Алтайские сказки



Страшный гость

Жил-был барсук. Днём он спал, ночами выходил на охоту. Вот однажды ночью барсук охотился. Не успел он насытиться, а край неба уже посветлел.

До солнца в свою нору спешит попасть барсук. Людям не показываясь, прячась от собак, шёл он там, где тень гуще, где земля чернее.

Подошёл барсук к своему жилью.

— Хрр… Брр… — вдруг услышал он непонятный шум.

«Что такое?»

Сон из барсука выскочил, шерсть дыбом встала, сердце чуть рёбра не сломило стуком.

«Я такого шума никогда не слыхивал…»

— Хррр… Фиррлить-фью… Бррр…

«Скорей обратно в лес пойду, таких же, как я, когтистых зверей позову: я один тут за всех погибать не согласен».

И пошёл барсук всех, на Алтае живущих, когтистых зверей на помощь звать.

— Ой, у меня в норе страшный гость сидит! Помогите! Спасите!

Прибежали звери, ушами к земле приникли — в самом деле, от шума земля дрожит:

— Брррррк, хрр, фьюу…

У всех зверей шерсть дыбом поднялась.

— Ну, барсук, это твой дом, ты первый и полезай.

Оглянулся барсук — кругом свирепые звери стоят, подгоняют, торопят:

— Иди, иди!

А сами от страха хвосты поджали.

В барсучьем доме было восемь входов, восемь выходов. «Что делать? — думает барсук. — Как быть? Которым входом к себе в дом проникнуть?»

— Чего стоишь? — фыркнула росомаха и подняла свою страшную лапу.

Медленно, нехотя побрёл барсук к самому главному входу.

— Хрррр! — вылетело оттуда.

Барсук отскочил, к другому входу-выходу заковылял.

— Бррр!

Изо всех восьми выходов так и гремит.

Принялся барсук девятый ход рыть. Обидно родной дом разрушать, да отказаться никак нельзя — со всего Алтая самые свирепые звери собрались.

— Скорей, скорей! — приказывают.

Обидно родной дом рушить, да ослушаться никак нельзя.

Горько вздыхая, царапал барсук землю когтистыми передними лапами. Наконец, чуть жив от страха, пробрался в свою высокую спальню.

— Хррр, бррр, фррр…

Это, развалясь на мягкой постели, громко храпел белый заяц.

Звери со смеху на ногах не устояли, покатились по земле.

— Заяц! Вот так заяц! Барсук зайца испугался!

— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!

— От стыда куда теперь спрячешься, барсук? Против зайца какое войско собрал!

— Ха-ха-ха! Хо-хо!

А барсук головы не поднимает, сам себя бранит:

«Почему, шум в своём доме услыхав, сам туда не заглянул? Для чего пошёл на весь Алтай кричать?»

А заяц знай себе спит-храпит.

Рассердился барсук, да как пихнет зайца:

— Пошёл вон! Кто тебе позволил здесь спать?

Проснулся заяц — глаза чуть не выскочили! — и волк, и лисица, рысь, росомаха, дикая кошка, даже соболь здесь!

«Ну, — думает заяц, — будь что будет!»

И вдруг — прыг барсуку в лоб. А со лба, как с холма, — опять скок! — и в кусты.

От белого заячьего живота побелел лоб у барсука.

От задних заячьих лап прошли белые следы по щекам.

Звери ещё громче засмеялись:

— Ой, барсу-у-ук, какой ты красивый стал! Хо-ха-ха!

— К воде подойди, на себя посмотри!

Заковылял барсук к лесному озеру, увидал в воде свое отражение и заплакал:

«Пойду медведю пожалуюсь».

Пришёл и говорит:

— Кланяюсь вам до земли, дедушка-медведь. Защиты у вас прошу. Сам я этой ночью дома не был, гостей не звал. Громкий храп услыхав, испугался… Скольких зверей обеспокоил, свой дом порушил. Теперь посмотрите, от заячьего белого живота, от заячьих лап — и щёки мои побелели. А виноватый без оглядки убежал. Это дело рассудите.

Взглянул медведь на барсука. Отошёл подальше — ещё раз посмотрел, да как зарычит:

— Ты ещё жалуешься? Твоя голова раньше чёрная была, как земля, а теперь белизне твоего лба и щёк даже люди позавидуют. Обидно, что не я на том месте стоял, что не моё лицо заяц выбелил. Вот это жаль! Да, жалко, обидно…

И, горько вздохнув, ушёл медведь.

А барсук так и живёт с белой полосой на лбу и на щеках. Говорят, что он привык к этим отметинам и уже похваляется:

— Вот как заяц для меня постарался! Мы теперь с ним друзья на веки вечные.

Ну, а что заяц говорит? Этого никто не слыхал.

Литературная обработка А. Гарф.

Обида марала

Прибежала красная лиса с зелёных холмов в чёрный лес. Она в лесу себе норы ещё не вырыла, а новости лесные ей уже известны: стал медведь стар.

И пошла лиса на весь лес причитать:

— Ай-яй-яй, горе-беда! Наш старейшина, бурый медведь, умирает. Его золотистая шуба поблекла, острые зубы притупились, в лапах силы былой нет. Скорей, скорей! Давайте соберёмся, подумаем, кто в нашем чёрном лесу всех умнее, всех краше, кому хвалу споём, кого на медведево место посадим.

Где девять рек соединились, у подножья девяти гор, над быстрым ключом мохнатый кедр стоит. Под этим кедром собрались звери из чёрного леса. Друг другу шубы свои кажут, умом, силой, красотой похваляются.

Старик медведь тоже сюда пришёл:

— Что шумите? О чём спорите?

Притихли звери, а лиса острую морду подняла и заверещала:

— Ах, почтенный медведь, нестареющим, крепким будьте, сто лет живите! Мы тут спорим-спорим, а дела решить без вас не можем: кто достойнее, кто красивее всех?

— Всяк по-своему хорош, — проворчал старик.

— Ах, мудрейший, все же мы хотим ваше слово услышать. На кого укажете, тому звери хвалу споют, на почётное место посадят.

А сама свой красный хвост распустила, золотую шерсть языком охорашивает, белую грудку приглаживает.

И тут звери вдруг увидели бегущего вдали марала. Ногами он вершину горы попирал, ветвистые рога по дну неба след вели.

Лиса ещё рта закрыть не успела, а марал уже здесь.

Не вспотела от быстрого бега его гладкая шерсть, не заходили чаще его упругие рёбра, не вскипела в тугих жилах тёплая кровь. Сердце спокойно, ровно бьётся, тихо сияют большие глаза. Розовым языком коричневую губу чешет, зубы белеют, смеются.

Медленно встал старый медведь, чихнул, лапу к маралу протянул:

— Вот кто всех краше.

Лиса от зависти за хвост сама себя укусила.

— Хорошо ли живёте, благородный марал? — запела она. — Видно, ослабели ваши стройные ноги, в широкой груди дыхания не хватило. Ничтожные белки опередили вас, кривоногая росомаха давно уже здесь, даже медлительный барсук и тот успел раньше вас прийти.

Низко опустил марал ветвисторогую голову, колыхнулась его мохнатая грудь и зазвучал голос, как тростниковая свирель.

— Уважаемая лиса! Белки на этом кедре живут, росомаха на соседнем дереве спала, у барсука нора здесь, за холмом. А я девять долин миновал, девять рек переплыл, через девять гор перевалил…

Поднял голову марал — уши его подобны лепесткам цветов. Рога, тонким ворсом одетые, прозрачны, словно майским мёдом налиты.

— А ты, лиса, о чём хлопочешь? — рассердился медведь. — Сама, что ли, старейшиной стать задумала?

Отшвырнул он лису подальше, глянул на марала и молвил:

— Прошу вас, благородный марал, займите почётное место.

А лиса уже опять здесь.

— Ох-ха-ха! Бурого марала старейшиной выбрать хотят, петь хвалу ему собираются. Ха-ха, ха-ха! Сейчас-то он красив, а посмотрите на него зимой — голова безрогая, комолая, шея тонкая, шерсть висит клочьями, сам ходит скорчившись, от ветра шатается.

Марал в ответ слов не нашёл. Взглянул на зверей — звери молчат.

Даже старик медведь не вспомнил, что каждую весну отрастают у марала новые рога, каждый год прибавляется на рогах марала по новой веточке, и год от года рога ветвистее, а марал чем старше, тем прекраснее.

От горькой обиды упали из глаз марала жгучие слёзы, прожгли ему щёки до костей, и кости прогнулись.

Погляди, и сейчас темнеют у него под глазами глубокие впадины. Но глаза от этого ещё краше стали, и красоте марала не только звери, но и люди славу поют.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Жадный глухарь

Роняет берёза золотистую листву, золотые иглы теряет лиственница. Дуют злые ветры, падают холодные дожди. Лето ушло, осень пришла. Птицам время в тёплые края лететь.

Семь дней на опушке леса в стаи собирались, семь дней друг с другом перекликались:

— Все ли тут? Тут ли все? Все иль нет?

Только глухаря не слышно, глухаря не видно.

Стукнул беркут своим горбатым клювом по сухой ветке, стукнул ещё раз и приказал молодой кукушке позвать глухаря.

Свистя крыльями, полетела кукушка в лесную чащобу.

Глухарь, оказывается, здесь — на кедре сидит, орешки из шишек лущит.

— Уважаемый глухарь, — сказала кукушка, — птицы в тёплые края собрались. Уже семь суток вас дожидаются.

— Ну-ну, всполошились! — проскрипел глухарь. — В тёплые земли лететь не к спеху. Сколько здесь в лесу орехов, ягод… Неужто это всё мышам и белкам оставить?

Вернулась кукушка:

— Глухарь орехи щёлкает, лететь на юг, говорит он, не к спеху.

Послал беркут проворную трясогузку.

Прилетела она к кедру, вокруг ствола десять раз обежала:

— Скорее, глухарь, скорее!

— Уж очень ты скорая. Перед дальней дорогой надо маленько подкрепиться.

Трясогузка хвостиком потрясла, побегала-побегала вокруг кедра, да и улетела.

— Великий беркут, глухарь перед дальней дорогой хочет подкрепиться.

Разгневался беркут и повелел всем птицам немедля в тёплые края лететь.

А глухарь ещё семь дней орехи из шишек выбирал, на восьмой вздохнул, клюв о перья почистил:

— Ох, не хватает у меня сил всё это съесть. Жалко такое добро покидать, а приходится…

И, тяжело хлопая крыльями, полетел на лесную опушку. Но птиц здесь уже не видно, голосов их не слышно.

«Что такое?» — глазам своим глухарь не верит: опустела поляна, даже вечнозелёные кедры оголились. Это птицы, когда глухаря ждали, всю хвою склевали.

Горько заплакал, заскрипел глухарь:

— Без меня, без меня птицы в тёплые края улетели… Как теперь буду я здесь зимова-а-ать?

От слёз покраснели у глухаря его тёмные брови.

С той поры и до наших дней дети, и внуки, и правнуки глухаря, эту историю вспоминая, горько плачут. И у всех глухарей брови, как рябина, красные.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Горностай и заяц

Зимней ночью вышел горностай на охоту. Он под снег нырнул, вынырнул, на задние лапы встал, шею вытянул, прислушался, головой повертел, принюхался… И вдруг словно гора свалилась ему на спину. А горностай хоть ростом мал, да отважен — обернулся, зубами вцепился — не мешай охоте!

— А-а-а-а! — раздался крик, плач, стон, и с горностаевой спины свалился заяц.

Задняя нога у зайца до кости прокушена, чёрная кровь на белый снег течёт. Плачет заяц, рыдает:

— О-о-о-о! Я от совы бежал, свою жизнь спасти хотел, я нечаянно тебе на спину свалился, а ты меня укуси-и-и-ил…

— Ой, заяц, простите, я тоже нечаянно…

— Слушать не хочу, а-а-а!! Никогда не прощу, а-а-а-а!! Пойду на тебя медведю пожалуюсь! О-о-о-о!

Ещё солнце не взошло, а горностай уже получил от медведя строгий указ:

«В мой аил на суд сейчас же явитесь!

Старейшина здешнего леса Тёмно-бурый медведь».

