Геннадий Голышев ШАТУН Повесть

СЛУЖЕБНАЯ 417 12 23 1450

= ДЕСЯТОГО НОЯБРЯ ПРОПАЛ БЕЗ ВЕСТИ ЕГЕРЬ СОСНОВСКОГО ОХОТНИЧЬЕГО ХОЗЯЙСТВА КОЛЯДИН = ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ САВЕЛЬЕВ =

ДАЛЬНИЙ ПУТЬ

…Утренний пригородный поезд, задорно попыхивая, пронзительно свистя на поворотах, бойко бежал по старой лесовозной дороге. Из окна вагона, подернутого легкой изморозью, проглядывалась дремучая сихотэ-алинская тайга. Крутые сопки, покрытые лесом, густо синели вдали, как огромные волны внезапно застывшего моря. Обильная кухта, укрывшая деревья, живописно свисала с веток. Внезапно Дмитрию Касьянову открылся уголок тайги: молодой кедр, засыпанный снегом, походил на избушку на курьей ножке, потом мелькнула ель — ком снега на ветви ее напоминал затаившуюся рысь; тут же показалось что-то похожее на сову, зайца, медведя…

На какое-то время, прильнув к окну, Дмитрий забыл о своем задании. Впрочем, сейчас в нем трудно и признать работника милиции. На ногах у него добротные ичиги, сшитые из изюбриной кожи, на плечах суконная куртка, скроенная из армейской шинели, у ног в зеленом чехле — новенький охотничий карабин. В похода ном рюкзаке — белый маскировочный костюм, теплые рукавицы, пара белья, меховой спальный мешок и другие вещи, которые могут понадобиться в тайге. Дмитрия смущало лишь то, что тайгу он знал плохо, а полагаться придется на самого себя: тут никакой язык до Киева не доведет, может случиться, что и спрашивать будет некого. Дмитрий рассчитывал на помощь старика пасечника, рекомендованного ему, но того могло в эту пору не оказаться дома.

С надеждой посматривал он на собаку-лайку Марса, крупного, с гладкой белой шерстью пса, купленного им, у соседа, хорошего охотника. Сосед переселился с семьей в Псков и продал ему Марса за сорок рублей. Он уверял, что эту собаку никогда бы не оставил, если бы железнодорожная инспекция не чинила столько препятствий к перевозке животных.

У Марса умные глаза, хвост кренделем, сильные крупные лапы, влажный черный нос. Воспитывали его в тайге, он знал охоту и, по рассказам бывшего хозяина, не боялся медведя и останавливал кабана. Касьянов не взял с собой служебную собаку из питомника потому, что по опыту знал: овчарки на морозном снегу быстро теряют след, они прихотливы в пище, привыкают к своему постоянному проводнику и трудно уживаются с чужим. Марс же за короткий срок успел привязаться к Дмитрию.

Сейчас пес лежал под скамейкой спокойно, изредка ворча и пытаясь стянуть лапами новый кожаный намордник. Потом, убедившись в бесполезности этого занятия, он вытянул лапы, положил на них морду и, изредка повизгивая, смотрел свои собачьи сны.

В купе, кроме Касьянова и Марса, никого не было. Старший лейтенант достал фотографию и еще раз вгляделся в лицо человека, судьбу которого ему предстояло выяснить. На фотокарточке, взятой из личного дела егеря, был запечатлен лысый мужчина; на губах, в прищуре светлых глаз — едва заметная усмешка, словно Колядин сомневался, стоит ли фотографироваться, да еще по такому пустяковому делу, как поступление на работу. Длинный, неправильной формы нос. Резкие складки у рта.

И хотя Касьянов не привык доверять внешности, предпочитал факты, он все-таки невольно почувствовал упорную, неломкую силу человека, глядевшего на него с фотографии.

Из краткой автобиографии Колядина он узнал, что Василий Никифорович родился в селе Сосновка Хабаровского края в 1909 году. Русский. В канун Великой Отечественной войны закончил пехотное училище и в звании лейтенанта ушел на фронт. Там вступил в партию. Был дважды тяжело ранен и списан еще до окончания военных действий вчистую уже как капитан запаса. В последние годы работал по месту жительства егерем Сосновского охотничьего хозяйства. Женат, есть дочь.

И этот человек, судя по всему, с богатым житейским и военным опытом, суопал, исчез в сихотэ-алинской тайге, как иголка в стогу сена.

Оперуполномоченный Савельев в своей телеграмме, а позже в докладной сообщал, что еще по чернотропу 10 ноября егерь Колядин ушел в тайгу, якобы для учета кабанов, и с тех пор в свой дом не явился. И несмотря на то, что он, Савельев, сам прочесал всю тайгу вокруг, никаких следов Колядина не обнаружил, хотя поиски облегчались тем, что выпала первая пороша. Он предполагал, что егерь заблудился в метель и где-либо бедствует, если уже не погиб.

Он просил послать вертолет или, что еще лучше, организовать хорошую поисковую группу.

Касьянов развернул карту центральной части Сихотэ-Алиня. Сосновское охотничье хозяйство занимало самый дальний участок на границе Хабаровского и Приморского краев. И самое неприятное, что в этом районе, как нигде, — сплошные «белые пятна». На десятки километров тянулась безлюдная горная тайга; в ней, судя по отметкам, не велось еще лесных разработок. Значит, там нет ни дорог, ни лесовозных волоков. Всего одна пасека да редкие, разбросанные очень далеко друг от друга, временные охотничьи избушки. Но и этим данным полностью верить нельзя. Места промысла каждый год меняются. К тому же у заблудившегося, как известно, одна дорога, а у того, кто ищет, их тысячи.

— Я понимаю, с тайгой вы мало знакомы, — сказал Касьянову начальник отдела на прощание. — Но, кроме вас, сейчас послать некого. В вашем распоряжении будет Савельев. Он медвежатник, хороший охотник. Советую прежде всего познакомиться со стариком пчеловодом Кочегаровым, соседом егеря по тайге. Говорят, он хорошо знает лес. К нему прислушивайтесь, но и сами голову не теряйте.

Касьянов понимал, какая трудная задача перед ним. Он уже знал: вертолет, посланный на розыски пропавшего, никакого сигнального костра или бивака в радиусе шестидесяти километров от егерской избы не обнаружил.

Вертолетчик видел только какое-то заброшенное селение с полуразвалившимися избами в верховьях реки Тайменки, но и там после недавней метели искрился на солнце девственный снег.

Рано утром Касьянов появился на пасеке Кочегарова. Из осторожности Дмитрий выдал себя за простого охотника: захотелось, дескать, ему — отпускнику — дня три побродить по сопкам за козами.

— Что же, дело хорошее, — похвалил его Степан Кочегаров, гостеприимно приглашая к столу. — Попей чайку, отдохни малость — дорога-то небось сюда неблизкая…

Дмитрий присел не раздеваясь, извинился:

— Спасибо. Но только я хочу поскорее егерю показаться. Он-то уж подскажет, куда лучше пойти за козой. Да и путевку, лицензию ему надо представить. А то еще за браконьера посчитает…

— Так-то оно так, — согласился старик, присматриваясь к новенькому карабину Дмитрия. — А только егеря ты сейчас не найдешь.

— Куда ж он подевался? — недоуменно спросил Дмитрий.

— Ходил я гуда — хоромина его на замке, и даже Рекса нигде не видать. Как сквозь землю провалились, — хмуро ответил Кочегаров. Махнул рукой, подошел к верстаку, который был тут же, в кухне, и принялся мастерить рамки для своих улейков. Свежая пахучая стружка кружевами сыпалась на его валенки. Помолчав, добавил:

— Жена-то его к дочери в город еще до снегу уехала. Но он в город не проходил — следа нет. Да и не было случая, чтобы он, идя в город, меня миновал. Такой уж у нас обычай…

— Что ж мне делать? — огорченно вздохнул Дмитрий. — Хоть назад возвращайся. А может, несчастье какое с ним?

— И-и, парень. Для тайги и две недели — не срок! — возразил старик, откладывая в сторону рубанок и рассматривая готовую рамку. — Бывало, в старину уйдет охотник на месяц — ни слуху ни духу. А потом явится, соболями тряхнет. Охота, брат, понимаешь, времени требует!

— Зимою небось трудно ночлег найти, — сказал Дмитрий.

— Кому как. Ты-то уж должен знать, коли охотишься.

— Три года всего охочусь. Опыта мало.

— То-то. А Васька не таковский, чтобы запросто в тайге сгинуть. Он тут родился и вырос. Для него лес, что для щуки река. Наверное, он в Тигровую падь подался. Избушка там стоит, зверь водится. Вот и живет, кабана считает.

— Может, сходим туда с вами, а? — спросил Дмитрий. — Столько я ждал отпуска…

— Да куда ж ты пойдешь? искренне удивился Кочегаров. — Неужто не видишь, скоро метель будет? Вон, глянь-кось в окно, все сопки захмарило. Сильная пурга будет, все кости у меня ноют. Но, в общем, я не прочь Ваську поискать, — добавил старик. — Не ровен час… А вдвоем-то сподручней…

Касьянов подумал и решил, что, пожалуй, старик прав — идти надо вдвоем, и туда, где всего вероятнее можно встретить если не Василия Никифоровича, то хотя бы следы его.

Целый день Дмитрий лазил по ближним сопкам с Марсом, знакомясь с местностью. А под вечер и вправду разыгралась метель, да такая свирепая, что скоро Дмитрий не видел уже ничего и в двух шагах. Если бы не Марс, пришлось бы, наверное, старику Кочегарову искать в тайге не только егеря, но и своего гостя. Поздним вечером, залепленный с ног до головы снегом, замерзший, ввалился Дмитрий в дом пасечника.

— Ну и ну, — обеспокоенно сказал старик и указал на печь. — Ложись, пропотей. К утру, слава богу, отойдешь. На вот, натри грудь нутряным салом.

Он не спрашивал ни о чем — и так все было для него ясно.

