В глубь Советов

«Коль глуп я, меня почитают,

Коль прав я, меня хулят!»

Гёте, одна из поэм.

Вслед за погожей весной на Украину пришло лето 1942 года. В целом в ходе крымских сражений мы потеряли до половины личного состава и техники, но прибывшее по железной дороге в Харьков пополнение, влившееся в состав нашей дивизии под Чугуевом, позволило довести ее боеспособность до штатного состава. Теперь мы были включены в состав 6-й армии, командующим которой был назначен генерал Паулюс, офицер с репутацией блестящего профессионала. Однако, если судить по высказываниям наших офицеров, назначение его, штабиста до мозга костей, командующим фронтовой армией вызывало по меньшей мере недоумение, тем более что в кандидатах на эту должность недостатка не было.

Будучи новичками на этом участке фронта, мы вскоре убедились, что здесь укоренилась практика отправлять представителей мирного населения деревень и городов на виселицу за одно только подозрение в Связи с партизанами, что, по мнению армейского командования, должно было внушать русским страх и покорность. Ходили слухи, что генерал Паулюс, проводя очередную инспекционную поездку, нежданно-негаданно своими глазами увидел одну из действующих виселиц и пришел в бешенство. В результате из штаба армии всем частям была разослана директива, строжайше запрещавшая подобное беззаконие и предписывавшая обязательное разбирательство военно-полевыми судами каждого случая в отдельности, хотя смертные приговоры в случае их оправданности обстоятельствами, то есть, если виновность подозреваемых была полностью доказана, не отменялись.

После провала майского наступления частей Красной Армии под командованием маршала Тимошенко, еще до нашего прибытия на этот участок фронта, Паулюс издал приказ к массированному наступлению, которое и началось в первых числах июня 1942 года. Наша дивизия в состоянии полной боевой готовности сосредоточилась в лесном массиве вблизи Чугуева, дожидаясь, пока подсохнет грунт после затяжных обильных дождей. С получением соответствующего приказа мы выступили и, успешно взламывая оборону неприятеля, быстро продвигались в восточном направлении, одолевая в среднем 30 километров русской территории. Нам представлялось, что обстановка складывается в нашу пользу, к тому же нам уши прожужжали тем, что наш фюрер в своей большой речи пообещал победоносный и скорый конец войны. Но мы помнили и другие его заявления и обещания, к примеру, первых дней осуществления плана «Барбаросса», когда Красная Армия иных эпитетов, как «ничтожный пролетарский сброд», не удостаивалась, хотя уже очень скоро нам на своей шкуре пришлось убедиться, что это далеко не так. Но вслух никто подобных мыслей, разумеется, не высказывал — кому была охота угодить в «пораженцы»?

Что казалось непонятным, так это отсутствие мало-мальски серьезного сопротивления русских, если не считать отдельных локальных стычек, происходивших ежедневно. В самый последний момент «иванам» каким-то образом удавалось ускользнуть от нас, и мы никак не могли уяснить, каковы истинные мотивы этого планомерного отступления — то ли слабость, то ли хитрый маневр. Нас поразило и то, что, когда мы добрались до промышленных центров Донбасса, все ценное оборудование многочисленных заводов и фабрик оказалось демонтированным и вывезенным в глубь страны, вероятно, на Урал или дальше. Что бы ни утверждал наш фюрер, мы нутром чуяли, что Иосиф Сталин не выдохся, что силенок у него еще вполне хватало, чтобы досаждать нам. И, видя наших так называемых виртшафтсфюреров[14], которых злые языки прозвали «стервятниками Круппа, Тиссена и Сименса», только качавших головами при виде опустевших заводских цехов, мы испытывали нечто вроде злорадства.

Дни стояли погожие, земля просохла окончательно, словом, создались идеальные условия для молниеносного продвижения вперед наших механизированных сил. Наша дивизия образовала танковый клин, стремительно продвигавшийся в глубь территории русских, и мы неслись вперед, не особенно заботясь о том, что происходит справа и слева — следовавшие за нами пехотные дивизии разберутся, это их дело. Иногда мы предпринимали разведку боем, то есть проводили стремительные танковые операции относительно малочисленными группами машин — 3–4 танка. Однажды во время такой операции мы пронеслись через вырытые землянки, застигнув русских врасплох. Выйди они к нам с поднятыми руками, никто не стал бы их трогать, но они стали разбегаться, как перепуганные зайцы, но пули наших пулеметов оказались быстрее. Среди погибших мы обнаружили и двух молодых женщин, кроме того, захватили троих пленных. Войдя внутрь землянки, мы поняли, что наткнулись на подразделение, ведавшее пропагандой — повсюду лежали стопками плакаты, листовки, брошюры. Большую часть мы сожгли, тут же разложив костер, но часть взяли с собой для предъявления командованию. На листовках были в карикатурном виде изображены Гитлер, Геринг и Геббельс, причем художники были явно не лишены таланта. Во всяком случае, у них все вышло очень смешно. Когда мы показали эти карикатуры своим товарищам, те покатывались со смеху, но тут примчался один из офицеров и отобрал их у нас.

Настроение у нас было самое что ни на есть оптимистичное. Мы свято верили в Паулюса и не сомневались в скорой победе. Но на подходах к промышленному центру под названием Изюм, расположенному на реке Донец, мы неожиданно наткнулись на яростное сопротивление русских. Пронесся слух о том, что против нас были брошены так называемые рабочие батальоны, и по прошлому опыту мы знали, что это ничего хорошего нам не сулит. Мой танк вышел из строя из-за поломки, и меня усадили за руль полугусеничного тягача, оснащенного 5-см противотанковой пушкой. В пути рядом со мной обычно сидел командир взвода, а расчет — наводчик, заряжающий и подносчик боеприпасов — трясся в кузове.

Мы быстро развернули позицию на склоне холма над городом. Расположение позиции было идеальным, и я еще удивлялся, как это русские подпустили нас так близко. Зрелище было и вправду захватывающее: пробираясь через хитросплетения городских улочек, на нас надвигались русские танки Т-34, причем довольно много. До них оставалось около километра. Время от времени они останавливались, чтобы пальнуть по нам из своих мощных пушек — вспышка вдали, потом, пару секунд спустя, разрыв где-нибудь неподалеку, сопровождаемый визгом разлетающихся осколков. Вслед за танками следовала пехота, причем в каком-то странном темном, почти черном обмундировании — судя по всему, рабочие заводов, которых бросили в бой прямо в комбинезонах.

Подпустив их как можно ближе, мы открыли огонь. Над нашими головами с душераздирающим свистом проносились снаряды наших танков, расположенных в ближнем тылу. Бой продолжался часа два, Советы, как всегда, героически сражались, однако мы имели явное превосходство и по численности, и по боевой оснащенности. Сказывался, разумеется, и приподнятый боевой дух — результат успешного наступления последних недель и, конечно же, позиционное преимущество. Словом, у русских шансов выйти из этой схватки победителями не было никаких.

В синее летнее небо поднимались клубы черного дыма от пылавших русских танков и подожженных нашими снарядами домов. Весь склон был усеян ранеными и трупами противника. Несколько остававшихся невредимыми их танков спешно ретировались, завершая торжественную и в чем-то трагическую картину нашей абсолютной и полной победы в бою. Мы почти физически ощущали смятение поверженного врага, пытавшегося отстоять свой город и вынужденного теперь отступать под нашим натиском. Глядя на все это, я мысленно представил себе, что бы испытывал я, окажись на месте русских. Разумеется, ничего, кроме гнева и злости на беспощадно палившие вдогонку танки. Один из наших артиллеристов принялся махать танкистам, призывая их прекратить огонь — мол, лежачего не бьют. Мы медленно двинулись в направлении города. За нами по пятам следовала пехота, один из наших офицеров оперативно организовал подбор раненых, что внесло некоторое успокоение в наши души.

Неподатливый Изюм был взят, и мы, форсировав Донец, вплотную приблизились к большой излучине полноводного Дона. Советы ничего не могли поделать с нами. А дальше, за Доном, протекала одна из величайших рек Европы — Волга, с расположенным на ее западном берегу Сталинградом. Наши офицеры без устали твердили нам, что достичь этот город и овладеть им — конечная цель нашего летнего наступления. Мы верили в это и уповали на долгожданный отдых после успешного выхода к Волге.

В тот же день мы покинули Изюм и повернули на юго-восток, направляясь к крупнейшему промышленному центру Северного Кавказа — Ростову-на-Дону. Когда мы приближались к селу, раскинувшемуся на нашем пути, мы пальнули из пушек, так, острастки ради, как выразился наш наводчик. Целью был выбран дом, едва различимый за кустами. Подъехав ближе, мы заметили множество фруктовых деревьев с зеленевшими на ветвях первыми яблоками. Решив пополнить и разнообразить рацион, было решено, что я схожу в сад и насыплю яблочек в снарядные ящики, а остальные в тягаче будут дожидаться меня чуть поодаль. Подходя к дому, я вдруг услышал всхлипывание. Пройдя через калитку, я заметил лежавшую на траве девочку лет двенадцати в светлом летнем платьице с короткими рукавами «фонариком». Светлые волосы были заплетены в косички. Вся левая сторона ее тела представляла собой кровавое месиво. Тело ребенка дергалось в предсмертных конвульсиях. Спиной ко мне, склонившись над умиравшим ребенком, стояла женщина, очевидно мать. Она, заходясь плачем, непрерывно повторяла имя девочки. Услышав шаги, она резко повернулась, и я увидел залитое слезами, искаженное горем лицо. Тут же на траве валялась разбитая тарелка и нарезанный хлеб. Мать медленно выпрямилась и, поняв, кто перед ней, вмиг изменилась. Горестное выражение сменилось ненавистью. Посмотрев на меня сузившимися от гнева глазами, она заговорила. Я не все понял, но то, что я все же сумел понять, сразило меня, словно удар наотмашь. Несмотря на свою напускную и привитую мне чисто нацистскую спесь в отношении населения оккупированных стран, меня мгновенно обожгло чувство вины. До этого мне приходилось оказываться в непростых ситуациях, но эта не шла ни в какое сравнение с ними. «Простите!» — единственное, что я сумел пробормотать, но тут же понял всю неуместность этого слова. «Простите? — повторила женщина. — И вы еще просите за это прощения?! — возмущенно воскликнула она. — За все, что вы наделали? Ей просто захотелось встретить вас хлебом-солью. А ведь для этого нужна смелость. А вы, трус, негодяй, чем вы ответили?!»

Я не знал, как на это реагировать. И, как самый настоящий трус, я бросился наутек из этого сада, подальше от этого дома, желая только одного — поскорее оказаться среди своих. Бросившись на водительское сиденье, я рванул машину и помчался прочь, к центру села, где уже собирались остальные наши. Я рассказал своим товарищам о том, что произошло и почему я вернулся без яблок и даже без снарядного ящика. Они выслушали меня, не прервав ни разу. «Ну, и что здесь такого? — спросил один из них, когда я умолк. — Подумаешь, осколок нашего снаряда прикончил русскую девчонку. Ты лучше объясни, почему яблок не притащил?»

Мы стали располагаться на отдых под ветвями деревьев села, как я вдруг заметил лежавшие неподалеку на дороге трупы и спросил своих товарищей, как это произошло. «Ну, как произошло? Мы подъезжали к одному из домов, а тут мать с двумя детьми возьми да выскочи прямо на нас. Сам понимаешь…»

Я понимал. Очень хорошо понимал. И не стал подходить к трупам. Остальные тоже не стали. Тут явился наш гауптман, улыбаясь до ушей, он поблагодарил нас за отлично проведенную успешную атаку, за то, что мы отбили у русских еще одно село для фюрера и фатерланда.

Вскоре после этого мы вошли в небольшой городок под названием Комсомольск, где разбили палаточный лагерь в городском саду, или, как его называли при Советах, «Парке культуры и отдыха». Многие города, которые мы проезжали на танках, располагали подобными парками, как правило, недавно разбитыми. Говорили, что это новый, послереволюционный обычай, вводимый коммунистами в каждом городе страны. Мне лично понять это было трудновато, поскольку нам вдалбливали в головы, что коммунисты способны только разрушать культуру.