Круглое сердце горностаево стукнуло, тонкие косточки со страху гнутся… Ох и рад бы горностай не идти, да медведя ослушаться никак нельзя…

Робко-робко вошёл он в медвежье жилище.

Медведь на почётном месте сидит, трубку курит, а рядом с хозяином, по правую сторону, — заяц. Он на костыль опирается, хромую ногу вперёд выставил.

Медведь пушистые ресницы поднял и красно-жёлтыми глазами на горностая смотрит:

— Ты как смеешь кусаться?

Горностай, будто немой, только губами шевелит, сердце в груди не помещается.

— Я… я… охотился, — чуть слышно шепчет.

— На кого охотился?

— Хотел мышь поймать, ночную птицу подстеречь.

— Да, мыши и птицы — твоя пища. А зачем зайца укусил?

— Заяц первый меня обидел, он мне на спину свалился…

Обернулся медведь к зайцу, да как рявкнет:

— Ты для чего это горностаю на спину прыгнул?

Задрожал заяц, слёзы из глаз водопадом хлещут:

— Кланяюсь вам до земли, великий медведь. У горностая зимой спина белая… Я его со спины не узнал… ошибся…

— Я тоже ошибся, — крикнул горностай, — заяц зимой тоже весь белый!

Долго молчал мудрый медведь. Перед ним жарко трещал большой костёр, над огнём на чугунных цепях висел золотой котёл с семью бронзовыми ушками. Этот свой любимый котёл медведь никогда не чистил, боялся, что вместе с грязью счастье уйдёт, и золотой котёл был всегда ста слоями сажи, как бархатом, покрыт.

Протянул медведь к котлу правую лапу, чуть дотронулся, а лапа уже черным-черна. Этой лапой медведь зайца слегка за уши потрепал, и вычернились у зайца кончики ушей!

— Ну вот, теперь ты, горностай, всегда узнаешь зайца по ушам.

Горностай, радуясь, что дело так счастливо обошлось, кинулся бежать, да медведь его за хвост поймал. Вычернился у горностая хвост!

— Теперь ты, заяц, всегда узнаешь горностая по хвосту.

Говорят, что с той поры и до наших дней горностай и заяц друг на друга не жалуются.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Нарядный бурундук

Зимой крепко спал в своей берлоге бурый медведь. Когда синичка запела весеннюю песенку, он проснулся, вышел из тёмной ямы, лапой глаза от солнца заслонил, чихнул, на себя посмотрел:

— Э-э-ээ, ма-аш, как я похуде-ел… Всю долгую зиму ничего не е-е-ел…

Его любимая еда — кедровые орехи. Его любимый кедр — вот он, толстый, в шесть обхватов, у самой берлоги стоит. Ветки частые, хвоя шёлковая, сквозь неё даже капель не каплет.

Поднялся медведь на задние лапы, передними за ветки кедра ухватился, ни одной шишки не увидел, и лапы опустились.

— Э, ма-аш! — пригорюнился медведь. — Что со мной? Поясница болит, лапы не слушаются… Состарился я, ослаб… Как теперь кормиться буду?

Двинулся сквозь частый лес, бурную реку мелким бродом перешёл, каменными россыпями шагал, по талому снегу ступал, сколько звериных следов чуял, но зверя ни одного не настиг: охотиться пока ещё силы нет…

Уже на опушку леса вышел, никакой еды не нашёл, куда дальше идти, сам не знает.

— Брык-брык! Сык-сык! — это, испугавшись медведя, закричал бурундучок.

Медведь хотел было шагнуть, лапу поднял, да так и замер: «Э-э-э, ма-а-а-ш, как же я забыл о бурундуке? Бурундук — хозяин старательный. Он на три года вперёд орехами запасается. Постой-постой-постой! — сказал самому себе медведь. — Надо нору его найти, у него закрома и весной не пустуют».

И пошёл землю нюхать, и нашёл! Вот оно, бурундуково жилище. Но в такой узкий ход как такую большую лапу сунешь?

Трудно старому мерзлую землю когтями царапать, а тут ещё корень, как железо, твёрдый. Лапами тащить? Нет, не вытащишь. Зубами грызть? Нет, не разгрызёшь. Размахнулся медведь — рраз! — пихта упала, корень сам из земли вывернулся.

Услыхав этот шум, бурундучишка ум потерял. Сердце так бьётся, будто изо рта выскочить хочет. Бурундучок лапами рот зажал, а слёзы из глаз ключом бьют: «Такого большого медведя увидав, зачем я крикнул? Для чего сейчас ещё громче кричать хочу? Рот мой, заткнись!»

Быстро-быстро вырыл бурундучок на дне норы ямку, залез и даже дышать не смеет.

А медведь просунул свою огромную лапу в бурундукову кладовую, захватил горсть орехов:

— Э, ма-аш! Говорил я: бурундук хозяин добрый. — Медведь даже прослезился. — Видно, не пришло моё время умирать. Поживу ещё на белом свете…

Опять сунул лапу в кладовую — орехов там полным-полно!

Поел, погладил себя по животу:

«Отощавший мой желудок наполнился, шерсть моя, как золотая, блестит, в лапах сила играет. Ещё немного пожую, совсем окрепну».

И медведь так наелся, что уж и стоять не может.

— Уф, уф… — на землю сел, задумался:

«Надо бы этого запасливого бурундука поблагодарить, да где же он?»

— Эй, хозяин, отзовитесь! — рявкнул медведь.

А бурундук ещё крепче рот свой зажимает.

«Стыдно будет мне в лесу жить, — думает медведь, — если, чужие запасы съев, я даже доброго здоровья хозяину не пожелаю».

Заглянул в норку и увидел бурундуков хвост. Обрадовался старик.

— Хозяин-то, оказывается, дома! Благодарю вас, почтенный, спасибо, уважаемый. Пусть закрома ваши никогда пустыми не стоят, пусть желудок ваш никогда от голода не урчит… Позвольте обнять вас, к сердцу прижать.

Бурундук по-медвежьи разговаривать не учился, медвежьих слов не понимает. Как увидел над собой когтистую большую лапу, закричал по-своему, по-бурундучьи: «Брык-брык, сык-сык!» — и выскочил было из норки.

Но медведь подхватил его, к сердцу прижал и речь свою медвежью дальше ведёт:

— Спасибо, дядя-бурундук: голодного меня вы накормили, усталому мне отдых дали. Неслабеющим, сильным будьте, под урожайным богатым кедром живите, пусть дети ваши и внуки беды-горя не знают…

«О-о, какой страшный голос, — дрожит бурундук, — о-о, какое грозное рычание…»

Освободиться, бежать хочет, медвежью жесткую лапу своими коготками изо всех сил скребёт, а у медведя лапа даже не чешется. Ни на минуту не умолкая, он бурундуку хвалу поёт:

— Я громко, до небес благодарю, тысячу раз спасибо говорю! Взгляните на меня хотя бы одним глазком…

А бурундук ни звука.

— Э, м-маш! Где, в каком лесу росли вы? На каком пне воспитывались? Спасибо говорят, а он ничего не отвечает, глаз своих на благодарящего не поднимает. Улыбнитесь хоть немножко.

Замолчал медведь, голову склонил, ответа ждёт.

А бурундук думает:

«Кончил рычать, теперь он меня съест».

Рванулся из последних силёнок и выскочил!

От пяти чёрных медвежьих когтей осталось на спине бурундука пять чёрных полос. С той поры и носит бурундук нарядную шубку. Это медвежий подарок.

Литературная обработка А. Гарф.

Сто умов

Как стало тепло, прилетел журавль на Алтай, опустился на родное болото и пошёл плясать! Ногами перебирает, крыльями хлопает.

Бежала мимо голодная лиса, позавидовала она журавлиной радости, заверещала:

— Смотрю и глазам своим не верю — журавль пляшет! А ведь у него, у бедняги, всего только две ноги.

Глянул журавль на лису — даже клюв разинул: одна, две, три, четыре лапы!

— Ой, — крикнула лиса, — ох, в таком длинном клюве ни одного-то зуба нет…

Стоит улыбается, а зубов у неё не сосчитать!

Журавль и голову повесил.

Тут лиса ещё громче засмеялась:

— Куда ты свои уши спрятал? Нет у тебя ушей! Вот так голова! Ну, а в голове у тебя что?

— Я сюда из-за моря дорогу нашёл, — чуть не плачет журавль, — есть, значит, у меня в голове хоть какой-то ум.

— Ох и несчастный ты, журавль, — две ноги да один ум. Ты на меня погляди — четыре ноги, два уха, полон рот зубов, сто умов и замечательный хвост.

С горя журавль вытянул свою длинную шею и увидел вдали человека с луком и охотничьей сумой.

— Лиса, почтенная лиса, у вас четыре ноги, два уха и замечательный хвост; у вас полон рот зубов, сто умов, — охотник идёт!!! Как нам спастись?!

— Мои сто умов всегда сто советов дадут.

Сказала и скрылась в барсучьей норе.

Журавль подумал: «У неё сто умов», — и туда же, за ней!

Никогда охотник такого не видывал, чтобы журавль за лисой гнался.

Сунул руку в нору, схватил журавля за длинные ноги и вытащил на свет.

Крылья у журавля распустились, повисли, глаза как стеклянные, даже сердце не бьётся.

«Задохся, верно, в норе», — подумал охотник и швырнул журавля на кочку.

Снова сунул руку в нору, лису вытащил.

Лиса ушами трясла, зубами кусалась, всеми четырьмя лапами царапалась, а всё же попала в охотничью суму.

«Пожалуй, и журавля прихвачу», — решил охотник.

Обернулся, глянул на кочку, а журавля-то и нет! Высоко в небе летит он, и стрелой не достанешь.

Так погибла лиса, у которой было сто умов, полон рот зубов, четыре ноги, два уха и замечательный хвост.

А журавль одним своим умишком пораскинул и то смекнул, как спастись.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Дети зверя Мааны

В стародавние времена жила на Алтае чудо-зверь Мааны. Была она, как кедр вековой, большая. По горам ходила, в долины спускалась — нигде похожего на себя зверя не нашла. И уже начала понемногу стареть:

«Я умру, — думала Мааны, — и никто на Алтае меня не вспомянет, забудут все, что жила на земле большая Мааны. Хоть бы родился у меня кто-нибудь…»

Мало ли, много ли времени прошло, и родился у Мааны сын — котёнок.

— Расти, расти, малыш! — запела Мааны. — Расти, расти.

А котёнок в ответ:

— Мрр-мрр, ррасту, ррасту…

И хоть петь-мурлыкать научился, но вырос он мало, так и остался мелким.

Вторым родился барсук. Этот вырос крупнее кота, но далеко ему было до большой Мааны, и характером был он не в мать. Всегда угрюмый, он днём из дома не выходил, ночью по лесу тяжело ступал, головы не поднимал, звёзд, луны не видя.

Третья — росомаха — любила висеть на ветках деревьев. Однажды сорвалась с ветки, упала на лапы, и лапы у неё скривились.

Четвёртая — рысь — была хороша собой, но так пуглива, что даже на мать поднимала чуткие уши. А на кончиках ушей у неё торчали нарядные кисточки.

Пятым родился ирбис-барс. Этот был светлоглаз и отважен. Охотился он высоко в горах, с камня на камень легко, будто птица, перелетал.

Шестой — тигр — плавал не хуже Мааны, бегал быстрее барса и рыси. Подстерегая добычу, был нетороплив — мог от восхода солнца до заката лежать притаясь.

Седьмой — лев — смотрел гордо, ходил, высоко подняв свою большую голову. От его голоса содрогались деревья и рушились скалы.

Был он самый могучий из семерых, но и этого сына Мааны-мать играючи на траву валила, забавляясь, к облакам подкидывала.

— Ни один на меня не похож, — дивилась большая Мааны, — а все же это мои дети. Когда умру, будет кому обо мне поплакать, пока жива — есть кому меня пожалеть.

Ласково на всех семерых поглядев, Мааны сказала:

— Я хочу есть.

Старший сын — кот, мурлыча песенку, головой о ноги матери потёрся и мелкими шагами побежал на добычу. Три дня пропадал. На четвёртый принёс в зубах малую пташку.

