Глава шестая. ОТКРЫТЫЙ ЛАБИРИНТ

1

Над еловым лесом накрапывал мелкий дождь, и это было хорошо, потому что спала жара и перестал липнуть гнус. На вырубке прозвучал сигнал к обеду.

Вахрушев взял свою миску, уселся на хвою под ель, к нему тут же пристроился Артист — так окрестили театрального деятеля, соседа Вахрушева по нарам. От него нельзя было отделаться, да Артист и помогал порой Антону, бог весть какими путями даже здесь, в «командировке», ухитряясь доставать нужное, что было в дефиците, а в дефицит входила соль, потому как от гнуса распухали руки и щеки, а опухоль снимали примочки из соляного раствора.

Артист ел торопливо, быстро облизывая ложку, даже нельзя было поверить, что этот человек когда-то бывал на самых фешенебельных банкетах; сейчас он чавкал и отрыгивал, да еще при этом умудрялся трепаться о всякой всячине. Впрочем, он чаще всего повторял одну и ту же историю или ругал себя: это, надо, мол, быть таким олухом, чтобы шубу, в которой принесли ему камушки, вшитые в подол, держать у себя в кабинете, решил — так никто не догадается. А эта старая грымза, что стукнула на него в ОБХСС, знала того, кто ему принес шубу, актеры — народ болтливый, а Артист это не учел. Он сидел в своем кабинете, ни о чем не ведая, когда явились милиционеры и с ними еще кто-то из работников управления; к нему часто заходили разные люди, он любого встречал весело. Он встал, ткнул пальцем в грудь капитану, улыбнулся ему, сказал: у него прекрасные внешние данные, мог бы сниматься в кино, но капитан не клюнул на шутку, отстранил его и сразу к шубе. Он тогда только и понял: началось... А не будь шубы в кабинете, им бы разматывать да разматывать, может быть, и не докопались бы. Однако же глупостей натворил, за глупости и платить надо, но не полную цену. Вот посидит, и, если никто не шелохнется, дабы его вытащить,— нужно ведь, чтобы и время прошло, дело подзабылось,— ну, тогда пусть пеняют на себя, он загибаться здесь в дерьме не намерен, а если ему эту участь уготовили, он расквитается.

Антон, слушая, сказал однажды Артисту:

— Выходит, у вас какая-то мафия!

Артист посмотрел на него, неожиданно повалился в хохоте, захлопал себя по ляжкам, не в меру пухлое его лицо собралось в крепкие морщины, и серые глаза засверкали совсем по-молодому.

— Ну, дурак, вот дурак! — воскликнул он.— Какая тут может быть мафия в Рассеюшке нашей! Кишка тонка. Мафия — железная организация. Она не одно поколение воспитала. А с нашим расхлебайством возможно такое?.. Ну, один берет, ну, другой дает, прикрывается долей. А порядка все равно нет. Круговая порука — это еще не мафия, а так, семечки. Трень-брень, игры в подкидного дурака. Находились, конечно, такие, что пытались людишек в один клан сбить, повязать их общим делом, да потом оказалось: а зачем? Особо хитроумных игр затевать не надо. У нас под ногами много лежит, наклонись, не ленись, подбери. Только и делов. Вся забота, чтобы не увидели, как подобрал. Трудно брать, когда везде железный порядок. Чтобы его обойти, нужна борьба умов... А ты вот послушай, что в колонии люди говорят. Они ведь все на полной беззаконности произросли. А если кто сюда загремел, то опять же из растебайства своего. Сам подставился. Вот он я, кушайте меня с перчиком на чистом сливочном масле. А аккуратные, они в безопасности. На фига им твоя мафия?

В тот день, когда они сидели под елью и поглощали свой обед из алюминиевых мисок — Артист уже выскребывал со дна остатки.— Антон внезапно ощутил резкую боль в животе. Его словно ударили горячим жгутом, он выронил миску, чувствуя, как весь покрылся потом, хотел вздохнуть, но не смог, перед глазами закружились желтые шары, и тут же началась рвота. Такое с ним уже было, но на море, он тогда не знал, что у него язва, и подумал — приступ морской болезни. Ведь это только легенда, что моряки ей не подвержены, на самом деле она хватает всякого, но разные люди по-разному реагируют: одних клонит в сон, у других возникает неуемный аппетит, много есть признаков морской болезни, но для моряка почему-то позорным считается, если он, как пассажир или новичок, начинает травить. Когда его схватило на море, он испытал вместе с болью стыд, а тут, пытаясь победить свою беспомощность, корчась под елью, думал: это, наверное, конец.

Артист поднял шум, к ним сбежались, дали Антону воды — прополоскать рот. Газик, что привез обед, еще стоял на дороге, решили Антона отправить с ним в барак, а там фельдшер разберется, как дальше быть. Дорога оказалась мучительной, его било, колотило, бросало в пот, и более всего он боялся, что у него снова начнется рвота. Потом он впал в забытье и очнулся в изоляторе. Толстый, с волосатыми руками фельдшер, попавший в здешние места за тайную продажу наркотиков и дефицитных лекарств, сопел над ним, ощупывая живот, заставил выпить каких-то порошков, потом сказал:

— Тебе, наверное, в больничку надо. А покуда лежи.— И вдруг сделался строг, лицом побагровел: — И без баловства!

Антон проснулся ночью, сквозь небольшой проем окна пробивался тусклый свет. Он стал думать: может, и не поднимется, и остро захотелось оказаться в Третьякове. Третьяков — это и мать, и Найдин, и многие, многие люди, которых знал Антон с детских лет... Кому он там помешал? Трубицыну? Глупость. Этого он уж давно разгадал.

«Послушай,— сказал он как-то Владлену,— какого черта ты обещаешь людям то, что невозможно сделать?.. Ведь они надеются...»

«Вот я и хочу, чтобы они надеялись. Так им легче жить».

«Но вот ты наговорил, что через два-три года всех расселишь по отдельным квартирам».

«Конечно, сейчас установка такая. Есть решение... Однако ж не моя вина, что фондов не дают. Кое-что из Потеряева вытрясем, из молокозавода, мясокомбината. С миру по нитке... Ну, два дома поставим наверняка. А если я людям начну говорить, что ничего у нас не будет: ни продуктов, ни квартир, ни детских садов,— они ударятся в беспробудное пьянство. Без надежды людям нельзя...»

«Но кому нужны лживые надежды?»

«А разве где-нибудь когда-нибудь они бывают полностью реальны? Они на то и даются людям, чтобы они жили воображением: мол, все решится само собой. Иногда так и происходит... Времена, Антон, переменчивы, а теперь особенно... Если говорить честно, мы безнадежно отстали. Сейчас это ясно и ежу. Нам выпал такой период истории, когда все остановилось и попятилось назад, и никто всерьез не задумывается, как подняться и двинуться вперед. Никто! Как бы ты ни кидался на меня, но жить я могу лишь так, как и другие. Мне высунуться не с чем. Кое-где прикрыть грехи могу. Но не более. Я ведь тоже живу надеждой: все вдруг сдвинется с места, и тогда... вот тогда я готов на стол выложить свои идеи. А сейчас мне за них по шее дадут. Назовут новым нэпманом. Наш Первый уже кое на кого с такими упреками кидался. Область наша ни плохая, ни хорошая. Перебиваемся с хлеба на квас, хотя сравнительную цифру выдаем прогрессирующую. Ну и ладно. Плохо быть в конце. Но худо быть и в начале. Нагрянут комиссии за опытом и будут во все нос совать. А это накладно. Нужно каждую комиссию одарить, обласкать, чтобы она уехала в радостном возбуждении: вот, мол, как людишки живут. А живут они, Антон, всюду одинаково. Всюду не хватает еды и хорошей одежды, машин и квартир, всюду находятся те, кто отыскивает лаз, как уцепиться крепче, чтобы жизнь не проковылять с посохом. Да, лучше всего быть середняком. За это и воюем».

«Ты циник, Владлен. А циником нельзя быть на такой работе».

«Глупости. Я не циник. Я просто жду своего часа. И, поверь, дождусь. Все, что я тебе говорю,— реальный взгляд на жизнь. А у тебя мечтания. Ими тоже людей не накормишь».

«Ну, это мы посмотрим».

«Ладно, давай, действуй. Я тебе мешать не буду. Лишь бы ты мне не помешал».

Потом Антон понял: Владлен жил, будто плыл по течению, наслаждаясь теплом воды и уютностью пребывания в ней, ничто его всерьез не тревожило да и тревожить не могло. Ведь Третьяков Трубицын рассматривал как трамплин, чтобы взлететь с него на крупное место, где вообще ни за что отвечать не надо будет, а жизнь сделается более прочной и спокойной. В этом городе ему тоже жилось неплохо, не им было установлено это самое крохоборство, когда все зависимые от городских властей предприятия должны были обеспечивать нормальное житье-бытье председателю, чтобы он мог и нужных гостей принять — чем богаты, тем и рады,— не Трубицыным это было установлено, а как-то сложилось повсеместно само собой, вписывалось в естественный ход вещей как будничная норма, и если Трубицын от такого отречется, то окажется белой вороной, ему могут не простить: чистоплюй нашелся! А мы грязненькие?

Бунтовать, конечно же, Трубицын не мог и не хотел, он хорошо в свое время поработал журналистом, стал собственным корреспондентом одной из центральных газет — вроде бы человеком, от местных властей не зависящим. Но это только так казалось. Ведь если он сделается неудобным обкому, то найдут способ без труда его выпихнуть. Да и жизнь Трубицына постепенно сделалась тревожной: редакция вдруг стала требовать острых, разоблачительных материалов, особенно когда приближалась подписка. Но та же редакция не учитывала: жил-то Трубицын в областном центре, там состоял на партучете в областной газете, споткнись где — ему влепят на полную катушку, если он до этого раздразнит обком. Он ведь и поликлиникой пользовался, где областные начальники лечились, продовольственные заказы получал в ларьке при обкоме, из того же гаража машину вызывал,— в общем, зависимостей много, вот и покрутись. Нужно быть и для редакции хорошим, и для области, а тут еще в газету пришел новый редактор, совещание, которое он провел с корреспондентами, показало: спокойной жизни не будет, каким бы пером журналист ни обладал. У Трубицына перо считалось хорошим, он мог и лирические пассажи коротко и точно вставить в корреспонденцию, и диалог у него получался живой и четкий, сотрудникам с его материалами никакой работы вести не приходилось, их подписывали и отправляли в набор. Судить его работу редакция собиралась по степени смелости и откровенности разоблачительных материалов. И тут Трубицыну в руки попало нечто подобное. Второй слыл заядлым охотником, проводил охоту с размахом, выезжала с ним целая свита, под это дело на берегу озера поставлен был металлургическим комбинатом охотничий домик, а на самом деле прекрасная вилла с каминами, с финской баней, в холле висели шкуры. Никто из заводских, кроме директора комбината и его заместителей, там не бывал. Ну, стоял этот домик и стоял. Второй наведывался туда после удачной охоты, и, по давним российским обычаям, идущим еще от князей, за длинным, сколоченным из крепких досок столом, покрытым прозрачным лаком, вели пир, собаки крутились у ног, грызли кости. Происходило это обычно по праздничным и выходным дням, в домике имелся телефон, который знал помощник, и в случае нужды Второго всегда могли срочно доставить в город.

