Песня для Моны

Бывают преступления, которые не караются ни тюрьмой, ни штрафом. Нет в кодексе такой статьи — «Нанесение серьезного духовного ущерба». А ведь злоба может оказаться страшнее убийства. Но, по счастью, на пути злобы может встать доброта.

«Песня для Моны» — это новая история о древнем грехе.

Джоанн Вайн отправилась с матерью на скачки и с каждой минутой все больше об этом жалела. Джоанн Вайн стыдилась своей матери — ее манеры одеваться, говорить и вообще жить. Потрепанная фетровая шляпа и туго подпоясанный плащ-дождевик приводили Джоанн в ужас. Провинциальное произношение и неуклюжая грамматика пожилой валлийки заставляли Джоанн досадливо морщиться. И она стеснялась признаться знакомым, что ее мать работает конюхом.

Джоанн Вайн отправилась с матерью на открытие Челтенхемского фестиваля, входившего в число самых престижных скачек с препятствиями, исключительно потому, что это был шестидесятый день рождения ее матери и Джоанн рассчитывала, что знакомые оценят ее великодушие и заботливость. Еще до начала первой скачки Джоанн решила бросить мать при первом удобном случае. Она никак не могла понять, почему так много людей улыбаются дурно одетой женщине, с которой Джоанн упорно не желала идти рядом.

Мона Уоткинс, мать Джоанн Вайн, любила свою дочь, как и положено хорошей матери, не желая признаваться себе, что Джоанн испытывает к ней нечто близкое к животной ненависти. Джоанн не нравилось, когда Мона прикасалась к ней, и молодая женщина поспешно уворачивалась от материнских объятий. Когда Мона думала об этом — а это случалось нечасто, уж очень больно было размышлять на эту тему, — она винила в том, что подростковый негативизм Джоанн перерос в активное неприятие, внезапно появившегося в местном любительском театре пухлого и самодовольного краснобая по имени Перегрин Вайн, тридцати лет, помощника аукционера по продаже произведений искусства и антиквариата.

Джоанн сообщила матери, что «Перегрин из хорошей семьи». Перегрин говорил на безупречном английском, которым отличаются высшие классы общества, без малейшего валлийского акцента. И Джоанн вскоре научилась подражать ему. Джоан (Перегрин никогда не называл ее уменьшительным именем) выросла высокой, красивой и пышной, и Перегрин, несмотря на то что его родители рассчитывали на богатую наследницу, охотно согласился на поставленное Джоанн условие: никакого, секса до свадьбы. Он увидел в этом не средство «пробиться в свет», а лишь высокую нравственность.

Джоанн к тому времени давно ушла от матери и царствовала в цветочном магазине. Перегрину и его родителям она сообщила, что ее мать «со странностями» и «любит уединение», и не позволила встретиться с ней. Перегрин и его родители поверили ей, хотя и с неохотой.

На свадьбу Джоанн мать не позвала. Она даже не сказала Моне, что ее единственная дочь намерена идти к алтарю со всей возможной помпой. Джоанн намеренно лишила мать того дня, когда ей надлежало бы упиваться материнской гордостью и счастьем. Она прислала ей открытку из Венеции: «В прошлую субботу я вышла замуж за Перегрина. Джоанн».

Мона стоически украсила фотографией Дворца дожей свою каминную полку и угостила друзей пивом.

Перегрин только несколько месяцев спустя встретился с родной матерью Джоанн. Он оценил и манеру одеваться, и речь, и род занятий. Как и ожидала Джоанн, Перегрин ужаснулся. И, как и Джоанн, инстинктивно постарался скрыть этот позор. Они переехали в другой город. Перегрин делал карьеру. Джоанн вступила в престижный теннисный клуб. Их амбиции росли, как на дрожжах.

А Мона по-прежнему жила в сельском коттедже с терраской — две комнаты на первом этаже, две на втором, — который когда-то был домом Джоанн, и ездила на своем скрипучем старом велосипеде на работу, в детскую школу верховой езды, где она ухаживала за двумя десятками заезженных пони. Однажды вечером она въехала во двор и обнаружила, что владелец школы лежит на земле, скончавшись от сердечного приступа, дети в истерике, а конюшня в огне.

Мона со всем управилась: спасла пони, успокоила детишек, вызвала пожарных, прикрыла жуткий труп своим старым плащом и сделалась чем-то вроде героини. Ее показывали по телевизору, о ней писали в газетах.

«Мона Уоткинс, мать миссис Джоан Вайн, супруги известного аукционера Перегрина Вайна».

Мона, стоя на пороге коттеджа, радостно объявила на всю страну со своим тягучим валлийским акцентом, что она «ужасно гордится своей славной дочуркой».

Боже! Какой ужас!

И чтобы публично доказать, что она ценит свою мать, Джоанн объявила во всеуслышание, что на ее шестидесятый день рождения поведет ее на скачки.


Однажды утром, вскоре после тех скачек, Мона Уоткинс что-то немузыкально мурлыкала себе под нос, чистя гнедого чемпиона-конкуриста, который ныне был вверен ее заботам.

Она мурлыкала, чтобы помешать пыли, счищаемой с блестящей шкуры гнедого, попадать ей в легкие. Конюхи делали это на протяжении многих веков. И, как и ее предшественники на протяжении многих веков, Мона время от времени сплевывала.

Моне очень нравились ее новые наниматели, которые разыскали ее после того, как о ней раззвонили во всех газетах. Мона три недели просидела без работы: конюшню расформировали и пони распродали. Но в один прекрасный день в дверь коттеджа постучали. Мона открыла и увидела на дорожке мужчину и женщину. Мона не поверила своим глазам. Мужчина был Оливер Болингброк, наездник, завоевавший золотую медаль на Олимпийских играх, а женщина — его жена, исполнительница песен в стиле кантри, распродавшая платиновый альбом, дружелюбная и обаятельная американка Кассиди Ловлас Уорд.

Некогда средства массовой информации цинично объявили их скоропалительный брак, в который они вступили после месячного ухаживания, обычной рекламной уловкой. Но теперь, после четырех лет их совместной жизни, никто уже не мог представить их себе отдельно друг от друга.

Блистательная пара прибыла в длинном черном лимузине, который, точно магнитом, вытянул из домов обитателей этой захолустной улочки. Супругов сопровождали шофер в черной форме и бдительный охранник, чей настороженный взгляд блуждал по сторонам, точно луч радара.