— Этого мне и на один глоток не хватит, — улыбнулась Мааны, — ты сам, дитя, подкрепись немного.

Кот ещё три дня птахой забавлялся, лишь на четвёртый о еде вспомнил.

— Слушай, сынок, — сказала Мааны, — с твоими повадками трудно будет тебе жить в диком лесу. Ступай к человеку.

Только замолчала Мааны, а кота уже и не видно. Навсегда убежал он из дикого леса.

— Я голодна, — сказала Мааны барсуку.

Тот много не говорил, далеко не бегал. Вытащил из-под камня змею и принёс матери.

Разгневалась Мааны:

— Ты от меня уйди! За то, что принёс змею, сам кормись червями и змеями.

Похрюкивая, роя землю носом, барсук, утра не дожидаясь, в глубь чёрного леса побежал. Там, на склоне холма, он вырыл просторную нору с восемью входами-выходами, высокую постель из сухих листьев взбил и стал жить в своём большом доме, никого к себе не приглашая, сам ни к кому в гости не наведываясь.

— Я хочу есть, — сказала Мааны росомахе.

Семь дней бродила по лесу кривоногая росомаха, на восьмой принесла матери кости того оленя, чьё мясо сама съела.

— Твоего, росомаха, угощенья ждать — с голоду умрёшь, — сказала Мааны. — За то, что семь дней пропадала, пусть потомки твои по семь дней добычу выслеживают, пусть никогда они не наедаются досыта, пусть едят с голоду всё, что придётся…

Росомаха обвила кривыми лапами ствол кедра, и с тех пор Мааны никогда не видала её.

Четвёртой пошла на охоту рысь. Она принесла матери только что добытую косулю.

— Да будет твоя охота всегда так же удачлива, — обрадовалась Мааны. — Твои глаза зоркие, уши чуткие. Хруст сухой ветки ты слышишь на расстоянии дня пути. Тебе в непроходимой чаще леса хорошо будет жить. Там, в дуплах старых деревьев, ты детей своих будешь растить.

И рысь, неслышно ступая, той же ночью убежала в чащобу старого леса.

Теперь на ирбиса-барса посмотрела Мааны. Ещё слова сказать не успела, а барс одним прыжком уже вскочил на островершинную скалу, одним ударом лапы повалил горного теке-козла.

Перебросив его через плечо себе на спину, барс на обратном пути поймал быстрого зайца. С двумя подарками мягко прыгнул он вниз, к жилищу старой Мааны.

— Ты, ирбис-сынок, всегда живи на высоких скалах, на недоступных камнях. Живи там, где ходят горные теке-козлы и вольные аргали[1].

Взобрался барс на скалы, убежал в горы, поселился между камней.

Куда пошёл тигр, Мааны не знала. Добычу он принёс ей, какую она не просила. Он положил к её ногам убитого охотника.

Заплакала, запричитала большая Мааны:

— Ой, сынок, как жестоко твоё сердце, как нерасчётлив твой ум. Ты первый с человеком вражду начал, твоя шкура полосами его крови на вечные времена окрашена. Уходи жить туда, где полосы эти будут мало приметны, — в частый камыш, в тростники, в высокую траву. Охоться там, где ни людей, ни скота нет. В хороший год питайся дикими кабанами и оленями, в плохой — лягушек ешь, но не трогай человека! Если человек тебя заметит, он не остановится, пока не настигнет.

С громким жалобным плачем полосатый тигр в тростники ушёл.

Теперь отправился на добычу седьмой сын — лев. В лесу охотиться он не захотел, спустился в долину и приволок оттуда убитого всадника и мертвую лошадь.

Мааны-мать чуть ум не потеряла:

— Ох-ох! — стонала она, царапая свою голову. — Ох, жаль мне себя, зачем родила я семерых детей! Ты, седьмой, самый свирепый! На моём Алтае не смей жить! Уходи туда, где не бывает зимней стужи, где не знают лютого осеннего ветра. Может быть, жаркое солнце смягчит твоё твёрдое сердце.

Так услала от себя всех семерых детей жившая когда-то на Алтае большая Мааны.

И хотя под старость осталась она одинокой, и хотя, говорят, умирая, никого из детей своих позвать не захотела, все же память о ней жива — дети зверя Мааны по всей земле расселились.

Давайте же споём песню о Мааны-матери, сказку о ней всем людям расскажем.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Семеро братьев

В незапамятные времена, когда людей на Алтае ещё не было, пришли сюда семеро братьев. Были они крепкие, как семь медноствольных лиственниц, сильные, как семь бурых медведей, дружные, как семь серых волков.

Коня на земле не нашлось, который мог бы поднять хоть одного из них. Кочевали братья пешие, опираясь на семь медных посохов, толщиной в обхват. Когда братья по земле идут, быстрокрылой птице их не догнать; если они по горам шагают, легконогой кабарге от них не убежать.

Косы шестерых старших братьев были сединой, как инеем, подёрнуты, коса младшего — черна, как крыло чёрного ворона.

Вот однажды, после удачной охоты, сидя у зимнего костра, братья призадумались:

— Мы, шестеро, состарились одинокими. Но седьмой ещё молод. Однако на семи горах, на берегах семи рек, в семи лесах — нигде человека не видно. Где найдём жену младшему брату?

Младший на небо посмотрел и молвил:

— Там, в стойбище Улькер-каана, живёт светлоликая Алтын-Солоны, стройная, как игла. С ней хотел бы я зажечь один костёр, поставить один аил.

Эти слова ещё не вспорхнули с губ, глаза, обращённые к созвездию Улькер, ещё не мигнули, а братья уже на ноги вскочили, дичь, добытую на охоте, в сумы положили, посохи свои медные подхватили и зашагали вверх по скалам и горам.

Вот поднялись на белую мраморную гору, на синюю гору взошли, на ледяную вершину чёрной горы вскарабкались.

Облака далеко внизу остались, звёзды ходят совсем близко, старые — в золотых доспехах, молодые — в доспехах из бронзы. Не спеша, степенно звёзды движутся, подолами своих шуб медные посохи братьев задевая.

— Однако, — сказал младший брат, — мне, человеку, родителей своих не ведающему, имён дедов-прадедов не знающему, разве отдаст Улькер-каан свою дочь Алтын-Солоны?

— Да, — отозвался старший, — мы родом-племенем не можем похвалиться, имён дедов-прадедов назвать не сумеем. Ни в песнях, ни в сказках памяти по себе они не оставили. Но зато мы сами прямые и крепкие, как лиственницы, сильные, как медведи, дружные, как серые волки.

И, стукнув посохами, братья шагнули с вершины горы на дно неба.

Почуяв людей, захрапели небесные кони, привязанные к золотой коновязи у входа в золотой шатёр Улькер-каана.

Услыхав братьев, свирепые псы, прикованные золотыми цепями к серебряным колодам, сели от страха на свои хвосты и заскулили тонкими голосами, как слепые щенята.

Братья прислонили к семи граням золотой коновязи семь медных посохов, сдёрнули шапки и вошли в золотой шатёр.

Гостей в шатре — не сосчитать. Со всех семи небес, со всей земли собрались сюда на великий пир боги, чудища и герои.

Братья низко-вежливо пирующим поклонились.

Семиголовый Дьелбеген-людоед, увидав семерых братьев, семью глотками захохотал:

— А-а-а, ха-ха! А-а-а… Хорошее угощенье ко мне само, на своих ногах пришло! Ха-ха-ха-ха!

Кобон-Очун, силач, ездящий на сине-сером коне, увидав семерых братьев, железной трубки изо рта не вынул, только сильней запыхтел, на братьев сквозь дым посмотрел, на их поклон не ответил.

Сын небесного царя Тенери-каана, Темир-Мизе, богатырь, ездящий на сером, как железо, коне, даже не обернулся. Кисточка на его лисьей шапке не шелохнулась, коса, перекинутая через левое ухо, не качнулась.

Сам хан Улькер-каан восседал на золотом троне с тремя ступеньками. Глаза его — спокойные озёра, нос — ровная гора; усы закинуты за плечи, борода до колен.

Низко-низко братья ему поклонились.

Улькер-каан правую бровь поднял, левый глаз прищурил:

— Вы, семеро, безлошадные, вы, семеро, бездомные! Мой шатёр земным духом не поганьте, овчинными тулупами моих гостей не смешите!

Семь дней, семь ночей стояли братья, дары свои предлагая.

Улькер-каан не хотел их слов слушать, на подарки не смотрел.

— Земные жители, обратно на землю идите!

Но братья стоят, прямые и крепкие, как лиственницы, сильные, как бурые медведи, дружные, как серые волки:

— Работу осилим, какую пожелаете, службу сослужим, какую прикажете. Даров наших не отвергайте, просьбу нашу выслушайте: мы сватать пришли дочь вашу Алтын-Солоны.

Улькер-каан в ответ усмехнулся:

— Костёр, из двух смолистых ветвей сложенный, будет жарко гореть, детям двух небесных ханов хорошо будет в одном шатре жить. Молодой Темир-Мизе-богатырь и юная Алтын-Солоны друг для друга созданы, друг другу отцами их обещаны.

Сунули братья шапки под мышки, ещё ниже поклонились:

— Скажете полдневное высокое солнце достать — достанем, повелите десятидневную луну к порогу прикатить — прикатим.

— Ну, ладно, — вздохнул Улькер-каан, — одолейте чёрного марала, у которого на рогах семьдесят отростков. Своими рогами этот марал звёзды с неба снимает, себе под ноги швыряет и топчет передними копытами. Живёт тот марал у берега семи морей, у подножья семидесяти гор с семьюдесятью отрогами. Кто маральи рога принесёт и поставит их перед моим шатром, вместо коновязи, кто из шкуры марала аркыт-мешок для кислого молока сошьёт, тот получит Алтын-Солоны.

Семиголовый Дьелбеген-людоед прежде всех с белой кошмы поднялся. Он выбежал на зелёный луг, поймал своего синего быка, ухватился за кривые рога и вскочил на широкое седло, чеканенное серебром и бронзой. Яростно крича, свирепо свистя, быка кулаками подбадривая, быстрей волшебной Каан-Кередэ-птицы мчался Дьелбеген-людоед к берегу семи морей, к подножью семидесяти гор с семьюдесятью отрогами.

Сын небесного царя Темир-Мизе-богатырь, размахивая восьмихвостной плетью, скакал быстрее ветра на сером, как железо, коне.

Кобон-Очун силач, сине-серого коня не щадя, летел, как стрела, пущенная с тугой тетивы.

Семь братьев, на семь медных посохов опираясь, позади всех пешком, не спеша идут. Семь пеших братьев за семь шагов семь верст позади себя оставляют. За семь дней семеро братьев на семь переходов обогнали Дьелбегена.

Людоед Дьелбеген от злости совсем коричневый стал:

— У-у-у! Этих братьев я догоню-у-у! Этих братьев я проглочу-у-у!

И вот братья уже слышат тяжёлый бег быка, уже видят впереди себя на дороге тень бычьих рогов.

Старший брат вытянул шею, заглотил горное озеро и выплюнул его на дорогу.

Но уже слышен топот серого, как железо, коня, уже видна на дороге тень восьмихвостой плети Темир-Мизе богатыря.

Второй брат протянул руку к горному кряжу, выдернул лесистую гору и выставил её на дорогу.

Но уже слышен звон сбруи сине-серого коня, видна на дороге тень железной трубки Кобон-Очуна силача.

Третий брат поднял тысячепудовый гранитный валун, сжал в кулаке и швырнул на дорогу острые осколки.

Семеро братьев первыми пришли к берегу семи морей, четвёртый брат взбежал на семьдесят гор с семьюдесятью отрогами.

Спасаясь от крика, каким четвёртый брат кричал, убегая от топота, каким четвёртый топал, чёрный марал выскочил на самый высокий утёс семидесятого отрога. Голова его — выше туч, рога за звёзды цепляются.

Пятый брат сквозь тучи, сквозь облака увидал зелёные рога с семьюдесятью отростками, снял с плеча железный лук. Он тетиву резко натянул, даже лопатки за спиной стукнулись, и от большого пальца правой руки дым пошёл. Быстрая стрела маралу сердце пронзила.