Все было продумано, все расписано, но, однако же, случилось неожиданное: охота вломилась в заповедник, свалили выстрелами двух сохатых, да еще редкой породы, которые были мечены как экспонаты для опытов, и охоту эту застукал егерь заповедника. Как ему ни объясняли, кто охотится, егерь, ростом под двухметровую отметину, стоял на своем: закон нарушен, будем писать акт, дело пойдет в суд. Но никуда оно не пошло, тогда-то егерь пришел к Трубицыну. Материал сам плыл в руки, острее не придумаешь, новый редактор о таком и мечтал, вся эта история могла оказаться сенсацией, потому что в охоте участвовали и председатель областного суда, и председатель общества по охране природы да еще много всякого начальства. Трубицын быстро написал хлесткую корреспонденцию, она явно ему удалась, и, когда он уже собирался ее отправлять, к нему поздно вечером на квартиру пришел Федоров, помощник председателя исполкома, к этому делу вовсе не причастный. Трубицын знал его по Третьякову как полного охламона, который потом вырос в услужливого чиновника. Этот самый Федоров со смешками и ужимками объяснил Трубицыну, что лучше бы ему из газеты уйти, да побыстрее, вот завтра утром пусть передаст заявление об уходе, так как в области есть мнение направить его в Третьяков на пост председателя, место очень перспективное, первый секретарь там стар и болен, у него давние заслуги, потому убирать не хотят, и фактически хозяином станет Трубицын, покажет себя, а там... через годик-два пойдет заместителем председателя облисполкома по культуре, в Трубицыне обком видит дельного работника с новыми взглядами. Он все сказал, а дальнейшее зависит от Трубицына. Тут же Федоров, словно мимоходом, сообщил: а егерь в другую область уехал, заявление свое из суда забрал. Владлен сообразил быстро и согласие дал немедленно.

Все это Антон узнал не сразу, и не столько от Трубицына, сколько от других людей, но главное он получил от того самого егеря, с которым Антона свел случай на межобластных курсах руководящих работников — они оказались соседями по комнате. Егерь-то стал за это время заместителем директора лесокомбината, пошел, значит, почти по специальности.

— Что же ты испугался? — спросил Антон.

Тот рассмеялся:

— А ведь сказано: худой мир лучше доброй ссоры. Плевать я на все хотел. Им своих богатств не жаль, а мне что, более других надо?

Ну, с Трубицыным было еще много всякого, но Антон твердо верил: Владлен не способен организовать против него дело, это не по его части, ведь он работал в газете и знает, что такое анонимка, да и не мешал всерьез Антон Трубицыну. В районе и без Антона дел было навалом, и далеко не всем хозяйственникам нравился председатель, а Потеряев вообще не скрывал своей неприязни, говорил скверное о Трубицыне при всех... Но кто, кто упек его сюда? Помешал Антон кому или тут нечто другое? Он сравнивал свое дело с делами других, кто отбывал срок, сопоставлял все элементы этих дел, пытаясь отыскать аналогию, постепенно что-то начинало проясняться, но приходить к выводу еще было рано... Однако же ответ необходимо найти...

Утром ему принесли еду: бульончик с сухарями; потом пришел местный док, мял его, ушел молча, а затем явился Гуман. Антон сел при его появлении, даже хотел встать, майор махнул пухлой рукой, долго молчал, глядя маленькими темными глазками из-под белесых бровей, потом сказал:

— Учителем, Вахрушев, пойдешь?

Антон не понял, даже подумал: «учитель» — это какой-то местный жаргон, которого он не знает, и молчал; видимо, майор догадался, что Антон не понимает, объяснил:

— Доктор сказал: можешь отлежаться, а можно тебя и в больничку. Но я полагаю: лучше бы тебе тут оставаться. На лесоповал больше нельзя, а учитель мне нужен. Месяц как прежний освободился Только поимей в виду — хлеб этот не легкий. Сам почувствуешь. Хотя условия хорошие. Даже жить будешь один, при классе, чтобы готовиться была возможность.

— А что преподавать?

— Да все,— усмехнулся майор,— тут иных надо и азбуке учить. Я думаю, потянешь.— И, не дав ответить Антону, сказал твердо: — Вот и хорошо...


2


Петр Петрович по настоянию Светланы позвонил Лосю, напомнил: мол, уговаривались, в случае крайней нужды прокурор примет его дочь. Лось ответил, что болен, отлеживается дома, но коль дал слово, то исполнит его, пусть едет, но...

— В общем, сам понимаешь,— сурово сказал Лось.

— Понимаю,— ответил Найдин и взвился:— Ты что, хрен старый, думаешь, я тебе голову морочить стану?! Ишь, законник!.. Обещал — принимай и не мотай мне душу.

— Ладно,— мягче ответил Лось.— Погляжу, какой она стала.

— Вот и погляди. Своих разогнал, так на мою хоть посмотри. Она завтра будет в городе, тебе позвонит.

— Ну, что же...

На этом разговор закончился.

Светлана выехала рано утром, взяв с собой самое необходимое: вдруг придется заночевать в областном центре. Конечно, в гостиницу не попасть, но в городе достаточно знакомых, есть и старые подружки, с которыми училась, в общем, найдется кому приютить. Ей опять повезло, как и в день приезда,— она поймала такси на автостанции. Дорого, но лучше, чем трястись в автобусе. Доехала до почтамта. Это было новое здание, любовно построенное, с большими дымчатыми стеклами, темно-серой отделкой, а раньше здесь стоял полуразвалившийся зеленый дом, его так все и звали — Зеленый, хотя он выцвел и лепнина на нем пообивалась. Вообще город, по всему видно, строился хорошо. С тех пор, как Светлана здесь была, многое изменилось.

Она набрала номер Зигмунда Яновича, долго шли длинные гудки, никто не отвечал. Светлана уж подумала, что ошиблась, но ответила женщина; узнав, кто звонит, попросила: лучше через часок-другой подъезжайте, сейчас у Зигмунда Яновича врачи.

Она вышла из почтамта, сощурилась от слепящего солнца. Можно было просто побродить по городу — сумка у нее не тяжелая — или навестить кого-нибудь из знакомых, даже можно пойти в кино на утренний сеанс, ведь так давно нигде не была. Она перешла дорогу, вошла в сквер, где росли старые тополя, села на скамью. Какую все же бешеную жизнь прожила она за эти несколько дней, столько в ней всего оказалось наворочено! И в этом нужно было еще разобраться, да всерьез, но, наверное, потом, когда «осядет пыль», как говорил отец, оберегая ее от скороспелых решений.

Оберегать-то оберегал, а сам вон какой заводной, вчера разбушевался, готов был сломя голову немедленно ехать с ней в область. Она с трудом его утихомирила, предупредила, чтобы помалкивал, а то может подвергнуть риску и ее, и Антона, ведь неизвестно, что за всей этой историей еще кроется. Светлана не хотела ни на кого грешить, не хотела думать самое страшное о Трубицыне, у нее не было для этого фактов. Единственный, кто обрисовывался более или менее явственно,— Фетев, и Светлана вдруг испытала неодолимое желание увидеть этого человека, заглянуть ему в глаза. И стоило о нем подумать, как дрожь пробежала по телу, сделалось зябко. Она понимала: явиться перед Фетевым — значит пойти на риск, но чем больше она об этом размышляла, тем острее ощущала: картина будет неполной, если она не увидит Фетева, не перемолвится с ним хотя бы несколькими словами.

Она уже не властна была над собой, она могла обвинять себя в самой отчаянной глупости, но все же делать то, на что решилась...

Фетев принял ее сразу.

Ей думалось, в прокуратуре начальники ходят в форме, но тут она увидела плотного человека в сером, хорошо сшитом костюме, при белой рубахе с синим галстуком, у него были кудрявые рыжие волосы, он стоял подле окна у раскрытой форточки, курил и приветливо смотрел на нее блекло-голубыми глазами.

— Входите смелее,— сказал он.

Она прошла к письменному столу, села, и он, неторопливо загасив сигарету в пепельнице, обошел стол и сел напротив, они оказались почти лицом к лицу.

— Кажется, Светлана Петровна? — сказал он.— Я не ошибаюсь?

— Нет,— ответила она.

Его большие, необычно белые руки лежали на коленях, они привлекали внимание, она подумала: такие пальцы могут быть у человека только после долгой стирки, если продержать их в воде с разными щелочами, а вот у Фетева они, видимо, всегда такие.

— О чем будем говорить? — ласково, не спуская с нее глаз, спросил он, и от этой ласковости, от негромких слов ей сделалось нехорошо, она ощутила страх, будто ее сейчас начнут пытать, тут же рассердилась на себя за этот страх и внезапно ляпнула:

— А вы действительно рыжий.

— Рыжий,— покорно согласился он, не удивившись ее восклицанию.— А вам не приходилось читать «Фацетии» Генриха Бебеля? Был такой немецкий гуманист в шестнадцатом веке. Так вот у него есть крохотный рассказик, как он попытался подшутить над рыжим, а тот ему ответил: рыжие благочестивее всех, потому что Христос только одного человека удостоил поцелуем — это рыжего Иуду Искариотского. Мило, не правда ли?

— Мило,— ответила Светлана.— Только я не поняла.

— Я тоже, я тоже,— с приветливой улыбкой ответил Фетев, и опять она удивилась странной мягкости его слов, они были будто ватные — по-другому и не определишь.

Он прихлопнул себя по коленям, поднялся и сказал:

— Но, я надеюсь, вы не о пересмотре дела вашего мужа пришли просить. Это было бы странно, ведь я вел это дело как следователь.

— Нет, я пришла не просить,— сказала она, потому что и в самом деле ее приход теперь показался ей полной нелепостью. Ну что ее сюда затащило?! — Я хочу понять...

— Понять что? — Он коротко вздохнул.— Дело видится на просвет. Вахрушеву дали, Вахрушев взял. Как видите, все укладывается в простейшую формулу... Юристы любят усложнять. Если бы вы слушали это дело в суде, могли бы запутаться от нудности и сложности формулировок, особенно адвокатских. Но без усложнения юриспруденция не выглядела бы наукой. Вы ведь в науке работаете, Светлана Петровна, потому и легко можете понять такое. Любая глубина — это одновременно и простота, и достигнута она может быть, только если обеспечена ее связь с действительностью. Вот дело Вахрушева тому пример...

На какое-то мгновение она утратила ощущение реальности, потому что не понимала, что и зачем говорит Фетев, но тут вдруг все снова обрело свои формы. Перед ней стоял улыбчивый человек, в самом деле похожий на рыжего кота, и красовался. Хочет ей понравиться? Глупости. Он держался за спинку стула своими необычно белыми пальцами. Ей надо было понять, в какую игру он с ней играл, ведь он не ждал ее прихода, она объявилась неожиданно. А может быть... может быть, он все же знал, что она в Третьякове и зачем приехала...

— Так что вы хотели выяснить? — спросил он.

Она чуть не сказала: я уже выяснила, но тут же испугалась, потому что вдруг сообразила: если этот Фетев узнает, что лежит у нее в сумочке, она вряд ли выберется отсюда, уж кто-кто, а он найдет способ ее задержать.

— Просто я не понимаю мужа. Он всегда был честен...

— А я доказал, что это не так,— мягко ответил он.— Но это была моя обязанность. Еще Римское право гласит: «Бремя доказательств лежит на том, кто утверждает, а не на том, кто отрицает». Ваш муж отрицал, я утверждал. Борьба сторон. Что же поделаешь, она закончилась не моим поражением... Вы приехали, чтобы меня опровергнуть?

