Отец обратной дорогой переживал: не сумел себя правильно повести с Верой Федоровной, взял не тот тон, слишкой уж крутой, требовательный, а с Кругловой, как с женщиной много пережившей, да еще с незарубцевавшейся душевной раной, вести разговор надо было совсем по-иному. Ведь она так и не дала прямого ответа: видела ли, как Антон взял деньги у Урсула, хотя на суде говорила твердо. Светлана вслушивалась в эти размышления отца и думала: вот и он почувствовал нечто неладное... Может быть, не надо спешить, глядишь — постепенно все прояснится.
Она понимала: с Сергеем Кляпиным разговор был бы бесполезным. Он легко вывернется, если его не припрешь фактами. А бригадир Урсул? Где он? Что с ним? Ведь Антон сказал: это мужик серьезный, но он заболел, уехал к себе, на суде было зачитано его письменное показание, да двое рабочих из бригады дорожников подтвердили, что собирали деньги, но и это Антон объяснял: в таких бригадах деньги всегда собирают на разные нужды, даже чтобы купить новый инструмент... Конечно, надо узнать, где этот самый Урсул, но если он у себя в Молдавии, то не ехать же туда... «Если надо, то поеду»,— вдруг решила она.
Все как-то сплеталось, объединялось, но тут же и разваливалось. Она думала то о поездке к Кругло вой, то о встрече с Трубицыным... Человек этот не прост: подчеркнутое спокойствие, уверенность в своей правоте, весомость каждого слова, открытость и даже вроде бы бесстрашие; он четко знает, как надо жить и во имя чего... Да-да, все это было в Трубицыне, потому он так спокойно, словно самый рядовой житель города, шел с ракеткой от теннисного корта; легко, под взглядами любопытных, повел ее к своему особняку, будто все, что скажут о нем эти самые любопытные, его не трогало; так ведь обычно себя не ведут районные начальники, да и повыше тоже, они любят изображать людей загадочных, всех держать в таинственном отдалении, а вот Трубицын... Нет, своей простецкой манерой он не мог ее сбить с толку. Пожалуй, она бы занялась раскопками здесь, но... была комната, окрашенная в серый цвет, были ласковые руки Антона, его губы рядом: «Я сам еще не могу понять, что случилось... Зачем я им понадобился?.. В Трубицына я не верю. Тут я все прокрутил. Ну, был у нас спор: мол, стыдно руководителю крохоборничать, брать со всех подаяние. Но он ведь даже и не отрицал, что ему тащат, не отрицал, что и в область посылает. Мол, что поделаешь — продовольственные трудности, надо поддерживать руководству друг друга. Да и расходы большие на всякие представительства... Говорил: не им придумано, так уже нынче повелось повсеместно, а он от других отстать не может... Он, конечно, сволочь, но не такая, чтобы загнать меня в тюрягу. Да и зачем? Смысл? Боялся разоблачений? Чепуха! Таких разоблачений, о которых я говорю, теперь из мелкого начальства никто не боится. Вот если крупная игра... Конечно, я тут, в колонии, наслушался, как умеют прятать тех, кто шумит на всю округу, пишет в газеты, в Москву... Умеют прятать, целые системы для этого отработаны. Но я-то ведь не шумел. Не успел еще. Думал: вот построим дорогу, сделаем профилакторий, дадим возможность рабочим отдыхать, тогда уж можно будет и в атаку идти. А то какая же атака, если ты еще никто. Может быть, Светланка, я и неправильно рассуждал. Сейчас даже жалею. Все же попал бы сюда с твердым ощущением человека, пострадавшего за истину. А то... Нет, Трубицына я не подозреваю. Иной раз мне думается: надо искать причину моей беды не в каком-нибудь человеке, а в неком обстоятельстве... Но до этого я еще не добрался. Помоги мне».
«Помогу»,— твердо пообещала она.
И вот сейчас она пытается сдержать свое обещание, но пока из этого ничего не выходит... Но ведь все-таки кому-то понадобилось упрятать Антона в колонию, и сделали это так чисто, что все уверены: Антон — взяточник. А вот сейчас убеждают и ее в этом. Отец ссылается на Зигмунда Яновича. Да, конечно, Лося она знала с детства. А не поехать ли к нему, не взглянуть ли на этого железного старика, ведь у него в руках все нити дела Антона? Неважно, что он отказал отцу; может быть, ей не сумеет отказать...
Петр Петрович тоже в это время думал о Зигмунде Яновиче, и, если для Светланы нынешний прокурор области был лишь человеком, облеченным особой властью, от которого зависела судьба Антона, то для Петра Петровича этот самый Лось был частью его собственной жизни.