Комсомольск был приятным городком со старым центром и пригородами, большей частью состоявшими из деревянных домиков, окруженных садами и усаженными деревьями, широкими мощеными улицами. Все в этой стране с ее территорией если не было, то, по крайней мере, казалось широким, просторным. В парке, где мы обосновались, было множество деревьев, газонов и цветочных клумб. Естественно, после того как этот парк облюбовали для постоя мы, он стал недоступен для жителей городка. Для защиты техники от атак с воздуха мы прорыли в мягкой земле капониры, куда загнали танки и полугусеничные тягачи, тем самым обезобразив парк. В отдаленном месте за густым кустарником мы прорыли огромную глубокую яму — отхожее место, поперек которого перекинули несколько досок для сидения. Это место было уникальным в своем роде — здесь не было необходимости отдавать честь старшим по званию, то есть царило полное равенство. Кроме того, оно представляло собой центр общения, куда стекались все слухи и новости. За городом имелось красивое озеро, окруженное деревьями. В нем даже была сооружена вышка для прыжков в воду, причем нескольких уровней, между деревьями стояли скамейки. Были здесь и детские площадки, и песочницы, и все необходимое для проведения досуга. Почти каждый вечер мы отправлялись в город покрасоваться, по-хозяйски топая коваными сапожищами по мостовой и горланя наши любимые солдатские песни — и все ради того, чтобы поразить местное население. Как-то, лежа на траве на берегу озера и созерцая мирную картину, я вспомнил об озере у себя дома в Гамбурге, куда в детстве и ранней юности бегал искупнуться. Но вот что любопытно, здесь, хоть и местность была ничуть не менее живописная, покоя и безмятежности я не ощущал — мысль о том, что в один прекрасный день придется вновь сниматься, никогда не покидала меня.

Был погожий воскресный день. Вдруг нескольким из нас было поручено соорудить из досок нечто вроде помоста, а на ней — трибуну. Трибуну соорудили быстро — из пустых снарядных ящиков. Потом рядом укрепили флаг со свастикой. С работой мы справились, лейтенант остался доволен, мы — тем паче. Постепенно стали прибывать люди из других подразделений вместе с техникой: солдаты, унтер-офицеры, офицеры — ожидалась какая-то торжественная церемония. Огромным полукругом выстроили технику, батальоны выстроили повзводно. Под звук трубы откуда-то из-за деревьев появился капеллан вместе со служкой. Капеллан был, как полагается, в сутане, из-под которой виднелись форменные сапоги. Кто-то по этому поводу язвительно усмехнулся: «Иисус Моторизованный». Мы взяли оружие «на караул», трубачи сыграли бодрый марш, падре взошел на трибуну. Унтер-офицеры стояли в строю вместе с нами, господа офицеры — в некотором отдалении лицом к нам и в надетой по такому случаю чистой форме. После этого наш «Иисус» воздел руки к небесам, словно взывая к Всевышнему за помощью, после чего довольно неуклюже опустил их. От неловких движений пастора все сооружение угрожающе зашаталось, а потом и вовсе рухнуло, но каким-то чудом пастор все же удержался на ногах. Несколько наших человек тут же бросились срочно приводить импровизированный амвон в порядок, а гауптман ледяным взором смерил тех, кто осмелился хихикнуть. Торжественность ситуации была спасена безукоризненным поведением пастора, сделавшего вид, что ничего не произошло. Святой отец произнес обычную проповедь о Боге, Гитлере и фатерланде, разоблачив большевиков, как врагов человечества, всего святого и гуманного, призвав нас сражаться с ними во имя утверждения идеалов свободы и мира как у нас на родине, так и во всем мире и не забыв упомянуть о том, в какое великое время нам выпало жить, время, когда фюрер сбросил с нации ненавистные оковы рабства. Трубачи протрубили «Ich hatte einen Kameraden»[15], пастор стал обходить строй солдат, благословляя нас и нашу технику. В этот момент мое внимание привлекли местные горожане, глазевшие на нас из-за забора. Видимо, им очень хотелось знать, о чем это молятся эти коленопреклоненные христиане после того как, отмотав по России не одну тысячу километров, ничего, кроме выжженной земли и трупов, после себя не оставили.

И вот прибыл транспорт с горючим, из-за которого мы, собственно, и застряли в этом Комсомольске, и одним солнечным днем около полудня мы покинули город. Как нам было сказано, Красная Армия отступила за Дон, однако нам расслабляться не следует — вполне вероятны атаки противника с тыла, так что следует ожидать замедления темпов наступления. И действительно, к вечеру того же дня, проезжая поле, где скирдами стояло сено или скошенный хлеб, мы попали под огонь противника. Раздалась команда: «Давить скирды! Они прячутся за ними!» И мы давили, а оглянувшись, наблюдали кровавые результаты. Так как русские «коварно» напали на нас, мы в тот вечер пленных не брали.

Уже почти стемнело, когда мы добрались до села, раскинувшегося по обоим берегам узкой речушки. Решено было остаться здесь на ночь. Во дворах большинства хат имеется вырытый в земле погреб, как правило, он располагается в глубине окружающего хату сада и служит для хранения съестных припасов. Мы появились внезапно из-за пригорка, деревня лежала как на ладони. И тут я случайно заметил, как одна деревенская жительница пытается спрятать у себя в погребе двоих русских солдат. Хату я запомнил. На этот раз в деревню мы въехали без единого выстрела и, разбившись на группы, начали обход деревни с целью выяснения обстановки. Вооружившись пистолетом и ручными гранатами, мы с одним моим товарищем направились прямиком к той самой хате. По всей вероятности, хозяйка увидела нас в окно, а когда мы без стука вошли, она стояла на коленях перед иконой. Тут же сидел ее пожилой муж и дети. Я не без издевки спросил ее по-русски, не хочет ли она мне что-нибудь сказать. Перепуганная насмерть женщина и слова вымолвить не могла, только показывала на детей и умоляюще глядела на меня. С пистолетом в руке я велел ей выйти и открыть погреб. Мы с товарищем с оружием на изготовку присели у деревьев в нескольких шагах от погреба. Открыв дверцу, она позвала скрывавшихся солдат. Потом показался один из солдат. Вид у него был явно встревоженный. Внезапно раздался треск, голова солдата исчезла — он явно слетел с лестницы. Женщина стала убеждать нас, что, мол, все в порядке и беспокоиться не о чем — они сейчас выберутся. И правда, пару секунд спустя из погреба вылез солдат. Взглянув на нас, он вымученно улыбнулся. За ним выбрался и его товарищ. Обоих мы тут же препроводили к полевой кухне — в подмогу нашему повару, чем последний был весьма доволен. Когда стемнело, мы разошлись по палаткам. Было тепло, пахло землей, стоячей водой — неподалеку располагался заросший тиной пруд. Село состояло из крытых соломой хатенок, разбросанных вдоль пыльной, немощеной дороги. Все здесь дышало покоем. Я улегся на одеяло и стал вспоминать события прошедшего дня, вспомнил и слова пастора о том, что мы призваны утвердить новый порядок в мире и что Бог, несомненно, на нашей стороне. Я спросил себя, что же такого натворили эти русские, что даже милосердный Бог отвернулся от них.

На следующий день, ранним утром, когда еще не успела высохнуть роса, мы сняли палатки и привязали к башням танков все, что только можно было привязать. Когда из-за горизонта показалось красное, просвечивающее через пыль солнце, изгонявшее туман, перед нами раскинулась степь, русские прерии. Вжившись в роль вояк, мы не давали себе отдыха, сознавая, что и русские не сидят на месте и что наше преимущество именно в постоянном движении вперед. Задыхаясь на водительском месте в танке, я завидовал сидевшим на броне товарищам, наслаждавшимся прохладным летним ветерком. Наш ротный, оберлейтенант Штеффан, следовал во главе колонны на открытом кюбельвагене[16]. Время от времени он останавливался, пропуская технику и наблюдая за ходом следования, затем его юркий автомобильчик снова обгонял нас. На манер Роммеля он всегда носил противопылевые очки над козырьком. Над нами регулярно пролетали самолеты наших люфтваффе, и каждый раз, заслышав гул моторов, экипаж головного танка спешно водружал на башне флаг со свастикой, чтобы летчики, не дай Бог, не перепутали нас с русскими, если же, наоборот, в небе показывались русские, флаг тут же вновь исчезал в башне.

На одном из привалов нас догнал связной на мотоцикле, посланный из штаба батальона с приказом для обер-лейтенанта Штеффана. По данным воздушной разведки, части противника окопались примерно в двух километрах от нас на подступах к большому селу. Нам была поставлена задача атаковать их. Неприятель не располагал танками, только одним легким орудием, и нам, уже довольно давно не вступавшим в серьезные схватки с противником, не терпелось помахать кулаками. Разглядев на горизонте крыши первых домов, мы быстренько перестроились в боевые порядки и стали дожидаться приказа от Штеффана. Он отдал распоряжения командирам взводов, офицеры сверили часы, потом вернулся к нам. Даже в такой ситуации, когда бой на носу, офицеры продолжали козырять друг другу. Подготовка к атаке всегда пробуждает затаенные эмоции, вероятно, это наследие наших предков, полагавшихся чаще на животные инстинкты, но не на разум. Мы сидели, уподобившись волкам, готовым вот-вот броситься. И когда обер-лейтенант Штеффан, стоя на башне, поднял руку вверх и несколько мгновений спустя опустил ее, мы, резко взяв с места, устремились вперед. Кто-то затянул песню, но она благополучно заглохла в реве двигателя. Надо сказать, что обстановка в танке была наэлектризована до предела — даже разговоры затухали, едва успев начаться.

Нам были хорошо видны груды свеженасыпанной земли — несомненный признак траншей и окопов на ровной, как стол, поверхности земли. Наш наводчик выстрелил пару раз, не попросив меня даже притормозить, не то что остановиться — явный признак, что сдали нервы. Впрочем, не было особой нужды открывать огонь, русские в очередной раз обвели нас вокруг пальца, поскольку наперед знали все наши приемы и намерения, а заодно и тактику ведения боя, поскольку за все это время успели изучить их досконально. В траншеях не было ни души. Впрочем, это не совсем так — в одной мы обнаружили измятую немецкую каску, надетую на воткнутую в землю палку. На каске черной масляной краской были намалеваны серп и молот. Пока мы потешались над идиотской шуткой, раздался взрыв — сработала хитроумно пристроенная неподалеку от палки с каской мина, врытая в землю. От взрыва лопнула гусеница одного из наших танков. Русские уже успели перебраться вверх по склону холма на другую сторону села, и мы видели, как они занимают позиции, готовясь угостить нас из своих противотанковых пушек, печально известных нам из-за весьма эффективных 7,62-см снарядов.

Резко метнувшись вправо, мы исчезли из поля их видимости, оказавшись в расположенной в низине части села. Здесь все выглядело куда уютнее — белые стены аккуратных хат, фруктовые деревья с отяжелевшими от плодов и пригнувшимися до самой земли ветками, тщательно прополотые грядки. Ручей, берега которого в нескольких местах были укреплены сколоченными из прочных досок щитами, почти скрытый в тенистых деревьях, бежал вдоль улицы. После изнуряющей степной жары, когда воздух начинает струиться от зноя, ручей даровал желанную прохладу. Вскоре мы устроились, зарезали несколько кур и организовали поиск яиц. Нам выплачивали жалованье в рублях, тратить которое было не на что, иногда мы проявляли щедрость в отношении местных крестьян — все же платили им, хотя вполне могли и не платить. Русских денег было столько, что мы с полным основанием могли считать себя рублевыми миллионерами.

Позже, к великому нашему неудовольствию, в это же село прибыл штаб дивизии. Здесь разместился командный пункт соединения, причем офицеры заняли облюбованное нами местечко — на траве под деревьями. Нам было приказано убраться метров на пятьдесят дальше, вверх по течению ручья, а сами уселись на наше место. Вскоре прибыли несколько штабных машин, из них стали выгружаться офицеры: двое полковников, трое майоров и с десяток гауптманов и обер-лейтенантов. Большинству офицеров было под тридцать или тридцать с небольшим, кое у кого торчал в глазу монокль. Нам сообщили, что среди прибывших принц Ганноверский собственной персоной. Мы воспринимали эту сцену как явление из совершенно другой, не имеющей ничего общего с нашей жизнью. Офицеры вели себя шумно, громко разговаривали и излучали самодовольство и спесь. Денщики в белых куртках проворно сооружали импровизированные столы из пустых снарядных ящиков, тут же на них раскладывались карты и другие штабные бумаги — часть офицеров принялась изучать обстановку. Но один такой стол был оставлен для иных целей. Его застелили белоснежной скатертью, а на ней стали расставлять такие вещи, от вида которых у нас, простых солдат, слюнки потекли: бутылки шампанского, вино, водка, коньяк, тарелки с нарезанным белым хлебом, сырами, сливочным маслом, мясом, фруктами и другими деликатесами. Похоже, господа офицеры твердо знали, за что сражаются в этой войне. Вслед за закусками появились тарелки, бокалы и рюмки, рядом — ножи и вилки, в соответствующем порядке. Потом побежали к грузовикам выгружать стулья и скамейки. Когда все было готово, господа офицеры чинно, как и полагалось по статусу, уселись за стол. Никому из нас, годами живших на скудном рационе, состоявшем главным образом из консервов, не приходилось даже видеть подобного изобилия. В ответ на наши претензии всегда ссылались на перебои с транспортом, на войну, призывая нас затянуть потуже пояса и думать в первую голову о благе фатерланда. А как же с их транспортом? Выходит, он был неуязвим для пресловутых «перебоев»?