— Возможно.

Вот это она сказала зря, но ничего с собой поделать не могла, почувствовала, что слово из нее вырвалось как вызов, и Фетев сразу же это уловил, отодвинул стул, сел теперь за стол, и тут интонация его поменялась — нет, она не стала более жесткой, а скорее более унылой.

— Понимаете, какая история, Светлана Петровна. Вы живете в Москве, ваш муж жил в Синельнике. Он приговорен был к наказанию с конфискацией имущества. Денег, им полученных, у него не нашли. Ну вот, сейчас я вижу — наши органы совершили недосмотр... или ошибку. Они не пришли к вам. А должны были, должны... Но это можно исправить... Я себе, пожалуй, запишу.

— Вы что же, хотите конфисковать и мое имущество?

— Я?! — улыбнулся он.— Нет, я ничего не хочу. Но правоохранительные органы... Впрочем, я вам зря сказал. Дело закончено, но все же... все же...

— Что «все же»?

Он не отвечал, чуть подался вперед, свел свои пальцы в замок, смотрел на нее не мигая, и страх, который ей удалось подавить, снова начал возникать, он словно бы проникал в нее из воздуха, сам воздух будто был насыщен страхом. Да еще этот немигающий взгляд бледно-голубых глаз. Светлана без труда представила на своем месте Веру Федоровну Круглову и поняла, почему та утратила несгибаемость.

— Неужели вы не поняли меня, Светлана Петровна?

— Вы мне угрожаете?

— Что вы, что вы! — опять улыбнулся он и неожиданно почти пропел: — «Во всем мне хочется дойти до самой сути. В работе, в поисках пути, в сердечной смуте»... Хороший поэт Борис Пастернак. Люблю хороших поэтов, люблю хорошие книги. Слабость. Не надо, Светлана Петровна, заниматься вам поисками истины там, где она уже найдена. Вот, если хотите знать, мой добрый совет. И если вы учтете все, что я вам сказал раньше, вы оцените его и будете мне лишь благодарны... Поняли меня?

И вдруг она догадалась: он ее боится. Как это ни странно, а вот боится, потому и хочет устрашить, и она знает, почему боится. Ему не нужно, чтобы снова копались в деле Антона. Он завершил его и, наверное, все те, кто потом с этим делом знакомился, удивлялись простоте его и ясности. В науке далеко не всегда вот такая завершенность может восхищать, часто она настораживает, потому что только при подтасовках все проходит гладко и легко, а в истинном поиске всегда натыкаешься на множество препятствий... Он ее боится. И едва она это разгадала, как сразу же ощутила подлинное облегчение, невольно улыбнулась.

Эта улыбка насторожила Фетева.

— Что-нибудь не так? — спросил он.

— Нет, наоборот, все так... все так. Я очень рада, что увидела вас. Вы интеллигентны...

— А вам казалось, тут сидит жлоб? — Никакого раздражения в его словах не было, но настороженность все же чувствовалась.

— Может быть,— неопределенно ответила она и поднялась, но уходить так было нельзя, надо было немного его успокоить.— Я, конечно, учту ваш наказ. Желаю вам...

Она шагнула к двери. Он не встал, сидел, сцепив по-прежнему белые пальцы в замок, и она поняла: не сумела развеять его настороженности, может быть, это чувство еще больше укрепилось в нем.

Выбежав на улицу, Светлана остановилась передохнуть, почувствовала, как у нее учащенно бьется сердце. Эх, черт возьми, она не очень приспособлена для таких разговоров, тут нужен какой-то особый язык, которым владеют только люди, занимающие начальнические посты. Вот, наверное, и Трубицын владеет таким языком. Она оглянулась на особняк, из которого вышла, и попыталась представить, что делает сейчас Фетев: по-прежнему сидит за столом или мгновенно забыл о ее приходе? Может быть, так, а может быть, он сейчас прикидывает: нет ли чего-нибудь

у Светланы против него?.. Тут она спохватилась и заспешила к автобусной остановке.


3


Фетев позвонил неожиданно:

— Приветствую тебя, пустынный уголок!

Вечно у него идиотские шутки, к тому же с претензией. Трубицын знал, что ни веселости, ни бойкости Фетева верить нельзя, у этого рыжего всегда какая-нибудь маска, он мягко стелет, да жестко спать. Трубицын подготовился, что Фетев начнет с анекдота, тот любил так ошарашить, знал анекдотов множество. Откуда черпал — неведомо, но Фетев на этот раз болтать не стал, спросил:

— Объясни мне, ангел мой, дочка этого старика Найдина давно в твоем городишке обитает?

— Несколько дней. А что?

— Ну, и по каким таким причинам она объявилась в родных местах?

— Вот по таким причинам, что это ее родные места. Родителей надо навещать, Захар Матвеевич. Этому учим молодежь,— ответил ему в тон Трубицын.

Хотя вопросы Фетева были для него неожиданны — неужто ради Светланы надо было звонить в самый разгар рабочего дня? — но Владлен Федорович сразу понял: видимо, что-то у Фетева припасено.

— Правильно учите,— согласился Фетев.— Ну, а не скажешь ли ты мне, наведывалась ли она в Синельник?

— Вполне возможно. Не интересовался.

— А надо бы... Надо бы...

— Что ты имеешь в виду?

— А видишь ли, дражайший председатель, насколько мне известно, дочь Найдина в Третьякове несколько лет не была. А у осужденного Вахрушева денег мы не нашли. И она, между прочим, к нему в колонию на свидание ездила... Вот тут и возникают вопросы. Во-первых, деньги. А во-вторых...

Он сделал паузу, то ли обдумывая, как сказать, то ли ждал — может быть, Трубицын сам задаст вопрос или по-своему отреагирует, но Трубицын молчал.

— Ну, а во-вторых,— вздохнул Фетев,— подозреваю: возможно частное расследование. А мы таких вещей не любим.

Трубицын вдруг рассердился:

— Ну, что же,— сказал он,— тогда это не ко мне. Тут районный прокурор есть. Телефон ты его знаешь.

Фетев не обиделся на резкость или сделал вид, что не обиделся, сказал мягким голосом:

— Примитивно, ангел мой... Примитивно. Конечно, я могу районному. Да так и сделаю. Но... Ведь, наверное, есть у тебя с ней общение. Помню, вы давние знакомые, ты и к Найдину питаешь нежность. Приглядись. Она у меня была. Я не жалею, что принял. Понял — штучка непростая. Потому и тебе звоню. Считай — это дружеский совет. Будь здоров, ангел мой...

И сразу же связь оборвалась. Звонок был необычным, Фетев зря не только не побеспокоит, но сам не взбудоражится, а тут ясно было: он озабочен, хотя и старается не подать виду. Все это требовало обдумывания, и Трубицын сказал секретарю, чтобы его ни с кем не соединяли и никого к нему не пускали.

Первое, о чем он подумал: значит, не так что-то с делом Антона, только это могло всерьез обеспокоить Фетева. В этом деле многое не понятно было и Трубицыну, некогда он о нем размышлял и мучился. Есть, наверное, люди, которые считают, будто чуть ли не он подвел Антона под суд, вроде бы как отомстил, потому что Вахрушев высказывался при народе о нем не очень лестно. Конечно, ему было обидно, что так поступал не кто-нибудь, а именно Антон, человек, которого он принял поначалу всей душой, верил — у них укрепится настоящая дружба, им бывало друг с другом интересно. Но этого не получилось, и Трубицын догадывался, почему.

Обвинение Антона во взятке было для него ударом, он в это поверить не мог и попытался защитить Вахрушева, но районный прокурор, человек со староармейскими замашками, предупредил его спокойно, но твердо: не лезь, не твоего ума дела. И ему ничего не оставалось, как быть в стороне, хотя события разворачивались в районе, за который он отвечал. Фетев высказался еще более определенно: если Трубицын попытается защищать Антона, его могут спросить, как он допустил, чтобы у него работали договорные бригады приезжих, и всякие ссылки на доротдел области во внимание приниматься не будут. Лучше бы ему и в самом деле побыть в стороне, тогда впоследствии за такое, пожалуй, похвалят: вот, мол, в Третьяковском районе беспощадны к негативным явлениям, с которыми надо вести войну непримиримую, обнажая все до конца... Так и случилось, да вот и Фетев получил повышение, его заслуга в этом деле отмечалась не раз.

Антон денег у бригадира Урсула взять не мог, да они ему и не нужны были. Машину он купил еще до того, как поступил на работу в Синельник, это все знали, купил ее на деньги, заработанные во флоте... Для чего ему двадцать тысяч? Дом он строить не собирался, да и покидать Синельник не думал.

Конечно же, никакой взятки не было. Правда, против Антона были выставлены такие свидетели, как Круглова, которую считали чуть ли не совестью Третьякова, сам бригадир Урсул, да и его Сергей... Он знал, почему Сергей оказался в свидетелях, но даже словом с ним на эту тему не обмолвился. Трубицыну было указано стоять в стороне, он и стоял. Да, свидетели сильные, и Антон против их показаний не смог удержаться. Следствие сработало быстро, четко, и суд прошел так же быстро, никто и опомниться не успел, как все завершилось. Но Трубицын знал Фетева, этого человека с барскими замашками, с любовью к хорошей еде, хорошим винам, к женщинам, театру. Он славился еще и тем, что имел одну из лучших библиотек в городе: его отец, тоже когда-то прокурор, собирал ее. Любители редких книг завидовали Захару Матвеевичу. Знал Трубицын, что Фетев обладает удивительной способностью давить на людей как бы без нажима, вроде даже и не давить, а заставлять вздрагивать от неожиданно преподнесенного им факта, которым он бог весть как запасался, да еще к этому прибавить его особую манеру говорить, которая как бы обволакивала человека, делала его беспомощным, когда он сидел перед следователем. Можно представить, что Фетев способен вынудить любого давать показания в нужном ему направлении: в его руках и безвинный в самом тяжком грехе покается. Сколько ни было проверок его дел, всегда в них все оказывалось чисто и точно, они проходили через суд, как по писаному. Его давно собирались повысить, после дела Антона он и поднялся сразу.

И почему выбран был для того именно Антон, Трубицын тоже понимал. Во-первых, директор подсобного хозяйства всегда вызывает подозрение, хозяйство это вроде бы не подотчетно, там есть возможность смухлевать, во-вторых, Антон прибыл с флота, и это настораживало: как человек сумел бросить интересную жизнь ради того, чтобы забраться в такой угол, как Синельник. Ну и, наконец, все же у него работали шабашники, да еще за такие деньги. Вот сколько здесь сошлось. Анонимка? Ее многие могли написать да и организовать, если уж на то пошло, тот же Фетев. Ему срочно нужно было громкое дело о взятках, а взятку поймать нелегко, всем известно, но дело было нужно, и он его получил. К выводу этому Трубицын пришел не сегодня, он немало думал о Вахрушеве, и само собой получалось, что выстроился такой вот логический ряд. Он искренне жалел Вахрушева, но ничем ему помочь не мог, чувствовал свою вину и перед Найдиным, потому в последнее время часто заезжал к нему.

