здесь, — подумал Довлет, бросив в кучу руно. — Работа интересная, люди добрые, простые…» И тут он вспомнил Курта. Опять этот Курт. Он даже в мыслях докучает ему. Да и ему ли только? Этого выскочку недолюбливают все. Ничего не говорят, правда, но не любят. Что верно, то верно. За мастерство и сноровку его хвалят, но все почему-то сторонятся, дружбу водить с ним не хотят.
В перерыв, за чаем зашёл разговор о пирах и тоях. Курбан-чайчи возьми да и ляпни:
— Курт-джан, а не засиделся ли ты в женихах?
— Да-а, — подхватили сразу же, — вот тебе и той!
— Борода-то у парня растёт, — добавил ещё кто-то — Конечно, женить надо.
— Зря стараетесь, ребята. Даже если Курт и женится, тоя вы не увидите.
— Как? Почему?
— А вот так и потому…
Курт опустил на кошму пиалу с чаем и дрогнувшим голосом сказал:
— Такое даже в шутку болтать не надо. Бычок-трёхлетка ждёт своего времени. Тонну вытянет. Не меньше…
— Ого-го!
— Ничего себе!
— Для такого случая, — сказал Курбан-чайчи, — нужен сорокаушковый казан. Не меньше.
— Сорокаушковый? — У Курта расширились глаза от удивления. — Разве такие казаны бывают?
— Если есть бычки тонной весом, то почему же не быть такому казану?
Все расхохотались. Лицо Курта залила густая краска обиды, злости и стыда одновременно.
— Любите вы чесать языки, — сказал он. — А когда дело касается работы, то каждый ищет работёнку «не бей лежачего». Кто чайханщиком норовит заделаться, кто складом заведовать не прочь.
Теперь настал черёд Курбана краснеть и сердиться На скулах у него заходили желваки, седая бородёнка затряслась мелкой дрожью. Он хотел было что-то сказать, но промычал что-то невнятное. Возникла затянувшаяся неприятная пауза в разговоре. Парни, конечно, не согласны были с упрёком Курта, но и вступиться за Курбана никто не решился, Курт, поняв, что добился какого-то, пусть даже временного успеха в разговоре, ехидно улыбался.
— Несколько лет назад ты мне этого сказать не смог бы, — заговорил наконец Курбан-чайчи. — Тогда глаза у меня не болели и сила в руках была. Заболел я позапрошлой зимой. Помнишь, какие тогда морозы стояли и сколько снегу лежало? Во-от, а меня пурга и песках застала с отарой. Трое суток блуждал по Каракумам. Как только овцы не погибли, не знаю. Но всё-таки приблизился к кошу. А вот здоровье с тех пор, Курт-джан, уже не то…
Все стали молча расходиться: Курт зря, конечно, обидел чайханщика. Весь колхоз знал историю Курбана, в ту зиму он совершил подвиг, но подорвал здоровье; с тех пор ему поручают лёгкую работу, и ни у кого, никогда не возникало вопроса «почему?». И Курт знал это прекрасно, а сейчас он задел его от злости.
Сегодня у колодца праздник — в полдень прибыла нежданно-негаданно кинопередвижка. Шофёр-киномеханик, юркий, худощавый паренёк лет двадцати, двадцати двух, извлёк откуда-то из-за спинки своего сидения свёрнутые в трубку огромные листы бумаги и ловкими привычными движениями наклеил их на все четыре стены чабанского домика. «Шукур-бахши», — большими синими буквами было написано на листах.
Вторую половину дня только и разговоров было о кинофильме. Кое-кто видел фильм — в городе он уже шёл, но большинство парней о «Шукур-бахши» лишь читали и поэтому ждали вечера с нетерпением.
На закате подъехало три машины — это узнали о кинопередвижке на соседних кошарах. Завтра, послезавтра она пожалует и к ним, но это не беда — хороший фильм можно смотреть несколько раз подряд.
Зрители уселись, вернее улеглись прямо на песке, на покатом склоне бархана. На склоне противоположного бархана киномеханик воткнул два металлических шеста и натянул белое полотнище. Это экран.
— Ну что, начнём?! — крикнул механик после долгой возни у аппарата.
— Давай!
— Чего тянуть-то?!
— Журнал показывать или сразу фильм?
— Без журнала, как обед без чая…
— Давай журнал!
— Хорошо, яшули, журнал так журнал. Поехали, — и киномеханик включил аппарат.
На экране возник яркий прямоугольник, на котором мельтешили какие-то неясные силуэты. Киномеханик что-то подкрутил, повернул в аппарате, и видимость стала прекрасной: у подножия огромного зелёного холма мирно паслась отара. Дело, видимо, происходило ранней весной: холм покрывала мелкая изумрудного цвета травка, а по склону резвились совсем ещё крошечные ягнята.
Диктор говорил о той огромной роли, которую играет в современном овцеводстве искусственное осеменение.
— Обманываем природу, — громко, так, что все услышали, сказал один из зрителей, пожилой чабан. — Аллах не даст, осеменяй, не осеменяй — ничего не получишь…
— Ты что-то набожным стал, Оде, — возразил ему сидевший рядом тоже преклонных лет человек. — Уж не считаешь ли ты, что нас с тобою кормит и одевает аллах?
— Ты, Нурберды, погоди. Как говорится, имей терпение и выслушай заику…
— Заику слушать — время терять. Ты лучше прямо скажи, куда клонишь.
— А туда клоню, что в последние годы падёж скота всё больше и больше. Почему? Да потому, что перешли на сежика. Но овца не кошка, четырёх ягнят ей трудно привести. А если и окотит, так ягнята не больше моего кулака. Ну, а какая из такого ягнёнка овца вырастает, ты знаешь. Её ветер с ног валит.