Дмитрий напился чаю и, лежа на горячей печи под шубой, злился на метель, которая яростно, дико гудела в трубе, хороня всякую надежду на успешные поиски. На другой день буран стал еще сильнее. Снег, валил густо, хлопьями. Хозяин дома после завтрака вновь принялся мастерить рамки и, будучи человеком словоохотливым, весьма довольный покорным слушателем, молчаливо взиравшим на его работу, рассказывал о своем таежном соседе Василии Колядине:

— И то сказать, из одной деревни мы, из Сосновки, односельчане, значит. Не слыхал про Сосновку?.. Да, знал бы ты про Васькину жизнь, — качал старик головой. — Нарочно не придумаешь… Ну взять хотя бы то, что был он вовсе не Васькой, а Прохором, Прошкой… Да, помотала его судьба…

ПРОШКА-ВАСЕНЬКА


На исходе марта холода отступили, и по увалам, на крутых боках оврагов густо запарила земля. В затишных местах, словно живой, заструился воздух, разнося пряные запахи гнилых пней и старых почерневших валежин.

Пронзительнее, светлее стало в березовых рощах, зазеленели набрякшие влагой моховые болота. Небо поднялось выше, заголубело и, веселое, заполненное легкими перистыми облаками, простроченное невидимыми птичьими тропами, разыгралось, как ребенок колокольчиком, серебряной песней жаворонка.

Весна…

Прошка бодро шагал за дедом Афанасием, стараясь не отстать. В теплой беличьей шубке, в заячьей шапке и легких ичигах, Прошка неуклюже переваливался через встречные валежины. Но, пыхтя и сопя, все-таки шел и шел, совсем не чувствуя усталости. Впрочем, поспевать за дедом не так уж и трудно. Афанасий хром — одна его нога с самого детства осталась короче другой. А еще — Прошка и не догадывался об этом — дед нарочно не спешил, слыша за своей спиной сопенье и вздохи.

Высоко над путниками шумели старые ели, но тут, на тропе, было тихо и спокойно.

Прошка остановился, задрал голову, глянул вверх, где гулял ветер, но ничего, кроме зыбкой зеленой стены, не увидел. А шапка свалилась и покатилась по косогору к ручью. Прошка побежал за нею, но споткнулся и растянулся на сугробе.

Афанасий присел на черную корягу и достал кисет. Прошка полежал на жестком колючем снегу, но дед так и не подошел, чтобы помочь встать. Наоборот, он неторопливо сунул пальцы в синий залатанный кисет, достал табаку, свернул цигарку, потом стукнул кресалом, запалил трут и закурил.

Прошка даже обиделся: дома дед всегда помогал ему во всем, а тут… Прошка хныкнул, даже потер один глаз, кося другим на деда, но тот спокойно рассматривал на сосне пестрого дятла и совсем не замечал внука. Прошка посучил ногами и наконец встал. Сердито сопя, он схватил шапку, нахлобучил ее на самые уши и тихонько подошел к деду. Афанасий, словно только сейчас заметил его, повернулся и прогнусавил:

— Ну, пойдешь дальше, охотник? Или домой вернемся?

Прошка промолчал. Вот гунявый дед! У всех в Сосновке деды как деды, а у него хромой да гунявый. «Вон Гунявый идет!» — крикнет, бывало, кто-нибудь из деревенских мальчишек. Прошка в драку лез, обижался, но сейчас он был очень сердит на деда и даже подумал, что так ему и надо.

Наверное, Афанасий догадывался, о чем думал внук, иначе бы не сказал спокойно:

— Ты, Прошка, завсегда сам вставай, коли свалишься. Не малой уже. И-и, тайга не балует тех, кто падает.

Вот за это Прошка уважал деда: он никогда не скажет, что Прошка малой. Не то что другие… И какой же он, Прошка, малой? На охоту с дедом ходит. Правда, сегодня в первый раз, но все-таки. Ванька-то Соколовский дома, небось на печи сидит, а Прошка в самую тайгу забрался. Отсюда ни одной избы сосновской не видно.

Прошка шмыгнул носом и спросил:

— Дед, а почему тайга не любит, когда падают, а?

Афанасий нахмурился, словно внук сказал что-то нехорошее.

— На то она и тайга. Тут смотри в оба…

Прошка и смотрит в оба. Вот они — оба глаза! А ничего все равно не видно — одни деревья. В Сосновке все время долдонят: «Тайга, она, брат, не милует! Тайга — она и есть тайга…» И дед о том же. Прошка насупился, оттопырил розовую нижнюю губу и нарочно сказал, чтобы удивить деда:

— А я знаю, что такое тайга… Понял? Вот!

— Ну! Скажи, коли знаешь. А я послушаю, — ощерил Афанасий в ухмылке свой впалый рот.

— Тайга — это… во сколько деревьев! — выпалил Прошка, широко разведя руками. Дед сипло засмеялся, хлопнул его по плечу корявой и твердой, как лопата, ладонью.

— Дурачок ты еще, Прошка! Ох, дурачок…

Потом вздохнул, придавил окурок огромным броднем, поправил за спиной ружье и, кряхтя, встал с коряги.

— Охо-хо-о!..

Но Прошке такой конец спора не понравился.

— А почему, где нет деревьев, там не тайга, а? — спросил он, потирая варежкой лоб. — Почему, а?

— Это где же нет деревьев?

— А вот сам ты раньше говорил: «Пойдем, Прошка, на покос!», «Пойдем на речку», «Пойдем на болото»… А вовсе не в тайгу. Вот. А когда идут в тайгу, там всегда деревья.

— Ишь какой настырный! — удивился Афанасий. Выцветшие бледно-зеленые глаза его выразили полное удивление. — Однако выйдет из тебя прок, Прошка!

— А что такое прок?

— Ну, прок… Прошка — все равно.

— А куда я выйду?

— Фу ты, господи, — изумился Афанасий. — Заговорил совсем! Запомни: и речка, и покос, и болото, и все птицы, и звери, и деревья — все это в тайге. — Тут все кругом тайга — и нет ей конца и краю. Понял?..

Афанасий зашагал, прихрамывая. В такт его шагам колыхалось за спиной старое ружье и похрустывал ледок под ногами. Полушубок у деда с рыжим воротником, а лицо красное, все в морщинах, как сосновая кора. Высокий, сутулый, перепоясанный патронташем, он все-таки очень хороший, хотя хромой и гунявый. В груди у него всегда что-то тихонько гудит, и когда Прошка прижимается к деду на печи, то кажется Прошке, что там, в груди у деда, спрятался кто-то и играет на тоненькой дудочке.

Прошка спросил однажды бабку Фетинью, что у деда гудит, но так и не узнал. Бабка доставала ухватом чугун со щами, озлилась и зашипела, как сало на сковородке:

— Ни черта ему, треклятому, не сделается! Гудит и гудит. Он, варнак хромой, тебя еще переживет. Нет ему погибели, гунявому бесу…

А поставив горячий чугун на стол и припалив скатерть, запричитала:

— Господи! Что же это, а? Вон пошел, Прошка. Бубнишь под руку, шельмец! Владыко небесный, прости наши прегрешения… Скатерть-то новая! Ах ты, господи…

Прошка тогда ничего не понял и больше ее не спрашивал. Вечно эта бабка Фетинья ругает деда. А за что? С ним-то всегда поговорить можно: он все понимает! А бабка — злая она. И его, Прошку, не любит. Всегда орет: «Куда сел?», «Зачем кошке чистый ковш дал?!» Все ей не так. Сегодня собирались на охоту, так она кричала, что не отпустит Прошку в тайгу. А когда они с дедом все-таки пошли, то ругалась вдогонку:

— Чтоб вы там сгибли, треклятые! Чтоб вам там медведь головы поотрывал! Чтоб вы, мучители, в болоте утопли!..

Злая бабка. Нет, лучше о ней не вспоминать: сразу скучно стало.

— Дед, а дед! — позвал Прошка, шлепая за ним по следу.

— Чего тебе?

— А медведь нам головы поотрывает, да?

— Типун тебе на язык! С чего ты взял? — забеспокоился Афанасий и даже приостановился. Но тут же, что-то вспомнив, улыбнулся и дотронулся до ружья. — А это видишь? Мы ка-ак пальнем — и медведю каюк. Ты не бойся — мишки тут нет. Ни следов, ни берлог. Я знаю.

Прошка успокоился и стал с любопытством озираться кругом.

Солнца ему с тропы не видно, оно пряталось где-то в сосновой чаще. И там, где оно пряталось, было темно до синевы. Зато другая сторона лога, по которому они сейчас шли, горела ровным багровым пламенем.

Вечерело.

По бокам лога мерцали проталины с жемчужной бахромой льда, и прямо у льда тянулись к солнцу тонкие стебельки зеленой черемши.

Верховой ветер стряхивал с сосен снежную зимнюю пыль, а устав, прошумел по сухой прошлогодней траве, улетел вниз по логу к моховым болотам, и сильно вдруг запахло смолой.

Прошка всей грудью вдыхал вкусный, как мед, воздух и радовался. Хорошо на охоте! Не то что сидеть на жаркой противной печке. Потеешь, сон одолевает, да из щелей и трещин выползают черные тараканы с длинны-си усами. Тараканы шуршат, но Прошка-то знает, что они договариваются, как бы лучше напасть. Прошка сказал об этом деду, тот сразу взял палку и стал загонять тараканов в щель. Но тут, как назло, пришла со двора Фетинья и заорала, что и дед, и Прошка — ироды. А потом, когда немного успокоилась, начала выговаривать деду:

— Ну он-то малой… Дитя! Ему господь разума не дал. А ты, хромой бес, нешто не смыслишь, что делаешь, а? — Бабка шумно отхлебнула чай с блюдца и продолжала ворчать: — Тараканы-то к счастью да богатству в избе заводятся. А ты их — палкой! Рази умные люди так делают? У, черт длинный! В раззор дом-то хочешь пустить, что ли?..

Последние слова бабка Фетинья сказала совсем мирным голосом: она всегда добрела, когда напивалась чаю досыта…

Задумался Прошка, чуть не сунулся в ноги к деду Афанасию, который остановился у бурелома.

— Вот и пришли, Прошка! — услышал он сиплый голос деда. — Тут вот, в этой ямине, и ночевать сподручно. До глухариного тока — рукой подать. Вон оно — моховое-то болото!..

Прошка посмотрел туда, но ничего, кроме густой синевы сумерек да ближних кустов можжевельника, не увидел.

Афанасий с облегчением сбросил с плеч крошни — заплечную плетенку, повесил ружье на сучок замшелой елки и прислушался. Из чащи донесся глухой звук, словно кто-то невидимый легонько стукнул молоточком по бочонку:

— Дак!