Вообще, публика эта вела себя так, будто они на сцене, нам же отводилась роль безмолвных и восхищенных зрителей, без которых любое действо — нечто незавершенное. За исключением редких взоров вежливого отвращения, бросаемых в нашу сторону, нас попросту игнорировали. Все обращались друг к другу, конечно же, «господин такой-то», отнюдь не по воинским званиям, не забывая, разумеется, вставить и «фон» — признак принадлежности к германской аристократии.

И вдруг на сцене появились вновь прибывшие! Все головы одновременно повернулись к русским военнопленным под охраной немецких солдат. Тем было явно не до деликатесов в этот знойный день — они, не дожидаясь разрешения, тут же бросились к ручью и стали жадно пить воду. Когда они, после угроз и окриков охранников, все же отошли от воды и подобие строя было восстановлено, один из сидевших за столом майоров заметил среди группы пленных полковника Красной Армии. Майор тут же высокомерным тоном велел ему подойти ближе. Полковник, сделав вид, что не слышит, никак не прореагировал. Тогда майор приказал одному из денщиков привести его. К этому времени большинство офицеров пребывали уже в подпитии, и когда русский, перекинув через плечо шинель, появился у стола и с нескрываемым презрением оглядел присутствовавших, разговоры за столом разом смолкли. Даже мы, рядовые солдаты, почувствовали, что сейчас произойдет нечто невиданное и непредсказуемое. Спору нет: русский полковник производил впечатление. И в сравнении с ним наше офицерство показалось кучкой дегенератов — этот человек воспринимался как существо высшего порядка.

Майор, позвавший его к столу, продолжать сидеть, развалившись на стуле. Он спросил полковника имя и воинское подразделение, где тот служил. Полковник назвал. После этого майор потребовал дополнительных сведений, на что полковник ответил, что, мол, все, что позволяет ему воинский устав его армии, уже сказано и названо и что больше он не скажет ничего. Мы все прекрасно понимали, что майор вправе допросить пленного, но его развязные манеры, тон и полупьяное состояние оскорбляли не только пленного полковника, но и нас, немцев, его подчиненных. Майор грубо завопил: «Вы только взгляните на это ничтожество! И это полковник Красной Армии! Тьфу! Да я такого бы и в конюхи себе не взял! Мразь!» Пленный понял, что его оскорбили, и оскорбили не на шутку, потому что в ответ басом решительно произнес: «Майор, советую вам не забываться — перед вами полковник, а вы — всего лишь майор!» Майор, разумеется, не мог вынести, чтобы его, немецкого офицера, поставил на место русский пленный, да еще в присутствии низших чинов. Побагровев, майор тут же выхватил пистолет из кобуры и выстрелил полковнику прямо в сердце. Тот, сраженный наповал, без единого стона повалился навзничь в пыль. Из-под спины побежала тонкая темноватая струйка.

Шок был настолько силен, что какое-то время никто был не в силах вымолвить и слова. Первыми опомнились офицеры, сидевшие рядом с майором, вскочили и попытались разоружить его — жест беспрецедентной решительности. Потом все вокруг, и русские, и немцы, возмущенно зароптали, и ропот тут же перешел в крик. Охранники русских пленных стали нервно переглядываться. Но сильнее всех возмутился наш рядовой состав. Наглая и преступная выходка офицера возмутила всех до глубины души, и тут уже сработали чистые инстинкты. Презрев правила уставных взаимоотношений, воинскую дисциплину, мы стали надвигаться на стол, выкрикивая оскорбления в адрес офицеров, обвиняя их в трусости и попустительстве преступлениям, творимым на их глазах. Те в ответ только растерянно глядели на нас, будто не веря в происходящее. Мы требовали соответствующих санкций для майора. Потом несколько человек из нас, безоружных, в их числе был и я, направились к пленным и разъяснили им, что мы — на их стороне. Охранники орали на нас, пытаясь отогнать нас от них, но сделать ничего не могли. Обняв русских за плечи, мы продемонстрировали всем чувство воинского товарищества. И никто слова не сказал. Именно мы, некоторое время спустя, сами решили разрядить обстановку, и я вовсе не исключаю, что мы тем самым предотвратили серьезный конфликт и, может быть, даже перестрелку. Пожав руки русским на прощание, мы отошли. Это был самый запоминающийся и самый, пожалуй, нетипичный инцидент за все время русской кампании.

Когда пленных уводили, они по очереди бросали взгляд на убитого полковника, и как только они исчезли из виду, нашим солдатам был дан приказ похоронить полковника. Позже, скорее всего, под влиянием спиртного, среди офицеров разгорелся спор. Низкорослый майор молча сидел, мутным взором уставившись на бутылку.

Выяснилось, что офицеры расходились во мнениях относительно того, какие действия предпринять против окопавшихся на холме за селом русских километрах в двух от нас. Двое офицеров даже заключили пари — один утверждал, что высоту ничего не стоит взять лобовой атакой, другой же усомнился в возможности подобного варианта. Все мы, имея за спиной кое-какой боевой опыт, считали, что атаковать днем высоту, где окопался противник, — чистейшее безумие. Однако принимали решения и отдавали приказы не мы, а офицеры штаба, нам же оставалось лишь беспрекословно выполнять их. А что мы при этом думали, это никого не волновало.

Поступивший из штаба приказ был лаконичен. Вернувшись, гауптман Штеффан созвал лейтенантов и велел им отдать приказ готовиться к бою. Наш и еще несколько взводов заняли позиции у подножия холма. Мы не скрывали недовольства, да и Штеффан был мрачнее тучи. Будто в довершение маразма, до нас донесся звук охотничьего рожка, протрубившего сигнал к атаке. Нечего сказать, охота! Атаковав высоту широким фронтом, мы сумели потеснить противника и заняли ее. В том бою русские понесли значительные людские потери, многие были взяты нами в плен. Но и наши потери были весьма ощутимы, среди них были и двое моих товарищей.

Вероятно, кто-то из офицеров выиграл бутылку шампанского или там сотню марок, во всяком случае, когда стемнело, мы слышали, как офицеры праздновали победу, горланя песни. Одну песню я узнал. Студенческую, популярную в Гейдельберге, городе, где, как мне было известно, преподавали в свое время гуманистическую философию.

Мы продолжали наступать, хотя понимали, что до Сталинграда — нашей главной цели — еще остается несколько сот километров и что Кавказ еще дальше. Говорили, что, овладев Кавказом, мы продолжим наступление на нефтяные месторождения Ирака, а затем двинем в Египет для соединения с частями Роммеля, что обернется для англичан огромным котлом. Но все это были домыслы, фантазии, слухи.

Во время атаки на какой-то небольшой городок я вдруг ощутил сильный толчок в руку. Я посмотрел по сторонам, ища того, кто мог так заехать мне по руке, но в следующую секунду ощутил острую боль и заметил расплывавшееся на рукаве красное пятно. И понял, что ранен. Сначала я запаниковал, но когда меня усадили в вездеход, довезли до временного лазарета, разместившегося на каменных плитах под куполом церкви, когда один из санитаров заверил меня, что, дескать, это пустяк, царапина, не более, я успокоился и даже повеселел. Потом меня на санитарном поезде доставили в Сталино в настоящий госпиталь. Несмотря на то что первое время рана моя заживать не хотела — сказывалась инфекция, — в госпитале мне понравилось. Несколько недель вдали от фронта я воспринял как манну небесную.

Большинство персонала этого госпиталя, включая и хирургов, составляли русские. Уход за больными был вполне удовлетворительным, если судить по меркам войны, и когда я выписывался, русский доктор сказал мне на прощание с кривой улыбкой: «Давай, топай дальше на Восток, молодой человек, в конце концов, тебя сюда ведь для этого послали!» Я даже не понял, что вызвала во мне эта шуточка, как не понимал и того, а хотел ли я топать дальше на Восток, как он выразился? Мне не было и двадцати, я толком и не жил, и хотел жить, а не умереть.

Хотя из госпиталя меня выписали, но я еще не был признан годным к участию в боевых действиях в составе родной дивизии, сражавшейся на ростовско-донском направлении. Меня откомандировали в подразделение, выполнявшее охранные функции в лагере для военнопленных где-то между Донцом и Днепром. В степи под открытым небом был огорожен участок территории. Он и служил временным лагерем. Кухня, складские помещения и тому подобное размещались в палатках, а бессчетное количество военнопленных жарилось на солнцепеке. Полагавшиеся им рационы были скудны до крайности, хотя их было не сравнить с нашими, впрочем, тоже далеко не обильными. Но дни стояли погожие, и не избалованные комфортом русские нормально переносили эти жуткие условия. Границей лагеря служил прорытый по всему периметру ров, к которому пленным было запрещено приближаться. Внутри лагеря с одной стороны располагались здания, принадлежавшие колхозу. Сам же колхоз был обнесен колючей проволокой и имел лишь один охраняемый вход. Вместе с подобными мне полуинвалидами я охранял внутреннюю часть лагеря.

Настоящий солдат воспринимает конвойную службу как умерщвление сознания и наказание. Кроме того, она наводила ужасающую скуку, и все происходившее во внутренней части этого «колхоза» представлялось мне поначалу странным до дикости. Ключом ко всему, как я понимаю теперь, был пресловутый позорный «приказ о комиссарах» Гитлера, согласно которому все пленные политруки (комиссары) и вообще члены коммунистической партии подлежали расстрелу. Иными словами, для комиссаров вышеупомянутый приказ означал то же самое, что для евреев «окончательное решение».

Мне представляется, что к тому времени большинство из нас считало коммунизм равноценным преступлению, а коммунистов — соответственно преступниками, что, по сути, освобождало от всякой необходимости дальнейшего установления вины. Тогда я смутно догадывался, что охранял лагерь, специально предназначенный для уничтожения коммунистической заразы.

Любой, оказавшийся здесь, в лагере внутри лагеря в качестве пленного, уже не выходил на волю. Не берусь утверждать, что все они знали уготованную им участь. И все же было довольно много таких, кого выдали свои же товарищи и которые оказались здесь, во внутреннем лагере. Несмотря на их клятвенные заверения в том, что, дескать, они никогда не состояли ни в политруках, ни в рядах коммунистической партии, более того, всегда оставались убежденными антикоммунистами, тем не менее их из лагеря не освобождали, даже не возвращали на внешнюю территорию. Повторяю, наши обязанности сводились исключительно к вооруженной охране территории, а всем заправляли здесь представители Sicherheitsdienst[17] или сокращенно СД под командованием штурмбаннфюрера[18] СС. Сначала проводилось откровенно формальное расследование, после него казнь, причем всегда в одном и том же месте — на отшибе у стены полусгоревшей хаты. Место погребения представляло собой несколько длинных рвов, также на отшибе бывшего колхоза.

Меня, пропитанного нацистской пропагандой в школе и в рядах гитлерюгенда, первые контакты с живыми, а не воображаемыми коммунистами поначалу озадачивали. Пленные, ежедневно доставляемые сюда, во внутренний участок лагеря, либо поодиночке, либо мелкими группами, представляли собой самые различные человеческие типы и совсем не такие, какими я их себе представлял. Они на самом деле сильно отличались и от основной массы пленников, тех, кто был сосредоточен во внешнем участке лагеря и кто внешним видом и поведением мало чем отличался от обычных крестьян востока Европы. Что меня больше всего поражало в политруках и членах компартии, так это присущее им достоинство и несомненные признаки образованности. Никогда, или почти никогда, я не видел их в состоянии отчаяния, они никогда не рыдали и ни на что не жаловались. И никогда ни о чем не просили. Когда подходил час казни, а казни происходили постоянно, они шли на эшафот с высоко поднятой головой. Почти все они производили впечатление людей, которым можно довериться, я нисколько не сомневался, что повстречайся я с ними в мирных условиях, я вполне мог подружиться с ними.

Все дни были похожи один на другой. У ворот с той и с другой стороны всегда находился часовой, иногда двое с винтовками на плече. Обычно под охраной находились до десятка или чуть больше «гостей». Содержались они в кое-как убранном и пустовавшем свинарнике, в свою очередь, окруженном колючей проволокой. Это было уже третье кольцо ограждения — тюрьма в тюрьме, находящейся тоже в тюрьме. Охрана была организована так, что Даже малейших шансов на побег у пленных не оставалось, так что нам было особенно нечего волноваться по этому поводу. Поскольку нам приходилось видеть их почти круглые сутки, мы знали их всех не только в лицо, но и по имени. Именно мы конвоировали их Туда, где проводилось «расследование», именно мы и сопровождали до самой стенки, где их расстреливали.