— Кормить нужно получше…
— Корми не корми — от такой овцы проку не получишь. Ни шерсти, ни мяса
— Вали, ровесник, с больной головы на здоровую.
— А что, — вступил третий в разговор. — Оде во многом прав. В последние годы и в самом деле скота гибнет слишком много.
— Зимы стали холоднее, — сказал кто-то.
— И это может быть.
— А что, Рахман, до войны помнишь, какие морозы бывали. Мы же с тобою в сороковом чуть не замёрзли вот у этого же колодца.
— Зимы тут ни при чём, — вновь заговорил Нурбер-ды. — Мы вот кричим: большой падёж, большой падёж, а забываем, что раньше во всём районе было каких-нибудь пять тысяч голов овец, а теперь только в нашем колхозе больше двадцати. Раньше гибло пятьсот голов, а сейчас тысяча, А что такое тысяча голов для нашего района? Капля в море. Но если вдуматься: погибло тысячу овец. Много, конечно.
— И ещё гибнут от скрещивания, — сказал Рахман. — Перевели нашу туркменскую породу овец.
— Вот, вот, — подхватил Оде. — То же, что сежике. Аллаха обмануть решили.
— К зиме не готовимся как следует, а потом валим на аллаха…
— Это точно, — поддержал говорившего Курбан-чайчи. — С осени не шевелимся, а когда снег и морозы прикрутят, начинаем завозить корма на кошары. Пока соберёмся, раскачаемся, а корма эти, можно сказать, уже ни к чему. Овцы-то погибли.
— Вон на днях, — сказал Нурберды, — привезли сюда несколько машин рисовой соломы. «Зачем? — спрашиваю у завфермой. — Её ж овцы не едят». «А это не для корма», — говорит. «А для чего ж?» «Для подстилки. У вас зимою овцы от холода гибнут». «Не о г холода, а от голода», — говорю. «Завезём и фураж». Только знаю я, как он завезёт.
— Может быть, и завезёт одну-две машины, — сказал Оде. — Только что это для отары.
— А теперь «Шукур-бахши»! — положил конец всем разговорам голос киномеханика. — Журнал кончился.
И вот в этот момент Довлет увидел Айгуль. Она с матерью и младшим братишкой прошли совсем рядом, едва не задев его. Прошла и опустилась на землю в двух шагах от него. «Интересно, заметила она меня? — подумал Довлет. — Если заметила, то она обязательно обернётся». Но Айгуль, затаив дыхание, ждала начала фильма. Киномеханик, бормоча что-то невнятное, долго возился с аппаратурой, несколько раз включал было, ко тотчас же выключал, перематывал с бобины на бобину плёнку, включал снова.
Айгуль сидела как изваяние, гордо подняв голову, и ждала. Довлет тихонько кашлянул, стараясь обратись на себя её внимание, но из этого ничего не вышло. Он кашлянул громче — тот же результат. Что бы сделать такое?.. Но тут начался всё же фильм.
Айгуль не сводила глаз с экрана, а Довлет, как ни старался, не мог оторвать взгляда от темневшей в каких-то двух шагах, но такой далёкой для него, фигуры девушки.
На лужайке у реки сегодня, кажется, собрался весь колхоз. Ещё бы — праздник урожая! Его люди ждут целый год.
Берега Амударьи обильно поросли тальником, кое-где на прибрежных отмелях стоит густой стеной камыш.
Совсем по-летнему греет солнце, но по тому, как роняет пожелтевший лист тальник, как тоскливо прокурлыкал высоко-высоко в чистом небе журавлиный клин, угадывается осень.
На праздник собрались и стар и мал. Там и здесь сидят на кошмах небольшими группами почтенные яшули, снуют, наполняя поляну весёлым гомоном, стайками, как воробьи, сорванцы-мальчишки. Чуть в сторонке парни готовятся к предстоящим состязаниям в борьбе гореш. Поодаль на склоне холма несколько жокеев в ярких кепи прогуливали лошадей: какой же праздник без скачек!
В самый центр лужайки вышел вдруг чабан Оде с двумя дутарами в руках. Сам он никогда в жизни, кажется, не играл и не пел, и сейчас все с любопытством глядели на него, что он собирается делать?
— Люди! Не говорите потом, что вы не слышали, — громко произнёс он. — Два парня— Курт и Довлет— влюбились в одну девушку. В Айгуль. Айгуль, иди-ка, милая, сюда.
Из нарядной девичьей толпы вышла Айгуль.
— Вот тебе дутары, доченька, — сказал Оде, — иди и отдай их. один Курту, другой Довлету. Пусть они состязаются. Кто победит, тот и будет твоим.
Айгуль взяла дутары и не успела сделать шага, как, откуда ни возьмись, подбежал к ней незнакомый парень и выхватил оба дутара…
В этот момент Довлет проснулся.
— Фу, — сказал он вслух, пригрезится же такое.
Чуть в сторонке, слегка прикрывшись пиджаком, спал на белом полотне экрана киномеханик. Широко распахнув руки и ноги, он сладко посапывал и чему-то улыбался во сне.
Довлету показалось, что на груди у парня что-то лежало. Привстав на локоть, он присмотрелся, это «что-то» шевельнулось. Довлет вздрогнул. Он смотрел широко раскрытыми глазами и чувствовал, как за каких-нибудь две-три секунды всё тело его покрыл холодный, липкий пот.
Что делать? Крикнуть бы, разбудить всех, но Довлет не то что крикнуть, рта открыть не мог. Он понимал, что на груди у киномеханика змея и что убрать её оттуда нужно сейчас же, пока парень не проснулся или не перевернулся во сне. Но как её убрать?
Взгляд Довлета упал на кочергу, что лежала возле титана. Взять её? Но кочергой можно только разозлить змею — ударить-то её не ударишь. Затем он увидел стопку чашек.
