С трудом протиснувшись в тугие, неподатливые двери, он вошел в стеклянную коробку главпочтамта. Постоял у прозрачной стены, напряженно вглядываясь в лица шедших следом. Кажется, на невысокого парня с покрасневшим от вечного насморка носом никто не обращает внимания… Он присел на коричневую, обитую кожей банкетку у просторного стола в центре зала и, постучав запачканной ручкой-вставочкой по дну допотопной чернильницы в подсохших золотисто-лиловатых разводьях, неуверенно нацарапал на обороте кем-то забытого телеграфного бланка: «Ну что же, мама, вот и произошло то, чего следовало ожидать. Сейчас говорить об этом поздно, винить кого-то — тем более…»
Полусонная диспетчерша подняла трубку:
— Алло, такси!
— Валя? Але, это ты? — позвал всполошенный голос Петра Лекарева, водителя 715-й машины.
— Чего тебе ночь-полночь?
— Свистни-ка по-быстрому деда. Я из автомата, тут стекла вдрызг, мандраж пробирает.
Весь таксопарк знал, что Петр два года ходил на БМРТ, а потому старшего механика таксопарка Устинова, который как раз сегодня дежурил, называл поморскому только дедом.
— Да спит он, — лениво промолвила Валя. — Ты сменился — ну и иди, тоже спи с богом!
— Толку от твоего бога — мне бы грелку сейчас погорячее! Да не в том дело. Тут неподалеку от нашего дома таксишка забуксовала. Понятно? Жена говорит, что еще часов с девяти стоит.
— Это где? — начала просыпаться Валя. — Чья машина?
— Стоит напротив столовки, а чья — леший знает. Там вокруг не лужа, а море разливанное. Бросил, чучело, когда забуксовал. Давай в темпе деда, а то я еле стою после смены.
Валя потянулась к селектору. Конечно, брошенную машину необходимо привезти в гараж, иначе к утру антенны, зеркала, а то и колес не будет. Она воткнула палец в клавишу:
— Михаил Миха-алыч! Возьмите трубочку!
Татьяна Васильевна Маркова стояла на краю огромной лужи и разглядывала свои ноги.
— Попортила сапожки, Татьяна, а? — сочувственно спросил кинолог Стариков, а огромный Шериф шумно — показалось, тоже сочувственно — вздохнул, ткнулся носом в высокие, перепачканные голенища.
— Ладно, переживем! — буркнула Татьяна Васильевна и пошла к машине техпомощи, в кабине которой маячили два бледных пятна.
При ее приближении дверца распахнулась, с подножки спрыгнул невысокий кругленький человечек. Это был дежурный механик таксопарка Михаил Михайлович Устинов, который по вызову водителя Лекарева привел «Техпомощь» к завязшему в грязи такси, а потом позвонил в милицию.
— Можете ехать, — сказала Маркова. — Да и мы сейчас тронемся. Буксир вызвали, отведем машину в наш гараж. Тут ни пройти, ни проехать, ни посмотреть как следует. Только, товарищ Лекарев, с вами сейчас пойдет Евгений Петрович Клишин, наш инспектор, он вашу жену порасспросит, хорошо? — спросила она, заглядывая в кабину, где сидел Лекарев. — Вы уж извините, что будить ее придется.
— Да она и не спит — вон, оконце светится, — ответил Лекарев. — Ничего, не извиняйтесь. Так случилось — чего же…
— Ну хорошо, — сказала Маркова, постукивая каблуком о каблук — было холодно, и ноги промочила, конечно.
Тут робко подал голос Устинов:
— А Славика… это… куда теперь? А, товарищ следователь?
— В морг, — коротко ответила Татьяна Васильевна, кивнула на прощание и пошла к «Волге».
Сзади тихо вздохнул Устинов:
— Господи… О господи!..
Было только восемь утра, но голос эксперта-медика Мудрого уже звучал утомленно. Фамилия эта, как считала Татьяна Васильевна, необычайно подходила к его внешности библейского старца, с седой бородой, вечно обсыпанной не то пеплом ленинградского «Беломора», не то следами извержений каких-то доисторических вулканов. Мудрый сонно поник в кресле и позевывал, глядя на остальных членов опергруппы, тоже невыспавшихся, собравшихся ни свет ни заря в комнате двести пять по улице Гражданской, где помещалось краевое управление внутренних дел. Впрочем, Мудрый уже успел провести экспертизу трупа водителя такси Станислава Петровича Заславского. Этому двадцатичетырехлетнему парню выстрелили в голову сзади. Судя по положению тела — да и следов борьбы не было в машине — выстрела он не ожидал. Мудрый к тому же настаивал, что пуля была выпущена не из револьвера.
— Порошинки под кожей, копоть… — словно нехотя говорил он. — Похоже на охотничье ружье, хотя, скорее, это обрез.
— Да, я тоже так думаю, — вмешался эксперт-криминалист Борис Мельников. — Пока убийца с ружьем копошился, водитель успел бы обернуться. А обрез выхватил из-под пальто — и все. Явно не ожидал водитель выстрела.
— Дело даже не в этом, — продолжал Мудрый. — В раневом канале всякий, извините за выражение, мусор: картонные пыжи, большое количество дроби. Стреляли с расстояния сорок — шестьдесят сантиметров.
— Обрез, обрез! — кивал Мельников. — Что-то модным стало это кулацкое оружие.
Что касается моды, тут с Борисом не спорили. Даже одет он был всегда как фарцовщик с барахолки, да еще носил сверхинтеллектуальные «фильтры». Татьяна Васильевна посмотрела на него и мимоходом подумала, что в ее группе только два инспектора угрозыска — Женя Клишин и Саша Гаевский — как-то внешне соответствуют типичному представлению о работниках милиции. А о Борисе так сразу не скажешь, о Мудром тоже, да и о ней самой, если на то пошло: толстуха с мужскими замашками. Сколько Маркова знает женщин-следователей, всех их — кого больше, кого меньше — огрубила работа, и все-таки, берясь за очередное расследование, особенно такое, которое сваливается на тебя ночью, всегда вспоминаешь, как наивно надеялась, что последнее раскрытое убийство было и впрямь последним. И не только в твоей работе, по и вообще. Потом такие «бабские», как Маркова сама называет, мысли исчезают, вернее, тонут в заботах.
— Сводку надо проверить, — сказала Татьяна Васильевна. — Не зацепил ли этот дядя еще кого своим обрезом. — Она набрала номер дежурного, потом, положив трубку, обратилась к Клишину: — Теперь ты, Женя. Многих опросил?
— Да нет, человек десять.
Голос у Клишина был такой, словно он перед нами извинялся.
— Нормально, — ободрила его Маркова. — Будил?
— В двух квартирах не спали: у Лекарева, и еще там один вахтер на дежурство собирался.
— Ругались?
— Да нет, — успокоил Женя. — В основном жалели. — Кого, тебя?
— Нет, таксиста. И меня заодно. Уж очень, говорят, хлопотная работка. А тот вахтер меня спрашивает: со многими уже беседовали? Я говорю: вы десятый. Он сочувственно так цыкнул: в детективах, мол, почему-то сразу на самого главного свидетеля выходят. Где же правда жизни?
— Ну а ты? — засмеялся Борис.
— Я? — Женя пожал плечами. — Я говорю: если всю правду жизни в детективах отражать, так их читать никто не будет. Он мне — почему? — А я — так ведь у читателей терпения не хватит.
— Верно, — кивнула Татьяна Васильевна. — Терпения на это только у нас и хватает. Однако что же ты все-таки узнал?
— Да ничего. Как назло, никто ничего не видел, выстрела не слышали, — пожаловался Женя. — Если кто и заметил такси, подумали, ждет пассажира. Или Петр на ужин заехал, Лекарев.
— Ти-ши-на! — разочарованно протянул Борис.
Женя виновато улыбнулся. Плотный, крепкий, с мягким круглым лицом, на котором то и дело появлялось озадаченное выражение, он был новичком в группе по расследованию особо опасных преступлений.
Принесли сводку дежурного по городу. Оказалось, что вчерашний день выдался тихим: одно, «их», убийство»; авария, в которой оба водителя отделались легким испугом; двое подростков пытались ограбить киоск «Союзпечати», но сработала сигнализация. Кроме того, в Железнодорожный РОВД вечером поступило сообщение из второй горбольницы, что «скорая помощь» доставила гражданина Сюлюкова Виталия Петровича, двадцати пяти лет, проживающего в переулке Лесотехническом, 49а. Доставлен Сюлюков в нетрезвом состоянии. Диагноз — рваная рана боковой поверхности шеи. Правда, ни Сюлюков, ни участники еще четырех драк — всех хулиганов удалось задержать — и близко не подходили к такси.
— А все-таки проверить бы этого Сюлюкова, — сказала Татьяна Васильевна. — Женя съездит в больницу.
Женя кивнул. Саша Гаевский, красивый, немного высокомерный блондин, оживился:
— Года два назад общался я с одним Сюлюковым. По-моему, та же фамилия… Я тогда еще в прокуратуре Зареченского района работал. Тот Сюлюков был механиком в автошколе ВДОАМ. Вдвоем с одним курсантом под Новый год машину угнали — размолотили школьный «Москвич». Тот, второй, не помню его фамилию… вальяжное что-то… не то директор чего-то, не то зам. Он, кажется, штрафом отделался, а Сюлюкова с работы турнули. Впрочем, может быть, это не тот Сюлюков. Я это дело не вел: только начал, как на курсы послали. А потом сразу в УВД перевели. Ладно, это так… А зачем нам, кстати, пьяная драчка, если есть баян?
Да, баян! Баян марки «Этюд» в коричневом неновом футляре со сломанным замочком стоял на заднем сиденье машины Заславского. Принадлежал ли он водителю? Или его оставил кто-то другой? В ответ на такое Сашино предположение Борис только гримасу скроил:
— Да смешно это! Такую бандуру забыть! Не трамвайный билет, чтобы обронить в суматохе.
— Может, с перепугу? — тихо предположил Женя.
— Все может быть, — согласилась Татьяна Васильевна. — Значит, Сашенька, выяснишь у родственников Заславского и в таксопарке, был ли у его друзей или у него баян. Прозвонишь комиссионки. У них ведь все фиксируется, а вещь не маленькая — если куплен на днях, запомнили наверняка, кто покупал.
— А может, его еще раньше кто-то позабыл в машине? — опять подал голос Женя.
— Да, я узнаю в бюро находок, не справлялся ли кто, — успокоил его Саша.
— И не только в городских, — посоветовал Мудрый. — В таксопарке есть свое, там скорее будут спрашивать.
— Не забудь пункты проката, — посоветовал Борис.
— Вот именно. — Татьяна Васильевна встала из-за стола и пошла к вешалке. — Разбежались, ребята. Мы с Юрием Вениаминовичем — в морг. Женя в больницу. Саша ищет хозяина баяна.
Учтивый Борис подал Марковой пальто, одобрительно помяв пальцами тонко выделанную темно-коричневую кожу.
— Кожан у вас, Татьяна Васильевна, подходящий. Прямо-таки комиссарский. Как в те далекие времена… Только облегченный.
— Это, наверное, потому, что сейчас времена по сравнению с теми облегченные. А? Как ты думаешь, Боря? — сказала Маркова.
— Не для всех, не для всех! — Борис собирал со стола влажновагые, еще липкие снимки завязшей в грязи машины, скорченного на сиденье человека, трупа на полу морга, крупно сфотографированной простреленной головы — словом, все, что войдет потом в фототаблицу по делу №… об убийстве.
Во второй горбольнице Жене Клишину сначала повезло: он застал ту самую медсестру, которая сообщала в милицию о раненом Сюлюкове. Однако через несколько минут разговора он уже не сомневался, что, если бы не строгий порядок, сестра Иванчихина вряд ли затрудняла бы себя. На Женю она смотрела не то что с безразличием, но даже с явной скукой, отвечала грубо. То ли злилась, что не может уйти домой, отдохнуть после дежурства, то ли вопросы ее раздражали, но иногда она откровенно хамила, и это огорчало Женю, потому что на вид медсестра была очень нежная, тоненькая, с великолепными белыми зубками, глазастая и длинноногая; девушка сначала понравилась ему, как и то, что она никакого волнения не выразила при виде его служебного удостоверения, потому что он не очень доверял людям, которые, едва узнав, что к ним обратился работник милиции, начинают вон из кожи лезть от старания сообщить все, что знают и даже чего не знают. Правда, настроение у Жени скоро изменилось, и виновата была в этом та же сестра Иванчихина.
— Вы уверены, что он порезался именно о стакан? — спросил Женя.
— Еще бы! — обиделась девушка. — Я сама ему рану промывала, алику битому.
— Алику битому?!
— Вы что, Шукшина не любите?
— Люблю… — озадачился Женя. — А что?
— Но ведь это Шукшин называл алкоголиков аликами. Читали «А поутру они проснулись»?
— Нет, — вздохнул Женя. — Но обязательно прочту.
Он даже вынул записную книжку и черкнул там что-то, и от этого, как Иванчихиной показалось, ярко выраженного желания молодого инспектора пополнить свое образование интеллектуальная сестричка вроде бы даже стала меньше злиться и с увлечением начала рассказывать, как она ездила в Москву и специально ходила на кладбище (забыла, какое, но по блату!) — на могилу Шукшина, и там как раз лежала ветка калины красной… Но тут Женя перебил ее:
— Вы сказали — битый алик?
— Кто? — не поняла сестра.
— Да Сюлюков. Вы сказали… — Женя заглянул в книжечку: — «Я сама ему рану промывала, алику битому».
— А! — отмахнулась сестра Иванчихина. — Ну конечно, ни с того ни с сего он бы на этот стакан не брякнулся. У него нос был разбит, у Сюлюкова. Наверное, приятель, с которым он пил, его толкнул. По-дружески так, по-товарищески…
— Почему же вы об этом не сообщили в милицию?
— Господи! — Сестра Иванчихина завела глаза. — О чем тут сообщать? Сюлюков-то к нему никаких претензий не имеет. Алики бранятся — только тешатся.
Женя редко сердился. Но эта девица могла вывести из себя кого угодно.
— Знаете что?.. — начал он.
— Что? — вызывающе подалась она к нему, предчувствуя какой-то выговор, такой же нудный, как и вопросы этого «сыщика», и готовясь ответить так, как умела отвечать только она одна, сестра Иванчихина: после ее ответов родственники больных плакали и грозились пожаловаться главврачу, но не жаловались, потому что от нее, сестры Иванчихиной, зависело благополучие их больных родственников. А еще этому инспектору сестра Иванчихина по пунктам перечислила бы, что, во-первых, персонала в больнице хронически не хватает, она, сестра Иванчихина, может быть, хотела бы в операционной работать, а приходится гонять по палатам да еще на полставки в приемном покое дежурить, так что ей не до всяких Сюлюковых! А вместо того, чтобы тут время отнимать, милиция ловила бы лучше тех, кто квартиры чистит: вот не далее как две недели назад ее, Иванчихиной, сосед пришел домой, а у него полный чемодан хрусталя вынесли, все украшения жены да еще с зимнего пальто, что в шкафу висело, бритвочкой полтысячного песца срезали.
Да, многое хотела высказать сестра, но не успела, потому что Женя сказал то, чего говорить как раз не собирался:
— Знаете что? А ведь аликов вовсе не Шукшин придумал. Он такого слова и не употребляет. Это у Вампилова в «Утиной охоте» одна девица так пьяниц называет.
— Да? — промямлила сестра Иванчихина.
— Да! — кивнул Женя и тут же, не давай ей перейти к пренебрежительному нагловатому сопротивлению, спросил: — Что еще рассказывал Сюлюков о драке?
Она возмущенно пылала. Даже глаза, казалось, покраснели.
— Он… еще… он еще говорил, что приятель приехал к нему на такси.
Приятель — таксист, что ли?
— Я его так же спросила, а он: он такой же таксист, как я.
— Еще что?
— Больше ничего. Ей-богу! Да что вы ко мне прицепились? Надо вам — так поезжайте к этому чертовому али… к этому пьянице Сюлюкову. И спрашивайте его!
Да, вышла Иванчихина из нокаута быстро, Женя ее явно недооценил.
— Спасибо. — Он встал.
Она бросилась к двери, но Женя окликнул ее:
— Вас зовут Зоя?
— Ну? — глянула через плечо.
— Извините, если обидел чем-то…
Повернулась — с несказанным изумлением в глазах:
— Я и правда больше ничего не знаю…
— Спасибо и на том.
Ушла.
Да, спасибо хоть за какие-то сведения о неведомом приятеле Сюлюкова. И уж теперь-то она Шукшина с Вампиловым не спутает. А к Сюлюкову съездить стоит.
Отсюда же, из приемного покоя, он позвонил на Гражданскую. Трубку долго не брали, потом послышался голос Марковой. Запыхалась:
— Слушают вас!
— Откуда же вы так бежали, Татьяна Васильевна? — с улыбкой спросил Женя.
— А, не говори! Ездили на опознание.
Жене не надо было объяснять. К сценам, которые происходят при опознании трупов, невозможно привыкнуть, хоть присутствовал при этом не один, не два и даже не двадцать раз.
Он рассказал о разговоре со строптивой сестрой Иванчихиной, опустив литературную полемику; переспросил адрес Сюлюкова. Татьяна Васильевна продиктовала:
— Виталий Петрович его зовут, переулок Лесотехнический, 49а.
— Это где же? — припоминал Женя.
— За вокзалом. Туда четвертый трамвай ходит. Остановка, если не ошибаюсь, «Школа». Давай, друг мой, дерзай!
Женя повесил трубку, улыбнулся, вспомнив, что Татьяну Васильевну так и прозвали в прокуратуре и в управлении — «Друг мой», попрощался со старенькой санитаркой, которая начала мыть пол в приемном покое, и пошел к остановке, не зная, что к окну третьего этажа прилипла Зоя Иванчихина и провожает его внимательным, недоверчивым взглядом.
Приблизительно через час в двести пятый кабинет вернулся довольный Саша Гаевский.
— Значит, так! — Он развернул какую-то бумажку. — Считайте, что этот тип уже сидит.
— Не говори гоп, пока не перескочишь, — предупредила Маркова.
— Считайте, что мы уже перескочили.
— Ну-ка…
— Звонил я в бюро находок. Ни в таксопарк, ни в городское никто не обращался за баяном…
Саша с трудом скрывал удовольствие. «Как ребенок», — подумала Татьяна Васильевна. Впрочем, когда у человека удача, все радуются одинаково: и большие, и маленькие. Она, например, кажется себе в этом смысле куда более несдержанной, чем дочка.
— В комиссионках тоже тишина. Все баяны там стоят на прилавках долго и упорно, с тоской ждут своих покупателей. И в пунктах проката на них тоже малый спрос. Не очень современный инструмент. К тому же марки разные. И только в салоне номер пять в Железнодорожном районе выдан баян марки «Этюд». Насчет цвета и особых примет приемщица мекала, но что замочек испорчен, помнит.
— Ближе к делу, друг мой!
Поманежился бы еще Саша, но, увидев, как Татьяна Васильевна сдвинула низкие широкие брови, заробел и выдал главное:
— Квитанция № 557608 от 15 июля 1982 года выписана на имя Муравьева Анатолия Федоровича — на основании паспорта II — ВС № 519513. Адрес…
— Погоди-ка! — Маркова выставила перед собой ладони, точно защищаясь. — Дай передохнуть! Удачно сработал, молодец! Сейчас же поедем к этому Муравьеву. И понимаешь, Саша, если он выходил из машины на стоянке, то мог запомнить человека, который садился в такси после него. Может, он убийцу видел? Какой там адрес?
Гаевский только открыл рот, как Татьяна Васильевна резко встала:
— Бог знает что говорю, а ты молчишь. Представь: ты садишься в такси, из которого только что вышел человек, и замечаешь на сиденье чемодан. Что ты сделаешь?
— Окликну, конечно, того человека.
— Значит, или Муравьев не видел того, кто сел в такси после него, или тот человек специально его не окликнул, чтобы не обращать на себя внимания.
— А может, он вообще решил, что это вещь таксиста?
— Может быть. А еще может быть, что Муравьев и баян забыл, и таксиста застрелил.
— Ну и зачем?
— Зачем? — удивилась Татьяна Васильевна. — Как это мы в протоколах формулируем: «из корыстных побуждений».
— Так ведь мы у Заславского во внутреннем кармане куртки пятьдесят рублей нашли! Что ж убийца их не забрал, коль из корыстных побуждений? Не нашел, что ли?
Маркова пожала плечами:
— Убийца, видимо, примитив. Он взял только то, что плохо лежало. А денег этих и не искал: сменщик мне поведал, что Заславский выручку складывал в старенькую косметичку со сломанной застежкой — у сестры взял. И эта косметичка с деньгами всегда лежала между передними креслами. Мы ее нашли?
— Нет.
— Где же она?
— Убийца забрал.
— И я так думаю. Все, что на виду. Так где там этот твой Муравьев обитает?
— Переулок Лесотехнический, 59.
— Опять Лесотехнический?!
…Дом был небольшой, недавно покрашенный. Нарядные стены и ставни нелепо смотрелись рядом с разбитой и грязной шиферной крышей, с захламленным двором, где была навалена грудами поломанная мебель, доски… Сбоку виднелись иеприбранные грядки, утыканные сухими бодыльями. Особенно неприглядным казался забор, на котором уныло повисли лохмы сухого хмеля.