Прошка вытаращил глаза и вздрогнул. А дед высоко поднял палец вверх, призывая молчать.

— Тэ-ке! Тэ-ке! Тэ-ке!.. — посыпались откуда-то сверху тихие прищелкивания. А потом они разом оборвались, и по тайге страстно пронеслось: — Ч-шии! Ч-шии!..

Прошка невольно вспомнил: точно так звенел нож, который дед точил на брусочке перед охотой.

— Ширкает… — прошептал Афанасий, весь какой-то торжественный, возбужденный. — Точит! Ах ты, боже мой… Сейчас мы его, старого петуха… — Дед потянулся к ружью, но раздалось резкое хлопанье крыльев — и крупная темная птица, шумно сорвавшись с дерева, стремительной тенью исчезла в чащобе.

— Ну, ничего, — спокойно сказал Афанасий, — сейчас и стрелять-то ни к чему. Только утреннюю зорьку испортишь. А хар-рош был петух!

Прошка смотрел на деда во все глаза и не понимал — почему «петух»? Петухи кукарекают, а этот — точил!

— А теперь запалим костер, — прогнусавил дед, нагибаясь с топором над валежиной. — Сделаем нодью… Да, Прошка, а ты умеешь костер-то разводить?

— Еще как! — гордо ответил Прошка и стал проворно собирать ветки с земли. Как же он не умеет? Скажет же дед такое! Он с Ванькой Соколовским сколько раз во дворе и в огороде костер палил, А тут — вон какая прорва сучков.

Прошка снял варежки и сунул их за пояс, как это сделал еще раньше дед, рубивший на чурки сухостоину. Вдруг Афанасий, заметив тщетные усилия внука, тянувшего суковатую палку из сугроба, бросил топор, сел на сутунок — чурку и закурил. Щурясь от дыма, легонько подбадривал:

— Ну-ну, согрей-ка меня огоньком, внучек.

— Давай спички! — сказал Прошка, когда на снегу затемнела кучка веток. Потом он долго чиркал по коробку, обжег палец, но ветки так и не загорелись. — Сырые они тут все, — хмуро признался он. — Нету сухих. Снег же…

— Выходит, без костра? — лукаво спросил Афанасий, попыхивая цигаркой.

Прошка отвернулся.

— Ночыо-то ой-ой как холодно! Замерзнем…

— А у меня шуба теплая, — нашелся внук. — И у тебя тоже…

— Э-ээ… На это не надейся. Так прихватит, что ой да лю-ли! — проворчал дед, вставая. — Охотник завсегда должен развести костер. И в дождь, и в снег. Без костра в тайге сгинешь. Вот ты небось чаю сейчас хочешь?

Еще бы Прошка не хотел чаю? Во рту пересохло, и в животе бурчит от голода. Тошно. А сверху еще падают строгие слова деда:

— То-то. А без костра — ни чаю тебе, ни пропитания. Помрешь с голоду и холоду. Огонь — это жизнь, Прошка!

Что-то суровое почудилось мальчишке в голосе деда. Он говорил, как со взрослым.

Афанасий видел, что внук слушает его серьезно, и, радуясь про себя, передавал ему свой проверенный не раз таежный опыт.

— Чуешь, север морозом дохнул?

Да, у Прошки нос закоченел, и он украдкой смахнул со щеки слезу. Афанасий сделал вид, что не приметил этого, и продолжал:

— В такую вот погоду надо разводить костер. И лучше всего в ямине али у обрыва — у самой стенки. В яме, вроде нашей, и ветер не задует, и тепло — тут оно будет, как дома…

Рассказывая, дед подкреплял советы делом. Он наломал сухих веточек, и Прошка понял свою ошибку: дед ни одной не подобрал с земли, а только с дерева и кустов. А потом он натесал щепок, раздул трут, и веселый огонек скоро загудел на дне ямы. Афанасий подбросил сучков потолще, стало так тепло, что Прошка не вытерпел и расстегнул воротник шубки. Бойко забулькал в чайнике кипяток, и легкий пар вместе с дымом полетел к темному звездному небу.

— Пихту и елку в костер не клади, — сказал дед, разливая по железным кружкам чай, терпко запахший лимонником. — От этих елок искры здорово летят…

Прошка сильно дул в кружку, слушая деда, и его щеки надувались, как два гриба боровика. От чаю по телу разлилась приятная истома.

— Сильный глухарь был, однако, — говорил дед. — Точил что надо.

«Значит, петух — это глухарь», — соображал Прошка. И хотя веки его слипались, словно их густо намазали смолой, он все-таки старательно вслушивался. Ухо его улавливало даже неясные шорохи в густой гриве кедра, и он догадывался, что это какие-то птички устраиваются на ночлег и тихонько, чтобы не мешать им с дедом, попискивают. Незаметно Прошка уснул, сморенный теплом, и уже не слышал, как дед, покрутившись у костра, положил на желтые угли две сухие чурки, затесал их, сверху навалил третью и бубнил про себя:

— Вот и охотничье корыто готово! И нодьи не надо… Ни к чему на одну ночь нодью…

Лицо у Афанасия веселое: видно, старик давно ждал такого дня. Никогда у него не было сына. Как тосковал он на промысле, месяцами живя в охотничьем зимовье, по верному, родному человеку, который был бы всегда рядом с ним! Зато теперь хорошо, теперь с Прошкой походит по тайге. Походит… Правда, Прошка не родной внук. Вспомнив об этом, Афанасий помрачнел. Экая судьба привередливая! Одному она — и пух, и пышки, а другому — камни да шишки. Взять того же Степку долгоносого… Жил человек как человек. Работящий, азартный — страсть! А что вышло? Пошел косить сено, коса за спиной. На мосток вошел, глядь — а там, в чистой водяной яме, на камнях — таймень жирует. Да здоровущий. Экая уха! Хвать его со всей силой черенком — и свою голову развалил. Вот те и уха!.. Не подумал, бедолага, что коса, а не палка на плечах. Сам для себя смерть наточил. Охо-хо!.. Вот тебе и азарт. На виду у всей Сосновки сгинул… Страсти людские! От них вся беда. От них. И не знает наперед человек своей судьбы.

Афанасий вздохнул, придвинул ноги поближе к костру, глянул на спящего Прошку и прошептал: «А ить вылитый Степан…» Да, не повезло парнишке! Дальше — больше: кто возьмет Настьку замуж с дитем? Ну, помогли кто чем. Помыкалась баба год-другой, а что толку? Туда-сюда — хоть разорвись. А главное, Настька к лесу была не приучена. Как привез ее Степан с городу — невестушку красную, так и осталась она без разумения, вроде Прошки. Во двор боялась выйти. А как Степана не стало, тут уже поневоле за ум взялась… Да где там! Ушла раз в тайгу за дровами зимой — ну и поминай как звали… Не вернулась. Нашли ее весной в Волчьем логу. Заблудилась или замерзла — тайгу не спросишь. Она ничего не ответит, тайга.

— Охр-р, матушки-светы! — вздохнул Афанасий от нелегких дум, вспоминая, как Фетинья ругалась, когда он привел Прошку в свою избу… Конечно, можно было бы отвезти его в город, определить мальчонку в сиротский дом, но зачем, ежели он, Афанасий, и сам его вырастит и на ноги поставит? Все будет как у людей — и накормлен, и присмотрен. А Фетинья — посердилась денек-другой, а потом ничего — приобвыкла. Сердце не каменное, отходчивое. Прошка поначалу похныкал, а потом поверил, что ни мамки, ни папки у него не было и нашли его в тайге, когда девки за грибами ходили. Н-да. А избу Степана разбирать не стали. Пусть стоит. Ночуют там пришлые охотники, ну, еще девки молодые на посиделки собираются. И хорошо это. Прибирают там, следят, чтоб порядок… Песни поют. А вырастет Прошка — и дом ему готов, отцом срублен. Помянет батьку добрым словом.

Афанасий развязал крошни, развернул одеяло и накрыл им внука с головой. Посмотрел на небо, далекое, смурное, и заметил с краю, между лохматых лап ели, медный серп месяца, а рядом — маленькую яркую звездочку. И что-то знакомое он уловил в их близком соседстве. Месяц словно тянул за собой звездочку, она тоже не отставала от него, и Афанасий подумал, что вот и они с Прошкой будут теперь ходить по тайге тай же, и никто их не разлучит, кроме смерти.

— Ву-умб!.. Вуу-умб… — пробили таежные куранты: сова неясыть бесшумно слетела с пихты и отправилась на охоту.

Афанасий зевнул, прилег рядом с Прошкой и скоро забылся сторожким, тревожным сном.

Огни костра, косые и быстрые, сникли. Припав к золотым бокам сутунков, они вдруг обессилели, потеряли блеск и заполыхали ровно, в полсвета, словно кто прикрутил лампу. Угли потемнели, покрываясь тонким кружевом серой золы.

— Ву-умб! — неожиданно грянуло над самым костром, потом дальше по логу и утихло где-то на моховом болоте.

…В деревеньке Сосновке и началось таежное образование Прошки. Сейчас-то эта деревенька всеми заброшена, немногие избы еще стоят, но почернели, а сквозь провалившиеся полы растет бурьян. Дороги туда и раньше, до революции, не было, а сейчас не найдешь и тропы. Только речка Тайменка способна доставить туда любопытного, да и то летом. Редкий решится подниматься по ней вверх на верткой, легкой оморочке. Разве только какой-нибудь настырный охотник… Тайменка гудит на перекатах, крутит топляки на омутах, а в заломах ревет, как медведь, попавший в капкан. Впрочем, в нынешнее время долететь туда ничего не стоит вертолетом, но когда по тайге бродили оборванные искатели женьшеня и старатели, а по ночам гремели выстрелы хунхузов, это местечко пользовалось дурной славой. Нелюдимо, жестоко жили тут люди, однако не бедно и потому люто встречали чужаков, храня староверский обычай своих отцов и дедов.

Тот, кто бывал все-таки в верховьях Тайменки, знает, что начинается она с высокогорного таежного озера крупным водопадом. Там, среди коричневых гольцов и темных скал, рык тигра сливается с грохотом потока. Никакой возможности протащить лодку к озеру или хотя бы к водопаду нет, так как гремит поток в узком холодном расколе гранита, глубоком и мрачном ущелье.