«Накрыть чашкой её? — подумал Довлет. — Накрыть, а уже потом будить киномеханика…»
Он встал и осторожно, по-кошачьи двинулся к чашкам. Когда же Довлет уже с чашкой в руках подошёл к спящему киномеханику, никакой змеи там не было. Он посмотрел по сторонам и увидел хвост змеи, которая спокойно уползала в заросли верблюжьей колючки.
Довлет швырнул чашку, схватил кочергу, но тут из домика вышел Курбан с чайником в руках.
— Что случилось, Довлет? — с удивлением спросил он.
— Змея!
— Ну и что?
— Она лежала вон у него на груди, — показал он на спящего киномеханика, который, как ни в чём не бывало, продолжал насвистывать носом какую-то свою мелодию.
— Не тронула?
— Да, кажется, нет.
— Ну, тогда и ты её не трогай.
— Сейчас не укусила, укусит в следующий раз.
— Не-ет. Если змею не трогать, сама она человека никогда не тронет. Есть в народе такая притча, милок. Старая, немощная уже змея явилась к богу и говорит: «Я стара и слаба. Дай мне силы, всемогущий аллах». — «Если я подойду к нему, он убьёт меня». — «Не убьёт. Человека я наделил не только силой. Я подарил ему то, чего не дал никому, — сказал аллах. — Я наделил его умом». «Нет, я боюсь человека». — «Ну, если так, подходи к нему в такое время, когда он спит».
Вот с тех пор, говорят, змеи подползают к спящим, набираются сил, впитывая тепло человеческого тела. Сказка сказкой, но змея и в самом деле не трогает спящего.
Забарахлил дизель, питавший током стригальные агрегаты… Подтекало горючее, стучали клапаны… Приступили к ремонту мотора.
Курт, нервно потирая руки, носился из стороны в сторону и бурчал:
— Зарплату колхоз им плати, а вот дизель держать в исправности не могут. Нет ума, — не берись. Это ведь техника!..
— Если такой грамотный — помоги, — говорили ему.
— Кто-то получает денежки, а я должен ремонтировать?
— Не нужна твоя помощь, — с раздражением сказал Сахат, возившийся с дизелем. — Замолчи только. На мозги не капай. Отдыхай иди.
— Отдыхай… Я не отдыхать сюда приехал, а работать. Я с Силабом Овездурдыевым соревнуюсь. Он-то наверняка сейчас работает. И премию получит…
— Ребята! — не слушая его, сказал Сахат. — Часа два придётся повозиться. Отдохните малость.
Все разошлись. Кто к домику, кто к колодцу. Довлет решил просто перевалить ближайший бархан и побыть часок наедине.
Он лёг, подложив под голову кулаки, и стал смотреть в чистое без единой тучки небо. Остывший за ночь песок приятно холодил руки и икры ног. Хорошо!..
За кустом кандыма, в пяти-шести шагах, ему послышался вдруг какой-то шорох. Довлет вытянул шею и увидел семенившего меж стеблей селина остромордого ёжика. Вокруг него, виляя пушистым, богатым хвостом, вертелась рыжая плутовка. Лиса и подпрыгивала, и распластывалась на песке, и трогала лапой колючую шубку, всё время норовя ухватить ежа за голову. Но не тут-то было, ёж искусно подставлял свои иголки, и рыжая, уколовшись, отпрыгивала в сторону и всё начинала вновь.
В конце концов она осмелилась всё-таки раскрыть пасть, но ёж моментально свернулся в клубочек, фыркнул, и лиса подпрыгнула, как ужаленная. Пасть её обагрилась кровью. Она облизала её, тоненько заскулив, и, метнув в сторону колючего клубка ненавистный взгляд, убежала.
Ёж, довольный исходом поединка, протрусил совсем рядом с Довлетом, — мол, победившему лису человек не страшен. Довлет улыбнулся и стал опять смотреть в небо.
Многие считают Каракумы зловещей пустыней, где нет ничего живого: мол, чёрные пески. Ничего подобного. Каракумы, особенно по весне, красивы необыкновенно. Здесь всё цветёт, благоухает. А какое весной над Каракумами бывает высокое и чистое небо!
Пока Довлет наблюдал за ежом и лисицей, откуда-то появилось лёгкое белое облачко, удивительно похожее на молодого барашка. Солнечные лучи пронизывают его насквозь, наполняя серебристым блеском. Барашек как живой, того и гляди начнёт блеять и побежит к отаре искать свою мать.
А какие изумительно прохладные здесь ночи! Довлету вспомнилась проведённая им в песках первая ночь. Он долго не мог уснуть, всё озирался и прислушивался к таинственным шорохам и незнакомым звукам: ухнул филин, пропищал какой-то зверёк, где-то совсем рядом, со свистом рассекая воздух, пролетела какая-то довольно крупная птица.
И тут Довлет заметил вдалеке два маленьких жёлтеньких огонька. Огоньки эти не стояли на месте. Они то исчезали, то возникали вновь, постепенно приближаясь. «Идут двое и курят, — решил Довлет. — Чабаны, наверное». Но «чабаны» эти почему-то не подошли к кошаре, где были люди, а, покружившись у колодца, бесследно исчезли. И почти тотчас же Довлет увидел два красных огонька покрупнее.
Утром он сказал Курбану-ага:
— Ночью кто-то приходил к колодцу.
— Да нет, кажется чужих нет, — ответил он.
— Как нет, если я своими глазами видел. Шли и курили ещё. Сигарету-то можно заметить? Какая бы ни была темнота.
— А-а-а, — улыбнулся Курбан-чайчи. — Если ты видел огоньки сигарет, то всё понятно. И они были разные? Желтоватые, красные, белые?
— Да.
— И курильщики эти ходили парами. Точно?