Женя некоторое время постоял у щелястой калитки: на ней держался одним ржавым гвоздиком уголок старой жестяной таблички с нарисованным собачьим ухом. Раньше, давно-давно, Женя жил почти в таком же домике, и улочка очень напоминала этот самый Лесотехнический переулок, только там вдоль заборов стояли лавочки, изрезанные надписями и рисунками, на каждой калитке была щель для газет, а над ними молодо сверкали таблички с профилями оскаленных овчарок и надписями: «Осторожно, во дворе злая собака!» Собаки впрямь были в каждом дворе, но вовсе не злые — просто брехливые дворняжки. Весной и осенью те улочки были так же неприглядны, как и Лесотехнический переулок, зимой уютно кутались снегами, а летом зарастали невероятно высокой полынью, и не было на земле более таинственного места, чем ее заросли, потому что сквозь седоватые полынные верхушки так странно, чудесно просвечивало зеленоватое вечернее небо с прозрачным пятнышком луны…
Женя вдруг сообразил, что по-прежнему стоит у щелястого забора и даже поглаживает обломок грозной когда-то таблички. Он толкнул калитку — и отшатнулся. Прямо под ногами, поперек дощатого тротуарчика, ведущего к крыльцу, лежал огромный, устрашающе лохматый пес с квадратной головой и мощными лапами. Глаза у него были очень светлые, и это придавало косматой морде меланхолический и в то же время свирепый вид.
Пес даже не шевельнулся при виде незваного гостя, но Женя все равно отступил за калитку. Тут в окне дома мелькнуло лицо, и вскоре на крыльцо вышла женщина. Пока она спускалась по ступенькам веранды, уводила пса в конуру, ласково при этом приговаривая: «Пират, Пиратушка, не шебуршись, голубчик мой», пока приглашала Женю войти, он думал, что уже где-то видел эту женщину — высокую, не первой молодости, с большим мягким лицом. Она была одета в байковое линялое платье, пестрый передник и беленький платочек. Смотрела хозяйка на Женю с ласковым любопытством, но когда он показал ей служебное удостоверение, что-то обреченное появилось в ее глазах и голос поутих.
— Идемте, — с непонятной тоской в голосе позвала она и двинулась к дому.
В небольшой горенке у Жени сперва в глазах зарябило: ковры да коврики, старые, с капустными синими розами, толстыми павами, кривоногими оленями и полногрудыми рыжекудрыми девицами. И только потом он заметил, какая восхитительная, безукоризненная чистота кругом: ни на одной из многочисленных безделушек, что стоят на высоком комоде, ни пылинки, сияла перламутром шкатулочка, украшенная затейливыми ракушками, топорщился накрахмаленный голубоватый от свежести тюль…
А хозяйка все смотрела на Женю, не отводя глаз, и вдруг заплакала: тихо, без всхлипов, просто слезы медленно потянулись по сдобным, но уже дрябловатым щекам.
— Да что вы! — огорчился Женя. — Ну зачем вы так? Я просто хотел повидать Виталия Петровича Сюлюкова — и все.
— Кого ж еще? — вздохнула женщина и крепко утерла лицо. — К кому же еще сюда милиция придет? Только зря вы, ей-богу! Устраивается он на работу, устраивается! Рабочим, в «стекляшку», угол Раздольной и Большой Рабочей. Мы же днями в тот район переезжаем. А пока он пошел бутылки сдавать. Ей-богу!
— Да я по другому вопросу, — начал объяснять Женя. — Но я все равно рад, что он устраивается на работу. Это, вероятно, ваш сын?
— Сын… — Она кивнула в сторону, где на стене висела фотография в некрасивой коричневой рамочке: мальчик лет семи в матроске, наголо подстриженный, только чубчик на лбу, как заплатка. Трудно было представить себе этого грустного мальчика с рваной раной на шее, и Женя уточнил:
— Нам из больниц сообщают обо всех травмах, полученных в драках. Вот мне бы и хотелось узнать, что вчера случилось с вашим сыном, как он был ранен.
— Ранен? — испугалась женщина. — Куда ранен?
— Простите, — озадачился он. — Как ваше имя-отчество?
— Вера Федоровна я, Сюлюкова.
— Вера Федоровна, нам вчера сообщили, что вчера, в результате драки, ваш сын получил рваную рану шеи…
— Ах это! — Она всплеснула руками. — Рана! Да разве ж это рана?! Рана — это когда ножом пырнут или из пистолета подстрелят. А Виталик просто порезал шею. Правда, крови много было, он испугался, потому и «скорую» вызывать бегали, а теперь завязали шею — и все.
— Не в терминах дело, — согласился Женя. — Как же и когда все это было, вчера?
— Вчера у моего мужика, Петра Васильевича, он слесарем работает в ЖЭУ-25, именины были. Гости уже разошлись, мы трое пили чай.
— В котором часу это было? — перебил Женя.
— Да где-то около девяти, — подумав, сказала она. — Программа «Время» еще не начиналась. Как вдруг заявился Толик Муравьев. Этот наш сооед и дружок Виталика. Он тут живет, через пять дворов. Ну, конечно, я его к столу пригласила. А он уже был выпивши и как-то совсем сразу опьянел. Заспорили они с Виталиком…
— Из-за чего?
— Да я не слушала, я как раз отошла, а Петр телевизор смотрел. А те слово за слово — и вспыхнули порохом. Что-то Виталик ему не так сказал — Толик его в нос и хрястнул. Виталик на стол опрокинулся, а там бутылка пустая упала на стакан, а Виталик сверху. Толик такое дело увидел, баян схватил — да был и весь вышел.
Жене показалось, что над ухом у него что-то внезапно зазвенело. Он даже дернулся:
— Какой баян?
— Толика баян, Муравьева. Они с Виталиком третьего дня ходили на свадьбу к Виталикову дружку, Славке Гурьянову, так Толик там играл, а потом, после свадьбы, заходили к нам — он баян и забыл.
— Это его баян, собственный?
— Откуда у него! Господи! Когда приехал за своей гармошкой, сказал, что в прокате брал.
— Чего же ради ему было приезжать? Вы же говорили, что он рядом живет. Или он с работы заехал? На чем, кстати, он приезжал?
— Говорил, на такси. Все волновался, что счетчик мотает. Просто так, покататься, наверное, решил. Ведь и вправду, рядом живет. А что до работы, так нигде он не работает. Уже недели три. Сперва устраивался в магазин, тут, неподалеку, да украл ящик водки. Заведующая пожалела — только аванс забрала, а заявлять на него не стала.
— Значит, Муравьев не работает. На какие же деньги он на такси разъезжает?
— Чего не знаю, того не знаю! — скрестила руки на груди Вера Федоровна. — Сказал Толик, мол, катаюсь, а про деньги не говорил. Занял поди. Хотя у кого ему занимать — считай, со всех пособирал уже.
— Он и вам должен? — спросил Женя. — И вам тоже?
Ему то хотелось вскочить и бежать к телефону, сообщать Марковой, что, кажется, проясняется насчет баяна и кое-чего другого, но не мог же он просто так прервать разговор: неудобно, да и надо побольше про этого Толика разузнать.
— Я Ж говорю, у всех на нашей улице позанимал уже. Отец у него инвалид, пенсию получает, хотя и маленькую, а Толик-то святым духом жить не может!
— Так чем же он долги отдавал!
— Чем, чем! — Вера Федоровна снисходительно посмотрела на Женю и передернула круглыми плечами. — Да ничем! Некоторые скандалили с ним из-за этого, но они больше новые, кто недавно здесь живет, а мы Толика с малолетства знаем: хоть и уверены — не вернет, а все равно даем.
— Хороший, видно, человек? — постарался понимающе и сочувственно спросить Женя, изнемогая от нетерпения.
— Да как сказать… если со стороны поглядеть… бичара, да и все. То там день поработает, то тут, да сразу же и уйдет. Куді только не кидался. И в автобазе, и в магазине, и на свалке, и в домоуправлении с моим работал. Сколько помню, все устраивается да увольняется. Не умеет Толик в этой жизни оглядеться, не научен, да и кому было учить: отец вечно больной, а как отнялась у него вся левая сторона — это лет пятнадцать тому, — так Антонина, мать Толика, — хвост баранкой и ту-ту отсюда с хахалем. Оно бы, так сказать, скатертью дорожка, а то здесь никак не могла успокоиться, все по соседям утешителей искала. — В ее голосе скрипнула застарелая ненависть. — Но по Толику все это переехало колесом. Кидался он от матери к отцу, так и не учился толком, не работал. Ни с материным хахалем не мог ужиться, ни с отцовой другой бабой — теперь покойница она…
Она вдруг приткнулась взглядом к окну и скороговоркой закончила:
— А так он добрый. Собак любит. Моего Пирата сосед наш, Козлов, все хотел на шапку застрелить, так Толик ему пригрозил обрезом, он и отстал…
Она не отрывалась от окна, и Женя глянул поверх ее головы. У калитки стоял грузовик, а невысокий худощавый парень в грязноватой куртке выгружал из кузова с десяток пустых ящиков.
Вера Федоровна дернула за шпингалеты — незаклеенные рамы распахнулись.
— Виталик! — плачущим голосом закричала она. — Чего ж ты творишь, а? Ты же сдал бутылки, сдал, так чего же ты опять эту пакость в дом волокешь? Убери сию же секундочку! Переезжать же не сегодня-завтра!
— Завянь, маманя! очень веселым голосом велел парень.
Женя разглядел у него за воротом бинт — стало быть, домой явился сам Виталий Петрович Сюлюков.
— Там народишко, между нами, девочками, днями и ночами с пустыми пузырями простаивает, сдать не может, потому как тары нет. А умные люди, между нами, девочками, по рублику те ящички, по рублику… Глядишь, и очередь меньше, и в кармане мани на новые пузыри. Между нами, девочками.
Вера Федоровна, не закрывая окошка, повернулась к Жене с выражением какого-то виноватого горя на лице, а он, глядя с невольной растерянностью в ее заплаканные темные глаза, вдруг сообразил, кого она ему напоминала: Маркову. Нет, не пегими от седины волосами, не чертами лцца, а той сквозящей за привычной энергичностью неистребимой, давно накопившейся усталостью, которая отличает забеганных, захлопотанных, грузных телом женщин, давно ушедших за сорок.
Эта мысль пришла и тут же улетучилась, потому что накрепко думал Женя сейчас только об одном: «Толик ему пригрозил обрезом, и он отстал…»
«Ну что же, мама. Вот и произошло то, чего следовало ожидать. Сейчас говорить об этом поздно, винить кого-то — тем более. Просто мне обидно перед смертью, очень хочется посмотреть в твои глаза, увидеть тебя. Какая разница, что меня расстреляют, так уж лучше я сам наложу на себя руки. Все равно меня с музыкой не будут хоронить. А только поставят в книге смертников номер. Но ты не плачь. Слезами уже ничему не поможешь. А написать я тебе должен всю правду. Я никого не виню, хоть меня все отбросили. Я с того и получился такой отброс, как отец говорит. Я никого не виню, пусть только мне все всё простят. Вот такие дела. Прощай, мама».
Он задумался, как подписать: «Твой сын» или просто «Толик». Распрямился, плюнул на запачканные чернилами пальцы, потер. Плечи свело, но, казалось, они болели не от неудобного сидения за низким столом, а от всего того напряжения, которое сковывало его последние сутки, от боли, которой полна была голова. Только сердце оставалось пустым. Когда написал: «Очень хочется посмотреть в твои глаза, увидеть тебя», — это была неправда. Он вовсе не хотел увидеть мать: зачем лишние крики? — но чувствовал, что эти слова надо написать: человек должен хотеть перед смертью увидеться с матерью, да и она разжалобится от этих слов, которых он никогда ей не говорил, даже не думал, что скажет. Но и впрямь что-то ворохнулось в сердце, когда выцарапывал: «Но ты не плачь…» Хотел добавить — «родная». Никогда он не был ласков с матерью — а она с ним? — но сейчас именно это слово показалось таким правдивым и нужным! Не написал. Постыдился?.. А потом сердце снова дрогнуло: «Я никого не виню, пусть только мне все всё простят». Прощения он мог бы просить только лишь у того парня, который остался лежать, согнувшись, в такси. А на остальных ему было глубоко плевать, и, главное, сам он никого прощать не собирался. Кому прощать? Отцу? Вчера, после того… Он помнит, как ввалился в дом — самому казалось, что от него кровью пахнет, и брюки на нем колом стояли от крови… Отец сложил газетку, повернулся на подушке в несвежей наволочке.
— Я убил таксиста.
Отец долго смотрел на него, потом снова прикрылся шуршащей желтоватой бумагой с черными полосочками строк. И ни слова не сказал сыну, который только что убил человека. А ведь он всего лишь пугнуть хотел этого кучерявого парня, все выбирал момент, как приставит к голове дуло обреза, а тот парень ему — выручку. Но не успел и слова молвить, как рука дернулась от отдачи: нервы, что ли, не выдержали, что сильно нажал курок? Он же не хотел, нет, но теперь, когда это случилось, казалось: вся его тусклая жизнь шла к тому. И отец своим молчанием будто бы подтвердил это.
Ладно. Дома он сменил брюки, надев под них вместо трико кальсоны. Все окровавленное скомкал, сунул за гардероб. Вынул из кармана «выручку», пересчитал: пятнадцать рублей. Всего-то! Было бы за что… Пятерку кинул отцу на одеяло, остальное сунул в карман. Отец все молчал. Тогда он ушел.
А письмо матери написал сейчас не потому, что душа так просила, а потому, что не сомневался: его найдут. Это точно. Конец скоро все равно. Всю жизнь не везло — и сейчас не везет. Такие дела спьяну да в отчаянии не делаются, если хочешь потом сам жив остаться. Баян забыл, как последний шизик. Может, если бы сразу надумал убираться из машины, так и вспомнил бы о нем. А то взбрело в голову машину отогнать подальше, в темень. Перебрался, дурак, на переднее сиденье, весь кровью пропитался, а такси возьми метров через двести и забуксуй! А еще грузовик, мимо идущий, фарами насквозь высветил. Тут из головы все соображение и вышиблось. Очухался уже возле дома. Хорошо, что хоть обрез нигде не выронил с перепугу.
Он расстегнул было куртку и тут же суматошно запахнулся: что же?! Люди кругом! А если увидел кто?..
И сразу забыл, что уже решил было из этого же обреза и на себе крест поставить, как вчера — на том парне. И не до письма стало — скомкал его вместе с конвертом, суетливо сунул в карман и, придерживая полы куртки, почти побежал к выходу. А людей кругом было ужас сколько, и все смотрели, казалось, только на него, и он уже не понимал, какая блажь привела его сюда, в шум, в толкотню центра, на всеобщее обозрение! Нет, скорее куда-нибудь поближе к окраине, где потише. Надо хоть чуточку успокоиться и поесть. Как следует поесть. Деньги-то теперь при нем. Даже на бутылку хватит. В Прибрежном микрорайоне есть хорошая столовка. Там обычно таксисты обедают… А, пошли они все, таксисты! Главное, хорошая столовка. И тихо, главное. А рядом винный магазин.
Говорят, все меняется в мире и, как многие уверяют, к худшему. Столовка-то явно испортилась с тех пор, как Муравьев был в ней последний раз. Он взял три порции чахохбили, пять кусков хлеба, молочный суп, три компота, булку «домашнюю сдобную». И только отошел от кассы, как сзади кто-то бесцеремонно ткнул его в плечо, да так, что компот плеснулся из стаканов.
«Вот оно. Все…»
Мелькнула было мысль выхватить обрез, отбиваться, но вместо этого он еще крепче стиснул края подно «са, словно боясь уронить его. Компотная лужица косо отражала странно уменьшенное окно.
— Толик?! Это ты, гад, что ли? — изумленно и радостно спросил за спиной высокий голос, и, что странно, первым, после зубного страха, чувством Муравьева тоже было изумление: неужели встрече с ним кто-то может радоваться? И только потом он обернулся и снова чуть не выронил поднос: перед ним стоял Генка Головко.
— Геннастый?! — протянул Муравьев потрясенно. — Ты?! Хвостом тебя по голове!
Сердце немного успокоилось, уже не бухало где попало, потому что это был «наш человек», бывший «коллега» по исправительно-трудовой колонии. В то старое время они с Генкой однажды приложили как следует дневальному, который нашел с великим трудом выкраденные на стройке три бутылки стеклоочистителя и заблажил не по делу. Конечно, выпивка пропала, а жаль, хорошо брала, хоть и казалось поначалу, что все нутро наизнанку выворачивается, — но дневальному они успели дать по разу, пока не прибежал охранник. Конечно, оба попали в ШИЗО[2] на трое суток.
Потом Муравьеву не привыкать стало к этому «углу», но все-таки сейчас, при виде белесой, довольной физиономии Генки Головко, возник и словно бы стал поперек горла гнусный, затхлый запах неволи, несвободы. И, радостно здороваясь с Генкой, тоже колотя его по плечам, Муравьев мельком подумал — очень спокойно и твердо: «Только не туда. Снова туда нельзя. Надо обрываться. Но ведь скоро в кармане опять будут одни нули, куда подашься…»
— Закусываешь? — кивнул Генка на тарелки.
— Хреновенькая тут закуска. Подкрепляюсь малость. Потом пойду за бутыльком — хотел с него начать, да тут перерыв, в «стекляшке».
— Питайся. Я сейчас тоже возьму. А там как раз перерыв кончится, возьмем бутылек, а то пару, пойдем к моей русалке: надо же выпить со свиданьицем. А то еще новый тост знаешь? «Выпьем за секс и бизнес!» Слыхал?
— Нет. Звучит!
— Ну! Это американский ведь тост, не наш. А по-русски: «Выпьем за успехи в работе и личной жизни!» — И Генка тихонько засмеялся, прикрывая рот левой ладошкой.
На правой руке у него был протез с черной перчаткой, потому что, как он рассказывал, еще в «юношестве», работая на лесоповале, попал под пилу, лишился правой кисти. Но и одной левой Генка умел обделывать свои делишки.
Он вернулся с подносом, ловко поддерживая его культей. Взял то же, что и Муравьев. Ел быстро, жадно, широко раскрывая рот и низко склонясь над тарелкой, при этом взглядывая исподлобья круглыми, очень светлыми глазами. Жуя, спросил сочным голосом:
— Как жизнь?
Хоть кто-то интересуется его жизнью! От глупой, слезливой, прямо-таки девчачьей благодарности у Муравьева снова перехватило горло, и он выдал — словно бы даже небрежно:
— Вчера таксиста замочил, — и раздвинул полы куртки, показывая неровно отпиленное, обмотанное синей изолентой дуло обреза.
Генка, не переставая жевать, недоверчиво уставился, потом глаза его затуманились какой-то мыслью и вновь прояснились, и он снова уткнулся в стакан и тарелку. Неужто и он промолчит, как промолчал вчера отец?.. Нет, вот громко побулькал компотом, прополаскивая рот, и сказал:
— Молоток. Ладно, пошли, обмоем это дело.
Розыск был объявлен. По всем отделениям милиции, железнодорожным станциям разослали ориентировки. Муравьева ждала засада в доме отца, но никто не думал, что он туда придет, если не вернулся до сих пор. На всю корреспонденцию матери «Толика», которая жила в Приморье, был наложен арест. Оперативники проверяли всех, знакомых и приятелей Муравьева. Гаевский предложил узнать адреса его бывших «однокашников» по колонии. Их было немало, поэтому проверку начали с тех, кто жил в городе. Таких оказалось трое: Филипецкий, Шумшун и Головко. Двое первых клялись, что с прошлым покончено, фамилию Муравьева припомнили с трудом. В районных отделениях милиции и на работе о них отзывались очень хорошо. А вот Головко найти не удалось. В доме, где он жил, затянулся капитальный ремонт. Участковый знал, что все лето, сентябрь и начало октября Головко обитал в своем сарае, но с наступлением холодов куда-то перебрался. Ничего плохого о нем участковый сказать не мог, кроме того, что Головко скакал с одной работы на другую, как «воробушек», да и вообще — «слишком много улыбался», Но это было еще не основанием для подозрений. Судя по всему, если бы Муравьев вздумал разыскивать Головко, то пришел к нему домой, а застать здесь бывшего дружка никак бы не смог. Надо было искать к нему другие подходы.
В то время как Гаевский и Маркова вели в управлении допросы соседей и знакомых Муравьева, Женя занимался этим же в неофициальной обстановке. Разницы было мало, но какие-то оттенки интонации и поведения, которые исчезали в узеньком кабинете, где на столе стоял магнитофон «Весна», Жене удавалось уловить.
Его, как, впрочем, и всю группу — ну, может быть в несколько большей степени, чем опытных Маркову и Мудрого, — поражала внешняя бессмысленность преступления. Забрать десятку или чуть больше — приблизительно столько должен был заработать Заславский с начала смены — и не поискать пятьдесят рублей. Какое-то отчаяние или ошеломление сквозило в каждом действии преступника. По рассказу отца, ушел он из дому еще до восьми вечера. В девять — уже на такси — вернулся за баяном к Сюлюковым. Виталик, который выходил отпирать ему калитку, уверял, что Муравьев приехал на машине желтого цвета. Едва ли он пересаживался из одного такси в другое, да и, судя по счетчику, разъезжал довольно долго. Что же, сидел на заднем сиденье, называл какие-то адреса, потом менял маршрут, а сам все время смотрел в темный кудрявый затылок водителя и выбирал момент; сейчас или позже? А может, думал Женя, он, наоборот, боялся, внутренне трясся, оттягивал, как мог, этот заранее определенный для себя момент?
В том, что это было определено заранее, Женя почти не сомневался после разговора с отцом Муравьева.