Они и сошлись-то в Москве на курсах по принципу землячества. Хотя Лось был не третьяковский, но все же земляк — вырос в областном центре. Волосы ежиком, на большом, вечно шелушащемся от солнечных ожогов носу — бородавка. Издеваясь, ему пели почти как в «Борисе Годунове»: на носу бородавка, на щеке — вторая... Он сам над этим смеялся. Наверное, они все тогда были веселы, по нынешним временам — слишком молоды, двадцать три, а уже слушатели таких курсов. К военным вообще относились особенно, считали — это цвет народа, ребята с культурой, образованием. Лось славился как балагур и знаток поэзии, он помнил Есенина наизусть, хотя считалось — это поэт крамольный, говорили: только разложенец мог написать «Москву кабацкую», но Лось читал стихи и нравился девушкам. Он и свел Найдина с Алисой, свел в театре: знакомься, дочь отцовского приятеля. Найдин еще не встречал таких женщин — строгих, много знающих, увлеченных математикой Лобачевского. Очень скоро выяснилось — им есть о чем поговорить, и он стал приезжать к ней на квартиру к Никитским воротам. Она окончила Высшее техническое, стала инженером-технологом.
Странно, он плохо ее помнит, свою первую жену, вот Катя до сих пор рядом с ним, а Алиса... Остались в памяти строгость взгляда и строгость суждений: все должно быть отдано делу, здесь не может быть никаких компромиссов. Он так и не знает, любил ли ее или женился просто потому, что пришла пора, все-таки не мальчишка. Сколько написано разного о первой любви, вообще о первом в жизни, а у него... У него первой любовью была Катя, когда он уже столько всего пережил... Наверное, это странно. Вот Зигмунд Лось тех лет остался навсегда в памяти: и как смеялся, раскачиваясь из стороны в сторону, и как читал стихи, прикрывая глаза и словно прислушиваясь к своему голосу, и как отдавал команды на учении, любовно растягивая гласные и неожиданно обрывая их.
Они едва тогда успели окончить курсы, как их обоих отправили в один полк под Ленинград. У каждого было по три кубаря в петлицах. Других выпускников сделали комбатами, а их заставили командовать ротами. Только они пригляделись, с кем придется служить, как началась финская.
Поначалу казалось: у противника укрепления — не подступись, финны торчат в тепле, а наши мерзнут на злом морозе, вырыв норы. Сунешься к финнам, а там проволочные заграждения в семь колов. Пробовали по ночам делать проходы — проволока на морозе звенит, финны бьют из пулеметов и автоматов по звуку. Рота редела, много было обмороженных, а кого побили и «кукушки» — финские снайперы, торчавшие весь день на соснах. Только в декабре, к Новому году, сообразили: прорыв надо готовить всерьез. Завезли валенки, ушанки, для командиров — полушубки, настроили землянок, вылезли из этих чертовых нор, где жгли костерки, там же и оправлялись. Прибыли танки, артиллерия, лыжники, и тут же почти у передовой учились штурму. Сначала были пробные бои, вели долгую артподготовку, старались бить по дотам, а потом, когда началась атака, натыкались на свирепый огонь. Было ясно — во время артподготовки финны отсиживаются в укрытии, а едва орудия смолкают, сразу же занимают позиции.
Это Зигмунд Лось предложил на разборе: какого, мол, черта ведем так артподготовку; надо бить по передовой линии, а потом перенести огонь вглубь, противник вылезет из укрытий, займет позиции, тогда вернуть огонь на передовые, а потом опять дать его вглубь, и так несколько раз. Командир полка похвалил: четкая мысль. Куда уж четче, черт возьми!
Рвали оборону десятого февраля, это Найдин помнит хорошо. Мороз был яростный, шла атака за атакой. Тяжкая была война.
И все же он, хотя и поднабрался опыта, был еще мальчишкой и потому в марте попал в историю. Они выходили к Выборгскому шоссе, а финны открыли шлюзы, и вода рванула в низины. Она надвигалась стремительно, блестя на солнце, казалась белой ртутью, пар поднимался над ней и сразу же замерзал в воздухе радужными кристалликами. Он решил: проскочим обочиной, двинулся вперед первым и рухнул в воду. На морозе сковало мгновенно. Его занесли в какой-то разбитый домишко, полушубок на нем замерз так, что пола сломалась, он уронил руку на стол — она зазвенела, как стеклянная. На нем разрезали одежду, потом растирали голого водкой, и все же ноги почернели — вода залилась в валенки. Вот таким обмороженным отправили в Ленинград. Врачи поговаривали — придется отнимать ступни, но он не дался. В окно госпиталя видел, как в мартовский солнечный день шли по улице войска и их приветствовала толпа. А в «Ленинградской правде» появилось сообщение: ему присвоено звание Героя Советского Союза — за то, что в первых рядах рвал оборону финнов.
В эти дни и приехала Алиса. Он уже начал ходить, и Алиса увела его в парк, несколько раз огляделась, сказала шепотом: «Зигмунда Лося арестовали». Он не поверил, но она стала сердиться: просто Найдин ни черта не понимает, у Лося отец — поляк, но он это скрыл, чтобы пробраться в армию. Петр Петрович ответил — поляков не так уж мало в армии, тогда она усмехнулась, объяснила: это не те поляки. Отец Зигмунда прибыл скорее всего по заданию буржуазной разведки. Но Найдин видел, как воевал Лось. Сказал Алисе: Зигмунд под пули подставлялся не меньше моего, это случайность, что ему тоже Героя не дали. Но Алиса была строга, жестко сказала: пусть он об этом не говорит, органы лучше знают, что делают, и, как ни больно ему признаваться, он поверил тогда жене, только все время удивлялся, как же это так здорово мог Лось притворяться — наверное, был опытный.
