из сборника «Снюсь»


Снюсь

Повесть

Я снюсь. Теперь это стало моим основным занятием. Дело дошло до того, что меня так и называют — Снюсь. Я — Снюсь.

Знакомые девушки обращаются ко мне более ласково — Снюсик. Есть в этом что-то пошленькое, сюсюкающее. Какой я им Снюсик? Мне тридцать семь лет.

— Снюсик, сыграйте мне что-нибудь на скрипке в ночь на понедельник!

И я играю.


Началось это несколько лет назад. Мой приятель Эдик М. однажды сказал, что я ему приснился. Я воспринял это известие без особого энтузиазма. Хотелось бы присниться кому-нибудь другому, а не Эдику. Не знаю, о чем с ним разговаривать, — даже во сне.

Однако он сообщил, что мы с ним ездили на автомобиле, причем вел я. Мы приехали на какую-то площадку. Там я стал носиться на машине взад и вперед, а потом мы рвали и выбрасывали с балкона туалетную бумагу. Эдик сказал, что, уходя, я занял у него три рубля, чтобы купить новую порцию бумаги. Все это меня не обрадовало. Засыпая в тот день, я подумал, что неплохо было бы отдать Эдику три рубля. Не люблю быть должником — ни наяву, ни во сне.

Утром мне позвонил все тот же Эдик и закричал, что я снова ему приснился. Мы скакали на зебрах, а потом я отдал ему три рубля, заимствованные в прошлом сне. Я, мол, так и сказал: помнишь, вчера брал? Эдик излагал это все, захлебываясь. Взволнован был мужик до предела.

— Ну и чего ты хочешь? — спросил я.

— Ты что — не понимаешь?! Это же редчайший случай!

— Ничего подобного, — сказал я. — Я всегда возвращаю долги.

— Идиот! — завопил он.

— Истрать эту трешку с толком, — посоветовал я.

Он повесил трубку.


Случилось так, что как раз в тот день у меня не было ни копейки. И я даже пожалел, что отдал этому типу три рубля, которые бы мне пригодились.

На следующее утро он позвонил снова.

— Слушай, кончай свои фокусы! — хрипло заорал он. — Ты снова ко мне явился. Тебе не надоело?

— Вообще надоело, — сказал я. — А что я делал?

— Выдувал мыльные пузыри величиною с автобус. В форме куба выдувал, сволочь! А потом сказал, что хочешь есть. У тебя не было денег.

— Это правда, — сказал я. — А что же сделал ты?

— Накормил тебя, мерзавца. На трешку…

— Спасибо, — сказал я. — Обед мне понравился.

— Мы ужинали… — добрея, сказал он. — Слушай, не надо больше, ей-ей! А то я буду просыпаться.

«Ну его к богу! — подумал я. — Зачем он мне нужен? Если уж проводить с кем-нибудь время во сне, то только не с ним». Но, с другой стороны, мне понравилась идея — шляться по ночам в мозгах окружающих, и, засыпая, я уже сознательно наметил очередную жертву. Я решил присниться начальнику нашей лаборатории и сказать ему, чтобы он сменил шляпу. У него исключительно дурацкая шляпа. Я подготовил убедительную речь, в которой сравнивал шляпу с денежным мешком Уолл-стрита и говорил, что профсоюз не простит ему ношение такой шляпы. Для сна это было логично.

Весь следующий день на службе начальник посматривал на меня недружелюбно. Пришел он в кепке. А еще через день он явился в новой шляпе типа «котелок». Тоже глупая шляпа, но все же лучше прежней.

— Как вам моя шляпа? — спросил он наших дам, а сам искоса поглядывал на меня.

Я промолчал, но ночью уже совершенно нагло приснился ему снова и похвалил шляпу.

Всю неделю начальник напевал под нос песни и чуть-чуть приближал к себе. Он намекнул, что в следующем квартале я могу рассчитывать на повышение.

Я понял, что обладаю неким даром. Откуда он взялся, я не размышлял. Как всегда бывает при обнаружении дара, я немного растерялся. Что с ним делать? Но растерянность быстро сменилась упоением, этаким ребячеством, отчасти даже хулиганством. Я стал сниться всем без разбору, торопясь и не вникая в технику. В то время я мало заботился о мастерстве. С нетерпением ожидал я ночи, намечая днем нового клиента и обстоятельства, при которых я хотел бы присниться. В то время я мог регулировать сон близких лишь в самых общих чертах. При этом сам я никаких снов не видел. Мне было интересно на следующее утро узнавать — удалось или нет? Я летал, как пчелка, от цветка к цветку, собирая нектар сновидений.

Я снился школьным приятелям, соседям, сослуживцам и родственникам. Не все осмеливались наутро сказать мне, что я снился, но в их взглядах читался интерес ко мне, любопытство, недоумение и прочее. Особенно часто в ту пору я снился жене, потому что у нее можно было разузнать многие детали. Снясь жене, я оттачивал методику и вырабатывал стиль. Жена говорила, что сны с моим участием отличаются неожиданностями и парадоксами. Я утомлял ее. Она привыкла к более логичным сновидениям.

Иногда, шутки ради, я снился известным киноактерам, хоккеистам и международным комментаторам. Утром я тихо посмеивался про себя, представляя, как они в эти часы изумленно припоминают неизвестного молодого человека, который ночью пил с ними мартини, участвовал совместно в ограблении банка или пробирался сквозь джунгли. К сожалению, сам я пока не мог насладиться этими снами.

В то время мне достаточно было знать человека в лицо, чтобы суметь ему присниться. Позже и этого не требовалось. Несколько раз я проверял, как действует моя способность на незнакомых людей. Я осторожно наводил справки через третьих лиц: не снилось ли чего такого? И почти всегда мой сон возвращался ко мне — правда, с некоторыми искажениями, обусловленными пересказом.


О моем даре знала тогда лишь моя жена. Она приняла его спокойно, как еще один удар судьбы, — не более. Я был разочарован отсутствием энтузиазма с ее стороны. Во всяком случае, она даже не подумала предположить во мне гения человечества. Для нее способность сниться окружающим значила не больше, чем умение вязать носки. Жена оказала мне посильную техническую помощь, добросовестно пересказав ряд снов с моим участием, а потом попросила больше ее не беспокоить.

— Снись кому хочешь, только не мне.

— Почему? — обиделся я.

— Неужели ты думаешь, что способен заменить собою все на свете? — сказала она. — Я достаточно общаюсь с тобою наяву. Учти, что твой бзик — это посягательство на права человека.

Я очень обиделся на слово «бзик». Мне хотелось бы, чтобы она выразилась благороднее. А словам о правах человека я тогда не придал значения.

Однако сниться ей перестал.


Охотнее всего я в ту пору снился дочери. Поначалу я прибегал к заимствованиям, показывая ей «Алису в стране чудес», например, причем так, чтобы она была Алисой. Сам же был Чеширским котом. Мне нравилось растворяться в воздухе, оставляя вместо себя одну улыбку.

Утром дочка вбегала в нашу комнату и кричала:

— Папа, а ну улыбнись!

Я улыбался.

— Нет, не так, не так! Во сне ты улыбался лучше!

Чужие сюжеты вскоре иссякли, и я стал придумывать свои. А потом, когда дочь немного освоилась с моей манерой, мы придумывали наши ночные приключения вместе, перед сном. Где мы только не побывали!

Эти развлечения были милы, но хотелось чего-то большего.

Некоторое время я снился совершенно бесцельно, не стараясь извлечь из этого никакой пользы для себя и общества. Затем предпринял энергичную попытку путем сна решить расовую проблему в ЮАР, приснившись президенту этой страны. Мне очень не хотелось ему сниться, но дело есть дело. Представляю его легкое потрясение ранним южноафриканским утром! Только потом, когда проблема так и не разрешилась, я понял, что говорил с ним во сне по-русски, как и всегда говорю, по причине незнания других языков.

Неудивительно, что он удивился! Является какой-то обормот без переводчика и начинает трещать по-русски! Однако присниться снова с переводчиком я почему-то не догадался.

Я с сожалением понял, что мой дар не всесилен. Во всяком случае, он не способен сколько-нибудь заметно влиять на международную обстановку.

Извлекать материальную выгоду я стеснялся. А может быть, не знал, как это делается. Оставалась единственная возможность — получать новые жизненные впечатления и общаться. Вскоре я научился контролировать сны моих клиентов. То есть я уже мог сам видеть сон человека, которому снился. Это избавило меня от необходимости расспрашивать его наутро.


Поначалу меня увлекали чисто технические возможности. Я мог, к примеру, присниться начальнику планово-производственного отдела на фоне первобытного племени и участвовать с ним в охоте на мамонта. Тут же я очень ненавязчиво вводил в сон какую-нибудь современную деталь. Будто бы я одновременно программирую охоту на вычислительной машине и предсказываю местонахождение мамонта. Позже мамонт оказывался представителем заказчика и, поверженный в яму, в предсмертных конвульсиях выдавал начальнику ППО справку о финансировании.

Я заметил, что приобретаю репутацию оригинального человека. Несмотря на то, что на службе я являл собою образец благопристойности и чинопочитания, ко мне стали относиться с большим интересом как к товарищу, способному на выверты мышления.

Причем прямо никто не говорил. Я узнавал это по глазам.

С другой стороны, ко мне перестали относиться серьезно. Я это тоже понимал. Невозможно серьезно относиться к человеку, с которым по ночам охотишься на мамонтов, играешь в рулетку или долго и нудно распиливаешь телефон-автомат с целью извлечь из него двухкопеечную монетку.

Некоторые, наиболее догадливые, стали подозревать, что я умею сниться специально. Я не подтверждал их догадок, но и не отказывался. «Может быть», — говорил я, пожимая плечами, и этим приводил их в дополнительное восхищение.

Прошло несколько месяцев, и мне надоело это фиглярство.

Я уже успел присниться всем заслуживающим внимания знакомым женщинам, успел соблазнить их во сне и разочароваться. Господи, какую цветочную пыльцу пускал я им в глаза! Я снился им в альпинистском снаряжении и в старинном дилижансе, со шпагой в руках и гусиным пером поэта, на Северном полюсе и в пампасах. Я придумывал для них роли куртизанок и гетер, наивных простушек и неверных жен. Рассматривая параллельно с ними цветные сны о наших любовных приключениях, я удивлялся собственной предприимчивости и нахальству. Я один был сценаристом, режиссером и главным действующим лицом, им же перепадала скромная участь статисток.

Утром, как правило, мне становилось стыдно.


Внешне моя жизнь текла по-старому: ежедневные присутственные часы, бесконечная пикировка с нашими лабораторными дамами, которые наконец-то полностью уверились в моей потрясающей способности, и сложные отношения с начальством.

Начальники меня любили и побаивались. Любили они меня за то, что я давал им редкую возможность отдохновения в пикантных снах с моим участием. Такого им не снилось никогда. Побаивались же меня потому, что было неизвестно— какой сон я мог выкинуть завтра.

Дамы относились ко мне пренебрежительно. Снился я им редко, во избежание лишних разговоров. Однако они сгорали от любопытства и ежедневно встречали меня восторженно-осуждающим возгласом: «Ну, кому ты приснился сегодня?»

Татьяна, самая острая на язык, и прозвала меня Снюсем. Прозвище всем жутко понравилось. Теперь меня иначе не называли.

— Снюсь, завтра едем на овощную базу.

— Это тебе не сниться, там работать надо!

Я впадал в бешенство и в отместку снился им всем сразу после работы на овощебазе. Я тогда начинал осваивать коллективные сны на несколько абонентов. Причем снился в обстановке той же овощебазы. Так сказать, отрабатывал с ними вторую смену, доводя до полного изнеможения. Наутро дамы выглядели усталыми и на время прекращали разговоры о моих проделках.

Впрочем, они втайне гордились мною как достопримечательностью, хотя полагаю, что способность шевелить ушами вызвала бы не меньший восторг.


Иногда ко мне подкатывались с личными просьбами, чтобы я приснился тому или иному мужчине, чаще всего мне неизвестному, но не просто так, а в компании с просительницей. Сон обсуждался детальнейшим образом. Дамы становились ласковыми.

— Снюсик, надо присниться в театре оперы и балета, пожалуйста! Мы будем сидеть в пятом ряду. Желательна «Травиата», Снюсь, что тебе стоит? Я буду в центре, а вы с ним по бокам. Я тебе его покажу, он в нашем институте работает… На мне будет голубое платье, ты видел, я в нем была на Восьмое марта…

— И что же ты будешь говорить? — сонно спрашивал я.

— Я сама скажу! Ах да… Я скажу ему, чтобы он через неделю на институтском вечере пригласил меня танцевать.

— Сложный заказ, — говорил я. — Дорого обойдется.

— Ну, Снюсик, милый!

И я снился указанному лицу в театре оперы и балета. В перерыве мы пили коньяк в буфете, и я рассказывал ему о той, которая…

Я работал добросовестно, хотя плата была чисто символической. Позже, на институтском вечере, я замечал, что сон оказался в руку, и испытывал некоторую гордость. Хоть так я мог быть полезен ближним.

Должен сказать, что самым сложным в упомянутом сне было как раз исполнение «Травиаты», а не сводничество. Я не жалел красок. Обидно, что тираж сна в те времена был весьма ограничен.


Вскоре моими способностями заинтересовались всерьез. Мне посоветовали сходить к психиатру, но обследование ничего не дало. Выяснилось, что я сугубо нормален. Врач был несколько разочарован, да и я тоже. Откровенно говоря, мне хотелось бы иметь хоть какой-нибудь сдвиг, говорящий о моей исключительности. Но все тесты подтвердили мою полную заурядность. Меня просили быстро назвать фрукт, и я говорил: «яблоко»; поэта — и я говорил: «Пушкин»; город — и я говорил: «Москва». Знаю, что многие на моем месте попытались бы схитрить и придумать нечто нетривиальное. Но я старался быть честным.

В завершение сеансов обследования я приснился психиатру в виде полноценного психа. Он совершенно обалдел.

— Видите, ведь получается, получается! — говорил он наутро. — Вы выглядели типичным параноиком. Значит, что-то есть!

— Я просто умею сниться.

— Просто! — застонал он, хватаясь за голову.


Убедившись, что я безвреден, мне понемногу стали создавать популярность. Я отнесся к этому легко. Пока мне было интересно. Я летел куда-то, ни о чем не задумываясь, испытывал все новые возможности своего дара.

Меня пригласили выступить по телевидению в программе «Народное творчество». Очевидно, мою способность решили числить по разряду художественной самодеятельности.

Перед выступлением редактор долго говорил со мною. Я должен был ответить перед телекамерой на ряд вопросов: кто я такой? Откуда взялся? — а затем пообещать телезрителям небольшой сон с моим участием.

— А вы сможете присниться всем сразу? — тревожно спросил он.

— Постараюсь, — пообещал я, не слишком задумываясь о дальнейшем.

Он стал в деталях планировать предстоящий сон и умолял меня не делать никаких отступлений. Он настаивал, чтобы я приснился у токарного станка под огромным плакатом.

— Зачем? — спросил я.

— Ну что вам стоит! Суть не в этом. Главное — это продемонстрировать ваше умение.

— Я никогда в жизни не работал на станке, — сказал я.

— Хорошо. Тогда у чертежной доски.


После выступления я приснился телезрителям у чертежной доски в белом халате конструктора. Было немного боязно: впервые я снился такой огромной аудитории. Конечно, я не знал всех в лицо и перед сном просто представил себе наш город с его каналами и проспектами, домами, старыми коммунальными и новыми кооперативными квартирами, в которых спали мои незнакомые сограждане. Я в тот миг любил сограждан. Между прочим, это необходимое условие для того, чтобы сон дошел, но далеко не достаточное.

Единственная вольность, которую я себе позволил, — это рисунок на чертежной доске. Он был живым. Там я тоже показал себя, но одними штрихами, как в мультфильме. Я носился по ватману и строил смешные рожи, оставаясь в то же время рядом с доскою с рейсшиной в руках.

На следующее утро я стал знаменит.


Особенно трудно было ехать на эскалаторе метро. Пока я поднимался или спускался в течение двух-трех минут, стоя неподвижно, как истукан, вся проезжавшая навстречу по другому эскалатору вереница людей пялила на меня глаза и даже орала:

— Вот он! Вот! Смотрите!

— Кто? Где?

— Ну этот… Вчера показывали, помните? Кувыркался на доске.

— Который снился, что ли?..

В лаборатории меня встретили как героя. Все очень интересовались, сколько мне за это заплатили. Заплатили мне восемь рублей. Это был гонорар за телевизионную передачу. Сон мой не оплачивался, потому что таких ставок не было.


Меня стали возить по домам культуры и близлежащим совхозам. Я выступал, рассказывал о том, как я работаю над своими снами, какую предпочитаю тематику и что хотел бы отобразить в будущих снах. В заключение я обещал собравшимся присниться в ту же ночь. Народ разбегался из залов очень быстро. Все спешили по домам и заваливались спать. Я ехал домой уставший и недовольный собой, пил на ночь пиво и снился зрителям уже без выдумки и удовольствия в обстановке профсоюзного собрания или в очереди за бананами.

Ничего парадоксального в моих снах не осталось.

Собственно, от меня и не требовали парадоксов. Устроители вечеров были довольны моим послушанием.


В те несколько месяцев полупрофессиональной практики я много думал о своем побочном занятии и искал хоть какой-нибудь смысл в умении сниться. Получалось, что ничего, кроме развлечения, я не могу предложить спящим. Это меня не устраивало. Мне хотелось стать если не властителем дум, то властителем снов. Мне хотелось, чтобы окружающие как-то менялись от моих сновидений, становились лучше, добрее, честнее. Короче говоря, я жаждал общественной полезности.

Я попытался лечить алкоголиков во сне, но успеха это не принесло. Заметного улучшения морального климата не наступало. Более того, разные люди, знакомые и незнакомые, стали считать своим долгом высказаться о моих снах, способностях и перспективах.

Одни советовали уйти в область чистого абсурда, другие, наоборот, настаивали на прагматических целях. Многие говорили об ответственности перед спящими.


Самое главное, что я не мог сам решить — чего я хочу. Я с тоскою вспоминал первые месяцы моих сновидений, чистое и бескорыстное удовольствие от нелепой беготни по ночам, от сюрпризов близким, от их искреннего удивления. Теперь уже никто не удивлялся. Все только требовали.

— Снюсь, ты что-то давно не снился…

— Знаешь, недавно вспоминала твой первый сон. Как хорошо!

— Алло! Товарищ Снюсь? Очень просит присниться коллектив ватной фабрики.

— Твои сны должны быть оптимистичней!

И даже:

— Снюсь, признайся — ты изоспался!

Я действительно переживал явный кризис и не видел никакого из него выхода. Смутно брезжила мысль, что сниться надо очень выборочно, немногим. Тогда есть возможность получше сконцентрироваться, не распыляться и не гнаться за дешевыми эффектами. Но все равно: получится художественный развлекательный сон. Зачем он мне?

Я оставил поиски и на некоторое время с головой окунулся в служебную деятельность. Этого настойчиво требовали новые обязанности руководителя группы. Лабораторные дамы стали забывать о моем втором «я».

Как раз в это время в моей группе появилась новая сотрудница, некая Яна, миловидное существо двадцати трех лет с широко распахнутыми глазами. Глаза показались мне глупыми. Яну взяли по протекции, что сразу определило мое к ней отношение. Я не люблю протекций.

Она быстро вписалась в наш дамский коллектив, потому что, не стесняясь, рассказывала о себе, а женщинам только этого и нужно. Они любят охотиться за чужими судьбами. Кроме того, Яна была намного моложе большинства, что позволяло остальным учить ее жизни. Одевалась она в разные иностранные тряпки — в «фирму», как принято говорить, и даже удостоилась прозвища «Яна-фирма».

Я вводил Яну в курс обязанностей, слегка посмеиваясь над ее нерасторопностью и способностью запутать любое дело. Со мною она была тише воды и ниже травы. Я приписывал это моей холодности и слабому знанию специальности с ее стороны. Объяснив очередную задачу, я спрашивал:

— Все понятно?

— Да, — быстро говорила она, не глядя на меня.

Меня раздражали ее импортные наряды, золотые украшения и косметика, которой она, надо отдать ей должное, пользовалась очень умело. Я сразу зачислил ее в разряд «золотой молодежи», которая ни черта не умеет и не хочет делать, предпочитая жить за счет родителей. Мать Яны уже долгое время работала за границей, откуда присылала альбомы репродукций. Сотрудницы восхищенно рассматривали их и втайне завидовали Яне. Год назад она успела выскочить замуж, у мужа были деньги и машина. В круглых серых глазах Яны я не видел никаких проблем, за исключением скуки.

Для меня полной неожиданностью было, когда однажды Татьяна шепнула мне:

— Снюсь, ты еще Янке-фирме не снился?

— Вот еще! — сказал я. — Зачем это?

— А она ждет, — сказала Татьяна и многозначительно хихикнула.

— Не дождется! — сказал я.

Оказывается, они успели ей растрезвонить о моих подвигах! Сообщение произвело на Яну большое впечатление. Ее непосредственный начальник был отмечен печатью неординарности!

Несколько дней я ходил гордый, как петух, поглядывая на свою подчиненную свысока. Мне было приятно, что эта молодая и цветущая особа, за которой ходил хвост поклонников, клюнула на удочку моих снов. Как я понял потом, вела она себя абсолютно правильно, ничем не выдавая своих желаний. Она покорно выполняла все мои поручения и ждала, когда зерно, зароненное Татьяной, прорастет.

И оно проросло, черт меня дери!

Однажды вечером, после какого-то очень бестолкового дня и еще более бестолковой ссоры с женой, я лег спать. Сон не шел ко мне, я поднялся с постели и побрел к аптечке за таблеткой. В зеркале на стене прихожей отразилась моя фигура в трусах. Я приблизил лицо к зеркалу и с отвращением вгляделся в себя. Лицо было мятым, опухшим, волосы сбились в клочья, а тело выглядело белым и бесформенным, как кусок теста. Я увидел, что постарел.

Проглотив таблетку, я снова упал на диван и завернулся в одеяло. В темноте тикал будильник, напоминая одновременно о вечности и печальной необходимости вставать в семь утра. Настроение было мерзейшее. Требовались срочные меры, чтобы его поднять.

«Присниться, присниться… — бормотал я. — Кому угодно, только не лежать здесь, как в могиле. Но кому?»

И тут перед моими глазами, как принято говорить, всплыл образ Яны. «Чушь! — мысленно воскликнул я, сердясь на себя все больше. — Этого только не хватало!» — продолжал я, в то время как предательская мысль уже бежала по окольным тропкам, перебирая варианты сновидений. Пока я боролся с собою, все было кончено. Я вздохнул и погрузился в сон.


То, что последовало далее, иначе как гусарством не назовешь. Конечно, я приснился ей на коне в сопровождении целой дивизии цыган, которые галдели, орали, ударяли по струнам и потряхивали плечами. Яну я тоже усадил на коня, нарядив ее в шляпу с плюмажем. Мы наслаждались бешеной скачкой, а потом я для вящего эффекта дрался с двумя кавалергардами, защищая ее честь.

Под утро честь была защищена, цыгане охрипли, я проснулся и отправился на работу.

Я вошел в лабораторию важный, как генерал. На Яну я не посмотрел. Сел за стол и начал перекладывать бумаги. Затем, будто вспомнив что-то, небрежно сказал:

— Яна, подойдите, пожалуйста.

Она подошла и села рядом. Я начал что-то говорить ей, весьма сухо и не глядя. Наконец я посмотрел на нее.

Я ожидал увидеть растерянность, восторг, преклонение, испуг — все что угодно, только не то, что увидел. Она смотрела на меня с нескрываемым превосходством.

Выслушав меня, она сказала:

— Тебе надо работать над вкусом. Это было дешево, как в оперетке.

Я инстинктивно оглянулся, чтобы проверить, не слышат ли нас дамы. Кажется, слова Яны от них ускользнули. Только тут до меня дошел смысл сказанного и, главное, то, что она обратилась ко мне на «ты».

— Ты так считаешь? — сказал я, стараясь быть ироничным.

Она пожала плечами и отвернулась.


Таким образом, события стали разворачиваться не так, как я предполагал. Несколько ночей подряд я пытался исправить свою ошибку, являясь к ней во сне застегнутым на все пуговицы, при свечах, с философскими разговорами о пространстве и времени. Она стала вести себя подчеркнуто равнодушно. Сновидений мы не обсуждали, разговаривали только на деловые темы, и мне стало казаться, что я уже не снюсь ей, что она каким-то образом сумела отгородиться от проникновения в ее сны. Я почувствовал растерянность. Меня стали обуревать сомнения относительно размеров моего дара. Одновременно я все настойчивей программировал себя перед сном, покончил с философией и начал откровенные ухаживания.

Она была, как мрамор, холодна.

— Давно не слышал критики, — сказал я ей наконец. — Ведь я вообще-то стараюсь.

— А я вообще-то сегодня одна, — сказала она.

— Как одна? — не понял я.

— Дома. Одна. Муж уехал в командировку.

— Ну и… — начал я.

Она состроила страдальческую гримасу и отошла.

К концу рабочего дня я узнал ее адрес путем сложных ухищрений. Вспомнив о том, что я ответственный за гражданскую оборону в нашей лаборатории, я срочно стал составлять список сотрудников на случай возможной эвакуации с указанием состава семьи и домашнего адреса. Последней я внес в список Яну. Она усмехнулась и сказала адрес. Эвакуация была обеспечена.

Вечером я купил букетик гвоздик, торт и бутылку шампанского. Банальность ситуации удручала меня. Все шло как в стандартном анекдоте на тему «муж уехал в командировку». По пути к Яне я вспоминал известные мне концовки таких анекдотов, и все они начинались словами: «Внезапно возвращается муж…»

Пересекая проспект, я вдруг впервые потерял ориентировку во времени. Мне показалось, что дело происходит в моем собственном сне. На проезжей части лежала замерзшая раздавленная кошка. Гвоздики у меня в руках раскачивались на тонких ножках, кивая кровавыми головками. Длинный, как электричка, автобус заворачивал за угол и вдруг разорвался посредине. Передняя его часть поехала по одной улице, а задняя — по другой. Мне захотелось проснуться.

Я еще не знал, что это был первый симптом поразившей меня болезни.

Я нашел дом, подъезд и поднялся на пятый этаж. Когда я приблизился к нужной мне двери, она тихо отворилась. За дверью стояла Яна в длинном китайском халате. Она прижимала к губам палец. Я на цыпочках последовал за нею по темной прихожей и вошел в комнату.

Комната была маленькая, тесно уставленная мебелью. Телевизор стоял на шкафу. За стеклом серванта лежал маленький коричневый крокодил. Он смотрел на меня, скаля острые зубки.

— Это чучело, не бойся, — прошептала Яна.

Она дотронулась до ручки телевизора и включила его. Все так же повелевая мне молчать, она дождалась, когда из динамика вырвалась первая фраза: «Нефтяники Татарии рапортовали…» — и прибавила звук.

Нефтяники рапортовали очень громко.

— У меня за стенкой бабка, — сказала Яна и улыбнулась.

— Твоя?

— Нет, соседка. Божий одуванец. Она за мною следит… Ну, садись, садись! И не озирайся так трусливо— никто тебя не съест.

Телевизор гремел со шкафа. Божий одуванец, вероятно, содрогался от громкого звука и невозможности подслушать нашу беседу. Шампанское медленно оседало в бокалах.

Анекдот растянулся до утра.


Засыпая в редкие моменты ночи, я снился жене. Мы удили рыбу в большом спокойном озере на Карельском перешейке. Я заготовил для жены баночку свежих розовых червяков и сам нанизывал их на крючок. Червяки с отвращением уклонялись от встречи с крючком. Я устроил жене необыкновенное рыбацкое счастье. У нее клевало поминутно. Она то и дело вытаскивала из озера толстых окуней, изящную плотву и красноперок с сигнальными огнями плавников. Мой же поплавок торчал из воды, как стойкий оловянный солдатик. Этим я старался искупить свою вину.

Во сне я успокоился, и сон показался мне явью. Просыпаясь, я не сразу сообразил — где я и что со мною. Ушел я затемно, оставив спящую Яну наедине с крокодилом. Домой пошел пешком через весь город. На улицах были только машины, сгребающие черный мартовский снег. Грузовики к ним не подъезжали, и машины работали вхолостую, перегоняя снег по транспортеру и снова высыпая его на дорогу.

Когда я пришел, жена жарила на кухне рыбу — толстых окуней, изящных плотвичек и красноперок. Мне снова захотелось проснуться.

Дальше я совсем запутался. Сон и явь переходили друг в друга незаметно, зачастую самым предательским образом. Когда я был с женой, я снился Яне — и наоборот. Причем это происходило уже помимо моей воли.

И во сне, и наяву очень хотелось проснуться.

Однажды — уж не помню, наяву или во сне — мы с Яной попали в какую-то огромную квартиру со старинной мебелью, картинами и коврами. Хозяином квартиры был композитор. Он сидел на крышке рояля и дирижировал обществом. Композитор был одет в красный шелковый халат. Общество состояло из молодых женщин и мужчин неопределенного возраста — по виду юных, но с заметной сединою. Седые мальчики в джинсовых куртках и замшевых пиджаках. Все двигались подчеркнуто красиво и принимали различные позы: поза на диване, поза у рояля, поза с бокалом в руке. В квартире было человек тридцать.

Разумеется, все происходило при свечах.

Это была камерная симфония для дюжины бутылок шампанского и такого же количества коньяка. Композитор поднимал руку и делал посыл по направлению к бару, из которого вылетало несколько бутылок, несомых замшевыми мальчиками. Наполнялись бокалы, женщины, откинувшись на коврах, подносили ко рту сигареты, а композитор, подняв бокал, делал им плавный взмах и выпивал медленно и с достоинством. Это было красиво, но скучновато.


Надо сознаться, что я одевался бедно по причине невысоких заработков и отсутствия интереса к одежде. Нельзя сказать, что мне не нравились красивые вещи. Когда я внезапно оказывался обладателем экзотической рубашки или модного галстука, я испытывал временный прилив вдохновения и, надевая их впервые, тоже любил принимать позы. Боюсь, однако, что позы эти были скорее смешны, чем исполнены изящества, поскольку любая импортная тряпка в сочетании с остальными ширпотребовскими вещами выглядела столь же нелепо, как интурист в колхозной столовой. Общаясь с близкими по материальному и духовному уровню людьми, я не замечал несоответствий, но там, у композитора, впервые ощутил неудобство. Рядом не было никого, чей костюм не являл бы образец моды и элегантности.

На мне же были лишь «фирменные» запонки, подаренные, кстати, Яной от щедрот ее зарубежной мамы. Я незаметно снял их и спрятал в карман. Затем я выбрал угол потемнее и устроился там с бокалом в руке, наблюдая за чуждыми нравами. Яна села рядом, как всегда, ослепительная, посылая в полумрак гостиной лучик скучающей улыбки.

В воздухе, в сигаретном тонком дыму, плавали фамилии и имена известных актеров, режиссеров, художников и литераторов. Поначалу это Броуново движение имен было вялым, но по мере того как бутылочная симфония набирала темп, оно становилось интенсивнее.

Я понял, что попал в мир близких к искусству людей.

Шепотом я стал расспрашивать Яну, кто эти люди. И чем они знамениты. Яна тонко улыбалась, вспыхивая в темноте глазами, как кошка.

— Третьестепенные, — сказала она мне в ухо, делая вид, что целует его. — Первостепенные работают, второстепенные ищут, а эти говорят. Ты — первостепенный.

— Я?!

— Ты, ты, ты… — зашептала она мне в ухо горячим своим дыханием.

В это время композитор, соскользнув с рояля, делал обход гостей. С каждым он чокался и говорил несколько слов с приятной улыбкой.

— Сегодня я работаю в ми-мажоре, — сказал он, чокаясь с Яной.

Он подсел к нам и запахнул полы халата. Я посмотрел на его лицо и увидел, что каждая черточка на нем живет отдельной жизнью. Лицо композитора напоминало оркестр. Губы едва заметно извивались и вибрировали, словно по ним водили смычком; брови вздрагивали, причем левая вздрагивала на каждый такт, а правая — через один; ноздри плавно шевелились, а щеки вспухали и опадали разом, как медные тарелки. Лоб сиял, как геликон.

— Друг мой, — сказал композитор, и верхняя его губа подползла к самому моему носу. — Друг мой, мне рассказывали ваши сны. К сожалению, я совсем не сплю, бессонница… Но в этом жанре… Скажите, вы пользуетесь музыкой?

— Когда как, — сказал я.

— А какой? — живо заинтересовался композитор.

— Предпочитаю Моцарта. Хотя бывает и эстрада.

— Так-так! — воскликнул он. — Я сочиню для вас увертюру.

Лицо его произвело финальный аккорд и потухло. Он вернулся к роялю, приподнял крышку над клавиатурой и принялся стучать мизинцем по черной клавише, недовольно морщась. А к нам подошел молодой человек лет пятидесяти с чуткими глазами. Он заговорил с некоторым превосходством, в котором странным образом присутствовало заискивание.

— На Западе… — говорил он. — Я встречал, есть упоминания… Собственно, ничего нового, вы понимаете… Вы пользовались методикой Сен-Сюэля?

Я непонимающе глядел на него.

— Один ваш сон мне понравился, — сообщил он. — Помните, железная дорога, у которой рельсы расходятся в разные стороны, а поезд постепенно расширяется, а потом раскалывается, как бревно, вдоль?

Мне стало не по себе. Я вспомнил этот ранний сон — претенциозный и неумелый, рассчитанный на дешевый эффект.

— Я вас познакомлю с… — он назвал фамилию, которую я не запомнил. Кажется, Аронсон…

Яна расцвела, она посматривала по сторонам, еще теснее прижимаясь ко мне, а я осмелел и выдвинулся из тени.

Композитор перестал извлекать ноту. Он повернулся ко мне и сказал:

— Как вам понравилось? Мне кажется, эта увертюра может вам пригодиться.

Я кивнул. Композитор захлопнул крышку и потребовал шампанского. Он предложил тост за меня, пожелав мне творческих успехов, а затем попросил сегодня же присниться собравшимся.

— Так, какой-нибудь пустячок. Что вам заблагорассудится…

Яна сжала мне локоть. Я деревянно поклонился.

Ночью я приснился им в пустыне, утыканной противотанковыми шипами. По пустыне ползли волосатые гусеницы размерами с железнодорожную цистерну. Они напарывались на шипы и истекали нефтью. В озерах нефти барахтались маленькие люди, причем не спасали друг друга, а продолжали драться, даже идя ко дну. Они тяжело шевелились в вязкой жидкости, шлепая друг друга черными масляными ладонями. Композитор и его гости возлежали на гусеницах сверху, как на коврах, и смотрели на эту картину. Мы с Яной тоже были на гусенице. Противная прыгающая нота из черной клавиши стучала в висок, как морзянка.

Через два дня Яна передала мне, что сон произвел впечатление.

Короче говоря, меня заметили. Это не было той простодушной популярностью, которую я стяжал после первых публичных выступлений. На этот раз я был отмечен как небольшое, но оригинальное культурное явление, о котором принято знать хотя бы понаслышке. Я сам видел в троллейбусе двух бородатых молодых людей, которые обменивались новостями. Один из них только что купил по случаю альбом Босха и демонстрировал его приятелю. Разговаривали они довольно громко — чуть громче, чем необходимо в троллейбусе. Пассажиры косились на глянцевые репродукции. Я тоже выглянул из-за чьей-то спины и увидел непонятную картинку со множеством фигур, рыб и диковинных зверей.

Мелькали слова: Рерих, Филонов, авангардизм. Пассажиры слушали почтительно, но с неприязнью.

— Кстати, Снюсь тоже подражает Босху, вы заметили? — сказал один бородач другому.

— Пожалуй, скорее Брейгелю-старшему, — задумчиво ответил тот.

Откровенно говоря, я слышал о Босхе и Брейгеле-старшем, но и только. Я спрятался за спины, испытывая одновременно гордость и смущение.


Охваченный тщеславием, я стал сниться с претензией на непонятность. Это было легко. Достаточно было перед сном вообразить себя сложной натурой, страдающей и гонимой, тонкой и впечатлительной, а главное — духовно богаче большинства современников. Главное было — разрешить себе все. Сны изобиловали символикой и невнятностью мысли.

Яна в этот период была деятельна. На щеках ее горел непрерывный румянец. Она болтала по телефону с подругами и устраивала мои дела. Меня стали водить по квартирам. В одной из них мне показали красиво переплетенную тетрадку с описанием моих избранных снов. Я был польщен.

Меня познакомили с Аронсоном, и он сказал мне, что при желании я мог бы «прозвучать там».

— Где? — спросил я.

Он пожал плечами и хитро улыбнулся.

— Вы не пробовали сниться за границу? — спросил он после паузы.

— Пробовал, — сказал я, вспомнив свой неудачный визит к президенту ЮАР.

Он оживился, стал расспрашивать, советовал подумать…

Я не стал больше сниться за границу из-за разницы поясного времени. Для этого мне пришлось бы спать на службе. Кроме того, я смутно сознавал, что вряд ли нужен кому-нибудь за границей.

Впрочем, и здесь я был нужен не больше, чем жевательная резинка. Молодые бородачи, тщательно пережевывавшие мои сны, интересовались только сюрреалистическими подробностями. Стоило мне присниться попроще, как я замечал некоторое охлаждение к моей фигуре, скептические взгляды и вздохи. Я не понимал, зачем молодым людям нужны мои сны. У них и так было много тем для разговоров.

Мои отношения с Яной все более запутывались. Она была в курсе всех снов, не отходила от меня ни на шаг и всячески содействовала успеху. Как-то незаметно она ушла от мужа, будто кошелек потеряла. Я снял ей комнату, и моя жизнь стала даже не двойной, а тройной. Ночью я тщательно снился, а днем разрывался между двумя домами.

Жена была, как мрамор, холодна.

Ночью я жил, ночью я был свободен. Во сне я был чистым и честным, добрым и справедливым. Во сне я был доверчивым. Клянусь, что это мои истинные качества. Куда они исчезали днем?

Я просыпался и начинал обманывать. Сначала я довольно легко обманывал себя, убеждая в собственной исключительности, в наличии у меня волшебного дара, который дает мне право на некоторые вольности. Затем я обманывал жену, уверяя, что люблю ее по-прежнему. Далее шел черед Яны. Ее я обманывал уже без всяких угрызений совести, просто из соображений симметрии картины. Я обманывал начальников и сослуживцев, делая вид, что служба приносит мне моральное удовлетворение. Я обманывал, наконец, абонентов своих сновидений, обещая им ночью больше, чем мог дать.

Справедливости ради следует сказать, что меня тоже обманывали.


Однажды меня пригласил известный литератор. Он был желт и стар. Литература выжала его, как лимон. Литератор случайно подключился к одному из моих снов, и он поразился его прихотливой композиции.

— Какие у вас отношения со временем? — спросил он.

— В смысле — с эпохой? — уточнил я.

— Нет-нет! — испугался он. — В смысле философской категории.

— Обыкновенные, — сказал я, чувствуя, что опять слегка вру.

— Не может быть, — покачал он головой. — Неужели у вас нет страха перед потоком времени? А ощущения, что вы находитесь в нескольких срезах времени? Вы подумайте.

Я забыл сказать, что литератор этот был фантаст, поэтому он так запросто ориентировался в срезах.

Я подумал, но ничем его не обрадовал. Я сказал, что меня уже обследовали, но психопатологии не обнаружили.

— Значит, вы это все придумали… — с сожалением протянул он.

Он полагал, что можно что-то придумать. Ничего нельзя придумать, сколько ни старайся! Либо это есть, либо его нет. Можно только вытащить из души. Но тогда я этого еще не знал и тоже полагал, что придумываю свои сны, забавляясь.

Между прочим, фантаст будто накаркал. Через неделю мне исполнилось тридцать пять лет. День рождения для меня — грустный день. Я подвожу итоги, и они, как правило, неутешительны. В тот день я должен был посетить консерваторию, чтобы прослушать новую симфонию композитора, который сочинил для меня увертюру. Мы с Яной договорились встретиться у входа.

Я ехал в трамвае. Настроение было жуткое. Ехать мне не хотелось, я не знал— зачем туда ехать. В трамвае качались зловещие люди. Я стоял возле кассы и отрывал билетики всем желающим. Внезапно я понял, что превратился в автомат. Мои руки продолжали отрывать билетики и рассовывать их пассажирам, даже когда в этом не было надобности. Правая рука крутила колесико, левая отрывала билеты. Пассажиры послушно передавали их на заднюю площадку вагона. Там уже начинался легкий шум. Я с трудом оторвался от кассы и выскочил на первой остановке.

Это был Каменный остров. Тут меня поразило и то, что «остров», и то, что «каменный». Впереди и сзади были мосты. По ним громыхали трамваи. В каждом из них был маленький кусочек жизни. Жизнь, нарезанная на кусочки, катила мимо меня в трамваях. Между ними и вокруг была пустота, здесь ничего не происходило. И я был в этой пустоте.

Это был каменный остров, середина жизни.

Ну конечно, это я сейчас так красиво и образно думаю. Тогда я просто испугался. Я понял, что никакая сила не заставит меня перейти любой из мостов. Сейчас мне странно об этом вспоминать. В самом деле — какая опасность может таиться в прогулке по мосту? Я не могу точно объяснить — чего я боялся. Во всяком случае, не того, что мост внезапно обрушится подо мною. Я боялся самого процесса перехода, ибо он вдруг представился мне чрезвычайно длительным, если не сказать — бесконечным. Пугала протяженность моста во времени, огромный и бессмысленный переход из одного состояния в другое, а вернее — казавшаяся мне неизбежной потеря себя на мосту, последствия чего были непредсказуемы.

Я почти побежал по аллее вглубь острова, не замечая людей. Мысли путались, как моток проволоки. Я вытягивал какую-нибудь одну, но за нею, сцепившись узлами и петлями, лезли все остальные. Ни одного конца было не найти. Я тяжело дышал, шагая вдоль высокого каменного забора, за которым глухо лаяла собака. Наконец мне удалось найти кончик мысли. Я пошел медленнее, осторожно распутывая клубок.

Всему виной, очевидно, была моя странная способность сниться, в которой необходимо было отыскать хоть какой-нибудь смысл. Он прятался в клубке тонкой и гибкой проволоки. Такую проволоку я когда-то использовал для монтажа радиолюбительских конструкций. Тогда я жил спокойно, не умея и не желая никому сниться, да и снов никаких я не видел. Откуда, зачем свалился на меня этот жалкий талант — мелкий и недостойный, будто подаяние в электричке?

Оказалось, что к тридцати пяти годам я по-настоящему научился лишь сниться. Это я делал с удовольствием и достаточной виртуозностью. Удивительно, что я относился к своему занятию абсолютно серьезно, добиваясь точности и оригинальности. Никто меня не учил, я овладевал умением самостоятельно и кропотливо, часами анализируя удавшиеся сны, придумывая детали композиции, учитывая даже психологию клиентов. Смешно сказать — я выбирал для них удобное время, чтобы присниться! Например, после обеда я снился в комедийном жанре, а глубокой ночью вытаскивал из души сокровенные мысли и облекал их в стройные философские сновидения.

И все это ради тщеславия? Ради того, чтобы мои сны пересказывались и переплетались в тетрадки? Ради удовольствия клиентов? Нет уж, увольте!

Я всегда догадывался, что природа награждает способностями неравномерно. Встречаются совершенно уникальные способности! Есть люди, которые перемножают в уме десятизначные числа и извлекают корни любой степени. Есть другие, которые могут выстукивать на зубах Первый концерт Чайковского. Есть третьи, которые умеют читать в зеркальном отражении…

Много есть непонятных способностей, данных будто из озорства или от пресыщенности Творца.

Я где-то читал, что один тип умел освобождаться. Его связывали, приковывали цепью и запирали в тюремной камере, а он через пять минут оказывался на свободе. Для него это было так же просто и естественно, как для меня — сниться. Умение быть физически свободным при любых обстоятельствах было в этом человеческом экземпляре доведено до гениальности.

И что же он сделал? Он стал продавать свой талант, то есть ухитрился даже в этих сложных условиях стать несвободным.

С другой стороны — он добился общественного признания…


Вот! Вот чего мне недоставало!

Общественное признание придает таланту узаконенность. Масса человеческих способностей и талантов давно признана. Я не говорю о таких нужных способностях, как умение пахать землю или тачать сапоги. Узаконены дрессировка попугаев, игра в хоккей и собирание спичечных этикеток. Вызывают почтение собачьи парикмахеры и дельтапланеристы. Не сомневаются в своей необходимости многочисленные эстрадные певцы, балалаечники, сочинители рифмованных фраз, представители, участники, члены и референты.

Но как же они узнали, что общество признало их способности?

Да очень просто.

Будь ты даже семи пядей во лбу, но если ты не получаешь вознаграждения хотя бы за одну пядь, то можешь считать все пяди лишними. Твои удивительные занятия будут называться малопочтенным словом «хобби» до тех пор, пока рука кассира не выкинет из окошечка жиденькую стопку бумажек, благодаря которым твой дар вступит в обмен с другими дарами. Твои сны будут обмениваться на хлеб, соль, сахар и масло. Они станут эквивалентны одежде и мебели. Сны станут товаром…

Так я теоретизировал, не замечая тогда одного существенного обстоятельства. Ведь моя способность, если подойти к ней серьезно, таила в себе возможности нового, невиданного искусства. А раз так, то все разговоры о деньгах отодвигались на второй план, становились мелкими и несущественными.

Но я словно боялся признаться себе в этом. Мне казалось, что думать о себе как о художнике нескромно, а потому я старательно принижал свою способность, рассматривая ее всего-навсего как некое мелкое ремесло, подлежащее продаже.

Экскурс в политическую экономию увлек меня. Я не заметил, как перешел по деревянному мосту в парке культуры и пошел по аллеям, осматривая многочисленные развлечения.

Скрипело колесо обозрения, покачивались люльки, из которых доносился женский визг, мелькали яркие карусельные кони, с американских гор катилась лавина тележек.

Мое внимание привлек мальчик лет двенадцати. Он считал мелочь у кассы, где продавали билеты на аттракцион «Автомобили». Судя по всему, мальчику не хватало несколько копеек. Он еще раз пересчитал медяки, зажал их в кулак и беспомощно посмотрел по сторонам. Потом он взглянул себе под ноги, вывернул карман, из которого на землю упала обертка от конфеты, и медленно пошел прочь от кассы, не оглядываясь на аттракцион, где сталкивались друг с другом маленькие автомобили, опоясанные черным резиновым ободом.

Я догнал его и взял за плечо.

— Ты хочешь прокатиться? — спросил я.

— Чего? — спросил он, высвобождаясь из-под руки.

— Прокатиться на машинке…

— Не хочу, — сказал он.

— У тебя же денег не хватает.

— Ну да! С чего вы взяли? — Он неестественно засмеялся, дернул плечом и быстрее зашагал по аллее.

— Да ведь… Я хотел тебе помочь! — крикнул я ему вслед.

— Не нужна мне ваша помощь! — зло выкрикнул он и убежал.

«Так мне и надо!» — подумал я. И, уже совершенно не отдавая себе отчета, купил билет и с трудом втиснулся в автомобильчик. Из него росла железная палка с метелкой на конце. Включили ток, и мой автомобильчик дернулся, поехал, неуправляемый, — сталкивался, отскакивал от других, кружился на месте…

Я крутил баранку, пытаясь придать движению осмысленность, но от меня мало что зависело. Другие водители имели свои планы, и каждый из них был разумен, но вместе получалось нескладно, получалась дурацкая суета. Я перестал бороться и поехал, подталкиваемый другими автомобилями, которые мягко стукались в мои борта.

«Вот так и жизнь наша, — меланхолично философствовал я. — Если не умеешь бороться, нужно отпустить руль. Все равно куда-нибудь приедешь».

Тут очень символично выключился ток.


Неожиданное развлечение успокоило меня. Выходя из парка, я снова встретил знакомого мальчика. Он ел мороженое. Значит, на мороженое ему хватило.

Я подумал, что зря приставал к нему с бесплатным удовольствием, в нем нет удовлетворения. Мальчик чувствовал это интуитивно.

Люди хотят платить за удовольствия. Плата гарантирует свободу выбора. Только сейчас я понял слова жены о посягательствах на права человека. Раздаривая сны направо и налево, я не задавался вопросом — хотят ли люди их смотреть? Мне казалось, что ежели я не требую ничего взамен, то волен навязывать их окружающим. По сути дела, я вторгался в личную жизнь людей и делал это, когда хотелось мне. Если бы у них была возможность платить мне за сновидения, то я был бы вынужден считаться с их желаниями.

Таким образом, получалось, что мне необходимо общественное признание в виде денег, а окружающим нужно платить мне, чтобы уберечь свою независимость и держать меня под контролем. Обе стороны стремились к одной цели.

Эти спекулятивные рассуждения укрепили мою решимость. Я начал действовать. Говоря иными словами — наступил этап профессионализации.


Меня очень беспокоили участившиеся приступы страха. Мосты сделались навязчивой идеей. Каждый переход через Неву превращался в серьезную проблему. Дело дошло до того, что однажды я попытался остановить трамвай перед мостом, чтобы выйти на волю. Вагоновожатая прикрикнула на меня, я испугался и притих.

Успокоительные таблетки уже не помогали.

Я взял отпуск и поехал в дом отдыха. До этого я никогда не бывал в домах отдыха, потому что не знал — от чего мне отдыхать. Дом отдыха находился на взморье в Зеленогорске. Летний сезон уже прошел, с залива дул холодный ветер, и отдыхающие — в большинстве своем приехавшие из Донбасса — потерянно слонялись по аллеям, вороша сухие листья. Три раза в неделю они выезжали в город для посещения Эрмитажа. Они действовали с шахтерским упорством, штрек за штреком проходя залежи духовных ископаемых. В клубе крутили кинофильмы, по субботам приезжали артисты областной филармонии. После артистов были танцы.

Артистов этих я никогда прежде не видел и не слышал о них.

Я присматривался к своим соседям по дому отдыха. Это были цветущие и простые люди, с добрыми улыбками, неиссякаемой любознательностью и весельем. Они хорошо ели и хорошо спали. Я же вышагивал под ветром по мокрому песку осеннего пляжа. Одна пола моего плаща прилипала ко мне, а другая стремилась улететь по направлению к городу. Радовало отсутствие мостов. Город издали представлялся разбитым зеркалом с сетью трещин, через которые были перекинуты узенькие мосты, скреплявшие осколки.

Вскоре я приметил странного отдыхающего. Это был худой и высокий человек, во взгляде которого присутствовало заметное беспокойство. Движения его были нервными и угловатыми, как у марионетки.

В аллеях парка стояло несколько грубых крашеных скульптур. Они были на низких постаментах. Убедившись, что за ним никто не наблюдает, этот человек подкрадывался к ним и копировал позу скульптуры. Особенно удачно у него получался дискобол: одна рука опущена почти до земли, а другая закинута за спину. Постояв в этой позе несколько секунд рядом с постаментом, он удовлетворенно улыбался, потирал руки и переходил к «Девушке с веслом».

Его занятия я подсмотрел нечаянно, но потом стал следить уже специально.

Через неделю мы познакомились. Фамилия его была Костомаров. Он назвался большим актером.

Костомаров оказался человеком, необычайно сведущим в психиатрии. Когда я рассказал о себе и предложил присниться, он поспешно отказался, заверив, однако, что ничуть не сомневается в моем даре. Далее он развил стройную теорию моих страхов, объяснив феномен мостов. По его словам, я испытывал постоянное натяжение между двумя берегами— сном и явью, службой и творчеством, женой и любовницей. Я не мог решиться перейти на желанный берег — я боялся.

— Что же предпринять? — спросил я.

— Надо сжечь мосты, — мрачно сказал бывший актер. — Сжечь! Сжечь! — Он вдруг затряс головой, как шаман, и бросился к любимой скульптуре. Добежав до «Дискобола», он окамнел с воображаемым диском в руке и только потом успокоился.

— А вы… — осторожно начал я.

— О, у меня совсем другое… Совсем! — решительно заявил он, но объяснять не стал.

Костомаров сказал, что у него есть знакомые в областной филармонии и он может меня рекомендовать. Он советовал немедля приступить к реализации дара, в противном случае дело могло кончиться серьезным психическим расстройством.

— Меня уже приглашали, — сказал я. — Понятия не имею — каким образом выступать на эстраде? С чем?

— Господи, это же так просто! — воскликнул Костомаров.

И он тут же определил мое амплуа и подал идею номера. Я был назван артистом «оригинального жанра». К ним относятся музыкальные эксцентрики, фокусники, жонглеры, гипнотизеры. Костомаров предложил мне объединиться с профессиональным гипнотизером и сделать общий номер. В обязанности гипнотизера входит усыплять публику в зале и меня на сцене, а дальше я могу сниться, как мне угодно.

— Назовите это как-нибудь оптимистично, без мистики, — сказал Костомаров. — «Мне снилась даль, мне снилась сказка, мне снилась молодость моя!» — звучно продекламировал он и покосился на меня, проверяя — узнал ли я стихи. — Это Блок… Даль и сказку нужно выбросить, а молодость оставьте. Это любят. И непременно с восклицательным знаком. Мне снилась молодость моя!.. Это тоже любят.

Вернувшись домой, я стал сжигать мосты. Я подал заявление на службе об уходе по собственному желанию и переехал к Яне с одним чемоданом вещей.

Жена проводила меня без сцен. Расстались мы, как принято говорить, «интеллигентно», то есть состязаясь в благородстве. Я чувствовал себя полностью виноватым, она же, со своей стороны, не скрывала, что не может поддерживать меня в моем новом занятии. К снам она относилась естественно — как к природной человеческой особенности и не понимала, зачем делать из них профессию.

Похоже, что она давно уже внутренне простилась со мною.

— Желаю тебе достичь совершенства, — сказала она. — Только прошу об одном: никогда не сниться ни мне, ни дочери. Обещай.

— Надо спросить у нее, — сказал я. — Если она захочет…

— Обещай.

— Ей уже пятнадцать лет…

— Обещай… Ну я тебя прошу, слышишь?

— Хорошо.

Конечно, мы порознь объяснили дочери причины развода. Она постаралась понять. Вообще мы все очень старались понять друг друга и понимали умом — но не сердцем.

С работы меня проводили шумно. Весть о том, что руководитель группы инженеров уходит в артисты, разнеслась по коридорам нашей конторы и вызвала дискуссии. С одной стороны, сослуживцам она была приятна. Как-то незаметно рождалась уверенность, что любой инженер, если, конечно, он захочет, может стать артистом. С другой стороны, некоторые отнеслись к моему решению пренебрежительно, считая сновидения занятием не только легковесным, но и бессмысленным. Большинство коллег знало о моей способности; многие видели мои сны, а в теоретическом отделе считалось хорошим тоном иметь дома их описания. Обладатели тетрадок сочли себя обманутыми. То, что ранее было уделом избранных, становилось общедоступным.

Я не обращал внимания на чужие мнения и методично сжигал мосты. Приходя с работы, Яна рассказывала мне очередные новости и сплетни. Некто Задубович из того же теоретического отдела объявил, что тоже умеет сниться, и в доказательство приснился своим приятелям. Те наперебой хвалили его сон, говорили о «полной независимости от Снюся» и даже завели специальную тетрадку для снов Задубовича. Однако повторить сон для более широкого круга Задубович отказался, мотивируя это соображениями свободы творчества и нежеланием «размениваться, как это сделал Снюсь».

Вот так. А я еще ничего не сделал…

Любознательные бородачи отвернулись от меня все как один. Яна похудела от волнения. Ее знакомые из «золотой молодежи» считали своим долгом выразить сожаление по поводу моего шага. Общий приговор был таков: «Его все равно не пропустят». Кто не пропустит? Почему не пропустит? Об этом ни слова.

Яна, закусив удила, мчалась со мною в неизведанное.


Позвонил Костомаров и предложил встретиться у Медного всадника. Он сказал, что познакомит меня с гипнотизером.

Когда я пришел на площадь, Костомаров уже был там. Он стоял у памятника, непроизвольно копируя позу Петра. Под ним не хватало лошади. Рядом томился мужчина средних лет с черными выпуклыми глазами. Одет он был в кожаное пальто, но без головного убора. У него был огромный лоб, переходящий в лысину.

— Петров, — сказал он, протягивая мне руку.

Он не был похож на Петрова.

— Вас нужно тарифицировать, — сказал он после паузы.

— Пускай идет к Регине, — сказал Костомаров Петрову.

Тот вдруг застыл, уставившись взглядом на другой берег Невы. Его черные зрачки подернулись синеватой пленкой. Мне сразу захотелось спать.

— Только ни в коем случае не говорите Регине, что будете работать с Петровым. Скажете — с Глуховецким. Запомнили? — сказал Костомаров.

— С каким удовольствием я их усыплю! — тихо проговорил Петров, не выходя из транса.

— Только, ради бога, не насмерть, Иосиф! — улыбнулся Костомаров.

Мне показалось, что Петров с радостью усыпил бы «их» насмерть. Мы обговорили номер. Каждый должен был работать самостоятельно, поэтому споров не возникло.


На следующий день я отправился в филармонию. У подъезда стояли машины и автобусы с надписью: «Заказной». В холле сновали хорошо одетые молодые люди. У всех был уверенный вид, который чуточку портили нервные суетливые взгляды. У огромного окна с мраморным подоконником стояли двое. Один вынимал изо рта пинг-понговые шарики, а другой, требовательно на него глядя, шарики отбирал и складывал в карманы пиджака. Карманы у него оттопыривались.

Я поднялся на третий этаж и пошел по коридору. В конце была дверь с табличкой: «Отдел оригинального жанра. Чинская Регина Михайловна». Я постучал и потянул за ручку.

В комнате за большим письменным столом сидела женщина, издали казавшаяся молодой. Она была в джинсовом комбинезоне. Очевидно, это была Регина. Она разговаривала по телефону, злорадно улыбаясь. Рядом с аппаратом, на краешке стола, на одной руке стоял юноша. Его раскинутые ноги в узких брюках почти упирались в потолок. Другой рукой юноша поддерживал равновесие. Его лицо показалось мне красивым.

— Разрешите? — сказал я.

— Вы же видите — занято, — недовольно сказал перевернутый юноша.

— Заходите. Садитесь, — кивнула Регина, не отрываясь от трубки.

Она еще раз с ненавистью улыбнулась ей и повесила. Лицо ее тут же приняло брезгливое выражение.