Женя впервые оказался в такой ситуации: сына этого человека он должен был арестовать — в его родном доме, но, поскольку ожидание затягивалось, не мог же он просто так, молча, мерить шагами комнату, то и дело проходя мимо койки, на которой лежал очень худой старик с голым тонкогубым лицом. На двух сдвинутых косолапых стульях возле постели были разложены бритва, мыло, стояли тарелка и кружка, какие-то продукты в полиэтиленовых мешочках… Муравьеву было настолько трудно передвигаться, что он старался не вставать лишний раз и все самое нужное перетащил поближе. Под кроватью накопилась высокая пыльная стопа газет, а рядом стояло ведро. Муравьев нисколько не стеснялся посторонних людей — наоборот, они испытывали неловкость, когда он сбрасывал с себя одеяло и начинал трясущейся рукой шарить под кроватью. Милиционеры спешили отвернуться, отводили взгляды, хотя на что было смотреть в этой комнате? На ободранный стол и шкаф? Полуразвалившееся, с рваной обивкой кресло-кровать? Затоптанный пол? Это поразило Женю еще во время обыска, хотя во многих ему случалось бывать квартирах. Но здесь убожество проистекало не только и не столько от недостатка денег: здесь жили словно со злобой — прежде всего к самим себе.
В шкафу — почти пустом — вперемежку с грязным бельем валялось несколько писем: с напоминаниями, просьбами, требованиями вернуть баян, взятый в салоне проката. Раз Женя спросил старика:
— Почему ваш сын так долго не возвращал инструмент? Брал на три дня, а держал три месяца.
Когда Муравьев начинал говорить, у него мелко подергивалась левая щека, речь была какой-то булькающей:
— А чего тут почемукать? Сперва забыл вовремя сдать, потом спохватился — а там же за просрок деньги берут. А где их взять? Вот и не понес тогда. Когда деньги появились, жалко стало их отдавать. Так вот раз за разом и выходило. Очень все просто.
— Он хорошо играл?
— Не учился этому делу сроду, а мог любую песню изобразить. Мать его в былые времена все дергалась: музыке бы Толика обучать!
— Что же не обучали?
— На это же время надо было! А когда ей за мужиками бегать в таком случае?
— Вы плохо жили?
— А вам что? Жили как могли. Тольку родили — и то ладно. Не зря, если по газетам, жизнь прожили. Кто знал, что вот так выйдет?
— Это… для вас неожиданностью было?
— Чего?
— Ну, преступление. Убийство.
Старик хмыкнул:
— Тхе! Я ж его этому не учил!
— Конечно, наверное, вы его не подстрекали. Но… по-моему, родители всегда в какой-то степени ответственны за то, что происходит с их детьми.
Старик убрал со лба редкие, влажные перья волос:
— Родители ответственны? Тхе! Когда дите пешком под стол бегает — да. А если он жрет уже больше самого родителя? А денег в дом нести — не несет, хоть родители его всю жизнь вкалывали. Чего ж все на нас валить? Внимание ему? Нежность? Так он же не цветик лазоревый, что в банке на подоконнике стоит. Мужик рос! В жизни должен был приучаться сам за себя стоять. Там бы его теплой водой не поливали. Родители! Это все до поры до времени. Вот когда не давал я ему из пенсии на пропой, сколько раз думал: убьет он меня из-за червонца.
— Почему?
— А потому, что Тольке, как и матери его, сучке, все сразу в жизни надо было. Вынь да положь! Ни ждать путем, ни копить не хотели. Ни уменья, ни терпенья! А вот чтоб с неба на них пачка денег упала или на улице кошелек найти с тыщей — это да. Это по-ихнему. Оттого Толька нигде на работе и не мог ужиться, что сразу получку хотел получать. Оттого и сел тогда, в первый раз, что не мог дождаться, пока баба ему даст. Сам взял. А с работой… Разве что на свалке задержался на полгода, потому что там находил кое-что путное, продавал.
— Что, например?
— Тряпки, книжки, журналы… Сейчас же помешались все на старье. А раз ружье нашел с погнутым дулом.
— И сделал из него обрез? — догадался Женя.
— Ну.
— Давно?
— С год, наверное.
— Зачем? Грабить уже тогда собирался?
— Да нет. У нас тут бичары пристраивались жить, да чуть не пожгли все. Толька их турнуть хотел, да они его по морде — раз, еще раз, еще много, много раз. В милицию даже ходил! — Старик затхекал, издевательски косясь на Женю.
— И что? Помогли вам?
— Тхе! Кому это надо! Никто не пришел. Зато бичары про это узнали — снова Тольку валяли по двору. И тогда-то вот он обрезик и заделал. Сразу тихо стало! Так вот и надо в жизни — сам за себя стой, человек! Сам все бери, что можешь!
— Что можно… — тихо поправил Женя.
— А?
— Я говорю, что можно. Иногда ведь и нельзя…
— Это уж что-то сильно умно!
— Да нет, все как раз просто. Но мне теперь немного понятно, почему ваш сын стал преступником.
Старик казался очень удивленным:
— Так что ж ему делать-то было? Из магазина выперли, да еще и аванс зажали. Я свою пенсию соседке отдал, Сюлюковой, чтоб она мне продукты покупала и понемногу приносила. А то если Толька увидит что лишнее — сожрет. Она его и так подкармливала. Жалела. Надо теперь ей сказать, чтоб теперь вообще на день мне еды давала, не больше. — Он озабоченно почмокал губами и вдруг выкатил глаза: — Хотя… чего ж теперь-то! Толька ведь теперь уже не вернется?
— Не знаю, — буркнул Женя и отошел.
Больше он со стариком не разговаривал. Не мог и не хотел. Жене казалось, что отец ему еще больше враждебен, чем даже сын, совершивший преступление. Он испытал бы еще большее отвращение, если бы Муравьев-старший рассказал ему, как он промолчал в ответ на признание сына: «Я убил таксиста…»
— Вообще это не жизнь, а сплошное гадство! — пожаловался Генка Головко, откидываясь на спинку дивана — осторожно, потому что она еле-еле держалась на какой-то хилой подпорке.
Все в этой комнате было ненадежным. Косые стены и потолки — на них колыхались мохнатые паутинки. Разнокалиберные продавленные стулья, грязные цветочные горшки, из которых торчали засохшие стебли и смятые окурки… Эта комната чем-то напоминала Муравьеву его жилище, только здесь было слишком уж много вещей. На стенке зачем-то висел портрет бывшего мужа Лорки — хозяйки, — сфотографированного во весь рост. Верхний край снимка был обрезан прямо над головой, и от этого казалось: человек вот-вот наклонится, чтоб не давило сверху, ему тесно! И Толику здесь было тесно, душно. Все время хотелось еще и еще шире открыть форточку.
Хозяйка была такой же грязной и душной, как и ее дом. Наверное, за эти длинные, рыжеватые, небрежно распущенные волосы Генка и называл ее русалкой, но увидев Лорку, Толик испугался: «Какая же она русалка?! Это же черепаха! Крокодилица!»
Черт знает, как она была противна: тяжелая, потная, обросшая светлым пухом, она была похожа на подушку, набитую сырым пером, да еще в несвежей наволочке. Была она лет на десять старше Генки, но при взгляде на него в ее небольших светлых глазках возникал тихий страх. Генка вколотил в Лорку полную покорность. А вот Толик чувствовал смутную благодаря ность Генке. За приют, еду, выпивку, а главное — за тот нужный и важный разговор, который был у них. И за будущее. Теперь, после встречи с Головко, Толик этого будущего уже не так боялся.
— Это не жизнь, а сплошное гадство! Дом, сволочи, полгода ремонтируют, выгнали людей на улицу на зиму глядя. Систе-ема! Хорошо, русалка есть, а то сиди в сарае, околевай. Работал кладовщиком на автобазе — знаешь, на Воронежском шоссе. За тридевять земель. Ездить — сдохнуть легче: в автобусе давка, всех ненавижу, пнуть охота. Какой смысл работать на автобазе, если задыхаешься в автобусе? Бросил. Сейчас почти на мели. Одно хорошо — сюда, к Лорке, участковый ко мне не доберется. Гад, горазд был душеспасительные беседы вести. А мою душу уже никакими грелками не отогреешь. Тебя вот встретил — расстроился весь. До чего мужика довели! Что хотят, то и делают.
Толик понуро кивал. Ему ведь тоже всегда, всю жизнь казалось, что в его серой, неудачливой судьбе кто-то виноват, кто-то его «доводит», что хочет, то с ним и делает.
А Генка, опершись о стол, умостив на ладони кудрявую голову, тем временем жаловался, часто и печально моргая:
— Я всегда матери первым помощником был. Отец ей всю душу выматывал. Придет, гад, пьяный, разденется и ляжет в снег. Начнешь его в дом тащить — дерется, гад. Оставишь в покое — орет, что из дома выкинули голого-босого. А когда я в первый раз набрался, он на меня с кулаками полез. Надо же, а? Я ему: «Ты пьешь — и я пью. Ты бросишь — и я брошу». Дурак был тоже, нашелся, понимаешь, воспитатель. Как отец меня тогда уделал… Я после того из дому и подался. Ну их, думаю! Зато сам себе велосипед. Мать жалко было сначала: больше обо мне никто так не заботился, как она…
Толик молчал, думая, что о нем и мать-то никогда особенно не заботилась. Только однажды он чувствовал настоящее, человеческое беспокойство о себе — когда лежал с воспалением легких в больнице. Тогда о нем беспокоились — точно. А как выздоровел, так начали стараться поскорее выпихнуть из больницы. Тоже хороши… Ничего, скоро все кончится…
— Чего ты завял? — спросил Головко.
— А чего… Все равно возьмут меня. Чтоб не взяли, надо обрываться. А денег-то нет!
Генка помолчал, глядя с прищуром, потом презрительно скривился:
— Подумаешь! Полонез Огинского! Погоди, не линяй со страху. Денег нет — надо раздобыть.
— Где?
— А где вчера брал?
Толик покачал было головой, потом хмыкнул:
— А что? Мне уже терять нечего! Как мой батя говорит, раз, еще раз, еще много, много раз. Но это же не деньги — пятнадцать рэ. И обрез — машина ненадежная. Откажет в самый ответственный момент — и ку-ку.
Генка усмехнулся:
— Конечно, револьверчик лучше. Да вот только где его взять?
— Знал бы, сам взял. Трудно одному.
— О чем речь! — так и взвился Генка. — Я с тобой!
— Ты-ы! — не поверил Толик. — А тебе это зачем?! Он не мог понять: как это — самому, добровольно, не вынужденно, брать на себя ту ношу, которую он взял вчера? Толик считал, что ему теперь просто не остается ничего другого, как продолжать. Но Геике-то зачем?!
— А, надоела вся эта бодяга! — скривился тот. — С деньгами все на свете проще. Возьмем, к примеру, завтра таксёра, а там посмотрим, как жить дальше. Не повезет — повторим. Или что-нибудь другое придумаем, если опять дешево получится. И потом… ты же сам говорил, что… тебе теперь нечего терять… — Генка отвел глаза.
Толик не сразу сообразил, на что Генка намекает: чтобы в случае провала Муравьев взял на себя оба убийства — и вчерашнее, и то, которое еще впереди. В том, что оно произойдет, уже не сомневаются оба. Теперь это всего лишь вопрос времени.
Да ладно. С помощью Генки, может быть, и впрямь выйдет удачней. И Толик пообещает ему выгородить его в случае чего. Но… стрелять он все-таки заставит Генку. Тогда им обоим будет «нечего терять». Почти наверняка таксёр опять будет пустой. Но Муравьев повяжет Генку наверняка. Хотя… чего он размечтался? Где оружие-то взять новое? Для обреза остался только один патрон, да и тот может подвести.
Лорка уже «уклалась спать», как она говорила. Решив, что утро вечера мудренее, встали из-за стола и Толик с Генкой.
Нет, не было утро мудренее. Безобразно болела голова. Генка, весь зеленоватый, то и дело глотал воду из-под крана и, морщась, хрипел:
— Сушняк долбит! Трубы горят!
Лорка неизвестно куда подевалась, пока спали. Толик спросил о ней, но Головко равнодушно пожал плечами:
— Мне — что? Лишь бы с пузырем пришла. А где, как — это ее личное дело.
Толик подошел к окну. Внизу два мужика, натужившись, тащили сетку, распертую бутылками пива. Выпить захотелось так, что легче казалось повеситься, чем дождаться Лорки. Ругаясь и постанывая, он влип лицом в прохладное стекло.
День был серый, в мутном небе копились — не таяли тяжелые, мутные клубы дыма, поднимающиеся из труб ТЭЦ. Толик смотрел на дым с ненавистью. Он сейчас ненавидел все и всех, даже Генку, который не позволял выйти из дому проветриться — зачем, говорил, судьбу пытать?
«Хоть рублевку!» — ныло в голове.
— Слушай, Толик! — раздался вдруг сиплый Генкин голос. — Ну и пни же мы с тобой!
Толик тяжело повернул голову.
— Дело-то нехитрое — надо устроиться в ВОХР.
— А? — не понял Муравьев.
— В военизированную охрану, говорю, надо устроиться. Понял?
— Понял… Да ну, это не то. Дадут берданку какую-нибудь древнюю.
— Почему берданку? Наган дадут.
— Ага, потом догонят и еще раз дадут.
— Пошел ты! На кабельном заводе, например, весь ВОХР с наганами.
— А ты откуда знаешь?
— Ха! Я же там работал!
— Ты? Ты?! Ой, держите меня четверо! — Толик хохотал.
— Я тебе серьезно говорю, — хрипел Генка. — Года два назад работал на кабельном заводе в пожарке и на полставки месяц одного вохровца замещал. Наган выдавали. Такой тяжелый, со звездочкой.
— Ты ж без руки… — не поверил Толик.
— Я левша. Стреляю только так. Ты не перебивай: устроиться, выйти на работу, а вечером слинять с дежурства — и Митькой звали. Первый же таксёр наш. А то и не один.
— А кто пойдет устраиваться? — осторожно спросил Толик, помня, как Генка вчера говорил: мол, тебе терять нечего.
Генка широко усмехнулся, показав все свои изъеденные коричневыми пятнышками зубы.
— Да я, я! Куда тебе-то соваться? Разве что пластическую операцию сделаешь. Я сам пойду. Меня там еще помнят. Недельку выждем — у Лорки пока отсидимся. А потом…
«Неужели и в самом деле все так просто?» — ошеломленно подумал Толик. Он согласился с Генкой, не веря, что все получится. Оружие не могут дать кому попало!
Утром 27 октября группа Марковой опять выехала на место преступления. На этот раз брошенное такси увидел один из пассажиров автобуса номер 25 по фамилии Бугорков, студент. Накануне, поздним вечером, он возвращался домой и заметил в свете фар на пустыре, за невысоким кустарником, силуэт одинокого автомобиля. Рано утром, по пути на занятия, он обратил внимание, что машина стоит здесь же. Бугорков уговорил водителя автобуса остановиться. Не обращая внимания на ропот пассажиров, студент и шофер направились к машине.
За рулем никого не было, да и не заглядывали они в кабину, потому что позади автомобиля лежал труп молодой женщины. Шея ее была раздавлена колесом.
Шофер принес потерявшего сознание студента в автобус и погнал, минуя остановки, в отделение милиции. Тотчас выехавшая дежурная группа нашла метрах в ста от машины и таксиста, убитого выстрелом в голову.
На водительском месте лежала белая кроличья шапка. Подклад и мех ее были окровавлены, присохли к сиденью. Под шапкой нашли пулю.
…Мельников повернулся к Татьяне Васильевне. Она стояла рядом и зло оглядывалась.
— Не наш клиент, — сказал Борис. — Пуля от нагана.
— Да, я обратил внимание. Рана у шофера совсем другая, чем у Заславского, — откликнулся Мудрый, который сидел на корточках над трупом женщины. — Круглая, щелевидная, примерно семь десятых сантиметра. Чистая ранка. Стреляли в затылок. Выходное отверстие у левого уха. Убит десять — двенадцать часов назад. Да, приблизительно так. Умер тотчас. Наган — оружие смертоубийственное. Между прочим, царская полиция была вооружена наганами, потому что после выстрела из него человек… мало мучается…
Татьяна Васильевна рассматривала документы, найденные в кармане убитого. Удостоверение водителя таксопарка Сушкова Виктора Ильича, техталон, талоны на бензин и масло… Неужели никакое предчувствие не омрачило души этого двадцатичетырехлетнего человека, когда к нему в машину садился убийца?
Подошли Клишин и Гаевский. Они вместе с работниками ГАИ осматривали след автомобиля. Как раз против того места, где в кустах лежал мертвый Сушков, натекла черная лужица масла. «Сальник прохудился», — сказал инспектор ГАИ. Значит, некоторое время машина стояла там. Убийца забрал у Сушкова деньги — коричневый старенький кошелек на лотке между передними сиденьями был пуст, — вытащил его труп на обочину, потом…
Женины мысли прервал Гаевский:
— По-моему, их было двое.
— Почему? — повернулась к нему Маркова.
— На одежде Сушкова нет следов грязи, сухой травы. Будь убийца один, он бы волок труп по земле. Следов этого тоже нет. А Сушкова так спроста не поднимешь — полноват. Его, похоже, несли за руки и за ноги. И бросили, когда устали. Или, возможно, что-то их спугнуло.
— Да, — согласилась Маркова, — все возможно. Но кто бы мне сказал, при чем здесь она?!
Все подошли к мертвой женщине.
— Ну, — осторожно начал Женя, — наверное, она-то все видела и как раз их спугнула. Убийцы испугались, бросили Сушкова, хотели удрать на такси, а она выскочила на дорогу…
— Ты иметь в виду, что ее сбили? — резко спросила Маркова.
— Да.
— Посмотри, как труп лежит. Тебе приходилось когда-нибудь видеть человека, которого сбивает машина? Его отбрасывает в сторону. Отшвыривает. И если толкает под колеса, то не так, чтоб ни одного ушиба, ни одного перелома на теле. А тут только следы протекторов.
— Получается, что она этак осторожненько подошла и легла: езжайте, мол! — усмехнулся Борис.
От его цинизма Женю передернуло.
— Не совсем так, — тряхнул укоризненно седой шевелюрой Мудрый. — Вернее, ее принесли и положили. А потом очень осторожно, очень тщательно, очень умело и хладнокровно погнали на нее автомобиль. Прямо каскадер работал. Весь расчет был в том, чтобы колесо проехало именно по шее.
— Почему? — в один голос спросили Клишин и Гаевский.
— Потому что сначала эта женщина была удушена, — сказал Мудрый неприветливо и сухо.
Женщина была молода — даже такой, изуродованной, страшной, ей нельзя было дать больше двадцати пяти. Неновое серое пальто, черные сапоги, на сжатых в кулаки руках черные замшевые перчатки. Для Жени на первый взгляд ее шея представляла нечто бесформенное, ужасное, с глубоко впечатавшимися окровавленными следами протекторов, но, наверное, остальные видели еще что-то, потому что Мудрый и Маркова осторожно приподняли труп — и Женя разглядел на коже сзади багровую рубчатую ссадину. Маркова сказала:
— Похоже, удавка.
Тут вперед сунулся Борис и кончиками пальцев снял с серого пальто неприметную на первый взгляд голубоватую пушинку:
— Мохер, а? Посмотрите, у нее все пальто в этих штуках. Наверное, носила длинный шарф.
Женя увидел в той ссадине на шее женщины такие же голубоватые пушинки.
— А шарфика нет, — продолжал Борис. — Может быть, поищем?
Женя привстал на цыпочки и огляделся, словно хотел увидеть, где может в зарослях густого кустарника валяться брошенный или потерянный мохеровый шарф.
А почему бы ей случайно не оказаться вместе с убийцей в такси? — предположил Борис. — Например, она проголосовала, и Сушков пожалел девушку, которой приходится одной бродить в темноте по этим дорогам. Кстати, что она могла делать на этом пустыре. Да, так он посадил ее в машину. А убийца…
— Убийцы, — поправил Гаевский упрямо.
Маркова дернула плечом:
— Во-первых, при ней бы не стреляли в водителя. Это же ясно. А если и стреляли, то почему бы заодно не выпалить в нее, а не связываться с удавкой? Тут что-то другое.
— Ну почему другое! — возразил Саша. — Патрон в нагане, например, был только один. Или что-то заело в оружии. Или… тут сколько угодно может быть объяснений.
Это уж точно, подумал Женя. Пусть, как говорит Гаевский, был один патрон или что-то заело. А девушка оказалась невольной свидетельницей убийства. Ее поймали и задушили. Значит, на ее одежде и теле должны быть свидетельства борьбы. Если она ехала в такси, там должны остаться какие-то ее следы: отпечатки пальцев, земля с сапог, микрочастицы одежды, например… Все возможно. Этим займется Борис Мельников. Но одно совершенно непонятно: зачем потом переезжать труп женщины?! А еще непонятно, куда это Женя ломится сейчас через кусты-колючки?.. Шарф ищет? Но зачем убийце понадобилось выбрасывать шарф? И куда он его закинул?
Кусты кончились. Женя вывалился в тонкоствольную осиновую рощицу, за которой поднималось слабое утреннее солнце. Неподалеку, за оврагом, торчали розовые и зеленые корпуса нового микрорайона. Они казались какими-то перекошенными по сравнению с тонкими стройными осинками.