Вниз по Тайменке тоже трудно спускаться. Рассказывали, три охотника однажды, захотев сократить свой путь по тайге, соорудили плотик и поплыли по речке, но все погибли — разбились на Чертовом мысе.

Другие пути известны лишь кабанам да изюбрам, которых здесь до сих пор много. Они-то и пробили свои дороги сквозь чащи и буреломы, и эти тропы так же древни, как кедры, что скрывают их могучими кронами.

С легкой руки деда Афанасия Прошка быстро усваивал премудрости охотничьего дела. Парнишку удивляли кабаньи тропы: они были так утрамбованы копытами, что напоминали дорожку к колодцу в Сосновке. Прошка увидел старую пихту у самой тропы и поразился: кора на ней на высоте его носа стерта жесткими спинами злобных вепрей. Эти звери, когда им никто не мешал, очень любили у этой пихты постоять, отдохнуть и всласть почесаться — точь-в-точь как домашние свиньи у крыльца.

На содранном, отполированном до белизны стволе пихты нависали капельки смолы. Когда Прошка пососал эту смолу, то с досады даже сплюнул — такой вонючий кабаний у нее запах.

Дед водил его и на кабаньи купалища — большие лужи на самой вершине сопки. Вокруг земля была вся изранена острыми копытами, а молоденькие осинки и березки от корня и чуть ли не до половины — все в грязи. Афанасий говорил, что тут кабаны купаются летом, а зимой — в полыньях по Тайменке. У них в лютый мороз от такого купанья нарастает на шерсти ледяная броня, и, когда они дерутся между собой во время гона, эта броня спасает их от ран. Прошке очень хотелось самому увидеть секача, и однажды он в изумлении заметил, как одна черная огромная валежина, что лежала на их пути с дедом, вдруг зашевелилась, ожила, страшно чуфыкнула и, ломая кусты, ринулась вниз. Он только и успел разглядеть у ожившей валежины две блестящие белые кривые сабли.

Дед сказал, что это и есть кабан и что у него это не сабли, а клыки, которыми он может порвать даже бурого медведя. Потом дед показал ему медвежий дом. Добрались они тогда аж до самого перевала, где гудел водопад. Тайменка еле виднелась в глубине пропасти, и снизу шел белый густой туман. А тут, где они стояли, у края ущелья, вцепившись мощными корнями в скалы, вздымался такой высокий кедр, что Прошка, сколько ни глядел, не мог увидеть его вершину. Ствол у дерева такой толстый, что они вдвоем с дедом, взявшись за руки, не могли его обхватить.

Между корней кедра, во впадине, зияла черная дыра, устланная хвоей и листьями. Афанасий постучал по стволу и сказал:

— Вот тут, Прошка, медвежий дом. Здесь мишка всю зиму спит и лапу сосет.

Потом дед встал на цыпочки и ткнул кривым пальцем в кору:

— Видишь, царапины! Тут Топтыгин во весь рост стоял и лапой со всей силы скребанул по кедру. Хотел похвалиться, какой он высокий да мочный. Чтоб другой медведь, коли сюда заявится, знал, какой тут хозяин. Не достанет до его метки, значит, уйдет поскорее подобру-поздорову… И ты, Прошка, расти большим. Вместе-то нам никто не страшен…

— Даже медведь? — спросил Прошка, а сам подумал: «Дед скажет так скажет!.. Такую чепуху, право. Все равно, что Ванька Соколовский, когда похвалялся, что переплывает Тайменку, если съест сразу горшок каши. Ох и обжора этот Ванька!..»

Но дед, оказывается, не шутил. Видя, что внук ему не поверил, он вдруг спросил:

— А помнишь, Прошка, я принес с охоты шкуру тигра?

Как же не помнить, если эта шкура лежала с тех пор на полатях. Хорошая шкура, теплая, мягкая, и блохи ее боялись: везде блохи, а в шкуре — ни одной.

— Ну дак принес или нет, а?

Прошка молчал-молчал, а потом одним духом выпалил:

— Ага! Это ты дохлого тигра нашел и притащил — вот!

— Хитер, бесенок, ловок! — развел руками дед, но разубеждать внука не стал. Все-таки Прошка был прав: нашел он старую тигрицу, которую к тому же кто-то стукнул уже топором.

— Ну ладно, — добавил он значительно. — Вот походим с тобой по тайге вдосталь, поймешь сам, кто тут сильнее всех.

Однако долго ходить вместе не пришлось.

Как и большинство старых охотников-зверовщиков, Афанасий думал, что сороковой медведь может быть для него роковым. С этим предубеждением, не лишенным, впрочем, основания, как и многие древние приметы, он и решился однажды идти на медведя, вернее, на медведицу. Случилось, что пришлые охотники, которые потом погибли у Чертова мыса, убили недалеко от Сосновки двух медвежат. Убить-то они убили, а того не хотели знать, что медведица всегда найдет случай отомстить. Охотникам что, хоть и не принято о мертвых говорить худо, да из песни слова не выкинешь, — они сели на плот да и покатили по Тайменке восвояси. А тут в деревне того и жди, что медведица кого-нибудь подкараулит. Встревоженный Афанасий сказал об этом Роману Соколовскому, первому охотнику не только в Сосновке, а и во всей округе, но тот лишь посмеялся в свою широкую рыжую бороду:

— Выжил ты, дед, совсем из ума! Да какой же медведь полезет так просто на человека? Сейчас же лето! Корму кругом полно — желудей, ореха, ягод… Зимой еще — куда ни шло: какой шатун и объявится. А теперь — нет! Иди, коли хочешь, а мне недосуг.

Но Афанасий-то предчувствовал, что дело совсем не так просто.

Он замечал уже следы медведицы возле своего омшаника, и то было странно, что зверь даже не тронул пчелиные улейки, хотя мед в них и был. Зверь в одном месте долго сидел притаившись, что-то высматривал. Нет, неспроста все это!

Вечером Афанасий тщательно прочистил свое ружье, зарядил три патрона пулями-«галушками» и отправился на ночь на то место, где побывала медведица. Ствол и ложе он натер хвоей кедра, патронник протер до блеска, чтобы посторонним запахом не вспугнуть чуткого зверя. Длинную ночь просидел за омшаником, в скрадке, не шелохнувшись. Медведица пришла уже на рассвете. Услышал он, как невдалеке словно бы хрустнула ветка и раздалось тяжелое сопенье. «Она!» — решил он и почувствовал невольную дрожь в коленях. «Ах, чертовка, совсем с другого угла приперлась», — подумал с неудовольствием Афанасий. Повернуться — вспугнешь. Вот беда! Всей спиной своей он ощутил, как сопит зверь совсем рядом. Ему даже показалось, что медведица уже обнюхивает его шапку. «Погожу маленько, авось развернется, — решил Афанасий, сжимая ружье. — Врежу ей по башке, а там, коли что — ножом…» Он осторожно ощупал пояс — ножа не было. Вот растяпа — дома забыл! И какой нож — ах ты, господи! Сколько раз он его в тайге выручал. А вот — забыл. Фетинья, старая карга, от пояса нож отстегнула! Нравилось ей ножом стол скоблить. А на место не положила. Что же делать?

Повел головой в сторону, скосил глаза и ужаснулся: «Экая, однако, махина!»

Стало посветлее. Медведица раздраженно зарычала. «Почуяла», — решил Афанасий. Вскочил и, вскинув ружье, не видя мушки, бахнул зверю по лопаткам. Медведица сунулась башкой к траве, но тут же со страшным ревом ринулась на деда.

Не успел Афанасий достать второй патрон, как она уже была рядом. Да, нож бы!..

Медведица тяжелой лапищей сдернула у Афанасия и шапку, и кожу с головы. Сознание деда помутилось, руки выпустили ружье. В ту же секунду медведица схватила ружье, разбила в щепы. Потом облапила деда, кромсая его, и они покатились по траве, оставляя широкий кровавый след. «Вот он — сороковой!» — мелькнула мысль. Однако через минуту ослабли вдруг железные объятия, и Афанасий увидел сквозь кровавую пелену, что медведица широко разинула пасть, словно бы зевая. Знать, достала-таки ее первая пуля.

Растерзанного принесли в избу Афанасия. Фетинья завыла по покойнику…

После смерти Афанасия для Прошки потянулись серые, унылые дни в доме Фетиньи. Богомольная старуха, томясь бездельем и нуждой, однако не привязалась к своему приемному внуку — лишний рот. Целыми часами стояла она перед божницей, отвешивая поклон за поклоном. Притворно охая и вздыхая, она многие работы по дому взвалила на Прошку, и он не раз плакал от усталости и глухой тоски, забившись ночью в темный угол полатей.

Однажды Фетинья жестоко избила Прошку ухватом. И убежал Прошка в тайгу с твердым намерением никогда не возвращаться в Сосновку.

Вероятно, парнишка и погиб бы в тайге, если б не встретил его там односельчанин Никифор, который был в то время на охоте. Он накормил Прошку, расспросил обо всем и привел к себе в дом.

Марфа, жена Никифора, глянув на грязного, измученного мальчишку, залилась горючими слезами. Дело в том, что одногодок Прошки сын ее Вася утонул зимой в полынье на Тайменке. И Марфа, умывая Прошкино лицо, разглядывая рубцы на его худеньком теле, причитала как безумная:

— Родной мой! Родной… Васенька!..

Она целовала его, ласкала, гладила волосы, мягкие после бани, как шелк. Участь Прошки была решена. Марфа ни за что не хотела отпустить от себя обретенного сына.

Накормленный, в чистой постели, Прошка в последний раз уснул Прошкой: Марфа называла его теперь только Васенькой. И, отзывчивый на добро, он не возражал против нового своего имени.

Никифор — страстный охотник — радовался, что приемный сын его легко и быстро усваивал повадки зверей и птиц, умел ставить кулемки, был смел и находчив. Их дружба так окрепла, что однажды Васенька сказал хмуро:

— Хочешь, я тебя буду называть папой? А то у всех в Сосновке есть отцы, а у меня…

Никифор обнял его и заплакал.