— Да-а…
— Это, Довлет-джан, никакие не курильщики, а обитатели Каракумов. Красные огоньки, например, — лисьи глаза, голубые — джейраньи. У змей в темноте глаза светятся белым светом.
Вспомнив всё это, Довлет улыбнулся: как мало, оказывается, знал он пустыню, хотя родился и вырос на границе больших песков. Сейчас, воспользовавшись свободным часом, он решил побыть наедине, полюбоваться красотой Каракумов.
Во-он на склоне бархана, похожего на лежащего двугорбого верблюда, растёт могучий старый саксаул. Обычно такой величины дерево саксаула бывает высохшим, и стоит его слегка толкнуть, как оно тут же рухнет, рассыпавшись на причудливой формы узловатые поленья. Но это, судя по зеленеющим веткам, было ещё полно жизненных соков.
На верхушке саксаула Довлет заметил гнездо. Гнездо было огромное, раза в два больше любой, даже самой крупной туркменской папахи. «Наверное беркуты», — решил он и пошёл к саксаулу. В гнезде слышался писк, Довлету захотелось взглянуть на птенцов.
Говорят, беркуты, когда их птенцы начинают оперяться, начинают закалять и обучать бесстрашию младших. Они берут птенца в когти, поднимают высоко-высоко в поднебесье и отпускают. Не умеющий летать малыш, конечно, камнем летит вниз, но у самой земли его ловит старший.
Вокруг старого саксаула валялись лоскуты сусличьих и заячьих шкурок, кости мелких зверьков и птиц. Тут уже без ошибки можно сказать, что это жильё беркутов. Ну как упускать случай посмотреть, подержать в руках такую птицу!
Довлет с невероятным трудом, изрядно оцарапавшись, всё-таки взобрался на дерево, дотянулся до гнезда. Но стоило ему лишь запустить туда руку, как два желтоватых, крючкообразных клюва стали дружно клевать невиданного врага. Довлет отдёрнул руки — птенцы клевали самозабвенно и довольно чувствительно. Посмотрев на руку со следами ударов неокрепших ещё орлиных клювов, Довлет улыбнулся. Хотел было снова потянуться к гнезду, но тут услышал вдруг нарастающий свист. Он глянул вверх и… едва успел спрятать голову за саксауловой веткой — прямо на него камнем летел беркут. Взмыв вверх, птица описала в воздухе полукруг и вновь ринулась на человека. Довлет смог и на этот раз увернуться от удара, не оставляя мысли достать хотя бы одного птенца и как следует рассмотреть его.
При втором заходе беркут задел несколько тонких веток, которые с треском обломились и упали на песок. Вслед за ними медленно опустились два пера. Посмотрев вслед удаляющемуся беркуту, Довлет увидел второго, который уже сложил крылья и камнем летел на него.
Человек понял, что дело принимает серьёзный оборот и удар, если он достигнет цели, может оказаться роковым для него, — когти и клюв у беркутов крепкие, настолько крепкие, что без особого труда он может пробить голову. Довлет хотел укрыться за большой веткой, но слишком резко повернулся, — под ним что-то хрустнуло, и он с треском и шумом рухнул на песок.
— Беги! Беги сюда! — услышал он вдруг чей-то голос.
«Чёрт возьми, — выругался мысленно Довлет. — Кто-то всё это видел…»
Он поднял голову — в десяти шагах от него за ветками кандыма и гребенчука виднелось девичье платье. Теперь-то и голос узнал Довлет — это кричала Айгуль.
— Ты родился в рубашке, — сказала она, осторожно раздвигая ветки. — Беркуты обычно не прощают нападений на их гнёзда. Когтями и клювами они в два счёта растерзают кого хочешь.
— Это мы ещё посмотрим, кто — кого…
— Идём отсюда поскорее. Вон посмотри, их собралась уже целая стая.
Стая не стая, но в небе кружилось уже пять или шесть птиц, и, судя по всему, каждая из них в любую минуту готова была ринуться в атаку. Целесообразнее, конечно, было уйти поскорее от опасного места.
— Зачем ты их тронул? — спросила Айгуль, когда опасность уже совсем миновала.
— Трогать их я и не собирался. Просто хотел посмотреть птенцов.
— С беркутами, дружок, шутки плохи…
— Да уж теперь знаю.
— Тебе ещё повезло.
— Конечно, вовремя подоспела помощь.
— Не в помощи дело. Беркутам помешали ветки.
— Большое спасибо, Айгуль. Помогла мне ты, а не ветки.
Лицо девушки на какое-то мгновение сделалось пунцовым, отчего, кажется, стало ещё прекраснее. Но уж в следующее мгновение она оправилась от смущения и, вскинув тонкую, как крыло ласточки бровь, улыбнулась Довлету белозубой улыбкой. Губы Айгуль, тонкие и нежные, напоминали чем-то лепестки цветущего мака. Даже старенькое уже платье девушки из выцветшего кетени показалось Довлету красивым.
Он взглянул в глаза Айгуль и… потерял дар речи. Огромные, тёмные, как безлунная ночь, они излучали какой-то особенный чудодейственный блеск, от которого у парня перестало кажется биться сердце, ноги стали ватными.
— Да что ты так уставился на меня? Нехорошо…
Довлет очнулся. Смутившись, он почувствовал, как всего его обдало жаром. Нужно было что-то сказать Айгуль, как-то выбраться из неловкого положения, он это понимал, но по-прежнему не мог вымолвить ни слова. Он лишь с трудом проглотил слюну.
— Я пойду к своим козам, — сказала Айгуль и тихонько пошла прочь.
Шагах в двадцати она обернулась, обожгла ещё раз Довлета чарующей улыбкой и скрылась за гребнем бархана.
Была ли она? Может всё это привиделось Довлету? Нет, не привиделось, — на песке остались чёткие следы её ног.
— Айгуль! Айгуль! — закричал вдруг Довлет и выбежал на бархан. Увидев вдали развевающееся на ветру, как алый стяг, её платье, он остановился.
