В июне на проливе хорошей рыбы и в глаза не видели. «Проворный» пошел было в последний раз, на удачу, в Черное море, взял под Опук-горой две корзины камбалы, и капитан сказал: «Шабаш, это тоже не рыба, будем становиться на ремонт. Кто хочет в отпуск, признавайся».
Первым заявление написал сорокалетний рыбак Тимофей Жуков. При его медлительности ему в таких делах редко доставалось первенство, но тут он успел. Поспешил, боясь, что капитан спохватится и начнет загибать пальцы, — надо же кому-то остаться и на ремонте, а Жукову давно хотелось летом съездить в Москву, погулять и купить кое-чего из одежи.
Да и дома, в Керчи, были у него дела. Рассохлись и просили перестилки полы в его холостяцкой однокомнатной квартире. В гараже стоял с ободранным боком «москвич» — надо было его заново грунтовать и красить; аккумулятор тоже никуда не годился. А еще белье в прачечной и моль в шифоньере — будь она проклята, — наверное, уже все там сожрала. Но самое неотложное у Жукова было — повидать свою подругу Марию, сделать ей давно обещанную антенну для телевизора. После Москвы неизвестно, как оно обернется, — очень может быть, что их пути разойдутся уже навсегда, к этому шло; а раз обещано, надо сделать. И как только капитан начертал на его заявлении «добро», Жуков побрился, нацепил свои квадратные золоченые часы и прямо с сейнера, не заходя домой, направился на автостанцию.
В белой рубашке с рукавами, подвернутыми на один заворот, — подвернуть повыше не позволяла толщина рук, — грузной, развалистой походкой шагал он по городу, по размякшему от зноя тротуару, мимо одной, другой и третьей пивных бочек, шагал и не оглядывался. Он знал свой характер.
Еще одна пивная бочка на пути к автостанции — последняя и потому самая соблазнительная — подстерегала его на городском базаре. Ничего не стоило обойти ее по боковой улочке, но Жуков еще с голодных послевоенных лет питал к базару слабость. Это была даже не слабость, а некая потребность, особенно ощущаемая в день схода на берег, — потолкаться около прилавков, послушать людской гомон, поглядеть на хозяек, несущих домой полные сумки, и узнать, какой рыбой сегодня торгуют.
Свой обзор он всегда начинал с овощных рядов. Мерным неторопливым шагом прошел он вдоль прилавков, заваленных грудами редиса, лука и щавеля, повдыхал земные запахи, постоял-поусмехался на диковинный помидор весом не менее килограмма, похожий на трубача, раздувшего щеки, и свернул к рыбным рядам.
И тут перед ним выросла «Прекрасная Нивернезка» со своею пивною бочкою. Года три назад в кубрике на пути к району лова Жуков читал роман Эмиля Золя «Чрево Парижа», ему запомнилась торговка по прозвищу «Прекрасная Нивернезка», женщина совершенно немыслимого объема груди и бедер, с дебелой шеей и румянцем во всю широкую щеку. А на другое лето он вдруг увидел на базаре новую продавщицу пива — позднее он узнал, что она приехала в Керчь с Кубани, — до того похожую на парижанку, описанную в книге, что он прямо-таки глаза вытаращил; такая же необъятная стать, могучая шея, румянец на щеках. Правда, у этой еще и руки были в веснушках. Дивясь такому поразительному сходству, он выдул тогда кружек семь или восемь пива. Несколько дней она владела его мыслями: он представлял ее в роли жены. Его всегда тянуло к крупным женщинам. Но одно дело — флирт и забава, а другое — семейная жизнь. Тут она под его мерки не подходила: слишком вольно себя вела. Когда кто-нибудь пытался ущипнуть ее за бок, она не без игривости поводила плечом и говорила томным басом: «Отчепись, бо стукну! Ой, отчепись!» И сейчас тоже какой-то тип с недопитой кружкой в руке нашептывал ей сказки про белого бычка, а она, по-царски громоздясь на табурете своими могучими телесами, смеялась и напенивала кружку за кружкой.
С тяжелым вздохом отвел Жуков взгляд от компании, которая точила лясы около «Прекрасной Нивернезки». «Это ж сколько я сегодня грошей сэкономил? — подумал он себе в утешение. — Пожалуй, рублей пять будет. Эге, да я так скоро богачом стану!»
В рыбных рядах он, понятно, не увидел ничего нового — все те же бычки вяленые, соленые и только что пойманные, еще зевающие и хлопающие хвостами по осклизлым доскам. Креветок было всего два небольших вороха — один уже потускневший, не распроданный с утра, а другой только-только выворотили из кошелки: рачки прыгали на досках, будто попали на праздник, и сивоусый мрачный дед одной рукой выбирал из вороха нити водорослей, а другой подгребал отскочивших. Посмотрел Жуков туда-сюда, нет ли где барабульки, взял бы гостинца для Марии, но барабульки не было, — видать, и впрямь переводилась на проливе эта рыба. Продавали распластанную, как блин, желтую от жира скумбрию; вместо таранки шел в ход вяленый карась, бог знает, с каких морей; ходко торговали сарганом. По виду этого саргана, довольно крупного и толщиной с палец, Жуков определил, что его брали ночью на свет где-то около Голубой бухты, на выходе из пролива в Азовское море: только в тех местах и водился еще такой сарган.
Да, небогаты были нынче рыбные ряды. Лишь две порядочных связки попались на глаза Жукову — в каждой по полдесятка отборных, по локоть, вяленых сазанов, да и те привозные, с пресных, кубанских озер. Послушал он цены — головой покачал. Шустрые местные торговки драли втридорога. Благо, спеша с Кавказа и на Кавказ, денежный покупатель шел косяком. Девушка в короткой замшевой юбчонке, снизу мелко порезанной ножницами, и парень с бородкой Иисуса Христа заворачивали в целлофан селедку. «Вот мамка удивится, что керченскую удалось найти! — щебетала девушка. — Ты смотри, Витька, до чего она жирная!» Жуков тоже глянул на эту рыбу. Ну, конечно, их мамка удивится. Такую же, выловленную в Атлантике, она могла бы купить и в своем магазине по одному рублю тридцать копеек за килограмм. Здесь же с них содрали трояк. Остановясь посреди толчеи, в двух шагах от прилавка, Жуков тяжелым взглядом уперся в молодку, которая их надула. Такая она вся была крепенькая, ладная и так безмятежно смеялась, рассказывая что-то своей соседке и запихивая деньги за белый аккуратный передник, что Жукова даже поразило. Он смотрел и смотрел, мысленно приказывая обернуться, — ну-ка, глянь сюда, глянь, бесстыжая, — хотел ее смутить, и она обернулась, но глянула на него без всякого смущения, поправила волосы под косынкой и в смехе блеснула сахарными зубами:
— Что, парень, влюбился? Засылай сватов, пока домой не собралась!
Жуков не нашелся с ответом, — мотнул головой и двинулся дальше, слыша позади хохот и чувствуя, как наливаются краской лицо и шея. Такого оборота он не ожидал. Вот стерва! Сама и бровью не повела, а его вогнала в стыд.
Была суббота, двенадцатый час, народ с покупками валом валил к автобусам. Жуков залез в свой первый номер и маленько потеснил животом стоявших впереди. Его самого тоже даванули сзади, да так, что он чуть не взвыл. Неделю назад на лову он сильно зашиб плечо, и теперь в это место уперся чей-то острый локоть.
— Эй, кто там, убери руку, — засопел он, пытаясь повернуться.
— Ничего, с такой холкой можешь и потерпеть, — отозвался из-за спины насмешливый голос.
Автобус двинулся, стоящий сзади навалился опять. Разворачиваясь, Жуков скошенным яростным глазом опознал обидчика. Это был Степан Музыченко, рыбак Первомайского колхоза, худой и длинный, как сарган. Лет шесть назад в праздник Победы они обменялись на Митридате рубашками и с тех пор стали приятелями.
— Степка, дьявол, убери локоть, у меня плечо раненое!
— А, Тимоха! — обрадовался тот, словно только сейчас узнал. — А я смотрю, чия ж это передо мной такая, ну чисто министерская шея. Ты до нас?
— Ага, в Жуковку.
— А шо у тебя с плечом?
— Шлюпкой ударило.
— Как так?
— Да так. Слетел в воду, а зыбь была большая, меня шлюпкой и навернуло.
Жуков хмыкнул и поморщился, вспомнив этот случай, но рассказывать не стал. Хвалиться было нечем. Неделю назад их прихватил в море сильный шквал. Шлюпка была на буксире, и он с кормы соскочил в нее, чтобы подвести к шлюпбалкам. А легко ли работать на зыбу? Дождь, ветрюга такой, что глаз не разлепишь. Волны кидают борт сейнера то вверх, то вниз, никак за него отпорным крюком не зацепишься. Подкараулила подлая волна, откачнулась в самый неподходящий момент, и он с крюком, будто с копьем наперевес, полетел в воду. Хлопцы потом смеялись: «Ты что, Тимофей Петрович, хотел белугу загарпунить или морского черта увидел?» Потом и самому было смешно. А в воде, когда выплыл и вдруг увидел, что с тою же волною летит шлюпка обратно — летит и косым килем прямо тебе меж бровей хочет врезать, — ох, тут не приведи и не дай!.. Успел-таки занырнуть. Пронеслась, только по плечу задела. Хрястнулась о борт сейнера. А могла бы и по голове. Конечно, при такой погоде да при его комплекции напрасно он полез в шлюпку. Надо было кому-нибудь помоложе, да так уж пришлось…
— Это вас под Текилем прихватило? — спросил Степан. — Вроде вы туда бегали?