Войну он встретил командиром полка. Сейчас это и представить трудно — было ему тогда двадцать шесть, а уже имел три шпалы в петлицах, все-таки — герой финской. Первый бой в Прибалтике он вел 24 июня, успел расположить батальоны на холмах, и уже на рассвете показались мотоциклисты, а затем танки с пехотой. У него был опыт, он знал — надо особое внимание обращать на фланги, артиллерию заставил выкатить на прямую наводку — двадцать танков они подбили, продержались до вечера, а потом, в темноте, по приказу стали отходить. Он был обстрелянным командиром, сумел взять в свои руки полк, не допустил паники, хотя и тяжело было отступать... И все же он не любил вспоминать войну. Конечно, много случилось на ней разного, но вспоминать — значило для него возвращаться не только мыслью, но и всем существом в дни, пахнущие дымом, смрадом пожаров, кровью.
О смерти Алисы он узнал в сорок втором, только к этому времени с уральского завода прибыла почта, в которой сообщалось: цех, где Алиса работала, готовил снаряды, взрывчаткой снесло чуть не половину линии. Алиса эвакуировалась с заводом в сентябре, он от нее так и не получил ни одной весточки.
А вот Лося он встретил на войне, и встреча эта была для него важной. В сорок третьем его назначили командовать дивизией, он ехал в «виллисе» мимо двигающихся по грязи войск. Шоферу сказал, чтобы ехал не торопясь, дивизия была только сформирована, и он внимательно вглядывался в солдат, одетых в новые шинели, легко отличая тех, кто уже был обстрелян. И вот, когда «виллис» стал объезжать застрявшую в колдобине машину, которую солдаты пытались вытолкнуть плечами из жирной лужи, мелькнуло знакомое лицо офицера. Что-то дернулось в нем, он кивнул шоферу: ну-ка, давай назад. Разворачиваться не стали, подъехали задом, и, едва поравнялись с машиной, как увидел грустные глаза, нос с бородавкой.
— Лось? — ахнул он.
Тот вскинул руку к козырьку фуражки, хотел что-то доложить, но Найдин легко перебросил тело через борт машины, спрыгнул в грязь, она разлетелась, попала на шинель Лосю, но Найдин ему и опомниться не дал, сильно притянул к себе, обнял.
— Зигмунд! — заорал он.— Черт тебя забрал... Зигмунд!
Он и сам не мог понять, отчего в нем вспыхнула эта радость, будто он встретил самого родного человека, но потом понял: Лось и был таким, пожалуй, единственным из всех близких с довоенных лет. Вокруг стояли ошарашенные этим его порывом бойцы, а он все прижимал к себе старого товарища.
— А ну, давай ко мне! — приказал он, подталкивая Лося к машине.
— Мне доложиться надо,— огляделся Лось.
Только сейчас Найдин заметил на нем погоны лейтенанта.
— За тебя доложатся. Угрюмов! — кивнул он своему адъютанту.
Тот крикнул свое «Есть!», и Найдин услышал, как он спрашивал солдат, какая часть.
Они добрались до командного пункта, который размещался в каменном полуразбитом доме. Когда Лось скинул шинель, торопливо стал застегивать пояс на гимнастерке, Найдин разглядел его и удивился, что тот вроде бы остался таким, каким знал он его на курсах и на Карельском перешейке. Думалось — позади целая жизнь, такая большая и сложная, а прошло после их расставания только три года.
Они сидели за столом, ели наваристый горячий борщ, пили водку. Зигмунд поначалу стеснялся, но Найдин на него прикрикнул: какого черта на погоны смотришь, я тебя как старого товарища сюда затащил, и Лось рассмеялся. Рассказывать, что случилось с ним, ему явно не хотелось, но Найдин заставил: важно было знать, как на самом деле Лось оказался под арестом. К тому времени он уже кое о чем был наслышан: как пропадали и в тридцать девятом году, и ранее, и позже военные, даже крупные, кое-кто из них вернулся из дальних мест, были и такие, что принимали большие соединения, но и те, вернувшиеся, старались отмалчиваться. Однако же Лось рассказал, что после финской, когда Найдин еще лечился, он решил написать рапорт. Ему думалось: то, чему учили их на курсах, нельзя забывать, а учили их, что командир должен уметь мыслить, уметь не только принимать сложные решения, но и учитывать ошибки, если они по какой-либо причине произойдут. Вот он в своем рапорте и написал, что бои на Карельском перешейке показали — без автоматов сейчас не обойтись, надо учить командиров обходным, сложным маневрам и придавать особое значение разведке. Если бы все это знали до начала боев, то не было бы таких потерь. Он думал: рапорт его как-то поможет, дойдет, может быть, до наркомата обороны, а его вызвали в особый отдел, стали допытываться, почему отец его уехал из Польши, а он и сам не знал, отец ведь умер в тридцать девятом.