— Миссис Мона Уоткинс? — поинтересовался Оливер Болингброк.

Мона беззвучно разинула рот и кивнула.

— Можно войти?

Мона отступила в свою крошечную прихожую, и гости вошли. Они увидели жизнь, чрезвычайно далекую от их собственного беззаботного процветания, но тут же обратили внимание на порядок, чистоту и витающий над всем дух независимой гордости. Мона махнула рукой, приглашая присесть в кресла у камина, и, по-прежнему безмолвно, затворила дверь.

Оливер Болингброк, высокий, худощавый, богатый и культурный, медленно обвел взглядом розовые обои в бутончиках, линолеум на полу, павлиньи синие атласные подушки в рыжевато-коричневых креслах, цветастые занавески без кружев на окнах. «Отсутствие денег и вкуса, — подумал он. — Впрочем, это не означает отсутствия сердца…» Он умел ценить людей по достоинству. Кроме того, он разузнавал насчет того, какой из Моны конюх, и не услышал ничего, кроме похвал. Его только предупредили, что она очень неотесана. Из тех людей, к кому стоит идти за помощью в беде, но не за советом насчет хороших манер.

Певица сразу взяла быка за рога:

— Мой муж держит лошадей для конкура.

Кассиди Ловлас Уорд была одета в обычные джинсы и огромный кремовый свитер ручной вязки. Взлохмаченные светлые кудряшки, нежно-розовая помада. Все вместе создавало ощущение непосредственности и в то же время стремления выглядеть эффектно. Прямолинейной Моне эта сразу понравилось. Она поняла, что под внешним лоском в Кассиди есть и кое-что еще. Кассиди почувствовала это и, к собственному удивлению, ощутила себя польщенной. Обе женщины бессознательно разглядели друг в друге таящуюся в глубине души доброту.

Оливер Болингброк и его жена объяснили, что недавно купили дом с конюшней для трех его лучших лошадей в нескольких милях от города. Мона, читавшая об этом в местной газете, кивнула. Болингброки сказали, что им приходится много путешествовать. Миссис Болингброк совершает турне и дает концерты. И им нужен конюх, который жил бы при конюшне. И когда Оливер Болингброк вывозит лошадей на соревнования, надо, чтобы с ними путешествовал знакомый конюх. Мона уже немолода, но она им подойдет.

— Я хочу оставить себе свой домик, — тут же сказала Мона, имея в виду, что хочет сохранить независимость.

— Да, конечно, — согласился Оливер. — Так когда вы можете приступить к работе?

И вот Мона мурлыкала себе под нос, вычищая гнедого чемпиона-конкуриста, а также мускулистого серого и подвижного рыжего десятилетку, лучшего из всех троих, завоевавшего золото на Олимпийских играх. Она дружелюбно разговаривала со своими питомцами, как разговаривала прежде с пони и со многими лошадьми до того, но с горечью сознавала, что эти трое медалистов смотрят на нее сверху вниз, словно она им не друг, а всего лишь служанка.

Мона, мудрая от природы, огорчалась, но прощала их, так же как Джоанн и Перегрина Вайна.

Эти двое, обнаружив, что, несмотря на поход на скачки в Челтенхем, их безупречный статус подпорчен ухмылками и шуточками избранного круга, которым они так дорожили, снова переехали в другой город и постепенно обрели прежнее положение в обществе, тщательно избегая упоминать о том, что мать Джоан работает по колено в конском навозе («конских говнах», как выражалась сама Мона). Перегрин сделался главным аукционером и начал поглядывать на своих клиентов свысока. Джоанн вступила в местное дамское благотворительное общество и помогала устраивать пышные благотворительные балы.


Шли недели и месяцы. К лошадям Мона по-прежнему относилась добросовестно, но прохладно, зато все больше привязывалась к их хозяевам. Оливера Болингброка поведение его коней, которых он ежедневно тренировал, вполне устраивало. Более того, их природная надменность вдохновляла его и вселяла в него уверенность. И Моной он был доволен. Никогда прежде у него не было конюха, который позволял его лошадям сохранять свою природную кровожадность. Ни один конюх еще не отправлял его лошадей на соревнования в такой решимости выиграть.

Оливер Болингброк сохранял репутацию одного из лучших наездников в стране и помалкивал насчет своего превосходного конюха, боясь, как бы Мону не переманили конкуренты.

Кассиди Ловлас Уорд наняла декоратора, чтобы отделать спальню, ванную и кухню, устроенные в пустующем конце конюшни, но Мона, чувствовавшая себя неуютно даже среди самой элементарной роскоши, предпочитала дважды в день ездить на скрипучем велосипеде в свой личный коттедж. Кассиди не обиделась и предоставила Моне поступать по своему усмотрению.

Сама Кассиди каждый день ездила на своем лимузине в Лондон, в студии звукозаписи. Ее дни были заполнены не лошадьми, а музыкой. Она ездила на прослушивания и концерты. Терпеливо выносила длительные примерки костюмов. Мирилась с присутствием шофера и телохранителя, навязанных ей предусмотрительной страховой компанией. Сдерживала колкости, готовые тысячу раз сорваться с уст.

Оливер ездил на соревнования один в своем надежном темно-красном «Рейнджровере», отсылая Мону вперед с лошадьми. Он раздавал бесконечные автографы, бесился, когда проигрывал, и испытывал обычные муки любого мастера, стремящегося к совершенству.

Несмотря на свою известность, Оливер с Кассиди очень ценили свою частную жизнь и то время, что проводили наедине. Хотя, надо признаться, время это было наполнено не бесконечной любовью, а бесконечной грызней. Они ссорились не из-за денег и не оттого, что ревновали друг друга к славе, — просто работа обоих требовала очень большого напряжения, которое искало выхода. И малейшие неурядицы выводили их из себя. Хлопали двери. Летали вазы. Любой, кто мог бы их подслушать, только головой бы покачал: ну вот, разумеется, этот невероятный брак наконец-то распался.

Но он не распадался. Раздражение кипело и пенилось. Оливер топал ногами. Кассиди яростно барабанила на фортепьяно. И в конце концов оба разражались смехом. Однако их кухарка не выдержала ежедневных баталий и уволилась. Найти ей замену они так и не смогли. Поэтому питались они готовыми обедами, принесенными из ресторана. Специалисты-диетологи падали в обморок, но Оливер по-прежнему легко брал препятствия, а Кассиди пела звонче птиц.