— Ага, там.
— Взяли чего-нибудь?
Будь это не в автобусе, Жуков просто-напросто плюнул бы в ответ. Здесь же он не плюнул, не пустил матерка, а тихо сказал:
— Взяли. Дулю с маком.
— У нас то же самое, — утешил его Степан. — Сходили раз под Кучугуры, поймали корзину кефали, сварили уху, поели, вытерли ложки, и с тех пор сидим. Нема рыбы. Чайка, и та с моря на свалку летит.
Еще Степан рассказал, что у них организовалась из рыбаков бригада для помощи соседнему колхозу. Пока что косят сено, а потом и солому будут скирдовать. Заработки неплохие. Лучше, чем на воде.
— Видно, скоро всем керченским рыбакам придется в крестьянство переходить, — заключил он.
— Ну, ну, так уж и в крестьянство! — засмеялся рыжебородый парень, самый рослый из троих юных бородачей, которые ехали на задней площадке автобуса, подпирая спинами сложенные грудой рюкзаки. — Слышали, хлопцы? Надо скорей строить дамбу, а то вон дядя-рыбак собрался уже в крестьянство переходить!
— А что? — живо обернулся Степан. — Ничего вы тут, ребятки, своей дамбой уже не поможете.
— Брось, дядя. Не ударяйся в панику. Дамба верняком спасет Азов от засолонения.
— Черта лысого она спасет! — в сердцах сказал Степан. — Ото, видно, гроши девать некуда. Да ее в первую же весну льдом проломит!
— Дамбу? На Керченском проливе? Ну, дядя, вы остряк!
— А вы, ребятки, извиняюсь за выражение — во! — костяшками пальцев Степан постучал по потолку автобуса. — Вы хоть знаете, что тут делалось зимой два года назад? Присылали с севера ледокол, чтобы пробиться к Жданову, и этот ледокол «Малыгин» на проливе так давануло, что он чуть богу душу не отдал. Считай, калекой отдрейфовал в Черное море. Скажи, народ?
— Верно, верно! — зашумели пассажиры.
— А в сорок первом, в январе, разве не шли через пролив по льду наши танки? — в пух и прах разбивал Степан бородачей.
— Ого, еще как шли! — гудел народ.
И начался в автобусе сам собою разговор о дамбе, — устоит или не устоит. Какой-то рассудительный толстый дедок, житель Темрюка, заставил себя слушать, припомнив, что еще в запрошлом веке темрюкские казаки, всем миром взявшись за мотыги и заступы, повернули реку Кубань в Азовское море, а раньше она, как известно, текла в Черное, — оттого-то и пошла гулять по свету рыбная слава Азова, а теперь по нему самый раз заказывать панихиду.
— Я так и зятю своему сказал! Не инженеров надо было приглашать, а попа с кадилом. Они, понимаешь, при горкоме собирались насчет дамбы. Совещание у них было, как стихию обдурить. А ее рази обдуришь?
— Чепуха, — отвечали парни. — Любой лед можно разбомбить.
— Еще чего! Мало их было, бомб энтих! Ты без бомб сделай, а не можешь, так не берись, — вел свое дедок.
Жуков не ввязывался в разговор, но слушал внимательно. Был и он на том совещании, о котором помянул старик, — приглашали передовиков. Полдня гомонили, и он ушел оттуда с растревоженной душой и со смутным чувством вины, потому что, хоть и добрая была эта задумка, слишком многое в ней вызывало сомнение, а он промолчал — не набрался духу выступить.
— Останнюю рыбу загублять, — бурчала тетка, сидевшая с корзинами на месте кондуктора.
Вот и он того же боялся.
На остановке у завода Войкова Степан, потеряв к бородачам интерес, решил вдруг сойти — проведать товарища, лежавшего в поселковой больнице. Вышел за ним и Жуков. От жары и духоты в автобусе он был весь мокрый. Провались она, такая езда, лучше добираться пешком. Оказавшись на просторе, они блаженно, на полную грудь вздохнули, отлепили рубашки от потных тел, и Степан сказал:
— А что, Тима, зайдем в магазин, разгрызем бутылочку за ради встречи!
— Нет, — сказал Жуков. — Не могу. Сегодня никак не могу.
— Ну зря, — огорчился Степан. — Посидели бы, вспомянули старину. Как вместе по морям ходили, как ты на мачте сидел. А? Ты ж, елки-палки, Тимка, был у нас на рыбу первый наводчик! Собакарь! Ты ж, черт, видел ее в море, как на своем столе! Так, может, все-таки дерябнем за те золотые денечки?
Жуков глянул на приятеля вспыхнувшим взором и хотел уж было ударить по рукам, но вспомнил, ради чего собрался нынче в Жуковку, и вздохнул:
— Нет, Степа. Не могу. В другой раз.
От поселка Войково до Жуковки идти было еще порядочно — через Капканы, Опасное, мимо развалин турецкой крепости Ени-Кале, через Порт Крым, и, шагая по шоссе, где с левой стороны вздымались закопченные корпуса металлургического завода, а справа, за обрывами, расстилалась штилевая, посверкивающая бликами гладь пролива, Жуков отдался воспоминаниям о тех днях, когда был желанным гостем на любом керченском сейнере.
Неплохо бы и Марусе услышать те слова, что сказал о нем Степан. Это правда: до военной службы он считался одним из лучших наводчиков на рыбу, и везде его знали. Он был рыбаком «от пупка», с деда-прадеда. И это ненароком вспомянутое Степаном прозвище «Собакарь» — чисто рыбацкое. Кто не в курсе, тому вроде ругани, а на самом деле почет, потому что собакарем по-местному зовут рыжего мартына, самую зоркую изо всех морских птиц. Есть мартыны белые, есть палевые, а этот, неуклюжий и как бы сутулый из-за своей короткой шеи, — самый глазастый. Летит за судном, сонно и лениво намахивает своими тяжелыми, в рыжих накрапах крыльями, но стоит с палубы что-нибудь уронить за борт, собакарь, будто его полоснут зарядом дроби, кувырнется на месте, хлоп, — глядишь, уже несет поживу. Его никогда не застанешь врасплох. Нырять, как баклан, он не умеет, а видит рыбу далеко и на большой глубине и часто оттого, что не может ее взять, с досады кричит. После войны приборов на сейнерах не было. Вся надежда на птицу-наводчика да на Тимку-Собакаря, сидящего на мачте. Бывало, качаешься над палубой день-деньской, а рыбаки внизу лупят в домино и ожидают твоего крика. Другой раз так накачаешься, что и на земле ноги не держат. Зато удачливому «Собакарю» на гулянке — первая чарка. А как же! Сначала «Собакарю», потом капитану. Все это теперь забывается. Новая техника и приборы на нет сводят рыбацкий талант. Степан вот вспомнил, и на том спасибо…
Возле Опасного, на повороте, где обнесенное столбиками шоссе выгибалось дугой над обрывистым берегом, Жуков решил отдохнуть. Ему нравилось это место. Опасным называлось оно из-за отмелей, над которыми морщилась вода и базарили чайки: много судов когда-то терпело бедствие на этих меляках. Отсюда, с крутизны, был хорошо виден весь пролив — вехи и буи по сторонам фарватера, тонкий, как спичка, маячок на краю косы Чушка, спокойная гладь за ним и, сквозь дымку, лиловые, выгоревшие на солнце откосы кубанского берега. Но, главное, тут всегда ловили бычков мальчишки, — Жуков любил на них смотреть.
Они и сейчас пытали удачу, трое шкетов, хотя ветерок потягивал южный, а какая может быть при южаке ловля? Бычок хорошо идет при восточном ветре, когда волна к берегу. Но раз ловят, надо посмотреть. На склоне, под уксусным деревом, кто-то положил плиту ракушечника, вроде скамьи, — Жуков сел, закурил и вытянул уставшие ноги. Внизу было кладбище списанных деревянных катеров, байд и фелюг. Их загрузили камнями и песком и притопили, чтобы защитить берег от наката. И мальчишки, конечно, сразу облюбовали себе это местечко. Где-нибудь со скалы или с причала ловится не хуже, но здесь интересней. Лежишь, вон как тот оголец, на старой деревянной палубе, белой от соли, спину печет солнце, к животу подбираются волны — свесил голову и смотришь, как там вокруг твоей наживы темными головешками ходят бычки… Это ли не жизнь!