Один из пленных благодаря полученным в школе знаниям кое-как изъяснялся по-немецки. Я уже не припомню его фамилию, но звали его Борис. Поскольку и я примерно в той же степени владел русским, мы без труда общались, обсуждая множество тем. Борис был лейтенантом, политруком, он был на два года старше меня. В разговоре выяснилось, что и он, и я учились на слесаря-железнодорожника, он — в Горловке, я — в Гамбурге. Во время наступления мы проходили через его родную Горловку. Борис был светловолосый, довольно высокий — метр восемьдесят или около того, с веселыми голубыми глазами, в которых даже в условиях плена мелькали озорные искорки. Меня тянуло к нему, хотелось поговорить. Я как-то назвал его Борисом, и он спросил у меня, может ли он тоже называть меня по имени. Мы оба поразились тому, как, оказывается, быстро можно сойтись даже столь разным людям. В основном наши беседы касались наших семей, школы, городов, где родились и где обучались своей профессии. Я знал по именам всех его братьев и сестер, знал, сколько им лет, чем занимались их родители, даже их привычки и то знал. Разумеется, он страшно тревожился за их судьбу — город ведь был оккупирован нами. Разве мог я утешить его? Он даже назвал мне их адрес и попросил меня, если мне доведется быть в Горловке, разыскать их и все рассказать им. «А что, собственно, рассказать?» — задавал я себе вопрос. О чем рассказать? Но мы оба прекрасно понимали, что я разыскивать их не стану, какова бы ни была судьба Бориса. Я тоже немало рассказал ему о своих родителях, о жизни в Германии, словом, обо всем, что мне дорого. Я рассказал ему и о том, что у меня есть девушка, которую я люблю, хотя между нами ничего серьезного не было. Борис понимающе улыбнулся и рассказал, что у него тоже есть девушка, студентка. В такие моменты мне казалось, что разделяющие нас преграды будто исчезли. Хотя нас отделяли друг от друга даже не преграды, а скорее пропасть — он был моим пленником, а я с оружием в руках был призван охранять его. Я ни на минуту не сомневался, что Борису уже никогда не увидеть ни своей девушки, ни родителей, ни братьев, ни сестер, но вот только не мог сказать с определенностью, понимал ли это он. Я понимал, что единственным его преступлением было то, что он военный, и к тому же политрук, и где-то глубоко внутри я не соглашался с такой постановкой вопроса.

Как ни странно, но армейская служба почти не обсуждалась, да, в том, что касалось политики, у нас с ним не было точек соприкосновения, как не было и подобия некоего общего мерила, из которого мы могли бы исходить. Как ни казались мы близки друг другу в общечеловеческом понимании, нас в области идеологии разделяли сотни световых лет.

И вот наступила последняя перед расстрелом ночь. Я узнал от наших сотрудников СД, что завтра утром он должен быть расстрелян. Вечером предыдущего дня его вызвали на допрос, с которого он вернулся избитым, с посиневшим от кровоподтеков лицом. Но он ни на что не жаловался, вообще слова не сказал о том, что ему пришлось пережить на этом «допросе». Да и я предпочитал не расспрашивать. Какой смысл спрашивать об этом? Я не знал, сказали ли ему о том, что произойдет завтрашним утром. Сам я, разумеется, тоже не стал ему ни о чем говорить. Но, будучи человеком достаточно умным, Борис не мог не понимать, что участь его давно решена, и она ничем не отличается от участи его расстрелянных товарищей.

Я заступал на пост с двух до четырех утра, ночь была тихая, звездная. Где-то неподалеку квакали лягушки. Борис сидел на соломе у свинарника, прислонившись спиной к стене, и играл на неизвестно как оказавшейся у него крохотной губной гармошке. Эта губная гармошка была единственной вещью, остававшейся у него, потому что все остальное отобрали еще при первом обыске. Он выводил минорную русскую мелодию песни, по-моему, что-то о степи и о большой любви. Потом кто-то из его друзей велел ему замолчать, дескать, спать не даешь. Он посмотрел на меня, как бы спрашивая: играть дальше или же замолчать? Я в ответ пожал плечами, он спрятал инструмент и сказал: «Ничего, давай лучше поговорим». Я был в таком состоянии, что не знал, о чем говорить. У меня на душе кошки скребли, мне хотелось быть с ним, как всегда, дружелюбным, хотелось даже помочь хоть чем-нибудь. А чем и как я мог ему помочь? Я даже толком и не помню, как это произошло, но в ту ночь мы впервые заговорили о политике. Вероятно, мне самому, поскольку я знал, что это наш последний разговор, не терпелось услышать от него объяснение, почему он так страстно верил в правоту своего дела. Или же признание того, что дело это неправое, что он во всем разочаровался.

— А как же теперь ваша мировая революция? — спросил я. — Теперь-то уж ей явно не начаться, и вообще, это преступный заговор против мира и свободы и был таковым с самого начала. Разве не так?

Дело в том, что разговор этот происходил в тот период войны, когда все, казалось, говорило в пользу неминуемой победы Германии над Россией. Борис, минуту помолчав, продолжал поигрывать в руках губной гармошкой. Я бы еще понял, если бы он возмутился мной, но он оставался спокоен. Потом он не спеша поднялся, подошел ко мне поближе и посмотрел мне прямо в глаза. Теперь я заметил, что он вовсе не спокоен, а, напротив, взволнован. И Борис заговорил. Он заговорил как бы про себя, задумчиво, даже с грустинкой.

— Генри! — сказал он. — Ты вот мне рассказывал о своей жизни, что ты, как и я, из бедной семьи, из семьи рабочего. Ты — человек не злой, и не тупица. Но, с другой стороны, ты — распоследний тупица, если твоя жизнь так тебя ничему не научила. Я понимаю, что те, кто промывал тебе мозги, даром времени не теряли, и ты бездумно глотал всю эту пропагандистскую чепуху. И, что самое печальное, ты позволил внушить себе идеи, в корне противоречащие твоим же интересам, идеи, которые превратили тебя в послушное орудие в недобрых руках. Мировая революция — часть мировой истории. Она и сейчас продолжается. Даже если вы и выиграете эту войну, а вам ее не выиграть, революцию в мире не остановить военными средствами. У вас мощная армия, нам трудно ей противостоять, вы стольких людей уничтожили и еще уничтожите, но идею вам не уничтожить! Недовольство в массах дремлет до поры до времени, но только до поры до времени. Придет час, и они пробудятся от спячки, все неимущие, все те простые люди и в Африке, и в Америке, в Азии и в Европе. В один прекрасный день люди поймут, что власть денег, власть капитала обирает их, но в то же время закаляет их, обесценивает заложенный в них потенциал, позволяет использовать их лишь как средство получения материальной выгоды, а попросту говоря, наживы. Но однажды люди поймут это, и тогда их идеи подхватят миллионы и миллионы во всем мире. И они сделают все для утверждения этих идей во имя человечества. И не Россия сделает это за них, хотя именно русский народ первым сбросил цепи рабства. Люди мира сделают это ради себя самих и их стран, восстанут против своих собственных угнетателей, когда придет час!

Пока Борис говорил это, я не мог ни прервать его, ни возразить ему. И хотя говорил он вполголоса, слова его потрясли меня до глубины души. Никому и никогда еще не удавалось добраться до таких глубин моей души, я чувствовал себя обезоруженным, беспомощным перед безжалостной логикой его слов. И чтобы нанести мне последний сокрушительный удар, Борис кивнул на винтовку, еще раз добавив, что, дескать, «эта штуковина против идей бессильна».

— И если ты считаешь, что можешь сейчас разумно опровергнуть меня, — заключил он, — то, прошу тебя, обойдись без этих избитых лозунгов о родине, свободе и Боге!

И тут я даже задохнулся от охватившей меня ярости. Естественной реакцией было просто заткнуть ему рот, поставить на место. Но, подумав, я решил, что жить ему оставалось считаные часы и что это, наверное, был последний и единственный шанс выложить мне все начистоту. Я должен был вот-вот смениться с поста. И не желая говорить ему ни «до свидания!», ни «прощай!», я просто взглянул ему в глаза, вероятно, в них был и гнев, и сочувствие, может быть, даже какие-то жалкие остатки человечности, после чего повернулся и медленно побрел вдоль стены свинарника туда, где мы размещались. Борис в ответ не произнес ни слова, даже не шевельнулся, да и я шел не оборачиваясь. Но я не сомневался, что тогда он неотрывно смотрел мне вслед. На востоке занималась заря.

Мы, охранники, тоже спали на сене, как и пленные. Я любил прийти вот так с поста, завалиться на мягкое ложе и заснуть. Но в то утро мне было не до сна. Я, даже не раздевшись, лег на спину и смотрел на медленно светлевшее небо. Мысли мои шарахались то в одну сторону, то в другую — я жалел и Бориса, да и себя тоже. Многое, очень многое я просто не в силах был понять. А едва взошло солнце, как до меня донеслись выстрел, короткий залп, и все было кончено.

Я тут же вскочил и отправился туда, где — я это знал — уже были приготовлены могилы. Было прекрасное летнее утро, вовсю распевали птицы, и мир не знал и не желал знать, что произошло. Мне повстречался понуро бредущий расстрельный взвод с винтовками на плече. Солдаты кивнули мне, даже не спросив, чего это меня понесло спозаранку на кладбище. Трое или, может быть, двое пленных закидывали тела расстрелянных землей. Кроме Бориса приговорили еще троих, их уже успели кое-как забросать землей. Я смог различить тело Бориса, он был босиком, но кожаного ремня не снял, на гимнастерке виднелись пятна крови. Пленные удивленно посмотрели на меня, в их взгляде были немой вопрос: «А этому что здесь понадобилось?», ненависть и страх. Я хотел было у них спросить, а что стало с губной гармошкой Бориса, у него ее отобрали или же она так и осталась у него в кармане. Но тут же отказался от этой идеи, подумав, что пленные подумают, что я, дескать, даже мертвого готов обобрать. Повернувшись, я пошел к себе досыпать.

Когда меня недолгое время спустя сочли «фронтопригодным», я почувствовал огромное облегчение от того, что покину этот ад в разрезе и отправлюсь в расположение нашей дивизии, овладевавшей одним городом за другим. Там, на передовой, по крайней мере, все было предельно ясно — там, хоть и приходилось рисковать жизнью, никто не задавал тебе вопросов, от которых голова готова была лопнуть.

Мои товарищи были рады видеть меня живым и здоровым. Волга была совсем рядом, и русские сражались с невиданным упорством, демонстрируя, на что способна их полуразбитая армия. Едва прибыв к своим, я узнал, что несколько моих близких друзей погибли. Выстрелом в голову был убит и наш командир роты обер-лейтенант Штеффан. Как ни горестно было слышать о гибели товарищей, я все же понимал, что на войне как на войне. Но вот то, как погиб Борис, решительно не укладывалось в голове. Почему так? Это все равно что взять, да и распять кого-нибудь, по примеру Христа.

Солнце палило нещадно вот уже несколько недель, и перед нами лежала пожелтевшая от пекла степь. Пыль проникала повсюду, из-за нее было невозможно дышать. Наступление продолжалось, но продвижение вперед давалось с большим трудом. Первые дни войны, июнь-июль 1941 года, когда только круглый идиот мог сомневаться в нашем превосходстве над противником, давно миновали. После катастроф первых месяцев Красная Армия возрождалась, расправляя плечи.

Овладев очередным городком, мы остановились передохнуть на центральной площади. Там мы заметили внушительное бетонное здание с намалеванными на его стенах красными крестами. Интересно, подумали мы, это и вправду больница, или просто так, для отвлечения намазали эти кресты. И отправились на разведку. Войдя в просторный вестибюль, мы обратились к какой-то женщине, по-видимому, санитарке и, к своему великому удивлению, убедились, что это больница, причем действующая. Вдоль стен рядами стояли кровати, на которых лежали в основном пожилые пациентки, с ужасом взиравшие на нас. В больнице было чисто, полы натерты до блеска, и даже как-то неловко было громыхать по ним коваными сапожищами. Подойдя к группе людей в белых халатах, кучкой стоявших в конце коридора, я осведомился у них, кто они. Оказалось, это врачи и медсестры, все без исключения были женщины. Я поинтересовался у них, почему больница не была своевременно эвакуирована, они пояснили, что все произошло настолько быстро, что началась такая паника, и они не успели уехать. На этом наше общение закончилось, и я не знаю, что произошло дальше, хотя не сомневаюсь, что и это лечебное учреждение, как, впрочем, и остальные, было реквизировано для нужд германской армии.