Женя почему-то больше других деревьев любил именно осины. У них несправедливо дурная слава, но как нежны, гладки, ласковы на ощупь их стволы, как беззащитно круглы пятачки листьев, как пахнут эти листья — особенно сейчас, когда они покрыли землю, тронуты заморозками, отрешенно желтые, даже коричневатые… Женя бродил по поляне, глубоко зарываясь носками ботинок в листья, слушал тихое шуршание. В бледно-голубом небе еще висела белесая, прозрачная, пока не растворившаяся в солнечных лучах, луна…
Донесся затяжной гудок автомобиля. Женя встрепенулся, потерянно завертел головой. Было похоже, что полянку перепахал трактор. К ботинкам прилипли листочки, сухие травинки, древний окурок… Женя постучал каблуком о каблук, стряхивая мусор: даже голубоватый, с крошечным металлическим колесиком обрывок билетика лотереи «Спринт» прицепился — и побежал обратно.
На дорогу он выбрался вдали от того места, где начал поиски. Все стояли возле машины, только бродил за Шерифом кинолог Стариков. Когда Женя приблизился, в машине скрежетал приемник и прорывался голос:
— …образца 1931 года, калибр 7,62. Повторяю — Головко Геннадий Иванович.
Голос умолк.
— Что случилось? — спросил Женя.
— Начальник военизированной охраны кабельного завода заявил в отделение, что вчера вечером исчез с дежурства охранник, вооруженный наганом, — пояснила Маркова. — Зовут охранника Геннадий Иванович Головко.
— Да ведь это тот самый, у которого дом на капремонте! — вспомнил Женя.
Саша хмыкнул. Мудрый покачал головой. Маркова рассердилась:
— Что за чепуха?!
— Я искал Головко, когда мы проверяли всех коллег Муравьева, — объяснил Женя. И стало тихо.
Начальнику охраны Приамурского кабельного завода от Головко Г. И.
Заявление.
Прошу принять меня на работу в качестве бойца.
18.10.82. Головко
Не возражаю — в качестве стрелка.
Пашков
О. К. — оформить.
Толстоедов. 18.10.82
Почерк Головко лежал на левом боку. Подпись была на редкость неразборчива. Гаевский хотел было спросить: «Он что, левой рукой писал?» — но вспомнил строчки из словесного портрета Головко: «Нет кисти правой руки».
Он все смотрел и смотрел на это заявление, потому что противно было поднять глаза и взглянуть на трех людей, которые сидели напротив. Это были начальник караула Стрекалов, начальник ВОХРа кабельного завода Пашков и помощник директора по кадрам Толстоедов. Они являли собой в глазах Саши типичный случай разгильдяйства, халатности, дошедшего до предела пренебрежения к исполнению своих обязанностей и соблюдению элементарных правил. Как ни странно, Саше гораздо чаще приходилось слышать о совершенно противоположных случаях, когда люди, отбывшие срок, жаловались, что их неохотно принимают на работу или не принимают вообще. Работникам милиции приходилось вмешиваться, объяснять руководству предприятий, что не имеют они права отказывать человеку, который хочет загладить преступное прошлое. Смешно — именно на это стал ссылаться, оправдывая себя, Толстоедов. Но Головко-то был. ходячей иллюстрацией — хоть записывай его данные и вешай на стенку в назидание! — того, каких людей нельзя даже близко подпускать к военизированной охране.
Саша ничего не мог понять в странной логике Пашкова и Толстоедова, которые спокойно поставили на заявлении преступника свои резолюции, а в «Журнале выдачи и приема оружия и боеприпасов личного состава военизированной охраны Приамурского кабельного завода», который хранился в отделе кадров, появилась корявая подпись Головко, удостоверяющая, что девятнадцатого октября в восемь часов тридцать минут он получил револьвер наган и семь патронов к нему. Теперь их осталось шесть…
Саша наконец поднял голову. Стрекалов выглядел спокойнее других. Конечно, его перепугал сам факт исчезновения вооруженного охранника из его караульной группы, но был Стрекалов — и он сам это понимал! — в этом деле всего лишь свидетелем. Все, что мог, он уж рассказал, а потом подписал протокол своего допроса:
«Головко в девять утра по телефону доложил мне, что свой пост номер четыре он принял. До обеда я дважды разговаривал с ним, он докладывал, что все в порядке. В час дня Головко сдал мне оружие, сходил в столовую завода и снова заступил на пост. В шесть вечера он попросил у меня разрешения сходить на ужин. Перед этим он получил внеочередной аванс в размере десяти рублей. Оставив оружие в караульном помещении, Головко пошел в столовую и минут через двадцать вернулся. В семь вечера он доложил, что направляется осматривать склад. Обращает на себя внимание одна фраза, сказанная им: «После осмотра я вам звонить не буду». На это я ответил, что он должен обязательно позвонить и доложить о том, как замкнуты и опечатаны двери.
В двадцать ноль-ноль я отправился на пост номер три, чтобы осмотреть вагоны и полувагоны, предназначенные для выставки, и выпустить их за территорию завода. По пути я зашел на пост номер четыре — он был закрыт. Ожидая подачи вагонов, с поста номер три я несколько раз звонил на пост номер четыре. Ответа не было. В двадцать один час мы вместе с резервным стрелком Телегиным направились на розыск Головко. Мы прошли по территории, проверили близлежащие посты номер пять, одиннадцать, семнадцать, пожарное отделение. Обо всем случившемся я сразу же сообщил по телефону начальнику охраны Пашкову».
Сергею Сергеевичу Пашкову было на вид около шестидесяти. Седоголовый и седоусый, маленького роста и худощавый, он сидел согнувшись, аккуратный пиджак обвис, даже три ряда орденских колодок словно бы съежились. На эти колодки Саша исподтишка посматривал с недоверием и сочувствием.
На все его вопросы Пашков отвечал как-то по-школьному: «полным ответом», словами чужими и безликими, словно не говорил, а читал инструкцию, сам в это время мучительно раздумывая, как это он, опытный, поживший, повоевавший человек, мог поступить так опрометчиво, оплошать.
— Что входит в ваши обязанности как начальника охраны? — спросил Гаевский.
— В мои обязанности как начальника охраны входит знакомить и обучать личный состав военизированной охраны, чтобы стрелки были обеспечены всем вещевым довольствием, отвечать за их работу и действия.
При слове «отвечать» он покраснел.
— Новых людей принимаете вы?
— Да, я принимаю новых людей. Человек приходит ко мне, я беседую с ним, знакомлюсь с трудовой книжкой, с документами. Если человек нам подходит, я направляю его в отдел кадров, к помощнику директора по кадрам Виктору Степановичу Толстоедову.
— Значит, вы решили, что Головко — тот самый человек, который жизненно необходим ВОХРу?
— Да, — тихо ответил Пашков. — То есть нет… Я знал, что он был судим за кражу. Но это же давно произошло. А после того Головко уже работал у нас два года назад, в пожарном отделении. И когда болел охранник этого отделения, замещал его. Я тогда еще работал начальником караула. И теперь подумал, что раз в старые времена можно было, то и теперь можно…
— А как насчет правой руки? — спросил Саша.
Он взял со стола листок с выпиской из «Положения о вневедомственной военизированной охране» и прочел вслух:
— «В охрану запрещается принимать лиц, имеющих физические недостатки, препятствующие…»
Пашков прервал его:
— Так ведь не препятствовало ничего!
— А что нет руки — не в счет?
— Не руки, а кисти. И потом, он же левша, Головко. Левой рукой стрелял куда лучше, чем я правой. Это я еще по старым временам помню.
— Ладно, — сказал Саша. — Это все эмоции. А разрешительная система, которая установлена для всех, кто имеет дело с оружием? Вы в первый раз ее обошли или еще по старым временам помните, как обходили?
Пашков поднял голову. Глаза у него были желтоватые, больные, тоскливые:
— Нет… Я знаю, что должен составлять списки принятых на работу и направлять раз в год в отделение милиции. Я знаю правила. Я так делал. Но на этот раз я просто не успел. Да и все равно — раз в год! Если бы можно было просто по телефону позвонить и узнать, принимать того человека или нет. А так — неужто год ждать? У нас стрелков не хватает — очень тяжелое положение. Ну я и решил принять Головко, я же его знал…
— По старым временам, — с иронией закончил Саша.
Про эти «старые времена» Пашков говорил с какой-то отчаянной надеждой, словно до сих пор не мог поверить, что его давний знакомый Генка Головко мог подложить ему такую свинью. Саше иногда казалось, что Пашков, может быть, так до конца и не верит, что Головко совершил преступление.
Пашков заговорил снова:
— Разрешение на ношение оружия для каждого стрелка мы направляем в районное отделение милиции. Но там тянут — им не до нас: бывает, что человек работает больше месяца, а разрешения на ношение оружия не имеет. Положено давать новым стрелкам испытательный срок. Но это всего неделя — одно дежурство. Если уж Головко так приспичило достать оружие, он мог бы напасть на одного из наших, чтобы завладеть револьвером.
Саша незаметно усмехнулся: Пашков все-таки вспомнил еще более «старые времена» и как бывший военный незаметно перешел от обороны в наступление. Кажется, та же мысль возникла и у Толстоедова, потому что на его смуглом светлоглазом лице мелькнула улыбка. И он сказал:
— А все-таки именно благодаря сообщению Сергея Сергеевича вы своевременно узнали об исчезновении Головко и смогли установить, что это именно он совершил преступление. Честно говоря, у меня, наверное, не хватило бы гражданского мужества, — эти два слова он произнес с откровенной иронией, — на такой самозачеркивающий поступок. — Голос его был негромок, приятен, насмешлив, хотя глаза беспокойно сузились.
Саше все время мерещилось нечто знакомое не то в облике Толстоедова, не то в самом звучании его фамилии, но он не мог ничего вспомнить, и это его раздражало. А тут еще заглянула какая-то женщина и сказала, что в приемную директора завода позвонили из краевого УВД, просят к телефону следователя, который работает на заводе. Женщина проводила его в приемную, бурча что-то недовольное насчет секретарши директора, которая не вышла на работу: бегай теперь из бухгалтерии в приемную на звонки, там телефон разрывается, а ей отчет надо сводить, а, между прочим, Светка — секретарша — сроду никого к телефону не позовет, если по личному делу! Саша ускорил шаг, чтобы она отстала.
Звонила Маркова: ограбление винно-водочного магазина в Прибрежном микрорайоне. Судя по описанию, одним из преступников был Головко.
Когда продавщица винно-водочного магазина № 27 Маша Молочная пошла вешать на дверь табличку с глубоко лицемерной, по ее глубокому убеждению, надписью: «Извините, у нас обед» («А за что, в самом деле-то, извиняться? Что ж мы, нелюди какие-то, что и пообедать нельзя? Вот ведь слышно — в подсобке уже дожаривается картошечка!»), в торговом зале было пусто. Но едва она зацепила шнур с табличкой за крючок, как дверь приоткрылась и в щель ввинтился худощавый парень. Был он без шапки, несмотря на поздний октябрь, и волосы его кудрявились мелкими колечками. Ласково заглянув в Машины карие очи, он сладко улыбнулся и подмигнул, подняв два пальца: мол, еще две минуты подожди, не запирай. А может, он имел в виду две бутылки, которые хотел купить, — Маша не знала. Но дверь она все-таки придержала. Тогда веселый молодой человек, посторонившись, пропустил мимо другого парня, тоже невысокого, бледного. Хорошо его должна была рассмотреть кассирша Ира Караваева, но она запомнила только, что последний покупатель остановился у кассы и стоял молча, пока она не бросила нетерпеливо: «Что вам, ну?» Потом, поскольку он все молчал, лениво подняла тяжелые ресницы — и обмерла, увидев неровное, блестящее на срезе дуло ржавого ствола, обмотанного синей изолентой. Руки сами собой сделали было движение задвинуть ящик кассы, но остановил голос — хрипловатый, точно сорванный, а может, просто севший от волнения:
— Не закрывать!
Ира застыла. Потом, повинуясь приказу, быстро, пригоршнями, начала доставать из отделений купюры и запихивать их в подставленную сумку.
Когда же Ира увидела, что в кассе осталась одна мелочь и несколько железных рублевок, она не выдержала ужаса и повалилась лицом вперед, прямо на кассовый аппарат, потеряв сознание. В ту же минуту парень, который оставался у двери, оторвал от пухлого бока Маши Молочной ствол револьвера и выскочил за дверь. За ним стремглав бросился второй грабитель. Лица его Маша так и не успела рассмотреть. Запомнила она только мелкие кудряшки первого и руки: на одной была черная перчатка.
— Наши клиенты, — сразу сказал Борис, услышав про эту перчатку. — Здорово напугались? — обратился он к Маше.
Маша вместо ответа потерла бок, который, наверное, теперь всю жизнь будет болеть: никогда она этого кошмара не забудет!
— Значит, блондинчик такой кудреватый? — переспросила между тем Маркова.
— Ага, — скорбно кивнула Маша, душевно маясь оттого, что ничем больше не могла помочь следствию. А блондинчик, по всему видать, парень ушлый — сразу развернул Машу лицом к стене, так что она не видела, а только догадывалась, что происходит за ее спиной.
Головко, снова Головко… Если вчера еще могли быть какие-то сомнения в его оправдание: потерял пистолет, кто-то другой (что за глупости, ну кто?) нашел его или просто отнял, чтобы убить Сушкова… Но эта рука в черной перчатке, скрывающей протез… Он, конечно. А второй? Неужели все-таки Муравьев? У него обрез. И логика преступлений прослеживается очень четко: ни первое, ни второе, ни третье убийство не дали эффекта: у Заславского взято рублей пятнадцать; Сушков вообще только выехал на линию — кажется, первый же в этот день рейс стал для него последним; очевидно, и у женщины не много нашли — и вот теперь преступникам повезло: по самым грубым подсчетам, они забрали сегодня около двух с половиной тысяч рублей!
Возле кассы стояла заведующая магазином, которая во время ограбления была в торге и примчалась оттуда вместе с управляющим. Тот подозрительно поглядывал на кассиршу Иру Караваеву; она не переставая плакала, ее хорошенькое личико покраснело и распухло, а на лбу красовался кровоподтек: сильно расшиблась о кассовый аппарат. Женя Клишин топтался рядом, пытаясь выспросить у Иры приметы грабителя, который угрожал ей обрезом. Вид у Жени был понурый. И Маркова знала, почему. Это кинолог Стариков постарался. Вчера, возле трупа женщины, Шериф взял след. Добежал до остановки автобуса — и там бестолково закружился. Потерял. А потом понесся вдруг назад, протащил Старикова сквозь заросли необычайно густого и колючего кустарника до небольшой осиновой рощицы на краю овражка. Там Шериф снова растерялся, пометался, а потом с удвоенной энергией форсировал кустарник и, выскочив на дорогу, набросился на Женю. Выяснилось, что Женя в поисках предполагаемого голубого мохерового шарфа бродил именно по этой рощице. Маркова тоже там потом побывала. Если и были в ней какие-то следы, то после Жениной прогулки они все безнадежно исчезли.
И Стариков, и Шериф очень огорчились. Но Стариков хоть отвел душу, а Шериф страдал молча: лег на обочине, закрыв глаза, а когда уезжали, залез в машину, поджав хвост, как виноватый, и не поднимал головы до конца пути.
Да и Женя вел себя до сих пор примерно так же. Конечно, глупо получилось, что и говорить. Иногда Татьяна Васильевна удивлялась, почему этого новичка инспектора определили в группу по расследованию убийств. Судя по внешности, он должен был падать в обморок при виде каждого трупа. Этого не случалось, хотя Маркова часто замечала по лицу молодого инспектора, с каким трудом он сдерживает огромное внутреннее напряжение. Это были не страх, не брезгливость и даже не жалость. Вернее, не просто жалость. Но Женя — в отличие от нее, и даже от Саши Гаевского, Бориса и уж, конечно, от мудрейшего Мудрого — еще не разучился видеть не только труп, но прежде всего уби «того человека, который еще некоторое время назад был жив, — а теперь этой жизни лишился, по вине или злому умыслу другого человека. Внутренней целью работы Татьяны Васильевны, как она это ощущала, было прежде всего найти преступника, а потом выяснить, в чем причина его преступления. А Женя, кажется, прежде всего хотел понять. Он словно бы чувствовал свою вину и перед убитым за то, что не смог — а как бы он смог?! — уберечь его, и перед убийцей — за то, что вынужден наказывать его, выслеживать, задерживать. Был Женя еще очень молод, а оттого еще мало знал себя и других. Для сыщика, для следователя иногда очень важно поставить себя на место другого: словно бы влезть в шкуру преступника. Порою такая попытка мыслить чужими мыслями, действовать по чужой логике здорово помогает. Но Жене трудно именно из-за того, что он обладал какой-то обостренной душевной честностью и слишком уж беспокоился о психологии преступника. Женя словно бы каждый раз проверял себя: а если бы стечение обстоятельств — роковое, как пишут в романах? Если бы я оказался на его месте, в его ситуации? Как поступил бы в этом случае я? Не сделал бы и я того же, что и этот человек, которого теперь осуждаю? А ко «ли так, имею ли я право осуждать?
Когда-то и сама Татьяна Васильевна прошла через подобные сомнения. Но один разговор, услышанный ею давно, лет этак двадцать назад, вернул или почти вернул ей душевное равновесие.
Дело было на суде. Судили взяточницу. Она работала в районном загсе и за небольшие «подарки к праздникам» «помогала» людям: то разведет раньше назначенного срока, то брак зарегистрирует быстренько, чтобы «спасти девичью честь»… Внешне довольно безобидные делишки, но однажды окрутила она — прямо на дому! — женщину с умирающим соседом по коммуналке. На другой день новобрачный скончался, вдовица перебралась в его комнату, став, таким образом, хозяйкой всей квартиры. Но вдруг выяснилось, что покойный не успел толком развестись с первой женой, которая была прописана в его комнате и теперь тоже предъявляла претензии на квартиру… С этого все и началось.
В перерыве Татьяна Васильевна услышала, как народный заседатель, молодой инженер, сказал другому заседателю — звероватого вида бородатому мужику, похожему на шкипера из романов Стивенсона, — директору лучшей городской школы:
— Мы же сами этих взяточников плодим! А что делать? У меня жена третий год на работу выйти не может: ребенка оставить не с кем. Жена тоже инженер. Дома каждый день истерики, она уже на пределе. И я ее понимаю. Сам бы рад взятку дать, только бы Ваську в детский сад устроить. Выходит, и я ничем не лучше этих, которые своими подарками нашу подсудимую развратили. Я бы тоже дал…
— Так за чем же дело стало? — спросил «шкипер», окутавшись дымом. — Денег нет?
— Есть.
— Не знаете, кому дать?
— Да вроде знаю.
— Что же тогда?
— Да как-то…
— Боитесь?
— Не знаю… Боюсь обидеть, наверное…
— Вы просто не в силах оскорбить человеческое достоинство, — убежденно резюмировал «шкипер». — Успокойтесь: вы никогда и никому не дадите взятку. И не возьмете сами — не сможете. А мы здесь судим тех, которые и смогли, и потенциально готовы еще не на это.
«…Что-то я забрела в дебри воспоминаний, — подумала Татьяна Васильевна. — Надо об этом Жене рассказать. Но потом, потом… Пока главное — эти двое. Они-то потенциально способны на все».
В четырехтомном деле Муравьева и Головко есть запись показаний Дмитрия Ивановича Соколова, дежурного милиционера линейного пункта на станции Левобережная. Обычно тот, кто ведет протокол, ставит перед собой цель только отразить суть сказанного. А на самом деле рассказывал Дмитрий Иванович так:
— Один мой знакомый — прокурор в районе. Он думает, что человек для того и рождается на свет, чтобы совершить преступление. Разговаривать с ним без привычки невозможно: страх берет. А я почему-то, как про очередную ориентировку узнаю, так и тосковать начинаю. И не надоест же людям пакостить друг другу! Так же вот точно подумал, когда 28 октября собрали нас всех по тревоге и огласили ориентировку по особо опасным преступникам Муравьеву и Головко. А о Муравьеве примерно за неделю до этого отдельно сообщали. Они подозреваются в совершении аж трех убийств и ограблении магазина.
Это закон природы, что раз мне выходной — дело подваливает, а когда дежурить — как раз смотреть в оба надо. Ну ладно, не привыкать. Обзвонил все службы на жэдэ, чтоб не спали. Как положено, прошел в ресторацию при станции: тоже поглядывать велел, ознакомил с положением. Всегда это у нас так делается, ничего особенного я не предпринимал, просто свой номер в лотерею выиграл. Совпадение…
Вот сижу у себя, только что заварил чайку «внутривенно» — прямо в кружке: не люблю я эту крашеную водичку из заварника, я по-рыбацки всегда чай варю, — вдруг трах-бах, двери нарастопашку, влетает Аннушка Шаповалова, глаза шесть на девять, хвать меня за грудки: у нас, говорит, эти двое убийц в буфете сидят!
Она недавно работает у нас, еще всему верит, даже тому, что ей мужики говорят. Ничего удивительного, что кого-то с кем-то попутала.
Отшил я ее. Нет, стоит изо всех сил над душой, не уходит. Доказывает: брал у нее в буфете один мужик коньяк за червонец плюс шестьдесят две копейки. Четвертную сунул, а сдачи не взял. Он не один, с приятелем. Вот Аннушке и вбилось в голову, что это они, может, которые таксистов убили?
Ну, думаю, это не довод. Будет тебе у таксиста четвертная! Не зря их «рублями» зовут. А потом стукнуло меня: магазин! Там-то не копеечки взяли. Нет, это надо посмотреть…
Пошел, так, невзначай вроде, за Аннушкой. Вроде бы чего-то купить в буфете. Только вошел, глянул — и как будто в лоб мне выстрелили: они! Оба рядышком. Все приметы — как по-письменному. Ну, думаю, Митя Соколов… Повезло! Не иначе они, собаки, на пароме, а потом на попутке приехали, все вокзалы миновав. Думают, тут на поезд сядут. Думают, тут все валенки, на Левобережной!
