Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар.
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.
Вечернюю тишину, царившую на глухой лесной поляне, затерянной среди приграничной лесостепи, нарушили необычные звуки. Заворчав, попятился в кусты малинника лакомившийся сладкой ягодой небольшой бурый медведь. Рысь, дремавшая в развилке старого дуба, встрепенулась и настороженно уставилась в глубину леса. Оттуда доносился пугающий шум: людской говор, собачий лай, скрип колес, мычание коров и ржание лошадей…
А вскоре на лесную поляну в сопровождении полдюжины мужиков выехали несколько телег; одни с перевязанным веревками скарбом, другие с бабами и детишками. Потом появилось небольшое стадо под присмотром могучих псов, шести южнорусских белых овчарок.
Шедший впереди рослый, худощавый старик в долгополом зипуне велел всем остановиться, спросил:
— Кажись, тут, Фролко?
— Место то самое, тятя, — ответил молодой мужик. — Тут в прошлом годе мы с тобой были.
— Верно, Фролко, оно и есть! — согласно кивнул старый крестьянин. И, обращаясь к остальным, добавил приказным голосом:
— Располагайся! Тут заночуем!
Люди принялись за дело. Распрягли лошадей, сняли с телег нехитрый крестьянский скарб, потом развели костры. По команде Фрола собаки быстро согнали вместе разбредшееся было стадо. Бабы приготовили поесть и, покормив, уложили спать ребятишек. Перекусив, мужики и бабы, постелив кто что горазд, улеглись и сами. И вскоре поляна огласилась храпом усталых людей.
Только старому Ивану Гону, главе большого семейства, не спалось. Он долго ходил вокруг стана, присматривался и прислушивался, словно опасаясь чего-то, таившегося в этих чужих местах. Но все было тихо и спокойно…
Наконец он тоже, сморенный дальней дорогой, хлопотами и волнением, улегся и заснул.
Ему пригрезился странный и страшный сон… Будто идет он проезжей дорогой, а вокруг поля да поля. Только подумал: «Чьи же они, поля эти? Почему людей на них не видать?..» — как перед ним вдруг оказались трое. Один в черное одет, другой в тканях заморских, серебром блестит, третий золотыми украшениями сверкает.
Обступили Ивана, кричат:
— Наша это земля, поля наши! Иди к нам, сирота! Царствие небесное, сладкую жизнь обещают.
— Не надо мне вашего, — говорит Гон. — Я туда пойду! — И на лес показывает.
— Да куда ж ты пойдешь? Куда?! — кричат те, за зипун его хватают, уговаривают: — У тебя, опричь топора, ничего нет. А там земля вековым древом поросла, ты ее под пашню не поднимешь!..
Но не слушает их старый крестьянин, отстранил с дороги, идет к лесу.
— Не пущать его! — вопит тот, что в черном.
— Воротить! — кричит в заморское одетый. А третий подбоченился, хохочет:
— Ха-ха! Пущай идет. Все одно от меня не уйдет. Моя земля всюду!
«Ба! Да сие ж знакомцы все! — мелькнуло вдруг в голове старика. — В злате князь Тарусский Константин Иваныч. В сребре Курной, боярин. В черном игумен Алексинской обители Никон». Старик оглянулся — получше присмотреться хотел… Но что это?! Исчезли знакомцы, а по дороге, размахивая саблями, трое татар за ним гонятся…
И тут Иван проснулся. Светало. Кряхтя, поднялся с земли, потер затекшую руку. Потом истово перекрестился… «К чему сон такой злой причудился? Тьфу, тьфу, тьфу!..»
В стане переселенцев все еще спали, коровы и козы полулежали на траве, кони дремали стоя. Только овчарки, завидев хозяина, подбежали к нему, виляя хвостами.
«Господи! Милости твоей прошу, дабы высказал ты ее нам в новом месте!» — подумал старик, направляясь к журчащему неподалеку ручью, чтобы напиться…
Раньше Гоны жили неподалеку от Тарусы, в деревне о три двора. С каждым годом становилась беднее удельная Тарусская земля. Платить надо было всем: Орде — дань, князю, боярам, монастырям — оброк. Свободные крестьяне нищали и разорялись, теряли имущество и землю, превращались в холопов. С южных рубежей набегали степняки, кочевавшие в Крыму и Диком поле. Пограбят, сожгут все, полонят тех, кто не успел укрыться в лесных дебрях и болотных топях, и тогда прощай, родная сторона. С соседних Верхне-Окских княжеств, захваченных литовцами Ольгерда, приходили одетые в звериные шкуры воины, бесчинствовали своим чередом…
До Гоновой деревни, правда, враги пока не добирались. Стояла она в лесу среди болот, попасть туда можно было лишь по тропкам. Зато тиуны хорошо знали дорогу. Князь требовал своего, и, если нечего было взять у соседей Гонов, не смотрели: урожайный год или нет, часто отбирали последнее. Невмоготу становилось от поборов. Скудная земля родила плохо. Жили впроголодь, но терпели. Старый Гон не хотел уходить с насиженного места, где были похоронены деды и прадеды, где прожито много лет с женой, родившей ему четырех парней и трех девок. Старший сын, бобыль, погиб с тарусским князем Иваном Константиновичем на поле Куликовом, остальные были женаты, а дочери, кроме меньшей, Любаши, замужем. Так уж сложилось, что все остались жить с отцом. Построили избы и завели свое хозяйство. Не довелось подруге Ивана Гона, Марфе, увидеть внуков: умерла за месяц до рождения первого. Овдовев, Гон, и так не больно разговорчивый, замолчал вовсе. Редко появлялась на его морщинистом лице улыбка, только когда брал на руки малыша.
Однажды сын Гона Вавила принес из Тарусы недобрые вести. Встретил он на торжище знакомого княжьего человека, который поведал ему, что слышал-де ненароком, будто их деревню новый князь Константин пожаловал боярину Курному. Опечалила эта новость Гонов. Боярская вотчина примыкала к княжеским землям. Гоны знали, как тяжело живется крестьянам Курного. Боярин был жаден, со стариной не считался, заставлял отдавать половину урожая. На беду Гонов, слух подтвердился, и они оказались под Курным. Волость-община, в которую входило еще несколько соседних деревень, распалась. Теперь за крестьян стало некому заступиться. Когда боярские сборщики в третий раз за год пришли брать оброк, старый Гон не выдержал: решил искать счастья на новом месте. Взял с собой младшего сына Фролку и направился на полдень разведать, куда бы перебраться. Они дошли до рубежей Тарусского княжества, где им приглянулась большая лесная поляна неподалеку от ручья. Место было глухое, со всех сторон его окружали леса и болота. Дальше начинались земли Тульского, Рязанского и Елецкого княжеств. Они исподволь разорялись мелкими кочевыми ордами степняков, но до тарусских пределов татары в последнее время обычно не добирались.
Старый Гон рассказал родне об этом месте. После долгих раздумий, колебаний и споров Гоны решили переселяться.
Тяжелая работа предстояла крестьянам. Надо было построить новую деревню, расчистить поляну от густых зарослей кустарника, расширить ее под пашню и огороды, выжечь и выкорчевать десятки вековых дубов и елей. Но мысль о том, что они избавились от лихих боярских поборов и, как новоселы, могут шесть лет не платить оброк тарусским князьям, поднимала их дух и силы. Только вот рабочих рук не хватало. Мужиков, вместе с Сенькой, семеро, да баб шестеро. Сыновья Гона — тощий, долговязый, весь в отца, Вавила и такой же рослый, но поплотнее, с широким добродушным лицом Любим — принялись за постройку амбара. Срубили два десятка елей, вырыли неглубокие канавы и стали класть сруб, соединяя бревна в замок. Остальные Гоны, наметив рубежи поля, вырубили вдоль них деревья, чтобы ненароком не случился пожар, когда жечь лес начнут. Надрываясь вместе со своими низкорослыми лошаденками, стали оттаскивать дубовые и еловые колоды в лес. Бабы расчищали от кустарника поляну, засыпали ямы, ровняли бугры. Ребятишкам постарше доверено было присматривать за малышами и пасти скот.
Прошли недели. Ночи становились длиннее, по утрам мерцал под лучами осеннего солнца иней. В опустевшем лесу не стало слышно птиц…
«Уже до осеннего Юрия недолго, а не срубили ни одной избы», — беспокоились люди. Особенно тревожились бабы: как жить с детишками в шалашах, когда настанут морозы?!. Они наседали на мужиков, а те отмалчивались — не хотели идти наперекор старому Гону, да и сами понимали: пока сухо и не приморозило землю, за день можно сделать больше, чем потом за три. Так изо дня на день и откладывали…
Холода наступили внезапно. Утро выдалось тихое, солнечное, но к полудню небо затянуло тяжелыми тучами. Задул резкий, порывистый ветер. Раскачивал деревья, срывал с дубов и лип последние листья. А ночью случилась беда: на деревню напали волки…
Сторожить с вечера довелось Антипке, мужу старшей дочери Гона Степаниды, угрюмому, желчному мужику. Его заросшее черной бородой скуластое лицо, хмурый взгляд исподлобья вызывали у Гонов отчуждение. Антипка: не любил тестя и не скрывал этого. Переселился на новое место против своей воли по настоянию Степаниды. До женитьбы Антипка со старшим братом Егоркой жили в дворцовом селе тарусских князей. Но, когда брат, спасаясь от лютой казни, бежал невесть куда, не уберегся oт княжьей мести и Антипка: потерял хозяйство, едва не попал в холопы. Пришлось ему идти к Гонам примаком. И хоть прошло уже много лет, его гордая натура не могла смириться с тем, что он должен во всем повиноваться тестю…
Закутавшись в овчину, Антипка смотрел на огонь в костре, который под порывами ветра мечется из стороны в сторону, рассыпая вокруг искры. От усталости глаза у него слипались. Чтобы не заснуть, он тер их кулаками, заставлял себя вставать и обходить лагерь. Но стоило мужику присесть, как его опять начинало клонить ко сну…
Его разбудил яростный лай собак и тревожный рев скотины. Схватив рогатину, мужик бросился на шум. По земле катались двухцветные клубки: светлые собаки, темные волки. Хищников было больше, и они одолевали. Антипка не стал звать Гонов.
«Попрекать станут, заснул, мол, лучше самолично управлюсь!..»
Ему удалось прибить рогатиной несколько хищников. Увлеченный схваткой, он не чувствовал опасности. А тем временем матерый вожак, задушив собаку, прижался к земле и не спускал горящих желтых глаз с метавшегося по поляне человека. Когда тот оказался рядом, прыгнул на него, навалился со спины всем своим немалым весом, сбил мужика с ног…
Разбуженные шумом Гоны отбили Антипку. Он был без сознания…
Волчье нашествие дорого обошлось Гонам. Антипку спасли, но он надолго выбыл из строя. Из пятерых собак осталась в живых одна, остальных загрызли хищники. Сорвавшись с привязи, убежали и сгинули в лесу лошадь Вавилы, несколько коров и коз. Это еще больше усугубило тяжелую жизнь переселенцев.
Но все же спустя несколько дней Гоны наконец заложили первый сруб под жилье. На месте порога будущей избы старый Гон зарыл кусок железа от сломанной сохи. Утоптав над ним землю, прошептал: «Дай, Господи, нам здоровья на многие годы, чтобы ничто нам не вредило, как не вредит сему железу, чтобы крепки были, как сие железо, люди, кои через него переступать будут!»
К зиме несколько изб были построены. По обычаю, на веревке подвесили мертвую сороку, чтобы нечистая сила уцепилась за нее, а не навредила животным, кое-как разместили скотинку по избам. Топилось по-черному, и дым стелился низко, ел глаза, но это для крестьян было делом привычным: любишь тепло — терпи дым. Стали выздоравливать простуженные ребятишки. Двух, правда, не уберегли. И вырыли в дальнем конце поляны первые могилки с белыми стругаными крестами. Погоревали родители и старый Гон, прослезились тетки, заугрюмились дядья, да что делать, дай волю боли — сам помрешь раньше смерти… И снова рубили, жгли деревья, корчевали пни. Торопились, пока не ударили морозы, когда и прутика не вырвешь из скованной холодом земли.
Короткие зимние дни быстро сменяли друг друга. Вставали задолго до рассвета. Над спящим лесом не успевал еще заняться день, а на поляне уже стучали топоры, стлался дым, ржали лошади, раздавались громкие голоса людей. Кончали работу при свете костров, разгонявших темень, когда от усталости деревенели ноги, а топоры начинали дрожать в руках. Но лес отступал все дальше и дальше.
За трудами и заботами незаметно пришла весна. Отжурчала ручьями от талого снега, отшумела буйными грозами, осыпалась белыми лепестками диких яблонь и груш, одела в темно-зеленый убор дубы и липы. А когда возвратились в родные края птицы и, отстроив гнезда, вывели птенцов, на месте тихой, затерянной среди глухих лесов и непроходимых болот поляны раскинулась новая деревня с огородами и пашней.
Уже стемнело, когда в хоромы сына боярского Сидора Валуева, воровато оглянувшись перед дверью, торопливо вошел худющий, сутулый человек в темном, видавшем виды кафтане и колпаке, надвинутом на самые глаза; его сопровождал дворовой холоп.
Сидор Валуев, крупный, большеголовый, с широченными, квадратными плечами, плотно обтянутыми розовой рубахой китайского шелка, сидел в полутемной горнице один. Беспрестанно зевая, он дремал над наполовину опустошенной серебряной братиной с белым медом, рядом стояли деревянные, с позолоченными ободками тарелки с квашеной капустой с клюквой, с крупно нарезанными ломтями окорока, солеными грибами.
Холоп, которому передалось нетерпеливое волнение незнакомца, спрашивать дозволения у сына боярского не стал, сразу завел его в горницу. Валуев, открыв глаза, удивленно уставился на обоих.
— Епишка?! — узнав незваного гостя, он даже привстал невольно; едва кивнул в ответ на низкий поклон пришельца.
— Он самый, господине, — твердым голосом ответил тот; волнение его, казалось, куда и делось.
— Да как же ты, беглый холоп, тать, душегубец, насмелился?! — выскочив из-за стола, рыкнул Валуев. — Бориско, зови дворню, хватай его!.. — И, угрожающе выставив руки с огромными кулаками, он стал надвигаться на пришельца.
Но тот даже не пошевелился; кривая ухмылка перекосила его рябое лицо с чахоточными пятнами на впалых щеках.
— Не торопись хватать меня, Сидор Тимофеевич, выслушай поначалу! — насмешливо произнес Епишка. — Нет у меня часу тары-бары с тобой разводить…
От такой дерзости сын боярский побагровел, с миг не мог произнести и слова. Тяжело дыша, лишь таращил глаза на своего бывшего холопа, сбежавшего несколько лет назад.
Бориско, который уже готов был исполнить наказ хозяина, истуканом застыл в углу горницы, потрясенный происходящим.
— С повинной пришел, что ль? — наконец выдавил из себя сын боярский.
— Еще чего не хватало! — едко бросил Епишка, с нагловатой усмешкой поигрывая рукояткой ножа, который висел у него за поясом. — Так бы уж и явился я к тебе с повинной… Ин ладно, не о том речь, слушай, Сидор Тимофеевич, пока еще час есть… Только поперво дай глоток меду испить, в горле пересохло. — И, не ожидая разрешения, потянулся к братине.
Тут уж Валуев не выдержал, бросился на него, но рябой оказался проворнее, отскочил в сторону, выхватил нож, замахнулся…
— Не торопись, коза, в лес, все волки твои будут! — зло выкрикнул незваный гость. — Аль и вовсе ополоумел? Тут, может, жизни твоей всего ничего осталось, а ты дурью маешься, — продолжал он уже потише. — Как хошь, я и уйти могу! — Рябой направился к двери.
— Чего уж там, говори… — нехотя протянул сын боярский.
— Накажи выйти Бориске, тогда скажу. Да побыстрее! — чуть не приказным голосом бросил тот.
Хозяин, оторопело мигая, весь настороженно напрягся, но велел холопу выйти — понял наконец, что беглый тать неспроста явился. Самолично наполнил чару медом, терпеливо ждал, пока рябой осушит ее.
— Только не задаром, Сидор Тимофеевич, скажу за мзду добрую, — вытирая тыльной стороной ладони жиденькую бородку и усы, сказал гость.
— Сколько? — прохрипел Валуев и, услышав ответ, ахнул.
— Не скупись, Сидор Тимофеич. А то не только добро, а и жизнь свою потерять недолго… Аль не веришь? Истомку Брысина и Гридю Шляева, холопов твоих, небось знаешь. Тех самых, что прошлый год ты охолопил, когда деревеньки их к митрополичьим землям прибрал.
— Сие ж владыке Киприану от князя великого Дмитрия Ивановича было пожаловано.
— Один бес знает чейное то пожалование. Разорил да охолопил сирот ты. Да ныне не о том речь… Скажи, ведомо ль тебе, что Истомка и Гридя сбежали в разбойную ватажку, коя бродит в окрестных лесах? Неведомо?.. Ну, так будешь платить, а?! — повысил тать голос.
Валуев тяжело плюхнулся на лавку, плечи его опустились, крупная голова с длинными темно-русыми волосами и разлапистой бородой поникла. Недаром в Коломне и в окрестных селах ходили были-небылицы о скупости сына боярского.
«Отдать казну, да еще кому? Беглому холопу смердючему!» — думал он в гневе, не зная, на что решиться.
А у Епишки, ненавидевшего своего бывшего хозяина, жадного и трусливого, пробудилось даже что-то похожее на угрызения совести; в голове мелькнуло: «Грех, должно, спасая подлого пса, разбойную ватагу предать!.. Да, никогда б не пришел к нему, хоть знаю, что получу мзду немалую, но нет более силушки терпеть атаманом лютого ворога Гордейку. А ныне, может, и убьют его, чай, всегда первый в сечу кидается!..»
— Так что, будешь платить, Сидор Тимофеич? — нетерпеливо бросил он. — Иль, может, мне уйти?
— Да чего уж там… — хмуро пробормотал Валуев, встал, подойдя к двери, крикнул: — Бориско, покличь дворского! Пусть мошну прихватит! — И, сверля рябого недобрым взглядом, буркнул: — Сказывай!
— Не верь выезду, верь приезду. Поначалу расчет!
Положив на стол нож, Епишка налил себе полную чарку меда и осушил ее, потянулся грязными пальцами к тарелке с капустой, потом к окороку.
Сын боярский поморщился, но смолчал. Увидев на пороге дворского, небольшого роста седобородого мужичка с настороженными глазами, подошел к нему, тихо приказал что-то. Старик неодобрительно покачал головой, но достал из кожаной сумки-калиты зашитые в холстинный мешочек деньги и бросил на стол.
Епишка торопливо схватил его и, прикинув на вес, спрятал за пазуху.
— Маловато, Сидор Тимофеич!
— Остальное отдам, когда скажешь. — И, взяв из рук дворского еще мешочек, положил возле себя на стол.
— Ну, слушай тогда. С месяц тому прибились в нашу ватажку разбойную холопы твои беглые Истомка и Гридя, поведали они Гордейке, атаману лесному, как ты, Сидор Тимофеич, обманом да кривдою деревеньки их разорил и охолопил их, сирот черносошных. Вот и замыслил Гордейко в ночь сию напасть на двор твой, купчие грамоты украсть, тебя до смерти убить, а хоромы твои спалить. Уразумел, Сидор Тимофеич? Потому пришел я к тебе. А ты уж самолично гляди, как повстречать гостей незваных. То ли своих холопов вооружи, то ли в Коломенский острог пошли за помощью. Да и сам небось знаешь, что делать. И еще б добре было, ежели б вожака, Гордейку того, убить или поймать. До всего ему дело! Купцов на дорогах, вишь, мало ему, заступником за убогих сделался! — зло выкрикнул Епишка; лицо его перекосилось, чахоточные пятна на скулах потемнели.
Спустя четверть часа, когда на дворе уже совсем стемнело, рябой, крадучись, покинул хоромы сына боярского и, провожаемый злобным лаем дворовых собак, которых сдерживал Бориско, быстро скрылся в глухом ночном лесу, что подступал к самой окраине Коломны.
Уже совсем рассвело, когда Федор выехал к берегу Оки. Под утренним ветерком шумел лес, в лучах солнца серебрились на листьях капли дождя. Барабанил по мокрой коре дятел, заливалась иволга. Река неслышно плескалась о пустынный берег, поросший ивами. Крутой склон не позволял спуститься к воде, а брод, которым дозорные вчера переправились через Оку, лежал ниже по течению.
Конь устал, не слушался поводьев. Всадник нехотя спешился, отпустил подпругу, засыпал из переметной сумы в торбу овес. Лишь после этого снял шлем и мокрый после ночного ливня кафтан, насухо вытер меч и кинжал. Неспешно развесил сушить на кусте орешника одежду, покусывая травинку, присел на поваленную буреломом сосну. Но на душе у Федора было неспокойно…
Накануне под вечер они с напарником Антоном Лукиничем видели ордынский отряд с проводником — боярином рязанским. Встревоженные порубежники решили разделиться — старший по дозору направился в разведку на юг, Федор должен был возвратиться в Коломну, чтобы предупредить воеводу о татарах. Дозорные были из сторожевой станицы, которая несколько дней назад отправилась из острога в дозор.
Минуло два года после Куликовой битвы, в которой русские рати под началом великого князя Московского Дмитрия Ивановича разгромили полчища Золотой Орды, возглавляемые Мамаем. По всем южным рубежам Московского княжества стали воздвигаться сторожевые укрепления — заслоны от набегов врагов. В острогах за частоколами и рвами располагалась дозорная стража. Два раза в месяц, не глядя на зной, мороз, распутицу, открывались ворота острогов, выпуская сторожевой отряд в тридцать-сорок конных воинов. Разбившись по двое, они направлялись нести порубежную службу. Иногда скрытно переправлялись через Оку — на правом берегу реки уже начинались земли великого княжества Рязанского, соперника Москвы. Это было связано с риском и доверялось только храбрым, надежным людям. Таким считался и Федор. Где только не приходилось ему сражаться с ордынцами! Под Булгарами, на Пьяне и Воже, с Мамаем на Куликовом поле. В Коломне, через которую лежал путь Федора, когда возвращался после Куликовской битвы, oн услышал, что в острог набирают охочих людей служить на порубежье, и там остался…
Отдохнувший конь зарысил вдоль берега, который становился более пологим. Пепельно-серые лишайники соснового бора сменились зеленым травяным ковром в ельниках. За ними, в крутой излучине Оки, брод. Однако Федор не торопился спускаться к воде — ордынцы могли выйти к той же переправе. Только когда убедился, что берег безлюден, направил коня в реку.
Жеребец зашлепал по мелководью и остановился — почуял глубину.
«Малость проплыть надо», — Федор ободряюще похлопал коня по холке, но тот лишь настороженно косился на всадника и переминался с ноги на ногу.
— Эгеп! Пошел! — Порубежник хлестнул жеребца плетью. Вздрогнув, тот запрядал ушами и рванулся вперед.
На другой стороне Оки Федор почувствовал себя увереннее — здесь начиналась московская земля.
«Ежели ничего не случится, за полдень буду в Коломне…» — подумал он, въезжая в лесную чащу.
По мере того как порубежник удалялся от реки, лес вокруг становился все мрачнее и глуше. Дубы и ели, росшие вперемежку, тесно переплетались в вышине ветвями, и на земле царил полумрак. Лишь местами болотистые низины с чахлыми березками и черной ольхой разрывали дебри, и солнце, которое уже высоко взобралось на небо, отражалось в стоячей воде. Здесь одно неосмотрительное движение в сторону — и быть беде!
Настороженно прислушиваясь, порубежник думал о встрече с татарами. Что, если те готовятся к набегу, а передовой отряд направлялся к Оке разведать броды? Тогда от Федора и его напарника будет зависеть судьба многих людей…
Впереди, саженях в двадцати от Федора, качнулись и выпрямились кусты ивняка, но он так задумался, что ничего не заметил. Вдруг жеребец всхрапнул и взвился на дыбы. Порубежник не успел остановить напуганного коня, тот рванулся в сторону и провалился вместе с всадником в болото.
Из кустов выскочил бурый медведь, с грозным ворчанием пронесся по тропе и скрылся в лесной чаще.
Конь завяз по брюхо и не мог сдвинуться с места. Федор сразу понял: преодолеть расстояние, которое отделяло его от тропы, без посторонней помощи не удастся. Сел и деревень вблизи не было, ждать случайного путника неоткуда.
«Неужто такой лютой смертью погибну — в болоте утону?.. — в отчаянии думал порубежник, утирая рукавом кафтана пот с лица. — А ежели с Лукиничем тоже что-то случится?.. Хоть бы деревья росли поблизости, — окинул он унылым взглядом болото, — можно было б закинуть аркан… Одни кусты. И все же надо попробовать!»
Федор вынул из сумы веревку, свернул ее и несколько раз бросил, пытаясь зацепиться за ивовый куст. Но веревка, обрывая тонкие ветки и листья, скользила и падала в топь. Порубежник, однако, не сдавался: только ухал после очередной неудачи да, утирая пот, который застилал глаза, еще пуще размазывал болотную грязь на широкоскулом лице.
Аркан, обрывая листву, обнажал толстую ветку куста пепельной ивы. За нее-то и рассчитывал зацепиться Федор. Наконец это ему удалось. Затянул петлю, попробовал: держится крепко. Облегченно выпрямил согнутую спину, стащил с себя кольчугу и отцепил меч. Укрепил их на седле — надеялся и коня вытащить, когда окажется на тропке. Перекрестился. Слез с жеребца. Мокрая, холодная жижа плотно окутала его по пояс. Сердце Федора учащенно забилось, когда натянул веревку и сделал первый шаг. Волнуясь, стал медленно выбираться из трясины. Расстояние до кроны сокращалось, но теперь каждое движение давалось с большим трудом. Ива трещала, гнулась, но не ломалась — ствол был гибок… И вдруг! Порубежник едва не по плечи погрузился в болото — выдернутый с корнями куст соскользнул в топь.
Поначалу Федор не осознал того, что случилось. Судорожно рванул веревку к себе, резко забросил ее снова и только тогда понял, что тонет. Некоторое время он еще делал отчаянные усилия, пытаясь выбраться из трясины, но лишь погружался все глубже. Вот вода покрыла его плечи, и он затих…
«Должно, доля такая — погибнуть тута!..»
За спиной Федора истошно, с храпом заржал конь. Смертельная мука в голосе животного болью отозвалась в сердце порубежника. Когда он повернул голову, конь уже скрылся под водой. Перед Федором простиралось пустынное болото, заросшее топяным хвощом и сабельником. Лишь ветер шелестел в стеблях ситняга и осоки, слегка покачивая их, да безучастно кричали невидимые лягушки.
«Конец всему, прости меня, Господи!..» — мелькнуло у Федора с горечью, когда почувствовал, как что-то холодное, липкое охватило его шею и поползло вверх.
Взмыла в воздух и закружилась над лесом потревоженная воронья стая. На тропе, которая вела через болото, со стороны Коломны появились люди. Одного взгляда было достаточно, чтобы признать в них лесовиков-разбойников. В большинстве это были беглые крестьяне и холопы. Усиливавшийся с каждым годом захват боярами и монастырями общинных «черных» земель приводил к разорению свободных крестьян, превращал многих в бесправных, обесхозяившихся людей. Они были вынуждены идти в кабалу, становились холопами, которых могли продать, подарить и даже убить. И тогда они, доведенные до отчаяния, изгоняли монахов, поджигали скиты и монастыри, нападали на вотчины, убивали бояр и их надсмотрщиков-тиунов, отбирали купчие и пожалованные грамоты. Спасаясь от наказания, крестьяне и холопы уходили в леса…
Лесовики, одетые кто во что — в бархатные кафтаны и сермяжные зипуны, в овчинные шубы и изодранные рубища, и вооружены были чем придется. У многих за поясами торчали топоры, кое у кого мечи, у некоторых в руках были дубинки и рогатины, за плечами висели луки и колчаны со стрелами. Ватажники возвращались с разбойного промысла, судя по отсутствию добычи и кровавым повязкам на многих, — неудачного. Не глядя по сторонам, в угрюмом молчании торопливо следовали друг за другом. Они, должно, так и прошли бы мимо Федора, если б он не вскрикнул, зовя на помощь.
— Братцы, водяной! — испуганно шарахнулся один из разбойников.
Все остановились, оторопело уставились на выступавшую из трясины голову.
— Ты что, очумел, Митрошка? — сердито произнес высокий, густо заросший черными волосами и бородой разбойник, одетый в новый голубого бархата кафтан до колен и забрызганные грязью красные сафьяновые сапоги с короткими тиснеными голенищами. — Человека от водяного не отличил?!
— А ведь истинно человек тама! — обрадовавшись, воскликнул другой. — И как его в топь угораздило?
— Ночью, должно, попал.
— Утоп бы уже. Видать, недавно… — Разбойники оживились.
— Почудилось, братцы, костяная игла его, коли в… — стал оправдываться Митрошка, лесовик с плутоватыми косыми глазами; овчинная шуба на нем была так длинна, что по щиколотку закрывала ноги, обутые в рваные лапти.
— Помочь бы надо, а то утопнет, — неуверенно предложил рослый парень с тонким, подвижным лицом и светлыми стриженными в скобку волосами.
— Нет у нас, Ивашко, часу возиться, острожники идут следом!
— Да и он, может, из них! Вишь, молчит, будто безъязыкий какой!
— Айда отсель! Пошли борзо! — послышались озлобленные голоса.
Но тут вмешался чернобородый:
— Негоже так, молодцы! Понапрасну человек пропасть может… Клепа, кинь-ка ему веревку!
Детина в рваном рубище недовольно гмыкнул и не торопясь стал рыться в нарядной, тонкой кожи сумке-калите, которая висела у него на поясе. Достав веревку, он свернул ее и с видимой неохотой бросил конец Федору.
За все это время тот и правда не проронил ни слова. Болотная жижа покрыла уже его бороду, подступала ко рту. Но не только боязнь захлебнуться принуждала молчать порубежника — среди лесовиков оказались его старые знакомцы…
В самом конце зимы разбойная ватага напала на боярскую вотчину, убила дворского и тиуна, а потом чуть не на окраине Коломны ограбила купеческий обоз, который с грузом дорогих тканей, украшений и пряностей направлялся в Москву из Сурожа. Связав, а частью перебив сопротивлявшихся купцов и сопровождавшую их охрану, ватажники, погоняя лошадей, запряженных в телеги с награбленным, устремились к лесу.
Но на сей раз не многим из них удалось вернуться в свое логово. В стычке с конными порубежниками, которых послал им вдогонку из острога коломенский воевода, большинство лесовиков полегло на опушке соснового бора, других схватили и увели в город. Уйти удалось лишь нескольким. Сгрудившись вокруг вожака, они укрылись за перевернутыми телегами и ожесточенно отбивались дубинами, топорами и оглоблями. Стало смеркаться, в лесу быстро темнело. Порубежники, спешившись, бросились на приступ укрепления. Воинам, среди которых был Федор, удалось растащить завал из телег, бочонков, тюков тканей и ворваться внутрь его. Встреченные градом ударов, они стали пятиться, но тут Федор сделал неожиданный выпад и полоснул мечом по руке вожака. Тот уронил дубину, схватился за кисть, из раны потекла кровь на грязный, истоптанный ногами снег. Остальные продолжали сражаться с порубежниками. Вскоре все было кончено. Но среди убитых и раненых атамана лесовиков не нашли. В наступившей темноте ему и нескольким его сподвижникам удалось скрыться…
И вот Федор встретился с ним снова!
«Может, обойдется — не признает?» — подумал он с надеждой, хватаясь за веревку.
Но ноги у него затекли и не слушались. Несмотря на все усилия рыжего лесовика, он не мог сдвинуться с места.
— А ну, пособи кто! — крикнул Клепа; от натуги лицо его стало красным, под стать огненным волосам и бороде. — Вишь, как болото держит…
Ивашко первым бросился на помощь. Вскоре Федор уже стоял на тропе. Чумазый, весь в болотной грязи, которая комьями оплывала с его одежды, в одном сапоге — второй остался в трясине, — он теперь и впрямь был похож на водяного.
Разбойники окружили его, но уже не хмурились — смеялись.
— Ты какого роду-племени, молодец? — спросил чернобородый. Кажется, он не узнал Федора и, ухмыляясь, разглядывал его своими пронзительными глазами.
— Должно, сын боярский аль купец сурожский, не иначе, ха-ха… — хихикал Митрошка. — Мыслю я…
— Да погоди ты! — оборвал его атаман. — Завсегда, как оса, лезет в глаза. Дай человеку слово молвить.
Федор, отплевываясь от попавшей в рот болотной жижи, молчал.
— Что молчишь? Язык-то, чай, на месте аль, может, проглотил со страха? — потеряв терпение, повысил голос разбойник. — Говори, как в топь попал?
— Порубежник я! — с хрипотцой от волнения ответил Федор. — Ехал с дозора и попал с конем в трясину… — Не доверяя лесовикам, решил ничего не говорить о встрече со степняками: «Такие, как они, не раз поводырями у ордынцев служили!»
— Вона какую птицу поймали… — задумчиво произнес атаман, пристально всматриваясь в лицо Федора. — Из острожников, значит. А не врешь ли, что с дозору? Может, с вотчины валуевской, где нас предали?
— Время только зря потеряли, костяная игла ему!.. Что теперь делать с ним?
— Ежели оставить тут, мигом наведет погоню.
— Дай-ка ему кистенем, Клепа! — сказал рыжему рябой лесовик, но тот только буркнул: — Да ну тя! — и отвернулся. Тогда Епишка подошел к другому, третьему, волнуясь, стал что-то шептать им. И тут же со всех сторон послышалось:
— Нечего с острожником возиться!
— Кинуть в болото!
— Зарубить!..
— Хватит вам! — остановил их атаман. На миг задумался, потом решительно махнул рукой: — С собой возьмем, а там видно будет! Может, дознаемся чего про воровство и предательство, что учинилось сию ночь.
— Не можно мне с вами — беда идет! — воскликнул Федор, но не успел сказать главного. Громкий протяжный свист пронесся над болотом. Лесовики встрепенулись, настороженно уставились на вожака. Чернобородый кивнул им, и тут же несколько человек набросились на порубежника. Рот ему заткнули тряпьем, руки заломили назад и связали веревкой.
К вечеру ватажники добрались до своего логова. Шалаши и землянки были искусно скрыты между деревьями и кустами, посторонний глаз мог обнаружить их с трудом. Усталые люди молча разбрелись по своим убогим жилищам, возле Федора остались лишь рыжий лесовик и атаман.
— Куда его? — спросил Клепа.
— Вон в ту землянку! — Чернобородый показал на землянку, едва возвышающуюся над усеянной золотарником и колокольчиками травой. — Рук не развязывай, а кляп вынь, все одно никто его тут не услышит.
Возле землянки пленник и лесовики остановились.
— Ну, иди, что ль! — Рыжий подтолкнул Федора к узкому входу. Но тот лишь отступил на шаг и, повернув голову, уставился себе под ноги.
— Здоров деточка, с места не сдвинешь, — удивленно буркнул Клепа; был он почти как Федор, росл, костист и широк в плечах.
Чернобородый разозлился — лицо его вспыхнуло, темные глаза загорелись недобрым блеском.
— Иди, не то порешу! — процедил угрожающе и схватился за нож.
Федор исподлобья взглянул на него и, стиснув зубы, низко пригнулся и протиснулся в землянку.
В нос ему ударил кислый запах сырости и овчины. Пленник лишь успел заметить, что стены и потолок сильно закопчены — очевидно, в землянке жили и зимой. Дверь захлопнулась, и он очутился в темноте. Некоторое время, стоя у входа, пытался обмыслить положение, в которое попал, но боль в ноге — подвернул по дороге — не давала сосредоточиться. Сделал на ощупь несколько шагов, наткнулся на что-то и упал, да так и остался лежать на полу…
Мысль о том, что не успел и теперь уже не сможет предупредить ордынский набег, весь день не давала Федору покоя. Когда лесовики вели его по незнакомым местам, старался запомнить дорогу. «Жив останусь — сбегу и сам обо всем поведаю, а говорить душегубцам про ордынцев не стану: все одно не отпустят в острог». И он решил молчать…
Ерзая на едва прикрытом гнилой соломой и тряпьем земляном полу, пленник тщетно старался примоститься поудобнее. Мешали связанные за спиной руки, ныла нога. С трудом повернулся на бок, затем на спину.
«Что же будет? Завели душегубцы в свое логово, а зачем?»
Наконец дремота понемногу стала охватывать его, уже засыпая, подумал:
«Должно, не узнал меня чернобородый, потому не убили…»
Когда Федор проснулся, солнце уже стояло высоко в небе, лучи пробивались через отверстие для дыма в крыше землянки. Несколько мгновений он недоуменно озирался вокруг. Вспомнил все, и улегшаяся было за ночь тревога опять охватила его. Да и чувствовал он себя плохо: нога распухла, болела, нестерпимо терзал голод — два дня ничего не ел.
Дверь землянки неожиданно отворилась, и на пороге появился рыжий лесовик. Федор мрачно уставился на него. Постояв у входа, пока глаза привыкли к темноте, Клепа вошел внутрь. Молча бросил пленнику несколько сухарей и кусок мяса, затем достал из сумки нож и разрезал веревку на его кистях.
Федор, гневно ухнув, подался к лесовику, хотел было схватить его, но едва приподнял затекшие руки.
— Ошалел, что ли? — удивленно взметнув белесые брови, спросил Клепа. Неторопливо вышел из землянки, закрыл дверь на засов.
Снова оставшись один, пленник долго сидел недвижим. Понемногу успокаивался, вспомнил о еде, которая лежала рядом, и опять ощутил голод. С трудом расправил онемевшие кисти рук, стал растирать их. С жадностью грыз сухари, рвал зубами жесткое мясо. Перекусив, кое-как добрался к рассохшейся двери, прильнул к щели.
Неподалеку горел костер. Вокруг него сидели и лежали десятка два ватажников. Из висевшего над огнем большого клепаного медного котла валил густой пар. За костром, между зарослями красно-ягодного волчьего лыка и тускло-зеленого орешника, виднелись шалаши и землянки. Среди темной зелени великанов-дубов ярко выделялись огромные сизовато-синие ели.
У Федора разболелась нога. Отвернувшись от двери, он уже хотел снова прилечь на солому, но взрыв хохота снаружи землянки остановил его. Пленник опять приложился к щели…
Лесовиков развеселил косоглазый Митрошка. Он только что кончил рассказывать, как надул игумена Алексинской обители Никона, который задумал сманить его в монастырские холопы.
— Ай да Митрошка! Выходит, меды попивал, крест на кабальную запись целовал, а сам ходу. Истинно говорят: напоролся плут на мошенника… — смеялись ватажники.
— А ну, расскажи нам, как тебя боярин Курной в кумовья звал, — попросил кто-то.
— Да ведь брешет он, костяная игла, а вы уши развесили! — сплюнув сквозь зубы в костер, презрительно воскликнул рябой.
— В огонь не плюй, Епишка, грех сие. Я тебе бока намну! — сердито сказал Клепа.
— Вишь праведник нашелся! И по рылу видать — не из простых свиней! — зашикали на рябого.
Истории, которыми Митрошка тешил лесовиков, были тем хорошо знакомы. Но рассказывал он их каждый раз по-разному, выдумывая на ходу новые подробности, и слушали его всегда с интересом. Это было единственным развлечением ватажников. И потому они прощали Митрошке и вранье, и трусоватость, а порой даже оберегали косоглазого в их тревожной и опасной жизни.
— Не, братцы, — покачал головой Митрошка, — не о Курном хочу, костяная игла ему в… Сон чудной сию ночь я видел, об нем поведаю.
Подтянув полы длинной, с торчащими клочьями свалявшейся шерсти овчинной шубы, надетой прямо на голое тело, он резво вскочил на ноги.
Но рассказать сон ему так и не пришлось.
— Каша поспела! — задорно блеснув белесо-голубыми глазами, закричал рослый, пригожий Ивашко. Весело морщась, отвернул голову от бьющего из котла пара и стал разливать ополовником жидкую пшенную кашу с кабаньим мясом в две большие глиняные миски, которые стояли на земле у его ног.
Лесовики достали ложки — на торце каждой был прорезан крест, чтобы черт в каше не плясал, и — принялись за еду. Восемь-десять человек возле миски, но ели не торопясь, степенно дули на варево. Лишь Митрошка суетился, обжигал губастый рот, за что получил от атамана по лбу ложкой; тот только что подошел к костру и принял участие в общей трапезе.
— Молодец, Ивашко, не хужей Юняя, царствие ему небесное, кашу изготовил, — облизав ложку, похвалил повара вожак лесовиков. Подвижное лицо его прорезали глубокие сумрачные складки; неожиданно он встал…
— Помянуть надобно души грешные братов наших, что вчера от злых рук в мать сыру землю полегли, — прозвучал его голос сурово, печально.
Вмиг прикатили бочонок с медом, выбили из него крышку. Атаман зачерпнул полный ковш, взял его обеими руками, отпил немного, передал соседу. Резной деревянный ковш пошел по кругу.
Ватажники притихли: вспоминали павших товарищей, молчали, не решаясь нарушить наступившую тишину.
Но так продолжалось недолго. После третьего ковша у лесовиков заблестели глаза, развязались языки, в руках появились полированные, из красной глины чары и кружки, медные чеканенные ковшики — добыча из разграбленных купеческих обозов.
— Погодьте, молодцы! — повелительно поднял руку атаман. — Все ли тут? — обвел он сидевших у костра строгим взглядом.
— Кроме дозорных, все, — ответили ему.
— Добро. Дело есть, молодцы, обсудить надо.
Ватажники, кто удивленно, кто настороженно, уставились на вожака.
— Мало нас осталось, — хмурясь, начал он. — По весне более полуста было, ныне и двух дюжин не наберется. Кого убили, кого поймали, а кто и подался неведомо куда. Только вчера стольких наших братов не стало… — И вдруг, повысив голос, бросил в сердцах: — Кто-то упредил окаянного Сидорку Валуева! Знал, что придем! Ан не уйдет вор от расплаты, дознаюсь, кто он! — Гнев исказил лицо атамана. Некоторое время он молчал, глядя на притихших сподвижников, испытующе переводил колючий взор с одного на другого. Чуть подольше задержал глаза на Епишке, но тот, кривя тонкие обветренные губы в наглой усмешке, невозмутимо выдержал его взгляд.
— Явное дело, упрежден был Сидорка, — несколько успокоившись, продолжал Гордей. — Дворню вооружил, псов с цепи поспускал, даже трудников из монастырского села пригнал. Проку-то от монастырьих людишек мало-то оказалось, поразбегались они, да и кому охота за нечестивца голову класть…
— Добро, что хоть не ушел Сидорка. Гридя и Истома, царствие им небесное, молодцы! — подал голос Ивашко и добавил: — А что упрежден был сын боярский, не иначе. Ежели не знал бы, откуда б те острожники взялись?
— Так купчих грамот и не сыскали. Куда он их, окаянный, припрятал, там же и на мою деревеньку были? — громко вздохнув, безнадежно развел руками Корень; его длинный подбородок, чуть не в пол-лица, заросший редкой кустистой волосней, обвис, казался еще больше, всегда сдвинутый набок обтрепанный поярковый колпак был нахлобучен на лоб.
— И хоромы спалить не успели! — досадуя, воскликнул другой лесовик с болезненно-желтым отечным лицом и темными мешками под глазами.
— Слава Богу скажи, Рудак, что в живых остался, — буркнул еще кто-то.
— Если бы не Клепа, что на болотную стежку вывел, никто б не ушел, — с необычной для него серьезностью заметил Митрошка.
— Ин ладно, передумкой прошлого не воротишь! — махнул рукой атаман. — Придет час, узнаем, кто иуда. Ныне ж о деле надо. Долго мыслил я о всем и вот что скажу, молодцы. Весьма опасным стал промысел наш в тутошних местах. В боярские и монастырьские села не сунешься с силой такой, купцы в одиночку не ходят, большие обозы со стражей нам не взять. А тут еще острожники серпуховские и коломенские дыхнуть не дают! Надо уходить отсюда! — повысил он голос и, не обращая внимания на ропот, который послышался вслед, громко продолжал: — Да, уходить надо. Давно уж я о том думал, а после дел вчерашних и вовсе решил: за Оку пойдем, в Рязанские земли!
— Там тоже не разгуляешься — степь близко, — возразил Рудак.
— А лес в Рязанщине какой — за версту все видать, — поддержал его Корень.
— И все ж надо туды идти! — с горячностью воскликнул атаман. — Тут нас всех перебьют или переловят. Слышали небось, что купец московский, которого мы под Серпуховым встретили, сказывал? Задумал великий князь Дмитрий Иванович извести ватаги со всей земли московской. И он это исполнит! — жестко, словно чеканом по железу рубал, произнес он.
Раздался недовольный гул, кто-то выкрикнул:
— Мельник шума не боится!
— Не потому, что так князю Дмитрию охоче или всесильный он, — продолжал уже спокойнее вожак. — В другом тут дело. Вот все вы не первый год разбойный промысел ведете. А заметили, что в последнее время мало кто пристал к ватаге нашей? Оттого все оно, что обезлюдела московская земля после сечи Куликовской, остальным ослабление от поборов дали. Ведомо мне: не платит Москва в Орду дань после мамайщины… Теперь вот давайте судить-рядить, что делать станем.
— Выходит, был бы покос, да пришел мороз! — желчно заметил Рудак, его дряблые щеки, заросшие седыми волосами, всколыхнул едкий смешок.
— Тут не можно, там тоже с рязанцами сыр-бор не разведешь. Конец ватаге пришел, так, что ли, Гордей? — раздраженно выкрикнул Епишка, его рябое от оспы лицо перекосилось, сузившимися шальными глазами зло смотрел он на Гордея.
— Заткнись, Епишка! Раздор посеять хочешь? Не дам! — вспыхнул чернобородый; густые, сросшиеся на переносице брови, под которыми углились темные глаза, сердито нахмурились. — Никого не неволю, тебя ж тем паче! Кто как хочет, пусть так и делает! — громовым басом заорал он. — Зачем я вас на рязанские земли зову? Боярским и монастырским людям худо там живется, вот и начнут они к нам приставать. На Рязани мы скоро войдем в силу.
— Гордей дело говорит, надо за Оку подаваться, — поддержал атамана Клепа.
Спорили недолго. Большинство ватажников вскоре согласилось с вожаком. Лишь четверо, в том числе Епишка, решили остаться в коломенском лесу.
— А с острожником как? — напомнил Рудак.
— Верно! Забыли вовсе! Не с собой же его брать, ан и отпустить не можно! — зашумели лесовики.
— Оно б и очень можно, да никак нельзя! — вставил свое слово Митрошка.
— Можно, не можно! — передразнил его рябой. — Повесить острожника на суку, и весь сказ!
— Дело Епишка орет! Одним ворогом меньше будет!..
Жизнь Федора снова оказалась в опасности, и снова на выручку ему пришел лесной атаман.
— Погодьте, молодцы! — властно остановил он лесовиков, которые уже намерились идти за пленником.
— Прежде поговорить с ним хочу. Может, что за предателя узнаем. А порешить его успеем, не убежит.
— Ишь, заступник нашелся, — буркнул Епишка, сизые пятна на его широких скулах побагровели от злости. — Чего там годить? — выкрикнул он; ища поддержки, забегал серыми колючими глазами по лицам лесовиков. Но те молчали, и рябой, не преминув в сердцах сплюнуть, смирился.
Уже несколько дней томился пленный порубежник в разбойном стане. Раз в день в землянке появлялся молчаливый Клепа. Все остальное время Федор оставался один взаперти. Казалось, о нем забыли. Лесовики готовились к уходу в Рязанское княжество и были заняты сборами. Главный недруг порубежника — рябой вместе с тремя своими дружками исчезли из лесного лагеря: видимо, отправились куда-то на разбойный промысел.
Стояли теплые, солнечные дни, хотя уже наступила осень. Все больше желтых и красно-бурых пятен появлялось среди темно-зеленой листвы дубов и лип, все дольше зависал по утрам туман в ложбинах, к югу потянулись косяки журавлей, диких уток и гусей.
Нога Федора почти зажила, и он всерьез стал готовиться к побегу. Ему повезло: роясь в тряпье, сваленном в кучу в углу землянки, наткнулся на ржавый нож с длинным лезвием, который обронил кто-то из разбойников. Обрадованный находкой, Федор долго любовался полустершейся резьбой из больших и малых кружков на деревянной рукоятке. Отрезал голенище от сапога, смастерил лапоть для больной ноги. Каждый день он откладывал по два-три сухаря из тех, что приносил ему Клепа.
Ночью пленника не сторожили — он убедился в этом, прободрствовав несколько раз до утра. Случайной встречи с каким-нибудь лесовиком после того, как окажется на воле, Федор не боялся — нож в его руках был надежным оружием. Оставалось только выбраться из заточения. К счастью, землянка была сложена из еловых бревен. Кое-где они прогнили, и дерево легко поддавалось ножу. Чтобы не рисковать, Федор работал ночами. Вскоре он незаметно для чужого глаза сделал сквозные надрезы в бревнах стены, выходящей в сторону леса. В нужное время куски дерева можно было бы вытолкнуть наружу и выползти через образовавшуюся дыру.
Наконец все было готово, и Федор решил, что пора бежать. Пообедав толокняной кашей, пленник улегся на куче тряпья, заменявшей ему постель. В землянке было совсем темно, но заснуть Федору не удавалось, хотя и прошлой ночью он почти не спал…
Снова и снова вспоминал о напарнике по порубежному дозору: «Жив ли Лукинич? Добрался ли до Коломны?..» Думал о товарищах по острогу, которых надеялся вскоре увидеть. Перенесся мыслями в родное село под Вереей, откуда много лет назад ушел на княжескую службу… «Как давно он не видел своих! Сестре Марийке ныне уже лет семнадцать-восемнадцать — заневестилась. Брат Петрик стал парубком, татко и матинка вовсе, должно, состарились. Как они там? Все собирался наведаться, да где взять время служилому человеку — то рати, то походы… И Гальку не иначе потерял… — вспомнилась ему соседская дивчина, первая его любовь. Защемило в груди, грусть заполнила сердце. Дали слово друг дружке, а навряд ждет, замуж взял кто-то. Да и пошто ей маяться, ежели пропал куда-то ее нареченный».
Все было будто вчера, а сколько лет минуло…
До семнадцати лет Федор жил с родными в Сквире, в местечке в ста верстах от Киева. Крестьянская община там была большая — много дворищ. Он родился в семье вторым после старшей Олеси. Кроме них было еще двое меньших — Марийка и Петрик. Отец Федорца (так его звали тогда) Данило трудился с восхода солнца до позднего вечера, мать тоже не знала отдыха, разрывалась между домом и полем, где помогала мужу, но все равно семья жила впроголодь, бедствовала и нуждалась. В дворище Данило был неравноправным подсоседком, работал не только на себя, но и на хозяина Андрушка, скорого на расправу мордатого мужика, с длинным рыже-седым чубом, закрученным за оттопыренное ухо. В дворище, кроме Андрушкиной семьи, было еще несколько зависимых, не имевших ни лошадей, ни сохи, даже семена для посевов приходилось брать у хозяина.
Одни потеряли все в неурожайные годы, других разорили лихие поборы, третьи, подобно Даниле, лишились хозяйства при вражеском набеге. Благо хоть уцелели они тогда. Дозорные успели предупредить крестьян, те укрылись в поросшей густым лесом балке, но вся живность — лошади, волы, коровы, овцы — досталась ордынцам…
Пришлось Даниле идти на поклон к Андрушке, чье дворище, расположенное в глубинке волости за Сквирой, уцелело. Имел Андрушко больше сорока пахотных участков, разбросанных по всей округе. Даниле он выделил испещренный оврагами суглинок далеко от села. Возделать такую землю само по себе было непросто. Да еще, на беду, Андрушко требовал сначала отработать на него, а потом уже заниматься своим полем. Только зимой жил Данило с семьей дома. Все остальное время, с ранней весны до поздней осени, он с детьми ютился в шалашах на своем угодье.
Забот хватало. Кроме работы в поле они еще держали небольшую пасеку, разводили бобров, ловили рыбу. И все одно едва сводили концы с концами.
Владел Сквирой и всей волостью, в которую входили Трилесы, Ягнятин, Фащове, Рожны и другие поселения, Юрий Половец, потомок половецкого хана Тугор-хана. Еще во времена великих князей Киевских его орда осела на прирубежных с Диким полем землях и охраняла их от набегов других степняков. За это Тугор-хан получил свое владение. Когда пришли чужеземцы во главе с великим князем Литовским Ольгердом, Юрий переметнулся на их сторону. За это литвины ему оставили Сквирскую волость с фамильным замком в Рожнах. Но теперь надо было платить дань Ольгерду, и Половец чуть ли не вдвое увеличил подати и налоги с крестьян, ремесленников и купцов. Сразу же поднялись цены — мыто за продажу товаров стали брать не один грош с копы, а два, выросли и обестки за передвижение но волости с каждого проезжего, с каждого воза. Увеличилось и рыбное мыто, и бобровое, и воскобойное. Больше надо было платить за мед и горилку. Особенно тяжко сказалось это на бедняках. Собирал налоги Андрушко; трое его сыновей служили в литовском войске, он сам снаряжал их в походы и потому не платил повинностей. И не было на него управы!..
Протестовать было бесполезно и опасно, за сопротивление жестоко наказывали, хозяин дворища тут же вызывал из Сквиры литвинских воинов-драбов, и те быстро усмиряли недовольных.
Надолго запомнилось Федорцу, как он со сверстниками попытался дать отпор Андрушку, когда его люди пришли требовать дополнительную подать за пчел и бобров. Платить было нечем. Уговоры не помогли — Андрушко приказал разрушить запруду на речке и поломать ульи. И тогда Федорец с дружками прогнали их. А через день-другой в селе появились драбы; парней схватили и немилосердно, в кровь, избили плетьми, да так, что они недели две не могли ни встать, ни сесть. На всю жизнь у Федорца осталась злая память о том дне — рубцы и шрамы.
А вскоре после того в Даниловой семье случилось страшное горе: старшую сестренку Федорца, восемнадцатилетнюю Олесю, встретили в лесу, изнасиловали и убили. В селе знали, что это дело рук Андрушковых сыновей, но ничего нельзя было доказать — все равно насильники остались бы безнаказанными, а жалобщикам только беды еще большей не оберешься. Тогда Митко, жених Олеси, и двое его дружков подстерегли ночью на дороге старшего сына Андрушка и расправились с ним. А сами сгинули из села невесть куда.
Спустя неделю после Олесиных похорон к Даниле снова явился Андрушко с драбами и, ссылаясь на новую грамотку Ольгерда, отобрал половину имущества покойной. Поседевший как лунь за эти несколько злосчастных недель Данило решил уходить из родных мест. Увы, был он не первым и не последним — немало скиталось по свету таких горемык, что не в силах терпеть нужду и бесчинства, покинули отчий дом. Такое было всюду в захваченном чужеземцами крае, вся западная часть бывшей Киевской Руси, вплоть до Переславля и Брацлава, находилась под властью Ольгерда. В поисках лучшей доли люди потянулись на север — в тверские, московские, новгородские и другие земли.
Данило вначале очень тревожился: как встретят их там? Найдут ли они пристанище?.. Надеялись, но такого все ж не ожидали. В селе под Вереей, небольшим городком на южном рубеже великого княжества Московского, где сквирчане осели, соседи не только разрешили им пользоваться всем необходимым в крестьянском житье, но и помогли распахать поросший вековыми деревьями участок земли, выделенный переселенцам. Вместе выжигали лес, корчевали пни, чтобы успеть подготовить пашню к весне. Кто-то из местных назвал сквирчан побратимами. Это слово прижилось, так они с той поры и величали друг друга.
Новоселы построили беломазаную хату, амбар и хлев, расширили поле и в урожайные годы возили продавать в Верею рожь, овощи, свиней.
Беда пришла на пятый год. Весна и лето выдались холодные, дождливые, весь урожай ржи и овса, не дозрев, полег на корню, гнили овощи — свекла, лук, репа, даже капуста не завязалась. Запасов почти не осталось, потому что и прошлый год был неурожайным, слякотным. Зима грозила падежом скотины, голодом. Особенно тяжело пришлось старожильцам, которые, в отличие от сквирчан-переселенцев, освобожденных на шесть лет от налогов, должны были выплатить оброк наместнику великого князя в Верее. У ближайшего соседа Данилы Никитки, щуплого мужичка с пшеничными усами и бородкой, от бескормицы пали лошадь и корова. Он больше других помогал Даниловой семье, первым назвал сквирчан побратимами, и теперь они делились с ним остатками своих скудных запасов, собирали для него позднюю ягоду в лесу, заготавливали кору деревьев, чтобы примешивать ее при выпечке хлеба к крохам ржи.
Федорец старался за всех: сам срубил несколько сосен, наколол дров, перевез их соседям — одним словом, помогал как мог. И не только потому, что когда-то Никитка выручал их. Была у Никитки дочь, Галька, белявая, сероглазая дивчина, на несколько лет моложе Федорца. Такая бойкая и говорливая, что первое время добродушный парень немало натерпелся от ее проказ и насмешек. А потом родилось светлое чувство меж ними. Раньше Федорец считал эту остроглазую, колючую девчонку за сестренку, и вдруг…
Навсегда запомнился ему тот день. Свернув с проезжего большака, они с отцом выехали на проселок, ведущий к их селу. Еще издали увидели соседей, что возвращались с пашни. Галька поотстала, плелась, глядя себе под ноги, последней. Услыхав конский топот, вскинула голову, остановилась. Как бы застыв в удивлении, широко раскрытыми глазами смотрела на черноволосого, смуглявого Федорца, который правил лошадью. Парень помахал ей рукой, крикнул, но девушка не ответила, продолжала стоять неподвижно, не отводя от него взгляда. И вдруг сорвалась с места, бросилась бегом за своими. Федорец, в свою очередь, удивленно уставился ей вслед, перед его глазами долго мелькала белая холстинная рубаха и русая коса. На парня будто наваждение нашло: взволновался, сердце зачастило…
Родители, узнав, а больше догадавшись о их чувствах, договорились: коль Господь поможет пережить голодное время, осенью быть свадьбе.
Напасть случилась вскоре после Николы зимнего. Как-то ранним утром Федорца разбудили приглушенные крики, бабий и детский плач. В хате было совсем темно, тусклый свет едва пробивался сквозь маленькие оконца, затянутые бычьими пузырями. Парень сел, прислушавшись, уловил торопливый взволнованный шепот матери, изредка прерываемый настороженным голосом отца. Рядом на лавке тихо посапывали во сне Марийка и Петрик.
«Вроде бы у соседей гомонят!» — с тревогой подумал Федорец. Быстро надев на босу ногу лапти и накинув зипун, подался к двери, следом за сыном поспешил Данило.
Во дворе у Никитки было многолюдно и заполошно. Тиун верейского воеводы с двумя холопами сводили за неуплату оброка коровенку и козу — последнее, что еще оставалось у соседей. Жена Никитки, худая, болезненная баба, вцепившись, с трудом удерживала мужа, порывавшегося броситься к лихоимцам. Галька, босая, в одной рубахе, стояла у раскрытых настежь ворот и, широко расставив руки, загораживала выход. Дюжий холоп, ухмыляясь, приподнял ее одной рукой, хотел облапать. Она стала вырываться, но он держал крепко, пока девушка не укусила его в щеку. Холоп рассвирепел, отшвырнул ее в сторону: она упала навзничь в снег, зарыдала. Никиткины малыши, жавшиеся к материнскому подолу, разревелись еще громче. Холоп, мазнув ладонью по лицу и увидев кровь, взбеленился. Подскочил к Гальке, схватил за ворот рубахи, замахнулся кулаком. Но Федорец успел оттолкнуть его, загородил девушку. Тот с маху ударил парня, но уже в следующий миг, словно подкошенный, свалился к его ногам. Подбежали тиун и другой холоп, навалились на Федорца, но он стряхнул обоих с плеч, схватил оглоблю и пошел на лихоимцев. Выкрикивая черную брань и угрозы, те пустились наутек…
Федор все ворочался с боку на бок, сон не шел к нему… «К душегубцам попал, надо ж такое!.. — снова перенеслись его мысли к разбойникам. — Что они за люди? Пахать, ремесленничать не хотят, ратниками тоже не станут. Им бы только разбойный промысел вести: грабить да убивать. Ежели уйти удастся, поведаю коломенскому воеводе про логово ихнее…» И тут же засомневался: «Нет, так негоже. Коли бы не они, утоп бы в болоте. А ватаж ихний, видать, не узнал меня. Надо уходить, может, еще успею упредить в остроге про набег ордынский», — решил он, засыпая.