Едва выехав из города, мы с бреющего полета были атакованы русскими штурмовиками. Вместе с нами в колонне следовала небольшая группа военнопленных русских. Одна из бомб упала прямо в середину этой колонны. Последствия были ужасающими. Двое наших конвоиров и многие пленные погибли на месте, остальные получили ранения, в основном тяжелые. Вся дорога была буквально залита кровью, отовсюду слышались предсмертные вопли. Людям поотрывало руки, ноги. Наши санитары, сразу же бросившись на место трагедии, установили, что немецкие охранники мертвы, и сразу же получили приказ возвращаться, оставив еще живых раненых русских пленных умирать. Несколько местных женщин выбежали из домов и принесли воды и чистых полотенец для перевязки. Некоторые раненые, кто еще был в сознании, молили нас о помощи. Один из наших подошел к ним, все же решив проявить милосердие, но кто-то из офицеров тут же велел ему вернуться — мол, бомба-то русская, так что пусть сами и разбираются.

Позже мы прибыли на берег реки, по-моему, Миуса. К нашему удивлению, нам приказали готовить оборонительные позиции на этом самом берегу. Отсюда хорошо просматривались все подходы. Вскоре прибыли саперы и соорудили понтонный мост. Нашему батальону были приданы несколько зенитных орудий, и нас предупредили, что предстоит давно уже назревший ремонт материальной части и одновременно охрана и в случае необходимости оборона понтонного моста. Надо сказать, нас такое положение вполне устраивало, и у самой воды в считаные минуты были разбиты палатки. Вскоре мы уже вовсю плескались в прохладной воде.

Вокруг лежала степь, и к мосту не было ни единой дороги, даже плохонькой, поэтому транспорт прибывал со всех сторон. За исключением казацкой станицы в нескольких километрах от нас, местность была безлюдной. Рейхсмаршал Геринг, в тот период ответственный за экономику оккупированных районов, издал распоряжение о том, что нашей армии следует по возможности самой обеспечивать себя провиантом. И хотя мы понимали, что здесь, на ссохшейся земле чудес ожидать нечего, что местным жителям впору хотя бы самих себя обеспечить хлебом, все-таки отправились обследовать окрестности на предмет поиска пропитания.

Однако советское командование довольно быстро узнало о существовании нашего временного моста и направило к нему несколько штурмовиков. Русские летчики, обнаружив, что мост охраняют зенитчики, предпочли убраться подобру-поздорову. Наши же «мессершмитты» не появлялись вообще, скорее всего, потому, что основные силы авиации были брошены на Сталинград. Что нас донимало, так это непонятный низкоскоростной самолетик русских, почти еженощно круживший над нами на бреющем полете. Каждому немецкому солдату, побывавшему на Восточном фронте, была знакома эта «швейная машинка», как прозвали его вследствие характерного звука мотора. Поскольку самолет этот никогда не появлялся в светлое время суток, никто из нас представления не имел, каков он на вид. Подбить его на бреющем из обычной зенитки тоже было невозможно — он всегда кружил над нашими позициями с выключенным двигателем. Иногда можно было разобрать очертания пилота, забрасывавшего нас ручными гранатами и легкими бомбами и выкрикивавшего ругательства в наш адрес, но я не помню ни одного случая, чтобы пресловутую «швейную машинку» сбили.

Но куда больше волновали и беспокоили нас участившиеся случаи таинственного подрыва техники. Что ни день, один из наших автомобилей или бронетранспортеров взлетал на воздух, наезжая на противотанковые мины-тарелки. Кто-то регулярно зарывал их в землю по ночам, и, поскольку дорог, ведущих к мосту, не существовало, крайне трудно было держать под контролем обширную территорию, по которой передвигалась техника. Нам было известно, что наш командир получил суровую взбучку в штабе дивизии из-за этих потерь, естественно, он задал взбучку и своим подчиненным, нас это задело за живое, и мы сочли делом чести отыскать виновного. И мы обнаружили его в одну из лунных ночей! Мы выставили парочку дополнительных постов, чтобы те проследили за деревней, и они на самом деле обнаружили, как по степи осторожно пробирается чья-то маленькая фигурка. И схватив неизвестного любителя ночных прогулок, они убедились, что это и есть злоумышленник. Вернее, злоумышленница. Ею оказалась пожилая крестьянка, женщине было за шестьдесят. При ней была обнаружена противотанковая мина и лопатка с коротким черенком.

В то погожее утро я поднялся, как обычно, и сразу же направился к речке помыться. И очень удивился, увидев сидевшую под ивой старушку со связанными руками. Я все же поздоровался, но она будто воды в рот набрала. И сама она, и ее обувь, и одежда производили впечатление дряхлости, чувствовалось, что этой женщине в жизни пришлось несладко, в этой степи хлеб даром не доставался. Когда-то светлые, волосы сейчас поседели и были связаны тугим узлом на затылке. Она казалась сутулой, даже горбатой, словно тяжкая жизнь стремилась пригнетить ее, прибить к земле, однако, невзирая на дряхлость, неряхой она мне не показалась.

Заметив меня, один из охранявших мост солдат подошел ко мне и ввел в курс дела. Женщина внимательно следила за нами и наверняка ожидала от меня взрыва возмущения. Но его не последовало. Что-то было в ней такое, что поражало, изумляло меня до глубины души. В ответ на мою реплику, что, мол, мы очень довольны, что она наконец попалась, она, скривившись, плюнула в мою сторону. Я спросил, как ее зовут, женщина ответила, что зовут ее Галина.

— Галина..? А по отчеству?

— Галина, и все! — отрезала она, явно не желая разговаривать со мной.

Правда, тут же добавила с угрозой:

— У меня трое сыновей в армии!

Видимо, мне следовало понять это так: «Погоди, они еще и до тебя доберутся!»

Еще утром ее потащили на допрос в одну из хат, где размещался командный пункт и штаб одновременно. Потом наш командир, майор Матцен, который был родом из Шлезвиг-Гольштейна, которому было уже под пятьдесят, допросил женщину. К слову сказать, наш майор был человеком порядочным. Когда я минут пять спустя увидел, как Галину вывели из штаба, следов побоев на женщине я не заметил. В данных обстоятельствах майору Матцену оставалось лишь единственное решение. И он вынес приговор.

Странно и жутко было смотреть, как два здоровенных бугая-охранника выводят эту тщедушную старушонку из хаты. На ногах у нее были соломенные лапти, и завязка на одной ноге развязалась, и она едва не потеряла эту диковинную туфлю. Горб на спине не давал ей высоко поднять голову, но все видели, что она отмеряет последние метры на этой земле с гордым видом. Сначала ее подвели к полевой кухне и предложили поесть. Она отказалась, согласилась только глотнуть воды. Я поймал себя на мысли, что восхищен мужеством и смелостью этой женщины, не терявшей присутствия духа даже в этой безнадежной ситуации. Один из конвоиров подозвал меня и попросил перевести ее слова. Она попросила нас выполнить ее последнее желание — сводить ее к реке, на берегах которой она родилась и прожила всю жизнь. Мы молча проводили ее до воды. С повлажневшими глазами она сложила на груди руки, словно для молитвы, и тихо произнесла: «Прощай, Миус! Спасибо тебе за все!» Взглянув на реку, она поправила платок на голове, повернулась и заявила, что готова принять смерть.

Пока мы ходили к реке, наскоро соорудили подобие виселицы и привязали к ней веревку с петлей на конце. Я заметил, что Галина мельком взглянула на орудие убийства, но без страха или волнения. Под петлей поставили несколько снарядных ящиков — получилось высоковато, и кто-то попытался подсадить Галину, однако женщина решительно отказалась, попыталась вскарабкаться на ящики, но упала, и конвоир, подхватив ее под мышки, поставил на ящики. Женщина еще раз взглянула на реку. Потом вдаль, туда, где лежала ее деревня, а потом на нас. Все молчали. Едва конвоир взял в руки петлю и попытался надеть на шею Галине, как она выхватила ее у него и надела сама. У того глаза на лоб полезли — так он был поражен. Потом она, брезгливо плюнув в нашу сторону, срывающимся голосом выкрикнула:

— Гады, гады фашистские! Гады проклятые! Да здравствует революция! Да здравствует Ленин! Долой фашистов! Вы — зараза для всего мира!

Было заметно, что майору Матцену вся эта сцена явно претила, и он стал проявлять признаки нетерпения. Я сидел как раз позади него и заметил, как он кивком головы велел охранникам покончить со всем. Майор приложил руку к козырьку фуражки, отдавая честь героизму этой женщины. После этого конвоир, подойдя к виселице, выбил ящики из-под ног приговоренной. Раздался глухой стук, и наступила тишина.

Матцен, повернувшись к нам, бесцветным голосом произнес:

— Быстро отнести ее вниз и похоронить!

Я отвязал веревку от поперечной перекладины, и мы, осторожно взяв еще теплое тело, отнесли вниз по склону к месту, располагавшемуся в нескольких десятках метров от реки, вырыли могилу. Я осмотрел труп и ничего не обнаружил — ни колец, ни украшений, ничего. То ли от лени, то ли от жары, но мы не стали рыть глубоко. Когда женщину положили в могилу, я бросил туда и веревку. Не знаю, почему я так поступил, возможно, чтобы оставить хоть какой-то знак того, как она умерла. Закидывая землей могилу, я раздумывал над тем, что ведь наверняка в деревне есть кто-нибудь из ее родственников и друзей. Поэтому, когда на месте захоронения возник невысокий холмик, я с молчаливого согласия товарищей водрузил на него камень побольше — в качестве ориентира.

Идиллия закончилась, когда мы стали пить утренний кофе. Очень было здорово нежиться на солнышке, сидя на траве у временного моста через Миус, реку Галины! Кто-то полез купаться и орал нам, что, дескать, дно илистое. И тут на мосту показалось несколько грузовиков и вездеход с открытым верхом. Один из водителей крикнул нам о том, что, мол, вы там поосторожнее ездите — все кругом заминировано. В ответ мы его успокоили, заверив, что, дескать, никаких мин больше опасаться нечего, потому что мы этой ночью нашли виновника, и что, мол, справедливость восторжествовала…

С берегов Миуса мы направились дальше на юго-восток и примерно в июле 1942 года овладели Ростовом-на-Дону, крупным промышленным центром в устье Дона. Когда мы входили в город, видели множество трупов на улицах, причем все это были представители мирного населения. Жара стояла невыносимая. А убитых было некому убирать, от жары трупы вздулись и посинели. В воздухе разило мертвечиной. Нам доставили почту из дому, я получил письмо от матери. Хотя нам воспрещалось указывать в письмах место дислокации, мать знала, где я нахожусь. Я описал ей чувство гордости, охватившее меня, когда приходилось овладевать очередным городом. Она писала мне, что во всех этих городах и деревнях живут люди, простые люди: мужчины, женщины и дети и что мне следовало бы на досуге подумать, чем оборачивается для них возможность для меня лишний раз возгордиться. Мать моя была глубоко верующей женщиной и пыталась посеять во мне сомнение в правоте национал-социализма, что меня всегда бесило.

Ростов-на-Дону оказался вполне современным городом с чистыми улицами и куда более крупным, чем города Донбасса. Улицы в центре города были широкие, по некоторым пролегали трамвайные пути, окантованные газонами. Было много парков и скверов с удобными скамейками. Иными словами, власти проявляли заботу о жителях этого города. Даже когда мы полностью овладели городом, разрозненные мелкие группы красноармейцев при активной поддержке рабочих батальонов продолжали сопротивление. Было нелегко обнаружить и обезвредить эти группы.