Самая дорогая мечта была у Жукова — о сыне. В последнее время она преследовала его неотступно. Неделю назад, собираясь на сейнер, он поджидал у своего дома автобус. Народу на остановке было порядочно, и стоял там отец с сыном-кнопкой. Тормоша родителя за штанину, малыш допытывался: «Папа, ну игде атобус? Почему нету атобуса?» — «Погоди, погоди, — рассеянно отвечал отец, глядя в конец улицы, а потом сказал: — Да, Сергуня, и мне надоело ждать. Ну-ка, покличь его погромче!» — «Атобус, атобус, едь сюда скорей, эй, атобус!» — изо всей силы закричал малыш. И вот было радости ему и всему честному народу: автобус подкатил и раскрыл двери. Все смеялись. Смеялся и Жуков. Такие они были славные, отец и сын, и так взяло за сердце это чужое счастье…
Покуривая, Жуков отдыхал, смотрел вниз на рыболовов и желал им удачи, когда из-за пригорка показалось еще двое, на велосипеде. Видно, они были братья и ездили в магазин. Старшему было лет семь, он едва доставал до педалей, а младший, на багажнике, и вовсе был кроха. Обеими руками он держался за сетку с хлебом, качавшуюся за спиной у старшего. При этом он пробовал откусить у буханки уголок. Тропа еле цеплялась за крутой склон, маленькие руки держали руль нетвердо, и Жуков с испугом подумал: «Ох, артисты, как бы вам не кувырнуться!» А они как раз уставились на него. На их замурзанных мордашках было написано: «Что это за дядька такой? Чего это он тут высматривает? Неспроста!»
— Не вытирай нос о мою спину, башку оторву! — вдруг яростно закричал старший. Он отвернулся, чтобы ущипнуть брата, и тут велосипед, выйдя из повиновения, завихлял, и — трах-тарарах! — братья дружно сверзлись на кусты полыни. Поднялись, как ни в чем не бывало, отломили по горбушке, и смачно хрустя, воззрились из-за поверженного велосипеда на мальчишек внизу: чегой-то там такое делается? Не станет же такой здоровенный дядька зря смотреть! А у Жукова от страха обмерла душа — могли ведь кувырнуться и на другую сторону, под обрыв.
— А ну, марш отсюда! — загремел он на них. — Ишь, надумали где ездить! Сейчас отведу в милицию!
Мальчишки глянули друг на друга, весело хмыкнули и опять уставились на него. Ну, что ты будешь с ними делать?
Не докурив сигареты, Жуков поднялся и пошел своей дорогой.
Шел и думал: вот сорванцы! Неужели и он когда-то был таким? Повезло им сегодня — удачно хлопнулись. Да и ему на лову тоже, считай, нынче повезло. Если бы на какую-то долю секунды замешкался, не занырнул — все, амба, конец. Не шел бы сейчас по шоссе, не видел бы этого солнечного блеска на проливе, а лежал бы со сложенными на груди руками на красном столе в клубе рыбаков… Он усмехнулся и, морщась, пошевелил ушибленным плечом. Да, вполне это могло произойти. Стояли бы у его гроба печальные кореша, тихо гудели бы, вот, мол, погиб ни за понюх табаку и не оставил после себя никого. А между прочим он ведет свою фамилию от знаменитого Жука, того самого беглого крепостного, который основал рыбацкую деревню Жуковку. Последний его потомок. Прямо жуть берет, как подумаешь, до чего нелепо может оборваться жизнь! А особенно страшно одинокому. У которых есть семьи, тем, вроде бы, легче. Все же можно в последний момент успокоиться мыслью, что мир не исчезает, не проваливается в бездну, и вместо твоих закрывшихся глаз на синее небо, на волны, на зеленую траву будут смотреть глаза твоих детей, то есть ты же сам, только в другом облике, — и, стало быть, цепь не оборвется. Без детей — тоска. И никуда от этих дум не денешься. Уже сорок лет, на пятый десяток перевалило, — куда уж дальше тянуть?
Как-то само собою это получилось. Домой со службы вернулся в двадцать семь. Переехал в Старый Карантин, в колхоз на окраине Керчи. Жил не тужил, работал, пировал с друзьями, донашивал флотские клеши. И любили ж его девчата! Любили хорошие, красивые, и не одна готова была перейти на его фамилию. А он все надеялся на что-то лучшее. Думал: все еще впереди, никуда они от меня не денутся. Сначала надо заработать на машину… Да, прямо, как болезнь, как зараза какая-то вцепилась в него эта страсть — купить машину. Будто мало ему было в жизни удачи, захотелось еще и этой. Захотелось кому-то что-то доказать. Работал, как каторжный, ни одной путины не пропустил, раз даже ездил в кубанские плавни стрелять дичь для продажи — едва не попался егерям. Был и такой позорный случай, чего там говорить!.. Что ж, купил. Жить стало веселей. Утеха, и к себе больше уважения. И с женщинами стало знакомиться проще. Похоже, машина прибавила ему весу как жениху. Но все почему-то стали попадаться не те женщины. Не те и не те!..
С Марией его тоже познакомила машина, полгода назад. Он ездил с товарищами в поля за Камыш-Бурун охотиться на зайца. Охота не удалась. После обеда товарищи вернулись попутным автобусом домой, а он еще побродил, взял-таки своего зайца и часов около пяти вырулил от кошары на проселок. Возле Ивановки его нагнал проливной дождь. Резина у «москвича» была съезженная, лысая, — снесло в колдобину. Ясно, он мог бы и сам оттуда выбраться, вытолкал бы как-нибудь, но тут из-за бугра вынырнул «газон». Издали Жуков заметил, что за рулем женщина. Голосовать, просить помощи он вовсе не собирался. Когда она остановилась и бросила ему под ноги буксирный трос, он, конечно, его поднял и даже буркнул «спасибо», но это скорей было похоже на «какого черта!» Через минуту «москвич» стоял на ровном. Управилась она с этой операцией прямо-таки лихо. Отдавая трос, Жуков неожиданно для самого себя сказал: «Слушай, у меня есть заяц. Ты не могла бы его сготовить?» Открыл багажник и достал за уши рыжего, запятнанного кровью зайчишку, килограмма на полтора. Отказ совсем бы не расстроил его, тем более, что женщина показалась ему неинтересной. Была она почти одного с ним возраста, широкоскулая, раскосая, в затрепанной телогрейке и какая-то чересчур спокойная. Она забрала зайца и нацарапала на листке блокнота свой адрес: в девять вечера будет готово, можешь приходить. Вот так штука! Глупо улыбаясь, — это точно, улыбка у него в тот момент была самая дурацкая, — он спросил о муже, не будет ли возражать. Она ответила, что у нее нет мужа.
И он двинул следом за «газоном», сначала по проселку, а потом по шоссе и грустно усмехался тому, как все ловко и складно у него получилось: еще одно приключение, подаренное машиной…
Вечером он приехал к ней в Глейки. Ее дом стоял под горой у самого моря. Был это даже не дом, а крохотный домишко, из тех мало уже где оставшихся мазанок, которые строили на скорую руку после войны. В сенях, закрывая за собой двери, Жуков едва смог повернуться. Но в самой комнате было светло, тепло, даже душновато, и наполнял ее такой запах зайчатины, что у него, сильно в этот день проголодавшегося, сразу поднялось настроение. Видно, она не ждала, что он придет минута в минуту, и еще не успела убраться, а может, и вообще не озаботилась этим. Поверх зеленого платья на ней была вместо передника подвязана мужская рубашка, а волосы она, как школьница, прихватила сзади резинкой. Первое, что подумал Жуков, было: да она не совсем и старая! И еще подумал: чья это рубашка?
Поначалу все хорошо было в тот вечер: и разговоры, и вино, а особенно зайчатина, приготовленная на противне в духовке. Такая еда холостому Жукову и не снилась, хотя он и сам неплохо готовил. Они сидели за маленьким столом друг против друга, ужинали безо всякого стеснения, почти по-семейному, запивали вином. Жуков ел и только головой покачивал. Очень ему это все нравилось, а главное, он чувствовал себя здесь на удивление свободно. Под конец не удержался и, подмигнув хозяйке, хлебной коркой подобрал с тарелки и соус — подчистую.
Вымыв руки, он сидел у плиты, курил и слушал Марию. Она была нездешняя, приехала из Казахстана и жила на Глейках третий год. Рассказывая, она убирала со стола посуду, мыла ее в тазу, выжимала и отряхивала полотенце. Она совсем не жеманилась перед ним, вольно ходила — под легким платьем проступали грудь, бедра. Жуков тоже говорил о себе, обещал научить, как по-рыбацки готовить тушенку из хамсы, но все время сбивался, заглядываясь на хозяйку.
Перехватив его взгляд, она с усмешкой кивнула на часы. Старенький будильник на подоконнике показывал уже начало первого. «Надо идти», — сказала она. Жуков засмеялся: «Куда идти? Последний автобус от переправы уходит в половине первого, — на него не успеть». — «Иди, иди, ничего тебе от меня не будет, — сказала она. — Только зря время теряешь».
Он ушел.