Найдин слушал его, понимал — Лось сам подставился, а ведь хотел сделать доброе. Он спросил его: «Как же отпустили?» Тот ответил: многих военных, что там были, по их заявлениям отправляли на фронт. Он, конечно, тоже написал, и его отправили рядовым, но сейчас командует взводом. Ничего, ребята у него хорошие, да и офицеры, с ними он ладит.
И еще Найдин спросил: а как там-то было? Лось ответил, нахмурясь: унизительно, со всякой уголовной шантрапой пришлось общаться, а те в смердящей жизни пребывают и потому случая не упустят, дабы не потоптаться на человеческом достоинстве, он эту мразь терпеть не может. Тут вот на фронте слух идет: они, мол, храбрецы из храбрецов, он же другое видит. Храбрые — не эта шантрапа, а кто туда по несчастью попал, урки же эти больше кантуются, пристроиться, где потеплее да безопаснее, норовят. И еще Лось ответил: ну, а если физически, то на Карельском, особо в первое время, пожалуй, и потяжелей было, когда в норы зарывались.
Найдин хотел Лося перебросить в комендантскую роту при штабе, все-таки человек настрадался, но Зигмунд ответил зло: ты, мол, хоть и генерал, а в людях не разбираешься, ни за что ни про что обидел. Я все же кадровый офицер и дело свое знаю. Он потом прослышал — Лось до капитана дослужился.
Так вот у него было с Зигмундом, однако же он хорошо помнил, как терзался душевно, что поверил на первых порах Алисе, поверил в вину Зигмунда, хотя верить не должен был, ведь хорошо знал его. Он себе этого простить не мог, особо остро чувствовал, когда встретил Лося в области, но тот и не догадывался о его терзаниях.
Петр Петрович не помнил: то ли заочно, то ли через какие-то курсы Зигмунд получил юридическое образование и поначалу работал нотариусом, потом адвокатом, а теперь уж в прокуратуре. Вся его жизнь проходила тут, в области. Найдин где-то в шестидесятые спросил его: что же ты из армии уволился, пошел на такую беспокойную работу? А тот ответил: я, мол, в лагерях на всякие беззакония нагляделся, однако же во мне не обида живет, хотя поначалу я ей большую волю дал и на всех законников с презрением смотрел, а потом порешил: пойду-ка я сам этим делом займусь, может быть, что-нибудь доброе сделаю; а опыт есть, лагерь ведь — серьезный опыт. Лось еще рассказывал, что до начала шестидесятых ему особо ходу не давали, адвокатом — это пожалуйста, по тем временам на адвоката вообще высокомерно поглядывали — собака, мол, лает, а караван идет, интеллигентик болтливый и все тут, ни пользы, ни силы в нем никакой, просто трепач, существующий для формы на процессе, а вот обвинителя чтили, и суд перед ним даже, бывало, заискивал.
Настало время, и на Лося обратили особое внимание, потому как считали — он безвинно пострадал, жертва беззакония, но проявил стойкость, хорошо воевал. Он сам об этом старался не вспоминать, но за него вспомнили, пригласили в прокуратуру, а потом он стал подниматься по служебной лестнице, и вот уже лет восемнадцать, как в прокурорах области, и вроде бы на пенсию не собирается, хотя по годам давно пора.
Найдин с Лосем встречался редко, иногда годами не виделись. Петр Петрович понимал: у такого, как Лось, забот хватает, зачем его тревожить. А вот из-за Антона потревожить пришлось, и тут Найдин наткнулся на непробиваемую стену, но не обиделся, посчитал — другого и ждать не следовало.
Однако сейчас вспомнил, как после финской сам из-за Алисы поверил в вину Лося, невольно упрекнул себя, что так легко согласился с виной Антона... А если опять ошибка?
Петр Петрович изрядно исчеркал страницы журнала, когда вошла Надя, робко кашлянула, он взглянул на нее и удивился: Надя смущенно перебирала пальцами край фартука.
— Что случилось? — спросил он.
Надя почему-то заговорила шепотом:
— Там эта... Вера, стало быть.
— Ну что ты шепчешь? Какая Вера?
— Круглова. Не понимаешь, что ли?! — вдруг рассердилась Надя.
Он сразу же откинул журнал:
— Веди ее быстрее.
Найдин ощутил сухость во рту, потянулся к питью, стоящему рядом на тумбочке, заставил себя успокоиться, понял: сейчас нельзя выказывать волнение, если Вера пришла, значит, это серьезно. Ведь вчера, когда возвращался в Третьяков, он раздумывал: они еще обязательно встретятся, хотя не знал, как это произойдет. Тут надо быть таким, как всегда, таким, как прежде, убеждал он себя.
— Ты входи,— сказала Надя, пропуская Веру вперед, и сразу же закрыла за ней дверь.