Его крика Айгуль кажется не слышала, а может быть сделала вид, что не слышала, во всяком случае она медленно удалялась, подгоняя коз и овец. Довлет застыл на бархане, как каменное изваяние…
Довлет поспешил на стан: кажется прошла целая вечность, как он ушёл оттуда. Но торопился он напрасно — механик всё ещё возился с мотором, а стригали сидели в холодке и пили чаи.
— Ты куда запропастился?
— Да так, прогулялся, Курбан-ага.
— А здешние места, я вижу, тебе по душе. Ты здесь посвежел, поправился.
Курбан-чайчи видел, что Довлет за эти несколько дней похудел, осунулся, но как-то поддержать, ободрить паренька надо же.
— Ну, конечно, если есть каурму большой ложкой, а за весь день остричь пять баранов, поправиться можно, — сказал Курт.
— Я не больше твоего ем, — ответил с гневом Довлет. — Чего пристал?
— Здесь, браток, Каракумы. Не Ялта и не Сочи. Это туда люди едут отдыхать. А тут работать надо.
Говорил Курт со злостью. От злости же тряслись и его руки, да так, что он расплескал из пиалы горячий чай и ожёг себе руку.
— Чёрт бы тебя побрал, — процедил он сквозь зубы и посмотрел исподлобья на Довлета.
— Ты чего бросаешься на всех, как цепная собака? — спросил Курта Курбан-ага. — Когда начинал, и ты стриг не лучше. Вспомни.
Курт ничего не сказал, а лишь потёр дрожащей рукой нижнее веко правого глаза и неопределённо хмыкнул.
…Наконец-то застрекотал движок — все дружно встали и пошли по своим местам. Довлет, даже чаю не попив, приступил к работе. То ли сказывалось испорченное Куртом настроение, то ли барахлил агрегат, но Довлет чувствовал, что работа подвигается очень медленно. «Может быть, лезвия притупились?» — решил он.
Остановив агрегат, он побежал к Аганиязу.
— Замени лезвия на новые, — попросил Довлет.
— Ты думаешь, новые лучше?
— А как же?
— Новое всегда лучше старого, — сказал Аганияз, — это верно. И только о новых лезвиях для стригальных машин этого сказать никак нельзя.
— Я вполне серьёзно, Аганияз.
— А я и не шучу. Мне не жалко новых лезвий, только ты с ними намучаешься. Лучше я тебе дам старых, уже притёртых. Бери. — и он подал сразу четыре штуки. — Можешь менять в любое время. Только ты с этим делом не торопись. Любое лезвие, если оно притрётся, отточится, будет служить тебе о-ё-ей. Нужно, браток, терпение.
Весь этот день Довлет трудился, как говорится, в поте лица. Он остриг не пять и даже не десять овец. Около его рабочего места высилась довольно внушительных размеров горка шерсти. И она продолжала расти, радуя глаз.
Время от времени Довлет поглядывал в сторону Курта. Не хотел смотреть, но взгляд помимо его воли остановливался на куче шерсти, которую настриг Курт. «Э-э, дорогой, — говорил он сам себе, — за ним тебе не угнаться».
Довлет торопился. Пот заливал лицо, руки от долгого напряжения дрожали, но ему так не хотелось отстать от Курта.
Тыльной стороной левой ладони Довлет смахнул со лба пот, на какое-то мгновение аппарат выскользнул и порезал горло овцы. Брызнула фонтаном густая, липкая кровь. Довлет отбросил аппарат, позабыв отключить его, и, оцепенев, уставился на бедное животное. Подбежал Нурберды-ага.
— Что случилось?
— Да вот, горло…
— Ну, теперь уже ничем не поможешь. Чего ж ей мучаться, — и он, выхватив из ножен самодельный чабанский нож, перехватил овце горло.
Довлет смотрел на бьющееся в конвульсиях тело животного со слезами на глазах. Все остальные с сочувствием смотрели на незадачливого стригаля. Все, кроме Курта. Тот, самодовольно вскинув голову изрёк:
— Из такого стригаль не выйдет. Это уж точно. Посадить его на машину и отправить в Лебаб. Он же здесь пол-отары перепортит.
— Никуда я не поеду, — сказал Довлет.
— Ещё как поедешь. Стричь не можешь, подавать овец тоже не в состоянии. А зачем ты здесь? Лопать каурму?
Довлета словно наградили оплеухой, — челюсти сжались сами собой, а лицо запылало огнём.
— Курт, — сказал кто-то из старших, — уж это ты слишком. Парень старается. А ошибся, так с кем этого не случается?
— Хорошенькая ошибка, — усмехнулся Курт. — Интересно, за ущерб колхозу он заплатит?
— Каждый день заведующий фермой выделяет на стригалей одного барана. Пусть этот будет на завтра. Если же завфермой заартачится, — уплатить придётся. Но ты, Довлет, не отчаивайся, если что, — сказал Пурберды-ага и стал разделывать тушу.
Он опустил на пол мешок, который до этого не без труда нёс на плече. В мешке что-то звякнуло и загремело, но никто из присутствующих в комнате не обратил внимание ни на вошедшего, ни на его мешок, — все увлечены были шахматной партией. Кто против кого играл, понять было невозможно. Играли все. Каждый против всех, все против каждого.
— Ходи королём!
— Нет, королём ходить рано. Надо двигать пешку.
— Верно, двигать пешку. Причём, на два хода!
— Не-ет, на один.
— Не трогайте пешку — слон улетит!
«У них даже слоны летают! Доигрались… — подумал Курт. — Ох и пустой же народ. Над чем они ломают головы? Чудаки? Шахматами сыт не будешь. Игра она и есть игра. А играть должны дети. Бездельники! Кучка бездельников!..»