Федору приснилось, что он уже в Коломне и стоит перед самой большой в городе соборной церковью с тремя серебрящимися куполами. Выстроенная из тесаного камня и приподнятая на высоту, она казалась висячей. К трем дверям, обрамленным колоннами, вели отдельные лестницы. Поднявшись по одной, Федор вошел внутрь. Под высоким куполом блистал зажженными свечами огромный хорос. Слышалось печальное пение, вздохи, но в церкви никого не было. Федор попятился к выходу, но дверь оказалась запертой. Вторая, третья тоже… В тревоге заметался между ними, потом стремглав поднялся по внутренней лестнице наверх и выскочил на колокольню. Перед его глазами раскинулась вся Коломна. Тихий, безлюдный город. Нигде не видно ни души, не стелется дым над домами и избами. И вдруг… Открываются разом крепостные ворота, и на коломенские улицы въезжают конные ордынцы. Ровными рядами, сотня за сотней, тысяча за тысячей, и нет им конца. Едут молча, словно привидения: ни голосов, ни топота копыт, ни ржания коней не слыхать…
Много дней хан Бек Хаджи вел из Крыма Шуракальскую орду. Давно было пора по повелению великого хана, которое привез гонец Тохтамыша, свернуть на другую дорогу, в обход рязанских земель, но крымцы опаздывали. Слишком долго Бек Хаджи и его тысячники собирали своих людей-харачу, пасших бессчетные отары овец в горах и табуны лошадей в долинах. Правитель Крыма Кутлугбек, не дождавшись шуракальцев у Перекопа, ушел на Москву с главными силами крымских татар. Он спешил на помощь Насиру эд-Дину Махмуту Тохтамыш-хану, усевшемуся год назад на престол в Сарае — стольном городе Золотой Орды. После разгрома полчищ Мамая на Куликовом поле остатки их бежали, надеясь укрыться в Крыму. Но неподалеку от полуострова их настигли орды хана Тохтамыша. Мамай был окончательно повержен, его воины-нукеры либо погибли, либо перешли на сторону победителя. С кучкой своих приближенных добрался Мамай до Крыма, но вскоре был там убит.
Став ханом Золотой Орды, Тохтамыш разослал во все русские княжества гонцов с известием об этом. Он потребовал уплаты дани, которую ордынцы взимали с Руси со времен Батыя. Дмитрий Донской с почетом принял ханских послов, передал им богатые подарки для Тохтамыша, но платить дань отказался. Летом 1382 года объединенное воинство Золотой и Синей Орды тайно подошло к Волге возле города Булгары и, захватив купеческие суда, переправилось на правый берег. Великий князь Рязанский Олег послал навстречу Тохтамышу своих бояр, которые вывели татар к Оке и показали броды. Ордынские полчища хлынули на московские земли…
Узнав о нашествии, Дмитрий Донской созвал на Думу союзных удельных князей, часть из которых находилась в Москве в это время, митрополита Киприана, воевод и ближних бояр. Великий князь предложил выступить против Тохтамыша, но большинство его не поддержало. Спорили долго, но к согласию так и не пришли. Одни советовали Дмитрию Ивановичу сесть в осаду и защищать Москву, другие — отъехать в Кострому или даже в Галич и там собирать полки. Лишь его брат Владимир Андреевич Серпуховский и несколько удельных князей готовы были идти на врага. Тогда Донской, оставив в Москве осадным воеводой великого боярина Федора Свибла и митрополита, которые должны были возглавить оборону, вместе с Серпуховским и ближними людьми уехал в Переславль-Залесский. Спустя несколько дней, ослушавшись наказа, город покинули осадный воевода и Киприан, следом — часть бояр.
В Москве начался бунт. Ремесленники, торговцы, крестьяне из окрестных сел и деревень собрались в Кремль на вече. Было решено никого не выпускать из города и защищать его, пока не подоспеет великий князь с полками…
У Перекопа бек Алиман, хищно выставив острый лисий подбородок и свирепо щуря и без того узкие щелки глаз, с гневом вручил Беку Хаджа пространное послание правителя Крыма Кутлугбека. Оно было заполнено угрозами, но шуракальского хана не испугало это. Любимец Тохтамыша, пожалованный тарханной грамотой за взятие неприступной крымской крепости Кыр-Кор, в которой засели сторонники Мамая, он не боялся гнева Кутлугбека. Предводитель горцев был худощав, росл, со смуглым тонким лицом. Этому никто не удивлялся: его мать была генуэзкой из Сурожа. Унаследовав отвагу и свирепость от отца, Бек Хаджи перенял долю веселого нрава от матери. Покачиваясь в седле, молодой хан не слушал брюзжания Алимана, ехавшего рядом, и пел нехитрую песню кочевника:
Тула не Рязан, Тарус не Рязан… Ясырь надо…
Алиман, посланный Тохтамышем к Кутлугбеку, чтобы ускорить выступление крымских татар на Москву, злился, требовал повернуть на Новосиль и Мценск, через которые по наказу великого хана должны были идти ордынские полчища.
— Главное — Москва и князь Дмитрий! — убеждая шуракальца, горячился он. — Ясырь потом! Нельзя допустить, чтобы правоверные гибли от рук других урусутских князей. Не то, храни нас Аллах, может случиться такое, как с Мамаем. Великий Насир эд-Дин Махмут Тохтамыш-хан не пожалует Бека Хаджи за ослушание…
На следующий день после того, как ордынские тумены переправились через Волгу, Тохтамыш велел привести к нему в ханский шатер бека Алимана. Великий хан восседал на походном троне. Когда по его знаку Алиман приблизился, он, щуря желтые, словно у кота, глаза, тихим, казалось, бесстрастным голосом сказал:
— Мне стало известно, что в Крыму неспокойно, что там забыли о покорности. Кутлугбек не может управиться со своими ханами с этими гиенами, которые мечтают отделиться от Сарая. Несмотря на наши наказы, крымцы еще не выступили. Они не торопятся… — И, подняв жилистую руку с растопыренными пальцами, на каждом из которых блестели драгоценные камни, добавил: — Но пусть не думают, что ослушников минует кара! — Тохтамыш грозно сжал руку в кулак. — Ты должен напомнить им об этом. Ты должен сделать так, чтобы ни одного нукера не осталось в Крыму, чтобы все выступили на Москву! Если мое повеление будет исполнено, тебя ждет большая награда. Но если… — Великий хан замолк на полуслове и, прикрыв глаза, взмахнул рукой, давая знать Алиману, что тот может удалиться.
Бек пал ниц перед сагебкеремом — владыкой мира, как уже называли Тохтамыша придворные льстецы, и пятясь покинул ханский шатер. Взяв с собой охрану из нескольких воинов, Алиман в тот же день поскакал в Крым…
Вспоминая повеление Тохтамыша и то, каким тоном оно было сказано, бек Алиман порой невольно вздрагивал. Большая часть крымцев под началом Кутлугбека уже выступила на Москву, но есть и такие, как этот упрямец Бек Хаджи, из-за него можно потерять голову… Отгоняя дурные мысли, посланец Тохтамыша старался не думать об угрозах, а думать только об успехе.
Алиман, родом из обедневших астраханских беков, мечтал о собственном дворце в городе мира Серан-Джедиде. Этот город — Сарай-Берке, или Новый Сарай, в отличие от Старого Сарая, который построил Батый, был основан его братом Берне гораздо позже. Город быстро рос. Его возводили захваченные во время нашествий и набегов десятки тысяч рабов — умелых зодчих, каменщиков, садовников и других ремесленных людей. Они прокладывали широкие улицы, сооружали дворцы, мечети, медресе, караван-сараи, бани, базары.
В 1312 году хан Узбек перенес в Новый Сарай свою столицу. Дворец великого хана Аттука Таша «Золотая голова» не уступал дворцам Византии, багдадских и египетских халифов. В кварталах, обнесенных высокими стенами, жили персидские, арабские, фряжские, русские, византийские, иудейские, армянские купцы. Надо было затратить полдня, чтобы пройти город из конца в конец. И только на окраинах в глинобитных и саманных лачугах ютились, бедствуя и преждевременно умирая, те, кто создавал это великолепие и роскошь. Но это не тревожило ордынских ханов — после каждого удачного набега число рабов пополнялось.
Вот в каком городе хотел возвести себе дворец бек Алиман. Его приводила в трепет мысль о дворце из разноцветного гранита и мрамора, с мозаичным полом, со стенами, выложенными изразцами в виде тюльпанов, лилий и звездочек. Его украсят шелк и парча, венецианское стекло, прохладные фонтаны с диковинными каменными зверями, из пасти которых ключом бьет вода, тенистые сады. В гареме будет четыре законных жены, а не две, как теперь, и десятки наложниц — белокожих урусуток и полек, смуглых персиянок и индусок, черных нубиек и эфиопок…
Вот почему бек Алиман, почти не умолкая, то угрожал шуракальцу, то уговаривал его повернуть орду на Москву. Тот не спорил, но продолжал идти к Туле и Тарусе. Ему нужны были широкоплечие урусутские пленники и светлоглазые пленницы. И не когда-нибудь, как обещает Алиман, а сейчас! Что достанется его горцам, если они направятся путем, по которому уже прошли другие воины Аллаха? Там даже зайца не встретишь, не то что человека…
Беку Хаджи надо много ясыря. Генуэзцы и турки очень ценят урусутов. Пленников он продаст в Кафе, а пленниц оставит для себя и своих беков и нукеров. Пусть рожают шуракальцев. Сколько потерял он воинов, когда брал Кыр-Кор и другие крепости Крыма! Вай как много!.. Гнев Кутлугбека его не страшит. А великий Тохтамыш-хан не станет сердиться на своего любимца, если тот подойдет к Москве позже…
В тарханной грамоте за алою печатью-тамгою, надежно спрятанной под домом его матери, сказано (Бек Хаджи знал ее содержание на память): «Тохтамыш, слово мое. Начальнику Крымской области Кутлугбеку, бекам, дарогам, кадиям, муфтиям, шейхам, суфиям, писцам диванов, начальникам таможен и пошлинникам, опричникам и содержащим караулов, людям ремесленным и всем. Представитель сего ярлыка Бек Хаджи со всем зависящим от него племенем сделался достойным нашего благоволения. С его шуракальского племени все различные подати взимались ежегодно в государственное казначейство. В отвращение на будущее время раскладки податей на них и во устрашение могущих причинить вред и обиды обнародуется, что Бек Хаджи — мой любимец и кто преступит таковые ярлыки, тому весьма нехорошо будет. В удостоверение чего пожалован ему ярлык за алою тамгою. Орда кочевала в ОрТюбе. Писан 24 дня месяца Зюлькагида 784 года еджры. В лето обезьяны». Вот так!..
Бек Хаджи представил себе заветную грамоту — длинный и узкий ярлык, сплошь испещренный рядами четких, красивых строк, написанных по-татарски почерком «джерри», ощутил, будто снова держал в руках, гладкую прохладу шелковой бумаги.
…А в Мушкаф он успеет. И всех нукеров туда приведет. Всякие хитрости урусутов, что дозорят на деревьях близ своих рубежей, ему хорошо известны…
Каурая кобыла хана, шедшая неторопливой рысью, вдруг резко отпрянула в сторону: в сажени от ее копыт, лениво извиваясь, пересекал дорогу большой желтобрюхий полоз. Бек Хаджи привычным движением сильных ног сжал круп лошади, поправил на голове белую чалму. Неожиданный бросок кобылы нарушил спокойный ход мыслей, хану стало жарко. Расстегнул у ворота лилового шелкового халата золотую застежку, сердито подумал:
«Как надоел мне этот коротышка Алиман. Все время жужжит над ухом…»
— Замолчи, бек Алиман! — не поворачивая головы, зло крикнул он. — Скажи, можешь ты отнять добычу у гордого орла, что летит вон там? — показал Бек Хаджи на едва различимого глазом степного хищника, который, тяжело махая могучими крыльями, пролетал вдалеке с лисицей-караганкой в лапах. Алиман недовольно прищурил близорукие глаза, но, ничего не увидев, сплюнул и замолчал.
Шуракальская орда шла безлюдными просторами Дикого поля. Повсюду огромная, в рост всадника с конем, трава, ковыль, типчак, тонконог. Лишь неподалеку от русел пересохших от летнего зноя речек встречался кустарник степной вишни, бобовника и чилиги. По утрам уже бывало прохладно, в ложбинах долго не рассеивался туман, но днем над желто-бурой степью висело жаркое призрачное марево. В траве гудели жуки, звенели осы, стремительно шныряли изумрудно-зеленые и серые ящерицы. Спугивая стаи шумных дроф и стада быстрых сайгаков, разгоняя волков и лисиц-караганок, крымцы неудержимо приближались к землям Тулы и Тарусы.
— Эй, молодец! Вишь разоспался! Вставай!..
Федор с трудом открыл глаза, лоб его покрыла испарина со сна, который так неожиданно прервался, почудилось, будто терзает его кто-то, душит…
— Ну и горазд ты спать, никак не добудишься, — перестав трясти пленника, сказал атаман.
— У него, Гордей, семь праздников на неделе! — поддакнул Митрошка, который с зажженной свечкой в руке стоял рядом.
«Принесла их нечистая, когда уйти замыслил!» — с досадой мелькнуло в голове Федора; нахмурился, глаза сощурились сердито.
— Что вздулся, будто тесто на опаре? — буркнул чернобородый, пристально разглядывая пленника; многозначительно продолжил: — Что, не узнал меня?!. А я тебя запомнил, молодец! И как завал ты первым кинулся растаскивать, а особливо — как с мечом на меня кинулся и руку рубанул… Припомнил теперь? Вишь, Митрошка, как оно нечаянно-негаданно случилось, — обернулся он к косоглазому лесовику. — Попал ко мне, Митрошка, ворог мой.
— Неужто тот самый, про которого ране сказывал?
«Узнал душегубец! Да не возьмешь ты порубежника!» — Федор выхватил спрятанный в тряпье нож.
— Брось это! — небрежно махнул рукой атаман. — Худа тебе не сделаю, не за тем пришел. Поговорить надо… Митрошка, выйди на час! — приказал он.
Лесовичок удивленно покосился на него, но без возражений покинул землянку.
Федор и Гордей остались одни. Молча разглядывали друг друга: пленник — настороженно, исподлобья, атаман — испытующе, с любопытством.
— Как звать-величать тебя, молодец? — первым нарушил молчание вожак.
— Тебе на что, Господу свечку за душу мою поставишь? — угрюмо спросил Федор, перевел взгляд с лица Гордея на открытую дверь, через которую был виден окутанный вечерними сумерками лес — частица такой заветной воли.
— Будет ершиться, — примирительно молвил чернобородый, заметив, с какой тоской посмотрел пленник на открытую дверь. — То я сказал Митрошке о враге в шутку. Ежели б порешить тебя думал, сюда бы не привел, на болоте прикончили бы за милую душу, чай, там тебя узнал. Подумал тогда, что взять с ратного человека. Да и знакомец ты мой еще с… — у него едва не вырвалось «с Кучкова поля!», но сдержался, не досказал.
Вот уже в третий раз сводила их судьба. В первый раз — в день казни сына последнего московского тысяцкого Ивана Васильевича Вельяминова…
Из Кремля осужденных повезли по Никольской улице Великого посада. Большая телега, которую тащили две низкорослые сильные лошади, была окружена конными дружинниками великого князя Московского. В ней находились двое, руки их были связаны за спиной. Один, молодой, угрюмо насупив рыжевато-белесые брови, сидел недвижно, глаза его, казалось, застыли. Второй, в годах, со свалявшимися седыми волосами и бородой, вертя головой по сторонам, бросал на стоявших вдоль улицы людей испуганные взгляды.
На Кучковом поле, куда наконец дотащилась телега, высился свежесрубленный помост. Вокруг него стояла конная и пешая стража в темных кафтанах и блестящих шлемах с высокими навершиями, с мечами в ножнах и копьями в руках. По всему полю, пестря разноцветными одеждами, толпился московский люд: бояре и боярыни в опашнях и летниках, ремесленники и торговцы в зипунах и кафтанах, бабы в сарафанах и душегреях, монахи в рясах, нищие в рваных рубищах.
На небе клубились тяжелые осенние тучи. Моросил мелкий холодный дождь. Было серо, пасмурно и тоскливо. Народ замер в тягостном, настороженном молчании. Такого в Москве еще не бывало. Впервые на миру, на людях должна свершиться казнь. И не каких-то там разбойников-душегубцев, а одного из первых бояр московских Ивана Васильевича Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого, главы московской земщины Василия Васильевича, который умер несколько лет назад. Второй осужденный — Некомат-сурожанин, богатый московский купец, друг покойного тысяцкого. Великий князь Московский Дмитрий Иванович обвинил их в измене, в попытке отравить его с семейством. Боярская дума приговорила обоих к смерти.
И вот на Кучковом поле появились великий князь и его брат Владимир Серпуховский с ближними боярами. Велено было начать казнь. Некомата повели первым. Он был в разодранной до пояса рубахе и шел, не сопротивляясь, едва переставляя ноги, дрожа от холода и страха. До самого помоста Некомат держался, но когда поп торопливой скороговоркой отпустил ему грехи, а подручные палача начали натягивать на его голову мешок, заскулил на все поле. Раздался глухой удар топора, плаха окрасилась кровью.
Пришел черед Ивана Васильевича. Он шагал в окружении княжеских дружинников, высоко подняв голову, глаза его не отрывались от плахи. Быстро взошел на помост, оттолкнув плечами стражу, закричал:
— Не за свою обиду я крамолу против князя Дмитрия ковал! Не потому, что не дал мне Дмитрий стать по праву московским тысяцким, когда преставился мой батюшка!..
На него набросились несколько человек, схватили, поволокли к плахе. Народ зароптал, в разных концах Кучкова поля надрывно заголосили бабы. Толпа пришла в грозное движение. Стражники обнажили мечи, выставили копья.
На какой-то миг Вельяминов уже у самой плахи снова сумел вскочить на ноги, истошно воскликнул:
— За права и вольности ваши, москвичи!..
Его повалили на помост, прижав лицом к доскам, крепко держали, пока священник читал молитву. Но, когда стали надевать на голову мешок, он опять успел выкрикнуть:
— За вас, москвичи, смерть принимаю!..
Неожиданно какой-то чернобородый монах в надвинутом на глаза капюшоне, а им-то и был бывший стремянный молодого Вельяминова, а ныне атаман лесовиков Гордей, проскочив между двумя стражниками, ринулся к помосту и закричал:
— Я с тобой, Иван Василич!
Богатырского сложения рука дружинника тяжелым камнем упала на плечо чернеца; держала, будто мальчонку.
— Не дури, отче, так и голову потерять можно.
— Держи его крепко: должно, лазутчик вельяминовский! — заорал второй воин с большим шрамом через всю щеку. Но богатырь, схвативший монаха, воспользовавшись тем, что в это мгновение внимание всех было приковано к помосту, где стражникам наконец удалось скрутить Вельяминова, шепнув: «Беги, отче!» — толкнул того в толпу…
Сверкнул взнесенный в руках палача топор, и окровавленная голова Ивана Васильевича скатилась на помост.
Отовсюду послышались негодующие возгласы, жалостливые восклицания, громкий женский плач.
Тем временем Гордей успел покинуть Кучково поле. Но Федора, того самого богатыря-воина, который спас его, на всю жизнь запомнил.
Второй раз они встретились во время схватки разбойников с порубежниками на окраине Коломны. Гордей, признав Федора, от удивления на миг замешкался и не успел отразить его удар. А тому и в голову не могло прийти, что между монахом, который бросился к помосту во время казни молодого Вельяминова, и атаманом душегубцев могла быть какая-нибудь связь… Но Гордей пока не хотел открыть пленнику, что они давние знакомцы: «Прежде переговорю с ним, проведаю, что за человек, как мыслит…»
— Да и удаль твоя мне полюбилась… — после затянувшегося молчания протянул атаман с ухмылкой.
Федор не ожидал, уставился на того недоверчиво: «Что ему надобно? Не инак пришел поиграть, будто кот с мышей?» Но все же спросил:
— Пошто ж на болоте не отпустил и тут держишь?
— Вишь шустрый! Поначалу я тебя попытаю. Как звать все ж тебя, скажи, молодец?
Порубежник решил было не отвечать, но тут ярче вспыхнуло пламя свечки, которую перед уходом примостил на бревне Митрошка. Что-то похожее на участие, а может, это ему только показалось, уловил пленник в глазах лесного атамана и неожиданно для самого себя невольно ответил:
— Федором, сыном Даниловым.
— Вона что! Тезки, выходит, родители наши. А ты, должно, дальний, по разговору видать. Вроде не с Волги и не с Рязани. С верховских земель, что ли?
— Со Сквиры я, что возле Киева.
— Далеко тебя занесло! — удивленно покачал головой Гордей, поинтересовался: — А в Коломну как попал?
— После мамайщины.
— Так ты, молодец, и на Куликовом поле был! Чай, давно уже из Киева?
— Годов десять как переехали.
— Родом из купцов аль поповичей?
— Из крестиан-подсоседков мы — по-тутошнему, из сирот.
— То знатно, чю ты нашего роду-племени! — удовлетворенно воскликнул атаман.
— Из душегубцев? — обиделся Федор. — Николи не было у нас таких сродников.
— А ты колюч, однако! — Глаза Гордея сверкнули сердито. — Не гневи Господа, когда к тебе по-душевному слово молвят! — Резко шагнул к пленнику, хватил о пол своей дорогой поярковой шапкой, закричал зло: — Кто тут меж нас душегубец, как ты обозвал?!
Федор даже не пошевелился, спокойно встретил его яростный взгляд.
Лесной атаман остановился в полушаге, стараясь подавить гнев, опустил голову — не для того пришел, чтобы расправиться с острожником, на уме у него было другое, молвил потише:
— Люд бедный, холопы — вот кто. Мыслишь, легкую жизнь в разбойных ватагах ищут? Есть такие, да их раз-два и обчелся. Остальные от княжьей неправды да засилья боярского и монастырского сбежали. Кому охота избу свою, женку с малыми детишками и родителями старыми бросить, да по лесам и болотам псом бездомным, бродягой скитаться?.. Клепу, что к тебе приставлен, взять. Жил молодец под Тарусой. Князь удельный Тарусский захудалый, а на Дмитрия Московского или Олега Рязанского схожим быть хочет. О поборах говорить нечего, всюду такое. А тут еще повадился князь в их места на охоту. С ним псарей, соколятников, конюхов, других холопов видимо-невидимо, и каждый норовит урвать с сирот. Девкам же на божий свет лучше не показываться. В избе всех посели, утробу наилучшим насыть, а сам в шалаш иди да с голоду пухни. Корми коней, собак, давай подводы, на ловы зверя ходи. Ну и довели сирот до того, что вымирать, как мошкара от морозу, стали…
Рассказывая, атаман то и дело поглядывал на пленника, хмурился: потемневшее от невзгод загорелое лицо Федора казалось безучастным, временами оно напоминало вожаку каменное изваяние на степном кургане… «Вишь молчит!» — сердился он, но продолжал говорить:
— Пошли тогда сироты князя слезно молить, чтобы не ездил к ним час какой, пока они снова на ноги станут. Так их псами потравили!.. На Клепу кобель с телка ростом накинулся. Да не на того попал. Что ему кобель, когда он один с рогатиной на медведя ходит. Ну и придушил княжью тварь… Тут уж подручные князя на молодца набросились, стали плетьми хлестать. Озлился он тогда и вовсе, ударил кулаком одного, да так, что тот Богу или же черту душу отдал! — не без гордости за силу и удаль товарища воскликнул Гордей и, помолчав, сказал тихо: — А Клепу князь повелел заковать в железо и бросить в яму. Задумал, чтоб другим неповадно было, драть с него живого шкуру прилюдно, а женку с детишками по миру пустить и охолопить… Ну, что теперь скажешь? — снова повысив голос, впился он взглядом в лицо пленника. — Уразумел, кто такие душегубцы?
Федор молчал, сначала ему хотелось спросить: «Как же то Клепа живой остался?» Но раздумал: «Может, скорей уйдет…»
Гордей пристально смотрел на него, ожидая ответа. Не дождавшись, присел на дубовую колоду рядом и угрюмо произнес:
— Нет, видать, не уразумел ты, молодец, а жаль… — И со свойственным ему резким переходом от одного душевного состояния к другому продолжал:
— Не испытал ты, должно, на себе, как измываются князи и бояре над людом простым! Многое бы я мог тебе поведать, да только ни к чему сие! — махнув рукой, заключил он.
Федор продолжал молчать. Нельзя сказать, что он остался безучастным к рассказу Гордея. Но очень уж необычно сложилась судьба его самого…
Верст на сорок к югу от Тарусы, стольного города удельной земли, на небольшом холме, заросшем клевером и ковылем, расположился сторожевой острог. Высокий частокол, через который не проберется ни конный, ни пеший, окружает несколько землянок и деревянную башню. Снаружи укрепления защищены речкой Упой и глубоким кольцевым рвом, наполненным водой. К югу от острога простирается бескрайняя степь, поросшая желтовато-серой травой. С севера к холму вплотную подступает темно-зеленая дубрава. Дальше к ней примешивается ель и сосна, а густой подлесок — буйно разросшиеся кусты лещины, крушины и ежевики превращают все в труднопроходимые, глухие дебри.
Ранним утром, когда густой туман еще плотно окутывал землю, дозорный на сторожевой башне острога услыхал отдаленный конский топот.
«Должно, дозорная станица, самый час ей возвращаться», — ничуть не тревожась вначале, решил он. Громко зевнув, расправил плечи под отсыревшим кафтаном, подумал, что скоро его сменят и он сможет хорошо выспаться. Но топот усиливался, и это наконец все же обеспокоило воина и заставило тщетно пялиться в белесую пелену. Он перешел к другому краю открытой площадки башни. Ничего не разглядев и оттуда, бросил нерешительный взгляд на сигнальную доску и снова прислушался. Шум стал еще явственней и громче…
Не колеблясь больше, дозорный поднял железный, с шаровым набалдашником прут и несколько раз ударил по доске. Над спящим острогом понеслись резкие, рваные звуки. Через минуту-другую из землянок стали выбегать люди. Часть бросилась седлать лошадей, остальные собирались на небольшой площади перед единственной избой в остроге, где жил воевода.
Кутаясь в наброшенный прямо на нижнюю рубаху длинный темный плащ, на пороге избы появился коренастый, невысокий человек в синей бархатной мурмолке. Мельком окинув взглядом площадь, где строились воины, прищурился на плывущие в тумане неясные очертания башни-сторожи. Приставил ладони к седым, свисающим по углам рта усам, громко крикнул:
— Эй, дозорный, что там?
— Конные в степи! А чьи — не видать. Может, станица, а скорей не она — топот дюже сильный.
— Далече?
— Верст пять, должно. Идут на острог.
— Следи зорко. Увидишь что, кричи сразу! — приказал воевода, озабоченно нахмурил широкие полуседые брови.
Людей в остроге было мало. Две станицы несли в степи дозорную службу: первая еще не вернулась, а вторая только вчера ушла ей на смену.
«Должно, возвращается первая станица. Не с чего вроде бы сполох поднимать. Да неспокойно вокруг. Вот и купцы проезжие сказывали, будто на той неделе по муравскому шляху ордынцев прошла тьма. Оно, конечно, далеко отсюда, ребята мои из сторожевых станиц их не проворонят, но надо ко всему быть готовым…»
Тем временем уже все воины-порубежники, оставшиеся в остроге, выстроились перед воеводской избой. На левом крыле, держа оседланных коней в поводу, стоял сторожевой дозор, который по тревоге направлялся в тарусские города и села, чтобы предупредить жителей о татарском набеге.
Невольно любуясь ими, воевода раз-другой обвел дозорных пристальным взглядом.
— Василько! — подозвал он молодого воина в кафтане, надетом на кольчугу, и шлеме с защитной сеткой-бармицей, которая почти полностью закрывала его лицо. — Должно, возвращается станица. Но авось да небось к добру не доведут. Бери дозорных и гони в степь. Ежели враги, проведай, сколько их, и скачи на Тарусу. Одного пошлешь в острог, остальные пусть гонят к прирубежным городам! — И, озабоченно покачав головой, добавил: — Гляди в оба. Туман-то какой!..
Василько и дозорные вскочили на коней и направились к воротам острога. Между землянками мелькнули кафтаны порубежников и скрылись из вида. Проводив их взглядом, воевода подозвал рослого длиннобородого воина, который стоял впереди остальных, и приказал ему:
— А ты, Фома, расставь воинов по стенам. В угловые башни добавь ратного припаса стрел, камней, бревен. Воротным стражам скажи, чтоб никому не отворяли без моего наказа… — и тихо молвил, обращаясь сам к себе: — А я поднимусь на башню, развидняется вроде.
Пока воевода взбирался по крутой лесенке высокой сторожевой башни, тяжелые дубовые ворота отворились, выпуская конный дозор. Гуськом они выехали из крепостцы и тотчас растаяли в тумане. Лязгнули железные засовы, и острог погрузился в настороженную тишину, изредка нарушаемую звоном оружия и ржанием лошадей.
Покинув острог, дозор спустился с холма и вскоре достиг берега у брода, где река Упа, круто изгибаясь к востоку, нанесла в русло много ила и образовала перекат. Здесь Василько решил перейти реку. На середине лошади почуяли глубину и, недовольно фыркая, погрузились в воду. Оставив на противоположной стороне дозорного — совсем еще юного, безбородого и безусого Никитку, порубежники поскакали вдоль заросшего ивняком берега, все больше удаляясь от острога. Снова переплыли Упу и оказались впереди рва, опоясывающего холм. Всадники резко свернули от берега и помчались к небольшой дубовой роще, что темным расплывчатым пятном возвышалась над степной равниной, и вскоре достигли ее.
Дальше ехать было опасно: до ближайшего кургана на несколько верст простиралась безлесная местность. Укрывшись за кустами на опушке, дозорные до рези в глазах всматривались в затянутую туманом даль. Лошадиный топот становился все громче. Теперь порубежники уже не сомневались, что это не сторожевая станица, по шуму определили: приближается отряд в несколько сот, а может, тысячу всадников. Беспокойно ерзали в седлах, привставали на стременах. Но время шло, а конники все не проглядывались в тумане.
«Пронесет нечистая в сажени от носа, ищи тогда.. — тревожился Василько. — Пока мы тут ждать будем, они могут пройти в обход через Упу или повернут к дубраве, чтоб неприметней было. Надо делать что-то!..»
Приказав такому же юному, как Никитка, Алешке скакать в Тарусу, Василько с остававшимся у него последним дозорным направился в степь. Напряженно вглядываясь в белесую даль, порубежники медленно пробирались в густой, высокой траве, росшей в степи. Лошадей не было видно, и казалось, что всадники плывут над землею. Низко пригнувшись в седлах, Василько и его напарник ехали не оборачиваясь. Их внимание приковал гул конских копыт, который слышался где-то впереди уже совсем близко. Они знали, что если их заметят, им не уйти от погони. Между тем опасность подстерегала воинов со стороны дубравы, в которой они только что скрывались…
Бек Хаджи не хвастал, когда в ответ на упреки Алимана лишь беззаботно посмеивался, твердя, что знает все хитрости урусутов. Шуракальцы вместе с другими крымскими татарами не раз набегали на прирубежные города и села, и опытный Бек Хаджи изучил повадки урусутских воинов, что дозорили в степи. Сторожевые станицы из острогов южных княжеств устанавливали наблюдательные пункты — притоны на расстоянии один от другого в полдня пути. При одиноко растущих в степи дубах ставилось по два дозорных. Один караулил на дереве, второй следил за лошадьми. Стоило порубежникам заметить что-либо подозрительное — нижний дозорный мчался к соседнему притону, тот, который сторожил сверху, спускался и скакал к другому дереву, пока весть не доходила до острога или ближайшего города. Оттуда выходили ратники, и часто татарам приходилось, несолоно хлебавши, поворачивать коней обратно.
В этот раз Бек Хаджи действовал осмотрительно. Когда Шуракальская орда вступила в русские пределы, он выслал вперед несколько отрядов, составленных из отважных нукеров. На всем пути, по которому должна была следовать орда, крымцы ночью обшарили одиночные деревья, небольшие рощи и вырезали или захватили в полон порубежников, дозоривших в степи.
С ночи два десятка крымцев пробрались в дубраву, которая росла поблизости от острога, на берегу Упы. Убедившись, что в ней нет урусутских воинов, шуракальцы намеревались рано утром ее покинуть, но услыхали тревожные звуки набата, несшиеся со стороны острога, и решили на всякий случай устроить засаду. С терпением зверя, караулящего добычу, они настороженно следили теперь за Васильком и его товарищами…
Ордынцы заметили порубежников, когда те скакали от берега реки к дубраве, но не напали на них, опасаясь, что за ними следуют другие. Неожиданное разделение дозорных сорвало замысел татар захватить их в полон. Часть бросилась ловить порубежников, посланных в Тарусу, остальные погнались за Васильком. Когда он, придержав коня, хотел что-то сказать напарнику, тот, захлестнутый арканом, на его глазах вылетел из седла. Василько, не оборачиваясь, пришпорил своего жеребца и стремглав понесся по степи, бросая коня из стороны в сторону, чтобы не попасть в ордынскую петлю…
После того, что произошло на дворе у Никитки, Федорец сразу ушел в лес — ему грозила яма-тюрьма за нападение на воеводского тиуна. Несколько дней он бродил вокруг свого села, случилось даже, что ночью прокрался домой, чтобы взять краюху хлеба. Хотя Данило дал соседям взаймы денег, чтобы те уплатили оброк, и надеялся и от тиуна откупиться — благо удалось кое-что скопить в урожайные годы, — но было уже поздно: наместник прислал стражников устроить на сына облаву и обязательно схватить его.
Федорец подался в лесную глухомань. Трудно сказать, чем бы все кончилось, но на этот раз парню повезло — он спас в лесу сына верейского воеводы. Горяч был молодой боярин. Преследуя раненого сохатого, оторвался от других охотников, конь его расшибся о дерево, а он, упав, сломал ногу. Должно, так бы и пропал, если б на третий день на него, полуживого, не набрел Федорец. На руках вынес молодца из леса и дотащил до Вереи. В благодарность наместник не только простил Федорца, но велел взять ратником в дружину.
И понеслись вихрем боевые годы!..
Московские полки вместе с полками ростовчан, владимирцев, ярославцев и других русских городов под началом великого князя Московского Дмитрия идут в поход на Тверь. Великий князь Тверской Михаил, сговорившись с ордынцами и Ольгердом Литовским, вознамерился отнять у Москвы великое Владимирское княжество…
Под Волоком Ламским верейская дружина присоединилась к остальным полкам. Москвичи и союзные рати подошли к Твери, но приступ был отбит. Началась длительная осада. Хотя Дмитрий Иванович предложил Тверскому князю заключить мир, поставив единственное условие — тот должен отказаться от своих замыслов, Михаил Александрович не согласился: он ждал помощи от Ольгерда. И действительно, большая рать литовцев вскоре подошла к тверским рубежам. Навстречу ей выступили полки москвичей, ярославцев и верейцев во главе с одним из самых любимых и прославленных воевод великого князя Московского, Дмитрием Боброком, выходцем из Волыни. Заняв городок Зубцов, союзные воины вышли на прирубежные с Литвой земли.
Места были глухие, незнакомые, лесные дебри то и дело перемежались непроходимыми черными топями. Поводырь, перебежчик из Твери, завел москвичей в девственную, нехоженую чащу. Прикинувшись, будто заблудился, стал просить Боброка, чтобы тот разрешил поискать дорогу. Его хотели казнить, но тот не позволил. Посоветовавшись с ярославским князем Василием Васильевичем и верейским воеводой, отпустил перебежчика в сопровождении двух ратников-москвичей. Но начальный над верейцами сын великокняжеского наместника, которого когда-то спас Федорец, на всякий случай велел сквирчанину идти следом…
Раздвигая руками ветки кустов, перебежчик медленно пробирался по лесу. За ним, держась в нескольких шагах сзади, шли москвичи, чуть поотдаль, так, чтобы не заметили, — Федорец. Тверич напрямую продирался через густой орешник, москвичи едва поспевали за ним, сквирчанин то и дело терял их из вида. Вдруг послышались громкая брань, крики. Федорец ринулся на шум. На его глазах застигнутые врасплох московские воины были зарублены одетыми в звериные шкуры литовцами.
«Засада!..» Подняв над головой меч, Федорец ринулся на драбов. Их было, не считая перебежчика, трое; склонившись над убитыми, они снимали с них оружие и сапоги. Стремглав выскочивший из-за дерева Федорец с ходу размозжил головы двоим. Оставшийся в живых литовец и тверич на миг оцепенели: внезапно появившийся москвич богатырского роста почудился лесным привидением, нечистой силой. Когда он вскинул меч снова, они в страхе бросились наутек. Драбу удалось убежать. Федорец его не преследовал, все помыслы его были о том, чтобы догнать мнимого перебежчика. Настигнув тверича, он после короткой схватки связал веревкой ему руки и повел к Боброку.
Предателя пытали, и он сознался, что был подослан великим князем Тверским. Под страхом лютой казни тверич наконец показал верную дорогу. Рать Боброка-Волынца подоспела вовремя. Литовцы, которые уже перешли тверские рубежи, завидев многочисленное московское воинство, убрались обратно восвояси.
Узнав, что Ольгерд не придет на помощь, Михаил Тверской открыл ворота Твери и, отказавшись от притязаний на великое княжество Владимирское, поспешил заключить мирный договор с Дмитрием Ивановичем, признав себя его подручным.
А спустя два года Федор, уже бывалый воин, которого больше не называли Федорцом, в дружине Боброка-Волынца ходил в поход на Булгары. Большой торговый город, захваченный ханом Батыем почти полтора века назад, был заселен татарами, которые смешались с волжскими болгарами. Город являлся главным поставщиком хлеба, рыбы, кож и мехов для Сарая. Отсюда ордынцы совершали неожиданные набеги на Нижний Новгород, опустошая его и окрестные земли. Чтобы помешать набегам и ослабить Золотую Орду, великий князь Московский задумал захватить весь волжский путь от верховьев реки до Булгар.
Скрытно подойдя к Волге напротив города, Боброк ночью переправил через реку передовой полк. Утром московские конники уже были под стенами Булгар. Его правители, ханы Мамет-Салтан и Асан, вывели им навстречу своих нукеров. Москвичей и нижегородцев засыпали тучами черноперых стрел, но, несмотря на большие потери, они стойко держались, пока не подоспел князь Боброк с остальными полками. Федор сражался рядом с Волынцом в первых рядах, зарубил несколько ордынцев, полонил бека. Не выдержав натиска, нукеры бежали с поля битвы и укрылись за стенами города. После недолгой осады Мамет-Салтан и Асан сдались. Взяв с города большой выкуп, Боброк оставил в нем московского наместника.
Но потом было побоище на реке Пьяне. В набег на прирубежные русские земли шел с многотысячной конной ордой оглан Арапша. Обманутые лазутчиками, распустившими слух, что враги находятся еще в нескольких переходах, московские воеводы и ратники беспечно расположились на берегу реки. Доспехи и оружие оставили на телегах, дозорных не выставили, часть воинов разбрелась по окрестным деревням. Внезапное нападение Арапши застало москвичей врасплох. Большинство ратников погибло или утонуло в реке, часть захватили в полон. Но Федору удалось уйти. Пешим, отбившись от татар, он вскочил на какого-то коня и переплыл Пьяну.
Довелось свирчанину биться и на реке Воже. В той сече москвичам пришлось сражаться с отборными полчищами мурзы Бегича. Задумав устрашить и привести в покорность Москву, владыка Золотой Орды Мамай послал в набег на Русь своего лучшего полководца…
Дорогу ему преградил сам великий князь Дмитрий. Ордынцы переправились через Вожу и стремительным ударом прорвали ряды русских ратников, которые стояли на противоположном берегу. И тут они попали в ловушку. Дмитрий Иванович заранее разделил свою рать на три части: центром командовал он, справа был его брат Владимир Серпуховский, слева — Дмитрий Боброк. Атакой с трех сторон орда Бегича была смята и в панике обратилась в бегство. Во время погони, которая продолжалась до ночи, Федор был ранен вражеской стрелой. Болел он долго, но, когда пришел грозный час мамайщины, снова стал в строй. Боброк принял его в свою дружину, поставил десятником.
Федор запомнил слова, что говорил на берегу Непрядвы Боброку-Волынцу великий князь Дмитрий в ночь перед битвой на Куликовом поле:
— Ты, Дмитрий Михайлыч, с братом нашим Володимиром в засаде станешь. Вельми храбр он, но горяч не в меру. Потому ты, друг мой верный, вместе с ним засадный полк возглавите, в час решающий на врага поднимитесь. Когда тот час грядет, тебе доверяю определить. Многоопытен ты и мудр, Дмитрий Михайлыч, мыслю, не оплошаешь. Без времени не начнешь, не пересидишь в засаде.
А Боброк ему отвечал:
— Не сомневайся, Дмитрий Иваныч, все гораздо исполню, честно послужу тебе и земле московской!
Они обнялись и трижды расцеловались. Боброк, сопровождаемый дружинниками, поскакал к дубраве, где расположился засадный полк.
А ранним утром следующего дня на поле Куликовом началась лютая битва. Над степью закружилось, повисло огромное облако пыли… Уже пало много русских воевод и ратников, ордынцы тоже понесли великие потери, но противники все никак не могли сломить друг друга. Нукеры рвались к Непрядве, чтобы рассечь и окружить русские полки. Все труднее становилось отражать атаки вражеской конницы. Ей удалось вклиниться и прорвать боевые порядки ратей левой руки, которыми командовали князья Федор и Иван Белозерские. Те стали отступать. Навстречу нукерам поднялась еще не принимавшая участия в битве дружина князя Дмитрия Ольгердовича Брянского, составленная из воинов с верхнеокских, черниговских и смоленских земель. Они приняли на себя всю тяжесть вражеского удара и погибли геройской смертью; уцелели лишь немногие, но в том числе князь. Ордынцы устремились вперед…
С каждым мгновением сражение становилось все ожесточеннее, кровавые ручьи текли с Куликова поля в Непрядву, воды ее стали багрово-красными. Уже пали князья белозерские и тарусские, несколько воевод, множество дружинников и ополченцев. Сбит с коня и завален грудой тел великий князь Московский Дмитрий. Остатки полков левой руки русских бросились бежать в разные стороны. Страшная угроза нависла над главными силами в центре, еще немного — они будут окружены и разгромлены.
В зеленой дубраве, держа мечи и копья наизготове, затаился засадный полк, в котором был Федор. Ему было слышно, как торопит Боброка князь Серпуховский, грозит, что бросится в битву со своей дружиной, но воевода оставался непреклонен. Вот дозорные, сидевшие на высоком дереве, донесли, что Мамай остался на Красном холме лишь в окружении своих телохранителей, остальные ордынцы все в битве. Русичи с трудом обороняются, каждый миг могут дрогнуть и обратиться в бегство!..
Боброк бросил Серпуховскому: «Пора!» Владимир Андреевич поднял меч высоко над головой, закричал на всю дубраву: «Наш час пришел! Дерзайте, други и братья!» Дмитрий Михайлович подхватил: «Вперед! Слава! Слава!» Заглушая шум лютой сечи, в ответ зазвучал боевой клич воинов: «Слава! Слава!..»
Засадный полк устремился на врага…
Федор разил татар ударами длинного меча. Враги набрасывались на него по двое, по трое и тут же падали с разрубленными головами. Сквирчанина ранили в ногу, но он сражался, пока битва не закончилась полным разгромом ордынцев.
С Куликова поля Федора везли в телеге — загноилось раненное ордынской саблей колено. В Коломне, через которую лежал путь победителей домой, раненых приютили сердобольные жители. Долго лечили Федора травами и заговором и в конце концов выходили. В это время как раз набирали в коломенский острог людей, охочих служить на порубежье, туда подался и Федор…
В лесу уже совсем стемнело. Было тихо, лишь изредка в землянку доносились отдаленные голоса разбойников. Митрошка ничем не выказывал своего присутствия — либо задремал, либо, устав ждать, ушел.
— Разговорился я с тобой, — уже спокойнее сказал атаман. — Пора и честь знать. — Подняв с пола опушенный бобровым мехом колпак, тряхнул его о колено, надел на голову. — А теперь слушай, — продолжал он. — Решили мы с молодцами лесными покинуть места тутошние. Завтра уходим. Что с тобой делать — ума не приложу. Хотят удальцы мои расправиться с тобой — дюже насолили острожники лесному люду… А мне ты по душе пришелся, молодец. Спасу тебя. За что — пока сказывать не стану. Нашего ты роду-племени, крестьянского, идем с нами. Ежели не за себя, так за других людишек, малых, неправедно обиженных, заступником станешь.
Федор оторопело замигал глазами, не сразу и уразумел, что чернобородый разбойник предлагает.
Атаман пристально смотрел на пленника, лицо его при свете догорающей свечки казалось хищным.
— Чего молчишь? Сказывай: по душе тебе такое?
Федор разозлился:
— Купцов убивать зовешь, атаман?
— Вишь, купца пожалел! — едко усмехнулся Гордей. — Не об том я с тобой разговор вести хотел.
Когда Гордей шел к пленнику, то надеялся выпытать что-либо о том, кто предупредил сына боярского Валуева. Однако разговора не получилось. Поняв это, процедил сквозь зубы:
— Видать, княжьи объедки по душе тебе больше! — Резким движением подхватил свечу, которая тут же замигала, и направился к выходу.
«Теперь тать непременно со мной расправится!» — со злостью подумал пленник.
— Митрошка! — громко позвал атаман на пороге землянки. Ему никто не ответил. Гордей выругался, прикрыл скрипнувшую на ржавых петлях дверь. С лязгом задвинул засов. Сделал несколько шагов от землянки и вдруг со стороны разбойного стана услышал возбужденные крики:
— Гордей! Гордей! Где ты? Не видали атамана?!
— Что там случилось? — громко отозвался тот.
— Ну и дела, Гордей! — воскликнул кто-то в нескольких шагах от землянки. — Только прибежал из Серпухова Корень. Такое там делается — страх! В городе татар сила несметная! Мелеха и Базыку убили, Епишка делся неведомо куды! Один Митька едва ноги унес; он про то и рассказал.
— Набег, что ли?
— Ежели б набег. Сказывает Корень: вся Орда поднялась!..
Федора словно горячечной волной окатило, в голове замутилось. Бросившись к двери, исступленно заколотил по ней изо всех сил кулаками.
Федор долго стоял у запертой двери землянки. Побег, мечтой о котором он жил все дни плена, казался теперь ненужным. Даже если Коломна не захвачена врагами и он доберется туда, что ждет его там?..
«По моей вине не упреждены в остроге, а может, в Москве самой, про ордынский набег…» — казнил себя порубежник.
Всю следующую ночь Федор, не сомкнув глаз, проворочался с боку на бок, так ни на что и не решившись. Утром, когда ему принесли поесть, Федор даже не взглянул на еду, но про себя удивился: не думал, что после вчерашнего разговора с атаманом кормить станут. И совсем уж озадачило его то, что впервые в землянку пришел с едой не Клепа, а Митрошка. Словоохотливый лесовичок попытался завести с Федором разговор, однако тот, рассеянно слушая его россказни, думал о своем и не отвечал. Митрошка надулся, хлопнув дверью, вышел из землянки, но привычного лязга засова пленник на сей раз почему-то не услышал.
«Забыл, видно, тать! — решил Федор. Поднялся, подошел к двери, толкнул ее. — Открылась!.. — Оторопело смотрел вслед удалявшемуся лесовику; замер у порога. — Не доглядел Митрошка? А может, с умыслом? Как только уходить стану, они набросятся и порешат меня… — строил догадки пленник. Но тут же усомнился: — А пошто сие атаману? Мог управиться со мной и на болоте, и в ихнем стане. Ладно, дождусь вечера…»
Митрошка появился в землянке, когда уже совсем стемнело. Пришел без еды, увидав, что Федор не ушел, удивленно хмыкнул и, молча постояв на пороге, покинул жилище пленника. Теперь уже тот не сомневался: ему позволяли уйти!.. И не крадучись, опасаясь погони, а днем, чтобы он не блуждал по ночному лесу. И причиной тому — набег ордынский!..
Сжимая в руке нож, Федор, перекрестившись, вышел из землянки. Огляделся. Вблизи никого не было. Разбойники сидели в отдалении у костра и негромко разговаривали. Лишь изредка они повышали голос, и тогда до пленника доносились отдельные слова, а то и фразы.
«А песен не орут, как обычно. Не иначе их тоже за душу взял набег вражеский, — с удивлением думал Федор, а в его сердце снова закралась горечь. — Может, где-то недалеко ордынцы убивают и гонят в полон люд православный. Спаси их, Господи!..»
Еще на пороге Федор почувствовал сильный запах дыма, в голове мелькнуло: «Вишь как гарью несет с пожарищ! — Вышел на поляну, взглянул на небо. С трех сторон оно светилось багровыми отблесками огня, бушующего на земле… — Где же Коломна? — По тускло мигающим в дымном мареве звездам определил: — Там горит. Но все ж надо туда подаваться. А может, на Москву — там с полночной стороны вроде не видать пожара?..»
Порубежник не знал, на что решиться. Зашел в землянку, взял завернутые в тряпицу сухари и снова заколебался… Он так и не ушел в ту ночь. Спал беспокойно, просыпался, с нетерпением ждал рассвета. Хоть и считал Митрошку лесным скоморохом, а в душе надеялся: «Может, еще что про набег от него проведаю?..»
Будь косоглазый лесовичок повнимательнее, он бы сразу заметил, в каком смятении находится их пленник, как настороженно следит за каждым его движением. Но теперь уже Митрошка заважничал — отмалчивался или, подражая Епишке, цедил слова сквозь зубы. Когда он вышел из землянки, Федор, присев на дубовую колоду, подпер голову рукой и снова надолго задумался…
Впервые после того, как поступил на ратную службу, он был предоставлен самому себе, раньше всегда были рядом начальные люди и другие воины. Вот разве только на реке Пьяне, когда, отбившись от ордынцев, остался один. Но тогда он не колебался: надо скакать к своим! А теперь на что решиться?..
В Коломну ему пути нет, хоть с той стороны и не так горит, как на закате и полдне; ежели он даже туда доберется, что скажет? Не по своей-то воле надо ж было попасть в руки душегубцев, но не предупредил ведь он острожного воеводу. До Москвы далеко. Был бы он на коне да с мечом, дело другое, может, и проскочил бы ордынцев. Выходит, одно остается: пристать к лесным татям, как атаман звал. Пойти с разбойной ватажкой, а после сбежать и податься к своим в Верею. Может, еще ждет его Галька, да и родителей, сестру и брата, может, увидит.
Утром Гордей снова собрал на лесной поляне своих сподвижников. Обвел их сумрачным взглядом, хмуро сказал:
— Вот так, молодцы, судачили мы, спорили, чуть не передрались, а выходит, не можно идти нам в Рязанщину, видать, оттоль пригнали ордынцы. Что делать станем?
Лесовики молчали.
— Куда ж идти туда, ежли так! — громко вздохнул Митька Корень. — А страшенные ж они, ордынцы. Я их, оружных-то, раньше не видел никогда.
— А что в мамайщину делал? — бросил Ванька-кашевар и, задорно блеснув голубыми глазами, добавил с насмешкой: — Там бы уж нагляделся!
— Неужто ни одного оружного не видел? — в свою очередь удивился Митрошка.
— Говорю, не видел, чего пристали?! Я с Переславля, а туда сколько уж годов Орда не набегала. Старики токмо про набеги сказывали.
— Ладно, молодцы, будет вам! — перебил их вожак. — Не по делу завели спор. Я мыслю, все одно неча тут сидеть, уходить надо. Пойдем на другие земли, может, в Верховские княжества. Там тоже есть где разгуляться, за кого заступиться.
— Так в тех же местах литвины, — стал возражать кто-то из лесовиков.
— Знаю! Драбы великого князя Литовского Ольгерда и впрямь земли те давно уже повоевали. Как на Днепре и Припяти, повсюду на Оке мытниц множество понастроили…
— Вот я и говорю.
— А ты не перебивай! — Гордей метнул на того сердитый взгляд и продолжал: — Мало что мытниц понаставили и людям версты без мыта проехать не дают, еще и податями великими сирот и горожан обложили. Все время меж нашими и литвинами размирье. Бегут люди в леса, в ватаги собираются. А нам это на выгоду, потому как станут они приставать к нашей станице. Мы снова в силу быстро войдем.
— В верховские земли, так в верховские! — беспечно махнул рукой Ванька-кашевар.
Остальные не возражали, им было все равно, куда поведет их атаман.
Гордей, как и прочие лесовики, оторванные от окружающего мира, даже не подозревал, что полчища Тохтамыша обогнули земли великого княжества Рязанского, вошли в верховские земли и двигались через Мценск, Белев, Калугу на Москву.
— А что острожник, так и не ушел? — поинтересовался Рудак.
— Не ушел! — буркнул Гордей…
Под вечер дверь землянки, в которой по-прежнему находился пленник, отворилась. На пороге появился атаман. Не торопясь завести разговор, уставился на порубежника. Федор не отвел взгляда. Так и стояли они, в упор смотря друг на друга. Наконец чернобородый, широко усмехнувшись всем лицом, спросил:
— Что, Федор Данилов, так ты и не ушел. Видать, не инак передумал? А? Пойдешь с нами на земли верховские?
Порубежник облизнул пересохшие губы, сердце забилось чаще… «Мне такое по дороге! Пойду с душегубцами до Серпухова. А там подамся к своим в Верею!» — мелькнуло у него в голове, и он решительно произнес:
— Деваться мне некуда, атаман, пойду!
Земля под копытами коня осела, стала проваливаться. Василько рванул узду, поднял жеребца на дыбы, бросил в сторону. Холодный пот прошиб всего: «Еще миг — и быть ему в балке!..»
Порубежник понесся вдоль оврага. Расстояние между ним и татарами сократилось. Над головой со свистом пролетело несколько стрел, усилился настигающий топот погони. Овраг уводил Василька все дальше от леса. Наконец он миновал его. Но впереди лежала новая преграда. Под копытами коня захлюпала болотная вода, блеснув в пробившихся сквозь туман солнечных лучах, разлетелись брызги. Пришлось опять свернуть в сторону. Понукаемый всадником, жеребец ускорял бег. Преследователи отстали, их уже едва было видно, хотя туман стал рассеиваться. Доскакав до опушки леса, Василько вздохнул с облегчением: «Ушел-таки от басурман! — Погладил коня по лохматой гриве: — Добрый мой Воронок, и на сей раз меня спас».
Порубежник углубился в лес. Он рассчитывал, что быстро доберется к берегу Упы, но солнце уже перевалило за полдень, а впереди по-прежнему простирались глухие лесные дебри. Густые заросли орешника и волчьего лыка заставили его спешиться и вести коня в поводу. Где удавалось, обходил буйно разросшийся кустарник, а где и прорубал дорогу мечом. Стало смеркаться, а к реке он так и не вышел.
Перепрыгивая с ветки на ветку, над его головой проносились белки. То и дело из кустов выскакивали зайцы и косули. Неторопливой рысцой прошел лось. Поняв, что заблудился в незнакомых местах, Василько решил возвращаться…
«Дойду до степи, а там будет видно…» И он повернул обратно.
С прошлого вечера порубежник ничего не ел и теперь едва держался на ногах. Можно было бы подстрелить какую-нибудь дичь, но уже совсем стемнело — зверье и птицы укрылись на ночлег. Несколько раз Василько падал — то зацепится за стелющиеся по земле ветки, то споткнется о поваленное дерево… Но снова поднимался и шел, словно одержимый, пока наконец не вышел к заветной реке.
Было уже за полночь. Василько повалился на мокрую траву и долго лежал не двигаясь. Потом заставил себя встать, расседлал Воронка и привязал к дереву. «Добро, хоть до Упы добрался, — подумал он. — А в ночи все одно не стоит перебираться на другой берег…» С этой мыслью и заснул. Спал беспокойно: слышал сквозь дремоту фырканье коня, уханье филина, отдаленный волчий вой.
Утром подстрелил глухаря, развел костер — трут и огниво всегда были при нем в мешке, который висел на поясе. Зажарив, съел птицу, попил речной воды и стал готовиться к переправе. Связав в узел одежду и сапоги, укрепил его на голове и поплыл к противоположному берегу. Рядом следовал нагруженный оружием и доспехами Воронок. Они были уже близки к цели, когда на оставленном ими берегу неожиданно появились враги. Вмиг сорвали с плеч луки, несколько стрел упали неподалеку от Василька. Но река в этом месте была довольно широка, и вскоре стрелы уже перестали долетать до порубежника. Несколько ордынцев кинулись было в воду, но, повинуясь зычному окрику онбасы-десятника, вернулись на берег.
Василько выбрался из реки, быстро оделся и стал ждать, пока подплывет Воронок.
«Больно нагрузил бедолагу!» — подумал он, увидев, с каким трудом конь борется с течением. Чтобы подбодрить его, громко свистнул. Воронок подплыл к берегу, стал на ноги, шатаясь, сделал шаг, другой… и вдруг рухнул на колени и повалился на бок. Василько подбежал, приподнял его голову над покрасневшей водой — в ухе Воронка торчала черноперая стрела. Изо рта коня с шумом вырвался воздух, зрачки глаз замерли, остекленели.
— Эх, Воронок, Воронок, мой… — припав к лошадиной морде, с горечью шептал Василько. — Прощай, друже! — Поцеловал мертвого коня, обернулся, бросил ненавидящий взгляд на ордынцев, которые все еще стояли на том берегу. Затем отвязал притороченные к седлу оружие, кольчугу и шлем, надел их и зашагал к лесу. Нукеры на противоположной стороне тоже скрылись в чаще. Река вновь стала тихой и пустынной.
К вечеру Василько наконец вышел к дубраве, за которой на холме располагался сторожевой острог. Порубежник ускорил шаги. Ему стало жарко, вспотевшую шею натирала тяжелая кольчуга, но он, радуясь, что опасность позади и его ждет встреча со своими, казалось, не замечал этого. Когда приблизился к опушке леса, невольно насторожился. Заглушив все привычные запахи вечернего леса, к нему донеслась едкая вонь пожарища. Порубежник осмотрелся, прислушался, но вокруг все было тихо и спокойно. Крадучись, медленно вышел из-за кустов, бросил взгляд на холм… Сердце его тревожно заколотилось, когда в лунном свете он увидел вместо знакомых очертаний острога руины крепостных укреплений, над которыми курились столбы дыма.
Василько взобрался на обугленный холм. Повсюду лежали убитые порубежники и ордынцы. Обнажив меч, он медленно шел по разрушенному, сгоревшему острогу. Заслышав его шаги, метнулись наутек несколько шакалов. С шумом захлопал крыльями орел-стервятник и с недовольным криком уселся неподалеку. Василько узнавал убитых товарищей, склонялся над ними, закрывал им глаза. Вот Истомка, весельчак и певун, тоже из самой Тарусы, с ним они когда-то начинали порубежную службу. А это Ерема, бывший княжеский дружинник, первый наставник Василька; порой бывал крут, а то и несправедлив к нему, но многому научил в ратном умельстве. Лицо острожного воеводы было иссечено саблями так, что его трудно было узнать…
Порубежник долго стоял над ним, сердце его будто в кулаке сжал кто-то. Чувствовал, как в душу закрадывается тоска от одиночества и жалости, но сумел переломить себя. Решительно выпрямился, зашагал дальше. Его все больше заполоняла ненависть к врагам; решил: «Надо уходить в Тарусу! Там князь, там воинство. Может, еще и доведется сразиться с окаянными!..»
Василько стал спускаться с холма. Он еще не дошел до его подножья, когда услышал конский топот и громкие крики.
«Неужто ордынцы?!.»
Порубежник быстро обернулся, на миг замер в растерянности… Из-за холма наперерез ему мчались всадники. Они были еще далеко, однако Василько понял, что не успеет добраться до леса. Но все же побежал, побежал что было мочи…
А татары уже почти настигли его. Передний отцепил от седла аркан и, готовясь забросить, наматывал его на руку. Чтобы не попасть в петлю, порубежник бросался из стороны в сторону, задыхаясь под тяжестью кольчуги, напрягал последние силы. До дубравы уже было рукой подать, но, увы, сил у него больше не осталось. Василько в изнеможении остановился, два всадника обогнали его и отрезали дорогу к лесу. Четверо нукеров в длинных темных халатах, закрывающих полами стремена, и в кожаных шлемах с железными шишаками медленно подъехали к порубежнику. За спиной у каждого висели лук и несколько колчанов со стрелами, сбоку сабли в ножнах, щиты.
«Лучше смерть, нежели полон!..»