— И это все? — спросила она юношу.

— Могу хоть два часа, — сообщил перевернутый.

— Да хоть три! Слезай! — крикнула она.

Вместо ответа акробат поднял свободной рукой телефонную трубку, ухитрился прижать ее плечом к щеке и стал набирать номер. Регина с силой выдернула трубку, грохнула ее на рычажки и взвизгнула:

— Вон отсюда!

Акробат мягко спрыгнул со стола. В нормальном состоянии его лицо показалось мне идиотическим. Он вышел гордо, ступая с носка.

— Слушаю вас, — сказала Регина.

Я подошел к столу. Этого делать не следовало, потому что Регина вдруг резко постарела. От двери ей можно было дать двадцать пять, но у стола — не меньше пятидесяти.

Я назвался и сообщил, что хочу предложить номер оригинального жанра совместно с гипнотизером Глуховецким.

— Что вы будете делать? — спросила она.

— Сниться.

— Сниться тарификационной комиссии! Неплохо придумано, сизый нос! — воскликнула она и неестественно громко рассмеялась.

Я изложил ей идею номера. Она слушала внимательно, довольно бесцеремонно рассматривая меня узкими глазами.

— Я слышала о вас. Мне говорили, — сказала она. — Давайте попробуем, это интересно. Реквизит, оформление, музыка — за ваш счет.

Итак, нам необходимо было выступить перед членами тарификационной комиссии, чтобы меня в случае успеха поставили на ставку актера. Это и называлось «тарификация». Мой мифический партнер Глуховецкий, как оказалось, уже имел низшую ставку и претендовал на следующую. О Петрове я помалкивал.

— Только учтите, что Глуховецкий всех не усыпит. Я вас честно предупреждаю, — сказала Регина на прощание.

Выйдя на улицу, я тут же позвонил Петрову и сказал, что заседание комиссии состоится через три дня. Необходимо было срочно репетировать.

— Спите спокойно, — сказал Петров. — Филофенов в Мексике. Я вас предупрежу.

Я решил, что Петров не хочет репетировать. Два дня я обдумывал сон для членов тарификационной комиссии. Мне захотелось порадовать их острыми ощущениями. Я придумал напряженный сюжет: будто мы плывем по Индийскому океану на паруснике, а нас берут на абордаж пираты. Члены комиссии блестяще отражают нападение — выстрелы, гром, дым, звон шпаг, — и мы плывем под тихим солнцем.


В назначенный день я пришел в филармонию. В холле висело объявление, извещающее о том, что заседание тарификационной комиссии переносится на следующую неделю. Причин указано не было.

Через неделю повторилось то же самое.

После третьей отсрочки я перестал туда ходить и стал ждать звонка Петрова. Каждую ночь я показывал Яне сон тарификационной комиссии. Поскольку я не знал ее членов в лицо, все мужчины выглядели как Костомаров, а женщины — как Регина. Семь Костомаровых и пять Чинских. Пиратам было от чего прийти в ужас.

Петров позвонил через месяц.

— Усыпляем послезавтра, — сказал он. — Приходите вечером, приготовимся.

Вечером мы с Яной пошли к нему. Петров жил в коммунальной квартире. Он открыл нам и повел по темному коридору. Слева и справа были высокие, выкрашенные в разные цвета двери. Из одной выглянула голова женщины, повязанная полотенцем.

— Спать! — рявкнул на нее Петров, женщина обомлела и провалилась обратно в комнату.


Петров привел нас к себе и усадил Яну на диван. В комнате ничто не указывало на профессию Петрова. Книжные полки были набиты книгами по философии и медицине. На низком столике стояла пишущая машинка. Петров порылся в шкафу и извлек оттуда две чалмы. Одну он протянул мне.

— Дешево, — сказал он, поморщившись. — Но так надо.

Он надел чалму, скрестил руки на груди и метнул взгляд на Яну. Она открыла рот и стала заваливаться набок.

— Стоп, стоп! — сказал Петров. — Однако вы чувствительны…

Мы отрепетировали выход и комплименты публике. Репетировали под музыку из кинофильма «Шербурские зонтики». Петров спросил, как я собираюсь сниться. Я рассказал сюжет.

— Пожалуйста, попробуйте на мне сегодня после двенадцати, — сказал он.

Ночью я приснился ему в том же сюжете. Семь Костомаровых, пять Чинских и один Петров. Я был в ударе — потопил к чертовой бабушке пиратский корабль и взял в плен главаря пиратов.

Утром Яна впервые выразила неудовольствие тем, что не участвовала во сне.

— Ну представь. Тарификационная комиссия тебя не знает. Будут спрашивать — что за девушка? — объяснил я.

Что-то чужое мелькнуло у нее во взгляде.


Заседание комиссии происходило в просмотровом зале филармонии. В программе было двенадцать номеров оригинального жанра. В зале находилось девять членов комиссии во главе с Филофеновым, заслуженным артистом республики.

Нас собрали в артистической и вызывали на сцену по очереди. Какой-то жонглер подбрасывал булавы. Вдоль стены нервно ходил дрессировщик с пушистой собачкой на руках и что-то шептал ей в ухо. Собачка тупо смотрела на него. В углу разминали друг друга силовые акробаты. Петров молча сидел в кресле и курил. На голове у него была чалма. Тяжелые веки Петрова были полуопущены. Он экономил гипнотический заряд.


Во всей этой обстановке было что-то необычное. Я присматривался к актерам. Все нервничали, кроме Петрова и собачки. Жонглер то и дело ронял булавы, и они со стуком падали на пол. Иллюзионист механическим движением извлекал из воздуха игральную карту. Это был туз пик.

Странная штука — талант! Ни в чем так не уверен человек, как в наличии у него таланта, и ни в чем он так упорно не сомневается. Ему нужны непрерывные подтверждения в виде похвал, аплодисментов, сплетен и даже ругани. Ему необходимо вызывать общественный интерес.

Не только тщеславие собрало в этой комнате людей оригинального жанра. Если бы это было так, я ушел бы первым. Несомненно, каждый хотел отдать то, что имел. Большинство отдало бы свое умение даже бесплатно, но бесплатному удовольствию не верят, как я уже говорил. И вот сейчас мы готовились пройти оценку таланта, причем таланты были у всех разные, а низшая тарификационная ставка одна — шесть пятьдесят за концерт с обязательной отработкой восемнадцати концертов в месяц.

Ученая собачка умела умножать и делить. Умножив ставку на количество концертов, она получила бы результат — сто семнадцать рублей.

Это было в полтора раза меньше, чем получал я, работая инженером.

— Я забыл вас предупредить, — вдруг сказал Петров. — Когда кончится бой с пиратами, пускай они, — он кивнул в сторону зала, — захватят сундуки с драгоценностями. Не скупитесь. Побольше бриллиантов.

— Зачем? — спросил я.

— Так надо, — тоном, не допускающим возражений, произнес Петров.

Нас вызвали после дрессированной собачки. Выходя на сцену, я успел заметить снисходительные улыбки, вызванные предыдущим номером. Мы поклонились, а затем Петров провел молниеносный сеанс усыпления. Он наклонился вперед, расставил руки, будто упираясь в невидимую преграду, и медленно, с огромным напряжением сдвинул эту преграду в сторону зала. Казалось, что он катит на членов комиссии гигантскую бочку.

— Спать! — с наслаждением прошипел он, когда воображаемая бочка достигла пятого ряда, где сидела комиссия.

Члены комиссии обмякли. Регина Чинская успела что-то вскрикнуть, дернулась и повисла на стуле. Филофенов медленно вытекал из кресла, как тесто из кастрюли.

Но я рассматривал их недолго. Петров сошел со сцены, уселся в первом ряду и вытащил сигареты.

— Спят, сволочи… — усмехнулся он. — Работайте!

И сделал в мою сторону пасс, будто кинул спичечный коробок.


Я очутился на корабле и поплыл по Индийскому океану. Филофенов стоял на капитанском мостике и смотрел в подзорную трубу. Регина Чинская прогуливалась по палубе в купальном костюме. Остальные члены комиссии изображали матросов. Петров был боцманом.

Я стоял за штурвалом и слушал приказы Филофенова.

Внезапно на горизонте показался барк под черным флагом.

— Интересно, — сказал Филофенов, не отрываясь от подзорной трубы. — На флаге череп и кости. Что бы это могло означать?

— Вероятно, пираты, — пожал плечами я.

Филофенов отставил трубу в сторону и недоверчиво посмотрел на меня.

— Американские? — спросил он.

— Потом будет видно, — уклончиво ответил я.

— Что значит «потом»? Уж не хотите ли вы сказать…

В это время на корабле пиратов ударила пушка. Ядро просвистело над головой председателя комиссии и пробило в нашем парусе идеально круглую дыру. Филофенов, держась за живот, потрусил вниз, на палубу. А я продолжал курс на сближение. Я знал, что бой завершится победой тарификационной комиссии.

Дальше было много выстрелов, крика и грохота. Регина, визжа, как ночная кошка, стреляла сразу из двух револьверов. Петров рычал на матросов, среди которых был один довольно-таки пожилой режиссер, заставляя их бегать по вантам. Пираты один за другим прыгали на борт нашего парусника и вступали в рукопашную. Филофенов, прикрываясь сковородкой, бегал по палубе и выкрикивал команды. Его никто не слушал.

Я невозмутимо опирался на штурвал и время от времени убирал из боя очередного пирата.

Члены комиссии стали прыгать на пиратский барк. Первой устремилась туда Регина. Она пристрелила капитана флибустьеров и юркнула в его каюту. Через минуту она вышла оттуда, сгибаясь под тяжестью кованого сундука. Члены комиссии бросали за борт последних пиратов.

Регина грохнула на палубу сундук и откинула крышку. В сундуке сверкнули бриллианты. Она погрузила руки в сундук по локти и в упоении подняла лицо к небу.

— К черту! К черту всех! — хрипела она. — Моя добыча! Законная!

И тут же принялась вешать на себя побрякушки.

Остальные бросились в трюмы и стали выносить на палубу парчу, ковры и хрустальные вазы. Филофенов, отдуваясь, припер японский цветной телевизор.

Неожиданно для меня они не вернулись на наш корабль, а стали поднимать паруса на пиратском барке. Регина вскарабкалась на мостик и схватила подзорную трубу. Сундук она поставила рядом с собою. Филофенов взялся за штурвал.

— На горизонте купеческий корабль! — крикнула Регина.

Пиратский барк отчалил от нас и понесся к горизонту. Черный флаг свирепо развевался на ветру. Члены комиссии с пистолетами и саблями сидели на кучах барахла, разбросанного по палубе.

На нашем паруснике остались только мы с Петровым. Петров вполголоса матерился….

— …и кончен бал! — была последняя его фраза.


Я очнулся. Петров докуривал сигарету. Члены комиссии еще спали в самых разнообразных позах, придерживая руками воображаемые ценности. Регина, откинувшись на спинку стула, прижимала к глазу кулак с несуществующей подзорной трубой. Петров медленно поднялся на сцену.

— Па-апрашу проснуться! — громовым голосом сказал он.

Члены комиссии нехотя зашевелились. Регина открыла глаза и посмотрела вниз, где должен был стоять сундук.

— Не хочу, не надо… — прошептала она и снова прикрыла глаза. Потом вздрогнула, выпрямилась и взглянула на нас уже осмысленным взглядом.

Мы раскланялись под финальные аккорды французской музыки.


Вслед за нами выступали силовые акробаты. Я подсматривал из-за кулис за членами комиссии. То один, то другой, прикрыв лицо ладонями, пытался погрузиться в сон. Регина сидела с остекленевшими глазами.


Наш номер обсуждался последним, когда уже были тарифицированы силовые акробаты и жонглер, а иллюзиониста и ученую собачку отвергли.

Слово взял престарелый режиссер. Он признал, что впервые видит нечто подобное на эстраде. Затем он детальнейшим образом разобрал сон с точки зрения режиссуры. По его словам, сон был излишне натуралистичен, хотя сцены абордажа неплохи.

Потом долго и хорошо говорили остальные. Чувствовалось, что словоговорение было их основной специальностью.

Интересно, что признаваемая всеми новизна жанра не приводила никого в восторг, а скорее ставилась мне в вину. Она была как бы отягчающим обстоятельством. Обсуждали буквально каждую мелочь: костюмы, систему вооружения и оснастки барка, погоду в Индийском океане. Всем не понравилось, что Филофенову достался японский телевизор. Эту деталь сочли малоправдоподобной.

Очень часто упоминалось слово «реализм».

— Предложенная концовка может быть истолкована превратно, — вдруг сказала Регина. — Да, наши зрители победили пиратов, но во имя чего? Чтобы самим овладеть награбленными сокровищами?

Она предложила иную концовку. Будто бы в трюме пиратского корабля томятся негритянские невольники, которых пираты везут на продажу. В результате боя невольников освобождают.

Я взглянул на Петрова. На кой черт он предложил мне купать их в бриллиантах? Петров сделал знак: соглашайтесь! Я согласился.

Короче говоря, нас тарифицировали. Вернее, тарифицировали меня и Глуховецкого, по всей видимости, принимая за него Петрова. Фамилия Глуховецкого была в списках комиссии.

Петров воспринял это как должное.

— Знаете, что я бы вам еще посоветовал? — сказал Филофенов, когда обсуждение закончилось. — Середина номера прекрасна, иллюзия убедительнейшая… Но оформление убого. Нужно расширить вступление и концовку. Непременно взять ассистентку…

— Может быть, предложим им Корианночку? — спросила Регина. — Она только что ушла из «Летающих блюдец».

— Ассистентка есть, — сказал Петров.

Я недоуменно взглянул на него.

— Ваша жена, — пояснил Петров. — Не скромничайте.

— Жена? — переспросил я, естественно, имея в виду свою жену, с которой мы расстались, и удивляясь нелепости предложения Петрова.

— Ну да, Яна.

— Ах, Яна…

— У вас несколько жен? — улыбнулся Петров. — Яна молода, красива и обаятельна. Кроме того, вам удобнее будет гастролировать.

Когда я дома рассказал об этой идее Яне, она пришла в восторг. Но прежде чем я увидел Яну, произошел один загадочный случай.

Я распрощался с Петровым и поехал домой на трамвае. У подъезда моего дома стояло пустое такси с потушенным огоньком. Я вошел в подъезд и увидел Регину Чинскую. Она нервно курила. Увидев меня, она бросила сигарету и возбужденно заговорила:

— У вас прекрасный номер, прекрасный… Вы далеко пойдете. Но я хочу вас предупредить: бойтесь Петрова!

— Вы его знаете? А Глуховецкий…

— Петров мой муж, — сказала Регина. — Бывший. А Глуховецкий— бездарный гипнотизер. Петров не выступал уже семь лет. Он гений гипноза… Зачем-то увлекся философией…

Она усмехнулась и вытянула из сумочки еще одну сигарету.

— Он не захотел выступать? — спросил я.

— Я не захотела… Учтите, от меня многое зависит.

Она сделала ко мне шаг и зашептала, глядя в глаза:

— Я сделаю для вас все! У вас будет прекрасная афиша, лучшие площадки, гастроли. Я сделаю это завтра же…

Я отступил, испугавшись. Я подумал, что Регина сошла с ума. Она была старше меня лет на пятнадцать. Не говоря о других обстоятельствах.

Регина вдруг хрипло рассмеялась:

— Не бойтесь… Дурачок, он боится! Да вас просто сожрут. Мне от вас ничего не надо. Вы только будете мне сниться. Лично мне. Не очень часто — раз в неделю. Вы согласны?

— Зачем?

— Мне так надо. Любые сны, лишь бы поострее: гонки, преследования, преступления… Секс не обязателен. Я вас очень прошу, очень… — Она всхлипнула, вырвала из сумки платочек и приложила к носу. — Об этом никто не будет знать.

— Хорошо, — сказал я. — Хорошо…

— Благодарю, — сухо сказала она. — Об остальном — позже!

Она вышла из подъезда, хлопнула дверцей такси и умчалась.


Я приснился ей в ту же ночь, придумав невероятный сюжет с угоном самолета, перестрелкой в Римском аэропорту и поимкой банды экстремистов. Регина была главарем банды. Ей одной удалось скрыться.


Машина завертелась. Типография печатала афиши, в театральных кассах продавали билеты на первый концерт, мы спешно оттачивали номер. Регина провела участие Петрова и Яны, минуя тарификационную комиссию. Яна шила платье с блестками.

Репетировали у Петрова. Собственно, я не репетировал, поскольку моя часть номера осталась без изменений. Я сидел на тахте, листая философские книги и изредка взглядывая на Петрова и Яну. Они отрабатывали небольшой сеанс гипноза перед моим сновидением. Петров усыплял Яну и укладывал ее на два бочонка с опорой на затылок и пятки. Яна лежала прямая, как карандаш. Петров ставил ей на живот хрустальную вазу, наливал туда воду и опускал букет тюльпанов. Затем он усыплял тюльпаны. Повинуясь его взгляду, цветы закрывали бутоны и никли головками.

В этом месте ожидался аплодисмент.

После этого Петров пробуждал цветы и Яну. Она выходила к воображаемой рампе с букетом красных распустившихся тюльпанов и бросала их в воображаемую публику. Это было красиво. Тюльпаны очень шли Яне, и я, сидя на месте воображаемой публики, испытывал некую приятность.

Платье с блестками, будучи сшитым, Петрова, однако, не устроило, и он порекомендовал Яне выступать в белых брюках. В таком виде ее удобнее было укладывать на бочонки.

Петров работал серьезно, был немногословен и слегка загадочен. Однажды он прервал репетицию и отобрал у меня книгу, которую я в это время листал. Книга была о рефлексах головного мозга.

— Вам не нужно, — мягко сказал он, ставя книгу на полку.

Я пожал плечами и постарался не обижаться.

За время подготовки к первому концерту я, как и было договорено, регулярно снился Регине. Снился я по вторникам. Один сон был авантюрнее другого. Самой Регины я не видел, лишь пару раз разговаривал с ней по телефону, выясняя деловые вопросы.

Яна резко переменилась. Куда девались приступы скуки и вялости! Она стала делать утреннюю гимнастику, перешла на диету и часами простаивала перед зеркалом, отрабатывая жесты и поклоны. По совету Петрова она начала посещать уроки ритмики в театральном институте. Захваченный ее энтузиазмом, я взял в библиотеке несколько книг по режиссуре и, не переставая, обдумывал концертный сон.

Мне хотелось поразить публику.


За день до выступления меня вызвала Регина.

Я не узнал ее. Она была в том самом платье с блестками, которое отверг Петров. Как оно попало к Регине — осталось тайной.

Но главное было не в этом. Глаза Регины мерцали, а сама она, казалось, испускала флюиды таинственности. Морщины исчезли с лица. Она выглядела лет на тридцать — даже на близком расстоянии.

Но голос по-прежнему был хриплым.

— Ласточка, — сказала она, сверкнув глазами. — Завтра ласточка станет звездой… Спасибо, дорогой! Мы здорово их отделали позавчера. Триста тысяч долларов и три трупа…

— Регина Михайловна! — воскликнул я.

— Э! — крикнула она, делая пальцами какой-то итальянский жест. — Инспектор от меня не уйдет. На следующей неделе мы его прикончим. Верно, сизый нос?

Она совершенно неподдельно и счастливо расхохоталась.

— Я полагал, что вы хотите сообщить что-нибудь о деле, — сухо сказал я.

— Дело! Я — твое дело! — крикнула она с неожиданной злостью. — Остальное — мура собачья! Ты думаешь, что будешь заниматься искусством? Как бы не так! Вот твое искусство!

Она ткнула себя в грудь пальцем, потом сделала вид, что прицеливается из винтовки, и спустила курок, прищелкнув языком.

— Завтра сбора не будет, — наконец сказала она деловым тоном. — Не паникуй. Федоровский пишет рецензию в «Вечерке». Телевидение готовит сюжет. Я говорила со сценаристами из хроники. Следующее выступление будет с… (Она назвала фамилию популярной певицы.) Зал на тысячу мест, свободным не будет ни одно… Дальше все зависит от тебя.

— Спасибо, — сказал я надменно.

— Ну давай сегодня! Давай, давай, давай сегодня, а? — взмолилась она. — Я буду ждать. На пару часиков, всего ничего. Мне бы только добраться до инспектора, а там я могу еще недельку подождать.

— Но мы же договорились… График… — сказал я.

— К черту график! Я хочу сегодня.

— Хорошо, — хмуро сказал я.

Она выскочила из-за стола, шурша парчой, подбежала ко мне и поцеловала.

— Регина Михайловна! — опять воскликнул я.

— Дурашка!.. Иди, иди. — Она подтолкнула меня к двери. — И никому ни слова. Остерегайся! Иосифа!


Я шел домой, обдумывая последние слова Регины. Почему мне нужно остерегаться Петрова? Каким образом?

Дома я застал Яну. Она сидела за столом, сложив руки перед собою, как школьница. Перед нею по комнате выхаживал Петров. В руках у него была книга по режиссуре — одна из взятых мною в библиотеке. Указательный палец Петрова был зажат между страницами.

Я, естественно, насторожился.

— Простите, — сказал Петров. — Маленькое напутствие перед выходом на сцену. У меня большой опыт, а у вас… — он вежливо улыбнулся. — Так вот, — продолжал он, слегка помахивая книгой. — Массовая культура отличается от настоящей не средствами выразительности, а тем, что она снимает проблемы. Искусство обнажает их, а массовая культура снимает. Делает вид, что их нет… Никому не должно быть неприятно. В произведении массовой культуры кровь может литься ручьем — и все же никому не должно быть неприятно. Если представить себе нервную систему человека в виде дерева, то массовая культура воздействует на верхушку, то есть на листья. Оно шевелит их, может даже оборвать, подобно ветру, но дерево от этого не зачахнет. Искусство же действует на корни. Совесть у нас глубоко, — сказал Петров. — Дерево может погибнуть или, наоборот, выстоять, если воздействовать на корни.

— Это напутствие? — спросил я, стараясь быть легкомысленным.

— Да, — кивнул Петров.

Яна завороженно смотрела на него.

— Вы пропустили начало разговора, — сказал Петров. — Я говорил, что важно сразу понять, чего же мы хотим.

— И чего же мы хотим?

— Мы хотим шевелить листья, — внятно произнес Петров. — Даже если думаем, что обращаемся к корням… Кстати, не злоупотребляйте вот этим. — Он потряс книгой в воздухе.

— Мне не верится, что вы хотите шевелить листья, — сказал я. — Простите.

Петров улыбнулся.

— Мы можем… и хотим шевелить листья, — сказал он.


В ту ночь Яна долго не давала мне заснуть. Она строила планы и мечтала о зарубежных гастролях. Она видела нас в Париже на Елисейских полях, в одном концерте с Жильбером Беко. Я внимал рассеянно, изображая усталость. Мне нужно было срочно сниться Регине. Внезапно Яна прильнула ко мне и провела ладонью по щеке.

— Помнишь, как ты дрался из-за меня во сне?

— Ты же говорила, что это было дешево?

— Да, — вздохнула она. — Все равно хорошо. Ты давно мне не снился. Только мне, и никому больше. Понимаешь?

— Я учился работать, — объяснил я.

Она снова вздохнула, еще плотнее прижимаясь ко мне.

— У меня такое чувство, что что-то кончается… Приснись мне сейчас, хорошо?

— Хочешь, я покажу тебе Регину Чинскую в детективном сюжете? — спросил я, будто это только сейчас пришло мне в голову.

— Покажи, покажи! — оживилась она. — Все! Я засыпаю…

Она прикрыла глаза и засопела, как простуженный зверек. Я почувствовал себя подлецом. Как мало, однако, надо, чтобы почувствовать себя подлецом! Мне было совсем не до сна. Я поднялся, выпил пару таблеток и снова прилег рядом с Яной, повернувшись к ней спиной.

«Никому не должно быть неприятно», — вспомнил я слова Петрова.

Регина Чинская уже неслась в автомобиле по пригородам Чикаго, преследуя машину инспектора. За Региной, в свою очередь, мчались два полицейских на мотоциклах. Все оживленно перестреливались.

Словно для того, чтобы искупить вину перед Яной, я ранил Регину в плечо. И все же ей удалось уложить инспектора.

Странно! Я почувствовал боль… Этот инспектор был мне незнаком, в отличие от Регины. Более того, он никогда не существовал на белом свете. Я выдумал его для развлечения стареющей женщины. Я дал ему имя, облик, манеру носить шляпу и стрелять из пистолета. Я успел полюбить его… Несколько ночей подряд он охотился за Региной, показывая незаурядные мужество и сметку. И вот сейчас я фактически его убил…


Я проснулся. Рядом спала Яна с детской улыбкой на устах.

Вышел в кухню. Было четыре часа ночи. Глухая пора… Самое время, чтобы тихо повеситься. Мне уже ничего не хотелось — ни славы, ни денег. Я понял, что взвалил на себя слишком тяжелый крест. Шевелить листики… Мягко гладить сограждан по нежной листве нервов. Приятно щекотать их. И не стыдиться при этом.

Вот-вот! Если при этом можно было бы не стыдиться — все было бы в порядке.

Первый наш концерт состоялся в одном из дворцов культуры. Мы выступали во втором отделении. Перед входом во дворец висело множество афиш. Среди них была и наша. На ней был изображен Петров в чалме и я — почему-то без чалмы. Ниже была надпись: «Бригантина поднимает паруса. Психологический аттракцион».

К моей физиономии кто-то успел пририсовать усы.


Название номера придумала Чинская. Она сказала, что оно отражает суть сна и в нем есть романтика.

Кстати, освобождение невольников-негров в какой-то инстанции выкинули.

Петров загримировал нас в тесной артистической уборной. Рядом вертелся конферансье — маленький человек с выпученными, как у лягушонка, глазами. Этими глазами он ел Яну. Он сказал, что объявит нас после опереточного дуэта.

В томлении прошло полчаса. Я волновался. Яна сидела перед зеркалом и лихорадочными движениями взбивала себе ресницы. Петров был невозмутим.

Наконец конферансье пригласил нас за кулисы. Яну он повел под руку. Мы потоптались в пыльном узком пространстве, пока со сцены не вывалился потный опереточный дуэт. Партнер во фраке, вихляя тонкими ножками, тащил на плече плотную женщину в кринолине. Она спрыгнула с плеча, едва не задев меня, и они вновь устремились на сцену навстречу жидким аплодисментам. Через несколько секунд они вернулись. На их лицах застыла одинаковая мученическая улыбка.

Конферансье подошел к микрофону. Его высокие каблуки гулко стучали по деревянному полу сцены. Он что-то произнес, еще более выпучив глаза, и сделал жест рукой по направлению к кулисам.

— Яна, вперед! — прошипел Петров.

Яна выпорхнула на сцену, сияя улыбкой. За нею вышел Петров, скрестив руки на груди. Я шел следом. Я не знал, что делать с руками.

В полутьме зала можно было различить группки людей, точно островки в океане. Оттуда тянуло прохладой. Петров с Яной начали номер, а я потихоньку разглядывал публику, определяя основных действующих лиц предстоящего боя с пиратами. В третьем ряду я увидел плотную шеренгу наших лабораторных дам. Ближе всех сидел начальник лаборатории с букетом гвоздик. Вид у него был приподнятый.

«Сейчас я вам устрою феерию!» — подумал я. Яна бросила в зал тюльпаны. Некоторые из них упали в пустые ряды. Петров играючи усыпил публику, перевел взгляд на меня, и начался все тот же бой в Индийском океане.


На этот раз главными действующими лицами были дамы нашей лаборатории. Я поместил их на пиратский барк, сделав начальника главарем флибустьеров. Татьяна, Нина Васильевна, обе Ларисы без устали палили из пищалей. Остальные зрители героически им противостояли. Неожиданно я заметил на пиратском судне Регину. Видимо, она была где-то в зале и сумела вклиниться в действие. Регина проявляла бешеную активность. Скоро зрители победили наших дам и побросали их за борт. Я дал расправиться с ними акулам. Я будто мстил им за что-то.

Регину я не рискнул бросить за борт, а взял в плен.


Когда Петров разбудил меня, зал еще спал. Мертвая тишина, прерываемая храпом из последнего ряда, стояла над креслами. Яна и Петров сидели на бочонках рома. Голова Яны была перевязана красным платком. В руках у нее был пистолет.

Такова была финальная мизансцена.


Петров разбудил публику. Я с удовольствием заметил, что наши дамы проснулись в ужасе. Лишь постепенно на их лица возвращались улыбки, которые сменились бурным хохотом. Зал рукоплескал.

Начальник лаборатории уже семенил по проходу, сияя, как блин на сковородке. Он вручил Яне букет, восторженно тряся головой. Мне он бурно пожал руку.

— Молодцы! Отлично! Молодцы! — прокричал он.

Публика продолжала неистовствовать. Мне показалось странным, что такое ограниченное количество зрителей смогло наделать столько шума. Более же всего меня поразила реакция бывших сослуживцев.

Они действительно были в восторге. Раньше они реагировали не так. Я был для них не более чем чудаковатым сотрудником, как говорится, «с небольшим приветом». Теперь же они смотрели на меня как на артиста. Они купили на меня билеты!

Но больше всего был потрясен конферансье. Он в течение десяти минут наблюдал из-за кулис за мертвецки спящим залом. После чего услышал гром аплодисментов. Конферансье не понимал — за что нам аплодируют. Он снова и снова приглашал нас на сцену, затем шепнул Петрову:

— Придется бисировать.

Петров поднял руку, и зал притих. Петров медленно, с напряжением сжал пальцы в кулак. Зал заснул.

— Минутный сон, — сказал Петров, поворачиваясь ко мне и так же медленно разжимая пальцы.

Я не был готов к бисированию. Погрузившись в сон, я вдруг увидел себя в маленькой лодке посреди океана. Рядом плыл дельфин. Он сочувственно посматривал на меня, высовывая из воды блестящую гладкую голову.

Мне было очень одиноко.

Внезапно я заметил вдалеке еще одну лодочку, а в ней — человеческую фигурку. Наши лодки сближались. Когда расстояние уменьшилось, я увидел, что в лодке сидит моя дочь. Она читала какую-то книгу.

— Что ты здесь делаешь?! — крикнул я.

— А ты? — ответила она. — Я читаю, разве ты не видишь? А вот как ты, папочка, здесь оказался? Далеко тебя занесло!

Ее лодку проносило мимо. Я ничего не мог сделать, поскольку весел у меня не было. Лодка дочери быстро уменьшалась в размерах.

— Как у вас дела? — крикнул я ей вслед.

— Нормально, — пожала плечами она.

— Как мама?

Она не ответила. Может быть, уже не слышала мой голос.

— Писем не приходило? — зачем-то крикнул я.

— Откуда? — слабо донесся ее крик.

— Не знаю… Откуда-нибудь, — сказал я упавшим голосом.

Ее лодка пропала на горизонте, и я снова остался один. Рядом не было даже дельфина — он уплыл за дочерью.

На этот раз аплодировали сдержаннее.

За кулисами конферансье долго жал руку Петрову и Яне. Мне он сказал:

— Простите, а что делали вы? Я как-то не уловил. Вы не подскажете?

— Спал, как и все, — сказал я.

— Понимаю, понимаю! — радостно закивал он головой.

Когда раскланивались в последний раз, мне показалось, что в глубине директорской ложи мелькнуло бледное лицо Регины.


Петров предложил отметить первый успех в ресторане. Столик он заказал заранее. Обслуживал нас знакомый Петрову официант. Он старался изо всех сил, подобострастно поглядывая на Петрова.

— Он вам чем-то обязан? — спросила Яна.

— Это мой пациент, — сказал Петров. — Он страдал пессимизмом в тяжелой форме.

— А теперь он оптимист? — не удержался я. Мне почему-то хотелось задеть Петрова.

Петров посмотрел на меня, пожевал губами и сказал:

— Нет. Пожалуй, он стал еще большим пессимистом. Но он не страдает от этого теперь. Вот в чем разница.


Выпили шампанского, по очереди танцевали с Яной. Петров заказал коньяк и начал медленно хмелеть. Его большое лицо побледнело, прядь слипшихся черных волос выползла сбоку на лысину.

Яну пригласил танцевать элегантный грузин из-за соседнего столика.

— Я вам завидую, — мрачно сказал Петров, глядя ей вслед.

— Не стоит, — сказал я. — Что хорошего — быть сторожем при красивой женщине?

— Я не об этом… Вы — птица, а я — змей. Я умнее вас, но я не могу, не могу… — Он развел массивными руками. Сейчас он был очень пьян. — Только не читайте книжек про режиссуру. Про мозг тоже не читайте. Знаете… — Он наклонился ко мне и вдруг поехал локтем по скатерти. Рюмка с коньяком опрокинулась, но Петров не обратил на это внимания. — Знаете, я ведь тоже умею, как вы. Умею сниться… Я достиг этого годами упорной работы. И все равно — пшик! Слабо! Нехудожественно. Мыслей у вас ни на грош, но есть фантазия. Что есть, то есть… Фантазию не выработаешь. И вы с этим… этим даром… — Петров вдруг отодвинулся и презрительно посмотрел на меня. — Как вы распоряжаетесь… Фу-ты черт!..

Грузин подвел к столику Яну, и Петров замолчал.

Дальнейшее было малоинтересно. Мы посадили Петрова в такси, уплатив водителю вперед. Петров был тяжел, как колода. На прощание он одним движением пальца ввел Яну в сомнамбулическое состояние, ввалился в машину и уже там хрипло расхохотался. Такси умчало Петрова. Мне стоило большого труда вернуть Яну к действительности.


Сейчас, когда я вспоминаю последующие недели и месяцы, мне кажется, что я бодрствовал лишь по ночам. Мы давали по два концерта в день: на заводах, во дворцах культуры, в библиотеках и воинских частях. Мы ловили за хвост жар-птицу удачи. Я высыпался на концертах, ночами меня мучила бессонница.

С трудом удавалось прикорнуть часика на два, чтобы обеспечить Регину острыми ощущениями. Она совсем обезумела: требовала сниться ей через день, то и дело устраивала по телефону истерики, плакала и грозилась повеситься, если я откажусь ее обслуживать. Сохранять тайну наших отношений становилось все затруднительнее. В филармонии я старался не показываться.

Надо сказать, что Регина делала все возможное, чтобы помочь нам и содействовать успеху. Это не осталось незамеченным. Злые языки связывали ее поведение с желанием вернуть Петрова. На меня не обращали внимания.

О нашем номере дважды написали в газете, сделали репортаж по радио, готовили статью в журнал. Нас выдвинули на Всесоюзный конкурс артистов эстрады. Все это было делом рук Регины.

Нам уже порядком надоело мотаться по городу и области. Яна все чаще напоминала о гастролях, но Регина медлила с оформлением. По всей вероятности, она боялась лишиться гарантированных сновидений.


Прошло возбуждение первых концертов, наступила нормальная рабочая суета, которая стала как бы целью существования. Переезды, разговоры по телефону, составление графика выступлений, расписанного чуть ли не по минутам, — иногда в один вечер мы выступали на трех площадках, и тогда все это напоминало автомобильные гонки, столь излюбленные Региной. Суета, суета, суета!

Денег хватало благодаря переработкам.

Коллеги предупреждали, что кто-то уже «капает» по поводу наших высоких заработков, но на пути кляуз железной стеной вставала Регина. Она показывала заявки — нас действительно много заказывали.

Очень скоро мне стало надоедать. Прежде всего надоел сам номер — дурацкий бой в опостылевшем Индийском океане. Я осторожно совершенствовал его, вводя новые детали, но в принципе менять не имел права — номер был утвержден. Приходилось отыгрываться на бисировании. Здесь я фантазировал, пытаясь воздействовать на спящих лирически.

Но это вскоре прекратилось.


Однажды мы выступали в клубе кондитерской фабрики. Небольшой концерт, посвященный Женскому дню. Над залом струился сладкий карамельный запах. Мы втроем дожидались выхода, наблюдая из-за кулис за выступлением пары силовых акробатов— тех самых, что когда-то были тарифицированы вместе с нами.

Рядом, в проеме кулис, стояла веселенькая курносая старушка уборщица. Она охнула, когда верхний акробат сделал сальто назад с плеч партнера, и восторженно проговорила:

— Яки здоровенные бугаи!

И добавила недоуменно:

— И ничого не роблють…

Я вздрогнул и взглянул на Петрова. Мы тоже были ничего себе бугаи. И тоже «ничого не робили», с точки зрения старушки.


Бисируя после окончания номера, я сделал старушку героиней минутного сна, в котором показал ее жизнь. Во сне можно удивительным образом спрессовывать время.

Старушка, уборщица, как оказалось, родилась под Каневом в 1905 году. Она была старшей над четырьмя братьями. Самый младший родился в Гражданскую войну. Отец старушки так и не увидел его, потому что погиб за месяц до рождения сына. Мать старушки расстреляли петлюровцы как жену красноармейца. Старушка осталась одна с малышами.

Она поднимала их на ноги и по очереди выпускала в жизнь. Последнего она выпустила незадолго перед войной и тут поняла, что самой выходить в жизнь уже поздно. Но она не огорчилась и продолжала жить в селе под Каневом.

Когда пришли фашисты, они отправили старушку в лагерь как сестру красноармейцев. Там она пробыла всю войну и только потом узнала, что два брата погибли, а остальные живы и здоровы. Она переехала в Ленинград, к вдове одного из погибших братьев, и стала жить с нею и нянчить ее детей. Работала она на кондитерской фабрике, поэтому от нее всегда пахло карамелью, что создавало не совсем правильное представление о старушкиной жизни.

После выхода на пенсию она стала работать уборщицей, а жила теперь со взрослым племянником и нянчила его детей. Все уже стали постепенно забывать — кем приходится им старушка и что она сделала в жизни. От нее по-прежнему пахло карамелью, а потом стало пахнуть и дешевым красным вином. Поэтому родственники осуждали ее, и жила она в большом встроенном шкафу трехкомнатной квартиры племянника.

Ее живые братья — один полковник, а другой — старшина сверхсрочной службы, оба в отставке — жили в других городах и со старушкой отношений не поддерживали. Похоже, они тоже забыли — кем она им приходится.

Несмотря на это, она была удивительно веселой и восторженной старушкой. Видимо, потому, что от нее всю жизнь пахло карамелью и шоколадом.


Когда я проснулся на сцене клуба кондитерской фабрики, у моих зрителей по лицу текли слезы. Петров разбудил зал — и что тут началось!

На сцену вышел председатель месткома с цветами. Он тряс руку Петрову и что-то говорил о его чудесном искусстве. Из-за кулис выволокли бедную упирающуюся старушку, вручили ей букет цветов, плакали. Старушка кланялась, как солистка народного хора, в пояс.

— В чем дело? Что случилось? — шепотом спрашивал Петров.

Они с Яной, как всегда, бодрствовали во время бисирования, поэтому ничего не понимали.

— Женский день! — сказал я.


На следующий день меня вызвала Регина. Мне очень не хотелось идти. Я предчувствовал новые притязания и неуместные ласки.

Но я ошибся. Регина встретила меня холодно.

— Что ты делаешь? — спросила она. — Кто разрешил тебе своевольничать?

— А в чем дело? — не понял я.

— Что за богадельня на эстраде? Кому нужны эти старушки! — взорвалась она.

— Ага, уже накапали, — сказал я.

— А ты думал! Ты теперь профессиональный актер. Номер утвержден репертуарной коллегией. И без всякой отсебятины!

— Между прочим, эта старушка и есть тот самый народ, ради которого мы работаем, — не выдержал я. — Ее судьба — это наша судьба. Мне стыдно, в конце концов, показывать эти идиотские абордажи!

— Это другой разговор. Готовь новый номер. Мы будем только приветствовать.

— О старушке?

— Оставь старушку в покое!

— Ты бы видела, что было в зале. Люди плакали…

— Дурашка! Я сама плакала, — сказала она внезапно ослабевшим голосом. — Я хожу почти на все твои выступления, ты и не знал?.. Но это эстрада! — Голос ее вновь обрел твердость. — У эстрады свои законы. Люди приходят на концерт отдохнуть, развлечься, повеселиться. В этом твоя благородная миссия. Никому не нужно, чтобы ты вкладывал персты в язвы.


Регина отправила нас на гастроли. Видимо, она хотела, чтобы наша группа на время исчезла из поля зрения недоброжелателей. Я обещал ей сниться с гастролей раз в неделю — восстановив тем самым прежнюю квоту сновидений.


Тем, кто никогда не гастролировал, я могу сообщить, что они счастливо избежали величайшей жизненной пакости. Холодные номера без воды, станционные буфеты, в каждом из которых нас встречал один и тот же каменный пирожок с бывшим мясом — казалось, его возили впереди нас по всему маршруту; гостиничное непрерывное унижение; буйные ресторанные знакомства — с гастролирующими артистами знакомятся наиболее охотно, это почитается долгом; немыслимые площадки с вечными закулисными сквозняками; наконец, афиши, где переврано все — от фамилий до даты концерта.

Мы возили по стране сон с абордажем на пассажирских поездах дальнего следования. Яна осунулась, потемнела, но стойко переносила все тяготы. Петров внушил ей, что стойкость — одна из черт профессионализма.


В Семипалатинске, на площади перед базаром, под палящими лучами солнца я увидел нарисованную от руки афишу, где восточной вязью было написано: «Петров и Снус. Цветные сны». Я слегка ошалел. Мы втроем стояли в очереди за семечками. Пожилой казах вел на длинной веревке упиравшегося барана. Казах с бараном замерли возле афиши, уставившись на нее со вниманием.

— А вы не пробовали сниться баранам? — мрачно сострил Петров.

Облако пыли выкатилось из узкой улочки, закружилось столбом на площади и осело на землю. Казах снова поволок барана.

Я внезапно потерял контроль над собой.

— Вы!.. Вы!.. — кричал я Петрову. — Вы не смеете, слышите! Я не позволю издеваться! Вам хорошо говорить, сами-то вы умыли руки! Халтурщик несчастный!

Очередь, состоявшая из местных жителей, почтительно расступилась, слушая наш творческий спор.

— Прекратите истерику, — тихо сказал Петров и посмотрел на меня тем профессиональным взглядом, которым он усыплял публику на каждом концерте. Я обмяк и медленно поплелся в гостиницу.


Конечно же, я был неправ.

Петров не был халтурщиком. Халтурщиком был как раз я.

Я затвердил свой сон, как таблицу умножения, и тиражировал его каждый вечер.

На бис я исполнял теперь пошленький полуминутный сон индивидуального пользования. Это был медленный танец в ночном кабаре Парижа. Я никогда не был в ночных кабаре Парижа, поэтому брал антураж из французских кинофильмов. Каждая женщина в зале видела себя во сне танцующей с Аленом Делоном. Мужчины танцевали с Брижит Бардо.

Аплодисмент был страшный.

Развлечения ради я подключился к одному из снов и видел, например, толстую, напудренную, со взбитой прической кассиршу гастронома в обнимку с Аленом Делоном. Или пожилого сторожа бакалейной лавки, сконфуженно топчущегося с Брижит Бардо перед стойкой бара. Или пьяного шофера грузовика с тою же Брижит Бардо. Или мать пятерых детей с тем же Аленом Делоном…

Брижит Бардо и Ален Делон были у меня вышколены, как хорошие гувернеры.

Это и было халтурой в чистом виде.


Поразмыслив в гостинице, я понял, что причина моего взрыва лежит глубже.

Началось это еще на первом концерте, когда конферансье удивился моему участию в номере. Тогда я почувствовал легкий укол самолюбия. И в дальнейшем оно напоминало о себе почти на каждом концерте, когда Петрову преподносили цветы. Надо отдать ему должное: он ни разу не позволил себе подчеркнуть свое особое положение. Наоборот, в конце номера он за руки выводил нас с Яной на поклоны, а сам отодвигался в глубь сцены.

Правда, это можно было счесть за проявление скромности.

Объективно говоря, Петров выглядел на сцене импозантнее, он выглядел главным действующим лицом. Это получалось само собою, благодаря особенностям его характера— властности, твердости, холодной сосредоточенности. Я со своею извиняющейся улыбкой был попросту в тени его личности. От концерта к концерту накапливалось мое раздражение.

Мы оба знали, что номер невозможно выполнить в одиночку. Я не мог усыпить публику. Петров не умел показывать полноценных снов. Беда была в том, что публика не ощущала моего участия. Она засыпала под руководством Петрова, когда я скромно стоял в стороне, и просыпалась, когда моя работа была окончена. Лавры поневоле перепадали Петрову.

В Ленинграде это было не так заметно. Слухи обо мне распространились задолго до появления нашего номера, и многие зрители шли «на Снюся». На периферии же обо мне слыхом не слыхивали.

Рецензии в местных газетах подчеркивали удивительный талант гипнотизера, а в одной из них мы с Яной были названы просто ассистентами. Если гастроли в одном городе продолжались более недели, Петрова начинали узнавать на улице. Узнавали и Яну благодаря ее красоте. Меня не узнавали никогда. Даже горничные в гостиницах относились ко мне как к наименее ценному члену группы.

Яну они поначалу принимали за жену Петрова. Это было тем более простительно, что поселялись мы с нею отдельно, так как формально Яна еще не была моею женой. Я видел во взглядах горничных легкое разочарование, когда они узнавали об истинном положении вещей.

Все это начинало меня бесить.


Но было еще что-то, в чем я не мог признаться даже самому себе.

Просыпаясь на сцене после номера, я каждый раз видел Яну и Петрова вместе. Им и положено было вместе сидеть на проклятых бутафорских бочонках и размахивать бутафорскими пистолетами. Но первой моей мыслью после пробуждения всегда было: о чем, о чем, интересно знать, шептались они в тишине мертвецки спящего зала, пока я работал?

У Яны всегда горело ухо, обращенное к Петрову.


Петров купил арбуз, две бутылки водки и после концерта пригласил нас к себе. Мы заедали водку арбузом.

Сначала пили молча. Якобы для того, чтобы снять напряжение после концерта. Яна заметно нервничала. На этот раз у нее горели оба уха.

— Вот вы говорите, что я умыл руки, — вдруг спокойно начал Петров. — Я не понимаю. Объясните.

— Может быть, не будем? — быстро сказала Яна.

— Почему же не будем? — сказал я, вытирая рот. — Я хотел сказать, что у вас выгодная позиция. Вы не отвечаете за содержание номера. Вам все равно, что я показываю.

— Ошибаетесь, — сказал Петров.

— Ничего я не ошибаюсь! Как бы и кому бы я ни снился, вы будете усыплять совершенно одинаково… Одинаково профессионально.

— Это верно, — согласился Петров. — Но не надо думать, что мне наплевать на содержание. Вы знаете, почему я семь лет не выступал? — спросил он, разливая водку в стаканы и с усмешкой поглядывая на меня.

Мы выпили, и Петров продолжал:

— Я ушел с эстрады, потому что не знал — о чем мне говорить. Мне нечего было сказать… Я занялся философией, историей искусств, психологией… Теперь мне есть что сказать. И учился. Я овладел техникой искусственного сновидения. Насколько мог… И тут появляетесь вы…

Петров закурил, глубоко затянулся и задумался.

— Вы умеете это делать лучше, чем я. У вас это от Бога, не гордитесь… Я со всею своей философией выглядел бы на эстраде жалким подражателем, если бы работал в одиночку и конкурировал с вами. Поэтому я пошел на сотрудничество.

— Зачем? — спросил я, чувствуя, что Петров недоговаривает.

— Я надеялся, что мы станем единомышленниками. Я надеялся, — медленно продолжал Петров, — что наступит момент, когда мы сможем говорить о серьезных вещах. К сожалению, мне кажется, что вы к этому не склонны.

— Ошибаетесь, — на этот раз сказал я.

— Нет, Иосиф не ошибается, — возразила Яна. — Раньше ты работал интереснее. В тебя верили…

— Хорошо, — сказал я. — Что же вы предлагаете?

Петров осушил еще полстакана и встал из-за стола. Его качнуло.

— Вы читали Ш… Шопенгауэра? — спросил он.

— Нет, — сказал я.

— Шопенгауэр писал… На свете, кроме идиотов, почти никого нет.

Яна захохотала, запрокинув голову.

Короче говоря, Петров изложил нам свое философское кредо. Опуская несуразности и повторения, связанные с принятием водки, можно пересказать его следующим образом.

На свете, кроме идиотов, почти никого нет. Это был исходный тезис, почерпнутый Петровым, по его словам, у Шопенгауэра. Петров обратил внимание на слово «почти». Оно указывало на то, что на свете кроме идиотов изредка встречаются мыслящие люди. Что делать им в окружении идиотов? Какова должна быть линия поведения в идиотской среде? Чем, собственно, неидиоты отличаются от идиотов?

Эти вопросы задал нам Петров и ответил на них.

— Ощущением смерти, — сказал он, глядя на Яну налившимися кровью глазами. — Ощущением бренности и бессмысленности бытия… Этим они отличаются. Оптимизм присущ идиотам.

Я выжидающе молчал. Слушать Петрова было интересно.

Конечно, подавляющее большинство жизнерадостных идиотов не ощущало своего идиотизма. Более того, по словам Петрова, они склонны были считать идиотами тех, кто не разделяет их оптимизма. Поэтому бессмысленно перевоспитывать идиотов. Петров сказал, что единственная альтернатива состоит в том, чтобы отмежеваться от них. Следовало без устали заявлять о своей непринадлежности к идиотам. Само собой, не декларируя это, на что способны и некоторые идиоты, а отмежевываясь художественными средствами.

— Вы видели картину Брейгеля «Слепцы»? — спросил Петров.

— Нет, — сказал я.

— Откровенно говоря, стыдно…

— Этой картины нет в наших музеях, — тонко возразил я. — Я видел лишь репродукцию.

Приходилось отыгрываться таким жалким способом! Надо сказать, что я действительно изучил Брейгеля и Босха после того разговора в троллейбусе, когда меня пытались пристегнуть к этим именам.

Петров презрительно посмотрел на меня.

— Не прикидывайтесь дурачком, — сказал он. — Так вот. Этой картиной Питер Брейгель отделил себя от окружавших его идиотов. Вам понятно?.. Он их показал.

— А не включал ли он и себя в число слепцов?

— Нет, — жестко сказал Петров. — Он зряч. Картина — лучшее тому доказательство.

— Допустим, — сказал я.

— А вы слепой! У вас есть все возможности избежать идиотизма, а вы слепой, — сказал Петров.

Яна задумчиво доедала арбуз. Розоватый сок стекал у нее по щекам к подбородку.


Мы ехали из Семипалатинска в Крым. Лежа на жестком железнодорожном матраце, я думал над словами Петрова.

Он много чего наговорил нам в тот вечер. Вспоминал Заратустру. Предлагал идеи снов. Петров сказал, что на периферии можно не опасаться, экспериментировать смелее. Впрочем, тут же добавил, что все равно это называется «метать бисер перед свиньями».

Петров был уверен, что человек гадок и подл, одинок и жалок. Он ни для кого не делал исключения — даже для себя. Он гордился тем, что сознавал это. Осознание возвышало его над идиотами и давало право говорить все, что он думает о человечестве.

Человечество в чем-то провинилось перед Петровым.


Я вспомнил картину Брейгеля, о которой мы спорили с Петровым. Что же в ней — издевка или сострадание? Кем ощущал себя художник, когда писал эту картину? Жестоким наблюдателем или одним из слепцов, терпящих бедствие?

Если он — один из них, то который из шести?

Первый ли — опрокинувшийся навзничь в реку с крутого берега; второй — потерявший вдруг опору, с выражением ужаса на лице делающий последний шаг в пропасть; третий — с широко открытыми слепыми глазами, испытывающий мгновенное внутреннее прозрение; четвертый — смутно почуявший беду; пятый — спокойный и сосредоточенный; шестой — блаженный и безмятежный?

Он — в каждом из них, вот в чем дело. Поэтому картина рождает не усмешку, а боль. Я не думаю, что Брейгель хотел показать их слепоту — физическую и духовную, их «идиотизм», по выражению Петрова. Для этого он был слишком большим художником. Он был слишком великим художником, чтобы просто презирать человека. Это дело самое простое. Сострадание, любовь — только не презрение.

Все это я хотел сказать Петрову. Но, как всегда, слова приходят после спора.

Петров предложил сюжет сна. Действие происходит в древних Помпеях незадолго до извержения Везувия.

В городе живет гениальный поэт (Петров не скрывал, что хотел бы исполнить его роль в моем сне), который пишет о вулкане. Везувий является в стихах в образе то божества, то — благодетеля и кормильца Помпей, поскольку в его недрах скрыты несметные богатства полезных ископаемых. Весь вулкан изрыт шахтами.

Однажды поэт публикует в местной газете стихотворение, в котором описывает скорую гибель Везувия и Помпей, поскольку богатства вулкана истощились и он опасно поврежден шахтами.

Вместо того чтобы прислушаться к голосу поэта, его заточают в тюрьму. Комиссия жрецов авторитетно заявляет, что никакой опасности нет. Богатства Везувия неисчерпаемы.

Помпеи утопают в роскоши и пребывают в состоянии эйфории. В один прекрасный день лава прорывает какую-то шахту. Имеются человеческие жертвы. Поэта тут же начинают судить. Его обвиняют в том, что он накликал беду своими стихами.

Выступая на суде, поэт объявляет, что Везувий завтра взорвется и уничтожит Помпеи к чертовой бабушке. Его, естественно, приговаривают к смерти за распространение слухов, угрожающих безопасности Помпей.

Петрова в этом сне интересовала фигура поэта, но отнюдь не судьба жителей города.

На следующий день взрывается Везувий. Жители Помпей успевают казнить поэта. Он всходит на эшафот с гордостью и торжеством, когда черный пепел уже носится над городом. Он оказывается наиболее счастливым из всех, потому что смерть его мгновенна и, кроме того, окрашена правотою идеи. Остальные погибают медленно, засыпанные пеплом, обжигаемые лавой, и все равно последние их слова — проклятия в адрес поэта.

Финальная картинка была достаточно мрачной: разрушенное жерло вулкана, вокруг которого расстилается черная бархатная пустыня пепла.


По настоянию Петрова я показал этот сон на бис в клубе шахтерского поселка Семипалатинской области. В роли гениального поэта, как и договаривались, выступил Петров, публика исполняла роль жителей Помпей. Нас с Яной я избавил от экскурса в древнюю историю.

Прием был сдержанный.

После концерта, когда мы разгримировывались в кабинете директора клуба, к нам пришла женщина лет сорока. Какая-то постоянная тревога была у нее на лице. Словно она искала ответа на неразрешимый вопрос. За руку она держала девочку лет пяти, которая сосала пряник.

— А вот скажите, — обратилась она к Петрову, — эти, которые в шахте были… У них кто-нибудь остался? Дети, жены, матери?..

— В какой шахте? — спросил Петров.

— Ну какая сперва взорвалась.

— Наверное, были, — пожал плечами Петров.

— А почему вы их не показали?

— Они все погибли там. Все! — отрезал Петров.

— Ну эти-то еще жили после тех немного. Они знали, что тех-то уже нет, — вздохнула женщина и ушла, подергивая девочку за руку.

— Вот уровень их сознания! — развел руками Петров.


В Крыму мы гастролировали месяц и дали пятьдесят четыре концерта. Пятьдесят четыре раза показывался на горизонте пиратский барк. Пятьдесят четыре раза отдыхающая в Крыму публика брала его на абордаж и захватывала сокровища. Меня преследовали лица. Я отупел и потерял интерес к выступлениям.

Поначалу я пытался поддержать его дидактическими и абсурдными сюжетами, подсказанными Петровым. Бисирование было после каждого выступления. Иногда бисировать приходилось дважды. Публика ладоней не жалела. Я показывал философские пессимистические притчи с глубоким подтекстом. Потом надоело и это.

Публика в Крыму пестрая. Притчи принимали по-разному. Интеллектуалы из столиц приходили за кулисы и сдержанно, со значением благодарили. Рыбаки из Мурманска приглашали в рестораны. Толстые усатые южане вваливались прямо в номер. За ними несли ящики шампанского и коробки шоколадных конфет для Яны.

Я перестал показывать притчи. И не потому, что мне не хотелось метать бисер. Я понял, что мы с Петровым расходимся во взглядах. Мне недоставало его высоколобой уверенности относительно идиотизма окружающих. Апокалиптические картины, которые я создавал в притчах, страдали одним маленьким недостатком. Они были бесчеловечны. Лишь внешне все выглядело так, будто мы предупреждаем человечество об опасностях, напоминаем о бренности бытия и пророчествуем. Нами руководило высокомерие, но не любовь.

Курортная атмосфера неблагоприятно действовала на меня. Море шелестело, как купюры. Цикады звенели, как монетки. Вокруг было наглое торжество обнаженной откормленной плоти — пляжные девочки, преферансные мальчики, пьяные глаза, грязные тарелки.

Никого не пугал конец света. Боялись опоздать на поезд, пропустить фильм, занять плохое место на пляже, неровно загореть, потолстеть, похудеть — но конца света не боялись.


А мне все не давали покоя та старушка уборщица да женщина из шахтерского поселка со своей пятилетней дочкой. Несчастная девочка! Как я узнал в одну из ночей, ее отец был шахтером и погиб от взрыва газа. Мать тяжело болела почками, а в последнее время стала заговариваться. Она все повторяла:

— Вот уж скоренько, скоренько папка наш с шахты придет! Вот уж потерпи, доченька… Скоро он вернется.

Девочка начинала плакать.

Этот сон я отослал Регине и на следующее утро получил телеграмму: «ВОЗЬМИ СЕБЯ РУКИ ОСТАЛАСЬ НЕДЕЛЯ ПУТЕВКОЙ САНАТОРИЙ ОБЕСПЕЧУ».

Вдруг покатилось все, точно под гору. Публика стала шикать уже после основного пиратского сна, с которым раньше был полный порядок. Оставалось несколько концертов, в кармане был билет на самолет. Я недоумевал: что случилось?

Мы жили в гостинице «Ореанда» в Ялте. Утром после неудачного концерта в ресторан, где мы завтракали, прибежал администратор и сообщил, что часть публики вчера ничего не видела — никакого сна.

— Как? — спросил Петров.

— Что-то вроде телевизионных помех. Полосы, треск! Я клянусь. Мне сказали несколько человек.

Петров посмотрел на меня. Я пожал плечами. Мне уже было все равно.

— Это все твои выкрутасы со старушками! — жестко сказала Яна.

— А остальные видели? — спросил я.

— Видели. Я сам видел, — заверил меня администратор.

Я посмотрел не него. «Если видели такие, как этот, то дела мои плохи», — подумал я.