Да, конечно же, было бы, наверное, иначе, если бы сам Антон повел себя по-другому, не заносился, не говорил ему гадостей. Ну, не нравилось ему, что приходится встречать и провожать различных представителей из области, из Москвы, устраивая им всякие обеды, ужины на природе. Где-нибудь на опушке леса жгли костры, делали шашлыки из молодого барашка, пили коньяк. Обычно тяготы эти ложились на председателей колхозов, на директоров — у исполкома денег нет,— но это как-то само собой вошло в обычай. А если не пир на природе, то финская баня — построил такую молокозавод. Антон же у себя на подсобном наотрез отказался принимать кого-либо из гостей. Никто ему и не возражал, отказался и отказался, но зачем кричать на весь белый свет: мне опостылели эти жующие морды, харчатся за казенный счет. Не морды, а деловые люди. Не все дела решаются в кабинетах, это-то уж Антон вполне мог бы усвоить.

Трубицын помнил, что, как только стал председателем облисполкома, ему позвонил Федоров, сказал:

— Тебе, старина, надо в президиуме посидеть. Легче жить будет. Я позабочусь.

Он уж тогда многое понимал, понял и это. Шло большое совещание в области, его посадили в президиум, в нем — с полсотни человек, и дело было вовсе не в том, что ты сидел лицом к залу и все могли тебя видеть, а в том, что вроде бы попадал в другую среду обитания, где все проще, легче и самое важное — не заседание, а перерыв, когда ты оказывался в большой комнате, а там стояли столы с бутербродами, водой, и можно было поговорить с человеком, на прием к которому надо пробиваться иногда месяцами, а тут он с тобой запросто, и ты с ним, и можно о чем-то договориться, не для себя — много ли человеку надо? — для района. Искусство общения — великое искусство, одно из главных, тут надо суметь угадать и что человек любит, и какие у него взгляды, что его раздражает, а когда угадаешь, то легче договориться и он тебе поможет. Третьяков получит лишнее кровельное железо, цемент, лес, машины, а если будут заваливаться с планом, в критический момент и подправят, помогут, и тогда не попадешь в отстающие, не все равно — на каком ты месте... Были такие заботы у Антона? Ни черта не было! Он о них и понятия не имел, видел только верхний слой. А что по верхнему слою определишь?

Да к чему эта оправдательная речь? Ее все равно не перед кем произносить, разве только перед самим собой. А Трубицын тоже живет надеждами. На дворе — восемьдесят третий год, все вокруг насторожилось, подобралось, каждый чутко прислушивается к происходящему, и не надо быть большим политиком, чтобы понимать: всякие сейчас могут быть перемены, и необходимо быть настороже, это очень важно — быть настороже.

Нет, конечно же, не случайно встревожился рыжий Фетев. Сам Трубицын не догадался, что Светлана может начать частное расследование. А вот Фетев это усек тут же... Зачем она к нему пошла, что ей там было нужно? Сейчас надо повести себя так, чтобы и Светлане, и Найдину, да и кое-кому в области было ясно: он в вину Антона не верит, об этом высказывал мнение, но с ним не посчитались. Хорошо бы, если у этой мысли были и письменные подтверждения. Он это продумает, очень серьезно продумает. В нынешнее зыбкое время страховка нужна особо тщательная, а то из-за такого вроде бы косвенно относящегося к нему дела можно и оступиться, а не надо бы... совсем, совсем не надо.

Приняв такое решение, он немного успокоился, однако же раздражение не покидало его, и, когда он снова начал принимать людей, раздражение лишь усилилось, он был недоволен собой за то, что не сумел оказаться таким проницательным, как Фетев.

Он постарался закончить работу пораньше; конечно, поход на корт, потом хороший душ приведут его в порядок. Когда сел в машину, чтобы ехать домой, вдруг подумал: надо бы увидеть Светлану. Если она вернулась из областного центра, может быть, многое и прояснится, и он велел Сергею остановиться подле дома Найдина.

Трубицын вышел, нажал кнопку звонка, дверь открыл Петр Петрович, посмотрел на него насмешливо:

— А-а,— сказал он,— хозяин района... Ну, заходи, Владлен Федорович, заходи...

— Да я накоротке ,— беспечно ответил Трубицын.— Мне бы только Светлану Петровну повидать...

Найдин взглянул на него, будто прицелился, кашлянул:

— А она еще не приехала. Звонила только что. Глядишь, через часок будет. Ну, а со мной поговорить не хочешь?

В словах Найдина он ощутил какую-то слабую, непонятную угрозу. Заходить в дом ему не хотелось, но он все же переступил порог.

Найдин сразу же провел его к себе в кабинет, не крикнул, как обычно, жене, чтобы подавала чаю или еще чего-нибудь, а сел в свое продавленное кресло, указал Трубицыну на стул. Старик наклонил голову, она отсвечивала темным блеском, в глазах сгустилась зелень и будто бы тоже начала светиться; во всей позе Найдина, в его плотно сжатых корявых, увечных пальцах был тревожный вызов. Трубицын понял: в старике бушует нехорошее, он сдерживается, чтобы не выплеснуть все сразу, но, наверное, все-таки выплеснет, и надо быть к этому готовым. Однако Найдин молчал, и паузы Трубицыну хватило, чтобы обрести решимость ничему не удивляться, он внутренне собран, а это даст ему возможность мгновенно оценить ситуацию и повести себя согласно ей.

Найдин откинулся на спинку кресла, протянул руку к пачке фотографий, лежавшей на столе, сказал командно:

— Читай!

Это были фотокопии документа, и первые слова обострили внимание: «Генеральному прокурору...».

Трубицын читал письмо Кругловой и прикидывал, что ответить Найдину. В чем тут дело, Трубицын сообразил сразу, даже усмехнулся: какое чутье у Фетева!

— Ну, что же,— сказал как можно спокойнее Трубицын, возвращая документы Найдину.— Это серьезно.— И, немного помедлив, добавил:— И хорошо...

— Что же хорошего?

Найдин произнес это так, что, казалось, вот-вот может сорваться на крик. Прямолинейный старик, все они такие; надо бы развеять недоброжелательность Петра Петровича.

— Я рад, что вы мне доверяете,— сказал Трубицын,— но хотел бы предупредить: не следует прежде времени такие документы разглашать. Во мне вы можете быть уверены.

— А мне, однако, все равно,— усмехнулся Найдин.— Мне сейчас Лось звонил. Документы-то у него.

«Крепко»,— подумал Трубицын, но тут же прикинул: э-э, нет, Фетев так просто не сдастся, тут будет борьба, и нелегкая, Фетев ведь явно на место Лося намылился. Зигмунд Янович сидит давно, много болеет, а замена старых кадров неизбежна, и многие из тех, кому сейчас за сорок и которые заждались своего часа, вышли на стартовую дорожку, только ждут сигнала, чтобы рвануть вперед. Начнется отчаянная скачка, а к финишу придет тот, у кого больше козырей, кто окажется смелей в отвержении устоявшихся норм и предложит нечто свое. Конечно же, у Фетева кое-что есть в запасе, он на декларации мастак, да и за плечами его немало раскрытых преступлений, громких дел, отвечающих духу времени. Да, Фетев вышел на стартовую дорожку, потому так и насторожен, потому и сообразил, что означает визит Светланы. Примет ли он какие-нибудь меры или Лось? У Зигмунда Яновича опыт и репутация. Вот какая напряженная предстоит борьба.

Но Трубицыну в ней участвовать не следует. Скорее всего события начнут разворачиваться где-то недели через две. Ну что же, он давно не был в отпуске, да и врачи его теребили — пора, мол, лечь на обследование. Но то ходы пассивные, нужно нечто более серьезное. Однако об этом не в доме Найдина.

Он встал, улыбнулся, сказал:

— Будем надеяться, что все обернется в пользу Антона. Я бы этого хотел.

И, не дав старику ничего ответить, кивнул и вышел из дому.

Едва машина тронулась, как мысль заработала стремительно. Нет, тут не все просто, Лось — старый приятель Найдина, не любит Фетева, он развернет дело. Да и вообще в воздухе пахнет серьезными грозами. Трубицын может опоздать; ему тоже надо быть готовым к скачке... Письменное подтверждение? Бот что он сделает: нужна статья, хлесткая, сильная, о нарушениях законности в области, он сумеет собрать факты, да кое-что у него есть, а в центре будет дело Антона. Да, он сделает прекрасную статью. У него сохранились ребята в редакции. Есть надежный парень в Москве. Он ему вышлет статью, но предупредит — печатать тогда, когда даст команду; ведь в области еще все на местах, еще чувствуют себя крепко, однако вряд ли это надолго. Воздух накаляется, и взрыв неминуем. Нельзя давать такую статью раньше времени, но нельзя и опоздать... Он будет получать информацию хотя бы от того же пройдохи Федорова, ублажит его кое-чем, и, как только поступит к нему нужное сообщение, сразу же команда приятелю в Москве: давай! Вот тогда выстрел его окажется первым. Да еще если в этой статье раскроются пружины обветшалого экономического механизма, что и приводит неизбежно к нарушениям,— цены ей не будет... Вот так!

Машина остановилась возле его дома.

«А теперь на корт!»— радостно подумал он, потому что решение было принято и цель определена; в этой скачке он должен стать победителем, может быть, другого такого шанса у него и не будет.


4


Зигмунд Янович сидел, не зажигая света, хотя было уже за полночь, темнота сгустилась, за открытым окном плескался дождь. Город дремал — не бодрствовал, не спал, а именно дремал,— и Зигмунд Янович, много, очень много лет проживший в этом доме послевоенной постройки, знал все его звуки, раздающиеся по ночам, мог отличить дальнее беспокойное дыхание металлургического комбината от занудливо звенящего скрежета ТЭЦ, веселое щебетание молодых компаний, бредущих за старыми осокорями, от сварливой супружеской перебранки, хотя расстояние до тротуара было немалое, там фонари лили желтый маслянистый свет на темную зелень листьев. Свет этот не нравился Зигмунду Яновичу, раньше фонари были молочно-белыми, а сейчас поставили вот эти. Он все хотел спросить у главного электрика города, зачем это сделано, но забывал.

Он часто мучился бессонницей, снотворное не помогало, и он привык сидеть в красной атласной пижаме в кресле у окна и слушать звуки ночи. Лось отдыхал в эту пору, и если под утро ему все же удавалось заснуть на два-три часа, то потом он был бодр весь день. Но нынче, после прихода дочки Найдина, все было иначе.

Она явилась к нему после того, как над городом ударила гроза, с зонтика у нее капало, но дочь Найдина, не обратив на это внимания, повесила его на крюк вешалки, быстро сняла косынку, энергично тряхнула головой, чтобы освободить волосы от влаги: они были у нее тяжелые, соломенного цвета со светло-коричневыми прядями, упали свободно на плечи, и только после всего этого она всерьез взглянула на Зигмунда Яновича темно-зелеными глазами, очень быстро, оценивающе, и он ахнул — до чего эта женщина похожа на Катю, вторую жену Петра Петровича. Вроде бы когда была девчонкой, то скорее походила на отца — это из-за зеленых глаз, а сейчас... Вот ведь сколько лет прошло, а Катю Лось помнил, недолго ее знал, но запомнил, может быть, потому, что, когда встречались, были годы особые, вспоминали и войну, и другое, мысли и вера у них в ту пору была одна: должна наступить пора честности и людской открытости... Да, тогда они в это верили самозабвенно.

«Как ее зовут?» — напряг память Зигмунд Янович и тут же вспомнил: Светлана. Ах ты, как нехорошо забывать имена.

— Что же вы не предлагаете мне пройти? — улыбнулась она.