Василько выхватил меч. Тыча на него пальцами, ордынцы гоготали. Тот, что приготовил для броска аркан, резко взмахнул им, однако порубежник рванулся в сторону, и петля пролетела мимо. Неожиданно Василько оступился, нога попала в нору суслика, потеряв равновесие, он упал. На него набросились двое, вырвали меч, заломили руки за спину. Онбасы-десятник удовлетворенно прищелкнул языком, приблизившись к безоружному пленнику, соскочил с коня, что-то крикнул нукерам, и те отпустили Василька. Со злорадной усмешкой на широком лице десятник распахнул халат и отцепил от пояса веревку. Перед глазами порубежника зеркалом блеснула в лунном свете стальная кольчуга.
В то же мгновение сильный удар ногой в живот отшвырнул ордынца к лошади. Прижав от страха уши, она шарахнулась в сторону, едва не опрокинув остальных лошадей и нукеров, которые уже все спешились. Пока ордынцы хватали за уздцы своих коней, чтобы они не разбежались, и снова усаживались в седла, Василько успел вскочить на жеребца десятника и помчаться прочь. Когда нукеры устремились в погоню, беглец был уже далеко. Он несся к лесу. Деревья, кусты, снова деревья. Густеет листва, вот уже и спасительная чаща…
Уходила станица затемно. Над головами ватажников едва мерцали сквозь дым пожаров звезды. Пахло гарью. Путь разбойной станицы пролегал через леса и болота, которые тянулись вдоль северного берега Оки. На ночь становились у чистых лесных озер. Вечерами, когда лесовики бражничали у костра, Федор подолгу сидел на берегу, смотрел, как плещется в озере рыба, как крадется на водопой зверье. В который раз порубежник спрашивал себя: «Может, лучше бежать и добраться до своих?..» — но продолжал по-прежнему идти с разбойной ватагой. Вставали лесовики рано, когда еще дымилась зеркальная озерная гладь — в этот час хорошо ловилась рыба. Брали ее на блесну либо всем миром вытаскивали большой сетью с берестяными поплавками и грузилами из обожженной глины. Наскоро варили похлебку и, перекусив, шли дальше. По дороге стреляли дичь из луков. Тем и жили.
Как-то под вечер вышли к деревушке на два двора, затерянной среди глухого леса. Колосилось небольшое ржаное поле, голубел лен, на огороде зеленели капустные шары, желтела ботва репы и лука. На опушке под присмотром ребятишек, одетых в белые до пят холстинные рубашонки, паслись мелкорослые коровы и козы.
Завидев вооруженных людей, крестьяне встревожились, бросили работу. Бабы с детьми поспешили укрыться в избах. Мужики, их было четверо — белый как лунь старик и трое помоложе, кряжистых и крепких, — сгрудившись группкой, с опаской и растерянностью смотрели на лесовиков.
— Бог в помощь, сироты, не опасайтесь! — бросил Гордей. — Как живете-можете?
Крестьяне молчали, чужих они видели редко, только когда раз в году наведывались к ним сборщики подати да изредка наезжали в Коломну на торжище. А тут сразу двадцать душ, да еще оружных!.. Но атаман постарался рассеять их опасения:
— Слышь, сироты, хотим обменять кой-чего с наших припасов на корм, а то без хлеба оголодали.
Крестьяне немного успокоились, но по-прежнему оставались насторожены и хмуры. Седой мужик позвал баб, что-то буркнул им. Те вынесли молоко, два каравая ржаного хлеба, испеченного на кислом квасе, и три глиняные бутылки с льняным маслом. В обмен ватажники передали им немного тканей, бус и серьги.
Тем временем уже совсем стемнело, небо со всех сторон окрасилось в багрово-коричневый цвет, звезды с трудом пробивались в зловещем мареве.
— Который день так! — недоуменно пожал плечами старик, показывая на зарево. — А что оно значит, ума не приложим. Чай, далече, должно, от нас.
Ему никто не ответил. Ватажники, расположившись вокруг костра, жадно хлебали сдобренную льняным маслом овсяную кашу, заедая хлебом. На огне, издавая пряный запах, жарились большие куски кабаньего мяса; сало, стекая на раскаленные угли, с шипеньем и треском разбрызгивалось в стороны.
Наконец атаман закончил есть, строго сдвинув к переносице лохматые брови, бросил:
— То поганые идут, палят землю нашу. Серпухов уже захватили!
Миг-другой крестьяне в оцепенении молчали, потом стали креститься. Испуганно заголосили бабы, заплакала ребятня. Мужики обступили Гордея.
— Коль правда сие, что нам делать?
— Уходите в лес, сироты, да подальше, чтоб ордынцы не нашли…
В один из дней ватажники вышли позже обычного. Было еще темно, может, из-за непогоды, а может, потому, что дни становились все короче. Шел дождь, лесовики, ругаясь про себя вполголоса, поплотнее кутались в свою немудреную одежду. Даже Митрошка не балагурил и не приставал к простоватому Ивашке. Прошли совсем немного, когда впереди сильно потянуло гарью. Ватага остановилась.
— Ивашко, а ну, поглянь, что там! — кликнул Гордей кашевару, и тот исчез в едва начавшей редеть темноте. Вскоре он вернулся, крестясь в страхе, взволнованный.
— Сидит мужик, по рукам и ногам связан… — Ванька-кашевар перевел дух и, оглядев лесовиков расширенными от испуга глазами, заикаясь добавил: — А стережет его… ведьма!
Гордей громко выругался, встревоженно спросил:
— Больше никого?
— Никого! Даже собак, должно, ведьма съела!..
Ватажники переглянулись.
— Идем, посмотрим на твою ведьму! — решительно сказал атаман.
Прошагав с сотню шагов, остановились. Село, видимо, было уже рядом, несло гарью и сладковатым запахом мертвечины, от чего даже у привычных ко всему лесовиков мурашки холодили спины.
— Вон там! — опасливо показал Ванька на одинокий старый дуб на опушке.
Подошли ближе. Прислонившись спиной к дереву, сидел человек. В полумраке видны были курчавые волосы и большая борода, спадавшая на широкую грудь. Руки и ноги у него были крепко связаны сыромятными татарскими ремнями. Он встревоженно повернул голову, и в этот миг из-за кустов вдруг появилась страшная баба. Волосы взлохмачены, грязная, когда-то белая холстинная рубашка разорвана, глаза безумные.
Ведьма!
Ватажники испуганно шарахнулись, стали креститься.
— Не бойтесь, люди добрые, — промолвил связанный мужик, сидевший под деревом. — Это женка моя, умом тронулась, бедолашная.
Атаман подошел к нему, молча разрезал ремни.
— Ты кто будешь?
С трудом расправив затекшие руки, мужик пробормотал:
— Тутошний я, из селища сего… — И, помолчав, тихо добавил: — Водицы бы испить, люди добрые.
Митрошка протянул ему глиняную флягу…
Это было первое пепелище, которое встретилось ватаге. Долго разглядывали они погибшее поселение, хмурились, угрюмо молчали.
Село до нашествия было большим, почти полугородок, рассказал мужик, которого звали Ермак. Несколько десятков изб, хоромы сына боярского Козла, володаря деревни, хозяйственные постройки, церквушка со звонницей и колоколом. Случилось все нежданно накануне утром. Крестьяне занимались обычными делами. Мычали коровы, мекали козы, перекликались собаки и петухи. Ермак чинил плетень во дворе, молодая жена его Ладушка кормила грудью первенца. Вдруг раздался пронзительный клич «урагх!» — и в село хлынули страшные ордынцы. Звонарь успел влезть на колокольню. Его никто оттуда не снимал, просто подожгли звонницу. Над селом долго звенел набат вперемешку с вражескими воплями, криками жертв. Потом набат затих, церковь обвалилась и погребла колокол вместе со звонарем.
Когда в избу ввалились ордынцы, Лада стояла у люльки с поднятым над головой топором. Первый нукер упал с раскроенным черепом. Не слышала, как просвистел аркан; ее выволокли за ноги из избы и стали насиловать. У порога лежал намертво связанный ремнями Ермак. Татары вынесли из дома все, что могли, и подожгли его. Ножом полоснул сердце детский плач. Лада рванулась, но ее крепко держал за волосы степняк. С расширенными от ужаса глазами смотрела на воющее пламя, не чувствуя боли, рвалась из рук очередного насильника, пока не обрушилась крыша и детский крик захлебнулся навсегда…
Лада затихла на мгновение, затем внезапно извернулась и, оставив в руках у ордынца прядь своих волос, вцепилась ему в горло. Ордынец захрипел и обмяк — откуда только взялась у нее эта неистовая сила?! Изба стояла на краю села, и ордынцы их не заметили. Безумный взгляд несчастной остановился на муже. Она взвалила его на спину и, шатаясь, пошла к лесу. Через час все было кончено. Скот, молодых баб и мужиков ордынцы угнали в полон, остальных зарубили. Многие сгорели заживо.
«Развяжи меня, Ладушка…» — просил Ермак, но обезумевшая жена не отвечала. Остановилась, прислушалась, осторожно опустила мужа на землю, прислонила к дереву и спряталась в кустах…
Обеспокоенная близостью татар, ватага в тот день не пошла дальше. После недолгого совета лесовики решили пробираться на верховские земли только ночами, а в светлое время, укрывшись в лесу, отдыхать.
Проходя неподалеку от лесной дороги, ватажники увидели свежие следы вражеского ночлега. Тлеющие головешки костров, отпечатки лошадиных копыт, обрывки одежды, где вповалку спали связанные пленники, оброненная кем-то из ордынцев плетка-свинчатка, сыромятный ремень…
В тот же день исчезли куда-то Ермак с Ладой, больше лесовики их не видели.
На каждом привале Гордей выставлял дозорных. Ставили и Федора, он сам попросил атамана об этом. Но ему, должно, по-прежнему не доверяли, всякий раз рядом находился кто-нибудь из ватажников.
Чем дальше удалялась лесная станица от Коломны, тем чаще ей встречались сожженные, безлюдные поселения, участки сгоревшего леса. Ближе к Серпухову, где прошло большинство ордынских полчищ, все было превращено в пепел. Враги не пощадили ни одного городка, ни одной деревни; жители были перебиты или уведены в полон. В руинах лежали не только московские, но и селения, принадлежавшие великому князю Рязанскому Олегу.
Лесовики оголодали. Питались одной рыбой, зверье и птица, распуганные пожарами и татарами, исчезли.
За эти несколько дней Федор, благодаря Митрошке, многое узнал о своих попутчиках. Ивашко-кашевар, пригожий русый парень, стал ватажником из-за того, что убил княжьего человека, обесчестившего его сестру. Худой, с подбородком в пол-лица Митька Корень за долги был посажен в яму-темницу, его заставили подписать кабальную грамотку на холопство, и тогда он ушел в леса. Пожилой дряблолицый Рудак не поладил с боярским управляющим-дворским. И так большинство.
Сам Митрошка раньше жил в Серпухове, считался в городе искусным швецом, шил одежду для бояр и боярынь. По характеру был он добрый и беспечный человек, угощал многочисленных дружков, раздавал взаймы, а потом жил впроголодь, считая каждую деньгу. В боярских дворах на швеца смотрели, как на животинку, вели при нем всякие разговоры. А он исправно рассказывал обо всем приятелям. Серпухов всегда был полон слухами о том, что делается во дворе у того или иного боярина. Но однажды из-за его болтовни произошла ссора между серпуховским воеводой и тысяцким князя Владимира Серпуховского. Митрошка едва успел сбежать из города. Несколько лет скитался по Руси, побывал в Рязани, Твери, даже в Великом Новгороде. Потом перебрался в Алексин, поближе к Серпухову, но там появиться не посмел — узнал, что о нем еще не забыли. Тогда Митрошка решил податься в Коломну, а по дороге пристал к разбойной ватаге, орудовавшей в окрестных лесах. Вначале лесовики на него косились, за дело и без дела давали тумаков, а потом привыкли. За швецкое умельство, неунывающий нрав и бесчисленные затейливые россказни признали его своим.
За короткое время Федор тоже успел привязаться к Митрошке. Хотя и считал, что швец чересчур уж много болтает, его доброта и бесхитростность расположили к нему сурового и замкнутого воина. На первых порах порубежник чуждался лесной ватаги. Он жил как в угаре, ложился и вставал с мыслью, что не исполнил свой ратный долг, не предупредил об ордынском набеге.
А между тем многие из лесных молодцов при одном виде угрюмого, сторонящегося их острожника с трудом сдерживались, чтобы не расправиться с ним. Встречая их хмурые, враждебные взгляды, Федор не мог дождаться того дня, когда ватага доберется до Серпухова, где он задумал ее оставить. Ватажники давно бы уже свели счеты со своим пленником, если бы не боязнь навлечь на себя гнев крутого нравом, скорого на расправу Гордея, который по непонятной для них причине продолжал покровительствовать тому. Было ли это следствием великодушия атамана или же он просто решил повременить, оставалось для них загадкой: Гордей никогда не рассказывал о том, что произошло на Кучковом поле в Москве.
Лесовики отдавали должное своему вожаку за ум и храбрость, но ничего не знали о его прошлом. Из сподвижников Гордея, с которыми тот начинал разбойный промысел, в живых уже никого не осталось, и потому вся его прежняя жизнь была окутана тайной. Одни говорили, что атаман родом из разоренных Иваном Калитой углицких бояр, другие считали его монахом, сбежавшим из монастыря, третьи — крестьянином, который лишился своего хозяйства, четвертые… Немало догадок высказывали ватажники, но все они сводились к одному: «Видно, вельми досадили Гордею люди князя Московского, уж крепко не любит их чернобородый!..»
Несколько раз Гордей подсаживался к Федору на привалах, пытаясь поговорить с ним по душам. Тот вначале отмалчивался, неохотно отвечал на расспросы. Но атаман был настойчив. Несмотря на все, он по-прежнему испытывал расположение к порубежнику, который когда-то спас его. Рассказывал ему о делах ватаги, о своих разбойных сподвижниках, интересовался его прежним крестьянским жильем-бытьем. Это невольно будило в Федоре воспоминания о горьком отрочестве, в голову приходили мысли, что он лишь благодаря случаю избежал участи своих теперешних попутчиков. И действительно, повстречай Федор в ту пору, когда сбежал от расправы, не воеводского сына, а разбойную ватагу, он бы наверняка пристал к ней…
Предубеждение, которое Федор питал к лесовикам, все больше рассеивалось. Может быть, оно вскоре и вовсе бы исчезло, если бы не равнодушие, с которым, по его мнению, относились ватажники к тому, что происходило вокруг. На привалах они распивали мед, смеялись, грубо подшучивали друг над другом… Но Федор заблуждался. Большинство лесовиков были жителями великого княжества Московского, они родились и выросли во времена многолетней передышки от кровавых ордынских набегов. Некоторые из них побывали в ополчении и сражались на Куликовом поле. Им были чужды страх и безысходность, так долго терзавшие души их предков. Кажущиеся спокойствие и безразличие лесовиков к людским страданиям были явно напускными…
Возки тарусской княгини Ольги медленно двигались из Тулы в Тарусу. С обеих сторон дороги шумели поредевшей листвой огромные дубы, поскрипывали на ветру высокие сосны. Пламенели багровыми ягодами кусты рябины. Громко курлыкая, тянулись на юг косяки журавлей. На ночлег останавливались в селах, днем делали привалы в деревнях, а то и просто на лесных проталинах. Пока кормили детей, а княгиня и ее боярыни отдыхали от тряски на дорожных ухабах, дружинники спешивались и, не расседлывая коней, пускали их пастись неподалеку. Уже миновали большую часть пути, до Тарусы оставалось верст двадцать, когда Ольга Федоровна велела сделать очередной привал.
Начальный над охраной боярин Андрей Курной, услыхав наказ, недовольно поморщился, на его крупном лице с надменно поджатыми губами еще резче обозначились глубокие продольные складки; он даже сплюнул в сердцах.
— Только отъехали — и снова привал! — раздраженно буркнул он, обращаясь к своему помощнику, сыну боярскому Дмитрию. — Восемьдесят верст надо было всего проехать, а в дороге уже четвертый день. Никак не могу уговорить княгиню ехать быстрее!..
Курной снял высокий, украшенный зеленым орлиным пером серебряный шлем, вытер ладонью вспотевший лоб и, несмотря на дородность, легко соскочил с коня. Он держался перед княгиней со спокойной уверенностью, но весь путь из Тулы, где Ольга Федоровна с детьми гостила у своего отца, не переставал тревожиться. Курного волновали частые беспричинные, как ему казалось, остановки. «Ну, не поело дите, ну, умаялись в возках боярыни… Так что с того? Забыли, что рубеж близко, крымцы могут набежать изгоном, душегубцев окрест много!..» — сердился он, даже не ведая про то, что в нескольких десятках верст отсюда бессчетные орды Тохтамыша уже прошли через Верхне-Окские княжества, захватили Серпухов и двинулись на Москву.
Боярину не терпелось поскорее исполнить поручение князя Константина: благополучно привезти в Тарусу его семью. Однако открыто выказывать свое недовольство он не решался и теперь отводил душу перед помощником.
— Не печалься, Андрей Иваныч, днем раньше, днем позже, все одно доедем, — тоже спешившись, беззаботно махнул рукой сын боярский Дмитрий; его раскосые глаза от улыбки еще больше сузились, чувствовалось, что тревоги старшого он не воспринимает всерьез.
Жеребец начального над охраной горячился, грыз удила, он только разошелся, а его вдруг осадили на скаку. С трудом удерживая повод, Курной хмуро сказал:
— Только бы не вышло с нами, как с тем, что не видал, как упал, погляжу — ан лежу.
— Ордынцы далеко, в Диком поле кочуют, — снова попытался успокоить боярина Дмитрий. С его молодого лица по-прежнему не сходила беспечная ухмылка. Причиной тому был солнечный, не по-осеннему теплый день, а главное, надежда опять увидеть сероглазую, светлокосую Дуняшку, служанку княгини, которая ехала с ней в одном возке. На привалах Дмитрий умудрялся мельком обменяться с ней такими ласковыми и нежными взглядами, от которых у молодца непривычно частило сердце.
— Кто знает, где они ныне… — ворчливо протянул Курной и добавил строго: — Крымцы двуконь, триконь куда хочешь, как снег на голову, могут свалиться. Да и душегубцев в сих местах погуливает немало. Скольких купцов пограбили, а то и поубивали.
— Ну, их-то, мыслю, нам нечего опасаться, сотня наших дружинников со всеми тарусскими и тульскими татями управится.
— А ежели они засаду устроят?
— Не осмелятся, Андрей Иваныч.
Но Дмитрий не успокоил боярина. Тот даже собрался пристращить княгиню: мол, дозорные видели ордынцев. Может, хоть это образумит ее. Но потом раздумал: пугать не годится. Чего доброго, князю пожалуется.
Курной велел дружинникам спешиваться и, выставив вокруг возков охрану, зашагал в село, жители которого уже высыпали из изб и с настороженным любопытством разглядывали знатных нежданых гостей.
Княгиня Ольга, статная, уже начавшая полнеть молодуха, вышла на улицу и уселась на вынесенной из возка лавке. На поляне неподалеку сыновья, княжичи Иван и Юрий, сняв кафтанчики, бросив их на усыпанную лиловыми и желтыми цветками траву, бегали друг за дружкой.
«Скорее бы доехать до Тарусы, — глядя на них, думала княгиня. — Небось заждался Костянтин сынов, а может, и по мне скучает? Неужто и сейчас сердится за отца и братьев? Я-то в чем повинна, что они к князю Рязанскому переметнулись? Тула всегда к Рязани руку тянула, потому что близко они к Дикому полю, так мне отец сказывал. И еще говорил: «До Москвы далеко, на Тарусу надежды нет — у нее после мамайщины ратников мало!» Хоть правда сие, а Костянтин все ж гневается на них и на меня серчает. Десять лет я уже с ним, трех сынов родила, Таруса для меня стала отчим домом. Зачем же он так?..» — вздохнула она.
У ног Ольги послышалась возня, что-то уцепилось за ее летник из синего шелка. Вздрогнув, она невольно приподнялась, но тут же улыбка тронула ее грустное лицо. Два котенка: один поджарый, черно-смоляной, второй белый с серым, поплотнее, играя, то бросались друг на друга, то снова отскакивали и прятались в траве. Княгиня перевела взгляд на сыновей. Юрий прижал Ивана к земле, навалился на него всем телом. Тот пыхтел, извивался, пытаясь сбросить брата с себя, но это ему не удавалось. Лицо старшего стало пунцовым, злым.
«Еще подерутся! — встревожилась мать, но взор ее снова упал на резвящихся котят, и она вместо того, чтобы прикрикнуть на сыновей, снова заулыбалась: — Молодо-зелено. Радуется свету божьему. И княжичи мои, как те котята, без забот, без тревог, знай, балуются себе, веселятся… Отец в них души не чает. Солнце мое красное, как хочу видеть тебя, прижать к сердцу!..»
Княгиня уже собиралась встать и велеть готовиться к отъезду, но тут из избы выбежал самый младший — четырехлетний Васютка. Он увидел котят и бросился к ним. Те, прижав ушки, замерли и в следующий миг стремглав пустились наутек.
А с поляны, где боролись княжичи, доносились их возбужденные звонкие голоса:
— Так не честно! Ты словно ордынец, со спины наскочил! Ну, я ж тебе!
Ольга Федоровна решительно поднялась.
— Иван! Юрий! Идите сюда!
Боярыни, услыхав окрик княгини, торопливо вскочили с холста на траве, где отдыхали вместе со своими служанками, и поспешили к княжичам.
К Ольге Федоровне подошли Андрей Иванович и Дмитрий. Уловив молчаливый упрек в глазах Курного, она молвила:
— Сейчас отъезжаем! Ты уж не сердись на меня, Андрей Иваныч, слово тебе даю, что сей день нигде больше не остановимся.
— Хоть бы так! — не переставая хмуриться, бросил Курной. — Только все одно не поспеть нам в Тарусу до ночи.
— Ну, завтра в день приедем… Благодарствую тебя, Андрей Иваныч, и тебя, Дмитрий, за верность и заботы ваши. Константин Иваныч сие не забудет.
В ответ оба молча поклонились.
Позади остались сладковатые, дурманящие запахи болота, узкие тропки из сросшихся кочек дернистой осоки, где шуракальцы, спешившись, вели коней в поводу. Несколько бродяг, захваченных крымцами под Тулой, хорошо знали здешнюю глухомань. В дремучем дубовом лесу, густо поросшем кустами орешника, волчьего лыка и крушины, вилась, петляла стежка, по которой можно было ехать гуськом. А когда начался сосновый бор с редким подлеском, скакать стало легко и вовсе. Поджав хвосты, разбегалось перед всадниками испуганное зверье, разлетались с тревожными криками птицы.
Став на колени и повернувшись лицом к востоку, шуракальцы в положенный час сотворили намаз-молитву, благодарили Аллаха, который провел их через глухие леса и гиблые болота урусутов. Не все дошли: кто утонул в топи, кто, отстав, пропал в дебрях, но большинство добралось к дороге. Поводырям, как было обещано, сохранили жизнь: привязали к деревьям, а рты заткнули войлочными кляпами — никто не должен был проведать о грядущем набеге.
Хан Бек Хаджи, разграбив и спалив Тулу, только вышел со своей ордой из города, его дозорные отряды еще находились в нескольких десятках верст от Тарусы, а триста отборных нукеров уже добрались до тарусской земли и теперь мчались на север, к стольному граду удельного княжества.
За каждым всадником бежали в поводу две-три лошади, колчаны были полны стрел, в руках копья, у поясов кинжалы, к седлам подвешены плетеные щиты, сабли, арканы.
Лихим ночным налетом конников хан шуракальцев Бек Хаджи захватил Тулу, перебил ее защитников и, казнив тульского князя Федора, взял в полон его семью. Весь следующий день бесчинствовали — грабили, насиловали и убивали жителей, вязали молодежь и подростков, чтобы угнать в Крым. Узнав, что из города дня три назад уехала тарусская княгиня, гостившая с детьми у своего отца, Бек Хаджи позвал тысячника-мынбасы Тагая. Возбужденно кружа возле костра, разложенного посредине просторной юрты из разноцветного войлока, хан сказал застывшему у входа Тагаю:
— Слушай, мой верный Тагай! Три заката назад из этого города выехала на полночь жена тарусского коназа Константина. С ней дети коназа. Три! — показал он на пальцах. — Их сопровождает горстка урусутских воинов. Ты должен догнать беглецов и пленить. Это моя добыча! Скачи, Тагай! Да поможет тебе Аллах!
Тысячник отобрал триста отважных нукеров, и не успело солнце взобраться на полуденную высоту, как шуракальцы уже выступили из Тулы.
Пробираясь болотными и лесными тропами во главе своих сотен на север, мынбасы Тагай, круглая, бритая голова которого была изборождена шрамами — следами вражеских мечей и сабель, вспоминал тяжелый, немигающий взгляд Бека Хаджи и с удивлением ощущал, как тревожно бьется его не знающее страха сердце. Что станется с ним, Тагаем, если Аллаху будет неугодно помочь своему верному рабу и он не поймает урусутскую княгиню? Пощады от свирепого Бека Хаджина тогда не ждать. После того, как тот получил тарханную грамоту с алою тамгою от великого хана Тохтамыша, он еще пуще вознесся в гордыне, забыл о тех, кто всегда был верным сподвижником, нещадно карает за любой промах… Но нет, Тагай догонит княгиню! Аллах не оставит его и даст то, к чему он всю жизнь стремился! Он станет богатым и знатным беком! Ведь он со своими воинами верно и храбро служил всем шуракальским ханам. Дрался вместе с ними в Крыму и на Кавказе, на Воже и на Куликовом поле. С мурзой Бегичем едва не утонул в реке, спасаясь от преследования урусутов, а после разгрома Мамая лишь чудом унес свою раненную вражеским мечом голову…
До сих пор Аллаху неугодно было обратить взор на своего раба. Но теперь, кажется, пришел его час! Он пленит тарусскую княгиню! Он прославит себя в решающей битве с неверными! Он дойдет до Мушкаф и установит зеленое знамя пророка на ее белокаменных стенах! Он получит пожалование от великого хана Тохтамыша — тарханную грамоту, если не с красною, то с синею тамгою!..
Так тешил себя надеждами тысячник Шуракальской орды Тагай, ибо, несмотря на то, что владел десятками верблюдов, табунами коней, тысячными отарами овец и многочисленными пленниками-рабами, всегда считал, что обойден судьбой.
Ордынский предводитель не жалел ни себя, ни своих нукеров. Шуракальцы скакали без привалов. Когда лошадь под всадником выбивалась из сил, он пересаживался на другую, шедшую в поводу, затем на следующую — на третью, если имел, или на отдохнувшую первую…. Тагай знал от лазутчиков, что у тарусского коназа сильная конная дружина, и хотел перехватить обоз княгини, пока тот не добрался до города. Он торопил сотников и десятников, а те подгоняли нукеров. Но воины были уже не те, которых вели когда-то за собой Чингисхан и Батухан. Что было надо тем? Немного сушеного мяса, положенного под седло, горстка проса, вода из лужи. Если не было этого, убивали изнуренных лошадей, ели траву, вскрывали вены и пили кровь лошадей. Могли несколько дней ничего не есть, а дрались злее сытых… Но это было давно, теперь же ордынцы уставали, слабели от голода и жажды, робели среди бескрайних лесов и болот, а после Куликовской битвы страшились урусутских воинов.
В тот день гонка была и вовсе неистовой. Выехав на рассвете, татары скакали без остановки до самого вечера. Даже закаленные в битвах онбасы-десятники и жузбасы-сотники едва держались в седлах, не говоря уже о простых воинах. До Тарусы оставалось десятка два верст, но темнота заставила тысячника Тагая остановить погоню. Шуракальцы расположились в лесу неподалеку от дороги. Усталые, голодные, злые… Ко всему, ночь выдалась холодной, даже слегка приморозило, но Тагай не разрешил жечь костры. Нукеры лежали на сырой траве, улегшись поближе друг к другу, чтобы согреться. Некоторые сразу заснули, остальные долго ворочались, тихо переговариваясь между собой. Шепотом сетовали, роптали, чтобы, упаси Аллах, не услыхали жузбасы и грозный мынбасы Тагай…
Крымцы скакали по земле, которая не подвергалась вражеским нашествиям уже много лет. Вдоль дороги — где ближе, где дальше — за эти годы выросли села и деревни, размножился скот. На лугах паслись лошади, коровы, козы. Много людей, много скота. Правда, и на Тарусчину уже дошли слухи, что бессчетные ордынские полчища огнем и мечом пронеслись по завоеванным Литвой русским княжествам в верховьях Оки. Но это было далеко отсюда, люди надеялись, что обойдется и на этот раз, и потому не торопились укрыться в лесных дебрях.
Грозный Тагай предупредил своих нукеров: «Кто отстанет или свернет с дороги, будет казнен!» Но разве удержишься?!.
— Слышал? Хакима, такого багатура, позорной смерти предали! — сокрушался кто-то из воинов.
— Мустафу тоже. Хребет на глазах у всех сломали, — шептал другой. — И за что? За урусуткой погнался, хотел пленить.
— И Хакима жаль, и Мустафу, — вздохнул третий. — С Бегичем ходили, с Мамаем ходили, уцелели. А тут…
— Пятерых из нашей сотни казнили.
— Из других сотен тоже!..
— Тише, тише, — успокаивал их десятник, — на все воля Аллаха. Они нарушили яссу великого Чингисхана. Мыпбасы Тагай сказал: полоним урусутскую княгиню, разрешу нукерам чинить, что захотят. Обратно погоним, каждый богатым станет, увезет с собой столько, сколько сможет. Еще и от хана Бека Хаджи награду получит.
— На чем увезешь? У меня из четырех коней только два осталось.
— У меня один, и тот бежать не может.
— Сколько коней загнали! Лежат на дороге, вороны глаза им клюют.
— Тагай сказал: «Возьмем у урусутов целые табуны».
— Табуны?.. Что-то я их не видел.
— Надо было настоящих скакунов из дома брать. Я вот четырех привел — все целы.
— Дай одного, двух верну.
— Чего захотел!
— Еще один такой день — совсем без лошадей останемся.
— Сотник Махмуд говорит: «Завтра догоним урусутскую княгиню».
— Догоним… Каждый день говорят…
— Если не догоним, плохо будет. У Тарусского коназа много конных нукеров.
— Урусуты — смельчаки, ничего не боятся.
— А когда-то, старики сказывали, духа нашего страшились.
— Мамай во всем повинен, на Куликовом поле славу Орды сгубил.
— Зачем тень Мамая тревожить? Он давно уже ответ перед Аллахом держит…
Наконец в лесу все стихло, слышались лишь храп нукеров да негромкая перекличка дозорных.
— Слава Богу, спасся!.. — торопливо перекрестившись, пробормотал порубежник; снял шлем, вытер рукавом кафтана мокрый лоб. Только теперь, когда опасность миновала, почувствовал, как колотится, казалось, выпрыгивает из груди сердце. И тут же подумал радостно:
«Ушел все-таки от окаянных, ушел! А ведь едва не полонили враги, тогда бы снова прощай, воля, теперь уже, должно, до самой смерти!..»
Мальчонкой Василька угнали во вражий полон. На всю жизнь остался в памяти тот страшный день… Окраина Тарусы, курная бревенчатая изба, отец, мать, малолетние сестренки-близнецы. Во дворе росли лук, репа, капуста, огурцы, у избы несколько яблонь, кусты крыжовника, черемухи, малины. Двор их отличался от других ладным высоким забором, тяжелыми дубовыми воротами да умело сработанным, ярко расписанным петушком вместо обычного конька на крыше избы. Отец Василька Сысой был искусным плотником, без работы не сидел, в доме был достаток, держали лошадь, двух коров, коз, свиней, птицу…
В один из погожих июльских вечеров, когда заходящее солнце расцветило багрянцем воды Оки и зажгло розовым огнем белые облачка на небе, Василько, которому шел восьмой годок, играл во дворе с Пронькой, соседским однолеткой-мальчишкой. Сысой и его младший брат Олекса плотничали — строили надпогребницу. Мать куховарила в избе, исподволь приглядывая за грудняками, что спали в подвешенной к потолку люльке. Сладко пахло истомленным жарой разнотравьем и хвоей, и на душе у детей и взрослых было спокойно и счастливо…
Ордынцы появились изгоном, как снег на голову среди ясного дня. Скрытно переправившись через Оку в нескольких верстах от города, с ревом и завыванием неслись по улочкам Тарусы. Вламывались во дворы, хватали мужиков, баб, детишек постарше, вмиг связав, бросали их поперек седел или приторачивали к запасным лошадям и мчались дальше. Татарский чамбул был невелик, с полсотни всадников. Опасаясь дружинников, стоявших на подворье удельного князя тарусского Ивана Константиновича, похватав добычу, развернули коней и подались назад в Дикое поле.
Завидев крымцев, Олекса успел перемахнуть через забор в дубраву. Схватили Сысоя и мальцов, в избу, стоявшую за огородом, вломиться татарам уже было недосуг — десятник-онбаев засвистел в дудку, давая наказ уходить…
Узнав, что Сысой — плотник, ордынцы с выгодой продали его купцу, направлявшемуся в стольный город Орды Сарай. А тот на радостях прикупил по дешевке и мальчишек. Плотники и столяры высоко ценились, золотоордынские ханы начали строить флот на Волге, и каждый умелец был нужен дозарезу.
В Сарае, расположенном в верхнем течении Ахтубы, пленников поселили на окраине города в маленькой землянке. Рядом стояло еще несколько таких же лачуг, в них жили ремесленные люди со своими семьями. Другие землянки были побольше, со стенами, укрепленными сырцовым кирпичом. Там обитали одинокие рабы. Со временем Василько и Пронька стали частыми гостями обездоленных, а потом им и вовсе пришлось туда переселиться. Спали на гнилой соломе прямо на земляном полу. В отличие от семейных землянок, где были печи, здесь в холодное время согревались жаровнями. Рабов кормили впроголодь, одевали в лохмотья, трудились они от зари до зари под охраной надсмотрщиков, на ночь их запирали в землянках и сторожили. Многие невольники, изнуренные тяжким трудом и болезнями, погибали.
Положение Сысоя, как и других ремесленников, было полегче, но участь Василька и Проньки оставалась тяжкой и безысходной: до самой смерти им предстояло быть рабами. Первое время Сысой очень тосковал по дому, по жене и дочерям, вынашивал мечту о побеге, допытывался у других пленников, как найти дорогу домой. Но уж слишком далеко завезли их, попробуй миновать ордынские заслоны, когда на руках твоих двое ребятишек. И в конце концов он смирился. Ему с мальцами нужна была хозяйка в убогом жилище, и спустя год Сысой женился на такой же обездоленной рабыне из Рязани.
Время шло, семья Сысоя увеличивалась, рождались дети, Василько и Пронька взрослели, ютиться всем в тесной землянке становилось невмоготу. Сысою, который, благодаря своему великому умельству строить корабли, превратился из раба в полузависимого от хозяина, было дозволено заложить себе дом. В безлесной, выжженной солнцем степи не росло ни деревца. Пришлось чуть ли не год возводить жилье из сырцового кирпича. Строились на хозяйской земле, там же, где за высоким глинобитным дувалом располагались землянки рабов. Дом вышел на славу, не хуже, чем у самого Салчея.
Старики-соседи, знавшие жадный, завистливый нрав хозяина, предупреждали Сысоя, чтоб не слишком усердствовал, но тот не внял их советам, и вскоре пришлось ему пожалеть горько. Когда дом был готов, Салчей несколько раз обошел вокруг строения, прищелкивая языком, качал чалмой на шарообразной голове, приговаривал:
— Карош дом, якши дом. Мне нравится, Сысойка, очень нравится. Ты, наверное, хочешь подарить его мне? А? Хочешь? Ха-ха-ха!.. — И при этом жирные щеки хозяина тряслись в едком смешке.
Сысой в оцепенении молчал, потом стал просить его, клялся, что построит для него другой дом, но хозяин был неумолим. Тогда Сысой решил идти просить защиты у православного епископа сарского Матвея. В Сарае, где было много русских невольников, куда приезжали торговать русские купцы и являлись по ханскому вызову русские князья, еще в 1261 году было образовано православное епископство. Матвей посочувствовал Сысою, однако заступиться не мог, да и не захотел. Пришлось Васильку и Проньке перебираться в соседнюю землянку — невольничье общежитие. Отрокам уже шел шестнадцатый год, полуголодное существование и тяжкий труд не могли не сказаться — оба были худющими, все ребра наперечет.
В том же году в Сарай приехал великий князь Московский Дмитрий Иванович. Между ним и Михайлом Тверским по-прежнему шла тяжба за великое княжество Владимирское. Князь Дмитрий привез большую дань, которую собрал не только в своем, но и в удельных княжествах, зависимых от Москвы. Он преподнес богатые подарки Мамаю, ханам и ханшам и даже выкупил за десять тысяч серебряных рублей сына Михаилы Тверского Ивана, которого держали заложником в Орде. Поездка в Сарай оказалась успешной, Мамай подтвердил, что ярлык на Владимир принадлежит Москве.
С той поры Василько и Пронька потеряли покой и вовсе. Дмитрий Иванович жил в Сарае чуть не с полгода. Отроки часто видели, как он в сопровождении князя Андрея Ростовского, ближних бояр и княжеских дружинников проезжает из своего жилища в ханский дворец Аттука Таша. Московские воины в шлемах с высокими шишаками, в темных кафтанах на крепких, ухоженных конях настолько завладели воображением отроков, что ни о чем другом, кроме как о бегстве из ненавистного Сарая, они не могли думать.
В Орде проживало много русских невольников. Одних захватили во время набегов, другие попали в рабство за долги, третьих продавали сами же русские князья, угонявшие «вражеское» население при междоусобицах, были и такие, которых приводили новгородские разбойники-ушкуйники. Все они мечтали возвратиться на Русь, но это удавалось немногим. Иногда выкупали пленников князья, чтобы заселить свои пустующие земли, иногда — купцы. Но убежать и добраться до родной земли было делом почти невозможным. Надеяться на то, что их кто-то выкупит, отрокам не приходилось — случаи эти в последние годы были очень редкими. На побег они тоже не решались. И тогда Василько предложил Проньке вступить наемниками в ордынское войско, чтобы потом перебежать к своим. Наемничество в Орде водилось. Во время Батыева нашествия и сразу после него русских, как и другой покоренный люд, враги насильно заставляли служить в своих полчищах. Но теперь, спустя сто с лишним лет, это стало делом добровольным. Увы, Василько и Пронька были рабами, Салчей запросил за них столько, что вербовщики отказались…
Отрокам, однако, в конце концов повезло. Когда Василько и Сопрон стали, подобно отцу, умельцами в корабельном плотницком деле, Салчей взял их с собой в Булгары. Отправились туда на недавно построенном ими струге. Правители Булгар Асан и Меметхан, получив дозволение от Мамая, задумали сооружать в своем городе ладьи и струги. Но едва Салчей с корабелами приплыл в Булгары, город неожиданно осадили московские полки под началом воеводы князя Дмитрия Боброка-Волынца. Под стенами произошла битва, Асан и Меметхан были разгромлены, москвичи захватили город. Среди пленников, освобожденных из неволи, были Василько и Сопрон. Они утаили, что хорошо знают плотницкое и столярное ремесло. Годы полуголодного рабского существования ожесточили их, они жаждали отомстить за муки в Орде. Москва готовилась к схваткам с ордынцами, впереди была Куликовская битва. Парни умели ездить верхом (отроками Салчей часто посылал их в степь пасти свои стада), они отменно владели саблями и луками (пастухам нередко приходилось обороняться и от четвероногих, и от двуногих хищников), наконец, хорошо знали татарский язык. Вот и взяли обоих в великокняжью дружину…
В Тарусу Василько и Сопрон попали уже после Куликовской битвы. Вместе с московскими ратями и полками других русских земель против Мамая выступили дружина и ополчение тарусского князя Ивана Константиновича. Большая часть тарусцев погибла, сражаясь на Куликовом поле. Узнав, что Василько и Сопрон — тарусцы, сын павшего князя тарусского Константин уговорил великого князя Дмитрия Донского отпустить их на отчую землю.
Прошло почти двадцать лет с тех пор, как Василька и Сопрона угнали в Орду. За эти годы Таруса подвергалась набегам крымчаков и золотоордынцев, мор неоднократно опустошал тарусскую землю. На том месте, где стояли когда-то избы родителей Василька и Сопрона, воздвигли монастырь, огороженный высокой дубовой стеной. Ни монахи, ни жившие теперь вокруг обители монастырские трудники ничего не знали о судьбе матери Василька и его сестер, не нашел своих родителей и Сопрон. И все же они остались на Тарусчине, вступили в дружину нового тарусского князя Константина и пошли служить дозорными на порубежье…
Василько уже изрядно углубился в ночной лес, но продолжал ехать, почти на ощупь пробираясь между могучими дубами в густых зарослях подлеска. По мере того как порубежник удалялся от острога, он успокаивался, исчез страх, овладевший было им, что снова попадет в полон к татарам…
«Лишь Божья воля помогла спастись!» — обрадованно думал Василько, но его все больше разбирала усталость, туманилась голова, слипались веки.
«Надо остановитья и отдохнуть», — борясь со сном, думал он, и вдруг насторожился: ордынский конь под ним неожиданно всхрапнул, замотал головой. «Конь явно кого-то учуял!» — мелькнула догадка; остановил жеребца, прислушался.
Ночную тишину дубравы не нарушал ни один подозрительный звук, конь, казалось, тоже успокоился… «Должно, почудилось ему что-то», — решил порубежник и снова расслабился, захотелось спать еще больше. Василько уже хотел спешиться, но вдруг кто-то набросился на него сзади, стащил с коня и повалил на землю. Он пытался вырваться, однако нападавший был сильнее, к тому же ему на помощь подоспели другие. Обезоруженный и связанный по рукам и ногам порубежник лежал на траве; рот ему заткнули кляпом.
«Господи, опять не уберегся!..» Его охватило неистовое отчаяние; тщетно стараясь освободиться, он стал судорожно извиваться в траве.
Кто-то наступил ему на грудь огромным сапожищем, придавил к земле, да так, что кольчуга больно врезалась в грудь. Василько застонал.
— Вишь, какой ярый! — прогудел над ним кто-то.
— А ты прижми его покрепче, чтоб аж кишки вылезли! — громко рассмеялся другой.
Василько вначале даже не понял, на каком языке говорят мучители — от неожиданности, от страха русский и татарский перемешались в голове. Но уже в следующее мгновение к нему вернулась способность мыслить, догадался, что попал к своим…
«Свои не свои, но русские!..» — И надежда снова овладела его сердцем. Видать, лесные тати захватили. И то слава Богу, лучше смерть от душегубцев, чем клятый татарский полон!..»
— Зажги-ка, Никитка, факел! — приказал грубый голос, и Василько тут же почувствовал, что ногу наконец сняли с его груди. — Поглядим, кого поймали! — молвил он, склонившись над пленником. — Вроде бы не татарин… — недоуменно протянул он.
— А конь-то?
— Мало ли чего.
Порубежник напряженно прислушивался к их разговору, теперь ему даже казалось, что он слышит знакомые голоса.
— Что так долго, Никитка?
— Сейчас!
Раздались удары кресала, потянуло запахом тлеющего трута. Факел вспыхнул.
— И вправду, наш! — удивленно воскликнул Никитка, поднося огонь поближе. — Да это ж наш старшой по дозору.
Василько глядел на лица обступивших его, и все больше радовался. Вокруг стояли порубежники из острога, а огромный сапожище, который только что наступал ему на грудь, принадлежал его названому брату Проньке.
«Пленника» с ходу развязали, вынули изо рта кляп. В ответ на его ругань кмети в смятении только качали головами, другие прятали усмешки в бороду. Больше всех сокрушался Пронька, громко вздыхал, приговаривал:
— А ну, вдарь меня, Василько, вдарь дурня! Надо же, не познал братца… — И подставлял тому для удара свое крупное, густо заросшее усами и бородой лицо.
Наконец утихомирились. Час был поздний, и все, кроме дозорных, улеглись на ночлег в лесу.
Василько проснулся рано, лишь начинало светать. Словно каменные столбы, вырисовывались могучие лесные великаны-дубы, на которых не шевелился ни один листок. Все вокруг казалось таким величавым, надежным, что, может быть, впервые за долгие годы в душе воина ненадолго воцарился покой. Так бывало в далеком детстве, когда, проснувшись поутру, затаишься и через полуприкрытые веки наблюдаешь за хлопочущей в избе матерью…
Василько чувствовал себя почти счастливым, даже размечтался, что как хорошо было бы отличиться в сражениях, чтобы тарусский князь Константин наградил его серебром, а тогда он сумел бы выкупить из ордынского рабства отца, его жену, что заменила ему с Пронькой мать, своих сводных братиков и сестричек, родившихся в неволе. Понадобится много серебра, но он за верную службу получит его. А потом станет строить с отцом и Пронькой ладьи и струги для князя. И впервые почувствовал, что его потянуло к мирному житью-бытью.
Просыпались кмети, шли к речке умываться и поить лошадей. Почти все порубежники сберегли своих коней и оружие, но многие были без щитов и шлемов, а некоторые даже ранены. Отряд состоял из остатков двух сторожевых станиц, дозоривших в степи, и тех, которым удалось спастись после схватки с татарами при обороне острога.
Сопрон поведал Васильку, что схватка с татарами произошла вблизи стен крепостцы. Обе станицы — та, что возвращалась из дозора, и та, что шла ей на смену, — встретились недалеко от переправы через Упу. Крымчаки Бека Хаджи вынырнули из тумана, густой пеленой окутавшего утреннюю степь, словно с неба свалились. Закипела битва. Врагов было много больше, чем порубежников. Теснимые ордынцами, они стали отходить к Упе, чтобы перейти вброд обмелевшую степную речку. Если б не туман, вряд ли бы им удалось пробиться к острогу. Крымцы не собирались нападать на крепость, но, когда по наказу острожного воеводы были открыты ворота, чтобы впустить своих, они на их плечах ворвались внутрь укрепления. Дюжинам двум порубежников удалось отбиться и скрыться в лесу. Позже к ним присоединились еще несколько человек, ускакавших ранее в степь.
Начальным над собой воины признали Василька, он был единственным из уцелевших десятников. Отряд решил пробираться в Тарусу, чтобы присоединиться к дружине князя Константина.
Ущербная луна тускло освещала двоих, которые, хватаясь за росшие по обрывистому склону кусты, осторожно спускались в Мешалку — крутой, глубокий овраг, образованный руслом давно высохшего ручья. Наконец они добрались до дна оврага и зашагали по направлению к речке Наре, скупо блестевшей неподалеку. Через несколько десятков шагов передний остановился и, приложив руки ко рту, заухал, подражая сычу. Из темноты откликнулись. Зашелестела листва кустарника, оттуда вышли люди.
— Ну, что там, Клепа? — нетерпеливо спросил атаман лесовиков.
— В Серпухове никого нет.
— Верно, никого — ни ордынцев, ни горожан. Одни псы да воронье. А град выжгли дотла поганые, костяная игла им в..! Только обители Божьи целы, да и то все пограбили там… — затараторил Митрошка.
— Выходит, и еды там не сыщешь?.. — огорченно протянул кто-то.
— Поищем, так сыщем. Чай, у святых отцов должно быть припрятано в тайниках, — молвил Гордей и торопливо добавил: — Вот что, молодцы, надо идти, пока светать не начало.
Поднимались молча, слышалось только тяжелое дыхание людей и шум осыпающейся земли. Выбравшись из оврага, ватажники оказались в глухом лесу, вплотную подступавшем к склонам. Дальше повел Митрошка. Уверенно раздвигая руками ветки, он некоторое время продирался напрямик через кусты и вскоре, отыскав стежку, вывел лесовиков на дорогу, ведущую в Серпухов…
Еще не начинало светать, когда ватажники, ежась от холодного ветерка, подошли к окраине города. Ни крика петуха, ни собачьего лая… Над пепелищем Серпуховского посада тяжелой глыбой нависла тишина. Гарь пожарища и смрад разлагающихся трупов подкатывались к горлу, вызывали тошноту.
— Другой дороги нет, что ли? — недовольно спросил атаман.
— Так завсего ближе, Гордей. Сейчас курган обогнем и к балке, где речка Сернейка течет, выйдем. А там и обитель недалече. Появимся, как с крыши свалимся! — скороговоркой ответил Митрошка.
— А ежели обойти?
— Можно было и обойти.
— Так чего ж ты, костяная игла! — сердито выкрикнул вожак — он чуть не подвернул ногу, оступившись в ямку. — Тогда давай в обход!
— Тут и впрямь идти не можно — то об мертвяка споткнешься, то о бревно. Эка куды завел баламут… — поддержали его остальные.
— Погоди, атаман, — вмешался Клепа. — Митрошка давеча сказывал: леший там в ночи меж гор гуляет.
— Тьфу! Тьфу! Тьфу! Нечистого в ночи помянул — беды не оберешься, — закрестились ватажники.
— Верно, Гордей, верно! — воскликнул Митрошка. — Истинный крест, шабашит тама на Афанасьевской и Воскресенской горах с теми, что на метле летают, — не решаясь произнести «ведьма», шепотом заключил он.
— Коль так, дело гиблое… — смирившись, буркнул атаман.
Миновав наконец руины посада, ватажники обогнули большой курган, что темной громадой возвышался справа от них. До нашествия ордынцев на его вершине располагался город, обнесенный высокой деревянной стеной со стрельницами по углам. Но теперь он был сожжен и разрушен. Внизу, в поросшем лесом глубоком овраге, едва слышно шумела Серпейка. Пройдя вдоль речки, лесовики остановились у оборонительной выемки, прорытой между курганом и Ильинской горой. Здесь, по словам Митрошки, было удобное место для переправы. Посоветовавшись, решили ждать рассвета.
Спустя с четверть часа на востоке, над гребнем леса, появилась узкая серая полоска. Ночной мрак медленно отступал перед нею, меркли золотые искры звезд, побледнел, растаял рог месяца. В туманной дымке стали вырисовываться очертания двух высоких холмов, прозванных в народе Воскресенской и Афанасьевской горами. Из леса донеслась перекличка птиц. Небо быстро светлело, окрашиваясь на горизонте в лазоревый цвет…
Некоторое время ватага шла вдоль течения речки Серпейки, пока та круто не повернула к Наре. Лес начал редеть. В просветах между зеленью дубов замелькали белые стены Высоцкого монастыря. Чем ближе подходили лесовики к отлогому холму, на котором стояла обитель, тем чаще встречались им уцелевшие избы. Верные своим привычкам, татары не разрушали домов чужих богов и их слуг. Иногда ватажникам попадались на глаза люди — видимо, трудники монастыря, что жили на его земле. Но, завидев вооруженных, они тут же прятались.
Обойдя почернелые от времени, убогие избы и землянки села, звавшегося Сельцом, лесовики поднялись на холм. Снаружи монастыря никого не было, но оттуда, из-за каменной ограды, что окружала его, доносилась печальная песня. Под тихий перебор гуслей кто-то пел низким, старческим голосом:
Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?
От пару, было, от конного
А и месяц, солнце померкнули.
Не видать луча света белого,
А от духа ордыщского
Не можна крещеным живым быть…
Ватажники молча стояли у монастырской стены — заслушались, завоспоминались. Кто месяцы, а кто годы не знал ничего о своих. Но мысль о том, что они где-то недалеко: за день-два, от силы за три, дойти можно, успокаивала, согревала. А теперь, когда ордынцы по родной земле гонят, не дай Бог, и не свидишься больше… У сутулого дряблолицего Рудака упал на землю зипун, что был накинут на плечи, а он даже не заметил. Рослый, русоголовый, с пригожим лицом Ванька-кашевар сгорбился, голубые глаза заугрюмились, повлажнели. Рыжий Клепа невидящим взором уставился в ограду. Притих даже Митрошка.
Гусляр умолк. На монастырском дворе стало шумно, многоголосо. Атаман поднял голову, скользнул пытливым взглядом по хмурым лицам ватажников, махнув им рукой, зашагал к входу в обитель. Под ногами загремело железо, которым были обиты сорванные с петель ворота. Все вошли в монастырь.
При появлении разбойников монахи и трудники, что, несмотря на ранний час, уже толпились во дворе, остолбенели. Со страхом уставились на пришельцев, на их оружие: мечи, длинные ножи, топоры, ослопы. Те, кто посмекалистей, стали прятаться в кельях или быстро покидать двор. Атаман засопел, нахмурившись, крикнул:
— Чего спужался, люд монастырский?! Чай, не бояре вы, не купцы, лиха вам мы не учиним!
Но его громовой бас только подхлестнул монастырскую братию, теперь уже все ринулись наутек через ворота монастыря.
— Стой! Не беги! Не то впрямь беда будет! — орал Гордей. — Остановите их, молодцы! — приказал он лесовикам.
Все, кроме Федора, бросились исполнять его наказ. Атаман смерил порубежника тяжелым взглядом, сердито буркнул:
— А ты чего?
Федор, упрямо стиснув зубы, стоял не двигаясь. Гордей вспыхнул, глаза его от гнева сузились; схватился было за рукоятку меча, но заставил себя вложить его в деревянные ножны, покрытые резьбой, висящие на поясе… Накануне у них с Федором был трудный разговор. Гордей все еще не терял надежды, что сможет убедить своего пленника пристать к лесной ватаге. Он даже привязался к этому молчуну-острожнику, угадывая в нем наряду с недюжинной силой и упорным нравом доброе сердце. Разве иначе тот бы отпустил его тогда на Кучковом поле?.. Гордея по-прежнему занимал вопрос: что побудило княжеского дружинника сделать это? Но если спросить прямо, то придется и самому рассказать о себе, а это не входило в намерения вожака. Вчера он едва сдержался, чтобы не поведать Федору о их первой встрече. Вместо этого посетовал на то, что среди лесовиков завелся предатель; стал допытываться, не встречал ли Федор кого-нибудь из ватажников в коломенском остроге. Тот лишь пожал плечами — атаман уже спрашивал его о том не однажды. Значит, не приходилось?..
Федор ничего не мог ему ответить: мало ли кто заявлялся в острог к воеводе, ко всем не приглядишься, да и ни к чему оно ему.
«Жаль, что не знаю, кто он, — подумал атаман. — Ходит, сучий сын, тут между нами. Который раз уже попадает ватага в засаду, сколько молодцов мы потеряли! Своими руками задушил бы окаянного!..»
Окружив оставшихся монахов и трудников, ватажники согнали их в кучу посредине двора. Атаман подошел к ним, сказал с укоризной:
— Дело есть к вам, братия, а вы бежите. Видать, крепко напугали вас, но мы не вороги вам… — И, подмигнув растерянным, жавшимся друг к дружке людям, добавил: — Только от поперво хочу я ту песню послушать, что странник пел.
Прислонясь спиной к паперти каменной монастырской церкви, на земле сидел седой слепец с гуслями на коленях. Рядом стоял мальчонка лет двенадцати — поводырь. С недетской ненавистью глядел он большими серыми глазами на разбойника.
— Сыграй, старче, нам, молодцам лесным, — смягчив голос, попросил Гордей. — А ты не бойся, чадо, не обидим! — Хотел погладить отрока по голове, но тот резко отстранился.
— Не инак, малец, спужался? — участливо спросил Митрошка. И, не дождавшись ответа, затараторил: — Хуже, как боишься: лиха не минешь, а только надрожишься. Вона как!
Слепец торопливо настроил гусли и запел об ордынском нашествии. Затем речитативом исполнил старинный, времен Батыя, сказ о Евпатии Неистовом, былину об Илье Муромце, злом царе Калине и славном князе киевском Владимире. Голос гусляра дрожал от старости, но густой бас его не потерял звучания, да и пел он с сердцем. Забыв про голод и усталость, ватажники, будто завороженные, не сводили глаз со слепца. После каждой песни атаман поворачивался к Клепе, стоящему позади него, и запускал руку в сумку-калиту, что висела на поясе у рыжего лесовика. Достав оттуда деньгу, Гордей бросал ее в лежащий на земле потертый, залатанный колпак.
Услыхав слова былины об Илье Муромце, Федор взволновался. Вспомнил Киев, златоглавый Софийский собор. Оттуда не так уж далеко и до Сквиры, до его родных мест. «И поют у нас так же, — подумалось ему с тоскою. — С того часа, как покинул Сквиру, ни разу песни сей не слыхал…» На душе стало грустно, еще больше заскучал по Гальке, по родным своим, хотя жили они теперь не в Сквире, а в Верее на Московщине…
Вначале никто даже не заметил, как через пролом в стене, обращенной к речке Наре, во двор вошло несколько человек. Некоторое время они стояли в отдалении, наблюдая за происходящим. Но вот один из монахов увидел их. Возбужденно тыча пальцем на пришельцев, зашептал что-то соседям. Толпа забеспокоилась, взволнованно загудела. Впрочем, незнакомцы не собирались таиться, уверенно зашагали в глубь двора.
Гусляр продолжал петь, но его уже не слушали, взоры всех обратились к приближавшимся людям, одетым в богатые боярские одежды.
На ночлег остановились на лесной прогалине, развели костер. В большом котле, который нашли в разоренном ордынцами селе, сварили похлебку из пшена и кабаньего мяса. Потом зажарили глухарей, подстреленных по дороге. Кто-то из молодых порубежников взялся было свежевать убитого им зайца, но на него зашикали воины постарше, заставили выбросить тушку — есть зайцев, голубей и раков считалось грехом. Больше всех рассердился Микула, бывалый, в годах порубежник с большим шрамом на лице. Он бранился, даже обозвал молодца чертом, но тут же, мысленно обругав себя, торопливо перекрестился — вспомнил, как опасно призывать в ночи нечистую силу.
Поужинав, стали укладываться вокруг костра. Василько отобрал четырех и велел им, сменяя друг друга, дозорить до утра. К нему подошел Микула.
— Тутошний я, из деревни, что неподалеку от Тарусы. Хоть давненько, еще отроком, все тропки в тамошнем лесу исходил. Тут, должно, близко к дороге, что ведет на Тарусу. Факелок возьму, поразведаю. Вот и они тож со мной увязались, — кивнул он на Никитку и его дружка Алешку, которые стояли за его спиной. — Удальцы они в ратном деле, пущай идут.
Василько поначалу не соглашался:
— Нечего идти на ночь глядя, утром поищем!
Но Микула заупрямился:
— При свете могу и не признать. Сидел сейчас у костра — и вроде бы уже был тут когда-то в ночи… — таинственным голосом произнес он. — Тут недалече тарусская дорога. Вона там!
— Ну, идите, да только чтоб недолго, — сдался наконец Василько. — Ежели сразу не сыщете, немедля возвращайтесь.
Раздвигая ветки орешника, Микула медленно шел по лесу, факелом освещая себе дорогу. Следом шагали Никитка и Алешка. Сопя и вполголоса бурча что-то, пожилой воин то продирался напрямик через кустарник, то останавливался и наклонялся до земли. Временами он петлял, уходил куда-то в сторону либо возвращался к лагерю, чтобы начать все сначала. Вскоре Никитке и Алешке это надоело; они остановились.
— Зацепился за пень, простоял целый день! — не удержался, насмешливо бросил Никитка.
Алешка громко рассмеялся.
Но Микула, не обращая на них внимания, продолжал поиски. Когда парни снова выкрикнули что-то обидное, разозлился:
— Шли бы, дурни, отседа, все одно нет от вас прока!
Никитка вскипел, повернул было назад, но его остановил Алешка, и они, держась в отдалении, пошли следом за старым. Тот, кряхтя, наклонился и вдруг радостно воскликнул:
— Стежка! Есть стежка!
Высоко подняв факел, Микула торопливо шел по найденной тропе. Оглянулся, хотел позвать парней, но раздумал и, спотыкаясь о поваленные буреломом деревья и стелющиеся у самой земли ветви кустарника, засеменил дальше.
Страшная боль, навалившись откуда-то со спины, пронзила старого порубежника; в туманящемся сознании мелькнуло: «Убили до смерти!..» Даже не вскрикнув, он уронил факел и грохнулся оземь…
Над ним склонились двое.
— Багатур ты, Абдулла, гяур и рта не раскрыл!
— Абдулла ратное дело крепко знает, ох и крепко! — хвастливо произнес рослый ордынец, вытирая кровь на кинжале о рубаху убитого.
— Да, Абдулла, ты истинный багатур. Скажи только: откуда тут урусутский нукер взялся? Возле шуракальского стана… Не знаешь? Я тоже не знаю. А вдруг это разведчик?.. — с беспокойством спрашивал щуплый нукер, тревожно оглядываясь по сторонам.
Оба ордынца были из отряда тысячника Тагая, который расположился на ночлег в лесу, неподалеку от дороги, ведущей в Тарусу.
— Ты всегда много болтаешь, Ибрагим. Откуда мне знать про это? Пошли скорее!