Много-долго не прошло, вернулись семеро братьев в стойбище Улькер-каана. Они поставили ветвистые маральи рога против серебряной двери золотого шатра, как две коновязи. Аркыт-мешок для кислого молока, сшитый из маральей шкуры, они положили к ногам хана. Плотной тучей расстелился аркыт, половину неба закрыв.

Улькер-каан, восседавший на золотом троне с тремя ступеньками, на подарки даже не взглянул, в лицо братьям он не смотрит. Один глаз к луне скосил, другой к солнцу:

— Сам я охоты вашей не видал, песни о подвигах ваших не слышал. Подождем остальных охотников.

Прежде всех уехавший семиголовый Дьелбеген-людоед вернулся через семь лет. Через десять лет спешился у шатра Темир-Мизе-богатырь. Вместе с ним прискакал Кобон-Очун-силач. Лица их были, как земля, чёрные, песок скрипел на зубах.

Улькер-каан вздохнул, голову опустил, глаза его туманом заволокло:

— Свою дочь, Алтын-Солоны, я отдам тому, кто самую красивую сказку споёт.

— Я, я спою-у-у! — заревел на семь голосов семиголовый Дьелбеген.

От его пения птицы слетели с насиженных гнёзд; звери, детёнышей своих покинув, ринулись в разные стороны, скот умчался с голубых небесных пастбищ.

— Однако, вы очень плохо поёте, — сказал Улькер-каан, — замолчите, пожалуйста. Белого скота нашего не гоните, жителей наших не пугайте, стойбище наше не разоряйте.

Дьелбеген от стыда синим стал, как его синий бык. Быстро вскочил в своё высокое седло и умчался.

Теперь запел свою сказку молодой Темир-Мизе-богатырь. Вместе с ним пел и Кобон-Очун силач.

От унылой этой песни, от тоскливых голосов птицы на лету, звери на ходу уснули.

— Ваша сказка совсем никудышная, — рассердился Улькер-каан, — сейчас же замолчите.

Кобон-Очун и Темир-Мизе друг на друга не смотрят, собираются, снаряжаются, по домам спешат.

Шестой брат взял в руки звучный топшур, пальцами тронул струны, грустную песню протяжно запел.

Пугливые птицы к стойбищу прилетели, слушают. Дикие звери прибежали, слушают. Деревья, хвоей не шелестя, слушают. На сухостое почки свежим соком налились, кожура треснула, молодые листья к певцу, как к солнцу, потянулись. Тёплый-тёплый дождь на стойбище пал, тёплый-тёплый ветер повеял, солнце выше поднялось, и семицветная радуга на плечи певца встала.

Слов нет — рассказать, до чего красивая была эта песня.

На далёкие созвездия смотрел Улькер-каан, эту сказку слушая, этой песне внимая.

Колени его ослабли, нижняя губа вытянулась, слёзы на бороду падают. Четыре дня слушал, головы к подушке не приклоняя:

— Нет, этих семерых братьев я не могу победить…

И тут, в одежде, сотканной из лунного света, вышла сама Алтын-Солоны. Седьмой брат на правое колено пал, за правую руку Алтын-Солоны взял:

— Мы двое один костёр на земле разожжём.

— Один шатёр поставим, — отозвалась Алтын-Солоны и вместе с братьями стойбище отца своего покинула.

Улькер-каан нижнюю губу до крови прикусил, ногой топнув, лодыжку свихнул.

Горькие слёзы Улькер-каана падают на землю густым дождём. Из глаз рвутся молнии, голос громом грохочет:

— Этих семерых братьев жестоко я покараю.

А братья в просторном аиле пируют, песни поют. Они справляют свадьбу младшего и Алтын-Солоны.

Вдруг с неба посыпался огненный град, упало жаркое звёздное пламя.

— Ой, братья мои, — вскричал младший, — на нас идёт небесное войско!

Старший брат поднял ледяную вершину горы Белухи, и братья укрылись за ледяной стеной.

Огненный град обрушился на ледник и стучал не переставая, белое звёздное пламя бушевало не умолкая, и бурные реки талой воды побежали со стен аила.

— Алтын-Солоны! — гремел Улькер-каан. — Сейчас же домой вернись!

— Отданная человеку, я с людьми не расстанусь, — ответила Алтын-Солоны.

Тут с неба звёзды, как мошкара, посыпались, земные угодья поджигая.

Братья сурово наверх посмотрели:

— Не даёте нам на земле жить? Хорошо! Мы пойдём к вам на небо.

Алтын-Солоны, светлая звёздочка, ни на шаг от своего мужа не отступила.

Поднялись на небо и встали развернутым строем Семеро братьев[2], и рядом с седьмым братом — верная Алтын-Солоны.

Открыто отнять дочь Улькер-каан не смеет, всё хочет он со своим воинством зайти с тыла. Но братья всегда настороже, всегда поворачиваются лицом к Улькеру[3].

Так вечными противниками стоят они на небе друг против друга.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Три маралухи

Жил на Алтае старик Кудай-берген. Зубы у него пожелтели, кожа от старости высохла, бородёнка белая стала, как у белого козла. Но сам старик лёгкий, быстрый был. Он не видел скота, не пахал земли, а жил охотой. Не было у него ни коня, ни седла, всё его именье — тугой лук да три собаки.

Вот почуяли однажды собаки зверя, морды повернули, пошли по следу — трёх маралух подняли. Спасаясь от собак, маралухи частым лесом бежали, через ручьи перескакивали, сквозь кустарник продирались. Собаки ни на шаг не отстают, сам охотник Кудай-берген-старик без отдыха бежит.

Много месяцев длилась погоня.

Сколько раз хотел старик лук с плеча снять, стрелу спустить, да в частом лиственном лесу прицелиться на бегу несподручно.

А маралухи всё бегут и бегут, устали не зная, собаки гонят их день и ночь.

На седьмой месяц погони прибежали маралухи к краю земли, с края земли на край неба ступили и дальше по небу бегут. Собаки туда же, за собаками сам Кудай-берген вверх подался, на небо взбежал.

Много-долго не прошло, собаки догоняют, вот-вот догонят трёх маралух.

Кудай-старик лук с плеча снял:

— Теперь, — говорит, — в чистом небесном поле вас, маралухи, я не потеряю!

Прицелился, однако поспешил маленько, вот и промахнулся. Стрела, не задев маралух, чистая, белая, на запад полетела.

— Эх, стар, а тороплив, — рассердился на самого себя Кудай-берген.

В другой раз он усердно, не спеша целился, и вторая стрела всех трёх маралух насквозь проколола.

Но подраненные маралухи не оступились, не упали. Шага своего не сбавляя, всё так же дружно-ровно бегут!

— Земные ли вы звери, небесные ли, мне всё равно! — крикнул старик. — Если погнался, буду гнать вас, пока не настигну!

* * *

Летней ночью, на восточном краю неба, эта погоня хорошо видна: три маралухи, три собаки, две стрелы — одна белая, другая в крови, — красная, а позади старик охотник Кудай-берген.

Так и движутся они по небу, отдыха не зная, одним бессмертным, неразлучным созвездием Трёх маралух[4].

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Как богатырь Сартакпай шмеля победил

Весеннее солнце землю согрело, белым цветом черёмуха закипела. Выглянули из своих восковых аилов семеро братьев, семь мохнатых шмелей. Шестеро к черёмухе полетели, а седьмой — к золотым тюльпанам.

Вдруг чёрная тень легла на поляну. Это Дьелбеген-людоед с горы спустился верхом на синем быке.

— Братья, братья, я дрож-ж-ж-ж-ж-ж-жу… — заплакал шмель.

Но братья были далеко, а Дьелбеген подходил всё ближе, ближе. У него семь голов, четырнадцать глаз, куда от него скроешься?

— Жжу-жу… — метался шмель.

Кружился, кружился, да вдруг и переменил свою песенку:

— Жж-ж-ж-ж-ж-ж-жу, богатырю Дьелбегену я служж-ж-ж-жу!

— Ххх-х-х-ха-ха-ха! — расхохотался Дьелбеген. — Полети, мой слуга, узнай, кто на земле всех слаще. Я голоден, ужасно голоден!!!

Полетел шмель, укусил собаку, корову, медведя, лошадь, курицу, мышонка, оленя, девочку.

— Жж-ж-ж-жж! Девочка всех слаще-слаще-слащ-щ-щ-щ-ще!

— Милый шмель, не говори людоеду, он меня съест.

— Скажу, скаж-ж-ж-ж-ж-ж-жу, людоеду я служу, служ-ж-ж-жу!

— Замолчи, шмель, — просит отец, — мы коня тебе дадим.

— Нарядную шубу сошьём, — плачет мать.

— Соболью шапку подарим, — уговаривают шмеля бабушка с дедушкой.

А он всё не унимается:

— Девочка всех слаще-слаще-сла-щ-щ-щ-щ-щ-щ-ще!

Всё стойбище вышло шмелю на поклон:

— Не говори, шмель, про нашу девочку! Мы аил тебе высокий поставим, над твоим очагом котёл медный повесим, под ноги положим белую кошму.

— А не лучше ли будет, — сказал богатырь Сартакпай, — укоротить шмелю его длинный язык?

Поймал шмеля и выдернул язык.

Вот явился шмель к Дьелбегену. Тот как зарычит:

— Где пропадал? Кто всех слаще? Говори!!!

А шмель в ответ:

— М-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м…

Ничего другого он и по сей день сказать не может.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Ак-Чечек — Белый Цветок

Там, где девять рек в один поток слились у подножья девяти гор, шумел могучими ветвями чёрный кедр. Под его шёлковой хвоёй, опершись на крепкий ствол, давным-давно стоял маленький шалаш.

В этом шалаше жил пожелтевший от старости, словно дымом окуренный, дед. И были у старика три внучки, одна другой краше.

Вот пошёл дед за дровами. Поднялся на лесистую гору, увидел лиственницу с чёрными ветвями.

— Это дерево на корню высохло. Один раз ударь — оно и упадёт.

Вытащил старик из-за пояса острый, как молодой месяц, топор, ударил лезвием по стволу, и вдруг, откуда ни возьмись, выскочил страшный зверь, да как вцепится зубами в руку!

— Ой, ой! — заплакал старик. — Отпусти, отпусти меня. Я тебе что хочешь дам.

— Ладно, — отвечает зверь человечьим голосом. — Отдай мне любимую внучку.

Пришёл старик домой и говорит старшей внучке:

— Не пойдёшь ли ты к этому зверю? Я слово дал.

Оглянулась девушка, увидела зверя.

— Лучше, — говорит, — в воду брошусь!

Старик спросил вторую.

— Лучше удавлюсь!

— А ты, Ак-Чечек, мой Белый Цветок, не согласишься ли?

Младшая внучка подняла голову. Её круглые глаза полны слёз:

— Что обещано, то должно быть исполнено. Чему быть, то и будет.

И повёл зверь девочку по долинам, по холмам, через реки, сквозь леса.

Пришли они на золотую поляну, где лиственницы всегда зеленеют, где светлый ключ без умолку стрекочет, где кукушка кукует весь год. На краю этой поляны, под боком у синей горы, увидела Ак-Чечек семь сопок, прозрачных, словно вечноголубой лёд.

Зверь подошёл к средней сопке, ударил лапой — распахнулась в ледяной сопке дверь, и открылся белый высокий дворец. Вошла Ак-Чечек. На столах — расписные чаши с едой. На стенах двухструнные топшуры и серебряные свирели-шооры. Они сами собой звенят, а невидимые певцы песни поют. На привет они не отвечают, на зов не откликаются.

Стала жить Ак-Чечек в сопке голубой, в белом, как лёд, дворце. Внутри нет никого, снаружи страшный зверь лежит, сторожит девочку день и ночь.

Когда Ак-Чечек в своём худом шалаше жила, она утреннюю зарю песней встречала, зарю вечернюю сказкой провожала. Не с кем ей было теперь посмеяться, слово молвить некому.

А старшие сёстры вышли замуж за метких охотников. Вот надумали они проведать маленькую Ак-Чечек.

— Если умерла она, мы о ней поплачем, песню споём, если жива — домой увезём.

Собираясь в дорогу, жирного мяса нажарили, в дорожные мешки-арчимаки сложили. Араки[5] наварили, в большие меха налили. Оседлали сытых иноходцев и отправились в путь.