Однажды вечером Мона зашла к ним во время особенно ожесточенной грызни, чтобы сообщить Оливеру, что у серого воспалилась связка. И застыла, ошеломленная, с разинутым ртом, слушая весь этот крик и шум.

— Ну что вы стали, черт возьми? — рявкнул на нее Оливер. — Приготовили бы ужин, черт побери!

— Иди к черту! — завопила Кассиди. — Что она тебе, кухарка?

— А что она, яичницу пожарить не может, к такой-то матери?

И Мона пожарила яичницу. На троих, по просьбе хозяев. И поужинала с ними на кухне. Постепенно Оливер начал улыбаться и наконец расхохотался.

И как-то так само собой вышло, что Мона время от времени стала готовить для них. А они сидели за столом, зевали, потягивались — и постепенно обнаруживали, что ссориться-то и не из-за чего. Морщинистое крестьянское лицо Моны, ее неистребимый валлийский акцент, неотделимый от нее запах конюшни — все это как-то смягчало насквозь искусственную и продуманную жизнь хозяев и вносило в нее покой, сохранявшийся до того времени, когда наступала пора ложиться спать.

А Моне они представлялись норовистыми лошадьми, которых нужно успокоить. Их слава во внешнем мире значила для нее все меньше и меньше — это были просто Оливер и Кассиди, все равно что ее семья. А сами Оливер и Кассиди, в свою очередь, уже не могли представить себе жизни без Моны. И так их жизнь вошла в накатанную колею, которая вполне устраивала всех троих.

Джоанн и Перегрин Вайн решили не заводить детей. Среди сложных и разнообразных мотивов, побудивших Джоанн принять такое решение, не последним было мелочное желание лишить Мону счастья сделаться бабушкой. К тому же и не придется объяснять, кто такая Мона, любопытному и болтливому потомству.

Перегрин не любил детей — ни грудничков, ни малышей, ни школьников, ни подростков. Перегрин слышал, что мальчики часто грубят отцам — и это вызывало у него дрожь. Перегрин не понимал, как могут люди навешивать на себя все эти проблемы: болезни, плата за учебу, наркотики, секс… Перегрин любил тишину, культурный отдых и деньги.

Исполненный тщеславия, Перегрин иногда ухитрялся неделями не вспоминать об истинном происхождении своей миловидной жены. Джоанн выдумала себе каких-то благородных предков и сумела убедить себя, что они действительно существовали.

И каждый из этих пяти людей — Перегрин, Джоанн, Оливер, Кассиди и Мона Уоткинс — прожил целое лето в покое и довольстве. Каждый из них по-своему преуспевал. Оливер коллекционировал розетки чемпионов и охапки кубков. Новый альбом Кассиди снова оказался платиновым. Мона, лучась гордостью за своих лошадей, раскошелилась на новые шины для велосипеда. Гнедым, крупным серым и вертким рыжим действительно можно было гордиться.

Аукционы Перегрина становились настоящими событиями — на них обращали внимание даже «Сотби» и «Кристи». Джоанн, высокая и в самом деле сногсшибательная в своих бальных платьях (взятых напрокат), украшала собой страницы толстых глянцевых журналов.

Мона, бесхитростно гордившаяся дочерью, вырезала многочисленные иллюстрации и складывала в коробку вместе с газетными статьями, посвященными серебряному голосу Кассиди и победам Оливера.

Мона написала Джоанн письмо — почти без ошибок, — описывая свою счастливую жизнь у Болингброков. Упомянула она и о совместных посиделках на кухне. Джоанн порвала письмо и ответить не потрудилась.

Исполненная гордости — которой Джоанн, право же, не заслужила, — Мона однажды взгромоздила коробку на багажник велосипеда и привезла ее показать Кассиди.

— Так это ваша дочь? — удивилась Кассиди.

— Красавица, верно? — просияла Мона.

— Тут сказано, что она в родстве с графами Флинтами, — заметила Кассиди.

— А, это она так, для красного словца, — снисходительно отмахнулась Мона. — Никакая она не графиня — просто Джоанн Уоткинс. Папаша ее был простой конюх, такой же, как и я. Погиб на тренировке — упал с лошади на галопе, бедняга.

Кассиди рассказала Оливеру про картинки из журналов, и тот из любопытства написал Перегрину — на адрес компании «Перегрин Вайн & Co., высококлассные аукционы», — и пригласил его с женой на ленч.

Джоанн сперва заявила Перегрину, что ни в коем случае не поедет, но потом передумала. Встретиться — мало того, пообедать! — с Оливером и Кассиди Болингброк — это тебе не фунт изюма! Можно будет потом щегольнуть именами знакомых знаменитостей… Ну а на Мону можно и не обращать внимания.

Мона пожалела, что Оливер не посоветовался с ней, но в обоих мужчинах любопытство одержало верх. И в назначенный день Вайны на своем «Мерседесе» въехали в просторный двор конюшни, где их встречали Болингброки и Мона.

Услышав, как Джоанн надменно зовет мать по имени, и увидев, как она холодно отшатнулась, когда Мона попыталась ее обнять, Оливер сразу понял, что совершил ошибку. Но тем не менее он тактично замял неловкий момент и повел всех в гостиную, выпить по рюмочке перед тем, как сесть за стол. Увидев, что Перегрин наметанным глазом окинул обстановку, явно подсчитывая примерную стоимость, Оливер поморщился.

Мона нерешительно замялась, но Кассиди подхватила ее под руку и ввела в гостиную. Кассиди тоже поняла, что эта встреча не сулит ничего приятного. Правильно Мона возражала…

Мона постаралась одеться как можно приличнее. На ней были чистые вельветовые брюки и белая блузка, заколотая на груди ее лучшим украшением — маленькой брошкой с жемчугом. Кассиди растаяла от сочувствия — и, как и Оливер, пожалела об их опрометчивом приглашении.

После того как мужчины несколько минут пытались завязать разговор (в основном о специфике торговли комодами и жеребятами), Кассиди, напустив на себя веселый вид, пригласила всех в столовую, где сверкал серебром и хрусталем стол, накрытый на пятерых.

Джоанн, не подумав, ляпнула:

— А что, вы еще кого-то ждете?

— Да нет, — ответила озадаченная Кассиди, — кроме нас, никого не будет.