Фетинья, узнав, что ее Прошка остался жить у Никифора, вдруг заявила перед старейшиной общины сос-новских раскольников свои права на Прошку-Васеньку. Роман Соколовский выслушал ее с тайным злорадством. Он не хотел потрафлять старухе в ее тяжбе: старове-ровская братия не простила бы ему такого угождения еретичке, каковой они считали Фетинью, крестившуюся не двуперстием, а «дьяволовым кукишем» щепотников православных. Но уж очень удобный подвернулся случай посчитаться с безбожником Никифором Колядиным, который якшался с красными партизанами и был ему лютым врагом. А потому, посоветовавшись со своими дружками по таежному разбою, быстро решил дело.

— Пусть этот вор Никифор, — важно сказал Роман присмиревшей от напускной скорби Фетинье, — отдаст тебе за Прошку свою рыжую кобылку, да два платья Марфиных, да накосит сена на всю зиму для твоей коровы Машки… — Тут Роман прищурился, соображая, что бы еще придумать потяжелее, — и… уступит свой дом с подворьем, потому как Прошкина хоромина сгорела летось.

Фетинья аж засветилась вся от такой благодати.

— И то, — сказала она, угодливо посмеиваясь и потирая руки. — Сколько я на этого сорванца добра потратила! — И, приложив конец платка к сухим глазам, запричитала в голос: — Я ли его не обувала, я ли его не холила!..

— Ну-ну! — Даже лесной разбойник Роман изумился. — Знаем мы, как ты его холила, старая ведьма, ще-потница проклятая! В аду будешь гореть, в смоляном котле, сатана в юбке…

Бабка зажала уши и бросилась со двора.

К своему удивлению, Фетинья без всякого сопротивления со стороны Никифора получила все, что постановили сосновские мужики, слепо верившие Роману Соколовскому.

ДОМ ЕГЕРЯ

Не захотел Никифор Колядин жить в старом гнилом доме Фетиньи, который она милостиво дарила ему вместо его собственного. Покинул он с Марфой и Васей Сосновку, выбрался в город. К тому времени открылись там школы, и Вася пошел в первый класс.

Однако с тайгой скоро опять они встретились и уже больше не расставались. В городе возникла лесная контора: после гражданской войны началось строительство, и лес был нужен всюду. И Никифор нашел себе дело — пошел на работу лесником.

Срубили ему дом в глубине тайги, завел он пасеку, посадил сад и зажил хорошо.

Вася в учебные дни жил в интернате, а когда учеников распускали на каникулы, все лето проводил с Никифором в тайге.

Жили они душа в душу, горе и радость — все пополам. Походили они по тайге вволю, пока Никифор жив был. А однажды чуть не укоротил ему век сам Василий, Купили ему в день совершеннолетия новое ружье «Зим-сон»: иностранное бескурковое, самое нарядное оно было в комиссионном магазине.

Пошли на охоту. Теперь-то Василию ясно, что бес-курковка — не таежное ружье. А тогда гордо шагал с нею по лесу. Никифор поднимался на сопку впереди, Василий — за ним. Уж у самой вершины, запыхавшись, Василий вдруг споткнулся о березовый корень, упал. Ружье с плеча свалилось, скользнуло по сучкам, предохранитель сорвало, и — бухнуло на всю долину. А в стволе — картечь…

Встал Василий с земли весь белый, взял ружье, наотмашь ударил им по березе — куда ложа, куда ствол. А Никифор обернулся, почесал обожженную порохом ладонь и спросил:

— Ты что делаешь?

— Попал бы — убило тебя… И мне не жить. Тут же бы застрелился, — сказал Василий и закрыл лицо руками. Плечи ходуном ходили.

— Ну и дурак! — подумав, сказал Никифор. — Вместо одного два трупа было бы. Кому надо? Эх, голова еловая!.. Ладно — не горюй. Черт с ним, с ружьем, — на беду, видно, оно к нам попало. Подарю тебе свою «тулку» — эта не подведет. А этот «Зимсон» подремонтирую — может, найдется на него любитель.

Подобрал обломки, сунул в рюкзак, усмехнулся:

— Горяч ты, однако!..

Хотел добавить: «И в кого ты такой», да вовремя спохватился, вспомнив нелепую смерть Степана, отца его родного. «Видно, и он свою косу за плечами носит». А вечером, уже дома, когда немного забылся случай с ружьем, Никифор, чтобы отвлечь Василия от невеселых дум, стал рассказывать, как он своей «тулкой» добывал зверя для пропитания партизан.

— Ой, много мы тогда зверя побили! Кабанов, изюбрей, лосей, коз… — с сожалением закончил он.

— Пей чай-то, балаболка, остынет, — добродушно сказала Марфа, накладывая сотового меда в чашку. — Только бы и говорил! Вася вон уж заморился тебя слушать. Устал небось в лесу-то. Ай там еще не наговорились?

— А почему ты жалеешь тех зверей? Что тут худого? Всегда ж их били и будут бить — на то и охота.

Никифор ответил не сразу.

— Конечно, оно так — охота, — начал он без всякого выражения. — Спокон века… Это уж так повелось. Но, знаешь, не верю я, будто зверь ничего не понимает, вроде дерева или камня. Не верю, и все! На пчел, на муравьев посмотреть — диву даешься, какие они умельцы. А птицы? А помнишь, как мы с тобой слушали медвежью музыку? На драной щепине он как на балалайке наигрывал.

— Помню, — ответил Вася. — Потешно было.

Никифор разволновался:

— А коза раненая плачет — видел? Глаза большие, на влажных ресницах слезы. Смотрит беззащитно, как обиженный ребенок… Эх, да что говорить! Мне уж не охотиться. Не могу, Вася, душа бунтует, противится…

Погиб вскоре Никифор Колядин. Нашли его изувеченным в тайге зимой под старым кедром. Говорили, будто Роман Соколовский с ним так расправился: не давал Никифор таежному бандиту разбойничать, вот и схлестнулись их дороги. А может, и не так это было: на медведя-шатуна нечаянно наскочил лесник или волки его подкараулили да растерзали. Зима — время глухое, голодное.

С тех пор Василий ходил по тайге один. Здесь повзрослел, здесь и состарился. Полвека миновало с того дня, как он из Прошки превратился в Василия, а словно вчера это было. Все сберегла, все сохранила добрая память сердца.

Живет он в краю своего детства, на родной земле, хотя много раз смерть стояла у него за плечами. Пусть подождет, помается эта злая старуха, чем-то похожая на Фетинью: ему не к спеху.

Егерский дом его стоит в распадке, на узком пространстве междуречья. Со всех сторон его окружают старые сопки, они высятся по берегам речек, лишенных в названии всякой поэзии и таинственности: одна называется Третья-седьмая, другая Четвертая-седьмая. Лесорубы и таксаторы не напрягали своего воображения и, убедившись, что в этом месте с хребта стекает в долину сразу семь речек, дали им по порядку номеров и имена.

Прошло много лет, выросли на месте старых вырубок молодые кедры и ели, а названия речек так и не сменились: никому до этого нет дела.

В доме егеря Василия Колядина раньше жил пасечник с женой. Мужик хозяйственный, он дом и омшаник выстроил крепко, благо, лес под рукой. На узкой елани посадил сад из слив, смородины и груш, раскорчевал участок под огород, выстроил добрую баню с полками, с парным окошком, но трудом своих рук не попользовался: укушенный энцефалитным клещом, заболел и вскоре умер. Вдова не захотела коротать свои дни в диком захолустье, уехала в город. Новый молодой пасечник тоже тут долго не задержался; не имея опыта своего предшественника, он растерялся. Когда после обильных дождей речки вспухли, как на дрожжах, и затопили медоносные луговины, пчелы гибли, сбора не стало. И пчеловод, проклиная все на свете, убрался восвояси.

Больше здесь никто селиться не захотел, и дом продали охотничьему хозяйству.

Дорога к бывшей пасеке постепенно зарастала, гру-вовые машины уже не могли пройти, и только трактор да вездеход прорывались иногда через гремучие речки, болотины и густые заросли. Охотники поначалу повалили густо, хвалили эти места, но, распугав зверя, дальше в горы тоже ходить отказались: они и до егерского-то дома добирались с трудом.

Конечно, этот дом не всегда пустовал. Без дороги, откуда-нибудь с крутой сопки, приходили к егерю охотники из окрестных деревень. Простые мужики, неторопливые на речь, они появлялись обычно под вечер, а то и затемно, ставили в угол потрепанное ружьецо тульского образца серийного выпуска, а на полу в сенях сваливали пару зайцев, десяток белок и рябчиков. Собака их, какая-нибудь вислоухая дворняга, никогда не лезла в дом без приглашения.

За кружкой крепкого таежного чаю Василий Никифорович советовался с этими мужиками, что делать с садом, одичавшим без правильного ухода, а также решал другие хозяйственные вопросы, касающиеся работы по дому. Охотники эти знали, когда, где и в каком числе прошли кабаны по егерскому участку, почему откочевал изюбр за перевал, много ли козы возле полей. Их таежный опыт позволял егерю вести учет в своем угодье и ставить верные прогнозы сезонной миграции зверя.

Бывали у него и новички — совсем молодые охотники, скорее даже юные туристы. На их новых зеленых курточках, позванивая, висели различные причиндалы: экстракторы, пищики, обжимки… У патронташа красовался нож, похожий на саблю янычара, — такие продавали под расписку в «Заготпушнине». А в рюкзаках этих следопытов кроме солидного запаса консервированной провизии находились наставления по снаряжению патронов и руководства по добыче дичи. — от стрельбы по бекасам до ловли тигра голыми руками. Эти драгоценные книги они читывали при свете керосиновой лампы до поздней ночи, а утром, проспав зорьку, спешили по следу зайца с пулевыми зарядами в ружье — на случай: а вдруг из чащи выскочит медведь. Снабженные компасом и планом местности, они все-таки нередко блуждали по тайге, и егерю приходилось бросать недоваренный ужин и искать такого «медвежатника» где-нибудь в рощице или в распадке, возле своего дома, где тот сидел под кедром окоченевший, не умея развести костра.

Приезжали в дом егеря иногда и шумные ватаги из города — на вездеходе, под праздники. Сразу по приезде они выгружали на стол бутылки с водкой, коньяком, связки разных колбас — и начинался пир. Тут за чаркой рассказывались такие потрясающие охотничьи истории, что видавший виды егерь только посмеивался. Когда запасы горячих напитков и провизии иссякали, ближайшие сопки оглашались шумным лаем породистых собак и выстрелами по пустым бутылкам и воронам. После этого компания снималась и больше в сезон охоты не показывалась.