Улыбка изменила ее лицо, оно сделалось добрее, крупные черты потеряли резкую очерченность, очень правильной формы губы приоткрыли идеально ровный строй зубов, и на щеках обозначилось нечто вроде ямочек.

— Прошу,— сказал Зигмунд Янович и отступил.

Вот уже семь лет после смерти Насти он жил один. Настя была ему верной женой, ждала его и после финской, и из лагеря, и с войны; вместе состарились, один сын уехал в Ленинград, другой — в Казахстан. Сыновья стали дедами, не всех своих правнуков Зигмунд Янович видел, фотографии, правда, были, письма ему сыновья изредка присылали. В квартире у него всегда было чисто, приходила женщина — работала уборщицей в обкоме, — молчаливая, спокойная, убирала, стирала, а когда он болел — готовила еду, он платил ей и по старинке называл домработницей, хотя племя этих жительниц городов почти исчезло.

Зигмунд Янович так и не переоделся после врачей, остался в атласной алой пижаме с блестящими обшлагами, он ее любил, она была легкой и приятной. Но едва он сел в свое кресло, как почувствовал — все же надо было хотя бы рубаху надеть, а то неловко как-то. Это ощущение рассердило его, и он сказал строго:

— Я батюшку вашего уважаю. У нас с ним много связано. Однако...— Он сделал паузу.— Однако,— повторил он,— я ему сказал: никакого протекционизма не терплю, от кого бы он ни исходил, и если что-нибудь будет не так, то уж вы на меня не серчайте...

— А что «не так»? — с улыбкой, скорее всего насмешливой, чем доброй, ответила Светлана.— У нас все так. А вот у вас... Впрочем, в этом вы сейчас убедитесь. Но вы ведь с отцом дружны смолоду. Да? Я вас помню. Ну, не таким, а прежним помню. Вы веселый были. Почему же сейчас так меня встречаете, будто недруг к вам пришел?

Ему нравилось, как она открыто, безбоязненно смотрела на него. «Вот чертовка!» — подумал он, и тут его раздражение улеглось. Ведь, в самом деле, он всегда был веселый, заводила, запевала, и после войны, особенно в шестидесятые, когда его стали двигать все выше и выше, он ощущал себя свободным, многое умеющим. Он был высок, с длинным носом, над которым потешались в молодые годы, особенно над бородавкой — он так ее и не свел, хотя, наверное, мог бы, однако женщинам он нравился: стройный, с рассыпчатыми светлыми волосами, которые долго не седели. А сейчас он обрюзг, сгорбатился, да и облысел, правда, над ушами еще сохранились пегие волосики. Он постарался увидеть себя глазами Светланы и внутренне усмехнулся: ну, конечно же, он кажется ей злым плешивым стариком, не умеющим и слова доброго сказать.

— А как я вас должен встречать? — спросил он Светлану с любопытством.

— Как дочь друга молодости встречают. Ну, хотя бы чаем угостили. Я с утра из Третьякова. Есть хочется.

Она сказала это так, что сразу сделалось неловко и мелькнуло: вот бы слышала-видела такое покойница Настя, она бы ему это не спустила, она бы ему такого жара дала! Дом их в самые голодные времена хлебосольным считался, все, кто приходил сюда, могли рассчитывать — семья Лося поделится последним.

— Да что же вы сразу не сказали! — в смущении воскликнул он.

— А все ждала: вы предложите.

Зигмунд Янович оперся большими руками о стол, поднялся, пошел было один, шлепая тапочками, к кухне, но тут же остановился, попытался улыбнуться:

— Я ведь вдовствую. Может, вы похозяйничаете?

— Ну конечно!

Они прошли на кухню, просторную, светлую — сейчас таких и не строят, все здесь блестело. Настя любила чистоту, Зигмунд Янович привык к этому и после уборки домработницы старался чистоту поддерживать.

— Я обедал,— сказал он.— А вы... Вот холодильник, что понравится...

— А кофе выпьете?

— Кофе выпью.

Светлана легко отыскала передник, зажгла газовую плиту. Зигмунд Янович следил, как она ловко орудует, чувствуя себя и в самом деле хозяйкой, и более никакого раздражения не испытывал, ему начинали нравиться в ней ловкость движений и то, как она откидывала тяжелую прядь волос со лба, он чувствовал — в этой женщине есть сила и твердость, внутренняя пружина, которая, внезапно разжавшись, поведет человека на самое отчаянное. Он видел: есть продолжение найдинского в этой женщине.

Хлопоты на кухне чем-то сблизили их, он и вправду начал считать ее тут почти своим человеком и, когда она расставила еду на столе, сказал, как бывало говаривал Насте:

— А кофе — полчашечки.

— Ага,— кивнула она и, прежде чем приняться за еду, вынула из сумки бумажки, бережно положила перед ним:

— Это чтобы времени не терять. Пока мы застольничаем, вы и прочитаете.

Он по-своему понял ее маленькую хитрость: вот, мол, отвлекись, а то ведь не очень приятно, когда наблюдают за жующей. Едва он прочел первые строки: «Генеральному прокурору...» — словно обжегся, хотел отодвинуть бумаги от себя — это все не мне,— так бы, наверное, он и поступил с другой, но тут все же утихомирил себя и начал читать...

Зигмунд Янович прочел бумаги один раз, второй. За свою долгую работу он привык к неожиданным поворотам дел, и это вот заявление, подписанное главным свидетелем обвинения по делу Вахрушева, где Круглова не только отказывалась от своих показаний во время следствия и на суде, но и утверждала: вынудили их дать под угрозой,— не были для него внове, случалось и такое, и, если подобное подтверждалось, тогда возникало дело против следователя, однако до сих пор это происходило со следователями милиции, а тут... Если эти бумаги — правда, то тяжкая тень падает на прокуратуру, стоящее на охране правопорядка учреждение, которым он руководит долгие годы. Получить такую оплеуху... Впрочем, бывало и другое: отказ свидетелей от своих показаний возникал по иным причинам: случался и подкуп, шантаж разных людишек, мол, если не откажешься — поплатишься, да мало ли что... Могло быть такое? Вполне. Нет, здесь неважно, что принесла это заявление дочь Найдина, которому он всегда верил, ведь женщина, пришедшая к отчаянию, способна на многое. Так или иначе, но бумаги нуждались в особом расследовании; он бы отнесся к ним скорее всего привычно — каких только дел не поступает в прокуратуру! — но то, что за ними стоит Петр Петрович, он при всем желании быть сверхобъективным отбросить не мог. Не растратил же он всего человеческого и не превратился в машину, лишенную каких-либо эмоций! Итак: с одной стороны Найдин, а с другой — его заместитель Фетев, человек в юридических кругах репутации безупречной. Были такие, что считали Фетева талантом, но, хотя Зигмунд Янович многого в Фетеве не принимал, факт остается фактом: когда Фетев работал следователем, у него нераскрытых дел не бывало, ни одного возврата на доследование, ни одной ошибки не всплывало на суде, данные у него для этого есть. Если сейчас Лось затеет дело против Фетева, это могут счесть за страх перед человеком, готовым занять его место. Глупость, дела от него уходили чистые, ясные.

Лось знал, что в обкоме шли разговоры: надо думать о Фетеве как о будущем прокуроре области, все, конечно, но... Он не дал в себе пробудиться ни удивлению, ни возмущению, да и никакому иному чувству, он должен быть сейчас холоден до предела, а то, что эти бумажки — взрывчатка и она рано или поздно сработает, ясно. Взрыв будет направлен и на него, на его репутацию бескорыстного служаки, на его честь и достоинство, ибо он, если притормозит ход этих бумаг, невольно прикроет Фетева, а стало быть, начнет ложную борьбу за «честь мундира». Найдин прислал к нему свою дочь, чтобы предупредить: старик не остановится, он сумеет пробиться и дальше, а дочь у него решительная, она сориентирует отца в нужном направлении, и они добьются пересмотра дела... Вот теперь ясно, что такое Светлана: она для Найдина будто детонатор, может так его распалить, что заглохший вулкан проснется, ведь имя Найдина в истории... Вот как все непросто и требует осмысления. Но вряд ли эта женщина даст ему время...

Пока он размышлял, Светлана успела не только поесть, но и вымыла посуду, все убрала на кухне.

— Ну, что вы мне скажете? — спросила она.

— Скажу,— вздохнул он,— что ни один юрист не имеет права принимать жалобщика на дому. Устраивает?

— Нет. Я была у вас сегодня на работе. Разговаривала с товарищем Фетевым.

Он без труда уловил иронию в слове «товарищ», усмехнулся:

— И вы показали ему эти документы?

— Нет,— рассмеялась она.— Я туда ходила совсем по другим причинам. Мне надо было самой убедиться, что Круглова права.

— Убедились?

~ Да.

— И каким образом?

— Вам, Зигмунд Янович, не приходило на ум, что Фетев похож на ласкового тигра? Говорили — на кота, таким сначала он мне и показался, но потом я его тигром увидела. Поднимает лапу, словно хочет погладить, ты подставишься, а он когти выпустит, да как схватит мертвой хваткой! — Пока она говорила, улыбалась, но тут же нахмурилась, и речь ее сделалась резкой.— Он мне угрожал. Мол, я живу в Москве, а муж обитал в Синельниках. Вахрушев осужден с конфискацией. А мои-то вещички не тронули, упустили. Да и денег у Вахрушева не нашли. Значит, они могут быть у меня. Из всего этого я должна была сделать вывод: если буду заниматься делами мужа, то надо мне ждать обыска, ну, и конфискации, а если посижу тихо, то сия участь меня может миновать. Прямо это, конечно, сказано не было. Но угадывалось легко. Живи, но не рыпайся, с огнем играешь... Какая женщина от такой угрозы в наши дни не дрогнет?

— Вы дрогнули?

— Нет, ведь у меня в сумке были эти документы.

Зигмунд Янович задумался. Да, решение он уже принял, хотя воплотить его будет нелегко, даже если все, что написано у Кругловой,— правда; возникает множество препятствий, пока дело Вахрушева будет пересмотрено, ведь, как ни горестно сознавать, а попасть под стражу легче, чем выйти из-под нее, оправдательных приговоров почти не бывает, он, во всяком случае, знает о них как о большой редкости. И ему вдруг стало жаль эту женщину — дочь его старого друга, который когда-то, как ребенок, радовался, что Зигмунд Лось на свободе, невиновен, да и пятно с него снято, и не кто иной, как Найдин, тогда говорил: «А ведь еще хуже могло обернуться. Иных, кто до войны отбывал, опять туда же загнали. Тебя вот не тронули. Боевых орденов много... Да, наверное, случалось и с боевыми... Ты счастливый человек, Зигмунд!»

Он все это сейчас вспомнил и спросил:

— Вам Антон пишет?

— Я была у него.

— Расскажите...

Зигмунд Янович слушал и неожиданно вспомнил, что Настя уже после войны рассказывала, глотая слезы, как стояла под проливным дождем у тюремной стены, прижимая к груди с трудом собранную передачу, в надежде, что передачу примут. Она стояла в огромной молчаливой толпе женщин, обогревавших друг друга телами, боявшихся хоть слово сказать соседке, потому что это самое слово могло даже сквозь каменную стену старинной кладки долететь до тех, кто охраняет и допрашивает мужа, и это неизбежно ему повредит, ведь в ту пору мнилось: любое слово можно истолковать во вред. Сколько же дней и ночей Настя так простояла, пока он был в тюрьме и шли нелепые допросы его, человека, сполна хлебнувшего горечи на финской!