Курт вышел из комнаты. Ступив во мрак, он увидел у колодца блуждающие голубые огоньки. Курт смотрел на них как заворожённый.
— Ах, ты миленький мой, не уходи, подожди минутку… — шептал он.
Огоньки вдруг исчезли, затем появились вновь, чуть-чуть в сторонке, но появились на одно лишь мгновение. А когда их Курт увидел снова, они были уже далеко.
— Убегаете! — проговорил он вслух. — Ну бегите, бегите. Всё равно далеко не уйдёте…
Курт вернулся в комнату, взял мешок, с трудом взвалил его на плечо, и вышел. Осторожно ступая в темноте, он направился к колодцу.
Взошла луна. Огромная, медно-жёлтая, похожая на свежеиспечённый чурек, она почти тотчас же скрылась за облаком. Через минуту вынырнула снова и снова исчезла.
Кошара, чабанский домик, навес, под которым днём идёт стрижка, то отчётливо видны, то пропадают во мраке.
Накинув на плечи старенький пиджак, Курбан-чайчи направился к колодцу — налить в умывальники воды. Прохладненький, как хрусталь воздух, и тихий, ласковый ветерок бодрили, наливали всё тело какою-то свежестью. Дышалось легко, глубоко. Чайчи вполголоса напевал что-то весёлое.
Он подошёл к колодцу, стал было расправлять стальной трос, к которому крепилась небольшая бадья, как услышал какой-то шорох. Подняв голову, Курбан-ага увидел на склоне небольшого бархана попавшего в капкан джейрана. Бедняжка изо всех сил старался вырваться на волю, но с каждым новым рывком силы его таяли. Рванувшись раз, второй, он валился на песок и, тяжело дыша, падал вновь.
— Какой же это подлец додумался до такого? — спросил сам себя Курбан-ага и, бросив бадью и трос, пошёл к джейрану. — Кроме Курта никто, пожалуй, на такое не способен… Это его грязных рук дело.
На капкане запеклась густая тёмно-красная кровь. Следы крови видны были и на песке.
Тёмные, полные боли и страданий, глаза джейрана были широко открыты Казалось, животное вот-вот заговорит, станет просить помощи, пощады… Встретившись с джейраном взглядом, Курбан-ага почувствовал во всём теле какую-то слабость, вялость, ноги его подкосились, и он медленно опустился на песок. Этот полный боли и безысходной печали взгляд бессловесного существа напомнил человеку многое.
…Уже больше полугода бушевала война, жизнь села была полна тревог, каждый новый день приносил новые горести: кто-то из сельчан погиб, кого-то тяжело ранило.
— Всё! Больше не могу, — сказал Курбан своим домашним. — Я должен быть там, на фронте…
И мартовским ранним утром, перекинув через плечо котомку, ушёл в районный центр, в военкомат. Собралось их таких несколько человек.
Накануне прошёл сильный дождь, дороги развезло. Люди шли, по щиколотку утопая в грязи. Шли молча говорить было не о чем, каждый думал о своём. Думы у всех были разные, конечно, но все нелёгкие: мужчины покидали домашний очаг, шли туда, где смерть косит людей, как хороший острый серп густой камыш.
За околицей села Курбан не выдержал и обернулся: хотелось ещё раз взглянуть на родной дом. А вдруг больше не доведётся увидеть!.. Обернулся и замер от неожиданности: разбрызгивая грязь, промочив и запачкав подол платья, их догоняла Новрузгуль. На руках у неё был годовалый Азад, их сын. Вид у Новрузгуль был так жалок и печален, что у Курбана кольнуло в груди, а к горлу подкатил комок.
— Вот… — задыхаясь, сказала она. — Он только что сказал: «Па-па». Первый раз… Вот послушай…
Курбан взял на руки сына, нежно потрепал его по щёчкам.
— А ну-ка улыбнись, джигит.
Тот, мило улыбнувшись, уцепился пухленькими пальчиками за верхнюю губу отца и сказал:
— Па-па…
— Вот видишь, — обрадовалась Новрузгуль. — А то ведь так и ушёл бы не услышав…
Курбан поцеловал сына долгим, нежным поцелуем.
— А теперь идите домой, — сказал он жене. — Холодно. Не простыл бы Азад-джан.
И тут он взглянул в глаза Новрузгуль. Потом три с лишним года, пока шла война, постоянно, стоило прикрыть веки, ему виделись эти полные слёз и неизбывной печали глаза.
Сейчас, взглянув в глаза несчастному джейрану, Курбан-ага вновь вспомнил их.
Вернувшись с войны, Курбан не застал Новрузгуль в живых: от тяжёлой ли работы, от переживаний ли за жизнь и здоровье мужа она тяжело заболела и в самый канун Победы умерла…
Курбан-ага разжал створки капкана и осторожно освободил окровавленную ногу джейрана. С минуту животное лежало неподвижно у ног человека, не решаясь пошевелиться.
— Ну, иди, иди, глупыш, — сказал Курбан-ага и слегка подтолкнул его рукой.
Джейран встрепенулся, вскочил на ноги и, словно стрела, выпущенная из лука, метнулся прочь. Отбежав на почтительное расстояние, он остановился, посмотрел на своего спасителя долгим, благодарственным взглядом и медленно пошёл в степь, припадая на больную ногу.
Капкан вместе с цепью, которой он крепился, Курбан-ага отшвырнул в сторону.
— Не перевелись ещё на свете негодяи…
Проверив капканы, Курт остался недоволен, — кто-то побывал здесь до него. В обеденный перерыв, когда под навесом собрались все стригали, он, нервно потирая указательным пальцев нижнее веко правого глаза, спросил вдруг:
— Кто украл мою добычу? Сознавайтесь!
— Какую добычу?
— Тот, кто украл, знает.
Все молчали.