— А может, вернемся? Упредим сотника, что в лесу урусуты.
— Не знал я, что ты трусливый шакал! — со злостью выкрикнул Абдулла. — Если Абдулла пошел, он без добычи не вернется. Сам же ты, Ибрагим, подбил меня идти в урусутский аул. Говорил: «Коней возьмем, полонянку захватим». Говорил?
— Говорил. Только еще тогда подумал: шум будет, упаси Аллах, Тагай или кто-нибудь из сотников-жузбасы услышит. У гяуров собак много, бабы визжать начнут… А тут вдруг урусутский нукер. Лучше вернемся, Абдулла…
Когда свет от факела неожиданно исчез, молодые порубежники, шедшие следом за Микулой, сразу остановились.
— Что-то с дядькой случилось! — встревожился Никитка.
— Может, Микула чевой-то загасил? — предположил Алешка.
— Такое скажешь.
— Может, погас?
— Может, может… — передразнил его Никитка и вдруг насторожился, шепнул взволнованно: — Гаси быстро! — Выхватив у Алешки факел, он бросил его на землю и затоптал. С миг прислушивался к доносящимся из темноты чужим голосам, потом быстро отцепил от пояса шестопер; тихо бросил: — Достань нож! Следуй за мной!
Если бы Абдулла и Ибрагим не были так заняты своей ссорой, порубежникам вряд ли удалось бы близко подобраться к ним. Хотя вокруг было темно, но факел, оброненный Микулой, еще тлел, и они смогли различить два силуэта.
«Неужто ордынцы?! Откуда они тут взялись?» — с тревогой подумал Никитка, услышав быструю гортанную речь. И вдруг на глазах у кметей рослый набросился на другого, помельче, блеснуло лезвие кинжала…
В тот же миг порубежники выскочили из-за кустов. Первым Никитка; в голове лишь одна мысль: «Не оплошать!..» Вскинув обеими руками шестопер, он изо всех сил ударил долговязого ордынца. Пробил круглый шлем, кровь и мозг брызнули в его лицо.
Оба татарина рухнули на землю одновременно, но приземистый, которого его напарник успел пырнуть ножом, оказался только ранен.
— А вот дядя лежит! — воскликнул Алешка, который успел поднять факел Микулы, тлевший в траве. — Это они его убили, окаянные. Эх, не надо было Микулу одного оставлять! — Голос его дрогнул.
— Кто ж знал? — виновато вздохнул Никитка. Ему тоже было жаль дядьку. — Дай-ка нож, Алешка, прирежу подлого ордынца.
— Лучше Василька покликать, язык все ж.
— Ладно.
Порубежный лагерь уже спал, когда туда возвратились Никитка и Алешка. Перебивая друг друга, поведали Васильку обо всем. Вскоре все порубежники уже были на ногах. Костер залили водой из ручья. Василько и несколько порубежников отправились к месту схватки. Освещая себе дорогу головешками из костра, факелы не стали зажигать, опасаясь привлечь врагов, тарусцы гуськом следовали за Никиткой. Шли с мечами и шестоперами в руках. Никого не встретив, добрались туда, где лежал связанный на всякий случай молодыми кметями ордынец. Василько, хорошо знавший татарский, хотел допросить пленника, но тот, видимо, в бреду, лишь бормотал что-то несвязное. Тогда Василько велел перевязать его и отнести в лагерь.
Неожиданная встреча с татарами в глухих тарусских лесах встревожила Василька. «Кто эти двое? — размышлял он в недоумении. — Лазутчики не стали б убивать Микулу, взяли бы живым… А может, их тут много, расположились где-то неподалеку?..» Ответа на эти вопросы он не мог получить — ордынец по-прежнему не приходил в себя. Возвратившись в лагерь, Василько направил нескольких бывалых воинов на разведку. Досадуя, что пока остается в неведении, поднялся с земли, зашагал по лагерю. Большинство порубежников еще не спали, собравшись вокруг потушенного костра, переговаривались вполголоса. Миновав затаившихся в кустах дозорных, Василько остановился, прислушался. В ночном лесу было тихо, только где-то в отдалении кричал филин.
За полночь стали возвращаться посланные в разведку порубежники. Татар они не обнаружили, но двоим удалось выйти к тарусской дороге, что пролегала в версте от лесного стана.
На рассвете ордынец пришел в сознание. Разбудили Василька. С трудом поднявшись (уснул лишь под утро), он прошел к ручью, окунул голову в холодную прозрачную воду, обтер лицо и грудь и направился к пленнику. Присев на корточки, заговорил с ним. Услышав татарскую речь, пленник встрепенулся, хотел привстать, но, застонав, опустился на траву. Узкими щелками глаз затравленно водил по обступившим его бородатым лицам урусутов, губы что-то шептали.
— Должно, молится, — заметил кто-то.
Василько постарался успокоить пленника:
— Ты не бойся, не тронем. Поведаешь, кто ты, откель тут взялся, — отпустим. Когда б зло держали, не делали бы сие, — показал он на его перевязанную грудь. — А не скажешь — на себя пеняй!
— Ибрагим не убивал урусута! Абдулла убил! Абдулла хотел убить Ибрагима!.. — выкрикнул пленник, смуглое лицо его посерело от волнения и боли, он закрыл глаза.
— Вот и добре, что не убивал. Слово мое верное — не обидим тебя. А теперь скажи: как вы с Абдуллой в этих местах оказались? Что замышляли?
Ибрагим заговорил с трудом, тихо, теперь без выкриков. После первых слов у Василька тревожно сдвинулись к переносице рыжеватые брови, взгляд стал строг. Не успел татарин замолчать, как тот вскочил на ноги, закричал:
— Никита! Алексей! Коней седлайте мигом! Гоните в Тарусу к князю. Поведал ордынец, что крымцы задумали полонить княгинюшку Ольгу Федоровну с чадами. Пущай Костянтин Иваныч скачет с дружиной на выручку. Татары по тарусской дороге за княгиней гонятся!.. — скороговоркой выпалил Василько и дальше продолжал наказывать уже спокойнее: — Только поначалу гоните лесом, а то как бы вас на дороге ордынцы не перехватили. — И тут же велел остальным воинам: — Всем коней седлать, оружье взять, доспехи надеть — сейчас выступать будем!
В лесном стане все пришло в движение. Одни седлали лошадей, другие надевали кольчуги и панцири, третьи точили мечи и кинжалы.
Проводив Никитку и Алешку, Василько обратился к сгрудившимся вокруг него порубежникам.
— Ну, други, что делать станем? Татары недалече, в версте от нас, по ту сторону дороги расположились. Больно много их, Ибрагим говорит: душ триста. Надо задержать их, да вот как?
— Надо было ночью напасть, — с досадой бросил Сопрон.
— Да где же их было углядеть во тьме? — отпарировал один из разведчиков.
— А ежели дать ордынцам пройти и в спину ударить? — взволнованно предложил кто-то еще.
— Верно! Так надо сделать! Тут и думать нечего! — поддержали его несколько молодых порубежников, но большинство молчало.
— Нет, сие негоже, — покачал головой Василько. — Все-то вы, кочеты, без оглядки в драку норовите. А надо с разумом. Лечь костьми недолго, а проку? Татары враз с нами управятся, коли дюжина их на одного… — И, помолчав, сказал уверенно: — Попробуем нагнать возки княгини и пристать к сторожевым. Вместе с ними нас уже будет сила. А сейчас все по коням!
— Здорово, лесовички! Чай, не признали? — крикнул незнакомец, шедший в окружении своей странной свиты. Приблизившись к ватажникам, горделиво выпрямился, оправил парчовый кафтан с петлями из желтого шелка и длинными кистями; кафтан был явно с чужого плеча, великоватой была и шапка, сползавшая ему на уши.
Лесовики, подозрительно уставившись на него, молчали.
— Да это ж Епишка! — первым узнал рябого его дружок Митька Корень.
— Верно! Вишь вырядился, как на свадьбу боярскую! Мы Епишке упокой, а он с прибытком явился. Видать, понапрасну час не терял. А ну, покажи кольца. Неужто золотые? — загомонили разбойники.
Пожалуй, все, кроме Гордея и Федора, обрадовались этой неожиданной встрече.
— Уж не чаяли повстречать тебя живого. Теперь до ста годов будешь здравствовать! — похлопывая рябого по плечу, приговаривал Митька Корень. Широко открыв губастый рот, от чего длинное лицо его казалось еще крупнее, он смотрел на своего удачливого приятеля с восхищением. — Мелеха и Базыку клятые ордынцы убили тогда в Серпухове, а я едва убег. А ты куды подевался?
На вопросы Епишка отвечал неохотно, больше сам расспрашивал. Узнав, что лесовики решили направиться в Верхне-Окские княжества, рассмеялся.
— Куды?! В Верховские княжества? Ха-ха-ха! А я-то, дурень, голову себе морочу, каким ветром Гордея с ватагой сюды занесло, когда вы на Рязанщину собирались. Ха-ха-ха!..
— Ты блажь свою кинь! — хватаясь за рукоятку меча, в сердцах выкрикнул атаман.
— А я ничего, — отступая от надвигающегося на него Гордея, пробурчал рябой.
— То-то и оно, всяк умен: кто сперва, кто опосля! — не преминул съехидничать Митрошка.
Епишка метнул на косоглазого недобрый взгляд, но на большее не решился — был он, как это водится обычно, наглым и трусливым; сплюнув, процедил:
— Я к тому, что через верховские земли ордынцев прошло тьма-тьмущая. И нынче их там не счесть. Уразумел, атаман?
Гордей сразу насторожился, спросил:
— Говоришь, много там татар?.. А не врешь ли? Выходит, оттуда они в Серпухов пригнали?
— Дюже мыслишь о себе, атаман… — почувствовав, что гроза миновала, развязно отвечал Епишка. — Дел у меня других нет, кроме как врать тебе. Коль сказал, значит, знаю. А на Рязанщине и Тарусчине их нет.
Гордей задумался, пытливо посмотрел на рябого, поинтересовался:
— И откуда это ты про все ведаешь? Случаем в поводырях у ордынцев не ходил?
Епишка побледнел, опустил на миг глаза, но тут же с вызовом бросил:
— А хоть бы так!
— Гляди, Епифан, мелешь ты чтой-то много, — недоверчиво покачал головой атаман; он был обескуражен и раздосадован вестью, что ордынцы находятся там, куда собралась идти ватага. Кивнув на незнакомцев, которые пришли с Епишкой, спросил: — Они-то откуда? Что за птицы?
— Птицы они, чай, такие же, как ты, Гордейко! — дерзко ответил Епишка и вдруг закричал: — Ты чего меня пытаешь? Не все одно тебе? Не хуже они дружка твоего острожника! Его давно прикончить надо было, а ты за собой водишь!
Гордей, махнув рукой, отвернулся от Епишки и направился к монахам и крестьянам, которые по-прежнему стояли посредине двора. Они с опаской поглядывали на лесовиков, но особый страх у монастырских вызывали рябой с его дружками. Каждое слово и движение Епишки приводило их в беспокойство. Но когда атаман потребовал у монахов накормить ватагу, они стали дружно клясться, что ордынцы все разграбили и ничего не оставили в монастыре. Больше всех усердствовал грузный, небольшого роста старик с отечным лицом. Тряся бороденкой, он призывал в свидетели всех святых, что говорит чистую правду…
— Ты-то кто будешь? — нахмурился атаман.
— Я?.. — монах так и застыл с открытым ртом. — Я?.. Я ключник монастырский, — ежась под его тяжелым взглядом, наконец выдавил он из себя.
— А! — едко усмехнулся Гордей. — Тогда понятно. Говоришь, ничего не осталось?
— Видит Бог, ничего, добрый человек, — замотал головой старый монах.
— Поглядим сами! Клепа, Ивашко, Рудак, со мной пойдете!
Оттолкнув монаха, стоявшего у них на пути, лесовики направились к монастырской трапезной. Едва они успели подняться на крыльцо, как к старому ключнику подскочил Епишка. Схватил его за ворот выцветшей черно-бурой рясы, рывком повалил на землю и стал трясти, исступленно выкрикивая:
— Брешешь, пес жадный! Показывай, где припас спрятал! Показывай, не то удавлю!..
Короткими толстыми пальцами ключник судорожно пытался разжать руки разбойника. Но тот был сильнее. Монах хрипел, задыхался, лицо его посинело…
Появившийся в дверях монастырской трапезной Гордей, завидев, что происходит, быстро подошел к рябому.
— Будет, Епишка! И впрямь удушишь его. Кто тогда тайник покажет? Не нашли мы ничего.
Но тот не унимался, перестав душить монаха, придумал ему новую муку — схватив за ноги, стал волочить по двору.
И тут из толпы неожиданно выскочила немолодая баба в зеленой линялой поневе и черном платке на голове. Подбежав к Епишке, содрала с него боярскую шапку и вцепилась в копну нечесаных волос.
— Аспид рябой! Мало тебе все?! Сколько люду извел, душегуб! Намедни поганых привел, а ныне Божьего праведника отца Евлампия погубить умыслил! — пронзительно выкрикивала женщина, пытаясь оттащить разбойника от монаха.
Епишка взвыл от боли, завопил:
— Ведьма!.. — Отпустил ключника и, словно одержимый, замотал головой. Но баба не отпускала, и рябой продолжал истошно вскрикивать: — Господи спаси! Помоги, Господи!..
Вид разъяренной женщины был и впрямь грозен. Платок сполз ей на плечи, обнажив длинные, с сединой черные волосы, глаза налились кровью.
Лесовики, вспомнив Митрошкины россказни о нечистой силе, водившейся в здешних краях, заволновались. Стали торопливо креститься и попятились к выходу со двора. Но швец, должно, забыл о леших и ведьмах, приплясывая, потешался над Епишкой…
— Вот как баба рябого щипет, чисто кречет наседку, аж перо летит! — подначивал он лесовика, с его плутоватого лица не сходила ехидная ухмылка.
Озадаченные ватажники остановились: Митрошка, которого они считали первым трусом, не боится?!.
И они тоже стали подзадоривать рябого…
Услыхав насмешки, разбойник выхватил из-за пояса нож. Стоявший в отдалении Федор метнулся к нему, но не успел. Вскрикнув, женщина упала навзничь на пожелтевшую траву, в руке у нее был зажат клок волос рябого. И тотчас на монастырском дворе наступила такая тишина, что стало слышно, как где-то в лесу стучит по дереву дятел. Епишка, морщась от боли, осторожно пригладил распатланную голову. Затем склонился над убитой, рывком вытащил из тела нож и вытер его о ее зеленую линялую поневу.
Со спины к нему неслышно подошел атаман, схватил за ворот, повернул к себе.
— Зачем бабу сгубил? А?! — рявкнул он и, не ожидая ответа, наотмашь ударил рябого кулаком по лицу. Тот отлетел на добрую сажень и, не удержавшись на ногах, распластался на земле у монастырской ограды. Ватажники осуждающе зароптали, кто-то громко обругал атамана по-черному. На миг Гордей усомнился: верно ли учинил?.. На его строгом лице даже мелькнуло беспокойство, но ненадолго…
За эти дни он столько насмотрелся. Разор… Пепелища… Дети, пригвожденные стрелами… Растерзанные женщины… Обгоревшие тела стариков, запертых в собственных избах… И делалось все это без нужды и смысла. Так сытый волк режет стадо, чтобы натешить свою злобную натуру. Лесовики тоже убивали, сводили счеты с лихоимцами из великих людей и их тиунов, что без совести грабили крестьян, измывались над ними. Бывало, не раз губили купцов, что слишком яро держались за свое добро и пытались отбиться от ватаги оружием. Проливали кровь острожников, когда те нападали на них…
Но сейчас!.. Гордей никому не признался бы в этом: ему было жаль храброй бабы. Вспомнил, как рябой вытер кровь с ножа о старенькую, латаную одежду убитой, и его лицо снова вспыхнуло от гнева. Он больше не сомневался. Уверенным взглядом обвел ватагу. Одни опускали головы, другие, хмурясь, отворачивались, но большинство — он видел это — были на его стороне.
Епишка продолжал лежать у монастырской стены! К нему подошел Митька Корень, хотел помочь подняться, но рябой оттолкнул приятеля, встал сам. Из разбитого носа, пачкая жидкую темно-русую бороденку, текла кровь, капала на дорогой парчовый кафтан. Увидел лежащий неподалеку свой нож, схватил его и, бесновато вытаращив глаза, вдруг двинулся на атамана. Тот положил руку на меч и спокойно ждал. Но Епишка схитрил. Не дойдя несколько шагов до Гордея, высоко подпрыгнул и, нацелившись в глаз тому, резко взмахнул ножом. Атаман не успел бы увернуться, но, к счастью, дубинка Митрошки, который, как обычно, был рядом, на миг опередила руку рябого. Взвыв от боли, Епишка схватился за ушибленную кисть и отскочил в сторону.
И тут началось!..
Корень с дружками рябого набросились на Гордея. Атаман успел вырвать меч и не подпускал их, а Митрошка растерялся, неуклюже махая дубинкой, жался к нему.
Федор первым оказался рядом. Выхватив у швеца дубинку, раскрутил ее над головой, разъяренным медведем навалился на приятелей Епишки. Те попятились, но один не успел увернуться — удар пришелся ему по плечу, хрустнули кости, и он с воплем повалился на землю. Теперь в драку ввязались остальные. Замелькали мечи, ножи, топоры, ослопы. Сторонников атамана было больше. Клепа, схватившись врукопашную с Епишкой, у которого была зашиблена рука, быстро подмял его и связал. Другие сподвижники рябого бросили оружие.
Двор был почти пуст: большинство монахов и крестьян сбежало. Остались только слепой гусляр с мальчиком-поводырем, несколько монастырских старцев да ключник, что, тяжело дыша, продолжал сидеть возле убитой бабы.
По знаку атамана лесовики подвели к нему Епишку, руки его были заломлены назад и туго связаны веревкой. С перекошенным от боли в руке лицом стоял он перед Гордеем, злой и непримиримый, ненавидяще сверлил его колючими глазами.
— Что сычом глядишь? Аль напугать хочешь? — презрительно усмехнулся вожак.
Тот не выдержал, сплюнув, опустил голову.
— Бил дед жабу, стращая бабу! — подал голос Митрошка, но никто из лесовиков не улыбнулся — с настороженностью ждали решения атамана.
Гордей отвернулся от рябого, подошел к его соратникам. Их было шестеро: Корень, Рудак, еще трое молодых парней из разбойной станицы и узкоплечий, заросший рыжеватой щетиной незнакомец средних лет.
— Что с отступниками делать станем, молодцы? — громко спросил атаман.
Лесовики в нерешительности молчали.
— С рябым водиться, что в крапиву садиться! — выкрикнул Митрошка.
— Бодливую корову из стада вон… — пробормотал угрюмый Клепа.
— Гнать их в шею! — выкрикнул Ивашко-кашевар и, заложив пальцы в щербатый рот, пронзительно свистнул.
— Верно! — согласился Гордей. — Порешить их вроде негоже. Пущай идут, коль ватага им не по нутру… Развяжи-ка их, молодцы!
Едва их освободили от пут, Епишка и незнакомец быстро пересекли монастырский двор и скрылись за оградой. Даже не оглянулись на своего раненого дружка, который стонал и умолял их не бросать его. Покинул монастырь и Митька Корень. Остальные в один голос стали просить Гордея не изгонять их из ватаги.
Лесовики уже остыли, послышалось примирительное:
— Пущай остаются!
— Где гнев, Гордей, там и милость.
— Лошадь на четырех ногах и та оступается.
Атаман не возражал:
— Будь по-вашему!..
Затем повернулся к монастырскому ключнику, который все еще сидел на земле, и строго спросил:
— Ну, что, отче, есть ли припас в обители?
— Есть, добрый человек, есть, — в страхе глядя на ватажников, прошамкал беззубым ртом тот.
— Эх ты шкура!.. — выругался Гордей. — Чего ж брехать было? А?!. — И добавил с укоризной: — Баба честная из-за тебя згибла, раздор учинил.
Опираясь дрожащими руками о землю, монах стал на четвереньки, с трудом выпрямился. Торопливо перекрестившись, забормотал:
— Упокой, Господи, душу ее…
— Иди! — раздраженно оборвал его атаман и громко, чтобы слышали все, произнес: — Вера без дел мертва есть!
Ключник оторопело взглянул на него, съежился и поплелся к монастырской трапезной. Ватажники гурьбой двинулись следом.
— Дяденька атаман! — послышался детский голос, когда они поравнялись со слепым гусляром и его поводырем. Гордей остановился.
— Чего тебе?
— Эх, дяденька! Зачем же ты рябого отпустил? Он ведь давеча нехристей навел в обитель. Сколько они люду поубивали — страсть!..
Тонкий голосок мальчика захлебывался от волнения; а он по-взрослому, осуждающе, хмурясь, смотрел на вожака лесовиков.
Гордей не понял, переспросил:
— Когда навел? Какого люду?.. Эй, ключник, стой! — окликнул он монаха. — Сказывай, что учинилось!
Ключник, опасливо жмуря красные, набрякшие веки, стал отнекиваться, ссылался на то, что оконце его кельи выходит не во двор. Атаман нахмурился, нетерпеливо махнул рукой. Лишь тогда, перемежая слова вздохами, тот рассказал, что произошло…
Прежде чем захватить Серпухов, степняки ворвались вo Владычный и Высоцкий монастыри и, ограбив их, двинулись на город. Людей там почти не осталось — большинство горожан, которых успели предупредить серпуховские порубежники, укрылись в лесу. Ордынцы спешили к Москве. На другой день, оставляя после себя пепелища и трупы, вражеские тумены ушли на север.
Утром следующего дня беглецы уже знали об этом. Ночи стояли холодные, часто непогодилось, болели дети, кончалась прихваченная с собой впопыхах скудная еда. Понадеявшись на то, что ордынцы не вернутся, люди решили направиться в монастыри. Но, на беду, среди них оказались предатели. По наущению Епишки, который во время набега затесался между горожанами, несколько негодяев ночью выбрались из обители и привели под ее стены рыскавший в окрестностях Серпухова вражеский отряд. Вломившись в монастырь, ордынцы учинили резню. Пощадили только несколько десятков молодых серпуховчан — ясырь, который предназначался для продажи, да монахов, что попрятались в кельях.
Вечером ордынцы убрались из монастыря. Епишка с дружками ушли следом. С того времени их больше никто не видел. И вот теперь они вдруг появились снова…
— Что же вы, отцы святые, сразу об этом не поведали? — гневно спросил Гордей и уже тише промолвил: — Теперь понятно, отчего вы все так спужались.
— Кто ж его ведал, по душе ли тебе такое придется? Кто ж его знал? — опуская под его тяжелым взглядом глаза, разводили монахи руками.
Толпой вывалили за монастырскую ограду, но воров давно уже и след простыл.
Порубежники выехали на тарусскую дорогу раньше шуракальцев. Василько погнал коня во всю мочь, следом остальные. Темно-зеленой стеной мелькали деревья и кусты векового леса, дорогу застилала густая пыльная пелена. Наконец воины увидели возки и конников. Заслышав топот, княжеские дружинники, охранявшие княгиню, обнажили мечи и, плотным кольцом окружив возки, выстроились в боевой порядок.
— Свои мы, свои!
Жеребец Василька едва не сшибся с конем сына боярского Дмитрия.
— Я Василько, десятник с прирубежного острога на Уне!
— Здравствуй! — обрадованно воскликнул тот. — А мы было встревожились.
Когда в следующий миг к порубежникам подскакал боярин Андрей Курной, Василько взволнованно бросил:
— Беда, бояре, ордынцы следом за вами гонят, сотни три, не меньше!
— Может, кинем возки, а сами в лесу схоронимся? — предложил сын боярский.
— С женами и детьми далеко не уйдешь, Дмитрий, — покачал головой Курной.
— Так не годится, — поддержал его Василько. — Крымцев много, не отобьемся. Пусть возки дальше едут. До Оки недалече, а там из Тарусы помощь подоспеет, я гонцов послал. А мы ордынцев задержим.
— Так и сделаем, — согласился боярин. И, обращаясь к своему помощнику, приказал: — Бери, Дмитрий, две дюжины воинов и гони за возками. С теми, что впереди, будет человек сорок. Это уже сила.
Сын боярский вместе с дружинниками помчался вослед возкам, что уже далеко отъехали от места встречи — лошади, подгоняемые кнутами и гиканьем возниц, неслись во всю прыть…
Завидев урусутов, что неслись навстречу им по дороге, тысячник Тагай опешил. Он стал отдавать наказы. Нукеры передовой сотни Тимура успели выхватить из ножен сабли, но от неожиданной атаки тарусцев ряды татар смешались. Зазвенело оружие. Сотник и окружавшие его несколько воинов упали с коней. Курной и Василько рубились с врагами в первых рядах, громкими возгласами подбадривая своих кметей. Но вот в битву вступили нукеры второй сотни жузбасы Ахмеда. На дороге стало тесно, не размахнуться ни мечом, ни саблей…
Постепенно сражение перемещалось в лес. В ход пошли ножи и кинжалы, завязалась рукопашная схватка. Ордынцам, несмотря на то, что их было намного больше, не удавалось смять тарусцев. Мынбасы Тагай на узкой дороге не мог ввести в бой всех нукеров и приказал сотнику Хасану обойти урусутов. Шуракальцы ринулись в лес, чтобы ударить на врага с тыла.
— Андрей Иваныч, татары в окружь пошли! — закричал Василько.
— Вижу! — прохрипел Курной, он сражался без щита, окровавленная рука боярина висела плетью. — Что делать станем?!
Порубежник не успел ответить — на него напали одновременно три шуракальца. Подняв коня на дыбы, он снес мечом голову одному, наотмашь рубанул другого, третий отскочил в сторону. Василько перевел дух, хотел было осмотреться, но тут послышался истошный вопль Курного:
— Спасай княгиню и княжичей, ордынцы в обход прошли, хотят полонить их!
Василько, резко повернувшись в седле, увидел: из леса стремительно выскакивают татары и, оставляя у себя за спиной сражающихся, несутся по тарусской дороге.
— Выходи из сечи! Выходи!
Круто развернув коня, Курной поскакал по дороге вслед обошедшим сечу татарам. За ним, отбившись от наседавших нукеров, помчались Василько и оставшиеся в живых тарусские воины.
За оконцами княжеских хором, покрытых цветными росписями, послышался конский топот, громкие голоса, эаполошный выкрик:
— Господи, беда-то какая!
В светлицу, где за дубовым, с резными украшениями столом сражались в нарды князь тарусский Константин и его младший брат Владимир, вбежал княжеский стремянный, выкрикнул встревоженно:
— Княже! Ордынцы возле Тарусы, за княгиней и чадушками твоими гонятся!
— Что?! — первым вскочил на ноги Владимир, худощавый, узколицый, с длинными, до плеч, светлыми волосами.
Константин, внешне схожий с братом, но поплотнее, побледнел, попытался было встать и не смог — у него на миг перехватило дыхание; прохрипел только:
— Говори!
— Пригнали два дружинника. На тарусской дороге у самой Оки ордынца полонили. Поведал он, что татары намерились полонить Ольгу Федоровну и чад твоих!..
Константин наконец превозмог себя, тихим, казалось, не принадлежащим ему голосом спросил:
— К самой Оке пригнали? — Князь вдруг покачнулся. Заметив это, Владимир бросился к нему.
— Что с тобой, брате?
— Ничего, Володимир, ничего… — Константин встал, выпрямился, положив руку на плечо брата, сказал: — Вели выводить дружину. — И добавил, уже приказно, жестко: — Не мешкай только!
Владимир выбежал из светлицы, гулко застучали по деревянной лестнице его подкованные сапоги из красного сафьяна. Хлопнула наружная дверь, со двора донесся повелительный голос молодого князя.
Константин скользнул отсутствующим взглядом по бревенчатым дубовым стенам, на которых висело украшенное драгоценными камнями, золотом и серебром оружие, угрюмясь, спросил у стремянного:
— Сколько их?
— Не ведаю, княже, может, позвать гонцов?
— После! Неси меч и шлем.
Княжеский двор был уже заполнен людьми. Через раскрытые настежь ворота виднелись ряды конных дружинников. Свистели дудки сотников, звенело оружие, ржали лошади.
Константину Ивановичу подвели коня. Стремянный хотел помочь, но князь отстранил его и сам уселся в седло.
Под копытами коней глухо гудела земля. Боль в груди князя Тарусского почти прошла, в лицо ударял встречный ветерок, и он ненадолго отвлекся от хмурых мыслей. Но, едва стали спускаться с холма, тревога снова закралась в его душу. Константин резко дернул поводья, разгоняя коня в галоп. Владимир, воеводы и кмети неслись следом за ним по дороге.
Тарусцы, окруженные со всех сторон татарами, сгрудились у княжеских возков. Все труднее становилось отбиваться от вражеских всадников. Упал с коня раненный копьем в грудь сын боярский Дмитрий. Погибло много порубежников, среди них названый брат Василька Сопрон, который перед смертью зарубил не одного ордынца. Пала половина княжеских дружинников, сопровождавших из Тулы княгиню Ольгу. Громоздились трупы людей, раненые отползали с дороги, пытаясь укрыться в лесу.
Возки княгини и ее свиты стояли неподвижно. Нагнав их, нукеры сотника Хасана смяли горстку дружинников сына боярского Дмитрия и перерезали постромки у возков. Ошалевшие от страха лошади, сметая все на своем пути, понеслись по дороге, несколько упряжек на повороте занесло, и они разбились о деревья. Однако захватить княгиню шуракальцам не удавалось — на помощь воинам Дмитрия подоспели боярин Курной и Василько. Сквозь шум сечи доносились детский плач, испуганные причитания и рыдания женщин.
На шлеме Василька, испещренном вмятинами и зазубринами, добавлялись следы от новых ударов, сквозь рассеченную на груди кольчугу сочилась кровь.
— Держись, други, держись! Скоро придет княжеская помощь! — подбадривал воинов Василько…
И когда уже казалось, что сейчас все будет кончено — последние защитники тарусской княгини погибнут, а ее саму с детьми захватят враги, к обреченным людям донеслись топот коней и крики: «Слава! Слава!»
В сопровождении воевод и стремянных на дороге появились князья Константин и Владимир. Тарусские ратники врубились в ряды шуракальцев. Юный Владимир одним ударом рассек неустрашимого мынбасы Тагая от плеча до пояса, под сотником Ахмедом убили коня, и он упал на землю. Оставшись без начальных, татары перестали сражаться и бросились наутек. Тарусцы устремились в погоню.
Василько склонился над Сопроном, не стыдясь обступивших его кметей, заплакал; шептал лишь:
— Прощай, брат!..
Константин, спешившись, рывком открыл дверцу возка. Ольга, бледная, с застывшими глазами, обхватив княжичей руками, судорожно прижимала их к себе. Мгновение сидела недвижимая. Узнав мужа, истошно вскрикнула и лишилась чувств.
На следующий день князья Константин и Владимир с боярами и воеводами делали смотр тарусскому воинству. По главной улице шли на рысях княжеские дружинники, шагали ополченцы, горожане и крестьяне Тарусы, Алексина, Любутска, Калуги. Среди ратников были безусые юнцы и седобородые, испещренные шрамами и морщинами старцы. Копья и рогатины, мечи и дубины, кинжалы и топоры, панцири и тигиляи — у кого что. Лица суровы, в глазах решимость.
— Да… — вздохнул игумен Алексинского монастыря Никон и, обращаясь к стоявшему рядом боярину Курному, произнес задумчиво: — Не хватает людей в градах и селах, некому на земле трудиться, ремесло делать, а тут рати, рати… Сколько доброго, угодного Богу могли бы они руками своими сотворить. Каменные храмы построить, землю засеять, образа Господа нашего и святых угодников намалевать, детей взрастить.
— Может, все так оно, отче, да не к месту речи эти! — поправляя перевязь, на которой висела его раненая рука, хмуро заметил Курной. — Ныне все одним должно мериться: как бы землю нашу и люд православный врагам на поруганье не отдать. Сеять, строить, но быть рабами?! К чему такое?! Для кого?!.
Никон, плотный, высокий ростом, не старый еще человек, не отвечая, медленно огладил свою новую черную рясу и, то ли соглашаясь, то ли оспаривая, покачал головой.
Шествие ратников затягивалось. Несколько раз начинался и переставал мелкий, по-осеннему нудный дождь, пока наконец не разразился ливень. Сразу стемнело, поднялся ветер, но князья, бояре и воеводы, кутаясь в промокшие плащи-епанчи, не сходили с коней, стояли молча, недвижно. Только князь Константин, высоко взметнув в приветствии руку, провозглашал громким голосом:
— Слава воям! Слава Тарусе! Слава Алексину! Слава Калуге! Слава!..
А в ответ неслось:
— Слава князю Константину, слава Тарусе! Слава Калуге! Слава Алексину! Слава! Слава!..
После смотра Константин Иванович, отпустив бояр и воевод, позвал брата Владимира отужинать с ним. Сбросив промокшую одежду, князья облачились в шелковые рубахи, на ноги надели легкие туфли-моршни, сшитые из одного куска кожи. В горнице уже был накрыт стол. На парчовой скатерти, пестро расшитой красными цветами и зелеными листьями, стояли в серебряных и оловянных блюдах и мисках мясной и рыбный студень, стерляжья икра, заливная осетрина, тертая редька, моченые яблоки, грибы в уксусе, соленые огурцы и капуста. Между ними высились расписные фарфоровые сулеи с медом и пивом, кувшины с ягодным соком. На бревенчатых дубовых стенах были развешены охотничьи трофеи — головы оленя, лося, медведя, волков, рысей. Вбитые в стены медные светцы с зажженными лучинами и поставленные в углах на полу два высоких светца со свечами освещали горницу.
Поначалу проголодавшиеся князья ели молча, то и дело осушая большие серебряные чарки с белым и красным медом. Но вот Константин положил разрисованную узорами деревянную ложку на стол и, улыбаясь, взглянул на брата. Со вчерашнего дня, когда ему удалось спасти свою семью, князя не оставляло хорошее расположение духа. Возвратившись с женой и детьми в Тарусу, Константин сразу же наградил Василька и уцелевших кметей серебряными чарками и деньгами, а боярина Андрея Курного порадовал богатым даром — княжеским селом, примыкавшим к его вотчине. Князю казалось хорошим предзнаменованием и то, что ему с ходу удалось разгромить большой ордынский отряд — почти все они были перебиты или взяты в полон, ушла лишь горстка.
Опершись руками на покрытую бархатом лавку, он поднялся из-за стола, взял дамасскую саблю с отделанной золотом и серебром рукояткой, в которую были вправлены рубины, и передал ее Владимиру.
— Жалую тебя, брат мой хоробрый, сею саблей, дабы без пощады разил ты наших врагов!
Младший тоже встал, с поклоном принял оружие, а сам подумал насмешливо: «Дарит мне саблю татарского тысячника, коего я убил…»
— Ну вот, Володимир, теперь можно порядиться о всех тревогах наших, — присаживаясь рядом с братом, сказал Константин. — Идти ли нам на крымцев, дабы изгнать их с земли нашей, а может, дать бой под Тарусой? Сила собралась у нас знатная, вон сколько ратников по Тарусе сегодня прошло. Говори, брате, что мыслишь об этом?
Владимир молчал, лицо его с небольшой светло-русой бородкой сразу стало серьезным.
«Костянтин говорит, что кметей у нас много. А их ведь семи тыщ не наберется, да и какие это вои…»
— Чего молчишь? — перебил его раздумье старший. — Али сомневаешься в чем?
— Что тебе сказать, брате, — еще больше нахмурился тот. — Не серчай, но мне тебя не понять. Такое задумал… — Он пожал крепкими плечами, плотно обтянутыми малиновым шелком рубахи. — Сколько у нас кметей?.. Две тыщи конников да пять тыщ ополченцев. Ежели бы хоть такие ополченцы, что с нашим покойным тятей на Куликово поле ходили и полегли там, а то одни юнцы да старцы. И с таким воинством ты хочешь побить татар, изгнать их с Тарусчины?.. — Горько усмехнувшись, Владимир безнадежно махнул рукой.
Константин помрачнел. Едва брат умолк, он резким движением взял со стола сулею с белым медом, рывком налил себе полную чарку с верхом, да так, что даже на скатерть плеснул. Не приглашая Владимира, выпил один. Потом, бросив недовольный взгляд на брата, отчеканил:
— Все одно будет по-моему!
Слова младшего разозлили его, хорошее настроение куда и делось. Тарусский князь был горд, крут норовом, если что задумал, ни с чьим мнением не привык считаться, разубедить его редко кому удавалось. Владимир знал это и не перечил брату, с детских лет был послушен его воле. Но тут не сдержался, бросил в сердцах:
— Безрассудство все это!
Кровь прилила к голове Константина, затуманила взор… «Вот тебе и брат родный! Не только не поддержал, а еще насмеялся, супротив пошел!..»
Тарусский встал, прошелся по горнице, с досадой думал: «Вишь как себя показал. А я-то мыслил: заранее переговорю с ним, дабы на Думе боярской завтра он сказал нужное слово. Почитал за храбреца, чай, всегда первым в сечу кидался. Чего греха таить, надеялся, что укрепит меня в сем решении, сомнения мои развеет!»
Немного поостыв, подошел к брату, спросил не без ехидства:
— Может, посоветуешь бросить отчий удел и на поклон в Москву податься?.. Как мыслишь: приютят, сделают такую милость?
Владимир поднялся с лавки, не обращая внимания на насмешливый тон старшего, сказал спокойно:
— Москве ныне не до нас, Константин. Сам знаешь, что татары на нее идут, а помощи ей ждать неоткуда. Михаил Тверской и Олег Рязанский затаились, выжидают, что дальше будет.
— Ты, Володимир, от дела не уходи, прямиком скажи, что мыслишь о моем решении?! — повысил голос Тарусский князь.
— А ты на меня не кричи! — вспыхнул младший и, не отводя сердитого взгляда от нахмуренного лица брата, продолжал: — Уж коль пришло к тому, скажу тебе правду начистую. Не можна ныне Тарусе да и всем землям удельным в одиночку стоять. Со всех сторон земли русские окружены врагами. Как противоборствовать, когда каждый князь, опричь своей вотчины, ни о чем знать не хочет. В мамайщину собрались все в единую силу, вот и побили Орду. А только с Мамаем управились, каждый снова о своем гнезде только и мыслит. Потому и бьют нас враги поодиночке…
Вглядываясь в потемневшие от волнения голубые глаза младшего брата, Константин с удивлением слушал его. Владимир, вчера еще отрок, во всем поддерживавший его, со всем соглашавшийся, теперь имеет суждение свое! Вырос!
Константин Иванович и гневался на Владимира, и невольно гордился им, угрюмые складки на его лице немного разгладились, но в душе множились сомнения: «Верно ли хочу поступить? Может, прав он, а не я?..»
А Владимир, почувствовав колебание старшего, продолжал высказывать свое:
— Не можем мы с такой малой силой идти на татар! Надо все воинство вести на полночь, соединиться с московскими полками. Тут же, на Тарусчине, мы как в силке, что на зверя ставят, окажемся. Ежели даже побьем крымчаков, кои на Тарусу идут, другие ордынцы нас разобьют!
Но Константин не внял доводам младшего. Бросив на него мрачный взгляд, упрямо буркнул:
— Захмелел ты, должно, Володимир, такие речи ведешь! Ан по-моему будет!
Не успели ватажники закончить свою трапезу — наспех сваренные щи и постную толокняную кашу, — как во Владычном монастыре объявился монах из Тарусы. Длинный, худющий, на сухощавом, испещренном морщинами лице темные глаза сверкают лихорадочным блеском под седыми бровями. Старец прошагал верст двадцать по бездорожью и от усталости едва держался на ногах. Его вел под руку пришедший с ним из Тарусы совсем молодой чернец.
Монастырский двор был опять заполнен братией. Обычно крестьяне, холопы да и монахи не опасались лесных молодцов, нередко находя у них защиту от обид и притеснений. Узнав, что пришлая ватага разбойников расправилась с ордынскими прихвостнями, которые привели в обитель татарский отряд, они возвратились обратно.
Тарусские монахи взошли на паперть монастырской церкви. Воздев к небу руки, старец окинул возбужденным взглядом собравшихся во дворе и стал выкрикивать взволнованно:
— Люди! Прогневили мы Господа нашего! Наслал он на нас, грешных, нечестивых агарян! Аще хотите уберечь веру христианскую и землю отчую от поругания, защитить от убийства и бесчестья жен и чад своих, все должны встать под стяги благословенного князя Костянтина Тарусского. Землю нашу заполонили окаянные, повсюду они: в Туле, в Калуге, в Верее и в Серпухове!..
«И в Верее уже?! — Федор пригорюнился. — Вот и до моих родных беда докатилась!..»
— Собирает князь Костянтин рать в славном граде Тарусе, — по-прежнему раздавался на притихшем дворе голос старца. — Хочет он выступить супротив лютого ворога. Все, оружны и не оружны, идите в Тарусу, на которую гонят орды безбожных крымчаков!
Монах замолк, вытер рукавом выцветшей рясы лицо, устало опустился на каменную ступеньку.
Некоторое время во дворе царило молчание, но вот кто-то из монахов воскликнул с отчаянием:
— Грешны мы! Грешны, о Господи!..
И тотчас со всех сторон понеслось:
— Пришла погибель земле тарусской! Беда! За грехи карает нас Господь! Прогневили мы Господа, в великой гордыне живе — за то и казнит нас! Боже, спаси и помилуй!..
— Ну и дела! — бросил Ивашко-кашевар и, подмигнув лесовикам разудалыми голубыми глазами, предложил: — Может, и нам податься в Тарусу, ребяты? Давно рука кистенем не играла, хоть на ордынцах душу отведем.
— Поздно уже! — буркнул дряблолицый Рудак. — Пока дойдем, татары Тарусу, как все, прахом пустят.
— У страха глаза велики, — хмуро заметил Клепа. — Только чего нам опасаться? За живот свой, что ли? Так он весь при нас! — зло тряхнул он своим рваным рубищем. — За головы свои мы-то никогда не боялись.
— И все ж, ежели по совести, не лежит у меня душа к такому. Мы ватага вольная, неча нам в чужое дело лезть, для тарусцев стараться! — недовольно выкрикнул долговязый лесовик и с досадой сплюнул.
— Что тарусцы, что москвичи — одно племя! — сердито бросил Клепа.
— Верно молвишь, Егорко, — может, впервые назвал рыжего по имени атаман, подошел к нему, положил на его плечо свою руку. Рубище Клепы и нарядный кафтан Гордея так не вязались друг с другом, что Митрошка прыснул в кулак.
Ватажники настороженно смотрели на Гордея, но тот молчал — он все еще не знал, на что решиться. А Федора тоже заполнили сомнения. Его тянуло к родным в Верею, хотелось увидеться с Галькой, по которой так скучал. Ведь были те от него нынче совсем близко — за день-другой можно добраться… Монах сказал, что Верею захватили татары. Тем паче он должен туда идти. Может, окаянные обминули его село? Места те ему хорошо знакомы, чай, когда-то от воеводы верейского там хоронился…
А на монастырском дворе страсти разгорались все пуще. Страх и паника несколько улеглись, но вокруг слышались взволнованные голоса. Одни предлагали откликнуться на призыв вступить в тарусское ополчение (князь хоть чужой, но ведь соседи: до Тарусы всего ничего), другие были против. Люди спорили, хватали друг друга за грудки. В шуме, царившем на монастырском дворе, глох голос тарусского старца, который, стоя на паперти, тщетно пытался утихомирить разбушевавшихся.
Федор, покусывая стебелек сухой травинки, исподволь прислушивался к разноречивым толкам, он все еще колебался. Но он был воин, к тому же по-прежнему винил себя, что хоть не по своей вине, но не исполнил свой долг — не предупредил коломенского воеводу о нашествии. Наконец Федор решился: пробравшись через густую толпу, поднялся на паперть церкви; закричал громко:
— Слушай меня, люд православный! Верно тарусский монах сказал: надо всем миром стать против окаянных ворогов!
Лесовики, стоявшие отдельной группкой, шумевшей больше всех, разом смолкли, удивленно уставились на Федора — тот до сих пор не только не кричал, но даже говорил-то редко, многие в ватаге никогда голоса его не слышали, а тут!..
Глядя на них, притихли монахи и сироты. Кто-то из них не удержался, выкрикнул задиристо:
— А сам-то ты, разудалый, из каких будешь, что нас зовешь, отколь тут взялся?
Федор выпрямился, отчего его могучая стать стала еще внушительнее; ответил голосом зычным:
— Порубежник я, а ранее десятником был в дружине князя Боброка-Волынца! Ратное дело знаю, с ордынцами не раз в сечах бился. На поле Куликовом тоже был!.. — И вдруг, неожиданно даже для самого себя, предложил:
— Кто надумал в Тарусу идти, сюда! Я поведу вас!
Некоторое время люди на монастырском дворе стояли не двигаясь, но вот один за другим к Федору потянулись сироты помоложе, потом монахи-чернецы.
— Благослови тебя Господь! — осенил Федора крестным знамением тарусский старец. Повернувшись к остальным ополченцам, провозгласил торжественно: — Пусть сойдет на вас Божья благодать за то, что в сей трудный час встали вы за землю отчую, за веру нашу!
Гордей с лесовиками, посовещавшись, тоже подошли к паперти.
Спустя час-другой сборный отряд из ватажников, крестьян и монахов во главе с Федором, Гордеем и тарусским старцем покинули Владычный монастырь и направились вверх по Оке к Тарусе.
Когда Владимир вышел, Константин еще некоторое время взволнованно вышагивал по горнице. От стола с неприбранными яствами к оконцу, снова к столу и снова к оконцу. Налил себе чарку меда, но не выпил, присел на лавку, держа ее в руке, задумался. Решимость, с которой до разговора с братом он был настроен выступить против татар, поколебалась. Даже пожалел, что стал советоваться с ним. «Не только веру мою не укрепил, а навел на меня тревогу…»
Князь покинул горницу и по длинному коридору направился в покои княгини. При его появлении сенная девушка, сидевшая в слезах на лавке в передней комнате, испуганно вскочила. Ольга Федоровна уже второй день не выходила из опочивальни, ей нездоровилось, болело сердце — никак не могла прийти в себя после всего, что случилось.
Дуняша, поклонившись князю, молча посторонилась, пропуская его к двери. Ольга Федоровна, бледная, с синими полукружьями под глазами, лежала в постели. Она бодрствовала: сон не шел к ней, снова переживала прошлое, со страхом думала о том, что ждет их. Как она корила себя за то, что не прислушалась к советам боярина Андрея Ивановича. Из-за этого полегло столько тарусских воинов, погиб юный сын боярский Дмитрий. Ему б только жить да жить, такому сильному, статному и красивому! Но его уже нет! Бедная Дуняша, осталась без суженого, плачет безутешно. Такая напасть пришла! Андрей Иванович лишь чудом уцелел, но не сможет, наверное, владеть рукой, перерубленной татарской саблей… И как ни страшно было тогда Ольге, она не могла отвести глаз от оконца в возке. Видела, как шла сеча, видела искаженные лица сражавшихся, видела, как падали с коней убитые и раненые…
Громко скрипнула дверь. От неожиданности княгиня вскрикнула, порывисто приподнялась. В тусклом свете висевшей под образом лампадки узнала мужа и обессиленно откинулась на пуховые подушки, закрыла глаза.
Все еще не в духе, раздраженный Константин Иванович подошел к ней, присел, провел рукой по распущенным волосам. Ольга Федоровна припала к его груди, обняла за шею. Радостное волнение охватило ее. Так бы и сидела рядом, не выпуская его из объятий. От ее ласки Константин понемногу успокаивался, заулыбался. Потом снял со своих плеч руки жены. Отстранившись, с затаенной грустью пристально взглянул в ее глаза. Сердце Ольги тревожно сжалось, когда встретились их взгляды.
Как она всегда боялась этого взгляда! Он опять что-то задумал, ее неугомонный муж, что-то неведомое и опасное… Никто во всем княжестве не сумеет теперь отговорить его. Вот так же, с грустью, смотрел он ей в глаза два года назад, когда решил идти на поле Куликово. А ведь покойный свекор, князь Иван Костянтинович, оставлял его осадным воеводой в Тарусе. Ничто не помогло: ни Ольгины слезы, ни наказ отца, ни уговоры старшего брата. К счастью, Костянтин вернулся, хотя и раненый. А мог погибнуть, как погибли его отец и брат…
— Что ты надумал, Костянко? — воскликнула княгиня, не отрывая от лица мужа взволнованного, беспокойного взгляда.
— Что надумал, то уж надумал, Ольга! — нахмурившись, обронил тот и, помолчав, не терпящим возражений голосом сказал: — Завтра уедешь с чадами из Тарусы. Возьмешь с собой всю казну нашу и то, без чего не обойтись.
— Снова разлука? — в отчаянии спросила она.
— Не перебивай! — строго произнес князь. — Поедешь в Рязань к Олегу. В сей тяжкий час, почитай, один он живет и делает все с разумом. В мамайщину ни единого воя не потерял и сейчас в стороне остался. Ведомо мне стало, что с Тохтамышем-ханом он сговорился, и тот окружь земли Рязанской свои орды повел. Мы же, князья тарусские, все за Москвой тянемся, ратников своих губим. Ныне же все потерять можем, потому что в сей лихой час одни остались.
— Что ты надумал, Костянтин?
— Об том скажу после.
— Не томи мою душу!
Но он не ответил, молча зажег от лампадки лучину, обошел с огнем светцы. Стало веселее, нарядно проступили на бревенчатых стенах яркие вышивки. Ольга Федоровна встала с постели, подошла к мужу, который стоял у оконца, беспокойным голосом сказала:
— Рязань — ненадежное место, Константин. Не верю я ордынцам. Ежели они, чего доброго, Москву повоюют, то и Рязань в стороне не останется.
Князь вспыхнул, сердито посмотрел на жену, но постарался подавить в себе закипающее раздражение, бросил недовольно:
— Потому в Рязань, что ныне никуда не проехать больше!
Ольга в недоумении подняла тонкие брови…
— В Тверь и Новгород пути нет, повсюду бессчетно вражеских отрядов. Чтобы в полон вас не захватили, всю мою дружину доведется в охрану приставить, — пояснил он.
— А что сам мыслишь делать?
— Что мыслю, то уж мыслю! — буркнул Константин и, неожиданно схватив светец за длинную серебряную ножку, резко поднял его из корыта с водой и с силой опустил обратно. Вода залила дорогой шемахинский ковер, но Ольга даже не заметила этого, по-прежнему не отводила взволнованного взгляда от мужа, который все выговаривал и выговаривал то, что давно уже накипело у него на душе:
— И ты, и Володимир в речах своих о Москве тревожитесь. Дескать, ежели повоюют ее татары, то и Тарусе не устоять. Когда-то отец и старший брат покойные тоже весь час толковали: «Надо Москвы держаться! Она, мол, защита для нас единая!..» Во все рати и походы с великим князем Московским Дмитрием ходили… А толку? Погибли на поле Куликовом безвременно. А держались бы Олега Рязанского — и по сей день бы здравствовали. И я за ними следом тянулся, на отца твоего, что дружбу с Рязанью водит, серчал…
Константин осекся на полуслове, вспомнил о вести, которую утаил от жены: ордынцы, захватив Тулу, убили старого князя, отца Ольги, а княжескую семью полонили и угнали в Крым. Но княгиня, вся во власти тягостного разговора с мужем, ничего не заметила. Только когда князь, оправившись от недолгого замешательства, снова посетовал на то, что Таруса одна и нет никого, кто стоял бы против татар рядом, Ольга Федоровна невольно подумала: «А ведь в прошлом году приезжал к нам великий боярин московский Тютчев, предлагал союз с Москвой, так ты ж ведь отказался».
Княгиня встала с широкой лавки, застеленной шелковым одеялом и пуховыми подушками. В длинной, до пят, белой рубашке, она в свете мигающих свечей показалась князю какой-то призрачной, бесплотной, будто привидение… Неожиданно ему стало на миг жутко, и, повинуясь безотчетному порыву, он схватил жену в объятия и, почувствовав теплоту ее тела, опрокинул на постель и жадно овладел ею. И лишь тогда окончательно успокоился. Крепко прижимая Ольгу к себе, доверчиво положил голову на ее плечо. А она, ничего не ощутив во время близости с мужем, только еще больше разволновалась, все спрашивала и спрашивала:
— Что с тобой, Константин? Что с тобой?.. Я тебя таким никогда не видела. Будто прощаешься навеки.
— Может, и навеки…
— Что ты, родной, что ты? — растерянно шептала она, глаза ее от страха расширились. И вдруг, резко отстранившись, выкрикнула: — Говори, что задумал!
— Не голоси! — повысил он голос, но тут же, словно устыдившись, сказал ласково: — Будет, Оленька, будет тебе. Успокойся… А уж коль хочешь знать, что задумал, скажу. Задумал то, что ныне только и надо учинить, идти в чисто поле на окаянного ворога. Разбить ордынцев или голову честно сложить.
Княгиню будто ошеломили, так и застыла недвижимая, потом расплакалась. Наконец взяла себя в руки, обтерла слезы с лица, размазав румяны, тихо, но твердо сказала:
— Не делай сего, Константин Иванович. В чистом поле тебе не управиться с татарами. Много их, и все они лихие воины.
Князь нахмурился, встав с постели, отвернулся. Будто сговорились все! Не верят! Володимир не верит, она тоже… А сам он верит? Да, верит! Сомневался поначалу, а теперь верит. В удачу свою, в удаль свою. Наперекор всем верит. И еще потому решил идти, что крымчаков, гонящих на Тарусу, не так уж и много — дозорные поведали: одна Шуракальская орда. Остальные с ханом Тохтамышем на Москву направились. Конечно, он, князь тарусский, мог бы бросить свою землю и вместе с женой, детьми, ближними боярами и дружиной податься на север. Но не вправе он это сделать, оставить люд тарусский — горожан и сирот, что по его призыву пришли в Тарусу из других городов. Покинуть их, а самому бежать? Нет, так негоже!..
А другой голос шептал ему: «Безрассудство! Не устоять тебе против ордынцев. Не хочешь искать приюта у других князей, в других землях, уходи в леса…» Нет! Пускай он погибнет, но не уйдет с Тарусчины, не померившись силой с ордынцами!..
Константин Иванович так задумался, что забыл о жене. В опочивальне царила тягостная, томительная тишина, оплывая, гасли одна за другой выгоревшие свечи. Но вот князь словно очнулся, перевел взгляд на съежившуюся в ожидании Ольгу, сказал строго:
— С утра готовься к отъезду! — И быстрыми шагами покинул опочивальню.
На рассвете в Тарусу прискакали дозорные, следившие за крымцами. Им удалось ночью пробраться к стану Бека Хаджи, который расположился в тридцати верстах от города. Схваченный в полон шуракалец подтвердил, что орда идет на Тарусу и скоро будет под ее стенами. Тайная надежда, что крымцы свернут и направятся на Москву тем же путем, которым прошли все полчища Тохтамыша, растаяла. Отправив жену и детей в Рязань, князь Константин велел собрать Боярскую думу.
Просторную светлицу заполнили воеводы и ближние бояре, пришли игумен Никон и брат князя Владимир. Все были встревожены, угрюмы: знали уже, с какой вестью вернулись дозорные.
— Будем сражаться! — упрямо бросил князь тарусский. — Лучше смерть принять, нежели в неволе быть! Сразиться с ордынцами так, как отец наш, Иван Константиныч, брат наш старший и тыщи храбрых тарусцев на поле Куликовом.
— Верно сказал пресветлый князь наш Константин Иваныч! — поддержал его боярин Курной. — Я хоть с одной рукой, а тож буду биться за Тарусу. И всех зову!
Еще два боярина были за то, чтобы идти навстречу врагу. Остальные молчали. В тусклом свете, скупо пробивавшемся через слюдяные оконца, едва можно было различить хмурые, взволнованные лица собравшихся людей.
— Чего молчите, бояре? — Константин резко поднялся с кресла-трона, обвел всех пристальным взглядом. — В старину наши предки говорили: «Се сколь добро и сколь красно, ежели жити, братии, вкупе!» Так оно и сейчас!
— А я мыслю, что надо тебе, Константин Иваныч, со всей дружиной и ополчением подаваться на полночь! — раздался звонкий голос князя Владимира. — Так я раньше полагал, так и ныне считаю. Еще вчера о том говорил тебе, княже… — И, помолчав, с упреком добавил: — И о том, что в Тарусу пригнал гонец от князя Володимира Серпуховского, надо бы тебе Думе сказать. А уж коль промолчал, то не обессудь, я поведаю!
Князь Константин побледнел от гнева, стукнул кулаком по подлокотнику трона, закричал:
— Не твоего ума дело! Нишкни!..
Но Владимир, что впервые на людях пошел против старшего брата, не стал молчать:
— Коль уж начал, поведаю! Зовет князь Серпуховский нас в Волок Ламский, бояре. Сбирает он там полки, чтобы выступить на ордынцев… — И, обращаясь к Константину, уже поспокойнее добавил: — Сам же ты, брат, сказал, что вкупе и добро, и красно быть. Вот и надобно нам идти в Волок. Тут же с малыми силами все утеряем: и землю отчую, и воинство, да и головы сложим зазря. А ежели вкупе с Серпуховским, все по-другому будет… — Он хотел еще что-то молвить, но старший снова резко оборвал его:
— Не в наш род ты удался, Володимир!
Тот лишь сердито сверкнул на брата глазами и, чеканя каждое слово, произнес:
— За свою жизнь не опасаюсь. Ежели и погибну, некому по мне горевать, нет у меня ни жены, ни чад. В битвах, что сражался, не из последних был. Только присказку никогда не забываю: «Плетью обуха не перешибешь». Потому и говорю: не управиться нам одним с ордынцами!.. — заключил он, тяжело опускаясь на лавку.
В светлице снова воцарилась гнетущая тишина. Но ненадолго.
— Видит Господь: верно молвит брат твой, светлый княже, — послышался звучный бас игумена Никона. — Молод Володимир, но мудр, аки старец, проживший век. Не можно допустить избиения человечей — чад Божиих. Святые угодники к миру людей призывали, сердца свои не ярить. А кесари мирские не слушают гласа Всевышнего, в суете губят род человечий… — Он тяжело вздохнул и продолжал: — Да что об сем говорить, аки повелось уж так на Божьем свете. Мыслю я тож: не надо в малолюдстве против безбожной орды идти. По лесам и топям следует схорониться. И не токмо женам, старцам и чадам, а ратникам и тебе, княже, и боярам твоим. Всем!..
Большинство бояр и воевод поддержало Владимира и игумена. Но это не облагоразумило Тарусского, он продолжал настаивать на своем.
— Князь я ваш или нет?! — грозно возгласил он и, отметая все возражения, сказал: — В чистом поле будем с крымцами биться. Коль не сможем землю свою от врагов отстоять, то не жить нам на ней! Наказываю воинство поднимать, завтра выступаем!
Лето шло к концу. Тяжелыми колосьями налилась в поле рожь. На огороде краснела ботва свеклы, тускло-зеленым поблескивали шары капусты. Гоны выходили в поле спозаранку и работали дотемна. Радовались переселенцы — будет чем наполнить закрома. Жизнь на новом месте понемногу стала налаживаться: срубили избы, построили сараи, хоть временами и было голодно, но, увы, так уж водится в крестьянском житье-бытье. У жены Антипки Степаниды родился мальчик, его назвали Егорушкой в память о дяде, что, спасаясь от княжьей расправы, пропал много лет назад. А Любаша вовсе заневестилась — налилась, похорошела, только голубые с зеленым ободком глаза ее слишком уж часто грустинкой стали заволакиваться. Скучно без подружек, без дружка суженого…
«В самую пору девку замуж выдавать, — не раз неспокойно думалось старому Гону. — Уродило щедро — будет что к приданому добавить. Да вот за кого?..»
Как-то старик поделился об этом с младшим сыном Фролом. Они шли с косами на плечах по мокрому от ночной росы полю. Солнце уже взошло, но густой туман не рассеивался. В своих длинных белых рубахах они, казалось, плыли в серо-белесой мгле, окутывающей землю. Фрол замедлил шаги, повернув к отцу пригожее русобородое лицо, ухмыльнулся.
— Эко дело, в девках не останется, — беззаботно ответил он. — Соберем хлеб, осмотримся. Не одни же мы тут. Мыслю, поблизости не только волки водятся. Да и на будущий год не опоздает, ей ведь семнадцати нетути.
— Не то скипится, не то рассыплется! — недовольно буркнул старик, который не любил неопределенности; всю остальную дорогу прошагали молча. Так и дошли до своей межи старый Гон и Фрол, вели хозяйство сообща. Туман поредел, стал подниматься кверху. В поле завиднелись фигуры мужиков и баб. Слышались людские голоса, щебетание птиц из леса.