Это развлечение городских охотников было не таким уж и безобидным. Василий Никифорович знал, что местные маклаки-браконьеры старались попользоваться таким благоприятным для них случаем. Обнаружив след вездехода или услышав шум его мотора, маклак радостно потирал руки и хватал готовый к походу мешок и ружье «с вкладышем» — подогнанным по калибру нарезным стволом. На вершине хребта, неподалеку от веселой компании, он затаивался до начала победной канонады. Зверь, конечно, — уходил подальше от беспокойных гостей и попадал под разбойничий выстрел.

С истинным уважением относился Василий Никифорович к настоящим охотникам. Они не только добывали мясо для жителей города, они были необходимы в тайге просто для того, чтобы поддерживать «естественный баланс» природы. Ведь бывают годы, когда, благодаря обильному таежному урожаю, в отдельных местах зверь скапливается и от тесноты начинаются эпизоотии. На памяти егеря был год, когда от чумы погибло много кабанов. Дикие свиньи укладывались в гайно на долгую морозную ночь и не вставали уже больше: болезнь поражала их всех. Своего рода санитарами тайги, истинными хозяевами ее и почитал Василий Никифорович тех охотников, которые, терпя лишения и опасности, шли звериными тропами в угрюмые сопки на месяцы. Он понимал, что такая охота складывается из многих условий: времени, здоровья, погоды, качества оружия, средств транспорта, характера местности… И если все это пронумеровать, получится лотерея, на которую можно выиграть в том случае, когда все номера совпадут с удачей.

Может быть, поэтому у многих охотников живет вера в разные предчувствия, в сны, приметы.

Совсем недавно приходил в домик Василия Никифоровича один такой охотник, имевший исправные лицензии на отстрел зверя. Это был степейный, разговорчивый, крепкий еще мужик лет пятидесяти пяти, с украинским выговором. Охотой он занимался давно, но только во время отпуска, который всегда приурочивал к зиме. Особого прибытку себе в этом занятии он не видит, потому что в городе он за день работы получает пять рублей с полтиной, по вечерам может побаловать себя чаркой вина. А в тайге зверя надо найти, суметь его добыть, а потом выносить на себе мясо через крутые горы да буреломы. И если бы не поэзия охоты, которая сама по себе ему высшая награда, бросил бы он это занятие. А так, еще задолго до отпуска, он уже во сне видит, как тихонько скрадывает где-либо в темном урочище чуткого зверя, как поднимается легкий туман в ущелье, как говорят горные ручьи с камнями… Даже встреча первая с шумной сплетницей леса — сойкой — и то для него праздник.

Таким гостям егерь всегда был рад.

И все же часто он оставался дома один — жена нередко уезжала к дочери в город. Короткими зимними днями Василий Никифорович бродил по тайге, рассматривая следы зверей и делая пометки в блокноте.

За долгую жизнь в тайге он привык чутко прислушиваться к ее тишине. Он знал: тишина может в любой миг прерваться гулким выстрелом, предсмертным криком зайца в зубах рыси, легким, как вздох, прыжком тигра на красавца изюбра. Не раз он в своих странствиях по тайге видел, как волки заганивали лосей, и, рассматривая, как книгу, следы на снегу, он мог представить себе все течение трагедии.

В этих походах неразлучно с ним был только Рекс. Пес появился у него сразу после того, как его собачонку Розку, боявшуюся всего на свете, схватил тигр средь бела дня рядом с домом. Василий Никифорович шел в этот день от речки с ведрами воды, без карабина. Тигр затаился в бурьяне прямо у тропы, подкараулил собачонку — и был таков.

После этого егерь уже не оставлял Рекса во дворе без присмотра, а держал всегда при себе, если поблизости замечал следы владыки.

Была у Василия Никифоровича еще и кошка Мурка — небольшая, серенькая, но не боявшаяся собак. Бывало, какой-нибудь пес-новичок бросался на нее, но Мурка птицей взлетала ему на загривок и так отделывала морду когтями, что пес долго потом помнил эту взбучку.

Так и жил егерь Колядин в своем доме, подчас в полном одиночестве, не сетуя на свою судьбу, исправно неся службу, хорошо понимая, что исполнять свой долг бывает трудно, но не исполнять его — мучительно.

В холодную многоснежную зиму он подкармливал бедствующих кабанов картошкой со своего огорода; козам и изюбрам наламывал целые вороха молодой осины, ольхи, накашивал загодя летом стожки сена, посыпал солью; выставлял кормушки для зимующих птиц. При его доме постоянно жили дятлы, будившие его по утрам гулким стуком в бревенчатую стену. Прижилась на кедре, прямо в огороде, белка.

Наблюдая работу пчел, муравьев, видя, как птицы искусно строят свои гнезда, как хитер и любопытен ко всему медведь, егерь невольно приходил к мысли, что у всех животных есть разум, память. Подчас Василию Никифоровичу казалось, что он уже совсем не подходит для своей егерской профессии, и он решал — не сделаться ли ему пасечником, ведь пенсия уже не за горами. И если бы не браконьеры, он, наверное, отдал бы егерский жетон кому-либо другому.

Удерживало его то соображение, что молодые охот-инспектора слабо знают приемы браконьерства, и угодья оттого пустеют с каждым днем. Уже почти выбит тигр по всему Сихотэ-Алиню, и если бы не запрет и егерская служба, владыка дальневосточных джунглей — уссурийский тигр — исчез бы, как его собратья — ту-ранский и среднеазиатский.

На охотах, где Василий Никифорович бывал по долгу службы, он старался подставить под выстрел старого быка или больную корову. Пытался направить охотничий пыл своих гостей на истребление волков, которых после уничтожения их первого конкурента — тигра стало намного больше, чем в годы его молодости.

Не упускал он случая использовать древнюю охотничью страсть для отстрела медведя-шатуна, зная, что от этого лютого безумца не жди добра ни людям, ни зверям.

НА РОДНОМ ПЕПЕЛИЩЕ

Миновало грибное лето. Порадовал октябрь — месяц лесных шорохов — ясным небом, золотом берез и медью дубов и ушел в ярком уборе оранжевых кленов, в тихих, грустных дождях, оставив прибитую влагой опавшую листву.

Смолкли шорохи, и снова в тайге — тишина. Пахнет мокрой осиной, погасшими в тлене поздними грибами и мхами. Чутко и гулко в тайге, она словно прислушивается к удалившемуся шуму лета и настороженно посматривает на небо, где к вечеру, на заре, горят красным пожаром облака.

Отлиняли дикие козы, засеребрилась белка. Заяц-беляк, раньше всех натянувший парадный зимний мундир, лежит в листьях, словно ком снега. Неловко чувствует он себя на черной земле и ждет с нетерпением первой пороши.

Василий Никифорович замечает, что звери ложатся спиной на ночь к северу, и тоже ждет оттуда ветра: окапывает свой дом, осматривает олочи и уверенно говорит оперуполномоченному Савельеву, с которым бродил два дня по тайге за рябчиками:

— Через день-два жди снега. Строгой зиме быть, если птица дружно в отлет пошла. Так что собирайся пока домой. Тут уж снег пойдет — так неделю. А я, пока время есть, поброжу окрест, где кабаны есть, да посмотрю для тебя медвежью берлогу. Знаю, тебе ж рябчик — забава!.. Но пока медведь в берлоге не облежится — лучше его не тронь. Отдыхай, Гриша!

— Да нет уж, погожу, — возразил ему Савельев. — Авось метели не будет, да и сам найду мишку. В этом году он не больно быстро ляжет: корма плохие, орех не уродился — где ж ему скоро зимнего сала набрать?

— Ну, смотри, — согласился Василий Никифорович. — Оставайся. А если все-таки надумаешь домой возвращаться, запри дверь, а ключ положи под крыльцо — знаешь куда…

Попрощался с ним и куда пошел — не сказал: с тех пор и не свиделись. Как в воду канул… Савельев походил без толку по тайге два дня, в метель идти домой не захотел — думал дождаться егеря, а его словно пурга унесла: целую неделю нет. Порыскал еще три дня Савельев вокруг да и забил тревогу: шутка ли — человек пропал!..

Не догадался Савельев, что потянуло Василия Никифоровича в далекие места его детства — на погорелую Сосновку, где не бывал он уже много лет. Захотелось Колядину взглянуть на дом, где он жил когда-то с дедом Афанасием, и поклониться месту, где тот был схоронен нещедрыми на почести староверами. А еще захотелось ему до конца разведать, куда уходит зверь, когда среди зимы, особенно в ее начале, внезапные оттепели осадят сугробы и к олочам пристают на ходу целые кирпичи снега. Это-то еще не беда, а вот как сразу после того мороз грянет — тут уж зверю худо: снег покроется коркой льда, и этот лед режет им ноги. Только волкам в эту пору раздолье…

Шел Василий Никифорович и все примечал наметанным глазом. Вон на крутой сопке выступ под кедром виднеется, словно балкон: определенно там секач себе гайно сделал — тут ему все вокруг обозревать хорошо. А внизу, под сопкой, хвоща и липового семени сколько хочешь.

И там, на другой сопке, — выступ поменьше, голый, как площадка, под ним — отвесный обрыв, на котором даже трава не держится; это изюбриный отстойник — только тут он может отбиться рогами и копытами от лютого волка.

Незаметно приблизился он к Сосновке, скорбно осмотрел родное пепелище, с трудом нашел неприметную могилку деда Афанасия.

Какое бы ни было детство, у каждого в сердце это тайный и светлый уголок, где и старый человек видит себя маленьким. И нередко, пожив этими дорогими минутами воспоминаний, сам становится как будто моложе: груз лет уже меньше давит плечи, и дышится легче, свободнее, и будущее уже не страшит.

Василий Никифорович решил тут немного задержаться, тем более, что на другой день небо затянуло снеговыми тучами.

Прожив на земле почти полвека, Василий Никифорович, в молодости горячий, отчаянно смелый, настырный, с годами стал степеннее, строже, неторопливее на речь. Это свойство многих истинных таежников, привыкающих в лесу, в одиночестве, к молчанию. И внешняя медлительность, скупые жесты, пристальный, проникающий взгляд выдают такого таежника так же, как строевая выправка офицера-кадровика, хотя он и в штатском костюме.