Услыхал страшный зверь топот копыт, увидал двух сестёр на резвых конях. Ударил зверь лапой, и сверкающий ледяной дворец обернулся жалким шалашом. На голой земле — облезлые звериные шкуры, у костра — почерневшая деревянная чашка.

Вышла Ак-Чечек из шалаша, низко сестрам своим поклонилась.

— Милая ты наша Ак-Чечек, — заплакали сестры, — не нужно было тебе деда слушать. Садись на коня, взмахни плетью — и даже птица быстрокрылая тебя не догонит.

— Слова своего я не нарушу, — молвила Ак-Чечек.

— Ох, несчастливая ты родилась, Белый Цветок! — вздыхали сёстры. — Видно, гордость твоя заставит тебя умереть здесь, в этом грязном шалаше.

Так, причитая и горюя, съели сёстры привезённое мясо, выпили араку, крепко-крепко Ак-Чечек поцеловали, сели на коней и поскакали домой.

А страшный зверь ударил лапой — исчез шалаш, и на его месте стал дворец, краше прежнего.

И вот хан той земли задумал женить своего старшего сына. Всем людям велел он прийти на свадебный пир. Даже Ак-Чечек услыхала об этом празднике, даже Ак-Чечек позвали на этот великий той[6].

Заплакала она, в первый раз застонала:

— Ах, не петь мне теперь, не плясать больше на праздниках.

Страшный зверь подошёл к ней, человечьим голосом заговорил:

— Долго думал я, моя тихая Ак-Чечек, чем тебя одарить, как тебя наградить, — и положил к её ногам золотой ключ. — Открой большой сундук.

Золотым ключом Ак-Чечек отомкнула алмазный замок. Откинулась кованая крышка. Словно кедровые орехи, насыпаны в сундуке серебряные и золотые украшения. Опустила руки в сундук — будто в белой пене утонули руки в мягких одеждах.

Ак-Чечек долго одевалась, выбирая. Но и без выбора, если бы она оделась, всё равно прекраснее её нет никого на земле.

Переступила Ак-Чечек через порог — у порога бархатно-чёрный конь стоит. Жемчугом украшена узда, молочным блеском сияет серебряное седло, шёлковые и жемчужные кисти висят до земли.

В одежде белой, как раннее утро, Ак-Чечек быстро-быстро поскакала на чёрно-бархатном коне. Вот перевалила она через высокие горы, перешла бродом быстрые реки, и слышит Ак-Чечек позади себя топот копыт, и слышит — голос густой и низкий ласковую песнь поёт:

Если стременем воду черпну,

Глотнёшь ли?

Если на расстоянии дня пути ждать буду,

Придёшь ли?

Обернулась Ак-Чечек, увидала юношу. Он сидит верхом на жемчужно-белом иноходце, на нём шуба, крытая чёрным шёлком, на голове высокая соболья шапка. Лицо у него, как вечерняя луна, — круглое и розовое, чёрные брови его красоты такой, что и рассказать нельзя.

— Дьякши-ба? Как живёте? — поздоровался всадник.

— Дьякши, хорошо живу, — отвечает Ак-Чечек. — Слерде дьякши-ба? Как вы поживаете? — и сама слов своих не слышит.

Сердце будто иголкой прокололо, по коже мороз пробежал. Глаз поднять она не смеет, вниз посмотрела, увидела — ноги юноши вдеты в стремена, медные, большие. Будто опрокинутые чаши, глубоки эти стремена, будто два маленьких солнца, они сияют.

Ак-Чечек и всадник в одно время приехали на великий пир.

Женщины, не мигая, на юношу глядят, из тепши-таза мясо вынуть позабыли, чаши с аракой стынут в руках. Мужчины на Ак-Чечек не дыша смотрят, оборвались их песни, погасли их трубки.

И дед и обе сестры тоже были на этом пиру. Увидели они юношу и вздохнули:

— Если бы наша милая Ак-Чечек с нами жила, этот молодец был бы ей женихом, — сказала старшая сестра.

— Если бы Ак-Чечек на этот пир пришла, она и сама к зверю не воротилась бы, — ответила вторая.

Не узнали они свою Ак-Чечек в её светлой одежде. Сама Ак-Чечек подойти к ним не посмела.

Солнце прячется за гору. Ак-Чечек садится на бархатно-вороного коня. Повод к себе подтянула, тихонько оглянулась, на юношу посмотрела, опустила глаза и хлестнула коня.

Вот уже проехала Ак-Чечек половину пути и опять слышит топот копыт, и опять тот же голос, мягкий, густой, ту же песнь поёт:

Если стременем воду черпну,

Если в ладонях воды принесу,

Отопьёшь ли?

Если на расстоянии месяца пути умирать буду,

Вспомнишь ли?

— Хорошо ли время провели? — слышит Ак-Чечек.

Нежное лицо её стало белым, как сухое дерево. Слова вымолвить она не может, даже повод уронила. А юноша нагоняет её, вот-вот поравняется… Ак-Чечек своего коня поторопила, не оглянувшись ускакала.

У голубой сопки, у золотой двери она спешилась.

— Здравствуй! — говорит ей человечьим голосом страшный зверь. — Весело было тебе на пиру? Каких людей там повидала?

— Хорош ли был праздник, не знаю. Сколько там народу — не считала. У большого хана на великом пиру я только одного человека видела, только о нём думала. Он ездит на жемчужно-белом иноходце, носит шубу чёрного шёлка, соболья высокая шапка на голове у него.

Страшный зверь встряхнулся. Со звоном упала чёрная шкура. Тот, о ком Ак-Чечек весь день думала, перед ней стоит.

— Добрая моя Ак-Чечек — Белый Цветок! Это я семь лет страшным зверем был, это ты меня человеком сделала, своей верностью злые чары сняла, злое колдовство разрушила.

А топшуры и шооры звенели, гремели; певцы, невидимые, смеялись и плакали, слагая великую песнь. Наши кайчи-песенники её подхватили и нам с любовью принесли.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Шелковая кисточка

Жила-была девочка, звали её Шёлковая Кисточка — Торко-Чачак. Глаза у неё были как ягоды черемухи. Брови — две радуги.

Однажды заболел старик отец. Вот мать и говорит:

— Пойди, Шёлковая Кисточка, позови мудрого кама[7]! Поспеши, дитя моё, Торко-Чачак!

Девочка прыгнула в седло и поехала. Кам жил в белом берестяном аиле[8]. Аил стоял над бурной рекой.

Кам сидел у своего порога и большим ножом резал берёзовые чочойки[9]. Брови у него были как седой мох. Борода росла от глаз и до земли. Ещё издали увидел он Шёлковую Кисточку.

Уздечка её лошади прыгала, как хвост трясогузки. Кольца сбруи весело звенели. Кисточка на шапке сияла, как лунный луч.

Нож выпал из правой руки кама и до крови царапнул ногу. Из левой покатилась в костёр чочойка. Торко-Чачак три раза сказала:

— Дядя, мой отец заболел. Помогите нам!

И только когда Шёлковая Кисточка повторила свою просьбу восьмой раз, кам медленно зевнул, как бы пробуждаясь от сна.

— Завтра, на утренней заре, приеду.

Ещё не успели в стойбище расстелить на полу белую кошму, ещё не заквасили чегеня для араки[10], как уже стал слышен звон бесчисленных бубенчиков с шубы кама и грозный гул его кожаного бубна.

Кам приехал затемно, задолго до зари. Молча, не открывая глаз, слез он с коня и вошёл в аил. Люди внесли за ним его тяжёлую шубу. Большой бубен повесили на гвоздь и зажгли под бубном костёр из душистых ветвей можжевельника. Весь день, от утренней зари до вечерней, кам сидел молча, не поднимая век, отказываясь от пищи. Поздней ночью он глубоко, до бровей, надвинул свою красную шапку. Перья, выдернутые из хвоста филина, торчали на шапке, словно уши. Две тряпки свисали сзади, как два крыла. На лицо упали крупные, как град, бусы. Кряхтя, поднял кам с земли свою двухпудовую шубу. Просунул руки в тяжёлые рукава. По бокам шубы висели колокольчики и ленточки. На спине болтались шкурки дятлов.

Длинные тряпки вздрогнули. Бубенцы зазвенели. Кам упал наземь, и люди видели только тёмный бубен да слышали страшный стук деревянной колотушки.

Кам встал, отблески пламени зажглись на его бубенцах. Кам вдел ноги в железные подковы и стал медленно кружиться. Он кружился всё быстрей и быстрей.

Вдруг бубенцы разом стихли. В тишине, как удар грома, ухнул кожаный бубен. Кам выпрямился. Руки его раскинуты. Бусы упали с лица на темя. Он сел, протянул руку к берестяному подносу, съел сердце козла и сказал:

— Надо уничтожить Шёлковую Кисточку — Торко-Чачак. Нечистый дух Дер-Ээзи, хозяин земли, наслал на нас её красоту. Пока девочка ходит здесь, коровы не дадут приплода, дети вымрут, болезнь старика не пройдёт.

Женщины упали лицом вниз. Старики прижали руки к глазам, и сквозь стиснутые пальцы просочились слёзы. Молодые люди два раза покраснели, два раза побледнели.

— Посадите Шёлковую Кисточку в деревянную бочку, — гудел кам, — окуйте бочку девятью железными обручами, заколотите дно медными гвоздями и бросьте в бурную реку.

Кам скинул свою тяжёлую шубу. Снял шапку, сел в седло и уехал.

— Эй, — сказал он дома своим слугам, — идите на берег бурной реки — вода принесёт мне большую бочку. Поймайте, выловите её и поставьте в мой аил. Сами бегите в лес. Плач услышите — не возвращайтесь. Стон, крик по лесу разольётся — не приходите. Раньше чем через три дня в мой аил не показывайтесь.

Семь дней люди не решались выполнить приказ кама. Семь дней плакала Шёлковая Кисточка. На восьмой её посадили в большую бочку, оковали бочку девятью железными обручами, забили дно медными гвоздями и бросили в бурную реку.

А у реки в этот день удил рыбу сирота-рыбак — Балыкчи. Он первый увидел большую бочку, выловил её, принёс в свой зелёный шалаш, взял топор, выбил дно и увидел девочку. Как стоял Балыкчи с топором в руке, так и остался стоять. Словно кузнечик, прыгнуло его сердце.

Шёлковая Кисточка рассказала Балыкчи про злого кама. Рыбак вынул девочку из бочки, посадил туда злую собаку и бросил обратно в реку.

Слуги кама поймали бочку, отнесли в аил, а сами убежали в лес: так приказал кам. Они ещё не далеко ушли, когда из аила послышался крик, стон, вой.

— Помогите! — кричал кам. — Помогите!

Но слуги бежали ещё быстрей, ещё дальше: так приказал кам.

Только через три дня они посмели вернуться. Кам лежал мёртвый поперёк костра. Кто перегрыз ему горло, слуги не могли понять.

А Торко-Чачак стала жить у рыбака в зелёном шалаше. Но есть им было совсем нечего, потому что рыбак больше не мог удить. Он день и ночь смотрел на Шёлковую Кисточку. Сколько раз брал Балыкчи свою удочку, пробовал идти к реке! Шагнёт и — обернётся. А чуть только скроется за стволом сосны лицо девочки, Балыкчи бежит обратно, чтобы ещё раз взглянуть на Шёлковую Кисточку, потому что глаза у неё были как ягоды черёмухи, брови — словно радуги, а в косах звенели белые раковины.

Взяла Торко-Чачак кусок бересты, вырезала ножом на коре своё лицо, прибила бересту к палке, а палку воткнула в землю у берега. И Балыкчи стал часто ходить к реке, чтобы увидеть поближе разрисованную бересту.

Как-то раз засмотрелся на бересту Балыкчи и не заметил, что клюнула большая рыба. Рыба потянула леску, удочка выскользнула из рук Балыкчи, удилище зацепило палку, береста упала в воду и поплыла вниз по реке.

Громко заплакала Шёлковая Кисточка, ладонями стала тереть свои брови, пальцами растрепала косы.