В тот вечер на очередном концерте я очень волновался. Что показывать публике? Как? Зачем, в конце концов?.. Петров был хмур, Яна — высокомерна.

Когда пришел наш черед, я вышел на сцену и стал вглядываться в зал, знакомясь с публикой. Петров в это время, как всегда, укладывал Яну на бочонки. Я старался не смотреть в их сторону.

Внезапно в третьем ряду я увидел свою дочь. Она сидела с курсантом в военной форме и глядела на меня. Наши взгляды встретились. Я мгновенно забыл обо всем.

С дочерью я не виделся больше года, после того как ушел из дома. Пытался однажды поговорить с нею, для чего подстерег у дверей школы. Она была, как мрамор, холодна.

Как мрамор, холодна…

И вот теперь я увидел ее в Ялте, повзрослевшую, в яркой шелковой кофточке, с курсантом. Я сделал ей знак, что вижу ее. Она не ответила.

В этот момент Петров уже усыплял зал. Я успел заметить, как дочь склонила голову на плечо курсанту и прикрыла глаза. Петров сделал пасс в мою сторону и прошептал:

— Работайте! Не отвлекайтесь!


Я снился дочери. У меня не было и минуты, чтобы хоть как-то продумать свой сон. Я вспоминал во сне, как мы с нею первый раз танцевали на турбазе, где проводили лето три года назад. В то лето она превратилась из девочки в девушку, за нею увивались студенты. В столовой турбазы по вечерам играла музыка. Студенты плясали в полутьме.

Я нашел дочь по глазам и пригласил ее танцевать.

— У меня же нога! — сказала она и постучала себя по гипсу.

Правая нога у нее была в гипсе. Она получила растяжение связок, когда играла в волейбол. Так что танцевала она теперь символически.

— Ничего, — сказал я. — Это как раз мне подходит. Не будешь прыгать, как сумасшедшая.

В раскрытое окошко столовой влетел пинг-понговый шарик. Тогда, три года назад, я поймал его и кинул обратно. Но сейчас, во сне, мне понравилось, как он светится изнутри, и тут же в окно влетел другой шарик, потом еще один… Сотни светящихся шариков прыгали по полу, отлетали от стен, звонко цокали. Дочь смеялась.

— А ты еще ничего, не такой старый, — сказала она.

Потом мы собрали шарики в два огромных рюкзака. Они приятно шуршали и были невообразимо легки.

Мы спустились к озеру и поплыли на этих рюкзаках по темной вечерней воде. В глубине озера светились рыбы. Над перекатом стлался узкий ночной туман. Вода была теплой и гладкой, как шелк…


— Стоп! — сказал голос Петрова. Я открыл глаза.

Петров с Яной сидели ни бочонках с пистолетами в руках. Ухо у Яны светилось. Петров разбудил публику. В зале возникла гнетущая тишина. Зрители тупо смотрели на Петрова и Яну. Потом в нескольких местах раздались неуверенные хлопки.

Я посмотрел на дочь. Ее лица я не увидел. Она спряталась за спинкой стула. Плечи вздрагивали.

Мы тут же ушли со сцены.

После концерта дочь подошла ко мне.

— Спасибо, — сказала она. — Ну зачем ты так? Это же неинтересно другим.

— Плевать мне на других, — сказал я.

— Это твоя жена? — спросила она.

— Ты как здесь очутилась? — сказал я, будто не расслышал.

— С мамой… Мы здесь уже давно. Сняли две комнаты…

— Вдвоем? Зачем они вам?

Она помялась.

— Втроем.

— Ты с этим военным мальчиком? — растерялся я.

Она печально и снисходительно посмотрела на меня:

— Мама вышла замуж.

Я присвистнул.

— Она тоже была на концерте?

— Нет… Ты только, пожалуйста, не вздумай ей сниться! — горячо зашептала она. — Я тебя прошу, пожалуйста!

— Хорошо.

Мы шли по набережной. Внезапно нас догнал администратор. Глаза его были круглы. По лицу текли струйки пота.

— Вас срочно требуют в гостиницу! Совершенно срочно!

— Что случилось?

— Никто из публики не видел вашего сна! Это безобразие!

— Я видела, — сказала дочь.

Администратор только рукой махнул.


В тот вечер состоялось еще одно выступление. Мы выступали на веранде двухэтажной дачи. Публики было человек тридцать. Привезли нас туда на черной «Волге». По дороге Петров провел со мною сеанс гипноза, чтобы вывести из кризиса.

Слава богу, пиратский сон получился. Меня попросили присниться еще. Я показал старушку уборщицу, а затем несколько сценок из гастрольной поездки: базар в Самарканде, женщину из шахтерского поселка, ялтинский ресторан. Это вызвало интерес.

После выступления был ужин. Пили шампанское, ели виноград. Потом подали коньяк. Несколько тостов провозгласили в нашу честь. Домой нас увезли в третьем часу ночи.

Я чувствовал себя разбитым. Вышел из гостиницы и уселся на парапете набережной. Над Черным морем летали стаи пинг-понговых шариков.

Я вернулся в гостиницу и на цыпочках поднялся в номер Яны. Дверь была не заперта. Я вошел. Одежда Яны валялась на нетронутой постели. Китайского шелкового халата, который обычно висел в ванной, на крючке не оказалось.

Я спустился к себе и позвонил Петрову. Трубку долго не поднимали, потом голос Петрова сказал: «Да?..»

— Поздравляю! — сказал я.


Ужас популярности начинаешь понимать, лишь достигнув ее.

До этого мы склонны кокетничать. Говоря о бремени популярности, мы стыдливо опускаем глаза. Это значит, что истинная популярность еще не достигнута, а тщеславие — не удовлетворено. Популярность существует пока несколько теоретически или в виде намека: в пойманном на ходу узнающем взгляде, в письмеце глупенькой поклонницы, написанном старательным ученическим почерком, в упоминании на газетной полосе, в приглашениях на никому не нужные мероприятия.

Все это приятно щекотало мое самомнение до тех пор, пока я не узнал — что такое настоящая популярность.

Надо признаться, я гнался за славой. Я равнодушно относился к деньгам, тряпкам, общественному положению. Мне нужна была заслуженная слава. Именно заслуженная, потому что сама мысль о дутой славе приводила меня в испуг.

Теперь, когда я прошел огонь, воду и медные трубы, я могу сформулировать два общих правила:

1. Громкая популярность никогда не бывает заслуженной.

2. Популярность всегда приходит внезапно, как бы за нею ни гонялся.

Это похоже на удар грома после блеснувшей молнии. Раската ждешь, но он всегда неожидан, потому что неизвестно — на каком расстоянии гроза.

Молнии давно уже нет, а гром будто машет кулаками после драки, нагло перекатываясь в небе.


Мы приехали домой, когда там вовсю бушевал гром нашей популярности. Я не подозревал, что за несколько месяцев возможны такие перемены. В наше отсутствие вышел телевизионный фильм о пиратском сне и другой — научно-популярный, где обсуждался феномен искусственного сновидения. Психиатр, который меня когда-то обследовал, выпустил в свет брошюрку с объяснениями.

Публика смотрела, читала, удивлялась.

Мало того. Настоящая популярность начинается, когда возникают последователи. Регина сообщила, что в городе открылось несколько любительских студий искусственных снов при дворцах культуры. Естественно, студийцы требовали методик у Дома художественной самодеятельности. Естественно, таких методик не существовало в природе.

Ждали меня.

И вот я приехал — уставший до предела, разочарованный, утративший свой дар, покинутый Яной. Меня поздравляли, говорили в лицо, что я талантлив, — я лишь морщился, как от боли в животе. Талантлив я был раньше, значительно раньше, когда снился кому попало без всякого расчета, когда легкомысленно забавлялся своим даром и не искал ему применения. Но тогда это называли как угодно — баловством, блажью, хулиганством и даже психическим расстройством, — только не талантом.

Талант блеснул как молния, оставив запоздалый гром славы.

Первым и самым явным признаком краха была Яна. Она принадлежала к той распространенной породе женщин, которые чутко реагируют на талант. Яна была чувствительна к нему, как канарейка к угарному газу. Она пошла за мною именно поэтому — ведь я не был красив, молод, богат и красноречив.

Откровенно говоря, я был достаточно зауряден. Яна первая почувствовала, что моя способность — не просто «бзик» ошалевшего от скуки инженера, а художественное дарование. Она почувствовала это раньше, чем я.

Теперь она первая ушла от меня вслед за талантом.

Последние концерты в Ялте были мучительны. Я был подавлен случившимся. Наутро после моего поздравления Яна объявила о том, что уходит к Петрову. Сам Петров присутствовал при этом и хранил молчание. Он никак не показал своего отношения к происходящему. Видимо, считал это ниже своего достоинства.

Больше всего на свете мне хотелось сбежать от них, побыть одному, без снов, ежедневных концертов, публики. Совсем без снов… Но оказалось, что я уже не принадлежу себе. Я должен был выходить на сцену и засыпать под холодным взглядом Петрова.

— Отнесемся к случившемуся профессионально, — единственная фраза, которую сказал мне Петров.


И все же главная причина тоски была не в этом. Я видел, что уже не могу управлять сном зрителей. Некоторые из них свистели после номера, другие приходили за кулисы и вежливо осведомлялись, правильно ли они вели себя во время сеанса. Почему на них не подействовало?.. А я не знал, почему на них не подействовало. И это занимало мою голову гораздо больше, чем история с Яной.

Я вдруг понял, что никакие личные невзгоды не могут сравниться с потерей таланта. Он был избалованным и своенравным ребенком, которому я подчинялся. Он был чудовищем, сожравшим все, что я имел: семью, профессию, дом, друзей и близких.

Когда мне в голову пришла последняя мысль, я возмутился. Этого не может быть! Случайным сочетанием генов, шалостью Творца, легким и ненужным даром — вот чем был так называемый талант, но он, «как бы резвяся и играя», походя уничтожил все ценности, к достижению которых я сознательно шел всю жизнь. Каждая жертва, приносимая ему, выглядела случайной уступкой, но все вместе они выстраивались в логическую цепь, которая неумолимо вела меня к одиночеству.


Словно другую жизнь, вспоминал я недавние годы службы, лабораторию, ее начальника и наш дамский коллектив. Неужели там был я? Нет, это кто-то другой — недалекий и наивный, молодой сердцем и легкий разумом — так непозволительно расточал свою жизнь, упиваясь всеобщим вниманием.

Домашний очаг, сложенный мною, как мне казалось, для долгой и счастливой жизни, покрылся серым пеплом равнодушия, потому что я возвращался к нему слишком редко, а возвращаясь — никогда не принадлежал целиком.

Я никому не принадлежал целиком — только ему, и постепенно вокруг меня будто выгорала трава дружеских и родственных связей, а я оставался в центре этого увеличивающегося черного круга. Ближние стали дальними, смешались с толпой зрителей, для которых важно было лишь одно — что я Снюсь.

И вместе с тем в мою жизнь входили другие люди, чаще всего созданные снами. Даже зрители, которых я ежевечерне пропускал сквозь пиратский иллюзион, становились чуточку другими. Я сочинял их, давал им новые повадки, ставил в новые ситуации. И это нравилось.

Некоторых из них, вроде того мальчика с мороженым, старушки уборщицы и вдовы шахтера, я не оставлял долго, совершенствуя их судьбу и разглядывая ночами, что могло бы получиться, если бы…

В этом «если бы» была вся штука. Я создавал иллюзию жизни, которая была притягательнее для меня, чем сама жизнь.

Однако реальная жизнь как раз тем и отличается от иллюзорной, что не дает передышки. Если бы дело происходило во сне, я не задумываясь проснулся бы, чтобы перевести дух и подумать: как жить дальше? Но я был лишен такой возможности. Судьба, выражаясь фигурально, тащила меня за шиворот.

Единственным человеком, сохранившим верность и веру в меня, была Регина. Но и она выглядела озабоченной.

— Я предупреждала тебя насчет Иосифа, — сказала она. — Теперь ты понял?

— А что я мог сделать? Яна просто заворожена…

— При чем здесь Яна?! — взорвалась Регина. — Забудь эту дрянь! Она пустышка, как ты этого не видел! Слава богу, что ты от нее отделался. Скажи Иосифу спасибо. Я уверена, он знает ей цену. Она ему нужна только для одного. Это ты, как идиот, искал с ней духовной близости!

— Тогда я не понимаю. Насчет чего ты предупреждала?

— Иосиф — страшный человек. Я его знаю, как облупленного. Я благодарю Бога, — несколько патетически воскликнула Регина, — что он не дал ему таланта. У него только ум. Но это страшный ум.


По словам Регины, Петров был опасен для меня идеологически. Она на расстоянии почувствовала «новые мотивы», как она выразилась, в моих снах. Это было ей хорошо знакомо. В свое время она испытала увлечение философскими построениями Петрова, но нашла в себе силы оставить их. А заодно и Петрова.

— Я переболела этим в легкой форме, — сказала она. — Сначала мне было приятно. Знаешь, это ведь очень соблазнительно — считать окружающих идиотами. Тем более что они то и дело дают повод. Но через некоторое время я увидела, что сама становлюсь высокомерной идиоткой. Слава богу, у меня осталось чувство юмора… Как-то раз мы с Иосифом были на приеме в каком-то консульстве, — Регина вдруг откинулась на спинку кресла и рассмеялась. — И представь себе… Нет, это надо было видеть!.. Иосиф разговаривал с каким-то атташе не атташе — бог с ним! Не знаю. И вдруг я поняла, что этот атташе тоже исповедует взгляды Петрова! Они говорили о маринованных огурцах! Да-да! Какие есть способы мариновать огурцы — у нас и за границей. И каждый снисходил к идиотизму другого. Они оба считали друг друга идиотами! Ладно, мол, поговорю с ним об огурцах, на что он еще способен!.. Это было безумно смешно. С меня как рукой сняло.


Я переехал жить в гостиницу при филармонии. Место устроила Регина. Комнатка была маленькая, мебель расшатанная и скрипучая. На всем лежал отпечаток временности. И вместе с тем было до боли ясно, что эта временность теперь для меня постоянна.

На стене я повесил несколько своих афиш. Лежал на койке, не снимая ботинок, но все же подстелив под них газету, и курил. Я понял, что на следующей стадии перестану подстилать газету.


Конечно, ни в какой санаторий я не поехал, хотя выступления временно были прерваны. Мы готовились к конкурсу артистов эстрады. То есть как готовились? Готовилась Регина.

Ко мне приходили последователи и подражатели. Это были юные существа самых разных характеров и направлений: от наивных гениев до расчетливых проходимцев. Впрочем, те и другие восторженно смотрели мне в рот. Я объяснял методику сновидений, а у самого на душе скребли кошки: я уже давно никому не снился, даже Регине, и не знал — могу ли я это делать?

Прицепилась какая-то удивительно глупая молодая писательница, которая звонила мне два раза в день и иногда посещала. Она задумала написать обо мне документальную повесть. Документов явно не хватало. Она изобретала их совместно со мною, причем наши разговоры неизменно напоминали мне диалог о маринованных огурцах.

Каждую ночь я засыпал на скрипучей железной койке, вдыхая сиротский гостиничный запах. Я проваливался в черную дыру, из которой не было выхода до рассвета. Сниться никому не хотелось, кроме того, было боязно: вдруг не получится?

За стеной поселился чтец-декламатор, который по утрам кричал фальшивым голосом: «Я волком бы выгрыз бюрократизм!»

Регина сказала, что у руководства филармонии созрело твердое мнение — разрешить мне свою программу. Это означало, что нам с Петровым и Яной требовалось подготовить концертное отделение на сорок минут. С этой программой нас должны были выдвинуть на конкурс.

Все было прекрасно, за исключением программы. Ее не существовало в зародыше.

Регина взяла на себя переговоры между партнерами. Вскоре она сказала, что Петров согласен на любой сюжет. Пролог и эпилог программы они подготовят с Яной самостоятельно.

— Сучья лапа! — воскликнула Регина, сверкнув глазами. — Конечно, он согласился! Понимает, что без тебя он — нуль!

— Но я тоже… — возразил я.

— Не смей! Выкинь все из головы! Сейчас ты должен думать о программе.


На некоторое время я воспрял духом. Я стал бродить по городу и всматриваться в людей. Мне хотелось понять — что им нужно? Какую программу?

Была поздняя осень, и ветер гнал в Неву тяжелую воду с залива. Волны бились о парапет набережной и выплескивались на мостовые. По радио передавали сводки об уровне воды в Неве.

Я вдруг придумал общий композиционный прием сна. Он был связан с наводнением. Собственно, наводнение было постоянным фоном, на котором я хотел показать несколько судеб. Люди, которых я выбрал во время прогулок, чтобы заглянуть в их жизнь, были обыкновенные. Все они жили и работали на Васильевском острове. Ученый-биолог из университета, постовой милиционер у Академии художеств, барменша плавучего ресторана «Корюшка», работница прачечной, грузчик магазина и курсант военно-морского училища.

Все они жили, работали, веселились и горевали, не обращая внимания на наводнение. Уровень воды интересовал их постольку поскольку — лишь бы ненароком не промочить ноги. Они и думать не хотели о том, что он неуклонно повышается над ординаром и никто не знает — какой отметки достигнет на этот раз.

Я не осуждал их, но сочувствовал. Мне хотелось донести это сочувствие до спящих.

Когда я рассказал о замысле Регине, она коротко хмыкнула:

— Хм! Очень оригинально! А ты читал одну поэму? Называется «Медный всадник»?

— Читал… — растерянно сказал я. Мне и в голову не пришло, что сюжет сна перекликается с пушкинской поэмой. Всегда бывает чрезвычайно огорчительно, когда обнаруживаешь, что гении обо всем успели подумать!

— Все равно, — сказал я. — В конце концов, иная историческая эпоха…

— Вот именно, — сказала Регина. — Поэтому оставь эту мысль до пенсии и ищи что-нибудь другое. Запомни: твой сон должен быть масштабным!

Масштабным! Это надо же такое придумать! Какого масштаба? Один к одному? Один к десяти?.. Это же не географическая карта!


Я не послушал Регину и продолжал разрабатывать программу с наводнением. Там были интересные находки, и главное — сама атмосфера тревоги, порождаемая балтийским ветром и пляской хмурых, будто раздраженных чем-то волн.

Наконец все было готово. Регина назначила предварительный просмотр моей части работы для членов худсовета. Договорились, что я покажу свой сон ночью, не пользуясь услугами Петрова.

— Что ты решил показывать? — спросила Регина.

— Наводнение.

— Дурак!.. Ну ничего. Есть еще время поправить.

Вечером я пришел в гостиницу, опустил в стакан с водою никелированный кипятильник и приготовил кипяток. Заварил чай с мятой, выпил, растянулся на койке.

Чтец-декламатор вернулся с концерта, напевая. Он вернулся не один. Вместе с ним напевала какая-то дама.

Я достал из портфеля список членов худсовета и пробежал его глазами. Подумав, взял карандаш и приписал Петрова и Яну. Подумав еще, добавил к списку жену и дочь.

Это были те, кто должен был увидеть.

Затем я разделся, залез под одеяло, выключил свет и закрыл глаза.

Сначала не было ничего. Я проваливался в сон, как в пропасть. Ветер свистел в ушах. Потом я услышал плеск волн и успокоился. Начиналась экспозиция наводнения. Ветер гнал низкие облака и срывал с волн шапки пены.


Однако обстановка была незнакомой. Вдруг я понял, что вижу берег Черного моря неподалеку от Аю-Дага. Шел теплый дождь, смеркалось. Я стоял у входа в какую-то пещеру, в глубине которой мерцал огонь. Из пещеры доносилась песня.

Я пошел туда и увидел костер, вокруг которого сидели человек двенадцать молодых людей — юношей и девушек. Многие в обнимку. Они задумчиво смотрели на огонь и пели.

Я увидел дочь. Она сидела, положив голову на плечо юноше. Это был тот самый курсант, но уже не в военной форме, как тогда на моем концерте. Дочь сделала мне знак рукой: подходи. Я подошел ближе и сел у костра.

Я вглядывался в огонь. По другую сторону костра, за горячим маревом, я видел улыбающееся лицо дочери. В огне полыхали странные какие-то вещи, вовсе не предназначенные для костра: ружья, телевизоры, полированная мебель, замки, лопаты, таблички «Вход воспрещен!», ошейники, бронетранспортеры, сердечные капли, фуражки, пивные кружки, учебники, кастрюли, афиши и многое другое.

Пылали лица, обращенные к огню. Горячий воздух искажал их, колебля, так что я уже не узнавал никого, и вдруг почувствовал, что меня с ними нет, хотя я прекрасно вижу все, что происходит. Круг постепенно расширялся, будто огонь оплавлял ближние лица и они таяли, уступая место другим, более многочисленным.

В этих новых кругах виделись другие молодые люди, их было значительно больше, и одеты они были иначе.

Какое-то лицо там, за маревом, напомнило мне своими чертами жену, другое, мальчишеское, — меня самого. Кто они были — наши внуки, правнуки? Огонь оплавлял их, освобождая место новому поколению. Теперь это стало напоминать огромный стадион, как в Лужниках, в центре которого, на футбольном поле, пылал костер. Пространство вокруг было безгранично и наполнено лицами, желавшими попасть к огню.

Вдруг мне удалось отодвинуться от этой картины на какое-то космическое расстояние, и я увидел, что она похожа на фитилек свечи, выжигающий вокруг себя прозрачный воск. Он стекал вниз, на другую сторону земного шара, и там застывал в виде горных гряд и ущелий.

А здесь, на освободившейся стороне Земли, росла ровная мягкая трава, и по ней шли двое совсем молодых людей. Это были мы с женой. Мы толкали перед собой коляску, в которой, как капитан на мостике, стояла наша годовалая дочь, держась за поднятый верх коляски, — стояла еще непрочно, чуть покачиваясь, — и указывала пальчиком дорогу.


Меня разбудил телефонный звонок. Я машинально взглянул на часы. Было семь часов утра. Я схватил трубку, успев с ужасом подумать о том, что не имею понятия об увиденном ночью сне. Откуда он взялся?

Звонила Регина.

— Доброе утро, — сказала она. Голос был ласковый и грустный. — Ну что мне с тобою делать?.. Дурашка, это же не для худсовета!

— Что — «это»? — спросил я.

— Ну эти мальчики, девочки, символические костры, песенки под гитару… Мне очень понравилось, очень! Ты здесь какой-то новый, юный… Почему мне ничего не сказал? Я обижусь… — голос стал слегка кокетливым, но Регина быстро взяла себя в руки. — Я постараюсь сделать на худсовете все возможное, но ты сам понимаешь…

— Значит, ты видела?

— Ты еще не проснулся? Конечно, видела? Четкость, цветопередача потрясающие! Видишь, а ты боялся!


Никогда я не чувствовал такой неуверенности. Откровенно говоря, сон мне тоже понравился. Что-то в нем было такое…

Но какое отношение к нему имел я? Неужели он возник на уровне подсознания и вытеснил рационально придуманный сон? Такого раньше не случалось. Как быть дальше, если мои творения мне уже не подчиняются?

Объяснение оказалось гораздо проще, чем я думал.

Я вышел из подъезда гостиницы, направляясь на худсовет. На противоположной стороне улицы стояла дочь. Она почему-то сияла. Увидев меня, она бросилась через дорогу, не обращая внимания на машины. Она подбежала ко мне и неожиданно поцеловала.

— Ну? Ну? Ты видел? — возбужденно восклицала она.

— Видел, — мрачно кивнул я.

— И как? Тебе понравилось? — спросила она уже осторожнее.

— Знаешь, я честно тебе скажу: это не мой сон. Я не знаю, откуда он взялся. Что-то там было мое, но в целом… Да, сейчас я понял — это не мой сон.

— Конечно, не твой! — радостно закричала она. — Папа, это же я снилась! Это я тебе снилась специально! Мы тогда были в Крыму… — затараторила она.

— Погоди, погоди… Это сделала ты?!

— Ну да! Что тут такого! В конце концов, есть во мне твои гены или нет?.. Летом я научилась сниться. Сначала Витьке, потом маме, а вчера решила показать тебе. Мы в этой пещере часто собирались, это вся наша компания. Я думала, тебе будет интересно.

— Еще бы! А дальше, когда круг расширялся?

— Это я немного фантазировала, — смутилась она. — А что, плохо?

«Господи, этого только не хватало! — подумал я. — За что ей такое наказание?» Она стояла восторженная, глаза сияли, она даже подпрыгивала на носочках, не в силах скрыть возбуждения.

Ее сон оказался сильнее моего. А я был, так сказать, ретранслятором для Регины и членов худсовета. Через полчаса худсовет обсудит творчество моей дочери и вынесет приговор.

«Совсем недурно, сизый нос!» — как сказала бы Регина.

— Спасибо, — сказал я и поцеловал ее в щеку. — Только не увлекайся этим. Тебе надо учиться.

— Вот еще! — дернула она плечиком. — Я сама знаю. Это я так, между делом.

— Ну вот и хорошо. Мама рада?

— Не очень.

— Вот и правильно. Она умная женщина, — сказал я, и вдруг губы у меня запрыгали, кровь ударила в голову, я совершенно потерял контроль над собой. — Это фигня! Это чертовня! Это хреновина! — кричал я. — Она уже разлучила нас с нею! Теперь она потеряет и тебя!

— Что ты? Что ты? — испугалась она. На глазах появились слезы. — Какой ты нервный стал, папа…


Как я и предполагал, худсовет не принял сна моей дочери. Сделано это было в очень вежливой, прямо-таки доброжелательной манере. Много говорили о поисках, трудностях, инерции зрительского мышления и кассовости. Регина предложила считать сон внеплановой работой. Его разрешили демонстрировать на студенческих вечерах.

Кому разрешили?..

Кончилось тем, что худсовет предложил мне в соавторы сценариста. Это был профессиональный эстрадный драматург по фамилии Рытиков. Оказалось, что у него уже готов план сценария. У Рытикова был костюм со множеством карманов. В каждом из них лежало по сценарию, скетчу, репризе или тексту песенки. Рытиков напоминал человекообразную обезьянку. Когда искал сценарий в карманах, было похоже, что он чешется.

В сценарии у него все что-то строили и пели.


После худсовета Регина повела меня к себе в кабинет. Она шла впереди по коридору, сухо кивая встречным артистам и режиссерам. Я понуро плелся за нею. Проходя мимо, встречные изображали на лице сочувственную улыбку, в которой сквозило заметное удовлетворение. Решение худсовета уже разнеслось по этажам.

Регина вошла в кабинет, пропустила меня и заперла дверь на ключ.

— Ты должен согласиться, — сказала она тоном, не допускающим возражений. — Звание лауреата у тебя в кармане. Год будешь катать программу, потом получишь заслуженного. Пойми, что тебе нужно добиться положения, чтобы сниться так, как ты хочешь!

— Да-да, — сказал я. — У меня была такая иллюзия. Только я уже снился, как хочу и кому хочу, семь лет назад.

— Ну зачем я с тобой вожусь? Зачем? — прошептала она, прикрывая лицо ладонями.

— Я не прошу, — сказал я.

— Как же! Мы гордые! — обозлилась она. — Ты хочешь пополнить толпу непризнанных гениев? Ненавижу!.. Ходят, кривят губы, устало улыбаются, ни черта не де-ла-ют! Ненавижу!

— Хорошо. Я скажу… Худсовет видел сон моей дочери. Я ничего не смог. По-видимому, у меня это прошло.

— Что? Что? — спросила она, округляя глаза.

— Это. Как болезнь проходит…

— Господи! — выдохнула она. — Прости, я не знала. Как же это я не почувствовала?.. Тогда немедленно отдыхать, лечиться, немедленно! Это временно, я уверена, так бывает. Я все организую.

— Не надо, — сказал я.

Регина засуетилась, раскрывая и листая записные книжки, шаря в ящиках письменного стола. Она вдруг стала похожа на старушку. Нашла телефон какого-то врача, стала звонить…

Я вышел из кабинета.

У подъезда меня поджидала Яна.

— Поговорим? — сказала она.

— Поговорим, — пожал я плечами.

Мы молча пошли рядом. Яна зябко куталась в воротник шубки. Еще не было сказано ни слова, а я ощущал себя виноватым. Она всегда умела сделать так, что я ощущал вину.

— Это ведь не ты сделал? — наконец спросила она.

— Что?

— Сегодня ночью.

— Не я.

— А кто?

— Дочь.

Яна, усмехнувшись, выглянула из-за высокого воротника.

— Не стыдно? — спросила она.

Я снова пожал плечами.

— Я ведь чувствовала, — покачала головою она. — Зачем ты так?

— Я не хотел.

— Врешь, — холодно сказала она.

— Я! Я! Я!.. Я это сделал! — закричал я. — От начала и до конца! Придумал, исполнил и передал!

Она внимательно посмотрела мне в глаза.

— Врешь… А жаль.


В тот же вечер, не сказав никому ни слова, я уехал в Москву.

Я малодушно сбежал. Мне надоело все: сны, концерты, филармония, Регина и раздирающие душу сомнения. Я хотел побыть в одиночестве.

Где можно быть более одиноким, чем в огромном городе, в котором ты никому не нужен?

Я устроился у старого приятеля, с которым когда-то вместе учился в институте. У него была двухкомнатная квартира. В пору нашей молодости он тянулся ко мне, мы почти дружили. Потом он уехал работать в Москву, и наше общение прекратилось. Он встретил меня так, будто мы расстались вчера. Я туманно объяснил, что мне необходимо развеяться после жизненных невзгод. Он тактично ни о чем не расспрашивал.

Денег у меня было примерно на год разумной жизни.

Приятель ничего не знал о моих сновидениях. После того как он убедился, что я потерял связь с бывшими однокашниками и ничего не могу о них сообщить, он стал рассказывать о себе.

Он был убежденным холостяком и жил в свое удовольствие. Пять лет назад он получил двухкомнатную квартиру, для чего ему пришлось временно фиктивно жениться. Теперь он возглавлял большой отдел в научно-исследовательском институте. Нечего и говорить, что у него было все, что необходимо холостяку примерно сорока лет для счастливой жизни: машина, мебель, горные лыжи, японский магнитофон, бар, книги и пишущая машинка.

Было у него и хобби. Он коллекционировал женские трусики. Они находились в специальном шкафу, рассортированные по ящикам. На каждом ящике стоял порядковый номер года. Приятель увлекался этим хобби уже четырнадцать лет.

Трусики были упакованы в специальные целлофановые пакеты. Кроме них в пакете находилась этикетка, на которой было напечатано имя бывшей владелицы и стояла дата. В самом первом ящике лежал всего один пакет. Дальше количество пакетов нарастало по экспоненциальной кривой, имелось пятилетнее плато с количеством трусиков около пятидесяти в год, а последние два года наметился небольшой спад.

Когда я к нему приехал, в ванной комнате сушился очередной выстиранный экспонат. Этикетка была уже заготовлена на пишущей машинке. Экспонат звали «Екатерина».

— Екатерина Семнадцатая, — сказал приятель.

Впоследствии я имел честь познакомиться с некоторыми дарительницами.

Я увидел, что многие жизненные удовольствия, включая коллекционирование, безвозвратно прошли мимо меня. Зависти к ценностям приятеля я не испытывал, но охотно поменялся бы с ним расположением духа. Мне казалось, что он непрерывно пребывает в уравновешенном, деятельном и бодром состоянии. Меня же одолевала рефлексия.

По натуре он был спортсмен. Он стремился к удовольствию, как спортсмен стремится к рекорду. Подобно спортсмену, он проводил огромную и целенаправленную предварительную работу, чтобы достичь желаемого. Если ему чего-нибудь хотелось, например, колумбийского кофе, он с видимым удовольствием организовывал цепочку связей, приводящую его в конце концов к желанному пакетику кофе. Чем длиннее и изощреннее была цепочка, тем большее удовлетворение он испытывал. Он не торопился. Для того чтобы достать кофе, ему приходилось сначала вести в театр сестру зубного техника, затем направлять к нему заведующего магазином меховых изделий, у которого, в свою очередь, приобретал несколько каракулевых шкурок уличный сапожник. И вот у этого сапожника совершенно случайно оказывалось некоторое количество иностранной валюты, позарез нужной продавцу бакалейного отдела фирменного магазина, где изредка бывал колумбийский кофе. Таким образом, если исключить промежуточные звенья, кофе обменивался на билет в театр. Иногда цепочки разветвлялись. Многие из них функционировали постоянно.

Естественно, это требовало много сил и времени. Если желаемое возникало случайно, в то время, когда машина уже была пущена в ход, приятель делал вид, что не замечает этого. Ему не нужны были неоплаченные удовольствия. Зато, получив то, к чему стремился, он умел выжать из него максимум удовлетворения.

Как он приносил этот кофе! Как нюхал, заваривал, разливал в маленькие чашечки! Покупался коньяк, приглашалась новая обладательница трусиков, зажигались свечи…

На месте пакетика кофе могли быть вентилятор для автомобиля, баночка итальянского крема для обуви, полкило воблы, оправа для очков и многое, многое другое.

Жизнь моего приятеля была заполнена до предела.


Я бродил по Москве, посещал выставки, обедал в чебуречных и покупал билеты «Спортлото», на которых вычеркивал одни и те же номера — не помню, какие.

Никому не снился.

Через месяц я увидел первый сон. Похоже, он возник естественно, как у других людей, потому что был обрывочен и невнятен. Но я уже стал подозрителен и мысленно искал источник. Может быть, дочь пробивается ко мне за сотни километров? Может быть, кто-нибудь еще?

Неужели я кому-нибудь нужен?..


Безделье утомило меня. Я сказал приятелю, что хочу устроиться на работу. Тоска по простому прошлому внезапно нахлынула на меня; захотелось регламентированной жизни, ежедневных поездок на работу в переполненных автобусах, неторопливой работы за чертежной доской от звонка до звонка; захотелось служебных отношений, собраний, выездов на овощебазу, коллективных походов и застолий.

— Не вижу проблемы, — сказал приятель. — Я прописываю тебя временно и устраиваю в свой отдел. За твою голову я спокоен, она всегда была не хуже моей. А там посмотрим…

И он обнадеживающе подмигнул мне. По-моему, перед его глазами уже блеснула ослепительная цепочка связей, приводящая меня к постоянной прописке в Москве.

Для начала он пригласил меня в НИИ, чтобы я на месте ознакомился с характером будущей работы. Я был вручен молоденькому пареньку в синем халате. Мы пошли к кульману.

Паренек, захлебываясь, рассказал о новом узле, которым занимался отдел. Часть этого узла была передо мною на ватмане. Я вглядывался в мелкую тщательную штриховку, в разрезы и сечения — и ничего не понимал. Я старался вникнуть в проблему, но слова паренька толклись где-то рядом с сознанием, лишь изредка вспыхивая блестками полузабытых словосочетаний: «гидродинамическая система», «плунжерный насос», «рабочий цикл».

Это было прожито когда-то, а теперь неинтересно. Будто я обманным путем старался вернуть молодость, оставив при себе приобретенный годами опыт.

Я вернулся к столу приятеля. Он оторвался от бумаг и посмотрел на меня.

— Старую собаку не научишь новым фокусам, — сказал я.

— Ну как знаешь… — развел руками он.


После этого случая приятель стал относиться ко мне несколько снисходительно. Сам он был человеком энергичным и деловым, а я в его глазах выглядел вялым неудачником.

Он тоже стал раздражать меня своей вечной гонкой по жизни.

Наконец я ему приснился. Сюжет был дидактический.

Я показал его одиноким стариком с трясущимися руками, перебирающим огромную коллекцию целлофановых пакетов. Он выдвигал ящики один за другим, вглядывался в этикетки, близко поднося их к глазам, с хрустом мял пакетики. С губ капала слюна. Кучки пакетиков уменьшались от ящика к ящику. Последние ящики были пусты. Он шарил в них слепыми пальцами, наклонялся, разглядывал на ящике номер, так что редкие седые пряди свисали на слезящиеся красные глазки. В туалете непрерывно шумел испорченный бачок.

Утром он хмуро брился в ванной, разглядывая свое лицо и растягивая языком щеки.

— Какая-то пакость снилась всю ночь, — сообщил он.

— Одинокая старость? Завершенная коллекция трусиков? — спросил я, как врач, ставящий диагноз.

— А ты откуда знаешь?

— Видишь ли, это сделал я. Я показал тебе этот сон. Это моя специальность.

— Телепатия, что ли? — ошалело произнес он, прерывая бритье.

— Если угодно…

— Ну ты и скотина! — радостно взревел он. — А я-то думал! Это надо же — какой мерзавец! Вот чем ты занимаешься!

Он смахнул бритвой последние клочья пены со щек и потащил меня в кухню.

— Рассказывай! — потребовал он.


Он выслушал меня молча. Изредка усмехался. Под конец заметно разнервничался и закурил. Когда я замолчал, он вскочил на ноги и принялся ходить по маленькой кухне, выдвигая энергичные возражения. Три шага туда, три шага назад. Он сразу же объединил меня с другими, подобными мне, и повел с нами яростный спор.

— Вам, конечно, наплевать на мнение технаря. Но вот простой вопрос: зачем все это? Зачем нам ваши сны, книги, картины, фильмы, если они мешают жить? Сами мучаетесь — так не мучайте других! — выкрикнул он, внезапно останавливаясь. — Я честно работаю и зарабатываю свои деньги. Я полезен обществу, да-да! Как я провожу досуг — это мое личное дело. Я должен отдыхать, набираться положительных эмоций, чтобы каждый день работать. Вкалывать!.. И тут являетесь вы и начинаете пробуждать во мне совесть. А я, между прочим, ни в чем не виноват!

Мы перешли в его комнату. Там было просторнее.


— Вы присвоили себе право говорить от имени господа Бога. Вы упрекаете других в том, что они мало думают о душе. А у нас нет времени! Просто элементарно нет времени. Нам нужно работать и отдыхать. Вы же маетесь дурью, но вместо того чтобы честно идти и разгружать вагоны или подметать улицы — на большее вы не способны! — начинаете кричать на всех углах о падении нравов, бесхозяйственности и вырождении. Вы окружили свою деятельность таинственной сетью оговорок и недомолвок. То вам не пишется, то вам не спится! А мы должны каждое утро — заметь, каждое! — идти на работу, где никто не интересуется, работается ли нам сегодня. Почему?


— Я не хочу вас зачеркивать, но будьте скромнее. Ради бога, чуть-чуть скромнее! Не считайте нас чернью. Еще Пушкин!.. «В разврате каменейте смело, не оживит вас лиры глас!» Ах-ах-ах!.. А сам?.. Ваша тоскующая лира, ваша так называемая любовь в тысячу раз лживей моего невинного хобби. — Он с грохотом выдернул ящик из своей коллекции и высыпал содержимое на ковер. Пакеты заскользили один по другому, приятно шурша. Он указал на эту кучу широким жестом и продолжал: — Ни одна из них не чувствовала себя оскорбленной или обманутой! Ни одна! Потому что я не обещал вечную любовь, как это принято у вас, чтобы через две недели разочароваться и сбежать. Я давал то, что мог, и брал, что давали. Поверь, все они довольны! Все! — И он пнул ногой шевелящуюся кучу пакетов.


— А ведь вы могли быть действительно полезны. Ну скажи: чего ты добился своим дурацким сном? Испортил мне настроение, только и всего! И каждый раз, когда кто-нибудь из вашей компании тычет мне в нос смертью, одиночеством, старостью, болезнями, угрызениями совести, — у меня лишь портится настроение. Ненадолго, конечно, потому что надо работать! А старость, смерть и одиночество остаются себе как были, в целости и сохранности. Тогда зачем этот мазохизм?.. Не лучше ли способствовать нашему отдыху, развлекать нас, расширять наш кругозор, давать недостающие и приятные ощущения? Тебе не будет цены! Хочешь жить, как король? С твоим даром ты можешь устроиться так, что любой мясник тебе позавидует. Любой официант, любой парикмахер! Я сейчас могу дать тебе телефоны людей, которых по ночам мучают кошмары. Играй им колыбельные — и ты будешь как сыр в масле кататься!


— Ты думаешь, что от тебя останется больше, чем это? — Он сгреб пакеты с ковра и подбросил их в воздух. Они снова упали. — От тебя и этого не останется! Так, какой-то мираж, воспоминание, несколько удачных снов. То ли дождик, то ли снег, то ли было, то ли нет…

А одинок ты будешь в старости не меньше меня. Я хоть почитаю этикеточки да вспомню каждую, все прелести. Вон их сколько! До смерти хватит, слышишь?! — крикнул он.

Я был раздавлен и уничтожен.

Приятеля моего нельзя было назвать дураком. В том-то и дело, что слова его были во многом справедливы. Получалось, что я — со всеми своими идеями и идеалами, болью и тоской — не нужен людям. Мне еще раз было предложено «шевелить листики», только другими словами: развлекать, смешить, сглаживать углы, вызывать приятные эмоции…

Но как же мне быть? Ведь я только что убедился, что этот путь — по крайней мере, для меня — ведет в никуда, к потере моей проклятой и нежно любимой способности сниться.

Я знал, что ничем другим заняться уже не смогу. Я умел только это. Я листал записные книжки, перебирая имена старых друзей и приятелей, и думал — кому бы присниться? И как, черт побери?!

Несколько дней я чувствовал жуткое одиночество.


Одиночество — страшная штука.

Всю жизнь мы боремся с ним самыми разными способами, временами боготворим, считая плодотворным, когда слишком устаем от суеты. Суета, между прочим, — один из способов борьбы с одиночеством, самый неверный способ.

Лишь потом начинаешь понимать, что одиночество кончается не тогда, когда ты кому-то нужен, кто-то любит тебя, кому-то не лень вникать в твою жизнь, а только если ты сам кого-то любишь.

Попробуйте рассказать о себе тысячу раз всем подряд, начиная от жены и кончая случайным попутчиком в поезде, — и вы поймете, насколько вы одиноки. Но выслушайте кого-нибудь однажды, выслушайте по-настоящему, как себя самого, полюбите его хоть ненадолго, — и ваше одиночество пройдет.


Она ворвалась ко мне, как фурия, напомнив какую-то давнюю сцену из детективного сна с ее участием. Как она разыскала меня в Москве — до сих пор не понимаю!

— Предатель! — крикнула она, распахнув дверь и вырастая на пороге в длинном кожаном пальто и с сумочкой на ремешке.

Я лежал на тахте — небритый, голодный и равнодушный.

«Регина… — только и успел подумать я. — Господи, Регина!»

Она шагнула в комнату (за ее спиной в полумраке прихожей я разглядел испуганное лицо моего приятеля) и хлопнула дверью так, что вздрогнул воздух.

— Встань! — заорала она голосом фельдфебеля. — Встань! К тебе пришла женщина, ренегат!

Я вяло поднялся с тахты и предстал перед нею в сером свалявшемся свитере, трикотажных тренировочных брюках и шлепанцах. Регина обошла меня, как музейный экспонат, как какую-нибудь скульптуру, удовлетворенно оглядывая с ног до головы.

— Хорош! — заключила она. — Можешь сесть.

Я так же вяло опустился обратно на тахту.

Робко приоткрылась дверь, из-за нее показалась голова приятеля.

— Может быть, желаете кофе? — спросил он, с любопытством оглядывая Регину.

— Я желаю, чтобы вы оставили нас в покое! — отрезала она.

Голова исчезла.


Не знаю — почему, но во мне есть нечто такое, что позволяет окружающим учить меня жить. Всем кажется, что без надлежащего руководства я просто пропаду. Виною тут моя привычка сомневаться в себе, а также в некоторых истинах, которые считаются непогрешимыми. Однако сомнение и несамостоятельность — разные вещи. И я не понимаю, по какому праву меня все время поучают.

Вот и сейчас, едва опомнившись от воспитательного монолога своего приятеля, я попал под критику Регины.

— Ну конечно! — говорила она с сарказмом. — Нам подай все на тарелочке с голубой каемочкой. Сначала создай условия, а потом мы, может быть, потворим. Только чтоб нам непременно сказали спасибо, чтобы дыхание у всех перехватывало от благодарности. Как же! Маэстро снизошел! А этого вот не хочешь! — Она вдруг резко выбросила вперед фигу, из которой торчал острый рубиновый ноготь большого пальца. — Таких слюнтяев я перевидала достаточно, будь спокоен! Если ты не умеешь донести свой дар до людей — через не могу, через борьбу, непонимание, непризнание, зависть, клевету, через стиснув зубы, — у тебя нет таланта.

— Твоя свобода, и творческая в том числе, — говорила она, — зависит от того, как скоро ты поймешь, что талант не принадлежит тебе. Твоему дарованию досталась не лучшая человеческая оболочка. Она ленива, слабохарактерна и слабонервна. Чем скорее ты подчинишь всего себя своему делу, тем свободнее и счастливее будешь жить. Ведь ты не живешь, а мучаешься! А все потому, что еще не осознал себя инструментом, дудкой Господа Бога!

— Вы уж скажете — «Господа Бога»… — возразил я.

— Да-да! Ты ни разу не осмелился назвать себя художником. Не вслух, упаси боже, я сама не терплю эту неопрятную шушеру— «художников» на словах. «В моей творческой лаборатории!»— передразнила она кого-то, неизвестного мне. — Ты не осмелился назвать себя художником внутри. Про себя. А знаешь — почему? Думаешь, я скажу — от скромности?.. Нет. От боязни ответственности. Осознать себя художником — это значит осознать ответственность. Значит, халтурить уже нельзя, лениться нельзя, кое-как — нельзя, бездумно — нельзя! Понял?! А ты хотел так — играючи, шутя. Мол, я не я, и песня не моя!


Я разозлился. Она попала в самую точку.

— Почему же вы тогда ставили мне палки в колеса? Почему не давали делать то, что мне хотелось? Почему запрещали сюжеты? — закричал я, вскакивая.

— Дурашка… — улыбнулась она. — Тебя нужно разозлить. Все правильно… Я тридцать лет отдала искусству, — значительно произнесла Регина, — и понимаю, что хорошо и что плохо.

Она рассказала, что Петров с Яной нашли себе нового партнера, из молодых. Он основательно изучил мою методику, его сны эффектны и прекрасно выстроены. Они показывают программу, посвященную спорту.

— Это красиво, но… — Регина пошевелила пальцами и скривила губы. — Если хочешь, я дам тебе несколько студий, будешь учить молодежь, ставить с ними коллективные сны…

— Не знаю… — пожал плечами я.

— Ну как хочешь! — снова рассердилась Регина. — Я сказала все. Вот, возьми…

С этими словами она вынула из сумочки пакет и положила на стол. Затем сухо кивнула мне и вышла из комнаты. Я слышал, как она обменялась двумя словами с хозяином квартиры, потом хлопнула дверь.

В пакете оказалась ее брошюра обо мне, изданная в серии «В помощь художественной самодеятельности», с дарственной надписью на титульном листе: «Герою от автора. Презираю!!!» — а также письмо в областную филармонию.

В конверте я нашел два листка. На бланке кондитерской фабрики с круглой печатью, за подписью директора, секретаря парткома и председателя месткома, было напечатано:

«Уважаемые товарищи!

Руководство предприятия внимательно ознакомилось с критическим материалом, содержавшимся в выступлении артиста тов. Снюсь. Критика признана правильной. Тов. Мартынюк О. С. обеспечена материальной помощью из директорского фонда, ей предоставлена отдельная жилплощадь. Комсомольско-молодежная бригада шоколадного цеха взяла шефство над пенсионеркой тов. Мартынюк О. С.».

— Бред какой-то… — пробормотал я.

На втором листке, вырванном из ученической тетради, крупным дрожащим почерком было написано несколько слов: «Сыночку артист спасибо тоби за комнату справна светла дай Бог тоби здоровья и дитяткам твоим. Оксана Сидоровна Мартынюк».

И тут я вспомнил.


Собственно, эта записка с корявыми буквами и была тем толчком, который вывел меня из оцепенения. Через день я уже летел домой в вагоне скорого поезда. Четкого плана у меня не было, но решимость начать новый этап профессиональной деятельности, злость на себя— этакая плодотворная сухая злость — подстегивали мое воображение, рисуя студию, мою студию, где я мог бы не только учить технике, но и делиться опытом — печальным и предостерегающим.

Предстояло начать все сначала.

Никакого умиления по поводу того, что старушка уборщица с кондитерской фабрики получила комнату благодаря моему сну, я не испытывал. Это чистая случайность, что сон дал эффект фельетона в газете. Я понимал, что исправление отдельных недостатков не может быть целью моего существования. И все же сознание того, что эфемерная, в сущности, вещь, мимолетное наблюдение, облаченное в форму сна, мои жалость и сострадание превратились в несколько квадратных метров жилплощади для несчастной старушки… — нет, в этом что-то было!

Я ехал домой, и весенний ветер, гуляющий по коридору вагона, выдувал из меня последние остатки снобизма.

Каждый должен пройти путь, который ему назначен. На этом пути неизбежны потери. Может показаться, что я потерял слишком много, а приобрел маловато. Но лишь тот, кто когда-нибудь — пускай слабо и случайно — испытал удивительное чувство доверия, которое возникает в общем сне с другим человеком, может понять меня.


В моем купе ехали полковник, девушка-студентка и бородатый дед с бензопилой, замотанной в старое, перевязанное веревками одеяло. Запах бензина приятно щекотал ноздри. Я дождался, когда мои попутчики улягутся и заснут, потом взобрался на верхнюю полку и, улыбаясь, прикрыл глаза, предвкушая сюрприз для трех незнакомых людей, которых свела вместе дорога, как всех сводит и разводит жизнь, и которые никогда не узнали бы друг друга, если бы не тот сон, где мы вчетвером летали на бензопиле по небу, производя дым и грохот, а столпившиеся внизу люди, задрав головы, повторяли с укоризненным одобрением:

— Ишь куды их занесло! Озорники известные…

И звездочки на погонах полковника сияли, как два равноправных созвездия.

1980

Внук доктора Борменталя

Повесть для кино 1

«…У-у, как надоела эта жизнь! Словно мчишься по тоннелю неизвестной длины. А тебе еще палки в колеса вставляют. Впрочем, почему тебе? Нам всем вставляют палки в колеса.

Как это ни печально, приходится признать: живем собачьей жизнью, граждане-господа! И не потому она собачья, что колбасы не хватает, а потому, что грыземся, как свора на псарне. Да-с… Посмотришь государственные морды по телевизору — вроде все как у людей. Морды уверенные, сытые, речи круглые. На Западе точно такие же. Но спустишься ниже и взглянешь на лица в трамваях и электричках — Матерь Божья! По каждому лицу перестройка проехалась гусеничным трактором, каждая маленькая победа запечатана большим поражением, у человека осталась одна надежда — ждать, когда кончится все это. Или когда человек кончится…

Зябко. В вагоне разбито три окна. Одно заделано фанеркой, в остальных ветер свистит. Любопытно: раньше стекол не били? Или их вовремя вставляли? Почему теперь не вставляют? Стекол, видите ли, нет. Куда делись стекла? Не может быть, чтобы их перестали производить, равно как перестали производить винты, гайки, доски, ложки, чашки, вилки, кастрюли и все прочие предметы. В это абсолютно не верится. Возможно, все это стало одноразового пользования, как шприцы. Сварил суп в кастрюле, съел его, после чего аккуратно пробил кастрюлю топором, разбил тарелку, расплющил ложку, затупил топор и все выбросил — да так, чтобы никакие пионеры в металлолом не сдали. Возможно, так и поступают.

Стали больше запасать, это факт. Не страна, а склад продовольственных и промышленных товаров. В каждом диване полный набор на случай атомной войны и последующей блокады. Включая гуталин. Хотя сапог чаще чистить не стали. Это заметно.

Я не люблю народа. Я боюсь его. Это печально. Раньше не любил правительство и большевиков. Точнее, правительство большевиков. Теперь же любви к правительству не прибавилось, а любовь к многострадальному народу куда-то испарилась. Правильно страдает. Поделом ему. И мне вместе с ним…

Однако, если ехать достаточно долго, приходишь к подлым мыслям. Полтора часа самопознания в один конец — не многовато ли? Все оттого, что холодно и какие-то мерзавцы побили стекла. Хотелось бы их расстрелять из пулемета. Вчера коллега Самсонов вывесил на доске объявлений подписной лист с призывом законодательно отменить смертную казнь в государстве и долго ходил, гордясь гуманизмом. Я не подписал, не нашел в себе достаточно гуманизма. Самсонов выразил сожаление. Посидел бы полтора часа на декабрьском сквозняке. Терпеть не могу ханжества.

Да, я ною. Имею полное право. Мне тридцать семь лет, я неплохой профессионал, заведую хирургическим отделением деревенской больницы, получаю двести десять и вынужден ездить полтора часа в один конец, чтобы присутствовать на операциях учителя… А жить мне приходится в деревне с нежным названием Дурыныши…


А вот, кстати, и Дурыныши…»

Доктор Дмитрий Генрихович Борменталь вышел на платформе Дурыныши, протянувшейся в просторном поле неубранной, уходящей под снег капусты. Нежно-зеленые, схваченные морозцем кочаны тянулись правильными рядами, как мины. Кое-где видны были попытки убрать урожай, возвышались между рядами горы срубленных капустных голов, напоминающие груды черепов с полотна Верещагина «Апофеоз войны» — такие же мрачные и безысходные, вопиющие о тщете коллективного земледелия. Борменталь пошел напрямик через поле, похрустывая ледком подмороженной грязи.

Деревня Дурыныши в семь домов стояла на взгорке, а чуть дальше за нею, в старой липовой роще, располагалось двухэтажное обветшалое здание центральной районной больницы, окруженное такими же ветхими деревянными коттеджами. Эти постройки принадлежали когда-то нейрофизиологическому институту, однако институт вот уж двадцать лет как переехал в город, а помещения его и территорию заняли сельские эскулапы.

Дмитрий Борменталь пополнил их число совсем недавно, неделю назад, переехав сюда с семьей из Воронежа. Причин было две: возможность ездить в Ленинград на операции своего учителя профессора Мещерякова, проводимые в том же нейрофизиологическом институте, в новом его здании, и, так сказать, тяга к корням, ибо именно здесь, в Дурынышах, когда-то жил и работал дед Дмитрия — Иван Арнольдович Борменталь, ассистент профессора Преображенского, главы и основателя института.


На Дурыныши опускались быстрые декабрьские сумерки. Борменталь в куцем пальтишке брел по бесконечному полю, как вдруг остановился возле капустного холма и, воровато оглянувшись, разрыл груду кочанов. Он извлек из середки увесистый кочан, не тронутый морозом, хлопнул по нему ладонью и спрятал в тощий свой портфель, отчего тот раздулся, как мяч. Довольный Борменталь направился к дому.

Он распахнул калитку и вошел во двор коттеджа, увенчанного застекленной башенкой. Из покосившейся, с прорехами в крыше конуры, виляя хвостом, бросилась к нему рыжая дворняга, оставшаяся от прежних хозяев. Борменталь присел на корточки, потрепал пса за загривок.

— Привык уже, привык ко мне, пес… Славный Дружок, славный…

Дружок преданно терся о колено Борменталя, норовил лизнуть в щеку.

Борменталь оставил пса и не спеша, походкой хозяина, направился к крыльцу. На ходу отмечал, что нужно будет поправить в хозяйстве, где подлатать крышу сарая, куда повесить летом гамак, хотя приучен к деревенской и даже дачной жизни не был и мастерить не умел. Мечтал из общих соображений.

Он возник на пороге с капустным мячом в портфеле, посреди переездного трам-тарарама, с которым вот уже неделю не могла справиться семья. Среди полуразобранных чемоданов и сдвинутой мебели странным монстром выглядел старинный обшарпанный клавесин с бронзовыми канделябрами над пюпитром.

Жена Борменталя Марина и дочка Алена пятнадцати лет разом выпрямились и взглянули на Борменталя так, как принято было глядеть на входящего последнее время: с ожиданием худших новостей.

Однако Борменталь особенно плохих новостей не принес и даже попытался улыбнуться, что было непросто среди этого развала.

Обязанности глашатая неприятностей взяла на себя Марина.

— Митя, ты слышал? Шеварднадзе ушел! — сказала она с надрывом.

— От кого? — беспечно спросил Борменталь.

— От Горбачева!

— Ну не от жены же… — примирительно сказал Борменталь.

— Лучше бы от жены. Представляешь, что теперь будет?

— А что будет?

— Диктатура, Митя! — воскликнула Марина, будто диктатура уже въезжала в окно.

— В Дурынышах? Диктатура? — скептически переспросил Борменталь.

Алена засмеялась, однако Марина не нашла в реплике мужа ничего смешного. По-видимому, отставка министра иностранных дел волновала ее больше, чем беспорядок в доме. Она направилась за Борменталем в спальню, развивая собственные версии события. Дмитрий не слушал. Принесенный кочан волновал его воображение. Он прикидывал, как уговорить Марину приготовить из этого кочана что-нибудь вкусное. Жена Борменталя к кухне относилась прохладно.

Борменталь начал переодеваться, причем специально выложил кочан на видное место, прямо на покрывало постели, и время от времени бросал на него выразительные взгляды. Однако Марина не обращала на кочан решительно никакого внимания.

Внезапно раздался шум за окном, потом стук в дверь. В дом вбежала медсестра Дарья Степановна в телогрейке, накинутой на несвежий белый халат.

— Дмитрий Генрихович, грыжа! Острая! — сообщила она.

— Почему вы так решили? — строго спросил Борменталь.

— Да что ж я — не знаю?!

— Дарья Степановна, я просил не ставить диагноз. Это прерогатива врача, — еще более сурово сказал Борменталь, снова начиная одеваться.

— Пре… чего? Так это же Петька Сивцов. Привезли, орет. Грыжа, Дмитрий Генрихович, как божий день, ясно.

Борменталь вздохнул.

— Вот, Мариша, — обратился он к жене. — Грыжа, аппендицит, фурункулез. Вот мой уровень и мой удел! А ты говоришь — Шеварднадзе!


Морозным декабрьским утром доктор Борменталь, уже в прекрасном расположении духа, выскочил на крыльцо, с наслаждением втянул ноздрями воздух и поспешил на службу.

— Привет, Дружище! — бросил он собаке, проходя мимо конуры.

Дружок проводил его глазами.

Борменталь, засунув руки в карманы пальто, быстрым шагом прошел по аллее парка мимо бронзовых бюстов Пастера, Менделя, Пирогова, Павлова и Сеченова, поставленных в ряд, и вышел к фасаду обветшавшего, но солидного деревянного строения с крашеными облезлыми колоннами по портику. Посреди круглой клумбы возвышался памятник пожилому бородатому человеку в котелке, стоявшему с тростью на постаменте. Рядом с бронзовым человеком из постамента торчали четыре нелепых обрубка, по виду — собачьи лапы.