Джоанн вскинула брови.

— Но разве Мона не будет обедать на кухне, как обычно?

Хозяева окаменели. Тут даже Джоанн сообразила, что дала маху.

— Ну, то есть… Я хотела сказать…

Но все прекрасно поняли, что она хотела сказать. Слово — не воробей…

Перегрин прочистил горло, мучительно придумывая, что бы такое сказать.

Но Оливер, соображавший куда быстрее, опередил его. Он рассмеялся и воскликнул:

— Касси, дорогая, какая чудная идея! Давайте все пообедаем с Моной на кухне, как обычно. Возьмем наши тарелки, салфетки и стаканы и пойдем на кухню!

Он забрал прибор, приготовленный для него во главе стола, и махнул другим; чтобы они сделали то же самое. И, вскинув голову, возглавил шествие. Все перешли в большую и уютную кухню, где Болингброки действительно частенько обедали втроем с Моной.

Тем не менее ленч оказался пыткой для всех присутствующих. Никто не пожалел о том, что Вайны уехали, не доев десерта и не допив кофе. Не успел «Мерседес» Вайнов скрыться за воротами, как Оливер принес Моне свои извинения. Впрочем, добродушная Мона менее всех была обеспокоена случившимся конфузом.

Кассиди Ловлас Уорд вела двойную жизнь — певицы и жены. Поначалу Оливер просто привлекал ее своей мужской красотой, изящными манерами и искусством наездника. Кассиди была далеко не девочка и прекрасно понимала, что именно ее влечение к Оливеру пробудило в нем ответные чувства. Циничная пресса, придающая первостепенное значение физической привлекательности, предрекала им скорое разочарование и развод. Разумеется, пресса не могла ошибаться. Но, к своему взаимному удивлению, наездник и певица постепенно сделались близкими друзьями.

В то время, когда они встретились, Кассиди почти все время проводила в гастролях по своей родной стране и повсюду пела песни, что родились на берегах Миссисипи, в Нэшвилле, в штате Миссури. Она путешествовала на автобусе, с менеджером, музыкантами и рабочей группой. Реквизит, декорации, освещение, гример и гардероб ездили отдельно. И все это держалось на Кассиди — ее таланте, энергии и напористости. Кассиди, как и все великие артисты, умела разжечь публику и заставить ее воспарить к небесам.

Гастроли выматывали Кассиди. Оливер буквально наткнулся на нее однажды вечером. Кассиди сидела на плетеном коробе с одеждой рядом с автобусом, на котором ей этой же ночью предстояло ехать дальше. Снова репетиции, снова жадная, ревущая, захлебывающаяся аплодисментами толпа поклонников…

Появление Оливера было следствием чьей-то блестящей идеи: кто-то решил, что Кассиди следует выехать на сцену верхом на лошади, в ковбойском костюме, в сапогах со шпорами и в белой шляпе: Менеджер ничего не смыслил в лошадях, а потому заказал для нее не какую-нибудь сонную клячу, а резвого и норовистого конкуриста. Оливера, гостившего у хозяина лошади, попросили «позаботиться о леди». Благодаря ускоренному курсу обучения, появление Кассиди прошло нормально.

— Едемте со мной, — предложила она. — В других городах тоже есть лошади…

Оливер присел рядом с ней на плетеный короб.

— Такая жизнь — не для меня.

— Что, чересчур суматошная?

Кассиди завершила турне и поселилась с Оливером в Англии. А когда спокойная жизнь ей надоедала, она ненадолго возвращалась к прежнему: блистала на сцене в нарядах, расшитых блестками, и заставляла зал вскакивать с мест. Кассиди была переполнена музыкой. Житейские драмы отливались для нее в ноты и аккорды. В тот вечер после ужасающего ленча Кассиди сыграла на фортепьяно траурный этюд Шопена и дала себе слово, что когда-нибудь она заставит Джоанн Вайн оценить свою замечательную мать.

Зашедший в комнату Оливер понял и музыку, и настроение Кассиди.

И сказал:

— А почему бы тебе самой не написать песню специально для Моны? Ты ведь когда-то писала песни.

— Публике больше нравятся старые вещи.

— Старые вещи когда-то ведь тоже были новыми.

Кассиди скорчила гримаску и принялась играть старые песни — ничего нового ей сочинять как-то не хотелось.

Мона утешила хозяев, разочарованных неудавшимся приемом и ошеломленных хамским отношением Джоанн к матери.

Мона сказала, что смирилась с этим еще с тех пор, как Джоанн не позвала ее на свадьбу. Оливер с Кассиди охотно придушили бы Джоанн, если бы она еще не уехала.

— Да выкиньте вы это из головы! — посоветовала Мона. — Наверно, это все из-за того, что она выросла в бедности. У меня денег-то было маловато, понимаете ли. Должно быть, в этом все и дело. И потом, — добавила она, — не стану же я теперь портить ей жизнь, верно? Что будет, если я стану являться на эти самые балы, которые Джоанн устраивает, и говорить всякому встречному, что я, мол, ейная матушка? И вы, пожалуйста, ничего такого не устраивайте. Пусть себе живет, бог с ней. Главное, что ей хорошо.

— Мона, вы святая! — сказал Оливер.

Не меньше месяца прошло, пока наконец Оливер, Кассиди и Мона снова смогли спокойно обедать на кухне, как прежде. А тем временем битвы в семействе Болингброк возобновились с новой силой. Снова пылали страсти, снова летали по дому предметы обстановки… Однажды вечером после работы Мона, услышав рев Оливера и вопли Кассиди, решительно вошла в кухню и встала в дверях немым укором, уперев руки в боки.

Ее появление утихомирило сражающихся секунд на десять. Потом Оливер рявкнул:

— Какого черта вы тут делаете?

— Как насчет яичницы, к такой-то матери? — предложила Мона.

— О господи! — воскликнула Кассиди и захихикала. Оливер надулся и вышел, но вскоре вернулся с улыбкой и тремя рюмками виски. Мона принялась жарить яичницу, а Кассиди ей рассказала, что ссорились они из-за ее, Кассиди, длительного турне, которое она собиралась совершить по Америке. Ей предстояло отсутствовать два месяца, и Оливеру это не нравилось.

— Слушай, малый, так поезжай с ней! — сказала Мона.