— Значит, не сознаётесь? А я, между прочим, знаю, чьих это рук дело.
— Ну, если знаешь, какого ж дьявола морочишь голову? — спросил Довлет.
— А ты сиди и помалкивай, — оборвал его Курт. — Тот, кто взял моего джейрана, забыл, что его чарыки оставляют на песке хорошие следы. У вора подошва правого чарыка имеет точно такую же заплатку, как на чарыке нашего чайчи.
Курбан-ага, присев на корточки, подкладывал в топку титана мелкие ветки, все, о чём говорили под навесом, слышал, но никакого вида не подавал, но когда Курт прямо указал на него, спокойно сказал:
— Я не воровал никакого джейрана, дорогой…
— Он у тебя, в хурджуне! — почти крикнул Курт. — Больше ему некуда деться!
— О каком он джейране толкует?
— И почему джейран Курта оказался в хурджуне Курбана-ага? — заговорили стригали.
— Джейран не иголка, — сказал с достоинством Курбан-ага, — его в кармане не утаишь. И за пазуху не спрячешь. Хурджун мой вон, висит, — можешь проверить. Только зря не старайся, хурджун пуст. А следы у капкана ты действительно видел мои. Но ты ошибаешься, что я присвоил твою добычу…
— Нет, вы послушайте, что он поёт, — с ехидной улыбочкой прервал его Курт. — Следы его, джейран в капкане был, но он его не трогал. А куда же тогда он девался? Улетел? Но это только у шахматистов слоны летают.
— Я отпустил его.
— Отпустил?
— Да, отпустил.
— Поищи-ка, Курбан-ага, дураков в другом месте. Так я и поверил тебе.
— Что ж. Если не веришь…
— Ты — вор! — кричал Курт. — Я знать ничего не хочу.
— Курбан-ага не вор, — снова вступил в разговор Довлет, — а кто вор — это ещё нужно разобраться.
— Довлет-джан, — прервал его Курбан-чайчи, — не ввязывайся. Скандалы и ссоры ещё никому и никогда не приносили доброй славы. А Курту я постараюсь объяснить, что убивать джейранов, да ещё таким способом…
— Курбан-ага, — сказал кто-то из парней, — лишнее всё это, Курт не поймёт. Он знает своё дело.
— Легче волку внушить, чем ему, что джейранов трогать нельзя…
Стригали выплёскивали из пиал остатки чая, вытирали потные лица и шеи платками и не торопясь уходили к месту работы, — время обеденного перерыва подходило к концу.
Последним поднялся Курт. Понурив голову, он медленно шёл к навесу и вполголоса зло бормотал:
— Погодите… Будет и на моей улице праздник. Я ещё устрою вам такое… Нет, к чёрту всех вас. Вот поднакоплю деньжат, женюсь на Айгуль и уеду отсюда. Нечего мне делать среди этих…
Остаток дня Довлет трудился не разгибая спины. К вечеру, подсчитав, сколько же он остриг овец, он не поверил самому себе. Пересчитал, точно, — пятьдесят голов. Конечно, опытные стригут побольше, но для новичка это большой успех.
Закончив работу, Довлет отправился к колодцу — захотелось напиться свежей, холодной воды.
— Салам, Айгуль, — поприветствовал он девушку, которая в это время наполняла бурдюк водой.
— Салам!
— Айгуль, — Довлет даже удивился своей храбрости, — я хочу спросить тебя об одной вещи.
— Что ж, — улыбнулась девушка, — об одной можно. Но только об одной. Договорились?
— Договорились. Ты выходишь замуж, да?
— Да.
— За кого?
— Но мы же условились — один вопрос.
— Послушай, Айгуль… Что я тебе скажу…
— Только не сейчас и не здесь, — спокойно сказала Айгуль. — Нас могут увидеть… Некрасиво.
— Хорошо, — согласился Довлет, — но когда и где я смогу тебя увидеть?
— Приходи ночью к тому саксаулу, где беркуты.
От колодца к чабанскому домику Довлет не шёл, не бежал — летел. Казалось, у него выросли невидимые крылья. Он позабыл даже, зачем шёл к колодцу, не стал пить воду, — жажда прошла сама собой.
…Поздним вечером, когда уставшие за день стригали уснули, Довлет тенью скользнул в темноту и направился к знакомому бархану. Он шёл, почти бежал, не разбирая дороги. Казалось, его несла какая-то неведомая сила, как бурный сель может нести бревно или обломок какой-нибудь доски.
До условленного места оставалось каких-нибудь двадцать-тридцать шагов, когда Довлет увидел у небольшого куста черкеза какой-то тёмный предмет. Камень не камень, пенёк не пенёк. «Не волк ли? — мелькнула первая мысль у Довлета. — Жива ли Айгуль…»
Но, присмотревшись, Довлет понял, что это был человек. Он стоял на коленях и рыл яму. Чуть в сторонке лежало что-то продолговатое, похожее на мешок,
И тут Довлет всё понял. Ни слова не говоря, он повернул назад, осторожно, не поднимая шума, обогнул бархан и, когда тот, под кустом, уже не мог ни видеть, ни слышать его, побежал.
— Курбан-ага! Курбан-ага! — тормошил он спящего старика. — Там… там вор!..
— А? Что? Вор? Какой вор?
— Да, вор! Я видел…
Окончательно проснувшись, Курбан-ага с улыбкой сказал Довлету:
— Ложись, сынок, спи. Завтра работать…
— Курбан-ага, он ворует шерсть…
— Кто? Где? — проснулись остальные стригали.
— Во-он там. Идёмте.
Человек десять стригалей последовали за Довлетом, который, тяжело дыша, бежал, поминутно натыкаясь в темноте на кусты и коряги.
— Вот он! — крикнул Довлет, подбегая к кусту черкеза.