Борменталь бросил взгляд на памятник, на котором было начертано: «Профессору Филиппу Филипповичу Преображенскому от Советского правительства», и легко взбежал по ступеням к дверям, рядом с которыми имелась табличка Центральной районной больницы.

На аллее показался глубокий старик с суковатой палкой, одетый в старого покроя шинель с отпоротыми знаками различия. Он шел независимо и грузно, с ненавистью втыкая палку в замерзший песок аллеи. Проходя мимо памятника профессору Преображенскому, сплюнул в его сторону и произнес лишь одно слово:

— Контра.

Старик заметил, что вдалеке с шоссе, проходящего вдоль деревни, сворачивает к больнице красный интуристовский «Икарус».

— Опять пожаловали… — злобно пробормотал он и, отойдя в сторонку от памятника, принялся ждать гостей.

«Икарус» подкатил к памятнику, остановился. Из него высыпала толпа интуристов во главе с гидом-переводчицей, молоденькой взлохмаченной девушкой в короткой курточке. Переводчица мигом собрала туристов возле памятника и бойко затараторила что-то по-немецки. Туристы почтительно внимали, озираясь на окрестности деревенской жизни.

Старик приставил ладонь к уху и слушал, медленно наливаясь яростью.

— По-русски говорить! — вдруг прохрипел он, пристукнув палкой по земле.

Туристы с удивлением воззрились на старика.

— Я… не понимаю… — растерялась переводчица. — Это немецкие туристы. Почему по-русски?

— Я знать должен! Я здесь командую! Перевести все, что говорила! — потребовал старик, вновь втыкая палку в землю.

— Я говорила… Про профессора Преображенского… Что, несмотря на многочисленные приглашения из-за рубежа, он остался на родине. Правительство построило ему этот институт…

— Так бы его и пустили, контру… — пробормотал старик.

— Что вы сказали? — спросила переводчица, но ее перебила туристка, задавшая какой-то вопрос.

— Она спрашивает, почему для института было выбрано место вдали от города? — спросила переводчица.

— Собак здесь много. Бродячих, — смягчившись, объяснил старик. — Он собак резал. Слышали, небось, — «как собак нерезаных»?.. Из Дурынышей пошло.

Переводчица перевела на немецкий. Старик напряженно вслушивался, не отрывая ладони от уха. Последовали дальнейшие вопросы, на которые старик, почувствовав важность своего положения, отвечал коротко и веско.

— Что здесь сейчас?

— Больница. Раньше собак резали, теперь людей мучают.

— Правда ли, что у профессора Преображенского были проблемы с советской властью?

— Контра он был, это факт, — кивнул старик.

— Мы слышали, что в этом институте проводились секретные опыты по очеловечиванию животных, в частности, собак… — сказал пожилой немец.

Старик, услыхав перевод, вдруг мелко затрясся, глаза его налились кровью.

— Не сметь! Не сметь называть собакой! — почти пролаял он, наступая на немца. — Он герой был!

Переводчица поспешно объяснила гостю по-немецки, что слухи о таких операциях не подтверждены, это скорее легенда, порожденная выдающимся хирургическим талантом Преображенского. Старик подозрительно вслушивался, потом, наклонившись к уху переводчицы, прошептал:

— Полиграф собакой был, точно знаю. Этого не переводи…

И, круто повернувшись, зашагал к дверям больницы.

Борменталь в своем кабинете отодвинул занавеску, взглянул в окно. «Икарус» медленно отъезжал от больницы. Доктор вернулся к столу. Медсестра Катя возилась с инструментами у стеклянного шкафа.

— И часто ездят? — спросил Борменталь.

— Последнее время зачастили. Раньше-то никого не было… — ответила Катя.

Распахнулась дверь кабинета, и на пороге возник знакомый уже старик. Он был уже без шинели и палки, в офицерском кителе без погон, но с орденской планкой.

Борменталь поднял голову от бумаг.

— Понятых прошу занять места! — четко произнес старик.

— Как вы сказали? — не понял Борменталь.

— Дмитрий Генрихович, это Швондер. Не обращайте внимания, он всегда так говорит. Привычка, — чуть понизив голос, спокойно объяснила Катя.

— Катя… — Борменталю стало неловко от того, что Швондер может услышать.

— Да он почти глухой, — Катя подошла к Швондеру, громко прокричала ему в ухо: — Проходите, Михал Михалыч, садитесь! Это наш новый доктор!

Старик сделал несколько шагов и опустился на стул перед столом Борменталя.

Борменталь нашел историю болезни.

— Швондер Михаил Михайлович, девятьсот третьего года рождения, ветеран КГБ, персональный пенсионер союзного значения… — прочитал он на обложке. — На что жалуетесь, Михаил Михайлович, — обратился он к Швондеру.

— Здесь спрашиваю я, — сказал Швондер. — Фамилия?

— Моя? Борменталь, — растерялся доктор.

— Громче. Не слышу.

— Борменталь! — крикнул доктор.

— Статья пятьдесят восьмая, пункт три, — подумав, сказал старик. — Неистребима гнида.

Борменталь не находил слов.

— Опять заскок, — привычно сказала Катя, снова подошла к Швондеру. — Не дурите, больной! Не старый режим! — крикнула она ему в ухо.

Швондер сразу обмяк, жалобно взглянул на Борменталя.

— Суставы у меня… Болят…

— Артроз у него, Дмитрий Генрихович, — сказала Катя, помогая Швондеру пройти к накрытому простыней топчану и раздеться.

— Диагноз ставлю я, запомните, — Борменталь мыл руки.

Он подошел к лежащему в трусах и в майке на топчане Швондеру, ощупал колени.

— Снимок делали? — спросил он.

— А? — отозвался Швондер.

— Полно снимков, — Катя протянула доктору пакет черной бумаги.

Борменталь вынул рентгеновский снимок, посмотрел на свет.

— Борменталь… Иван Арнольдович… Не ваш родственник? — слабым голосом спросил старик.

— Это мой дед.

— Враг народа, — доверительно сообщил Швондер.

Борменталь оторвался от снимка.

— Иван Арнольдович посмертно реабилитирован в пятьдесят девятом году, — веско сказал он. — А вы что, его знали? — спросил он, снова ощупывая колени старика.

— Громче, — потребовал Швондер.

— Знали его?! — наклонился Борменталь к старику.

— Как же. Доводилось. Контра первостатейная.

— Да как вы може… — Борменталь смешался.

— Не обращайте внимания, Дмитрий Генрихович. У него все контры, — сказала Катя.

— Да, да, да… — кивал старик. — Вы заходите ко мне, я вам кое-что покажу интересное… Внук за деда не отвечает.


Коттедж Швондера, где старик жил в одиночестве, помещался на самом краю бывшего поселка сотрудников профессора Преображенского. Темный дом, в котором светилось лишь одно окно, заброшенный двор с каменным гаражом-сараем… В деревне выли собаки, кричали кошки.

Борменталь с дочерью добрались до двери коттеджа и постучали. Дверь тут же бесшумно распахнулась, и на пороге возник Швондер с пистолетом в руке.

— Стоять! Ни с места! Стрелять буду! — прокричал он.

Алена в страхе спряталась за спину отца.

— Это я, Борменталь, Михал Михалыч! И дочь моя, Алена! — громко произнес Борменталь.

Швондер опустил пистолет и указал другой рукою в дом. Они прошли темным коридором и вошли в комнату, поражавшую аскетизмом. Железная крашеная кровать, заправленная по-солдатски тонким одеялом, рядом грубая тумбочка. В изголовье кровати на стене висел портрет Дзержинского.

Швондер был в пижамных брюках, в которые была заправлена гимнастерка с прикрученным к ней орденом Красной Звезды. Он положил пистолет на тумбочку и повернулся к гостям.

— Михаил Михайлович! — собравшись с духом, громко начала Алена. — Наша школа приглашает вас на встречу. Мы просим рассказать о вашей биографии…

— Ей директриса поручила, — словно извиняясь, сказал Борменталь.

— Правнучка, значит… Благодарю… Правнучка за прадеда не отвечает… — бормотал Швондер, кивая.

Борменталь осматривал комнату.

— Вы давно здесь живете? — спросил он.

— Да лет шестьдесят. Как институт построили… этой контре.

— Вы у Преображенского работали?

— Работал, да. При нем… Пойдемте, я вам покажу, у меня тут целый музей…

Старик пошаркал в соседнюю комнату. Борменталь с дочерью двинулись за ним.

Там и вправду был музей. В центре на специальной подставке стояла бронзовая собака на коротких обрубленных лапах. По стенам висели фотографии в строгих рамках, именная шашка; на столе, накрытые толстым стеклом, лежали грамоты.

Алена с удивлением рассматривала музей.

— Собака… с памятника? — с удивлением догадался доктор, указывая на бронзовую тварь.

Швондер вытянулся, глаза его блеснули.

— Не сметь называть собакой! Это товарищ Полиграф Шариков, красный командир!

— Позвольте… Но ведь это — собака, — смущаясь, сказал Борменталь.

— Для конспирации, — понизив голос, пояснил Швондер. — Красный командир, говорю.

— У-у, какой красный командир, — протянула Алена, дотрагиваясь до несимпатичной оскаленной морды собаки.

— Сберег от вредителей. Прекрасной души человек… А все дед ваш! — с угрозой произнес Швондер.

Он распахнул створки шкафа. Полки были уставлены папками. Швондер извлек одну. На обложке было написано «Борменталь И. А. Начато 10 февраля 1925 года. Окончено 2 мая 1937 года».

— Ввиду истечения срока давности… — сказал старик, обеими руками передавая папку Борменталю.


— Маринка, смотри! Колоссальная удача!.. Да иди же сюда быстрей! — Борменталь торжествующе бросил папку на стол.

Жена оторвалась от газеты, недоверчиво посмотрела на Митю, затем нехотя подошла к столу.

Борменталь, волнуясь, развязал тесемки папки и раскрыл ее. С первого листа смотрела на них фотография Ивана Арнольдовича Борменталя с усиками, в сюртуке и жилетке покроя начала века, с галстуком в виде банта.

— Смотри! Это мой дед! — провозгласил Борменталь. — Я же его не видел никогда. Даже не представлял — какой он. А он здесь работал, оперировал…

Дмитрий выложил на стол кучу документов из папки, стал перебирать. Марина смотрела без особого интереса.

— А вот профессор Преображенский, — Борменталь поднял со стола фотографию. — Тот, что на памятнике… Между прочим, гениальный хирург!

— Митя, где ты это взял? — спросила жена.

— Это мне Швондер дал. Чудный старик. Немного в маразме, но все помнит…

— Дарья Степановна говорит — он тут дров наломал, — сказала Марина.

— Знаю, — кивнул Борменталь. — Время было такое. Одни оперировали, другие… сажали…

— Не понимаю! — Марина дернула плечом и отошла от стола.

Борменталь извлек из бумаг тонкую тетрадку.

— Господи! Дневник деда… — Борменталь уселся за стол, в волнении раскрыл тетрадь и начал читать вслух: — «История болезни. Лабораторная собака приблизительно двух лет от роду. Самец. Порода — дворняжка. Кличка — Шарик…»

— Очень интересно! — иронически пожала плечами Марина, снова погружаясь в газету.

Борменталь заскользил глазами по строчкам.

— Чудеса в решете! Слушай!.. «23 декабря. В 8.30 часов вечера произведена первая в Европе операция по проф. Преображенскому: под хлороформенным наркозом удалены яички Шарика и вместо них пересажены мужские яички с придатками и семенными канатиками…»

— Чем? — поморщилась Марина. — Митя, пощади!

Борменталь обиженно засопел, но чтение вслух прекратил. Однако про себя читал с возрастающим интересом, постепенно приходя во все большее и большее изумление.

Наконец он вскочил со стула и обеими руками взъерошил себе волосы.

— Невероятно! Оказывается, это никакая не легенда! — он кинулся в кухню, схватил чашку, быстро налил себе половником компота из кастрюли, отхлебнул.

Марина с тревогой следила за ним.

— Была такая операция! Собака стала человеком! — провозгласил Борменталь. — Это потрясающе!

— Да что же в этом потрясающего, Митя? Собака стала человеком. Ты подумай. Кому это нужно? — возразила жена.

— Ты ничего не понимаешь в науке! — запальчиво воскликнул Борменталь. — Необыкновенная, потрясающая удача!

— Не понимаю, чему ты радуешься. Встретил мерзавца, который ухлопал твоего дедушку, — и радуешься!

— Радуюсь победе разума! И тому, что деда нашел. Я же не знал о нем ничего… — Борменталь подошел к клавесину, откинул крышку. — Ничего не осталось, кроме вот этого! — он ткнул пальцем в клавишу. — Представь себе: были Борментали. Много Борменталей. Несколько веков! И вдруг одного изъяли. Будто его и не было. А?! Что это означает?

Борменталь сыграл одним пальцем «чижика».

— А… что это означает? — не поняла Марина.

— А это означает, что я бездарь без роду и племени! Даже сыграть на этой штуке не могу! — внезапно огорчился он и в сердцах захлопнул крышку. — Все надо начинать сначала. Накапливать это… самосознание.

Раздался стук, в комнату просунулась голова Кати.

— Дмитрий Генрихович! Пандурин пришел, палец сломал.

— Об кого? — деловито спросил Борменталь.

— Об Генку Ерофеева.

— Сейчас приду. Обезболь пока.

— Да чего его обезболивать? Он уже с утра обезболенный, — Катя скрылась.

Борменталь натянул халат, вдруг приостановился, мечтательно посмотрел в потолок.

— Эх, показать бы им всем…

— Кому? Алкашам? — не поняла Марина.

— Мещерякову и всем этим… нейрохирургам. Они еще услышат о Борментале!

И он молодцевато вышел из дома, хлопнув дверью.

— Мам, зачем мы из Воронежа уехали? — уныло спросила появившаяся из своей комнаты Алена.

Швондер сидел в пионерской комнате на фоне горнов, барабанов и знамен. Был он при орденах, гладко причесан и чисто выбрит. Перед ним сидели на стульях скучающие пионеры и бдительные учительницы.

— Историю знать надо, — привычно скрипел Швондер. — Нынче на ошибки валят. Ошибки были. Но все делалось правильно. Потому что люди были правильные… Взять, к примеру, товарища Полиграфа Шарикова. Я с ним познакомился в двадцать пятом году. Что в нем главное было?.. Беспощадное классовое чутье. Полиграф прожил короткую и яркую жизнь. Был героем Гражданской войны, о нем легенды складывались…

Швондер надолго замолчал, мысленно залетев в прошлое.

— Михаил Михайлович, вопрос разрешите? — предупредительно встряла пионервожатая.

— А? — Швондер приложил ладонь к уху.

— У товарища Шарикова были дети и внуки? Мы бы их в школу пригласили, устроили вечер памяти! — громко прокричала пионервожатая к явному неудовольствию пионеров.

Швондер задумался, потом вдруг встрепенулся.

— Этому не верьте! Враги распустили слух, что Полиграф был собакой. Я с ним в бане мылся, извините! Он человеком был!

Пионервожатая, догадавшись, что Швондер не понял вопроса, принялась строчить ему записку. Пока она писала, Швондер развивал свою мысль.

— Врагов много было. Всех не передушишь, хотя старались. Сделали много… Но контра имеет особенность прорастать… Что у вас?

Ему протянули записку. Он развернул ее, прочитал.

— Были дети у Полиграфа. Три сына и дочь… Хотя носили другие фамилии по законам военного коммунизма.

Внезапно за окном раздался громкий вой сирены «скорой помощи».


По коридору больницы двое санитаров в халатах быстрым шагом несли носилки с лежащим на них и накрытым простыней телом. За ними спешила медсестра Катя и ходячие больные. У всех были встревоженные любопытством лица.

Носилки внесли в операционную, двери закрылись.

Через минуту послышался топот сапог— это к операционной приближался местный участковый Заведеев. Он попытался проникнуть внутрь, но Катя его выперла.

— Нельзя, Виктор Сергеевич… Готовим к операции.

— Как он? — спросил участковый.

— Еще дышит. Доктор говорит, надежды нет… А кто это? Из сивцовских?

— Если б знать! — воскликнул участковый. — Подобрали на шоссе. Видать, машиной сбило. Документов при нем не обнаружено. По виду — городской. Чего его сюда занесло? Теперь хлопот с ним не оберешься — личность устанавливать…

Прошло еще несколько томительных мгновений, из операционной показался Борменталь, стягивая на ходу с рук резиновые перчатки.

— Поздно, — сказал он. — Катя, вызывайте патологоанатома… Впрочем, на завтра. А сегодня я прошу вас с Дарьей Степановной остаться. Есть срочная работа.

И Борменталь направился в ординаторскую с видом человека, решившегося на что-то важное.


«…Эксперимент, Дружище, — вещь необходимая. Мы ведь страна экспериментальная. Наверху экспериментируют, внизу экспериментируют. Попробуем и мы, правда? Ты только не дергайся, стой смирно, сейчас я тебя отвяжу. Ты будешь отвязанный пес, а я отвязанный доктор… Немного потерпишь ради науки, мы тебя под общим наркозом, ничего и не заметишь. Эх, если бы нас всех под общим наркозом! Проснулся — и вот оно, светлое будущее! Раны зализал и живешь себе дальше… Да не виляй ты хвостом! Не гулять идем. Идем на дело, которое нас прославит. Тебя и меня…

Не исключено, Дружок, что ты станешь человеком. Если ты станешь человеком, я тоже стану человеком. Тут Нобелевкой, Дружище, пахнет. Преображенскому не дали, время было такое. Спасибо, что своей смертью умер и памятник поставили. Но поручиться за твое человеческое будущее не могу по двум причинам: во-первых, неизвестно, чем дело кончится, в дневнике деда на этот счет никаких разъяснений; во-вторых, за будущее сейчас вообще никто поручиться не может. Введут в Дурынышах президентское правление, поставят бронетранспортер на шоссе, и будем мы с тобой соблюдать комендантский час без коменданта. Впрочем, комендантом будет участковый Заведеев. Хотя он для этого мало приспособлен.

…Ну, вот и славно, вот и отвязались. Крепко же тебя прежний хозяин прикрутил, не распутаешь. И нас, Дружище, прежний хозяин прикрутил накрепко. Ежели человеком станешь, поймешь — почем фунт лиха. Собакой-то что, собакой прожить можно, а вот человеком…

Твой предшественник, говорят, героем был. Ну и ты не подкачай. Донор у нас, правда, неизвестный, но это не беда. Я на тебя, Дружок, рассчитываю. Ты все в жизни повидал, живя в этих Дурынышах, вместе нам веселее будет, если что… Так что держи марку Полиграфа Шарикова, героя Гражданской, а мы тебе поможем!

А теперь беги прощаться с Мариной и Аленкой!»


Медсестра Дарья Степановна вышла из сельского магазина, возле которого потерянно слонялись пациенты доктора Борменталя в поисках выпивки. Она не спеша пошла вдоль деревни по обочине шоссе, неся в авоське одинокую пачку турецкого чая.

Навстречу ей, прямо по проезжей части дороги, пробежала стая грязных и голодных бродячих собак.

— Дарья Степановна! Погодите!

Дарья оглянулась. Ее догонял Швондер — запыхавшийся, всклоченный, с безумным блеском в глазах. Палка его часто стучала по асфальту.

Дарья с неудовольствием остановилась, холодно взглянула на старика.

— Чего вам? — не слишком любезно спросила она.

— Дарья Степановна, я слышал… Борменталь произвел операцию?

— Ну произвел. Вам-то что?

— Говорят, результаты странные… — тяжело дыша, проговорил Швондер.

— Да вы слушайте больше, что говорят, — Дарья повернулась и пошла дальше.

Швондер поковылял следом.

— Но это правда? Получился человек? У него получился человек? — канючил он сзади.

— Да какой человек? Одна видимость, — Дарья даже не оборачивалась.

— Но расскажите же! Я знать должен, — горестно возопил Швондер, вздымая в воздух свою суковатую палку, будто хотел ударить ею Дарью.

Дарья повернулась, уперла руки в бока.

— Ничего я тебе не скажу, хрыч старый! — прокричала она в лицо Швондеру. — Знаю, куда гнешь! Дмитрий Генрихович — золотой человек. Мало тебе загубленных?!

— Молчать! — взвизгнул Швондер. — Именем революции!

— Да какой революции! Тьфу! — Дарья сплюнула под ноги Швондеру и отправилась дальше, качая головой. — Совсем из ума выжил, ей-богу!

— Дарья Степановна, кто старое помянет… — залепетал Швондер. — Муж ваш сам виноват. Сеял горох вместо люцерны. Ну и пришлось…

— У-у, паразит! — простонала Дарья.

— Вы мне только скажите: шерсть выпала? — с последней надеждой спросил ей вслед Швондер.

— Да отвяжись ты! Выпала шерсть! Выпала! — снова обернулась она.

— И на морде? — с каким-то особенным волнением спросил Швондер.

— Везде выпала, — сурово произнесла Дарья Степановна и принялась карабкаться в горку к своему дому.

Швондер остался стоять на шоссе, потрясенный.

— Полиграф… Это Полиграф… — бормотал он и утирал выступившие на глазах слезы.


Борменталь выглянул из комнаты дочери.

— Мариша, трусы! Быстро!

— Какие? — испуганно спросила жена.

Они с Аленой находились в гостиной и выглядели совершенно потерянно.

— Какие-нибудь мужские трусы! Не могу же я его так выводить! Не-при-лич-но! — яростно разъяснил Борменталь.

Марина кинулась к платяному шкафу, порылась, кинула Борменталю синюю тряпку. Борменталь поймал одной рукой, скрылся за дверью.

Там послышалась возня, голос Борменталя сказал: «Так, а теперь правую… Не дрейфь, Дружок! Молодец…»

Снова распахнулась дверь, будто от удара ноги.

— Нервных просят не смотреть! — молодцевато выкрикнул Борменталь из комнаты.

На пороге гостиной показалось нечто странное и скрюченное, с остатками шерсти на боках, в сатиновых длинных трусах. Его поддерживали под согнутые локти Борменталь и Катя в белом халате.

— Вот и наш Дружок. Прошу любить и жаловать! — произнес Борменталь с преувеличенной бодростью. При этом он отпустил локоть существа.

Существо сделало попытку опуститься на четвереньки.

— Нет-нет, привыкай… Ты теперь прямоходящее… — ласково сказал Дмитрий.

Существо бессмысленно уставилось на Алену.

— Мама, я боюсь… — прошептала она.

— Ничего не бойся, — храбрясь, сказала Марина и, шагнув к существу, погладила его по затылку.

В ответ существо потерлось головой о Маринину руку.

— Ласковый… — сказал Борменталь.

— Какого пса испортили, Дмитрий Генрихович… — вздохнула Катя.

— Что значит — испортили? — возмутился Борменталь. — Посмотри, какой красавец! Это же человек новой формации! Он у нас еще говорить будет. И не только говорить!.. Будешь говорить, Дружок?

— Гав! — утвердительно отозвалось существо.

— А сейчас пойдем в сортир. Будем учиться…

— Митя! — поморщилась Марина.

— Ничего не поделаешь, се ля ви! Катя, я сам его провожу, — с этими словами Борменталь мягко взял существо под локоток и вывел из комнаты.

— Одежду ему надо… Костюм, что ли, купить? — неуверенно произнесла Марина.

— Вот еще, Марина Александровна! Он и так вас объест. Тратиться зря! Я ему халат из больницы принесу, — сказала Катя.

Из уборной донесся звук спускаемой воды и радостный возглас Борменталя: «Отлично! Видишь, ничего страшного!»

В ординаторской пили чай терапевт Самсонов и Дарья Степановна. Борменталь рядом ругался по телефону.

— А я буду жаловаться в райздрав! Средства вам отпущены еще три года назад. У меня больные на операционном столе, из всех щелей сифонит! Три случая послеоперационной пневмонии. Я требую немедленного ремонта!

Борменталь швырнул трубку, вернулся к своему остывшему чаю, отпил.

— Не тратьте нервы, Дмитрий, — посоветовал Самсонов. — Ваш предшественник дошел до инфаркта, а ремонта нет как нет. Кроме того, нервы вам еще понадобятся.

— Что вы имеете в виду? — насторожился Борменталь.

— Вашу собаку. Поселок гудит от слухов. И я тоже считаю, что это негуманно.

— Очеловечивать — негуманно? — изумился Борменталь.

— Вот именно. В обстановке всеобщего озверения очеловечивать собак — негуманно. Людей сначала очеловечьте, — терапевт вытер губы платком и вышел из ординаторской.

Борменталь с досадой бросил на стол чайную ложку.

— Ну зачем? Зачем нужно было трезвонить на всех углах об операции?! Дарья Степановна! — плачущим голосом обратился он к санитарке.

— Да бог с вами, Дмитрий Генрихович! Ни сном, ни духом! Вы у Катьки спросите или Аленки вашей… Разве ж такую вещь утаишь? Теперь каждая собака знает. А анестезиолог, забыли? А Ванька Воропаев, который вас до дому подвозил с собакой?

Борменталь сник. И вправду, шила в мешке не утаишь.

— Отправьте его куда-нибудь, ей-богу, — посоветовала Дарья.

— Кого? — не понял доктор.

— Пса.

— Он уже не пес, Дарья Степановна, — заметил Борменталь.

— А кто же?

— Посмотрим… — загадочно улыбнулся Борменталь.

— Тот-то, прежний, дружок Швондера… Он ведь хуже пса был, — почему-то шепотом сообщила Дарья.


Еще издали, подходя к дому, Борменталь заметил у забора группку жителей деревни, которые неподвижно, как пеньки, стояли у штакетника, глядя во двор. Борменталь прошел сквозь них и, миновав калитку, увидел следующую картину.

Во дворе у конуры, в теплом больничном халате мышиного цвета, с молотком в руках работал Дружок. Он был уже вполне похож на человека, только двигался неумело и неловко держал инструмент. Однако с упорством, не обращая внимания на зевак, пытался прибить к крыше конуры запасенную где-то фанерку. Приставя к ней гвоздь, он неторопливо тюкал по шляпке молотком, три других гвоздя по-плотничьи держал в сомкнутых губах. Он был весьма сосредоточен.

Зеваки с терпеливым ужасом наблюдали за Дружком, ремонтирующим свою конуру.

Борменталь не выказал смущения или растерянности, подошел к Дружку сзади и несколько секунд с отцовской улыбкой наблюдал за его работой. Потом похлопал по халату.

— Молодец! Правильный мужик, — сказал он, адресуя эти слова более дурынышцам, чем бывшему псу.

Дружок обернулся и что-то приветливо замычал сквозь гвозди во рту.

Из дома, легко одетая, выбежала Марина с неизменной газетой в руках.

— Господи! Я и не углядела!.. Сейчас же на место! — крикнула она Дружку.

Тот насупился, потемнел. Борменталь же, мгновенно вспыхнув, тихо и яростно прошипел:

— Что ты мелешь?! Здесь люди!

И, полуобняв Дружка за плечи, ласково проговорил:

— Пошли домой, дружище… Потом доделаем.

Уже с крыльца он обернулся и крикнул застывшим дурынышцам:

— Расходитесь, граждане! Здесь вам не цирк.

Дружок покорно вошел в дом. Молоток понуро висел в его вытянутой руке. Изо рта торчали шляпки гвоздей. Марина, недовольно шурша газетой, проследовала за ними.

В гостиной Алена наряжала новогоднюю елку. По-прежнему в доме царил развал. Борменталь остановился посреди комнаты, сделал паузу, как бы собираясь с силами, и вдруг, повернувшись к жене, произнес:

— Извинись.

— Перед кем? — оторопела Марина.

— Перед ним, — ткнул он пальцем в грудь Дружка.

— За что?

— Ты обратилась к нему, как к собаке.

Дружок поморщился, давая понять, что он не настаивает на извинении.

— Почему как к собаке? Я и к тебе могу так обратиться. Я взвинчена, волнуюсь, а он пропал… Ты не представляешь, что тут пишут! Ты читал новые указы Президента? Это же ужас какой-то! Я только что подала заявку на митинг в поселковый Совет! А ты про Дружка! — Марина с шумом потрясла газетой.

— Мне наплевать! Ты оскорбила его человеческое достоинство!

Марина шумно вздохнула и улыбнулась, что должно было означать: спорить с безумцем невозможно, я покоряюсь.

— Извини, Дружок, — с милой улыбкой произнесла она.

— На «вы»! — потребовал Борменталь. — Ты с ним не училась.

— Это уж точно! — рассмеялась она. — А сам, Митенька! Ты же зовешь его на «ты».

— Мне можно. Я, так сказать, его отец.

— А я его кормлю, — не сдавалась Марина.

— Кстати, чем? — осведомился Борменталь, сбавляя тон. — Я хочу знать: что он сегодня ел на обед?

— В магазине только овсяные хлопья. Ел овсянку… А талоны на него дадут?

Дружок переводил взгляд с Борменталя на Марину, мимикой помогая обоим. Наконец не выдержала Алена.

— Хватит вам! Все о’кей. Помогите мне лучше…

— Да вынь же ты гвозди изо рта! — внезапно закричал на Дружка Борменталь, давая себе разрядку.

Дружок выплюнул гвозди на ладонь, уставился на хозяина: какие еще будут приказания?

— Видишь! — ехидно сказала Марина. — На себя посмотри. У нас с ним полное взаимопонимание. Правда, Дружок?.. Он уже говорить учится. Дружок, скажи!

Дружок напрягся, зашевелил бровями, потом изрек:

— Демократия. Гласность.

Подумав, он добавил:

— Перестройка — это клево!

— Алена, твоя работа? — грозно спросил Борменталь. — Вы мне человека не увечьте политикой. Бред какой-то! Он должен стать человеком естественным!

— Человек человеку — друг, товарищ и брат, — сказал Дружок.


У Швондера тоже стояла елка, украшенная пятиконечной звездой и увешанная памятными, за отличную службу, юбилейными, членскими и прочими значками, коих за долгую жизнь у Михаила Михайловича накопилось достаточно.

Старенький телевизор в углу передавал что-то предновогоднее, развлекательное, глубоко чуждое. Швондер на него и не смотрел. Он перечитывал старые дела, листая пожелтевшие страницы доносов и протоколов. Наконец он закрыл очередную папку, на обложке которой значилось: «Шариков П. П. Материалы к биографии», и, тяжело кряхтя, поднялся со стула.

Он подошел к стене, на которой висела именная шашка, снял ее, любовно провел ладонью по лезвию.

Швондер накинул шинель и с шашкой в руке направился в кладовку. Он включил там свет, лампочка осветила связанные в стопки дела, полки со старым заржавленным инструментом, листы железа, деревянные чурки. На верстаке стоял точильный круг. Швондер щелкнул выключателем, и круг начал медленно и тряско раскручиваться.

Швондер взялся за шашку обеими руками и прикоснулся лезвием к вертящемуся точильному камню. Из-под лезвия брызнул сноп искр.

Борментали готовились к новогоднему застолью. В наспех прибранной гостиной, между елкой и клавесином, под старым абажуром был накрыт стол с небогатой снедью, стояли бутылки сухого вина и шампанского и бутылка водки. Марина с Аленой хлопотали на кухне, нарезая овощи для салатов, Борменталь с Дружком, одетым в трикотажный спортивный костюм доктора, носили тарелки к столу.

— Дружок, голубчик, захвати мне глубокое блюдо из серванта! — крикнула Марина.

Дружок появился в кухне с блюдом. Вид у него был насупленный.

— Что хмуришься? — спросила Марина.

— Что вы все— Дружок да Дружок… Человеческое имя хочу, — сказал он с обидой.

— Он совершенно прав! — сказал Борменталь, появляясь в кухне. — Я об этом думал. Нужно дать имя и фамилию, и чтобы никаких Дружков!

— Ну и какое же ты хочешь имя? — спросила Марина.

— Человеческое, — потупился Дружок.

— Предлагаю — Борисом. В честь Ельцина, — сказала Марина.

— При чем тут Ельцин? — поморщился Борменталь.

— Дружок, хочешь американское имя? — предложила Алена. — Мне нравится Грегори.

— Не хочу Грегори. Хочу Василием, — сказал Дружок.

— И прекрасно! — воскликнул Борменталь. — Василий — замечательное русское имя.

— А фамилия? — спросила Марина.

В кухне наступила пауза. Дать Дружку фамилию было нелегко.

— Бери нашу… Борменталь, — неуверенно предложил Дмитрий.

Новоявленный Василий отрицательно помотал головой. Борменталь обиженно засопел, смерил Василия взглядом.

— Почему так? — с вызовом спросил он.

— Еврейская… — совсем поникнув, отвечал Василий.

— Стыдно, Вася, — укоризненно сказала Марина.

— Вот уж не думал, что ты — антисемит, — с удивлением проговорил Борменталь. — Во-первых, если хочешь знать, фамилия Борменталь — не еврейская, а немецкая. Иван Арнольдович, дед мой, происходил из обрусевших немцев. А во-вторых, действительно стыдно… Антисемитизм у нас в семье не в почете.

— Не антисемит я… Просто с такой фамилией… трудно. Будто сами не знаете. Будь вы Сидоров, уже главврачом были бы… — сказал Василий.

— Возможно. Но тебе-то что? Ты собираешься делать карьеру? — иронически спросил Борменталь.

— Собираюсь. Не на шее же у вас сидеть. Я взрослый пес… то есть мужчина, — поправился Василий. — Я делом заниматься должен.

— Ну-ну… — удивился Борменталь. — Тогда сам выбирай.

— Дружков! — не вытерпела Алена.

— Во! — расцвел Василий. — Это то, что надо.

— Значит, в паспорте запишем «русский»? — саркастически осведомилась Марина.

Василий подумал, снова отрицательно помотал головой.

— Почему же? — спросила она.

— Сами мне читали, что у вас с национальным вопросом творится. То русских бьют, то русские кого-то бьют. А я собака… Хочу остаться собакой по национальности.

— В пятом пункте нельзя писать «собака», — сказал Борменталь.

— Почему? — искренно удивился Василий. — Чукча можно, еврей можно, а собака — нельзя?

Вопрос застал Борменталей врасплох своею логичностью. Чтобы проехать этот щекотливый момент, Марина погнала всех к столу. Борменталь хлопнул себя по лбу и скрылся. Через минуту он вернулся в гостиную с завязанным свертком в руках.

— Василий! — торжественно начал он. — Разреши преподнести тебе наш новогодний подарок. Здесь твой первый костюм, в котором ты сможешь появляться на публике…

— И-ууу! — счастливо взвыл Василий, пытаясь лизнуть Борменталя в руку.

— Прекрати! — доктор отдернул ладонь. — Иди лучше переоденься.

Когда через пять минут Василий вернулся к новогоднему столу, семья онемела. Перед Борменталями предстал молодой худощавый мужчина в темном костюме и при галстуке, с небольшими рыжими усиками и копной рыжих волос. И галстук был в тон шевелюре, так что Василий вплыл в гостиную, как ясное солнышко, ослепительно улыбаясь.

Опомнившись, Борментали дружно зааплодировали. А Василий, поклонившись вполне элегантно для дворовой собаки, уселся на свое место.

Борменталь разлил в бокалы сухого вина Марине и Алене, затем потянулся с бутылкой водки к рюмке Василия. Но тот прикрыл рюмку ладонью.

— Спасибо. Не пью.

— Вот как? — удивился Борменталь, наливая водки себе. — Почему же?

— Насмотрелся, — сказал Василий. — Если можно, я морсу.

Борменталь пожал плечами и поднял рюмку.

— Выпьем за уходящий год, — начал он, — который, как и все предыдущие, не принес нам обещанного счастья, но мы, слава богу, живы и здоровы, да у нас еще прибавление в семействе. Так что грешно жаловаться. Пускай Новый год попробует стать лучше. С крещением твоим, Василий! — чокнулся он с Дружковым.

Все выпили. Телевизор, дотоле показывавший нечто сумбурно-новогоднее, выдал на экране Кремлевскую башню, вслед за чем появилось лицо Президента.

Борменталь поднялся с места и выключил звук.

— Все, что он скажет, давно известно. Я могу сказать то же и даже лучше.

С этими словами Борменталь потянулся к бутылке шампанского и принялся откручивать проволоку. Президент на экране беззвучно шевелил губами.

— Включите Президента, — вдруг тихо потребовал Василий.

Борменталь с изумлением воззрился на Дружкова. Марина прищурила глаза, поставила бокал на стол.

— Ну да… Вася его еще не видел. Это мы уже насмотрелись и накушались. Включи, Митя.

— Не в этом дело, — сказал Василий так же хмуро.

— А в чем? — спросил Борменталь, чуть прибавляя звук.

— В том, что он — Президент, — ответил Василий.

— Да что ты о нем знаешь?! — воскликнул Борменталь.

— Президент сползает вправо, — добавила Марина. — Он не оправдывает ожиданий демократов.

— Опять! — с тоской протянула Алена.

— Вася, а сколько тебе лет? — вкрадчиво спросил Борменталь.

— Пять, — сказал Василий.

— Так вот, мы пять лет наблюдаем этого человека, — Борменталь кивнул на экран, — и имеем достаточно оснований, чтобы относиться к нему скептически.

— Он не человек, он Президент, — упрямо проговорил Дружков. — Я его знать не знаю, впервые вижу, телевизоров не смотрел. Я бродячим был, в стае, дворовым всего год. У нас вожака все уважали. Нет уважения к вожаку — нет стаи. А любить его или не любить — дело личное. Я, кстати, нашего вожака не любил. Но уважал.

— Дело в том, Василий, что мы не в стае живем, а в обществе. Боремся за права личности. А вы пытаетесь навязать нам тоталитарные или монархические взгляды, — Марина неожиданно перешла на «вы».

— Это я не понимаю. А вожак есть вожак. Если я собачьего вожака уважал, то и людского буду.

— Хм… — издал звук Борменталь.

Но тут раздался звон курантов, полетела в потолок пробка, и Борментали с Василием объединились в общем новогоднем приветствии. Алена зажгла бенгальские огни, и, пока часы били двенадцать ударов, семейство стояло, держа над головою рассыпающиеся искрами свечи.

Грянул гимн. Борментали уселись, Дружков продолжал стоять.

— Прямо сталинист какой-то, — шепнула Марина мужу. — Митя, бывают псы-сталинисты?

— Не знаю. Но сталинисты псами — очень часто, — пошутил Борменталь.

Не успел отзвучать гимн, как в двери дома громко и требовательно постучали.

— А вот и Дед Мороз! — с некоторой тревогой объявил Борменталь и пошел открывать.

Спустя мгновение он вернулся, пятясь задом, поскольку из сеней на него грозно наступал Швондер с шашкой наголо.

— Всем оставаться на местах! Руки за голову! — прорычал Швондер, размахивая шашкой.

Руки за голову спрятал лишь Василий, остальные просто онемели.

— Михал Михалыч… Что за дела… — наконец пришел в себя Борменталь. — Да опустите же инструмент! — повысил он голос.

Швондер опустил шашку.

— Я вас слушаю. Вы по делу или в гости?

— Где Полиграф? — спросил Швондер.

— Какой Полиграф? Я вас не понимаю.

— Запираться бесполезно. Где Полиграф, который прежде служил вам собакой?

— Ах, вы о Василии? Да вот же он! — показал Борменталь на Дружкова.

Старик шагнул к столу, голова его затряслась, из глаз показались слезы.

— Полиграф… — дрогнувшим голосом произнес он. — Иди ко мне, друг мой! Теперь мне ничего не страшно. Старый Швондер дождался тебя! Здравствуй, брат!

И он крепко обнял Дружкова, не выпуская шашку из рук. Василий осторожно обнял Швондера за бока.

Вдруг Швондер замер, прислушиваясь к чему-то внутри себя, слегка отстранил Василия и, глядя тому прямо в глаза, негромко запел:

Наш паровоз, вперед лети!

В коммуне остановка…

И Василий неожиданно подхватил, глядя на Швондера добрыми собачьими глазами:

Другого нет у нас пути,

В руках у нас — винтовка!..

В середине января в Дурынышах состоялся санкционированный митинг, устроенный Мариной Борменталь.

На площади перед магазином на утоптанном снегу сиротливо стояла кучка людей, среди которых были Борменталь с дочерью, его медсестра и санитарка и еще человека четыре. На крыльце магазина находились Марина и доктор Самсонов, которые держали в руках самодельный транспарант «Президента — в отставку!». И крыльцо, и кучка митингующих были оцеплены омоновцами в шлемах и бронежилетах, со щитами и дубинками. Омоновцев было человек двадцать, прибыли они из райцентра по вызову участкового Заведеева, который вместе с председателем поселкового Совета располагался вне оцепления и командовал операцией. Неподалеку омоновцев ожидал автобус.

Все остальные жители деревни группками располагались поодаль, с напряжением прислушиваясь — что же происходит на митинге, но подойти ближе не решались. Из близлежащих дворов торчали головы дурынышцев.

Митинг начала Марина.

— Граждане свободной России! — проговорила она, сделав шаг к воображаемому микрофону. — Вчера мы узнали о новых акциях Президента, направленных на установление диктатуры. Его действия стали тормозом на пути демократических преобразований. Президент по-прежнему олицетворяет собою ненавистную власть партократии. Я предлагаю послать резолюцию нашего митинга в Верховный Совет!

Митингующие в оцеплении зааплодировали рукавицами. Остальной народ, как всегда, безмолвствовал. Омоновцы были безучастны, как статуи.

— Слово для зачтения резолюции предоставляется доктору Самсонову, — Марина уступила место коллеге Борменталя.

— Соотечественники! — обратился к народу Самсонов и, развернув бумажку, принялся читать: — «Мы, жители деревни Дурыныши и персонал Центральной районной больницы Великохайловского района, с глубоким возмущением…»

Голос Самсонова, крепкий и звонкий от мороза, далеко разносился окрест. Заведеев наклонился к председателю Совета.

— Можно начинать?

— Давай, Виктор Сергеевич, — кивнул председатель.

Заведеев дал знак рукой, и омоновцы сомкнутым строем, держа перед собою новенькие прозрачные щиты, двинулись на митингующих. Люди попятились. Дурынышцы за заборами, затаив дыхание, наблюдали за невиданным зрелищем.

— Не имеете права! Митинг санкционирован! — выкрикнул Борменталь.

— Митинг прекращается! Оскорбление чести и достоинства Президента! — сложив ладони рупором у рта, прокричал Заведеев.

— В чем именно, Виктор Сергеевич?! — крикнул Борменталь.

— Знаем в чем, Дмитрий Генрихович! — довольно дружелюбно отозвался участковый.

Омоновцы и митингующие уже готовы были вступить в ритуальную схватку, как вдруг с заснеженного склона, вздымая снежную пыль, как солдаты Суворова в Альпах, скатилась со звонким лаем огромная стая бродячих собак голов в триста. Впереди ехал по склону, придерживая шапку, Василий Дружков. Он был в борменталевском ватнике, надетом на свой единственный костюм.

Дурынышцы, не готовые к такому повороту событий, отвлеклись от схватки и уставились на стаю, которая бодрой рысью помчалась к магазину. Василий бежал в середине, окруженный бывшими однокашниками, и не отставал от них.

Зрелище было настолько красивым, что демократы и омоновцы отложили свои дела и, как и жители деревни, уставились на отряд бродячих псов. Однако через мгновенье в рядах милиции началась паника, ибо в скользящем махе собак угадывалась опасность, и омоновцы, толкаясь щитами, поспешили к автобусу, где и укрылись во главе с начальством. Митингующие тоже было смешались, но Борменталь стоял неколебимо, видя в своре Василия и чувствуя, что он там главный.

Стая сбавила ход, перешла на шаг и, окружив магазин, смешалась с митингующими, точнее, поглотила их, поскольку собак было несметное количество. Псы уселись на снегу и задрали морды.

— Здрасьте, Дмитрий Генрихович! — поздоровался Дружков с Борменталем.

— Василий, ты где пропадал три дня? Мы с ног сбились! — напустился на него Борменталь.

— Щас скажу, — улыбнулся Василий.

— Вась, ты прямо как Маугли, — Алена показала на стаю.

— Маугли? Это профессия или должность? — серьезно спросил Дружков.

— Скорее, должность. Правда, Алена? — засмеялся Борменталь.

— Митинг продолжается! — объявила Марина собакам. — Кто хочет выступить?

— А вот я и выступлю, — деловито сказал Дружков и пошел к крыльцу. Псы провожали его преданными взглядами.

— Люди! — обратился Василий к дурынышцам. — Я про политику не буду. Я в ней не понимаю. У меня несколько объявлений. Объявление первое: собачье-охранному кооперативу «Фасс» требуются проводники. Оплата по соглашению… Объявление второе. Люди! Подкормите псов, будьте людьми! Им работать, деньги зарабатывать для вас же… Не исключена валюта.

Марина, дотоле глядевшая на Дружкова с полным непониманием, очнулась и выхватила у него из рук воображаемый микрофон.

— Граждане! Мы не дадим увести себя в сторону! У нас политический митинг, а не собрание коммерсантов. Нас не интересуют, извините за выражение, собачьи кооперативы! Я предлагаю…

Но ее голос утонул в громком осуждающем лае собак. Василий поднял руку, и лай смолк.

Марина пошла пятнами по лицу.

— Кто за нашу резолюцию, прошу поднять лапы… Тьфу ты, руки! — чуть не плача, закончила она.

Все митингующие подняли руки вверх. Несколько собак подняли вверх правые лапы.

— Видите, у нас тоже плюрализм, — хитровато прокомментировал Василий.

Дурынышцы попрятались за заборами. Автобус с милицией и председателем взревел мотором и унесся по направлению к райцентру.


Слух о том, что в Дурынышах организовался собачий кооператив во главе с бывшим Дружком, мигом облетел район, вызвав энтузиазм местных бродячих собак и панику среди жителей. Теперь в Дурынышах, где и так было много бродячих псов, от собак не стало спасения. Длинные и терпеливые их очереди выстраивались с утра у здания бывшего клуба, арендованного Василием под офис кооператива. Председатель поселкового Совета Фомушкин соблазнился деньгами, не учтя общественного мнения. Собаки вступали в кооператив стаями. Проводников среди местного населения найти не удалось, поэтому в Дурыныши зачастили городские, работающие по найму. Они надевали членам дружковского кооператива намордники и на коротком поводке везли в город, где собаки, науськанные Дружковым, несли службу по охране других кооперативов, малых и совместных предприятий, а также квартир. Спрос на кооператоров Василия был бешеный, соответственно, и плата немалой. После того как услугами Дружкова стали пользоваться иностранные представительства, у кооператива «Фасс» появился валютный счет и Василий купил «мерседес», вызвав дополнительное озлобление дурынышцев.

Тучи над Дружковым сгущались. В конце февраля произошла следующая серия эпизодов.

Борменталь с коллегой Самсоновым в ординаторской занимались анамнезом больного, искусанного кооператорами Василия, после того как больной пытался из экспериментальных побуждений скормить группе кооператоров отравленную кашу. Больной Пандурин, известный местный алкаш, сидел на стуле и давал вязкие показания, а оба доктора записывали.

— Таз им принес полный, крысиного яду туда сыпанул зверюгам… А они почуяли носами и… — Пандурин задрал штанину и показал искусанную ногу.

— Противостолбнячную сыворотку, немедленно, — распорядился Самсонов, адресуя указание Дарье Степановне.

— Уж кончается. Не первый случай, — сказала она.

— Дразнить не надо животных, — сказал Борменталь.

— А я и не дразнил, — сказал Пандурин. — Но я его, гада, пристрелю. Сукой буду.

Больного увели на укол. Самсонов закурил.

— Однако ваш эксперимент дорого обходится обществу… — заметил он язвительно.

Не успел Борменталь возразить, как в ординаторскую несмело ступил участковый Заведеев с бумагами в руках.

— Дмитрий Генрихович, так что показания снять, если можно… — проговорил он. — С глазу на глаз.

Коллега Самсонов, пожав плечами, удалился.

Участковый выложил перед Борменталем бумагу. Это была типовая форма № 9 для прописки.

— Я Дружкова прописать должен… И паспорт выдать. Все сроки прошли.

— Но вы же знаете, что я здесь ни при чем. Василий живет у себя в конторе. Мы с ним и видимся редко, — сказал Борменталь.

— В конторе прописать не могу. Нежилой фонд. Он сам здесь ваш адрес указал, — участковый ткнул в бумагу.

— Ну тогда прописывайте, в чем же дело… — с неохотой сказал Борменталь.

— Да как же, как же?! — заволновался участковый. — Мало того, что свидетельства о рождении нет, это бог с ним, наука жертв требует. Но посмотрите, что пишет, подлец!

Борменталь вгляделся в листок. В графе «национальность» стояло — «собака», в графе «место работы, должность» — «Кооператив “Фасс”, маугли».

— Что это за маугли такое? Сумасшедший он, Дмитрий Генрихович. Надо его засадить. Вы бы потолковали с Марком Натановичем.

Марк Натанович был районный психиатр. Борменталь представил себе разговор с психиатром по поводу умственных способностей собаки и тяжело вздохнул.

— Это не все еще, — участковый перевернул страницу. — Вот. Сведения о родственниках. Отец, мать — прочерк. Брат — Борменталь Дэ Гэ…

— Чего-чего? — взвился Борменталь.

— …Это вы, значит. А дальше сестры — Борменталь Марина и Борменталь Елена. А себя записал Василием Генриховичем! — победоносно закончил Заведеев.

— Ну это уж слишком! — вскричал Борменталь, вскакивая на ноги. — Надеюсь, вы понимаете, что это абсурд? Как он это мотивирует?

— Говорит, что человек человеку — друг, товарищ и брат.

Борменталь задумался.

— Ладно. Оставьте это мне. Я сам с ним разберусь, — сказал он, пряча анкету в свой портфель.

В ординаторскую, как-то потупясь, вошла Катя, пряча за спиной лист бумаги.

— Что тебе? — недовольно спросил Борменталь, все еще злясь на дурацкую анкету.

— Вот, Дмитрий Генрихович, — она протянула ему заявление. — Ухожу по собственному…

— Этого не хватало! — вскричал Борменталь, бросив взгляд на заявление. — Катюша! У нас каждый человек на счету! Медсестры днем с огнем не найдешь!

— Зарплата маленькая… — смущаясь, сказала она.

— Где тебе больше дадут? В город будешь ездить?

— Василий обещал пятьсот. К нему иду, в кооператив.

— Василий?!

— Вот вам, пожалуйста. Скоро все в собаки подадимся, — сказал участковый.

— Почему в собаки? — вспыхнула Катя. — Я собакой становиться не собираюсь. Людям бы больше платили! — и она выбежала из ординаторской.

Борменталь оделся и вышел в коридор. Заведеев следовал рядом. Навстречу шла бригада ремонтников со стремянками, кистями, красками.

— Где тут у вас операционная? — осведомилась женщина-бригадир. — У нас наряд.

— Наконец-то! — обрадовался Борменталь. — Ступайте прямо и направо, найдете там Дарью Степановну, она вам отомкнет. От кого наряд? От райздрава?

— От кооператива «Фасс», — ответила бригадирша.


Борменталь спешил домой, не отвечая на приветствия встречавшихся на пути собак-кооператоров, которые виляли хвостами и подобострастно взлаивали, завидев брата шефа. Собаки попадались повсюду— поодиночке, парами, группами, — и настроение у них было превосходное. По направлению к больнице проехали странные сани, сооруженные из четырех детских санок, накрытых помостом, на котором возвышались горой картонные коробки с кафелем. Сани волокла упряжка из шести собак, а управлял ими мальчик лет одиннадцати, шагающий рядом.

Дома Борменталя ждал новый удар. В комнате Алены на столе он увидел новенький персональный компьютер с цветным монитором, за которым сидела дочь, прилежно набирая какой-то английский текст. Марина тоже была дома в состоянии, близком к истерике.

— Полюбуйся, что ты натворил! — встретила она Дмитрия, указывая на компьютер. — Прямо не жизнь, а… собачья свадьба!

— Что это? Откуда? — спросил Борменталь.

— Привезли утром. Какие-то люди с собаками. Подарок кооператива «Фасс»…

— Не подарок, мама, а оргтехника для выполнения работ — унылым голосом отозвалась Алена, не прекращая работы. Как видно, спор тянулся уже долго.

— Пускай оргтехника! Я не хочу никакой оргтехники от этой своры!

— А это не тебе. Это мне, — отозвалась Алена.

— Она подрядилась переводить им на английский какие-то тексты, — объяснила наконец Марина. — За деньги! — возмущенно выкрикнула она.

— А по-твоему, нужно за спасибо? — огрызнулась Алена.

— По-моему, это вообще не нужно!

— Зачем сторожевым собакам английские тексты? — спросил Борменталь.

— Папа, ты ничего не знаешь. Ты сходи и посмотри, что там у Василия Генриховича происходит, — сказала Алена.

— Генриховича?! — взревел Борменталь. — Я ему покажу Генриховича! Дай мне поесть, — обратился он к жене.

— А ничего нету, Митя.

— Как?

— А вот так. Дружков скупил все продукты, кормит своих псов. Мясом!

— Неправда, — буркнула Алена.

— Я тебе скажу, Митя, это сращивание партийной и теневой мафии, — зашептала Марина. — Васька ходит к Швондеру, поет с ним революционные песни, а сам уже все скупил. Продукты скупил, дома скупил, сейчас на землю зарится…

— И правильно, — сказала Алена. — Землю забросили.

— А эта ему подтявкивает! — Марина уперла руки в бедра. — Ты забыла, кто у тебя предки?! Русская интеллигенция! Не какие-нибудь шавки!

— Так, — сказал Борменталь. — Дай-ка мне ремень.

— Будешь меня пороть? — насмешливо спросила дочь.

— Не тебя. Брата своего, — мрачно изрек Борменталь.


Швондер лежал на койке под портретом Дзержинского. Тумбочка была уставлена лекарствами. В комнату вошел Дружков. Был он с ног до головы в «варенке». За ним просунулась в дверь морда лохматой собаки.

— Полиграф… — слабым голосом проговорил Швондер.

— Михал Михалыч, я вам Карата привел. Не скучно будет. Он вам и в магазин сбегает… — Дружков указал на пса.

— Спасибо… Полиграф, записи мои разберешь, архив. Может, еще потребуется.

— Будет сделано, — с готовностью кивнул Дружков.

— А?

— Сделаю, не волнуйтесь. Опубликую. Скоро типографию закупаем…

— Вот и хорошо, и славно… Полиграф, республика в опасности!

— Я знаю, — кивнул Дружков.

— Не сдавай позиций, Полиграф. Я на тебя надеюсь. Много контры проросло…

— Нерушимо, — сказал Дружков.

— Доктора — к стенке, — Швондер был уже в полубреду. — И запомни: так, как мы прожили, — пускай попробуют прожить! Ничем себя не замарали!

— Только других, — кивая, негромко произнес Дружков.

— Как?

— Железное поколение, папаша. Родина не забудет.

Швондер откинулся на подушку, прикрыл глаза.

— Ступай. Я посплю.

Дружков вышел в соседнюю комнату, где был музей. Подошел к бронзовой собаке, на шее у которой был повязан красный бант. Провел по бронзовому боку пальцем. Остался след. Дружков вынул из кармана носовой платок и протер собаку. Карат тоже был тут как тут. Задрав морду, он смотрел на бронзового родича.

— Дед мой, — пояснил ему Василий. — Названый. Большой прохиндей.


Борменталь ожидал приема в офисе кооператива среди других посетителей, среди которых было немало собак, чинно сидевших в приемной. Из окна офиса была видна площадь перед магазином, уставленная машинами и автобусами. Поодаль виднелась очередь за водкой.

Среди ожидающих приема было немало городских заказчиков, людей состоятельных и напуганных организованной преступностью. Это их автомобили стояли на площади. Собак интересовали вопросы найма, но ждали Дружкова и люди, желающие поступить на работу, хотя таких было немного.

У телефона за секретарским столиком дежурила Катя.

— Кооператив «Фасс» слушает… Да, сенбернары нужны. Работа по трудовому соглашению. Зарплата от девятисот до тысячи пятисот…

«Неплохая зарплата для сенбернара…» — злобно подумал Борменталь.

— Катя, это ты с сенбернаром разговаривала? — спросил он.

— С хозяином, — улыбнулась Катя.

— Значит, зарплата ему? А если бесхозный пес работает, кому зарплата?

— Кооперативу. Деньги идут и на социальное страхование собак.

Ожидающие очереди собаки внимательно прислушивались к разговору.

Наконец вдали на дороге показался белый «Мерседес» Василия. Он подрулил к офису, провожаемый злобными взглядами водочной очереди. Дружков выпрыгнул из него и бодрым шагом зашел в контору.

— Всех приму, всех! — успокаивающе поднял он ладонь навстречу устремившимся к нему посетителям. — О, Дмитрий! — обрадовался он, увидев Борменталя. — Проходи, пожалуйста. Брата без очереди, — объяснил он остальным, скрываясь с Борменталем в кабинете.

Обстановка кабинета была простая, но стильная. На стене висели портреты породистых собак: кокер-спаниеля, бассета, афганской борзой, вроде как членов Политбюро в старые времена.

— Интерьер заказывал в городе, — пояснил Дружков. — Наконец ты зашел… Я уж думал — обиделся… Садись, — Дружков указал на кресло.

Однако Борменталь продолжал стоять, стараясь успокоить прыгающую от злости и обиды нижнюю губу.

— Что? Что-нибудь не так? — обеспокоился Василий.

— Прежде всего мне не нравится твой панибратский тон… — начал Борменталь.

— Почему панибратский? Братский, — возразил Василий.

Борменталь постарался этого не заметить.

— …Во-вторых, мне не нравится то, что ты написал в анкете, — Борменталь вытащил из нагрудного кармана сложенный лист и протянул Василию.

— Давай исправим. Что не нравится? — с готовностью отозвался Дружков.

Он сел за стол, надел очки и развернул анкету. Борменталь продолжал стоять.

— Садись, садись, — сказал Дружков.

— Попрошу на «вы»! — вскричал Борменталь.

— Садитесь, Дмитрий Генрихович, — устало повторил Дружков.

Борменталь уселся. Василий продолжал изучать анкету.

— Мне все нравится. Может, не хотите у себя прописывать? Это временно. Я сейчас коттедж ремонтирую, купил у райздрава. Туда переселюсь.

— На каком основании ты вдруг стал моим родственником? — официальным тоном спросил Борменталь.