На танках и бронетранспортерах мы въехали на территорию большого завода с огромными и пустыми цехами. Заводские постройки были новыми, удобными. Кроме того, здесь имелись и спортивные комплексы, столовые, залы с душевыми — все это было нам в диковинку, потому что мы никак не ожидали увидеть в России каких бы то ни было признаков цивилизации. А здесь нашим взорам представали объекты, ничуть не уступавшие аналогичным в Германии, и даже кое в чем их превосходившие. Например, прекрасный стадион с ровными гаревыми беговыми дорожками. На стадионе было полным-полно людей — айнзатцгруппа СС проводила спецоперацию — на футбольное поле сгонялись гражданские лица, исключительно мужчины. Их уже было не менее сотни человек, и постоянно прибывали все новые и новые группы. Я был поражен: мы едва успели войти в город, как здесь СС железной рукой наводили порядок. Эсэсовцы пояснили нам, что это все инженеры, преподаватели институтов, словом, представители интеллигенции, а их собрали здесь для проверки. Мы, облокотившись на деревянные барьеры, наблюдали за всем, как за футбольным матчем — с любопытством, и не понимая толком происходящего. Кое-кто из ростовчан пытался узнать у охранников, для чего их сюда пригнали, и твердил, что они ни в чем не виноваты. Но охранники лишь грубо отпихивали их, советуя держать рот на замке. Один пожилой человек в белой рубашке сидел на траве, отирая кровь с разбитого лица — по-видимому, он исчерпал терпение охраны. На стадион пропускали женщин и детей, пытавшихся разыскать своих родственников, принести им кое-что из одежды или еду. Охранники их пропускали и даже передавали, кому положено, принесенные вещи, но контактировать с задержанными не разрешалось. Все это вызывало у нас, фронтовых солдат, сочувствие, К нам подошла какая-то женщина с дочкой, девочкой лет тринадцати-четырнадцати, и спросила, где может находиться ее муж. Что мы могли ей сказать? Когда мы попытались объяснить ей, что мы — представители вермахта, а вашим мужем и остальными занимается СС, было видно, что женщина перепугалась. Обе потом расплакались и стали уходить. Когда мы пару дней спустя покидали Ростов-на-Дону, люди эти еще оставались на стадионе, и я не знаю, какова их дальнейшая судьба.

И снова мы наступали, на сей раз в северном направлении. Куда ни глянь — повсюду ровная, как стол, степь, тянувшаяся до самой большой излучины Дона. Поскольку к картам мы доступа не имели, мы плохо представляли себе, где находимся. Большинство из нас толком не могли и произнести названия населенных пунктов, через которые мы проходили, не говоря уже о том, чтобы правильно их написать, разумеется, латинскими буквами. В это время года утром в степи бывает очень красиво — лучи восходящего солнца постепенно прорываются через пелену пыли, трава еще покрыта росой, воздух свежий, в звуках пробуждающейся природы глохнут все производимые человеком шумы. Когда часть снимается с места, чтобы продолжить путь, это всегда представляет собой довольно интересную картину. Первыми поднимаются повара, за ними и мы, всюду звучат команды, дневальные разносят утренний кофе. Потом, некоторое время спустя, мы завтракаем, а после завтрака с началом дня отправляемся в долгий изнурительный путь.

Генеральный план кампании базировался на выходе к излучине Дона, затем форсирование реки и наступление дальше, на Сталинград. Тогда мы были непоколебимо уверены, что боевая мощь Красной Армии на юге России сокрушена. Наша армия была молодой, средний возраст чуть больше 20, и сама мысль о возможном поражении никогда не посещала нас. После недель испепеляющей жары, лишь изредка перемежавшейся быстрыми грозами, земля превратилась в камень, растрескалась. Редкая степная трава пожухла, побурела, от земли исходил жар, как от печки. Случались и пожары. Тогда в выцветшее от жары небо вздымались клубы дыма, видные за многие километры.

Двигаясь строго на север к северной части излучины реки Дон, мы иногда встречали на своем пути части танковых дивизий, направлявшихся на Калач-на-Дону — самую восточную точку на реке Дон. А уж от Калача-на-Дону было рукой подать до лежавшего на берегах Волги Сталинграда — всего-то каких-нибудь 50 километров. Однако мы при всем при том могли предположить, что именно эти пятьдесят километров могут стать для нас и адом. На пути мы встречали венгерские, итальянские, румынские дивизии, желавшие тоже отхватить кусочек от русского пирога, а однажды наткнулись на часть, состоявшую исключительно из словаков. Мы не знали, как вести себя с нашими союзниками. Кроме языкового барьера существовал и психологический, в виде нашей заносчивости. Мы-то уж ни на йоту не сомневались в нашем над ними расовом превосходстве, как, впрочем, и в военном. Мы считали, что от них мало проку, да и помощи никакой, так что всегда опасались за наши фланги, если союзников бросали на их оборону. Было очевидно, что и советское командование их ни в грош не ставит — если русские замышляли контрудар, он, как правило, приходился именно на участки фронта, обороняемые союзниками, — итальянцами, венграми, румынами.

Почти все мы ужасно страдали от хронического расстройства желудка, а попросту говоря, от поноса. В госпиталь же направляли только в самых серьезных случаях, остальных же наши лекари заставляли глотать угольные таблетки, мало помогавшие нам. Очень неприятно вдруг ощутить позыв, если ты сидишь на водительском месте в танке, а если уж приступ поноса застал тебя во время боя, то это и вовсе катастрофа. Поэтому вид тех наших товарищей, кто, забравшись на ходу на башню, спускает штаны и с перекошенным от боли и досады лицом пытается совершить невозможное, вызывал у нас отнюдь не смех, а самое искреннее сочувствие. В целях предотвращения распространения болезни, нам было строжайше предписано всегда иметь при себе небольшую лопатку, но ею, как правило, почти не пользовались.

Серьезную проблему представляла и советская авиация, хотя наши люфтваффе еще имели на тот период неоспоримое превосходство в воздухе. Иногда пилоты наших «мессершмиттов», проносясь над нами на бреющем, сбрасывали нам донесения, в которых информировали об обстановке на фронте и о возможной опасности. Мы знали, что Красная Армия отступает, но отступает организованно, что многие части уже перебрались за Дон, что, несмотря на это, огромные силы сосредоточены и на нашем берегу этой реки. Почти ежедневно мы вступали в схватки с русскими танками «Т-34», но чаще всего все ограничивалось двумя-тремя выстрелами. Скорее это были беспокоящие нас вылазки, неспособные существенно повлиять на темпы нашего наступления.

Продвигаясь к Волге, мы были всегда готовы ввязаться в драку, а иногда даже здорово рискнуть ради выигрыша во времени. Дело в том, что обеспечивать высокие темпы наступления танкового батальона, включая все его службы обеспечения, даже в идеальных условиях крайне сложно. График движения был весьма плотным, поэтому небоевые транспортные средства зачастую сильно отставали от нас. В августе мы наконец вплотную подошли к оперативной цели — к северному участку излучины Дона. И понимали, что время беззаботного продвижения по степи миновало, ибо река, как мы считали, представляла собой для отступавших русских последний рубеж, защищать который они будут до конца.

Уже темнело, когда поступило распоряжение остановиться на ночь в одном из ближайших сел. По данным воздушной разведки, признаков присутствия неприятельских сил в селе хотя и не обнаружено, их линия обороны проходит неподалеку у речки. Стояла жара, спасение приносил лишь прохладный ветер, дувший с севера. Днем прогремела короткая, но сильная гроза. Небеса вдруг разверзлись, но истосковавшаяся по воде, ссохшаяся земля мгновенно впитала обильную влагу, и сейчас парило. Мы зачарованно смотрели на вспышки молний, но надвинувшиеся грозовые тучи, в конце концов, скрыли их, пролившись ливнем, который, впрочем, желанной прохлады не принес. Мы остановились, едва завидев первые хаты. Офицеры были созваны на летучку. Я видел, как они стояли, прислушиваясь, и в бинокли осматривали подступы к селу. Двигатель я решил заглушить, и сразу все вокруг стало безмятежным и спокойным.

Еще мальчишкой я читал роман Михаила Шолохова «Тихий Дон», и описание предреволюционной обстановки поразило меня. Сейчас я по воле судьбы оказался заброшен туда, где развертывались описанные Шолоховым события. Как рассказывали, Шолохов до сих пор жил в одной из казацких станиц где-то неподалеку, так что она вполне могла оказаться этим самым селом. Персонажи Шолохова поразили меня и своим крестьянским духом, любовью к земле, запечатлевшись в моем сознании как символ несгибаемости и силы русского народа. А не пробудили ли мы дремавшего исполина? Я и думать не мог, что когда-нибудь окажусь на Дону, а если уж мне выпало бы здесь оказаться, я явно предпочел бы прибыть сюда в несколько ином качестве — как друг, но не как завоеватель. Но тут поступила команда продолжить движение, и вскоре мимо потянулись выкрашенные мелом глинобитные хаты села, названия которого мы даже не знали. Вообще в тот вечер все здесь показалось нам каким-то странным, чувствовалось, что сам здешний воздух отличается от обычного. Впрочем, я готов был отнести это на счет вконец расстроенных нервов.

Голова колонны состояла из восьми танков, и мы осторожно пробирались вперед. Наш командир гауптман Z, явно понадеявшись на нашу мощь, не удосужился провести разведку, как не дал распоряжения обозу чуть отстать. И наша колонна — танки, грузовики, автомобили-вездеходы — устремлялась вперед в надежде на скорый и удобный ночлег. Мы двигались бок о бок, рядом, по три машины на одной линии, и едва не задевая глинобитную стену хат, я выдвинул перископ, чтобы лучше видеть обстановку. За исключением шума, производимого нашей колонной, все здесь, казалось, дышало покоем, даже собаки, и те не лаяли. И все же, хоть описать это трудно, чувствовалось, что село это обитаемо, что где-то буквально в двух шагах от нас течет своя, неизвестная нам и не ощущаемая нами жизнь — но где? Верны ли данные люфтваффе о том, что русские при отступлении к Дону все же оставили это село? Мы уже успели углубиться в село настолько, что наши грузовики проезжали мимо первых домишек, и, казалось, тревожиться было совершенно не о чем. Гауптман Z находился в танке, идущем рядом, и командир танка велел мне увеличить скорость. И вот тут и начался ад!

По броне моего танка защелкали пули, потом глухо разорвалась ручная граната. По глупости поставив себя в положение мишеней для стрельбы, мы лихорадочно гадали, есть ли у русских кое-что посущественнее винтовок и автоматов для борьбы с нами. Ужас состоял в том, что мы не имели возможности применить против внезапно атаковавших нас русских наши танковые орудия, и оказались отрезаны от хвоста колонны. И снова «иваны» одурачили нас. Они сначала терпеливо выжидали, пока мы не продвинемся достаточно глубоко, а потом обстреляли наши грузовики. Пару раз рвануло — я заметил отсветы пламени на стене хаты. Грузовики были объяты пламенем, а наш стрелок, открыв люк, выглянул посмотреть, что происходит. По его словам, полнейший хаос, вопли отчаяния, все бегут, кто куда. Солдаты не скупились на брань в адрес нашего гауптмана Z. Мы оказались в ловушке — ни вперед, ни назад. Стрелок развернул башню, но стрелять было некуда, нападавшие оставались невидимками.

В тусклом свете единственной лампочки мы в нашем танке заспорили. И, как часто случалось в подобных ситуациях, я ощутил острейшее желание освободить кишечник. Когда командир танка приказал двигаться вперед, а потом свернуть, я крикнул, что с места не сдвинусь. Он напомнил мне, что, дескать, это приказ. Я по-прежнему никак не реагировал. Надо сказать, я по достоинству оценил его стремление свести конфликт к безобидному инциденту, «недоразумению», не более того, в противном случае, то есть дай он делу ход, это обернулось бы для меня, один Бог ведает, какими последствиями.

И тут стрельба столь, неожиданно начавшись, враз смолкла. Все, оказывается, заняло не более десятка минут. Отовсюду раздавались крики по-русски, и, по словам нашего стрелка, повсюду мелькали тени. После минут томительного ожидания вдруг по броне постучали — явился наш фельдфебель и заверил нас, что, мол, все спокойно, ни единого вражеского солдата не осталось.

Дорога уперлась в покрытую травой лужайку с водоемом в центре, вокруг которого очень удобно было развернуть круговую оборону. Позади догорали несколько наших грузовиков, с них пламя перекинулось и на крытые сеном хаты. Было много убитых и еще больше раненых, все наши переругивались, обвиняя друг друга во всех смертных грехах. Никто и не сомневался, что прояви мы надлежащую бдительность, этого досадного инцидента бы не случилось.

Постепенно обстановка нормализовалась, невзирая даже на продолжавшие гореть грузовики. Кто-то на противоположном конце пруда заиграл на губной гармошке, я улегся на траву и стал смотреть в небо.

Описанный инцидент многому научил нас — со временем все кусочки сложились в единую картину. Когда грузовики стали проезжать мимо первых хат, Артур, наш повар, вышел и, когда стал ломиться в дверь одной из хат, прямо через дверь в него и выстрелили, Артур погиб на месте, вот после этого и началась вся эта катавасия. И еще одно — гибель Артура, разумеется, все восприняли как беду, но при осмотре тела оказалось, что его карманы полны плитками шоколада. Мы в глаза не видели шоколада недели, наверное, три. Все кругом, как обычно, ссылались на перебои с войсковым подвозом. А между тем кое-кто из офицеров лакомился шоколадом, причем плитки были в той же обертке, что и обнаруженные в карманах погибшего Артура.