Стою, для близиру с Аннушкой беседую:
— Сливы-то у тебя в буфете зеленые!
А у нее аж глаза спрыгивают с лица со страху:
— Зато импортные.
— Вот у меня с них весь рот импортный и сделался. Поговорили, побрел я вразвалочку к себе. Хвать за телефон. В райотдел звоню. Там какой-то новенький — голос незнакомый — мямлит, что все на выезде, послать некого. Я: положение опасное. Он: говорите, дескать, громче! А ресторан-то со мной дверь в дверь. Орать — все слышно, как в филармонии. Говорю ему выразительно: «Петя, ты не прав!», потом кидаю трубку и решаю обходиться собственными ресурсами.
Смотрю через стеклянную дверь. Эти гады сидят над коньячком и в ус не дуют. А я еще раньше приметил двух солдатиков — они чаи гоняли, машину из части ждали. Вот я и мечтаю, чтобы им потребовалось выйти. Я б их сейчас в союзнички завербовал… Так на парней смотрел, что еще немного — и дырка бы в стекле образовалась. Не знаю, что подействовало: мой взгляд или то, что они стаканов по десять чаю приняли, но вдруг оба поднялись — и на выход. Я подождал, пока им легче не стало, потом в сторонку отвел. Ребята, говорю, помогите задержать особо опасных преступников! Стоят солдатики — глаза на лоб. Это всегда сначала так, по себе знаю. Когда от мыслей надо к действиям перейти, обязательно какой-то стоп-сигнал на минутку срабатывает. Ну, мы-то уж привыкли себя сразу в рабочее состояние включать, а мальчики еще молоденькие. Однако, переглянувшись, стали-таки во фрунт. И в это время Муравьев в туалет прошел…
Мы прямой наводкой в ресторан, к Головко:
— Предъявите документы.
Он сидит — пьянь пьянью, но тут же прямо-таки на глазах начал трезветь. Сроду такого не видывал. Будто весь хмель из него в окружающую среду испарился. Глаза просветлели до прозрачности, улыбочка взошла, и сует он в карман левую руку… Тут у одного солдатика тормоза сдали: хвать его за правую, а того не знает, что там протез, перчатка! Головко левую руку выдергивает — а в ней наган. Тут второй солдатик, толстоватый такой, Витя зовут, на Головко навалился, руки ему назад, я наган выхватил, а Витя приподнял Головко и прямо-таки вынес из зала в отделение. Головко даже заблажить не успел: схватило кота поперек живота! И только мы дух перевели, как двери настежь — и влетают начальник райотдела Солошин и его замполит Корчминский. Передал-таки тот дежурный, которого я бранил. Ну, Головко как их погоны увидел, так сразу и сник.
Однако ж только полдела сделано. Муравьев-то у нас еще гуляет. Сейчас вернется в кабачок — а его личного друга-то нет.
Побежал я было Аннушку предупредить, чтоб, если Муравьев спросит, сказала, что дружок пошел его искать, и прямо в дверях, нос к носу, с Муравьевым столкнулся… Обрез на изготовку!
Ну, минута молчания. Все, думаю. А он вдруг обрез опустил… Тут мы, естественно, повязали парнишку, а он молчит, как немой. Потом объяснял: увидел в окошко, что Головко здесь, пошел выручать, а щелка между шторок узкая, не разглядел, что здесь столько народу, вот от неожиданности руки и опустились.
Ладно, пой, пташечка! Деньги-то все у Головко в карманах. Пошел бы ты его выручать, если б не деньги. Знаем мы вашу воронью дружбу!
Ну а потом, конечно, Солошин позвонил в Приамурск, прямо Марковой Татьяне Васильевне. Она это дело ведет. Я ее видел однажды — боевая женщина. Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет… А услышала, что взяли этих, — как девчонка ойкнула. Куда и степенность девалась…
— …Самое смешное, что они, кажется, и правда не причастны к убийству женщины, — разочарованно сказал Борис. — Следственные эксперименты подтверждают это безоговорочно. И не только они. Ни одного следа не оставила наша парочка на одежде ее. Знаменитых мохеровых пушинок на их одежде тоже нет. Но главное…
— Главное даже не это, — как обычно, перебил Мудрый. — Главное, что неизвестная убита не менее чем через два часа после Сушкова. Едва ли наши герои ожидали ее, сидя в такси.
— Главное даже и не это, — вздохнул Саша Гаевский. — Конечно, не ожидали бы. Тем более, что водитель МАЗа, который на пароме перевез Муравьева и Головко на левый берег и с которым они добирались до Левобережной, уверяет, что в девять вечера они уже сидели в его машине.
Дело шло в тупик. В тот самый момент, когда изловили убийц, оказалось, что надо искать еще кого-то. Раньше, честно говоря, это дело не требовало особых усилий — затруднения были чисто рабочие, все сходилось словно бы само собой, — а теперь оно переходило в область догадок, предположений, почти математических исчислений и совершенно невероятного количества «тягомотины» и для экспертов, и для следователей, и для инспектора Клишина, на лице которого читалась почти обида.
— Ну что же, друзья мои, включайтесь, а? — попросила Татьяна Васильевна. — Жить-то надо. Начнем все сначала.
Молчание по-прежнему царило в кабинете. Потом Мудрый достал из кармана блокнот и для затравки вслух прочитал фрагмент из хорошо известного им акта медицинской экспертизы неопознанного трупа: «…Причина смерти — механическая асфиксия от сдавления тела удавкой. На шее замкнутая странгуляционная борозда с осаднением, особенно хорошо выраженная на задней поверхности шеи. Борозда прижизненная. Кровоизлияние под плевру легких, острая эмфизема легких. Небольшое прижизненное кровоизлияние с левой стороны на височной части головы…»
После вскрытия подтвердились предположения, сделанные на месте осмотра трупа неизвестной женщины. Очевидно, сначала ее ударили по голове, потом, потерявшую сознание, удушили, потом принесли, поскольку следов волочения трупа по земле не было, на дорогу. После этого человек, который ее принес, пошел к остав «ленному Муравьевым и Головко такси, бросил на залитое кровью сиденье белую шапку, упавшую с головы убитого Сушкова, сел на нее, чтобы не испачкаться в крови, погнал «Волгу» вперед и старательно переехал тело так, чтобы левые колеса раздавили шею. Правые проехали по ногам женщины.
Почему-то больше всех эта планомерная, тщательно разработанная акция поразила Женю Клишина. Он никак не мог поверить в этого неведомого третьего, который, как нарочно, почти не оставил в машине следов. Почти… Отпечатков пальцев не было, но при более тщательном осмотре голубые пушистые ворсинки от предполагаемого шарфа жертвы нашли и в кабине: на ручке дверцы, на щитке приборов. Видимо, у преступника не было перчаток и он, чтобы не «наследить», обмотал пальцы шарфом, который послужил орудием убийства. Чаще в таких случаях используют носовые платки…
— Не удивлюсь, если он и на акселератор платочек подстилал, — словно прочитав мысли Жени, проворчал Борис, до глубины души разозленный этой почти гениальной предусмотрительностью убийцы.
Платок не платок, но отпечатков чужого следа Борис не нашел и там. Однако парить в воздухе оказалось затруднительно: в почти сгустившейся лужице крови возле дверцы отпечатался краешек рубчатой подошвы. Слишком незначителен и нечеток был этот след, чтобы криминалисты могли делать по нему какие-то выводы, и все-таки Борис предположил, что после смерти Сушкова, с того момента, когда была пролита эта кровь, и до того, как след был оставлен, должен был пройти не один час. Значит, Муравьев и Головко здесь действительно ни при чем.
— Ну что? — опять попыталась Татьяна Васильевна вернуть к жизни свою оцепенелую группу. — Начнем с установления личности. Кто что сделал?
— С дактилоскопической проверкой ничего не вышло, — отозвался Женя. — В отделения сдан словесный портрет, но никто о женщине с такими приметами не справлялся. Странно, да? Ведь уже трое суток прошло. Может, она одинокая была?
— Без руля и без ветрил, — буркнул Гаевский. — Но ведь работала же она где-то! Что за шарашка, интересно знать? Человек столько времени прогуливает — и никакого эффекта.
— А может, у нее была уважительная причина? — начал, как всегда, гадать Женя.
— Поживем — увидим, — неопределенно пообещала Маркова. — Как наш консилиум, Юрий Вениаминович?
Мудрый пытался установить личность неизвестной довольно заковыристым способом. Он собрал «консилиум» городских зубных техников, чтобы осмотреть зубные протезы жертвы. Иногда такой способ давал удивительные результаты: техники умудрялись и через несколько лет узнать свою работу. Потом требовались только время и усердие, чтобы по амбулаторным карточкам установить личность. Но на этот раз Мудрому не повезло. Он исподлобья глянул на Татьяну Васильевну и признался:
— Протезик крошечный, да и тот не наш. Так что помощи не окажет.
— А как вообще?
— Здорова, трезва и тэ дэ. Тайной беременности нет. — Мудрый умолк.
Молчал и Саша Гаевский. А что ему было говорить? Маленькие золотые серьги и цепочка женщины не тронуты. Правда, нет сумки, но в карманах пальто нашли ключ, пудреницу, носовой платок и кошелек с десятью рублями. Может быть, убитая принадлежала к той редкой категории женщин, которые не признают сумочек? Во всяком случае, внешне не было никаких причин для убийства.
Саша наконец решился это сказать. Маркова мрачно поглядела на него:
— Что ж, типа «дай закурить»?
Так она называла немотивированные убийства, «из хулиганских побуждений». Скажем, идет человек. Навстречу другой. «Дай закурить!» — «Я не курю». — «Ах не куришь?! Так вот же тебе, вот, вот!..»
Но Женя был явно не согласен. Он даже с подоконника слез:
— Но с какой же тогда целью убийца имитировал наезд? Наверное, он понимал, что если милиция обнаружит просто труп удушенной женщины, то он, убийца, неминуемо окажется в числе подозреваемых или просто попадет в поле зрения следствия.
Татьяна Васильевна посмотрела на Женю почти с нежностью. Нет, не зря все-таки подарили ее группе этого мальчишку. Он сразу увидел главное в этом деле, быстрее других стряхнул с себя оцепенение и растерянность.
Клишин между тем торопился; словно кто-то собирался его перебить, Хотя все сидели молча, дивясь его неожиданной напористости:
— А если он мог оказаться в числе подозреваемыхзначит, он ее знакомый. А если мы вспомним, как ловко он проехал точнехонько по шее, становится ясно, что этот человек хорошо умеет водить машину. Значит, круг поиска резко сужается. Надо узнать, кто из знакомых этой женщины хорошо водит машину…
— О дитя мое! — простонал Мудрый. — Да как бы раньше узнать, кто она сама…
Женя так расстроился, что Марковой его даже жалко стало. Но тут к нему подошел Борис и приобнял за плечи:
— Ничего, Женька, зато я тебе этот круг ее знакомых еще больше ограничу, хочешь?
— Как это?
— Этот наш новый клиент все предусмотрел, а на спинку сиденья все же откинулся, — пояснил Борис и эффектно замолчал.
Все тотчас начали догадываться, что он имеет в виду, только Женино лицо еще выражало непонимание.
— Обычно в такси, — небрежно продолжил Борис, — чехлы из синтетических тканей. Наша «Волга» не исключение — к счастью для нас. Я говорю: к счастью, потому что синтетика штука липкая, все на себя сразу цепляет. Все посторонние волокна тут же на ней. А на сиденье водителя набор волокон, как правило, невелик: с одежды обоих сменщиков. Что Сушкову и его сменщику Сингиязову принадлежит, после экспертизы — в сторону. Муравьев в болонье, Головко в коричневой драп-дерюге, а нашел я на чехле очень красивенькие, пушистенькие, элегантные такие черно-серебристые ворсинки. Конечно, вы можете мне сказать, что эти штучки случайно оставил кто-то из гаража. Но они поверх всего нацеплены. Или я ничего не понимаю в одежде, или убийца носил симпатичное ворсистое пальто заграничного производства.
Повосхищавшись Борисом, вернулись к делу.
— Мне тут вот что в голову пришло, — сказала Маркова. — Местечко, где обнаружен труп, довольно глухое. Автобусная остановка, на которой почти никто не сходит и не садится. Раньше стояли тут домишки, их давно снесли, а жилья поблизости больше нет.
— Есть! — встрял Женя.
— Где?
— Там, за тем осинником… — Он покраснел. — Там овраг, через который можно запросто пройти к новому микрорайону. Метров триста — начинаются дома.
— Вот что! — протянула Маркова. — Шериф привел Старикова в эту рощицу. А получается, что или оттуда можно прийти к новым домам, или от новых домов можно выйти к той рощице. Вполне вероятно, что женщина и убийца шли именно оттуда. Предположим, вместе, потому что одна она едва ли стала бы бродить в темноте по долинам и по взгорьям.
— И это еще одно подтверждение тому, что они знакомы, — добавил Саша. — Вот вы бы, Татьяна Васильевна, пошли ночью в лес или овраг с незнакомцем?
Он смутился, а она нет, потому что знала Сашину особенность от чистого сердца ляпать жуткие бестактности, и отшутилась:
— Смотря какой незнакомец!
Когда все вежливо просмеялись, подал голос Мудрый:
— Из собственного жизненного опыта мне известно, что легко и приятно носить на руках только любимую женщину. А уж коли это труп, да еще, если так можно выразиться, дело твоих рук… Удушили эту бедняжку очень недалеко от дороги. И скорее всего, в том печально знаменитом осиннике.
— Я забыл, — извиняющимся тоном сказал Борис, — на подошвах ее сапог сухие листочки…
Мудрый покачал головой и повернулся к Клишину:
— Женечка, голубчик, когда вы там… фланировали, так сказать, не наткнулись ли вы взором хоть на что-то, заслуживающее внимания?
— Нет, — огорченно покачал головой Женя. — Нет…
Тогда он в этом не сомневался.
Было уже поздно, когда все разошлись, решив напоследок еще и еще раз допросить Муравьева и Головко: попытаться выяснить, не видели ли они хоть кого-то вблизи машины до, после или во время совершения преступления. Договорились, что с Муравьевым завтра же с утра займется Гаевский, а с Головко — Клишин.
Женя задержался. Он открыл форточки и подождал, пока уплывет на улицу скопившееся под потолком дымное облако. Потом позвонил домой. Трубку взял дед, и голос его сразу стал сдержанно-радостным и вместе c тем насмешливым, как всегда, когда он говорил с Женей по телефону. Дед очень гордился работой внука, но иначе как сыскарем его не называл. Женя сначала раздражался, потом махнул рукой: любя все-таки… Иногда после тяжелого дела, он чувствовал себя словно бы даже старше деда, но это пренебрежительное чувство исчезало, когда он возвращался домой и взгляд сразу, с порога, находил на привычном месте над диваном увеличенный со старой фотографии групповой портрет пограничников в старой форме, еще с петлицами, и среди других — молодого деда. Внизу была надпись белыми буквами: «Память о Хасане, 1938 г.»
— Когда вернешься? — понизив голос, спросил дед.
— Выхожу, — зевнул Женя. Так вдруг спать захотелось!
— Давай, давай! Мать с ремнем ждет.
— С ремнем?!
— Ну да. Ты телеграмму поздравительную отцу отбил?
— Ох ты…
— То-то, что ох! А он там, во льдах, единственного сыночка вспоминает, думает, как он там, его драгоценный сыскарь…
— Дед, кончай ты!
— Ладно, ладно! Придешь — мать поддаст, да еще я добавлю.
Дед бросил трубку. Жене оставалось засмеяться, и больше ничего. Жениться, что ли, подумал он в который раз. Сам себе хозяин… Да только не на ком ему пока жениться. И некогда. И насчет «сам себе хозяин» — вопрос открыт: скорее, жена еще сильнее пилить будет.
Пока же приходилось возвращаться домой. Женя плотно прикрыл форточки, чтобы копилось тепло, оделся, запер дверь и пошел по коридору, думая, что с Головко ему снова встречаться совсем-совсем не хочется. Конечно, Муравьев и Головко — оба убийцы, на совести каждого — смерть человека и разбой, и Муравьев, в сущности, даже более виновен, потому что именно встреча с ним стала роковой для Головко, втянув и того в разворачивающуюся орбиту преступлений. Нет, не мог Женя сказать, что Муравьев ему симпатичнее, чем Головко. Но Муравьев хоть признавал себя преступником! Чувствовалось, что жизнь его отравлена первым же убийством, что хоть и ищет он. для себя какие-то свои, внутренние оправдания, но вину свою считает виною, примирился с неизбежностью расплаты. Иногда Жене казалось, что своими преступлениями Муравьев словно бы хотел отомстить кому-то: едва ли он знал, кому, и в конце концов отомстил больше всех самому себе.
Головко был другим. Он исповедовал прежде всего свою собственную правоту и безнаказанность, от души удивляясь, что другие с ним не согласны:
— Нет, мы, конечно, с Толиком сразу договорились этого таксё… то есть таксиста… убить, значит. То есть это меня Толик подстрекнул. Ну, сели в машину. Я еду и думаю: как же так, как же это я убью человека? Я когда в первый раз судился… я не обдуманно это все сделал, а в горячке. А тут как получилось? Я еду, душевно маясь, а таксёр без передыху языком ворочает. Все про какие-то Помары — Ужгород, и про охрану природы на БАМе, и что вроде французы занижают официальные цифры своей безработности, а какую-то американскую бабу выдворили из Польши за шпионаж. Прямо голова раскололась! На фиг мне те Помары, если мне в дом десять лет газ протянуть не могут, а на плитке много ли наваришь? А что еще эти таксёры для истязания пассажиров придумали! У них же приемничек включен, и все их таксёрские переговоры слышны. Их главная баба-диспетчерка называется «Юмор», а у каждой машины свой номер. И всю дорогу — та-та-та: «Юмор, я Юмор-26, ты мне какой адрес дала, там нет, по Пушкинской, такого дома!» — «Юмор-26, я Юмор, повторяю: «Пушкинская, 45!» — «Юмор, я Юмор-26, пардон, все понял, еду!» И опять, и опять, и снова, а этот все про свои Помары… Нет, так же нельзя! Думаю, или я сейчас сдохну, или ты! Ну и…
Женя спустился на первый этаж и присел на корточки — завязать шнурок. Из-за близкого поворота коридора доносился разговор.
— Эх, человек, милая душа! — ворковал дежурный, сержант Мигалко. — Говорят же тебе: не отвечает телефон! Разошлись уже все. Ты вон домой направлялась, а в угрозыске что — не люди работают?
В ответ что-то невнятное произнес женский голос, и Мигалко с ласковой укоризной принялся увещевать опять:
— Ну чего ты? Ну чего?.. Эх! Случилось что-то у тебя? Да не плачь! Ох, беда мне… Ну погоди, еще раз позвоню. Вон… слышишь: одни гудки. А чем тебе инспектор Клишин поможет? Он тебе знакомый? Нет?
Женя справился со шнурком и ускорил шаги. Кто же его спрашивает?
Сначала он увидел сержанта: маленького, лысого, с широким лицом и большим острым носом, оседланным такими же сверхмодными очками, какие носил сам Борис Мельников. Красивая оправа была слабостью добродетельного сержанта, так же, как и непомерно отросший, загнувшийся наподобие куриного коготка ноготь на мизинце левой руки.
Сейчас Мигалко большим клетчатым носовым платком заботливо утирал заплаканное лицо девушки.
Увидев Женю, Мигалко радостно вскричал:
— Вот он! Вот твой инспектор! — и улыбнулся успокоенно.
— Вы ко мне? — спросил Женя тем более удивленно, что с первого же взгляда узнал девушку: эта была та самая медсестра Зоя Иванчихина, с которой он несколько дней назад вел разговор о Сюлюкове — разговор с «лирическими отступлениями».
Да уж, кого-кого, но ее Женя не ожидал увидеть здесь. Тем более, что в глазах ее не было больше злой растерянности. Девушка плакала, никого не стесняясь. Наконец она невнятно проговорила:
— Можно мне с вами… два слова…
— Вы вспомнили что-нибудь новое о Сюлюкове? — глупо спросил Женя.
— Нет… мне по личному делу…
— Что, вернемся в кабинет? — смущенно предложил Женя, вертя на пальце колечко с ключами.
Девушка нерешительно взглянула на него:
— Но ведь вы куда-то шли? Можно, я немного провожу вас?
Женя простился с Мигалко, который теперь смотрел на него словно бы с надеждой: «Да успокой ты наконец ее!» И они с Зоей Иванчихиной вышли на улицу.
Последние дни октября стояла удивительно мягкая, влажная погода. Воздух напитался приятным, чуточку пыльным запахом теплой сырости. Все вокруг было черно-блестящим от дождя и света фонарей.
Зоя долго не заговаривала, только глубоко вздыхала, пытаясь успокоиться. Женя терпеливо молчал.
Он сразу понял, что у Зои Иванчихиной что-то случилось. И со своей бедой она пошла к единственному знакомому милиционеру. Женя знавал таких людей: во всех случаях жизни они обращались только к знакомым или знакомым своих знакомых, как будто сам факт присутствия «своего человека» мог каким-то образом уменьшить или смягчить неприятность, обрушившуюся на них. Видимо, и Зоя настолько прочно верила во всемогуществе знакомств, что решила обратиться к Жене, просто забыв, как вела себя во время первой встречи с ним. Ну что же, не станет и он поминать прошлое, постарается помочь Зое — если это будет в его силах, конечно. К тому же это его долг.