— Здрасьте! А кто говорил, что семья прибавилась? Кто меня окрестил? — обиделся Дружков. — Отцом называть не стал, уж простите, молоды вы для отца…

— А почему Генрихович? Другого отчества не нашлось?

— Так ведь брат… Генриховичи мы, Дмитрий, — проникновенно проговорил Василий.

Спорить с этим было трудно. Борменталь заерзал в кресле, пытаясь придраться хоть к чему-нибудь.

— Ну а «маугли»? Что за «маугли»?

— Я прочел. Мне понравилось, — потеплев, с улыбкой произнес Дружков. — Хочу быть Маугли. Разве нельзя? Все, что не запрещено, — разрешено.

— Грамотный стал… — пробормотал Дмитрий. — Ладно, пиши как знаешь, если участковый пропустит. Но Алену в свои дела не втягивай! Не позволю!

— А кого же втягивать, Генрихович? Кого втягивать? — сокрушенно проговорил Василий. — Этих, что ли, втягивать? — кивнул он на очередь за окном, которая как раз в этот момент с улюлюканьем разгоняла стайку собак. — Вся надежда на собак да на детей.

— Я против того, чтобы дети занимались коммерцией.

— Пускай лучше балду пинают, учатся пить, курить и материться, да?

— Они и здесь этому научатся.

— Генрихович, ты видел хоть одного пса, который курит, пьет и матерится? А людей — навалом! — Василий снова указал за окно, где очередь, разогнав собак, снова штурмовала водочное окошко.

В кабинет вбежала Катя.

— Вася, иностранцы! — сделав круглые глаза, сообщила она.

— Вот… Работника у меня увел… — проворчал Борменталь, указывая на Катю.

— Тоже временно, Генрихович! Я ее назад отдам, у меня план есть, потом скажу. Давай иностранцев! — скомандовал он Кате. — А ты сиди, у меня от брата секретов нет.

Борменталю и самому было любопытно. Он покинул кресло и расположился на диванчике у стены.

Появилась делегация датчан — один молодой, другой постарше. С ними была переводчица. Борменталь был представлен почему-то как компаньон. Датчане, дружелюбно улыбаясь, пожали ему руку.

Разговор зашел о проекте совместного дурынышско-датского предприятия «Интерфасс» с привлечением зарубежных собак на работу в Союзе и наоборот — дурынышских псов в Данию. Борменталь невольно залюбовался работой своей собаки. Василий вел разговор, уверенно оперируя терминами, смысл которых был туманен для Борменталя: «маркетинг», «бартер», «лицензия». Довольно быстро стороны подписали протокол о намерениях, после чего Дружков, указывая на Борменталя, произнес:

— У Дмитрия свой проект. Тоже совместное предприятие медицинского профиля…

— Was? — от неожиданности спросил Борменталь по-немецки.

— Потом объясню, — тихо сказал ему Василий и добавил для иностранцев: — Об этом в следующий раз. Проект в стадии проработки.

Иностранцы откланялись. Едва дверь за ними закрылась, Борменталь набросился на Василия:

— Что ты мелешь? Какой проект?

— Генрихович, иди пообедай. Я тут внизу столовку организовал. Посетителей приму и спущусь к тебе, все объясню. Двадцать минут, договорились? — предложил Дружков.

И он так многозначительно пошевелил своими рыжими усами, что отказаться было невозможно.


Столовая была в первом этаже и обслуживалась двумя девочками лет четырнадцати из той школы, где училась Алена. Справа у стены стояли три стола, накрытые скатертями, а у левой стены на циновках стояли миски для собак. Когда Борменталь вошел в столовую, там обедал участковый Заведеев и три собаки из кооператива, которые с достоинством хлебали из мисок.

— Здравствуйте, Дмитрий Генрихович. Присаживайтесь, — пригласил Заведеев.

Борменталь уселся напротив милиционера, осматриваясь по сторонам.

— А я и не знал, что здесь…

— Да, развернулся ваш песик, — с неудовольствием проговорил Заведеев. — Все бы ничего, но собаки эти…

Девочка-официантка подошла за заказом. Борменталь заказал гороховый суп с грудинкой и бифштекс.

— Собакам отдельно готовите? — вполголоса поинтересовался он.

— Нет. То же самое едят. Им нравится, — с готовностью ответила официантка.

— Еще бы! — воскликнул Заведеев. Он подождал, пока официантка отойдет, и добавил: — Ничего, мы это все приведем к порядку. Столовую оставим, а псов этих… От населения жалобы. Собаки, говорят, лучше людей живут…

Официантка принесла Борменталю тарелку супа.

— …Ночлежку им строят, лучше Дома колхозника в райцентре. Разве это дело? — продолжал участковый.

— Так на их же деньги! — не выдержала официантка.

— Не имеет значения! — пристукнул Заведеев по столу. — Собака должна знать свое место!

Обедающие собаки хмуро покосились на Заведеева. Очевидно, им часто приходилось слышать эти рассуждения. Официантка принесла им второе, и собаки принялись уплетать свои бифштексы. Внезапно в дверях послышался шум. Борменталь поднял голову. На пороге столовой стоял, пошатываясь, пьяный Пандурин, обводя помещение мутноватым злобным взглядом.

— У-у, суки! — выругался он, на что собаки, оторвавшись от мисок, дружно и яростно залаяли.

— Выйдите, пожалуйста! — бросилась к нему официантка.

— Я те выйду! Я тебе так выйду! Псинам продалась! — замахнулся на нее Пандурин, но ближайший к нему пес точным рассчитанным прыжком перехватил его руку зубами. Пандурин заорал, повалился на пол. Собаки окружили его, но рвать не стали, только продолжали лаять.

— Прекратить! На место! — крикнул Заведеев собакам.

Псы вернулись к мискам, поджав хвосты. Пандурин поднялся с пола и, бормоча ругательства и угрозы, удалился.

Заведеев рассчитался за обед, сухо попрощался с официанткой и почему-то с Борменталем и ушел.

Борменталь принялся за второе, пытаясь проанализировать свои ощущения. Соседство с собаками было, что ни говори, неприятно. И деловая хватка Василия, и неожиданные перемены в Дурынышах, и собачья коммерция — все это было до крайности неприятно, но объяснить себе — почему? — он не мог. Нет, не таких перемен хотелось, более гуманных, что ли. Он вспомнил известные слова о цивилизованных кооператорах. Неужто бродячие псы и есть те самые цивилизованные кооператоры? Нонсенс!

В столовую вошел Дружков, весело что-то насвистывая. Собаки подняли головы, завиляли хвостами. Василий подошел к ним, присел на корточки, обнял и несколько минут что-то нашептывал. Псы внимательно слушали, потом, как по команде, строем выбежали из зала.

— Маша, гриба нам принеси, — попросил он официантку, подсаживаясь к Борменталю.

— Ну как? Вкусно? — поинтересовался он. — Ты собакам гриба давай. Они это любят, — сказал он Маше, когда та ставила на стол графин с настоем.

— У меня к вам, Дмитрий Генрихович, дело, — сказал Василий, наливая себе стакан. — Я раньше тревожить не стал, ждал, когда сами придете, посмотрите на дело рук ваших…

— Что за дело? — насторожился Борменталь.

— Хочу вам клинику построить. Здесь, в Дурынышах. Средства у меня есть. Каждый член кооператива приносит доход сто рублей в день. Есть и валютные псы. А скоро учредим «Интерфасс» — и развернемся сильно!

— В каком направлении? — поинтересовался Борменталь.

— Датчане нам породистых псов будут поставлять по обмену. Доберманов, боксеров, догов… Это собаки, я вам скажу! Хотя наши дворняги и бродячие ничем не хуже. По экстерьеру не вышли, а масла в голове хватает… Будут в Дании стажироваться. В Интерполе, по борьбе с наркотиками. У меня и с КГБ договор подписан…

Борменталь брезгливо поморщился.

— На границу буду посылать своих ребят… У меня же с ними взаимопонимание полное, сам понимаешь… — опять перешел на «ты» Василий. — Без всякой дрессировки…

— Ну а при чем здесь я? — начал терять терпение Борменталь.

— А при том, что мне людей не хватает. Собак навалом, а людей работящих нет! Еле-еле школьников наскребаю, они без предрассудков и еще чего-то хотят. Остальные — нет. Ты недавно в Дурынышах, а я здесь зубы сточил. Негодный народ. Даром, что потомки Полиграфа…

— Чьи потомки? — удивился Борменталь.

— Того… героя, которого профессор из собаки вывел. Швондер мне давал читать. У Полиграфа дети были, Преображенский при них опекуном состоял, вывез их в Дурыныши, вот они и расплодились. Здесь почти каждый — внук или внучатый племянник Шарикова.

— И Заведеев?

— По прямой линии. А председатель Фомушкин— по женской. Его отец был женат на дочке Шарикова. Но что-то не так в генах. Не собачьи гены… Вот я тебе как брат брату предлагаю — помоги мне. Я тебе клинику, а ты мне — народ.

— Я что-то не понимаю, куда ты клонишь, — сказал Борменталь.

— Так ведь проще простого! Будет клиника— будут операции. У меня кандидаты есть. Будешь их… по Преображенскому-Борменталю. Такие люди выйдут! Тимофей просится с командой, — кивнул Василий на пустые, оставленные собаками миски. — Полкан дворовый у Дарьи Степановны. Давно мечтает, даже завидует мне втихаря… И мне с ними легко будет работать.

— Так ты мне предлагаешь собак в людей переделывать?! — наконец дошло до Борменталя.

— Во! Понял? Сообразительный тоже. Как собака, — похвалил Дружков.

— А монополию не боишься потерять?

— Монополия — тормоз прогресса, — серьезно сказал Василий. — С точки зрения перестройки моя идея — правильная. Президент одобрит.

— Вот пускай Президент и оперирует! — заорал Борменталь, вскакивая со стула. — Бред! Это безнравственно — собак в людей поголовно!

— Не поголовно, а по желанию. Кто хочет собакой остаться — пожалуйста!

— Безнравственно все равно!

— А водку пить — нравственно? А спекулировать, в чужой карман смотреть, ждать милостыню от германцев — нравственно? — перешел в наступление Василий. — Вы новых людей, говорят, семьдесят лет делали. Наделали. Теперь мне дайте… Давай демократически вопрос ставить. Если захочешь не только собак оперировать, я не возражаю. Можно и кошек, хотя прямо скажу — не верю я в кошек. Не перестроечное животное, хитрое. А лошади — почему не попробовать?

— Василий, вы — сумасшедший, — заявил Борменталь.

— Сумасшедших собак не бывает. Это вам в любой ветеринарной лечебнице скажут.

— Все! Хватит! — завопил Борменталь, бросаясь к выходу.

Но не успел он сделать и шагу, как в зал столовой ворвался Швондер, за которым едва поспевала Марина. Вид старика был безумен. Швондер, тяжело ступая и припадая на правую ногу, кинулся вначале к раздаточному окошку, чем весьма напугал обеих девушек. На лице старика были написаны боль, ужас и крушение идеалов. Он поискал глазами в кухне, обернулся и наконец увидел Василия, сидящего за столиком.

— Полиграф! — проговорил Швондер с интонацией Тараса Бульбы, обращающегося к отступнику-сыну.

— Слушаю вас, Михал Михалыч, — отозвался Василий.

Швондер приблизился к нему, сверля взглядом.

— Правду люди говорят? — спросил он еще с какой-то надеждой.

— О чем вы? — Василий встал.

— «Мерседес» твой? Это все… твое? — жестом указал он вокруг.

— Машина моя. Остальное— собственность кооператива, — скромно отвечал Василий.

— Предаю революционной анафеме как ренегата и перерожденца! — громогласно объявил Швондер, поднимая правую руку. — Знал ведь, что не Полиграф ты, но верил… Верил, что продолжишь дело Полиграфа. А ты мразью буржуйской оказался… Продал республику. Знать тебя больше не знаю и буду требовать исключения из партии!

Произнеся эту речь, Швондер покачнулся, так что Борменталь сделал движение подхватить его, но старик справился сам и, поникнув лохматой нечесаной головой, покинул столовую.

— Неприятно получилось… — пробормотал Василий. — Кто ему донес?

— Не донес, а раскрыл ваше лицо, — выступила вперед Марина. — Нельзя двурушничать, Василий. А то с ним вы за революцию, а сами — настоящий коммерсант. Кроме денег, ничего не интересует…

Дружков вздохнул, почесал рыжий затылок.

— Странные вы— люди… Старику немного осталось, ломать его, что ли? Подпевал ему, вреда от этого нет. Да мне вообще наплевать на ваши революции, демократии… Ошейник сняли — спасибо. Дальше я сам пищу добывать должен. А вы грызитесь, — горько заключил Дружков и направился к выходу.

Уже в дверях остановился, взглянул на Борменталя трезво и холодно.

— Подумайте о моем предложении. Клиника за мои средства и за каждую операцию — десять тысяч. Долларов.

И вышел.


Заведеев подъехал к коттеджу Борменталя на желто-синем милицейском «уазике» и рысью побежал к дверям. На стук вышла Алена.

— Отец дома? — спросил участковый.

— Дома.

— Отдыхает?

— В шахматы играет с компьютером.

— С кем? — не понял Заведеев.

— С машиной. Проходите.

Участковый зашел в сени. Через минуту, вызванный дочерью, появился Борменталь в домашнем костюме.

— Приветствую, Дмитрий Генрихович, — козырнул Заведеев.

— Что-нибудь случилось? — спросил доктор.

— Председатель поселкового Совета просит вас на совещание.

— Да что стряслось? Воскресенье… — недовольно проговорил Борменталь.

— Время не терпит. По дороге расскажу.

Пока ехали в поселковый Совет, участковый рассказал Борменталю, что ситуация в деревне обострилась. Дружков со своим кооперативом взял в аренду близлежащие поля, по слухам, всучив большую взятку в райагропроме.

— На лапу дал. У них, у собак, просто, — прокомментировал Заведеев.

Мало того, Дружков приватизировал и местный магазин, в котором последний год, окромя водки раз в месяц, турецкого чая и детского питания «Бебимикс», ничего не водилось. Опять же дал на лапу в управлении торговли. В результате в магазине появилось молоко, масло, хлеб и некоторые другие продукты…

— Да, я знаю, — вспомнил Борменталь. — Жена говорила.

…Которые выдаются по талонам, причем талоны распределяет все тот же кооператив, то бишь Дружков.

— Собакам и людям — по одинаковой норме! — с негодованием сообщил Заведеев.

— Безобразие, — кивнул Борменталь.

И вообще, Василий зарвался, социальная напряженность в деревне растет, трудящиеся требуют защиты от Совета. С этой целью Фомушкин срочно сзывает совещание.

— Я лицо не административное, — возразил Борменталь.

— Вы очень нужны, — сказал участковый.

В холодном нетопленом помещении Совета, выгодно отличавшемся от офиса кооператива отсутствием всяческих удобств и загаженностью, участкового с доктором встретили Фомушкин и коллега Борменталя Самсонов. Оба были в полушубках и шапках.

Фомушкин, приземистый мужик с красным от ветра и алкоголя лицом, пожал Борменталю руку железными короткими пальцами.

— Присаживайтесь, товарищи, — указал он на ломаные стулья.

Кое-как сели. Фомушкин выложил на стол блокнот.

— Долго говорить не буду, — сказал Фомушкин. — Надо что-то предпринимать. Народ нас не поймет, если мы… Товарищ Самсонов, доложите.

Самсонов вынул из-за пазухи документ, оказавшийся письмом к главному санитарному врачу области, и зачитал его. В письме красочно описывались угроза эпидемий, многочисленные покусы населения, шумовые воздействия от лая и воя по ночам и прочие беды, свалившиеся на Дурыныши в связи с чрезвычайно высоким скоплением бродячих собак.

— Ну, положим, собак дразнят… — несмело возразил Борменталь.

— Проходу от них нет, вот и дразнят, — отрубил Фомушкин.

Заканчивалось письмо призывом принять срочные меры.

— Это не все, — сказал председатель. — Я санкционировал демонстрацию протеста населения против кооператива. Организатор — ваша жена, — показал он пальцем на Борменталя. — Дружков заявил альтернативную демонстрацию собак, я запретил. В конституции о демонстрациях собак ничего не говорится.

— Логично, — кивнул доктор Самсонов.

— Но и это еще не все, товарищи, — вкрадчиво вступил участковый. — Надо что-то делать с самим Дружковым. Псы без него — ноль, сколько их раньше было — и не мешали…

— Посадить его за нарушение паспортного режима нельзя? Он ведь все еще не прописан, — сказал председатель.

— Надолго не посадишь. Да и откупится. Денег у него больше, чем наш годовой бюджет, — сказал Заведеев.

— Чем пять бюджетов, — поправил Фомушкин.

— О чем мы говорим, друзья? — улыбнулся доктор Самсонов. — По существу, о собаке. Посадить собаку можно, но не в тюрьму — на цепь! Предлагаю именно так подходить к вопросу.

Фомушкин задумался. Видно было, что идея ему нравится, но он не видит методов ее осуществления.

— Как же так — председателя кооператива и на цепь? У него расчетный счет в банке, круглая печать…

— Если признать недееспособным… — вставил Заведеев.

— Нет-нет! У него вполне здравый ум, смекалка, вообще очень талантливый пес, — сказал Борменталь.

— Ловлю на слове! Пес! — засмеялся Самсонов.

— Кстати, вы не выяснили, кем был тот потерпевший, помните? Три месяца назад, на шоссе? — спросил Борменталь участкового.

— Кажется, не установили личность, — сказал участковый.

— М-да. Пересилили собачьи гены… — вслух подумал Борменталь.

— Как вы сказали?

— Нет, это я так.

— Вам решать, Дмитрий Генрихович, — сказал Фомушкин. — Сумели его человеком сделать, сумейте поставить на место.

— Как это?

— Обратная операция, коллега, — жестко произнес Самсонов. — Нет такого человека — Дружков! Есть собака Дружок.

— Из собаки человека труднее сделать. А уж из человека собаку… — заискивающе начал Заведеев.

— Да? Вы пробовали? — вскинулся Борменталь.

— Доктор, советская власть просит, — примирительно сказал Фомушкин. — Пса хорошего сохраните. Неужто не жалко его по тюрьмам пускать? А мы его точно посадим. Если не за режим, то за взятки. Если не за взятки, то за подлог… Найдем, за что посадить.

— А как же все то, что он здесь успел… — растерялся доктор.

— Это не волнуйтесь. За нами не пропадет. Клуб отремонтирован, очень хорошо. Столовую общепиту передадим, магазин вернем торговле… Все спокойнее будет. О людях надо думать, не о зверях.

Борменталь забарабанил пальцами по столу. Внезапно зазвонил телефон. Фомушкин поднял трубку, минуту слушал, после чего положил ее и сказал коротко:

— Швондер скончался.


Швондера хоронили в ясный солнечный день, нестерпимо пахнущий весной, несмотря на легкий морозец. В парке больницы, между бюстами великих ученых и памятником Преображенскому, накрытым белой простыней, чернела в снегу свежая могила; похоронный оркестр оглашал окрестности звуками траурного марша.

От коттеджа Швондера к могиле по парковой аллее медленно двигалась похоронная процессия. Впереди шагали Фомушкин и Дружков с орденами Ленина и Красной Звезды на бархатных подушечках. Следом ехал открытый грузовик с гробом, за которым шествовало население Дурынышей, а позади — кооператив «Фасс» в полном составе: полторы тысячи собак.

Колонна собак растянулась метров на триста.

Процессия приблизилась к могиле, грузовик остановился, гроб переместили на подставку. Траурный митинг начался.

Однако то ли фигура Швондера не пользовалась любовью жителей Дурынышей, то ли из-за обилия собак, но в размеренный и скорбный сценарий траурной церемонии стали вплетаться посторонние нотки. Уже во время речи Фомушкина раздался откуда-то сзади возглас: «Собаке— собачья смерть!»— как раз в тот момент, когда Фомушкин перечислял заслуги Швондера перед Советской властью. Кричавшего установить не удалось. Естественно, такой выпад не прошел незамеченным среди собак, отозвавшихся лаем, на секунду заглушившим медь траурного оркестра.

И далее, во время выступления представителя ветеранов — старика в полковничьей шинели — над толпою взметнулся плакат: «КГБ — цепной пес КПСС!», возникший в том месте, где стояли Марина Борменталь и доктор Самсонов. Кооператоры отреагировали соответственно.

Едва гроб опустили в могилу и поспешно забросали землей как в открытом кузове грузовика оказался Дружков. Он был в модной импортной куртке черного цвета, его непокрытая рыжая шевелюра горела в солнечных лучах.

— Люди! — обратился он к собравшимся. — Не надо никого осуждать. Я тут недавно одну книгу прочел. Хорошая книга. Там написано: «Не судите, да не судимы будете». Один человек сказал… Простите нас все, мы добра хотим. Запущена земля, конуры обветшали, пищи мало. Грыземся. Виноватых ищем. А собака — она всегда виноватая. Собака, как никто, вину свою чует. Злобство ее — от цепи да поводка. Вот сейчас цепь сняли, и собака радуется, старается для пользы общего дела. Веселой стала собака. У вас много чего было раньше, счеты у всех свои. А у нас только начинается. Мы никого не виним. Прошу — не пинайте собаку, она вам пользу принесет. Я хочу в знак примирения и в память о Швондере воссоздать в первоначальном виде памятник человеку, который первым вывел собаку в люди, и памятник этой собаке. Катя, давай! — Василий махнул рукой.

Катя, находящаяся у памятника, дернула за веревку, покрывало сползло с фигуры профессора, и собравшиеся увидели рядом с бронзовым Преображенским бронзовую собаку. На постаменте под старой надписью блестела золотом новая: «Полиграфу Шарикову от кооператива “Фасс”».

Оркестр заиграл марш, и колонна собак торжественно двинулась мимо памятника.

Марина подошла к Дружкову.

— Василий, зачем вы это сделали? Вы хоть поинтересовались — кем был этот Полиграф?

— А кем он был?

— Сволочью, — сказала Марина.

— Жаль, конечно, — вздохнул Дружков. — Лучше бы героем. Но ведь был? Куда от него денешься? Пускай стоит, напоминает, из кого мы вышли. А дальше — наше дело.


Облава была организована по всем правилам военного искусства. В понедельник утром платформа Дурыныши была закрыта, поезда следовали мимо без остановки, благодаря чему городские проводники, прибывающие в деревню за собаками-кооператорами, не смогли попасть к конторе, где с утра дожидались выхода на работу несколько сотен собак. В десять утра на площадь перед магазином, запруженную собаками, с двух сторон въехали два огромных крытых фургона санитарной службы — мрачные черные машины с крестами по бокам. Из них высыпали люди в стеганых ватных штанах и куртках, в рукавицах и шапках. У них в руках были сети и крючья.

Началось избиение.

Псов ловили сетями, подцепляли крючьями и забрасывали живым копошащимся, окровавленным и стонущим клубком в открытые двери фургонов. Озверевшие от охоты санитары с матом и угрозами носились по площади, круша крючьями направо и налево. Снег стал красен от крови. Энтузиасты из местного населения во главе с Пандуриным образовали живую цепь, не выпускавшую собак из смертельного котла.

Дружков, дотоле дозванивавшийся в город с вопросами — почему нет проводников, — выскочил из офиса налегке, успев прихватить со стола первое, что подвернулось под руку, — бронзовую копию памятника Преображенскому с собакой, сделанную на заказ. За ним выбежала Катя. Размахивая увесистой статуэткой, Василий ринулся в гущу бойни, рыча от бессилия и ненависти, но был схвачен Заведеевым и двумя доброхотами. Его и Катю препроводили в поселковый Совет и там заперли под охраной до конца операции. Василий упал на пол и, царапая ногтями пол, бился об него головой, издавая нечеловеческие звуки. Катя рыдала.

— Собака — собака и есть, — изрек Пандурин, закуривая и укладывая на колени дробовик, прихваченный им из дома для пущей острастки.

Василий вдруг кинулся на него, норовя перекусить шею, но помощники Пандурина — сын его и зять — легко с ним справились, надавав тумаков, и связали свернутым в жгут транспарантом — длинной красной тряпкой с меловой надписью «Решения партии — одобряем!». Связанный Дружков, привалясь к стене, смотрел через окно, как погибают собаки.

Все было кончено в полчаса. Заваленные телами собак фургоны, тяжело развернувшись на площади, покинули деревню. Разгоряченные бойней жители разошлись. На площади остались лишь кровавые пятна и клочья шерсти.

Катю вытолкали из поселкового Совета, и она побрела в офис, где уже мародерствовали дурынышцы: растаскивали мебель, срывали со стен картины, разворовывали кухню.

Катя добралась до телефона, набрала номер и сквозь слезы проговорила:

— Доктора Борменталя, пожалуйста…


«…Финита ля комедия! Циничный возглас российских интеллигентов со времен Лермонтова, когда сделать ничего не можешь, а каяться не привык. Но ведь виноват-то я, больше никто. Задумал создать человека естественного в неестественной обстановке. Будто забыл, что сам исхитрялся многие годы, стараясь сохранить хоть что-то в душе и не утонуть в этой мерзости. Иронией обзавелся, цинизмом, равнодушием… А тут взял доброго пса и пустил его на волю. Поверил словам: все, что не запрещено, — разрешено. Сам же разрешения ему не дал, тем более не дали милые наши обыватели. Теперь псу каюк. Коллега Самсонов ходит гордый и изображает провидца. Выхода нет. Мы никогда не будем людьми, уже поздно. И не в правительстве дело, не в партиях, не в способе производства материальных благ. Очередной эксперимент провалился. Страна бездарных экспериментаторов. Благом для Василия будет снова сесть на цепь и ждать ежедневной похлебки.

Единственный плюс от всего — новенькая операционная. И никелированная табличка на стене: “Здесь 25 декабря 1990 года родился Василий Генрихович Дружков”. Здесь родился, здесь и помрет… Это самое гуманное, что я могу для него сделать.

Но кто же сделает это для меня? Похоже, Господь лишь точит свой скальпель.

“Все остались при своих” — сказала Дарья. Неправда. Василий остался при чужих. Надо вернуть его к своим и всю жизнь искупать перед ним вину. Как он будет смотреть на меня? А Алена?.. Лучше не думать.

А я уже было размечтался вслед за ним. Как из десятиэтажной клиники будут стройными рядами выходить спасители Отечества. Прямо из-под моего скальпеля. И доллары рекой… Гнусно жить на этом свете, господа!»

Эпилог

«Протокол задержания.

Мною, участковым дурынышского поселкового Совета старшим лейтенантом Заведеевым В. С., задержана по обвинению в совершении взлома поселкового Совета учащаяся дурынышской школы Борменталь А. Д., по ее показаниям, для освобождения содержащейся там собаки, подозреваемой в бешенстве. Попытка выпуска на волю бешеной собаки была пресечена жителем деревни Дурыныши Пандуриным Ф. Г., который доставил гр. Борменталь А. Д. в отделение. Бешеная собака по кличке Дружок застрелена Пандуриным Ф. Г. при попытке к бегству на автомобиле марки «мерседес», принадлежавшем расформированному постановлением исполкома кооперативу “Фасс”.

Ст. лейтенант Заведеев В. С.».

1991

Спросите ваши души

Повесть

Как я стал Джином

Вифлеемская звезда светила в окно, трубы замерзли и холод сковал дом. В эту ночь я родился.


На самом деле я родился тридцать три года назад в Лос-Анджелесе, где умер незадолго перед этим, 12 октября 1971 года, в возрасте тридцати шести лет. Мой отец был советским шпионом, а матушка — солисткой в русском балете на льду. Во время гастролей она осталась в Штатах, познакомившись с отцом. Отчасти благодаря этому отец и провалился. Это отдельная история, я ее когда-нибудь расскажу. А сейчас меня занимает совсем другое.

Обычно в таких семьях рождаются неординарные дети. Но я самый обыкновенный Джин, по-русски — Женя. Америки я не помню, меня увезла оттуда матушка двух лет от роду, когда отца обменяли на американского разведчика.

С родителями я давно не живу. Отец на пенсии, пишет мемуары, мама еще работает и воспитывает внуков — двух сыновей моей младшей сестры Полины, которая родилась уже в Советском Союзе.


Полтора года назад я получил новый объект — магазин «Музыкальные инструменты» на Васильевском. К этому времени я уже был опытным стрелком вневедомственной охраны, неплохо стрелял из «макарова» и поставил решительный крест на своем будущем. Охранники — это диссиденты нового времени. Они не успели попасть в закрома и торчат, как обалдуи, у закрытых дверей, охраняя собственность, которая им не принадлежит. Их молчаливый протест можно прочитать в глазах, зайдя в любой магазин или фирму, где они служат дополнением к офисной мебели и одновременно маленькой моделью горячей точки. Но никто не смотрит им в глаза. У стрелков ВОХРа есть время, чтобы все обдумать. Их сотни тысяч. Когда они до чего-то додумаются, будет поздно.


Магазин занимал три просторных полуподвальных зала и был набит машинами для извлечения звуков. Мне сразу там понравилось, где-то в дальнем зале играла волынка, покупателей было немного, свет просачивался сквозь стекла, заклеенные полупрозрачной зеленоватой пленкой, отчего помещение напоминало аквариум. Охранять это кладбище несыгранных нот было необременительно и приятно. Привел меня сюда хозяин магазина. Это был пожилой и потертый жизнью еврей, бывший второй альт филармонического оркестра. Фамилия его была Шнеерзон. Кажется, он начинал играть еще при Янсонсе. Свой первоначальный капитал, как я узнал позже, он сколотил на перепродаже компьютеров, которые привозил из зарубежных гастролей в советское время. Надо отдать ему должное — музыку он любил. Ассортимент в магазине был богатейший — вплоть до индийского ситара и непонятных трубок, извлечь из которых звук могли только специально обученные монголы. Ну и Сигма, понятное дело.


Да, ее звали Сигма. Дурацкое имя. Шнеерзон нас и познакомил.

— Этот мальчик из интеллигентной семьи, — сказал он Сигме. — Я попросил его начальника дать ему постоянный пост в нашей лавке. Я знал его отца.

Сигма невозмутимо кивнула. Вообще непонятно, зачем он ей это докладывал. Возрасту в ней было годков на двадцать с мышиным хвостиком, зато понтов на весь Лондонский симфонический оркестр, заехавший на гастроли в Урюпинск.

Шнеерзон действительно поставил бутылку «Мартеля» моему начальнику Симагину, чтобы он не бросал меня с объекта на объект, а постоянно держал здесь. Напарником у меня был Игорь Косых, приятный такой парнишка, обучавшийся на флейте.

Режим у нас был зверский — сутки через сутки, но зато и оплата двойная, посетителей немного, это очень мягко говоря — иной раз за день заходили человека 3–4, а ночью можно было спать в подсобке. С охранной сигнализацией Шнеерзон не поскупился, но все равно держал круглосуточную охрану.

Понять его можно. Одни монгольские дудки стоили двадцать пять штук баксов, а раритетная скрипка Гварнери, хранившаяся в ящике из пуленепробиваемого стекла, цены вообще не имела. Шнеерзон берег ее для аукциона на черный день, но, судя по всему, черный день откладывался на неопределенное время.

Кстати, фраза «Я знал его отца», оброненная Шнеерзоном, просто показывала, что они с моим папашей работали в одном ведомстве. Только папаша во внешней разведке, а мой нынешний шеф — во внутренней.


Так вот, о Сигме. Сигма была обыкновенной и единственной продавщицей в этом магазине.

Нет, она была необыкновенной и единственной.

Во-первых, она умела играть на всех без исключения инструментах, продаваемых магазином. Помню, шеф достал где-то по случаю за бесценок какие-то древние и необычайно ценные литавры. Он, как ребенок, прыгал по магазину и ударял этими литаврами друг об друга, производя дребезжащие звуки и распугивая покупателей.

Сигма невозмутимо наблюдала за ним, потом сделала жест, обозначающий: «Дайте мне». Хозяин беспрекословно передал ей медные тарелки. Вообще я не устаю удивляться той реальной власти, которую имеет Сигма в нашем магазине. При том, что она даже не родственница Шнеерзона и вообще не еврейка, судя по внешности.

Сигма взяла литавры своими узкими ладонями, сначала слегка дотронулась краешком одной тарелки до другой, отчего возник тончайший и нежнейший звук, похожий на натянутую серебряную проволоку, а потом вдруг резко соединила тарелки, произведя тот самый звон, который зовется малиновым.

Шнеерзон утер слезу и сказал:

— Си, ты гениальна. Как всегда. Купи себе мороженое.

И положил перед ней на прилавок сотенную. Сигма не моргнув убрала сотенную в кошелек.

Таким образом она зарабатывает нередко. Причем не только от Шнеерзона, но и от посетителей-музыкантов, знающих толк в звукоизвлечении.

Чаще всего ей приходится играть на роялях, демонстрируя их звук. Шнеерзон при этом стоит, опершись на крышку, как оперный маэстро, глаза его сияют, всем своим видом он говорит: таки вы видели такие инструменты и такую игру?

Когда Си спрашивают, где она училась, она пожимает плечами и загадочно улыбается. Но Шнеерзон под большим секретом и только своим (таких у него полгорода) уверяет, что у Сигмы нет никакого музыкального образования. Вообще никакого.

Во-вторых, внешность ее весьма экстравагантна. Она высокая, смуглая, лицом напоминает то ли индианку, то ли филиппинку. Длинные черные волосы заплетены в десятки тонких африканских косичек-дредов. Природное изящество таково, что даже я, не слишком чувствительный к таким вещам, успеваю оценить излом руки в жесте, которым Си указывает на тот или иной инструмент: «Могу предложить это…»

Бизнес Шнеерзона целиком держится на этой загадочной девушке. Хорошо, что старик это понимает. Я не знаю, сколько он платит Сигме, но думаю, что не меньше штуки.

При том, что она явно нерусских корней, говорит по-русски чисто, без всякого акцента да еще с молодежным сленгом, которого неизвестно где нахваталась.


Поначалу Си (так ее зовут практически все, даже постоянные покупатели) обращала на меня внимания не больше, чем на железный стул, на котором я сидел при входе, — в камуфляжной форме с пистолетом на боку.

Но все изменилось в одночасье.

Однажды я зашел в небольшой зал магазина, где Шнеерзон продавал светомузыкальные эффекты. Как раз в тот момент Сигма показывала там действие установки каким-то парням из ночного клуба. Мигали стробоскопы, грохотала музыка, а Сигма извивалась в центре зала в длинной юбке.

Она еще и танцует, как богиня.

Внезапно она остановилась и уставилась на меня в синих вспышках фонарей. Глаза меня поразили: черные, глубокие, страшные.

— Ты… что? — прошептал я, но слов все равно слышно не было.

Она разом вырубила музыку и включила обычный свет.

— Как тебя зовут? — тихо спросила Си.

— Женя. Евгений… — я растерялся, я ведь работал уже две недели, могла бы и запомнить.

— Клево… Джин! Ты Джин, — объявила она, глаза ее вспыхнули, она снова включила стробоскоп и завертелась в танце.

Какой на фиг Джин! Я разозлился, но Си более не обращала на меня внимания.


Однако через несколько дней явился ее друг Костик, молодой человек в очках, типичный школьный отличник. Я его пару раз видел до того, он приходил к Сигме, и она играла для него на тубе, а в другой раз на электрогитаре с двумя грифами. При этом они очень смеялись. Дело было перед самым закрытием магазина, никого из покупателей не было, правда, причину столь бурного веселья я не понял.

На этот раз Костик подсел ко мне, подтащив вращающуюся табуретку от рояля к моему стулу, и, не переставая крутиться туда-сюда, повел со мною разговор. Этим вращением он меня раздражал.

— Евгений, вы ведь в Америке родились? — спросил он.

— Откуда вы знаете?

— Я справлялся у Шнеерзона.

— Зачем тогда спрашивать? — пожал я плечами. — Это имеет какое-то значение?

— Все имеет значение. И место, и время… — он оттолкнулся ногой от пола и сделал полный оборот на своей табуретке.

— Да перестаньте маячить! — не выдержал я.

Он резко остановил вращение.

Сигма в это время за прилавком как ни в чем не бывало наигрывала на блок-флейте «Ах, мой милый Августин».

— Я хочу предложить вам испытание, — сказал Константин.

— Какое еще испытание? — Мне это начинало уже не нравиться.

— К сожалению, я не могу пока сказать. Потом вам будет разъяснено. Вы должны быть спокойны, ничего страшного или опасного для вас не произойдет. Нечто вроде сеанса гипноза. Но это не гипноз. Исключительно в интересах науки.

— Где и когда? — спросил я.

— Здесь, после закрытия магазина, — он указал на помещение со светомузыкой.

— О’кей, — пожал я плечами.


К закрытию магазина неожиданно подошел директор соседнего с нами издательства Станислав Сергеевич. Издательство у него небольшое, типография еще меньше. Но все же работают человек пятнадцать: редакторы, печатницы, переплетчицы — в основном женщины среднего возраста. Мы довольно часто слышим из их окон хоровое пение, когда они празднуют дни рождения, государственные или престольные праздники, а также получку. Практически недели не обходится без пения русских романсов и блатных песен.

Издательство, кстати, издает эзотерическую литературу. Директору, как я понял, по фигу, что издавать, но его жена тяготеет к йоге, нейролингвистическому программированию, читает Шри Ауэробиндо и тому подобную чушь.

Но дело не в этом.

Однажды под Новый год, когда пение эзотериков достигло особой силы одушевления, Сигма посоветовала Шнеерзону:

— Вы бы, Моисей Львович, подарили им караоке, что ли? Слушать же абсолютно в лом.

— Ага, как же. Подарили… — пробормотал Шнеерзон.

Не знаю, как там дальше развивались события, но директор издательства именно тем вечером, когда меня готовили к испытанию, пришел покупать караоке своим сотрудницам к Женскому дню, который уже близился. Значит, Шнеерзон сумел-таки ему втюхать эту прекрасную машину с двумя тысячами русских песен.

Шнеерзон закрыл магазин, и два директора прошли в зал светомузыки, где стояло это чудо. Мы потянулись туда же, предвкушая зрелище небывалого масштаба.

— Ну-с, с чего начнем? — спросил Шнеерзон, включая аппарат.

— Давайте с нашего, русского, Моисей Львович, — проникновенно произнес эзотерик.

— Как скажете! — Шнеерзон что-то покрутил, полилась музыка, на экране возникли слова:

Вот кто-то с горочки спустился.

Наверно, милый мой идет.

На нем защитна гимнастерка,

Она с ума меня сведет…

— Да вы пойте, пойте! — подбодрил Шнеерзон и сделал нам знак рукой, чтобы мы тоже включались в маркетинг.

И мы дружно грянули вместе с директорами:

На нем погоны золотые

И яркий орден на груди.

Зачем, зачем же повстречался

Ты мне на жизненном пути!

Эзотерику понравилось.

— А похулиганистей чего-нибудь? У меня тетки боевые. С матерком можно…

— Есть такая музыка! — молодецки воскликнул Шнеерзон, как Ленин, когда кричал, что есть у него такая партия.

С визгом, балалайками и гармошками полилось что-то неизвестное мне, пересыпаемое матом, — частушки какие-то, которые, к моему удивлению, Сигма и Шнеерзон охотно подхватили.

Ах, Семеновна, баба русская!..

Ну и так далее, не буду повторять, что у нее там широкое, а что наоборот.

Короче, Станислав Сергеевич караоке купил и потащил к себе в издательство. Точнее, мы с Костиком и потащили, а там спрятали до праздника в книжных пачках.


Мы вернулись в магазин и приступили к испытанию, как назвал это Костик. Шнеерзон не ушел. Как оказалось, он был полностью в курсе дела. Но вдруг снова явился директор издательства с бутылкой коньяка.

— Это дело надо обмыть! — сказал он.

Шнеерзон тут же организовал столик в зале светомузыки. Столик он соорудил из электрического пианино стоимостью две тысячи баксов, правда, накрыл его газетой. И директора уселись в сторонке, потягивая коньяк и наблюдая за испытанием.

Костик расположил меня в центре зала лицом ко входу. Свет погасил. Сигмы пока не было. Мерцал пульт светомузыки. В руках у Костика оказалась тонкая указка длиною в полметра. На самом кончике указки светилось красное пятнышко.

Заиграла музыка непонятного происхождения. Типа той, что заунывно играет перед концертами «Аквариума» под аккомпанемент переливающихся друг в друга красок.

— Расслабься… — шепнул Костик.

Вдруг в зал вошла Си, сделала два шага ко мне и остановилась в метре. Она смотрела мне прямо в глаза. Я почувствовал какой-то странный восторг, смешанный с почти мистическим ужасом, — настолько страшными и неземными были ее глаза. Черные расширенные значки и радужная переливающаяся оболочка вокруг них — тонкий кружок, как протуберанцы на Солнце во время затмения.

Да, забыл сказать: Си была абсолютно голая, не считая черного треугольничка, прикрывавшего лобок.

Я успел заметить, как у директора Станислава Сергеевича медленно отвисает нижняя челюсть и коньяк тонкой струйкой выливается из наклоненной рюмки. А дальше я уже себе не принадлежал, хотя был в полном сознании и памяти.

Костик, стоявший чуть сбоку и позади Сигмы, направил на меня указку. Из ее конца мне в грудь уперся тончайший красный лучик и принялся медленно сканировать вправо-влево, как бы ища нужную точку.

— Правее, — шепнула Сигма, не отрывая глаз от меня. — Стоп!

Лучик остановился, и в то же мгновенье я испытал… Но что же я испытал? Одним словом не скажешь. Счастье? Одухотворение? Любовь?

Все не то.

Благодарность!

Вот это ближе всего. Благодарность непонятно к кому и непонятно за что.

— Кто ты? — спросила Си. — Расскажи о себе.

Я послушно открыл рот и, ни чуточки не удивляясь происходящему, стал говорить следующий текст на английском языке:

— My name’s Gene Vincente. Well, actually really my name was Vincente Eugene Craddock, but when I started playing music I chose another name for myself. Right now, yeah, I’m as good as I used to be a couple of years ago, but still some guys come to listen to me. Well I’m not so hot as Elvis, you know… But anyway, everybody is nothing more than just himself, isn’t it? 2

Ну, в школе я английский учил, как и все. Но не настолько знал его, чтобы с ходу выдать такой монолог. Да и не в английском дело, а в той странной, мягко говоря, информации, которую я тут озвучивал.

— Ты можешь спеть что-нибудь? — вкрадчиво проговорила Сигма, блеснув глазами.

— Yeah, that’s OK. This song made me a star in two weeks. I made it in the hospital when I was supposed to be a fucking Marine, and I was trying not to be… 3

И я запел:

Well Be Bop A Lula she’s my baby

Be Bop A Lula I don’t mean maybe

Be Bop A Lula she’s my baby

Be Bop A Lula I don’t mean maybe

Be Bop A Lula she’s my baby doll,

my baby doll,

my baby doll…

Тут Костик, отойдя к пульту, нажал какой-то рычажок, и темная комната, мерцающая вспышками света, огласилась звуками этой песни, но уже под аккомпанемент ансамбля, при этом уверенность, что это моя запись, что пою на этой пластинке я — Джин Винсент, была у меня полнейшая.

Си закрыла глаза, повернулась и вышла из комнаты.

Костик выключил свою лазерную указку.

Музыка продолжала играть, но это была уже не моя музыка. Это была песня, которую я вообще впервые слышал!


Первым опомнился Станислав Сергеевич. Он влил в себя рюмку коньяка, покрутил головой, легонько похлопал себя ладонями по щекам и сказал:

— Весело тут у вас!.. Ну я пошел. Спасибо.

И вышел на цыпочках.

Шнеерзон прощально взмахнул ему вслед рюмкой и тоже выпил.

— Пошли поговорим, — сказал мне Костик.

— Куда?

— Пива попьем, у тебя же смена кончилась.

Действительно, мой сменщик Игорь Косых уже был тут. Он явился, как раз когда я допевал свой хит, и так и остался стоять в дверях с озадаченно-идиотским выражением на лице.

— Пошли, — сказал я.

Я думал, что Сигма тоже пойдет с нами, но в соседний с магазином бар «Инкол» пошли мы вдвоем. Взяли по пиву, уселись за столик в углу, и Костик сказал:

— Ну? Ты понял?

— Что тут понимать? Гипноз, — сказал я.

— И твой английский — гипноз?

— Ну да. Я читал. Можно внушить хоть арабский.

— Кстати, ты знаешь, кто такой Джин Винсент? — вдруг спросил он.

— Без понятия. А что, есть такой чувак?

— Был, — сказал Костик. — Он умер в Лос-Анджелесе 12 октября 1971 года. А ты когда родился?

— 21 октября 1971 года.

— Через девять дней, иными словами. И тоже в Лос-Анджелесе. Связи не улавливаешь?

— Ага, как же. Улавливаю. А еще в Лос-Анджелесе отравилась Мэрилин Монро. Но несколько раньше. И что?

— Ну, куда делась ее душа, нам еще предстоит выяснить, — совершенно серьезно сказал Костик, — а вот то, что душа рок-музыканта Джина Винсента на девятый день после его смерти переселилась в новорожденное тельце Женечки Граевского, — тут он ткнул в меня пальцем, — это, считай, уже доказанный факт. Ты — очередная инкарнация этой души.

— Ты серьезно? Костик, ты учти, я в эту мутотень эзотерическую не верю ни на грош. Я вообще материалист.

— Это твое личное дело, Джин, — сказал Костик и чокнулся со мною кружкой пива.


Короче говоря, просидели мы так с ним часа три и выпили по два литра пива. Костик рассказывал мне о феномене Сигмы, а я слушал, не зная, верить этому или нет. Должно быть, он рассказывал не все. А я не всему верил. В результате в меня улеглась такая примерно информация.

Сигма обладает паранормальными способностями (допустим!), и самая главная из них та, что она способна при определенных условиях видеть прошлые инкарнации человеческой души.

То есть христианство побоку, работаем в сфере индийской философии и религии. Души никуда не деваются, не возносятся на небеса, а вечно обитают тут, переходя от человека к человеку, а иногда к зверю или растению и одушевляя их.

В самой популярной форме это изложено в песне Высоцкого о том, «что мы, отдав коньки, не умираем насовсем».

Ну тоже допустим, хотя с огромным скрипом.

По словам Костика, они с Сигмой учились в одном классе. Потом Костик пошел на биофизику в Университет, а Сигма никуда не поступила, поболталась в нескольких фирмах и вот осела у Шнеерзона.

— Ну и как выяснились эти… ее способности? — спросил я.

— Еще в школе мы что-то такое странное в ней замечали. Часто угадывала разные вещи. Если придумывала прозвища, то они прилипали намертво. Одного парня прозвала Хорек, он так и остался Хорьком, хотя фамилия у него была Гусев. Си потом рассказывала, что душа этого Гусева раньше жила в хорьке.

Ну положим, это все простое гонево, — сказал я.

— Возможно. Но вот слушай про меня… — продолжал он.

Это произошло около года назад, в магазине Шнеерзона. Костик монтировал там очередную световую гирлянду (он вообще во всякую электронику на раз врубается). Опять что-то мигало, переливалось, а Си от нечего делать принимала всякие позы.

Потом вдруг внимательно посмотрела на Костю и говорит:

— Ты кто?

— Кот, — ответил он как-то механически.

— Правильно, — кивнула она. — Рыжий кот с черными полосками. А как тебя зовут?

И он почему-то сказал: «Шалопай».

— …Ты понимаешь, это само собой выскочило, я даже успел подумать, что это за глупые шутки у меня сегодня, а она рассмеялась и сказала, что в прошлой жизни я был рыжим котом Шалопаем. Ну вот так пошутили — и хватит… — возбужденно продолжал Костик.

А дальше было вот что.

Где-то через месяц в семье Костика было торжество — юбилей дедушки, семьдесят пять лет ему исполнилось. И вся Костикова семья поехала в гости к этому дедушке на квартиру, где раньше они все вместе жили, двадцать лет назад, и где, собственно, и родился Костик. Уже через год после его рождения его родители получили свою квартиру и уехали оттуда.

И вот за праздничным столом и за воспоминаниями о тех немыслимо далеких временах, о которых Костик, конечно, не помнил, его мама вдруг вздохнула:

— А вот в этом кресле любил спать Шалопай…

Костика как током ударило. Но он попытался не подать виду.

— А кто это — Шалопай?

— Кот у нас такой был, — сказал дед. — Ты его не видел. Он был старый, как я сейчас, и умер аккурат перед твоим рождением.

— Рыжий? С черными полосками? — спросил Костик.

— Ну да. На тигра смахивал. А ты откуда знаешь? — удивилась мама. — Я тогда так ревела, что чуть выкидыш не сделался…


Выходило, что душа Шалопая, притаившись где-то, ждала появления Костика целый месяц (он потом проверял даты), а потом так сказать, впрыгнула в младенца. А почему какая-нибудь другая душа не сделала этого, пока Костик был в роддоме?

Нет, слишком все это было похоже на бред, на очередную эзотерическую лабуду.

— Ты не думай, до кота я был человеком, — сказал Костик хмуро. Токарем первого разряда Филимоновым Аркадием Палычем. Он мне даже не родственник, ни хера о нем не знаю.

Ну анекдот ведь!

Токарь Филимонов — кот Шалопай — Костик Завьялов, биофизик и юзер Интернета. Неплохая эволюция Божественной души!


Я выслушал все эти байки бывшего кота с любопытством, но не более. Попутно Костик сообщил, кто еще проходил проверку на реинкарнацию. Предыдущей инкарнацией души Шнеерзона, родившегося в 1937 году, был один политзаключенный из Казахстана, сидевший в лагере вместе с отцом Шнеерзона (семья Шнеерзона в это время была там в ссылке). Все выглядело так, будто отец эту душу своего друга и послал маленькому Шнеерзону, сам же умер в лагере через несколько лет.

Внучки Шнеерзона, которых неугомонный Моисей Львович приволок на исследование к Сигме, имели совершенно различные происхождения душ. Одна раньше жила в кактусе на подоконнике в квартире Шнеерзона, а другая прилетела откуда-то издалека, потому что раньше принадлежала татарскому сапожнику Фазилю, жителю Петербурга.

Шнеерзон, страшно огорченный этими открывшимися данными, особенно мусульманином Фазилем, а не кактусом, что странно, максимально их засекретил и вообще объявил, что погрешность исследований Сигмы может быть очень велика.

Собственно, на этом аттракционы и прекратились. Один Костик как биофизик продолжал работать с Сигмой, в частности, соорудил эту лазерную указку, помогавшую, по словам Костика, забраться поглубже во времени. У Костика обнаружились такие душевные предки, как купец Степан Киреев, индийская девушка Зари, индийский же слон и какой-то каменщик — строитель Тадж-Махала.

Видимо, душа Костика медленно, но неуклонно мигрировала из Индии в Россию. И никакой закономерности. Слон, кот и индийская девушка в одном душевном роду — это как-то более чем странно.

Пока я был самым знаменитым из испытуемых. Точнее, не я, а предыдущая инкарнация моей души. Сигма, кстати, как любитель музыки узнала Джина Винсента, когда он ей привиделся в свете мерцающих стробоскопов.

Однако это открытие никак не отразилось на моей службе. Меня не повысили, и я по-прежнему через день торчал в магазине с пистолетом на боку. Впрочем, прочитал статью о Джине Винсенте и переписал на кассету его основные хиты. Как-никак, я теперь чувствовал с ним духовное родство.

Костик же воодушевился и предлагал продолжать опыты втайне от Шнеерзона по вечерам.

— Зачем? — спросил я.

— Джин, мне обидно, что ты так туп. Впрочем, тяжелое американское наследство… Я хочу ухватить ее за хвост.

— Кого?

— Душу. Она считалась субстанцией нематериальной. А вот мы ее поймаем. А это, Джин, Нобелевская премия как минимум. Скорее всего, это квант неизвестной нам энергии. И то, что Си умеет этот квант видеть, вернее, как-то на него реагировать, — это большая удача для нас.

— Для тебя, — сказала Си.

— Си, не пройдет и года, как ты станешь мировой звездой, — сказал Костик.

— Мне это надо? — сказала она.

На ловца бежит зверь

Шнеерзон допустил явную ошибку, когда, соблазненный коньяком, пригласил на испытания директора эзотерического издательства. Хотел похвастать, наверное. Вот, мол, какие у нас кадры!

Станислав Сергеевич (кстати, в прошлом известный поэт на рабочую тему) расписал в своей фирме эксперимент в красках, в результате чего они тут же решили делать книжку про Сигму, реинкарнации, свойства души и прочую ботву. Другими словами, лепить из нашей милой Си образ Джуны Давиташвили или еще круче.

И даже редактора назначили — Ингу Семеновну, которая первой и явилась к Сигме.

Си в тот день была в дурном настроении. Обычно это у нее выражалось в том, что она играла на медных духовых. На этот раз она выбрала сакс-баритон и разгуливала по салону, выдувая из этого прибора классическую вещь «Маленький цветок».

Эта композиция создана для сакса-тенора, на баритоне она звучит грубо, к тому же Си сознательно утрировала какие-то пассажи, так что получалась по существу злобная пародия на лирическую композицию.

И тут явилась Инга Семеновна — дама лет сорока с копейками, у которой поверх черного свитера болтался увесистый православный крест.

— Могу я видеть Сигму Луриевну? — спросила она у меня.

Я чуть со стула не упал, услышав впервые отчество Сигмы.

— Кого-о? — не слишком вежливо переспросил я.

Редакторша заглянула в бумажку.

— Сигму Луриевну Моноблок, — прочитала она.

Я ухватился за стул обеими руками и показал подбородком на Сигму:

— Вот она.

При этом в голове у меня молнией проскочило короткое матерное слово.

Редакторша подошла к Сигме, представилась и начала издалека подводить разговор к нужной теме. Что вот, мол, они ищут новые идеи, новых авторов и героев, их интересуют таинственные природные явления и не согласится ли Сигма Луриевна написать брошюрку о своем чудесном даре.

А ей помогут. И литератор есть, и редактор…

Сигма, опустив сакс, молча слушала. Потом изрекла всего одну фразу:

— Да идите вы в жопу.

И продолжала играть «Маленький цветок». Не стоит и говорить, что редакторшу с крестом на свитере будто ветром сдуло.

Пока повергнутая в ужас редакторша рассказывала своим коллегам о приеме, который ей оказала Сигма Луриевна, я расскажу о происхождении столь экстравагантного имени нашей продавщицы.

Об этом я узнал много позже, но поскольку образовалась пауза, тут будет к месту.

Итак Сигма Луриевна Моноблок была без роду-племени, она была подкидышем. Ее нашли в возрасте примерно шести недель, завернутую в одеяльце с кружевной салфеточкой, на задворках родильного дома, где стоял флигель, используемый для хозяйственных нужд.

Прямо на ступеньках флигеля она и лежала.

Выхаживала ее врач Анна Яковлевна Лурие — и выходила всем на удивление.

А в регистратуре этого роддома сидел один образованный придурок (его имени история не сохранила), в обязанности которого входило регистрировать подкидышей и давать им имена и фамилии.

Придурок этот имел склонность к Древней Греции и вообще был клинический идиот. Ему нравилось давать подкидышам имена в виде букв греческого алфавита. Альфа, Бета, Гамма, Омикрон, Эпсилон. Хватало и на девочек, и на мальчиков.

Так Сигма стала Сигмой, отчество, естественно, получила по фамилии выходившего ее врача Анны Яковлевны Лурие, а фамилию этот любитель словесности записал Моноблок, потому что тот флигель, на ступеньках которого нашли Сигму, в роддоме называли почему-то моноблоком.

Когда ему говорили, что это как-то уж слишком кучеряво получается, он надменно возражал:

— Почему фамилия Блок есть, а Моноблок — нет? А Блок, между прочем, был великим поэтом!

Ну, против этого не попрешь, понятное дело.

Но на этом приключения Сигмы со своим именем не закончились. Естественно, она попала в детский дом с этой придурковатой фамилией, а в три года ее удочерила чета супругов Дерюжкиных, которая переименовала Сигму в Эсмеральду.

И она стала Эсмеральдой Васильевной Дерюжкиной, что, согласимся, звучит значительно роскошнее.

Однако жизнь Сигмы-Эсмеральды в семье Дерюжкиных как-то не складывалась, приемные родители лепили один образ, а Господь Бог имел в виду совсем другой. В результате Сигма, когда получала паспорт, приняла прежнюю, детдомовскую фамилию, а из дома Дерюжкиных ушла.

Ко всеобщему облегчению.

Можно было, конечно, при получении паспорта вообще все поменять и назваться хоть Афродитой Брониславовной Цеханович-Найман, но Сигма от природы была девушкой концептуальной, потому и осталась просто Сигмой Моноблок, а недовольных этим посылала туда, куда только что отправилась эзотерическая редакторша Инга.

То есть в издательство.

Из которого вскоре, пока вы слушали эту историю, прибежал сам рабочий поэт Станислав Сергеевич и начал уговаривать Сигму, суля ей славу и гонорары.

Сигма его в зад не посылала, но продолжала нагло наигрывать «Маленький цветок» с интонациями, полными сарказма. Это был готовый цирковой номер. Станислав Сергеевич, ужасно удрученный, ушел ни с чем, впрочем, пообещал разработать новые предложения.

— Си, а вправду, что ты со всем этим собираешься делать? — спросил я, когда мы остались одни.

— С чем? — Она отложила наконец саксофон и подошла ко мне.

— Со своими тараканами.

— Ха! Тараканами… Это глюки, пока только глюки. Доберемся до сути, тогда посмотрим. А сейчас рано. Души нельзя пугать, понимаешь? Это же тебе не хомячки. Посадил в клетку и наблюдаешь.

Сравнение моей души с хомячком мне понравилось, и Си предложила мне снова вечером попробовать сеанс. Без Костика. Я согласился. Мне было любопытно.

Вечером мы закрыли магазин и остались вдвоем. Эта ночная смена была моя. Я зашел в зал светомузыки и погасил там свет. Почему-то я волновался больше, чем в первый раз.

Как вдруг по стенам заиграли разноцветные неяркие сполохи, зазвучала музыка, и в зал вступила Си — абсолютно голая, как и тогда, даже подобия трусиков на ней не было. Она подошла ко мне совсем близко, и я опять увидел ее бездонные черные зрачки. Я непроизвольно протянул руки к ней и обнял за талию. Она подалась ко мне, и мы поцеловались.

— Gene, what’s your girl’s name? — спросила она.

— Betty, — прошептал я.

— Does she looks like me?

— Yeah, she’s exactly like you.