А через неделю явился опять. По-доброму его встретив, она, однако же, сразу переставила будильник с подоконника на стол… Потом он еще два раза приходил на правах знакомого — принес кусок сетевого полотна, от старого ставника — обнести курятник, чтобы три ее курицы и петух не забегали во владения соседей; починил крышу над сенями — пришел со своим инструментом и оставил у нее.
Все же он дождался, что она убрала со стола этот клятый будильник. Теперь он мог приходить во всякое время, даже когда ее не было дома: ключ лежал под приступкой. Ему нравилось, растопивши печурку, сидеть у огня и читать, дожидаясь Марию. Книг у нее было много, а Жуков и сам был до чтения охотник.
Что говорить! Они давно расписались бы и стали жить под одной крышей, если бы Мария обнадежила его ребенком. Но она не могла родить.
Семнадцать лет назад она, молоденькая девчонка, влюбилась в шофера, с которым работала в одном гараже. Было это в городе Актюбинске. Поженились в мае, а в июле он, сукин сын, пьяный сбил машиной женщину. Ему дали восемь лет. Отсидел все восемь, до звонка. И все эти годы Мария его ждала. Не позволила себе даже самого малого, ни с кем под руку не прошлась — верила его письмам. На письма он был мастак. Он приехал, ну и, понятно, она вскоре забеременела. Дождалась, дуреха, своего счастья… Он начал мотаться по ближним городам, искать работу, старое место ему было не по нутру, а она готовила приданое для ребенка. Когда пришел от него вызов из Караганды, она была уже на шестом месяце. Подруги помогли ей сесть в поезд. Все взяла с собой, знала, что встретит. Но он не встретил. С карагандинского вокзала ей пришлось брать такси и ехать по адресу на конверте. Ехала, чего только о нем не передумала! Все болезни, все случаи в уме перебрала. А он, оказывается, загулял с другой! Загулял, подлец, и забыл о ее приезде! Мария застала их вместе. То были самые горькие минуты в ее жизни. Горше не бывает. Кое-как опомнилась. И — хватило характера — не стала унижаться, не стала ничего выяснять. Доволокла чемоданы до станции, провались они пропадом, доехала до Актюбинска, а там прямо из вагона ее отвезли на «скорой» в больницу. Ребенок родился мертвым, и с тех пор все для нее кончилось…
…В глубокой печали шел Жуков краем шоссе. Шел — глаза шарили по обочине, по бурьянам и сухим травам, замечали где ромашку, где красный мачок, где колокольчик, чудом уцелевший от зноя, — и он глазами собирал букет для Марии. Мысленно складывал цветок к цветку и видел ее скуластенькое лицо, улыбку недоверчивого изумления… Но нет, на такие подвиги он и в юности был не способен. То-то было бы ухмылок в окнах, глядящих на шоссе, если б он стал собирать цветочки — мужик с седоватым затылком, на котором хоть дуги гни, да еще трезвый как стеклышко.
Впереди, за белыми домиками и осенявшими их шелковицами, показались развалины крепости. Когда-то море плескалось у скошенных стен, — теперь под их останками и разломами проходило шоссе, и только при хорошем шторме долетали до них брызги. Все же они выглядели очень внушительно, эти стены, вбитые громадным пятиугольником в пологий глинистый склон. Здесь пахло полынью, нагретым камнем — стариной. Здесь даже думалось как-то иначе, в другом, просторном времени. И Жуков вдруг рассердился на себя: «Какая все это чепуха, оглядка на чужие окна да кто как посмотрит. Плевать я на это хотел!»
Под стенами, в духоте разросшихся бурьянов он насобирал небольшой пестренький букет. От непривычной этой работы да еще из-за колючек, которые то и дело приходилось обирать с брюк, у него кровь прилила к лицу. Отдуваясь, он выбрался на дорогу.
За крепостью вдали показалась Жуковка. Она лежала вразброс на бурых холмах — по ту сторону большой плоской низины. Это были его родные места. Мальчишкой он бродил здесь по болоту с рогаткой, охотясь на водяных курочек. Теперь тут нету никакого болота. Сухо. Сплошняком, до самой паромной переправы тянутся рыбцехи и пирамиды пустых бочек. Раньше к переправе можно было пройти только по шоссе да по железнодорожному полотну: с трех сторон ее поджимало болото, — теперь шагай хоть где, ног не замочишь.
Он прищурился и тихонько свистнул, увидев, сколько машин дожидается очереди на паромы. Километра на полтора вытянулись друг за другом легковушки, «газоны», «икарусы». Лето, все торопятся на Кавказ. Легко представить, какой Вавилон здесь будет лет через пять. Никто не спорит, мост через пролив нужен. Мост или туннель в трубах большого диаметра. Говорят, что при современной технике туннель и дешевле, и надежней. Вот бы его и строили. Нет — не хотят туннеля. Не хотят моста. Дамбу хотят. Дамбу, чтобы сразу убить и второго зайца — спасти от засолонения Азовское море. Идея прямо хоть куда! Но вот давай поразмыслим, что из этого может получиться. Вообразим: вот она стоит уже готовенькая, такая же красивая, как на картинке в журнале.
Он хорошо помнил этот рисунок и сейчас, глядя на пролив, как бы видел дамбу в натуре, протянувшуюся изогнутой линией от керченского берега до косы Чушка почти на шесть километров, с ниткой стальных рельсов, шоссейной дорогой, со шлюзами для судов и ячеями рыбоходов. Стоит голубушка, как задумано, и даже выдержала первое испытание — напор льда. Для этого, ясное дело, пришлось строить быки особенной мощи и укреплять косу Чушка, потому что ледяное полотно, задержанное дамбой, попрет на косу и может ее прорвать. Стоит — и летят по ней в оба конца машины, идет поезд. А как на проливе? Ведь вся наша рыбообработка, все цехи расположены южнее переправы. Южнее! Значит, во время путины у шлюзов будет та же картина, что сейчас с машинами на переправе, — та же толкотня и очередь.
А если у тебя рыба на борту и печет солнце — как тут быть? Швах дело. Но это еще не главное. Главное — дамба перегородит путь живой рыбе. Ведь ей не растолкуешь инструкцией: раньше ты ходила так, а теперь ходи этак. Она упрется в дамбу и начнет метаться, ища проходы. И пока она их будет искать, косяками проходя под дамбой, эти косяки наполовину уничтожатся волнами. Волны просто-напросто разобьют их о бетон. Ведь рыба идет в самую пору осенних штормов!
Такую речь сам перед собою держал хмурый и насупленный Жуков, шагая по шоссе мимо длинной вереницы машин и почти не замечая их. «Много, много неясного, хоть к министру иди. А что, — подумалось вдруг Жукову. — Вот поеду в Москву и зайду. Пусть не к самому министру, а зайти в министерство, поговорить со знающими людьми, — оно бы и прояснело. Небось там от всех этих вопросов тоже головы трещат…»
Но, представив себе огромное серое здание, выложенное по цоколю грубо отесанным гранитом, и длинные коридоры с бесконечным рядом высоких дверей, Жуков засомневался и вздохнул. Бог знает, отчего там у них трещат головы, а раз у него нету никаких полномочий, навряд ли кто станет с ним разговаривать.
Он миновал забитую машинами площадь у переправы, перешел солончаковый пустырь, железнодорожное полотно и очутился в Жуковке. Здесь шоссе забирало круто в гору. На горе он увидел фигурки навьюченных рюкзаками бородачей, с которыми ехал в автобусе. Они озирали с высоты открывшийся простор, и самый рослый из них, тот, что спорил со Степаном, объяснял что-то своим товарищам, показывая рукой на Чушку и на кубанский берег. Потом они свернули с шоссе налево, к спрятанным за бугром вагончикам изыскательского отряда. Да, видно, это геологи или гидрологи. Что ни день, то больше и больше появляется здесь народу — дело разворачивается, и, наверное, уже поздно вести разговоры.
Неужто старая Жуковка доживает последние свои годочки? Перевалив подъем и шагая по безлюдной полуденной улице, он с ревнивым любопытством вглядывался в дворы знакомых рыбаков. Они красовались друг перед другом то новым крепким гаражом с воротами в косую планку, то застекленной верандой, то какой-нибудь яркой диковинной игрушкой в окне, подарком дальних стран, то ухоженным, вдоволь напившимся влаги палисадником с оранжевыми лилиями и высокими раздутыми перьями лука, — в налаженном быте еще нигде не было заметно беспокойных перемен.
Около дворика, затененного навесом лопушистого винограда, Жуков остановился, увидев своего бывшего бригадира Луку Ивановича, маленького, сухого и сплошь белого от седины. Сразу его и не узнал: больно уж чудна была на старике одежа. На нем болтались наиновейшей моды джинсы, должно быть, подаренные кем-то из внуков, синие, с заклепками и с кожаной эмблемой на заднем кармане; подпоясаны же эти джинсы были по рыбацкому обычаю сеткой. Лука Иванович работал. Щурясь от дыма сигареты, ог узловатыми пальцами перебирал сетевое капроновое полотно — распускал его на две струи. Жуков так удивился этому занятию, что забыл и поздороваться. Спросил:
— Ты что же это делаешь, Лука Иванович?