Вера сделала шаг и остановилась. Найдин сразу отметил, как она напряжена, как все в ней натянуто: глаза большие, словно застыли, руки сжимают ремень коричневой сумки; одета она была в коричневое платье, немного узкое ей в плечах, с белым воротничком; губы не подкрашены, как обычно, на них виднелись темные подтеки — наверное, искусала. Петр Петрович и это заметил, сказал как можно ласковей:
— Проходи, Вера, садись.
Она внезапно, будто подкосились ноги, грохнулась на колени, не выпуская из рук сумку, и необычно хриплым голосом проговорила:
— Ты прости меня, Петр Петрович, прости меня, дрянь приблудную.— И неумело отбила поклон.
Сначала его сковало недоумение — никак не ожидал такого, затем хотел вскочить, чтобы поднять Круглову, но вместо этого неожиданно спокойно приказал:
— Встань.
Наверное, в его голосе была сила, Вера Федоровна подчинилась, поднялась с колен. Он кивнул ей на стул, она сразу же села.
— Вон на тумбе клюква, выпей-ка.
Голос его был по-прежнему доброжелателен и спокоен, он понимал — здесь надо строго следить за собой, ничему не удивляться, вести себя по-дружески. Вера Федоровна отпила несколько глотков, ладошкой вытерла слезу, и сразу видно было — она подобралась.
— Ты, Вера, дыши легче,— вздохнул он.— И не трясись. Худого я тебе не сделаю, что бы ни было. Ты знаешь ведь меня, коль я обещался...
Он сказал это тихо, увидел, как тяжко она сглотнула, побеждая в себе слезы, но он сумел дотянуться до ее руки, ласково погладил, сказал:
— Если что хочешь сказать,— говори.
— Ага,— кивнула она совсем по-девчоночьи, и по лицу ее было видно, что самые тяжкие минуты она уже пережила и сейчас сможет заговорить.
— Я тебя обманула, Петр Петрович, вчера... Ты не обессудь. Страшно мне.
— А вот это не надо,— тихо сказал Петр Петрович.— Я тут один. Что между нами, то между нами. Ты Светланку мою вчера испугалась? — кинул он ей спасительный конец.
Но она не приняла его, вздохнула:
— Что мне ее бояться? Это тебя, Петр Петрович... Да не испугалась — засовестилась. А со страху я раньше делов наделала.
— Как понимать?
— Да я расскажу, расскажу,— ответила Вера Федоровна и подалась к нему.— Мне бы, дуре, к тебе прийти. Но страх... Может, он и не таких, как я, повязывает. Небось знаешь.
— Знаю,— согласился он.
— Ну вот.— Она опять потеребила ремень сумки, но тут же ее положила у ног рядом, и, будто освободившись от груза, почувствовав облегчение, заговорила проще.— Не видела я, как Антон деньги брал. Не видела и не слышала. Да и дела такие ведь без свидетелей творятся. Как увидишь?.. Брал Антон — не брал, поручиться ни за то, ни за другое не могу. Я знаю, ты спросишь: а зачем показала? Я скажу, скажу, Петр Петрович...
Она передохнула, взглянула на дверь, прислушиваясь, словно хотела убедиться, что там, за дверьми, никто не стоит, но Найдин не подал виду, что понял ее настороженность, старался быть спокойным, хотя начинал уже догадываться, что случилось с Кругловой.
— Меня, Петр Петрович, Фетев... это следователь, Захар Матвеевич его зовут, повесткой в прокуратуру вызвал. Я уж у него бывала прежде... Ну, сам знаешь, когда. По делу о тех, что на кассу напали. Он же это дело и вел. Меня, конечно, помнит. Встретил, улыбается, говорит: приятно со старыми знакомыми встречаться. Он такой... Одевается хорошо. Рыжий, но представительный. Ну, мы с ним старое вспомнили, он посмеялся, говорит: вот, мол, я женщина смелая, бандитов не испугалась, счетами по башке вооруженного человека звезданула. Чай мне предложил... Знаешь, Петр Петрович, он так мягко ходит. Я заметила. Все смотрела на него, улыбалась. Он, наверное, не понимал, почему, а я думала: на рыжего кота похож...
Найдин усмехнулся, потому что вспомнил этого самого Фетева, его полные белые руки, широкие плечи, обтянутые тонким серым пиджаком с блестящей ниткой, его синий галстук. От Захара Матвеевича и пахло хорошо, видимо, растирался после бритья дорогим одеколоном, и курил он заграничные сигареты в красной пачке, и часы на пухлой руке были под цвет курчавистых волос. Найдин даже вспомнил его блекло-голубые глаза, легко представил мягкую походку Фетева, подумал: и в самом деле похож на кота.