— Sing me, Gene. Sing me our favourite. 4

И я снова запел «Лулу-боп-лулу». И мы с Сигмой стали танцевать в этой полутемной, играющей огнями комнате. Очень медленно.

Си немного отодвинулась от меня и разглядывала мое лицо.

— Вижу рыцаря на коне. Он со свитой. Ты был богат, а вот и твой замок… Это Франция… Нет, Шотландия. Твоя душа жила в Шотландии, и звали тебя… — медленно и загадочно шептала она… — сэр Пол Маккартни! — внезапно громко закончила Сигма и расхохоталась. — Поверил, да? Поверил?

— Да ну тебя! — я был обижен.

— Ой, прости, я неодета, — кокетливо произнесла Си и удалилась, чтобы вернуться через минуту в своем нормальном одеянии — свитере и джинсах.

Я по-прежнему дулся, сидел, отвернувшись.

— Ну прости, — она подошла сзади и принялась ерошить мне волосы. — Видишь, как просто дурить народ? А я хочу по-настоящему.

— Так ведь пел я по-настоящему! Я Джин или не Джин? — закричал я.

— Здесь без обмана. Чисто. Ты Джин Винсент, основатель рокабилли. А рыцаря я не видела, потому что видела тебя и мне тебя хотелось… Когда хочется, у меня не получается. Прости. Проехали.

— Ты предупреждай в следующий раз. А то я, понимаешь, готовлюсь увидеть себя в прошлом, а оказывается, нужно тебя трахать… — нарочито грубо сказал я.

— Ну до трахать тебе еще далеко, — заметила она деловито и повторила: — Проехали. Прихоть королевы бензоколонки.

Во всяком случае, этот эпизод поднял ей настроение, чего не скажешь обо мне.

Чтобы больше не возвращаться к этой теме, сразу скажу, что некая иллюзия личной жизни у меня имелась. При работе сутки через сутки это может быть только иллюзией. В качестве иллюзий выступали две девушки: одну я любил больше, но она приходила ко мне домой реже. Вторую я любил меньше, но приходил сам к ней чаще. У нее была отдельная квартира, а у меня всего лишь комната в коммуналке, полученная в результате размена родительской квартиры. Ни с той, ни с другой я не строил матримониальных планов. Один кратковременный и ужасный опыт в этом роде я произвел в двадцать два года, и пока мне его вполне хватало.

Но этот поцелуй и танец сблизили нас, мы стали доверять друг другу.

Я понял, что Си имеет насчет себя планы, и большие, но не хочет размениваться на пустяки вроде эзотерических брошюрок и шарлатанских объявлений в бесплатных газетах.

Такие же планы имел Костик в виде Нобелевской премии. Он строил прибор, умеющий видеть души и их местоположение. Он его уже даже назвал: спироскоп. Правда, прибор пока ничего не видел.

Я заметил, что Си, работая с покупателями, обязательно показывает им зал светомузыки в действии, и догадался, что там она проверяет покупателей на происхождение души.

— Ну, никто интересный не попался? — как-то спросил я, когда она выводила оттуда очередную группу дискотечников.

— Догадливый… — улыбнулась она. — Кандидаты наук, подполковники, есть один волнистый попугайчик.

— Это который?

— Вон тот, — указала она глазами на удаляющегося молодого человека, одетого ярче остальных, с цветным шарфом в полоску.

А вот то, что Си употребляет перед этим марихуану, я догадался не сразу. Она курила ее в подсобке (собственно, странный запах, исходящий оттуда, и навел меня на эти мысли).

А иначе ничего не получится, — сказала она, когда я спросил ее прямо, зачем она это делает.

Впрочем, интерес к опытам Сигмы постепенно нарастал и без наших усилий. Эзотерическое издательство продолжало обсуждать феномен, слухи распространялись между авторами и читателями, а поскольку процент неадекватных личностей среди этой публики достаточно велик, то неудивительно, что вскоре стали поступать заказы.

Шнеерзон устроил совещание. Он вызвал Сигму, Костика и меня и выложил перед нами несколько заявлений.

— Мне пишут! Вот! — он схватил листок. — «Пожалуйста, помогите определить, кем я был раньше. Моя мама считает, что каторжником. Вова Егоров». А? — он бросил взгляд на Сигму. — Доигрались! Все это я, старый дурак! Не пресек вовремя. Что будем делать?

— Интересно же людям… Чего такого? — спросил Костик.

— А вы подумали о лицензии на такого рода деятельность? О налогах? Да меня в бараний рог скрутят, если я при музыкальном магазине открою частную практику черной магии! — кричал Шнеерзон. — И заработок упускать не хочется… — уже жалобно добавил он. — Это ведь могли бы быть такие деньги…

После короткого мозгового штурма постановили следующее:

1. Вывесить расписание индивидуальной демонстрации светомузыки и таксу. Сеанс — 5 минут, количество сеансов в день — не больше шести.

2. Стоимость сеанса — 1000 руб.

— Не много ли? — засомневался Костик.

— Котя, вот увидишь, что вскоре это будет стоить сто баксов, — ласково произнес Шнеерзон. — Я знаю людей.

С Сигмой шеф поделился по-братски: фифти-фифти, а нам обещал премии. Мы с Костиком единственные из персонала допускались на сеансы с подпиской о неразглашении результатов. Я должен был обеспечивать безопасность Си, а Костик испытывать и настраивать аппаратуру.

— Си, только я тебя умоляю: работай одетой. Не хватало мне статьи за порнографию! — взмолился Шнеерзон.

— Да вы знаете, что такое порнография?! — заорала Си. — Порнография, бля! Это легкая эротика!

— Ну все равно, — испуганно замахал руками хозяин.

Порешили, что Си будет выступать в легком трико типа гимнастического.


Через неделю запись на сеансы «черной магии» перевалила за сотню человек. Си работала каждый день перед закрытием магазина, давая по 6 сеансов — больше она не могла. Пять минут на сеанс, пять минут отдыха.

И вот как это выглядело.

В полутемном зале клиента сажали на высокий стул лицом ко входу. У стен по бокам, почти невидимые, располагались мы с Костиком. Костик включал светомузыку, и в дверях, освещенная прямым лучом синего прожектора, появлялась Си.

Она подходила к клиенту, делала несколько пассов и начинала задавать ему вопросы. Первый был — как его зовут, а дальше вопросы могли варьироваться.

Нашей с Костиком задачей было хранить суровое молчание, что, замечу, было непросто, потому что, когда на вопрос «Как тебя зовут?» пожилая женщина отвечает «Туся», а на следующий «Кто ты?» заявляет, что она черная такса, то тут трудно сохранить самообладание.

Впрочем, такие экскурсы душ в мир фауны и флоры были сравнительно редки. Чаще предки испытуемых оказывались вполне добропорядочными Сидоровым Карпом Игнатьевичем, или Майсурадзе Тенгизом, или Майей Точинской, потом рассказывали, что живут они в Питере, Омске или Кутаиси, сколько им лет, а в конце говорили, когда они умерли.

Вот в этом месте было немного не по себе.

— Меня экипаж переехал, да-да, пароконный, как сейчас помню, я за мячиком побежал… Мамаша недоглядела за ребенком, — рассказывал довольно древний старик, девятнадцатого года рождения.

Естественно, сеансы эти никак не протоколировались. Клиенты прекрасно помнили, что они о себе наговорили, так что, в случае чего, могли предъявлять претензии только себе.

И все равно некоторые уходили обиженными, когда выясняли, что в прошлой жизни они были кроликом или луком репчатым. А одна красивая и молодая барышня, узнав, что ее бессмертная душа обитала в бабочке-моли в гардеробе на Большой Зеленина, расплакалась и убежала, не дожидаясь конца сеанса.

Там ее и прихлопнули, на Большой Зеленина, двадцать три года назад. Ей бы радоваться, что ее душа обрела наконец такую совершенную и, прямо скажем, сексуальную форму, значительно более эффектную, чем какая-то моль, а она плачет!

И вся эта рутинная, однако приносящая барыши работа продолжалась месяца два, пока не произошло следующее.

На сеанс записалась тетка лет пятидесяти, брюнетка, кудрявая, с толстыми губами, по виду несколько скандальная, нервная. По профессии преподаватель черчения в каком-то колледже.

Сразу было видно, что у нее проблемы в личной жизни. И заключаются эти проблемы в том, что личной жизни нет.

Она терпеливо дождалась очереди, правда, заходила пару раз справляться, все ли идет по плану, и несколько волновалась.

— Я от этой процедуры многого жду, — ни с того ни с сего интимно призналась она мне.

Я же не видел в этой процедуре ни малейшего интереса.

И сильно ошибся, как вскоре выяснилось.

Когда настала ее очередь, тетка явилась накрашенная и завитая, при параде, ее усадили на стул (к этому времени мы уже знали, что зовут ее Калерия Павловна), вошла Си, стандартно настроилась, ввела клиентку в паранормальное состояние и проворковала:

— Я хотела бы знать, кто вы? Как вас зовут?

И тут Калерия Павловна бухнула:

— Иосиф Виссарионович Джугашвили.

Да, именно так она и сказала, ядрён батон.

Си поперхнулась. Я даже понял, каким словом она поперхнулась. Его шепотом выговорил Костик, так что я услышал.

Последовала пауза. Ну не спрашивать же ее или его, где он живет, кем работает и когда умер? Что вообще можно спросить в такой ситуации?

Си набрала побольше воздуха и спросила, глядя тетке Сталин в глаза:

— Жалеете о содеянном?

— О чем мне жалеть? — раздумчиво, с небольшим акцентом начала Калерия Павловна. Ей очень не хватало трубки в руках. — Ми знали, на что идем. И ми своего добились. А какой ценой — об этом пусть судят потомки.

— Да уже осудили, будьте уверены, — сказала Сигма.

— Ви думаете? — спокойно сказала тетка Сталин.

— Расскажите, кто Кирова убил? — вдруг спросила Сигма.

— Николаев его убил. Слушай, зачем детские вопросы задаешь? Об этом в «Истории ВКП(б)» четко написано, — сказала Калерия Павловна недовольно.

Сигма явно растерялась, да и мы тоже.

Она взглянула на часы и сказала:

— Спасибо. К сожалению, наш сеанс окончен.

И выскочила из зала.

Калерия Павловна подобрала свою сумку и проследовала к выходу. Значительности в ней стало на порядок больше. А может, нам так показалось.


Когда мы вышли в магазин, Калерия Павловна как ни в чем не бывало расплачивалась со Шнеерзоном. Он ей выбил чек в кассе на тысячу рублей, и тетка Сталин удалилась, весьма довольная.

— Я как-нибудь к вам зайду, — пообещала она.

— Заходите, всегда вам рады, — улыбался вслед Шнеерзон.

Как только за теткой Сталиным закрылась дверь, Костик подошел к Шнеерзону.

— А вы знаете, кем она была в прошлой жизни? — небрежно спросил он.

— Наверное, акулой. Есть в ней что-то хищное, — улыбнулся Шнеерзон.

— Вы почти угадали. Она была Сталиным.

— Кем? — Шнеерзон побледнел.

— Иосифом Виссарионовичем.

— Где Си?! — взвизгнул Шнеерзон и кинулся в подсобку, а мы побежали на склад.

Си нигде не было. И тогда я, нарушая инструкцию, запрещавшую мне покидать пост, побежал в «Инкол».

Си сидела за столиком и курила. Перед нею стоял почти допитый графинчик водки и рюмка.

Она подняла на меня глаза.

— Вот так, Джин. Доигралась…

— Да что ты… Ну подумаешь… — неуверенно сказал я.

Я подсел к ней и обнял за плечи, а она положила голову на мое плечо и заплакала.

— Бля, что же я наделала… — шептала она.

Мачик

Вот что было странно: мы все чувствовали, что произошло нечто непредсказуемое и опасное, но на самом деле — почему нам так казалось? Что особенного произошло?

Ну жила эта тетка Калерия Павловна целых пятьдесят лет с душой тирана, если Си не ошиблась, к слову сказать, или тетка не сумасшедшая. А вдруг чары Сигмы на нее не действуют, а паранойя налицо?

— Да?! — возмутилась Сигма, когда я высказал такое предположение. — Это вы с Костиком только слышали ее ответы, а я же его видела! Усатого, во френче! С трубкой! Видела своими глазами!

Было ощущение гигантского государственного недосмотра. Как же так: умер вождь и тиран, его положили в Мавзолей, потом оттуда вытащили, цацкались с ним — то возносили на щит, то низвергали, кучу бумаги извели… А в это время его душа спокойненько отсиживалась у какой-то не известной никому тетки, учительницы черчения?

С одной стороны, это доказывало полнейшую свободу души, как оно и должно быть. А с другой — оставалось какое-то чувство несправедливости. Как же так? За что боролись, так сказать? Получалась какая-то совершенно излишняя демократия в распределении душ.

— А если бы он в вошь переселился? — высказал мечтательное предположение Костик. — Мог?

— Выходит, что мог, — подтвердил я.

— Так зависит от этой души что-нибудь или нет?! — вскричала Си. — Сталин-вошь! Это тогда должна быть какая-то чудовищная, совершенно выдающаяся вошь!

— Не обязательно, — сказал Костик. — Только в сочетании с конкретной оболочкой. Возьми воду. Налей ее в клизму. И возьми Тихий океан. И там, и там — вода…

— Душа была неопознана. А теперь она опознана — вот в чем дело. И это может выйти нам боком, — сказал я.

Между прочим, Шнеерзон тоже так считал. Он перепугался по самое не могу. С минуты на минуту ждал ФСБ. Сеансы демонстрации светомузыки прекратил. Вообще, непонятно с чего, возникла вдруг нервозная обстановка.

Все было бы ничего, если бы Калерия Павловна Джугашвили оказалась умной женщиной. Хотя бы как ее душевный предок. Но она не преминула объявить о своем духовном отце коллегам, те, естественно, сочли ее сумасшедшей, она сослалась на Сигму, и… машина завертелась!

К этому времени Сигма обследовала уже примерно две сотни клиентов, желающих узнать происхождение своей души. Так что свидетелей было навалом. А желающих высказаться по этому поводу в прессе еще больше.

Уже через день примчалась корреспондентка «Московского комсомольца».

— Где тут у вас Сталина прячут? — неудачно пошутила она, на что Сигма рявкнула:

— Заткни хавало, сучка!

Не лучшее начало интервью. Фраза, конечно же, попала в газету, где Сигма была обрисована мало того что шарлатанкой, но еще и первостатейной хамкой. Шнеерзон кое-как смягчал ситуацию, говорил об экспериментах, диджеях, молодежных приколах — короче, нес несусветную чушь, лишь бы выгородить Сигму, то есть себя, конечно, в первую очередь.

Еще через день в «Секретных материалах» вышел разворот с портретом этой дуры Калерии Павловны и аршинным заголовком: «ОНА БЫЛА СТАЛИНЫМ!».

А еще через день к Шнеерзону явился-таки следователь прокуратуры и долго беседовал с ним в кабинете.

Шнеерзон вышел оттуда с душою в пятке, однако Сигма не проверяла — в какой, ей было не до этого.

— Си, пиши заявление, ничего не могу сделать, — сказал он Сигме. — И лучше скройся на время. Наверх пошло, — он воздел глаза к потолку.

Ну да. Всплыло уже в столице, как и полагается всяческому дерьму. Уже какой-то депутат сделал заявление, а другой ему ответил. Уже требовали вмешательства Президента, как всегда.

— Куда же я скроюсь? — растерянно спросила Сигма.

Круглая сирота-подкидыш, умеющая читать чужие души.

Живи у меня, — вдруг сказал я. — Там тебя никто не знает.

А ты? — спросила она.

— И я там же, — улыбнулся я. — Скажу, что ты моя невеста.

Си вдруг потупилась и покраснела.

— Ну… конечно… Вы ведь взрослые люди… — неуверенно сказал Шнеерзон. — Но мы ничего не знаем, договорились?

— Ладно, вот я спироскоп закончу, они тогда попрыгают, — пообещал Костик.

Итак, визиты первой и третьей власти состоялись. Я в этом вопросе путаюсь — кто же вторая власть? Никогда не знал.

Оказалось, криминальный элемент.

И тут нам крупно повезло. Совершенно случайно.

Не успела Си уволиться и спрятаться у меня, как к нам заявились мафиози. Они подъехали на «мерседесе» и джипе. Из «мерседеса» вышел вразвалку молодой толстый грузин или армянин в длинном пальто и спустился к нам в полуподвал в сопровождении выскочившей из джипа охраны.

— Кто тут есть? — спросил он, не повышая голоса, но все услышали.

И тут я его узнал. Это был Мачик, как все его звали в школе боевых искусств, которую мы вместе посещали три года назад и даже работали в спарринге, хотя весовые категории у нас разные.

То ли это было имя, то ли производное от «мачо», но в данном случае это не играет роли.

— Мачик! Узнаешь? — воскликнул я.

Он обернулся. Охранники приняли боевую стойку.

— Жека! — Мачик сделал два шага ко мне и заключил в объятия. — Рад видеть, генацвале! Ты что здесь делаешь?

— Работаю, как видишь.

Мачик оценивающе осмотрел меня, наклонился к моему уху, сказал негромко:

— Будешь в другом месте работать.

Затем объявил подоспевшему и, как всегда, перепуганному Шнеерзону:

— У вас друг мой работает, а я и не знал!

Шнеерзон изобразил на лице фальшивую радость.

— Это меняет дело… Вот что, — Мачик обернулся к своим парням. — Гиви останется тут, Ашот поедет с нами, а мы с Жекой поедем поужинаем на часок. Вы не возражаете, если Гиви подменит вашего охранника? Мы с ним давно не виделись, поговорить надо…

— Как вам будет уго… удобно, — сказал Шнеерзон.

Конечно, это было нарушение — покидать пост во время дежурства, но… я поехал.

«Мерседес» привез нас в ресторан «Феллини», что на Малой Конюшенной. Там такие маленькие закуточки, оформленные в разных стилях. Мачик выбрал кабину, оформленную под ванную комнату, и сказал, чтобы сюда больше никого не подсаживали.

— Слушаю-с, — официант изогнулся.

А дальше мы провели два часа в этом заведении, вкушая разные чудесные блюда и напитки, и вели разговор. На общие воспоминания о школе боевых единоборств мы отвели пять минут, остальное было посвящено проблеме Сталина.

Точнее, проблеме Сигмы.

— Я с Чукотки только что. Ромка возил показывать свою новую юрту. Пятиэтажная юрта, представляешь? С лифтом! — рассказывал Мачик. — Он же чукча теперь. Ему положено в юрте жить, — Мачик рассмеялся.

— Ромка — это…

— Ну да, кореш мой… Прилетел, а тут такое дело. И я почуял деньги.

Вот что он умел — это чуять деньги.

Он чуял их — большие и маленькие, честные и криминальные, заработанные потом и кровью и свалившиеся с неба. Но чаще все же легкие или неожиданные, пришедшие в результате оригинальной идеи.

В нашем случае было как раз это. Легкости идея не сулила, но неожиданностей в ней было до черта.

— Ты мне для начала скажи: фуфло это или нет? Прикалывается девка или там правда что-то есть? — спросил Мачик.

— Похоже, все чисто. Видит. Меня, знаешь, кем увидела?

— Кем?

— Джином Винсентом!

— Отцом рокабилли?! — Мачик рассмеялся, довольный. — Погоди, мы из этого тоже сотворим что-нибудь.

Не ожидал я от него такой музыкальной эрудиции.

Собственно, мне все равно: есть у нее эти способности или нет. Все равно придумано гениально. То, что вы пытались бабки срубить по-мелкому, это… ну понимаешь… — Мачик повертел в руках вилку. — Это вот этой вилкой перекидать воз сена. А тут мно-ого сена! Тут на несколько лимонов сена! — глаза его загорелись.

— Как? Мы ведь тоже думали.

— Они думали! — с чувством нескрываемого превосходства проговорил Мачик. — Они думали! Придурочная девка, старый еврей и его вышибала. Специалисты!.. Ладно, извини. Каждый своим делом должен заниматься.

— Ты лучше объясни.

— Ага, так тебе и скажи ноу-хау, — Мачик хитро прищурился. — Хотя профанам что говори, что нет — все равно ничего не сумеют извлечь из идеи. Вот, смотри, как можно, например…

И он, не переставая поедать шашлык из осетрины, развернул проект.

По его словам, нам выпала удача на миллион. Мы натолкнулись случайно на душу Сталина. И нам следовало не брать с этой тетки несчастную тысячу рублей, а дать ей сразу ну хоть сотню долларов аванса, заключить договор о неразглашении и передаче нам всех прав на ее душу года на три. То есть не на душу, конечно, а на ее продажу.

Ну тетка могла поерепениться, тут нужно было действовать тонко, может, добавить аванса и пообещать крупную сумму потом: тысяч пять или даже десять. Для нее это немыслимые деньги. И за что? Да ни за что! Никто эту ее душу вытягивать щипцами из нее не будет. Она лишь должна молчать, как рыба.

— И ты знаешь, за сколько я бы продал душу Сталина в Грузии? — спросил Мачик. — Ты можешь представить эту цифру?

— А кто бы тебе поверил? Ты же воздух продаешь! Бумажку!

— Вот! — Мачик поднял толстый палец. — Вопрос правильный. Перед этим я раскрутил бы вашу Симку, сделал бы из нее бренд и эксклюзив. Потратил бы тысяч сто. Но — чтобы ни одна собака не сомневалась, что Симка умеет это делать, что конкурентов у нее нет и что она единственная выдает правильный сертификат на душу!

— Сигма, а не Симка, — поправил я.

— Э-э, какая разница?.. И этот сертификат она сейчас выдала бы какому-нибудь скромному миллионеру из Кутаиси. Какому-нибудь Мамикашвили или Малания. А Калерия эта молчала бы в тряпочку, хотя для верности ее надо было бы убрать…

— Убрать нельзя, — сказал я. — Душа перелетит в другое место, потом ищи ее.

— Да, я забыл. Ты прав. Ее беречь надо, эту идиотку… Ну, ты понял? И все были бы довольны — и Калерия, и Сигма, и Мамикашвили, и я, и даже вы с директором магазина как посредники. Собственно, сейчас еще не совсем поздно, но наследили, ой как наследили… Тысяч на двести больше потребуется. Ну, ты понял? — повторил он.

Я понял. Нас брали в оборот.

— Ну ладно. Допустим, Сталина ты толкнешь. А где взять другие великие души? Нам же звезды нужны, — я пытался раззадорить Мачика, чтобы побольше выведать о его планах.

— Дальше будет видно, — ответил Мачик. — Думать надо. Я же только вчера про эту Симку узнал. Но бизнес тут есть, носом чую.

Мачик привез меня обратно в магазин, и по виду Шнеерзона я понял, что вырос в глазах шефа неимоверно. Вдобавок Мачик сказал шефу, что он назначает меня своим помощником и как только появится Сигма (ему сказали, что она больна), то мы продолжим работу.

То есть у Мачика и сомнений не было, что все развернется по его сценарию.

Что-то меня удержало; я не сказал Мачику, где скрывается Сигма.

Жених и невеста

Мои соседи восприняли появление Сигмы по-разному. У нас пятикомнатная квартира в старом петербургском доме, которую никак не могут расселить риэлтеры по причине повышенных запросов жильцов. Все, естественно, хотят отдельные квартиры, это понятно, но при этом все желают увеличить свою площадь, а комнаты в квартире со старым размахом — по тридцать-сорок метров. Получается, что за одну такую комнату нужно давать двухкомнатную квартиру, и вся смета расселения накрывается медным тазом.

Так и живем в просторных комнатах с просторной кухней о трех газовых плитах и множеством тараканов.

Старуха Морозова, что живет в начале коридора, а потому чаще других открывает двери, если звонят в общий звонок, в первый же день учинила допрос: кто такая да почему здесь? Допросом осталась довольна, хотя я все наврал, даже имя — чтобы долго не думать, пошел по неверному пути Мачика и обозвал Сигму Симой. Морозова спросила только: а как же Марина?

Марина — одна из иллюзий моей личной жизни, о которой я уже упоминал.

Я развел руками, хотя тоже проблема. Небольшая.

— Бывает, — заключила бабка Морозова. — Скажи этой все как есть. Про кухню, про ванну скажи. Особенно про сортир.

— Ага, — пообещал я.

Соседи Полуэктовы — семья из трех человек с практически взрослой дочерью двадцати трех лет — никак не прореагировали на появление Сигмы, что ни о чем не говорит. Они у нас в квартире высшая каста, им как бы западло с остальными общаться. Только ввиду крайней необходимости. Но если она настает, от них можно ожидать больших сюрпризов.

Тихий алкаш Коля, свой в доску, подмигнул мне, типа одобрил. Любая проблема с Колей решается путем маленькой. А проблемы еще меньше, чем маленькая.

Ну и наконец, молодожены Олеся и Остап — оба с Украины, эту комнату они снимают, а хозяина ее я никогда не видел. Работают они на стройке, остальное время занимаются любовью в своей комнате, причем довольно громко. Кохаются так, что посуда в шкафу звенит. Я с ними живу через стенку и уже изучил все их излюбленные «кохання».

— А шо вы хотите? — это Олеся на кухне мадам Полуэктовой. — Мы законные муж и жинка. Не то что некоторые, — при этом она бросала взгляд на меня.

— Но можно же интеллигентнее, Олеся. А то прямо какая-то «свадьба в Малиновке»! — возражала мадам Полуэктова, старший библиограф научной библиотеки.

— Как это? — искренне изумлялась Олеся.

Я тоже разделял ее недоумение, поэтому, когда приходила Марина, это уже напоминало «бордель в ночь на Ивана Купалу», как однажды выразилась мадам Полуэктова, тогда же она и устроила сюрприз, пригласив участкового послушать «звуки любви».

— А вы музычку включайте, — посоветовал им участковый.

Поэтому дальше это происходило под Вивальди и Баха. Не лучшее сопровождение, но зато интеллигентное.

Появление Сигмы наверняка вызвало у Полуэктовых мысль о необходимости чаще включать музыку.

Однако все оказалось непросто.

Я бы покривил душой, если бы сказал, что, приглашая Сигму жить у меня в одной со мною комнате, не подумал над этим обстоятельством. Подумал, конечно. И решил — как Бог даст. Приставать не буду, а ежели девушка изъявит желание, почему бы и не удовлетворить его. Я помнил тот танец с Сигмой под светомузыку, когда она надула меня с Полом Маккартни. Мысль о возможной близости отнюдь не повергала меня в смятение.

Первый раз Сигма явилась с небольшим рюкзачком, в котором, как выяснилось, было все ее имущество. Проще говоря, одежонка, состоящая из небольшого стандартного набора: двое джинсов, три свитера, одно платье и что-то там по мелочам.

Я был несколько удивлен: Сигма зарабатывала по нашим меркам не так мало, на что же она тратила деньги?

Но вскоре я узнал, что у Сигмы приличная библиотека, много книг по искусству, которые она хранит у Костика в профессорской квартире его отца, где мы вскоре стали бывать.

Вопрос о действительном статусе моей «невесты» решился в первый же вечер весьма просто.

Когда пришла пора устраиваться на ночь, я предложил Сигме свою широкую тахту, на которой я обычно спал, сам же намеревался улечься на диване. Сигма решительно это отвергла, пришлось постелить ей на диване, а самому расположиться как всегда. Готовясь к приему Сигмы, я сделал небольшую перестановку в комнате, поставив книжный шкаф боком к стене и отделив им тахту от дивана, то есть создал подобие двух независимых пространств.

Мы улеглись, я пожелал Сигме спокойной ночи и выключил свет.

С минуту стояла мертвая тишина. Конечно, я не спал. Но и заводить какие-то разговоры запретил себе категорически.

Внезапно послышалось какое-то неясное шуршание, метнулась на фоне окон тень, и я почувствовал, как ко мне под одеяло скользнула рыбкой обнаженная Си.

«Вот как все просто…» — с некоторым даже разочарованием подумал я.

— Можно, я полежу с тобой? Мне одной страшно, — прошептала она.

— Конечно… — я обнял ее и прижал с себе.

Она была тонкая и гибкая, как лиана.

— Джин, я тебя прошу, не делай со мной ничего. Я тебя очень прошу, — зашептала она. — Мне хорошо с тобой, я не боюсь. Но больше ничего не надо. Ты мне обещаешь?

— Почему? — прошептал я обиженно.

— Потому что я не люблю тебя. То есть я очень хорошо отношусь к тебе, ты мой друг. Но любить я не умею. У меня нет никого, ты не думай. И не было никогда. Потому что нужна любовь… А я не знаю, что это такое.

— Может быть, она придет… Потом…

— Может быть. Но не так. Не надо ничего, не дотрагивайся до меня. Я тебя очень хочу, но без любви не могу… — шептала она.

«Тяжелый случай», — отметил я про себя, а мои руки уже сами гладили ее, и блаженство подкрадывалось к самому горлу.

— Джин, я прошу… Пожалуйста.

Я убрал руки. Спрятал их за спину. Сцепил там пальцами, как узник Освенцима.

Прекрасную пытку я себе придумал.

— Пошли меня в жопу, — пискнула Си.

— А это мысль. Иди-ка ты в жопу! — сказал я, повернулся к ней спиной, и мы, касаясь друг друга лишь голыми попками, кое-как заснули.

Утром, едва открыв глаза, я выскочил из кровати и натянул трусы, а потом начал соображать.

Си высунула свое индейское личико из-под одеяла.

— Доброе утро. Спасибо, — сказала она. — Я думала, ты не выдержишь. Я бы не выдержала.

— Послушай, Си, — сказал я строго. — Давай договоримся. Либо ты будешь меня провоцировать, и тогда я тебя трахну сию минуту без всякого зазрения совести, либо мы об этом не говорим, если тебе действительно так нужно. У каждого свои тараканы. Я твоих тараканов уважаю, но давай об этом больше не будем.

Она на секунду задумалась.

— Нет, будет, как я сказала. Мы брат и сестра. Только позволяй мне иногда спать рядом с тобой.

— О-ох… — вздохнул я. — Ладно. Я постараюсь привыкнуть.

А вечером явился Костик с букетом цветов и бутылкой шампанского. Уж он-то был уверен, что у нас все взаправду, и очень радовался, что Си наконец-то нашла мужика и лишилась девственности. Я думаю, они с Костиком что-то подобное уже проходили в свое время. Мы его не разубеждали.

Получилось новоселье с помолвкой или наоборот. А когда к нам примкнули сосед Коля, буквально вынюхавший гулянку, да Олеся с Остапом, притащившие украинской горилки и белоснежное сало в полотенце, то получилось уже похоже на свадьбу, в просторечии «бытовая пьянка», что и было зафиксировано в протоколе участкового Медвежатникова, вызванного бдительными Полуэктовыми.

Впрочем, большого скандала не получилось, мы были предупреждены, а Полуэктовы получили дружный отпор соседей, даже бабка Морозова, дернувшая с нами стопочку, кричала что-то про «обычай таков». Участковый пока не требовал оснований для проживания Си, но я понимал, что это дело не за горами.

«Придется ее у себя регистрировать…» — подумал я. Ну, там посмотрим.

Но самым главным в этом вечере был не скандал, не горилка и тосты, не лобызания с Олесей и Остапом под конец, а тот подарок, который принес нам Костик.

Он принес работающую модель спироскопа!

Она состояла из очков, довольно громоздких (Костик сказал, что миниатюризации он добьется, этим он пока не занимался), которые надевались как обычные очки, и соединенной с очками платы типа модемной, с батарейкой питания, которые размещались в кармане.

Этот спироскоп позволял видеть расположение души в организме и ее очертания.

Мы испробовали его сразу же, пока не собрались гости. Костик передал очки Сигме и показал на роговых дужках два сенсорных переключателя, посредством которых можно было подстраивать прибор.

Сигма нацепила очки и взглянула на меня.

— Пятно какое-то….

— Попробуй подрегулировать, — сказал Костик.

Си стала нажимать сенсоры и вдруг воскликнула:

— Ой! Класс! Джин, я тебя вижу!

Она перевела взгляд на Костика.

— И тебя вижу. Рыжий кот Шалопай!

— Ладно, это мы уже знаем, — недовольно сказал Костик.

И он тут же объяснил, что только Си, обладающая даром видения душ, сможет видеть картинку — то есть ту оболочку, в которой раньше заключалась душа. Остальные видят просто пятнышко.

Следующим испытуемым был я. Я надел очки, глядя на Костика, понажимал кнопочки, при этом Костик стал виден нечетко, фактически одним силуэтом, зато в районе солнечного сплетения у него появилось небольшое светящееся оранжевым светом пятнышко, слегка напоминающее снежинку, но очень размытое.

Вероятно, это и была душа Костика.

Я перевел очки на Сигму и увидел ее силуэт.

— Джин, не надо, — сказала вдруг она.

— Почему? — Я уже разглядывал ее, но ничего не видел, кроме контура. Никакие настройки не помогали.

— Прибор на Си не реагирует, — сказал Костик.

— Глупости, — сказала она. — У меня просто нет души.

Она криво улыбнулась и налила себе шампанского.

Я так и не понял, где тут шутка, а где правда.

Но тут ввалились гости, и мы стали рассматривать их через спироскоп. Мы объяснили, что это такой медицинский прибор, который позволяет видеть центры удовольствия в организме. Собственно, не очень-то и соврали, если вдуматься.

Душа Остапа в спироскопе выглядела как маленький соленый огурец и располагалась в районе желудка. Душа Олеси привиделась мне красной и круглой, как помидор, но располагалась ниже пупка. У Коли обнаружилась маленькая зеленая звездочка в районе кадыка, которая к тому же мерцала.

Впрочем, эти картинки были мои личные. Свойство спироскопа заключалось в том, что каждый видел чужую душу по-своему, ибо этот образ зависел и от его души. То есть прибор ни в коем случае не был объективным прибором. Как и душа не была материальным объектом.

Костик потом признался, что душа Олеси выглядела не помидором, а цветком, но располагалась там же. А душу алкаша Коли он увидел в мозжечке.

Сигма рассмотрела всех, шепнула мне: «Потом расскажу» — и мы стали выпивать.

А потом мы включили музыку, дальше пришел участковый, Сигма рассматривала всех через спироскоп и чуть не лишилась его, кстати, потому что Полуэктовым это не понравилось и они потребовали конфисковать странный прибор, но оснований для этого было маловато.

Наконец все ушли.

Уходя, Костик обещал вскоре соорудить нечто чудесное, для чего даже Нобелевки будет мало.

— Ты хороший, Джин, — сказала Сигма, обнимая меня. — Я очень устала.

Я уложил ее на тахту, укрыл одеялом и погасил верхний свет.

А сам нацепил спироскоп и принялся ее рассматривать. Ни единого пятнышка не было видно в четко очерченном контуре ее фигуры.

Я принялся носить на кухню грязную посуду.

Когда я с чашками и блюдцами появился там, свет в кухне не горел. И я увидел сквозь спироскоп, который я забыл снять, каких-то светлячков, которые быстро перемещались в темноте.

Я врубил свет. Кухня была полна тараканов. И в некоторых из них горел огонек души.

Чьей? Человеческой? Тараканьей?

Души были разноцветные — от ослепительно-белых до черных, окаймленных горящей черточкой.

Тараканы с легким шуршанием разбегались от яркого света, вскоре исчезли все.

Я был потрясен.

Я даже не стал мыть посуду, а вернулся в комнату и не раздеваясь улегся на диване.

— Ты там будешь спать? — раздался сонный голос Си.

— Да, — ответил я.

— Это верное решение, — пробормотала она.

— Си! — позвал я.

— Угу…

— Там… тараканы на кухне… и у них внутри светлячки, — я не мог выговорить слово «душа» применительно к тараканам.

— А мадам Полуэктова раньше была глистом. Спи. Это нормально, — прошептала Си. — Мы ничем не лучше тараканов…

Бизнес-план Мачика

Между тем Мачик ежедневно звонил в магазин и справлялся, не выздоровела ли Сигма. Он уже наведывался в ее общежитие и выяснил, что она отбыла в неизвестном направлении. Шнеерзон, предупрежденный нами, говорил, что знать ничего не знает.

Мачик нервничал.

На пятый день он заявился в фирму и сказал, что дальше терять времени нельзя. Предложил мне должность начальника секьюрити нового предприятия с окладом в пять раз больше, чем я получал у Шнеерзона, и назначил совещание назавтра. В совещании должны были участвовать кроме него Шнеерзон, Костик и я. И еще новый менеджер по продажам, некто Макс.

Отступать дальше было некуда, нужно было решать.

Мы с Сигмой пару раз затевали разговор о предложении Мачика, но я видел, насколько оно ей тягостно. Она что-то мямлила, уводила разговор на другую тему, короче, вела себя совершенно не по-деловому. Хотя я-то знал, насколько серьезно Си относится к своей уникальной способности. Но жить-то надо! Здесь, по крайней мере, светили какие-то деньги. Плюс известность.

И я еще раз задал ей этот вопрос. Хочет ли она быть звездой черной и белой магии, стать знаменитой, работать с душами клиентов.

— Джин, не ври, — сказала Сигма. — «Работать с душами» — это красиво звучит. Я с ними вхожу в контакт, с каждой. Это мне интересно, потому что войти в контакт с незнакомой душой — это тебе не перепихнуться по пьянке, извини…

Вот это мне в ней особенно нравилось: «перепихнуться по пьянке», блин! Кто бы говорил. Девственница в двадцать два года! Я каждую ночь сплю с ней голой, сжав зубы. Перепихнуться по пьянке!

— Ты ведь предлагаешь совсем не работу с душами… — продолжала она.

— Я ничего не предлагаю. Мачик предлагает.

— Ты сам не знаешь еще, что он предлагает. И я не знаю. Я и сама могу работать, мне Мачик не нужен… Ты очень хочешь, чтобы я согласилась? — спросила она.

— Нет. Я боюсь за тебя. Мачик не простит. И мне не простит. Он может сделать что угодно, когда ему мешают.

Си улыбнулась.

Впервые я увидел у нее эту улыбку кобры, готовящейся к прыжку.

— Я тоже кое-что могу, — сказала она.

— О’кей, договорились. Делай, как знаешь, — сказал я. — Но я его предложение приму. Нам нужны деньги.

Я действительно хотел остаться в этом проекте Мачика — не только для денег, но и ради спортивного интереса, если можно так выразиться. Я полагал, что Мачик никак не свяжет меня с исчезновением Сигмы.

Но я слишком хорошо думал о Шнеерзоне. Старик сдал меня уже на следующий день.

Мачик приехал темнее тучи. Прошел в пустующий зал светомузыки, кивком головы показал, чтобы я следовал за ним.

Там он закрыл дверь, уселся на стул верхом, скрестив руки на спинке, и долго изучающе смотрел на меня.

— Слушай, так друзья делают, нет? — наконец начал он. — Ты мне сказать мог? Тебе девка дороже, чем друг?

— Ну не хочет она, не хочет! — вскричал я.

— Э! Не об этом базар. Хочет она — не хочет, мне на это наплевать. Я с нею еще не говорил. Меня друг предал! Я тебя в свою команду взял, доверие тебе оказал!.. Знаешь, что я с такими делаю? Нет, не убиваю, я не зверь. Хотя, если крупно предал — убиваю. Просто говорю ребятам: поучите человека жить. И человек помнит. Долго помнит…

— Извини, Мачик, — сказал я.

— Первый и последний раз. А Симка твоя дура баба. Я же ей весь кислород перекрою, если она захочет себя как-то сама двигать. Не понимает она, нет?

Признаться, я сам этого тоже пока не понимал.

Разговор он закончил тем, что передал через меня приглашение Сигме на собеседование.

— У тебя с нею серьезно? — спросил он напоследок.

— Да как сказать… — я неопределенно повертел ладонями.

— Э-э… Плохо твое дело, Жека. Это знать надо. Мне это надо знать.

Я передал Сигме приглашение, и она отправилась к Мачику. Внешне это выглядело как совместный обед в ресторане «Палкинъ», как я потом узнал. Мачик умел совмещать приятное с полезным.

Я нервничал. Мысленно выдвигал доводы «за» и «против», прикидывал, как Си сможет реализовать себя без помощи Мачика, гадал, что он ей предложит. В глубине души я хотел, чтобы они договорились. Я соглашатель.

В конце концов, люди пишут романы, сочиняют песни, потом кто-то это издает, раскручивает, они становятся знамениты… Талант должен получать вознаграждение. Его должны обслуживать менеджеры, рекламщики, журналисты, Его должна боготворить толпа.

Разве Сигма со своим уникальным даром не заслуживала популярности?

Сигма вернулась от Мачика возбужденная не только вином. Глаза ее сияли.

— Он предложил мне десять тысяч! — воскликнула она и завертелась по комнате в танце.

— Рублей? — тупо спросил я.

— Баксов! — заорала Сигма. — В месяц! И контракт на пять лет!

— За что? — осведомился я еще более тупо.

— Вот! Это самое главное! За что?!

Сигма рухнула на тахту и вдруг зарыдала, уткнувшись лицом в подушку.

— Ты чего?… Ну… Си, не надо… Купишь автомобиль… Гитару… — успокаивал я ее, не понимая.

Она только отрицательно мотала головой. Потом вытерла слезы уголком подушки, обернулась ко мне и начала рассказывать за что ей предложили такие гигантские бабки.

Бизнес-план Мачика состоял в сочетании официальной и неофициальной частей. Черного и белого бизнеса. Это дело обычное, этим почти все занимаются. С белой части платят налоги и имеют известность, черная дает необлагаемую налогами наличность.

Официальная часть проекта состояла в раскрутке с помощью телевидения гигантского еженедельного супершоу в прямом эфире первого канала в прайм-тайм. Часа на полтора. Здесь Сигма в соответствующих декорациях и костюмах, обрамленная светомузыкой и эффектами, занималась бы чтением чужих душ — известных и неизвестных. Испытуемые рассказывали бы о своих прошлых жизнях, эти рассказы комментировали бы ученые-историки, психологи и так далее. Попутно рассказывались бы всякие байки о переселении душ.

Примерно то же, чем мы занимались на любительском уровне в магазине Шнеерзона. Только с размахом.

— Ну и что тут плохого? Мы это уже делали. И стригли на этом денежки. Правда, небольшие. Что тебе не нравится? — спросил я.

— Ты слушай дальше.

Понятно, что интерес к такого рода шоу подогревается участием в нем известных лиц. Артистов эстрады, бизнесменов, спортсменов, политиков. Никому не интересна информация о том, что безвестный Иван Иванович Иванов имел своим духовным прародителем еще более безвестного Семена Семеновича Петрова. Или даже обезьянку с Суматры. Ну улыбнутся, когда он станет рассказывать, как прыгал там по деревьям, цепляясь за лианы.

А вот если об этом же станет рассказывать Филипп Киркоров или Жириновский — совсем другое дело!

— Ну так и что?.. Пускай приглашают, платят им деньги. А ты их станешь выводить на чистую воду, — все еще не понимал я.

— Наивный ты, Джин… — грустно улыбнулась Си. — Платить-то они будут.

— За что?

— За то, чтобы иметь пристойную родословную по карме.

Понятно, что Жириновский не пойдет на сеанс с непредсказуемым результатом. Чтобы узнать, что к нему залетела душа скунса, к примеру? Позор на весь мир. Или вдруг загипнотизированный Сигмой станет рассказывать перед камерой, как одна из его предыдущих инкарнаций торговала рабами? Ничего ведь не исключено! Политик должен думать о своем реноме и если уж не обладать безупречной репутацией, то хотя бы позаботиться о пристойном наборе инкарнаций, в котором хорошо бы иметь хоть одного великого человека.

— И эти души они будут покупать. Так считает Мачик, — сказала Сигма. — А это называется подлог.

Схема выглядела так.

Помимо публичных шоу Сигма должна была содержать салон, где желающие за деньги получали бы свои кармические родословные. Совершенно приватно, но с получением соответствующего сертификата. Понятно, что ожидать, что туда станут часто наведываться обладатели душ Пушкина или Авраама Линкольна, не приходится. Случай с теткой Сталиным — это редчайшая удача. А для торговли нужны души великих в товарном количестве. Их временными фиктивными носителями станут приглашенные подставные лица, которые за умеренную плату вызубрят роль носителя великой души и получат соответствующий сертификат.

А кроме того подпишут с Мачиком договор, в котором все права на эту душу отдают Мачику.

Сведения об этой великой душе они почерпнут из популярной литературы типа книг Радзинского.

А дальше эту душу Мачик будет предлагать бизнесмену или политику, который захочет ее иметь. Можно работать под заказ: сначала выяснять, кого хотел бы иметь духовным предком олигарх, а потом сводить его с фиктивным обладателем этой души.

Оформляется сделка, подставное лицо дает подписку о неразглашении, а олигарх соглашается на публичный телесеанс, где он под взглядом Сигмы и объявит себя носителем души Наполеона Бонапарта.

— Погоди! Зачем это подставное лицо? Лишний свидетель, да и деньги ему платить. Все равно растреплется! Почему сразу же не договариваться с олигархом или политиком: вы, мол, приходите на телешоу, мы вас объявляем Наполеоном, вы платите по повышенной таксе! И все дела.

— Вот и я спросила то же самое, — сказала Сигма. — Мачик ответил, что я ничего не понимаю в маркетинге и в авторском праве. Он сказал, что мы торгуем реальными вещами, а не совершаем подложные сделки. Так это должно выглядеть.

— Не понимаю, — сказал я.

Реальной вещью был этот самый сертификат, пусть и подложный. Это и был товар. Этот документ вкупе с договором говорил олигарху, что мы этой душой обладаем, а вы можете ее купить. В случае же подложного объявления олигарха наследником Наполеона напрямую эта душа где-то болталась бесхозной и олигарх не был застрахован от появления истинного обладателя этой души.

— Да, но этот обладатель действительно может явиться и заявить свои права! — воскликнул я.

— Он может явиться только ко мне. И тогда Мачик его просто уберет.

— Ты уверена, что одна во всем мире обладаешь этим даром? — спросил я.

— Вообще-то да, — скромно ответила Сигма. — Но я отказалась.

— От чего?

— От всего. От контракта, от баксов, от подлогов… От всего.

Раскрутка

Мачик недолго горевал об отказе. Его проект мало зависел от Сигмы и ее умения. Если клиент подставной, то и прорицатель может быть подставным. Чистая липа, спектакль. А Сигма лишь дала идею и обеспечила первую рекламу.

Мавр сделал свое дело, короче.

Правда, Мачик предупредил мавра через меня, что шутки с ним плохи.

— Скажи своей Симке, что я с ней либеральничаю только ради тебя, — сказал он мне доверительно. — Иначе она просто бы исчезла. На всякий случай, чтобы не мешать делу.

— Как это — исчезла? — не понял я.

— Э-э… Много есть способов. Ты сразу плохое думаешь. Заснула дома, проснулась в Австралии. И так бывает. Имей это в виду.

Поэтому уже через неделю, которая потребовалась менеджерам и самому Мачику на просмотр двух сотен девушек (кажется, это теперь называется кастинг), у нас появилась дублерша Сигмы, весьма на нее похожая внешне (это входило в условия), которая получила сценическое имя Серафима Саровская.

Нет, я не шучу. Серафима Саровская.

— Мачик, ты хоть знаешь, кто такой Серафим Саровский? — спросил я.

— За дурака держишь? Дэдушка ее! — и Мачик помчался дальше.

Вообще он носился как метеор, полы его длинного пальто развевались, охрана бегала за ним рысью.


Потом уже девица Дарья, строгая девушка в очках, называемая пиар-менеджером, разъяснила мне смысл псевдонима. Мачик придумал его совсем не от балды, типа слышал звон, да не знает, где он. Дело в том, что наши игры с душами — они совсем не в православной традиции. В православии душа умершего на девятый день покидает тело, а на сороковой возносится к небесам. И более на землю не возвращается, тем более не переходит в другое тело.

Поэтому Мачик решил особо не напирать на карму и религиозные представления, но все же дать православную ассоциацию новому шоу. Не Брахмапутра какая-нибудь, а Серафима, да еще однофамилица, а может, и дальняя родственница великого святого.

Оно как-то роднее.

Так что мы начали репетировать с Серафимой Саровской.

Мачик купил телевизионный канал и прайм-тайм, пригласил режиссера и администратора, те в свою очередь создали группу.

Отдельно организовался офис, где я заведовал безопасностью. Шнеерзон с невыразимой печалью в глазах наблюдал, как от него отплывает кусок его верного еврейского хлеба. Впрочем, Мачик дал ему отступного, хотя Шнеерзон не имел к идее Сигмы никакого отношения, разве что предоставлял помещение.

В офисе Серафима Саровская, которую в прессе уже стали называть Мадемуазель СиСи, проводила индивидуальные сеансы без свидетелей. Проще говоря, там разыгрывался первый акт спектакля. Купленное подставное лицо обретало душу великого человека, становилось носителем души Пушкина или Чайковского (в зависимости от заказа), на что оформлялся отдельный документ, но имя владельца хранилось в глубокой тайне, ибо он должен был вскоре продать эту душу покупателю.

Я все же не очень понимал, зачем Мачику такая схема. Объяснение Сигмы меня не очень удовлетворило.

— Мачик, я не пойму, зачем тебе такие сложности? — спросил я его. — Ты можешь нашлепать сколько хочешь этих сертификатов без всяких сеансов и торговать ими. Просто приезжаешь к лоху и объявляешь: «Поздравляю вас! Вам выпала редкая удача! Наша Серафима, наша всемирно признанная Мадемуазель СС, обнаружила, что ваша душа раньше была душой Джона Леннона! Не желаете ли приобрести сертификат?»

— Ага, и он посылает тебя в жопу, — безмятежно парировал Мачик. — Зачем ему тратиться на сертификат? И даже если он захочет иметь документ, сколько он за него заплатит? Ну тысячу баксов от силы. И доверия у него к этому документу будет не больше, чем к «письму счастья». А вот если к нему придут и скажут, что вот есть такой-сякой, бедный и несчастный чувак, который носит душу Альберта Эйнштейна или Людовика Четырнадцатого, а она ему на хер не нужна и он готов тайно продать… То лох спросит: «Сколько?» И тут уже цену назначаю я, и я организую аукцион между желающими… Потому что купить-то может любой. А свидетель предупрежден и дает расписку: при разглашении — смерть… Ты, кстати, тоже свидетель, усмехнулся Мачик. — Усек?

— Это я давно усек, — сказал я.

— И Симке своей скажи. Голову откручу.

Узнав о мадемуазель СиСи, Сигма сказала:

— А я бы тоже пошла. Прикольно. Это же такой спектакль!

— Ну так в чем же дело? — удивился я.

— Если бы я не умела делать это на самом деле. Понимаешь? А я это умею. Это все равно как… Ну вот как если ты пишешь песни, хорошие песни, а это не нужно никому. Нужно три аккорда. Ты не сможешь такие песни писать. Если ты умеешь делать что-то хорошо, ты не сможешь делать это плохо по заказу!

Впрочем, Сигме сейчас было не до этого. Мы с ней виделись редко. Я был по горло занят на работе, где кроме секьюрити Мачик навесил на меня кучу обязанностей по оформлению офиса и демонстрационного зала, где и должны были происходить таинства.

А Си почти не выходила из дома, к ней часто приходил Костик, они что-то обсуждали, смотрели в спироскоп разные цветочки, насекомых, разглядывали людей через окно. Я находил в комнате обрезки каких-то прозрачных трубок толщиною в палец, потом к нам переселился компьютер Костика и практически сам Костик, который уходил от нас домой только ночевать.

А мы с Сигмой ложились спать, но были настолько заняты каждый своими мыслями, что уже совершенно привычно засыпали, обняв друг друга за плечи, а утром награждали друг друга поцелуем.

«И когда же это кончится?» — думал я с тоской, потому что обе мои девушки подали в отставку, узнав о том, что у меня поселилась барышня.

Наблюдая за стилем работы Мачика, я им невольно восхищался. Кроме того, что он придумал Серафиму Саровскую, он вскоре понял, что нет смысла дезавуировать Сигму и создавать новый бренд. Он просто объявил, что это одна и та же девушка, тем более что они были похожи, даже клиенты, прошедшие через наш аттракцион, поверили этому.

Наши ближайшие соседи — эзотерические издатели — конечно, заметили подмену, но какое им дело?

Однако, сэкономив на создании нового бренда неплохую сумму, Мачик уперся в проблему тетки Сталин.

Если Сигма — шарлатанка, то и Калерия Павловна к Сталину отношения не имеет. Но если наша Серафима — это та же Сигма, значит, Калерия говорила правду, объявив себя наследницей Иосифа Виссарионовича.

Плохо то, что это попало в прессу. По-тихому с Калерией было уже не договориться. А Сталин был нужен позарез. Друзья Мачика в Грузии уже рыхлили почву под продажу души Сталина какому-то грузинскому богатею.

Я слишком поздно понял, какую комбинацию придумал Мачик.

А пока мы пиарили Серафиму Саровскую в хвост и в гриву.


Мачик договорился с монастырем. Имя святого обязывало, с церковью шутить было нельзя.

И мы с Серафимой поехали в монастырь в Великий Новгород. Я сопровождал ее и Мачика. Ехали на джипе. Кроме нас в машине была журналистка из «Совершенно секретно», которая готовила полосу о Серафиме.

Мадемуазель СиСи оказалась очень толковой деловой девкой, профессионально относящейся к предложенной ей работе. Души, реинкарнация — все это шоу, которое нужно сделать суперпопулярным. Вот и все дела. Перед поездкой в Новгород она приняла крещение и прочла все что можно о Серафиме Саровском.

Сигма искала смысла, Серафима — заработка и славы.

Не понимаю, чего искал я.

— Мачик, запиши меня в хореографическую группу при мюзик-холле, — сказала Серафима.

— Танцевать будешь? — лениво поинтересовался Мачик.

— Двигаться нужно профессионально. И пантомиму. Но это потом.

— Хорошо, — сказал Мачик.

Вообще всю дорогу говорили о костюмах, о музыкальном и световом сопровождении сеансов, будто речь шла о мюзикле, а не о переселении человеческих душ.

Настоятель отец Григорий встретил нас радушно, а когда Мачик вытащил из багажника джипа икону Николая Чудотворца шестнадцатого века и подарил ее монастырю, не забыв поцеловать батюшке руку, то дальше все пошло как по маслу. Мы осмотрели памятник Тысячелетию России, сопровождаемые женщиной-экскурсоводом, которая перечислила всех великих людей, изображенных скульптором Митрохиным в основании памятника, причем Мачик все имена записал в блокнот, и я понял, почему: он уже готовил их души на продажу.

Затем мы переехали в монастырь и побеседовали с отцом Григорием о Серафиме Саровском и о понятии души в православии. Серафима показала неплохую подготовку и под конец святой отец причастил ее и благословил на «духоподъемное дело», как он выразился.

Журналистка строчила в блокнот не переставая и активно пользовалась диктофоном.

Мы остались в Великом Новгороде на ночь с гостинице «Садко», чтобы присутствовать на утреннем богослужении. Это входило в программу. Вечером Мачик отправился отдыхать, журналистка заявила, что она тысячу раз была в Новгороде и хочет спать, а я пошел прогуляться с Серафимой по центру.

Мы опять оказались внутри уютного Новгородского кремля и подошли к памятнику. Бронзовые государи и государевы мужи, поэты и музыканты, воины и строители России смотрели на нас с постамента.

— А ты не боишься, что тебе придется присваивать их души — вот их конкретно души, — я ткнул пальцем в чугунные изваяния, — каким-то прохиндеям, олигархам и просто бандитам? — спросил я.

Серафима улыбнулась.

— Это не будут их души. Это будут бумажки. Такая игра, вроде лотереи «Золотой ключ». Кто-то выиграл душу генералиссимуса Суворова… Ты это вообще серьезно? — поинтересовалась она.

— Вообще серьезно, — сказал я.

— Тогда тебе нужно уходить из этого бизнеса. Ничего личного, прости.

На следующее утро в храме я стоял как истукан, не в силах осенить себя крестом, хотя был крещен в детстве мамой и всегда, входя в церковь, делаю это.

Мачик же крестился размашисто и с видимым удовольствием. Серафима и журналистка крестились сухо, по-деловому.

Обратно ехали молча.

Я приехал домой в скверном расположении духа. Меня встретили Си и Костик.

— Джин, тетка Сталин умерла, — сказала мне Си.

— Или ее убили, — добавил Костик.

Спиросос

Сообщение о смерти Калерии Павловны появилось в нескольких газетах, пока мы ездили в монастырь. «Ну и Мачик — подумал я. — Заодно и алиби себе обеспечил. Если это его рук дело».

Газеты выдвигали сразу несколько версий. Тетка Сталин была найдена дома без признаков телесных повреждений и не ограблена. Предполагали острый сердечный приступ или же месть кого-то из родственников замученных Сталиным людей.

Но это было маловероятно.

Все газеты безусловно связывали смерть Калерии Павловны с недавним обнаружением ее духовного родства с «отцом народов». На Мачика как продюсера готовящегося шоу и на Мадемуазель СиСи особо не грешили, потому что не могли понять мотивов — зачем им это нужно.

Мачик выступил в телеинтервью, скорбел.

— Первый удачный опыт выявления реинкарнации! Первая крупная удача нашей ясновидящей Серафимы… Я потрясен. Наша группа берет похороны на себя.

И на следующий день он поручил мне организовать эти похороны.

— Роскоши не надо, но достойно, — сказал он, отсчитывая мне деньги. — Да, вот еще. Пусть ее похоронят на девятый день…

— Обычно раньше хоронят, — возразил я. — На третий-четвертый.

— Правил нет. Бывают обстоятельства. Так надо. Сделай.

Пришлось мне придумывать дальнюю родственницу, которая пожелала приехать из Хабаровска, она не могла лететь самолетом, ехала на поезде… Короче, пришлось городить кучу вранья. Слава богу, у Калерии практически не было родственников здесь, поэтому никто особенно не возражал.

Мне все это начинало больше и больше не нравиться.

От стыда я даже не рассказывал Сигме, как там идут дела, пока она сама не потребовала объяснений.

— Джин, мы хотим все знать. У нас свои планы, ты должен нам помочь, — сказала она.

«Мы» означало уже «мы с Костиком», что меня тоже неприятно кольнуло.

И как только явился Костик, они с Сигмой продемонстрировали мне новое изобретение. Более всего это напоминало простейший фонендоскоп — длинная, но более толстая прозрачная трубка, к тому же сплошная, то есть не полая внутри. На одном ее конце было что-то вроде маленькой присоски, а на другом — обыкновенная пробирка, куда и входил конец трубки.