И они тихо-мирно все обсудили. В течение первого месяца Оливер управится со всеми своими соревнованиями, а потом отправится к Кассиди в Америку. Второй месяц они проведут вместе и вернутся домой в ноябре. А Мона пока что поселится в квартирке при конюшне, чтобы приглядывать за домом. На тот месяц, что его не будет, Оливер решил нанять второго конюха.

— Проще простого! — подытожил Оливер. — И стоило из-за этого ссориться?

В то время, как Болингброки доедали десерт и обдумывали поездку, заехал их старый семейный адвокат (он, собственно, заранее договорился об этом визите, но они про него забыли), чтобы заверить их подписи на какой-то сложной доверенности, связанной с завещанием.

Оливер вышел встретить адвоката и провел его на кухню. Адвокат, как и Оливер, был человек интеллигентный и с первого взгляда оценил внутреннее достоинство, таящееся под простоватой деревенской внешностью Моны.

Мона сразу спросила со своим тягучим валлийским выговором: «Может, мне лучше выйти?» Адвокат любезно попросил ее остаться. Сказал, что ему нужен свидетель, чтобы заверить подписи. Мона убрала со стола и расписалась в указанном месте.

— Ну а теперь, миссис Уоткинс, — как бы между прочим заметил адвокат, — быть может, вы тоже хотите распорядиться своим имуществом?

— Это как? — не поняла Мона.

— Вы написали завещание? — спросил адвокат. — Если нет, можно составить его сейчас.

— Да, в самом деле, — вмешался Оливер. Ему хотелось вознаградить Мону и при этом не оскорбить ее. — Без завещания никак нельзя.

— Да я уж однажды говорила об этом со своими, — сказала Мона. — Перегрин хочет, чтобы я все оставила Джоанн.

Адвокат с улыбкой вытащил из своего набитого «дипломата» готовый бланк завещания и написал на нем под диктовку Моны ее полное имя и адрес.

Потом спросил, кому она хочет оставить личное имущество.

— Личное имущество? — переспросила Мона.

— Ну да, всякие мелкие вещи.

— А-а, навроде велосипеда! — кивнула Мона. — Ну…

Она призадумалась.

— Ну, велосипед-то мой Джоанн не надобен. Попрошу-ка я Касси или Оливера отдать мой старый велосипед кому-нибудь, кому он сгодится. Э, а что, если мне попросту попросить их обойтись с моим старьем, как они сочтут нужным?

Адвокат вписал в завещание в графе «душеприказчик» «Кассиди Ловлас Уорд». Потом, когда Мона отправилась домой, адвокат с Оливером проводили ее до ближайшего паба, попросили двух незнакомых людей засвидетельствовать ее подпись и выставили им в благодарность по кружке пива.

Кассиди полагала, что распорядиться «старьем» Моны — это наименьшее, что она может сделать для пожилой женщины. Но Кассиди от души надеялась, что ей не придется этим заниматься. Оливер вернулся из паба улыбающийся, и они с Кассиди отправились в постель в самом радужном настроении.


Пришло время, когда Кассиди отправилась в свое длительное турне по Америке. Оливер, оставшись один, выиграл тем не менее Европейский конный Гран-При и был избран Спортсменом Года. Мона, ездившая с Оливером, чтобы присматривать за лошадьми, была на вершине счастья.

Когда миновал первый месяц турне Кассиди, Оливер заботливо вселил Мону в квартирку при конюшне и нанял конюха — еще более старого, чем Мона, — который должен был каждый день приезжать — на своем велосипеде — помогать работать лошадей. Мона спокойно отправила Оливера к Кассиди и принялась терзаться искушением. Искушений было немало: холодильник, набитый продуктами, цветной телевизор, отсутствие необходимости кидать монетки в счетчик каждый раз, как надо сварить обед или включить отопление… Мона, живя в своем коттеджике, аккуратно оплачивала все счета и даже ухитрялась понемногу откладывать на черный день. Она всю жизнь довольствовалась малым.

После завершения триумфального турне Оливер с Кассиди ненадолго остались в Америке, отдохнуть перед возвращением домой. Однажды в разговоре Оливер сказал Кассиди, что надо бы повысить Моне жалованье.

— Мы и так уже платим ей по максимуму, — заметила Кассиди.

— Но она ведь заслуживает большего! — возразил Оливер.

— Ну ладно… — зевнула Кассиди. — И еще тебе нужна новая лошадь. Ты ведь вроде говорил, что серый стареет?

А тем временем Мона на другом конце света чистила отяжелевшего серого хитреца и с грустью думала, что скоро Оливер его продаст. Старичку стукнуло пятнадцать, и он утратил былую резвость.

Моне было нехорошо. Ее лихорадило. Но она не обращала на это внимания. Как и все здоровые люди, она не замечала, что заболевает.

На следующее утро, взглянув на ее горящее лицо, старый конюх сказал, что с лошадьми управится сам, а ей хорошо бы взять велосипед и съездить к доктору. Мона чувствовала себя достаточно плохо, чтобы послушаться. У доктора она с облегчением узнала, что у нее всего-навсего грипп.

— Сейчас многие болеют, — сказал измотанный доктор. — Ложитесь в постель, пейте много жидкости, и скоро вам станет лучше. Грипп — это вирусная инфекция. Лекарств от него нет — антибиотики на вирус не действуют. Принимайте аспирин. Держите ноги в тепле. И побольше пейте. Если начнется сильный кашель, обратитесь ко мне. Вы, миссис Уоткинс, очень здоровая женщина. Соблюдайте постельный режим, пейте побольше воды, и все будет в порядке.

Мона кое-как доехала обратно до Болингброков и сообщила диагноз своему помощнику.

— Иди в постель, — сказал конюх. — Лошадьми я сам займусь.

Мона с радостью переоделась в теплую ночную рубашку и заползла под одеяло. Поездка на велосипеде ее доконала. Она вспомнила, что надо бы принять аспирин, но аспирина у нее не было. Мона задремала, с улыбкой вспоминая безупречное выступление Оливера на Европейском конном Гран-при.

Старый конюх стеснялся заходить к Моне — ее кровать стояла всего футах в шести от входной двери. Он только приоткрывал дверь и разговаривал с ней через щелочку два раза в день, утром и вечером. Прошло три дня, а Моне лучше не стало. Тогда конюх сам поехал к доктору.