— Ну, он мне и говорит: вы, мол, Вера Федоровна, женщина понимающая. У нас тут серьезные документы имеются, что Вахрушев взял с бригады договорной — а попросту с шабашников — взятку в двадцать тысяч. Взял от бригадира Урсула. Конечно, это, мол, понятно, дорожники Антона захотели отблагодарить. Все-таки эта бригада, хоть и законно, но как ни крути сомнительно такие деньги получила. Столько заработать людям у нас не дают. Без взятки, конечно, не обойтись... Ну, а по этому поводу у нас сейчас серьезные решения, мы тут хотим не хотим, а обязаны с нездоровыми явлениями строжайше воевать. Ведь и с нас серьезный спрос. И вы нам, будьте добры, помогите. Вы бухгалтер, и без вас Антон ничего бы не провернул... Тут я, Петр Петрович, на него цыкнула: вы что же, говорю, меня в сговоре, что ли, подозреваете? Наверное, сильно цыкнула. Нет, говорит, не подозреваю. Вы человек в области известный смелостью и честностью. И если я вас буду в сговоре подозревать, мне никто и не поверит. А вот что вы на Антона укажете... А указать обязаны, все равно имеются документы. Я, Петр Петрович, ему врезала. Говорю: я же не видела ничего, как же могу? Это, говорит, вы забыли. Или видеть, или слышать вы об этом очень даже могли... Ты меня, Петр Петрович, знаешь. Если я упрусь, ничего со мной поделать нельзя. А он говорит: ну, что же, сейчас время позднее, вам до Третьякова добираться трудно, вы у нас переночуете. Может, позже и вспомните. Я спрашиваю: как это понимать? А он с улыбочкой: а вот так и понимать, что сейчас мы с вами акт составим на задержание. Я ему: не имеете права. А он: нет, имею, я же вас не арестовываю, а полагать, что вы какое-то участие в делах Вахрушева принимали, основание у меня есть. Вот меня этот Захар Матвеевич и направил под конвоем в КПЗ. Ох, Петр Петрович, у меня же дети, у меня Иван... Я этому рыжему: да побойся бога, ты ведь семью без меня оставляешь. А он вежливо так: ну, семье мы сообщим, это уж наша обязанность... Ох, Петр Петрович, что было-то со мной! Думала, ума лишусь... В камере этой та-а-акие бабы! Я сроду подобных-то не видела! На что у нас в ПМК разные были — и матом кроет, и бесстыдства в ней через край, но таких я не видывала. Ночь не спала, в углу сидела, в комок вся сжалась... Не могу я, Петр Петрович, сказать, чего наслушалась. Как в самом страшном дерьме меня выкупали. Утром, часиков в одиннадцать, меня опять к Фетеву доставили. А он, эдакий ухоженный, снова, будто кот, шагает. Принесли мне чаю. Он улыбается, говорит: ну, что, Вера Федоровна, вспомнили? А у меня такая злость... Эх, думаю, ты... По ряшке бы тебе круглой! Он, видно, понял мое настроение, говорит: ну, если не вспомнили, неволить не буду, поезжайте домой. Уж извините, что подержал, служба такая. Однако все же, мол, вспомнить постарайтесь. Я это Ивану рассказала, говорю — жаловаться надо. Это что за закон, меня ни за что в камере ночь держать? А он говорит: кому жаловаться-то? Этот следователь свое дело делает; если подержал тебя, то, значит, в своем праве. Ведь отпустил же. Я и подумала: жаловаться, может, себе дороже. Не знаю, права ли была... Не знаю. Я ведь в той камере разного за ночь наслушалась. Гадости всякой нахлебалась, но и образовалась: бывает, и безвинные попадают. С ними беды натворят, а потом каются: мол, ошибка вышла. Это, Петр Петрович, как понимать?.. Это, выходит, на тот свет человека отправить можно, а потом и покаяться?! Я таких историй отродясь не слыхивала. Одна оторва говорила, не знаю — верить или нет. Девушку, понимаешь, недалеко от ее дома снасильничали. Доискаться не могут. Ну, а ее сосед, парень-шоферюга, уже отбывал, на него и показали. Та девушка в больнице скончалась, не приходя в сознание. На парнюгу другая соседка показала. Вроде бы актриса... Ну, из областного театра. Она, мол, поздно с репетиции шла и все видела, да испугалась. И еще немного выпивши была. Этого парнюгу к вышке присудили. Вот он три месяца смерти дожидался, седым за то время сделался, заикой стал. А тут настоящего насильника нашли. Это уж из Москвы следователи приехали, ну и нашли случайно. Тот бандюга на другую напал, тоже придушил, но не до смерти. Она его, как ожила, опознала... Шоферюгу-то выпустили, говорят: извини, ошибка судебная. Ну, а он жить не может, по ночам орет, в психушку его отправили. А тем, кто его засадил,— ничего. Страшно-то как, Петр Петрович! Думала, врет эта оторва из камеры, а теперь полагаю, может, и правду говорила.
Вера Федоровна раскраснелась, Петр Петрович, завернувшись в плед, сел на диване, подал ей питья, теперь она выпила с жадностью, крупными глотками, так, что в горле у нее булькнуло. Глаза сделались злыми, с блеском.