— Пора и нам, все косят уже, — пробуя пальцем, хорошо ли заточена коса, нарушил молчание Фрол.
— А твои где? — захватив в руку несколько колосков ржи, строго спросил отец.
— Настя Ивасика кормит, вместе с Сенькой сейчас идут.
— Так нельзя, Фролко. Надоть раньше выходить в поле. Ныне каждый час дорог, осыплется зерно — наплачемся.
— Видишь, тятя, говорил я, что не можно ждать Ильина дня, тут це Таруса. Так все за грех мои слова посчитали. А ведь истинно надо было за неделю до него начать. Не гнали бы теперь душу! — нахмурился Фрол и, широко размахивая косой, пошел по меже.
— Надоть, надоть… — пробурчал под нос старый Гон. — Надоть так, как деды делали! — добавил он уже громко и зашагал следом.
— А вона и наши бегут, — заметив Сеньку и Любашу, подмигнул отцу Фрол.
— Не дюже бегут…
«Злющ стал, не подступишься. То не так, се не так. Ворчит весь час…» — сердито повел плечами сын.
Запыхавшись, прибежала и Настя с Ивасиком на руках. На загорелом лице карие глаза блестят. Улыбнулась мужу, бросила настороженный взгляд на свекра. Схватив деревянные грабли, стала быстро сгребать скошенную рожь. Сенька и Любаша вязали снопы.
«Не баба — молонья! — невольно любуясь шустрой снохой, думал старый Гон. — Пока Любка раз обернется, она три. Повезло Фролке…»
У старика даже от сердца отлегло. Но ненадолго. Последнее время он был неспокоен. Уж очень ладно складывалась жизнь Гонов на новом месте. Хороший урожай, согласие между детьми, покой, ни тебе тиунов, ни сборщиков. За свою долгую жизнь старый Гон давно разуверился в том, что благополучие может продолжаться долго. Лезли в голову недобрые мысли, сколько ни обращался за милостью к Богу, покоя не находил.
Но Фролу было невдомек, что за тревога на душе у скрытного старика. Молодому мужику было радостно, перехватив одобрительный взгляд, брошенный отцом на жену, не без гордости думал:
«До чего ж ладна моя Настя — даже тятя помягчал, на нее глядя!»
За работой незаметно летело время. День выдался солнечный, жаркий. Пот заливал глаза, рубахи мужиков и баб мокрые, хоть выжми. Но старый Гон не бросал косу, а по его примеру — остальные.
— Сенька, ты что, уснул? — нетерпеливо окликнула брата Настя, она подавала парнишке охапку ржи.
Сенька, выпрямившись во весь рост, не отвечая, смотрел в сторону леса.
— Конный сюды скачет! — вдруг закричал он. От волнения его ломкий голос сорвался, прозвучал звонко, пронзительно, на все поле. Мужики и бабы перестали работать. Все уставились на всадника. За этот год переселенцы отвыкли от чужих, появление какого-то конника обеспокоило их. Сбившись кучками на межах, они в растерянности следили за ним, не зная, что делать: то ли убегать, то ли ждать, когда тот приблизится?..
Первым опомнился старый Гон.
— Окромя него, не видать больше конных, Сенька? А ну, присмотрись получше!
Отрок несколько раз повернулся во все стороны, облегченно выдохнул: — Один! — И вдруг, спрыгнув на землю, побежал навстречу конному.
— Куда ты, дурень? — испуганно закричала Настя, но Сенька уже мчался по скошенному полю: заметил, что всадник не управляет лошадью, а из деревни с громким лаем несется спущенная кем-то собака. «С конным неладное… А Ластун — зверище, как бы беды не натворил», — думал он, направляясь огромными прыжками наперерез псу.
Лошадь, вступив в густую рожь, перешла с рыси на шаг и наконец остановилась. Теперь уже можно было разглядеть всадника, который, уцепившись руками в гриву, низко склонился к шее коня.
— Нашенский, слава тебе, Господи! — перекрестилась Настя.
— Наш аль не наш, поглядим… — задумчиво произнес старый Гон, пристально рассматривая незнакомца. — Должно, ранен он.
Осторожно раздвигая руками колосья, старик направился к лошади. Фрол последовал за ним.
— Косы возьмите! — крикнула им Любаша, но мужики даже не обернулись.
— Молодец Сенька, успел перехватить Ластуна! — вслух подумала Настя о брате, который держал за ошейник грозно рычащего пса. Подхватив на руки Ивасика, что ползал неподалеку, она поспешила за мужиками.
Следом потянулись остальные. С любопытством рассматривали загнанную, в хлопьях пены, лошадь и человека, что, прильнув к гриве, полулежал в седле. Жеребец был тоже ранен: в крупе торчала стрела. Как только Фролко и Антипка попытались приблизиться к коню, он встрепенулся и отскочил в сторону. От резкого толчка всадник застонал, руки его разжались, и, не подхвати его мужики, упал бы оземь. Двое держали под уздцы дрожащего жеребца, другие, сняв раненого с седла, бережно уложили его на свежескошенную рожь. Кровь сочилась из-под шлема, запеклась в сетке бармицы, в темно-русых усах и бороде, синий кафтан, надетый на кольчугу, и зеленые сапоги покрылись большими бурыми пятнами.
— Эка ударили его как… Аж шелом треснул, — покачал головой сердобольный Любимко.
— Знать бы кто? — озабоченно наморщил лоб долговязый Вавилка.
— Может, татары? — испуганно оглядываясь, заметил приземистый Гаврилко.
— Человеку помочь надо, — вмешался старый Гон. — Сенька, сбегай за водицей! — наказал он парнишке, который, обхватив за шею ворчащего пса, сидел рядом.
Тот, передав собаку Фролке, бросился к селу.
— Не по душе мне все сие, мужики, — настороженно молвил старик. — Вам, слава Богу, не довелось татарских и литвинских набегов видеть, а мне их не запамятовать. Места тут родючие, но опасные. Надоть баб, детишек и скотину подале в лес увести. И самим туда податься…
Видно было, что старый Гон расстроен, встревожен, челюсти его сухого, с желтизной лица плотно сжаты, глубоко сидящие глаза потемнели от беспокойства.
Мужики, хмурясь, молчали. Фрол подумал: «Обсыплется зерно, пока мы в лесу сидеть будем…» — но сказать об этом не решался. Даже бабы притихли, перестали шептаться.
Набежало облако, повеяло холодком от зашумевшего под порывом ветра леса. Стало пасмурно, неуютно.
Наконец Сенька притащил деревянное ведро, наполненное до краев водой, бабы захлопотали возле раненого.
«Красный какой! — подумалось Любаше, хотя лицо незнакомца, с которого Настя смывала кровь, было скуластым и резким, далеким от красоты. — Может, он и есть мой суженый?.. — замечталась она. — Ишь, дура, чего захотела: девка крестьянская на сына боярского загляделась…» Румянец на ее пухлых щеках поблек, вздохнув, она отвела взгляд от воина.
— Шестопером ударили, — осмотрев разбитый шлем, заключил Фрол.
— Повезло боярину. Чуть ниже — убили б до смерти… — заметил старик.
Незнакомец был жив — сердце его билось, но он не приходил в сознание.
— Может, меду принести? — предложил кто-то. Старик согласно кивнул.
— Я мигом сбегаю, — вызвался Сенька, но Фрол остановил его: — Не надо. Я сам…
Сенька надулся, Настя бросила укоризненный взгляд на мужа, но тот уже широко шагал по скошенному полю в сторону деревни.
Тем временем Вавила и Любим вынули из конского крупа стрелу и, расседлав жеребца, стали водить, чтобы дать ему остыть и успокоиться.
«Добрый конь… — думал Вавилка, лаская жеребца рукой и взглядом. — Куды нашим клячам!.. А может, помрет боярин, тогда кому конь достанется? Я свого потерял, выходит, мне!» — подозрительно покосился он на брата. И тут послышался радостный возглас Сеньки:
— Очунял боярин!..
Василько, а это был он, и впрямь пришел в себя. Как в тумане, видел склонившиеся над ним лица людей. Беспокойно приподнялся, но, поняв, что его обступили крестьяне, опустил голову на подстилку из свежескошенной ржи. Взгляд порубежника стал осмыслен и строг. Заплетающимся языком Василько пытался что-то сказать Гонам, но те его не поняли.
— Вишь мается, что-то сказать хочет и не может! — насупил брови старый Гон.
— Язык отобрало у бедолаги, — сочувственно молвил Любим.
— Тут и дивиться нечему, ударили-то его как! — бросил Фрол.
— Нишкни, Фролко! — сердито буркнул старик. — Не то меня тревожит, что ныне не может говорить, отойдет. Ан как бы потом не поздно оно было!
Василько наморщил лоб, промычал что-то невнятное, затем, с трудом подняв руку, показал на лес. Мужики и бабы уставились туда, но ничего не увидели и лишь беспокойно переглянулись. А старый Гон и вовсе разволновался. Широко ступая длинными, негнущимися в коленях ногами, пошел в сторону леса, постоял и неожиданно, круто развернувшись, бегом возвратился.
— А ну, бабы! — закричал он во весь голос. — Собирайте детишек мигом, одежонку какую, да корм и ждите нас у Гаврилкиной избы… Любимко, Фролко, Сенька! — распоряжался старик, словно воевода на ратном поле. — Сгоняйте стадо и подавайтесь в лес. А вы, Антипко и Гаврилко, берите боярина и несите в деревню! Мы с Вавилом берем косы и вилы да следом.
Незнакомец, хоть и не мог говорить, но, видно, все слышал. Приподнявшись на локтях, промычал что-то, одобрительно кивнул головой. Когда Гоны, которым передалась тревога старика, бросились исполнять его наказы, на землистом, сведенном болью лице Василька мелькнула улыбка. Щуря от солнца глаза, он следил за суетой в поле, прислушивался к пронзительным бабьим голосам, детскому плачу, реву скотины.
Вдруг из деревни донесся громкий, яростный лай Ластуна. И тут же истошный женский вопль: «Ааа, нехристи!..» — перекрыл все звуки в поле, гулким эхом отозвался вокруг. Люди, застыв недвижно на месте, стояли будто завороженные, глядя, как из леса с диким воем несутся татары. И только старый Гон бормотал потерянно:
— Опоздали, Господи, опоздали…
Оскаленные морды лошадей, бараньи тулупы, лисьи малахаи, лица с широко раскрытыми, орущими ртами!.. В первый миг Гонам почудилось: нечистая сила вырвалась из черных болот и лесных дебрей и напустилась на них. Мужики и бабы хватались за подвешенные на шнурках нательные крестики из серого шифера, крестились истово, самозабвенно шептали:
— Господи! Спаси, Господи!..
Но вот прошло оцепенение, быстро прошло. Сироты в ужасе заметались по полю, но их всюду встречали плетки и гортанные крики ордынцев. Над деревней и лесом повисли вопли женщин, плач детей, рев скотины, ржание лошадей, пронзительные голоса.
Некуда бежать! Негде спрятаться! О сопротивлении никто не помышлял. Рогатины и окованные железом деревянные лопаты остались в избах, косы побросали, когда спешили к раненому всаднику, да и вооруженных саблями и луками ордынцев было раза в три больше, чем мужиков. Лишь Василько, завидев людоловов-хищников, в горячке вскочил на ноги и, держась за голову, потрусил, шатаясь, к своему коню. Уселся в седло, но когда стал доставать меч из ножен, у него все поплыло перед глазами, и он свалился с лошади.
Мужиков, баб и детишек татары согнали посредине скошенного поля, заставили лечь на землю. Два ордынца соскочили с коней, подняли Василька за руки и за ноги, отнесли к пленникам и бросили, словно бревно, наземь. Порубежник застонал, из раны на голове снова потекла кровь. Но теперь крестьяне остались безучастны; оглушенные, сломленные нежданной бедой, они винили пришельца в том, что он навел татар на деревню. И только Любаша, бросив взгляд в его сторону, разрыдалась еще пуще.
Сидя на земле, старый Гон, опустив голову, молчал. Антипко исподлобья следил за ордынцами, его темные глаза злобно щурились, руки были сжаты в кулаки. Гаврилко, уткнувшись лицом в скошенные колосья ржи, тихонько скулил. Настя, стоя на коленях, голосила над трупом Ивасика, убитого копытом татарской лошади. Бабы всхлипывали и причитали. Детишки, зарывшись личиками в материнские рубахи, громко плакали. Остальные мужики угрюмо молчали.
Постепенно к ордынцам, сторожившим ясырь, стали присоединяться и те, которые грабили избы. Вот уже все шуракальцы, кроме пятерых, гонявшихся по полю за скотом и лошадьми переселенцев, собрались вокруг пленников.
Два ордынских десятника, один в малахае и панцире, другой в черкесском шлеме и тулупе, надетом на кольчугу русской работы, яростно бранясь и размахивая руками, никак не могли поделить захваченный ясырь. Они поочередно подходили к крестьянам, заставляли их подниматься с земли и поворачиваться, бесстыдно заголяли на мужиках и бабах рубахи. Наконец договорились: каждому по три бабы и по два мужика. Лошадь, меч с отделанной бронзовой приволокой рукоятью в деревянных разрисованных ножнах, дорогую одежду порубежника согласился взять десятник в малахае. Оставшийся мужик — старого Гона и Василька крымцы в счет не брали — должен был достаться второму десятнику. Скот, коней и убогие пожитки разделили пополам.
Окончив дележку, десятники позвали нукеров. Словно волчья стая, накинулись те на пленников. Одни вырывали из рук баб детей, другие, угрожая саблями, вязали мужикам руки. Старого Гона и ребятишек отделили от остальных пленников и погнали в деревню. Следом за ними поволочили за ноги раненого порубежника, с которого уже сорвали одежду и сапоги. Старик шел мелкими шажками, согнувшись; широко расставленными, сухими, длинными руками он обнимал детвору, жавшуюся к его ногам. Худое, морщинистое лицо его казалось черным, а темно-русые волосы и борода вовсе побелели. Он понял, какую участь уготовили ему и ребятне ордынцы. Что проку от малолетних детишек, которых не пригонишь живыми в Орду, или от него, старика. Всех, кого татары надеялись продать или взять себе, в том числе десятилетнюю Дуняшку и двух восьмилетних мальцов, они оставили в поле…
В грудь Гону будто кол вбили, слезы застлали глаза, и потому все вокруг него — люди, избы и деревья — будто в тумане, расплывалось. Немало обид натерпелся старый Иван за свою долгую жизнь, и вот, когда, казалось, пришел наконец и для него светлый час, случилась такая беда! Но горше всего мучила мысль о том, что он виновен в злосчастной доле детей и внуков. Едва переставляя тяжелые, будто к ним камни подвязали, ноги, старик нещадно терзал себя за то, что случилось…
Это он уговорил всех покинуть обжитую, спокойную деревеньку под Тарусой, не внял вещему сну, который привиделся ему в первую ночь, когда они переселились на новое место…
У избы Любима ордынцы остановились. Сначала в нее втащили порубежника, потом загнали старого Гона и детишек. Закрыли дверь и подперли ее снаружи бревном. Два волоковых оконца, с которых на летнее время Любим снял бычьи пузыри, заколотили досками и стали обкладывать избу хворостом.
«Спалить решили, окаянные!» — думал старик, молча гладя по головкам плачущих внуков. «На все воля Божья! — прошептал он и вдруг с ожесточением воскликнул: — Только детишек за что караешь? Чем прогневили тебя?!» — И закрестился размашисто, часто…
А в поле ордынцы продолжали неистовствовать… Связав мужикам руки, отогнали их и троих детишек постарше в сторону. Рыдающих баб заставили подняться с земли и стать в ряд. К ним приблизились оба десятника и одноглазый нукер.
— Девки есть? — спросил последний по-русски.
Бабы, ежась под наглыми, похотливыми взглядами ордынцев, молчали.
— Не бойся, мы девка не трогай. В гарем продать будем. В гареме у хана хорошо: щербет ешь, рахат-лукум, весь ден ничего не делай! — громко защелкал языком кривой толмач.
Женщины, испуганно переглянувшись, не отвечали. Настя стояла чуть в стороне, суровая, недвижная, глядела куда-то поверх голов татар ненавидящими глазами. В них не было ни слезинки — все высушило горе матери, потерявшей первенца. Но, услышав едкий смешок ордынца, встрепенулась, вспомнила про Любашу. Решила хоть ее спасти от ждущего баб позора, вытолкнула девку вперед, крикнула: «Она девка!»
Десятники одобрительно закивали головами. Тот, что был в черкесском шлеме, помоложе, осклабившись, подошел к Насте, сильно ткнув ее пальцем в живот, спросил:
— Ты тоже девка?
Молодка ойкнула от боли; ее пригожее лицо с рассыпанными по плечам темно-русыми волосами — кичку ордынцы раньше сорвали — исказилось.
— Псы поганые! — закричала она исступленно, глаза ее гневно сверкали. — Ивасика мово убили, с рук вырвали мертвого! И еще спрашивают! На! Ешь! — размахнувшись, она изо всех сил ударила десятника кулаком по лицу. Тот даже пошатнулся от неожиданности. Несколько нукеров бросились к Насте, но десятник крикнул им что-то, и те остановились. Зло скривившись, вскинул плеть и стал хлестать молодку. Настя, прикрываясь руками, наклонялась все ниже и ниже, пока с воплем не упала на землю. Неподалеку, прокусив до крови губу, извивался Фрол, тщетно пытаясь вырваться из тугой петли аркана. Остальные мужики зверями глядели на расправу, в бессильной злобе бранили татар, размахивающих перед ними оголенными саблями.
Ордынец еще раз вяло стегнул плетью распростертое на земле тело Насти и выпрямился. Повернувшись ко второму десятнику, заговорил с ним, кивая на Любашу, что ни жива ни мертва стояла на том месте, куда ее вытолкнула Настя. Десятник, раскачиваясь на выгнутых бочкой ногах, заковылял к девушке. Подошел, окинул ее с ног до головы пристальным взглядом и вдруг, схватив за ворот, рванул рубаху. Обнажилась высокая девичья грудь. Шуракалец бесстрастно протянул к ней черные костлявые пальцы и, буркнув что-то по-татарски, опустил руку. Девушку била дрожь, лицо побелело от ужаса. Кривой толмач, подтолкнув ее в спину, велел идти к остальным пленникам.
Десятники, показав на баб, что-то крикнули нукерам, и те бросились к ним. Не обращая внимания на вопли и сопротивление, поволокли их к лесу. Следом, чуть поотстав, шагали десятники.
Вдруг из группы пленников вырвался рослый и крепкий мужик. Сбил с ног сторожившего ордынца и огромными прыжками метнулся вслед за насильниками. Это был Антипка. Ему удалось, разодрав в кровь руки, освободиться от веревки. Догнав десятников, закричал на все поле:
— Волки! Волки! Ату их! Ату!..
Навалился на крымца в черкесском шлеме, повалил на землю и стал душить. Они покатились по скошенной ржи. Второй десятник волчком вертелся рядом, опасаясь задеть саблей своего, бил мужика ногами. Подбежали другие ордынцы. Один изловчился и проломил шестопером Антипу голову. У мужика разжались руки, по черным густым волосам хлынула кровь. Нукеры оттащили его от десятника, в неистовстве искромсали мертвое тело саблями. Но десятнику было уже все равно, так и остался лежать с вылезшими из орбит, остекленевшими глазами.
Сенька в изнеможении остановился, в груди и голове стучало, дышал прерывисто, часто, будто загнанный волками лось. Изодранная о сучья длинная белая рубаха в лохмотьях, лицо и тело в ссадинах и порезах, в волосах обломки сухих веток и листья. Отрок упал на землю, лежал неподвижно, уткнувшись головой в согнутые руки, пока немного не отдышался. Тревожно оглянулся, прислушался. Убедившись, что за ним не гонятся, поднялся с земли и, прихрамывая — порезал ногу, побрел подальше от села.
Случай спас Сеньку от ордынского полона. Когда из леса стали выскакивать конные, отрок, который вместе с Фролом и Любимом сгонял стадо, оказался у скирды. Еще не осознав толком, что случилось, ужом зарылся в солому и затаился. Ордынцы не заметили его, пронеслись мимо. До леса было недалеко, скирда стояла почти на самой опушке. Сенька быстро пополз к лесу. Спрятался за кустом орешника, с минуту-другую наблюдал, как ордынцы по всему полю гоняются за Гонами, и в ужасе бросился в чащу.
Весь во власти пережитого, отрок в страхе крался по лесу, за каждым деревом ему чудился враг. Но понемногу он успокоился. Места были знакомые: вот старый дуб с двумя глубокими дуплами, обугленная молнией сосна… Тихо шелестел лес, перекликались птицы, с ветки на ветку прыгали длиннохвостые рыжие белки. Выйдя к ручейку, отрок напился, смыл кровь с щемящих порезов и двинулся дальше.
Однако по мере того, как Сенька удалялся от деревни, шаги его замедлялись. Радость, охватившая отрока, когда он уверовал в свое спасение, улетучилась. А сердце заполнили тоска и жалость к близким… «Куда он идет? Бросил Настю, Ивасика. Пропадут же они!.. — Сенька остановился, заплакал. — Может, пойти обратно? Что, ежели ордынцы обожрутся: бабы добрые щи вчерась сварили, кашу с тыквой. Нажрутся да лягут спать. Тогда можно втихую развязать мужиков да вырезать поганых! А он, дурень, убег…» И Сенька повернул назад.
Неподалеку под тяжестью шагов затрещали сухие ветки, послышались людские голоса. Отрок метнулся к дереву, спрятался за широким стволом. Пуститься наутек побоялся лес был редкий и далеко проглядывался. Саженях в тридцати от дуба, за которым стоял, мелькали фигуры людей. Они шли стороной, и парнишка смог разглядеть каждого. На душе у него отлегло: незнакомцы, хоть и пестро одеты, но все в русском; за плечами луки, в руках топоры и дубины, кое-кто с мечами, один даже с копьем.
Сенька настороженно следил за незнакомцами. Но страха и боязни у него не было — все вытеснила мучительная тревога за попавших в беду родичей. С надеждой вглядывался в лица, губы его беззвучно шептали:
Может, они спасут, чай, ведь наши, русские!
Отрок решительно вышел из-за дерева, сначала робко, затем все смелее двинулся наперерез чужим.
Кое-кто из лесовиков схватился за оружие, а большинство стало креститься — уж очень неожиданно, словно из-под земли выросло перед ними видение в разодранной белой рубахе. Только Гордей сразу распознал, что перед ним обычный отрок.
— Ты откель взялся в сей глухомани? — с любопытством уставился он на Сеньку.
— Тутошний я, дяденька! С деревни, что поблизу, — испуганно поглядывая на грозного лесовика, отвечал тот и вдруг зарыдал.
— Ты чего, молодец? — участливо спросил Гордей. — Не бойся, никакого лиха тебе не сделаем.
— Дяденьки, спасите наших! Пропадут они теперь! — Парнишка бросился на колени.
Ватажники, ничего не поняв, недоуменно переглянулись.
— Погоди, не голоси! — Атаман, взяв Сеньку за плечи, поднял его с колен. — Сказывай толком!
— Деревня наша недалече отсюда! — всхлипывая, заговорил отрок. — Живем мы там, дяденька, с Гонами вместе. С год уже, как осели…
— Ну! — нетерпеливо воскликнул Гордей. — Дальше-то что?
— А сей день лихо учинилось великое, ордынцев привела на нас сила нечистая. Похватали они всех Гонов и Настю, сестренку мою! — скороговоркой выпалил отрок и, шмыгая веснушчатым носом, робко обвел взглядом хмурые лица лесовиков.
— Вишь как оно! — угрюмо буркнул Федор.
— Кошки нет — мышам раздолье, — с необычной для него серьезностью заметил Митрошка.
— А много ль ордынцев? — спросил Клепа; он с трудом сдерживал волнение, лицо побагровело, печальные глаза застыли в настороженном ожидании.
— Страсть! — выкрикнул Сенька, но, увидев, что ватажники и вовсе насупились, спохватился, добавил: — Не дюже много их, дяденьки! Душ двадцать, не больше.
— Пуганая ворона и куста боится, — неожиданно пришел ему на помощь Клепа.
Атаман удивленно покосился на рыжего лесовика, переспросил отрока:
— Так сколько их?
— Вот те крест! — взволнованно воскликнул Сенька. — И двух дюжин не будет!
Он с мольбой переводил взгляд с одного лесовика на другого.
— Надо идти! — глядя на атамана, сказал Федор — Негоже, Гордей, дать пропасть сиротам, что в беду такую попали. Ежели изгоном нападем, управимся.
— Это, конечно, верно… изгоном, — не очень уверенно протянул тот. — Только маловато нас, дабы с двумя дюжинами конных татар сладить.
— Все одно идти надо! — упрямо повторил порубежник.
— Куда идти, поздно уже! — сердито буркнул Рудак. — Там, чай, никого уже не осталось. Ордынцы, они на руку скорые — кого не убили, поугоняли в полон.
— Может, и не поздно, да не по пути! — с ходу поддержал его молодой чернец в линялой скуфейке, который пристал к ватаге в Серпухове.
— Ежели по совести сказать, братцы, и у меня не лежит душа к сему, — недовольно заметил долговязый лесовик. — Как бы оно не обернулось так, как давеча, когда хотели тарусскому князю помочь, а едва сами ноги унесли.
— А я бы пошел! — блеснув задорными глазами, выкрикнул Ивашко-кашевар. — Вишь, как поганые измываются, нигде от них спасу нет!
— Будто и впрямь все снова повоевали! — подхватил кто-то. — Запамятовали, должно, как в Куликовскую сечу побили их.
Но Гордей молчал, он все еще колебался… После того как лесовики вместе с молодыми крестьянами и монахами-чернецами покинули подворье Владычного монастыря, они направились в Тарусу. Но в городе, куда под вечер следующего дня добрались ополченцы, тарусских ратников уже не оказалось, князь Константин еще накануне переправился с полками через Оку.
Ранним утром отряд Гордея и Федора был уже на правой стороне реки. Увы, помощь лесных и монастырских людей запоздала. За Окой в одиночку и группками стали попадаться им конные и пешие беглецы. От них узнали: ордынцы разгромили тарусскую рать. Пока судили-рядили, как быть дальше, татары обнаружили отряд. В ожесточенной схватке большинство плохо вооруженных ополченцев погибли, остальные разбежались. Отбиться от татар удалось лишь Гордею, Федору да полутора десяткам лесовиков и монахов. Оторвавшись от преследователей, они укрылись в лесной глухомани, где и повстречались с Сенькой…
Лесовики спорили, что делать дальше, а время шло. Вдруг Клепа, который по-прежнему не спускал глаз с Сеньки, решительно направился к нему.
— Слышь, малый! — положил он на плечо отрока тяжелую руку. — Почудилось мне иль вправду ты молвил что-то о Гонах?
— Сказал, дяденька, — с готовностью кивнул тот.
— Ты сам-то кем им приходишься?
— Сестренка моя, Настя, за Фролкой Гоновым.
— Вона что!.. Так ведь Гоны под Тарусой жили?.. Иль, может, не те?
— Мы и жили. Только раньше жили, а нынче тут, с Ивана постного уже. Ушли от лиходея боярина Курного. А ты откель про нас ведаешь? — Сенька впился взволнованным взглядом в лицо рыжего.
— Погоди, погоди, малый, — побледнев, сказал Клепа. — Сказывай: Антипко, мужик Степаниды Гоновой, тож тут с вами?
— Ага! — радостно воскликнул отрок. — В осень на него волки напали… — увлекшись, стал рассказывать он. — Мужики его еле отбили тогда. Костер он не доглядел, вот волки в ночи и полезли. Изб мы еще не срубили тогда, в шалашах жили. А волки-то лезут, лезут!.. — И вдруг осекся. Выпрямился, тяжело вздохнул.
Столпившиеся ватажники с любопытством смотрели на обоих.
— Соседи или сродники они тебе? — спросил атаман у Клепы.
— Антипко — брат мне родный, — угрюмо потупившись, ответил тот.
— Так ты дядька Егорко будешь? — встрепенулся Сенька. — Я про тебя знаю. Наши тебя часто вспоминали, когда дядька Антипко хворый был… Пойдем со мной. Может, спасем наших, а? — с надеждой попросил отрок, прижимаясь к рыжему лесовику.
— Ты как хошь, атаман, а я иду! — решительно молвил Клепа и, подвинув вперед висевший на поясе колчан, стал, загибая пальцы, пересчитывать стрелы… — Маловато. Кто добавит?
— Ежели изгоном напасть, управимся, Гордей, — настойчиво повторял Федор.
— Коль дело такое, все пойдем! — бросил тот.
— Верно! Друга в беде грех покинуть! Веди, паря! — оживились ватажники.
— Для милого дружка и сережка из ушка! — залихватски сдвинув набок колпак, крикнул Митрошка. — Эх, накрутим хвоста ордынцам!
Ватаге пришлось долго продираться через лесные заросли, пока она добиралась к деревне. Но вот ветер донес запах дыма, в просветах опушки замелькали избы и поле. Дойдя до лежащих на земле деревьев, которые зимой свезли переселенцы, расчищая под пашню лес, разбойники остановились. Вдали, между сложенными в поле скирдами хлеба, сновали конные ордынцы, посредине деревни столбом поднимался густой дым от костра. Крестьян не было видно, зато в глаза ватажникам сразу бросилась заваленная хворостом по оконца ближняя изба.
Стали советоваться, что делать, но так ни к чему не пришли… Тягаться на равных с конными ордынцами нечего было думать. Отменные стрелки из лука, они легко перебьют станичников прежде, чем те успеют к ним приблизиться. Устроить засаду и освободить пленников, когда татары погонят ясырь лесом? Но в какую сторону они направятся? На помощь сирот надеяться не приходилось: неизвестно даже, где они.
Лесовики молчали, переглядываясь, косились на нахмурившегося вожака. Рудак, скривив дряблое лицо, стал ныть:
— Говорил ведь, нечего нам в чужое дело лезть. Только час зря потеряли…
Гордей гаркнул на него и снова наморщил лоб в раздумье. Он ничего не привык делать наполовину; теперь им полностью овладела мысль: как спасти тарусских сирот.
— Кто пойдет разведать, молодцы? — вдруг спросил он.
Вызвались Клепа и Сенька. Гордей бросил на них пристальный взгляд и покачал головой.
— Клепа в белом рубище — татары сразу заприметят. А ты не суйся! — прикрикнул он на отрока. — Поумелей надо. — И испытующе посмотрел на порубежника.
Федор, будто ждал этого, бросил на землю ослоп и колпак и, крадучись, направился в сторону деревни. Дойдя до опушки, присел и, распластавшись, быстро заскользил к росшему неподалеку большому кусту орешника. Темноволосая голова порубежника еще несколько раз мелькнула в густой высокой траве и скрылась в кустарнике.
Отсюда Федору было все хорошо видно. Неподалеку лежал зарубленный ордынцами пес, по его окровавленной шерсти ползали большие черные мухи. Правее десятка три стреноженных татарских лошадей объедали на корню рожь. Их хозяева, разбившись группками, занимались кто чем. Одни, бранясь и размахивая плетками, связывали пленников по двое — так легче уследить за ясырем в дороге. Другие сторожили согнанных в кучу крестьянских лошадей и скот. Несколько татар сидели на корточках вокруг костра и что-то наматывали на отрубленные древки кос…
Вели же себя они так, как все грабители: спешили, тревожно оглядывались по сторонам, то и дело прикладывая ладони к ушам, прислушивались, готовые бежать или схватиться за оружие.
Порубежник насчитал больше двух дюжин татар. Лесовиков же не было и полутора десятков.
«Да, трудно будет управиться с ними. Ежели б хоть луки со стрелами у всех были… — с беспокойством думал Федор. — А где же детишки сиротские? — Еще раз пристально оглядел он деревню и поле. И когда опять усмотрел заваленную хворостом избу, у него даже голова затуманилась от страха и гнева — он знал привычки людоловов… Малых спалить не инак замыслили!..»
Теперь Федор догадался, что делают ордынцы с древками кос: они готовили факелы, чтобы сжечь деревню. Каждый миг могла наступить роковая развязка!..
Порубежник намерился ползти обратно, но, выглянув из куста, так и замер на месте: к орешнику приближался сторожевой татарин, один из тех, что дозорили на обочине поля. Шуракалец проехал так близко, что к Федору донесся тяжелый запах лошадиного и человеческого пота. Но едва всадник скрылся за избой, он метнулся к лесу.
— Выходит, на розмыслы нет часа! — воскликнул Гордей, узнав, что происходит в деревне. Придирчиво останавливая свой взгляд на оружии лесовиков, он с надеждой всматривался в лицо каждого. Люди терпеливо ожидали — привыкли: когда вожак замышляет какой-то промысел, лучше помолчать.
Но вот глубокие складки на лице Гордея разгладились; он заговорил:
— Вот что, молодцы! Коль намерились мы сродников Клепы, брата нашего, от неволи и смерти спасти, надо напасть на ворогов нежданно. Сейчас мы разделимся. Клепа и Рудак в кустах напротив избы, заложенной хворостом, засядут. Когда татары станут деревеньку палить, надо не допустить, чтобы эту избу зажгли. Может, и впрямь детишки тама… Говоришь, табун ордынский близ леса пасется? — спросил он у Федора.
Тот молча кивнул.
— Тогда бери, молодец, Ивашку-кашевара, Митрошку и еще их… — Гордей показал на двух лесовиков, вооруженных луками. — Парнишка тоже с тобой пойдет, — подумав, добавил он. — Теперь слушай дальше. Схоронитесь в лесу неподалеку от коней татарских. А как услышишь мой свист, не допускай окаянных к табуну. Я же с остальными оттуда сполох учиню, — показал атаман на деревню. — Господь милостив, авось и управимся!..
Задуманное вожаком было рискованно и дерзко, но все же сулило надежду на успех. Деревня и поле, окруженные со всех сторон лесом, занимали довольно широкое пространство, сужающееся возле того места, где стояли сейчас ватажники. Поле было сплошь заставлено суслонами ржи. Между ними и примыкавшими к избам огородами неподалеку от леса ордынцы держали пленников и захваченный у крестьян скот. Напротив паслись татарские лошади.
Гордей хорошо знал повадки ордынцев — они сжигали все, что не могли увезти с собой, — и решил воспользоваться этим. Он задумал напасть на врагов после того, как загорятся избы и суслоны. Стиснутые с трех сторон огнем, татары не смогут ни окружить напавшую на них горстку лесовиков, ни добраться без потерь к своим лошадям. Тех же, кто все-таки добежит до табуна, встретят люди Федора…
Хитрый замысел Гордея, поддержанный Федором, пришелся ватажникам по душе, ими уже овладел боевой задор, и обошлось без споров и пререканий.
С мнением бывшего порубежника лесовики считались. После стычки в монастыре они перестали чуждаться его. Еще больше сблизили их поход по Тарусчине и схватка с крымцами, в которой он своей храбростью помог ватаге отбиться от врагов. И теперь уже большинство лесовиков не сомневалось, что «деточка», как называли они между собой Федора, стал своим в лесной станице.
Разделившись, часть ватажников двинулась в обход деревни, а Клепа и Рудак поползли к кустам, расположенным возле заваленной хворостом избы. Федор и его люди не пробежали еще и половины пути к месту засады, как до них донеслись истошные женские вопли и крики мужиков. Лесовики остановились, сквозь листву увидели стелющийся над полем и деревней густой дым.
Федор, не оглядываясь, махнул рукой своей группке и ринулся к опушке через кусты. Следом остальные. Это было рискованно, но он решил напрямую пересечь еще не скошенную часть поля. Едва порубежник успел выскочить на обочину леса, как сзади послышался тревожный окрик:
— Острожник, погоди!
Федор стремглав обернулся. К нему подбежал Митрошка. От волнения глаза его и вовсе окосели, задыхаясь, прохрипел:
— Глянь-ка! Беда, должно, с Рудаком и Клепой, все избы горят!
Тот бросил беспокойный взгляд туда, куда показывал Митрошка, над полем и деревней повисли клубы бурого дыма, красные языки пламени рвались из суслонов и построек, костром пылала обложенная хворостом изба.
«Сгорят детишки! Что делать?» — замер Федор в нерешительности.
Возле изб не было видно ни лесовиков, ни татар. А в поле окруженные ордынцами крестьяне словно обезумели. Их кололи саблями, хлестали плетьми, но пленники рвались к деревне. Увы, связанные попарно для угона, несчастные люди были беспомощны и бессильны.
— Дяденьки, чего же мы стоим? Цельный год строились, а все сгорит! — с мольбой крикнул Сенька.
— Нишкни, паря! — отмахнулся от него Федор и, повернувшись к Ивашке-кашевару, приказал: — Беги, Ивашко, к деревне, погляди, что там делается, а наиглавное, почему избу с мальцами Клепа не уберег?!
Станичник бросился в лес, а Федор, кликнув остальных, понесся через поле к татарскому табуну.
Тем временем группа лесовиков во главе с атаманом успела обойти деревню с другого конца. Укрывшись в зарослях орешника, ватага засела на опушке леса. Отсюда до пленников было не более ста саженей. Перед лесовиками предстала та же картина, которую видели Федор, Ивашко-кашевар и другие с противоположной стороны. Вопили бабы, кричали мужики. Люди рвались к избе, где в огне гибли дети.
Гордей не отрывал взгляда от поля, там несколько ордынцев поджигали рожь и овес. Атаман выжидал, пока татары приблизятся к ним. Другая группа ордынцев следила, чтобы не разбежалось напуганное пожаром крестьянское стадо, и присматривала за своим табуном. Привычные к огню и дыму татарские лошади спокойно паслись в нескошенной ржи. Лишь натыкаясь друг на друга, зло скалили зубы, но сторожа громкими криками разгоняли их. Кое-кто из крымцев уже готовился к уходу: приторачивали к седлам вьюки с награбленными пожитками, поправляли сбрую и кожаные доспехи на лошадях.
Поджигая скирду за скирдой, татары приближались к месту засады. Вот они уже на расстоянии перестрела — полета стрелы, вот подошли еще ближе. Уже хорошо видны их бесстрастные смуглые лица, тяжелая, неторопливая поступь…
Оглушительный свист рванулся в задымленное небо, пронзительным эхом отозвался в лесу. Станичники, выступив из-за кустов, натянули тугие тетивы луков. Стрелы, с визгом рассекая воздух, сверкнув разноцветным оперением, понеслись вперед, навстречу крымчакам.
Битва началась…
Едва Клепа и Рудак засели в кустах напротив избы, между ними началась ссора.
— И чего нам в омут лезть? Чай, не острожники и не люди князевы… — бросив хмурый взгляд на рыжего, ворчливо пробурчал Рудак.
— Сродники мои там, быть может! — бросил Клепа.
— Никакие они тебе не сродники, то все парень придумал. А ежели и впрямь сродники, то мне с того корысть какая?
Клепа промолчал. Проверил лук и стрелы, оборвал с кустов листья, что могли помешать стрельбе. Дряблолицый зло покосился на него, но больше не сказал ни слова.
Со стороны деревни послышался гортанный говор, между избами замелькали ордынцы с факелами в руках. На солнце огонь был невидим, но едва факелы касались крыш, как высохший дерн начинал дымиться и вспыхивал синеватым пламенем. Двое приблизились к заваленной хворостом избе. Клепа поднял лук. Рудак, тихо чертыхаясь, возился с тетивой. Вот поджигатели оказались уже совсем рядом с кустом, где засели лесовики. Клепа рывком натянул тетиву, прицелился… И вдруг почувствовал: чем-то тяжелым ударили его сзади по голове. Руки рыжего разжались, соскочившая с тетивы стрела упала рядом с луком…
Татарин, что шел впереди, услыхав шум, подозрительно оглянулся. От страха Рудак задрожал, будто в лихорадке, сцепил зубы, боялся перевести дух. Пока враги поджигали избу, испуганным зайцем затаился в кустах. Когда они удалились, бросился со всех ног к лесу.
Тем временем Ивашко-кашевар стремглав несся к горящей избе. В кустах, мимо которых он пробегал, скорее угадал, чем увидел, чье-то распростертое тело, метнулся к нему. В орешнике ничком лежал Клепа, голова и рубище в крови, рядом лук и стрела. Ивашко склонился над товарищем. Убедившись, что рыжий жив, оторвал подол своей синей косоворотки, перевязал ему голову, чтобы унять кровь. Тот застонал, открыл глаза. Узнал кашевара, с трудом прошептал:
— Спасай избу, там детишки.
— Где Рудак? — спросил станичник.
Лицо рыжего исказилось, он вздохнул, но ничего не ответил…
Ивашко прыжками понесся к пылающей избе. Вначале он попытался ослопом разбросить горящий хворост, чтобы пробиться к двери. Но, убедившись, что быстро не сможет управиться, сбросил зипун и, поднатужившись, разорвал его пополам. Обмотав кое-как руки, снова бросился к избе. Жар опалил бороду, но лесовик, расшвыривая пылающий сухостой, как одержимый, рвался к двери. Вот-вот рухнут стропила — и тогда конец всем!..
Ивашке удалось расчистить проход, но на нем уже горела одежда, а по обожженным щекам катились слезы. Попробовал открыть дверь, но она не поддавалась, а отбросить лежащий внизу хворост не мог — обгорели, покрылись волдырями руки. Налег плечом — ничего… А из избы до него уже явственно доносились ребячьи крики и плач. Тогда, собрав последние силы, Ивашко разбежался и ударом ноги все-таки умудрился вышибить дверь. Задыхаясь от жары и дыма, прохрипел:
— Выходи!.. — И рухнул у порога.
Мгновение из дома никто не появлялся. Но вот наружу высунулась испуганная детская мордочка, за ней другая…
— Деда, деда! — закричала девчонка лет шести. — Тут дяденька горит!.. Бежим скорее! — схватила она за руку четырехлетнего брата.
Оба выскочили из избы. На пороге, сильно кашляя, появился старый Гон с двумя малышами на руках. Ребятишки постарше жались к деду, глядя со страхом на клубы дыма и искры, падающие с горящих крыш. Старик, отойдя с ними подальше от избы, прохрипел:
— Бегите в лес, да скорее! Тут недалече. А я мигом!.. — И потрусил рысцой обратно. Стащил с себя зипун, набросил его на Ваньку-кашевара, загасил на нем огонь. Подхватил за плечи, оттащил в сторону от горящей избы. Ватажник не шевелился. Старик стал на колени, приложил ухо к груди спасителя. Пробормотал слова молитвы, перекрестил погибшего. И вдруг вспомнил о порубежнике, что остался в избе. Крыша горела как факел, трещало дерево, во все стороны разлетались объятые огнем головешки. Схватив полусгоревший зипун, накинул его на голову и вбежал в избу. Внутри бушевало пламя, горели стены. Раненый в беспамятстве стонал. Старый Гон взвалил его на спину, кряхтя, направился к двери. Он задыхался от дыма, шатаясь, сделал несколько шагов. Вдруг его качнуло в сторону, он споткнулся о каменный жернов ручной мельницы и, потеряв равновесие, вместе со своей ношей растянулся посредине избы…
Только четыре стрелы из шести, выпущенные разбойниками, попали в цель. Три ордынца были убиты, четвертый, держась окровавленными руками за живот, корчился и стонал.
Внезапное появление урусутов, оглушительный свист, летящие стрелы посеяли панику среди шуракальцев. С криками «Шайтан!» заметались они по полю, и теперь уже огонь и дым казались им проделками дьявола, а не делом собственных рук. Бросив ясырь, ордынцы заметались в поисках спасения; стрелы лесовиков настигли еще троих. Крестьяне сбились в кучу и оцепенело взирали на чудо, ниспосланное Господом.
Первым опомнился ордынский жузбасы-десятник. Сорвал с плеч лук и, не целясь, выстрелил в бежавшего впереди долговязого лесовика. Тот, выпучив глаза, застыл на месте и грохнулся оземь. Атаман подхватил оружие убитого, с ходу послал стрелу в десятника, но промахнулся.
Уцелевшие ордынцы, не слушаясь наказов жузбасы, устремились к опушке леса, где стояли их лошади. На помощь бегущим поскакали было дозорные и те, что сторожили Гоново стадо, но неожиданно замешкались, развернули коней и понеслись обратно. Увидев это, Гордей облегченно вздохнул. Заложил пальцы в рот, оглушительно свистнул и побежал дальше.
Конных врагов отвлек Федор. Оказавшись у табуна раньше других, он сразу обнаружил татар, оставленных присматривать за лошадьми, и не стал ждать, пока подоспеют остальные ватажники. Ползком подкрался к ним, вскочил на ноги и с маху опустил свой ослоп на голову одного из сторожей. Второй, увидев огромного урусута, бросился наутек.
Между тем из леса на помощь Федору уже бежали два лесовика и Сенька. Следом, пыхтя, семенил Митрошка. Они видели, как «деточка» выскочил из ржи и бросился догонять ордынца. Тот несся не оглядываясь, слыша за спиной тяжелое дыхание. Порубежник уже занес над ним ослоп и тут увидел мчавшихся наперерез ему конных татар.
Всадники, размахивая саблями, налетели на Федора. Лесовики, засевшие во ржи, прицелились из луков. Одна из стрел попала в татарского коня. Каурый жеребец на полном скаку рухнул на колени, всадник, перелетев через его голову, грохнулся на землю. Размахивая ослопом, Федор отбивался от конников, не давал им приблизиться к себе. Опасаясь попасть в него, лесовики не стреляли. Они выхватили топоры, но, увидев пеших ордынцев, ползущих к табуну, бранясь, снова взялись за луки; еще двое были сражены их стрелами.
Пока конные татары дрались с лесовиками, пешие, подбадриваемые криками десятника, с дикими воплями «Аллах акбар!» ринулись к лошадям.
Федора окружили три всадника. Один из шуракальцев попал под удар его ослопа, изо рта нападавшего хлынула кровь, но другой в это время рубанул порубежника по непокрытой голове. Сабля начисто срезала ухо, задела плечо. Окровавленный Федор упал навзничь.
Теперь ордынцам никто не преграждал дорогу. Оба лесовика-лучника убиты: один саблей — второй — стрелой. Митрошка и Сенька, успевшие спрятаться в кустах орешника, затаились, прильнули к земле.
А со стороны деревни, перебегая между горящими скирдами, к месту схватки приближались станичники Гордея и освобожденные из полона мужики. Остатки шуракальского отряда торопливо разрезали саблями путы, которыми были стреножены их лошади, и вскакивали в седла. Низко пригнувшись к гривам коней, они бросились наутек. Их фигуры в бараньих тулупах мелькнули среди зелени кустов и скрылись в сумраке лесных дебрей.
Говор людей и ржание лошадей зависли над тихой лесной поляной. Багряная луна, выплывающая из-за верхушек деревьев, освещала конников в кольчугах и кафтанах, тускло поблескивала на высоких навершиях шлемов и наконечниках копий. Посередине поляны трое, ехавшие впереди отряда, остановились.
— Тут и заночуем, — сказал могучего сложения воин и, обращаясь к остальным, спросил: — А вы как мыслите?
— Можно! — согласно кивнул долговязый с небольшой бородкой и, сняв шлем с орлиным пером, вытер рукой потный лоб. Люди дюже устали, а татары сюда не сунутся в ночь.
— Так и сделаем, Максим! — теперь уже решительно бросил первый и, пытливо взглянув на третьего всадника, продолжавшего молчать, с покровительственными нотками в голосе полюбопытствовал: — А как, княже Володимир, ты мыслишь?
— Добро! Тут устроим привал… Отдавай наказ, Устин!.. — приказал князь.
Тем временем весь конный отряд въехал на поляну и остановился возле князя Владимира и тысячников. Устин, приложив ладони к губастому рту, громко скомандовал:
— Кметн! Спешивайся на ночлег! Коней расседлать! Держаться своих сотен!
Сотники стали выкрикивать имена, Кое-как разобравшись при зыбком лунном свете по десяткам и сотням. Тысячники объехали лесной стан и, выставив дозорных, вернулись к Владимиру, который в мрачном раздумье сидел на стволе поваленной буреломом липы. Оба его стремянных были убиты, коня расседлали молодые порубежники Никитка и Алешка. Потом помогли Владимиру снять тяжелый панцирь, который вместе с украшенным серебряными нитями шлемом и двуручным мечом лежал теперь у его ног. Длинные, до плеч, светлые волосы обрамляли худое, осунувшееся лицо молодого князя. В полумраке он казался и вовсе юным, почти отроком. Тысячник Устин ткнул своего напарника в бок, шепнул на ухо:
— Дитя, да и только!.. — А вслух промолвил степенно: — Княже, вои просят дозволения костры развести. Мы с Максимом советовались, мыслим, что можно.
Владимир молча кивнул.
На лесной поляне там и сям заплясали огни костров. Ратники доставали из переметных сум припасы: ветчину, сухари, огурцы, усаживались за еду. Но не все трапезничали, часть воинов сразу заснула, повалившись на траву…
Это были остатки разбитой нукерами Бека Хаджи тарусской рати — несколько сот княжеских дружинников, которых после гибели в самый разгар битвы князя Константина возглавил его младший брат Владимир. Они сумели оторваться от погони и укрылись в лесной глухомани. Татарам удалось полонить лишь немногих. Но ополчение было разбито. Вражеские всадники смяли горожан и крестьян, вооруженных топорами, дубинами и косами, и, окружив тарусцев, многих порубили или захватили.
На поляне слышался храп усталых, измученных людей. Гасли костры. Тлел лишь один, возле которого сидели Владимир, бояре и сотники княжеской дружины. Все угрюмо молчали. Поражение, бегство, да и неизвестность того, что ждет их в будущем, угнетали начальных людей…
— Так все ж, что будем делать, княже? — спросил Максим.
— Говорил и повторю вам, други: один у нас выход — идти в Волок Ламский к князю Серпуховскому!
— Уйти с родной земли неведомо куда?.. — покачал лохматой головой тысячник Устин. — Нет, сие негоже.
— Побьем татар, вернемся на Тарусчину!
— Уже побили… — хмуро протянул тысячник Максим.
— Сила наша, коль будем вместе. Ежели объединим рати русские — устоим, пойдем порознь — лада не будет. Говорил я о том брату Костянтину, упокой Господь его душу, да не послушал он меня. Может, все было бы по-другому… — тщетно уговаривал молодой князь начальных людей, но те продолжали отмалчиваться.
— Грех покойного князя-батюшку судить, — вздохнул кто-то из сотников.
— Да и ждет ли князь Серпуховский нас? — буркнул Максим.
— Ждет! Мне о том доподлинно ведомо — самолично его грамотку читал! — воскликнул Владимир и продолжал: — А тут что делать станем? Корм-то для воев раздобудем, зверья и птицы в лесу много, а дале что? Не сегодня завтра ордынцы сыщут нас. Не отобьемся! Нечего тут сидеть!
— А мы и не собираемся тут сидеть! — двусмысленно обронил Устин.
— Ежели не в Волок, то куда? — насторожился молодой князь.
— Видно будет.
— Замыслил ты что-то, Устин? Не забывай только: я ваш князь!
Боярин промолчал, а Максим зло прищурил глаза, бросил резко:
— Тот наш князь, кого Костянтин Иваныч в своем завещании назвал! Мы же, тарусские бояре и дети боярские, — обвел он рукой сидевших у костра начальных людей, — сего завещания не видели. — И добавил многозначительно: — Да и в Рязани при княгине Ольге Федоровне есть тарусские бояре.
Владимир вспыхнул от гнева, ноздри его носа расширились, бледное лицо залила краска, с трудом сдерживаясь, процедил:
— Вот о чем ты, боярин Максим! Видать, запамятовал ты, что ныне не время заводить смуту?!
— О какой смуте торочишь, княже?! Молод ты еще, я с отцом твоим, Иваном Костянтинычем, за Тарусу стоял, когда тебя-то и на свете Божьем не было! — в свою очередь загорелся тот. — И еще скажу: понапрасну ты дружину из сечи вывел. Может, и не побили бы нас нехристи!
— Ты смутьян и отступник, Максим! — выхватил из ножен меч Владимир. — Потому и зовешь к Олегу Рязанскому, такому же отступнику от дела русского.
Тысячник, неторопливо поднявшись с земли, тоже обнажил меч, но между ними стали другие начальные люди.
— Что вы! Что вы! — восклицал Устин. — Надо все обсудить спокойно, а вы за мечи хватаетесь.
И, обращаясь к обоим, примирительно добавил:
— Ты, княже Володимир Иваныч, и ты, боярин Максим Андреич, не могите думать в сей тяжкий час затевать распрю. Утро вечера мудренее. Завтра без гнева и пристрастия все обсудим…
Над сожженной деревней солнце то прячется за белесые облака, то выглядывает из-за них. Только не до него людям. Курится пепелище, чернеет обугленное поле, всюду лежат убитые…
Возле закопченной, полусгоревшей избы собрались все, кто жив остался. На земле в наспех сколоченных гробах Антипка и погибшие лесовики. Рядом гробик с Ивасиком, сыном Насти и Фрола. У изголовья мертвого мужа застыла Степанида, согнуло горе ее широкую крестьянскую спину. Не отрывая угрюмого взгляда от посеченного саблями тела брата Антипки, сидит Клепа. Болит повязанная окровавленным холстом голова, тоска сдавила сердце. Теперь у него никого не осталось: жену и детей давно потерял, думал, хоть брата Антипку когда-нибудь встретит, и вот на похороны пришел.
Рыдает, убивается над первенцем поруганная насильниками Настя. С округлых голых плеч сполз накинутый кем-то зипун. Фролко стоит в стороне, стиснул зубы так, что, кажется, на скулах кожа лопнет. Тяжело переживает гибель сына, позор жены. Молчит, даже руку не протянет одежку на Настю набросить. А надо бы успокоить, приголубить бедную — ох и горько ей!.. Сенька хмурился, терпел, наконец не выдержал: бросился к сестре и, зардевшись, прикрыл зипуном ее.
Скорбно застыли мужики и заплаканные бабы с детишками на руках. Ребята постарше жмутся к материнским подолам, со страхом глядят на мертвых. Их не отгоняют, только Вавилова Лукерья отвела своих в избу. Там над раненым лесовиком и старым Гоном хлопочет Любаша. Старик сильно обгорел, бредит. А тарусскому порубежнику Васильку повезло. Упав, Гон прикрыл его своим телом и этим спас того от огня. Едва успели вытащить их из избы, как крыша рухнула. Василько уже пришел в себя, но лежит с закрытыми глазами, лишь изредка с трудом приподнимает тяжелые веки, и в памяти всплывает…
Ясный, солнечный полдень. Дружина тарусского князя Константина и ополченцы выступают на татар. На Тарусу идет Шуракальская орда Бека Хаджи… Навстречу тарусским полкам мчится конница крымцев. Василько и порубежники дерутся в первых рядах вместе с дружинниками князя Константина. Но слишком уж не равны силы. Ордынцев в два раза больше, чем тарусцев, они сминают княжескую конницу, громят ополченцев, окружают их разрозненные группки.
Убит князь!.. Василько лихо отбивается от напавших на него нукеров… И вдруг страшный удар по голове, защищенной шлемом. Он судорожно вцепился в гриву коня, несущего его невесть куда… Деревня в лесу. Поле. Над раненым склонились крестьяне… И снова крики, вой, улюлюканье!.. Его хватают за руки и ноги, бросают… Больше Василько ничего не помнит…
Возле тарусского порубежника сидит Федор. Прижимает руку к повязанной холстом ране, по густым темным волосам сочится кровь. Неподалеку стоит Гордей с лесовиками — всеми, кто уцелел, не убит, не ранен. В голове у него одна тревожная дума: «Как быть, что делать дальше?..»
Убитых похоронили в вырытых могилах за деревней на лесной опушке. Отпевал их молоденький монах, приставший к ватаге в Серпухове. Глотая слова, смущаясь — первый раз в жизни прочитал скороговоркой заупокойную молитву. Насыпали земляные холмики, установили выструганные из молодых дубков кресты. К двум могилкам умерших зимой детей Гонов добавилось семь новых — целый погост.
Наступала ночь. Солнце скрылось за лесом, низко в небе зажглась яркая звезда. Завершив свой горестный труд, измученные люди молча отряхивали с одежды землю. Долго не расходились. Всхлипывали бабы, угрюмо покашливали мужики.
— Стой не стой, а их уже не поднимешь… — первым нарушил скорбное молчание атаман.
— Что думать, ежели ничего не придумать, — подал голос Митрошка и добавил: — Беда бедой, а есть-то живым надоть.
— Молчи, помело, чай, не отощаешь! — прикрикнул на него Гордей.
— Придем в Литву, там уж отъедимся, — заметил кто-то из лесовиков.
— Куда нам в Литву, осталось нас восемь душ всего! — мрачно возразил другой.
Гаврилко и бабы направились к уцелевшей избе. Как ни удручены были собственными горестями и заботами сыновья старого Гона, но с любопытством прислушивались к разговорам лесовиков. И потому когда Сенька, который по-мальчишески быстро привязался к Гордею, с пылом воскликнул:
— Пошто вам в Литву идти, дяденьки, селитесь тут! — мужики его сразу поддержали:
— Верно говорит Сенька, милости просим, — радушно молвил Вавила — он считал себя теперь в деревне за старшего. — Коли ордынцы снова не пригонят, всем хлеба и дел хватит.
— Чай, и невесты найдутся? — усмехнулся атаман. Парнишка насупился, озадаченно протянул:
— С невестами оно похуже. Есть, правда, одна, Любашкой звать!
— Всего одна, а нам много надо, — положив руку на Сенькино плечо, привлек его к себе Гордей.
— А ежели с других деревень девок взять? — нашелся отрок.
— Эх, милый… — с лаской в голосе произнес Гордей. — Не в том дело-то. Да и не найдешь теперь в деревнях невест: всюду деится такое.
— Будет вам! — покосившись на Степаниду и Настю, которые горестно склонились над могилами, сказал Гордей.
— Слышь, добрый человек, — осторожно тронул его за руку Вавила. — Зови удальцов своих. Кой-чего уберегли от ордынцев, бабы поесть сготовили.
— Да и помянуть надо убиенных, — как бы невзначай обронил Любимко.
— Годится! — сразу оживились лесовики и зашагали гурьбой за Вавилой.
— Бери Настю, Фролко, — тихо сказал Любимко брату. — А я Степаниду уведу.
Тот еще больше нахмурился и, ничего не ответив, зашагал к деревне.
— Погодь! — догнал его брат. — Зачем бабу изводишь? Разве она повинна? Думаешь, у меня здесь не гложет? — прижал он кулак к голой груди — рубаха нa нем была донизу разорвана. — Чай, и над моей Агафьей надругались окаянные. Что ж делать? Добре еще, живыми отпустили. В Рязани, слыхал я, ордынцы всем бабам, коих сильничали, животы вспороли.
Фролко что-то буркнул, но не остановился.
Любим подошел к могиле Антипки, помог встать сестре. Вдвоем со Степанидой взяли Настю под руки, попытались силой увести с погоста. Она вырвалась и опять уселась у могилки сына.
Насти хватились, когда уже совсем стемнело. Лесовики крепко спали, расположившись у горящего костра. Гордей лежал на боку, подперев голову рукой, поглощенный своими думами, и не слушал, о чем говорят Гоны, разместившиеся напротив. Бабы, обняв детишек, дремали, мужики держали совет.
— Что делать будем? Жито и избы сгорели. Сызнова начинать все?.. — хмурясь, бурчал Вавилка.
— Хоть скотина осталась, не то б вовсе беда, — вздыхал Любим.
— Что с той скотины? Обратно надоть переселяться. Не надо было сюда идти! Сидели себе под Тарусой, никаких ордынцев не знали и не видели, так взбаламутил всех старый!.. — шипел Гаврилка, дергаясь при каждом слове всем телом.
— Храбр после рати! Когда собирались, первый кричал: «Не будем под лиходеем Курным, идем на новое место!» — рассердился Любим.
Фрол, молчавший все это время, угрюмо добавил:
— Ежели на тятю что худое молвишь, на себя пеняй! Как он там, Вавило? — спросил он у брата.
— Плох, не ведаю, протянет ли до утра.
Фрол только молча опустил голову.
— Ихний человек тож не жилец, — показал Любим глазами на атамана лесовиков и вдруг спохватился: — А Настя-то где? Чай, ведь не приходила с погоста! А, Фролко?
— Придет, — не поднимая головы, бросил тот, — ничего ей не станется…
Выхватив из костра пылающую ветку потолще, Любим направился к погосту. Красноватый свет головешки становился все тусклее и вскоре исчез в темноте. Слышен был приглушенный расстоянием голос: Любим кликал Настю; потом все стихло.
Гоны настороженно прислушивались к ночи. Потрескивали сучья в костре, храпели усталые люди, стонали во сне раненые. Вдруг из леса раздалось громкое уханье филина, следом зловеще расхохоталась неясыть.