— Миссис Уоткинс? Ну, грипп так быстро не проходит, знаете ли…

Доктор полистал тощенькую карточку.

— Вот тут, в графе «Близкие родственники», написано, что у нее есть дочь. Миссис Джоанн Вайн. Давайте попросим ее помочь.

Доктор был добрый человек. Он сам позвонил Джоанн, чтобы избавить старого конюха от лишних расходов.

— Грипп! — воскликнула Джоанн. — Ну, я уверена, что с Моной все в порядке, раз ее лечите вы.

Доктор нахмурился.

— За ней просто нужно поухаживать. Менять простыни. Заваривать чай. Поить апельсиновым соком или даже пивом. Понимаете? Главное, чтобы она побольше пила. Если вы можете…

— Не могу! — перебила Джоанн. — Я весь день занята в комитете. И отложить свои дела я не могу.

— Но ваша мать…

— Это все ужасно некстати! — решительно заявила Джоанн. — Извините…

И повесила трубку. Доктор покачал головой, написал телефон Джоанн на своей визитке и передал его старому конюху.

На следующий день конюх сам позвонил Джоанн и сообщил, что Моне не стало ни хуже, ни лучше, но помощь дочери ей бы не помешала.

— А что ж Кассиди Болингброк за ней не смотрит? — осведомилась Джоанн. — Мона ей так нравится!

Конюх объяснил, что миссис Болингброк должна вот-вот вернуться из Америки, но ее не будет еще дня два.

— Всего два дня? Ну, тогда все нормально! — заявила Джоанн и бросила трубку. Она испытала немалое облегчение. При одной мысли, что ей придется ухаживать за матерью, прикасаться к ее старческому телу, Джоанн едва не стошнило.

Мона не чувствовала себя несчастной. Она лежала бревном в своей постели. Ни есть, ни пить ей не хотелось. Наверно, скоро ей полегчает. А пока — спать…

Когда вернулись Болингброки, Кассиди первым делом зашла к Моне. В комнате было жарко, душно и воняло. Опухшая Мона временами приходила в себя, потом снова проваливалась в забытье. Кассиди сделала для нее все, что могла. Встревоженные, они послали за доктором. Доктор приехал тотчас же, осмотрел Мону и вызвал «Скорую». В ожидании «Скорой» он то и дело повторял:

— Но ведь я же ей говорил! Я говорил, что надо побольше пить! А она говорит, что целую неделю ничего не пила. У нее просто не было сил вскипятить себе чаю!

В голосе доктора звучало отчаяние.

— Мне надо предупредить миссис Вайн, что положение очень серьезное… Можно от вас позвонить?

Джоанн, разумеется, не сочла это поводом для паники и сказала, что уверена — ее мать в надежных руках. Доктор возвел глаза к небу. Врачи сделали все, что могли, но, несмотря на «искусственную почку», капельницу и молитвы Кассиди, Мона окончательно впала в забытье и тихо скончалась той же ночью в больнице от острой почечной недостаточности.

Из больницы позвонили не Болингброкам, а Джоанн Вайн. Оливеру сообщил доктор.

— Такая бессмысленная смерть! Бедная старушка… Если бы она пила побольше жидкости! Люди недопонимают опасности обезвоживания…

«Он оправдывается, — подумал Оливер. — Впрочем, Мона наверняка не обратила внимания на его совет».

Оливер и Кассиди сидели на кухне и оплакивали безвременную кончину дорогого им человека.

Но когда старый конюх рассказал им, что они с доктором два раза звонили Джоанн, и все без толку, печаль Болингброков обратилась в гнев.

— Джоанн убила ее! — Кассиди яростно стиснула кулаки. — Джоанн ее попросту убила!

Оливер, более объективный, подумал, что Джоанн поступила так не нарочно. Она просто не знала, что все так обернется. Ни один суд не обвинит ее даже в непредумышленном убийстве. Суд даже не станет рассматривать это дело.

Оливер внезапно вспомнил про незамысловатое завещание Моны и решил сразу спросить у ее соседки, что делать со «старьем», которое Мона доверила Кассиди. Может, соседке оно пригодится… Оливер оставил взбудораженную и расстроенную Кассиди дома и поехал на своем «Рейнджровере» в городок. Перед коттеджиком Моны красовался фургон фирмы Перегрина, и рабочие в комбинезонах деловито выносили из дома жалкое барахлишко и мебель Моны.

Соседка Моны, в бигуди, домашних шлепанцах и цветастом фартуке, стояла на тротуаре, дрожа на ноябрьском ветру, всем своим видом выражая бессильный протест.

Оливер остановил исход и заговорил с соседкой.

— Со смерти Моны не прошло и шести часов, — возмущенно сказала соседка, — а Джоанн уже лично заявилась и принялась рыться в вещах матери! По-моему, она не нашла того, что искала. Пошвыряла все на пол и уехала, злая, как собака. Потому они и бросились вывозить все подряд. Как шакалы, ей-богу! Понимаете, Мона оставила мне свою расчетную книжку и деньги, платить за квартиру, на то время, пока она жила у вас. Может, они деньги и ищут? Но там же совсем мало! И как теперь насчет квартплаты?

Оливер пообещал, что разберется и с квартплатой, и со всем прочим. Он достал свой мобильный телефон, позвонил Перегрину и сообщил о существовании и содержании завещания Моны.

— Так что прошу вас, передайте, пожалуйста, вашим людям, чтобы они разгружали фургон, — сказал он вежливо, но непреклонно.

Перегрин немного поразмыслил и послушался. Он отправил фургон по настоянию Джоанн, а Джоанн не объяснила, почему она так торопится. Вещи Моны никакой ценности для нее не представляли, скорее наоборот.

— Знаете ли, Джоан временами попадает вожжа под хвост, — признался Перегрин Оливеру, как мужчина мужчине. Про себя Перегрин подумал, как разъярится Джоанн, когда узнает, что Мона оставила все свое барахло кому-то чужому.

— И насчет похорон Моны, — сказал Оливер. — Мы с Кассиди тоже хотели бы присутствовать. Она была нам очень дорога, знаете ли.

Перегрин спросил, какой день их устроит.

— Любой, кроме среды, — ответил Оливер. — В среду Кассиди улетает на концерт в Шотландию, а у меня деловой ленч, отменить который я никак не могу.