В полуразвалившемся доме Фетиньи, в том самом, который она получила от Никифора в уплату за него, Прошку, Василий Никифорович оборудовал себе сносное жилье. Старая печь была уже никуда не годная, и пришлось топить «по-черному», как в деревенской баньке. Но дров вокруг много — хорошо горели старые смоляные бревна из кедра и хвойного дуба-листвяка, который сосновские мужики предпочитали другим породам при закладке своих изб. И в доме, хотя пол сгнил и провалился, обнажая черный зев подполья, было тепло.

Выйдя в ближайший березняк, Василий Никифорович скоро настрелял себе десяток рябчиков, а в темном ельнике — двух глухарей. При запасе сухарей, взятых им в дорогу, можно сносно переждать метель, хотя бы она буйствовала здесь неделю. Кроме широкого и тяжелого следа одиночки кабана-секача, ничего примечательного он не заметил.

Наступил вечер. Василий Никифорович соорудил на земляном полу нодью, недалеко от огня — топчан-лежанку и, подозвав Рекса, умильно поглядывавшего на котелок с вкусной дичиной, сказал:

— Вот, рыжая ты псина, я и жил тут когда-то…

Пес приветливо замахал хвостом-кренделем и уткнул свой влажный нос в колени хозяина. Василий Никифорович и не пытался унять странное волнение. Он жил прошлым, как настоящим. Вспомнились ему и Марфа, когда она безумно причитала: «Родной мой!.. Васенька!», и страшная холодная тайга, из которой его вывел Никифор.

Да, жизнь не раз обращалась с Василием круто. Словно волки лося, беды караулили его, и если бы не его вера в то, что, как бы худо ни случилось, все может повернуться к лучшему, наверное, и не ходил бы он сейчас по земле. И жизнь представилась ему беспрерывным фронтом, где каждый день, каждый миг нужно не терять мужества и жажды жить.

После ужина, разлившего тепло по уставшему телу, Василий Никифорович невесело подумал: опять наступающая ночь у него будет бессонная. Болело в груди, ныла простреленная на Отечественной правая нога. Впрочем, русские старики вообще беспокойны и спят не так беспечно, как долгожители юга.

РАЗБОЙНЫЕ ТРОПЫ

Когда поутихла метель, старший лейтенант и старик Кочегаров отправились в путь.

— Видать, Гришка Савельев, опер, не зря шум поднял, — говорил Кочегаров. — Ить он с Васькой-то рябчиков стрелял еще до снега. А Васька ему сказал, чтоб сидел в доме, пока по участку пройдет. С тех пор Васьки и нету. Кто его знает, там ить вёрсты никем не меряны и глухомань страшенная — всяко бывает… А все же есть у меня думка — не упорол ли Васька в Сосновку погорелую?..

Через три дня Дмитрий и Кочегаров поднялись в верховья Тайменки, к ущелью, где у самой горы лепились бренные останки таежной деревеньки Сосновки. Пут и остановились, чтобы осмотреться. Обшарив вместе с Дмитрием все убогие лачуги, пасечник обнаружил в бывшем доме Фетиньи шалаш-времянку, золу от костра и окурок самокрутки из махорки.

— Видал! Томская махорочка! Васькина, любимая, ее завсегда курит… Но куда же он дальше-то подался?

Кочегаров сделал круг возле дома Фетиньи, глянул на вечереющее небо, пощупал синеватые лунки чьих-то припорошенных снегом следов и решительно сбросил крошни со своих плеч:

— Тут заночуем. Подходящая хоромина — Васькин шалаш. А завтра пойдем к Тайменке. Авось и найдем, што ищем.

Дмитрий устал смертельно с непривычной дороги, но готов был хоть сейчас устремиться по неясным следам. Однако старый таежник, кряхтя и охая, стал собирать сучья для костра, и Касьянов понял — не время отправляться дальше: через час будет ночь в горах.

Помогая устраивать ночлег, ломая еловый лапник, он радовался: все же за долгие дни впервые мелькнул луч удачи. И когда весело запылал огонь, он достал из своего рюкзака флягу и налил деду стаканчик. Хлебнув разведенного снегом спирта, Степан Аверьянович расчувствовался.

— Эх, парень, — начал старик, поудобнее укладываясь на лапник у костра. — Глядел я на тебя эти дни — дивился! До чего же нонешняя молодежь ни черта не смыслит в тайге. Уж ты прости меня, не для обиды говорю. Ну прямо как котята слепые. Ей-богу! Хоть ты, к примеру. И часы у тебя со стрелкой, кумпас, карта, а ты все одно б сюда не добрался.

Касьянов усмехнулся, но возражать не стал. Ему хотелось слушать деда: в нем проглядывала вековая таежная мудрость, то самое, чего ему самому очень недоставало в поисках.

— Да и то сказать, — продолжал Кочегаров. — Замети сичас пурга, брось я тебя тут — и не дойти тебе до моей пасеки. Накуролесишь семь верст до небес и все лесом али под кендырем сгибнешь. Коли б не твой, как его… пес Марс, ты б уже в первый день ночевал на снегу, а не в моем доме. Ну так вот. А в наше время махонькие огольцы сосновские уже знали, што к чему. Поимей в виду: на черта ему кумпас, коли он понимает, што тополь завсегда к северу клонится и маленько к утренней заре. А уж груша — та, супротив, к югу и к закату. И всякое дерево свой наклон имеет!

Заметив, что Дмитрий при свете костра что-то быстро записывает в свой блокнот, старик удовлетворенно улыбнулся, подбросил сухих дров в огонь и совсем разошелся:

— Во-во! Пиши, покуда я жив. Пригодится, коли ты всурьез охотничать вздумал. Ну-с, а окромя прочего, прими в рассуждение мох — его ищи на северной стороне. А кедры, ели, пихта, листвяк — те горбатятся вершинами к югу. На юге у их и сучья толще, и корни. И трава на кочках — длиннее на юг, чем на север… Ну да это дело наживное: походишь вот по лесу, сам поймешь. Меня ить не омманешь — нет! Как глянул я на твою оружию, а на нем ни царапины — сразу понял: это ружье в тайге не бывало. И хучь ты морочь мне голову, што охотник, а вижу сразу: не простой ты человек и не зря егерем интересуешься. С милиции ты али бы еще откуда…

Дмитрий неопределенно улыбнулся, но ничего деду не ответил.

— Ну дак вот, — заговорил снова пчеловод, хитро прищурясь. — Ваську, помяни мое слово, мы все одно найдем.

— Я тоже так думаю, — охотно подтвердил Касьянов.

— Так вот, значит, я и говорю, што каждый у нас в Сосновке знал свою тайгу, как пес свою лапу. А паче всех знал лес Ромка Соколовский. Он был мастак! Нонешним егерям, хоть, бы и Ваське, нипочем бы его не поймать — уж так ловок был, страсть! И то сказать: у рыси заячья шерсть в зубах не переводится. И Ромке добыть зверя — раз плюнуть. Однажды он што удумал! Загнал стадо кабанов, штук небось сорок, не меньше, в ущелье, а исход-то Гришка-кориевщик да Сенька-пантовщик закрыли. То есть сели там с винтовками… Всех до одного перестреляли. Целый месяц потом мясо вывозили да жарили.

— Продавали? — спросил Дмитрий, прихлебывая жгучий, заваренный лимонником чай. — Тут же не пройти и не проехать…

— Продавать-то, как нонче, не продавали — некому было, но уж ели вволю и собак кормили за мое почтение.

Старик некоторое время помолчал, покряхтел, достал из золы кусок изюбриного мяса и бросил своему псу Валету.

Марс зарычал, требуя своей доли, и ему полетела кость.

— М-да, — заговорил снова дед, растирая ноги, обутые в олочи. — Охотник Роман был первейший… Раз шли мы с ним — гляжу, за коряжиной рыжая башка маячит. Тигра! Я шомполку свою вскинул, глаза заплющил, штоб, значит, порохом в них не брызнуло от выстрелу, а Роман говорит: «Погодь, я сам…» Взял он топор в руки, подошел к тому месту, где тигра лежала, да и трахнул ее по башке. «Готова, — говорит. — Я эту тигру давно приметил — она старая и вовсе больная…» Сколько он этих тигров китайцам продал до революции — ужас! Платили они ему здорово, потому как у этих инородцев тигра почитается священной животной. Они ею всякую болезнь лечат, особливо усы тигриные им надобны. Так Роман у той тигры усы срезал, а остальное бросил. А потом дед Афанасий эту шкуру нашел и в избу принес. Грелся на ней с Прошкой, то есть с Васькой…

Стемнело. Мороз крепчал, гулко треснуло какое-то дерево, эхо долго катилось по ущелью. Касьянов вздрогнул.

— Ну да ты слушай! Да заодно налей-ка ишо стаканчик.

Касьянов налил.

— Хороша! — крякнул с уважением дед и вытер рукавом усы. — Еще, конечно, Роман промышлял пантами и хвостами изюбриными. Хвосты он продавал американцам за пять долларов штука, а те потом куда их девали — не знаю. Можа, китайцам али себе в суп клали… А как началась смута, Ромка и вовсе осатанел. Добыл японские винторезы и ими стрелял женыценщи-ков и старателей. Караулил их на тропе и добычу всю как есть отбирал. А которым, что интересовались, куда лкди девались, объяснял, что тигра их съела. Богател Ромка от этакого прибытку, а лютел и того больше. Даже своего сынка Ваньку приобучил к разбойному делу. Бывало, даст ему винторез, а сам на Осиновую сопку заберется и колесо от телеги вниз скатит. А Ванька должен из того винтореза попасть пулей в колесо. И коли не попадал, лупил его нещадно. Ванька-то и наловчился потом пулять так, што ни зверь, ни жень-шенщик какой от его пули уж не уходил. Однако никакая сорока в свое гнездо не гадит: так и Роман в Сосновке вел себя смирно, и мужики им были довольны. Не обижал он их и при добыче, конечно, бросит им то, что от своего обеда останется. Но и того немало!..

Кочегаров закурил, тщательно, не обронив ни одной крупинки махорки. И прислушиваясь к далекому шуму Тайменки в ущелье, сказал раздумчиво:

— Всякая сосна своему бору шумит: покрывали мужики его разбойство. Да и то сказать, и сами были разбойники немалые. Дворы у всех были крепкие, зверья в тайге сколько хошь — только не ленись… Всяко промышляли, а в нужде не были. И потому, как революция-то случилась, не больно ей обрадовались. Привыкли по-старому. Эхе-хе, смурное было времечко! Налей-ка мне еще жженки, свербит што-то внутре…

Выпил, закусил, пошевелил палкой желтые угли.