— Кто увидит бересту, придёт сюда! Кто найдёт бересту, кто придёт? Уходи, Балыкчи, чтобы тебя не убили! Сшей себе козью шубу, выверни её мехом вверх, сядь на синего быка и поезжай искать меня вдоль реки.

У самого устья бурной реки раскинулось стойбище Кара-хана.

Его рабы выловили разрисованную бересту, увидели лицо Шёлковой Кисточки и сели на берегу, забыв о работе. Их шапки вода унесла. Скот разбежался по холмам.

— Кто сказал, что сегодня праздник? Чей справляете той[11]? — загремел Кара-хан, подскакав к рабам.

Тут увидел он кусок бересты. Отнял бересту у рабов, тронул повод и повернул коня к истоку реки. За Кара-ханом поскакали его силачи и герои.

Шёлковая Кисточка была одна в зелёном шалаше. Она не заплакала, не засмеялась, увидав это грозное войско. Молча села на белого, точно облитого молоком, коня, в шитое жемчугом седло.

В стойбище Кара-хана три года никто её не слыхал. Три года зубов её в улыбке никто не видал. Она три года не плакала, три года не смеялась.

Вдруг в одно раннее утро Торко-Чачак захлопала в ладоши и весело улыбнулась. По дороге шёл синий бык, на быке сидел парень в козьей шубе мехом вверх.

— Не над ним ли смеёшься, Шёлковая Кисточка? — спросил Кара-хан.

— Да, да!

— Милая Торко-Чачак, надеть шубу мехом вверх я сумею. Сесть на синего быка я тоже могу. Я сам тебя сейчас развеселю.

Кара-хан приказал Балыкчи слезть с быка, сорвал с его плеч козью шубу. Потом, сопя, подошёл к синему быку, поставил левую ногу в железное стремя.

— Моо, моо! — замычал бык и, не дав Кара-хану перекинуть через седло правую ногу, потащил его по долинам, по холмам.

Все народы, подвластные Кара-хану, стояли вокруг и смеялись.

От стыда лопнуло сердце Кара-хана.

А Шёлковая Кисточка взяла сироту Балыкчи за правую руку, и они, счастливые, вернулись вдвоём в свой зелёный шалаш.

Литературная обработка А. Гарф.

Малыш Ырысту

Далеко-далеко, там, где небо с землёй сливается, на подоле синей горы, на берегу молочного озера жил мальчик. Ростом он был с козлёнка. Из двух беличьих шкурок мальчик сшил себе шапку, из козьего меха — мягкие сапожки. Лицо у него было, как луна, круглое. Он никогда не плакал.

Язык птиц и зверей мальчик хорошо понимал, пчёл и кузнечиков внимательно слушал. Он и сам то зажужжит, то застрекочет, то как птица защебечет, то зажурчит, как родник. Дунет мальчик в сухой стебель — стебелёк поёт, тронет мальчик пальцем паутинку — она звенит.

Вот однажды ехал мимо молочного озера хан Ак-каан верхом на белом коне. Услыхал Ак-каан нежный звон.

«Это не птица поёт, не ручей бежит», — подумал хан.

Перегнулся он через седло, раздвинул кусты и увидал круглолицего мальчика. Малыш сидел на корточках, дул в сухой стебель, и стебель пел, словно золотая свирель.

— Как тебя зовут, дитя?

— Моё имя Ырысту-Счастливый.

— Кто твой отец, где мать? Кто тебя кормит, кто поит?

— Отец мой — синяя гора, мать моя — молочное озеро.

— Хочешь быть моим любимым дитятей, Ырысту? Я сошью тебе соболью шубу, дам тебе проворного иноходца, подарю серебряную свирель. Садись, малыш, на круп моего коня, обними меня покрепче, и мы помчимся быстрее ветра к моему белому шатру.

Ырысту прыгнул на круп коня, обнял хана Ак-каана, и конь помчался быстрее ветра.

Было у хана двое детей: сын Кёз-кичинек и дочь Кара-чач.

Услыхали они ржанье коня, выбежали навстречу отцу, стремя поддержали, расседлать коня помогли.

— Что ты привёз нам, отец?

Хан Ак-каан схватил Ырысту за шиворот, поставил его перед своими детьми:

— Вот какой привёз вам подарок! Дайте ему мою серебряную свирель, и он будет играть вам свои песенки и днём и ночью.

Но Ырысту играть на серебряной свирели не захотел. Он от обиды слова вымолвить не мог.

— Не хочешь моих деток потешить? — рассердился хан. — Будешь, непокорный мальчишка, мой белый скот пасти!

И вот днём без отдыха, ночью без сна перегонял Ырысту с пастбища на пастбище ханские стада, искал, где трава слаще, где вода чище. Летом солнце нещадно малыша жгло, зимой мороз пробирал до костей. Мягкие сапожки его скоробились, лёгкая шубёнка присохла к плечам, глаза научились плакать.

Но никто ему слёз не отёр, никто с ним не заплакал.

Однажды зацепился малыш сапожком за сухой корень, споткнулся и упал лицом в траву. А встать не может, ослаб…

Лежит он и слушает, о чём шмели жужжат, о чём муравьи беседуют.

— Когда этот мальчик на синей горе жил, он плакать не умел.

— О чём же теперь плачет он так горько!

— Ноги его стёртые болят, руки его натруженные устали.

— Да, тяжело ему за стадом ходить.

— А сказал бы он, как перепёл детям своим говорит: «Пып!» — и коровы, как перепелята, не сдвинулись бы с места.

— А крикнул бы он, как коростель кричит: «Тап-тажлан!» — и коровы поиграли бы с ним на лугу.

— Пып! — молвил Ырысту по-перепелиному.

Коровы тут же легли.

— Тап-тажлан!

Коровы поднялись с травы, плясать начали.

Теперь малыш опять повеселел. Он сидел на берегу реки и щебетал, играя с береговыми ласточками. А коровы песни пели и плясали на лугу.

Узнал об этих забавах хан Ак-каан, как туча, посинел, как гром, загремел:

— Коров пасти не хочешь? Будешь масло сбивать.

Поставили малыша к большому чану со сливками, дали в руки длинную палку-мутовку и заставили крутить её день и ночь. Руки мальчика отдыха не знали.

Семья хана, его гости, даже слуги ели лепёшки с маслом, а малыш Ырысту и сухой лепёшки никогда не видал.

— Хочешь — угощу? — засмеялась Кара-чач. — Сыграй на серебряной свирели! Вот лепёшка, вот свирель.

— Это я принёс свирель! — закричал Кёз-кичинек.

— Нет, я! — крикнула девочка и вцепилась брату в волосы.

Тот размахнулся, хотел было ударить ею, но Ырысту сказал:

— Пып!

И рука девочки прилипла к волосам брата, рука мальчика к плечу сестры.

— Что с вами, дети мои? — заплакала ханша, обнимая сына и дочку. — Почему такая беда с вами случилась? Лучше бы этот мальчишка к палке-мутовке прилип!

— Пып! — тихонько прошептал Ырысту, и ханша прилипла к своим детям.

Пришёл домой хан:

— Что случилось? Почему все плачут, а ты один смеёшься, непокорный Ырысту? Отвечай! Не ответишь — нож возьму, голову твою отрублю, пику возьму — сердце твоё проколю!

— Пып!

И хан остался стоять рядом с ханшей, в одной руке пика, в другой нож.

А малыш Ырысту бросил палку-мутовку, толкнул ногой большой чан, поднял сухой стебелёк, дунул в него и запел, как порхающая в небе птица.

Слушая эту песенку, хан дрожал, как мышь. Ханша стонала, как большая лягушка, дети тихо плакали.

Пожалел их малыш, правую руку вверх поднял.

— Тап-тажлан! — крикнул он.

Хан, ханша, Кёз-кичинек, Кара-чач — все четверо в ладоши захлопали, ногами затопали, приплясывая из аила[12] выскочили.

А счастливый Ырысту на золотой ханский помост взошёл. Один раз поскользнулся, в другой кувыркнулся, рассердился на самого себя, самому себе «Пып!» сказал и тут же к золотому помосту прилип.

Посидел-посидел, кругом поглядел — белый чистый войлок ханского шатра туго натянут на прочные жерди. Небо только через дымоходное отверстие увидеть можно — маленький синий клочок, величиной с ладонь.

Душно стало малышу в ханском шатре на золотом помосте.

— Тап-тажлан! — сказал он.

Помост подпрыгнул — малыш подскочил! Да так высоко, будто на крыльях взлетел, через дымоходное отверстие наружу вылетел. Перекувыркнулся, упал, на ноги встал и побежал к молочному озеру, к синей горе. Прибежал, молока из озера ладонью зачерпнул, разок-другой глотнул, улыбнулся, на синей горе шалаш себе поставил. Там и поныне живёт.

Поёт свои счастливые песни, играет на стеблях цветов, будто на свирели, паутинные нити пальцами перебирает, и паутинки в ответ тихим звоном звенят.

Эти песни, посвист, звон каждый может услышать, кто к тому месту, к той черте, где небо с землёй сливается, подойдёт.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Ер-Боко-каан и сирота Чичкан

Давным-давно на холмистом Алтае жил хан Ер-Боко-каан. Скота у него, как муравьев в муравейнике, хоть три дня считай — не сосчитать. Добро его ни в какой шатёр не спрячешь: сундуки вокруг стойбища, словно горы, — половину неба закрыли.

Сам Ер-Боко-каан толстый был, как старый кедр, — в четыре обхвата. Глаза его запухли, будто веки пчёлами ужалены, губы лоснились от жирной пищи. Бока его ночью на мягком мехе нежились, днём хан надевал шубу, крытую чёрным шёлком, на поясе — нож в золотых ножнах, кисет, шитый чёрным бисером. Ноги обуты в красные кожаные сапоги, на голове высокая соболья шапка с серебряной кистью.

Когда Ер-Боко-каан стоял, он одной рукой усы гладил, другой- в бок упирался:

— Есть ли на земле хан могучее меня?

— Видать не видали, слыхать не слыхали, — отвечали все кругом.

Но вот, однажды, ехал мимо стойбища на маленьком кауром коне сухой, как осенний лист, старичок Танзаган.

— Эй, древний старик, — крикнул ему Ер-Боко-каан, — есть ли на свете кто могучей меня?

— Видать не видал, а слыхать слыхал. У истока семи рек, говорят, на подоле семи гор есть глубокая, в семьдесят сажен, пещера. В той пещере живёт спереди жёлтый, сзади чёрный медведь. Вот кто силён, говорят, вот кто могуч!

Сказал так, прутиком каурого конька стегнул, и нет старика, будто его и не было. Там, где стоял каурый конь, — трава примята, куда ускакал — следа не видно.

— Э-э-э-эй! — закричал Ер-Боко-каан. — Эй! Силачи мои, богатыри и герои. Изловите медведя, сюда приведите. Здесь, в моём белом шатре, на цепь его посажу. Захочу — вокруг костра бегать заставлю, захочу — на костре изжарю. Без медведя домой не возвращайтесь: всех казню и детей ваших не помилую.

Вздрогнули могучие воины, их бронзовые доспехи зазвенели. Не смея спиной к хану повернуться, пятясь, вышли они из белого шатра.

Ходили по долинам, по горам, нигде истока семи рек не нашли, семи гор, из одного подола поднявшихся, не видели, пещеры глубокой, в семьдесят сажен, не отыскали. Воду рек и озёр взбаламутили, лес подожгли, но медведя, спереди жёлтого, сзади чёрного, не встретили.

Повернули коней, едут обратно. Ещё издали стойбище увидав, спешились, коней в поводу повели, сами пешком пошли. Ханский шатёр увидали — на колени опустились, ползком поползли. Впереди них малые ребята без шапок, милости у хана просить они не смеют, позади старики в длинных шубах, умолять хана они не отваживаются.

У белого шатра все как один лицом к земле припали.

В гневе Ер-Боко-каан, как гром, загремел, как железо, засверкал. Распахнул золотую дверь. Через серебряный порог перешагнул и вдруг споткнулся. Это ему под ноги кинулся пастушок-сирота по прозванию Чичкан-Мышонок.

— Великий хан, богатырей своих пожалейте, детей малых простите, стариков уважьте.

Две любимые жены подхватили хана под обе руки. Два свирепых палача схватили Чичкана за обе ноги.