Они поднялись на главную улицу. По левой стороне ее с утра до вечера тянулась плотная людская толпа, а правая пустовала. Дело в том, что слева размещались все главные городские магазины. Но сейчас Женя и Зоя, не сговариваясь, перешли на правую сторону и долго шли в тишине и пустоте, пока Зоя не заговорила наконец:
— Вы меня, пожалуйста, извините… Вы устали, а я…
— Ничего я не устал, — покачал головой Женя, стараясь подавить зевок.
— Наверное, мне надо было просто заявить в милицию, а не тревожить вас. Но понимаете, мне страшно. Как будто если я пойду в милицию, я признаю, что с ней что-то страшное случилось. А так вроде есть какая-то надежда…
Женя озадаченно нахмурился, но перебивать не стал.
— Я узнавала у знакомых девочек в «скорой» — ее в больницах нет. На работу не приходила уже сколько дней… Уехать она не могла: все вещи на месте. Да и как бы мне не сказала? Но вот уже три дня я о ней ничего не знаю. Соседка посоветовала мне пойти в райотдел, но я почему-то решила сначала поговорить с вами. Наверное, какая разница, ведь розыск все равно через милицию объявляют, но я уже больше просто не могу…
Женя остановился. Она подняла заплаканные глаза.
— Зоя, что у вас случилось? — спросил он, слегка тряхнув ее руку.
— У меня пропала сестра! — быстро проговорила она и зажмурилась.
…Сестру Зои Иванчихиной звали Светланой. Были они погодки, Света старшая, но иногда Зое казалось, что наоборот. Во всяком случае, дом держался на Зое. Она покупала продукты, готовила, мыла, стирала, хотя со своими дополнительными дежурствами была занята куда больше, чем Света, которая работала секретарем-машинисткой. «Не от мира сего», — сказала Зоя про свою сестру с какой-то печальной досадой. Судя по всему, это походило на правду.
Света была удивительно непрактична, хотя всячески старалась показать себя опытной хозяйкой. Вернувшись из магазинов, она с гордостью демонстрировала сестре нелепое платье, уродливые туфли, отрез блеклой, некрасивой материи, радуясь, что купила все это очень дешево.
— Можно подумать, что мы вообще — зубы на полку! — возмущалась Зоя. — Я в месяц меньше ста семидесяти не получаю, даже иногда больше, да она сто двадцать плюс квартальные премиальные. Не так уж и мало. Правда, мы шестьдесят рублей в месяц отцу отсылали, он инвалид, в деревне живет. Но все-таки… Я думаю, лучше потерпеть немного, поднакопить и купить одно по-настоящему хорошее платье, чем кучу тряпья. Сколько раз я ей говорила: «Мы не настолько богаты, чтобы покупать дешевые вещи». А она все свое. Если бы не я, вообще бы выглядела как пугало. Главное, упрямая до жути: на каблуки ее не поднимешь, сумок не признавала: карманы распухнут, а сумку не возьмет… И при том при всем у нее была какая-то навязчивая идея — выйти замуж. Конечно, ей двадцать шесть, мне двадцать пять, но ведь это же еще не вечер? — Она обеспокоенно оглянулась на Женю. — И вообще, мама всегда говорила: «Суженого конем не объедешь». Нет, не могу сказать, чтобы Свете в последнее время кто-то особенно нравился, но она как-то ко всем своим новым знакомым с таким жаром разлеталась! Что вы! А с мужчинами сперва надо бы похолодней, они сейчас пугливые какие-то… О Свете можно было подумать, что она… на все готова. Мне один ее… бывший… сказал: «Она себя любит, но не уважает». Как раз с этим человеком у нее была очень тяжелая история. Что-то есть в его словах… В общем, Свете не повезло раз, Два, три, четыре, и она решила: если мужики на нее просто так «не клюют», значит, надо измениться. Приукрасить себя. И не только косметикой или нарядами. А чем-то солидным — машиной, например, обстановкой, книгами…
«Вот это метод!» — еле удержался Женя от восклицания.
— Смешно, правда? Богатая невеста! Вообще-то сейчас все такие прагматичные…
«Не все», — подумал Женя, еле сдерживаясь, чтобы не перебить Зою и не начать напрямик спрашивать, как была одета ее сестра. Неужели тот безобразный, изуродованный труп, найденный возле залитого кровью такси, — это сестра Зои? Как просто все должно было разрешиться в связи с неожиданным Зоиным появлением — и как чудовищно для нее самой!
— Когда она пропала? — спросил он наконец, подходя к конкретному, пугающему своей конкретностью разговору.
— Двадцать седьмого октября… То есть двадцать шестого, — вспомнила Зоя. — Около двух, в свой обеденный перерыв, она мне позвонила, Света. Какую-то жуткую ахинею несла, но меня позвали в палату, и я не дослушала. Утром двадцать седьмого вернулась, а Светы нет. Я сразу поняла, что она не ночевала дома. Как я приготовила накануне утром, так все и осталось, ни суп, ни картошка не тронуты.
— Случалось ей раньше не ночевать дома? Припомните, пожалуйста.
— Нет. Нет… Когда… понимаете, если у нее были встречи, то дома у нас. Я же много времени провожу в больнице. Квартира свободна. И вообще, так удобнее было…
Женя догадывался, почему так было удобнее: Света встречалась в основном с женатыми людьми. Ему стало жаль Зою. Он спросил:
— И она вас так ни о чем не предупредила? Все-таки, может, обмолвилась о чем-то во время того разговора, а вы забыли?
— Ну что вы, разве я могла забыть?! — возмутилась Зоя. — Ведь потом, когда места от беспокойства не находила, весь наш разговор по косточкам, до словечка, перебрала; Да это и не разговор был, а так — одни восклицания.
— Как это?
— Беру трубку, а Светка кричит как ненормальная: мол, конец нашим мукам! Миллион за улыбку! Весь мир в кармане! Десять в десятку! Бриллианты для диктатуры пролетариата! И все в этом роде. Я говорю: ты, дескать, что? Спятила? А она: подробности письмом. Но — могила, говорит, Зойка, молчи! А сама, чувствую, аж трясется. И тут меня зовут: сестра, сестра! Я разозлилась — как бросила трубку! — Зоя залилась слезами, кляня себя за эту необдуманную грубость.
Женя уже успел заметить, что его вопросы, даже самые жесткие, отвлекают девушку от слез, и поэтому сразу спросил:
— А вот то, что она сказала — подробности письмом, — это не означает, что она куда-то уехала, а потом напишет вам и все разъяснит?
— Да нет, — отмахнулась Зоя, — это она так выражалась. Да и как уехать без вещей?
— А что это за «могила»?
— Бог знает! Думаю, что просьба молчать, но о чем молчать-то, если я ничегошеньки не поняла?!
Да, действительно. Не разговор, а странный набор слов. Набор для человека, которого постигла неожиданная и ошеломляющая удача. В чем же тут дело? И не пора ли наконец спросить о главном — нельзя больше тянуть. И он решился:
— Зоя, как была одета ваша сестра?
Она говорила, глядя на него испуганно, а он мог бы заранее произнести каждое слово, сказанное ею:
— Серое пальто, черные сапоги, черные замшевые перчатки… Синее платье в красную полоску…
— И голубой шарф? — не выдержал Женя.
— Да, — кивнула Зоя. Голубой. Мохеровый. Пушистый. Длинный такой… А вы откуда знаете? Господи…
Женя взял ее под руку.
Перед самым входом в зал морга, где проводились вскрытия, Маркова замедлила шаги и оглянулась на бледную Зою, но та поняла и спокойно сказала:
— Не беспокойтесь, я все-таки медсестра.
Но прежде всего она была не мед, а просто сестра, и Маркова старалась не отходить от нее.
Она только взглянула на труп один раз — и зажмурилась, и пошла, вытянув руки, к каталке, где лежала Светлана. Она прикрыла ладонями лицо сестры и обернулась к Жене — почему-то именно к нему — с такой мукой в глазах, что он пошел было к ней, но Татьяна Васильевна перехватила Зою и увела в коридор. Оттуда был слышен только ее успокаивающий голос, а Зоя молчала как убитая.
Мудрый вынул папиросы, протянул Жене и Гаевскому. Женя вообще не курил, а Гаевский курил только трубку, но почему-то оба взяли папиросы. Женя сунул свою в карман; Саша теребил, рассыпая табак.
Мудрый махнул рукой тихому небритому синелицему санитару и, когда тот увез каталку, с горестной задумчивостью проговорил:
— Когда человек плачет о мертвом, кого ему больше жаль? Умершего, ушедшего? Или себя, оставшегося теперь навеки без него?..
Странно. Не в первый раз Жене приходилось присутствовать при подобной сцене, но никогда так не цепляла за сердце печальная, пронизанная горьким жизненным опытом ирония Мудрого, и в то же время никогда не желал он так сильно не просто помочь страдающему человеку, но и разделить его страдания, принять их часть на себя. Зою во время этой страшной сцены словно бы осветило новым светом, будто горечь утраты очистила ее от всего, что было в ней неприятно Жене. Ему сейчас больше всего хотелось проводить ее домой, но Маркова, видимо, крепко взялась опекать девушку: вызвала такси, и они уехали вместе. Мудрый ушел пешком: он жил неподалеку, Саша убежал на трамвай, а Женя долго ждал автобуса и решил снова позвонить домой из автомата.
— Ну? — спросил дед сурово, едва взяв трубку, даже не услышав еще, кто звонит. — Где тебя лихоманка бьет? — Он любил такие выражения.
Почему-то Жене сейчас неприятной, неестественной показалась его притворно-сердитая усмешка, и он раздраженно отозвался:
— Да еще только полдесятого! Детское время.
— Вот придешь — мать тебе покажет детское время! — злорадно пообещал дед. — Я понимаю: у вас, сыскарей, работы ой как много, даже в книжках пишут, как вы с родимыми да любимыми только по телефону общаетесь. Как ты без нас-то обходишься?
— С трудом, — ответил Женя, косясь, не показались ли огоньки автобуса. — Что там на ужин?
— О, брат! — торжественно начал было дед, но тут же увял: — Хотя нет, Женька, опоздал ты, один плов остался, а были гребешки в майонезе, но Макея их уговорил уже.
— Что, опять главу обкатываешь? — спросил Женя, думая, что плов, конечно, с курицей, а Макея всегда тут как тут, когда в доме что-нибудь этакое на ужин: Макея был сосед и дедов приятель.
Дело было в том, что дед писал по заказу издательства детскую повесть о событиях на Хасане, и каждую новую главу «проверял» на десятилетнем соседе Максиме. Жене казалось, что этот тихоня и лакомка может запросто свести дедовы воспоминания к элементарному боевику, потому что едва дед пытался перейти от стремительных глаголов: «бросились», «ударили», «дали залп», «обрушились» и тому подобных хоть к каким-то размышлениям, как Макея закатывал глаза и снисходительно цедил: «Опять как в школе на истории…» Дед сникал и терпеливо начинал править главу, потому что очень доверял своей хитрой «аудитории». Женя весьма скептически относился к Максе как к литературному критику, но дед защищался: «Я ориентируюсь на возраст!» Впрочем, сейчас Жене были глубоко безразличны и Макея, и съеденные им морские гребешки под майонезом, и плов, но автобуса все не было, и он сказал от нечего делать:
— Пацану спать пора, а ты ему голову забиваешь.
— Спать пора? Еще ж Только полдесятого, детское время, — подначил дед.
— Ладно, я. уже поехал, — бросил Женя трубку и помчался к остановке: откуда ни возьмись, подошел автобус. Однако зря спешил: это был пустой служебный, и Женя еще некоторое время топтался под фонарем, пока рядом с ним не затормозил патрульный газик.
Из машины Женю окликнул Виктор Букреев: они вместе когда-то учились в школе, только в параллельных классах, вместе поступали в университет, на юридический, однако Витька не прошел по конкурсу и поступил на следующий год. После учебы он тоже вернулся в родной город, но работал в районном отделении милиции.
Кроме Виктора и водителя в газике сидели сержант и крошечная женщина, которую Женя мог принять за девочку, если бы от нее так сильно не пахло духами.
— Подвезем тебя, — сказал Витя. — Ты домой? Нам в твой район.
— Спасибо, — сказал Женя. — А что у вас?
— Хулиганство, — махнул Виктор рукой.
Женщина ворохнулась на сиденье, но промолчала.
— Муж буянит? — догадался Женя.
Витька вечно возился именно с такими делами, и все эти гражданки, которые никак не могли разобраться со своими мужьями, буквально проходу ему не давали: каждую он внимательно выслушивал, каждой что-то советовал, помогал…
Но сейчас история была действительно дикая. Эта женщина, что сидела рядом с Женей — ее звали Неля, — неделю назад разошлась с мужем, который был старше ее на, восемнадцать лет. Разошлись тихо. Он перевез ее на квартиру сестры, помог устроиться. Несколько раз приходил, приносил дочке игрушки и пирожные. Но сегодня, вернувшись с работы, Неля увидела, что все вещи в квартире, вплоть до нижнего белья, облиты кислотой и безнадежно испорчены. Замок в порядке — значит, открыли своим ключом. Ключ у ее бывшего мужа был. Но его никто не видел, никаких следов он не оставил, хотя ясно, конечно, что это его РУК дело.
Женя мельком подумал: «Умеет заметать следы, как тот, наш!» — и продолжал слушать Нелин рассказ. Видимо, она повторяла его сегодня не раз и даже не два, и даже в самых горестных словах уже сквозили какие-то заученные интонации, и как раз оттого, что ее слова уже были лишены каких-либо эмоций, они произвели на Женю очень сильное впечатление.
— Какое он имел право? — безжизненно твердила Неля. — Какое право?..
— Есть такая порода людей, — негромко проговорил Витя, — которые не сомневаются, что им все можно. И что бы они ни совершили, им все так или иначе сойдет с рук. Везенье свое знают, что ли? А так — все можно. Нет у него копеек на автобус, так пешком все-таки не пойдет — без билета проедет. Вещи нужной нет — стащить может. Будь это хоть рулон туалетной бумаги в гостинице. Денег нет — выпросит у того, кому эти деньги в сто раз нужнее. А то и отнимет или украдет. Увидит, что плохо лежит, — прихватит. Как это они в себе такое право чувствуют — хотеть? Хочу — значит, беру. Мое не мое, но мне надо — и хоть ты тресни! А если не удается им просто взять… плохо людям бывает от них тогда…
— Сюда? — перебил шофер, подруливая к высокому дому, нелепо торчащему на пустыре.
— Сюда, — тоскливо сказала Неля. Они ведь ехали к ее бывшему мужу, чтобы порасспросить его о случившемся, и она догадывалась, какая сейчас разыграется сцена…
Жене захотелось тоже выйти, посмотреть на этого человека, может быть, чем-то помочь Виктору, но тот уже велел водителю отвезти его домой. Женя не стал возражать: все-таки устал он сегодня до крайности, да и задумался вдруг — очевидно, есть что-то общее между каждым убийцей или вором. Они считают себя в особом, отличном от других праве: взять чужое, посягнуть на чужое, распорядиться чужим. Собственностью ли, жизнью ли… Муравьев, который, правда, сперва хотел взять чужие деньги, а потом взял жизнь. Головко с его омерзительной исповедью. Тот неизвестный, который взял жизнь Зоиной сестры. Их объединяло одно: мерзкая уверенность в свободе своих, нужных и важных только для них, поступков. И Женя почувствовал, каким именно должен быть тот человек, который убил Светлану…
Будет ли он похож на ошалелого Муравьева, или на наглого Головко, или будет совсем иным — угадать его, найти среди других людей можно как раз по уверенности в его особом праве на насилие над чужим, праве распорядиться чем угодно во имя блага своего. Да, Женя еще не знает, где и как его найти. Но найдет. Иначе… иначе не может быть. Не должно быть иначе!
Неожиданное появление Зои Иванчихиной и ее рассказ вернули группу Марковой на кабельный завод, хотя делом о незаконной выдаче оружия уже начали заниматься другие сотрудники Управления, чтобы хоть как-то разгрузить эту группу. Оказалось, что Светлана Иванчихина работала в приемной директора завода. Заманчиво было обратиться к версии, что она все-таки случайно оказалась возле того такси и узнала Головко, но в силе оставались результаты предыдущих экспертиз и показания, которые удостоверяли: ни Муравьев, ни Головко не имеют к смерти Светланы никакого отношения. К тому же нельзя было забывать про странный звонок Светланы сестре.
И вот Татьяна Васильевна сидит в тесном полутемном кабинетике, который выделили в заводоуправлении следственной группе в качестве временной штаб-квартиры. Только что отсюда ушел бледный, согнутый Пашков. «Что делается, что делается!..» — бормотал он тонкими синеватыми губами, и Татьяна Васильевна с неожиданной жалостью проводила его глазами, думая, что не суд, так исключение из рядов партии ждет его наверняка, а для честного человека, для настоящего коммуниста, пожалуй, трудно выбрать из этих двух зол меньшее.
Пашков даже дверь не в силах был закрыть. Из коридора доносился хруст кожаных пиджаков и шуршание платьев: в заводоуправлении работали почти сплошь молодые элегантные мужчины и женщины, и сегодня все они были взбудоражены происшествиями — убийством Светланы Иванчихиной, присутствием на заводе следственной группы, которая вела с утра методичный опрос: кто, где, когда видел Светлану вечером двадцать шестого октября, не может ли кто-то пролить свет на причину и обстоятельства ее гибели.
Татьяна Васильевна прикрыла дверь и увидела, что Виктор Степанович Толстоедов, с которым она намеревалась поговорить после Пашкова, бесцеремонно взял с ее стола какую-то бумагу и, скривив усмешечкой рот, читает ее. Это был послужной список Сергея Сергеевича Пашкова, и Толстоедов своим хрипловатым медленным голосом прочел:
— «…участник Великой Отечественной войны. В войсках Украинского фронта с 25 июля 1943 по 18 февраля 1944 года. Южный фронт, войска ПВО: с 18 февраля 1944 по 9 мая 1945 года. Награжден медалями «За отвагу», в честь двадцати- и тридцатилетия Победы. Имеет четверых детей…»
Положив листок, Толстоедов посмотрел на Маркову прищурясь, словно бы в раздумье.
— Не кажется ли вам… — начала она недовольно.
— Не кажется, — спокойно прервал он. — Можно подумать, я выведал вашу профессиональную тайну. Ничего нового для себя я здесь не прочел. Всех участников войны, работающих на заводе, мы знаем и гордимся ими.
Некоторые совсем обычные слова Толстоедов умудрялся произносить с еле уловимым ироническим оттенком, что придавало им словно бы совсем иной смысл.
— Бедный Сергей Сергеевич! И так уже за шестьдесят, а ваши допросы ему еще век укорачивают. Да и не знал он, понимаете, не знал, что нельзя принимать на работу ранее судимых. Думал, другое дело, если сейчас человек под судом или под следствием. Он рад был принять молодого парня. У нас же одни хилые пенсионеры в ВОХРе. Зарплата стрелка — девяносто пять рублей без коэффициента. Это что, деньги? Какой нормальный мужик пойдет на такую ставку? Пришел на завод приказ: вдвое сократить количество стрелков в связи с переходом на автоматизированную систему охраны. Приказ-то есть, а системы-то нет! Как раз накануне появления этого проклятого Головко уволились четыре начальника караулов! И, между прочим, сознательность рабочих далеко не на должной высоте: только в этом году пятьдесят так называемых «несунов» задержали. Стекло, провод, пленку тащат…
Толстоедов слова не давал Марковой молвить. Говорил он будто бы с искренним сочувствием Пашкову, но глаза его прозрачно, холодновато посверкивали.
Под этим взглядом Татьяна Васильевна не то чтобы терялась или робела, а как-то… неуютно себя чувствовала. Она, которая давно уже избегала подробно рассматривать себя в зеркале — да и времени на то не было, — сейчас ощущала каждую морщинку своего неухоженного лица, каждую складку погрузневшего тела.
И она пожалела, что сменила Сашу на разработке «вариации с наганом», как они это называли между собой, что вообще встретилась с этим человеком: он явно догадывается о том, какое впечатление производит.
«Уймись, бабуля!» — воззвала Маркова к своим сорока пяти годам и подумала, что пора наконец взять беседу в свои руки.
— Полно вам о Пашкове, — постаралась она сказать как можно спокойнее. — Разве вы не понимаете, Виктор Степанович, что разделяете с ним вину за прием на работу Головко?
— Н-да! — вздохнул Толстоедов. — Думаете, зря я вам о боевых заслугах Сергея Сергеевича прочел? Еще когда ваш молодой коллега — Гаевский, кажется, — с нами беседовал, я понял, что скорее всего в этом деле главным виновником буду я. Пашков — участник войны, ветеран, они нынче в цене, хоть и выслужил он за два года всего одну боевую медальку. Остальные — это так, для красоты. А я человек простой, наградами не отмечен, надо же кого-то подставить!
— Значит, считаете, что вы тут совсем ни при чем?
Толстоедов, лукаво и вместе с тем осторожно улыбаясь, вымолвил:
— В документах по этому делу находится заявление Головко с просьбой принять его в ВОХР. Я отлично помню, что там написано. Резолюция Пашкова: «Не возражаю — в качестве стрелка». Я же написал только указание отделу кадров: «Оформить», имея в виду не оформление на работу Головко, а всего лишь оформление в соответствующем порядке его документов. Точно так же я снимаю с себя вину за то, что не установил стрелку испытательный срок. Срок устанавливается после приема на работу, а я не подписывал приказа о приеме на работу Головко.