При этом сама пробирка вставлялась в какой-то прибор с лампочками и кнопками настройки — продолговатый такой ящичек с отверстием для пробирки, который мог легко поместиться в кармане.

— Что это? — спросил я.

— Спиросос. Или душесос, если хочешь перевести на русский. Назначение — вынимать душу из объекта, высасывать ее без всякого вреда для объекта. Ну и вставлять душу в объект.

— Куда высасывать? — спросил я.

— В эту пробирку. Правда, души в пробирке сами по себе не живут. Им нужен живой организм. Там будет сидеть живой организм.

— Какой? — тупо спросил я.

— Допустим, таракан. Или муравей. Можно муху посадить.

— Бред, — сказал я.

— Хочешь, мы сейчас твою душу пересадим в таракана, а потом обратно? — загорелась Сигма.

— Да идите вы на х…! — заорал я.

— Чего ты так переживаешь, Джин? Это наука, — сказала Си терпеливо.

— Ага! У вас наука, а у них искусство! Два сапога пара! А у меня «шалунья-девочка — душа»! Тараканы, бля!

— Какая еще шалунья? — строго спросила Си.

— Это не я. Это Блок, твой полуоднофамилец.

Они дали мне остыть, а потом объяснили задачу.

Они задумали выкрасть душу Сталина, тем более она Калерии Павловне теперь на фиг не нужна, с целью проведения экспериментов. Это должен сделать я с помощью душесоса как лицо, приближенное к телу. К гробу, так сказать.

Я призвал на помощь все свое чувство юмора в этой далеко не комической ситуации. Все-таки мое любопытство меня погубит.

— Давай инструкции! — сказал я.

Короче говоря, в морг я ехал, вооруженный спироскопом и спирососом с огромным коричневым блестящим тараканом в пробирке спирососа. Этому таракану выпала почетная доля стать вместилищем души «отца народов» на какое-то время. То есть по существу стать Иосифом Виссарионовичем, а также отчасти и Калерией Павловной, не зря же она таскала эту душу в себе пятьдесят лет!

Чтобы отвлечься от дурацких мыслей, я читал про себя на память «Тараканище».

Вот и стал Таракан победителем,

И лесов, и полей повелителем.

Покорилися звери усатому,

Чтоб ему провалиться, проклятому!

Кстати, существует убедительная версия, что Корней Чуковский именно Сталина имел в виду, когда писал «Тараканище». Вот вам еще одна иллюстрация на тему «написанное — сбывается».

Спироскоп мне был нужен для того, чтобы разглядеть, где именно покоится душа в теле, и уже направлять трубку душесоса поближе к той области. А далее следовало нажать в кармане рычажок прибора, в пробирке и оптоволоконной трубке создавалось спиралевидное пси-поле, которое и вкручивало душу в пробирку, где она и становилась добычей таракана.

Само собой, таракан был проверен. Это был бездушный таракан. В том смысле, что своей души у него не было.

Я уже начинал сомневаться в наличии таковой у меня самого.

Посещение морга — не самое веселое занятие. Был февраль, на улице холодно, но в морге мне показалось еще холоднее. Голые стены и оцинкованные столы, на которых под простынями лежали покойники. Голые пятки торчали из-под простыней. На них синим были написаны номера.

Прозектор в ватнике и черной вязаной шапочке, дыхнувший меня запахом застарелого перегара, повел меня вдоль столов. На одном из них труп лежал в странной позе, с поднятой рукой и согнутыми ногами. Неловко накрытый простыней, он напоминал миниатюрный Эверест, из которого торчала черная голая рука.

— Почему так? — спросил я.

— Замерз. Из сугроба вынули, так и остался, не размораживать же его, — ответил прозектор.

Я нацепил спироскоп. Прозектор покосился на меня подозрительно. Очки в самом деле выглядели нетрадиционно.

— На морозе плохо вижу, — сказал я наобум.

— Вот ваша тетушка, — указал прозектор на очередной стол и уже намеревался приподнять простыню.

— Не надо, — сказал я.

Я незаметно настроил спироскоп и направил взгляд на простыню. Обозначился силуэт покойной, в центре которого пульсировало черное маленькое солнце с иссиня-фиолетовыми лучами. Так выглядела эта душа, которую так любили одни и так ненавидели другие.

Не спеша я вытащил из кармана трубку с присоской. Я понимал, что все нужно делать солидно, будто так и надо. Я приложил присоску к простыне в том месте, где видел черное солнце.

Прозектор очумело наблюдал за моими действиями.

— Э… зачем?.. Не положено… — пробормотал он.

— Что не положено? Идентификация покойного? — холодно спросил я.

— Чего-о? — не понял он.

— Я должен опознать тетушку, — сказал я.

— Дык посмотри, елы-палы!

— Прибором точнее. На основе ДНК, — туманно объяснил я.

В это время я видел сквозь очки, как черный горящий кружок души тирана медленно путешествует по прозрачной трубке в мой карман, где была спрятана пробирка с тараканом.

Прозектор, естественно, видел все, кроме изымаемой души.

— Да, это она. Спасибо, — сказал я. — Значит, вы нам тетушку в лучшем виде… Ко дню похорон…

— Это не сумлевайтесь… Подрумяним, подпудрим… Поздновато хороните, но ничего. Бальзамировать бы надо. Сделаем, — он уже искательно смотрел на мои руки.

Я сунул ему бумажку в сто баксов. По тому, как он засуетился я понял, что этого вполне достаточно.

— Все будет, не сумлевайтесь. Гроб завозите скорее…


Дома меня ждали с добычей. Я заметил, что у Си расширенные темные зрачки. Покурила, значит… Это мне совсем не нравилось, хотя я понимал, что она готовится к контакту с добытой мною душой.

Я извлек пробирку, выложил на стол, и мы втроем уставились на таракана.

Таракан был красив: большой, блестящий, светло-коричневый, он шевелил огромными усами, как мне показалось, с укоризной. Костик притащил стеклянную банку из-под баклажанной икры, и Си вытряхнула таракана туда. Он принялся не спеша бродить по банке, обследуя свое новое жилище.

— Ну, что ты видишь? — обратились мы к Си.

— Да двоится, блин! — с досадой отвечала Си. — То Калерия Павловна, то Сталин. Мало покурила. Вот сейчас Сталин. В мундире. Маленький такой… Смешно. Сталин в банке! — Си засмеялась, но тут же прикусила язык. — Простите, Иосиф, — сказала она. — Он же все слышит и понимает! — шепотом сказала она нам. — Только сказать ничего не может. То есть вроде там что-то говорит… Но это видимость. Я же вижу образ его души. Все равно смешно.

Я представил диктатора в мундире, бродящего по стеклянному дну банки, по ее стенкам, ощупывающего эти стенки… О чем он сейчас думает? О своем друге Бухарине?

Потом Сталин, по словам Си, превратился в Калерию, которая нервно забегала по банке, что-то кричала, возмущалась… Мы с Костиком видели все того же таракана, который действительно слегка возбудился и забегал шустрее.

Си улеглась на диван и заснула, она сильно устала.

— Так! Теперь его надо в коллектив, — сказал Костик.

— Зачем?

— Посмотрим на поведение. Как он там будет стремиться к власти.

Мы нашли в кухне стеклянную плошку с крышкой типа сковороды для микроволновки и с полчаса ловили в кухне тараканов. Набрали штук тридцать. Затем мы пометили Сталина лаком для ногтей, который нашли в косметичке Си. Костик двумя точными движениями нанес ему на крылья по одной алой точке. Крылья стали похожи на погоны, а таракан на генералиссимуса.

И мы вбросили генералиссимуса в народ.

— Ну-ка дай спироскоп! — потребовал Костик.

Он надел очки, минуту обозревал стеклянную кастрюлю с тараканами, затем объявил:

— Десять с какими-то душами, не считая Иосифа. Остальные бездушны.

— С душами, наверное, интеллигенты, — предположил я.

— Ага! — сказал Костик с непередаваемым сарказмом.

И тут в мою комнату без стука ворвалась мадам Полуэктова. И сразу же устремилась к столу, на котором стояла стеклянная сковорода.

— Ага! Я так и думала! Кто вам позволил брать мою посуду? — закричала она и только тут заметила, чем полна эта посуда.

— А-ааа! — заорала она в ужасе, замахала руками и выскочила из комнаты.

— М-да, влипли, — сказал Костик.

— Слушай, надо прятать подопытных животных. А то потравят ведь. Иосифа изведут в два счета, — сказал я.

— Ну душе-то его ничего не будет. Бессмертна, сука. Переберется куда-нибудь, — сказал Костик.

— Придется ему в подполье уходить. Опять, как до революции, — пробормотала проснувшаяся от крика Си.

Похороны

На девятый день со дня смерти состоялись похороны Калерии Павловны.

Отпевали в храме Святого Князя Владимира, что на Петроградской стороне, вблизи Дворца спорта «Юбилейный». Уже с утра там были заметны приготовления: прямо в притворе храма соорудили деревянный настил с задником, затянутым серебристой тканью и увитым еловыми ветками. Менеджер по продажам Макс бегал по двору с листком бумаги и командовал, кому что делать. Метрах в пятидесяти от подиума стоял пульт, похожий на те, что употребляются на рок-концертах.

Судя по всему, готовилось изрядное шоу.

Я выполнял свои обычные обязанности руководителя службы безопасности, расставляя охранников по периметру двора и у входа.

Гроб с телом тетки Сталин с утра стоял открытым в церкви, к нему постепенно стягивался народ.

Надо сказать, что предстоящее отпевание и погребение вызвали немалый ажиотаж в политической жизни Петербурга. Мачик тоже приложил к этому руку, он добивался максимальной шумихи.

Был погожий весенний день, воробьи купались в пыли у церковной ограды, солнце золотило купола. К одиннадцати часам во двор церкви прошествовал организованный отряд пенсионерок-сталинисток, экипированных красными флагами, повязками и транспарантом «Сталин и сейчас живее всех живых!»

Оставив транспарант и флаги вне храма, пенсионерки, крестясь, зашли внутрь и заняли позицию у гроба. Среди них выделялась одна — штурмового вида, с красным розанчиком на старомодной шляпке и ярко накрашенными красными губами. На вид ей было лет восемьдесят, но бодрости хватало на двоих сорокалетних.

Скоро возникла и оппозиция в лице человек пяти пикетчиков от демократических сил, занявших места у ворот церкви. Там были три хипповатые девушки с плакатиками «Нет сталинизму!», пожилая руководительница, по виду диссидентка со стажем, и неопределенного возраста и цвета невзрачный человечек в помятой шляпе.

В храме немедленно прознали про оппонентов. Розанчик вышла на крыльцо, осенила себя крестом и достала мобильник. Сказав в трубку несколько слов, старуха снова спряталась в храме, успев погрозить диссидентам кулаком.

Минут через пятнадцать к собору торопливой походкой приблизился седобородый старец с матюгальником и, устроившись метрах в пятнадцати от диссидентов, начал поливать их лозунгами и проклятиями через рупор.

К этому времени во дворе уже стояла машина телевидения, а рядом бродили оператор с молоденькой редактрисой, у которой в руке был микрофон с надписью «ОРТ».

Мачик сумел подкупить Первый канал.

Становилось весело. Старец кричал в матюгальник:

— Сталин — наша слава боевая! Сталин — нашей юности полет!

На что хипповатые девушки скандировали тонкими голосами:

— Ста-лин ац-той! Ста-лин ац-той!

Калерия Павловна, съежившись, лежала в гробу с бумажной ленточкой поперек лба.

И тут к храму подъехала процессия из четырех черных «мерседесов», возглавляемая лимузином-катафалком непомерной длины. Из «мерседесов» принялись выгружаться грузины— все в черном, напоминавшие грачей с картины Саврасова. Возглавлял их пожилой грузный человек с властными жестами — по виду не меньше князя. Четверо молодых людей были в костюмах джигитов, в камзолах с газырями и кинжалами и в смушковых шапках. Они сразу же встали в почетный караул возле гроба.

Были и женщины — старые и молодые, в черных кружевных платках, и дети — бледненькие грузинские княжны с огромными печальными глазами и даже один младенец, которого торжественно вынесли в роскошной коляске из катафалка, водрузили на колеса и ввезли в церковь.

Мачик появился из своей «ауди», расцеловался с грузным стариком, и они оба вошли в церковь.

Отпевание началось.

Молодой батюшка с бородкой принялся что-то выпевать, ему вторил басом дородный дьякон, служка подкидывал в кадило что-то, вероятно, топливо.

На хорах запели певчие, в храме было не повернуться из-за обилия зевак и журналистов.

Тетке Сталин предрекали вечную память, но было непонятно, к кому конкретно относится этот долгосрочный прогноз — к вождю народов или к скромной учительнице черчения.

Наконец служба подошла к концу, свечи были погашены и положены в гроб, а сам гроб накрыт крышкой.

Абреки подняли его на плечи и двинулись к выходу. Толпа потянулась следом, крестясь.

На улице гроб водрузили на подиум перед экраном, и тут рядом с гробом появилась Серафима Саровская, одетая в длинный малиновый балахон из парчи, в кокошнике и с непонятным жезлом в руке.

Это был китч, достойный кисти Глазунова.

Камеры и микрофоны обратились к Серафиме. Толпа застыла.

А Серафима, указывая жезлом на закрытый гроб, начала заупокойно вещать:

— Наступил девятый день, как преставилась раба Божия Калерия, и сегодня ее душа расстается с телом…

Заиграла музыка из колонок. Кажется, это был Григ, «Песня Сольвейг».

— Какую новую обитель изберет эта бессмертная и великая душа? — задала риторический вопрос Серафима. — Кто обретет эту душу? Кого она поведет по жизни, как вела своего великого обладателя?

Чем-то она стилистически напоминала ведущую программы «Слабое звено». При этом явно гнала. Вкусу ни на грош. Впрочем, это и нужно для толпы.

Раздался дружный «ах!» Это на серебристом экране появилось розовое облачко с крылышками, которое медленно поднималось кверху, трепеща этими крылышками, как стрекоза.

Облачко, очевидно, символизировало душу и управлялось лазерным лучом с пульта.

— Сейчас, сейчас мы узнаем — куда направляется душа! — вскричала Серафима.

Я тихо выругался.

Розовое облачко, потрепетав крылышками, сместилось вбок, переползло с экрана на стоящих справа от подиума людей в черном и уперлось в детскую коляску с кистями и кружевами, в которой спал грузинский младенец.

— Душа нашла себе обитель! Душа нашла себе обитель! — совершенно базарным голосом объявила Серафима.

Пожилой грузинский князь подскочил к коляске, извлек оттуда спящего младенца и вскинул его над головой.

— Иосиф Второй Туманишвили! — гаркнул он, обращаясь к толпе.

Ребенок, конечно, заорал, напуганный внезапным объявлением его наследником Сталина.

Никому уже не интересную Калерию Павловну погрузили в автобус и повезли в крематорий. Сопровождали ее три старухи и девушки-антисталинистки в знак протеста.

Дважды потерявшая душу — один раз тайно в морге и второй публично и фиктивно — тетка Сталин отбыла в вечность, оставив своим официальным, но фальшивым преемником младенца Иосифа Туманишвили, а неофициальным, но настоящим — таракана Иосифа, сидевшего в стеклянной банке у меня дома.

Мачик положил в карман полмиллиона долларов за удачную продажу. Геополитические последствия этой сделки еще предстояло выяснить.

Шоу

Машина завертелась.

Переселение души генералиссимуса из мертвой тетки в грузинского младенца, показанное в репортаже Первой программы, стало неплохой рекламой для шоу нашей Мадемуазель СиСи, которую стали именно так именовать в прессе, ибо называть ее «Мадемуазель ЭсЭс» было как-то неловко.

Шоу называлось «Спросите ваши души». Название придумал режиссер Лева Цейтлин — рыжеволосый смешливый человек с мешком безумных идей, которого вся эта затея страшно веселила. Сценаристов было трое, они придумывали роли и инкарнации.

Первая передача состоялась в пятницу сразу после программы «Время». К ней были подготовлены пятеро душманов, как сразу же стали называть участников шоу, рассказывающих о своих инкарнациях. Сценаристы постарались на славу. Среди душманов оказались актеры, обладавшие ранее душами древних римлян, крестоносцев, героев войны, путешественников, актеров немого кино, а также имелся один бывший крокодил из Нила, миниатюрная собачка и даже тюльпан, выросший на могиле солдата.

Когда я услышал на репетиции историю, как тюльпан переговаривается с душой умершего солдата, которая переселилась в высокий дуб неподалеку, мне тут же захотелось найти сценариста и дать ему по морде. Но у меня были в этом шоу другие функции.

Я отвечал за безопасность и прежде всего — экономическую. А это значило, что все участники шоу, начиная от душманов-актеров и кончая осветителями, должны были дать мне подписку о неразглашении и пройти процедуру устрашения. Заключалась она в том, что я разговаривал с сотрудником в присутствии двух громил из охраны Мачика и недвусмысленно намекал, что при малейшей утечке информации придется иметь дело с ними.

Эта процедура плюс высокие зарплаты нашего штата удерживали людей от болтливости.

Впрочем, Мачик не особенно боялся утечек. Он понимал, что любая скандальность — это реклама, а проверить все равно некому. Свобода слова — это прежде всего свобода дезинформации. Она привела к тому, что печатному слову и вообще всему публичному перестали верить. И все же нам надо было быть осторожными, чтобы не дискредитировать идею с самого начала.


Первую передачу я смотрел на экране в записи, которую сделала Си, поскольку прямой эфир требовал моего присутствия в студии. По этому случаю я приобрел видеомагнитофон. Просмотр сопровождался едкими комментариями Сигмы. Она не была бы женщиной, если бы не затаила в душе глубокую ревность к Мадемуазель СиСи.

— Смотри, смотри! Ну это же содрано у меня, вот эти движения. И руки так же… Кто ей рассказал? Она не могла это видеть! Это ты рассказал? — допытывалась Си, глядя на экран.

Чушь какая! Сквозь магазин Шнеерзона прошло сотни три людей. Любой мог рассказать и показать, как Сигма вытягивала из него душу.

— Ну а кто придумал этот тюльпан на могиле? Там у вас вообще есть люди со вкусом? — спрашивала она.

Все это так, но когда молодая актриса, которая раньше была этим тюльпаном, рассказывала про душу Неизвестного солдата, укрывшуюся в дубе, многие зрители в студии плакали. Камера показывала их крупным планом. Слезы были настоящие и зрители тоже.

— Кстати, ты этим скажи: если душа поселилась в цветке — это очень высокое кармическое состояние. Обратно вселиться в человека ей уже трудно. Ей легче в другой цветок или в камень.

— Куда?

— В камень. Костиков спироскоп видит души в камнях. Они там есть. Не во всех, конечно. Во многих драгоценных. В камне, что под Медным всадником, есть душа, я его смотрела. А в самом всаднике нет. У этого камня забавная история. Он был финским крестьянином, потом оленем, зайцем, елкой… Ну и дошел до камня.

— Это любопытно, но для наших сценаристов нет никаких преград. Ты думаешь, они станут руководствоваться твоими советами? — сказал я.

— Ну и мудаки, — ответила Сигма и отвернулась от телевизора.

А там, на экране, под рассказы душманов оживал огромный экран, который Лева Цейтлин расположил во всю сцену студии. На нем возникали картины, соответствующие рассказу душмана. Рассказ про крокодила был иллюстрирован фильмом Би-би-си о нильских аллигаторах и подробным рассказом об их повадках. И про крестоносцев показали, и про древних римлян. Передача имела явный познавательный оттенок.

В конце всем подставным актерам выписывали сертификаты на их инкарнации, а Мадемуазель СиСи призывала зрителей участвовать в передаче.

Надо сказать, что она выглядела вполне артистично и неплохо справилась с задачей.

Вскоре рейтинг передачи достиг приличного уровня, но Мачику этого было мало. Нужно было затмить всех, а для этого в каждой передаче должна была участвовать «звезда». В приватной студии срочно готовили «великие души», натаскивали актеров. Между прочим, мне было поручено проверять, насколько хорошо эти подпольные «душманы» владеют материалом.

Обычно я давал им список литературы по той или иной душе, они его прорабатывали, потом сдавали мне экзамен. Все это была работа впрок, потому как пока заказов на души великих не наблюдалось. Публичные люди присматривались к этому новому виду рекламы и не спешили выкладывать денежки за чью-то незнакомую душу.

Внезапно поступила заявка от одного известного музыканта который еще лет десять назад был очень знаменит, а теперь стал терять популярность. Он не сам заказал нам великую душу, а передал через своего администратора, что хотел бы участвовать в публичном сеансе на предмет выявления своих инкарнаций. Вероятно, его уверенность в себе была так велика, что он не сомневался в великолепии своей родословной.

Это было бы прекрасно, если бы сеансы проводила Сигма. Но наша Мадемуазель СиСи не умела читать души, а натаскивать популярного артиста на роль Моцарта было как-то неудобно. Он мог поднять скандал, и к нему бы прислушались.

Мачик думал два дня, потом сказал Серафиме:

— Запускай. Пусть импровизирует. Посмотрим, на что он способен.

Я знал, что ББ (так его уже давно называли в прессе) способен на многое. Почему-то казалось, что его устроит Моцарт в качестве его предтечи. На худой конец Шопен. Но когда великого ББ ввели в студию и Мадемуазель СиСи, осенив его пассами, задала свой коронный вопрос: «Кто вы? Как ваше имя?» — великий артист, секунду подумав, сказал своим завораживающим голосом:

— Сиддхарта Гаутама…

И улыбнулся загадочно и как всегда обворожительно.

Блин! Он одним ударом получил в духовные прародители основателя великой религии, похерил бизнес-план Мачика и поднял свою популярность на немыслимую высоту. И как мы забыли, что он недавно принял буддизм! Об этом даже в газетах писали.

Короче, ББ обвел Мачика вокруг пальца, как ребенка.


Из этого выступления последовало несколько выводов.

Во-первых, передача стала идти в записи.

Во-вторых, к участию в ней стали допускаться не только душманы, но и простые зрители, чьими письмами мы были буквально завалены. Теперь на каждом сеансе между ними проводилась лотерея, в результате которой определяли пятерых участников следующей передачи, которые назовут свои инкарнации. Мачик понял, что осечки не будет. Поведение участников диктовалось обстоятельствами и их собственной фантазией. Конечно, предварительно с ними работали, чтобы исключить появление среди них потомка Пушкина или Ван Гога, которые были нам самим нужны и слишком известны, чтобы расходовать их души на простых смертных. К этой работе был привлечен и я.

Поразительно, сколько вокруг безумцев! Работая с этими соискателями, я понял, что почти любой человек, если его хорошо копнуть, оказывается безумным. В нашем случае и копать глубоко не приходилось.

Я любил разговаривать с молоденькими девушками.

— Скажите, а кто ваш идеал?

— Шакира! — говорит она, округляя свои и без того круглые глаза.

— Кто это?

— Ну как же вы не знаете! Это же знаменитая певица!

— Певица? Она поет в Ла Скала? — спрашиваю я невозмутимо.

— Какая Ла Скала? Это такая группа? Она солистка!

— Поп-звезда, что ли?

— Да! Да! — она рада, что мы нашли наконец общий язык.

— Это значит, что вы были бы не против обладать душою этой Шакиры?

Она млеет. Она не может даже мечтать о таком счастье.

— Но она ведь жива? Не так ли? — спрашиваю я.

— Жива! Жива, конечно!

— Значит, ее душа занята, увы, — говорю я скорбно.

— А кого вы можете предложить? — спрашивает она озадаченно.

И я понимаю, что она готова на все. Еще несколько фраз — и она соглашалась на душу Марии-Луизы Францисканер, которая пела в венском кабаре в 1937–1939 годах.

Я тщательно расписывал эту замечательную австрийку с пивной фамилией, давая волю своему воображению, а заодно размышляя, почему мне не приплачивают за создание сценария передачи.

Труднее всего было с фанатами Пушкина. Обычно это бывали огнеупорные старички, знающие наизусть «Евгения Онегина» и читающие его к месту и не к месту. Им страшно хотелось завладеть душой Пушкина. Они не знали, что душа Пушкина оценена в нашем прайсе в кругленькую сумму и ждет заказчика.

Все же запросы у людей неимоверные!

Старичков я валил беспощадно, как строгий экзаменатор. Обычно они проваливались на вопросе, а что же их душа делала после 1837 года вплоть до их рождения где-то в двадцатые годы. Все же почти сотню лет надо было перебиваться. Тут в ход шли какие-то туманные генерал-аншефы, поэты средней руки и даже фрейлины двора Его Императорского Величества.

На что я холодно и твердо возражал:

— Простите, но нам доподлинно известно, что в этот период душа великого поэта находилась за границей, вынашивая планы мести шевалье Дантесу.

И фанат Пушкина был бессилен перед этой чудовищной ложью.

Короче говоря, нас засасывала рутина шоу-бизнеса, а ожидаемого наплыва претендентов на души гениев не наблюдалось.

Как вдруг поступил крупный заказ.

Один из олигархов в изгнании, живущий в Лондоне, через посредников пожелал участвовать в сеансе мадемуазель СиСи, причем сеанс по вполне понятным причинам должен был проходить в режиме телемоста. Заказ был на удивление скромен — не Александр Македонский, не Черчилль и даже не Петр Первый, известный реформатор.

Олигарх заказал душу Александра Ивановича Герцена.

Мы кинулись собирать материал и искать душмана. Мачик предложил неожиданный ход — душа Герцена должна была, по его мнению, находиться у юной и прекрасной девушки. Олигарх, по слухам, был небезразличен к молодым особам.

Была срочно найдена красивая студентка филфака, которая за очень неплохую плату в три тысячи долларов согласилась проработать «Былое и думы» и ряд других материалов и вступить с олигархом в контакт.

Звали ее Ася. Я познакомился с нею и изложил наши условия конфиденциальности.

— Да что же я — дура? Я же понимаю, что у вас подстава. Не маленькая, — сказала она.

— Вам придется в личной беседе рассказать клиенту о душе Герцена как можно полнее, — сказал я.

— Он сам не может прочитать мемуары?

— Дело не в этом. Возможно, он их даже читал. Но вам нужно создать полную иллюзию того, что вы все знаете про Александра Ивановича.

— А кто клиент? — спросила она.

Я назвал фамилию.

Ася подумала и сказала:

— Тридцать тысяч.

— Чего тридцать тысяч? — не понял я.

— Мой гонорар.

— Но позвольте… — я был потрясен ее наглостью.

— Как хотите. Вы просто не найдете никого, кто прочитал бы этот том, — она указала на «Былое и думы».

Мачик, узнав об этом, расхохотался и неожиданно легко согласился.

— Молодец девка! — похвалил он Асю. — Держи ее в поле зрения.

Через две недели состоялся разговор с Лондоном по видео-телефону. На одном конце провода перед камерой сидел олигарх, на другом — Ася и мы с Мачиком в сторонке.

Я оценил гениальность Мачика, лишь только включили камеры. Олигарх совершенно не ожидал увидеть красивую барышню в роли обладателя души Герцена. Он со свойственным ему скептицизмом собирался основательно проверить, не подсовывают ли ему фуфло, просто так отдавать свои три миллиона олигарх не был намерен.

Но, увидев Асю, смешался.

— Вы… Как вас зовут? — спросил он.

— Сейчас Ася Дашкова, а когда-то — Александр Иванович, — спокойно ответила она.

— Хм, я все же буду звать вас Асей, если вы не возражаете, — в голосе олигарха появились игривые нотки.

Мачик хлопнул себя по колену, довольный. Он переиграл олигарха.

А дальше Ася с потрясающим профессионализмом и недюжинной фантазией поведала олигарху о Герцене столько подробностей, что хватило бы еще на одни «Былое и думы». Боже, что она рассказывала об Огареве! Какие детали издания «Колокола» приводила, вплоть до цен на бумагу!

Олигарх, судя по всему, тоже прочитал мемуары Герцена, так что их разговор временами напоминал воспоминания старых денди.

— Огарев обещал мне стихи к номеру, — рассказывала Ася, — и мы встретились на Риджент-стрит, в пабе…

— В том, что в одном квартале от Вестминстера? — спросил олигарх.

— Нет, в трех, к Гайд-парку.

— Там нет паба.

— Сейчас нет. А раньше был… — парировала Ася. — Но стихов он не принес, а принес счет за квартиру…

— Здесь очень дорогие квартиры, — посетовал олигарх.

— Я знаю, — кивнула Ася.

Мы с Мачиком слушали, временами забывая, что перед нами не скромная студентка-филолог, а сам Александр Иванович Герцен собственной персоной.

— Приезжайте в Лондон, вы здесь давно не были, — на прощанье сказал олигарх.

— Приглашайте, приеду, — согласилась Ася.

Контракт был подписан, и еще через неделю в режиме телемоста олигарх вещал Мадемуазель СиСи и всей России все то, что он узнал от Аси, — и про встречу с Огаревым, и о пабе на Риджент-стрит, и про издание «Колокола» и ценах на бумагу. От себя он прибавил лишь несколько выпадов в адрес царского правительства и призывов к революции, за которыми легко читались его претензии к правительству нынешней России.

А студентка-филолог, получив честно заработанные тридцать тысяч баксов, действительно поехала в Лондон, правда, по туристской путевке.

Сеанс с олигархом прорвал плотину. К нам хлынули политики всех мастей, которые поняли, что публичный сеанс не только может придать весу их персонам, но и дать возможность от имени великой души поносить нынешние власти.

Мы сразу стали знамениты и востребованы, как нынче говорится. Дня не проходило, чтобы Мадемуазель СиСи не появлялась в каком-нибудь популярном ток-шоу, где она довольно бойко рассуждала о душе, цитировала Пастернака и Блока, а прощаясь со зрителями неизменно говорила:

— Спросите ваши души!

И улыбалась просветленно и многозначительно.


Нечего и говорить, как это бесило Сигму.

— Ты сама от этого отказалась, — сказал я ей, когда она после очередного ток-шоу наливала себе в рюмку коньяк.

— Думаешь, я хочу быть на ее месте? Фигушки! Мне за души обидно. Лезут в них всякие, ковыряются… Ненавижу.

Мы с Мачиком и Лева Цейтлин тоже удостаивались внимания журналистов. Мачик обычно излагал статистические данные. Уже несколько десятков знаменитых душ было обнаружено и закреплено за владельцами. И что удивительно — все эти души принадлежали либо знаменитым ныне людям, либо очень богатым. Это само собою наводило на мысль о преемственности славы, талантов, способностей. Получалось, что какое бы тело ни избрала душа, это тело непременно добивалось успеха.

И в этом, конечно, была своя логика.

Исключением пока была лишь мертвая тетка Сталин. Вспоминая о ней, Мачик разводил руками и говорил, что нет правил без исключений.

Хотя мы-то с Сигмой и Костиком знали, в каких ординарных телах обитают подчас души, которые принадлежали знаменитостям. Сигма уже самостоятельно обнаружила душу Маяковского, которая мирно таилась в грузном теле гаишника, обычно дежурившего на перекрестке неподалеку от нашего дома. Гаишник был как гаишник, срубал себе рубли с водителей и не думал о мировой славе. В нашем активе были также души изобретателя радио Попова, бегуна Владимира Куца и большого сукина сына Николая Ежова, наркома внутренних дел.

Душа Ежова нынче обитала в пенсионерке Саватеевой, которая вечно сидела на лавочке перед нашим подъездом и злобно комментировала происходящие вокруг события.

— И чего собак заводят? Лают и срут, — говорила Саватеева, завидев собачку.

Между тем некоторые собачки являлись вместилищами душ балерин и учительниц русского языка и литературы, что, согласимся, гораздо лучше, чем палач и губитель Ежов.

Но, по Мачику, все было наоборот. Капитал души не растрачивался, это создавало в обществе мнение, что все устроено справедливо. И ты олигарх не потому, что наворовал кучу добра, а потому, что в тебе роет землю носом душа Герцена.


До меня журналисты добирались не так часто, и по их вопросам я понимал, что меня считают чуть ли не «серым кардиналом» проекта. Вероятно, отсеянные мною безумные фанаты Пушкина и безмозглые девицы создали слух, что непосредственным отбором кандидатов на передачу занимаюсь я. На самом же деле я работал только с «самотеком», душманами занимались Лева Цейтлин и его ассистенты.

— Душа — очень тонкий инструмент, — объяснял я интервьюерам. — Мы не должны допускать, чтобы сеанс слишком сильно подействовал на кандидата. Ведь недаром есть понятие душевной болезни. Моя задача состоит в том, чтобы распознать среди кандидатов неустойчивые психически натуры и исключить возможность душевной травмы…

— Так ты, стало быть, психотерапевт? — насмешливо спросила Сигма, прочитав мое интервью в газете.

— По сути да, — кивнул я.

— Пожадничал твой Мачик нанять профессионала…

— Просто не хотел лишних посвященных в наше фуфло, — объяснил я.

— О’кей. Но учти, что душа — не инструмент. Это ты — инструмент для нее.

Я чувствовал, что Си все больше отдаляется от меня благодаря нашей программе «Спросите ваши души». И хотя мы по-прежнему спали в одной постели, как брат с сестрой, мы потихоньку становились чужими, и я боялся, что можем стать врагами.

Особенно ясно это стало, когда Си вдруг купила попугая-какаду расцветки итальянского флага и научила его орать скрипучим голосом по утрам:

Спр-рросите ваши души! Спр-рросите ваши души!

Это было невыносимо.

Опыты с тараканами

Настала пора рассказать, чем же занимались Сигма с Костиком, пока я не покладая рук трудился в проекте Мачика.

Они тоже не теряли времени даром. По вечерам, возвращаясь с работы вымотанным, я замечал какие-то новшества в тараканьем хозяйстве или же Сигма, если у нее было настроение, рассказывала мне о том, что им удалось узнать или сделать.

Они познавали души с помощью дара Сигмы, оснащенного спироскопом и спирососом.


Нас особенно интересовал таракан Иосиф, к нему в банку заглядывали регулярно и отмечали происходящие там события.

Тараканов в банке было около сотни. Из них одушевленных — десятка полтора, не больше. Я всегда мог их различить, поглядев в банку сквозь спироскоп. Вскоре мы с Костиком пометили их белыми пятнышками на спине. Иерархия в банке была четкая.

Таракан Иосиф обычно сидел у стенки, окруженный группкой из пяти тараканов, которых мы прозвали Политбюро и среди которых одушевленных не было. Далее был круг бойцовых тараканов, которые вечно дрались из-за пищи и просто так, от скуки. Среди них уже попадались одушевленные, был даже один бывший католический священник, два пирата и бандерша публичного дома. Именно они первыми набрасывались на пищу, оттаскивали лакомые кусочки в Политбюро и шефу, остальное делили между собой, но съесть всего не могли и остатки подбирали рядовые тараканы.

Время от времени вся колония приходила в сильнейшее возбуждение, таракан Иосиф взбирался на стенку, но невысоко — сантиметров на пять — и там шевелил своими черными усами, а внизу бесновались приспешники. Обычно это заканчивалось убийством одного-двух тараканов, причем какой-либо закономерности нам установить не удалось. Погибали и тараканы из народа, и охрана, и даже члены Политбюро.

Причин этих зверств мы тоже не могли доискаться.

Когда погибал таракан с душой, мы старались выловить его душу спирососом и загнать в другого таракана. Интересно, что если это был член Политбюро, то, поимев душу, даже весьма сомнительную в виде бродяги с Кузнечного рынка, он обычно недолго удерживался в Политбюро. Его либо разрывали на куски либо оттесняли на периферию банки.

Иосиф ел мало, его руководящие действия почти не прослеживались, он только шевелил усами, вероятно, подавая какие-то сигналы. Природа его власти была непонятна, хотя власть чувствовалась несомненно.

В другой банке Сигма держала тараканов исключительно с душами растений. Она собирала их спирососом в Ботаническом саду. Сигма утверждала, что эти души весьма развиты, тонки и поэтичны. Руководителя этой банки мы обнаружить не смогли, там все происходило на редкость демократично.

Однако убивали и там, как это ни прискорбно!

Время от времени мы находили останки демократического одушевленного таракана, причем обычно около них сидели окаменевшие его соратники, предаваясь скорби. Остальные делали вид, что ничего особенного не произошло. Типа попал под поезд. Хотя мы видели, что он умер насильственной смертью — всюду валялись обломки крыльев и куски усов.

Однажды в воскресенье, пользуясь отсутствием Сигмы, которая отправилась в Ботанический сад с пробиркой, полной тараканов, и спирососом, я пересадил Иосифа из коммунистической банки в демократическую.

Просто взял его пинцетом поперек туловища со звездами на крыльях и кинул в банку к демократам.

И сел наблюдать.

В обеих банках сначала возникло замешательство. У коммунистов первыми взволновались члены Политбюро, которые, трепеща усами, кинулись обследовать место, где только что сидел Иосиф. Вероятно, у них возникла совершенно справедливая мысль, что он вознесся. Вскоре я заметил, что один из членов Политбюро подолгу задерживается на месте лежанки Иосифа и даже пробует там заснуть. Это не понравилось другому таракану из руководства, и он с соратниками буквально за усы стащил самозванца с руководящего места и сам его занял. А того кинули на растерзание охране.

В народе же ничего особенного не произошло.

В банке с демократами появление Иосифа вызвало небольшую панику, какие-то храбрые тараканы полезли на стенку, чтобы оттуда призвать сообщество к борьбе, но Иосиф дотронулся своими длинными усами до нескольких тараканов, те мгновенно образовали кольцо вокруг него, а дальше в течение всего двух часов в банке демократов установилась иерархия, подобная банке с коммунистами.

Пламенные борцы на стенках были стащены за ноги и казнены.

Я подождал, пока утихнут революции, и произвел обратную операцию. Вернул Иосифа в его банку.

Через час я имел в этой банке гору трупов, Иосифа на прежнем месте и полностью обновленный состав Политбюро.

А у демократов приспешники Иосифа выдвинули нового вождя, но мирным путем, и строй там на демократический обратно не изменился.

Из чего я сделал вывод, что авторитарный строй устойчивее демократического.

Кстати, в банке коммунистов в Политбюро появились одушевленные тараканы. Все же какой-то прогресс.

Тут как раз вернулась из Ботанического сада Сигма.

Когда она вошла, похожая на ученого-энтомолога, в комбинезоне с кучей карманов, из которых торчали пробирки, заткнутые специальными пробочками с отверстием для доступа воздуха, с трубочками спирососа, свисавшими из сумочки на боку, попугай крикнул фельдфебельским голосом:

— Спросите ваши души!!

Я ей рассказал о своих опытах, но она была равнодушна к социуму тараканов, ее интересовали индивидуальности.

— Ты можешь строить социологические модели, наблюдая за тараканами, — предложил я.

Мне как-то хотелось пристроить ее к общественно-полезным занятиям.

— У меня есть дела поинтереснее, — сказала она. — Скоро они узнают!

Я понял, что «они» — это мы с Мачиком и всей честной компанией.

То есть, нечестной.

В смысле нечестной.

— Посмотри, — она вытащила пробирку из кармана. В пробирке сидел таракан, такой же, как и все.

— Когда-то он был Тимирязевым, — сказала она.

Таракан Тимирязев глянул на меня из пробирки, как мне показалось, надменно.

— Удача… — пробормотал я. — И что ты с ним будешь делать?

— Есть планы, — неопределенно проговорила Сигма. — Я должна сначала закончить теорию.

— Чего-о? — удивился я.

— Теорию души. Я уже почти все знаю. Вот послушай.

Сигма уселась по-турецки на тахту и принялась рассказывать мне свою теорию души.

По словам Сигмы, Господь Бог, сотворив человека и всю живность, одухотворил их и наградил душой. Все, что тогда имелось в наличии, получило душу, а душа означала ни больше ни меньше как возможность свободного творчества.

Да, всего лишь так. Возможность творить свободно. И прежде всего свою собственную жизнь. Поскольку людей тогда было немного, Бог расселил души во всем, что было — вплоть до каждой травинки.

Это и называлось Раем, когда у всех была душа.

А потом душ стало на всех не хватать, сейчас в мире большой дефицит душ. Время от времени, когда Господу Богу это надоедает, он уменьшает количество особей на Земле, пользуясь войнами, эпидемиями, массовыми репрессиями и разного рода стихийными бедствиями…

— Слушай, ты это серьезно? Про Бога и вообще… — не выдержал я.

— Дурак! Ты это можешь объяснить по-другому? Не хочешь слушать — не надо! — рассердилась Сигма.

— Хочу, хочу… Прости.

А дальше началась свободная циркуляция душ — рождения и смерти, переход душ от одних живых существ к другим. Люди размножались, и Господь Бог понял, что помимо души им нужно еще что-то, чтобы направлять ее движение. Душа была слишком спонтанна.

И Бог создал талант и стал давать его каждому человеку при рождении. Но, в отличие от души, талант смертен. Он может умереть вместе с человеком, а иногда и раньше. Талант есть у всех, даже у людей, лишенных души. Но каков этот талант, человек не знает. Дело души — вытащить его наружу.

То есть там очень серьезное взаимодействие. Душа выявляет талант, а он управляет ею. Конечно, не полностью, душа сохраняет вольность, но общий вектор движения задает талант.

— А как же родители? Воспитание? — вставил я.

— Да, это тоже, — кивнула Си. — Наследственность и воспитание влияют. И вот когда эти четыре фактора находятся в гармонии и помогают друг другу, получается удивительный результат. Получается гений.

— Пушкин! — опять встрял я.

— Ну чего вы носитесь с Пушкиным? Чего? Да, Пушкин — гений, но зачем ломать стулья? Если хочешь знать, талант поэта, певца, художника — не главный в иерархии талантов. То есть не самый редкий.

— А какой же?

— Талант жить, — сказала Сигма.

— То есть устраиваться?

— Джин, ты сегодня очень глуп, — сказала Сигма. — Поэтому я занятие прекращаю.

— Ну Сигмочка! Ласточка! — взмолился я.

— Я такая же ласточка, как ты кардинал Ришелье, — сказала она. — Иди мой посуду.

Я вспомнил, что сегодня моя очередь мыть посуду, и поплелся на кухню, где застал мадам Полуэктову в компании двух румяных теток с ведрами и шлангами. Если бы не размеры этих шлангов, я бы подумал, что они тоже занимаются ловлей душ.

Но они занимались совсем другим. Они уничтожали тараканов. И вызвала их мадам Полуэктова.

— Вот хорошо, что вы пришли, Евгений, — сказала Полуэктова. — У вас тоже нужно продезинфицировать. Вся квартира должна быть обработана.

— Зачем?

— У вас ведь тоже есть тараканы!

— Есть, — кивнул я, вспомнив Иосифа. — Но они… нам нужны.

— Как это? Не спорьте, вот предписание ЖРЭУ, — и она потрясла в воздухе какой-то бумажкой.

— Ну, мы начинаем! — бодро сказала одна из теток и направила шланг на стену.

Из шланга полился поток мутной жидкости.

Я бросился обратно в нашу комнату.

— Си, тараканов выводят!

Си мгновенно подхватилась и стала собирать нашу тараканью лабораторию. Она и не подумала идти качать права и заявлять о неприкосновенности жилища, потому что к тому времени отношения с Полуэктовыми достигли полной враждебности. Дело уже не ограничивалось участковым, мадам Полуэктова подала на меня в суд, требуя лишить права на жилплощадь. Между прочим, в ее исковом заявлении фигурировали и тараканы.

«…А также занимается искусственным разведением тараканов», — так она описывала наши опыты. Если бы она знала правду!

Си собрала наши стеклянные банки, обтянутые сверху марлей, в большую сумку, переложив их полотенцами, чтобы они не брякали, засунула в карманы спиротехнику и выпорхнула из квартиры, сообщив мне:

— Я буду в Ботаническом саду!

А я остался воевать с тараканами. То есть, прошу прощения, с тетками.

Несмотря на мои протесты, тетки вторглись ко мне и залили комнату вонючей жидкостью, так что я едва успел схватить клетку с попугаем и тоже сбежать в Ботанический сад.

Между прочим, попугай Мамалюк (имя дала Сигма) при покупке был проверен на наличие души и таковой не обнаружил. Сигма тщательно подбирала ему душу, обследуя разные растения, и остановилась на душе старого дуба, который в разные времена был мамонтом, татарским сборщиком податей Мамалаем и актером Мамонтом Дальским. То есть прослеживалась какая-то тенденция в имени.

Сигма сидела на скамейке в укромном уголке сада и, нацепив на нос спироскоп, разглядывала цветочки. Все банки с тараканами грелись на солнышке. В банке с тараканом Иосифом, вероятно, происходил съезд партии, потому что все тараканы выстроились в правильное каре и в такт взмахивали усами.

Я поставил клетку с Мамалюком на дорожку и сел рядом с Сигмой.

— Ничего страшного, проветрим комнату, — сказал я.

Сигма повернулась ко мне, не снимая спироскопа.

— Джин, у тебя душа куда-то съехала, — сказала она.

— Куда это она съехала? — недовольно спросил я.

— Ну там где-то, в животе, — пояснила она.

Это мне не понравилось.

— Скажи лучше, как нам быть с соседкой…

— Я уже придумала, — сказала Сигма. — Увидишь.


И я действительно увидел.

Через три дня Полуэктова забрала свое исковое заявление и сообщила мне об этом. К этому времени мы хорошо проветрили комнату и водрузили банки на место, но новых тараканов брать было негде — тетки поработали на славу. Всякая другая мелкая живность подходила плохо: мухи и божьи коровки летали, муравьи были слишком мелки, а пауков фиг найдешь.

Получалось, что тараканы были идеальным местом для помещения душ. Это наводило на размышления.

Однако не успели мы как следует поразмыслить, откуда же брать материал для опытов, как Полуэктова принесла нам полный полиэтиленовый мешок тараканов.

— Я была на даче, — сообщила она. — Берите, Симочка! Я знаю, что они вам нужны!

Си поблагодарила.

Мы вытряхнули тараканов в новую банку.

— Что случилось? — спросил я Сигму.

— Я сменила ей душу. Теперь в ней живет Тимирязев, — ответила Си с таким олимпийским спокойствием, будто речь шла о смене прокладок.

Младореформаторы

Успех с заменой души окрылил Сигму и придал сил Костику. Дело в том, что автор двух великих изобретений — спироскопа и спирососа — не только не получил денег и славы за свои изобретения, но и не имел даже морального удовлетворения.

Ну, его очки видят, где в человеке душа.

Ну, его присоска может вытягивать эту душу и водружать на новое место.

А что в этом толку?

Всякий ученый, да и не только ученый, всякий творец, скажем так, работающий бескорыстно и увлеченно ради самой идеи, рано или поздно, когда достигнут результат, жаждет известности и как следствия этой известности — каких-то материальных благ.

Можно продать рукопись, как говаривал поэт. Можно и нужно.

Сигма добровольно отказалась от денег и славы. Костик пока не обнародовал в ученом обществе свои приборы. Но какой-то стимул был нужен и им. Это не могло остаться пустой забавой — пересаживать души в тараканов и определять их родословную.

И вот они обрели идею.

Исправить род человеческий. Ни больше, ни меньше.

Я говорю «они» о своих друзьях, потому что был по горло занят другой работой, за которую мне платили неплохие деньги. На эти деньги, между прочим, вся наша компания жила, потому что Костик и Сигма нигде не работали, а занимались лишь наукой.

Я был в курсе событий благодаря их рассказам. Энтузиазм, охвативший их, мне пока не передался. Я предпочитал наблюдать, что будет.

Сигма выдвинула теорию, согласно которой исправлять человеческую природу должны души, которые она собирала с цветков, как пчелка. Там, как правило, скапливались монашки, медицинские сестры, библиотекари, архивисты, продавцы мороженого, собиратели марок и прочий безобидный и славный человеческий в прошлом материал, который за свою жизнь не обидел и мухи.

И Си решила дать им новую жизнь, пересадив их души в нелучших, скажем так, представителей рода человеческого.

Идея была полна благородства и сулила земной парадиз.

Костик и Сигма понимали, что сами они в глобальном масштабе ничего не исправят. Слишком много работы. Но эксперименты начали.

Первым делом Сигма внедрила в старуху Саватееву душу балерины Мариинки Щепочкиной, танцевавшей в кордебалете еще до войны. Изъятую у старухи душу наркома Ежова, само собой, пересадили в банку к Иосифу, который встретил своего бывшего опричника с некоторым недоумением.

Как, он опять здесь?

И таракана Ежова разорвали на куски. Мы едва успели перехватить его бессмертную душу и заточить ее в кусок фановой трубы, который потом утопили в Невке. Пока она там проржавеет, пройдет много времени.

Однако надо было что-то делать с Иосифом. Таракан как вместилище столь опасной души был очень ненадежен. Поэтому, посовещавшись, мы решили похоронить душу Сталина в камне. Мы втроем, усадив Иосифа в пробирку, повезли его на Карельский перешеек, на станцию Лосево, и там в лесу, найдя огромный валун высотою метра в три, поместили душу Сталина туда.

Костик собственноручно извлек ее из таракана спирососом и, приложив присоску к валуну, отправил душу тирана на долгий отдых. Сигма спироскопом проконтролировала: душа сидела в камне.

И сидеть ей там предстояло много тысяч лет. До очередного обледенения Земли.

Что делать с тараканом, от которого остались от Иосифа лишь крылышки со звездочками генералиссимуса, мы решали долго.

Везти назад к коммунистам? Убить? Выпустить на волю?

Убить — предлагал Костик. Сигма хотела выпустить.

Но я уговорил их отвезти бывшего Иосифа обратно.

— У вас свои эксперименты, у меня свои, — сказал я. — Не мешайте науке.

Возвращенный к коммунистам Иосиф неожиданно для всех ушел в народ, стал тусоваться там и каким-то образом избавился от звездочек на погонах. То есть на крылышках.

Наверное, ему их отъели приятели.

Политбюро отнеслось к этому благодушно. На месте Иосифа стал возлежать таракан с душою начальника пожарной охраны города Минусинска в двадцатые годы Кузьмы Никаноровича Додонова. И ничего не изменилось, что говорит о чудесной устойчивости коммунистов к переменам.

Но наблюдать за Иосифом — это были мои заботы, а Сигма с Костиком собирали души праведников и пачками меняли их на грешные души современников.

Подвел гаишник с душой Маяковского. Он нарушил стройную теорию. Ему по очереди внедряли души ученого-биолога Ведищева, парфюмера, бабочки-капустницы, солдата срочной службы, убитого толпой товарищей, — и никакого толку. Гаишник продолжал драть рубли с автомобилистов. Причем без квитанций, по-черному.

— Влияние среды, — с умным видом пояснила Сигма. — Иногда душа бессильна.

Я подумал, что душа еще много где у нас бессильна, но промолчал.

Приятно было смотреть на моих друзей вечерами, когда они сортировали тараканов — чистых сюда, нечистых — туда. Бракованные души, между прочим, отобранные у порочных современников, пристраивались в недвижимость: в парапеты, чугунные решетки, столбы. Чтобы подольше их там подержать. А освобожденные души-цветки раздавались преступникам и подследственным. Сигма и Костик регулярно бывали в судах со своим спирососом, и им часто удавалось облагородить подсудимых перед тем, как те заслушивали свой приговор.

На приговор их перерождение, естественно, не влияло.

Костик был особенно возбужден. У него буквально поехала крыша. Он начал строить планы замены душ у властей — от самого низа доверху. Планы были малореальны, потому что менять души нужно было практически у всех, а доступ к телу реципиентов чаще всего бывал затруднен.

Я как профессиональный охранник это хорошо понимал.

— Костик, не парься, — сказал я. — Тебе не добраться даже до председателя партии. Не говоря о…

Костик тем не менее не унимался, любовно отбирал тараканов в правительство и даже сочинил стихи, взяв за основу популярное когда-то стихотворение поэта Межирова:

На Земле, где страданьям не видно конца,

Где дерьма неизбывного невпроворот,

Лишь одно нас спасет перед ликом Творца:

— Тараканы, вперед! Тараканы, вперед!

И когда от разврата устанет душа

И погрязнет в грехе мой несчастный народ,

Я возьму спиросос и скажу не спеша:

— Тараканы, вперед! Тараканы, вперед!

Мы тогда не обратили внимания на явные религиозные мотивы, проглянувшие в этом стихотворении, а напрасно.


Смотреть на Сигму с Костиком, когда они рассовывали тараканов по пробиркам, собираясь на очередной сбор душ, было одно удовольствие. Последнее время они работали на кладбищах, там много было бесхозных душ, застрявших в деревьях и кустарниках. Их пересаживали в тараканов, а затем вживляли в отбросы общества, криминальные структуры, прессу.

Мешала работе труднодоступность некоторых лиц, которым очень хотелось бы впарить душу таракана, поскольку своя у них оставляла желать много лучшего.

И тогда Костик в порыве вдохновения изобрел спиромёт, который, в отличие от спирососа, не требовал прямого контакта с реципиентом при вживлении в него души, а мог работать на расстоянии. Проще говоря, встреливать души куда надо с расстояния метров в 15–20.

При этом душа, которая там до того сидела, выталкивалась новоприбывшей и залетала в освободившегося таракана. Прибор был гениальный. Как если бы, стреляя из пистолета, ты убивал не только противника, но и себя тоже.

Я однажды присутствовал на такой операции. Перед этим Сигма и Костик наловили на Богословском кладбище дюжины полторы душ и намеревались с их помощью обезвредить организованную преступную группировку. Группировка эта обычно собиралась в новом районе, в ресторане «Прибой», переделанном из общепитовской стекляшки.

Души в наличии имелись такие: два милиционера, отличники боевой и политической подготовки, погибшие, кстати, от рук этой же банды, пяток ветеранов труда, районный прокурор, невинный младенец и еще ряд честных тружеников.

Все они были заботливо рассажены в тараканов, распатронены, так сказать, и мы со спирометом показались в расположении противника часов в десять вечера.

Кутеж был в разгаре. Банда занимала половину ресторана примыкающую к эстраде, на которой в поте лица лабал оркестрик, на периферии же теснились случайные посетители. Мы заняли столик и заказали бутылку вина и легкую закуску.

— Вон тот, видишь, в рубашке навыпуск, — указала Сигма, — судя по всему, главарь. Стреляй, я прикрою.

— Кем стрелять? — шепотом спросил Костик.

— Ментом.

— Может, лучше младенцем?

— Нет, ментом. Младенец ему как слону дробина.

Костик прицелился из-за плеча Сигмы и выстрелил душою в неприятного быковатого типа лет пятидесяти, пьяного уже в дым, с прилипшей ко лбу прядью волос и сигаретой, свисающей с губы.

Тип слегка вздрогнул и удивленно огляделся. Видимо, смена души произвела некоторое впечатление на его организм. Оно было не слишком приятным, потому что главарь потянулся к фужеру с водкой и выпил залпом.

После чего произнес короткую фразу или слово, которое мы не расслышали.

— Давай следующего, — сказала Сигма.

Костик зарядил спиромет и метким выстрелом уложил еще одну душу в следующего бандита.

— А баб ихних не трогать? — спросил Костик.

— У нас на баб душ не хватит, — деловито сказала Сигма. — Смотри, сколько их.

Мы выпили за удачную стрельбу, и Костик продолжил расстрел группировки.

Души летали по ресторану со свистом, как пули, будто дело происходило на Диком Западе. Через десять минут все было кончено. Около двадцати дюжих «быков» с бритыми затылками отдали нам души, получив взамен то, что нужно обществу.

Главарь уже вполне пришел в себя и приказал оркестру:

— Сормовскую лирическую!

И оркестр грянул «На Волге широкой…»

Обновленные бандиты запели. То ли тоска по утраченной честной жизни, то ли боль новой души, попавшей в тело, обремененное всеми статьями Уголовного кодекса, придали чувства их голосам, но песня звучала на редкость проникновенно.

— Вот. Уже на людей похожи, — удовлетворенно сказала Сигма.

Бандитские девки, на которых не хватило душ, сидели пригорюнившись. Допев, братки расцеловались и разошлись по домам. Официанты, обеспокоенно перешептываясь, принялись убирать столы.

На следующий вечер мы узнали в новостях, что органами правопорядка проведена очередная блистательная операция, в результате которой значительная часть организованной преступной группировки явилась с повинной.

— Почему не все? — строго спросила Сигма у телевизора.

— Кто-то из ветеранов оказался нестойким, — предположил я. — Перевербовался.

Все было бы хорошо и эксперимент можно было бы считать успешным, но в тех же новостях сообщили о странной закономерности, которую стали наблюдать недавно на Троицком мосту. Там в один и тот же столб за неделю врезались три автомобиля. В одном случае погибли люди. Таких совпадений прежде не бывало. Столб этот стоит уже десятки лет.

— Так это же столб, в который мы переселили душу гаишника! — сказал Костик.

И правда. Это был тот самый столб. Получалось, что обиженная душа гаишника каким-то образом мстила автомобилистам. Но чем же она их притягивала? Или просто делала столб невидимым?

Как бы там ни было, мы на следующее же утро помчались заменять душу столбу. Несчастный гаишник-Маяковский, точнее, его душа была вновь отдана таракану из коммунистической банки.

Это событие слегка поколебало теорию, но ненадолго. Младореформаторы, как я шутя называл теперь Сигму с Костиком, принялись всерьез думать о душевном облагораживании Государственной думы. Она была немного доступней, чем другие государственные органы.

И правда, чего мелочиться!

Я с удовольствием занялся бы с ними отстрелом душ депутатов, но новая проблема заставила меня забыть обо всем.

Претендент на наше всё

Собственно, проблема была старая. Мы распродавали душевный золотой запас нации, и это не могло не тревожить меня.

То, что мы делали это фиктивно, то есть не перемещая великие души в современных претендентов, а лишь публично объявляя последних наследниками знаменитостей, отнюдь не успокаивало меня. Скорее, наоборот.

В общественном сознании происходила постепенная девальвация героев и гениев, носителями их пламенных душ оказывались толстосумы, политики и всяческие жулики крупного масштаба.

Мы торговали и зарубежными душами, но спрос на них был меньше. Душу Микеланджело Буонаротти за полтора миллиона купил известный скульптор, уставивший столицы мира монументами, в форме которых лежала идея чурчхелы. Душа Элвиса Пресли досталась солисту ансамбля «Красные обезьяны», что нисколько не помогло ни солисту, ни обезьянам.

Уже давно были запроданы души Петра Великого и Александра Невского, Ломоносова и Менделеева, Льва Толстого, Блока, Есенина, Мандельштама. Душу Льва Толстого купил известный исторический романист Просвирин, точнее, его издатели, что дало им право на обложках романов писать крупными буквами: «Новая инкарнация Льва Николаевича Толстого». И ниже помельче: «Николай Просвирин».