— Ну, ты послушай... Я вернулась, только оклемалась, опять меня этот Фетев по телефону вызывает. Говорит вежливо: тут, мол, Вера Федоровна, новые обстоятельства открылись, нам надо обязательно повидаться. Ну, прихожу к нему. Он и говорит: вот, Вера Федоровна, я ваше старое дело поднял. Неувязка одна есть. Вы в окно выстрелили после того, как длинноволосого уложили, а там человек стоял, вы ему плечо пробили, инвалидом сделали. Да, говорю, он же соучастник! Это, отвечает, так, но вы могли и не стрелять. Люди на ваш крик и без того бежали. А тот, в кого вы выстрелили, калекой на всю жизнь остался, нетрудоспособным, его кое-как спасли. Получается, вы превысили необходимую оборону. Но я, говорит, этого дела сейчас поднимать не буду. Однако же хочу вас предупредить, когда суд делом Вахрушева займется и выяснится, что вы укрывали его, то тогда и этот выстрел тоже вам в зачет пойдет. Ну, а теперь сами думайте, как вам быть? Или вы сейчас протокол подпишете, или... Тут он так нехорошо усмехнулся: впрочем, говорит, я и до утра могу подождать. Переночуете, как в тот раз, у нас. И берет бланк со стола... Я тогда ему говорю: если можете до утра подождать, то дайте мне в Синельник съездить. Он задумался, опять по-своему походил, согласился. Я к Ивану, думаю: как он скажет, так и буду делать. А Ивана всего затрясло. Он мужик неробкий, но кто же такое выдержит?! Может быть, если бы не увечный был, то по-другому бы все воспринял. А тут... Да подписывай, говорит, ты этому коту, что он хочет. А то ведь и вправду тебя загребут. Они умеют, если им надо. У Антона вот Найдин есть, он его в беде не оставит, он его из любого пекла вытащит. А у нас какая защита? Тебя если загребут, что я с нашими девками делать буду? Одной рукой много не заработаешь. От досады-то Иван даже заплакал. Вот, суди меня, Петр Петрович, как хочешь суди, а поехала я в область и все подписала этому рыжему. Он мне и говорит: только не вздумайте на суде отпираться, а то вас за ложность показаний привлекут... Мне бы к тебе, Петр Петрович, да я испугалась. Мне и сейчас страшно.
Все в Найдине бушевало, он не терпел несправедливостей, бесился иногда от них люто, но теперь он не мог дать волю своей злости, не мог ничего выплеснуть наружу, и от этого становилось еще тяжелее, он сжался весь, боясь распрямиться, боясь, что сердце разорвется от гнева.
Найдин не сомневался: рассказанное Верой Федоровной — правда, может быть, даже только часть правды, потому что всего она поведать не могла, да такое и не передашь словами, через это надо хоть отчасти самому пройти, чтобы уяснить весь ужас насилия над человеческим достоинством, когда страх оказывается сильнее, настолько сильнее, что вынуждает человека пойти на подлость...
Ему нужно было посидеть тихо, и он сидел, не шевелясь, и Вера Федоровна сидела, словно затаилась, боясь помешать ему, но время текло, и оно не могло вечно уходить в молчании. Он еще раз горестно вздохнул, и тут неожиданная мысль мелькнула у него:
— Ну, а этот,— тихо спросил он,— бригадир... Урсул. Он-то почему? Ведь на себя наговор...
— Не знаю,— сразу же ответила Вера Федоровна.— Я ведь и суда не помню. Словно в дурном тумане была. С головой у меня... Забыла все. Даже, что вас там не было, забыла.
— Так-то так,— задумчиво проговорил Петр Петрович,— конечно, и забудешь... И все же. Не могли же такого крепкого мужика против себя заставить говорить.
— Не могли,— кивнула Вера Федоровна.— А может, и могли. Эти шибаи, они пуганые. С ними ведь по-разному можно... Слышала я, будто иногда один садится, чтобы других спасти. Ведь семьи у них большие... Однако этот Урсул-то заболел.
— Откуда знаешь?
— Да приезжала сродственница его. Вещички у него в Синельнике кое-какие остались. Она и сказала. Он на вид такой здоровый был. А так сердце у него слабое. Видно, переживал сильно.
— Вот ведь, черт возьми,— досадливо сморщился Петр Петрович. Первая вспышка гнева прошла, и он обрел ясность мысли, старался говорить спокойно и твердо.
— Что же делать-то, Петр Петрович? — тихо спросила Вера Федоровна.
— А что делать? По совести поступать,— сказал он.— Вон садись к столу, пиши все, что мне рассказала.
— Кому писать-то?
— Генеральному прокурору и мне,— вскинулся он.— Так сверху и поставь: Петру Петровичу Найдину, Герою Советского Союза. И не бойся ничего. Уж защитить-то тебя я сумею. Или не веришь?
— Верю, Петр Петрович,— покорно согласилась она.— Как не верить? — И встала со стула, чтобы сесть в кресло у письменного стола.
Потом Сергей Кляпин вспоминал: весь этот день его мучили нехорошие предчувствия. Вроде бы ничего особенного не происходило. Утром он, как обычно, заехал за Трубицыным, отвез в исполком, поставил машину под дерево — он любил ее тут ставить, когда ему надо было о чем-нибудь поразмышлять. Зачем снова здесь объявилась Светлана? — думал он. В доме у них все в порядке, в отпуск она давно сюда не ездила, Антона нет... Он краем уха слышал, будто Светлана добралась туда, где Вахрушев отбывает срок. Значит, он ей мог многое наговорить...