Тот, кто сидел там, вскочил было на ноги, но не успел сделать и трёх шагов, как его окружили со всех сторон.
Даже в темноте все сразу узнали Курта. Без труда извлекли из-под песка и то, что гак тщательно прятал он: три набитых шерстью канара. Судя по всему, два из них пролежали здесь не один день.
— Чья это шерсть? — спросил Довлет.
Курт сопел, как варан, и ничего не говорил.
— А ещё Курбана-ага называешь вором, негодяй!..
— Скоро сорок лет, как я живу и работаю в Каракумах. Разных повидал людей, но таких ещё не встречал, — сказал Курбан-чайчи. — Это ж надо!..
— Курт, если ты бедствуешь — приди скажи, — заговорил чабан Нурберды, который ночевал со своей отарой здесь последнюю ночь, а наутро собирался к колодцу Союн, — у меня есть восемь баранов, я тебе помогу. Но зачем же терять своё доброе имя?
— Да он его давным-давно потерял, Нурберды-ага.
— Курт и душу продаст за рубль!..
Все, не сговариваясь, повернулись и молча пошли обратно, а Курт остался торчать колом на склоне бархана. Всплывшая над горизонтом полная луна ярко освещала местность. Одинокая фигура Курта была видна далеко-далеко. Люди вернулись на кош, легли снова спать, а он всё стоял, не зная, как быть ему дальше.
К Айгуль в этот вечер Довлет так и не дошёл.
Довлет лежал, подложив под голову кулаки, на остывающем после знойного летнего дня песке и думал: «Придёт или не придёт?.. Наверное, вчера обиделась. Но не мог же я на виду у всей бригады идти…»
Он смотрел в усеянное яркими звёздами небо и слушал таинственную тишину Каракумов. Млечный путь… Он разрезал небосвод пополам. Похож он на забытую караванную тропу.
А куда ведёт эта тропа? В Индию? В Китай? Может быть в Египет? Было время, — гружёные дорогими товарами караваны шли с запада на восток, с востока на запад… Между прочим, один из главных путей пролегал в наших местах. Может быть вот здесь, где я лежу сейчас, когда-то делали привал изнурённые долгой дорогой погонщики верблюдов. И кто-то из них вот так же, как я, любовался этими звёздами…»
Мечты унесли Довлета в глубь средневековья. Ему даже почудилось, что слышен звон колокольчиков: «бом-бом, дзинь-дзинь»…
Он закрыл глаза и стал слушать, мысленно представляя, как идут вереницей уставшие верблюды, как понукают их не менее уставшие погонщики. Далёк и труден путь, но идущему покоряется даже самая дальняя и тяжёлая дорога. Какие города и страны уже прошёл этот караван. А какие ещё предстоит ему увидеть.
«Бом-бом, дзинь-дзинь…» Колокольчик звучал уже где-то совсем рядом. Довлет открыл глаза и чуть не вскрикнул от неожиданности: освещённая сзади луной, в трёх шагах от него стояла Айгуль, рядом с нею темнела громада верблюда.
— Ты пришла?
— Да.
— Прости, Айгуль, я не смог вчера…
— Знаю.
— Я бы пришёл, честное слово… но Курт…
— Не говори об этом, Довлет. Не надо…
Голос её дрогнул, она заплакала.
— Меня… меня, — рыдания не давали девушке выговорить слова, — выдают за Курта…
— Да.
— Неужели ты любишь его, Айгуль?
— Нет… Я ненавижу его, по…
Довлет почувствовал облегчение:
— Если не любишь, — не иди, да и всё.
— Легко сказать. Но Курт уже внёс калым. Наши согласны… Уже назначили и день помолвки. Я не знаю, что мне делать. А тут ещё вчерашнее. Провалиться бы сквозь землю, — и она стала рыдать ещё сильнее.
— Не плачь… Не плачь, Айгуль, — Довлет подошёл к девушке и ласково погладил по плечу. — Надо что-то придумать.
— Ничего тут не придумаешь…
— Давай-ка, Айгуль… Вот закончится стрижка… Давай убежим.
— Нет. Бежать из дому я не могу. Не-ет… Ты лучше помоги мне. Если хочешь мне добра — помоги.
— Я готов, Айгуль. На любую жертву пойду…
— Если так, то слушай. В Караметниязе работает бульдозеристом парень один… Его зовут Ягмуром. Передай ему вот это письмо.
Айгуль извлекла откуда-то из-за ворота платья сложенный вчетверо тетрадный листок.
— Передай ему. Садись на этого верблюда. К утру ты будешь в Караметниязе. Верблюд туда дорогу знает хорошо. И если всё благополучно — завтра ты сможешь и вернуться. Если же ты не передашь… Я пропала, Довлет, пропала…
Ему показалось, что на плечи ему взвалили страшный груз. Ноги Довлета тряслись мелкой, противной дрожью, и он чувствовал, что, если ничего решительного не предпримет сейчас же, — рухнет на песок.
«Ягмур… Значит, не я… Если не Курт, то Ягмур…» — мелькали в его мозгу отрывки мыслей.
— Ну чего ты стоишь?
— Я… я…
— Не теряй драгоценного времени, Довлет.
— Я не могу ехать, — вымолвил наконец он.
— Не можешь? Почему?
— Я не могу отдавать в чужие руки… своё счастье.
Не могу!.. — и он, резко повернувшись, зашагал прочь, оставляя на песке глубокий след.
Отойдя шагов на десять, он остановился, обернулся и вдруг побежал обратно:
— Айгуль! Подожди!..
У него шумело и гудело в голове, звенело в ушах. Почему-то вспомнились вдруг слова учительницы истории Шекер Бердыевны: «Лучшая красота человека — это его человечность!»
— Давай, давай письмо, — сказал, тяжело дыша, Довлет. — Я поеду в Караметнияз.
Перевод Н. Золотарёва