— Мона сама виновата, что умерла! — внезапно сказал Перегрин. Видимо, он тоже чувствовал себя виноватым. — Джоан ведь предлагала приехать и поухаживать за ней, а Мона отказалась. Несколько раз звонила и говорила, чтобы Джоан не приезжала. Джоан ужасно обиделась.

— Но ведь в комнате, где лежала Мона, телефона не было, — задумчиво сказал Оливер. — А на дворе, видимо, было очень холодно. И до дома идти довольно далеко, а дом стоял нетопленый, пока нас не было…

— Что вы имеете в виду?

— Откуда же Мона вам звонила?

Перегрин умолк, довольно надолго, а потом сменил тему и заговорил о детских фотографиях Джоан. Если найдутся фотографии…

— Я уверен, что Кассиди отдаст Джоанн все, что Мона хотела бы ей передать, — мягко заверил его Оливер.

— Значит, похороны назначим на любой день, кроме среды, — закончил Перегрин почти дружелюбно. — Я вам сообщу.


Когда Оливер вернулся домой, Кассиди сидела уже не на кухне за столом, а в гостиной за фортепьяно, и изливала свои чувства в музыке.

Оливер тихо присел на лестнице, откуда он мог слушать, не будучи замеченным. Кассиди пела новую песню. Безыскусную, немногословную и печальную.

Однажды Кассиди сказала Оливеру, что все хорошие песни — о любви, утрате или печали. В новой песне Кассиди звучало и то, и другое, и третье.

Она внезапно оборвала песню и встала из-за фортепьяно. Обнаружила на лестнице Оливера и села рядом на ступеньки.

— Ну как? — спросила она.

— Блестяще.

— Я еще не придумала названия, но…

— Но написала ты ее для Моны, — закончил Оливер.

— Да.

На следующий день Кассиди вместе с Оливером отвезла еще не обработанную мелодию своим музыкантам. Ее меланхоличный текстовик был очарован и написал слова, проникнутые вселенской печалью и вселенской надеждой. Кассиди спела ее тихо, но проникновенно, и все присутствующие подумали, что стали свидетелями рождения нового платинового альбома.

На обратном пути Кассиди, всегда дико устававшая на репетициях, спала в лимузине, положив голову на плечо Оливеру. А Оливер убивал время, придумывая планы возмездия, которые Мона наверняка бы не одобрила. А когда они въехали во двор, лимузин укатил, и Кассиди, зевая, удалилась спать, старый конюх — теперь уже не временный — сообщил Оливеру, что, как он слышал, Мону должны кремировать через два дня, в среду. И намерения Оливера сделались тверды, как скала.

— Как — в среду! — воскликнул он. — Вы уверены?

— Так в пабе говорили.

Оливер обзвонил три похоронных бюро и наконец нашел то, которому была поручена Мона.

— Миссис Уоткинс? Да, на среду.

Оливер принялся расспрашивать. Ему ответили, что похороны будут «по низшему разряду». Да, вполне можно было назначить и на любой другой день — церемония много времени не занимает, — но ближайшие родственники настояли, чтобы похороны состоялись в среду.

И медленно разгоравшийся план Оливера вспыхнул ярким пламенем.

Джоанн лишила свою покойную мать даже последней чести — присутствия на ее похоронах знаменитостей, на которых она работала.

Оливер с Кассиди послали большой венок из лилий. Соседка Моны потом рассказала им, что Джоанн отложила его в сторону. Немногим присутствующим Джоанн сообщила, что Болингброки попросту не потрудились приехать.

Прах Моны был развеян над розовой клумбой в саду крематория. Памятную табличку устанавливать не стали. Джоанн втайне радовалась своему освобождению. Наконец-то она сможет заново выдумать себе свою неотесанную матушку и изъявлять почтение «обаятельной лощаднице старой школы», как выразился Перегрин.

Хотя Оливер с Кассиди предпочитали вести частную жизнь, оба, конечно, сознавали, что для публики они звезды. Оба немало потрудились ради того, чтобы достичь статуса звезды, и намеревались оставаться звездами как можно дольше. И после нищенских похорон Моны Оливер решил воспользоваться своей огромной властью, не задумываясь о том, одобрила бы это Мона или нет.

Заручившись согласием Кассиди, Оливер отправился к устроителям большого ежегодного конного фестиваля, пятидневного «Рождественского шоу» в «Олимпии». Пять представлений утром, пять вечером.

Помимо соревнований по конкуру, в которых Оливер в любом случае должен был принимать участие, он, как победитель соревнований на Европейский конный Гран-при и Спортсмен Года, должен был возглавлять финал каждого из десяти представлений в престижном Параде чемпионов. Какой же парад без Спортсмена Года! Короче, Оливер был силой, с которой организаторы не могли не считаться. И Оливер предложил дополнить все десять представлений еще одним номером.

Организаторы его выслушали. Удивились. И наконец кивнули.

Оливер пожал им руки. Потом вернулся домой и терпеливо принялся учить старого серого умницу новым трюкам.

Менеджер Кассиди десятками составлял новые контракты. Музыканты добивались кристальной чистоты звука. Фабрики готовились записывать диски. Новая песня Кассиди о любви, утрате и печали получила признание нации.

Оливер пригласил Джоанн Вайн принять участие в телепередаче, посвященной ее матери. Джоанн едва не захлебнулась истерикой. Перегрин пытался помешать проекту Оливера, но не сумел найти повода. «Судьба Моны» заняла страницы глянцевых журналов, где публиковали фотографии Джоанн в бальных платьях. Теперь фотографии Джоанн соседствовали с фотографиями ветхого коттеджика. Над Перегрином посмеивались, хотя и исподтишка.

На первом из пяти представлений весь огромный стадион «Олимпия» был заполнен. На ступеньках сидели безбилетники. Слухи разлетелись. Билеты на все десять представлений были распроданы.

Притушили свет, наступила тишина, и голос Оливера объявил, что это представление дается бесплатно и посвящается его конюху, Моне Уоткинс, простой валлийке из долин. Ее заботливость и умение подготовить к соревнованиям лошадь европейского класса не знали себе равных.

— Я многим ей обязан, леди и джентльмены. А потому сейчас моя жена, Кассиди Ловлас Уорд, выступит в память нашего общего друга с «Песней для Моны».

И внезапно темнота наполнилась музыкой из мощных динамиков, расставленных по краю арены. Зазвучала нежная и пронзительная тема, которую все присутствующие уже знали. Песня успела стать любимой и знакомой.