Из темноты выбежал запыхавшийся Любимко. Перевел дух, растерянно крикнул:
— Нет нигде Насти, как сквозь землю провалилась!..
Настю так и не нашли. Да и как найдешь ночью в глухом лесу? Утром мужики, исходив много верст, обошли лес и болото, но все понапрасну. Последними, уже далеко за полночь, возвратились Сенька и Фролко. Отрок то и дело утирал ладонью слезы. Фролко шел молча, низко опустив голову.
Владимиру не спалось. Он лежал, уставившись в догорающий костер, в который уже давно никто не подбрасывал хворост. Думал о том, что произошло, что ждет его и всех… Да, он не хотел идти на татар с такой малой ратью. Считал это безрассудным: Тарусу им не отстоять, только воинство погубят. Так и случилось: тарусские полки разбиты, брат Константин погиб… Что же ему, Володимиру, оставалось делать? Тоже лечь костьми или попасть во вражьи руки?
«И все же ты взял грех на душу, увел с поля боя дружину!..» — услышал он голос рядом. Вздрогнул, резко обернулся: ему показалось, что кто-то подкрался сзади и стоит за его спиной. Но у костра, кроме него, никого не было, и тогда Владимир понял, что голос звучал в нем самом… «Да, князь, много дружинников, приняв на себя первый удар орды, пало, но ополчение-то сражалось, когда ты наказал дружине выходить из боя…» — не умолкал голос. «Я не мог иначе!» — «Ты поступил нечестно, князь! Может, Беку Хаджи и не удалось бы сломить тарусскую рать, а ты мог отвести воинство за Оку и дать бой на переправе!» — «Нет! Ничего не могло быть, кроме разгрома и погибели!..» — старался убедить сам себя молодой князь, но мысли в его взбудораженном мозгу путались, мешались…
«Коль уж погиб брат Константин, кто, кроме меня, должен стать владетелем Тарусы? — подумалось теперь уже о другом Владимиру. — Сыны его, Иван и Юрий, малы еще, да и нет их ныне на Тарусчине… Знать бы, что сказано в духовной грамоте Константина, что завещал он на случай своей смерти?.. Ежели наследовать княжество записано им старшему сыну Ивану, мешать не стану, против воли брата не пойду!.. Бояре Устин и Максим, видно, на это намекали. Бог с ним, пущай будет, как будет!.. В сей лихой час не должен я крамольничать! Брат Константин повел полки на Орду, хотя многие этого не хотели. И я по праву возглавил дружину, свершил то, что надо было тогда: вывел уцелевших кметей, дабы не погибли все!..» Но другой голос назойливо шептал: «А может, и не надо было уводить? Может, прав Максим? Может, и остальные так мыслят?..»
Владимир, завернувшись в княжеский плащ-корзно, улегся прямо на земле, подложив седло под голову. Долго ворочался с боку на бок, пытаясь умоститься на жестком ложе. Звездный Воз уперся дышлом в землю, луна давно закатилась за лес, а беспокойные мысли все не оставляли молодого князя. Храпели усталые люди, пофыркивали кони, потрескивал прошлогодними желудями костер, то и дело раскатывался по лесу зловещий хохот совы.
«Должно, леший балует!..» — с беспокойством подумал Владимир. Он лежал на спине с открытыми глазами, глядя в видимый между кронами деревьев кусочек черного неба, усыпанного звездами, и боялся смежить веки, чтобы снова не привиделся брат Константин в его последний час. Все так неожиданно случилось!.. Владимир дрался возле него, тут же боярин Курной, тысячник Максим, Василько с порубежниками. Вдруг сбоку ударили ордынцы, с Константина сбили шлем, свалили с коня. Кто-то закричал заполошно: «Князя до смерти убили!..» Владимир бросился к брату, и в этот миг тот поднялся… Стоит без шлема, весь окровавленный, упершись мечом о землю!.. Владимир пробился к нему, соскочил с коня, но тут князь упал снова. Глаза его остекленели… А наперерез тарусцам уж мчались из засады свежие вражеские сотни! Тогда-то он, Владимир, и решил уводить дружину — понял, что если татары соединятся, не устоять тогда им!.. Закричал на все поле: «Вои! За мной!» — и поскакал к лесу, а следом те, что еще держались в седлах…
А еще в память молодого князя врезались истошные крики боярина Андрея Курного: «Назад, Владимир! Не губи Тарусу!..» Услышал, обернулся и увидел: ордынцы смяли ряды ополченцев в горстку дружинников, которая осталась с Курным… «То же было бы и с теми, коих я увел, никак не устояли б наши сотни против вражьих тысяч! Андрей Иваныч не понял сего и погиб. А Максим первый бросился за мной, а теперь попрекает… С самого начала считал я и ныне считаю: безумно было затеянное Константином. И в поход я пошел только потому, что не было у меня выхода другого…
Что дальше делать? Тут гадать не приходится: надо идти к Волоку Ламскому и там пристать к полкам Серпуховского. Прислушался бы покойный брат Константин к тому, что я и другие советовали, сам бы жив остался и привел бы в Волок три тыщи кметей. А теперь всего пять сотен осталось… Да еще и этих, должно, уговаривать идти в Волок Ламский придется…»
Молодой князь вздохнул, повернулся на бок. Небо уже посветлело, занималось утро.
Когда Владимир проснулся, солнце уже поднялось над лесом и сушило росу в густой траве. «Заспался я, однако…» — подумал он, поднимаясь с земли. Недовольно нахмурил светлые брови, обвел взглядом поляну. Стелился дым костров, дружинники поджаривали подстреленную дичь: глухарей, косуль, лося. Владимир вдруг почувствовал голод — со вчерашнего утра ничего не ел.
«А где же мои парни? — подумал Владимир о Никитке и Алешке. — Пошто не тут, поесть не принесли?»
Князь уже хотел было окликнуть своих молодых стремянных, но тут увидел подходивших к нему обоих тысячников и сопровождавших их сотников. Следом за начальными гурьбой тянулись дружинники.
И тут же Владимира окружили возбужденные люди.
— Вот что, княже. С сечи ты нас увел, верно или нет поступил, то Бог рассудит! — строго произнес Максим. — А теперь сказывай, что дальше делать намерен? Может, не по пути нам с тобой.
Владимир, помрачнев, с миг смотрел на него, потом перевел взгляд на других начальных, на их угрюмые лица. Тревожное предчувствие охватило его: «Сговорились, сучьи дети!..» И это раззадорило князя. Подошел к тысячнику, спросил сердито:
— Зачем пытаешь меня? О том вчера я все сказал! Идти нам в Волок Ламский!
— А мы, светлый княже, посоветовались меж собой и решили в Рязань податься, — с вызовом промолвил тысячник Устин.
— В Рязань? К отступнику Олегу замыслили?!
— Не к Олегу, а к Ольге Федоровне, вдове нашего князя-батюшки Костянтина Иваныча, и к сынам его, наследникам законным!
Поначалу Владимиру почудилось, что он ослышался… «Не его, а малолеток-княжичей называют бояре наследниками, князьями тарусскими. Неужто в завещании Константина так сказано?.. Он побледнел, невольно опустил голову. Выходит, все знают, только я не знаю! — разгневался молодой князь. — Да, сговорились, пока я спал. Но нет, нельзя допустить, чтобы тарусская дружина ушла в Рязань! Надо идти в Волок!»
— Слушайте меня, вои! — закричал Владимир, обращаясь к дружинникам, которые уже все собрались на лесной поляне. — Надо идти на полночь! Там брат великого князя Московского Дмитрия Володимир, коего за Куликовскую сечу нарекли Храбрым, полки собирает! Лют был Мамай, силу привел с собой великую, хотел земли наши прахом пустить, грады и села наши сжечь, люд в полон угнать. Да не случилось того! Потому и разбили мы орду Мамаеву, что воинство земли всей православной стало воедино!
Лицо молодого князя раскраснелось. Он расстегнул серебряные пуговицы на малиновом кафтане, окинул взглядом настороженно слушавших его воинов, продолжал с жаром:
— Ныне тоже пришла гроза великая! Коли не будем стоять вместе, земле русской не быть! Говорил я вчера о том тысячникам и сотникам, а они задумали к Олегу Рязанскому идти. Не должно быть по-ихнему! Надо идти в Волок Ламский, други!
— Ты нам не князь! — заорал на всю поляну тысячник Максим. — Ты самозванец! Князь наш Иван Костянтиныч Тарусский, к нему и пойдем!
— Не к тебе моя речь, а к воям! — гневно сверкнул глазами Владимир.
— А вои-то молчат, светлый княже, видать, не хотят идти с тобой, — насмешливо заметил Устин. — Верно ли говорю?
— Верно! Нечего нам в Волок Ламский идти! К князю законному нашему Ивану Костянтинычу пойдем! — раздались отдельные выкрики. Но большинство дружинников молчало.
«Значит, не признает меня князем тарусская дружина… — горестно подумал Владимир. — И все же скажу слово напоследок!»
— Братья и други! Не хотел я самозваным на княжий стол садиться. Такого у меня и в мыслях не было. Как в завещании Константина Ивановича сказано, пущай так и будет. Одно лишь хочу: вместе с вами за Тарусу, за Русь сражаться. К тому вас зову!
— Я с тобой, княже! — подбежал к нему Никитка.
— Я тоже! — присоединился Алешка.
Еще несколько десятков воинов, оттеснив начальных людей, встали рядом с Владимиром, но большая часть дружинников, повинуясь наказам сотников, стала седлать коней.
Вскоре лесная поляна опустела: дружина, возглавляемая боярами Максимом и Устином, выступила на Рязань. А князь Владимир со своими людьми направился на полночь к Серпухову.
Раненый лесовик умер на следующий день. Старый Гон еще дышит, но совсем плох — бредит в жару и беспамятстве… Уныние придавило людей, будто медведь охотника в лесу. Ходят мужики по пепелищу, качают головами, осматривая свое погибшее хозяйство. Бабы вовсе руки опустили, даже поесть ребятишкам не сготовили, и те, голодные, ревут. Оставленная без присмотра скотина пасется во ржи. Бьют копытами о землю некормленые татарские кони, с позавчерашнего дня стоят на привязи. Над трупами ордынцев роями кружатся мухи, каркает воронье. Столько бед принесли насильники, что захоронить их никто не хочет.
Крестьяне на распутье, не знают, на что решиться. Все окаянные пустили прахом!.. Что же Гонам теперь делать? Возвращаться под Тарусу на поклон к лиходею-боярину Курному?.. А ежели он уже посадил на их земли других? Да и кто ведает, может, и там побывали ордынцы?.. Искать в лесной глухомани другое место, начинать все снова? А ежели нечистый и туда нашлет насильников? Жаль покидать землю, в которую столько труда вложили. Как ни злодеяли окаянные, а кой-чего осталось: овощи на огородах, рожь и овес не все сгорели. Одежду и другой награбленный скарб довелось татям ордынским бросить, когда убегали. Да и в ямах кое-что есть — по совету старого Гона припрятали. Главное же — скотина уцелела. Коней татарских тоже можно в дело взять. А наилучше было бы, ежели б лесные удальцы тут остались: и спокойнее, и срубы новые скорее бы сложили. Только как подступиться к их вожаку? Там, на погосте, и когда поминки справляли, он ясно дал понять, что против того, чтобы в деревне оставаться. А лесовики, может, и согласились бы. Многие крестьянскую работу знают, сами из сирот и холопов…
Так, не сговариваясь, Гоны все больше склонялись к тому, что надо снова обустраивать свою деревню. Люди исподволь принимались за дело. Гнали с огорода и поля с остатками ржи и овса скотину, косили траву и несли ее татарским лошадям, бабы занялись хозяйством. Лишь Любим и Вавила, увы, делали скорбную работу — мастерили гроб для скончавшегося от ран лесовика.
Станичники, которые только что простились с умершим собратом, молча следили за крестьянами; лица их были сумрачны и угрюмы. Притих даже Митрошка. Лишь атаман не гнется, держится уверенно, взгляд его, как всегда, решителен и строг. Он еще с вечера что-то задумал, а утром успел переговорить об этом с Федором. С ним они крепко сдружились после того, как Гордей наконец рассказал ему об их первой злопамятной встрече в день казни сына последнего московского тысяцкого Ивана Вельяминова.
Хоть жалко лесовикам погибших товарищей, но мысль о том, что они освободили от лютого татарского полона крестьян и спасли детишек, невольно рождает в их душах горделивое чувство выполненного долга. Они не прочь остаться в деревне, однако по-прежнему не возражали бы податься куда-нибудь в Литву или в другие места. Поглядывают на Гордея, ждут его слова. А он почему-то не торопится, молчит, будто ждет чего-то…
Только одного тарусского порубежника не одолевали сомнения. Рана на голове оказалась нетяжелой, череп цел, лишь кожа на вершок лопнула от удара, да оглушили его сильно. Василько окончательно решил для себя: «Как полегчает малость, пойду на полночь в землю московскую… Там великий князь Дмитрий Иванович собирает полки, чтобы сразиться с ордынцами. Так было в мамайщину перед Куликовской битвой, так будет и ныне…»
Наконец гроб готов. Оба мужика присели отдохнуть, задумались…
— Восьмой уже! — перекрестившись, мрачно бросил Любим, вытирая подолом рубахи лицо.
— Нет житья от окаянных! — в сердцах воскликнул Вавила.
— В ту осень, когда волки напали, мыслили: эко лихо!.. А что те волки? Антипку, земля ему пухом, покусали да кобылу задрали. А теперь…
— Так то волки, тварь бессловесная. Ты их с ордынцами не равняй. Ничего нет лютее человека, а ежели таких тыщи, и вовсе беда!
— И что им, окаянным, не хватает? Земли своей мало, что ль?
— Земли у ордынских ханов много! — неслышно подошел к ним сзади лесной атаман.
Мужики разом повернулись к Гордею.
— Так поведай, что им надо, ежели знаешь? — попросил Любим.
Постепенно их окружили все лесовики и крестьяне. И тогда атаман, растягивая слова, чтобы заглушить гневное дрожание в голосе, стал рассказывать:
— Да, вельми много земли у ханов, и живут они богато. А все оттого, что разбоем промышляют. Коней у них табуны тысячные, овец, верблюдов тьма, люду своего бессчетно. А им все мало, мало! Вот и пьют кровушку нашу, в полон люд наш гонят, а после в Сарае и Кафе ими торг ведут, — все больше распаляясь, продолжал он. — Довелось мне в Орде побывать, своими глазами узреть. Множество городов у них: Сарай-Берке стольный, Сарай-Бату, Укек, Бельджамен, Маджар, Сарайчик стоят по Волге и Яику. Что хошь можно купить в Сарае. Со всего света купцы туда на торжище съезжаются. И товар у них наиглавный — ясырь! Все у ханов и беков есть, живут в великом достатке, а им того мало, мало!.. — снова повторял и повторял он.
От возбуждения и скороговорки голос Гордея дрожал, да он и не пытался теперь скрыть это, темные глаза сверкали. Лесовики и крестьяне не сводили с него своих взглядов — умел атаман зажечь сердца людей.
— Что делать нам, сказывай?! Говори, небось мыслил уже о том! Как сберечься от погибели?.. — загомонили собравшиеся.
— А я скажу, молодцы! — загремел Гордей своим басом. — Не можем мы жить-поживать, православные, когда землю отчую арканом ордынским захлестнуло. В обиде я великой на князя Московского Дмитрия. За что — сказ особый. Ан с него пример надо брать, как за Русь сражаться. Верно он делает, что хочет всех в единую силу собрать. А то что же получается? Намерились было мы с лесовичками князю тарусскому Костянтину помочь, а когда пришли, крымцы рать его малую уже одолели, самого убили. А все потому, что князи всяк час меж собой грызутся, каждый норовит главным стать. От сего гибнет люд и земля наша православные!..
Вдруг Федор — куда только его обычная выдержка девалась? — не став ждать, пока атаман свою речь закончит, стремительно вышел на середину круга. Голова перевязана холстом, на бледном лице ни кровинки, а голос зазвучал громко, как колокол:
— Верно все сказал Гордей! Не можем мы стороной идти, когда беда нашу землю захлестнула! Не дадим житья ворогам, пойдем освобождать люд христианский, что во вражий полон попал! Лучше смерть принять, нежели в неволе злой жить!
— Не можем мы нынче в Литву идти! — поддержал его Гордей. — Хоть и сложили головы браты наши, а вот сколько люду спасли, сирот и детишек ихних. Зову я вас, молодцы, всем против лютого ворога встать!
— Дело говоришь, атаман! Нечего нам в Литву идти! Все пойдем бить ордынцев!.. — потрясая мечами, топорами и захваченными у ордынцев саблями, откликнулись на его призыв люди — и лесовики, и сироты.
Бек Хаджи со своей ордой расположился на окраине разграбленной, сгоревшей Тарусы. Спустя несколько дней после битвы с тарусским князем Константином к городу наконец подошел ордынский обоз. Скрипя колесами, медленно двигались запряженные быками повозки, на которых везли шатры шуракальского хана, его жен, беков, награбленное у тарусцев добро. Степенно вышагивали верблюды с навьюченными юртами тысячников, советников хана и мулл, бурдюками с бузой, кумысом и другой поклажей. Под охраной шли связанные попарно, измученные пленники и пленницы в грязных, изодранных одеждах. Пылили многочисленные стада коров и овец для прокорма Орды. Обоз только что переправился через Оку; с мокрых людей и животных стекала вода, превращая пыльную дорогу в месиво. Громыхали повозки, ревели верблюды и ослы, мычал и блеял скот, кричали погонщики. Это бессчетное скопище веселило глаза и радовало сердце шуракальского хана, гася глухую ярость, захлестывавшую его последние дни…
Битва с тарусским коназом Константином завершилась для Бека Хаджи удачно: он наголову разгромил врага. Но сколько в ней погибло его нукеров!.. В полон удалось захватить лишь сотни три мужиков-ополченцев да несколько десятков воинов, среди которых не оказалось ни одного боярина или родственника коназа. Урусуты стояли крепко, и кто знает, чем бы все закончилось, если бы их конники вдруг не покинули поле сечи. Говорят, их увел брат тарусского коназа. Хвала Аллаху, что он надоумил его это сделать!.. Да, Бек Хаджи не думал, что на его пути станет такая сила. К счастью, Аллах дал ему возможность помериться ратным умельством с Константином. Тот храбро дрался, однако Беку Хаджи удалось сразить коназа, и тогда урусуты побежали. А если бы не удалось?!. Страшно представить, что было бы! Как бы злорадствовал коротышка Алиман, если бы уцелел! Ведь он истинный враг ему, Беку Хаджи. Не мог скрыть своего торжества, когда шуракальцы, переправившись через Оку и заняв Тарусу, не обнаружили никого из жителей: все ушли с коназом Константином или укрылись в лесах и болотах.
«За каждого захваченного урусута ты потерял двух своих нукеров», — говорил Алиман. Увы, он был прав. Зато теперь он, Бек Хаджи, будет вознагражден — каждый день его багатуры-шуракальцы вылавливают бежавших и угоняют их в Крым. Если бы еще тысячнику-мынбасы Солиману удалось пленить тарусскую княгиню!.. Тогда ее спас коназ Константин, но теперь уже никто не придет ей на помощь — ее муж мертв. Знать бы, куда она направилась. На всякий случай он приказал Солиману разослать своих нукеров по всем дорогам…
Шуракальского хана отвлекли от мыслей громкие крики надсмотрщиков, под началом которых разноплеменные рабы с трудом снимали с огромной повозки, запряженной восемью быками, его большой шатер. Некоторое время он следил за тем, как шатер устанавливали на земле в заранее приготовленном месте, но тут внимание Бека Хаджи привлекла толпа пленников, которых гнали мимо него. Хан скользнул по ним равнодушным взглядом, хотел уже отвернуться, как вдруг в глаза ему бросилась одна из урусутских пленниц… Беку Хаджи почудилось, что это гонят его мать!.. Ту, еще молодую, прекрасную, какой он запомнил ее с детства. Хан едва не бросился к пленнице, но раздумал и, позвав стоявшего позади него бека, лишь молча показал на урусутку. Тот стремглав поскакал к толпе рабов и велел привести пленницу к хану.
Когда шатер был наконец установлен и в нем развели костер, Бек Хаджи приказал звать ближних советников. Сложив ладони у груди, кланяясь, в ставку вошел седобородый бек Тюркиш. Следом головастый шейх Аслан в богатой, с бриллиантами, белой чалме, отчего его узкоплечая фигура казалась еще более невзрачной. Последним с важной миной на сухощавом, оливкого цвета лице появился родной брат матери Бека Хаджи, ханский казначей — фряг Коррадо, одетый в короткий цветной кафтан, шляпу с перьями и плотно обтягивающие его длинные ноги пестрые рейтузы. Тысячников шуракальский хан не стал звать, его любимцев Мюрида и Солпмана не было в ордынском стане: первый ускакал со своими нукерами в погоню за бежавшими с поля битвы урусутскими всадниками, второй преследовал тарусскую княгиню Ольгу и княжичей, отправленных князем Константином в Рязань.
Вошедшие, справившись о здоровье хана, уселись поудобнее на высоких сафьяновых подушках.
— Бек Алиман хочет, чтобы я завтра выступил в поход на Мушкаф, а я хочу дать отдохнуть своим нукерам, хочу, чтобы они поохотились за урусутами, которые разбежались, подобно сусликам, прячущимся в норы при виде могучего степного орла! — пристально глядя на приближенных, процедил Бек Хаджи.
Первым степенно заговорил старый бек Тюркиш, главный советник шуракальского хана, ведавший связями орды с внешним миром, ханскими конюшней, кухней и мастерскими:
— Я скажу так, Бек Хаджи, надо идти на Мушкаф!.. — И, помолчав, шепелявя беззубым ртом, добавил: — Надо идти по зову Тохтамыша, а бек Алиман — это его уста. Сарайский хан, хоть и благосклонен к тебе, но теперь, когда решается судьба великого похода на урусутов, он не простит своеволия. Наступил такой час, когда все народы Золотой Орды должны стоять воедино. Ты должен быть там!
— Чем больше шуракальские воины убьют неверных, тем больше милостей снизошлет всемогущий Аллах на твое племя, Бек Хаджи! — неторопливо перебирая агатовые четки, с витиеватой неопределенностью заметил шейх Аслан.
— Я не смею перечить мудрым советникам светлого хана, но хочу напомнить: наша казна пуста! — блеснув жгучими темными глазами, с горячностью воскликнул синьор Коррадо и напыщенно продолжал: — Великое Генуэзское капитанство Готии, по берегу моря раскинувшееся от Кафы на восходе до Чембало на закате, щедро платит за невольников. Цены растут, особенно на женщин. От генуэзских купцов мне стало известно, что в Генуе, Флоренции, Пизе, Венеции, даже во Франции огромный спрос на рабынь-урусуток. Как тебе известно, светлый хан, больше всего ценятся молодые, от шестнадцати до тридцати лет, но берут для работ по дому и сорокалетних. За одну семнадцатилетнюю урусутку в Пизе недавно уплатили пятьсот лир. Это целое состояние!..
— Мне самому нужны урусутки, пусть рожают шуракальцев, — бросил Бек Хаджи.
— Ты, как всегда, изрек истину, светлый хан! — подобострастно согласился фряг. — Но на правах твоего дяди смею напомнить: не забывай о казне. Для этого нужны невольники. Соплеменники мои и твоей матери через Кафу, Солдайю, другие крымские города торгуют со всем миром, продают рыбу, соль, икру, шкуры. Но главный доход приносят рабы.
Бек Тюркиш тяжелым взглядом выцветших глаз с неприязнью смотрел на моложавого фряга, на его гладко выбритое лицо и крашеные усики. В седой голове старика роились хмурые воспоминания… Больше тридцати лет назад, когда храбрые шуракальцы во главе с отцом Бека Хаджи ханом Девлетом захватили Судак, принадлежавший венецианским фрягам, они увели оттуда большой ясырь. Среди пленников оказались двое детей богатого купца-венецианца. Возвратившись из заморских стран, где он вел торговлю, купец бросился на их розыски. Он предлагал шуракальскому хану все свое состояние — золото, драгоценности, множество серебряных аспров, но тот не вернул детей. Четырнадцатилетнюю девушку, Девлет сделал своей наложницей, а впоследствии, полюбив, женился на ней, назначив первой женой, от которой родился Бек Хаджи. Ее брата, Коррадо, хан хотел оскопить, чтобы сделать главным евнухом своего гарема. Но Тюркиш отговорил его: беку, другу и советнику шуракальского хана, понравился шустрый и смышленый мальчик.
Позже Тюркиш горько пожалел, что всячески покровительствовал юным фрягам. Они со временем приобрели такое влияние на хана, что его первый советник оказался почти не у дел…
Разжигая жестокость и алчность стареющего вождя шуракальцев, фряги толкали Девлета на все новые походы. Во время набегов шуракальцы теряли много воинов, их начали теснить, соседние племена захватывали пастбища, угоняли лошадей и овец. По велению эмира Мамая, который постепенно прибирал к своим рукам власть в Золотой Орде, у Девлета была отнята пожалованная еще великим ханом Тимуром Пуладом его отцу тарханная грамота, освобождающая шуракальцев от податей. Особенно неудачным оказался поход на княжество Феодоро, расположенное в труднодоступных горах Крыма. При штурме крепости Девлет погиб.
Новым ханом стал Бек Хаджи. Первое время он прислушивался к советам старого Тюркиша, не ввязывался в междоусобицы, избегал сомнительных набегов, и это принесло свои плоды: шуракальское племя окрепло, появились тысячи молодых нукеров, и соседи стали снова побаиваться воинственных горцев. Бек Хаджи люто ненавидел Мамая, и, хотя ему пришлось участвовать в Куликовской битве, он после разгрома эмира, который бежал в Крым, первым переметнулся на сторону пришедшего из-за Уральских гор хана Тохтамыша и захватил неприступный Кыр-Кор, последнее прибежище сторонников Мамая…
«А теперь он снова попал под влияние брата своей матери, этого неверного гяура!» — вздохнул старый бек и заговорил:
— Полтора века, больше двенадцати на двенадцать полнолетних кругов времени по мусульманскому счету, прошло с тех пор, как татары покорили Крым. Некогда на его земле располагалась богатая хлебом, плодами, молоком и медом Таврида. Теперь этого давно уже нет…
— Зачем ты мне это говоришь, бек Тюркиш?! — резко оборвал его шуракальский хан.
— Я еще не закончил, Бек Хаджи. А говорю я это к тому, что нельзя татарам жить умом жадных чужеземцев. Им нужны рабы, и они толкают наш народ на беспрестанные войны с соседями. Так не может продолжаться вечно. Настанет время, и народы, на которые мы нападаем, объединятся, а их намного больше, чем нас…
— Если бы ты, бек Тюркиш, не был другом и советником моего отца, я бы тебе сейчас отрубил голову! Вот этой саблей! — перебив старика, хан выхватил из ножен свою дамасскую саблю.
— Вспомни Куликовскую битву, Бек Хаджи, — не обращая внимания на его гневный окрик, спокойно продолжал бек. — Кто мог подумать, что победоносный Мамай, собравший тысячи тысяч воинов Аллаха, будет повержен урусутами? — вздохнул старик и неторопливо вытер полой синего шелкового халата слезящиеся от старости глаза. Сейчас же всем правоверным надо спешить на помощь великому хану Тохтамышу, потомку Чингизхана. Надо победить урусутов, они стали опасны.
— Аллах акбар! Ты верно сказал, бек Тюркиш! — воздел кверху руки шейх Аслан.
— Но я скажу тебе больше, Бек Хаджи. После этого можешь отрубить мне голову твоей саблей. Я стар, долго жил на свете и не боюсь смерти, — продолжал Тюркиш. — Когда ты после победы над урусутами милостью Аллаха возвратишься в Крым, ты должен призвать к себе умелых людей, чтобы они научили твой народ строить аулы, обрабатывать землю, выращивать плодовые деревья и виноград. Народ не может вечно скитаться, ютиться в юртах из прутьев, камыша и шкур, он должен жить в домах. Разве плохо твоей матери и ее брату в доме, построенном по наказу твоего отца?
— Что он говорит? Он хочет, чтобы татары, как черви, рылись в земле? Аллах лишил его разума! — качая огромной чалмой, грибом нависшей над узкими плечами, простонал шейх Аслан.
— Скажи, почтенный бек Тюркиш, — послышался вкрадчивый голос синьора Коррадо, — если шуркальцы послушают твоих советов, где они будут пасти свои бессчетные отары овец и табуны коней? Ведь сейчас о животных не приходится заботиться: они пасутся где придется, а зимой сами достают корм, добывают траву из-под снега…
— У нас много земли и в горах, и в долинах, места хватит! — твердо произнес тот.
«Бек Тюркиш стал совсем стар, он заговаривается, — думал шуракальский хан. — Сегодня же велю ему отправляться в Крым!..»
Тюркиш хотел еще что-то добавить, но его остановил сердитый окрик Бека Хаджи:
— Хватит! Ты состарился, Тюркиш, тебе стали непосильны походы! Можешь сегодня же отправиться домой! — И, обведя своих советников хмурым взглядом, бросил: — Брат моей матери прав: шуракальцы должны захватить побольше ясыря! — Хан сделал нетерпеливый жест рукой в сторону выхода из шатра, давая понять, что совет закончен.
Не успел войлочный полог запахнуться за советниками, как вошел начальник стражи, рослый ордынец в блестящей кольчуге.
— Светлый хан! — низко склонившись, молвил он. — Возле твоей ставки нукеры стражи схватили трех урусутов. Они говорят, что знают, где прячутся тарусские беглецы, и хотят быть проводниками.
На второй день пути отряд из остатков лесной ватаги, к которой присоединились порубежники, а также Фрол и Любим Гоны, выбрался из дебрей правобережья Оки, пересек реку вброд и направился к Тарусе.
Впереди, показывая дорогу, шагал угрюмый Фрол. Следом на татарской лошади ехал Гордей, за ним шли Любим, Сенька и лесовики. Замыкали колонну верхом Федор и Василько. Пробирались, прорубая себе дорогу, бездорожьем и глухими лесными стежками. Изредка им попадались сожженные ордынцами тарусские деревни и села. Повсюду лежали непогребенные тела, живых, видимо, угнали в полон. Пусто было и в тех поселениях, что уцелели, узнав о приближении татар, крестьяне бежали из них.
Продвигались молча, только атаман изредка перебрасывался словом-другим с Фролом. Люди были насторожены, шли на неведомое. Гордей надеялся, что за Окой на обжитых землях к ним начнут приставать крестьяне, укрывшиеся в окрестных лесах и болотах. На привалах поочередно отправлялись разыскивать беглецов, но пока найти никого не удавалось. Федор участвовал в поисках вместе со всеми, хотя рана на голове продолжала кровоточить. Теперь, когда лесовики встали за правое дело, бывший порубежник и вовсе перестал чуждаться их.
Первых беглецов встретили неподалеку от разоренного ордынцами села. Было раннее утро. С хмурого осеннего неба накрапывал дождь, пахло сыростью и грибами. Вокруг простиралась лесная глухомань, и дозорных выставлять не стали…
Фрол проснулся первым — со сна показалось, будто толкнул кто-то. В предрассветных сумерках чудными казались размытые очертания деревьев и кустов, силуэты лошадей. Фрол закрыл глаза, попытался снова заснуть, но голову уже заполнили грустные мысли и вконец разбудоражили мужика. Он поворочался с боку на бок и, убедившись, что больше не уснет, сел и стал тереть глаза. И вдруг насторожился. Ему почудился детский плач. У мужика заколотилось сердце, таращась в темноту, встал, прислушался. Плач повторился. Фрол, задрожав, рухнул на колени и, оглядываясь по сторонам, зашептал:
— Должно, ты, Ивасик? Мается неприкаянная душа сыночка. Ууу!.. — громко завыл он.
Разбуженные его воплями люди вскочили и схватились за оружие. Но вокруг царила звенящая тишина, даже птицы еще не встречали ненастный рассвет в осеннем лесу. Гордей подошел к Фролу. Тот продолжал стоять на коленях, голова его бессильно уткнулась в траву, плечи вздрагивали.
— Аль послышалось тебе что, молодец? — Вожак лесовиков приподнял его, повернул лицом к себе. Фрол не отвечал, дышал тяжело, часто. Встретившись с его блуждающим взором, Гордей невольно отшатнулся. Мужик бессвязно лепетал что-то об агнце невинном, о Насте, о тяте… Затем рванулся из рук Гордея, не ожидавшего такой прыти, и побежал. Федор и Василько бросились за ним. Догнали, схватили, с трудом удерживали, пока не подоспели Клепа и Любим. На губах Фрола выступила пена, глаза закатились. Вчетвером прижали бьющееся тело к земле, и вскоре он затих.
— Нечистая сила прихватила, яко тать в ночи… — покачал головой молодой монах из Серпухова.
— Бывало с ним такое? — спросил Гордей.
— Не припомню, — вытирая рукой потный лоб, сказал Любим Гон.
— Степанида, женка твоя, сказывала, — вмешался Клепа, — когда он мальцом был, напугал его леший.
— Верно, Егор, годков до восьми случалась с ним падучая, а потом прошло.
— А теперь, вишь, снова взялось! — удивился Митрошка.
— Есть с чего, — вздохнул Любим. — Много горюшка ему, бедолаге, досталось.
— Плач сынка вроде бы ему почудился, — сказал Гордей.
— Может, и вправду мается неприкаянная душа дитяти да тревожит его?
Все замолчали, снова прислушались. В лесу по-прежнему не слышно было ни одного необычного звука.
— Почудилось… — заметил кто-то.
— Такое сколько хошь бывает. Со мной не раз случалось, — затараторил Митрошка. — Помер как-то в Серпухове боярин, забыл, как и звали. Намедни здоров был, а тут вдруг преставился. Я еще кафтан ему шил, да все угодить никак не мог. То не так, се не этак — ахти как намучился. Не берет кафтан боярин, хоть плачь. А тут помер… У меня даже на сердце отлегло, даром что грех сие: Божья тварь душу отдала. Прости меня, Господи, Божьей тварью боярина назвал… В ту ж ночь, как захоронили боярина, — продолжал таинственным голосом лесовик, — только спать я лег, скрипнула дверь, заходит кто-то. Гляжу: боярин пожаловал!.. Идет к лавке моей, страшный такой, руки вытянул, вот-вот схватит… «Где мой кафтан, давай его сюды!» — говорит. Во мне все захолодело. Ну, думаю, смертушка моя пришла. Кафтан-то, как хозяин преставился, я сыну боярскому Епишке Ползуну продал… — Митрошка перевел дух, покосился на станичников, которые настороженно внимали его сказу, и удовлетворенно хмыкнул.
— Не приведи Господи! — вздохнул кто-то из лесовиков.
— Погоди, не сбивай! Что дале было? — нетерпеливо спросил атаман.
— И тут осенила меня благодать! — поднявшись на ноги, выкрикнул Митрошка. — Сотворил знамение крестное!..
— Ну?! — подались к нему все. — И что же?
— Фью… Как взвоет боярин дурным голосом. Куда только делся!..
— Вишь ты! Наш Митрофан завсегда сухим из воды выйдет! — загомонили лесовики. — Давай еще сказывай!
— И не такое со мной бывало, — разошелся швец. — Иду я как-то по Твери, темнеть уже стало…
Станичники приготовились слушать его очередные россказни, но в это время зашелестели кусты, а из-за них появился Сенька.
— Слышь, мужики! — с трудом переводя дух от волнения и бега, выкрикнул он. — Тут по соседству в лесу сироты, душ тридцать!
Беглецы были из-под Тарусы, некоторые даже знали Гонов, встречались на городском торжище и в церкви. Вначале сироты косились на вооруженных лесовиков, но, когда Любим рассказал, что те освободили Гонов из полона, успокоились. Тут же зарезали телку, сварили суп, поджарили на углях мясо.
— Куда же вы теперь? — поинтересовался седой тарусец с измученным лицом.
— Ордынцев бить! — ответил Василько. Тарусцы недоверчиво переглянулись.
— Что так смотрите? — неодобрительно бросил Гордей. — Правду сказал молодец. Задумали мы людей наших, что в полон вражий попали, вызволять.
— Вишь ты! — насмешливо буркнул кто-то из крестьян. — Ужо вам в малолюдстве такое осилить. Побьют вас, и только.
— Их силище, а вас горсть! Ха-ха!.. — затрясся в смешке кряжистый мужик.
— Видать, головы носить на плечах надоело или в полон хотите?.. — покачал головой юркий, с острым взглядом темных глаз тарусец.
— Кругом бессчетно татар ходит!
— Даже тут от них спасения нет, а раньше в лесе не показывались.
— Кого им бояться? — вздохнул старик. — Как побили княжью дружину и ополченье, кто им теперь мешать может?
Многие из беглецов, как и другие крестьяне из окрестных деревень, тоже были в ополчении, которое по призыву князя Константина собралось в Тарусе. После поражения уцелевшие разбрелись по лесам. Ордынцы, разделившись на небольшие отряды-чамбулы, охотились за людьми, забирались в самые глухие места, искали поселения, вылавливали беглецов в чащах и топях. Что ни день, на дорогах, ведущих к Дикому полю, слышались стоны пленников, ревел угоняемый скот.
— Двух моих сынов в сече убили, дочку в полон угнали, а старуху с внучонками саблями порубали… — молвил седой тарусец и, понурив голову на грудь, прикрыл лицо широкой ладонью — не хотел, чтобы чужие люди видели катящиеся по его морщинистым щекам слезы.
— И раньше случалось такое, — вмешался Федор. — Когда-то на Пьяне Арапша побил нас, я едва ноги унес. А после на Воже и на поле Куликовом с ними мы лихо управились.
— Нельзя давать врагу воли! Нельзя!.. — поддержал его атаман.
— Не час в лесу хорониться, коли гибнет все! Ордынцам только дай волю — саранчой землю нашу объедят!..
— На всякую беду страха не напасешься! — с жаром продолжал Гордей. — Коли станут все по чащам и топям отсиживаться, изведет нас ворог лютый. Поэтому и решили мы собрать лесную станицу вольную. Не для разбою, для битвы с ордынцами. С Батыги-хана житья от них нет. При нем, да при деде его, Чингисхане, весь Божий свет Орда повоевала, и не было такой силы, чтобы ее остановить.
Атаман перевел дух и продолжал уж спокойнее:
— А ныне уже не то. Ордынские ханы и беки в великом достатке живут, а люд простой как придется. Нет между ними былого согласия, нет и силы той…
— Ты нас, как мальцов, уговариваешь, чтоб не боялись! — буркнул бородатый тарусец.
— Не о тебе речь! — сердито блеснул глазами Гордей. — Ты свое уже отвоевал — с бабой на печи, да и другие, видать, тоже!
— Понапрасну ты так, атаман, — с укором покачал головой старый тарусец. — Да разве я, к примеру, о жизни своей тревожусь! Пошто она мне теперь?.. — И тихо добавил: — Да и раньше не боялся. Вместе с князем Иваном Костантиновичем Тарусским на поле Куликово ходил. А ныне с сыном его покойным в ополченцах с крымцами бился…
— Выходит, погиб князь тарусский… — огорченно вздохнул Василько. — Ну и храбро же он стоял! Я рядом с ним был, с порубежниками своими оборонял его с левой руки. Когда гляжу: упал он на землю. Я туда! Хотел с коня соскочить, помочь, а меня сзади ошеломили…
— Убили Костянтина Иваныча, — подтвердил остроглазый тарусец. — Тогда же и убили. Сказывали: встал, а у него кровь изо рта хлещет. Снова упал и тут уже помер.
— А князев брат, Володимир?
— Живой! Отбился от татар и ускакал, как увидел, что князя с коня сшибли. А за ним дружинники. Тут уж ордынцы всей силой на нас кинулись. Окружили, порубали, в полон похватали.
— Они вои лихие, коли супротивников мало! — заметил кто-то.
— Где нам, пешим, с рогатинами и топорами, устоять было, ежели они, враги-то, все с саблями, копьями, луками, на лошадях, по три-четыре на одного нашего, — мрачно молвил остроглазый тарусец.
— Ну, не сразу, Юшка, они нас побили, — уточнил его брат-близнец.
— Не покинули б нас дружинники князевы — может, все бы по-другому обернулось.
— Вишь ты! — воскликнул Василько. — А ведь Володимира храбрым воем на Тарусчине считали…
— Не побеги он — не побили бы нас крымцы, — упрямо повторил Юшка. — А боярин Андрей Иваныч Курной славно бился, царствие ему небесное.
— Неужто преставился?! — оживился Любим Гон.
— Туда ему, лиходею, дорога! — буркнул уже оправившийся от припадка падучей Фрол.
— Нет, добрые люди, нельзя баить так! — осуждающе произнес седой тарусец. — Погиб боярин в сече, стоял за землю отчую до самого смертного часа.
— Верно, Ваула! — поддержал его Юшка. — Как увидел Андрей Иваныч, что Володимир побег, так уже разъярился, так уж кричал ему и дружине, чтоб воротились… Да куда там, и след их простыл.
— И проклял их! — добавил его брат-близнец.
— Гляди ты!.. — недоверчиво протянул Любим.
— Боярин славно сражался. Без щита, рука на перевязи… С ним трое сынов его были.
— Все три полегли за Тарусу, — добавил старик.
Воцарилось молчание. Лесовики, узнав подробности битвы, в которой принимали участие сидящие перед ними тарусцы, перестали недружелюбно коситься на них.
— А мы на помощь вам шли, да вот не успели, — словно оправдываясь, заметил Гордей.
— Оно и лучше, что не успели, не то не сидеть бы вам тут с нами, — едко усмехнулся остроглазый тарусец и резко добавил: — А ежели б и остались живыми, не звали бы нас на гиблое дело дюжиной людишек тьму ордынцев побить!
— Кто знает, может, не такое оно гиблое, — возразил брату Юшка.
— Сие осмыслить надо, чтоб с огня да в полымя не попасть, — не согласился с ним бородатый.
— Опасаетесь от баб своих оторваться? — поддел тарусцев Василько.
— Чего нам опасаться?! — повысил голос остроглазый. — Мы отвоевали свое, теперь вы сами спробуйте!
— Да что с ними воду в ступе толочь! Не хотят идти — не надо! Без них управимся!.. — зашумели станичники.
— Будет! — властно сказал атаман. — Неволить никого не станем. Только не отсидитесь вы по топям, да в глухомани лесной, найдут вас ордынцы.
— Смирная овца волку по зубам! — выкрикнул Митрошка. — Видели бы вы, как крымчаки в Гоновой деревне от нас бегли!
Федор поднялся с земли, спросил, обращаясь к тарусцам:
— Далече ли отсюда шлях, коим полон гонят?
— Верст пять будет.
— Добро. Там и учиним засаду! — бросил Гордей.
— Поведу вас, место там для засады знаю, — сказал седой тарусец.
— А нас возьмете? — подошли к атаману братья-близнецы.
— А чего не взять?.. — оживился Гордей, окидывая взглядом тарусских крестьян. — Кто еще?
— И я с вами! — швырнул о землю свой колпак мужик с бородой-лопатой. — Цыть, Акуля! Все одно пойду! — отстранил он бросившуюся к нему жену.
Остальные мужики, понурив головы, молчали. Собирались недолго, и вскоре отряд, в котором было уже около двадцати человек, скрылся в лесной чаще.
После нескольких часов пути станица спустилась в глубокую ложбину, поросшую кустами орешника и волчьего лыка. Над ними вперемешку возвышались молодые дубки и огромные старые деревья. Внизу, скрываясь в зелени леса, тянулась широкая пыльная тропа. На ней были отчетливо заметны следы конских копыт и босых ног, трава на обочине выбита.
— Намедни крымцы великий полон гнали, — пояснил седой тарусец.
— Часто гонят? — спросил атаман.
— Чуть ли не каждый день.
— Другой дороги нет, — вмешался крестьянин со светлым чубом. — Со всей тарусской земли ордынцы ясырь тут ведут.
— А сторожевых много?
— Какой полон, глядя. Третьего дня было с сотню, не меньше. Но и вели дюже много. Мужиков, баб, детишек… — вздохнул старик. — А день ранее дюжины две охраны только было. Когда как.
— Самолично видели аль говорил кто? — внимательно оглядывая тропу и прилегавшие к ней кусты, поинтересовался Федор.
— Самолично! — буркнул остроглазый тарусец. — Не хотел старче уходить отсель, — кивнул он на седого. — Все твердил: «Пока дочку не увижу в последний раз, не уйду…» Мы с ним из одного села, потому ходили вместе тоже. Куда денешься?.. А как увидел, едва удержали. Чуть было на стежку не выбежал: «С дочкой пойду!..» А на что он ордынцам? Убили бы, и все дела.
— Им сие просто! — подал голос Митрошка. — Не из корысти собака кусает — из лихости.
— Вона, видите? — показал тарусец на темное пятно запекшейся крови посредине тропы. — На наших глазах ордынец саблей пленника зарубал. А за что — нечистый то ведает. После мы его в лесу схоронили.
— Душа болит, да что сделаешь, коли их сила… — горестно молвил старик.
Станичники прислушивались к их разговору, насупившись, молчали.
— Ничего, молодцы, и на них найдется сила! — постарался подбодрить людей Гордей. — Учиним тут засаду, освободим пленников, мужики к нам, чай, пристанут, добавится силушки нашей.
— Можно и тут… — задумчиво протянул Клепа. — Одно плохо: дюже кусты близко к тропе, стрелять из луков несподручно будет.
— Надо на деревьях засесть! — предложил Федор. — В дозоре мы так всегда делали.
— Верно сказал! Сразу видно ратного человека! — обрадованно поддержал его атаман.
— Непривычно будет! — усомнился кто-то из ватажников.
— Время есть, приноровимся, — решительно сказал Гордей. — К тому же нужда научит. Как оно, Митрошка, говорится: нужда скачет…
— Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет! — подхватил швец.
— Ну, за дело, молодцы!..
Разбросав по тропе колпаки, ветки, станичники взобрались на деревья. Поначалу не удавалось попасть в цель, мешали листья, стрелы падали на землю… Федор и Василько переходили от дуба к дубу, влезали на них, учили целиться из луков.
Люди быстро устали — сказался долгий переход. Решили сделать привал, благо уже стало темнеть. Отошли саженей на двести в глубь леса. Не разводя костер, поели сухарей и солонины. Гордей выставил дозорных, остальные улеглись в траве.
Ночь прошла спокойно. Утром Гордей отрядил Федора и Василька в дозор, чтобы те, конные, успели предупредить станицу о приближении полона. Клепу и Сеньку он направил в дальнюю разведку в село, откуда, по словам тарусцев, ордынцы обычно гонят схваченных людей. Остальные лесовики вернулись на тропу и снова принялись за вчерашнее. Понемногу приноравливались. Все чаще то одному, то другому удавалось попасть в цель. Так прошел еще день.
К вечеру порубежники вернулись, но Клепы и Сеньки, которым уж давно было пора возвратиться, все не было. Хоть атаман и забеспокоился, но все же разрешил станичникам развести костер, на котором те поджарили подстреленных глухарей и косулю.
Наступила вторая ночь в лесном стане. Люди не спали, настороженно прислушивались к ночным звукам: где-то громко фыркала рысь, из чащи доносился унылый волчий вой, ухал филин…
Шел к концу еще один день в подготовке к встрече с людоловами и их жертвами, а на лесной тропе по-прежнему они не появлялись. Не возвратились и разведчики. В томительном ожидании медленно текло время. Наконец атаман решил отправить еще нескольких лесовиков на розыски Клепы и Сеньки. Вернулись они далеко за полночь, пройдя с добрый десяток верст вдоль тропы, они никого не обнаружили…
Покинув лесной стан, Клепа и Сенька направились в сторону Тарусы. Под вечер устроили привал. Укрывшись в кустах орешника, стали закусывать. Оба очень устали. Поев, Сенька прилег, зевая, уставился на видневшуюся сквозь листву стежку. Клепа вытер руки о рубище, закрыл сумку-калиту с остатками провизии, но ложиться не стал. Сидел и раздумывал, что делать дальше: возвращаться или заночевать в лесу?..
Вдруг Сенька насторожился, толкнул Клепу. Рыжий обеспокоенно приподнялся, взглянул в просвет между листвой. По лесу шел человек. Одет он был в старый, заношенный до дыр зипун, на голове колпак, в руках тяжелая сучковатая палка. Не то странник, не то беглый тарусец — не разберешь.
— Может, окликнем? — шепотом предложил парнишка. Вместо ответа Клепа зажал широкой ладонью его рот. Некоторое время разведчики молча наблюдали за неизвестным. Вел он себя странно. Торопливо пройдя несколько шагов, останавливался, задрав голову, прислушивался, с шумом нюхал воздух.
Наконец странник скрылся из виду, но оба лесовика не спешили покинуть кусты. Клепа продолжал всматриваться в сторону тропы, будто ждал, не появится ли оттуда еще кто-то…
И действительно, вскоре в лесу замелькали какие-то фигуры. Крадучись между деревьями и кустами, они следовали за неизвестным — казалось, тот вел их куда-то. Разглядев, что это ордынцы, Клепа все понял. Его скуластое, в веснушках лицо стало багровым…
«Поводырь! Должно, узнал, что поблизу беглые, и навел врагов. Но не быть по-твоему, иуда!..»
— Сенька, жди меня тут! — приказал он. — Ежели не вернусь, сам добирайся до станицы. Пущай будут готовы!
Отрок растерянно открыл рот, хотел сказать что-то, но рыжий уже исчез в густых зарослях кустов.
Лесовик обогнал татар и поравнялся с поводырем. Переползая от дерева к дереву, стал следить за каждым его шагом. Предатель то и дело останавливался, воровато оглядывался по сторонам и шел дальше. Вот он замер, вобрал голову в плечи, медленно поворотил ее к кусту орешника, за которым укрылся Клепа. У того перехватило дыхание: «Неужто приметил?» Но сзади послышался шум, крымцы двигались следом. Обернувшись, поводырь подал им предостерегающий знак рукой и снова засеменил по лесу. Выйдя на прогалину, замедлил шаги и, громко застонав, опустился на землю. Затем с трудом приподнялся и, хромая, поплелся дальше.
«Ногу подвернул, что ли? — недоумевал Клепа. — Или хочет, чтобы его услышали беглые — только не ведает, где они, вот и завлекает?..»
Поводырь пересек лесную прогалину и скрылся в чаще, Клепа ринулся ему наперерез. Внезапно стоны того прекратились, а из-за кустов донесся громкий разговор. Лесовик прислушался: говорили по-русски. Видимо, замысел предателя удался: кто-то из беглых вышел к нему из чащи.
«Скорее упредить их!..» Клепа стремительно пошел на голоса. Кричать не стал — могли услыхать ордынцы, что притаились где-то рядом. Он стал продираться через густые заросли кустарника и наконец увидел саженях в двадцати от себя беглых тарусцев. Мужики, бабы, детишки тесным кругом обступили странника, который, размахивая руками, что-то рассказывал им. Рыжий перемахнул через поваленную буреломом ель, но поскользнулся и упал. Сильно ударился головой о ствол и потерял сознание.
Он пришел в себя, когда солнце уже село. Лил дождь. Холодные струи воды освежили гудящую голову. Очнувшись, почувствовал такую сильную боль в затылке, что некоторое время лежал, не в силах пошевелиться. Наконец заставил себя сесть, коснулся рукой головы, поднес ладонь к глазам, она была в крови. Тогда лесовик оторвал кусок от рубища и кое-как перевязал голову. Держась за дубок, встал. Перед глазами поплыли кусты и деревья, но он покрепче ухватился за ствол и не упал. Когда голова перестала кружиться, Клепа огляделся, побрел в ту сторону, где должен был находиться стан беглецов. Однако там в его помощи уже никто не нуждался… Тарусцев застигли врасплох: разбросанная нехитрая утварь, изрубленные тела стариков. Ни баб, ни ребятишек…
Сумерки наступили в лесу быстро. В полутьме Клепа с трудом отыскал кусты, где оставил Сеньку. Окликнул, но парнишка не отозвался. Тогда он стал его громко звать, однако все было тщетно. Может, лесовик не стал бы тревожиться, ведь наказал же отроку, чтобы тот уходил, если он быстро не вернется, но, наткнувшись на обломанные ветки орешника, понял, что Сеньку захватили ордынцы. Постоял в раздумье. «Возвращаться без Сеньки, ничего не проведав про полон?!.»
У проселка было посветлее, на мокрой земле виднелись следы пленников и татар. Клепа вышел на тропу и быстро зашагал по ней в противоположную от лесного стана сторону.
Они хотели уже выехать на поляну, как вдруг Василько, ехавший впереди, резко остановил коня. Федор подъехал спросить, что случилось, но тут и он услышал отдаленный конский топот. Василько соскочил с мерина, опустился на колени, припал ухом к земле. Поднявшись на ноги, бросил: «По дороге гонят!» Оба, быстро съехав с тропы, углубились на несколько саженей в лес, привязали коней и вернулись обратно. Взобравшись на дуб, росший у обочины, засели на нем, укрываясь за листвой погуще.
Топот усиливался, стали слышны голоса людей. На дороге появились с дюжину ордынцев; они ехали с опущенными поводьями, громко выкрикивая что-то, видимо, переговаривались между собой. Шлях за ними оставался пустым — полон не шел следом.
Внимание Федора привлек один из всадников. Под долгополым татарским халатом надета грязная белая рубаха, на ногах русские сапоги с короткими голенищами, лицом вовсе не схож на ордынца. Бывшему порубежнику даже показалось, что он его где-то встречал. Присмотрелся получше… Признал сразу: «Епишка!» Мгновенно припомнилось все: спасение на болоте, драка на монастырском дворе, Серпухов!»
«Ах же ты змей лютый!» Федор рывком снял лук, достал стрелу, прицелился, но тетиву не спустил. Уж больно много было татар, и осмотрительный порубежник решил не рисковать.
— Айда за ними! — предложил он, когда конский топот замер в отдалении. — Они, должно, на муравский шлях направятся, а мы чащей напрямую в наш стан. Еще и засаду успеем учинить.
— Добро! — сразу согласился тарусец. — От языка бы еще взять! — добавил он, первым спрыгивая на землю. Медлительный Федор хотел подать ему свой лук, чтобы слезать было сподручней, как вдруг на противоположной стороне тропы зашевелились кусты. Сначала появились лошадиные морды, затем всадники. Их было двое. У одного поперек седла лицом вниз лежала женщина. Руки и ноги ее были скручены арканом, темно-русая коса свисала до земли, разодранная рубаха с вышитыми рукавами сползла с плеч, обнажая спину.
Татары медленно выехали на дорогу. Тот, который был без ясыря, что-то визгливо выкрикивая, норовил ухватить пленницу за косу. Второй отмахивался от него плетью, орал, видимо, бранился. У дуба, где затаились порубежники, первый загородил дорогу, поставив коня поперек пути. Вцепившись в волосы женщины, стал тянуть ее к себе. Соперник пыхтел, но держал ясырь крепко. Пленница застонала, потом заголосила…
Василько, не раздумывая, выхватил кинжал, метнулся к ордынцу, что ухватился за косу пленницы, ударил его в спину. Федор, ломая ветки, медведем свалился на второго, стащил с седла, подмял. Тарусец успел подхватить падавшую с коня бабу, опустил свою ношу у обочины дороги. Тут же бросился к Федору, едва уговорил его не убивать пленника, которого тот стал душить. Развязали пленницу, скрутили той же веревкой ордынца, засунули ему в рот кляп.
— Вот и язык! Теперь и про полон дознаемся, а ты душить… — с укором сказал Василько.
— А с бабой что делать? — вытирая пот с лица, спросил Федор.
— Не знаешь, что с бабами делают? — усмехнулся тарусец. — Чай, мы-то не хужей ордынцев.
Пленница вздрогнула, испуганно затрепетала в сильных руках Василька, который поднял ее на ноги.
— Не мели, мы не насильники.
— А ежели по-доброму схочет? — не унимался тот, но женщину отпустил.
— Пущай в свою деревню возвращается, коль недалеко ей, — буркнул Федор, пропустив слова Василька мимо ушей. — А то может к нашему стану пристать… Ты откель? — дотронулся он до ее плеча и сразу опустил руку — от его прикосновения пленница снова задрожала, съежилась вся…
— Говори, не бойся. Худого тебе не сделаем, — поспешил успокоить ее тарусец.
— А вы кто будете, добрые люди? — едва слышно спросила та.
— Я из Тарусы, а он из Вереи. Слыхала про такие места? — И, впервые толком рассмотрев ее измученное лицо, восхищенно воскликнул: — До чего ж ты красна, девка!.. Глянь, Федор! — обернулся он к напарнику.
Женщина опять разволновалась. Но теперь не от страха, а от того, что неожиданно подумалось ей!.. Молча уставилась на Федора, потом прошептала:
— Так ты из Вереи? Брата моего тож Федором, Федорцом звали… — Глаза ее светились надеждой.
— Да… — встревоженно протянул тот — ему тоже передалось волнение незнакомки.
— И я оттель!.. — голос ее дрогнул. — Ты, выходит, Федор, брат родный мой! А я Марийка!
— Марийка?!
— Да! Поначалу тебя не признала — голова завязана… А ныне гляжу, ты!.. — И она бросилась брату на шею.
С волнением смотрел на нее Федор и все больше узнавал в пригожем, хоть измученном лице девки родные черты младшей сестры. Ей не было десяти лет, когда он ушел на ратную службу, но и теперь углядел те же светло-синие глаза, по-детски пухлые губы.
— Как же ты сюда попала? Где наши?
Марийка, не ответив, разрыдалась.
Федор, помрачнев, понурился, когда услышал ее страшный рассказ…
— Набежали на наше село ордынцы, вязать всех стали, — всхлипывая, стала рассказывать Марийка. — Петрик схватил косу, зарубал двоих… Так они его саблями… И матушку, что защищать его кинулась, тоже. Петрик рослый такой, сильный был, весь в тебя, Федорец…
Из-за рыданий она не могла говорить. Федор привлек ее к себе, гладил по голове, как в те далекие годы, маленькую.
Успокоившись, Марийка закончила свой печальный сказ… Отца Данилу вместе с другими односельчанами татары угнали в полон. Девок вязать не стали, держали отдельно от остальных. Под утро Марийку разбудила дочь соседей Галька и уговорила бежать. В предрассветных сумерках им удалось проскользнуть мимо стражи. Они уже отползли от ордынского стана, как кто-то из дозорных обнаружил побег. Вскочив на коней, татары бросились в погоню. Пленницы успели добежать до лесного озера, но, когда переплыли на противоположный берег, там их уже ждали. Галька вырвалась из лап людоловов, бросилась в озеро и утопилась, бедная…
У Федора ком подступил к горлу, стоял в оцепенении, голова как в тумане… «Нет Гальки больше, нет!.. Так и не привелось мне с ней встретиться, с суженой моей!..»
— Надо скорей уходить, чего доброго, ордынцы вернутся! — бросил Василько. Снял с убитого татарина тулуп, набросил на плечи Марийки. Порубежники оттащили труп заколотого татарина в кусты. Конь, опустив лохматую голову, подошел и стал над мертвым хозяином. Федор осторожно зашел сбоку, схватил его под уздцы. Второго коня поймать не удалось — он убежал в чащу.
— Я вперед поскачу, вдогон ордынцам. Ежели успею раньше их добраться до нашего стана, засаду мы сможем им учинить. Ты же с сестренкой своей и с пленником езжайте лесом, там поспокойней.
Федор молча кивнул. Пленного он с Васильком взвалили на круп захваченной лошади и приторочили арканом к седлу. Тарусец ускакал первым. Федор, посадив впереди себя Марийку, отправился через лес следом.
Вскоре, однако, Василько вынужден был остановиться. Наступали сумерки. Кусты орешника и дубы смыкались неровной зубчатой стеной. На небе в разрывах темно-серых облаков замерцали звезды. По расчетам тарусца, он должен был уже догнать татар, но сколько ни прислушивался, кроме крика филина и рева лося, до него не доносилось ни единого звука. Василько спрыгнул с коня, склонился над тропой. По следам определил, что татарский отряд проехал недавно. Их оставалось не более пяти-шести человек, остальные, видимо, еще раньше свернули с дороги. Теперь он не гнал коня, пробирался вдоль обочины лесом. Вскоре и эти следы повернули на узкую, малоприметную тропу. Путь был свободен, лесовикам в своем стане уже не грозила опасность оказаться застигнутыми врасплох.