Маркова даже растерялась. Только что Толстоедов яростно оправдывал Пашкова — и вдруг повернул разговор совсем в обратную сторону. Фактически начал его «топить». «Хитер!» — подумала Татьяна Васильевна, и все ее оцепенение перед Толстоедовым исчезло.
Виктор Степанович между тем продолжал:
— Насколько мне известно… свое преступление Головко совершил в паре с рецидивистом, который уже был вооружен. То есть они вполне могли бы обойтись без нашего злосчастного нагана. Таким образом, я не вижу причинно-следственной связи между устройством Головко на работу на наш завод и его преступлением.
В непривычных Толстоедову словах, во всей казуистической запутанности его оправданий явно чувствовалась солидная теоретическая подготовка. И Маркова напрямик спросила:
— Вы что, с адвокатом консультировались?
Толстоедов несколько опешил от такой догадливости. Это было лучшим подтверждением того, что Татьяна Васильевна поняла все правильно. Впрочем, Толстоедов и не думал запираться.
— Да, — вздернул он круглый сильный подбородок. — А что? Это запрещено законом?
Разумеется, это не было запрещено законом, но вызывающий тон фразы возмутил Татьяну Васильевну:
— Вы очень циничны, Виктор Степанович.
— Я?! — издевательски-непонимающе спросил Толстоедов. — Я — циник?1 Внешность обманчива, уверяю вас. Весь мой так называемый цинизм — не что иное, как прикрытие.
— Да неужели? — усмехнулась она. — Прикрытие чего?
— Чего?.. — переспросил он таким тоном, словно собирался доверить Марковой сокровенную тайну. — Чего… например, самой обыкновенной сентиментальности.
— О! — от неожиданности так и вскрикнула Маркова.
— Вот вам и «о!», — кивнул Толстоедов. — А ведь сентиментальность не порок, а несчастье. Она считается чем-то постыдным. Пуще всего над ней смеются циники, которые и сами-то иногда напускают на себя цинизм, чтобы скрыть собственную сентиментальность. Но на это способны лишь люди, которые могут увидеть себя со стороны. В наициничнейшей, даже порою кощунственной сентенции такого человека кроется гораздо больше доброго чувства, чем, простите, в слезах и соплях «сентименталиста в чистом виде».
«Неглупо, — подумала Маркова, — но от скромности он не умрет».
— Значит, на это способны немногие? — спросила она задумчиво, в который раз пожалев, что сменила Сашу Гаевского, который вовсе не был склонен к теоретизированиям на свободную тему: он дотошно выспросил бы у Толстоедова все, что касается Головко, а заодно — и Светланы Иванчихиной.
— Вы говорите это как будто иронически, — произнес Толстоедов. — А задумывались ли вы когда-нибудь над причинами совершения преступлений?
Задумывалась ли она!
Толстоедов, однако, увлекся:
— Часто — очень часто! — в основе преступления лежит попытка самоутверждения. Особенно у человека, которому прежде всего очень важно уважать самого себя. Верить в свои силы. «А, вы думаете, что я вечный младший научный сотрудник, который способен только пробирки из шкафа в шкаф переставлять, а я могу так запутать милицию, что она вовек до меня не доберется!»
— Скорее всего, то, о чем вы говорите, не причина, а следствие, — спокойно сказала Маркова. — Очень немногие способны на убийство только и исключительно во имя тренировки своего интеллекта. И слава богу! Причина преступления всегда более конкретна и, увы, тривиальна. Жажда наживы, например. А вот после преступления умный человек и начинает со свойственной ему изобретательностью заметать следы. Да, бывает: следствие ходит буквально вокруг него, а он сидит в темном уголке и тешит свое тщеславие. Только ведь тщеславие — штука опасная, взрывчатая. Оно распирает человека, и тот, подобно знаменитой лягушке-путешественнице, в самый неподходящий момент может закричать: «Это я! Это я! Это я придумала!»
Маркова умолкла.
— Не очень-то умного человека вы нарисовали! — сказал Толстоедов громко и весело, словно смеясь над ней. — Я-то имел в виду несколько другое. Впрочем, это не имеет отношения к делу.
…Настроение у инспектора Клишина было далеко не бодрое. Как ни странно, о Светлане Иванчихиной, которая работала в заводоуправлении около пяти лет, никто не мог сказать ничего определенного. Отделывались общими словами: добросовестная, исполнительная, принимала активное участие в работе профсоюзной организации… Только иногда проскальзывало что-то живое, и это совпадало с тем описанием, которое дала сестре Зоя: немного странная, какая-то не такая — и неразборчивая, навязчивая…
Плохо было и то, что ни один человек в заводоуправлении не мог вспомнить, во сколько и куда ушла Светлана с работы. Директор завода лежал в больнице, а главный инженер, чей кабинет тоже выходил в приемную, говорил только, что Светлана была чем-то очень довольна и все время пыталась запеть, разбирая почту. Ни слуха, ни голоса у нее совершенно не было, потому главный инженер и запомнил это событие.
Что же случилось со Светланой Иванчихиной во время перерыва? Удалось узнать, что обедала она не в столовой, а уходила куда-то. А почему она так вспо-лошенно позвонила сестре? Что хотела сказать — и почему не сказала?
Вошла Маркова. Пометавшись по кабинету, уткнулась в окно и сердито сказала:
— Мне от этого проклятого Толстоедова никуда не уйти! Это кошмар какой-то! Оказались даже в столовой в очереди рядом. Не могу его видеть! Во мне какая-то субъективная слабость появляется: так бы и подвела его под статью. На пенсию пора. Нельзя нам даже мыслей таких себе позволять. А, вот он, красавец!
Женя тоже глянул. По асфальтовой дорожке стремительно вышагивал Толстоедов в элегантном кожане и шляпе с модными широкими полями.
— Куда это он направился? — спросил Женя, вспомнив, что Маркова собиралась продолжить допрос.
— Не бойся, не сбежал, это я его отпустила. Его вызвали в райисполком: он еще и председатель профкома. И ведь он же давал подписку о невыезде, а не о невыходе с завода.
Пришел Саша Гаевский. Его высокомерный лик был красен и распарен.
— Ну? — спросила Маркова.
Саша раздраженно сморщил нос.
Да, подумал Женя, почему это, когда мы собираемся всей группой и начинаем обмозговывать дело, все получается? А как до работы с людьми доходит… Или все это потому, что Светлана была совсем непримечательной личностью? Наверное, о Зое говорили бы куда оживленнее.
— Знаете что? — сказал Женя, поднимаясь. — Съезжу-ка я еще раз к Зое Иванчихиной. Может быть, она какие-то подробности того звонка Светланы вспомнила?
— Давай, — устало разрешила Маркова.
Гаевский окунулся в дым. А Маркова, делая вид, что изучает протоколы допросов, между тем читала выписку из личного дела Толстоедова В. С.
«…Поступил на завод в феврале 1966 года после окончания электромеханического техникума. Работал опрессовщиком кабелей и проводов, назначен сменным мастером изоляционного участка цеха номер три.
В августе 1967 года, по решению администрации и общественных организаций, как лучший мастер направлен на учебу в Томский политехнический институт.
В 1972 году, успешно закончив учебу, прибыл на завод. В августе этого же года назначен сменным мастером цеха номер три, в октябре — заместителем начальника цеха, а в ноябре 1972 года — начальником цеха.
В июле 1976 года переведен на должность начальника лаборатории автоматики завода.
В январе 1977 года назначен помощником директор ра завода по кадрам и быту».
Еще значилось там, что Виктор Степанович женат на Валентине Андреевне Толстоедовой, лаборантке завода.
Хорошая была биография у Толстоедова. Ничего не скажешь.
На проходной Жене приветливо улыбнулся пожилой вахтер. Он здоровался с Женей еще утром, но тот узнал его только сейчас. Это с ним пришлось беседовать сразу же после того, как обнаружили в такси труп Заславского, именно этот старик и сокрушался насчет тяжелой работы уголовного розыска.
— Трудное какое дело! — посочувствовал вахтер и сейчас.
— Трудное, — согласился Женя.
— А сволочугу, который таксиста того убил, поймали?
— Поймали.
— Вместе с Генкой Головко?
— Вместе с Головко.
— Неужели это они Светлану так?..
Женя пожал плечами.
— Эх ты… — Старик печально прижмурил глаза. — А и веселая она была, в тот день-то!
— Когда? — насторожился Женя.
— А как раз двадцать шестого октября. Я ей замечание сделал, что с обеда она прибежала опоздавши. А она: не сердитесь, Павел Семенович, не виновата я, потому что задержали меня в крайкоме профсоюзов, куда я как член профкома бегала относить документы насчет путевок в санатории. А по пути оттуда, говорит, я на улице пять тысяч нашла. Я, конечно, дурак старый, рот разинул, а она — ха-ха-ха! И бегом. Я губу надул: чего над стариком глумиться? Отворотился, пень еловый, ничего не сказал. Но разве знал, что так получится… Хотя она моей обиды и не заметила. Ей Толстоедов чего-то в ухо стрекотал. Они вместе вернулись.
— Вы не помните, с кем она ушла в этот вечер с работы? — спросил Женя.
Старик развел руками:
— Чес-слово, не помню. Меня уже спрашивал про это один из ваших. Я ему так и сказал — не помню, мол… Да будто и вообще не видел я ее в тот вечер… Как-то не отфиксировалось у меня это. Но, с другой стороны, куда ей деваться было? Разве что по телефону говорил, отвлекся, не заметил, как прошла…
Он смущенно взглянул на Женю. Тот неловко переминался с ноги на ногу: невежливо так сразу уходить, но вдали показался уже автобус, который отсюда до центра ходил не очень часто. Женя пробормотал что-то успокоительное и поспешил к остановке.
Ехать надо было далеко, но Женя чуть не съездил зря. Зои не оказалось ни дома, ни на работе. Женя помаршировал по километровому отрезку между той и другой точками, наконец решил отправиться назад, и тут ему повезло: неподалеку от остановки автобуса, возле киоска «Спортлото», он увидел знакомую фигуру. В два прыжка Женя оказался рядом и тронул Зою за плечо.
— Здравствуйте, — сказала Зоя безучастно, разрывая в клочки голубоватый билетик «Спринта». — Это вы?..
— Я, — смущенно признался Женя, — Я у вас дома был и на работе…
— Сегодня у меня выходной. Ходила по магазинам. Говорят же, что все новое надо… на похороны. Вот платьице хорошенькое купила, туфли, чулки, белье… — Она подняла толстую от свертков сумку. — Правда, трудно сейчас с деньгами. — Зоя отвернулась, потому что ей стыдно было говорить о таких мелких в сравнении со Светланиной смертью вещах. Голос ее погрубел от слез. — Сдуру решила хоть в «Спринт» поиграть.
Маленькая и худенькая чернявая киоскерша внимательно прислушивалась к разговору.
— С чего уж ты так уж оправдываешься? — вмешалась она. — Правильно: нужны деньги — играй в «Спринт». Вот они, тыщи… — Она запустила обе руки в груду голубых бандеролек и собрала их в горсти. — Вот они! Крепкие нервы нужны, чтоб на моем месте работать.
— Почему? — не понял Женя.
— Так ведь на дешевых деньгах сижу! Кажется, только руку протяни… Близок локоть, да не укусишь. Только и радости смотреть, как другие выигрывают.
— Неужто выигрывают? — вежливо поинтересовался Женя.
— А как вы думаете? По-крупному, конечно, редко, а так, считай, каждый третий. Или снова билетик выиграет, или рубль, или пятерку, или вовсе четвертную… Ох и весело глядеть, как они билетики открывают! А что деньги? Маленькие, большие — сегодня есть, а завтра — нету.
Киоскерша умолкла, заметив, что ее почти не слушают. Зоя покусывала платочек, Женя рассеянно передвигал носком ботинка обрывок билетика с продетым в него металлическим колечком. В следующую минуту он вдруг стремительно бросился к подходившему автобусу. Зоя и киоскерша с изумлением проводили его глазами и озадаченно переглянулись. Киоскерша хотела было покрутить пальцем у виска, но постеснялась, а Зоя не постеснялась подумать именно об этом.
Женя забыл удостоверение — пришлось брать билет. Лицо кондукторши показалось знакомым, и Женя вспомнил, что, кажется, беседовал с ней, когда показывал фотографию Светланы Иванчихиной всем, кто работал на автобусных маршрутах по Красногвардейскому шоссе. Вообще поразительно, сколько людей прошло перед его глазами с шестнадцатого октября, когда началось расследование первого убийства. Дело обрастало все новыми подробностями, и хотя расследование продвигалось довольно быстро, случались периодически какие-то «стопы», которые резко сменялись бурной деятельностью, счастливыми совпадениями и верными догадками.
Несмотря на еще не очень большой стаж работы в уголовном розыске, Женя успел усвоить, что большинство дел раскрываются как раз благодаря кропотливой работе всей следственной группы, множеству разговоров с людьми, поискам самых незначительных деталей. И сейчас он поражался собственной невнимательности, ругал себя мысленно очень зло, потому что прошел мимо очевидного, хотя и незначительного на первый взгляд факта. Понадобилось три дня, чтобы он смог уловить связь между взбалмошным звонком Светланы Иванчихиной сестре и обрывком билетика «Спринт», который прилип к его ботинку в осиновой роще.
Значит, так. Возвращаясь из крайкома профсоюзов, Светлана покупает билетик спортивной лотерии. Впереди у Жени разговор с киоскершами «Спортлото»: надо будет предъявить им для опознания фотографию Светланы. Ее не могли не запомнить. Едва ли такой несдержанный человек, как она, стал бы скрывать радость от своей потрясающей удачи. А наблюдательные киоскерши, судя по рассказу той, с которой сегодня разговаривал Женя, не оставляют без внимания реакцию своих покупателей.
Итак, выигрыш! Очевидно, Светлана так разволновалась, что сунула в карман и билетик, и оборванную заклейку и кинулась звонить сестре. Но умудрилась сообщить ей о выигрыше так, что Зоя ничего не поняла. От радости словами захлебнулась? Или просто решила устроить сестре сюрприз, потому и говорила так непонятно? По той же причине не сказала никому ничего и в заводоуправлении, хотя новость ее так и распирала. Даже пела она за работой… Но получается, кто-то все же знал о ее выигрыше. И этот кто-то убил ее. Откуда же он знал?..
Женя вышел на нужной остановке и пробрался на заброшенный пыльный тротуарчик, по которому уже давно никто не ходил, с тех пор как снесли старые дома, стоящие кое-где вдоль шоссе, рассчитывая в скором будущем поднять здесь новые кварталы. Но пока все это оставалось в стадии проекта.
Здесь-то и нашли брошенное такси и Сушкова со Светланой.
Женя помнил: труп Сушкова лежал на повороте в маленький овражек. А метрах в ста стояла машина. Приблизительно отсюда он начал тогда свой «рейд» по кустарникам.
…В осиновой рощице по-прежнему было отрешенно тихо. Палый лист лежал уже не коричнево-золотистый, а словно бы выцветший, подернутый пылью, примок-ший, слежавшийся. Женя блуждал долго, но того, что искал, так и не нашел. Ветром унесло, дождями прибило под листву… Ладно. Этот обрывок — мелочь. Все будет зависеть от встреч с продавцами «Спринта».
Женя долго смотрел на трепещущие ветки. Вглядывался в тускнеющий полусвет сумерек. Кажется, где-то здесь тропа, по которой, предположительно, прошли Светлана и тот человек. Да, вот она.
На глинистом откосе разъезжались ноги. Женя хватался за ломкие сухие былки. Они хрупали под рукой, в ладони вонзались сухие шишечки репея, еще более колючие, чем летом. Да, неудобное место выбрала Светлана для своей последней прогулки…
Наверх он взобрался легче. Тропинка поднималась пологими извивами.
Первый же разовый дом рискованно стоял на самом краю оврага. Женя едва ли не вполз на разломанный тротуар и пошел вперед, думая, что этой дорогой он мог бы догадаться пройти и раньше. Но начальная версия основывалась на том, что или жертва, или убийца жили в этих домах. Однако квартира Зои и Светланы была очень далеко отсюда, и в этом районе, уверяла Зоя, они не знали ни одного человека. Впрочем, Зоины свидетельства неточны, потому что Света старалась скрывать от нее имена своих последних «друзей». И вполне возможно, что кто-то из них все-таки живет здесь. Но кто? И где?
Женя уже больше часа бродил между домов, вглядываясь в их расплывающиеся во тьме очертания, в освещенные окна, за которыми иногда двигались силуэты. Один дом был совсем новый, голые окна просвечивали насквозь.
Женя миновал засохший палисадничек и вошел в какой-то двор. Вошел — это не совсем то слово. В длинном, теряющемся во тьме дощатом заборе был выломан целый щит, оставались только поперечные планки внизу. Женя перешагнул их — и тотчас вокруг его колена обвилась проволока. Кое-как освободил ногу, но назойливая проволока не отставала, прицепилась к пуговице пальто. Чтобы обойди ее, пришлось взять вправо. Здесь пирамидами громоздились огромные деревянные катушки.
Стемнело. Где-то вдали мерцал бледный фонарь. Женя безуспешно ходил вдоль забора в поисках той дыры, через которую только что попал сюда. «Черт, где же она?1 Не залатали же ее только что, в самом-то деле!» Он решил идти на свет, думая, что этот странный заброшенный не то двор, не то пустырь скоро кончится, но все шел и шел, путаясь все в новых и новых сплетениях проводов, спотыкаясь о какие-то доски, рельсы узкоколейки… Они-то откуда взялись?! Трижды Женя миновал какие-то длинные помещения, напоминающие не то сараи, не то склады. Из одного отдаленно слышался разговор.
Через несколько минут под его каблуками заскрежетал гравий, а потом он ступил на асфальтовую дорожку. Фонарь по-прежнему приманчиво сиял впереди, в его свете уже смутно угадывались очертания домов, и были они почему-то знакомы Жене… Еще через некоторое время он оказался перед неосвещенным зданием управления кабельного завода, откуда днем ушел через проходную.
Женя появился там вновь, вызвав у знакомого вах-тера едва не сердечный приступ, и не ушел домой до тех пор, пока не убедился, что начальник караула отправился проверять посты, а один охранник остался дежурить возле пролома в заборе.
Теперь Жене стало ясно, как Светлана могла уйти с работы незамеченной. Неясно было только, зачем ей это понадобилось.
События следующего дня развивались так стремительно, что Женя запомнил только беспрерывную беготню и мелькание лиц — обо всем этом он мог рассказывать впоследствии только с той же поспешностью.
Утром Клишин ринулся в Управление спортивных лотерей. Ему не повезло. Директор, Алексей Федорович Окурков, невысокий элегантный человек с испуганным взглядом, «упавший», как узнал Женя, в «Спортлото» с должности директора киностудии, которую он все четыре года своего руководства небезуспешно разваливал, с новой работой никак не мог освоиться и путался, объясняя Жене систему получения выигрышей и разные другие тонкости. Наконец Жене удалось раздобыть у него координаты всех точек продажи билетиков «Спринта». И началось его долгое путешествие длиной в один день.
Как выяснилось, из крайкома профсоюзов Светлана ушла в половине второго. Зое она звонила без пятнадцати два. Скорее всего, «счастливый» билет был куплен именно в это время. Как далеко может уйти за пятнадцать минут молодая женщина? Женя прикинул мысленный радиус от крайсовпрофа и принялся рыскать по окружности. Вскоре он действительно наткнулся на киоск — почему-то не обозначенный в списке Окуркова.
Работала здесь томная пышная пенсионерка. Женя сразу уяснил, что Римма Ивановна — женщина одинокая, а потому работа составляет главный интерес ее жизни. Впрочем, все ее безобидное кокетство сразу исчезло, едва Женя предъявил удостоверение. Только он завел разговор о девушке в сером пальто и голубом шарфе, как Римма Ивановна тотчас вспомнила Светлану Иванчихину, и до того точно описала ее худощавое темноглазое лицо, что предъявлять для опознания фото почти не было надобности. Однако Женя это, конечно, сделал и получил новое подтверждение: да, Светлана действительно купила билет, на котором значился выигрыш в пять тысяч рублей. Света была так счастлива, что кинулась целовать сперва киоскершу, хоть и затруднительно было просунуться в окошко, а потом — какого-то высокого человека, стоящего поодаль. Сперва Римма Ивановна подивилась такой экспансивности, а после поняла, что этот мужчина был хорошо знаком девушке, потому что тоже заключил ее в объятия. Потом они ушли под ручку. Жаль, конечно, но подробно рассмотреть его Римма Ивановна не успела, потому что шумная радость Светланы создала хорошую рекламу «Спринту», и каждый, кто проходил мимо, считал своим долгом купить билетик. «Помню только, что высокий», — говорила Римма Ивановна.
…— Ну надо ж! — воскликнула симпатичная толстушка, — старший кассир Центральной сберкассы, едва Женя рассказал ей, что его интересует. — Это же надо!
— Случилось что-то? — спросил Женя подозрительно, чувствуя в этом ошеломленном восклицании какой-то подвох.
— Так ведь он только что ушел, — радостно сообщила толстушка, сияя очень яркими влажно-карими глазами под красивыми сросшимися бровями. — Ну только что перед вами!
— Кто? — не понял Женя, но чуть не рухнул на мраморный пол сберкассы, едва кассирша сказала:
— Виталий Петрович Сюлюков.
— Сюлюков… — пробормотал Женя. — Но что он здесь делал?
— Так выигрыш получал! — разъяснила девушка с таким счастливым выражением лица, словно часть своего выигрыша Сюлюков уделил ей.
— Сколько? — спросил Женя, смутно надеясь, что здесь какая-то ошибка.