— Я? — старик почесал за ухом ножом. — Да вот режу. А потом буду торбы шить.
— Какие торбы, для чего?
— А это, братец ты мой, военный секрет. Иди-ка сюда, подержи, а то у меня, кажись, вкось пошло…
Зайдя во двор, Жуков положил на скамейку свой букетик, поднял с земли полотно и окинул его придирчивым взглядом.
— Бракованное, — успокоил его Лука Иванович. — Еще в прошлом годе списанный ставник. Всем нашим дедам дали по куску, вот мы и шьем торбы.
— Да какие торбы, можешь ты сказать?
Старик усмехнулся:
— Так и быть, выдам тебе нашу тайну. Для картошки! Какой-то там городской заготовощ заказал нашему колхозу три тысячи таких торб. По десять копеек за штуку. Ну, а нам правление будет платить по пять копеек. За день я худо-бедно сто штук сошью? Сошью. Вот и будет мне пятерка грошей… А что, ваши рыбаки таким делом не займаются? Ну, значит, хоть раз, а все ж таки наш председатель вашего обскакал.
— Ловко!
— А как же. Ну, а ты, Тимофей Петрович, куда путь держишь? До Кирюхи?
— Нет. А что у Кирюхи?
— Да у него ж свадьба еще не кончилась. Молодых выпроводили, теперь батьки гуляют.
— Неужели вторую дочку выдали?
— Выдали, аж загудело! Уехали в Старый Крым, там жить будут. Я смотрю, у тебя цветочки, думал, и ты на гулянку.
Жуков взял со скамейки цветы.
— Нет, Лука Иванович. Про эту свадьбу я ни сном, ни духом. Своих забот хватает.
Но, видать, такая уж ему сегодня выпала планида: когда, распрощавшись с Лукой Ивановичем, он пошагал по улице, впереди из переулка вдруг показалась компания с бубнами и гармонью. Гармонь играла полечку, ей со звоном подгромыхивали два бубна, и этой музыкой крутило и подгоняло пять-шесть развеселых женщин, пляшущих с ойками и припевками кто в дробь, кто в перепляс. Он усомнился было, кирюхинская ли это компания, но за каруселью пляски разглядел «батькову карету» и понял, что точно, кирюхинская. По местному старинному обычаю, если со двора выдавали вторую дочку, гости после отъезда молодых везли веселеньких отца и мать в ближнюю болотину и с шумом, смехом их там вываливали, а потом привозили домой и, отмыв, переодевали во все новое, для новой жизни. Жукову однажды привелось гулять на такой свадьбе: была потеха! И сейчас он, заулыбавшись, воззрился во все глаза. Интересно, куда в этот раз катали старых? До болота далеко, а к морю на такой карете не съездишь. Знать, их разок-другой окунули возле колодца, в луже, где хлюпаются утки. Эх и хороша ж была карета — старая, кривая тачка на петляющих и вот-вот готовых соскочить с оси колесах! Над нею был шатер из мелкой, в клочья изодранной сети, украшенной цветными лентами и с веником наверху.
Везли карету трое здоровенных, хоть уже и староватых молодцов. Бабы-погонычи нахлестывали их с двух сторон чем попало — «жеребцы» взбрыкивали, ржали и гарцевали: карету трясло, как в лихоманке. Из-под шатра доносились жалобные вопли.
Жуков посторонился, пропуская компанию. Но тут к нему подлетела одна из плясавших молодок, рыженькая Ульяна, с которой он гулял еще до военной службы и, растрепанная, горячая, подхватила его под руку:
— Ах ты ж, золото мое самоварное, да еще и с букетом! Ну, спасибо! — не успел он и слова вымолвить, как его цветы посыпались на карету, а Ульяна закричала: — Гей, дохтор! Бегом сюды, послухай, чи не хрипит у хлопца в грудях?
Будто из-под земли появился «доктор», пьяненький рыбак в матросских клешах и с полотенцем на голове. Он приложил к Тимофеевой груди волосатое ухо и объявил испуганно:
— Ой, хрипить! Дать ему лекарства!
Жукову сунули в руки граненый стакан, набулькали в него белого пахучего вина и раскрыли перед ним кошелку с пирожками и рыбой:
— Выпей, добрый человек, за здоровье наших отца-матери!
— Здоровья им до самой смерти, а так же и всем вам, дорогие земляки! — проговорил растроганный Жуков и осушил стакан. От крепкого вина взор его затуманился. Он вздохнул, закусил, и показались ему эти люди родней всех на свете.
— Погоди, корешок! — сказал он высокому и гибкому, как лозина, парню, которому Ульяна совала в руки кошелку, наказывая бежать за вином. — Ты в магазин? Возьмешь там и на мою долю… — И хоть был Жуков скуповатым, копейку всегда берег и не видел в этом ничего зазорного, тут он полез в карман и, сколько взялось за раз бумажек, рублей двадцать, столько и вручил парню: — Держи!
Ульяна засмеялась и чмокнула Жукова в шершавую щеку. Он хотел было взять ее под руку, но она вывернулась, снова пошла плясать, а перед ним вдруг собственной персоной возник Степан.
— Тимка, Тимоха! — заорал он, обнимая и тряся Жукова. — Я ж говорил, не миновать нам сегодня с тобою песни петь!
Оказывается, в больницу к приятелю его по неизвестной причине не пустили, и, пока Жуков пешим ходом одолевал дорогу, Степан уже успел здесь нагуляться.
И закружила Жукова свадьба.
Гуляли во дворе. Картошка с широких блюд шибала паром в провисший над столами тент, горячим ароматом дымилась гусятина, через край глиняной миски валились тяжелые, облитые сметаной голубцы, и все графины, бутылки были наполнены до самых горл белым и красным вином. После улицы народ зашумел с новой силой. Сидя у края стола, отец невесты Кирей, сам еще крепкий, чернобровый, тихим голосом жаловался Жукову на молодых, — не шибко жаловался, а так, по традиции, мол, уехали в Старый Крым, не захотели жить в родительском доме, а дом-то вон какой, всего лишь десятый год, как построен, и все имущество, ковры, мебель, посуда — все до останней ложки им отдавалось, владейте! Нет, подались на чужую квартиру. В город. Тут, мол, сонное царство. А нет того понятия, чтобы заглянуть лет на пять вперед!.. Хоть бы кто сказал, в кого они такие бестолковые уродились.
Жуков слушал вполуха и, некстати усмехаясь, косил глазом на белую стену дома, размалеванную свадебными шутками. Чья-то размашистая и вроде бы неумелая рука отчебучила углем на стене кривоногого, с тонкой шеей человечка, — слезы градом катились по его круглому лицу. «Братик Сережа оплакуить свою родную сестричку Олю», — объясняли загогулины. На другом рисунке был изображен отец. Не такой, каким он сидел сейчас, выкупанный, влажно причесанный, в белых шерстяных носках и тапочках, а босой, с растопыренными на ногах пальцами, с рюмкой в руке и ртом, улыбающимся от уха до уха: «Отдал вторую дочку в дальний край, пью-гуляю, сам черт мне не брат!» Но чудней всего было третье изображение, на стене летней кухни. Бог знает как приделанная, на ней красовалась настоящая петушиная голова с гребнем, вместо рук раскинулись наполовину ощипанные крылья, ноги тоже были настоящие, с когтями и шпорами.
— Это моего зятя так отделали, — пояснил Кирей, перехватив смеющийся взгляд Жукова. — Он у меня, как тут наши говорят, с-сыльно ан-ти-лигэнтный!.. А помнишь, Жуков, как ты меня «на бугая» посадил? Помнишь? Надо же было так меня объегорить! Долго я на тебя зуб точил, а теперь, эх, где наша не пропадала, достань-ка вон ту пузатенькую!
Жуков смеялся. Конечно, он помнил. Давно это было. В ту пору колхозу до плана оставалось каких-нибудь тридцать-сорок центнеров, и тому, кто эти последние центнеры добудет, председатель обещал премию. Капитан сейнера, на котором плавал Жуков, хотел утром идти к кубанскому берегу, под обрывы, — такой вымпел бросил ему летчик-наводчик. На вымпеле, как всегда, была приписка: «Прочти и передай товарищу». И капитан передал Кирею, своему соседу, с которым они борт о борт стояли у причала. Спросил: «Пойдешь?» Тот ответил: «Да надо бы». Вроде с зевком ответил, но в самую рань, едва начало сереть, его около причала уже не было — первым сорвался. Видя такое дело, Жуков посоветовал капитану не торопиться, а выйти на пролив и поглядеть, не стоит ли рыба под старой дамбой: после войны там хотели строить мост и в воде остался глубокий уступ, — при низовом тяжелом течении под тем уступом должна отдыхать рыба. А течение работало как раз такое.