Загорелся единственный прожектор, рассекший звенящую мелодией тьму. У выхода на арену неподвижно застыл большой серый конь. Верхом на коне сидела Кассиди в серебристом кожаном костюме в ковбойском стиле, в юбке-амазонке с блестящей бахромой, в серебристых перчатках и широкополой белой шляпе. Этот трюк, вызывавший ликование на Миссисипи, заставил взорваться аплодисментами и лондонскую публику.

Кассиди верхом на сером коне проехала по кругу. Прожектора всех цветов радуги заставляли серебро и стеклярус вспыхивать разноцветными бликами. Через каждые несколько шагов серый вставал на дыбы и делал пируэт, весьма довольный собой: старый конкурист был в своем амплуа. Толпа, знавшая из программки, кто он такой, смеялась и аплодировала. Наконец, вернувшись вновь ко входу, Кассиди сорвала свою огромную шляпу и встряхнула серебристо-пепельными кудряшками.

Оливер побаивался, что весь этот шик, который с таким восторгом принимали в Теннесси, английской публике покажется пошловатым. Но бояться было нечего. Люди, работавшие на Кассиди, — музыканты, осветители, операторы и прочие, — были профессионалами. Они обещали создать незабываемое зрелище — и они его создали.

И наконец Кассиди выехала в центр круга и соскользнула с коня, передав повод Оливеру, который ожидал ее в темноте. Потом Кассиди переоделась — что всегда вызывало восхищенные вопли и топанье ногами. Она в мгновение ока сбросила с себя свой ковбойский костюм, упавший на пол сверкающей грудой, и осталась в длинном белом вечернем платье, вышитом блестками. И взбежала на небольшой помост, на котором был установлен микрофон.

Кассиди взяла микрофон и запела «Песню для Моны», думая о Моне, Это была песня о женщине, которая тосковала по утраченной любви. Кассиди пела не об одной Моне, а обо всех одиноких людях, ищущих душевной теплоты. Кассиди повторила песню дважды: в первый раз — тихо и жалобно, а во второй — в полный голос, торжествующе. Ее голос заполнил собой весь стадион, взывая к судьбе и надежде.

Кассиди выдержала последнюю замирающую ноту, пока не начало казаться, что ее дыхание вот-вот оборвется, и вот наконец наступила тишина. Белые лучи прожекторов притухли, Кассиди сбросила с себя белое сверкающее платье и, оставшись в черном, выскользнула из круга света, оставив на помосте лишь блестящую кучку материи.

Кассиди ненадолго вышла на бешеные аплодисменты. Она была в черном плаще с блестящей каймой. Певица помахала зрителям, вскинув руки, и исчезла. Старое волшебство; которое так хорошо действовало в Нэшвилле, вновь расправило крылья и воспарило под купол «Олимпии».

Некоторые критики обозвали шоу «сентиментальным». Но сентиментальные песни завоевывают сердца миллионов. Так же вышло и с «Песней для Моны». После десяти представлений в «Олимпии» берущая за душу мелодия разошлась на дисках по всему свету. Она звучала на всех радиоволнах, завоевывая себе статус классической.


Джоанн и Перегрин, скрипя зубами, смотрели великолепное шоу по телевизору. Какая жалость, заметил диктор в студии, что элитный аукционер Перегрин Вайн и его обаятельная супруга Джоан, единственная дочь Моны Уоткинс, так и не смогли побывать ни на одном из представлений!

Джоанн прикусила себе язык с досады. Перегрин задумался о том, стоит ли переезжать в другой город и начинать все сначала. Но ведь «Песня для Моны» звучала повсюду, от концертов до дискотек… Перегрин посмотрел на свою себялюбивую красавицу-жену и задумался — а стоит ли она того?


Некоторое время после триумфа в «Олимпии» Оливер с Кассиди мирно обедали на кухне. Они уже привыкли к отсутствию Моны, но все же ее дух незримо витал над ними, призывая не ссориться и жарить яичницу вместо того, чтобы бить тарелки.

Разбирательство комиссии по наследствам закончилось, и Кассиди отдала все «старье» Моны, включая жемчужную брошку и велосипед, завитой соседке, которая с любовью приняла имущество Моны. Болингброки только время от времени спрашивали себя, что же Джоанн так лихорадочно искала в то утро, когда умерла ее мать?

— Знаешь, — сказала Кассиди за яичницей с грибами, — а помнишь ту старую коробку, в которой Мона привозила фотографии Джоанн в бальных платьях… там еще были наши фотографии?

Оливер снял с верхней полки забытую коробку и вывалил ее содержимое на стол.

И под вырезками с фотографиями Джоанн и их самих нашлись две сложенные страницы из местной газеты валлийского городка, ныне уже не существующего. Вырезки были пожелтевшие, ветхие и протершиеся на сгибах.

Оливер осторожно развернул их, стараясь не порвать, и Болингброки наконец узнали то, что так старалась скрыть Джоанн.

В центре первого листка была фотография троих людей: Мона в молодости, девочка — явно Джоанн — и приземистый неулыбчивый мужчина. Заголовок рядом с фотографией гласил:

«МЕСТНЫЙ ЖИТЕЛЬ ПРИЗНАЛСЯ В ИЗНАСИЛОВАНИИ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНЕЙ И ПРИГОВОРЕН К ДЕСЯТИ ГОДАМ ТЮРЕМНОГО ЗАКЛЮЧЕНИЯ.

Идрис Уоткинс, конюх, муж Моны и отец Джоан, признался в преступлении. Приговор вынесен без предварительного разбирательства».

На втором пожелтевшем листке фотографий не было — только заметка:

«КОНЮХ ПОГИБ НА ГАЛОПЕ.

В четверг Идрис Уоткинс, недавно досрочно выпущенный из тюрьмы, отсидевший шесть лет из десяти, к которым он был приговорен за изнасилование несовершеннолетней, упал с лошади и разбил себе голову. Он оставил вдову, Мону, и дочь Джоан, тринадцати лет».

После продолжительного молчания Оливер сказал:

— Полагаю, это многое объясняет.

Он сделал ксероксы старых газетных страниц и отправил их Джоанн.

Кассиди одобрила это.

— Пусть она боится, что мы опубликуем это и погубим ее светскую жизнь.

Однако публиковать это они не стали.

Мона бы этого не одобрила.

Загрузка...