— Так пять тысяч! — было ему ответом, но потом толстушка стала отвечать гораздо сдержаннее, потому что Женя поразил ее непонятной тревогой, звучавшей в самых простых, казалось, и обычных вопросах:
— В каком киоске он покупал билет? Приводил ли какие-то подробности покупки? Наличными получил деньги или перевел на книжку?
Все сходилось. Вернее, почти все. Сюлюков уверял, что покупал свой билет двадцать шестого октября возле «старой Музкомедии». Именно там, в бывшем здании театра, размещался краевой комитет профсоюза. Особой радости по поводу выигрыша Сюлюков не выражал. Деньги пожелал взять наличными, объяснив, что будет срочно покупать югославский мебельный гарнитур.
Вспомнив об этом, девушка насмешливо дернула уголком рта:
— Раньше купил бы себе одежду приличную. Ходит черт знает в чем. Миллионер называется!
— Скажите, — нерешительно начал Женя, — вы уверены, что здесь все было правильно проделано — с выигрышем Сюлюкова?
— А что? — пожала она полными плечиками — Билет подлинный. Проверено! Документы Сюлюкова в полном порядке. Прописку мы тоже проверили: Вторая Монтажная, 99, квартира 14.
«Не может быть! — подумал Женя. — Значит, это был не тот Сюлюков, с которым я встречался, когда вел поиск Муравьева? Тот Сюлюков жил в Лесотехническом переулке. Ну что же, познакомимся с однофамильцем». И тут он вспомнил слова матери Сюлюкова о близком переезде. Значит, все-таки, может быть, он.
Прежде чем отправиться на Вторую Монтажную, Женя вернулся к Римме Ивановне.
Киоск был закрыт на обед, хотя часы показывали только половину двенадцатого. Женя подождал минут двадцать — и наконец он увидел хозяйку, неторопливо несущую свое дородное тело. Увидев Женю, она всплеснула руками и побежала к нему, как тоненькая девушка.
— Чем я еще могу вам помочь? — закричала она издали.
Женя сказал. Римма Ивановна задумчиво отперла ларек и пригласила Женю войти в его тесноту.
— Нет, — наконец сказала она решительно. — Нет! Такого человека я не помню. Разумеется, этот выигрыш не мог бы остаться незамеченным мною. Но… знаете, есть особая порода людей. Они никогда не вскрывают билет прямо возле киоска. Купят, сунут в карман —. и уходят. То ли стесняются, что играют, то ли боятся, что отнимут, если узнают о выигрыше… Я читала, такие случаи бывали.
Женя только что собрался поблагодарить Римму Ивановну и уйти, но она вдруг воскликнула:
— Ой, простите меня, старую склеротичку!
— За что? — удивился Женя. — Вы мне очень помогли.
— Ой, Евгений Петрович… — Несмотря на «склероз», она все-таки запомнила, как его зовут. — Сейчас столько пишут об ассоциативной связи… В этом нечто есть.
Пока никакой связи, даже ассоциативной, Женя в ее словах не уловил.
— Представьте: еще утром я не могла вспомнить спутника интересующей вас девушки. И вот во время своего перерыва, — она на миг потупилась, — я заглянула в комиссионку. И вдруг вижу там удивительной красоты черное мужское пальто. Я сразу вспомнила! Был тот мужчина высокого роста, стройный, элегантный — и точно в таком же пальто: черном, с красивым серебристым отливом. Очевидно, импортном…
— Где этот магазин? — отрывисто спросил Женя.
Римма Ивановна растерянно объяснила:
— Две остановки на «двойке». Сразу же за новым коньячным баром…
Женя торопливо простился и едва ли не кинулся бегом.
— Да вы не спешите, Евгений Петрович! — донеслось до него сзади. — Оно вам велико будет!
Потом Женя вспоминал, что в этот день люди при виде его словно бы пугались. Наверное, выглядел он не вполне нормально, потому что кончик ниточки, которая вдруг, с неожиданной быстротой, начала разматываться, жег ему руки. Не уронить, не упустить бы!
И, не обращая внимания на панический взгляд заведующей комиссионным магазином, забыв о своей обычной тихой вежливости, Женя ошеломил ее категорическим приказом немедленно оформить протокол изъятия черного мужского пальто и предъявить квитанцию приема на комиссию. Пальто буквально вырвали из рук разъяренного покупателя, который кричал на весь магазин: «Развели блатных!» — и грозил пожаловаться прямиком в газету «Советская торговля». А получив квитанцию, Женя почувствовал нечто вроде суеверного испуга, потому что и здесь увидел фамилию Сюлюкова. Он сдал пальто только сегодня.
«Неужели? — смятенно думал Женя. — Неужели тот простоватый парнишка, который спекулировал ящиками для бутылок? Но откуда он может знать Свет-» лапу? Или просто случайно увидел, как она покупала билет? Познакомился, договорился о встрече, убил? Бред. Но откуда у него такое роскошное пальто, которое, наверное, размера на два велико ему?»
И тут Жене вдруг захотелось лечь на один из сданных на комиссию диванов и уснуть. Он простился с заведующей и ушел, с трудом волоча пакет с пальто.
До Управления он плелся добрый час. Бориса там не оказалось. Оставив пальто в лаборатории, приколов к нему направление на экспертизу, Женя пошел просить машину — ноги не несли.
В машине он придремнул и очнулся только, когда шофер ткнул его в бок. Женя вскинулся и рассердился, увидев, что его зачем-то завезли в тот самый розовозеленый микрорайончик, где он блуждал вчера вечером. Автомобиль стоял напротив нового, только что сданного, еще не совсем заселенного дома.
— Куда ты меня привез? — повернулся он к шо-феру.
— Но вы же… вам же… Вторая Монтажная, 99. Вог. Новый дом.
Женя перестал удивляться. «Все правильно, — подумал он деловито. В таком примерно состоянии бухгалтер перебрасывает костяшки на счетах, заранее зная, что сумма сойдется. — Вот откуда шла Света через овраг. Значит, все-таки Виталик…»
В четырнадцатой квартире на его звонок никто не открывал. Ничего, никуда теперь Виталик не денется. Впрочем, самоуверенность была настолько несвойственна его характеру, что Женя тут же начал сомневаться: «А что если это совсем другое пальто? Если экспертиза не подтвердит…» И как всегда в таких случаях, мысль пошла цепляться за мысль: «В сберкассе та девица хихикала над Сюлюковым — лучше бы пальто новое купил. А он только что сдал прекрасное пальто в комиссионку. Почему? Не слишком ли много для него предусмотрительности? Ведь что Сюлюков, что Муравьев — одного полета птицы, а Толик отнюдь не отличался логическим мышлением. Ну, задушил, забрал деньги. Бросил труп. Зачем такая сверхмаскировка? Зачем продавать пальто? Ну надо же — едва добредешь до счастливой догадки, как вокруг нее начинают виться все новые вопросы».
Он и думать забыл, что все еще стоит, прислонясь щекой к косяку, возле четырнадцатой квартиры. И отшатнулся едва ли не испуганно, когда дверь вдруг приоткрылась.
Смутно знакомое лицо смотрело на него. Исхудавшее, с провисшими, глубокими складками щек. Измученные глаза. Женя почти испуганно уставился на женщину. Они не виделись недели две. Что могло ее так сломать за это время?
— Вера Федоровна… — пробормотал он недоверчиво. — Что с вами? Вы больны?
Она не удивилась его приходу. Проговорила безжизненно:
— Здравствуйте. Проходите. — И отступила в пустую переднюю.
Все, что Женя видел в Лесотехническом переулке аккуратнейшим образом расставленным и развешанным, здесь было скомкано в узлы и распихано по углам. В одной комнате, очевидно, вовсе не жили. Во второй среди вороха вещей стояли кровать и раскладушка. Вера Федоровна тяжело опустилась на край кровати, жестом пригласив присесть и Женю.
Ему показалось, что хозяйка не совсем понимает, кто он такой, зачем снова пришел в ее дом. Тогда, при первой встрече, она тревожилась за сына. Какая тревога сжигает ее теперь?
— С новосельем вас, — сказал Женя неуклюже, не зная, с чего начать.
— Какое там… Сколько времени уже здесь живем, а дома годом-родом бываю.
— Почему же?
Она молчала, прикрыв глаза.
— Что случилось, Вера Федоровна?
— Петр Васильевич мой заболел. Да какая-то дурацкая лихоманка. Считай, за несколько дней от мужика одни кости остались. Я врачей пытаю: неужто рак? Ведь лежит в онкологическом отделении. Они мне: дескать, пока обследование проводим. Куда ж дальше?! Скоро и лечить некого будет!
— В какой он больнице?
— Далеко, на площади. («В той, где работает Зоя!») Гулять ему не запрещается. Сидим мы с ним в садике на лавочке, смотрит он на опавший лист «а в глазах слезы вскипают, когда кто с дорожки сойдет и по листьям тем топать примется. Вся жизнь его, как тот лист, ветром в землю вбита. Это если бы кто мне раньше сказал, что за какую-то неделю жизнь человеческая может так переломиться, да я его на смех подняла бы! — Она поперхнулась горьким клекотом не то смеха, не то слез.
— А Виталик? — осторожно спросил Женя. — Он отца навещает? Помогает вам?
Она опять понурилась:
— Виталик снова не работает. Все устраивается. «Давеча пришел его приятель, снеси, говорит, пальто в комиссионку, а деньги себе возьми. Христа ради, стало быть, уже подают. Конечно, пальто новое, добротное, по виду дорогое, такое черное, с отливом, за него хорошо должны дать. Пенсию мою, остатки чего было — все на фрукты, на соки мужу трачу. Да разве от Виталика денег дождешься? Ох и рассердился же он, когда я пришла и за тем разговором их застала! Думал, деньги эти сразу стану просить. Матом меня шуганул, а приятель спохватился будто — и бегом.
— Что же за приятель? — еле выговорил от волнения Женя.
— Солидный, высокий. Не знаю, как его зовут. Но заглядывал уже он к нам.
— Когда это примерно было? И откуда Виталик его знает?
— Ох, не соврать… В тот день, как переехали, он у нас был. В этом самом пальто, что вчера для продажи принес. И вроде бы говорил Виталик, что они вместе в автошколе работали.
— В какой автошколе?
— А вот где частников обучают ихние машины водить. И вообще всех, кто хочет научиться ездить ВДОАМ называется.
Что-то такое про автошколу Женя уже слышал недавно. Да… еще когда по сводке дежурного по городу вышли на фамилию Сюлюкова, Гаевский вспоминал о каком-то незначительном деле. Угон машины или что-то такое. Саша говорил, что нахулиганил тогда Сюлюков в паре еще с одним человеком. Не этот ли щедрый приятель? Впрочем, теперь узнать это уже не составит труда.
— А как он в последний раз был одет, приятель Виталика? — осторожно спросил Женя. — Как выглядел?
— Высокий мужчина. Пальто его новое под лампочкой поблескивало. Кожаное. Видно, денежный человек… Да… — Она крепко прижала ладони к щекам и чуть слышно жалобно застонала. Подняла на Женю почерневшие от муки глаза. — Я у вас спросить… За Что мне это? За что?
Наконец-то нашлось дело Саше Гаевскому. А то он уже обижаться начал, что Женя все сам да сам действует. У Татьяны Васильевны язык чесался намекнуть ему, что под лежачий камень вода не течет, но Саша с таким жаром бросился во ВДОАМ наводить справки про Сюлюкова и его неведомого приятеля, что она устыдилась своих мыслей и пожелала Саше удачи.
Тут же прибежал Борис. Очки свои знаменитые он держал в руке, чем подтвердил давно сложившееся у Татьяны Васильевны мнение, что они нужны ему только «для форсу».
Экспертиза подтвердила идентичность волокон ткани, обнаруженных на сиденье такси Сушкова, и образца, взятого с пальто, которое сдал в комиссионку Сю-люков…
Саша кричал так, что Маркова отняла от уха трубку и поморщилась. Жене, сидевшему, по-обыкновению, на окне, было все великолепно слышно. Что-то у него случилось. Что-то случилось. Он даже не радуется оттого, что Саша сработал во ВДОАМ так удачно только потому, что навел его Женя. Впрочем, конечно, Гаевскому в дотошности не откажешь.
Да, в прошлом году Виталий Сюлюков работал механиком в автошколе. Под Новый год, после сдачи экзаменов, с одним из слушателей школы они увели учебный автомобиль и разбили его. Не вдребезги, конечно, но изрядно. Сюлюкова уволили. Его приятелю не выдали права, хотя он сдал экзамены прекрасно и вообще, по отзыву инструктора, который помнил эту историю, имел редкостный талант водителя. «Если бы развивал свои способности в этом направлении, мог бы гонщиком стать или даже каскадером…» А фамилия его была Толстоедов.
— Скажите, Сюлюков… — Маркова помедлила. — Как вы намеревались истратить свой грандиозный выигрыш?
Сюлюков затравленно поднял глаза. Он был задержан всего час назад, но в облике его уже появилось нечто обреченное. Тем не менее ответил он дерзко:
— А ваше какое дело, между нами, девочками? Мои деньги, что хочу, то и делаю.
— В том-то и дело, что не ваши, — вздохнула Маркова. — Но об этом потом. Вы уверяете, что купили билет «Спринта» еще девятнадцатого октября в киоске неподалеку от крайкома профсоюзов, но оторвали заклейку только дома, потому что предчувствовали, что билет «не пустой», и опасались «всякой шпаны». Предположим. Но почему вы сразу не пошли в сберкассу?
— Времени не было, — буркнул Сюлюков.
— Вы не работаете. Чем же вы были заняты?
— Мало ли… К отцу в больницу ходил.
— Отца вы за это время не навестили ни разу, — подал голос Женя.
— А вам какое дело? — мрачно сверкнул на него глазами Сюлюков.
— Никакого, кроме того, что вашему отцу необходимо усиленное питание, как можно больше фруктов. Они дороги на базаре. Почему вы не предложили матери денег?
— Забыл, — сказал Сюлюков и покраснел, поняв глупость этого ответа.
— Так крепко забыли, что даже согласились взять у приятеля милостыньку — пальто?
— Какое еще пальто? — старательно удивился Сюлюков.
— Вот это, — Маркова раскрыла шуршащий пакет. — Узнали? Что ж вы так? Имеете пять тысяч, а забираете у друга последнее пальто. Из-за вас Виктору Степановичу пришлось новое покупать.
— Да он его еще раньше купил! — взвился Сюлюков — и сел, зажмурившись от досады.
Маркова покосилась на Женю и покашляла, чтобы скрыть смех.
… Толстоедов тяжело вздохнул, и углы его тонкого рта трагически опустились. Он посмотрел в затененное темнотой окно и сказал с горькой иронией:
— Я же говорил вам, Татьяна Васильевна, что сентиментальность — не порок, а несчастье. Вот она меня и погубила. Если бы я не пожалел Сюлюкова и не подарил ему это несчастное пальто, чтобы выручить беднягу из безденежья…
— Ну уж коли так, отсыпали бы ему от щедрот своих, — усмехнулась Маркова. — Ведь Сюлюков должен был вам доставить целых пять тысяч. А вы от него старым пальто откупились. Если бы не пожадничали…
— Ну и что? — перебил Толстоедов. — Вы бы в таком случае не добрались до меня? Выходит, мой арест — просто несчастливое совпадение?
— Одно из совпадений, — уточнила Маркова. — Одно из многих. Это теперь они кажутся совпадениями, а за каждым из них — прежде всего работа. И начало этим совпадениям вы положили сами, когда сели в машину, откуда два часа тому назад вышел Головко, которого вы в этот день приняли на работу. Прямо как в кино!
— Да уж… — И все-таки согласитесь, я был прав, когда рассказывал вам о преступлениях, совершаемых умными людьми. Все было мною продумано очень гонко и очень быстро. И, честно говоря, я испытывал самое искреннее сочувствие, наблюдая, как вы мечетесь из угла в угол, не зная, то ли нашу халатность в деле Головко капать, то ли убийцу Светланы Иванчи-хиной искать.
— Скажите, Виктор Степанович, — холодно спросила Маркова. — Что вы прикрываете своим цинизмом сейчас? Тоже избыток сентиментальности? Или избыток страха?
Толстоедов потер лоб:
— Над этим я еще не думал.
— Да? А по-моему, вы начали над этим думать сразу же, как только узнали про выигрыш Светланы. Кстати, как вы оказались там вместе с ней?
— Уж не полагаете ли вы, что я предчувствовал ее выигрыш и потому напросился в попутчики? Нет, это как раз то первое совпадение, о каком вы говорили. Светлана мне проходу не давала. И в этот день я согласился прогуляться вместе с ней только для того, чтобы дать ей отпор без унижающих ее свидетелей. У нас в заводоуправлении не стены, а бумага.
— Да, — перебила Маркова, — а потом, когда Светлана развернула билетик «Спринта», намерения у вас резко изменились.
Толстоедов поморщился.
— Вы согласились снизойти до нее. И Светлана получила подтверждение своей теории о продажности некоторых мужчин.
— Не кажется ли вам… — Нервное лицо Толстоедова побагровело.
— Не кажется! — ответила Маркова. — Вы убедили Светлану не говорить о выигрыше пока ни одной душе, даже сестре. Но она все-таки не удержалась и намекнула — сначала Зое, а потом вахтеру на проходной. Могу себе представить, как вы нервничали, дожидаясь конца рабочего дня. Ведь если бы Светлана проболталась хоть одному человеку! Вечером вы увели ее через пролом в ограде на квартиру Сюлюкова, куда уже сбегали раньше и договорились, что там никого не будет. Мать Сюлюкова была в больнице. Он покорно ушел. А Светлана, думаю, радовалась тогда не только деньгам. Главным выигрышем для нее в тот день были вы. — Маркова перевела дыхание, с отвращением глядя в глаза Толстоедова. Теперь они казались ей не просто светлыми, но прозрачными до белизны. Вот когда он начинает бояться… Но еще не признается даже себе в этом. — Вы могли бы убить ее еще у Сюлюкова. Но куда девать тело? Думаю, задушить ее и подбросить труп на шоссе вы решили сразу, но не было никакой гарантии, что тело окажется изуродованным настолько, что не будет заметен след от удавки. Наверное, эта мысль очень беспокоила вас. Но терять времени было нельзя. Вы предложили Светлане проводить ее до остановки более кратким путем, через овраг. В осиновой рощице остановились. Наверное, вы обняли и поцеловали Светлану… На прощание. И сквозь кустарник увидели пустой автомобиль, освещенный изнутри. Фантастическая удача, подумали вы. Удар в висок — и Светлана потеряла сознание. Потом вы воспользовались ее шарфом. Он вам и в машине пригодился, чтобы не оставить отпечатков пальцев. Шарф вы где-то выбросили потом…
— Да не носить же его на память! — подал голоо Толстоедов. — Черт! Похоже, я перестарался. Интеллект подвел. Слишком все сложно… Если бы я просто ударил ее по голове, а потом — под машину… вам было бы труднее докопаться…
Маркова спрятала руки под стол. Помолчала.
— Светила луна. Вы обыскали карманы пальто Иванчихиной еще в роще. Забрали билет, но не заметили, как выпала заклейка. Вы вообще не заметили, как Светлана сунула ее в карман. Обычно их сразу выбрасывают. Итак, заклейку вы потеряли, а мы ее заметили.
А уж потом, Виктор Степанович, вы действовали точно по схеме «преступник-интеллектуал». Правда, засуетились с выигрышем: поняли, что из-за Головко вам плохо придется, и если не получить деньги, то они от вас уплывут. Старый знакомый Сюлюков вам помог, потому что даже жене не доверили бы вы эти деньги. Они нужны были вам лично. Лично вы считали себя вправе на них.
Смугловатое лицо Толстоедова мрачнело на глазах.
— Нескромный вопрос можно? — спросил он.
— Попробуйте, если не слишком уж нескромный.
— Все улики сначала были против Головко и его дружка. За каким чертом вы развели эту бодягу? Нет ведь им разницы, за таксиста «вышку» поиметь или еще и за Иванчихину. Пуля, как говорит наш уважаемый фронтовик Пашков, не разбирает. И вам бы хлопот без меня меньше было, да и мне… Зачем же?..
Женя подумал, что наивно было бы надеяться найти на лице Толстоедова особое клеймо, которое определяет принадлежность к страшному клану убийц. Совсем другой он вроде бы, чем Муравьев и Головко. Вот ведь — сидит человек как человек. И усмехается, и собой владеет преотлично, хотя не может не понимать, что, как писали в романах про шпионов, его «игра окончена». Но при том при всем он искренне пытается защитить себя, свое право на это убийство. И даже видит некую несправедливость судьбы, что вот, совпало же так, что вышли-таки на него, арестовали, хотя он словно бы выше этого в своем праве. И хоть страшно ему: ведь уже все против него — однако выпячивает он это проклятое право свое, тешится им, лелеет его все еще, надеется на собственную исключительность, оттого и спрашивает с этой отвратительной, Трусливой усмешечкой: зачем, дескать? Ведь все еще признает он за собой право не только перечеркнуть жизнь Светланы, но и подобных ему Муравьева и Головко. А что же Маркова молчит? Как она ответит на это гнусное, подлое «зачем»?
— Работа такая, наверное, — помедлив, сказала Татьяна Васильевна. — В этом все дело. Чтобы справедливость восторжествовала.
— Да? — издевательски протянул Толстоедов. — Справедливость — цель вашей работы?
— А что? — сказала Маркова. — Не такая уж плохая цель. Уж получше вашей. И, главное, стоит она дороже пяти тысяч. А? Как ты думаешь, Женя?
Женя поднял голову и улыбнулся в первый раз за этот длинный день.