Не было для Зигмунда Яновича ничего страшнее в работе следователя, чем насилие, в каком бы оно виде ни применялось, вот с этим он никогда не смирялся, потому что помнил, как много лет назад над ним измывался твердолобый следователь, требуя признания, что Лось — агент панской Польши, а Зигмунд Янович и польского языка почти не знал, вырос здесь. Когда-то прадеда его сослали в Сибирь, к Байкалу, а потом уж, в конце прошлого века, то беспокойное польское поселение разбрелось по разным российским городам. Отец Зигмунда стал учителем русской словесности да и женился на русской, правда, имя сыну дал польское — это в память деда. Какая там к черту разведка пана Пилсудского!.. Но тот лобастый следователь, которому дана была команда вырвать у Лося признание, сбивал его прицельным ударом кулака на пол, орал: «Я из тебя, псекревный ублюдок, вытащу, как ты Родиной торговал! Не таких гадов кололи!» Чтобы унизить Зигмунда, оправлялся на него, норовя попасть струей в лицо... Это осталось в памяти навсегда, но не обернулось злобой на все и вся.

Пожалуй, он и пошел в юристы, чтобы понять: есть ли закон? И неважно было, что после учебы занял место нотариуса, он готовился к большему и добился его, благо сменилось время. Он был убежден — оно сменится, и не ошибся.

Фетев, Фетев... У Зигмунда Яновича всегда была некая неприязнь к этому человеку, но он старался подавить ее в себе, даже не мог объяснить, что раздражало в Фетеве — вроде бы отличный работник, веселый человек, образован, работает легко, и все ему удается. Лось хотел быть объективным; пусть Фетев двигается по служебной лестнице, и то, что у Зигмунда Яновича есть какая-то личная, не совсем понятная неприязнь к Фетеву, не должно мешать делу. Ну, а сейчас все начинает оборачиваться иной стороной. Возможно, и прежде Фетев так вот добивался показаний подследственных и свидетелей, ведь лишь безупречно отточенные методы срабатывают наверняка. Надо это проверять, никуда не денешься... Конечно, Зигмунд Янович направит самым срочным образом документы в Прокуратуру РСФСР, там должны будут запросить дело, заняться пересмотром его в порядке надзора. Должны? Все это легко сказать. Зигмунд Янович мысленно усмехнулся, вспомнив свои ежедневные папки, набитые бумагами, в которых жалобы, просьбы, требования, их прочесть внимательно в прокуратуре не успевают. А что творится в республиканской на Кузнецком мосту в Москве? Бумаги, бумаги, бумаги, и в каждой из них — крик о помощи. Если бы эти бумаги заговорили разом, все, кто был бы рядом, оглохли... Ну, протест от прокурора области все-таки кое-что значит, но не всегда, нет, не всегда. Те возносящиеся в поднебесье горы бумаг, что ныне окружают любого столоначальника, порой не пропустят даже голоса Лося. Его просто могут не услышать.

— Ну вот что,— сказал Зигмунд Янович Светлане,— коль мы с вами этим занялись, то пошли в кабинет. Садитесь и пишите на мое имя письмо с просьбой о пересмотре дела. И укажите там, как и мне говорили, что Фетев на вас давил...

— А зря на вас отец разобиделся,— улыбнулась она.

— Да вы не спешите,— нахмурился Лось.— Еще ведь неизвестно, как все кончится. Тут хлопот и хлопот. Да и можем мы с вами в тупик упереться, из которого выхода не найдем, даже если будем знать, что он есть.




— Открытый лабиринт,— сказала Светлана.

— Что это такое? — не понял Лось.

— А это вот что такое. У нас в институте на досуге играют в математическую игру при помощи микрокалькуляторов. Вход — это число. И выход — тоже число — известен. Открытый лабиринт. Двигайся по нему, рано или поздно, а выйдешь. Но в том-то и штука: выход видишь, а пройти к нему иногда и года не хватит, если только этим заниматься.

— Но у нас с вами не игра, у нас дело.

— Я тоже так понимаю.

Они прошли в кабинет, и, пока она писала, сидя за его столом, он расхаживал по ковру, шлепая тапочками, заложив руки за спину — давняя привычка. Увидел себя в зеркале, стоящем в коридоре: да, плешивый старик с длинным бородавчатым носом, и еще в этой крикливой пижаме, купленной ему женой младшего сына. Видимо, она посчитала — прокурор должен ходить дома в алом атласе, дабы и те, кто его застанет в квартире, видели на нем пурпур власти. Только сейчас он об этом подумал и усмехнулся: вот ведь глупость какая!

Светлана писала старательно, высунув кончик языка, как школьница, я, когда закончила, облегченно вздохнула:

— Все!

Он пробежал глазами бумагу: она была написана сжато и толково.

— Лады! — сказал он, и Светлана, наверно, поняла— ей пора уходить.

Она протянула ему руку, пожатие было твердым.

— А батюшке вашему я позвоню.

Он проводил ее до дверей, постоял в прихожей, потом решительно направился в кабинет. Надо было воплощать то, что он задумал: прежде всего срочно и надолго выпроводить Фетева. Пусть объедет с проверкой северные районы области. Проверку эту они давно намечали, да и от Третьякова Фетев будет далеко, ну, а на всякий случай, если туда заглянет самовольно, Зигмунд Янович предупредит районного прокурора, чтобы тот ему лично немедленно сообщал обо всех, кто появляется в Третьякове из областной прокуратуры.

Лось снял трубку. Фетев оказался на месте, сделал вид, что обрадовался звонку, расспросил, как здоровье. Зигмунд Янович ему доверительно сообщил результаты анализов — это был знак особого расположения, ведь такое раскрывают только близким, и, в свою очередь, спросил: как чувствуют себя домашние Фетева. Тот отшутился: мол, домашние всегда себя как-то чувствуют. Так они поговорили, потом Зигмунд Янович как бы с ленцой сказал:

— Надо бы вам, Захар Матвеевич, завтра же направиться в северные районы. Мы и так это дело затянули. Помните, был разговор? — Лось почувствовал, что Фетев что-то хочет сказать, и сразу же поменял тон на более жесткий.— Нас через два месяца слушают на бюро обкома, а мы не готовы. Да, не готовы! Я сам хотел ехать в эти районы, да вот видите, как прихватило. А проверка там обязательна. У вас будут личные впечатления. Возможно, я договорюсь: вам дадут слово на бюро.— Зигмунд Янович понимал, как много это значит для Фетева, это ведь содоклад, к которому тот будет готовиться, чтобы блеснуть по-настоящему.— Полагаю, двадцать дней вам хватит.

Срок был, конечно, маловат, и Зигмунд Янович ждал, что Фетев попросит дополнительные дни, но тот ответил:

— Постараюсь уложиться. Но как быть с металлургическим комбинатом? Он ведь у меня на контроле по припискам.— Это была попытка хоть немного оттянуть срок командировки.

— А никак не быть,— запросто сказал Зигмунд Янович.— Дело-то вами раскручено. Пусть люди работают. А вернетесь — проверите, что сделано. Прошу вас не медлить. Завтра же выезжайте. Я уже получил предупреждение, чтобы вопрос на бюро был поставлен серьезно, насыщен фактами. Сами понимаете, какое время. Общими местами не отделаемся. Это бы надо было сделать еще вчера, да моя вина. Заболел не вовремя. Впрочем, кто болеет вовремя? — шутливо добавил он.

Но Фетев шутки не принял, сказал озабоченно:

— Тогда разрешите к вам наведаться. Я мигом...

— А зачем?

— Командировку подписать надо. Ну еще...

— Что ж, заезжайте.

Зигмунд Янович понял — взял с Фетевым тон правильный, но у того сильна интуиция, все-таки, что ни говори, а Фетев талантлив по-своему, ловок, вот ведь пошел в деле Вахрушева наверняка по неизведанному пути, но заранее был убежден — сработает чисто, даже свидетеля такого отыскал, как Круглова, ее сумел подмять, а обычно подобные люди не из воска. Да, ему нужно было громкое дело о взятке, потому что прокуратуру попрекнули, что она слабо еще ведет с этим борьбу, он тут же и нашел, вернее, создал такое дело, да скорее всего, что так...

Фетев приехал быстро, сразу же открыл папочку, положил перед Зигмундом Яновичем отпечатанный на машинке приказ, командировочное удостоверение, сказал:

— А вид у вас, Зигмунд Янович, неплохой.

— Мне и в самом деле лучше,— сказал Лось, подписывая документы,— скорее всего через денек выйду.

Он не был в этом уверен, но говорил беспечно, чтобы Фетев убедился: Лось все будет держать под контролем. Впрочем, об этом Фетев и так знал.

— Ко мне дочь Найдина приходила,— внезапно произнес Фетев.

Лось тут же сообразил: Фетев ведет разведку — а не была ли Светлана здесь?

— И зачем же? — еще раз проглядывая приказ, спросил Лось.

— А я и сам не понял,— весело сказал Фетев.— Думал, будет о муже ходатайствовать, но... Не к нам ей надо обращаться, а в Москву.

Лось хмыкнул:

— Да зачем вы мне об этом?.. Мало ли у нас посетителей? Столько дел, а вы черт знает о чем.— В голосе его прозвучало раздражение.

Но оно не смутило Фетева.

— Я подумал,— сказал он,— вам это надо сказать, ведь вы с Найдиным, как ходят слухи, друзья молодости. Воевали вместе...

Лось про себя усмехнулся: умен, умен, а разведку ведет грубо, значит, обеспокоен, а может быть, и узнал, что Светлана тут побывала, или предположил такую возможность. Да, приход ее в прокуратуру явно напугал Фетева, теперь это видно, но Лось сделал вид суровый, поджал губы — он знал, в прокуратуре настораживаются, когда он вот так поджимает губы,— и сказал сердито:

— «Друзья». Ну и что? Друзья вне дела. Или я вас этому не учил? — Но тут же смягчил тон.— Да, мы с Найдиным были однополчанами. Но ведь и мы с вами сослуживцы, а это вроде однополчан... Конечно, не совсем. Война все-таки...— Он не договорил, задумался и, словно заканчивая разговор, твердо сказал: —Но это в прошлом. Знакомство и законность — вещи непересекаемые. Это мой давний принцип.— Лось вздохнул.— Давайте-ка к делу.

И стал объяснять Фетеву, что особо внимательно надо отнестись к фактам нарушения техники безопасности, много аварий на северных заводах, их предприятия скрывают, потому что снижаются показатели, а люди гибнут и становятся инвалидами. Районные прокуроры плохо ведут надзор за такими делами; ведь часто районный центр зависит от завода, от его дел, от плана, вот и укрывательство. Не секрет, что в иных местах директор крупного завода — полный хозяин района и города, тут нужен серьезный анализ, и на бюро с этим вопросом нужно прийти хорошо подготовленным. Должен посмотреть Фетев и как идут дела с государственной отчетностью. Фетев уже знаком с механизмом приписок, а это бич экономики, надо и это явление подвергнуть анализу, ну, разумеется, и хулиганство — старая боль области...

Зигмунд Янович все говорил четко, Фетев не сводил с него блекло-голубых глаз, кое-что записывал и, когда Зигмунд Янович закончил, сказал:

— Не беспокойтесь. Все сделаю.

— А я не сомневаюсь.