— В кипящий котёл его бросьте, — кричит хан, — кровь выцедите, мясо искрошите, кости истолчите! Если ты, Чичкан-Мышонок, жить хочешь, медведя сюда приведи!

И пошёл Чичкан, сам не знает куда. Обратно вернуться не смеет, в сторону с прямой тропы ступить не решается. Позади бурлят взбаламученные реки, впереди подожжённый лес горит.

Рыбы из воды на берег прыгают, лягушки с берега в воду скачут, птицы из горящего леса вылетают, звери убегают, змеи уползают, только один маленький медвежонок на дереве сидит, плачет. Наверху ему страшно, а спрыгнуть ещё страшней.

Чичкан влез на дерево, снял медвежонка, вынес его из огня и отпустил, а сам дальше пошёл.

Идёт дня не видя, ночи не замечая. Так шёл, пока от голода и жажды не свалился. Упал и видит — нависла над ним скала, на скале, как две слезы, две росинки висят. Открыл рот Чичкан, росинки упали ему на язык. Едва проглотил, как сразу понял, о чём между собой два ворона говорят.

— Карр-карр, что ты тут делаешь, брат мой?

— Кар-кар, человека сторожу, смерти его жду, будет мне пожива.

— Кра-а… А я на болото полечу, там жеребёнок увяз, каррр!

Один ворон на болото полетел, другой на скале остался.

«Нет, не дам жеребёнку пропасть», — решил Чичкан, встал и пошёл к болоту.

А впереди коростель бежит, дорогу указывает.

Тут и ворон со скалы поднялся, крыльями захлопал, закричал:

— Карр, брат мой! Человек умирать не хочет.

— Кррра-а! Брат мой, ко мне поспеши, жеребёнку из трясины не выбраться, он по самые глаза увяз.

Но коростель уже вокруг жеребёнка бегает, хлопочет, охрип даже:

— Чичкан, башинан тарт! Чалынан тарт! Тарт-тарт-тарт! Чичкан, за голову дёргай! За хвост дёргай! Дёрг-дёрг-дёрг!

Ухватил Чичкан жеребёнка за гриву и вытянул!

— Кар-кар! — закричали оба ворона. — Этот конь теперь долго будет жить, Чичкану служить. Карр! — и улетели.

Чичкан погладил мокрую шею жеребёнка своей тёплой рукой и молвил:

— Куда хочешь беги, гнедой!

— Твой путь, Чичкан, отныне моим будет.

— Я иду к истоку семи рек, к подолу семи гор, к пещере, глубиной в семьдесят сажен. Конца пути не вижу.

— Если пошёл — надо идти, если идёшь — надо дойти, а упадёшь на пути, так головой вперёд.

Долго ли, коротко ли шли — никому неведомо. Но вот, однажды, увидели: семь снежных вершин, как семь великанов в белых заячьих шапках, на одном лесистом подоле стоят. Из-под снега вода бежит, на семь тонких, как шёлковые нити, ручьёв разделяется.

Гнедой заржал. И вот из пещеры глубиной в семьдесят сажен вышли мохнатые, как семьдесят туч, семьдесят медведей. У каждого в лапах берестяной поднос с едой, на голове кожаный мешок-ташаур с питьём.

Впереди медленно выступал огромный зверь. Лапы его как толстые колоды, голова как обгорелый пень. На могучую спину десять медведей могли бы лечь. Шерсть у великана спереди светлая, как день, сзади чёрная, как ночь. Все медведи на задних лапах ступали, этот шагал на четырёх. Близко-близко он к Чичкану подошёл, низко-низко свою голову склонил:

— Ты для меня, Чичкан, утреннее солнце, вечерняя луна. Ты моего сына из огня спас. Ешь и пей, что хочешь, проси и требуй, чего пожелаешь, подарок выбирай, какой по сердцу.

— Угощенья вашего отведать не смею, подарка принять не могу. Ер-Боко-каан в белый дворец вас зовёт, там он вас на цепь посадит, вокруг костра бегать заставит, на огне изжарит, — молвил мальчик.

У медведей на густых ресницах слёзы повисли. Побросали они подносы с едой, ташауры с питьём и заревели:

— Разорвём Ер-Боко-каана!

Большой медведь поднял правую переднюю лапу, все медведи разом смолкли.

— Я пойду во дворец, — сказал великан.

Спорить с большим медведем не посмели. Осушили они с горя все ташауры, съели всё угощенье и, утирая лапами слёзы, пошли в свою глубокую пещеру.

— Садись ко мне на спину! — приказал большой медведь Чичкану.

Мальчик вскарабкался по лапе медведя, как по толстому стволу дерева, на спину его лёг, как на широкую кошму.

Быстрее воды побежал медведь, легче ветра помчался жеребёнок.

Так вихрем ворвались в стойбище Ер-Боко-каана.

— Ма-маш! — рявкнул медведь.

Скот в горы убежал, пастухи попрятались в аилы, ременными арканами прикрутили двери к железным скобам, притаились, дышать не смеют. Свирепые псы, дрожа и скуля, в кусты уползли.

А медведь к ханскому шатру бежит.

— Ма! Маш!

Волосы поднялись на голове хана, шапка на пол упала, сердце чуть не треснуло, печень чуть не лопнула.

— Ммааш! Ммааш!

Ер-Боко-каан кинулся под топчан, его верные жёны влезли в сундуки, крышками прикрылись.

А медведь с Чичканом на спине уже здесь!

Посреди ханского шатра, на хорошо утоптанном земляном полу, жарко трещал большой костёр. Над костром на железной цепи висел медный котёл. Когда медведь к постели кинулся, хан выскочил из-под топчана, к костру побежал. Медведь за ним. Семь раз вокруг костра хан обежал, медведь всё ближе, ближе! Тут хан подпрыгнул, за железную цепь ухватился, сам себя на цепь верхом посадил, над костром повис и заплакал:

— О-о, Чичкан, смерть ли моя пришла, добро ли меня ждёт? Спаси меня, сынок, уведи ты этого спереди жёлтого, сзади чёрного зверя…

Спрыгнул Чичкан с медвежьей спины, медведю поклонился.

— Будь счастлив, мальчик, — сказал медведь и ушёл.

Отпустил Ер-Боко-каан цепь, на землю упал, вскочил, шапку надел, усы рукой погладил, другой рукой в бок упёрся и на Чичкана смотрит. Смотрел, смотрел хан, глаза у него выпучились, усы поднялись, как у тигра: «Под худым седлом ходит добрый конь, в худой шубе растёт богатырь непобедимый», — подумал хан. Рука к золотым ножнам потянулась, глаза кровью налились:

— Мне, великому Ер-Боко-каану, и тебе — ничтожному Чичкану, из одной чаши вина не пить, в одном стойбище не жить. Уходи туда, куда на могучем соловом коне не скакал я никогда!

Земли под собой не чуя, выскочил из белого дворца Чичкан, не оглядываясь, побежал к своему маленькому, круглому, как сердце, шалашу.

Гнедой, часто-часто перебирая ногами, постукивая копытцами, ни на шаг не отстал, ни на шаг вперёд не забежал.

В шалаше, у потухшего костра, лежала мёртвая овца.

Громко заплакал Чичкан:

— Ярко горевший костёр угас, одна только овца была у меня, и той уже нет…

Но тут вдруг услышал тонкий жалобный голос, поднял голову и увидел ягнёнка. Крепко поцеловал его Чичкан, осторожно накинул ему на шею мягкий волосяной аркан. Жеребёнку Чичкан надел ременную узду, в последний раз посмотрел на свой круглый, как сердце, шалаш и пошёл искать место для стойбища.

Идут все трое — мальчик, ягнёнок и жеребёнок. Вдруг навстречу им сухой, как осенний лист, старичок Танзаган на маленьком кауром коне:

— Куда путь держишь, Чичкан-богатырь?

— Иду туда, где Ер-Боко-каан не бывал никогда.

— Видать не видал, а слыхать о той земле слыхал. Говорят, там овцы пасутся без хозяина, коровы ходят без пастуха, кони резвятся, не зная узды. Там белый шатёр поставлен тому, кто, других спасая, себя не жалел, кто ни зверю, ни человеку никогда не солгал, кто много работал, да мало спал. Иди, Чичкан, куда ягнёнок пойдёт, остановись там, где ягнёнок встанет.

Сказал — и нет его. Где стоял каурый конь, трава примята, куда ускакал, следа не видно.

И опять все трое шли, ни днём, ни ночью не отдыхая. На восьмую ночь ягнёнок встал — не сдвинешь его, будто в землю врос. У ног Чичкана — ласково ручей с травой разговор ведёт, над головой звёздные костры жарко горят. Мальчик воды из ручья зачерпнул, сам напился, жеребёнка и ягнёнка напоил, под открытым небом спать лёг.

Утром проснулся — сам себя не узнал. Вместо тулупа с девяноста девятью заплатами на нём шуба, крытая красным шёлком, ноги обуты в красные кожаные сапоги, под головой чёрный бобровый мех, на постели постланы серые волчьи шкуры, одеяло из красных лисьих шкур. Белая, как сахар, кошма висит на твёрдых, будто из меди отлитых, лиственных жердях. Тронешь их — они звенят, толкнёшь — будто в землю вросли, не шелохнувшись стоят.

Вышел Чичкан из белого шатра, увидал против двери золотую коновязь. У коновязи — Гнедой. Сбруя на нём шита жемчугом, седло бронзовыми бляшками украшено.

Чичкан кругом посмотрел — долина будто снегом заметена — белых овец не сосчитать, а впереди барашек с волосяным арканом. На холмах красные стада, на горах несметные табуны.

Выпрямился Чичкан, голову выше поднял, по-богатырски закричал, по-орлиному заклекотал! Приложил к губам маленький железный комус, густая песня через все долины протянулась. Двухструнный топшур взял — лёгкая песня по холмам разлилась.

Эту светлую песнь услыхали пастухи Ер-Боко-каана, на чистый голос прискакали. Увидели они неисчислимые стада, белый шатёр и Гнедого в затканной жемчугом сбруе. Повернули пастухи коней, помчались обратно к своему стойбищу.

Ер-Боко-каан, о Чичкане услыхав, как река, забурлил, как лёд, затрещал. На золотом ложе ему не лежится — постель будто раскалённый камень. Ни пить, ни есть не может, будто кость застряла в горле. Вскочил на своего солового коня, как буря, помчался, как вихрь, на вершину горы взлетел, стойбище Чичкана увидел и горько-ядовито закричал:

— У коровы длинный хвост, только шерсть на нём короткая. Мышонок-Чичкан раскинул шатёр, да не жить ему здесь! Завтра на восходе солнца мой отцовский лук покажет свою мощь, мои могучие руки силу свою испытают. Выходи, Чичкан, на смертный бой. Твой шатёр сожгу, твой скот заколю, в котлах сварю, своих воинов потешу. Мне, великому хану, и тебе, жалкому Мышонку-Чичкану, на одной земле не жить!

Сказал, дёрнул повод коня и, не дожидаясь ответа, ускакал.

Заблеяли овцы, замычали коровы, лошади заржали:

— Нет у нас ни когтей, ни клыков, помоги нам Чичкан-богатырь!

Чичкан лука и стрел в руках никогда не держал, воевать нигде не учился. Жалобно-горько он заплакал:

— Оглянусь назад — кроме тени, нет ничего; руки подниму — только за уши ухватиться можно. Нет у меня отца, он помог бы, нету матери, она пожалела бы… Птенцу, выпавшему из гнезда, не спастись от ястреба, сироте беззащитному войско ханское не одолеть… Бегите отсюда, белые отары, красные стада, быстрые табуны. Я один Ер-Боко-каана встречу, я один буду с Ер-Боко-кааном биться, пока хватит сил.

Ещё не умолк этот громкий плач, как послышался голос медведя-великана:

— Возьми, Чичкан, свой синий топор, свой стальной нож. Нарежь крепкие гибкие ветки, согни тугие луки, стяни их звенящей тугой тетивой. Заостри стволы пихт — они будут нам копьями, наломай веток орешника — они будут нам стрелами.