Около полуночи мы положили наших погибших товарищей в свежевырытые могилы под деревьями. Наш лейтенант произнес довольно корявую надгробную речь, хотя и нашел слова для каждого, однако, когда очередь дошла до Артура, он упомянул лишь его фамилию и воинское звание.

Я заметил, как пожилая женщина кивает мне из дверей одной из хат. Подойдя к ней, я рассмотрел ее поближе. Добрый взгляд, изрезанное морщинами лицо. Женщина была настолько запугана, что обратилась ко мне за разрешением пройти к одной из горящих хат. Я решил пойти вместе с ней. Она стала рассказывать мне о том, что в огне погибла молодая мать и ее маленькие дети, и, не выдержав, разрыдалась сама. В тот момент рухнула кровля, исключая даже малейшие шансы на спасение обитателей этого злосчастного дома. Но женщина продолжала вглядываться в дымящиеся головешки — все, что осталось от хаты, в надежде, что матери с детьми все же удалось спастись. Но старушка представления не имела, куда они могли деться сейчас. Когда мы шли обратно, я спросил у нее, что произошло вечером. Она рассказала мне, что едва успели прибыть русские, как сразу же за ними появились и мы, потом завязалась перестрелка, и что она очень перепугалась.

Чтобы без помех выспаться, я решил отправиться к своим товарищам, которых выставили на ночь в боевое охранение на северной окраине села. Перед нами лежало абсолютно ровное пространство — ни деревца, ни кустика, просто голая равнина. С ними я чувствовал себя в безопасности, и, проснувшись ранним утром, я услышал тишину. Жуткие события прошедшего дня и в особенности вечера казались далекими. Прибыл бензовоз, и с его прибытием снова закипела жизнь. После завтрака командиры взводов объявили нам, что на десять утра назначено начало атаки на русских. Дон лежал километрах в пяти, не больше, к северу. Наша задача состояла в том, чтобы ошеломить неприятеля внезапной атакой и гнать их до самого Дона. Один из водителей полугусеничного вездехода с противотанковым орудием был ранен во вчерашней стычке, и единственным опытным водителем оставался я. Меня решили усадить за руль вездехода, заверив, что мой танк без водителя не останется.

Подготовка к атаке много времени не заняла, однако все были недовольны, что нам так и не дали возможности провести основательную разведку местности, прилегавшей к Дону. Хотя люфтваффе предупреждали нас о концентрации зенитной артиллерии на берегу Дона, обо всем остальном мы практически не располагали сведениями об участке, на котором нам предстоит атаковать русских. Если судить по вчерашней стычке, у русских пехотинцев, судя по всему, противотанкового оружия не было, и исходили из того, что его не окажется и сегодня. Короче говоря, мы были настроены не давать врагу передышки и разделаться с ним раз и навсегда.

К десяти часам утра солнце стояло уже довольно высоко, причем нам предстояло атаковать со стороны солнца, что было немаловажным преимуществом. Но русские ничем не обнаруживали своего присутствия. Танки стали выползать из села, на ходу перестраиваясь в боевой порядок, наши полугусеничные машины следовали чуть позади. Часть наших пехотинцев прикрывалась броней танков, другие следовали вместе с нами. Взревели танковые двигатели, нажал на педаль газа и я, чтобы гулом двигателя, отдаленно напоминавшим вой наших пикирующих, попытаться испугать противника. Следуя за танками, я, пожалуй, впервые получил возможность лицезреть их с тыла. Разглядывая их, я поражался тому, какие же все-таки уродины, эти выплевывавшие синий дым машины. В них было что-то противоестественное, они олицетворяли дегуманизированное начало, и я во внезапном озарении понял это только сейчас. Расчет противотанкового орудия трясся в кузове, солдаты вглядывались вперед, ища возможные мишени — вражеские танки. Мы не строили иллюзий насчет предстоящей атаки, зная, что исход ее в любом случае определит наши дальнейшие действия. План атаки, разработанный нашим гауптманом Z, заключался в том, чтобы танками подавить позиции русских на пригорке, пехоте же надлежало подавлять все попытки неприятеля контратаковать нас. Но, как мы вскоре убедились, у русских на этот счет имелись свои планы.

Когда почти все танки выбрались на горку и стали видны русским, те соответствующим образом отреагировали. У них все-таки были 7,62-см противотанковые орудия, причем располагались они на хорошо замаскированных позициях. И русские обрушили на нас шквал огня. Стоя в чистом поле, став мишенями для неприятеля, наши танки не имели ни малейшей возможности выстоять. Две машины были подожжены буквально в первые секунды атаки, экипажам даже не удалось покинуть их, еще два танка были серьезно повреждены и, таким образом, выведены из боя, их экипажам удалось выбраться наружу. Остальные же машины вынуждены были повернуть назад. Наш лейтенант в панике приказал расчетам противотанковых орудий прикрывать возвышенность на случай, если русские бросятся вдогонку, мы же, водители, должны были во весь опор мчаться за танками обратно к селу, где предстояло перегруппировать силы. Мы были в бешенстве, а тут еще раздались два глухих взрыва — взорвался боекомплект двух подожженных машин.

Таким образом, уже второй раз за неполные сутки наш гауптман Z обрекал нас на верную гибель. Когда он появился в нашем подразделении, пошли слухи о том, что он выдвиженец генерала фон Аппеля, командующего нашей дивизией. Это обстоятельство, как и его напыщенные манеры, подчеркнуто «правильная» речь, его маниакальное стремление заполучить Железный крест, оттолкнуло от него большинство коллег-офицеров, не говоря уже о низших чинах. Даже в боевой обстановке он требовал, чтобы к нему обращались не иначе, как «герр гауптман», причем исключительно в третьем лице[19].

Тем временем наступил полдень, и гауптман Z вновь созвал офицеров на совещание, те доложили ему обстановку и получили новые приказы. Когда командиры взводов, лейтенанты, вернулись к нам для постановки боевой задачи, мы не поверили своим ушам. По сути, ничего абсурдного в приказе нашим пехотинцам окапываться и создать пулеметные гнезда в промежутках между нашими противотанковыми орудиями, но вот отправить всех до одного водителей вездеходов, включая и меня, в резерв пехотинцев и использовать для подноски боеприпасов — такое было неслыханным в военной практике. А если бы возникла крайняя ситуация, кто выводил бы в тыл противотанковые орудия? Ведь, если нам действовать согласно приказу гауптмана Z, мы бы находились от своих машин в доброй сотне метров и не поспели бы в нужный момент сесть за руль. Но, как говорится, приказ есть приказ.

И мы вместе с двумя пехотинцами стали ползком пробираться к линии нашей обороны, волоча за собой пулемет, автоматы, винтовки, саперные лопатки и вдобавок пару тяжеленных ящиков с патронами. А ползти пришлось по каким-то колдобинам, и от такого передвижения руки отнимались. Когда мы наконец добрались до позиций, там земля окаменела настолько, что стоять на ней на коленях было невозможно — все равно, что стоять на битом стекле. И пока мы окапывались, наши вели непрерывный огонь, не давая «Иванам» и головы поднять. Мы успели продвинуть наши противотанковые орудия, и теперь от русских нас отделяли какие-нибудь 60–70 метров.

Подобные ситуации иногда способны вызвать не совсем адекватные психологические реакции. Мы сознавали, что и противнику приходится тоже несладко в траншеях и окопах, и наша ненависть к нему куда-то испарилась, теперь объектом ее стали наши собственные командиры, в частности наш обожаемый гауптман Z.

Как только мы отрыли довольно мелкие окопчики, создав перед ними подобие бруствера из земли, и подложили под себя одеяла — иначе лежать было невозможно, все вроде стало переносимым. Нам принесли поесть, и когда наступил вечер, нас стала одолевать скука. Сложив руки рупором, мы стали кричать неприятелю: «Иван! Иван!», присовокупляя отборные оскорбления. Те тоже не оставались в долгу и обзывали нас «Фрицами» или, реже, «Михелями». Мы по опыту знали, что подобных перепалок с врагом наши офицеры терпеть не могли. По их мнению, с неприятелем не переругиваться надо было, а уничтожать его по всем правилам военного искусства, но поделать ничего не могли. В целом русские не стали тогда досаждать нам, если не считать отдельных выстрелов, а иногда и коротких автоматных очередей. И хотя их позиции по-прежнему оставались невидимыми, по звуку выстрелов мы приблизительно могли определить их местонахождение. Двое или трое из нас спали, а кто-то один следил за позициями на вершине пригорка. С наступлением темноты это стало куда утомительнее, и я, проснувшись, обнаружил, что мои товарищи вовсю храпят. Однако вряд ли «иванам» удалось бы подползти к нашим позициям незамеченными, принимая во внимание то, что мы были здесь, как известно, не одни. Глядя на все еще дымившиеся наши танки, я, конечно, жалел тех, кто в нем оказался — в конце концов, я сам был водителем танка и имел все шансы погибнуть в этом бою. Что ж, такова наша солдатская участь! Вскоре подполз наш фельдфебель и сообщил о передвижениях в стане противника. Он рассказал и о том, что наш гауптман Z получил по телефону внушение дивизионного командования за провал атаки и что он, судя по всему, будет отчаянно стараться упрочить свою пошатнувшуюся репутацию. В общем, фельдфебель предупредил нас, чтобы мы были готовы к любым неожиданностям.

Как же он оказался прав — не прошло и часа, как в наш окоп ползком пожаловал сам гауптман Z и без долгих предисловий перешел к делу: в час ночи нам предстоит атаковать противника из окопов с тем, чтобы отвлечь его и таким образом получить возможность вытащить из сгоревших танков тела наших погибших товарищей. Мы трое лишились дара речи — разумеется, о том, чтобы игнорировать его приказ не было и речи, но любой из нас имел куда больший боевой опыт, чем он. Спору нет, мы должны были позаботиться о погибших товарищах — как-никак, это два экипажа, но ради этого идти на новые жертвы?! Чистейшее безумие! Когда гауптман Z пополз в соседний окоп, мы с товарищами только молчаливо переглянулись. Легко представить, что творилось у нас в душе — мы воспринимали себя людьми, которых обрекал на верную гибель наш собственный командир и неисправимый идиот гауптман Z! Будь такая возможность, наверняка среди нас нашелся бы кто-то, кто решил бы перебежать к русским, лишь бы уклониться от выполнения этого безумного и бездумного приказа.

Наступил час ночи. Снова пожаловал гауптман Z, на сей раз в сопровождении двух лейтенантов — командиров взводов. Для него успели тем временем отрыть персональный окоп, откуда он намеревался руководить предстоящей операцией, причем собрался лично вести солдат в бой. Следует отдать ему должное — трусом гауптман Z не был. Ночь стояла звездная и тихая. Раньше мы слышали, как русские на позициях громко перекликались, кто-то из них наигрывал на губной гармошке все те же грустные русские мелодии. Мы крикнули им, чтобы те заткнулись — мол, нам хочется спать. В ответ раздался смех, а потом, что было совсем уж нетипично, кто-то выкрикнул в наш адрес оскорбление. Это нас доконало — теперь приказ гауптмана Z показался нам просто абсурдным и преступным.

Был дан сигнал к атаке. Я увидел, как гауптман Z, выбравшись из окопа, махал нам, призывая следовать за ним. Шаг за шагом, медленно мы стали подниматься по склону, остро сознавая, что каждый шаг приближает нас к позиции русских. Шепотом бранясь, двое моих товарищей тащили особой пулемет, автомат, а я, перекинув винтовку на спину, сгибался под тяжестью двух ящиков с патронами в руках. Краем глаза я видел какое-то движение там, где располагались позиции русских, но оттуда по-прежнему не доносилось ни звука. Будучи уже в считаных метрах от русских, мы старались ступать тише. Сосредоточенно вглядываясь в темноту перед собой, я в то же время не переставал думать о гауптмане Z. Мысль об этом человеке вызывала ярость и чувство полнейшей беспомощности. Неужели «иваны» не слышат, как мы приближаемся к ним? Неужели они не видят, как мы, крадучись, пробираемся в темноте? Или же видят, но хотят подпустить нас как можно ближе? Я вспомнил отца, все то, что он пытался внушить мне, вспомнил и о том, что оставался глух к его доводам, никак не желая верить в полнейшее безразличие германского офицера к участи подчиненных, считавшего солдата прежде всего пушечным мясом и средством защиты собственных привилегий. А сейчас я убеждался в правоте его слов на примере своего командира гауптмана Z.