Он на самом деле знал: Фетев сделает все быстро и хорошо, и когда они прощались, вздохнул: «Ах какой работник! Прекрасный работник, а сволочь. Жаль».

Потом был звонок в Третьяков Найдину, старик накинулся на него:

— Ну что, носатый бородавочник, выкусил? Я тебя по совести просил, а ты расфырчался, как замшелый законник. Теперь вот работай...

Лось слушал Петра Петровича, улыбаясь, знал: ругань Найдина — выражение дружелюбия...

Зигмунду Яновичу казалось, что после всего этого он уснет, принял снотворное, но сон не шел. Он намаялся в постели и сел к окну слушать ночной плеск дождя. Завтра же вызовет помощника, отдаст ему документы, велит срочно направить в прокуратуру республики... «Ну и что?» — подумал он и снова представил могучие бумажные курганы, возвышающиеся в старинном здании на Кузнецком мосту. Бумаги спешили, толкались, шуршали, как тараканы, когда их разводится множество. А ведь и его представление может попасть к какому-нибудь замотанному заму, тот черкнет: мол, пусть клерк рассмотрит; а тому тоже некогда, сроки жмут, он перелистает дело, наткнется на убедительные показания Кругловой. То, что она от этих показаний отрекается, может пройти и мимо клерка, и он напишет: дело пересмотру не подлежит, и сошлется на Круглову, а потом зам подпишет эту бумагу, и она недельки через две — все же прокурор области обращается, надо поспешить — опять окажется у него на столе. Разве Лось сам такие бумаги не подписывал, доверяясь работникам? Ну, что делать, во всем самому не разобраться.

Все-таки дочка Найдина что-то сдвинула в нем, только он еще не способен разобраться, что же именно. Но надо разобраться, надо... Было ведь время, когда работа казалась ему радостью бытия. Это происходило в шестидесятые, он был уже не мальчиком, а взбудоражился, совсем как юнец. Ему думалось: все его подпирают, все готовы помочь в поисках истины, поисках справедливых начал. Да и сколько сил, сколько тяжкого труда потрачено на пересмотр различных дел, но главным было не это, а желание повернуть людей к изначальности замысла, направленного к добру и всеобщей справедливости. Казалось, после тех мартовских дней тридцатилетней давности, когда мир содрогнулся от потери, обернувшейся обретением человечности и свободы, все пойдет путем справедливости, и жизнь вокруг была сплошным доказательством, что правду невозможно убить, она очень живуча, и приходит час, когда она наново открывается людям... Ох, как же он тогда работал, как работал!

А что потом? Зажился на этом свете, устал? Да к черту все это! Ну, конечно, постарел, устал, но ведь не ушел, да и сейчас не может уйти. А кто может? Да, вокруг него старики, вроде мало их осталось, а все же... Вот и Первый. Его Зигмунд Янович поначалу вообще не принял: тяжелое лицо с низким лбом, старомодная прическа «полубокс», он и сейчас ей не изменил, маленькие глаза в глубоких впадинах, имевшие свойство то скрываться под надбровными дугами, то внезапно сверкать тонкими ножевыми лучиками. Лось не помнил улыбки Первого, может быть, тот вообще не умел улыбаться. Когда Первый радовался, то лицо его делалось мягче. Он держался всегда особняком, никого к себе близко не подпускал, был молчалив, но не груб, на обсуждениях никого не обрывал, давал высказаться до конца.

Первый появился в обкоме, когда Лось уже был прокурором области, и ему сразу показалось — с этим человеком, прибывшим сюда из Москвы, он не сработается, слишком тот круто взял, пытаясь подмять всех под себя. На бюро Первый решительно бросил: «А вот этим займется прокурор», но Зигмунд Янович ответил: «Нет, я этим заниматься не буду». Все затихли, ждали гневной реакции. А речь шла о промыслах в колхозах, кое-кто усмотрел в этом незаконные действия, но Лось побывал в хозяйствах, убедился: тем колхозам, что занимались промыслами, иначе нельзя, им не подняться, они в долгах как в шелках, да и промыслы — дело нужное для области. Все это он выложил. Тогда взвился Второй: мол, прокурор либеральничает, играет в добряка, а сути экономической не понимает. Первый поморщился, сказал: «Все товарищ Лось понимает. И доказал... Будем думать об этих колхозах». Потом было еще много такого, когда Первый принимал позиции прокурора, и Лось понял: тот старается быть объективным... Эх, какая же у них была область! И промышленность они подняли, и колхозы одно время расцвели. А потом все начало буксовать, заводы стали давать сбои, оборудование у них старело, от министерств помощи никакой, а из деревень потек народ на стройки... Ветшало хозяйство, и все происходило на глазах, из магазинов стали исчезать товары, денег все меньше и меньше шло на благоустройство деревень и городов, а преступность росла... Хозяйственники финтили, приписывали, облапошивали друг друга. Во главе хозяйств возникали бойкие людишки, умеющие громко говорить на собраниях... Медленно, как песок, утекало все, чем славны были прежде; в круговерти повседневной и не замечалось, как все ветшало. Лось даже не уловил момента, когда движение останови лось и все стало затягиваться ряской, а оглянувшись, ощутил — он уже постарел и устал. Может, и Первый устал? Потому так молчит на заседаниях, только хмурится? Область ни плохая ни хорошая, держится на плаву — и ладно, и появилось это словечко — стабильность, в него вкладывали особый смысл: не надо перемен, если они начнутся, люди, привыкшие к своим местам, могут покинуть их, а все себя считали важными и нужными... Стабильность, стабильность, стабильность! Пусть будет всегда так, как есть. А он — Зигмунд Янович Лось — стар, болен, хватается то за одно, то за другое, суета сует. Да и к чему стремиться? Более ведь в жизни ничего не дано, только финал маячит впереди, добрести бы до него достойно... Вот началось было дело на мясокомбинате, но приехал к нему Второй, сказал: не раздувай, Зигмунд Янович, зачем позорить область, сами справимся, турнем директора. Турнули и посадили на молокозавод, а дело утонуло... Да мало ли о чем просили в обкоме, и он соглашался. И в самом деле — области и так худо, с трудом выколачивают деньги и фонды то на одно, то на другое, а если возникнет громкое дело, известное на весь Союз, то всегда могут ткнуть в него пальцем, сказать: как же вам давать-то, коль у вас все это разворовывается, наведите у себя порядок, тогда и дадим, и оставайся область без фондов... Стабильность!.. Вот что случилось. Ведь Фетева ему порекомендовал Второй. Как же тяжко все это перебирать в уме! Но жизнь свою обратным ходом не пустишь.

Он уснул в кресле подле раскрытого окна, а проснулся с тяжелой болью в боку, надо было снова вызывать врача. Он позвонил в поликлинику, потом помощнику. Тот появился, когда над Зигмундом Яновичем хлопотали врачи. Однако же Лось попросил их выйти на минутку, передал пакет помощнику, наказал: пусть вылетит сегодня в Москву, попадет к заму, фамилия которого указана на конверте, а устно скажет: мол, Зигмунд Янович его просит заняться всем этим лично, никому не передоверять, в этого зама, своего старого знакомого, Лось верит. Помощник пообещал, что все так и сделает. Зигмунд Янович почувствовал тяжелую тошноту...


5


Шли дожди, потом выпал первый снег, укрыл вершины хмурых сопок.

Комнатенка за классом еще хранила следы прежнего жильца; была она хмурой, узкой и сыроватой, но все не барак, и койка, а не нары — учитель входил э некое элитарное звено колонии. Майор оказался прав: хлеб этот нелегок, потому как на занятиях собирались люди с трехклассным образованием, а если и с семилеткой, то полные тупицы. Все они считали занятия чем-то вроде роздыха, и плевать им было, что учителю необходимо вдолбить им в головы хотя бы начальные знания, ведь к концу года будет комиссия, и, если обнаружится, что Антон их ничему не научил, с него спросится. Держать этих людей в повиновении и заставлять считать и писать стоило трудов, но все же у него был морской опыт. На первых же занятиях он пересадил по-новому своих учеников, чтобы быть гарантированным от внезапной драки или еще чего-нибудь такого.

Он считал — ему повезло. Отлежался после приступа, не попал в больничку, сделался учителем, жить можно. А главное, у него оставалось время на раздумье, можно было не спеша перебрать все события, происшедшие с ним, заново. В первые дни он более всего думал о Потеряеве. Он помнил этого здорового мужика с детства, как и многих заводских. Ведь Антон пошел на подсобное не случайно, предлагали совхоз, но он знал — не потянет, еще не готов к такому, даже окончив курсы, а вот в подсобном мог поднабраться опыта. Началось, конечно же, с неприятности. Разделывали быка для столовой, и тут явился шофер Селиванов, для него был готов пакет с вырезкой. Антон это увидел, поинтересовался: .для кого? Ему объяснили — так давно повелось, директору посылаем, ну, иногда и главному инженеру. «Ну что же»,— сказал Антон, взял пакет, поехал к Потеряеву, вошел к нему с Селивановым, положил пакет перед директором.

— Послушай, Александр Серафимович, ты Селиванова за этим посылал?

Потеряев посмотрел на мясо и внезапно покраснел. Было даже странно видеть, чтобы такой здоровый мужик мог краснеть как мальчишка, но он тут же опомнился, кивнул Селиванову:

— Выйди.

Шофер покорно закрыл за собой дверь. Потеряев встал, одернул куртенку, которую, кажется, не снимал никогда, прошелся по кабинету, заложив руки за спину.

— Не я, конечно, посылал. Жена. Но не в том суть... Вина моя.

Антон спокойно наблюдал его и так же спокойно сказал:

— У нас, Александр Серафимович, хозрасчетное хозяйство. Мы договаривались твердо: ни грамма на сторону. Все идет рабочим и инженерам, в первую очередь в столовые горячих цехов, потом в ларьки «Кулинария». Там везде рабочий контроль...

— Да что ты мне об этом! — вспыхнул Потеряев.— Я ведь тебя сам просил.

Тут Антон чуть не рассмеялся: а ведь странная создалась ситуация. То, на чем настаивал Потеряев, он сам же и перечеркивал, пусть по мелочи, пусть под влиянием жены. Ведь когда Антон шел к нему, Потеряев говорил: до подсобного руки не доходили, а надо рабочих как следует кормить, город снабжается плохо. И просил: ни куска городским чинушам, важно, чтобы рабочий завода знал — это все для него, тогда он еще больше свое место ценить будет.

— Ну ладно,— вздохнул Антон и шагнул было к двери.

— Погоди,— попросил Потеряев.— Ты это,— он указал на мясо, будто то была какая-то пакость,— забери. Больше такого не повторится...

Антон взял мясо, сказал:

— Знаешь, Александр Серафимович, на пароходе капитан со всеми офицерами в кают-компании обедает. Это издавна на торговом флоте. Может, и нам кают-компанию соорудить? А то ведь нехорошо, когда тебе из столовой сюда отдельный обед несут.

— На черта мне твоя кают-компания! — разозлился Потеряев.— Буду в общую ходить. Да заодно узнаю, как ты народ кормишь.

Антон довольно рассмеялся:

— Ну вот и договорились.