На проливе заглушили машину, и Жуков с хлопцами пошел баркасом к этому хитрому месту. «Стоп, ребята, суши весла». А сам взял свое весло и торчком опустил в воду по самый валек, — опустил и прижался ухом к вальку. Ага! Будто кто по лопасти пальцами тихонько постукивает: тук-тук, тук-тук-тук… Точно, есть рыба. Течение проходит над ней, а она в затишке — отдыхает. Надо делать замет. Сделали один — хорошо. Другой — тоже неплохо. На третьем глядь: из-под кубанского берега что есть духу бежит назад Кирей. Не взял он там ни единой рыбинки, «сел на бугая», ну и, конечно, когда увидел у соперника полные сети, начал так ругаться, что его слышали и на Черном море и на Азовском!..
Да, приятно было Жукову вспомнить про это.
— Были ж когда-то и мы казаками! — сказал Кирей, наливая из пузатенькой.
— Рыбы усе меньше и меньше, а живем усе лучче и лучче! — по-своему ухватив нить разговора, подала крепкий голос сидящая около Кирея толстуха с тройным подбородком и с голубыми бусами на необъятной груди. Ее заколыхало смехом: — Ха-ха-ха-ха! Чи не так я кажу, Кирей Пантилеевич?
— Так, моя дорогая, так…
— Отож! Я кажу, лучче б ото собрали все гроши, що на подарки, да все в одну кучу да купили им оперативную квартиру. Или хоча б машину. А то що толку с тых вытребеньков? Одна добра гулянка и, цыть, кума, сервиза нема! Ха-ха-ха-ха!
Жуков силился вспомнить, откуда он знает смешливую толстуху, но так и не вспомнил. Его отвлек Степан, по-братски обнимавшийся с каким-то нездешним юношей в очках. У юноши были легкие светлые кудри над прыщеватым лбом и неожиданно темный пушок на верхней губе и подбородке.
— Только скажи слово, я для тебя все сделаю, — внушал ему Степан веру в свое могущество. — Для тебя? Эх, друг!..
— Спасибо, я очень рад, — ломким голосом отвечал паренек. — Это просто удача, что я с вами познакомился. Понимаете, тут такое дело… Мне нужен такой человек, рыбак, чтобы с ним откровенно… Чтобы с глазу на глаз! Понимаете?
— Ну, ну, не тушуйся! — подбадривал его Степан. — Ты прямо говори, тебе сетка нужна? Сколько метров — тридцать? Сорок? Я сделаю.
— Какая сетка? — не понял юноша. — Никакой сетки мне не нужно, я насчет… Ну, понимаете, мне газета дала задание написать очерк о рыбаках. О достойных людях…
— А-а, вот оно что! Ясно. Чего ж ты сразу не сказал? Это с превеликим удовольствием. У нас что ни рыбак, то передовик и новатор, сам два года на доске висел. Доставай блокнот. — И Степан начал называть фамилии, загибая свои трудовые, корявые пальцы. На третьем пальце он призадумался и вдруг, увидев перед собой Жукова, обрадованно воскликнул: — Га, вот кто нам нужен! Хоть он давно уже не нашего колхоза, но тоже знаменитый. Тима, будь другом, расскажи молодому человеку, а то мне, понимаешь, некогда, горло пересохло. А, Тима? Ты ж Собакарь, на рыбе собаку съел!
Парнишка обратил на Жукова свои чистые восторженные глаза. Было видно, что он полюбил знаменитого рыбака с первого взгляда. Жуков усмехнулся. Захотелось сказать этому сосунку что-нибудь доброе.
Но тут к плечу Жукова притиснулась чья-та пышная грудь, — рядом не села, а упала на скамью жаркая и румяная от пляски Ульяна.
— Что-то редко ты у нас показываешься, — сказала она, обмахиваясь платком. — Должно, на вашей стороне рыбы много, все на лову пропадаешь.
— Много не много, а ходили днями под Опук, взяли камбалы корзин с десяток, — сказал Жуков, сам удивляясь своему хвастовству.
— Ну, от. А наши рыбаки на берегу штаны протирают.
— Не бреши, Улька, — заступилась за местных рыбаков толстуха с голубыми бусами. — Старики, с которых песок сыплется, те сидять, а молодые все ж таки ходють.
— Так если б они по рыбу ходили!
— Неважно. Гроши ж домой несуть? К примеру, Васька Оляляй цим летом ще й рук не замочил, а шо ни месяц, то две сотни домой приносить.
Жуков посмотрел вопросительно на Ульяну. Она покивала:
— Да, да, это правда. Тут наши три сейнера упряглись возить искателей, которые насчет дамбы. Установки ихние бурильные с одного места на другое перетаскивают, бригады на берег свозят, ну, и этих, которые течения замеряют, как их…
— Гидрологов, — подсказал Жуков.
— Да, их тоже. Так нашим хлопцам, сам понимаешь, выгодно. До осени повозят, а там начнется путина, пойдет своя копейка. Слава богу, что к нам этих искателей занесло. Да и хлопцы все хорошие, порядочные. Они до нас уважительно, мы до них… Глянь вон на тот край стола. Видишь, лобастенький сидит, темнобровенький, до Климента похилився? То из их компании, тоже искатель. И между прочим, холостой. Ой, гляди, Тимка, пока ты чухаешься, тут эти искатели всех девок позабирают! А что? Хлопцы неплохие.
Поглядел Жуков на темнобрового молодого человека, красивого, уверенного в себе, и его будто кольнуло ревностью: «Ну, конечно, раз выгодно, по две сотни отваливают, то уже и друзья. И думать ни о чем не надо…»
— Тимка, чего ты набундючился? — закричал Степан. — Или тебя чаркой обнесли? Эй, бабы, налейте ему и гайда танцевать! Тимка, ты мне скажи, сносил ты мою рубашку или не сносил? Я твою два лета таскал. Помнишь, девятого мая на Митридате?
— Сносил, сносил, — нехотя ответил Жуков.
— Сейчас моя рубашка на тебя бы не налезла, га? Вон тебя как за эти годочки разнесло!
Это Жукову уже совсем не понравилось. Он погрозил Степану и начал выбираться из-за стола. На время примолкшая музыка заиграла снова, начались танцы. Толстуха, не сходя со своего места, замахала платочком, запокрикивала:
— Гей, куме, не журысь, туды-сюды повернись!
И Жуков почувствовал, как легчает его грузное тело, ноги просятся в пляс. Разве не плясал он когда-то? Еще как! Была не была — одну руку на шею, другую на отлет. «Эх ты, милая моя, загубила ты меня!» — с молодецкой усмешкой ударил он трепака и вполприсядки и вперебор, так что земля загудела и зашатался на тонких столбах брезентовый навес.
Лихой у него был выход, да надолго его не хватило, — зашлось сердце, задохнулся и, весь красный, сокрушенно махнув рукой, вернулся он к своему месту за столом. Но зато, когда начались песни и он стал подтягивать своим мягким, глубоким, дрожью прохваченным басом, на него все заоглядывались, закивали одобрительно и сладкая волна подступила к сердцу.
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны
Вы-плы-ва-а-а…
Тут он и выплыл, могучий его бас, из самого нутра широченной груди. Пел Жуков и орлом глядел, будто сам Стенька Разин, еще Ульяне подмигнул. Она смотрела на него со страхом и восхищением.
Хорош был тенор и у того чернобрового гидролога, что сидел на другом краю застолья, — хоть издалека, а все же сумели они подладиться, пели, не сводя друг с друга гордых взоров, и забыл Жуков всю свою неприязнь. В конце концов они оказались рядом и, руки на плечах, пели вместе «По диким степям Забайкалья…», «Рябинушку» и редкую песню, которую Жуков почти не знал и только подтягивал в конце куплета: «Вьется, вьется вдаль моя дороженька».
Потом они достали сигареты, и, прикурив от поднесенной спички, Жуков сказал:
— Слушай, товарищ, не знаю, как тебя…
— Валентин.
— Ага! Ну, а меня Тимофей… Тут такой вопрос. Извини, конечно. Я насчет дамбы.
— Опять насчет дамбы? — засмеялся Валентин.
— Да, опять… Ты гидролог? У нас тут было совещание. Ну, ты знаешь. Разговор с двух сторон: одна — это авторы проекта, другая — рыбаки, чтобы, значит, выяснить, что из этого дела получится. Был и я на том совещании. Скажу тебе честно, хотя было много речей и народ выступал в общем-то неглупый, а полной ясности у меня не осталось. Говорили, например, что из-за дамбы приток черноморской воды в Азов уменьшится и уровень Азова упадет этак сантиметров на тридцать-сорок. Ну, где в прикидке тридцать-сорок, там окажутся и все полметра. Вроде немного. Но что при этом станется с кубанскими плавнями? Ведь берега отойдут ой-ой-ой! А там рыба, там птица. Это учитывается?
— Все учитывается. Ничего особенно страшного с кубанскими плавнями не произойдет. А вы сами, лично, высказывали на совещании свои сомнения?
— Я? Нет, — признался Жуков.
— Почему?
— Ну, почему, почему… Не каждый умеет выступать. Я, например, вот так, с глазу на глаз еще могу поговорить и спросить, если чего непонятно, а когда передо мной сила народа и все на меня смотрят — теряюсь. Не каждому это дано.