И вот произошло именно то, чего мы так боялись. Прежде чем наши пехотинцы успели продвинуться достаточно близко к флангам русских, «иваны» решили положить конец этой игре. Внезапно небо озарила вспышка, и по нам полоснули бело-голубые очереди трассирующих пуль. Пулемет строчил неустанно. Оставалось только лежать, инстинктивно вжимаясь в матушку-землю. Наивная первобытная вера в то, что любой опасности можно избежать, если не думать о ней, заставляла меня даже не открывать глаз. А если русские под прикрытием огня перемахнут через эту горку, да и всадят нам в задницы штыки своих винтовок? Ведь и оглянуться не успеешь! Мои товарищи залегли в нескольких метрах от меня и ничем не выдавали своего присутствия. Под свист пролетавших у меня над головой пуль я судорожно пытался заслониться от них ящиками с патронами.

У молодых людей, как известно, реакция лучше, и я быстро оценил обстановку. Отовсюду слышались крики о помощи. Потом откуда-то справа раздался крик гауптмана Z: «Открыть огонь из пулеметов!», но, похоже, никто и не подумал выполнять этот приказ. В следующую секунду в ящик с патронами попала пуля. Интересно, прицельный это был выстрел или нет? Неужели русские заметили меня? Холодный ужас охватил меня, я затрясся от страха. Господи, мне ведь не было и двадцати, я хотел жить. Жить, а не погибать! Меня охватило абстрактное желание действовать. В отчаянии, я, обламывая ногти, пальцами стал разгребать землю, силясь отрыть хотя бы мелкий окопчик, рассчитывая, что, углубившись в землю хотя бы на пару сантиметров, я спасусь. Уцелею в этой мясорубке. Подтверждением тому, что я все еще оставался в живых, было ощущение стеблей сухой травы в руках. Стоявшие в нашем тылу танки открыли яростную ответную стрельбу по позициям русских, но что было толку — мы ведь лежали в двух шагах от неприятельских траншей!

После получаса, показавшегося мне вечностью, я почувствовал, что стрельба русских утихает. По цепи передали приказ гауптмана Z отходить на прежние позиции. Потом этот идиот лично завопил: «Прекратить атаку!» Будто мы бросились на позиции русских по собственной инициативе! И я, лежа, как попавшаяся в ловушку крыса, все же, повинуясь заложенной во мне прусской дисциплине, нащупал винтовку и стал отползать назад. Ящики с патронами я решил оставить. Первые несколько метров я пятился, не решаясь даже на сантиметр поднять задницу, и только оказавшись в зоне относительной безопасности от огня противника, решился наконец повернуться и ползти как подобает. Теперь передо мной возникла новая проблема — отыскать свой окоп, но когда все же нашел, эта жалкая ямка в земле показалась мне раем земным! Единственное, что я ощущал в тот момент, было подстеленное подо мной одеяло, я не хотел ничего слышать, ни на что смотреть. Даже думать, и то не хотел.

Не знаю, сколько я пролежал в этом состоянии, близком к прострации, но в чувства меня привело именно осознание того, что я пока что существую. Потом до меня донеслись крики гауптмана Z, и мне даже показалось, что я слышу свою фамилию. Потом я увидел, как он выбирается из своего укрытия. Ему хотелось знать, каковы остававшиеся в его распоряжении силы, однако до сих пор желающих бежать к нему с докладом не находилось. Постепенно приходя в себя, и я задал себе вопрос о том, живы ли мои товарищи и что с ними. Будучи с ними в тройке, но оставшись теперь в одиночестве, что я мог доложить гауптману? Может, они застряли где-нибудь по пути до своих окопов, забившись куда-нибудь в укромное местечко? Но будь так, кто-нибудь из них непременно позвал бы меня. Потом я задумался и о собственной участи — ведь, насколько я знал Z, от этого человека можно было ожидать всего, чего угодно — в том числе и такой формулировки: «Бросил в беде товарищей».

Я попытался в точности вспомнить, как все происходило. Когда русские открыли огонь, мои товарищи, как и я, сразу же плюхнулись наземь там, где стояли, но своими глазами я этого не видел. Да, честно говоря, и не старался увидеть, поскольку в тот момент думал только о себе. Если судить по крикам, раздававшимся сейчас отовсюду, не только меня одного волновала судьба товарищей. Сейчас, когда огонь почти прекратился, прислушавшись, я сообразил, что это кричат русские, они пытаются выдать себя за наших, отчего на душе становилось еще муторнее. Между тем небо быстро затянули облака, зарядил дождь, сначала мелкий, нудный, холодный, затем перешедший в настоящий ливень.

Вскоре гауптман Z, ползавший от окопа к окопу, добрался и до моего. Ох, как же я ненавидел его в ту минуту! Хотя он по-прежнему даже здесь и сейчас не мог расстаться со своей властной манерой общения с нижними чинами, я чувствовал, что он подавлен. Разумеется, я не смог сообщить ему ровным счетом ничего о своих товарищах, и он хотел знать почему.

— А потому, что подобраться к ним не было никакой возможности, попытайся я, и меня бы сейчас здесь не было. И у них тоже не было никакой возможности подобраться ко мне. А те, кто сумел отползти — считайте, в рубашке родились. Могу лишь предположить, что мои товарищи убиты, герр гауптман!

Он не мог не почувствовать желчи в моих словах, потому что только странно взглянул на меня, но ничего не сказал. Потом, оглядевшись, он велел мне сверить часы, после чего нанес мне еще один удар. Он сказал мне, что я по сигналу должен буду проползти вперед и выяснить, что произошло с моими товарищами, причем сказано это было таким тоном, словно он решил наложить на меня взыскание. Что же, приказы не обсуждают, и мне ничего не оставалось, как ответить: «Так точно, герр гауптман!» Потом Z пополз к другому окопу. Мысль о том, что мне предстоит снова вернуться в ад, которого я чудом избежал, была просто невыносима. Разумеется, мне было жаль моих товарищей, но я понимал и то, что и сам мог сейчас лежать там, истекая кровью и не в силах шевельнуться, уповая только на помощь. Вероятно, можно упрекнуть меня в эгоизме или даже в трусости и расчетливости, но ползти к врагу в пасть мне не хотелось, а хотелось остаться там, где я был, — в своем окопчике.

Когда Z вернулся в деревню и оттуда подал условный сигнал, я отправился в путь к кромке. Известковая земля сейчас промокла, превратившись в грязь, и вскоре я перемазался так, что стал похож на черта. Боясь лишний раз поднять задницу, я вжимался животом в грязь, двигаясь вперед наугад, даже толком не зная, куда я ползу. Было что-то около трех часов ночи, темень стояла, хоть глаз выколи. Потом я подумал, не повернуть ли назад и не доложить ли гауптману Z, что, дескать, да, я сползал туда и никого не нашел? Да, но где гарантия, что Z вновь не отправит меня на розыски? Как ни странно, но в этот момент мне вдруг вспомнился дом, родители, все их заботы и треволнения, я подумал о том, на какие жертвы им приходилось идти, чтобы вырастить меня. Война всегда казалась мне чередой славных дел, но ползти в грязи, Бог знает где, в чужой стране ночью — нет, это в моем понимании никак не вязалось со славой.

Вслушиваясь в ночь, я разбирал голоса русских, переговаривавшихся между собой: черт с ним, пусть это русские, пусть враги, но мне стало легче, когда я услышал человеческие голоса. Я с трудом подавлял в себе желание проорать им что-нибудь вроде: «Братья! Не стреляйте! Я ищу своих раненых товарищей, пропустите меня к себе, мы сядем и поговорим с вами, как солдаты, как друзья!» Я буквально окаменел от страха, когда увидел, как во тьме мелькнула небольшая тень. И тут же ощущение радости — наконец-то я нашел их! И в подтверждение моей догадки буквально перед носом замаячила еще одна такая же тень, и, приглядевшись, я разобрал знакомые кованые подошвы сапог. Потом я различил другого своего товарища, лежавшего чуть дальше. Полностью отдавая себе отчет в том, что нахожусь в двух шагах от неприятеля, я все же шепотом позвал их. Одного звали Эрих Мут, но ответа не получил. Я прополз чуть вперед и пошевелил подошвы, но безрезультатно — лежавший никак не реагировал. Я прополз еще дальше и попытался ощупать их лица. На пальцах я почувствовал что-то липкое. Кровь! Другой товарищ был без каски. Оба лежали ничком, поэтому я никак не мог добраться до их жетонов или вытащить солдатские книжки из нагрудных карманов. И все это время я ни на секунду не забывал о том, что в нескольких метрах от меня находились русские. Глядя на своих погибших товарищей, я подумал, а может, именно им достались предназначавшиеся мне пули?

Гауптман Z наблюдал, как я ползком возвращался в свой окоп.

— Убиты, герр гауптман! Оба! — с упреком прошептал я ему.

Он не спросил, почему я не снял с них жетоны и не взял солдатские книжки, но зато поинтересовался, прихватил я хотя бы их автоматы. Когда я сказал, что не прихватил, мне показалось, что он прошипел что-то вроде «идиот проклятый!» Потом кто-то подсунул мне разогретую банку консервов, помню, как я набросился на них. Поев, я попытался заснуть, но сырость и холод не давали. Гауптман Z все время давал какие-то распоряжения. Выяснилось, что потери наши тяжелые и на этот раз, и если судить по тону, каким подчиненные докладывали ему о них, они еле сдерживались, чтобы не обругать его на чем свет стоит. В неверном свете занимавшегося утра я видел гауптмана Z, как он в бинокль изучает позиции русских. Вдруг раздался выстрел, обычный выстрел, каких слышишь тысячами. И, что самое непонятное, выстрел прозвучал откуда-то слева, в то время как позиции русских лежали впереди. Я видел, как гауптман Z, дернувшись, повалился на бок, застыв в неудобной позе, а потом и вовсе исчез из поля зрения. Сонливость мою как рукой сняло, я лежал и ждал, что будет дальше. Но все было тихо, и я видел остальных, как они поглядывают из своих окопов.

Потом из села прибыл вестовой, он, явно ничего не подозревая, сразу же направился к окопу гауптмана Z. Я заметил, как вестовой засуетился, завертел головой и, заметив меня, махнул мне рукой, призывая подобраться поближе, но, очевидно, раздумав, бросился со всех ног назад в село. И тут же за ним, пригибаясь, побежали два наших лейтенанта. Уже почти совсем рассвело, и я заметил, что все смотрят на окоп Z. Вскоре по цепи передали, что, мол, лейтенант такой-то принял командование ротой. Все это означало, что гауптман Z погиб. Вскоре ко мне прислали еще одного солдата, но я и словом не обмолвился о том, что видел. Мы весь день проторчали в окопах, и с наступлением темноты нас сменила боевая группа Зауэра. Но ей, как выяснилось впоследствии, не удалось уничтожить этот плацдарм русских на берегу Дона. Дело в том, что из Ставки (советского Верховного главнокомандования) поступил приказ любой ценой удержать этот важный рубеж, потому что ударом именно оттуда в ноябре 1942 года войска маршала Рокоссовского прорвали нашу оборону и захлопнули кольцо окружения 6-й армии Паулюса под Сталинградом.

Я был безмерно рад снова оказаться в селе и в своем подразделении. Следующей ночью солдатам из группы Зауэра все же удалось оттащить тела погибших на нейтральную полосу, в балку, где их, уложив в ряд, накрыли брезентом. Почти все они были моими близкими друзьями, их собрались похоронить в братской могиле. По обычаю, каждый из нас, проходя мимо них, поднимал брезент. Я оглядел своих товарищей и пристально вгляделся в мертвое лицо гауптмана Z. Пуля вошла в голову слева чуть пониже скулы, вышла с правой стороны, изуродовав лицо нашего командира роты почти до неузнаваемости. Именно это я и предполагал.

Никто по поводу странной гибели гауптмана Z не задавал вопросов, а о каком-то там расследовании и говорить нечего. Каждый знал о привычке гауптмана вертеть головой, рассматривая местность в бинокль, и кто знает, в какую сторону повернулась его голова, когда в нее угодила пуля. А те, кто догадывался, предпочитали молчать. После заупокойной мессы и похорон все вернулись к исполнению своих обязанностей. Я незаметно подошел к моему товарищу, который занимал окоп слева от моего и кто, как мне было известно, был непревзойденным стрелком.

— Приветик, Зепп! — обратился я к нему. — Хреноваты дела, а?

— Хреноваты, — согласился он. — Слишком много наших перебило. И, самое главное, зазря людей положили! А все эта сволочь!

Я молча кивнул и похлопал его по плечу. А что было говорить? Да и о чем? Мы только взглянули друг другу в глаза и никогда больше к этой теме не возвращались.

Загрузка...