Однако же сколько он ни думал, для чего приехала Светлана, так ни до чего и не додумался. Сам не заметил, как заснул, хотя старался не спать в машине, когда ждал Трубицына. Слава богу, его разбудила машинистка Клара, постучала по стеклу:
— Вставай, Серега, подавай машину шефу.
Все же предчувствие неприятности весь день саднило душу, и он старался ездить осторожно, хотя езды было немного, да и Трубицын отпустил его рано. Отогнал машину в гараж, там же умылся, облегченно вздохнул: ну, кажется, пронесло, и пошел домой.
Он отворил дверь, услышал еще в прихожей женские голоса, раздававшиеся из большой комнаты, и, едва переступил порог, вздрогнул: за круглым столом сидели Неля со Светланой, и обе чему-то весело смеялись. Неля увидела Сергея, воскликнула:
— Сережа! А у нас, видишь, гостья. Тебя дожидается...
Сергей так перепугался, что чуть не бросил в лицо жене: «Дура!» Она заметила его нахмурившийся взгляд, всплеснула руками:
— Ой! Или опять машину зашиб?
— Порядок,— ответил он и попытался улыбнуться Светлане, легонько отстранил жену, шагнул к столу, протянул руку, сказал: — Очень рад. Такая, понимаешь, профилактика. В гости или дело?
Она смотрела на него темно-зелеными глазами, в них роились бесенята, она улыбнулась.
— По делу, Сереженька,— ласково сказала Светлана, повернулась к Неле, попросила: — Нелечка, можно мы одни побудем, посекретничаем? Не заревнуете?
— Да куда там,— махнула рукой Неля, застыдилась.— У меня дела на кухне.— И вышла.
И сразу же Светлана с необычной легкостью вскочила, оказалась рядом, почти лицом к лицу. Сергей уловил сладковатый запах ее духов.
— Ну, Сереженька,— сказала она,— может, поведаешь мне, как ты умудрился, сидючи в машине, видеть, что Урсул дал взятку Антону? Или ты через стенку купюры посчитал? — Схватила его за грудки, тряхнула, зашипела: — Ты меня знаешь! Я из тебя сейчас душу вытрясу, ты мне правду выложишь!
— Ты чего, ну, чего?! — шепотом проговорил он.— Ты того...
— Того, сего...— трясла она его.— Говори! А то я тебе все припомню... все, что ты тогда на дороге мне наговорил. И как с людей поборы собираешь. Лучше мне скажи, чем отцу. Он вот-вот прискачет...
Он испугался и ее, и Найдина, и всего того, что происходит в его доме, испугался, что услышит их Неля или сбегутся соседи, а Светка, она такая, она и при всех начнет качать права.
— Да отпусти ты,— все так же шепотом проговорил он.— Я скажу... Все скажу...
— Нет уж,— ответила Светлана, так и не отпуская его рубахи.— Это я тебе скажу. Все, как было. Фетева испугался? Мол, ты же сидел, Кляпин, у меня ка тебя бумаги есть. Если на Антона не понесешь, я бумаги пущу в ход. Будет уже рецидив. Вот ты в штаны и наложил, Серега. И на Антона понес. Того, чего и видеть, и слышать не мог. А я это раскопала. Ты Найдина знаешь. Он за правду до самых верхов дойдет. Его пустят. Тогда тебя за лжесвидетельство так припекут... Да и совесть у тебя есть? Ведь из-за твоих показаний Антону восемь лет влепили. Я думала, пусть ты там сидел, но все же хоть что-то человеческое в тебе осталось. А ты даже перед малой угрозой трухнул, не побоялся честного человека закопать... Слышишь, гад?!
Он сразу сделался мокрым, чувствовал, как пот выступил на лбу, на груди, наверное, прошел через рубаху. Он думал прежде: она не знает, а если и узнает — не беда, выкрутится, но если старик Найдин... Того и в самом деле никто не остановит.
— Все так было? — спросила она, дыша ему в лицо, толкнула, и он упал на стул. Она вынула из сумки лист хорошей бумаги, подала ему шариковую ручку.
— Пиши, что отрекаешься от своих показаний. Я тебе продиктую.
Только она ему это сказала, как он сразу же пришел в себя.
— Да ты что? — вскинулся он.— Да ты что?.. Ты Фетева не знаешь? Он же заместитель прокурора. Он любого...— И вдруг взвился: — Пошла ты отсюда!
— Значит, так? — жестко спросила она.
— А ты как думала? Я из-за тебя подставляться буду? Жизнь свою ломать? Мотай отсюда!
— Ну, что же, Кляп,— зло сказала она.— День я тебе подумать дам, а там смотри!
— Мне и думать нечего! — крикнул он ей вслед.
Она вышла от него и поняла: сама ничего от Сергея не добьется; он, если и признается, то только под следствием...