Возвращение порубежников с освобожденной из неволи Марийкой и раненым татарином взбудоражило лесной стан. Тарусцы и ватажники тесно обступили их, стали расспрашивать Василька и Федора. Девка поначалу робела, жалась к брату, но вскоре успокоилась. А Фролко, увидев пленного, словно обезумел, схватился за топор, едва его и остановили…
Когда в лагере все более или менее утихомирилось, атаман и Василько, понимавшие по-татарски, стали допрашивать прислоненного к стволу дуба ордынца. У того от страха и боли стучали зубы, изредка он стонал, но стал отвечать сразу. Из его уст полилась отрывистая гортанная речь. Гордей и Василько слушали его, не перебивали, лишь пристально вглядывались в его глаза, пытаясь определить, не врет ли он…
— Вот что, молодцы, поведал нам татарин, — сказал атаман, когда тот умолк. — Завтра ордынцы будут гнать свой ясырь: душ двадцать мужиков да душ тридцать баб. Сторожевых, сказал он, будет немного — дюжины две всего… — И, помолчав, приказал:
— Айда на место засадное! — И, когда все вышли к дороге, продолжал: — Засядем на деревьях, как ранее решили. Где шлях поуже, учиним главную засаду. А там, — показал он на высокие дубы, росшие неподалеку, — засядут остальные, чтоб уцелевшие сторожевые назад, в Тарусу, не ушли. Мыслю, управимся! — блеснув жгучими темными глазами, воскликнул Гордей с задором. Его дружно поддержали лесовики:
— Управимся! Освободим людей православных! Умрем, а освободим! Ни один ордынец не уйдет!..
— Только не запамятуйте: биться ордынцы умельцы великие, а как полон гонят, дюже насторожливы. Напасть надо всем разом, когда я знак дам. Вот так! — Заложив пальцы в рот, атаман оглушительно свистнул.
К нему подошли братья Гоны. Теперь Фрол держался поспокойнее, но бледное лицо его по-прежнему было зло и угрюмо.
— Про Егора и Сеньку часом не спрашивали?
Гордей насупился, ответил с неохотой:
— Сказывал ордынец: поймали позавчера в лесу какого-то парня, судя по всему, Сеньку, а Клепа будто сам к ним пришел.
— Врет окаянный! — снова рассвирепел Фрол. — Чтоб Егор да стал иудой?! Загублю ордынца за слово такое!
— Ты зря не ярись! — буркнул Гордей, схватив его за плечи. — Я еще не все сказал. Поведал татарин: пять дней тому прибилась к их чамбулу воровская ватажка. Места здешние тати хорошо знают, водят ордынцев по чаще и топям, люд православный ловят. Вот оно как!
— Да чтоб Егор пошел на такое!.. — в гневе воскликнул и Любим. — Неужто ты, атаман, поверил? — бросил он на него хмурый взгляд.
— Оговорил Клепу ордынец! Оговорил! — замахал руками вертевшийся, как обычно, возле Гордея Митрошка.
— А Рудак? — напомнил кто-то из лесовиков.
— Сказал тоже! Гуся от воробья не отличит, а туда же! — напустились на него другие.
— Будет, молодцы! — остановил спор Гордей. — Чего расшумелись? Клепа не предаст, в том у меня нет сомнений. И все ж татарин, должно, не врет. Как ни выпытывали мы с Васильком, одно твердит: пришел-де рыжий урусут к ним сам…
Те из станичников, кто не знал Клепу, встревожились, но робея грозного вожака, молчали.
Теперь, когда пленник подтвердил, что к ордынцам пристала воровская ватажка, Федор больше не сомневался: на дороге рядом с конными крымцами он видел Епишку. Едва порубежник поведал об этом, как забеспокоились уже все… Пусть Клепа не выдаст их, но в полон к людоловам попал отрок! Что, если рябой станет пытать его и заставит показать, где лесной стан? «Вот кто, оказывается, иуда, что предавал их всегда!..» — пришло на ум тем, кто был в разбойной ватаге с давних пор.
Атаман тут же велел всем возвращаться в стан, чтобы собрать нехитрые пожитки, а затем укрыться на новом месте в лесной глухомани, подальше от своего бывшего пристанища.
На следующее утро, дождавшись возвращения дозорных, которых еще затемно послали на разведку, станичники направились к месту засады. Ордынца и лошадей оставили в лесу под присмотром старого тарусца Ваулы. Марийка, хоть ее и пытались отговорить атаман и Федор, пошла со всеми…
Да и попробуй не уступить такой!.. Проснувшись утром, мужики ахнули: будто из сказки явилась к ним девица красная. Темно-русую косу, уложенную на голове венцом, прикрывал лоскут яркой ткани, вместо разорванной рубашки на Марийке были мужская косоворотка и порты, ноги обуты в сапоги, на плечах овчина. Где найдешь в лесу женский наряд? Вот старый Ваула и приодел девку как смог.
— Вишь ягодка! — залюбовались Марийкой лесовики. — И не скажешь, что у ордынцев в полоне побывала… Красна девка, ничто не скажешь. Повезло нехристям…
— Как тебе, дурню! — огрызнулась Марийка.
— Чего к девке пристали? — прикрикнул на насмешников Гордей. — Поскорее собирайтесь. Денек сегодня будет горячий…
Прошло несколько дней, а Шуракальская орда по-прежнему продолжала стоять под Тарусой. Несмотря на настояния Алимана, Бек Хаджи не торопился выступить на помощь Тохтамышу. В первые дни нашествия крымцам удалось захватить много пленников. Ежедневно невольничьи караваны отправлялись в долгий, скорбный путь. Лесными тропами и проселочными дорогами до Тулы, там начинался Муравский шлях, затем безлюдными степями Дикого поля ясырь гнали в Крым…
Велев никого не впускать в свой просторный шатер, Бек Хаджи полулежал на персидском ковре возле костра, разведенного рядом. Вчера ни с чем возвратился мынбасы Мюрид, который во главе своей тысячи был послан ханом вдогонку за бежавшими с поля битвы урусутскими всадниками. Ему так и не удалось перехватить их: переправившись через Оку, они скрылись в лесных дебрях. А утром в шатер явился мынбасы Солиман, и тоже с пустыми руками — его нукеры так и не догнали тарусскую княгиню, хотя тысяча, которой он командовал, состояла из самых отважных багатуров. Пока они рыскали по дорогам, княгиня глухими лесными и болотными тропками, где верхом, а где и пеше, добралась до Рязани. Когда Беку Хаджи сказали об этом, он в гневе чуть было не отдал наказ выступить на коназа Олега, но вовремя одумался.
Разгневанный хан чувствовал, как неуемная ярость, закипая где-то в тайниках его души, все больше охватывает голову. Он злился на своих незадачливых тысячников, на урусутов, на бека Алимана, даже на телохранителей, скрытых у входа в складках шатра, которые то и дело кашляли и сопели.
Мысли Бека Хаджи перенеслись к урусутской полонянке, и тотчас гнев его понемногу стал утихать, а страстное возбуждение заставило сильнее биться сердце… Как она молода, стройна и пригожа! Как красивы ее длинные каштановые волосы! Как прекрасны карие глаза! Но самое главное: она похожа на его мать!.. Настя!.. Как сладко звучит это имя! Словно журчание ручейка, что течет неподалеку от его дома в горах.
Бек Хаджи несколько раз повторил вслух:
— Настя, Настя, Настя…
Да, ее имя так же прекрасно, как она сама. Когда Бек Хаджи возвратится в Крым, она станет его главной женой. Она родит ему сыновей, которые по праву унаследуют его власть, богатство и могущество. От тех трех жен, которые у него есть, на свет появляются лишь одни девчонки; их уже четыре.
Она сразу привлекла его, эта урусутка. Такого с ним еще не бывало. Наверное, потому, что он всегда представлял себе любимую женщину похожей на свою мать, но не встречал таких ни среди генуэзок, ни среди татарок, ни среди других…
Как она была хороша, когда евнух привел ее вчера в шатер, умащенную благовониями, в нарядных одеждах!
Бек Хаджи, прикрыв глаза, вспоминал это, и жгучее желание опять насладиться прекрасной урусуткой все больше овладевало им… «Приказать, чтобы ее привели сюда сейчас снова?.. Нет! Лучше я сам пойду в урусутскую избу, где поместили Настю, в шатре она жить не захотела…»
Хан взял из дорогой, черного дерева шкатулки, что лежала рядом на ковре, медное зеркало в золотой оправе. Взглянул на свое смуглое, с тонкими черными усиками лицо и самодовольно улыбнулся.
Если бы несколько дней назад кто-то осмелился ему сказать, что он будет прихорашиваться перед зеркалом, прежде чем войти в юрту к самой знатной и красивой женщине, Бек Хаджи приказал бы отрубить лгуну голову. И вот он волнуется, собираясь к простой урусутской полонянке, которую захватили его нукеры!
«На все воля Аллаха!» — подумал шуракальский хан и хотел уже крикнуть телохранителям, чтобы они сопровождали его, как вдруг в шатер вошел начальник стражи и, смиренно кланяясь, доложил:
— У входа стоит бек Алиман. Он хочет видеть пресветлого хана.
Лицо Бека Хаджи скривилось, глаза сердито сверкнули. В первое мгновение он решил не принимать Алимана, но затем подумал, что опасно еще больше портить и без того неприязненные отношения с посланцем Тохтамыш-хана. К тому же Беку Хаджи еще утром донесли: ночью прибыл гонец из-под Мушкаф и посетил шатер бека Алимана. О чем они шептались, хан не знал: его соглядатаям не удалось подслушать. Вспомнив об этом, шуракалец велел принять Алимана и с настороженным любопытством стал ожидать его появления в шатре.
«Наверное, гонец прибыл с повелением спешить к Мушкаф, где великий хан не может управиться, и этот коротышка Алиман хочет передать мне его повеление…» — предположил он.
Когда Алиман вошел, Бек Хаджи сидел на одной из больших, ярко расшитых подушек, украшавших огромный персидский ковер. Едва кивнув в ответ на приветствие, хан небрежным жестом разрешил беку усесться на подушке рядом.
— С чем ты пришел, бек Алиман? — притворившись очень удивленным, спросил он.
— Ты своеволен и упрям, Бек Хаджи! Ты делаешь все только в угоду своим желаниям! — начал бек и продолжал, повысив голос: — Ты долго испытывал терпение великого Насира эд-Дина Тохтамыш-хана, но, кажется, этому пришел конец!
— Ты стал слишком много говорить, бек! — вскочив с подушки, воскликнул шуракалец. — Ты стал говорить так много, что я даже удивляюсь: как я терплю это!
— Я говорю устами наместника Аллаха на земле, великого из великих хана Тохтамыш-хана! И говорю тебе, Бек Хаджи: ты ослушник! Ты не привел вовремя свою орду в Мушкаф! Ты своевольно пошел путем, которым не велено было идти, пошел на Тарусу! Ты понапрасну погубил множество своих нукеров! Ты продолжаешь сидеть здесь и нежиться с полонянками, когда там… — он резко взмахнул тонкой рукой, обнажившейся из-под широкого рукава шелкового халата. — Когда там решается судьба Орды!
— Замолчи, бек Алиман, или я сейчас отрублю твою глупую голову! — в свою очередь закричал хан и выхватил из ножен саблю.
Но Алиман продолжал спокойно стоять, а его бесстрастное лицо растянулось в едкой усмешке.
— Ты ошибаешься, Бек Хаджи! Ты думаешь, что тебя не достанет карающая рука Сарая… — процедил он и добавил угрожающе: — Велик гнев Тохтамыша. Он не потерпит своевольства крымцев, как это было при прежних ханах. Я знаю, почему ты изгнал мудрого бека Тюркиша — он говорил тебе то же, что и я.
Бек Хаджи молча вложил саблю в ножны; зло подумал: «Неспроста, видимо, гнусный коротышка позволяет себе так разговаривать со мною. Еще вчера он не решился бы на это, а сегодня перестал бояться моего гнева. Значит, гонец Тохтамыша передал ему тайный наказ, и теперь уже надо опасаться мне. Одно неосторожное слово может учинить великий вред моему племени, который потом не исправишь. Значит, ссориться с ним нельзя, чтобы он не оговорил меня перед Тохтамышем…»
Все это мгновенно промелькнуло в его голове, но, не желая выдать своего смятения, он резко произнес:
— Говори, зачем ты пришел, бек Алиман! Говори, что тебе надо! Неспроста же ты появился в моем шатре.
— Да, Бек Хаджи, я пришел к тебе неспроста. Я пришел к тебе не на сладкую беседу. Ты отважен и храбр, Бек Хаджи, но ты гордец и себялюбец. Тебя ждет наказание, ибо ты ослушник. Ты всегда был надменен и груб со мной, но я не держу на тебя зла…
— Говори же наконец, шайтан! — не сдержавшись, перебил его шуракальский хан. — Я воин Аллаха! Мне не страшны твои угрозы! Великий хан Тохтамыш знает, что я предан ему и готов сложить за него свою голову!
— Тогда мне не о чем говорить с тобой, гордец! — вышел из себя Алиман. Он резко поднялся с ковра, расшитая мелким жемчугом и рубинами тюбетейка соскочила с бритой головы, но он, не подняв ее, засеменил к выходу. Но едва Алиман достиг полога шатра, послышался громкий окрик хана:
— Остановись, бек Алиман! Остановись!.. Что передал тебе для меня гонец великого хана? Я знаю, что этой ночью ты принимал его в своем шатре. Говори, иначе ты не переступишь этого порога! Эй, стража!..
Два телохранителя, одетые в панцири-куяки и круглые татарские шлемы, выступили из складок шатра и скрестили перед беком копья.
Алиман мысленно усмехнулся: сопровождая Шуракальскую орду, он хорошо изучил нрав и повадки ее хана. Он был уверен, что тот не выпустит его, пока не услышит, зачем приезжал гонец великого хана… Впрочем, ничего особенного Алиман не мог рассказать Беку Хаджи. В послании Тохтамыша было лишь повеление беку, чтобы он заставил шуракальского хана вести свою орду к Мушкаф. А заканчивалось оно угрозой, но не Беку Хаджи, а Алиману: если за день-два он не выполнит наказ, то будет казнен. Гонец поведал беку, что Мушкаф не сдается, ордынцы, штурмуя ее, несут большие потери, и потому великий хан в гневе…
Бек Алиман, как бы нехотя, возвратился. Снова усевшись на подушку, помолчал некоторое время, потом стал говорить:
— Ты помнишь, Бек Хаджи, когда мы шли на полночь, то скакали через проклятое Аллахом Куликово поле? Ты помнишь, Бек Хаджи, сколько останков доблестных воинов Аллаха лежало под копытами наших коней?.. — И, подняв кверху палец, крикнул: — Иди на Мушкаф, хан! Иди немедля!
Не успели лесовики расположиться в засаде на деревьях, росших вдоль дороги, как прискакал Василько, крикнул всполошенно:
— Полон гонят!
На дубах, где засели лесовики, словно под сильным порывом ветра, зашумела листва, затрещали ветки — люди устраивались поудобнее для стрельбы. Потом все стихло.
Но вот молчание хмурого осеннего утра нарушили отдаленный конский топот, шлепанье босых ног, громкие выкрики. Полон приближался. Впереди ехала группа вооруженных копьями ордынцев. За ними шли пленники — несколько десятков мужиков и баб; руки заломлены назад, по четыре пары связаны одной веревкой. Длинные концы арканов в руках сторожевых, окружавших ясырь. Замыкала шествие дюжина всадников.
Ордынцы торопились. Лес, тесно обступая дорогу, пугал их своей тяжелой, таинственной громадой. Слышались гортанные выкрики, свист плетей, стоны.
Среди пленников шли Клепа с Сенькой — их сразу признали станичники. Чем ближе к месту засады подходил полон, тем чаще взоры рыжего лесовика и парнишки обращались к вершинам деревьев. Мужики, следовавшие за ними, нетерпеливо поглядывали туда же; лица их были напряжены…
Как только Гордей понял, что Клепа успел предупредить пленников о засаде, он, заложив пальцы в рот, оглушительно свистнул. С соседних деревьев сразу откликнулись… И тут же десятки стрел, сверкнув разноцветным оперением, посыпались на дорогу.
Несколько конных ордынцев, выронив из рук концы арканов, свалились на землю. Одна из стрел случайно попала в пленника. Тот упал, опрокинув напарника, к которому был привязан. Сторожевые татары смешались, их кони, давя людей, врезались в ряды пленников. Вопли, крики, ругань ордынских десятников повисли над лесом. А с деревьев уже прыгали станичники. Почти одновременно на татар ударили Клепа и пленные мужики. Часть последних тут же погибла, встреченная саблями и копьями, но другим удалось стащить немало крымцев с лошадей.
Замелькали дубины, мечи, сабли, кулаки. Схватка разгорелась. Ордынцы яростно отстаивали ясырь. Пал заколотый копьем Фрол Гон. У атамана выбили меч из рук, не окажись рядом Федора и Василька, его бы зарубили татары. Еще двух лесовиков затоптали лошади. Но пленные мужики уже успели освободиться от веревок, и крымцам приходилось туго. Дрались врукопашную, душили друг друга, вгрызались зубами в горло врага…
Лишь трем ордынцам удалось отбиться. Развернув коней, они понеслись в ту сторону, откуда только что гнали полон. Их встретили стрелы трех лесовиков, засевших на огромном дубе. Взмахнув руками, вылетел из седла первый татарин, под вторым убило лошадь, и его настигли тарусские мужики. Только третьему удалось проскочить и умчаться прочь по дороге. Из сопровождавших ясырь ушел лишь он.
Еще не успели захоронить погибших лесовиков и пленников, как обнаружилось, что исчезла Марийка. В засаде она укрылась на дубе рядом с Митрошкой, но затем куда она девалась, никто не знал. Среди убитых Марийки тоже не оказалось. Станичники обыскали все кусты по обе стороны дороги, но девки так и не нашли. Атаману и Федору очень не хотелось уходить с дороги, однако надо было торопиться: если спасшийся татарин доберется до села, где хозяйничают враги, они непременно пригонят сюда…
Навьючив захваченных лошадей татарским оружием и доспехами, лесовики и освобожденные из неволи мужики и бабы зашагали в глубь леса, подальше от места схватки. Остановились на ночлег в глухом еловом бору. Разводить костры не стали, от усталости и пережитого люди, среди которых было немало раненых, повалились прямо на землю. Гордей долго не ложился, сидел в глубоком раздумье…
«В другой раз полон отбить будет непросто: ордынцы после того, что случилось, станут еще более насторожливы, в охрану отрядят куда больше сторожевых. Правда, мыслю, и в станице прибавится молодцов, вон сколько из полона освободили…»
Гордей начал зябнуть: в осеннем лесу было холодно и сыро. «Не дело, что на мокрую землю улеглись, хворь возьмет, какие с них будут вои? Надо костры развести. А татары, чай, в ночи сюда, в лес, не сунутся!»
— Слышь, молодцы! — прорезал темноту его властный, громкий голос. — В сырости спать не моги! Разжигай костерки!..
Гордею пришлось еще раза два повторить свой наказ, пока люди наконец не стали, бранясь, нехотя подниматься, доставали кресала, зажигали факелы. Вскоре запылали костры, потянуло горьковатым дымом. Все расположились поближе к огню.
— А тут уже сполох учинили: Клепа, мол, к ордынцам пристал. Еще поводырем у них станет. Я говорю: такого быть не может, а они не верят… — усмехнувшись, стал рассказывать Василько, грея ладони у огня.
— Неужели умыслили, что я вором стал? — сердито буркнул тот.
— О том речи не было, Егор! — сказал атаман. — А ты вот о чем поведай: с Епишкой часом не встречался? Говорят, что видели рябого средь татар.
— Не встречал, а других воров видел. Поводырями они у ордынцев. Одного признал — был он с Епишкой на монастырском подворье в Серпухове.
— Значит, и рябой там. Поймать бы сучьего сына! Выжег бы очи его подлые, чтоб на Божий свет не глядели!
— Поди доберись до него! — безнадежно махнул рукой лесовик-тарусец.
Все смолкли. Сидели хмурые, опустив головы. Любим, часто мигая, кривил лицо: вот-вот заплачет. Хоть и серчал на Фролку за Настю, но когда увидел брата, распростертого на земле с копьем в груди, такая тоска сердце сдавила!.. Федор мрачно уставился в темноту; как Митрошка ни совал ему кусок мяса, не притронулся к еде; голову заполнила грустная дума: «Только нашел сестренку — и снова пропала!..»
— Что делать станем? — нарушил тишину остроглазый тарусец. — Не инак всполошил своих убежавший татарин. К полону ныне не подступишься.
— Чай, по домам не пойдем! — бросил Клепа.
— Где те дома? — вздохнул Любим.
— А ежели на село, где крымцы ясырь держат, в ночь напасть? — предложил Федор.
— Дело говоришь, острожник! — с пылом поддержал его атаман. — Пока татары раздумывать станут, как полон лесом провести, мы на село навалимся!
Гордей сразу повеселел; обращаясь к Вауле, спросил:
— Скажи-ка, старче, далеко ли до селища?
Тот не успел ответить. Послышался шум, из темноты неожиданно появился всадник. Люди вскочили на ноги, схватились за топоры и дубины. Но вдруг кто-то выкрикнул: «Марийка!» И все бросились туда.
— Живая! — обрадованно воскликнул Федор.
— Та жива ж, братику! — прильнула к нему она.
— Где же ты пропадала, девица красная? — с необычной для его взрывной, резкой натуры мягкостью спросил атаман.
Марийка, перехватив его взволнованный, восторженный взгляд, вспыхнула, опустила глаза. Молча повернулась к лошади, которую держал под уздцы Федор, отцепила от седла мешок, передала Гордею; в нем лежали шлем и кинжал ордынца.
— Неужто догнала?.. — еще до конца не веря в случившееся, восхищенно протянул атаман и вдруг загремел своим басом: — Ну и девка!
— А у нас в Сквире все булы такие! — не без гордости за сестру бросил Федор. — Степь близко. С малых годов приучаются на конях ездить парни и девки. Деды говорили: с того времени так повелось, как половецкая орда Тугорхана под руку киевских князей перешла и у Сквиры осела.
— Не одна я с ордынцем управилась… — перебила его Марийка. И, повернувшись к лесу, позвала: — Алешка! Никитка! Идите сюда!
В суматохе никто не заметил молодых кметей, которые стояли неподалеку, держа лошадей в поводу. Но стоило Марийке окликнуть их, как рослые, плечистые фигуры Никитки и Алешки, освещаемые отблесками костров, сразу же обратили на себя внимание.
— Кто они? Чьи вои? — настороженно спросил Гордей у Марийки, но она только пожала плечами.
— Кто мы да откуда, спрашиваешь? — переспросил Никитка, и глаза его задорно блеснули. — Сие, дядя, долгий сказ… — добавил он с усмешкой.
— А ты, однако, колюч, молодец! — буркнул Гордей, пристально разглядывая обоих.
— Правду молвил он: нет у нас часа на россказни, — подал голос Алешка и, теребя светлую, едва пробившуюся бороденку, сказал: — Мы девку вашу проводили, а нынче есть дела поважнее.
— Да кто же вы, мать вашу?! — рассердился вожак. — Не отпущу, пока не скажете!.. Эй, молодцы! — крикнул он станичникам. — Вяжи их!
Никитку и Алешку вмиг схватили и связали.
— Вот как оно бывает, Алешка: девку выручили, а сами к душегубцам попали! — с досадой сплюнул Никитка.
— Зачем ты их, Гордей? — подошел к атаману Федор. — Не хотят говорить, потому что, должно, не могут. Видишь, ратники они, — показал он на шлемы молодых воинов. — А про дела ратные, сам знаешь, не всем сказывают.
— Час ныне такой, много лихого люду развелось, — ответил тот. — Может, и они из воров, кои предают, даром что кметями оделись. А ежели про наш стан разведать хотели?
— Отпусти их, атаман! — взмолилась Марийка. — Коли б не они, не догнала бы я того ордынца и вас не нашла.
— Пока не скажут, кто такие и откуда, не отпущу! — отрубил Гордей и приказал: — Оружье забрать и привести их сюда!
Лесовики отняли у Никитки и Алешки мечи, кинжалы и вывели на поляну.
Весть, что пойманы предатели, мгновенно облетела лесной стан. Собралась толпа. Люди с любопытством и осуждением разглядывали парней, оживленно гомонили о случившемся.
— Господи! — всплеснула руками баба в кичке, которую ей невесть как удалось сохранить в ордынском плену, и вдруг запричитала: — Молодые-то какие, а туда же, к окаянным переметнулись! Конец света наступает! И что ж оно будет?!
— Погодь, погодь… Воров, сказываете, поймали? — раздвигая плечом людей, подошел Василько. Он проверял дозоры, выставленные вокруг лесного стана, и только теперь увидел собравшуюся толпу. — Не иначе как Никитка и Алешка?..
Парни тоже узнали своего бывшего десятника по порубежной службе.
— Гляди, Никитка!
— Дядька Василько! Вот здорово!.. — Оба бросились к нему.
— Я самый. А вы как тут объявились?
Но парни, не отвечая и перебивая друг друга, взахлеб рассказывали о своем:
— Мы думали, что тебя убили или в полон ты попал, — тараторил Никитка.
— Вот так встреча!.. — восклицал Алешка. — И отколе ты тут, в глухомани лесной, очутился?
— Погодите, погодите! Больно много спрашиваете, а ничего мне не ответили. Скажите-ка, что вы тут учинили? За что это вас?
— Ничего не учинили! — возмутился Никитка. — Вон тот дядька… — кивнул он на Гордея, — не отпущает нас. Мы его девку сюда привели, не то б вовек не нашла дорогу, а он…
— За татарином оружным погналась! — усмехнувшись, пояснил Алешка. — Мы и в дозоре были. Глядим: ордынец по тропе скачет, за ним наш. Поначалу не разобрали, что тот девка…
— А потом шлем сняла, и коса вывалилась! — засмеялся Никитка.
— Тогда мы на тропу чеснока кинули. Ну, щары такие малые кованые с острыми шипами! Это по-нашему, ратному, чесноком зовется, — пояснил Алешка, видя недоуменные взгляды лесных людей. — Конь татарский напоролся на него, ногу покалечил, упал. А она подскакала и зарубила ордынца.
— Когда увидели мы, что воин тот лихой, молодец — девка, проводить решили, дабы дорогу не искала. Так от за сие нас! — обиженно заключил Никитка.
— Выходит, нашлась Марийка?! — обрадовался Василько.
— Так вот же она, — показал Гордей на девушку. — За сие молодцам поклон низкий, а велел их не отпускать, потому что не хотят сказать, кто такие и откуда! — сердито добавил он и спросил строго: — А ты-то их откуда знаешь?
— Порубежники они из моего десятка! — обнял их за плечи Василько. — Добрые ратники, хоть только первый год на службе порубежной. Вместе под Тарусой бились. А коли меня там ранили, потерялись мы с ними… Чего же вы молчали, не сказали, кто вы и откуда? — обратился он к парням. — Тут все свои. Сказывайте! Ну, Никитка, Алешка!
— Ежели так, тогда… — сдался наконец тот, и оба, перебивая друг друга, поведали станичникам, что произошло с тарусской дружиной после битвы…
— Послал нас князь Владимир Иванович разведать, что в его вотчине делается, хлеба и пшена для кметей сыскать. Мы туда, а там татары, да так много их, что едва ноги унесли… А когда к своим возвращались, ее и встретили, — показал Никитка на Марийку.
Никитке и Алешке вернули оружие, подвели коней. Лесовики звали их к костру перекусить перед дорогой, но те отказались. Уже уселись верхом, когда к ним подошел атаман.
— Слышьте, молодцы, надо бы мне князя вашего увидеть.
— Князя?.. — Никитка с подозрением уставился на Гордея. — А на что он тебе?
— Вельми надо, молодцы, — просяще молвил тот и, не желая еще раз испытывать упрямый характер парня, торопливо добавил: — Задумали мы дело знатное: тарусских людей из ордынского полона в дворцовом селе освободить. Вот и хочу переговорить с ним. Может, он тож пойдет, а то опасаюсь, что сами одни не управимся… Говоришь, много татар в селе?
— Много! — подтвердил Никитка.
— Тогда поехали с нами! — предложил Алешка. — Только ночь на дворе… — замялся он.
— А что, и в ночи сыщем княжий стан! — уверенно бросил Никитка.
— Добро! Василько и Федор с нами поедут. Только и впрямь не в ночь поедем, а с рассветом.
Ранним утром, едва взошло солнце, пятеро всадников тронулись в путь. Впереди, показывая дорогу, ехали Никитка и Алешка, лишь изредка перебрасываясь между собой словом-другим. Остальные молчали. В лесу по-осеннему негромко перекликались птицы, шелестели пожелтевшей листвой деревья, где-то в отдалении трубил лось. Узкую дорожку, протоптанную зверьем, ходившим на водопой, по которой ехали конники, поодаль от них безбоязненно пересекали зайцы, косули, олени. С обеих сторон тропы глухой стеной тянулись кусты орешника-лещины и волчьего лыка, по обочинам буйно разрослись поздние белые, желтые, голубые, красные цветы. Лошади шли гуськом, широким, резвым шагом, то поднимаясь, то опускаясь по петлявшей на холмистой равнине дороге. День выдался теплым, солнечным, тускло синело осеннее небо, плыли серебристые нити паутины, воздух благоухал пряным духом листьев и трав. Вокруг было спокойно, и, если бы не настороженные, сосредоточенные лица людей, со стороны могло показаться, что они направляются куда-то по своим обычным, житейским делам.
На одной из лесных проталин Гордей, ехавший следом за Никиткой и Алешкой, остановив коня, подождал, пока подъедут Федор и Василько. Он был строг и встревожен, от его вчерашнего оживления не осталось и следа. Василько, взглянув на атамана, не удержался, спросил:
— Ты с чего, Гордей, такой невеселый? Аль не так что — привиделось, может?
— Привиделось не привиделось… — пробурчал в ответ тот. И, понизив голос, чтобы не услышали молодые кмети, которые, с удивлением поглядывая на лесовиков, тоже остановились, угрюмо сказал: — По совести ежели молвить, засомневался я, молодцы. Может, понапрасну затеяли мы это. Завсегда не лежала у меня душа к князям и боярам. Вот и ныне вдруг стало не по себе. Думал я, думал всю дорогу… Вишь как он, Володимир, учинил: увел дружину из сечи, горожан и сирот один на один с бессчетной ордой оставил. Без жалости под конские копыта и татарские сабли бросил!.. А что, ежели и с нами такое сделает? Как мыслите вы, а?
Федор, насупившись, молчал, но Василько, не соглашаясь, отрицательно затряс головой.
— Володимир поможет, не подведет! — поспешил он успокоить атамана, который в задумчивости сжал в кулаке свою иссиня-черную бороду.
— А в сече-то подвел! — отпарировал Гордей.
— Не знаю, как там в сече было, ан, видать, не мог он иначе. Не думаю, чтобы побоялся, не из таких. Не в пример сродникам своим, отцу и братьям, душевный он, нет в нем гордыни.
— А ты что скажешь, Федор?
— Поздно рядиться о том. Да и выхода у нас нет иного — не управимся сами, коль много в селе ордынцев.
Гордей, сдаваясь, только махнул рукой.
— Ладно, поглядим на месте. — И тронул коня.
Когда добрались наконец до княжьего стана, там уже все было готово к походу. Кони оседланы, воины в шлемах и кольчугах. Дружина ждала приказа к выступлению, но Владимир все медлил, не торопился его отдавать — он еще надеялся, что Никитка и Алешка вернутся. Князь привязался к юнцам, которые первые пошли за ним, хотел сделать их своими стремянными, да и каждый воин в его небольшом отряде был на счету. Владимир в полном боевом облачении нетерпеливо прохаживался по лесной поляне, бросая по сторонам хмурые взгляды… «Может, в ночи сбились с дороги!.. — вначале с надеждой думал он. — Но время шло, и мысль, что с Никиткой и Алешкой что-то случилось, все больше овладевала им. Эх, надо было кого постарше да поумелей послать!..»
Наконец князь смирился с тем, что больше ждать парней бесполезно. Он уже готов был отдать наказ к выступлению, как вдруг на другом конце стана послышались громкие, возбужденные голоса.
«Что там случилось — может, пригнали все ж?» Владимир поспешил туда. Увидев бежавшего ему навстречу десятника княжеской дружины, крикнул:
— Эй, Гаврила, что там?
— Приехали наконец, черти окаянные! Да не одни, с ними еще трое!
— Кто такие?
— Одного признали: начальный над порубежниками был, когда Ольгу Федоровну от татар вызволяли. Других раньше никто не видел, но, должно, тоже кмети — в шлемах, при мечах.
Князь сразу повеселел, ускорил шаги, за ним едва поспевал десятник. Не обращая внимания на остальных, он подошел к Никитке и Алешке, нахмурившись, грозно спросил:
— Где вас, сукины дети, нечистая носила? Почему не вернулись вовремя?! — И, обращаясь к десятнику, приказал: — Всыпать им, Гаврилко, кнутов!
Парни побледнели, потупились, чтобы князь не увидел, как загорелись гневом их глаза. Гордей, зло сплюнув, молча переглянулся с Васильком и Федором. Лицо последнего, однако, осталось бесстрастным, а тарусский порубежник только осуждающе покачал головой. Чтобы успокоиться, атаман крепко, до боли в руке, сжал рукоятку меча. Но, когда по знаку десятника к молодым кметям подошли дружинники, громко выкрикнул:
— Погодь, княже! Ты поначалу выслушай их, а наказать всегда успеешь.
Князь оторопел, с изумлением уставился на чернобородого пришельца, осмелившегося поучать его. Голубые глаза Владимира потемнели, еще недолго, и быть беде!..
Василько поспешил к нему, сказал что-то. Князь, теперь уже поспокойнее, с хмурым любопытством взглянул на Гордея, но приказал отпустить парней.
— Говори! — кивнул он Никитке. Но тот, мрачный, взволнованный, молчал — его приязнь к молодому князю куда и делась. Тогда заговорил незлобивый, отходчивый Алешка. В нескольких словах поведал о том, что с ними приключилось…
Взгляд Владимира и вовсе смягчился. Ненадолго наступило молчание. Но вот князь снова повернулся к Гордею, строго прищурившись, спросил:
— А ты-то зачем сюда пожаловал? Кто таков, какого роду-племени?
Тот выдержал его недоверчивый взгляд, в сердцах блеснули его жгучие глаза; ответил твердо:
— Из лесных людей я. Пришел я к тебе за помощью, дабы вместе с тобой люд тарусский из ордынской неволи освободить!..
«И впрямь конец света — душегубцы за Тарусу поднялись!» — мелькнуло в голове у Владимира, но рассказ атамана, который последовал дальше, выслушал внимательно. Когда тот умолк, князь, еще не до конца веря ему, задумчиво обронил:
— Значит, на село мое дворцовое хотите напасть, полон отбить… Так ли сие, Василько? — обратился он за подтверждением к порубежнику.
— Так, все так, княже! — ответил тот.
— Что ж, истинно замыслили вы дело знатное! Пойдем и мы с вами! — решил Владимир.
Было уже за полночь, когда лесовики и дружинники князя тарусского вышли к окраине села. Дул холодный, пронизывающий ветер. В призрачном свете клонящейся к закату луны дивными казались очертания полуразрушенных изб — ордынцы разбирали их на дрова для костров. Чуть в стороне виднелись многочисленные татарские юрты.
— Где полон? — спросил атаман у Клепы.
— Вон, гляди! Видишь: две избы цельных, а за ними загон большой, где раньше свиней держали. Теперь там пленники. Свиней ордынцы в амбар загнали и сожгли…
Рядились недолго. Первыми, направляясь в обход села, скрылись в лесу дружинники Владимира. Одновременно исчез в темноте Клепа с тарусскими крестьянами. Остальные во главе с Гордеем и порубежниками стали пробираться к избам. Едва они добрались до них, как ночную тишину прорезали громкие крики, конский топот, свист, и тотчас послышались вопли, звон оружия, ржание лошадей.
Сунув меч под мышку, атаман заложил пальцы в рот, оглушительно свистнул и бросился вперед. Следом, стараясь поспеть за вожаком, с возгласами «Слава! Слава!..» бежали станичники.
С вечера Епишка и трое других воров, служившие поводырями у ордынцев, бражничали в уцелевшей избе на дальней окраине села. Попивая белый и красный мед и крепкую брагу, истово хвалились друг перед дружкой. Сказывали, сколько ясыря обнаружили, вытряхивали из мешков награбленное и пожалованное татарскими десятниками добро: сермяжные зипуны и овчины, медные чарки и ковши, оловянные тарелки и ложки. День выдался для предателей на редкость удачным. Чуть ли не сотню тарусских мужиков, баб, ребятишек постарше привели благодаря им крымцы в дворцовое село.
Угомонились поздно. Улеглись, кто на лавках, а кто прямо на полу, и вскоре от храпа, казалось, задрожали стены избы. Около полуночи Епишка проснулся, его душил кашель, болела сухоточная грудь. Кряхтя, поднялся, вышел по нужде на двор, бранясь, долго и мучительно отплевывался. Возвратившись, улегся на лавку, поплотнее закутался в овчину. Сквозь дрему услыхал отдаленный шум, накрылся с головой. Но, когда рядом с избой раздался свист и конский топот, мигом соскочил с лавки, подбежал к волоковому оконцу, ударом кулака продырявил его и сразу увидел…
Возле ордынских юрт скачут всадники, мечутся пешие. Оттуда доносились крики и вопли. Недоуменно таращась, рябой некоторое время стоял у оконца. Решив, что на село напали враждебные шуракальцам, другие татары, Епишка бросился к двери. Перекрестившись, осторожно приоткрыл ее, испуганно осмотрелся. Вблизи никого не было. Бросившись на землю, ужом заскользил к лесу. О своих дружках, что остались в избе, даже не вспомнил. Прижимаясь к земле, полз по дорожной пыли, навозным кучам, продирался через кустарник. Неподалеку кто-то кричал, кто-то сшибался, кого-то преследовали, убивали, а он, не осмеливаясь даже повернуть голову, все полз и полз к близкому уже лесу. Может, и на сей раз ушел бы, если б конь одного из тарусцев, почуяв его, не захрапел испуганно. Станичник выругался, замахнулся на Епишку копьем, но раздумал и подозвал скакавшего рядом Василька. Лежащего заставили подняться с земли, осветили факелом и с ходу опознали рябого…
Рассветало. Повсюду лежали трупы погибших в схватке. Прикрывая лицо руками, Епишка шел в окружении разъяренных мужиков и баб, которых станичники освободили из полона в дворцовом селе. Со всех сторон на него сыпались брань, плевки и удары. Когда вора подвели к атаману, тот сразу его даже не признал. Заплеванный, в лохмотьях, с исцарапанным, разбитым в кровь лицом, стоял он перед своими бывшими сподвижниками из лесной ватаги, но голову не опускал, буравил Гордея злым, ненавидящим взглядом. Вскоре туда же приволокли и остальных пойманных предателей. Яркий свет факелов осветил их окровавленные лица, ежащиеся от страха фигуры.
— Попался, иуда! — приблизившись к рябому, сказал Клепа, замахнулся, но не ударил, сплюнув, отошел в сторону.
— О нем говорил? — спросил Василько у Федора.
Тот молча кивнул, однако ждать расправы не стал, раздвигая плечом толпу, выбрался из круга.
— Аль не чаял свидеться? Ан, гляди, пришлось? — вертясь возле Епишки, любопытствовал швец. — Ай-ая-ай!.. Запамятовал, должно, присказку: любишь гостить — люби и к себе звать? Запамятовал? А?.. Вот тебе, чтоб не запамятовал! — с необычной для него злостью выкрикнул он и ткнул рябого в бок большими портновскими ножницами.
— Погоди! — отстранил Митрошку атаман, он тяжело дышал от едва сдерживаемого яростного желания самому расправиться с Епишкой.
«Какой лютой казни предать отступника и вора?.. Колесовать, содрать с живого шкуру?.. Пусть лучше люди скажут!» — решил наконец он.
— Эй, молодцы! — зазвучал над селом его громовой бас. — Ведом ли вам сей иуда?
Ответом были гневные выкрики.
— Вы еще не все, должно, знаете! В Серпухове он с дружками не меньше, чем на Тарусчине, беды учинили. Привели в монастырь…
Договорить Гордей не успел: люди бросились на предателей.
Ночной налет на дворцовое село закончился удачно. Спящие ордынцы были застигнуты врасплох. Мало кому из них удалось бежать, большинство было перебито. Свыше тридцати тарусских мужиков присоединились к станице. Теперь в ней насчитывалось свыше семидесяти человек, из которых две дюжины были на лошадях. Среди освобожденных из полона оказался отец Федора и Марийки, Данило — высокий, еще крепкий старик с бритой бородой и длинной седой прядью волос на голове, заправленной за ухо. Его необычный вид и одежда — широченные штаны и большая баранья шапка, которую он держал в руке, — привлекли к нему внимание станичников. Клепа, Сенька и другие тарусские мужики сразу узнали деда Данилу. Вместе с ними он сидел в загоне и был осведомлен о готовящейся засаде лесовиков. Когда татары, отбирая ясырь для угона в Орду, оставили его и еще четырех-пятерых мужиков постарше в селе, он успел передать Клепе нож. В пути часть пленников незаметно для сторожевых надрезали веревки, которыми были связаны их руки, и это спасло многих.
Радость захлестнула освобожденных людей. Еще сегодня их держали в свином загоне, голодных, измученных свалившимися бедами. Большинство из них потеряли близких, видели, как горели их дома. Никто и не надеялся, что снова будет на воле…
Зашумело веселье. Князь Владимир, не гордясь, уселся на почетном месте во главе огромного, наспех сколоченного из бревен стола. Следом разместились дружинники и лесовики. Кто-то затянул удалую песню. Загудели дудки, застучали бубны, образовался круг.
Гордей поначалу все тревожился: не напали бы ордынцы. Несколько раз вставал из-за стола, обходил сторожевых. Но постепенно и у него на душе становилось спокойно и весело. Повернувшись к Владимиру, который сидел рядом, спросил с улыбкой:
— Так что, княже, доброе дело у нас получилось, не правда ли?
Тот, бросив на него взгляд исподлобья, лишь кивнул молча.
Но атаман будто не заметил неприязни в его глазах, придвинулся поближе и вдруг предложил:
— Может, княже, и дальше будем вместе бить ордынцев? Я готов со своими молодцами хоть сейчас под твое начало стать. Будем людей тарусских из полона вызволять, не дадим врагам житья!
— Нет уж, сие для меня негоже: в лесах хорониться, с деревьев, по-разбойничьи нападать… — покачал головой Владимир, а в глазах его снова мелькнуло отчуждение.
Гордей вспыхнул, взгляд его зауглился, брови нахмурил; сказал с обидой:
— Я, княже, не на промысел разбойный тебя зову! Зову биться за люд и землю нашу!
— Если уж биться с татарами, то в открытую, в чистом поле, потому к Волоку Ламскому решил идти! — отрезал князь.
— А нас что ж не кличешь?
— Вас?.. — удивился тот. — Чего ж мне звать вас? Вы станица вольная, захотите в Волок прийти, найдете дорогу.
Атаман еще больше нахмурился, отвернулся. Он явно был огорчен отказом Владимира, и были на то веские причины. Налил себе полный ковш меда, залпом осушил его… и вдруг встретился глазами с Марийкой. Она переоделась в синий шелковый сарафан и расстегайку и сидела неподалеку возле своего отца Данилы. Гордею стало жарко, да не от выпитого меда, а от ее светло-синих глаз. Марийка бросила на него призывный взгляд, неожиданно поднялась и, пробравшись через толпу зрителей, вошла в круг, пустилась в пляс. И — о диво!.. — Митрошка даже рот раскрыл от удивления: атаман пошел вслед и стал лихо отплясывать с нею.
К московским рубежам лесной отряд вышел поздним вечером у впадения реки Нары в Оку. Накануне в стане узнали о захвате ордынцами Москвы. Все были растревожены, хмуры и молчаливы. За невидимой в темноте рекой чернела на противоположной стороне стена леса. С разными чувствами всматривались в нее люди: москвичи, серпуховчане — с надеждой, тарусцы, туляки — с настороженностью. Для одних там были родимая земля, отчий дом, для других все это оставалось на берегу, который предстояло покинуть.
После ночного нападения на дворцовое село лесная станица совершила еще несколько налетов на ордынцев, освобождала пленников, уничтожала врагов. Глухие лесные дебри и непроходимые болота всякий раз надежно укрывали смельчаков. Отряд рос, к нему присоединялись освобожденные из полона и те, кому удалось спрятаться было от людоловов. С каждым днем на Тарусчине становилось все меньше татар. Повинуясь грозным наказам Тохтамыша, Шуракальская орда покидала земли разоренного княжества и направлялась к Москве. Станичники шли по пятам, нападали на небольшие отряды, истребляли врагов…
На порубежье с московскими землями в лесном стане люди заволновались. Собирались толпами, возбужденно спорили. Часть, в большинстве тарусцы и туляки, предлагали разойтись по глухим местам и выждать, пока ордынцы не уйдут в свои степи, остальные, их была добрая половина, хотели идти к Волоку Ламскому, чтобы соединиться с ратью князя Серпуховского. Федор и Василько, самые близкие сподвижники Гордея, поддерживали последних, но атаман отмалчивался; прислушиваясь к разноречивым суждениям и толкам, опасался смуты и потому не знал, на что решиться. Глядя на него, молчали и сотники, теперь в станице насчитывалось свыше тысячи человек.
Лишь далеко за полночь погасли костры и на окском рубеже стало тихо.
Только Гордей никак не мог заснуть, ворочался с боку на бок, все думал, думал… Он понимал, что завтра многое будет зависеть от его слова. Завтра станичники либо разбредутся по Тарусчине и прирубежным московским землям, оставив ему в удел его прежний путь, либо… Но тогда он должен идти к Волоку Ламскому, встретиться с князем Владимиром Серпуховским, братом великого князя Дмитрия. А это не сулило Гордею ничего доброго: тот хорошо знал бывшего стремянного Ивана Вельяминова, сына последнего московского тысяцкого, который был казнен за посягательство на жизнь московского князя и его семьи. Гордей не боялся за свою жизнь или свободу. Просто не мог превозмочь себя, не мог простить несправедливость, учиненную великим князем московскому люду, когда тот уничтожил в Москве земщину.
С отроческих лет Гордейко и его старший брат Зосим, оставшись круглыми сиротами, жили при дворе Вельяминовых. В Москве, как и в других русских городах, жители разделялись на земцев и княжчан. Первые звались москвичами, вторые — дружинами (в зависимости от имени князя, правившего в Москве: Ивана дружина, Симеона дружина, Дмитрия дружина).
Московские бояре, которых поддерживали богатые купцы, в отличие от княжеских бояр-дружинников, подчинялись тысяцкому главе земщины. Из них назначались воеводы городской рати ополчения москвичей.
Многолетняя борьба за власть между дружиной великого князя и земщиной лихорадила Московское княжество. Тысяцкий, земские бояре, богатые купцы мечтали завести такие же порядки, как в Новгороде, где всем заправляли выборные из бояр и купцов. Там издревле князь исполнял волю новгородской господы боярского правительства во главе с посадником и архиепископом. Кое-кого из строптивых князей даже изгоняли из города. Московская земская верхушка шла на все, чтобы ослабить власть великого князя. Еще во времена Ивана Красного, отца Дмитрия Донского, земские бояре во главе с тысяцким Алексеем Хвостом своими происками едва не погубили Московское княжество. Хвост заигрывал с Тверью и Литвой, настраивал ордынских послов против великого князя. Те доносили обо всем в Сарай. С большим трудом удалось тогда боярам Ивана расстроить союз недругов Москвы, а тысяцкого Хвоста однажды нашли убитым неподалеку от своих хором. При тысяцком Вельяминове земщина, казалось, смирилась, но втихую по-прежнему готовилась при удобном случае захватить власть.
После смерти Вельяминова Дмитрий Иванович поведал люду московскому, что отныне упраздняет в Москве должность тысяцкого главы земцев. Братья Василия Васильевича, Николай и Тимофей, смирились и перешли на службу к великому князю, но сын Иван бежал в Тверь. Оттуда он вместе с Некоматом-сурожанином по поручению великого князя тверского направился в Сарай. Возвратились они в Тверь с ханским ярлыком для Михаила Александровича с правом владеть великим княжеством Владимирским, уже свыше сорока лет принадлежавшим Москве…
Гордей и его старший брат Зосим еще при дворе Вельяминовых научились гончарному ремеслу. Но когда последний, приглядев невесту из Гончарной слободы, построил себе избу и ушел со двора тысяцкого, младший последовал за ним. Но в ту пору беспрерывных ратей и походов, которые вело Московское княжество и в которых участвовало земское ополчение, гибло много московского люда. Эта участь, увы, постигла и Зосима. Его вдова осталась с двумя малолетними дочерьми и перешла жить к родителям. Гордей, которому родичи в то время уже сосватали было невесту, не захотел жениться после гибели брата и пошел служить сыну последнего московского тысяцкого Василия Васильевича Ивану.
К тому времени, когда Ивана Васильевича схватили великокняжеские слуги, Гордей уже был его стремянным. Все действия великого князя Дмитрия Ивановича против его господина он воспринимал лишь как обычные козни и считал, что Иван Васильевич ведет справедливую борьбу, защищая старинные права и вольности москвичей. И поэтому Гордей искренне и рьяно поддерживал все, что бы тот ни делал.
В конце концов Ивана Васильевича и Некомата-сурожанина поймали в Серпухове, куда они тайком пробрались. Обоих нещадно били кнутами, а когда сурожанин сознался, что ими было задумано отравить великого князя и его семью, повезли в Москву. Гордею тогда удалось ускользнуть от княжеских дружинников. Облачившись в монашескую рясу, он последовал за своим господином, надеясь хоть чем-нибудь помочь ему в Москве. Гордей обошел многих земских бояр из ближнего окружения покойного тысяцкого, одних просил заступиться за Ивана, другим предлагал смелые планы освобождения его из темницы. Но, увы, рисковать никто не захотел…
С той поры бывший стремянный Вельяминова люто возненавидел великих людей, и чувство это затмило все остальные. В день казни Гордей стоял в толпе. Не выдержав, бросился сквозь строй дружинников к помосту. Федор не знал, кого он отпускает, просто пожалел незадачливого монаха.
Гордей не стал больше искушать судьбу и в тот же день ушел из Москвы. После недолгих скитаний по лесам бывший стремянный пристал к разбойной ватаге и вскоре стал ее главарем…
И вот теперь атаману разбойников предстояло сделать трудный выбор, и он, который прежде, бывало, свершал свои замыслы без раздумий и колебаний, не знал, на что решиться…
«Идти в Волок, отдаться в руки недругов?! Нет, сие негоже!..» — убеждал себя Гордей. Но другой голос вносил сумятицу в его душу: «Придешь, чай, к князю Серпуховскому со столькими ратниками, дабы в тяжкий час встать с ним против ворогов воедино!» — «Но ведь князь Владимир и Дмитрий Иваныч руку на господина моего Ивана Васильевича по кривде подняли, род его знатный не пожалели, людей московских вольностей лишили!.. Пущай их побьют татары, пущай!..» — «Нет, такое негоже! — возражал внутренний голос. — Ежели Орда вырежет всех, кому нужны будут все права и вольности?..»
Так и не придя ни к какому решению, Гордей вышел из шалаша. На востоке за темным гребнем леса всходило солнце. Гасли звезды, небо быстро светлело. Атаман подошел к берегу Оки, в не оставлявшем его тревожном раздумье остановился у самой воды. Ему так хотелось посоветоваться с Федором!.. Но тот был далеко — еще третьего дня ускакал во главе конного дозора в разведку за Оку. В последнее время они крепко сдружились. Гордей теперь полностью доверял бывшему порубежнику, знал, что на него можно во всем положиться. В лихих ратных делах, в трудных переходах через лесные дебри и болотные топи они всегда были впереди, рядом. Федор ходил в самые опасные дозоры, всегда храбро сражался, увлекая за собой остальных станичников. Однажды после успешной схватки с ордынцами, в которой Федор опять отличился, Гордей наконец поведал ему об их первой встрече на Кучковом поле в день казни Ивана Васильевича Вельяминова. Потом долго рассказывал о великокняжеской дружине и земщине, о борьбе за права и вольности москвичей, на которые посягали князья, о тех, кто встал на их защиту. Федор поначалу отмалчивался. Многое из того, что волновало Гордея, было чуждо крестьянскому сыну из Сквиры, да и великого князя Московского, под началом которого он сражался на Воже и на Куликовом поле, почитал. Но Гордей умел убеждать, и в конце концов тот многое понял и со многим согласился…
Кто-то тихо подошел к Гордею, остановился рядом. Атаман, нахмурив густые брови, покосился недовольно. Встретился взглядом со старым Данилой, отцом Федора и Марийки. Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Вот уже скоро месяц, как Гордей женился на Марийке, их обвенчал поп в чудом уцелевшей церкви в Тарусе.
— Что, сынку, пригорюнился? — заговорил тесть первым. — Да так, что в волосах и бороде твоих сивые пряди появились. Что скажешь? А?.. — И, не дождавшись ответа, продолжал: — Вижу, не знаешь, какой дорогой идти, какой путь выбрать…
Они говорили долго. Солнце, поднявшись над лесом, уже заливало огненно-красными лучами Оку, берега и лесной стан, а старый Данило, горячась и размахивая руками, все убеждал зятя:
— …Не можно стороной пройти, нельзя жить, коли враги все вокруг кровью залили! Надо всем заедино против Орды стать. Иди к князю на помощь!
— Добро! — сдался наконец Гордей. — Скажи сотникам: пущай сбирают людей!..
Когда поляну у берега реки заполнили станичники, атаман прошел через расступившуюся перед ним толпу, поднялся на пригорок.
— Вы тарусцы, мы москвичи, есть среди нас и серпуховские, и тульские, и другие, есть даже дальние, из-под самого славного града Киева, но все мы одной земли дети!.. — взволнованно начал он.
Гордея слушали по-разному: кто жадно ловя каждое слово, кто настороженно, с недоверием. Сотни глаз были устремлены на атамана, а он, будто еще недавно его не терзали раздумья и сомнения, уверенно бросал в притихшую толпу:
— Два года минуло, как побили русские люди Орду на Куликовом поле! Скинула Русь вражье ярмо! Без сирот-крестьян и горожан ничего бы князья не сделали. Опасаясь за свои вотчины, они угодничали пред Ордой да меж собой, как псы за кости, грызлись. Привел Русь к победе славной люд простой! Он и дань платил, и от ордынцев по лесам да топям хоронился, но землю свою и речь не забыл. Ныне снова пришла беда на нашу землю! Коль не станем все заедино против врага, не видать нам жизни и воли!..
Гордей звал людей на битву, и, слушая его страстную, тревожную речь, каждый чувствовал себя сильнее и значительней.
Утром следующего дня лесная станица стала переправляться через Оку.
Короток пасмурный сентябрьский день в лесу. До Волока Ламского оставалось не больше десятка верст, однако уже совсем стемнело. Гордей велел станичникам располагаться на ночлег. В еловом лесу было холодно и сыро, но костров разжигать не стали: дозорные донесли, что неподалеку, в Звенигороде и Рузе, находится многочисленное ордынское воинство. Сотники выставили сторожевых вокруг лесного стана. Отправив к Волоку Ламскому новую конную разведку под началом недавно возвратившихся Федора и Василька, Гордей направился к своему шалашу, где в одиночестве томилась Марийка. Она обрадованно встретила его, но муж, весь ушедший в свои думы, не ответил на ее ласку.
— Уже разлюбил? — обиделась она.
— С чего взяла? — недовольно бросил Гордей, но тут же, смягчившись, сказал: — Я, может, всю жизнь искал тебя, Марийка.
— Что ж не рад мне? — обвила она руками его шею.
— Притомился. Каждый день новые люди приходят, всем надобна забота. Добро б только сироты да ремесленные, а то уже и монахи, и дети боярские к станице пристают.
— Страх сколько заботы у моего Гордеюшки — посочувствовала жена. — Молодцов у него не счесть. И всех пригляди, накорми. То ли мне: один он у меня. Но по всей земле слух про него идет. Освободили кого из полона злого, говорят: «То Гордей с удальцами лесными!..» С топей и чащи выходят, спрашивают: «Где тут молодцы Гордеевы?..» Купца того, что с Калуги прибежал, вспомнила! — Марийка звонко рассмеялась. — «Ведите меня к наиглавному воеводе княжьему!..» — молвил. А воевода-то наиглавный, княжий — мой Гордей!.. А тех детей боярских с Медыни ты прогнал, и добре сделал. Заявились, важные такие. Мы-де думали, что дружины верховских князей супротив ордынцев выступили, а тут черные людишки только и холопы…
Гордей, все еще занятый мыслями о встрече с князем Серпуховским, рассеянно слушал ее болтовню, иногда улыбался, поглядывая на жену. На душе у него теплело, даже беспокойные думы, что заполнили голову, казалось, не так уже тревожили.
«Завтра, должно, все решится…»
— Гордей! Гордеюшка! — шептала Марийка. — Что молчишь? Или заснул? Замерзла я, а ты не приголубишь…
Гордей встрепенулся, жадно обнял жену, потом раздел и долго ласкал ее…
Она, утомленная, счастливая, уже стала засыпать, когда услышала:
— Ладно, Марийка, ты спи, а я стан еще раз обойду. Завтра, может, в Волоке заночуем.
— А какой он, Волок? Ты еще вчера мне обещал рассказать, — присела она на ложе — покрытую холстом копну сена; сон ее как рукой сняло — женщине неожиданно тоже передалась тревога мужа.
— Ну, слушай… — в свою очередь почувствовав волнение, которое овладело женой, стал рассказывать Гордей, чтобы отвлечь ее и успокоить. — Столько-то годов тому, может, пять, а может, и более, довелось мне бывать в Волоке. Остановились мы с боярином моим Иваном Василичем в Ильинском монастыре. Игумен, чудной такой старец, волосы и борода седые, а нос красный — причащаться, видать, к медам любил… Так вот, он дивные грамоты господину моему показывал. Печати к ним из чистого золота. И будто пожалованы те грамоты Ильинскому монастырю в незапамятный час, может, тыщу лет тому великим князем киевским Ярославом.
— Тыщу лет тому?! — удивилась Марийка.
— Ну, может, не тыщу, но очень давно, — уточнил Гордей и продолжал: — Рассказывал игумен про Волок Ламский нынешний, про то, как он стал… А дело так было. Приехал однажды Ярослав в прежний город, его тоже Волоком звали, только он на реке Ламе тогда стоял. Через него в Волгу и в Днепр купцы ладьи свои тащили волоком. Пробыл там Ярослав день-другой, и вельми город ему не понравился. Улочки узкие, грязные, шум, гомон, гости торговые варяжские, новгородские, киевские, других земель с людишками своими толкутся повсюду, бражничают, орут. Невтерпеж стало великому князю, крикнул он бояр и дружинников да отъехал за три версты от города к речке Городне, что в Ламу впадает. Поставили Ярославу шатер на горе, прилег он и заснул. А во сне явился сам пророк Илья!..
Гордей почувствовал, как вздрогнула Марийка, и поспешил ее успокоить:
— Не бойся, все обошлось. Илья-громовержец встал в своей колеснице, показал перстом на ту сторону речки Городни и говорит: «Тут заложи град!» Затем показал на гору рядом: «А тут поставь церковь Воздвижения!» Так Ярослав и сделал. А там, где его шатер стоял, велел построить церковь пророка Ильи с монастырем и грамоты с золотыми печатями передал. Вот с такого дива и пошел на Руси славный город Волок Ламский!.. А ты никак заснула? Умаялась со мной, бедолага… — с непривычной для самого себя лаской молвил суровый лесной атаман. Взял меч и вышел наружу. Остановился и невольно прислушался: под перебор гуслей лилась знакомая грустная песня:
Зачем мать сыра земля не погнется?
Зачем не расступится?..
Гусляр умолк, а лесной атаман еще долго стоял у шалаша, настороженный, хмурый. Наконец решительно выпрямился и быстро зашагал по крепко спавшему в ночной тишине лесному стану.
Федор торопился. Надо было до рассвета добраться до вражеского стана и разузнать, сколько там ордынцев.
Отъехав несколько верст от лесного лагеря, дозорные разделились — Василько с кметями поскакал к Волоку, а Федор направился на поиск один.
Было уже за полночь. Отыскивая по приметам дорогу, бывший порубежник пробирался среди вековых дубов и елей. Наконец лес начал редеть. Стали попадаться молодые деревья. На опушку он выехал задолго да рассвета. Моросил мелкий холодный дождь. Федор спешился и обвязал мешком коню морду, чтобы тот не заржал ненароком. Недолго постоял, прислушиваясь к ночи. Затем пошел дальше, ведя коня в поводу. Внезапно насторожился и остановился… В свисте ветра и шуме дождя ему почудился необычный гомон, слышимый в отдалении. Федор приложил к уху ладонь, повернул голову в ту сторону. Минуту-другую стоял неподвижно: приглушенный расстоянием, к нему доносились звуки, явно издаваемые большим скопищем людей и животных. Привязав коня к одинокому дереву, Федор стал пробираться через густой кустарник.