Весь день до ночи работал Чичкан, всю ночь при свете костра трудился. Но вот будто богатырь распахнул на груди тёмную шубу — открылись взгляду плечи гор на западе. Посветлело небо и на востоке. Выпрямился Чичкан и увидал медведя-великана. Вместе с алой зарёй он на стойбище шёл.

За большим медведем шли сурки в жёлтых дохах, за сурками медленно, вразвалку, двигались серые барсуки, за барсуками, подталкивая их, спешили росомахи с круглыми щитами на черной спине, за росомахами шагали медведи в бурых тулупах.

Малые пики и луки пришлись впору суркам, оружие потяжелее взяли барсуки и росомахи. Тяжёлые копья легко, играючи, медведи подняли.

Как огненный бубен, выкатилось на небо утреннее солнце. Вместе с солнцем двинулся к стойбищу Чичкана Ер-Боко-каан со своим непобедимым войском. Звеня бронзовыми доспехами, вызывали воины Чичкана сироту на бой.

— Ложись! — приказал зверям большой медведь.

Впереди залегли сурки и барсуки, за сурками притаились в густой траве росомахи, позади росомах, в тени деревьев, заняли места медведи.

С одного края этого войска чёрно-жёлтый большой медведь встал, с другого — Чичкан на Гнедом.

В небе солнце поднялось; в долину воины Ер-Боко-каана спустились.

Большой медведь дал ханскому войску близко-близко подойти, да вдруг как рявкнет:

— Ма-маш!

Все звери, как один, вскочили. Ер-Боко-каан едва успел коня осадить. Стрелы, как молнии, воинов разят, пики без промаха колют. Глаза зверей синим пламенем полыхают, дыхание их расстилается, как густой туман.

— Э, маш-кондутеер! Вперёд! Вперёд! — приказал медведь.

Сурки свистнули, барсуки хрюкнули, росомахи зарычали, медведи заревели и ринулись на ханское войско.

— Ойто-кайрааа! Назад! Назад! — взвизгнул Ер-Боко-каан.

Но звери его приказа не послушались, только ещё свирепее зубами лязгнули. Ер-Боко-каан дёрнул повод коня, зверям спину показал, за ним побежали непобедимые воины.

Реки выходили из берегов, когда это войско бродом шло, камни дымились и рассыпались золой, когда по суше бежало.

Своими пятками свой белый шатёр, сундуки с добром Ер-Боко-каан в пыль истолок.

Ни моря, ни скалы остановить этих воинов не могли.

К какому краю земли отступил Ер-Боко-каан, где он свою смерть нашёл, только два чёрных ворона могли бы сказать, да мы языка их не понимаем, двух светлых росинок нам испить не довелось. И теперь даже имя Ер-Боко-каана позабыто.

Однако хорошо помнят на Алтае: в беде помог сироте Чичкану спереди жёлтый, как день, сзади чёрный, как ночь, медведь-великан. С той поры и до наших светлых дней, память о нём уважая, старики сказители зовут медведя дядей. Добрым словом поминают сухого, как осенний лист, старика Танзагана, отцом алтайцев его называют.

Литературная обработка А. Гарф и П. Кучияка.

Ару-Мёндюр

Жил на Алтае храбрый богатырь Ару-Мёндюр. Сердце его страха не знало, тело его усталости не испытывало.

Полюбил богатырь красивую девушку Чечек.

— Давай жить в одном аиле, — сказал ей. — Давай разведём свой костёр…

Девушка ответила светлой улыбкой: согласна. Но что скажет отец? Отдаст ли он её в жены Ару-Мёндюру?

Поехал парень к отцу Чечек. Аракой старика угощает, хорошие речи заводит. Старик араку не пьёт, единственную дочь из своего аила отпускать не желает.

Но Ару-Мёндюр не уходит, согласия на свадьбу с Чечек добивается.

Три дня он в аиле сидел, старика уговаривал. На четвёртый день старик сказал:

— Ладно. Если привезёшь мне два клыка чудовища Кара-Кула, Чечек будет твоя. Мне надо подпереть теми клыками свой старый аил. Семьдесят богатырей к Чечек сватались — ни один моего желания не исполнил. Может, ты привезёшь клыки…

Богатырь Ару-Мёндюр слова «нет» не знал, цели своей всегда достигал.

— Хорошо! — сказал он. — Клыки привезу.

Надел стальной панцирь, взял боевой лук, сделанный из рогов горного козла туу-теке, наполнил берестяной колчан стрелами и поехал.

По широкой долине, над которой сорока не могла пролететь, богатырь промчался. Через высокий хребет, через который орёл не мог перелететь, он переехал. Деревья ему ветками махали, птицы весёлые песни пели: все успеха желали.

Белка бросила богатырю кедровую шишку.

— Пощёлкай, — сказала она. — Орехи прибавляют сил.

Медведь показал ему лучшую звериную тропу:

— Тут хорошо проедешь, Кара-Кулу сонного застанешь.

Всё дальше и дальше ехал богатырь, по сторонам зорко посматривал.

Вдруг остановился конь, чуть слышно прошептал:

— Вперёд смотри!

Глянул Ару-Мёндюр: впереди Кара-Кула спит. Голова у чудовища как большая сопка, туловище — всю долину заполнило, из кольца в кольцо свилось, ресницы — на таёжный лес походят.

Храпит Кара-Кула страшнее грома небесного, ужаснее каменного обвала. От его храпа земля вздрагивает, из берегов рек вода выплескивается. Конь богатырю шепнул:

— Стрела бессильна поразить чудовище. Бери камень, бей между глаз.

Спешился Ару-Мёндюр, от горного хребта отломил большую скалу и поднял над головой.

— Эй, эй! — громко крикнул.

Кара-Кула, просыпаясь, сладко зевнул.

Богатырь Ару-Мёндюр увидел: из одной челюсти чудовища торчат кости семидесяти богатырей, из другой челюсти — кости семидесяти богатырских коней.

— Кто осмелился разбудить меня? — проворчал Кара-Кула, один глаз приоткрыл.

Глаз у него огромный, на бездонное озеро похожий, чёрный, как дёготь.

— Эй, эй! — крикнул богатырь громче прежнего.

Кара-Кула открыл второй глаз.

Не успел он разглядеть противника — скала обрушилась и глубоко вонзилась в переносье.

У чудовища глаза лопнули, чёрными реками вытекли. Сердце на куски развалилось. Кара-Куле пришёл конец.

Богатырь выломил у него два клыка, навьючил на коня и поехал в свою родную долину.

Птицы над ним летели, весело посвистывая, звери следом шли — победителя славили. Трава ему под ноги стлалась, высокие деревья низко кланялись. Все радовались.

Старик, увидев победителя, замахал руками:

— Бери Чечек в жёны. Бери.

Ару-Мёндюр лиственничной коры надрал и сделал новый аил. Вместе с Чечек развели костёр. Много мяса нажарили, много араки приготовили. Всех соседей позвали. Первую чашку Чечек поставила на землю перед своим отцом.

Старик выпил араку и стал у зятя просить прощения за то, что посылал его на верную смерть.

Сказители ударили по струнам топшуров и запели победителю хвалебные песни. Богатырь Ару-Мёндюр сказал:

— Не я победил чудовище — победила смелость. А смелости меня научил народ.

Молодые парни игры затеяли. Взрослые мужчины состязались в меткости стрельбы из лука.

Женщины шесть лет свадебные песни пели. Девять лет продолжалось веселье.

Ару-Мёндюр и Чечек жили счастливо, детей своих воспитали смелыми и храбрыми, честными и трудолюбивыми.

Литературная обработка А. Коптелова.

Ячменное зерно

Хорошие дни не забываются, добрые дела — вечно в памяти. В давние времена порхала по нашим лесам весёлая синица, насвистывала свои песенки.

Однажды в зимнюю пору навалилась беда: из чёрной тучи хлынул дождь. И не утихал девять дней. А на десятый день за-пощёлкивал мороз, и вся земля покрылась толстой коркой льда. Животные копытами пробить его не могли, зубами не могли прогрызть. Ни одной травинки нельзя было достать. Весь скот погиб голодной смертью.

Люди позабыли вкус мяса. В котлах кипятили пустую воду. Старики умирали от голода. Крепкие молодцы обессилели. Девушки разучились улыбаться. Беда придавила всех, как тёмная ночь. Вместо песен — всюду глухие стоны. Даже птицы приумолкли. Только синица насвистывала свои простые песенки. А когда увидела умирающих людей — задумалась:

«Как им помочь? Как спасти народ от голодной смерти?»

Много раз ей случалось летать далеко в степь. Там она видела русских людей. Те люди жили в домах. Землю пахали, хлеб сеяли. Женщины пекли калачи в жарких печах. Перелётных синиц хлебными крошками подкармливали. Вкуснее тех крошек ничего на свете нет!

Синица всё припомнила и, бойко подпрыгнув на ветке, людям гор сказала:

— Я вам помогу.

Она взвилась в воздух и полетела в сторону степей.

Умирающие люди проводили её глазами и вздохнули:

— Разве такая маленькая птичка может спасти народ? Не под силу ей…

А всё-таки посматривали туда, куда она улетела, и ждали.

Солнце поднялось высоко, весеннее тепло растопило ледяную корку. Загремели ручьи, зазеленела молодая трава. Голодные люди, едва передвигаясь, выкапывали из земли и ели корни травы кандык. А сами всё посматривали вверх:

— Не видно синицы…

— Наверно, злой коршун настиг, острыми когтями разорвал, кривым клювом расклевал…

А бойкая синица всё летела и летела высоко над землёй. В степях шумел ковыль, берёзки начинали одеваться зеленью.

Русские мужики пахали землю. На межах — мешки с семенным зерном: пшеница, рожь, ячмень.

Синица покружилась над мешками, а взять зёрнышко без спроса не посмела. Ударилась она об землю и стала молодой девушкой. Щёки лесными пионами горят, глаза на чёрную смородину походят. Брови — словно крылья птицы в полёте.

Подошла девушка к пахарю, поклонилась в пояс и рассказала, что в горах голодают люди.

— Дай мне пшеницы, — попросила она.

— В горах лето короткое, пшеницу осенний мороз убьёт, — сказал пахарь. — Я дам тебе ячменного зерна.

Он насыпал ячменя в мешок и отдал девушке. А чтобы она не запоздала, подвёл ей заседланного коня.

Девушка поблагодарила пахаря и помчалась в горы. А там, за высокой синей скалой, её поджидал белый волк с хвостом в шестьдесят аршин. Пасть раскрыл, зубы навострил. Ноги у него напряжены, как тетива лука. Вот-вот на коня прыгнет, девушке перервёт горло. Она уронила мешок, и ячменное зерно рассыпалось по камням. Конь повернулся и быстрей стрелы полетел домой.

Девушка опять обернулась синицей, спрыгнула на землю и стала набивать клюв драгоценным зерном.

Белый волк бросился на неё, хотел смять, зубами разорвать, но бойкая птичка ускользнула от него. В зубах у волка осталось одно пёрышко.

Волк ударился о землю и стал зайсаном[13]. Остатки рассыпанных ячменных зёрен собрал в приподнятую полу широкой шубы и стал горстями кидать в ненасытный рот.

Синица вернулась к нашим людям и отдала им ячменное зерно.

Снова обернувшись девушкой, она рассказала, как русские землю пашут, хлеб сеют, как в жарких печах пекут калачи.

В долине взрыхлили землю, посеяли зёрнышки. Осенью собрали урожай. Из ячменных зёрен женщины приготовили муку — талкан. Стали чай пить с талканом. Хорошо!

Про голод скоро все забыли. На лицах парней появились улыбки, девушки запели песни.

В ту осень в горах играли свадьбы. К девушке, которая принесла ячменное зерно, сватались многие женихи. Все нахваливали её. Ей надоело слушать льстивые слова, и она опять стала синицей.

Всю зиму по стойбищам летала и распевала свои простые песенки. Подлетит к юрте, сядет на ветку дерева и начнёт посвистывать. И всем казалось, что пташка рассказывает про русских. Как они в домах живут, какие вкусные калачи пекут…

И наши люди решили перекочевать поближе к русским. Там они научатся дома строить, для скота сено косить, из муки для себя хлеб стряпать.

Так и сделали.

Жизнь хорошая пошла!..

По народным мотивам написана А. Коптеловым.

Загрузка...