— Напрасно, — упрекнул Валентин. — Столичные специалисты могут всего и не предусмотреть.
— Вот-вот, — обрадовался такому пониманию Жуков. — Эта дамба для них один из объектов. А для нас это жизнь. Не дай бог!
— Вы против дамбы?
— Нет, я не против. Но я хочу знать и знать твердо, что это даст, какие будут последствия. Вот вам — все ясно? У вас нет никаких сомнений?
Гидролог хотел ответить, но тут подошел Степан и обнял их за плечи.
— Тимка, брось, не морочь голову себе и людям! — сказал он. — Наше дело телячье. Прикажут: роби — будем робить. Прикажут: сиди — будем сидеть. Не прокормит нас море, так прокормит научно-техническая революция. Не пропадем! Верно я говорю, товарищ гидролог?
— С такой философией и за сто лет не состаришься.
— А чего ж нам горевать? В министерстве умных голов много, нехай они за нас думают. А мы давай споем. Тимка! Ты же слышал деда в автобусе? Самое время петь панихиду по Азовскому морю, — вот и давай споем!
Дирижируя бутылкой пива, он затянул на дьяконский лад:
Отче наш, батько наш
Рыбу крав, у торбу клав,
Рыба бьется-хлюпоче,
У торбу не хо-о-о-че!
— Как там дальше, Тимка? Э, ну вас к дьяволу! Вы думаете, я пьяный. Но если чайка… если чайка с моря летит на свалку и гребется в мусоре, как та ворона… Все эти балачки про дамбу — в пользу бедных. Кончен бал, туши свечи. Вот он вас слушает, ему интересно, — Степан подмигнул давешнему пареньку, пристроившемуся рядом на стуле. — Давай, корешок, набирайся ума. А я пойду. У меня, гм, щось у горле деренчить, надо горло промочить!..
— Веселый гражданин, — с иронией посмотрел ему вслед гидролог.
— Придуривается, — успокоил Жуков. — Не обращайте внимания.
И они вернулись к прерванному разговору. Гидролог сказал:
— Вы спрашиваете, все ли мне ясно с дамбой. Ну, как тут… В любом проекте есть риск. О геологии и прочем я судить не берусь. А что касается течений, регуляции водного обмена между морями, тут можете не сомневаться. Дамба сослужит хорошую службу. За качество своей работы я голову могу положить на плаху. И я точно знаю, что лет через восемь соленость Азовского моря достигнет уровня, который необходим.
Жуков хмуро кивал.
— Да, да. Только через восемь лет после того, как ее построят. А строить ее тоже будут лет пять, шесть…
— Не меньше. Понятно, не для нас это затевается, а для наших детей.
— Само собою, — пробормотал Жуков.
Он взглянул на юношу. Тот слушал, облокотясь обеими руками на спинку стула, и столько сочувствия, почти страдания было в его лице, в нетерпеливом жесте, которым он поправлял плохо державшиеся на переносице очки, что Жуков грустно ему усмехнулся и сказал:
— Значит, пятнадцать лет будем ждать у моря погоды. И лишь потом что-то начнет проясняться. Во, брат, как!
Юноша вдруг покраснел и заговорил поспешно:
— Знаете, я недавно был на Северо-Крымском, где выращивают рис. Мне сказали там, что почти тридцать процентов днепровской воды, ну, что в канале, спускают после орошения в Сиваш. Так неужели нельзя эту воду перебросить в Азовское море? А? Если взять днепровские тридцать процентов, отрегулировать сбросы на Дону и Кубани… Тогда и без этой дамбы обойтись, наверно, можно.
— На сбросы надеяться нечего, — хмуря высокий лоб, сказал гидролог. — Вы знаете, сколько кубов составляют в сутки эти тридцать процентов?
— Нет, не знаю.
— Это сущая чепуха. К тому же в сбросовой воде много ядов. Не годится ваш проект!
Парнишка сразу увял и поник. Он так огорчился, что, казалось, слезы готовы были брызнуть из его глаз.
— Как тебя зовут? — спросил Жуков и потянулся к графину с вином.
— Костя.
— Давай, Костя, нальем по сухарику.
Рассеянно чокнувшись с Жуковым и гидрологом, Костя отхлебнул из стакана и проговорил в отчаянии:
— Проклятые яды!..
— Ну, ну, не вешай нос, — сказал ему Жуков. — Между прочим, братцы, на днях я еду в Москву и там загляну в наше министерство. А что? За спрос не дают в нос! И я вам обещаю, что такой разговор насчет дамбы я там обязательно проверну. Не веришь? — встретил он заискрившийся смехом взгляд гидролога. — Думаешь, если я в горкоме смолчал, то и… Ошибаешься. Там я молчать не буду. Ты давай, Костя, придвигайся к столу. Ты сам откуда? Симферопольский?
Велико было у Жукова желание поговорить с этим парнем по душам, расспросить его об отце-матери, о планах на будущее, но тут из застольного гомона выхлестнулся женский поющий голос, и Костю потянуло к песне, он затих, подпер кулаком кудрявую голову; Жуков не стал мешать. Да и его самого взяла за живое незатейливая, смутно знакомая песня про молодуху, брошенную забулдыгой-рыбаком:
…Найдется хлопчик голубоглазый,
Он скажет, мама, где ж батько мой,
А я отвечу, забудь про батька,
Я не признаюсь, что ты живой.
Жуков узнал голос — приподнялся, посмотрел, — точно, с ладонью у щеки, горестно покачиваясь, пела рыженькая Ульяна. К ней присоединилось еще несколько женщин, и старинный протяжный напев зазвучал в негромком хоре так хорошо, что все заслушались и примолкли.
Он сильный станет, с тобою схожий,
И снова спросит, кто ж батько мой,
А я отвечу, погиб твой батько,
Накрыло в море его волной.
Пройдут годочки, и все минется,
Пускай в улыбке твои уста,
А только ж сердце, ох, всполыхнется,
Оно когда-нибудь и у тебя…
Кончилась песня. Тяжко вздохнулось Жукову. Обняв правой рукой Костю и откинув на стол сжатую в кулак левую, он сурово забасил: «Ой, мороз, мороз, не морозь меня…» И все, сколько было за столами народу, на полную силу подхватили:
Не мо-ро-о-озь меня-а-а-а,
Эх, моего-оо коня!
От могучего этого пения все разом оглохли, никто не слышал ни своего голоса, ни чужого, только видели открытые рты да набухшие на шеях вены, — воздух стонал; кошка, до того бродившая под ногами, взлетела на конек летней кухни и смотрела оттуда в ужасе, выгнув горбом спину и подняв хвост трубой. Песня неслась над крышами, за переправу, за дальние холмы, и, должно быть, в эту минуту не один жуковский житель, оторвавшись от своих, дел, усмехался: «Вот гуляют у Кирюхи так гуляют!»
На заходе солнца Жуков, изрядно потяжелевший, выбрался на лавочку у ворот кирюхинского дома. Со стыдом и раскаянием вспомнил он про антенну для Марии, — хотел посмотреть время, но часов на руке не было. Вспомнив и ухмыльнувшись, он двумя пальцами выудил из правого кармана новое свое обзаведение — весьма потертые часики марки «Победа» на жиденьком ремешке. Это были Костины часы. Они поменялись. Чуть не силой он заставил Костю обменяться — отдал ему свои пылевлагонепроницаемые, с календарем, а у него взял эти. На память. «Золотой ты мой парнишка, — улыбался он, безуспешно пытаясь застегнуть ремешок на руке. — Салага еще, стихи пишет». Поискав под ногами, Жуков нашел какой-то ржавый гвоздь и начал прокручивать дырку на самом конце ремешка, потому что старых дырок ему не хватило. «Гидролог этот, Валька, тоже ничего парень, — продолжал он размышлять. — Добросовестный, дело знает. А Степка баламут. Ох, и баламут! Удивительно, сколько в одном человеке всего уживается. И так всюду и везде. Нет ничего на свете ни большого, ни малого, что было бы только хорошо или только плохо. И дамба — то же самое».
Так у него плелось и вязалось одно с другим, пока он, сидя в расстегнутой чуть не до самого низа рубашке, ржавым гвоздем прокручивал в ремешке дырку и пристраивал Костины часы на своем мосластом запястье.
Вечерний свет застила чья-то фигура. Жуков поднял голову. И — будто живой водой брызнули ему в душу — заулыбался. Перед ним стояла Мария. Такой милой она показалась ему в своей серой жакетке, крепкая, скуластенькая, с выгибом прически за ухом и с грозой в раскосых глазах, что он сразу же встал и потянулся к ней:
— Маруся, я ж к тебе шел!
— Вижу, как ты шел, — был ответ.
— Не веришь? Да вот цветы… Черт, куда ж я их девал?
— Не валяй дурака, — она ловкими пальцами быстро застегнула ему рубашку. — Идем.
Конечно, он мог бы идти и сам, но ему было смешно, захотелось поозоровать — он пошатнулся и закинул руку ей на плечи.
— Лапушка ты моя! — он слышал запах ее волос. — Зажигалка ты моя бензиновая!