Этот случай был всего лишь началом их добрых отношений. Через несколько дней Потеряев заявился в Синельник посмотреть, что Антон там делает. А сделали они к тому времени много, хотя работников было раз, два — и обчелся, больше из крохотной деревеньки Управки. Наверное, это прежде и не деревенька была, а дома, где размещалась челядь управляющего — владельца прекрасного дома в этаком расчудесном месте. Они и коровник привели в порядок, и свинарник. Работалось почему-то легко и весело. Завком присылал людей на подмогу, они прибывали семьями, знали: Синельник — место светлое, здесь и покупаться можно и отдохнуть после трудов. Команду над людьми взял на себя Сашка-Афганец, ростом с Потеряева, широкогрудый, с черными усами под горбатым носом, ходил в замызганном синем берете, старой гимнастерке, при тельняшке. Он с первых дней, как увидел Антона, признал в нем своего — способствовала тому, как это ни смешно, тельняшка, в которой Антон вышел умываться. Сашка никогда не плавал, служил он в десантных войсках, но любил выставлять себя флотским, был в Афганистане, потому и прозвище заработал, там пробили ему легкое. Врачи посоветовали пожить в Синельнике. Как же им было не сблизиться?

Сашка работал трактористом. Когда Антон туда приехал, началась пахота. Вечером Антон объезжал верхом поле, увидел брошенный трактор, приблизился к нему. В глаза ударила надпись: «Мина! Не подходи — разнесет!» Рядом с кабиной лежало нечто круглое, окрашенное в светящуюся оранжевую краску, торчали провода. Антон пригляделся и без труда обнаружил, что этак расписана обыкновенная круглая банка из-под смазки, рассмеялся, поехал в Управку, нашел Сашку.

— Ты что людей пугаешь?

Сашка сразу понял, в чем дело, показал ряд белых крепких зубов, гоготнул:

— А будто я тутошний народ не знаю. Не пугни — раскулачат вмиг. Мне машину гнать на базу — горючее жечь попусту. Пусть конь там пасется... А людишки знают: я десантник, и не такую мину могу сработать.

— Краску у дорожников добыл?

— У них. А вы глазастый. Сразу видно — моряк.

— Ну, а если еще кто такой попадется? Он же твоего коня уведет.

— Не-а,— решительно сказал Сашка.— Сельский человек писаному верит.

А когда приехал в Синельник Потеряев, Сашка отвел Антона в сторону, шепнул, подмигнув:

— Я этого директора враз приручу. Он же азартный.

— А ты откуда знаешь?

— Армия и не такому научит.

Антон и опомниться не успел, как Сашка подкатился к Потеряеву:

— Осмелюсь доложить, товарищ директор,— рявкнул он по всей солдатской форме.— Тут у нас, однако, и окунек берет, и щучка. Речка не за горами, чиста, не загажена. Вон уж вечереет. Посидим часок?

Антон было рассердился на наглость Сашки, но тут увидел, как дрогнуло лицо Потеряева, как зажглись его темные глаза:

— Так ведь снасти...

— А это не извольте беспокоиться. Все на берегу имеется.

Черт знает этого Сашку-Афганца, но все было, как он указал: быстро прошли к реке, к тому месту, где пала ветвями на воду ива, там был омуток, Сашка раздвинул кусты, вынул из тайника футляр, а в нем складные удочки, раздал их, подмигнул лукаво:

— Делайте свои ставки, господа!

Они и впрямь тогда славно порыбачили, варили уху на берегу, Потеряев был счастлив, обещал:

— На недельке вечерок выкрою.

Когда он уехал, Антон стал допытываться у Сашки:

— Ты все же объясни, как его страсть угадал?

Но Сашка только похохатывал в усы:

— Рыбак рыбака...

Во время одной из рыбалок Вахрушев изложил Потеряеву свой план: соорудить в старом доме управляющего заводской дом отдыха, можно и профилакторий, доставлять сюда после смены людей, особенно из горячих цехов, хорошие заводы давно имеют такое. Важно начать: если дом отдыха будет пользоваться популярностью, можно затем и домики поставить для семей, места ведь здесь золотые, и кормить людей есть чем. Сооружать же дом отдыха надо своими силами, завком поможет. Потеряев даже взволновался:

— Да как я, черт возьми, раньше до этого не допер! В первое же воскресенье начнем...

Какой это был славный день! Приехали люди, плотничали, столярничали, клали стены — дом управляющего обновлялся. Потеряев тоже явился, был он в солдатской робе, таскал кирпичи. А потом обед накрыли за длинным дощатым столом под деревьями, завком денег на обед дал. Сашка-Афганец охрип в этот день, он во все лез, взял власть в свои руки и командовал, все у него получалось.

— Видал, какое дело разворошили,— сипел он в лицо Антону.— Жи-и-вем!

Вот там, во время обеда, и возникло: «Дорога!» Все хорошо, а возить людей сюда по проселку скверно, будет дорога — пустим автобус. И Потеряев рявкнул: «Будет дорога!»

С этого и началось все, с обыкновенной человеческой радости, с желания облегчить жизнь людей, стоящих у горячих печей, ввести в будни праздники.

Приехал верткий человек из дорстроя, подсказал: возьмите договорную бригаду. Взяли. И Круглова, прежде чем оформить договор, по настоянию Антона ездила в область к юристам на консультацию. Явились в Синельник крепкие люди во главе с бригадиром Урсулом. Антон пытался с ним поговорить, но тот был скуп на слова. Только и узнал Антон, что семья у этого человека большая, двое сыновей здесь, в бригаде, для всей семьи нужно построиться, троих дочерей отправить учиться в город, вот и приходится вкалывать на всю катушку. Иногда они приглашали Антона на свой молчаливый ужин, варили в казане мамалыгу, вываливали ее, золотистую, на доску, резали ниткой, макали в чесночный соус. Антону нравилась эта тихая трапеза изработавшихся за день людей, которым на сон оставалось четыре часа.

Сашка-Афганец заходился от удовольствия, глядя на их работу:

— Вот дьяволы, ни одного движения лишнего не делают. И все под рукой. Ничего искать не надо. Да мне бы роту таких, я бы до столицы шоссейку!..

Когда на суде читали обвинительное заключение, Сашка-Афганец гаркнул:

— Брехня! Ложь! — И его вывели из зала.

После приговора Антон получил от Сашки небольшую посылку и записку: «Я эту сволочь третьяковскую ныне люто ненавижу. Увольняюсь по собственному и рву когти, а то еще беды наделаю. Возвернетесь — и я возвернусь».

А вот Потеряев на суд не пришел, да и пока длилось следствие, до ареста Антона не появлялся. А ведь должен был Александр Серафимович явиться на суд, но... Была в его уходе от этого дела одна особенность: хоть Антон считал его хорошим человеком и директором умным, но, видимо, жизнь приучила Потеряева не идти прямой дорогой, а искать пути обходные, потому что усвоил: лобовая атака в делах — всегда проигрыш, неизбежно натыкаешься на множество закорючек-колючек, через которые не прорваться, гиблое дело, лучше всего обойти стороной... Однако же все это понял Антон только в колонии. Здесь он встречал таких, кто пытался прорваться вперед именно напрямую во имя блага людей, но попадал в заранее уготованные рвы. Вот хотя бы тот психованный председатель колхоза, что накинулся на Антона в первые дни на лесоповале, а потом сидел у костра, плакал и рассказывал, как построил негодный животноводческий комплекс. Он и другое рассказывал: бился, бился, чтобы поднять колхоз, наконец уродило богато, а убрать не могут, проклятые комбайны «Нива» выходят из строя, хоть умри. Уж снег выпал, задули ледяные ветры, а хлеб еще стоит, не гнить же ему, пустил комбайн, а комбайнер в этой «Ниве» пока от края поля пройдет к другому краю — у него руки-ноги от холода скрючит. Вот председатель и ждал на краю эту «Ниву»; дойдет она до него, он из бутылки стакан комбайнеру наливает, чтобы тот хоть согрелся... Ему и это на суде припомнили.

Антон и себя мог причислить к таким, кто лез напрямую за истиной, но это было не совсем так. Он ведь только начал свою работу, только еще по-настоящему разворачивался и никому не мешал. Он не замахивался ни на какое крупное дело, которое могло бы ущемить чьи то интересы, он лишь учился хозяйничать умно и серьезно, и потому с ним лично незачем было сводить счеты даже Трубицыну, Антон ничем серьезно ему не угрожал. Так что же произошло? Почему оказался здесь?

Размышляя, он понял: на его месте мог оказаться и другой. Людям, которые были облечены властью, необходимо стало показать, что они не отстают от веяния времени, иначе их попрекнут, и серьезно, будто они не понимают процесса. А этого допустить нельзя, и, если в других областях успешно велась борьба со взятками, то такая борьба должна была пройти и по их области, и надо было поспешить с ней, в скачке нельзя отстать, сомнут. Искать же истинное всегда трудно, а сроки не ждут. Чтобы результаты поторопить, и существуют такие, как Фетев.

Да, Антон нашел разгадку. Она не облегчала его участь, но даровала надежды: всякое нечестное рано или поздно выявляется, обнажая свою скверну, но произойти это может далеко не сразу. Антон и терпел, хотя разослал повсюду письма,— да ведь их рассылают почти все, оказавшись в колонии. Он терпел и познавал окружающее, чтобы, когда выйдет на волю, продолжить свой путь уже опытным и сильным, которого вот так просто, как случилось, в угол не загонишь. У него были надежды, терпение и Светлана, а это не так уж и мало.


6


То, что поначалу казалось чуть ли не решенным, наткнулось на множество преград. Петр Петрович приехал в Москву, понимая, как нужен Светлане. За месяц произошло немало событий: умерла Вера Федоровна Круглова от внезапной остановки сердца во сне, наверное, не выдержала тяжкого гнета, навалившегося на нее; Лось лежал в больнице, и к нему не пускали; в Третьякове и области все напряглось в ожидании перемен, потому что на пенсию был отправлен Первый, снят с работы Второй.

На похороны Кругловой собрался чуть ли не весь город. Когда отошли от могилы, Найдин дал Потеряеву копию письма Веры Федоровны.

Александр Серафимович побагровел, круто сдвинул брови, сказал: теперь и на нем вина, он от нее не отрекается, и всем, чем может, готов помочь. На что Найдин хмуро ответил: пусть сначала позаботится о семье Кругловой, о детях ее и муже.

В Москве Светлана встретила отца на вокзале, он сразу отметил, что ее взгляд посуровел; дорогой она рассказывала, как тяжко пробивалась из одного кабинета в другой, на завтра у нее назначена встреча на Пушкинской улице, она добилась ее, записав и Найдина на прием, но и это далось нелегко.

Их принял невысокий, очкастый человек, сообщил, что дело сложно, у них всего лишь отказ от показаний одного из свидетелей, которого уже нет в живых. Найдин заговорил резко: они ведь и не просят ничего, а лишь проверки; на что невысокий ответил: не торопите, уж очень ныне трудное время.

Они вышли от него, прошли к скверу у Большого театра, Найдину захотелось там побыть — много лет назад он приезжал в этот сквер в майские дни.

Они сидели на скамье, за сквером двигался густой поток машин, солнце дробилось в мощной струе фонтана, а Найдин слушал, как Светлана говорила; дело теперь не только в Антоне — нельзя дать победить в этой скачке тем, кто мешает обнажить истину.

Он слушал ее, и, как уже бывало, ему виделась Катя... Надо бежать через поле, если не добежишь, то не будет связи, а без нее не выиграешь боя.

Могучий шум обтекал деревья, бил фонтан, и трепетали листья сирени.


Загрузка...