Вообще упоминания в прессе о реинкарнации того или иного деятеля начинали меня бесить. Газету невозможно было раскрыть, чтобы не наткнуться на очередное глупейшее рассуждение о том, как душа графа Витте помогла нынешнему министру Тютькину решить сложнейшую экономическую проблему.

Душу Мандельштама увез в Израиль поэт средней руки Ицхак Лопушанский. Выкупали ее несколько фирм-спонсоров, просто чтобы иметь в Израиле душу великого соплеменника.

Душу Суворова подарила тренеру национальной сборной по футболу компания «Мегафон». Это не помогло сборной, но подняло акции «Мегафона».

И лишь одна душа до сей поры оставалось не оскверненной чужим прикосновением. Это душа нашего великого поэта, на которую я упросил Мачика поставить в нашем прайсе чудовищную цену в сто миллионов долларов.

Александр Сергеевич стоил сто миллионов. И я полагал, что никто не раскошелится на такую сумму.

Но вот такой претендент нашелся.

Мачик сообщил мне, что заявку на душу солнца русской поэзии сделал Семен Кошиц, мультимиллионер и олигарх, недавно выведенный из тени журналом «Форбс».

Сеня Кошиц, как его стали ласково называть в прессе, был из породы ранних комсомольских вождей, чья юность совпала с расцветом кооперативов и комсомольско-молодежных фирм, где их создатели заколачивали первые свои тысячи. В период приватизации Сеня мотался по всей стране с чемоданами ваучеров, в результате чего оказался владельцем нескольких металлургических комбинатов, ну и, конечно, нефти. Ему удалось купить автономную область, по площади превышающую Германию и Францию, вместе взятые, и Сеня стал качать из нее нефть. Каждый рабочий день приносил ему миллион долларов. При этом Сеня не лез на рожон, не пытался проникнуть в Думу или стать губернатором Аляски, он просто наливался деньгами, пока журналу «Форбс» не понадобилось зачем-то вывести его на чистую воду, и тут обнаружилось, что капитал Сени уступает лишь капиталу Билла Гейтса, что немало удивило и самого Сеню и, конечно, Гейтса.

Фигурально раскулаченный олигарх пустился во все тяжкие и стал скупать помимо заводов еще и разные безделушки: Мариинский театр, порт Приморск, горную цепь в Карпатах, флотилию пассажирских лайнеров и весь чемпионат США по футболу.

Это не считая яхт и вилл, которых у него было в каждой стране по штуке.

Его скромная физиономия с виноватой симпатичной улыбкой не сходила с первых полос желтой прессы, хотя женщин Сеня не покупал. У него была одна-единственная жена Люда Скворцова, его бывшая одноклассница, которой Сеня был верен и которую единственно слушался и боялся с тех самых пор, как отличница Скворцова натаскивала троечника Кошица по математике.

У Сени была лишь одна слабость. Он писал стихи и пытался прославиться под псевдонимом Семен Огневой. Томики с золотым обрезом и золотым же тиснением его имени и фамилии стояли во всех книжных магазинах. Сеня издавал их огромными тиражами. Однако поэтическую славу трудно купить. На него работали несколько подкупленных критиков, но дешевле было бы покупать поэтов и издавать их стихи под своим именем. Однако Семен имел гордость.

И вот он решил купить душу Пушкина. Пусть знают!

И самое страшное, его не остановила цена в сто миллионов.


Мачик призвал меня и спросил:

— Кто будет представлять Пушкина?

— Мачик, может, отговорим его? Пусть возьмет Пастернака. Прекрасный поэт.

— Пушкина хочет, — непререкаемо изрек Мачик. — Пастернак дешевле в сто раз! Придумал, Пастернака!

— Попросим опять Асю, — вздохнул я.

Гонорар душману определили тоже огромный — в сто тысяч.

Однако Ася, которая удачно сплавила душу Герцена в Лондон, неожиданно заупрямилась, когда я вызвал ее на собеседование.

— Мне жизнь дороже, — сказала она. — За Пушкина убьют.

— Да кто узнает?!

— Не считайте меня дурой. У вас вон сколько народу работает. Донесут… И потом, Евгений, вы его стихи читали? А я читала.

— Ну это довод, согласен… — пробормотал я.

Короче, Ася отказалась, из чего следовало, что между душами Герцена и Пушкина есть некая принципиальная разница.

Претендентов на то, чтобы разыгрывать перед Кошицем спектакль обладания душой великого поэта, не было.

И тут совершенно неожиданно Мачик предложил:

— Попроси свою Симку. Пусть заработает хоть что-то на своем бзике.

Вечером, дождавшись, когда Сигма вернется с кладбища с пробирками, полными тараканьих душ, я предложил ей:

— Слушай, Си… Может, ты попробуешь как-то отговорить этого Сеню от его затеи? Мачик сам тебе предложил. А если не получится, заработаешь сто килобаксов. В любом случае, выигрыш. Или уговори его на другого поэта.

Я думал, что Си пошлет меня сразу, слишком велико у нее было отвращение к нашему проекту, но она подумала и согласилась.

Я сказал Мачику, что Си согласна.

— Пускай придет. Разговор есть, — сказал Мачик.

И вот они опять встретились — продюсер проекта «Спросите ваши души» и настоящая мадемуазель Си, которая умела видеть. Я очень волновался, когда она направилась в кабинет Мачика в нашем офисе. Я боялся, что Си его пошлет.

Однако все прошло гладко. Мачик просил ее рассказать Кошицу побольше пикантностей в треугольнике Пушкин — Натали — Дантес, всяких подробностей, неизвестных науке, чтобы передача стала сенсационной. И Си обещала, как ни странно.

— Толковая девка, — сказал мне потом Мачик.

На следующий день Лева Цейтлин со съемочной группой отправился в Михайловское снимать видеоряд для пушкинской передачи.

Я долго допытывался у Си, как она собирается строить беседу с Кошицем, но она только говорила: «Отстань» — и читала мемуары того времени. Кроме того, она попросила меня принести ей все сборники стихов поэта Огневого. Таковых оказалось семь штук.


Массовое сочинительство стихов — это особый род российского помешательства, дитя прекраснодушия и тяги к безделью. Обычно оно начинается с потрясения тем фактом, что поставленные друг за другом две фразы могут звучать складно и выглядеть умно. Зачастую умнее автора.

Или хотя бы загадочно.

Потрясение продолжается, когда новоявленный стихотворец узнает, что простенькое описание природы типа «Люблю грозу в начале мая», оказывается, является классикой, а его автор — гениальным поэтом.

Это выглядит так доступно и так заманчиво, что юный (а иногда и не очень) кандидат в гении начинает марать бумагу и вываливать строчки в Интернет, ища признания, сочувствия и любви.

Обычно он их находит у таких же помешанных в обмен на сочувствие и любовь к ним, смешанные с ревностью и даже завистью, если есть чему завидовать. Эта форма помешательства безобидна и даже приятна, потому что позволяет убивать массу времени без вреда для окружающих.

Тяжелые случаи встречаются, когда стихотворец почему-либо утверждается в мысли, что он действительно великий поэт. И жаждет массового признания. Но косное человечество глухо к его стихам, оно брезгливо отворачивается от него и лишь небольшая кучка почитателей, а она есть даже у самого отпетого графомана, поет ему гимны и славит в веках.

Семен Кошиц, похоже, уже находился в этой неприглядной стадии, поскольку его богатство позволяло ему иметь достаточно широкий круг почитателей, порядка нескольких сотен, которые подкармливались различными благами, чаще всего просто личным знакомством с одним из богатейших людей планеты, но он жаждал массовой любви. Такой, какая досталась солнцу нашей поэзии совершенно бесплатно.

И он захотел обогреть себя этим солнцем.

Но пока Кошиц обогревал себя на Мальдивах, откуда прилетел на собственном самолете, как только мы сообщили ему, что обладатель души Александра Сергеевича, то есть Сигма, готова к переговорам.

Сеня прибыл в Питер и поселился в гостинице «Рэдиссон-Астория», где раньше был «Сайгон». Переговоры с Сигмой он решил провести в ресторане «Невский Палас» на том же Невском.

В назначенный день Сигма отправилась в ресторан, прихватив в сумочке спироскоп.

Я всегда поражался ее умению из ничего создать себе имидж. Грошовые тряпки выглядели на ней купленными в салонах Версачи. Вот и сейчас она надела длинную юбку и легкий топик на лямочках, открывающий снизу ее безупречный пупок. Прическу соорудила строгую, узлом, открыв лоб. Все было в деловом стиле с легким налетом фривольности, на что указывал открытый пупок.

Я ждал ее, поминутно взглядывая на часы.

Она вернулась только к вечеру, переговоры длились четыре с половиной часа.

— Он пригласил меня в номер. Потом, — сразу же похвасталась Сигма.

Я почувствовал укол ревности.

— Зачем это?

— Не волнуйся, только затем, чтобы подписать мне чек, — она помахала в воздухе листком. — Тысяча баксов.

— За что? — вскричал я.

— Это мне на подарок за приятную беседу. Он извинялся, что лично не сможет его купить, его ждут дела в Лос-Анджелесе.

Я тихо выругался.

— А душу ему будем продавать? Он не отказался от этой мысли?

— Нет, — сказала Сигма. — Все состоится.

— И кем же он назовется?

— Александром Сергеевичем. Прости, Джин, я сделала все, что смогла. Но он очень упрямый.

— А сейчас кто у него в инкарнациях? Не смотрела? — поинтересовался я.

— Ничего интересного. Лавочник из Могилева, финдиректор цирка из Курска… Люди небогатые и неталантливые.

— А у него какой талант?

— Делать деньги. Ты не представляешь. За время нашего разговора три раза звонил телефон, предлагали сделки. Я поняла, что он сделал триста миллионов за три часа.

— Ну ладно. Ты хоть получишь свой гонорар. А Пушкина все равно жалко отдавать… — сказал я.

— Кошиц будет на передаче под псевдонимом. Его нужно называть Семен Огневой, — предупредила Сигма.

— Да хоть кем. Нам, татарам… — невесело отшутился я.


В назначенное время передача состоялась.

Сеня прилетел из Лос-Анджелеса, где он, по сведениям прессы, приобрел одну из голливудских кинокомпаний, и приехал на запись в студию на «мерседесе» в сопровождении охраны.

Зрители заняли свои места, мы с Сигмой тоже затесались к зрителям, Мадемуазель СиСи вышла на подиум в блестящем вечернем платье и началась наша обычная роскошная туфта, которая на этот раз была дополнена безудержной рекламой книг поэта Огневого.

И наконец сам поэт был вызван в студию под звуки фанфар.

Я первый раз увидел его живьем. Он был неказист — небольшого роста, уже с залысинами, хотя ему еще не было сорока, с той самой знаменитой виноватой улыбочкой, как бы говорящей: «Это ничего, что у меня семь миллиардов долларов, я все равно простой парень, такой же, как вы…»

Светомузыку и пассы СиСи я пропускаю. Это заняло 10 минут.

И наконец СиСи задала свой коронный вопрос, после того как прошла заставка «Спросите ваши души»:

— Семен, назовите свое прошлое имя. Кто вы?

И направила на него указку лазерного луча.

Огневой улыбнулся еще виноватее, сделал паузу и произнес:

— Александр Сергеевич… Грибоедов.

Я увидел, как Мачик, стоявший рядом с телеоператором, горестно воздел руки к небу.

СиСи чуть в обморок не упала. Сценарий весь был построен на Пушкине. Ладно, видеоряд о Грибоедове потом Лева подснимет. Но откуда он взялся, этот Грибоедов? Что о нем говорить?!

СиСи обернулась к зрителям.

— Поэт Семен Огневой назвал свою предыдущую инкарнацию!.. Одну из них… Это замечательный русский… э-э… писатель и драматург Александр Сергеевич Грибоедов, написавший бессмертную комедию «Горе от ума»!

— Он поэт! — запротестовал Огневой. — То есть я! Я поэт!

— Да, да! Поэт! — воскликнула СиСи.

И вдруг Огневой совершенно не к месту стал читать из «Горя от ума»:

Не образумлюсь… виноват,

И слушаю, не понимаю,

Как будто всё еще мне объяснить хотят,

Растерян мыслями… чего-то ожидаю.

Слепец! я в ком искал награду всех трудов!

Спешил!.. летел! дрожал! вот счастье, думал, близко.

Пред кем я давече так страстно и так низко

Был расточитель нежных слов!..

Вероятно, он хотел доказать авторство бессмертной комедии, а заодно и патриотизм.

Ну а дальше он подробно расписал, как его убивали персы в посольстве России, и про Нину Чавчавадзе, и про свои музыкальные сочинения… Все это, как потом выяснилось, сообщила ему Сигма во время обеда в «Паласе». Память у Огневого оказалась хорошая.

Запись закончилась бесплатной раздачей зрителям новой книжки Огневого, которую он успел выпустить к телевизионному тракту. Называлась она: «Александр Сергеевич, разрешите представиться…»

После записи Кошица-Огневого окружили журналисты, а Мачик подошел к нам с Сигмой.

— Симка, что за фокусы! Откуда взялся Грибоедов? Грибоедова вообще в прайсе нет! Что мне с него брать? Как я покрою убыток?

Сигма пожала плечами.

— Души иной раз непредсказуемы…

— Э! Какие души? Что говоришь? — Мачик пошел к Огневому.

Мы видели, как он, раздвинув журналистов, приблизился к миллиардеру, как они о чем-то поговорили, а в заключение пожали друг другу руки и похлопали по плечу.

Мачик обернулся к нам. Он сиял. Он выставил вверх большой палец.

Мы поняли, что Сигма выиграла свой приз.


— Как ты это сделала? — спросил я ее дома.

— Очень просто. Я два часа читала ему вслух его стихи. Он совсем размяк. А я говорила, что эти стихи будут растащены на цитаты, как у Грибоедова. «Вернулся я с Канар на мой Арбат и понял, что кругом я виноват…» Он чуть не заплакал. А я говорила, что Грибоедов соизмерим с Пушкиным, абсолютный гений, просто мало успел написать… «Подумайте, Семен, Пушкин очень затаскан и, по существу, попсов… А Грибоедов нет. Судьба тоже трагическая, персы его разрубили на куски…»

— Но он же разговаривал с тобой как с владелицей души Пушкина! — вспомнил я. — Откуда у тебя вторая душа? Ты же сертификат на Пушкина имеешь!

— А вот это для него уже не имело значения. Он про сертификат и не вспомнил. Он знал, что его надувают… Джин, он ведь абсолютно неверующий! Какая там душа! Для него существуют только деньги.

Кстати, последний вопрос начинал приобретать для нас серьезное значение. Как выяснилось, нельзя работать с душой, не учитывая мнения Бога.

Божий промысел

Вообще говоря, мы были довольно самонадеянны, пускаясь в это предприятие.

Тут я имею в виду обе его части — и бескорыстную, научно-альтруистическую, которую взяли на себя Сигма с Костиком, и коммерческую и практически фиктивную, которую осуществляли Мачик и его команда. Там не работали с душами, они им были неподвластны, но имели дело с понятием души, а это почти одно и то же.

Когда говорят «я выну из тебя душу», то совсем не подразумевают Костиков спиросос, но от этого человеку не легче. Его достают так, что мало не покажется.

Я же сидел на двух стульях. Душою (именно душою!) я был с моими друзьями, я сочувствовал их планам, но физически я работал на Мачика и получал от него немалые деньги. Последней акцией с Кошицем в орбиту Мачика оказалась втянута и Сигма, по сути она получила-таки гонорар в сто тысяч долларов за свое уникальное умение, натолкнувшее Мачика на коммерческий проект.

И это слегка уязвляло сознание Сигмы, отравляя радость от полученной и огромной для нее суммы.

Все мы, ежедневно и ежечасно общаясь с душами или понятиями о них, находились ли они в цветках, тараканах или прохожих на улице, негласно подразумевали, что Господь Бог, создав эти души и отпустив их в мир с миром, забыл о них и дал нам полное право обращаться с ними, как мы захотим.

Иными словами, лезть в них со своими варварскими материалистическими инструментами.

Гениальные Костиковы приборы и светомузыкальные эффекты нашего шоу, видеокамеры и телемосты — все это было тем самым инструментарием, с которым мы вторглись в область, далекую от материализма, стремясь достигнуть каких-то вполне реальных результатов.

Мачик хотел денег, Сигма хотела облагородить человечество.

Неизвестно, что хуже, кстати говоря.

Это выяснилось не сразу. Поначалу прямые результаты замены душ вызвали у исследователей такой энтузиазм, что я испугался за них. Сигма определенно почувствовала себя матерью Терезой, а Костик — святым великомучеником, который отдает свой талант на благо людям, ничего не имея взамен — ни денег, ни славы.

Но это продолжалось недолго.

Уже следующий проект по улучшению человеческой породы с треском провалился.

Мне удалось через знакомых телевизионщиков выйти на известный еженедельник с обещанием сенсационного материала о Государственной думе, если двум молодым людям устроят туда журналистскую аккредитацию. Это было сделано, мне поверили на слово. Я уже был довольно влиятельной фигурой благодаря телешоу «Спросите ваши души».

Я сказал, что материал будет о депутатских душах, если они есть, конечно.

И вот Сигма с Костиком получили аккредитацию на места для прессы на хорах Госдумы и принялись ломать голову, как пронести туда спиромет, чтобы не вызвать подозрения охраны.

Пришлось Сигме на полученные за Грибоедова деньги покупать здоровенный японский Nicon с телеобъективом, а Костику всаживать спиромет внутрь трубы, отчего, кстати, дальность действия спиромета и его прицельность только повысились.

Тараканы содержались в отсеке для карты памяти.

И вот они отправились в Думу, имея список депутатов — лидеров фракций — и тараканий запас мирных негосударственных душ, которых следовало вживить в депутатов под видом фотосъемки.

Операция прошла на редкость удачно. Без всяких затруднений удалось заменить души семерым крупнейшим политикам, которые то и дело мелькают на телеэкране. Их прежние души были доставлены домой в тараканах и подвергнуты исследованию.

Ничего особенно интересного там не оказалось за исключением того, что души депутатов были какие-то юркие, меняющие местоположение внутри тараканов. Они словно бы искали выхода. И не напрасно. Утром мы обнаружили всех бывших депутатов Государственной думы дохлыми. То есть тараканов, конечно. А их души бесследно улетучились.

В самой же Думе не произошло ничего, что указывало бы на обретение депутатами новых душ. Более того, опять произошла драка с участием лидера одной из партий. Его наконец удалось нокаутировать, он был унесен из Думы прямо на телевидение, где устроил в студии дебош, требуя обидчика к ответу.

Однако через пару дней страну потрясли семь политических убийств, совершенных в один день, буквально в одно и то же время, и убитыми оказались начальники охраны тех депутатов, которым мы заменили души.

Их как бы наказали за допущенную оплошность.

Кто это сделал — сами депутаты или вырвавшиеся на свободу души, — мы не знали. И тут мы стали догадываться, что душа — это не просто безобидный эфир, вдохновленный в человека, а неведомая нам таинственная сила, обладающая энергией и властью.

Вдобавок стали приходить сообщения о самоубийствах в тюрьмах. Был зарегистрирован гигантский скачок по сравнению с обычной статистикой. Во всех случаях, когда называли фамилии самоубийц, ими оказывались наши подопытные, которым мы вживляли праведные души.

Это очень насторожило Сигму, а Костика буквально потрясло.

Дело в том, что он из религиозной семьи. Его бабушка верующая, и она сумела вложить в Костика начала православной религии. Костика крестили, он принял причастие. Его занятия душами поначалу не вызывали в нем сомнений, слишком силен был научный интерес, но потихоньку этические моменты все более беспокоили его. Костик пошел к батюшке на исповедь — и тут мы его потеряли.

Он вернулся из церкви другим человеком. Даже внешне изменилось многое. Раньше Костик был нервным, импульсивным, подвижным, от этого он казался меньше ростом, вообще как-то мельче. Сейчас к нам пришел молодой человек с пробивающейся русой бородкой (он тут же начал отпускать бороду), спокойный, отрешенный от мирских дел и тем более тараканов. Костик двигался как в замедленном кино — плавно. И говорил так же.

— Друзья мои, — начал он, и мы сразу поняли, что дело плохо. — Я больше не могу быть с вами. Мы делаем неправедное дело. Это не души, друзья мои. Настоящие христианские души пребывают на Земле лишь временно. Их место на небесах рядом с Господом. Я знаю это теперь…

Он все же оставил Сигме все три прибора. Некая исследовательская струнка еще в нем жила. Но он был уже убежден, что эти приборы видят, вытягивают и встреливают в тело нечто иное, чем душа.

— Что же это? — спросила Сигма.

— Не знаю… Субстанция памяти… Не знаю, да и знать не хочу, — безмятежно ответил Костик.

Он бросил Университет и подал документы в Духовную академию при Лавре.

Однако Сигму не так просто было переубедить. Она-то твердо знала, что она видит в живых и неживых телах — их души. Но она поняла, что просто так управлять ими опасно. У них есть свои понятия о том, что и как надо делать. В этом и состоял Божий промысел, выраженный поэтом в известной строчке «Душа обязана трудиться…»

Трудиться, значит, действовать. И действовать по своему разумению.

Парадокс заключался в том, что сама Сигма душою не обладала. Зато обладала невиданным талантом.

Взаимоотношения таланта и души — вещь очень тонкая. Зачастую непонятно, что принадлежит душе, а что таланту. Их часто путают. Человека с широкой душой называют талантливым, а таланту приписывают душевность. Между тем душа имеет дело с окружающим миром, талант работает с материалом. Со словом, красками, звуками, даже бытие талант может рассматривать как материал. Душа же воспринимает все краски и звуки мира и изменяется согласно им, в гармонии с ними или в диссонансе.

Талант изменяет мир, душа — никогда.

Между прочим, это все я узнал от Сигмы.

Ее случай был вообще уникальным. Ее талант в качестве материала рассматривал саму душу. Способность видеть ее, работать с ней была подобна абсолютному слуху музыканта. Может быть, потому душа не приживалась в ней. Она сама могла бы пересадить себе душу после того, как обзавелась спирососом, но не делала этого.

Однажды мы поговорили об этом, когда Сигма в шутку сказала, что мне с душой жить все же легче, чем ей.

— Так подбери себе. Долго ли? — сказал я.

— Это не джинсы, — парировала Сигма.

— Ну оставайся так. В общем, незаметно.

— Мне заметно. Я не умею любить и мне никого не жаль, — сказала она.

Вот тут она попала в точку. Жалость просыпается иногда внезапно, как от толчка, при взгляде на ребенка или старуху, на собаку или лошадь. Жалость — это напоминание о смерти в минуту счастья, это горчинка, делающая вкус жизни полноценным. И от нее до любви всего один шаг.

Сигма не могла его сделать, и никто не в силах был ей помочь.

Кстати, талант любить есть у каждого, но проснуться он может только у человека с душой. Она это тоже знала.

Она не знала только, в чем состоит Божий промысел относительно нее.

После того как она получила свой гонорар за Грибоедова-Кошица, Сигма стала искать квартиру для покупки, но делала это не очень активно, пару раз по ее вине срывались совсем неплохие варианты двухкомнатных, пока она не призналась мне, что уезжать от меня не хочет.

— Я к тебе привыкла, Джин. У меня больше никого нет, — сказала она.

У меня тоже практически никого не было. За все это время я лишь однажды навестил свою старую подругу, но ничего хорошего из этого не вышло. Нельзя сидеть на двух стульях, даже если один стул картонный. Тогда тем более нельзя. Отношения с Сигмой оставались вполне родственными, однако на семью это было мало похоже.

Что делать? Не выгонять же ее. Но и переезд вместе с нею в новую квартиру тоже выглядел абсурдно.

Однако внезапная новость отодвинула от меня все текущие проблемы.

Мама

Позвонила сестра и сказала, что мать попала на Песочную.

Питерцам не надо объяснять, что это означало. На Песочной располагается крупнейшая онкологическая клиника. Выяснилось, что мать долго не обращала внимания на боли, терпела, не ходила по врачам и теперь неизвестно, в какой стадии находится болезнь. Предстояла операция.

Для всей семьи, включая отца, это было полной неожиданностью. Она никогда не жаловалась.

Впрочем, это касалось не только болезни. Мать не жаловалась ни на что и никогда.

Она была в своем роде уникальным человеком. По своим данным она легко могла бы стать чемпионкой страны или даже Олимпиады в фигурном катании, но у нее совершенно отсутствовало честолюбие. Она не хотела быть известной, избегала соревнований и рано ушла из спорта. Тренеры, поначалу бравшиеся за ее подготовку с большими надеждами, быстро понимали, что случай не тот. Тренерам тоже нужна была известность, которую они обретали через учеников. А моя мама словно нарочно убегала от нее.

Ее номер в балете на льду был весьма хорош, но отсутствие чемпионских титулов не сделало ее примой. Она шла по жизни сторонкой, словно стесняясь, пока не совершила в двадцать семь лет неожиданный поступок, оставшись во время гастролей в Америке.

Ничего политического в этом не было. Мама встретилась с отцом, которому тогда было уже за сорок. Он в течение десяти лет был резидентом советской разведки в этом районе, имел небольшой бизнес в автосервисе, чистое американское прошлое, которое ему сочинили на Лубянке, был нелюдим и холост. И вдруг, увидев маму в русском балете, влюбился, три вечера подряд бросал на лед букеты, в последнем была записка по-русски: «Я жду Вас сегодня в холле гостиницы в 7 часов вечера. Николай».

Конечно, профессиональный разведчик, использующий легенду коренного американца, не должен был обнаруживать знание им русского языка. Но отец понимал, что записка, написанная по-английски, вряд ли будет понята да и полюбившаяся ему солистка балета не пойдет на свидание к американцу. И он рискнул.

Это был первый шаг к провалу.

Они встретились, и мама стала невозвращенкой. Отец, судя по всему, получил служебный выговор, но самое неприятное было в том, что его личностью заинтересовалась американская контрразведка, просто так, на всякий случай. И в скором времени подслушивающими устройствами в доме, подсунутыми туда американцами, было зафиксировано, что супружеская пара использует для общения русский язык, причем Николай говорит без акцента.

Ну а дальше родился я, а отец неминуемо приближался к провалу. Кольцо вокруг него сжималось, и вскоре он был арестован. Маму тоже допрашивали, но дела не возбудили. Она была выслана вместе со мною через два года, когда отца наконец удалось обменять на американского разведчика.

Вернувшись на родину, мама стала тренером по фигурному катанию и занималась с маленькими детьми вплоть до последнего времени. Потом она передавала их другим тренерам. Многие из ее воспитанников впоследствии становились чемпионами, но слава доставалась не ей, а тем, кто тренировал их сейчас. Маму это совершенно не волновало. Она будто сторонилась всякой популярности и часто жалела тех, кто неожиданно оказывался на вершине славы.

— Бедный мальчик, — говорила она, посмотрев какое-нибудь награждение на Олимпиаде. — Он же не готов к этому. Они его погубят…

— Часто ее предсказания сбывались.

— Кто же, по-твоему, готов к славе? — спросил я однажды.

— Только тот, кто по-настоящему не думает о ней. По-настоящему, — подчеркнула мама. — А это очень непросто. Когда тебе начинают говорить, что ты звезда или гений, — этому очень легко поверить. Но верить этому нельзя!

— А честолюбие? Желание победы? Успеха? — не сдавался я.

— Победить себя важнее, чем соперников, — сказала мама.


Я шел к ней по грустным коридорам огромной больницы. Навстречу мне попадались больные в блеклых одеждах — каких-то халатах, пижамах с выцветшими инвентарными номерами. И лица их были такие же, как их халаты, — помятые, блеклые, угасающие.

В их глазах я видел глубоко запрятанный страх.

Я словно слышал шепот их встревоженных душ, готовящихся покинуть эти ненадежные усталые тела, свои износившиеся пристанища, чтобы найти себе новые обители. Этих душ мы довольно нагляделись, пачками отправляли их туда и сюда, всаживали в стаи тараканов, обращались с ними довольно бесцеремонно, ни разу, в сущности, не пожалев их.

За что?

За необходимость расставания с теми, кого они одухотворяли, кого награждали желаниями, чувствами, красками жизни, чтобы в какой-то момент отлететь, упорхнуть от них навсегда.

Это ведь трагедия — быть бессмертными.

Мама сильно похудела за тот месяц, что я ее не видел. Я понял, что надо готовиться к худшему. Глаза ввалились, остро обозначились скулы. Она, как это ни удивительно, стала выглядеть моложе, но это была странная, болезненная моложавость.

Лишь страха не увидел я в ее взгляде. Она была сосредоточенна и спокойна. Она все уже про себя понимала.

Я попытался ее развеселить, рассказывая о незадачливых претендентах на души великих, о наших уловках и подставках, она улыбалась и даже посмеивалась, а потом сказала тихо:

— Женя, уходи оттуда.

— Это заработок, мама… И это… довольно любопытно. Меня знают, берут интервью.

— Вот это и ужасно. Нельзя зарабатывать на душах.

— Но это же все фантастика! Никаких душ нет! Мы придумали цирковой номер! — оправдывался я.

— Души есть. И ты это прекрасно знаешь.

Ну да, конечно. Я их видел в тараканах. Но не говорить же об этом маме. Скрытую, действительную часть работы с душами она не знала, она лишь читала газеты об аттракционе «Спросите ваши души».

— Ступай, Женя, — сказала она наконец. — Я устала. Больно… Прощай, мой мальчик, и больше не приходи.

— Но мама…

— Я сказала, — она прикрыла глаза.

Уходя, я встретился с лечащим врачом.

— Прогноз неблагоприятный, — сухо, с каким-то даже удовольствием произнес он. — Болезнь слишком запущена.

«Болезнь слишком запущена», — повторял я по дороге. Слишком запущена…

И уже не понимал, у кого она запущена — у меня или у матери.


Я заехал к отцу и рассказал о встрече с мамой. Отец мой — нелюдим, молчальник, угрюмый отшельник — лишь смотрел в угол не мигая. У него никого не было, кроме матери, даже нас с сестрой он не подпускал к себе никогда.

— Как несправедливо… — проскрипел он. — Я должен был уйти раньше.

Дома меня встретил лишь попугай Мамалюк со своим приветствием.

Не успел он его прокричать, как в дальнем конце коридора, словно эхо, кто-то повторил нараспев:

— Спросите ваши души…

Так просят подаяние.

Я еще не успел закрыть дверь в нашу комнату и вернулся в коридор, чтобы разглядеть там в полутьме соседку Полуэктову, которая шла по коридору, воздев обе руки к потолку, и повторяла:

— Спросите ваши души… Спросите ваши души…

Она была в таком же халате, как те больничные, а руки у нее были белые-белые и тонкие. И совсем опрокинутое лицо.

Из своей комнаты выглянула бабка Морозова и подмигнула мне:

— Тронулась милочка. А я говорила…

И скрылась.

Скандал

Сигма вернулась в тот день поздно вечером, не сказав, где она была. Но настроение у нее было мрачное. Да и мне было не очень весело. Так мы и сидели по углам, стараясь чем-то себя отвлечь, пока мне не вздумалось спросить:

— Ты про Полуэктову в курсе?

Сигма подскочила, как ужаленная, и с ходу принялась орать:

— Чего вы ко мне прицепились с этой Полуэктовой?! Я тут при чем?! Мало ли у кого крыша едет! У меня тоже крыша едет, может быть!

— Да кто прицепился?

— Кто, кто! Костик сначала, теперь ты. Непротивленец, блин! Приходит мне проповеди читать. Отстаньте все!

— Да пожалуйста…

Мы оба надулись и больше не разговаривали.

Спать Сигма легла на своей половине. Она уже давненько не спала со мной в одной постели. Я заснул, но вскоре проснулся, почувствовав ее прикосновение. Сигма была рядом. Она прижималась ко мне, ее бил озноб.

— Мне страшно, Джин, — шептала она. — Они здесь летают… Их много…

— Кто? — не понял я.

— Души… Много душ… Они как вороны…

Я обнял ее, пытаясь согреть. Так мы и уснули в обнимку.

Но приключения на этом не кончились. Посреди ночи я проснулся от каких-то непонятных звуков. Сигмы рядом не было, из-за шкафа, отгораживающего ее половину, выбивался свет. Я тихо поднялся, подошел к шкафу и выглянул из-за него.

Сигма в ночной сорочке, стоя на коленях на голом полу, сосредоточенно занималась следующим делом. Она держала в одной руке банку с тараканами (это была банка демократических тараканов), а в другой — свой тапок. Второй тапок был на ней.

Она вытряхивала из банки тараканов порциями по пять-шесть штук и, пока они разбегались по полу, успевала тапком всех их раздавить. После чего выпускала следующих.

Она была так увлечена своим занятием, что не заметила меня.

С минуту я оторопело наблюдал за нею, чувствуя, что во мне поднимается протест против этого зверского избиения тараканов, трупами которых был буквально усеян пол. Все же это были мои питомцы — славные демократы, построившие маленькое авторитарное общество с моею помощью. Они гибли под тапком молча и бессмысленно. Нынешний их правитель еще держался за стенки банки, но ему оставалось недолго ждать. Сигма трясла банку все ожесточеннее.

— Зачем ты это делаешь? — наконец спросил я.

— Я выпускаю души. Не мешай, — ответила она, даже не повернувшись ко мне.

— Но это же… мои тараканы, — я не нашел сказать ничего лучше.

— Во-первых, тараканы общие, Джин! — Сигма, воспользовавшись тем, что я проснулся и ей уже не нужно давить тараканов тихо, громко прихлопнула тапком очередного таракана, так что мне стало почти физически больно. — А во-вторых, они паразиты и отморозки. И душам нечего в них делать. Они от этого портятся.

— Кто? Тараканы?

— Души! Ты не знаешь, а я знаю.

И она лишила жизни еще одного таракана, уже почти убежавшего под шкаф.

— Ты садистка, — сказал я. — Оставь мне хоть парочку.

— Каких тебе? — деловито спросила Сигма, заглядывая в банку. — Тут еще остались детский писатель, капитан дальнего плавания, зубной врач и несколько продавцов и барменов.

— Оставь детского писателя… Ну и девушку из барменов.

— О’кей! — Сигма вытряхнула лишних, включая вождя, который был капитаном дальнего плавания в прошлом, и они в ужасе побежали к спасительному шкафу, надеясь укрыться под ним.

Но Сигма перебила их тапком быстро и ритмично, будто играла на ксилофоне. Души вылетали из тараканов легко и непринужденно, как бабочки из коконов.

В банке остались лишь два помилованных мною таракана.

Теперь эти, — сказала она, придвигая к себе банку с коммунистами.

— Ты совершенно зря убиваешь их таким зверским способом, — заметил я. — На кухне осталась бутылка с дихлофосом после тех теток.

— Это мысль, — сказала Сигма и отправилась в кухню прямо в ночной рубашке.

Честно скажу, когда Сигма брызнула в банку с тараканами-коммунистами дихлофос, я почувствовал себя доктором Геббельсом. Вряд ли мой способ был более гуманен, чем убийство тапком, хотя применять термин «гуманизм» к тараканам вроде бы странно. Но нет! В них же хранились человечьи души!

Я успокаивал себя тем, что с душами ничего не случится. Найдут себе новое пристанище, уж во всяком случае лучше тараканьего! Но смотреть на массово погибающих в банке тараканов было больно.

Через минуту все было кончено.

— Блин! — воскликнул я, вспомнив о бывшей душе гаишника, которую мы у него изъяли. — Что мы наделали! Там же был Маяковский!

— Хер с ним, с Маяковским! — кровожадно прорычала Сигма.

И пока тараканы плавали в дихлофосе ножками вверх, их души вырывались на просторы из нашей открытой форточки, точно фанаты «Зенита» после победы любимой команды — размахивая флагами и скандируя речевку «Души прекрасные порывы!»

И этот порыв был прекрасен. Десятки освобожденных узников.


Таким образом облагораживание человечества в промышленных масштабах было прекращено. Но буквально на следующий день меня ждало новое потрясение.

Мачик призвал меня в кабинет, усадил за стол для совещаний и молча раскрыл передо мною «Независимую газету».

Я увидел там на весь разворот интервью с Сигмой, естественно, с ее портретом и огромным заголовком: «Ясновидящая Сигма против Мадемуазель СиСи».

— Читал? — спросил Мачик.

— Первый раз вижу… — пробормотал я.

— Ну читай, — разрешил он тоном, не предвещавшим ничего хорошего.

Я принялся читать, холодея. Почему она мне не сказала?

Вкратце суть была в следующем. Журналистка Антонина Подзаборная (по-видимому, псевдоним) провела журналистское расследование, нашла людей, с которыми работала Сигма, скопировала наши тогдашние сертификаты, и ей каким-то образом удалось встретиться с Сигмой. Собственно, она глухо упоминала об одном «добровольном помощнике, бывшем участнике опытов, впоследствии разочаровавшемся в переселении душ», который и навел ее на Сигму.

Так и было написано. Разочаровался, мол, в переселении душ. А во вращении Земли вокруг Солнца он не разочаровался?

Несомненно, это был Костик.

И дальше следовало само интервью, в котором Сигма камня на камне не оставила от Мадемуазель СиСи и нашего аттракциона, объявив его модным, но полным фуфлом. Особо детально был расписан сеанс с Огневым-Кошицем, который сама Сигма и готовила.

Я дочитал.

— Что скажешь? — мрачно спросил Мачик.

— Я не знал ничего…

— Ну, я эту б…дь вы…бу! — грозно пообещал Мачик.

— Она девушка, — зачем-то сказал я.

— Значит, так. Ты остаешься работать. Ты мне нужен. Но ты мне уже не друг со всеми вытекающими. Не сумел приструнить бабу!.. А она… Пусть пеняет на себя. Честно скажу, за ее шкуру я не дам сейчас и десяти центов. Иди!

Я пошел к дверям.

— И вот еще что. Скажи ей, пусть завтра принесет сто штук баксов, которые получила за Грибоедова, — сказал Мачик.

— А баксы за что?!

— Она его обманула. И нас обманула!

— Так сделка же состоялась! И Пушкина сберегли! — вскричал я.

Мачик подумал.

— Это правда. Хер с ней. Правда, ей они теперь не понадобятся.

Я позвонил Сигме на мобильный и сказал, чтобы она сидела дома и никуда не высовывалась. Даже не подходила к окну.

Она поняла. Она вообще понятливая.

Когда я возвращался домой, я увидел у нашего дома на противоположной стороне улицы припаркованный джип, в котором сидели известные мне пацаны из охраны Мачика.

Они даже не скрывались и помахали мне для приветствия.

Я понял, что дело плохо. Что они замыслили?

Дома Сигма сидела у окна и смотрела на этот джип так, чтобы с улицы ее не было видно.

— Зачем ты это сделала? — спросил я.

— Чтобы знали!

— Ну и глупо. Такие вещи надо готовить. Сказала бы мне, мы бы сменили квартиру. А теперь не высунуться.

— А если попробовать? — предложила она.

— Не советую. Вряд ли они будут стрелять прямо на улице. Скорее, запихнут в машину и увезут в лес…

Глаза Сигмы округлились.

— В лес?! Зачем?!

— Блин! Си, ты думаешь, они хотят тебя пожурить? Они тебя убьют! Понимаешь, убьют! — закричал я.

— Убьют?! За что?! — она действительно думала, что ее легко накажут — и всё.

Весь вечер мы обдумывали, что теперь делать, под пение мадам Полуэктовой, сопровождаемое криками попугая. Я чувствовал, что у меня тоже начинает ехать крыша.

Однако на следующий день ситуация ухудшилась. В дело вступил поэт Огневой, которому родство душ с Грибоедовым так и не помогло добиться признания. И теперь он метал громы и молнии, обвиняя Мачика и компанию в жульничестве. Он настаивал, что его загипнотизировали и заставили под гипнозом назвать Грибоедова в качестве одной из предыдущих инкарнаций.

Это было уже серьезно, учитывая миллиарды Кошица.

Мачик мог убрать Сигму.

Кошиц мог убрать всю нашу команду, стоило ему только мигнуть.

Но ему, видимо, это было не нужно, а хотелось лишний раз пропиарить Огневого в прессе.


Джип дежурил под окном. Полуэктова и попугай соревновались в произнесении фразы «Спросите ваши души».

Ночью, услышав пение соседки в кухне, я тихонечко приоткрыл дверь, вооруженный спирометом, и всадил ей в сердце душу одного из двух тараканов, оставленных мне для экспериментов.

Я наградил Полуэктову душой Мани Величко, барменши в кафе «Ласковый гном», которая отдала Богу (а точнее, нам) душу полтора года назад в результате банального дорожного происшествия. Душа же профессора Тимирязева вернулась к моему таракану.

Как только я это сделал, Полуэктова обернулась ко мне и игриво спросила:

— Вам капучино или эспрессо?

— Эспрессо, — буркнул я, выходя из комнаты.

Полуэктова мгновенно изготовила эспрессо и подала мне в чашечке с блюдечком.

Я понял, что дело сделано. Она больше не будет петь про души, а станет обслуживать квартиру напитками.

Успех окрылил меня. Я решил попробовать решить таким путем и проблему с Сигмой.

У меня имелись в наличии два таракана. Тимирязев и детский писатель. Я усадил их в одну банку и поставил ее на стол. Тараканы внимательно смотрели на меня. Очевидно, недавние зверства произвели глубокое впечатление на бывшего профессора и бывшего детского писателя. Оба, несомненно, были в прошлом гуманистами.

Тимирязев, как известно, занимался растениями, а детский писатель писал про зверьков и птичек, про природу, леса и поля.

Оба были совершенно некровожадны. Я не сомневался, что они меня слышат и понимают.

— Друзья мои! — начал я, глядя в их тараканьи лица. — Я прошу прощения за допущенные ошибки, приведшие к истреблению ваших товарищей и коллег. Но сейчас я прошу помочь нам, причем сделать это совершенно добровольно. Я прошу кого-нибудь из вас дать согласие на обмен души с одним человеком. Человек этот неплохой по сути, с широкой душой (тут я подумал, что широкая душа Мачика может и не поместиться в таракане), он очень богат и обладает могучим здоровьем. Жить в нем будет вполне комфортно. У него есть и определенные недостатки, конкурентная борьба в шоу-бизнесе ожесточила его…

Бывшие профессор и писатель внимательно слушали меня, шевеля усами.

— …и он стал бандитом! — горько заключил я. — Ваша задача — помочь ему встать на правильный путь. Тот из вас, кто возьмет его душу, может сделать неплохую карьеру в вашем обществе. («Которое мы перебили!» — некстати подумал я.) Я сказал вам все, ничего не утаивая. Решайте!

Тараканы принялись обмениваться мнениями, ощупывая друг друга усами. Наконец Тимирязев отполз в сторону, а писатель поднял оба уса вверх, как бы сигнализируя, что он готов на подвиги.

Я зарядил писателем спиромет и отправился на рандеву с Мачиком. Точнее, на его расстрел, поскольку дуэлью это было назвать трудно.

Я позвонил секретарше и сказал, что хочу к шефу на прием. Она доложила, и Мачик немедленно меня вызвал. Очевидно, он предполагал, что я принесу ему какие-то условия сдачи Сигмы.

Я вошел в кабинет с фотоаппаратом Nikon, который болтался у меня на животе. Длинная труба телеобъектива со спрятавшимся внутри детским писателем была наставлена на Мачика.

— Ты… чего? Фотографировать будешь? Зачем? — недоуменно спросил Мачик.

— Мачик, я не хотел бы делать это тайком, я хочу, чтобы ты знал. Наше дело провалилось, мы занимаемся обманом и в этом обмане покусились на самое святое, что есть в человеке, — на его душу!

— Э! Э! — закричал Мачик. — Зачем говоришь, как газета?! Чего пришел?

— Я пришел дать тебе душу, — сказал я с некоторым пафосом, как Стенька Разин, который приходил давать волю крестьянам.

Кстати, волю я ему тоже хотел дать.

Мачик потянулся к кнопке вызова охраны. Видимо, он решил, что я сбрендил.

Мы нажали кнопки одновременно. Я — кнопку спуска, он — вызова охраны. Душа писателя пулей устремилась к Мачику, который едва успел раскрыть рот, выбила оттуда нынешнюю Мачикову душу, которая мигом юркнула в спиромет, — и дело было сделано.

Ворвавшаяся охрана уже крутила мне руки и прижимала носом к ковру Мачикова кабинета.

— Стоп! Отпустите его… — раздался голос Мачика.

Меня подняли и освободили мне руки. Первым делом я заглянул в объектив спиромета и увидел там моего агента-таракана, в котором неистовствовала заключенная в нем душа Мачика. Он буквально лез на стенки узкой трубы между двумя линзами, выражение его тараканьего лица, или точнее морды, было самое зверское.

— Что за самодеятельность, друзья? — обратился Мачик к охране. — Я лишь хотел, чтобы нам принесли чаю… И яблочного соку, — добавил он.

Я подумал, что душа писателя давно не наслаждалась яблочным соком.

Охранники, пятясь, покинули кабинет.

— Так на чем мы остановились? — спросил Мачик, поеживаясь.

Новая душа обживала его грузное тело.

— На нашей программе «Спросите ваши души», — сказал я.

— Да-да… — задумчиво сказал Мачик. — Надо ее улучшать, надо. Народ просит… Что, если мы будем исследовать души зайчиков, лисичек, слоников?.. Вообще сделаем передачу детской! Это мысль, Жека!

— Ну-у… можно… — протянул я, не ожидая таких оперативных действий души.

— Зови ко мне Леву, — приказал Мачик. — Будем думать.

— Мачик, ты бы снял пост у нашего дома, — попросил я. Сигма нервничает.

— Нет вопросов, — сказал Мачик и поднял трубку.

Он дал распоряжение охране, потом повесил трубку и спросил:

— А Симка не захочет работать с птичками? Выясни у нее.

— Она уже работала… немного… — сказал я, вспомнив Мамалюка.

— Вот и чудесно. А то, понимаешь, всякие олигархи-графоманы претензии нам предъявляют. Зайчики будут молчать.

Вот эта фраза — «Зайчики будут молчать» — меня несколько насторожила. Я подумал, что писатель, всю жизнь писавший о зверьках, относится к ним свысока, покровительственно.

Оставив Мачика и Леву Цейтлина думать о новом облике передачи, я поспешил к Сигме. Джипа у нашего дома уже не было. Я взбежал на наш этаж, быстро прошел по коридору и вошел в комнату.

Сигмы я не увидел. Неужели она куда-то ушла? Я взял банку с сидевшим там одиноко Тимирязевым и выпустил таракана с душою Мачика туда. Затем я заглянул за шкаф и увидел там сидящую на тахте Сигму в какой-то безжизненной позе.

Я подошел к ней и заглянул в глаза. Они были полны печали.

— Что случилось, Си? — спросил я.

— Звонила твоя сестра… — сказала она.

Сердолик

Мамину незнаменитую душу отпевали в том же Владимирском соборе, что и тетку Сталин. Неожиданно для меня на отпевание пришло множество ее воспитанников, среди которых я увидел известных сейчас и в прошлом чемпионов фигурного катания. Не было только прессы, и слава богу. Мама осталась верна себе и тут. Свою скромную, наполненную трудами и думами жизнь она завершила столь же достойно и несуетливо.

Быть как все внешне и сохранять при этом оригинальность души — это великое искусство, потому что оригинальность души стремятся побыстрее продать и при этом ее теряют.

Мамина душа улетела искать себе новое место, и мы с Сигмой ни разу не обмолвились даже о том, чтобы взглянуть на нее нашими приборами, не говоря о принципиальной возможности пристроить душу в теплое местечко.

Мы понимали, что это неуместно.

На девятый день мы пришли к отцу — сестра и я, чтобы помянуть маму. Сестра была с мужем и детьми, я же попросил разрешения привести с собою Сигму.

Отец разрешил.

И вот когда за столом мы принялись вспоминать разные случаи из нашей семейной жизни уже здесь, на родине, — рождение моей сестры, ее школьные годы, мои попытки устроиться в новых обстоятельствах, все мельчайшие и понятные только нам ниточки бытия, из которых сплелась наша жизнь, в центре которой всегда была мама, — я впервые увидел на глазах Сигмы слезы.

Девочка-подкидыш была лишена всего этого.

Она смотрела прямо, не мигая, глаза полны были слез, она боялась их расплескать. Потом она встала и вышла из комнаты.

Сестра шепнула мне:

— Годится. Молодец.

— Да я ее не на смотрины привел! — возмутился я.

— Тебе кажется, — сказала сестра.

Перед тем как разойтись, отец повел нас с сестрой в комнату мамы и предложил взять на память о ней что мы захотим из ее вещей.

Сестра взяла мамин крестик, а я выбрал камешек, который я помнил с тех пор, как осознал себя. Это был сердолик неправильной формы величиною с фасоль, он всегда лежал в специальной коробочке на бархате. Иногда мама открывала ее и любовалась, рассказывая нам с сестрой о том, как она его нашла и как этот камешек спас им с отцом жизнь.

Это было в Америке, в штате Монтана, куда мама с отцом поехали в свадебное путешествие. Она нашла его на прогулке в горах, а на следующее утро потеряла в гостинице. Он куда-то запропастился. И мать с отцом искали его, пропустив автобус, на котором должны были уехать. Сердолик нашелся, едва автобус ушел.

Этот автобус, на котором они должны были уехать, упал в пропасть, все пассажиры погибли. С тех пор сердолик стал маминым амулетом, или оберегом, если по-русски.


Когда я вернулся на работу после почти двухнедельного отсутствия, я обнаружил там гигантскую свару. Серафима Саровская конфликтовала с Мачиком, не желая разделять его обнаружившуюся любовь к душам зайчиков и медвежат, Лева Цейтлин ходил вялый, телевизионщики тоже приуныли, вдобавок их сильно раздражал реквизит в виде клеток с кроликами, собачками и кошечками, которых готовили к передаче.

Как вдруг Мачик в порыве вдохновения заявил, что нам совершенно ни к чему работать с душами зверьков, тем более что неизвестно — есть ли у них души.

— Это неочевидно, — сказал Мачик. — Говорить они все равно не умеют, надо их озвучивать… Нужно просто рассказать детям, как они живут, их повадки…

— Ага, «Ребятам о зверятах»… — уныло прокомментировал Лева.

— Да! Ребятам о зверятах! — воскликнул Мачик. — Почему нет?

Короче говоря, он уволил Мадемуазель СиСи, вызвав взрыв вопросов и комментариев в прессе, а Цейтлин ушел сам. Передача благополучно развалилась, клетки со зверями исчезли, теперь сам Мачик вел свою передачу и был, по-всей видимости, доволен.

Деньги его не интересовали. Денег у него был вагон. Не так много, как у Кошица, но вполне достаточно, чтобы позволить себе невинное хобби. Душа детского писателя торжествовала.

Зато душа Мачика продолжала неистовствовать в таракане. Я допустил оплошность, посадив Мачика в банку с Тимирязевым, потому что Мачик уже к утру убил профессора, отпустив его душу на волю. Причем сделал это с какой-то восточной жестокостью — отгрыз ему голову.

— Зачем ты это сделал, Мачик? — спросил я.

Таракан посмотрел на меня столь выразительно, что я поблагодарил Бога за то, что не заточил душу Мачика в зверя покрупнее.

Однако через некоторое время выяснилось, что заточение души — дело не столь однозначное. Сигму по-прежнему преследовали кошмары, я всерьез стал опасаться за ее душевное здоровье. Ночью ей снились души, с которыми она работала — и тетка Сталин, и души братков, и души тех праведников, которыми мы хотели облагородить тела депутатов Государственной думы.

И эти страхи и кошмары были небеспочвенны.

Обнаружилось это так.

Мы решили поместить душу Мачика в надежное место, потому что таракан буквально излучал ненависть. Мы посадили его в спиросос и отправились в Лосево, к заветному камню, где хранилась душа тетки Сталин, чтобы по соседству пристроить Мачика.

И каков же был наш ужас, когда мы не увидели в спироскопе никакой души в этом старом валуне! Там ничего не было! Душа диктатора сумела сбежать.

Нечего и говорить, что мы не стали пересаживать душу Мачика в камень, а отправились назад и принялись проверять — все ли пересаженные нами души на месте. Иными словами, мы устроили гигантскую инвентаризацию — где могли, конечно, — и обнаружили, что души, заточенные нами в неживую материю, почти все сбежали. Не было также некоторых душ, помещенных в растения, да и среди человеческих тел случались накладки. Душа передовой доярки, помещенная в депутата Шандыбина, бесследно испарилась, а на ее месте сидела неизвестная нам душа старшего сержанта Драчева, погибшего от рук новобранца, который не снес дедовщины.

Вдобавок по пути обратно в электричке от нас сбежал таракан Мачик.

Эти неприятные открытия сильно насторожили меня, а Сигму буквально поставили на грань помешательства. Души не желали расставаться со своею свободой и находили различные лазейки, чтобы покинуть неугодные им вместилища.

И чего от них можно было ожидать — неизвестно.

Когда мы рассказали об этом зашедшему в гости Костику, он воспринял все очень серьезно и сказал:

— Я буду молиться за вас.

Сигма теперь засыпала только рядом со мной, взяв мою ладонь в свою, при этом часто вздрагивала и стонала во сне. Ее осаждали видения душ, которых она лишила покоя.

Успокаивающие таблетки не помогали.

Я пробовал орудовать спирососом, пытаясь поймать витавшие над нею души, и иногда мне это удавалось. Однако это мало помогало. Непойманных душ было больше.


…Однажды я проснулся от крика и от того, что Сигма во сне сжала мою ладонь до боли.

— Не надо… Нет! Нет! А-а… — кричала она.

Я разбудил ее, сильно встряхнув. Она проснулась, дико озираясь, потом стала шептать:

— Джин, он здесь! Я вижу его! Он хочет меня убить! Спаси меня!

Ее била лихорадка.

— Кто? Кто? — допытывался я.

Она только трясла головой, не в силах ответить. Потом снова закричала, изгибаясь, как от боли.

И тогда я спрыгнул с кровати, схватил мамин оберег и сунул ей в ладонь. Не знаю, почему я так сделал. По наитию.

Сигма еще пару раз дернулась и затихла. Лицо разгладилось, стало спокойным. Она уснула, сжимая в кулаке камешек цвета крови.

Утром она не помнила ничего — кто к ней приходил и чем грозил. Может быть, это был Сталин, но может, и Мачик.

Я собственноручно, пользуясь лишь маленькими круглогубцами и кусачками, изготовил легкую серебряную оправу из старого кулона и заключил туда сердолик, который и повесил на грудь Сигме.

— Спаси и сохрани, — сказал я, целуя ее.


Потревоженные нами души больше не беспокоили Сигму. Она засыпала с красной капелькой на груди, по-прежнему держа мою ладонь в своей, и я любовался ею. Оказывается, она была очень хороша, когда ничто ее не беспокоило и она могла улыбаться.

А через три ночи у нас наконец случилась любовь.

Я проснулся от ее прикосновений — горячих и нежных. Она искала меня губами, мы поцеловались, сплетенные и нагие, и дальше я не умею описывать, что произошло. Это было как у всех любящих впервые, при этом у нас было чувство, что мы прожили вместе уже целую жизнь.

И камешек цвета крови все время был между нами, вился на серебряной цепочке, плясал в такт нашим движениям, светился в темноте, оберегая души от чужого вторжения.

Сердолик — камень любви и верности, посмертный подарок мамы — наконец соединил нас и сделал мужем и женой.

Утром Си проснулась и изумленно проговорила:

— Хорошо-то как было!

И снова потянулась ко мне.

И мы не вылезали из постели до вечера.

А еще через несколько дней, вечером, уплетая за обе щеки сыр и салат, который я соорудил, и запивая все это вином, Си сообщила:

— Я больше их не вижу!

— Кого? Кто приходил ночью? — спросил я.

— Нет. Вообще. Никаких душ. Ни у кого. Я проверяла спироскопом. Как ты думаешь, может быть, фиг с ними?

— Ну конечно, фиг с ними, — сказал я.

Эпилог

Да, Сигма полностью потеряла дар видеть чужие души. Этот талант умер навсегда, и мы не жалеем об этом. Зато музыкальный талант ее сохранился, и она по-прежнему умеет играть на всех музыкальных инструментах, даже на тех, которые видит впервые.

Теперь она работает в детском саду музыкальным воспитателем. Многие родители потом отдают ее воспитанников в музыкальную школу.

Я бросил свое охранное предприятие у Мачика, который по-прежнему ведет передачу про зверей, сильно похудел, стал вегетарианцем и много жертвует из своих капиталов на благотворительность.

Серафима Саровская открыла «Академию черной и белой магии» и процветает. Она написала книгу, к ней записываются на прием, и она читает инкарнации клиентов. Мачик говорит, что эти легенды для клиентов сочиняет прежняя команда сценаристов.

А я теперь делаю украшения. Это кулоны, серьги и браслеты с полудрагоценными камнями. Тот первый камешек, который я оправил, дал начало моему новому делу.

Костик закончил Духовную академию и получил небольшой приход во Всеволожском районе под Петербургом. Он бывает у нас и по-прежнему пишет стихи. Недавно прочитал нам вот такое:

И все-таки, когда моя душа,

Как говорят, покинет это тело,

Спасительной свободою дыша,

Она не будет знать предела.

Неправда, что всему один конец.

Душа моя — фонарик путеводный

Среди теней, которыми Творец

Не дорожит во тьме холодной.

Неотличим от прочих только тут,

Незримый свет храню я под секретом.

Но если все ослепнут и уйдут,

Кто уследит за этим светом?

Душа Сталина где-то затаилась, хорошо если в таракане.

Кошиц почему-то перестал писать стихи, что есть несомненное благо. Более того, даже пожертвовал Костикову храму какую-то сумму на создание воскресной школы. Единственное, куда следует сейчас вкладывать деньги, — это дети. Он это понял.

Кстати, о детях. Мы с Сигмой ждем прибавления семейства. Сейчас она не работает, мы вместе обустраиваем нашу новую квартиру, купленную на деньги, вырученные за фиктивную душу Грибоедова, и иногда вспоминаем месяцы безумной гонки за душами, за славой и деньгами, за так называемым благом человечества.

Человечество обойдется без наших благ. Быть как все — единственное благо, которое мы выбрали. Костик правильно написал про «незримый свет», который есть в каждой душе, если ее не выворачивать наизнанку.

2004

Загрузка...