— Ты у меня доболтаешься, — отвечала она раздраженно. — Иди ровней.
Спустя минуту она спросила:
— Что там стряслось у вас на лову? Я думала, ты лежишь, стонешь, а ты вон как разгулялся!
— Ба, так меня ж там чуть не убило! — вскричал он. — Откуда знаешь? — остановясь, он ухватил на спине рубашку, чтобы показать ушибленное место, но она его охладила:
— Ладно, ладно, дома покажешь.
Свернув с улицы, они по кривой тропке, белеющей среди зарослей бурьяна, пошли под гору к Глейкам. Тут Жуков заспотыкался, хватаясь за Марию, и раз, когда они чуть не упали, он взял двумя руками ее лицо и крепко поцеловал в губы.
— Ох, — вымолвила она. — У меня и так дыхания не хватает, медведь, сил уже никаких…
Наконец она довела его до своего дома.
— Стой, не падай. Сейчас достану ключ…
Когда, открыв замок, она обернулась к нему, он стоял на ровных ногах, честь честью, вполне трезвый и, лукаво прищурив глаз, улыбался. Она смотрела на него с изумлением. Потом нахмурилась.
— Ну, ну, — смутился он. — Я же шутя. Дай, думаю, гляну, как это, если бы ты медсестра, а я, значит, раненный на поле боя. Машутка!
Он хотел ее обнять, но, резко его оттолкнув, Мария вошла в дом и закрыла за собой дверь. Лязгнул наброшенный крюк.
— Вот тебе раз, — пробормотал оторопелый Жуков. — Маша! Маша!
Никакого отзыва. Черт те что! Под стеной дома лежала с давних пор сосновая колода, Жуков сел на нее и закурил. Ему было и обидно, и смешно, и где-то далеко забрезжила мысль, что, может, оно и к лучшему. Если им не судьба жить вместе, то что тебе еще нужно? Не надо никаких объяснений, поворачивайся и уходи. По крайности она будет знать, что сама этого захотела, ее гордость останется при ней… Да, и все же… Маленько он все-таки виноват. «Раненный на поле боя», — тьфу, дуроломина! Надо бы извиниться. Да и антенна еще не сделана… И так вдруг захотелось Жукову к Марии, к ее лицу, к ее теплу, что он встал и надавил плечом на дверь.
— Маша, открой, — зашептал он. — Ну что ты, ей-богу, открой!
В ответ ни звука. Будто ее и нет в доме. Тогда, пошарив руками по колоде, он отломил у комля щепку, обломал ее потоньше, и, сунув в дверную щель, начал нащупывать крюк. Недолго и возился — дверь открылась.
На цыпочках и в то же время покашливая, чтобы не испугать, он прошел в темноте к кровати, где лежала Мария, и осторожно присел рядом.
— Ну, ладно, Маруся. Ничего ж я такого страшного не сделал. Хотел пошутить, да, видишь, дурак, переборщил. Сам понимаю…
Он примирительно положил ей руку на теплое плечо. Потом рука опустилась ниже, пальцы отважились пощекотать под боком: он знал, что она боится щекотки. Но на этот раз она досадливым движением оборвала его отвагу. Он обиженно отстранился.
— Из мухи слона… Ну, женщины!
— Что «женщины»? — так и вскинулась Мария. — За такие шуточки, знаешь, какая бывает плата?
— Ну, знаю, знаю. Можешь врезать, если хочешь. На! — Он склонил голову, — Бей, только не сильно.
— Ничего ты не знаешь…
И так она это произнесла, что Жуков замер, насторожился. Он вдруг почувствовал, как по его плечам волною прошел озноб.
— Постой, Маша. Ты случаем, не того… Не беременна? — Голос у него пресекся. — Маша, я тебя спрашиваю, ну?
— Четвертый месяц, — сказала она в подушку.
— Четвертый месяц! — повторил он ошалело. И как на большом корабле, когда откроешь дверь машинного отделения, в уши врывается тяжелый грохот поршней, так в нем гулко и сильно застучало сердце. — Четвертый месяц, и ты молчала? Маша!
— Господи. Я сама еще без веры была.
— Машка!
Он бухнулся на колени, обнял-сграбастал ее так, что вся она оказалась в его руках — и мало было рук, и губ было мало, целовал грудь, лицо, руки, плечи.
— Красавица ты моя, любушка! А ты говорила: доктор, доктор! Да что он понимает, твой доктор?! Ты на свое тело посмотри! Разве такое тело может быть бездетным? Разве природа зря все это бережет — такую богатую грудь, такие бедра, рыбка ты моя, царица ты моя!
— Погоди, Тима. Ну, Тимушка. Я уже сама не рада, что сказала. Вдруг ничего не будет?
— Будет, будет!
…Потом она лежала на его руке. И хотя не было в окне луны, он видел на закрытых веках и под глазами Марии голубоватый влажный блеск и на щеке след сбежавшей слезы, — смотрел, и спазмы сжимали ему горло. Он взял ее руку, выбрал безымянный палец и начал его осторожно гладить и целовать, представляя, как после поездки в Москву засветится на нем золотое колечко. А за открытым окном шла и шла тихая ночь и перезванивались в бурьянах кузнечики.
Мария открыла глаза.
— Знаешь что, Тима… Только ты, пожалуйста, не заводись. Я ведь все равно тут не останусь.
— Как это, не останусь? — не понял он.
— Ну, так. Поеду к матери.
— Брось, Маринка. Не говори чепухи.
— Я не шучу.
— Не хочешь, чтобы у ребенка был отец? Ты понимаешь, что говоришь?
— А если не будет никакого ребенка?
— Брось! Все будет хорошо.
— Ох, боязно, Тима. Еще эта дамба. Тут подымется такой тарарам, что не дай бог. Я и так всю жизнь на стройках. Надоело. А у матери тихо, спокойно.
— Марийка, ну что ты? Переселимся ко мне. Я тебе буду заместо матери.
— Ты? Заместо матери? Не смеши. Сегодня ты себя куда как хорошо показал!
— Ну, так уж вышло. Нарвался на свадьбу.
— Сегодня на свадьбу, завтра какая-нибудь подруга тебя попросит подвезти. Ты ж душа добрая.
— Э, пошло-поехало! — с досадой проговорил он. — Хочешь, я машину продам? Продадим машину, купим хорошую кооперативную квартиру. А? Я готов!
Она засмеялась, погладила его по жесткому ершу.
— Спи, Тима. Скоро утро.
— Так что ты эту ерунду из головы выбрось.
— Это не ерунда. Ты ж мою историю знаешь. На этот раз я не хочу рисковать, у матери как-никак надежней.
И сколько Жуков ее ни уговаривал, то ласково, то чуть ли не в ярости, она стояла на своем.
Когда, истерзанный разговорами, он вышел во двор, было уже совсем светло. Над штилевой гладью пролива стоял жидкий солнечный туман.
— Неправда, я тебя все-таки уломаю, — бормотал он, заправляя рубаху за пояс. — Ишь, чего надумала, к матери! Теперь я тебя никуда не отпущу, не надейся.
Вспомнив про антенну, он вернулся в сенцы, вынес коробку с гвоздями и кое-каким инструментом, потом достал с крыши две жерди, припасенные для мачты, и начал их прилаживать одна к другой. При этом он старался не шуметь, чтобы не разбудить Марию. Торопиться было некуда. Он закурил и загляделся на пролив.
Где-то в тумане ворковала одинокая моторка. Отвальная струя от нее длинным солнечным бликом катилась к берегу, одну за другой подымая и опуская сидящих на воде чаек. Волна прошла сквозь редкий строй жердей рыбацкого ставника, зачернила их снизу и заколыхала их отражения. На жердях сидели мартыны и бакланы. Ставник был растянут как раз на том месте, где Жуков когда-то подстерег свою удачу, — около невидимого под водой уступа.
«Во! Еще и про этот уступ сказать инженерам, — вдруг стукнуло ему в голову. — Не дай бог, заузят рыбоходы! Если даже на открытом проливе рыба хоронится от течения и устает, значит, семь раз отмерь… Эх, черт, поспел разговор, да с поездкой-то теперь погодить придется. Сходить разве еще в горком? Схожу, а то потом как бы не пришлось локти кусать…»
Одна из сидевших на палях птиц взлетела, — Жуков узнал своего тезку, собакаря, — и начала кружить с гортанным шальным криком. Крик был не тот, какой бывает, когда собакарь видит на глубине рыбу и не может ее взять. Непонятно вела себя птица — кружила и падала, искря брызгами, и взмывала снова, будто в нее вселился какой-то радостный бес. А остальные все так же невозмутимо сидели на палях. Уже успевшие порыбачить бакланы ворошили перья на груди, поворачивались так и этак, легонько потряхивали растопыренными угловатыми крыльями — сушились напротив солнышка. Туман редел и тек над спокойной водой. Жуков окинул взглядом всю эту картину — вроде еще чего-то в ней не хватало. И вдруг ему почудилось: сзади неслышно открылась дверь… и, занеся босую ножку через порог, в море смотрит маленький глазастый мальчонка.