Блеснула молния, прогрохотал гром. Дождь усилился. В его монотонном, окутавшем воздух шуме сразу растворились другие звуки, слабый гомон людей и животных неведомого лагеря стал не слышен. То и дело останавливаясь и прислушиваясь, Федор брел наугад.
Неподалеку опять сверкнуло, раздался оглушительный треск, потом грохот. Дозорный торопливо перекрестился. С детства услышанное: «Когда блестит молния — ангел Господний в гневе глядит на дьявола, когда гремит — ангел летает по небу, бьет крылами, гонит нечистого…» всколыхнуло суеверным страхом его неробкую душу. Но тут же вспомнилось другое — то, что сказывал знакомый монах: «Гром и молния от самого столкновения туч берутся, аки камень, ударяясь о железа, грохот испущают с огнем…» Успокоился, стал ждать новой вспышки: «Может, удастся разглядеть чтой-нибудь?»
Небо снова прорезали огромные огненные завитки, на миг стало светло, как днем. Этого оказалось достаточно, чтобы разведчик успел разглядеть ордынский стан, расположенный справа, в полуверсте от него. Он свернул в эту сторону и, пригнувшись, быстро зашагал по полю.
Необычная для начала осени гроза бушевала долго. Дождь перешел в ливень, небо и земля то и дело озарялись вспышками молний, грохотал гром. Вражеский стан был уже рядом. Но вот стало затихать. Теперь Федор услышал перекличку караульных, ржание лошадей, рев верблюдов. Крадучись между кустами и деревьями, он подошел совсем близко. Раздвинул ветки… Всего несколько десятков саженей отделяли его от ордынских шатров и юрт. Большие и малые, разделенные рядами повозок и арб, они словно заполонили поле до самого окоема. Снаружи лагерь казался безлюдным, напуганные грозой, ордынцы укрылись в шатрах, юртах, под повозками. Кое-где в жилищах был разведен огонь, снопы искр вылетали из верховий шатров, словно из печных труб.
«Тысяч тридцать их тут, не менее! — Федор, окинув взглядом, мигом оценил вражеский стан. — Надо уходить, пока не заприметили!..»
Он уже стал выбираться из кустов, как вдруг почти рядом послышался конский топот; затаился, стал всматриваться в темноту.
Гроза проходила, молнии вспыхивали все реже и слабее, и теперь вокруг себя ничего нельзя было различить. Вдали глухо пророкотал гром, замелькали неяркие сполохи, и затихло. Дождь перестал. Зато шум приближающейся конницы слышен был все громче.
«Что за конные? Неужто еще помощь к татарам пришла? Скоро светать начнет, надо упредить наших!» — в тревоге подумал Федор.
Он быстро выбрался из кустарника и, опасаясь, чтобы его не обнаружили, пополз к дереву, где привязал коня. Высокая трава хлестала его по лицу, холодные капли растекались по телу, попадали под шлем, но он не обращал внимания и думал только о том, что ползти придется еще долго, а время не ждет. Наконец не выдержал, встал и, больше не думая об опасности, чуть ли не бегом зашагал по степи… Небо на востоке посветлело, занимался рассвет. В сумерках уже можно было различить одиночное дерево, к которому он привязал коня.
И тут сзади него послышался конский топот и громкие крики. «Теперь уже явно заметили!..» Сердце у Федора беспокойно заколотилось. Оглянувшись, различил в предрассветной мгле большую группу всадников. Они были еще далеко, но он понял, что к коню добежать не успеет…
Но что это?! Конники, скакавшие впереди, разделились и понеслись в разные стороны. Федор едва успел упасть на землю, как один из ордынцев промчался мимо, следом с полдюжины других. Из-под копыт взметнулась земля, осыпала его мокрыми комьями грязи. Топот затих.
«Выходит, не за мной, слава те Господи!..» — Федор приподнялся, бросил озадаченный взгляд в ту сторону, куда поскакали всадники, но, ничего не увидев, побежал к своему коню.
Федор вернулся в лесной стан в полдень. С трудом добудились Гордея. После бессонной, в тревожных думах ночи у атамана шумело в голове, резало глаза, словно кто песком их засыпал, не выспался, и, ко всему еще, этот недобрый сон, что привиделся… Будто стоит он один на дороге, а по ней идет воинство великого князя Московского Дмитрия. Вдруг появилась телега, окруженная дружинниками. В ней двое — мужик и баба. У мужика мохнатые брови, черная борода с седыми прядями оттеняет бледное, исхудалое лицо. Женщина закутана в платок, видны лишь ее, казалось, застывшие глаза. Гордей пристально вгляделся в лицо бабы и ахнул: да ведь это Марийка! А рядом он — Гордей!.. И тут его, слава Богу, растормошили — прискакал Федор.
— Так говоришь: ордынцев тыщ тридцать? — хмурясь, переспросил он.
— Может, и более! — сумрачно подтвердил Федор.
— Так… — задумался атаман, на лбу его пролегла глубокая складка. — Хорошо, что вражью силу ты разведал. Теперь давай думать, что делать станем.
Все сомнения и колебания были позабыты, мысли Гордея сосредоточились на одном, главном — близящейся битве…
Наконец в лесной стан прискакали Василько и другие дозорные. К Волоку им добраться не удалось, лишь чудом не столкнулись с ордынцами, но видели вдали конные русские дозоры, видимо, князя Владимира Серпуховского.
Двоюродный брат Дмитрия Донского, прозванный за Куликовскую битву Храбрым, собирал в Волоке Ламском полки. Из Звенигорода, Рузы, Можайска и других городов, из окрестных сел и деревень к нему шли конные княжеские и боярские дружины, пешее ополчение горожан и сирот. Пришел к Волоку и тарусский князь Владимир со своим немногочисленным отрядом. Но воинов у князя Серпуховского было значительно меньше, чем у врагов.
Гордей и Федор долго расспрашивали Василька, потом все трое стали советоваться.
— Крепко, видать, готовится князь Серпуховский к сече, да только выстоит ли против такой силы ордынской? — с сомнением покачал головой атаман.
— Не лишней будет наша подмога, ой не лишней… — задумчиво сказал Федор. — Только слепо не пойдем. Мыслю я, надо мне с Васильком вперед податься. Высмотрим все, а ты тем часом подойдешь со станичниками. Мы тебе знак дадим, когда в сечу вступать…
Так и решили. С дюжину дозорных во главе с порубежниками вскочили на коней и направились к Волоку, а Гордей, подозвав сотников, приказал:
— Пора и нам выступать! Воев накормить, меда дать! А там сбор трубить! Да чтобы через час какой, кроме баб, детишек и хворых, в стане никого не было!
Гордей направился в свой шалаш, чтобы надеть кольчугу, взять меч и шлем; еще издали увидел Марийку, она уже успела облачиться в доспехи и теперь проверяла, остра ли сабля, захваченная ею у убитого ордынца.
— Марийка! — оторопело уставился он на жену. — Ты что, не слышала наказ?
— Я с тобой, Гордей! — смело глядя на грозного мужа, сказала она. — На саблях биться не хуже тебя могу. — И лихо взмахнула саблей.
— Да пущай идет! — молвил старый Данило; он подошел к ним, еще не слышал разговор, но уже о всем догадался. Хлопнул зятя по плечу, усмехнулся: — Такая тебе, атаман, бисова женка досталась, не удержишь. — И, помолчав, задумчиво добавил: — Берегись не берегись, а от судьбы не уйдешь.
Шуракальская орда, миновав сожженный Серпухов, двинулась на Москву. По обе стороны дороги лежала опустошенная, обезлюдевшая земля. А навстречу крымцам шли большие и малые караваны: окруженные конными нукерами повозки, телеги, арбы с награбленным, пленники, захваченный скот…
Великому хану Золотой Орды Тохтамышу наконец удалось захватить Москву. Изо дня в день бросал он свои бессчетные полчища на стены Кремля. Приступ следовал за приступом, но осаждавшие никак не могли ворваться в стольный город урусутов. Подножья стен были завалены трупами ордынцев. Отчаявшись овладеть Москвой силой, Тохтамыш прибег к обману. В грамоте, переданной москвичам, он заверял их: «Вас, людей своих, хочу помиловать я, царь, ибо не виновны вы, не заслуживаете смерти. А ополчился я на великого князя Дмитрия, от вас же ничего не требую, кроме даров. Встретьте меня, откройте ворота, хочу лишь ваш город посмотреть, а вам дам мир и любовь».
Сопровождавшие ордынского хана суздальские князья Василий Кирдяпа и Семен всенародно поклялись на кресте, что Тохтамыш сдержит свое слово. Среди осажденных не было единства. Ремесленный люд — кузнецы, оружейники, гончары, кожевенники, бочары и крестьяне из окрестных сел и деревень, что все эти дни стойко сражались на кремлевских стенах, понесли большие потери: многие были ранены, многие убиты. Оставшиеся в городе бояре и архимандриты сумели убедить уцелевших защитников крепости открыть ворота врагу. Осадный московский воевода князь Остей, который во главе депутации горожан вышел из Кремля для переговоров с Тохтамышем, пал от рук ханских телохранителей первым. Ордынцы, ворвавшись в крепость, перебили и угнали в полон тысячи мужчин, женщин, детей, а потом подожгли Кремль…
Шуракальская орда Бека Хаджи преодолела уже больше половины пути от Серпухова до Москвы и расположилась на привал возле села Остафьево, когда туда прискакал гонец от Тохтамыша. В послании великого хана шуракальцам повелевалось идти к Волоку Ламскому и там соединиться с воинством двоюродного брата Тохтамыша Коджамедина.
Захватив Москву, Тохтамыш бросил свои полчища на земли великого княжества Московского, ростовские, ярославские и другие земли. Владимир, Переславль, Дмитров, Углич, Звенигород, Руза, десятки городков, сотни сел и деревень были разграблены и сожжены. На севере семь туменов — по десять тысяч нукеров в каждом во главе с другим двоюродным братом Тохтамыша, огланом Бек Булатом, подступили к Ростову и Ярославлю. Захватив их, татары намеревались направиться к Костроме, где великий князь Дмитрий Иванович собирал полки. А тридцатитысячная рать оглана Коджамедина двинулась на Волок Ламский.
Получив наказ великого хана, Бек Хаджи обрадовался, его смуглое лицо расплылось в счастливой улыбке… «Слава Аллаху! — подумал он. — Эта добрая новость отдалила день моей встречи с великим ханом! А если на то будет воля Аллаха и мы разобьем коназа Серпуховского, то гнев Тохтамыша минует меня вовсе… Слава Всевышнему, что он надоумил меня идти через Тарусу! Скольких нукеров я бы потерял, если бы поспешил в Мушкаф и штурмовал ее стены! И еще хвала Аллаху, что он подсказал великому хану мысль послать меня на коназа Серпуховского, а не на Дмитрия. Все прекрасно. А главное, что рядом уже нет коротышки Алимана — ему велено скакать в Мушкаф к великому хану. Вот уж на ком тот сорвет свой гнев!..»
Бек Хаджи тут же созвал тысячников и отдал им наказ готовиться к выступлению на Волок Ламский. Но едва они вышли из его походного шатра, шуракальский хан помрачнел… Который уже день его тревожили вести из Тарусы. Еще когда Бек Хаджи выступал из города, в шуракальский стан прискакали несколько нукеров — им чудом удалось вырваться из села, на которое ночью напали урусуты. Они отбили большой ясырь, предназначенный для угона в Крым и продажи в Кафе, уничтожили сторожевую охрану, расправились с поводырями, которые так ловко выслеживали и помогали вылавливать в лесах и топях беглецов. По рассказам нукеров, среди тех, кто напал на село, было много дружинников Владимира, брата убитого тарусского коназа Константина.
Эти воспоминания снова вызвали гнев у шуракальского хана. В то время, когда к нему пришла эта злая весть, его тысячники-мынбасы Мюрид и Солиман, посланные преследовать урусутов, бежавших с поля битвы, поклялись, что возле Рязани они разгромили большой отряд тарусских дружинников. Кто же тогда нападает на караваны с полоном?.. Три сотни шуракальцев во главе с мынбасы Мюридом, втайне от гонцов Тохтамыша оставленные им на Тарусчине, не решаются сопровождать ясырь. А урусутские разбойники наглеют с каждым днем. Раньше они нападали только на немногочисленную охрану, а теперь отбивают ясырь, который сторожат большие отряды. Беку Хаджи пришлось послать гонца к Мюриду с наказом покинуть тарусские земли…
В ханский шатер неслышно вошел мынбасы Солиман и, прижимая руку к сердцу, доложил, что шуракальцы к походу готовы. Бек Хаджи молча кивнул ему и, сопровождаемый тысячником и телохранителями, вышел из шатра. Окинув быстрым взглядом многотысячное воинство, что в полном боевом облачении уже сидело на конях, он смягчился, самодовольно подумал: «С такими багатурами меня не оставит удача. Надо только не опоздать в Волок Ламский. Когда рать коназа Серпуховского будет смята и побежит, шуракальцы должны первыми ворваться в город, иначе вся добыча достанется другим…»
Шуракальцы подъехали к месту встречи с туменом Коджамедина перед самым рассветом. Лил проливной дождь, сверкали молнии, грохотал гром. Промокшие насквозь, утомленные дальним переходом нукеры, нарушив строй, беспорядочной толпой следовали за Беком Хаджи и мынбасы-тысячниками. К ним уже доносились запахи дыма и жареного мяса, отчетливо слышался гомон огромного стана, и постепенно в их суеверных душах исчезал страх, вызванный грозой. Воины приободрились, лошади побежали резвее.
Их никто не остановил, никто не поднял тревогу, и орда без помех приблизилась к лагерю Коджамедина. И только у крайних юрт всадники замешкались — дозорные крымцев наткнулись на урусутских лазутчиков, которые подкрались к стану ордынцев. Вражеские разведчики увлеклись и не услыхали, как их, подкравшись, окружили шуракальские воины. Урусуты вскочили на коней, пытаясь бежать, но их догнали и захлестнули арканами. Лазутчиков подвели к Беку Хаджи. Они были молоды, почти отроки, и шуракальский хан, вглядываясь в их освещенные неверным светом факелов юные лица, подумал, что это хорошая добыча. Повернувшись к мынбасы Солиману, бросил:
— У этих юнцов можно многое узнать про коназа серпуховского и его воинство, надо лишь их как следует допросить!
Солиман кивнул, приказал связать пленникам, их было двое, руки и гнать за его конем.
По команде тысячников шуракальцы построились и стали въезжать в лагерь Коджамедина. К ним с тревожными возгласами бросились караульные, укрывшиеся от грозы в юртах. Тотчас заиграли дудки, застучали бубны, отовсюду бежали нукеры с копьями и обнаженными саблями. Переполох был недолгим, увидев, что это свои, ордынцы радостными криками приветствовали их.
— Да они все хмельные! — в ярости воскликнул Бек Хаджи; презрительно сплюнув, крикнул:
— Где оглан? Ведите меня к нему!
Два ближних бека Коджамедина, почтительно поклонившись хану, помогли ему сойти с коня. Бек Хаджи строго спросил:
— Что за праздничное настроение царит в походном стане?
Но беки промолчали, а он, не позволив им взять себя под руки, направился к шатру оглана.
Коджамедин был не один, рядом с ним на большом шемахинском ковре, пестревшем вышитыми розами, тюльпанами и другими цветами, полулежали двое. Справа хан Астраханской орды Хаджи Черкес, в зеленой чалме паломника на круглой, словно арбуз, голове, слева предводитель ногаев Койричак, безбородый, с мрачным бесстрастным лицом, такой же длиннорукий и нескладный, как хозяин шатра оглан Коджамедин.
Приветствуя их, Бек Хаджи приложил руку к сердцу и слегка склонил голову. Ему ответили. Коджамедин встал, обняв шуракальского хана, усадил на ковре возле себя. Бек Хаджи уже успел окинуть шатер взглядом и с удовлетворением подумал, что убранство в нем не богаче, чем в его шатре, хотя Коджамедин был царевичем — братом Тохтамыша.
— Хвала Аллаху! Наконец мы удостоились чести лицезреть тебя, светлый хан! — с едкой усмешкой на лице произнес оглан. — О подвигах твоих мы так наслышаны, и о былых, и о недавних, что почитаем за великую честь сидеть с тобой рядом.
Бек Хаджи едва сдержался, чтобы не вспылить; сделав вид, будто не понял намека, в тон ему ответил:
— О пресветлый оглан, ты преувеличиваешь мою доблесть! Чего стоит она в сравнении с подвигами великого из великих Насира эд-Дина Махмута Тохтамыша, твоими и всех тех, кто сокрушил стольный город урусутов!..
— Хвала Аллаху, что мы можем лицезреть тебя, Бек Хаджи, хвала Аллаху, — не отводя от шуракальца тяжелого, испытующего взгляда, повторил Коджамедин. — А мы считали, что ты еще в Тарусе… — Он хотел добавить: «Нежишься с урусутской полонянкой», но, зная строптивый нрав шуракальского хана, раздумал… Зачем перед битвой озлоблять непокорного гордеца? Вот разгромим коназа Серпуховского, тогда за все и сочтемся! И продолжал неторопливо: — Да, ты вовремя привел свою орду, Бек Хаджи, очень вовремя. Завтра… Нет, уже сегодня, — поправился он, — мы выступаем на Волок Ламский. Если бы ты не пришел сегодня, то лишился бы большой добычи, мы не стали бы тебя ждать.
Тонкие губы шуракальца дрогнули в усмешке; оторвав взгляд от вытянутого, как у лошади, лица оглана, он посмотрел на многочисленные кувшины с запретным вином, бузою и кумысом, на дыни, миндаль и виноград на ковре и с осуждением подумал: «Сколько они выпили хмельного! Нечестивцы презрели яссу великого Чингисхана, в которой сказано о запрете одурять свои головы вином и бузой перед сражением!..»
В шатре ярко пылал костер, но Беку Хаджи было зябко, насквозь промокшая одежда холодила тело; ковер вокруг него потемнел от стекавшей с кафтана воды. Хану тоже захотелось выпить вина, он даже облизнул губы, но, верный вековым устоям, заставил себя подавить желание. Взглянул на свои перепачканные глиной сапоги, сырую одежду, завистливо покосился на унизанный жемчугом и сапфирами шелковый халат Коджамедина, на его красного сафьяна легкие туфли и хмуро поморщился.
Для бросавшего то и дело пристальные взгляды на своего гостя оглана это не осталось незамеченным. Он хлопнул три раза в ладоши и, когда в шатер вбежал черный невольник, приказал:
— Халат и туфли доблестному хану, он хочет переодеться после утомительной дороги! — И, обращаясь к шуракальцу, предложил: — Выпей вина, оно согреет тебя и укрепит твои силы.
Однако и это не смягчило Бека Хаджи. Покачав головой, он произнес:
— Благодарю тебя, оглан, но я не пью вина перед битвой! Напрасно ты послал своего раба за одеждой. Я не стану переодеваться, ибо когда я в походе, то веду жизнь простого нукера. Скажи мне только, не ослышался ли я, что ты намерен сегодня выступить на Волок Ламский?
— Нет, не ослышался! Сегодня! Сейчас же! — выкрикнул обозленный его тоном и отказом Коджамедин.
— Но уже рассвело, а твои нукеры к походу не готовы. Да и шуракальцам следовало бы отдохнуть после дальней дороги. Не забывай: Волок защищает брат Дмитрия Московского коназ Серпуховский, за победу над Мамаем его называют Храбрый!
— Я все знаю, Бек Хаджи! — надменно процедил тот. — Не понимаю, зачем ты мне говоришь об этом?! Ты, который не брал Мушкаф! Ты, который даже не видел, как храбро сражались с урусутами доблестные нукеры великого хана!
— Я в это время сражался с тульским и тарусским коназами! Я победил их и взял большую добычу! — отпарировал Бек Хаджи. — Мои воины храбры и отважны! Урусуты стояли насмерть, но я разбил их! Вы думаете, что я побоялся прийти в Мушкаф! Вы считаете, что я думал только об ясыре! Но если бы тульский и тарусский коназы соединились с Серпуховским и ударили с полудня, вы бы не овладели Мушкаф!.. — все больше распалялся шуракальский хан, который благоразумно решил, что нападение — лучший вид защиты.
— Хватит! — махнув длинной костлявой рукой, оборвал его Коджамедин. — Нам все известно, не хвались! Мы еще обо всем потолкуем, когда придет час!
Бек Хаджи вознегодовал при этих словах…
«Он мне угрожает, этот пьянчуга?!.» Он уже хотел вскочить и покинуть шатер, но заставил себя сдержаться и после небольшой паузы сказал:
— Я хочу спросить тебя, оглан, о другом: все ли известно тебе о воинстве коназа Серпуховского?
Коджамедин, сердито щуря узкие щелки глаз, ничего не ответив, отвернулся.
Чтобы помешать разгорающийся распре между военачальниками, подал наконец свой голос молчавший все это время астраханский хан Хаджи Черкес:
— Нам все известно, Бек Хаджи, все. Урусутов в Волоке Ламском не много. Совсем мало урусутов, не наберется даже тумена.
— Их можно растоптать копытами наших коней, даже не вынимая из ножен сабель! — воскликнул ногайский xaн Койричак.
Бек Хаджи усмехнулся и промолвил не без ехидства:
— И это все, что вам известно о серпуховском коназе и его воинстве? Не много, однако!
— Я окажу тебе высокую честь, шуракалец! — прошипел Коджамедин и вдруг снова перешел на крик: — Ты первым поведешь на Волок своих нукеров! Они храбры и полны сил, они ведь не сражадись за Мушкаф! Они сокрушат урусутов коназа серпуховского!
Чем больше кричал разъяренный оглан, тем спокойнее становился Бек Хаджи, тем увереннее и смелее отвечал оглану:
— Меня всегда считали беспечным и веселым человеком, но более беспечных людей, чем вы, я еще не встречал. Вы пренебрегли законами яссы великого Чингисхана, вы даже не выставили вокруг своего стана дозорных. Если бы урусуты этой ночью оказались тут, они бы вырезали вас всех до последнего нукера, вырезали бы, как баранов. Вам все известно, но знаете ли вы, что урусутские разведчики без помехи подкрались к вашему лагерю? Мои нукеры поймали двоих, а сколько их было?.. Хотите, я прикажу привести их сюда, чтобы допросить?
Но все сказанное ничуть не насторожило пьяных татарских военачальников, скорее наоборот:
— Ты забываешься, шуракалец! — вскочил на ноги Коджамедин.
— Как ты посмел, Бек Хаджи, так разговаривать с братом великого Тохтамыш-хана! — поднялся с ковра Койричак, угрожающе положив руку на эфес кинжала.
Хаджи Черкес, который был менее пьян, вмиг оказался между ними и срывающимся голосом прохрипел:
— Опомнитесь, ханы! Аллах покарает нас, если мы станем убивать друг друга и не сокрушим неверных!
В шатре установилось гнетущее молчание, сквозь войлочные стены стал слышен гомон пробуждающегося ордынского лагеря. Коджамедин подошел к Беку Хаджи и угрюмо произнес:
— Хорошо, доблестный Бек Хаджи, ты не пойдешь первым на Волок Ламский. Ты и твои нукеры будут в обозе охранять ясырь. Я все сказал!
Разъяренный шуракалец, не проронив ни слова, стремительно вышел из шатра. Вскочив на коня, он в сопровождении телохранителей поскакал к своим нукерам. Возле небольшой походной юрты, которую уже успели поставить, Бек Хаджи спрыгнул на землю и быстро вошел внутрь. В нос ему ударил едкий запах дыма. При свете воткнутого в землю факела два невольника, стоя на коленях, изо всех сил дули на сырые дрова, стараясь разжечь костер. Хан для острастки хлестнул их плеткой по спинам, замахнулся опять, но огонь наконец разгорелся, и рабы, торопливо пятясь, поспешили убраться.
Бек Хаджи присел на корточки возле костра, задумчивый, мрачный. Припоминал разговор с огланом Коджамедином и чувствовал, как неистовая лють туманит голову… «В обозе решил держать меня и моих храбрецов! Что ж, об этом он еще горько пожалеет!..»
— Эй, Хасан! — громко позвал он начального над стражей и, когда тот появился на пороге, велел привести схваченных урусутских дозорных.
В юрту ввели Никиту и Алешку; руки у них были связаны, верхняя одежда снята. Босые, в длинных белых рубахах стояли парни перед ханом, который не спускал с них испытующего взгляда. Потом подошел поближе, грозно выкрикнул:
— Вас послал коназ Серпуховский?!
Пленники не отвечали.
— О хан, ты забыл, что они тебя не понимают! — воскликнул мынбасы Солиман, вошедший в юрту. — Я прикажу привести урусутского поводыря, что служил нам в Тарусе, он знает по-татарски, у него такое чудное имя — Корень.
Вскоре тот явился; бросив испуганный взгляд на хана, потом на Никиту и Алешку, приготовился переводить, но молодые воины, опустив головы, молчали.
— Говорите, подлые гяуры! У меня нет времени ждать! — заорал Бек Хаджи и, схватив плетку с вшитыми кусочками свинца, яростно стал хлестать парней. — Говорите, щенки, кто вас послал? Коназ Серпуховский? Сколько у него воинов?..
На лицах пленников вздулись багровые полосы, рубахи превратились в окровавленные лохмотья. Никитка, сцепив зубы, с ненавистью смотрел на шуракальца. Алешка при каждом ударе вскрикивал, но оба по-прежнему молчали.
Наконец Бек Хаджи утомился и опустил плетку, в голове у него мелькнуло: «В мужестве им, однако, не откажешь! Это уже не щенки, это настоящие волки! Потому урусуты и разгромили Мамая, что у них даже юнцы такие!..» Что-то похожее на страх неожиданно закралось в душу хана. Чтобы успокоиться, он стал снова хлестать парней своей страшной плеткой.
— Все молчите, гяуры! — Лицо хана снова исказилось, глаза, казалось, выскочат из орбит. — Тимур, Махмуд, Ахмет! — громко выкрикнул он. — Переломить хребты этим упрямцам! Тут, в юрте! Сейчас!
Полог юрты качнулся, вбежала захваченная в Тарусе урусутка Настя, ставшая за эти дни любимой наложницей Бека Хаджи. Волосы у нее были распущены, карие с желтым ободком глаза расширены. Такой она показалась хану еще более желанной, самой прекрасной из всех женщин в мире. У него, жестокосердного к мукам и страданиям других, при виде ее радостно зачастило сердце. Забыв про пленников, бросился к ней…
— О, моя нежная газель! Зачем ты пришла сюда?! Раздетая… Босая… — искренне ужасался Бек Хаджи.
Но Настя, казалось, не слышала его. Подойдя к пленникам, закричала:
— Господи! Что ты сделал с этими несчастными, Бек Хаджи?! А еще говоришь, что безумно меня любишь. Разве может любить сердце, в котором столько зла?!
— Они лазутчики коназа Серпуховского! — грозно воскликнул шуракалец — его радостное возбуждение куда и делось. — Они молчат, не хотят говорить, смеются надо мной! — еще больше повысил он голос. — Я велел их казнить!
— Нет, ты не сделаешь сего! — дрожа от волнения и страха, произнесла Настя. — А ежели казнишь, то я никогда тебя не полюблю! Убей и меня! — Увидев, что хан заколебался, упала перед ним на колени, взмолилась:
— Прошу тебя, Бек Хаджи, не казни сих юнцов!
Тот помолчал, потом, сдвинув к переносице тонкие брови, махнул рукой:
— Хорошо, пусть будет по-твоему, я помилую их. — И приказал державшим парней нукерам: — Отправьте урусутов в обоз к остальным пленникам!
На рассвете дозорные во главе с Федором выехали из лагеря станичников и углубились в редкий, поросший чахлым кустарником лес. Лошади неслышно ступали по мокрой траве и опавшим листьям. Разведчики проехали несколько верст, никого не встретив. Когда в просвете между деревьями стали видны постройки Волока Ламского, Федор остановил дозорных и приказал надеть мешки на морды лошадей.
Наконец всадники выехали на опушку леса. Перед ними простиралось скошенное поле. С одной стороны оно примыкало к приземистым избам посада, с другой — переходило в дорогу, которая скрывалась за поворотом в лесу. В нескольких десятках саженей от разведчиков поперек поля тянулся широкий ров. Он был так искусно завален дерном поверх срубленных веток деревьев, что дозорные, хотя и находились в нескольких саженях, сначала его даже не заметили.
Федор показал на ров стоявшему рядом Васильку.
— Не инак для орды выкопали?! — разглядев, обрадованно удивился тот.
— А для кого ж!
— А почему, дядечка Федор, никого окружь не видать? — настороженно спросил Сенька; последнее время дозорные часто брали его с собой в разведку.
— Чему дивиться? Горожане в домах попрятались, а воинство, должно, в засаде укрылось.
— Где же они? — оглядываясь во все стороны, завертелся в седле отрок. — Чай, ведь не иголка, что в стог упала и пропала.
— Истинно будто вымерло все, а ратников собралось, сказывали, много! — недоумевал и Василько.
— Мыслю, за тем рвом в лесу расположились с обеих сторон! — предположил Федор.
— Хитро укрылись, ничего не скажешь, — подал голос Клепа; рыжего лесовика трудно было узнать: он сбросил наконец свое рубище, надел кафтан, на ногах сапоги, на голове шлем.
— Надо и нам схорониться! — вдруг встревожился Василько и пояснил: — Не от татар, а от своих! В такой час, ежели узрят нас, как бы беды не вышло. Посчитают за ордынских лазутчиков, чего доброго, в яму кинут, а то и вовсе убьют. Поди потом доказывай, что не так!..
Такая же мысль пришла и Федору. Он уже намерился отдать наказ дозорным отвести коней в лес, а самим спрятаться, как вдруг послышался отдаленный топот конницы. Все замерли, прислушиваясь, кто-то заполошно воскликнул:
— Орда идет!..
Топот становился все громче, над дорогой, лесом и полем все сильнее звучал яростный боевой клич ордынцев: «Аллах! Урагх!..»
Десятитысячная орда астраханского хана Хаджи Черкеса первой покинула татарский стан. Хмельной от бузы и кумыса, тот так и не выслал вперед своих багатуров-разведчиков. Волоколамская дорога глухо гудела под копытами многотысячной конницы. Завидев избы посада, потемневшие от времени деревянные стены и башни Волоцкого детинца, серебрящиеся купола церквей, всадники понеслись галопом. Дорога расширилась, вышла в поле. Астраханцы, горяча коней, лавиной понеслись к городу. И вдруг мчавшиеся на полном скаку нукеры стали проваливаться в ров!..
Сорокатысячным полчищам Коджамедина князь Владимир Серпуховский мог противопоставить лишь пятитысячную конницу и тысяч двенадцать пеших ополченцев. По его наказу поперек поля, что примыкало к восточной окраине Волока, выкопали ров. Серпуховский рассчитывал на то, что ордынцы, которые до сих пор, нигде не встречая отпора, захватывали города один за другим, попадут в ловушку. Так оно и случилось… Передние ряды астраханцев оказались во рву вместе с лошадьми, скакавшие следом повылетали из седел. Остальные стали поворачивать коней, но сзади их теснили ногаи, и вскоре астраханская орда превратилась в огромное скопище, кружившееся на одном месте…
Конные дружины русских князей и пешее ополчение, затаившиеся с обеих сторон поля за кустами и деревьями, яростно ударили в стык между Астраханской и Ногайской ордами. Им сразу удалось отсечь передовой тумен от главных сил Коджамедина и прижать его ко рву. Полки удельных князей Пожарского и Палицкого успешно отбивали все попытки врагов прорваться на помощь. Поначалу астраханцы, которые успели оправиться от паники, держались стойко, но когда князь Федор Моложский в единоборстве убил Хаджи Черкеса, сопротивление прекратилось. В одиночку и группами ордынцы ринулись в разные стороны.
Разгромив Астраханскую орду, князья Серпуховский и Моложский быстро перестроили свои полки и атаковали ногаев хана Койричака, теснивших рати Василия Пожарского и Давида Палицкого. Русская конница тараном врубилась в ордынские ряды, рассекла их надвое, погнала к лесу. Но битва только начиналась. Ногаи, не выдержав стремительного натиска, стали отходить, а навстречу наступавшим двинулись стоявшие до сих пор без дела шуракальцы. И сразу сказалось численное преимущество татар. Русские всадники не смогли с ходу пробиться к московской дороге и увязли в массе шуракальской конницы. По всему полю вспыхивали кровавые поединки.
Старые враги Бек Хаджи и Владимир Тарусский, едва завидев друг друга, не раздумывая понеслись навстречу. Шуракальцы и тарусцы, прекратив сражаться, настороженно и сопричастно следили за единоборством.
«Вот он, разоритель тарусской земли, убийца моего брата, тысяч людей тарусских! Настал час тебе держать ответ за все!» — думал молодой князь, устремляя вороного жеребца на шуракальца.
«Ах ты, щенок, я тебе покажу, кому ты вздумал противоборствовать! — пришпорив свою белую кобылу, понесся на тарусского князя крымский хан. — Ты ускользнул от Мюрида и Солимана, разбойничал, нападая на моих нукеров, отбивал мой ясырь! Но от меня ты не уйдешь!»
Их копья одновременно ударились в щиты — красный у тарусца и черный у шуракальца — и упали на землю, выбитые из их рук. В тот же миг всадники бросили щиты. Бек Хаджи выхватил из ножен дамасскую саблю, Владимир Тарусский длинный меч. Зазвенело оружие…
Раз за разом сходились они в смертельном поединке, но оставались невредимы. Оба сильные и ловкие, они даже не заметили, что воины, которые стояли вокруг них, наблюдая за схваткой, уже снова начали сражаться друг с другом.
Тем временем в тылу шуракальцев оглану Коджамедину удалось собрать и выстроить в боевой порядок несколько тысяч ногайских татар. По сигналу дудок и бубнов шуракальцы отхлынули в стороны. Беку Хаджи и Владимиру Тарусскому так и не судилось закончить свое единоборство: пришедшие в движение всадники вокруг них разделили врагов, и они потеряли из виду друг друга.
Ногаи ударили на ринувшихся за шуракальцами русских ратников и, смяв их, вырвались в поле. Не выдержав яростной атаки татар, княжеские дружины и ополчение начали отходить ко рву. Князь Серпуховский без плаща-епанчи, брошенного на поле битвы, в расколотом шлеме призывал своих воинов держаться, стоять насмерть, но силы были неравны, русские отступали.
Едва на дороге показались первые ряды врагов, дозорные по наказу Федора соскочили с коней, уложили их на землю, а сами укрылись в кустах. На глазах у разведчиков развернулась ожесточенная сеча. Сражение началось в сотне саженей от того места, где затаились тарусцы, но постепенно оно все ближе смещалось к ним. Посоветовавшись с Васильком, Федор подозвал к себе трех дозорных и приказал:
— Скачите навстречу станице! Скажете Гордею, что сеча началась, пока все идет хорошо. Пущай борзо ведет ратников к месту, где дорога выходит в поле. Но в битву пока не вступает, а ждет знака от меня. Поняли?.. Ну, гоните с Богом!
Разведчики вскочили в седла и скрылись в чаще. С Федором остались Василько, Клепа и Сенька. Ведя коней в поводу, они быстро зашагали в глубь леса. Обогнув поле битвы, дозорные вскоре оказались у московской дороги. Василько с лошадьми укрылся в зарослях орешника. Федор, Клепа и Сенька ползком пробрались поближе. По знаку старшого отрок вскарабкался на высокую сосну. Оттуда было хорошо видно поле битвы, и Сенька то и дело сообщал, что там происходит…
Поначалу русские рати теснили ордынцев, и те отступали к лесу. Отрок, стараясь перекричать шум лютой сечи, радостно вещал об этом стоявшим внизу Федору и Клепе. Но вот он увидел, как в тылу сражавшихся татар стали выстраиваться новые полчища. Командовал ими ордынец в долгополом кафтане и огромной чалме. Он носился по полю на низкорослом жеребце, неуклюже размахивая длинными руками, хлестал плеткой тысячников и сотников…
И вот уже эти татары с ревом ринулись в атаку, под их напором русские ратники стали отходить.
— Беда! Наши отступают! — завопил парнишка.
«Ну, пришел и наш час, хоть бы Гордей со станичниками успел подойти!..» — подумал Федор.
— Ордынцы сюды идут, сей час появятся! — неожиданно послышался заполошный голос Сеньки.
— Слезай мигом! — приказал Федор.
В просветах между деревьями замелькали фигуры врагов. Они еще не видели Клепу и Федора, которых скрывали кусты, но заметили спускавшегося с дерева Сеньку. Пеших ордынцев было человек двадцать, на всех окровавленные повязки — это были нукеры, покинувшие поле битвы во время атаки княжеской конницы. Кто с саблями в руках, кто с кинжалами, они подбежали к дереву в тот же миг, когда Сенька коснулся ногами земли. Но тут же навстречу им выступили из-за кустов Федор и Клепа с обнаженными мечами.
— Сенька, беги! — закричал Федор. — Скажешь Гордею: час пришел!..
Отрок зайцем вскочил в кусты, метнулся к одному дереву, к другому…
Несколько татар бросились за ним, но догнать быстроногого, юркого Сеньку никак им не удавалось. Тогда один из преследователей сорвал с плеча лук, выхватил из колчана последнюю стрелу и, не целясь, выстрелил, но промахнулся.
Федор и Клепа, отходя в глубь леса, яростно отбивались от врагов. Ордынцы шли следом. Но вот группа их обошла станичников и напала сзади. Блеснули сабли. Клепа тяжело рухнул наземь, Федора ранили, но он удержался на ногах. Развернувшись, зарубил одного, ринулся на следующего. Из рассеченного лба кровь заливала глаза. Он стоял, прислонясь к дереву, с мечом в руке. Ордынцы подступали все ближе…
«Вот и конец! — с горечью подумал Федор. — Не видать мне боле родных и земли отчей!» Он упал. На него волчьей стаей накинулись враги, топтали ногами, рубили саблями, долго терзали уже бездыханное тело.
Еще издали к лесовикам стали доноситься звуки лютой битвы. Поначалу это был приглушенный расстоянием гул, который то нарастал, то уменьшался. С каждым шагом он становился все явственней и громче, пока уже не начали различаться крики, топот, ржание коней, звон оружия.
Со слов дозорных Гордей сразу определил, куда вести свою лесную рать. Двигаясь во главе конников, он нетерпеливо вглядывался в зеленую глухомань: когда же наконец появятся остальные разведчики?.. Предупреждение не ввязываться в сечу, пока Федор или Василько не даст знать, поколебало намерение Гордея сразу атаковать врагов всеми своими ратниками. Погруженный в раздумье, он весь путь ехал молча. В последнее время атаман привык к победам над ордынскими чамбулами, сторожащими полон. Но к предстоящему сражению у Волока Ламского, где собрались многочисленные вражеские полчища, в душе он не был готов. Его тревожила мысль: сумеют ли тарусские и других земель крестьяне под его началом противостоять лихим и умелым ордынским всадникам?
Отъехав в сторону, Гордей остановил коня; испытующе, пристально всматривался в проходившее воинство. И чем дольше стоял он, глядя на эту плохо вооруженную, разношерстную рать, тем больше убеждался в справедливости предостережения Федора. Вряд ли лесовики помогут полкам князя Серпуховского, они будут тут же разгромлены, если их бросить против ордынской конницы. И потому атаман со все большим беспокойством и волнением ожидал вестей от Федора и других дозорных.
Оставшись один, Василько затаился под старой березой, к которой были привязаны лошади. В ста саженях отсюда гремела битва, а рядом, посвистывая, порхала стайка синичек, переносились с ветки на ветку длиннохвостые рыжие белки.
Вдруг, заглушив все звуки, донеслись дружный конский топот и грозный рев тысяч глоток: «Аллах! Урагх!»
В томительном ожидании прошло изрядно времени, а Федор и другие разведчики почему-то все не появлялись. У Василька от волнения дрожали руки, когда стал отвязывать лошадей.
«Неча ждать, поеду навстречу!» — решил он, усаживаясь в седло. Взяв в руки поводья остальных коней, хотел уже пришпорить своего… и в тот же миг соскочил на землю.
Из кустов орешника-лещины выполз Сенька. Раскрыв рот, парнишка судорожно хватал воздух. Василько бросился к нему. Сенька хотел привстать, но лишь повел затуманенными глазами и уронил голову. Тарусец подхватил его на руки и содрогнулся от жалости — в спине отрока торчала обломившаяся татарская стрела.
— Где это тебя, Сенечка?.. — прошептал Василько. Сенька глухо застонал, с трудом промолвил:
— Велел дядечка Федор, чтобы ты гнал к станице. Пущай Гордей ведет всех к дороге… Оттоль ударят на ордынцев… — И после паузы тихо добавил: — Теснят наших…
«А где Федор?» — хотел спросить Василько, но парнишка судорожно вздохнул и затих.
— Ох же Сенечка, Сенечка, бедолашный ты мой! — прошептал порубежник. Положив мертвого отрока поперек седла, уселся на коня и поскакал навстречу станице. Гнал жеребца во всю мочь. Еще издали заметил лесовиков, узнал Гордея, Митрошку, других, понесся к ним.
Любим Гон и старый Данило положили тело Сеньки на траву, все обнажили головы. Смолк людской говор, лесовики прощались с отважным парнишкой, любимцем станицы. По щекам кой у кого текли слезы. Копали мечами могилу, пригоршнями выбрасывали землю. Гордей, скрывая нетерпение, ждал. Василько передал ему предсмертные Сенькины слова, и он понимал, что сейчас решается судьба битвы. Пришло их время: ордынцы все в сече, неожиданный удар им в спину может многое изменить!..
Бросив горсть земли в могилу, Гордей воскликнул:
— Пришел наш час, молодцы! Пошли! Пошли!.. — И поскакал по лесу, следом конные станичники. Всадников было немного, всего несколько сотен, но воины бывалые, не в пример сиротам-крестьянам: дружинники погибшего князя Тарусского Константина, порубежники, дети боярские со своими людьми. За ними бежали пешие ополченцы с рогатинами, топорами, дубинами, захваченными у татар копьями и саблями. Одеты кто во что: зипуны и татарские панцири, кафтаны и тигиляи, колпаки и шлемы. Наконец добрались до московской дороги. У обочины леса Митрошка первым заметил лежащие ничком, окровавленные тела Федора и Клепы, вокруг громоздились трупы ордынцев в разбитых шлемах, с проломленными черепами.
На миг все замешкались. Лицо старого Данилы исказилось, соскочив с коня, он бросился к сыну. Марийка неистово вскрикнула, хотела тоже спрыгнуть, но только прокусила до крови губу и понеслась следом за Гордеем…
На противоположной стороне дороги располагался ордынский обоз и ясырь, охраняемый конными нукерами. С полсотни станичников, размахивая мечами и саблями, устремились к пленникам, остальные во главе с атаманом, развернувшись, поскакали к Волоку Ламскому.
В том месте, где дорога выходила в поле, всадники по знаку Гордея замедлили бег коней и выстроились для атаки. Отсюда хорошо было видно все. Ордынцы одолевали. Их победные крики порой заглушали звон оружия и конский топот. Долгополые халаты, бараньи тулупы, лисьи малахаи и круглые шлемы заполонили все поле. Среди них мелькали высокие шлемы русских воинов с красными флажками-еловцами, зипуны и тигиляи ополченцев. Русские рати отходили к Волоку Ламскому, но в центре еще развевались большое красно-белое знамя князя Серпуховского и темно-синий стяг Моложского князя. Здесь сражались их конные дружины. Однако на правом и левом крыле полки других удельных князей были оттеснены ко рву.
Гордей поднял над головой тяжелый меч, громко закричал: «Слава! Слава!..» — и, разгоняя коня, понесся по полю. Сотни глоток подхватили старинный боевой клич. Мечи и сабли сверкали в руках всадников. Выставив вперед себя рогатины и копья, потрясая топорами и дубинами, стреляя на ходу из луков, за ними ринулись пешие станичники.
Ордынцы не успели развернуться, чтобы встретить нового врага. Дрогнули, смешались. Над полем битвы, сея смятение, приводя татар в ужас, пронесся слух: «Пришел коназ Дмитрий Московский!..»
Станичники, стремясь поскорее соединиться с ратниками Серпуховского, яростно рвались вперед. К ним все примыкали и примыкали разрозненные группки конных и пеших воинов из разгромленных русских ратей, а на подмогу уже бежали, вооружившись чем придется, освобожденные из неволи горожане и крестьяне, которых держали в ордынском обозе.
Атаман и его ближние люди сражались в первых рядах. Саврасый жеребец Гордея, чувствуя сильную руку всадника, то взвивался на дыбы, то, изогнув шею, отпрыгивал в сторону. Одного за другим рубил Гордей несшихся навстречу ордынцев. Рядом, ловко орудуя саблей, дралась Марийка. Василько с конными воинами прикрывал их с флангов.
Натиск татар на княжеские дружины понемногу стал ослабевать. Это позволило русским военачальникам перестроить конные полки и снова бросить их в сечу. Ногайский тумен и Шуракальскую орду удалось расколоть на части. Нукеры в панике заметались по полю. Основная масса ордынской конницы, опрокинув поредевшую рать станичников, прорвалась к московской дороге и ринулась наутек.
Бек Хаджи попытался со своими телохранителями пробиться к обозу и увезти Настю, но, увлекаемый толпами бегущих нукеров, не смог выбраться из толпы обезумевших от паники людей.
Ордынцы потеряли только убитыми в битве под Волоком Ламским свыше шести тысяч человек.
Едва затих шум сечи, ратники вместе с бабами и подростками стали выносить с поля боя раненых воинов, хоронить убитых.
Раненный копьем в ногу Гордей сидел на конской попоне, расстеленной на земле, возле него толпились лесовики. Их осталось всего сотни три. Многие пали в битве, тяжелораненых отнесли в Волоцкую крепость и на посад. Погибли Любим Гон, Митрошка, тяжело ранило Василька — татарская стрела попала ему в грудь. Да и вообще, станичники не досчитались многих лесных молодцев.
Старый Данило тоже пострадал — вражеская сабля задела плечо, покалечила руку. А у Марийки ни царапины, хотя рубилась она рядом с мужем. Отец и дочь стояли у изголовья Федора. Данило, уставившись на мертвого сына, молчал, но лицо его потемнело от горя и боли. Марийка, тихо причитая, плакала.
Гордей взял руку жены в свою, сказал:
— Будет, Мария. За брата твоего великой кровью заплатили враги. Побиты ордынцы, теперь мы можем вольными по своей земле ходить!..
Со стороны Волока Ламского появилась группа всадников. Впереди в новом вместо расколотого золоченом шлеме с красным орлиным пером, в синем княжеском корзно скакал Владимир Серпуховский, следом князья Моложский, Палицкий, Тарусский, воеводы и бояре. Не доехав нескольких саженей, князь Владимир остановил коня, воскликнул:
— Так ты и есть тот воевода, что помог нам побить ордынцев? — Он приветливо смотрел на атамана своими еще не остывшими от боя, воспаленными глазами. Хотел спешиться, но почему-то раздумал, стал пристально, строгим взглядом всматриваться в лицо Гордея. Тронув коня, подъехал ближе, спросил:
— Кто такой?
Тот выдержал взгляд князя, спокойно ответил:
— Я и есть он самый — стремянный Ивана Василича… — И, помолчав, добавил: — А помог, княже, не тебе, а земле отчей! Не обессудь!..
Дмитрий Иванович умирал. Вокруг его ложа в угрюмом молчании стояли князья и бояре — сподвижники ратных и мирских дел, что в грозный и смутный час всегда шли рядом. Великий князь уже никого не узнавал. Ни их, ни митрополита Пимена, ни сынов и дочерей своих, ни даже возлюбленную жену свою Дуню. Ощущал только слабеющей ладонью ее верную руку, лишь она связывала его с уходящей жизнью. Евдокия Дмитриевна, вся в слезах, склонялась над дорогим Митенькой, словно хотела заслонить собой его от злой напасти…
Дмитрий Иванович дышал тяжело, часто, с присвистом. Ворожеи не отходили от постели, несколько раз сегодня уже отворяли ему кровь. Но все было тщетно. И хворал-то он всего с неделю, нежданно-негаданно вдруг худо себя почувствовал. Последние месяцы великий князь много трудился. Что ни день, подолгу советовался на Думе с московскими боярами, заключал договора с удельными князьями, по его замыслу составлялось новое уложение о ратной боярской службе. Накануне тоже допоздна засиделись с советчиками. А под утро Дмитрий Иванович проснулся от нестерпимой головной боли. Едва открыл глаза — все поплыло, словно в детстве после долгой круговерти. Он лежал, затаившись, но ни кружение, ни боль не проходили. Наконец позвал дворского. Тут же прибежал лекарь, отворил кровь. Сразу полегчало, дурноты не стало, только еще долго ощущал в затылке тяжесть. Ему бы полежать день-другой, но дела, дела-то, как их отложишь?! С помощью дворского оделся и по крытому переходу, связывающему дворцовые хоромы со столовой избой, направился на Думу с боярами.
Дел и впрямь было невпроворот. Тяжкие, смутные годы стали уделом Москвы после Тохтамышева нашествия. Через год великий князь Тверской Михаил Александрович вместе с сыном своим тайно отъехал в Сарай. Поспешил не просто на поклон в Орду к великому хану, а за ярлыком на великое княжение Владимирское. На все пошел, даже холопом Тохтамышевым себя признал, лишь бы договор 1375 года о главенстве Москвы над Тверью порушить. И снова началась длившаяся уже полвека тяжба за Владимир, за то, кому быть первым на Руси.
Зашевелился и великий князь Рязанский Олег Иванович. Ему рука Москвы тоже была в тягость. Злопамятный и мстительный, он не мог простить Дмитрию Ивановичу поход на Рязань в 1382 году. Тогда после ухода вражеских полчищ из разрушенного и сожженного своего стольного града московские полки прошлись по земле рязанской огнем и мечом — «отблагодарили» за помощь, которую Олег оказал Орде во время нашествия. Пока Москва с Тверью за Владимирский великокняжий стол боролись, рязанцы изгоном напали на Коломну, полонили наместника князя Московского, бояр и других знатных людей, ограбили монастыри, церкви, боярские и купеческие дворы. Привыкшие побеждать в войнах с рязанцами в последнее время, москвичи выступили против Олега с малой силой и были разбиты. Пришлось самому преподобному Сергию Радонежскому отправиться к Олегу, чтобы примирить Москву с Рязанью.
Господин Великий Новгород тоже проявил непокорность, новгородские лихие люди, ушкуйники, совершили разбойничьи набеги на Кострому и Нижний Новгород. Новгородские бояре отказались дать серебро для уплаты дани-выкупа Орде. Довелось московским полкам утихомиривать строптивых новгородцев.
Воспользовавшись тем, что Москва осталась в одиночестве и вынуждена была бороться с тверскими, рязанскими, новгородскими недругами, Тохтамыш снова наложил на Русь тяжелую дань. Мало того, он потребовал прислать в Сарай заложником наследника великого князя Московского Дмитрия Ивановича — его сына Василия.
Так в тревогах, трудах и волнениях лето сменяло зиму, зима — лето. Дмитрий Иванович, не вступая в открытое противоборство с усилившейся при хане Тохтамыше Золотой Ордой, искал другие пути, чтобы выстоять, чтобы снова утвердить главенство Москвы на Руси и ослабить зависимость от татар. Началось сближение с Литвой. Правда, до союза дело не дошло, но и прежней вражды уже не было.
И все же отношения между Русью и Золотой Ордой были уже не те, что до Куликовской битвы. В духовной грамоте-завещании, составленной Дмитрием Ивановичем, было записано: великое княжество Владимирское без ханского ярлыка, как все прочие свои вотчины, он передает в удел сыну Василию…
В конце мая 1389 года Москва прощалась с великим князем Дмитрием Ивановичем Донским. Выдался по-летнему теплый, солнечный день. Воздух, напоенный горьковатым запахом черемухи и едва уловимым ароматом цветущих яблонь, был прозрачен и чист. Необычная тишина распростерлась над Кремлем, хотя улицы и площади запрудили толпы москвичей и другого люда. Непривычными для глаза казались черно-белые одежды москвичей, сменившие их повседневные пестрые наряды. Над Кремлем, над Великим посадом, Заречьем и Занеглименьем плыл печальный перезвон колоколов.
На Соборную площадь не пропускали, она была оцеплена конными и пешими княжескими дружинниками. А на Ивановской люди стояли плотной стеной. Но давки не было, все знали: когда тело вынесут из дворцовых хором и установят в соборе Михаила Архангела, каждый, кто захочет, сможет проститься с великим князем Дмитрием Ивановичем. В толпе ремесленники, торговцы, дети боярские, монахи, крестьяне, гультяи, нищие. У большинства печальные лица, кто плачет, кто сурово молчит.
Неподалеку от прохода с Ивановской площади на Соборную, между храмом Михаила Архангела и церковью Иоанна Лествичника, застыли две пары горожан; у одной из баб на руках грудняк, рядом со старшими трое детишек. На мужиках серые холстинные рубахи навыпуск и такого же цвета портки, вправленные в сапоги, у баб начавшие входить в моду темные бязевые сарафаны. Судя по одеждам, ремесленные среднего достатка. Мужчинам лет за тридцать, женщины моложе, годов двадцати пяти. Это были Гордей с Марийкой и Василько с Любашей Гоновой. Судьба-чудодейка снова свела всех вместе…
Под Волоком Ламским Гордей и Василько были ранены, дороги их надолго разошлись. Тарусского порубежника взяли к себе в избу сердобольные волоколамцы и спустя месяца три добрыми заботами выходили его. Но возвратиться на порубежную службу он не мог — рваная рана в груди от вражеского копья только затянулась кожицей, но до конца не зажила. Когда Василько окреп и снова почувствовал в руках силу, он стал понемногу столярничать и плотничать во дворе, чтобы отблагодарить хозяев. Вырезал фигурные наличники на окнах, заменил рассохшуюся дверь в избе, поставил новый забор, починил крышу. А когда наконец совсем зарубцевалась рана, у него уже и вовсе не стало охоты идти на ратную службу — полюбилось ему мирное ремесло. Он задумал податься на Москву строить ладьи и струги, чему научился еще в Сарае. Однако прежде Василько решил отыскать ту затерянную в лесах деревеньку, куда оглушенного и раненого воина приволок когда-то его конь. Хоть недолго пробыл там тогда порубежник, но крепко запала ему в душу меньшая дочь старого Гона Любаша. Он не только приметил ее, но успел пошептаться и сговориться — слово друг другу даже дали.
Непросто это было — найти в лесной глухомани Гонову деревню, но недаром столько лет прослужил Василько порубежником, в конце концов разыскал. Совсем поредела семья Гонов, старик умер от ожогов сразу после ордынского набега, Настя так и не нашлась. Осталось в деревне всего два мужика — старший сын Гона Вавила и зять Гаврилко — да четыре бабы. Когда же Василько поведал горестную весть о гибели Любима и Фрола, вовсе опечалились люди. Любимова Агафья упала в беспамятстве, едва водой отлили — очень уж ладно жила она со своим добрым, жалостливым мужем. И стало на Руси еще одной вдовой больше, а трое деток сиротами, не дождаться им уже никогда отца-кормильца.
Старшим в деревне был теперь Вавила, он и благословил молодых.
А уже в Москве узнал Василько о судьбе бывшего лесного атамана Гордея.
Вечером того же дня, когда закончилась битва под Волоком Ламским, Гордея схватили люди князя Серпуховского и заковали в железо. Владимир Андреевич громогласно объявил ватажникам, что ратными подвигами своими заслужили они прощение за разбой на дорогах и вотчинах. А с Гордея, бывшего стремянного Ивана Вельяминова, особый спрос: со своим господином и Некоматом-сурожанином намеревался свершить он дело черное — отравить великого князя Московского Дмитрия Ивановича и всю его семью. За крамолу такую полагается ему суд по всей строгости.
Посадили Гордея с Марийкой в телегу и под охраной княжеских дружинников повезли в стольный град Москву. На великокняжьем суде Гордея приговорили к смертной казни. Но, памятуя о его доблестном ратном подвиге под Волоком Ламским, великий князь заменил казнь десятью годами сидения в кандалах в яме-тюрьме. Похоронив отца, который хоть и последовал за дочерью и зятем, так и не оправился от тяжелой раны и вскоре умер, Марийка осталась в Москве одна. Но не пропала, сумела прибиться к вдовой женке, муж которой погиб в Куликовской битве, и стала жить вместе с ней в убогой избе вдовы. Первое время работала на огороде, помогала по хозяйству, следила за детьми, потом приспособилась к ремеслу хозяйки: стала печь пирожки и варить сбитень, которые продавали на торжище. Раз-два в неделю носила Гордею съестное, чтобы не пропал, кое-как сводила концы с концами.
С годами нрав Дмитрия Ивановича смягчился, а тут еще благополучно завершилась многолетняя вражда с Рязанью, был заключен «мир вечный». И когда в очередной раз подала Марийка челобитную, смилостивился великий князь Московский, простил стремянного своего злейшего врага, велел освободить Гордея из ямы. Василько, который уже привез в Москву Любашу, взял его в подручные, со временем обучил умельству строить ладьи и струги. Они работали вместе, да и жили по соседству в Зарядье…
Чаще и тревожней забухали гулкие колокола соборов и церквей. По толпе пронесся громкий печальный вздох. Это гроб с телом Дмитрия Ивановича вынесли из дворцовых хором и установили в Архангельском соборе.
Люди все шли и шли. Рыдали женщины, не стыдились слез мужчины. Москва прощалась со своим князем, что тридцать лет в беспрестанных битвах с врагами крепил землю отчую, первым сумел поднять Русь на борьбу с проклятым игом и победил в жестокой сече на поле Куликовом. Впереди были еще долгие годы лихолетья и сражений, но мимо гроба великого воителя уже шел народ, поверивший в себя, в свои силы.
Агаряне — турки, татары, арабы, вообще мусульмане.
Бармица — кольчужная сетка, прикрывала шею воина, носилась под шлемом.
Выход — дань, собираемая для Орды.
Гривна — продолговатый серебряный слиток, служивший основной оборотной единицей (140–160 г серебра).
Епанча — нарядный плащ.
Замятня — переполох, смятение.
Келарь — монастырский управитель, ведающий имуществом обители, припасами и светскими делами монастыря.
Кичка — женский головной убор с рогами или высоким передом на берестяной основе.
Ключник — управитель в боярском доме, монастыре.
Кметь — русский воин, ратник.
Колонтарь — доспех из металлических пластин, скрепленных кольчужным плетением.
Колты — украшение, прикрепляющееся к женскому головному убору над ушами.
Летник — верхняя женская одежда.
Моршни — мягкие туфли из одного куска кожи.
Мурмолка — высокая шапка из дорогой материи с отворотами по краю.
Мытница — таможня.
Намаз — обряд молитвы у мусульман, совершаемый пять раз в день.
Нойон — князь ордынский, правитель.
Оглан — брат, сын, племянник великого хана.
Опашень — долгая распашная верхняя одежда с короткими широкими рукавами (обычно летняя).
Ослоп — дубина.
Охабень — долгая верхняя одежда прямого покроя с откидным воротом и длинными рукавами, часто завязывавшимися сзади; при этом руки продевались в прорези рукавов.
Пайцза — ордынская охранная грамота, пропуск; металлическая или деревянная дощечка.
Панагия — нагрудное украшение (иконка) высших иерархов церкви, подвешивалась на цепочке.
Перестрел — пространство, пролетаемое стрелой.
Повойник — головной убор замужней женщины.
Понева — набедренная женская одежда из одного несшитого куска материи; служила как юбка.
Поставец — шкаф с полками, закрывался занавесками, устанавливался на полу или подвешивался к стене.
Приволока — украшение из золотой, серебряной или бронзовой проволоки на оружии и доспехах.
Сирота — крестьянин в Древней Руси.
Струг — небольшое весельное судно.
Сулица — короткое копье конного воина.
Сурожанин — купец, торгующий с Крымом и Ордой.
Татаур — пояс с металлическими наколенниками.
Тигиляй — защитная одежда из плотного стеганого материала с вшитыми металлическими пластинками.
Тиун — княжеский или боярский управитель.
Тумен — воинское соединение ордынцев в десять тысяч всадников.
Хабарчири — ордынская разведка.
Чамбул — отряд ордынских всадников.
Черный бор — налог, сборы с черных (крестьянских) волостей.
Чеснок — кованый металлический шар с острыми выступами.
Шестопер — палица с металлическим наконечником, имевшим шесть ребер.
Ясырь — ордынские пленники.