— Сам што не пьешь? Аль больной какой?

— Не положено на службе, — ответил Дмитрий и тут же поперхнулся, закашлялся, словно глотнул дыма. — То есть я хотел сказать — на работе не пью, и тут не тянет. Совсем даже отвык.

— Ну мне-то все одно, может, она тебе не в пользу, — согласился деликатно старик. — М-да-а… Не по нраву пришлась Роману-то речь Никифора, будто тайга нонче стала народная и грабить ее нельзя. Хмуро его слушал. А Никифор предупредил в исполкоме, что от Романа можно ждать беды. Нашла, значит, коса на камень!.. В общем, как Никифор убрался из Сосновки и поступил лесником — не стало для Романа того простору, што был. Нет, не стало. До смертоубийства у них дошло. Встретились они раз в тайге, как тот тигр с медведем, — и стрельба получилась. Ромка-то до этого старателя с золотишком обобрал да давай бог ноги. А тут ему Никифор поперек встал. Не знаю, што у них было, а только Никифора потом нашли в тайге мертвого. Ну, Роман тут же дал тягу за кордон и кое-кого из мужиков, своих единоверцев, с собой увел. Потому как, говорил, не будет им при этой власти никакого счастья, а только одна маята. Мужики, которые его во всем слу-піались, скотину порезали, избы пожгли и через перевал потопали. Ну а тут крепко не повезло: напоролись на хунхузов. Уцелели немногие да сам Роман со своим Ванькой — сынком. Это мужик рассказывал. Вернулся в Сосновку он сильно раненный, пожелал, значит, помереть на родной земле. А те, говорит, ушли-таки за кордон. Ну а я, по примеру Никифора, в город подался. Служил там разно, а больше по охране железной дороги, до войны-то. Меня на фронт не взяли — ноги от ревматизма согнуло, вот и сейчас ноют, окаянные.

Кочегаров, придвинувшись ближе к костру, провел рукой по олочам.

— Да из дорожной охраны мало и брали на фронт: тоже беспокойно из-за японцев тут было. Но еще до всего этого приключился случай. Сказали нам, што с той стороны кто-то явился и поймать его надо. Облаву назначили. Я тоже пошел. Ну, кто рыскает где попало, а я думаю: нет, по снегу не так надо. Сделал круг, вто-рой по лесу. Гляжу, уброд, сугроб по-вашему. Штось-то вроде шевелится уброд-то?! Снял карабин, затвором щелкнул — мать честная! Мужик под сугробом-то лежит. Вставай, говорю, сказывай имя, отчество, какого роду-племни и так далее. Сурьезно спрашиваю. А он узрел меня да и смеется, подлец: «Да ты никак дядька Степан?» — «Для кого, — отвечаю, — дядька, а для кого и племянник. Пошто тут хоронишься, как девка от жениха, а?» — «Да я, — говорит, — Ванька Соколовский. Аль не признаешь?» — и опять лыбится. Ну, разговорились. «Нешто ты из-за кордону явился?» — удивляюсь. «Точно так». — «А зачем?» — «Скучно среди косоглазых — чужие же. Жизни нет!» — «Вона што!.. Ну, так я тебя заарестую. Хучь ты мне и односельчанин, а теперь, может, ты контра. И нам по одной дорожке с тобой итить только до заставы. А там пущай рассудят, куда ты годный!.. Топай». А он, вражина, опять лыбится во весь свой рот и говорит: «А если не пойду?» — «Стрелю». Замолчал. Стоим. Вижу, нахмурился, как туча: «А батьки моего нету. В Австралию уехал», — говорит. «А ты што ж отстал?» — «Он не взял. Надо, говорит, чтоб в России наше племя оставалось, нельзя роду гибнуть. Все одно, мол, тут власть переменится, а мне уж на покой пора». — «Врешь, сукин сын! Не такой Роман, штоб такую глупость переть… Ну да ничего: коли он тут где хоронится, и его найдем». Тут глянул он — меня аж в холод бросило: будто в какой глубокий да темный колодец я ненароком посмотрел. «Ладно, веди, — говорит. — А только я все одно убегу. Посмотрю, как вы тут живете, — и до свиданьица!» — «Шпиен ты, Ванька». — «Нет, дядька Степан. Для души пришел сюда, русский я». — «Мы не знаем, кто как приходит: для души али для душегубства», — отвечаю. Ну, идет он, а я его сзади караулю. Привел, сдал честь по чести. А он мне — обернулся на пороге — кричит: «Еще свидимся, дядька Степан!» Ишь родственник нашелся! Однако свидеться-то нам уж не пришлось. Как совхоз образовали пчелиный, так я по сей день тут… Хотя — стоп! Што это я говорю, старый дурень!.. Свиделся я с ним совсем недавно, да ить как? Это, брат, случай!.. Его, стало быть, за разбой-то в тюрьму надолго засадили. А в аккурат этим летом бежал он, значит, из тюрьмы и на мою пасеку заявился…

Касьянов взглянул на примолкшего Кочегарова.

— Ну, явился… — подсказал Касьянов.

— А меня там не было. Я с ульями на гречиху выезжал — в летний лагерь. И моя хоромина пустовала. Возвращаюсь оттуда на свой точок, гляжу, на столе записка. Што за притча? Читаю писульку — ликбез, слава богу, прошел! — а там сказано, што, мол, очень сожалительно, дядька Степан, што ты мне не попался под руку. А то бы искал ты, старый хрыч, свои кости по всей тайге. Ухожу. Прощевай. И подпись, как на документе, его — Ваньки Соколовского. Ну, ясно — дал деру, варнак, из тюрьмы к границе подался. Закрыл я поскорее пасеку — и прямехонько в город. С его писулькой. Авось догонят разбойника! Ну а как просеку-то прошел, слышу — гай по всей тайге. Воронье, сойки, как мухи на меду, у одного места кружат, орут, словно бабы на базаре. Неспроста, думаю, у них пир горой. Подхожу тихонько, а там человек лежит, деревом придавленный. Дух тяжелый. Мертвяк! Лихо дело… Припустил я еще пуще в город, ничего там трогать не стал — пусть милиция сама рассудит.

Ну, там моментом все поняли, меня в машину, как генерала, и поехали. А как приехали, тут уж еще машина оказалась — прокурор там, врач районный, человек с собакой на ремешке, а я с самим начальником милиции Сабуровым прибыл. Нонче-то, говорят, он уж на пенсии, а раньше — орел был. Ты-то его знаешь?

— Слышал, — дипломатично ответил Дмитрий.

— Васька-то Колядин с ним этой осенью вместе охотился: друзья закадычные, еще с фронта. Ну так вот, как приехали, все тут обсняли аппаратом. И за Васькой тоже мотоциклетку послали — и он тут был. Потому што, как все оглядели да примерили, — тут все согласились: он, Ванька беглый. Я его враз узнал, хучь у него морда деревом разбитая. Как не узнать — уши оттопыренные, как лопухи, и кулачищи, што тебе тыквы. Здоровый, черт, был! В общем, забрали его, дурака дохлого, в аду ему гореть, увезли. После я уж от Васьки Колядина слышал: Сабуров сказал, што писульку Ванькину посылали туда, откуда он бежал, на экспе… рицию…

— На экспертизу?

— Во-во! То есть еще сумлевались, што это он сам и есть. А чего посылать, што я, слепой? Али врать буду? Ну, Сабуров — тот после за мое такое радение часы свои подарил: «На, — говорит, — носи, Степан Аверья-нович. Золотой ты человек, а посему и часы тебе иметь золотые».

Кочегаров протянул к костру жилистую сухую руку, на которой огнем сверкали дорогие часы, и важно посмотрел на циферблат.

— Хорошо ходят, — значительно произнес он.

Костер гас, тени никли, и Дмитрий, ощущая спиной подступавший холод, подумал, что старик задремал, но снова услышал из темноты его голос:

— Вот так, значит, и кончил свои дни Ванька Соколовский… Батька его, Роман, тоже небось на разбойном деле голову сложил. Хоть он и в Австралию сбег, а разве от себя убежишь?.. А жаль — пропали два таких мужика! Силища у них была, што ты! Да Ванька-то даже покрепче отца был. Бывало, изюбра освежует да целиком на веревке приволокет. Ему за сутки пройти по тайге сорок верст ничего не стоило… А медведей как стрелял? Умора! Приловчится да и стрелит косолапому по позвоночнику, крестец перебьет, у того задние ноги волокутся. Вот он и гонит его прямо в Сосновку, а уж тут — на виду у всех — задушит своими ручищами. Ой, силен был! Только он один мог перейти вброд Таймен-ку, а так — всех сшибало… Ну, однако, я заболтался. Валет, куда лезешь?! Паршивец… Вот пес — так пес!..

Тут старый пчеловод пустился в рассуждения о достоинствах своего пса и, не окончив фразу, захрапел.

Старший лейтенант вышел из шалаша, глаза его слезились от дыма.

Тихая лунная ночь стояла над еланью. Морозный снег искрился, в тишине гулко стреляли деревья, темневшие на сопках. Вид старого заброшенного селения наводил ту непонятную грусть, которая всегда охватывает человека, когда он видит пустые дома. Пожалуй, это ощущение можно сравнить с тем, какое испытываешь, рассматривая человеческий черп. Тут властно царит смерть и от ее близости становится не по себе даже храброму.

Что-то ждет их завтра?

СЛЕД ШАТУНА

Еще до рассвета Степан Кочегаров проснулся первым, развел костер, набил чайник снегом. Когда Касьянов вылез из спального мешка, чай уже был готов и старый таежник обжаривал на прутике кусочки мерзлого мяса. Запах привлек собак, и они выжидательно лежали у костра так близко, что Валет даже обжег лапу.

После трудного перехода через чащи и завалы к Сосновке старший лейтенант устал и измучился. Покряхтывая, он размял суставы, умылся снегом, попил чаю с лимонником, отдал должное мясу, поджаренному на костре, и ощутил тот прилив сил, который у него бывал перед особо опасным делом…

Дмитрий проверил затвор у карабина, заглянул в ствол, куда мог попасть снег.

— Готов? — спросил старик.

Касьянов кивнул. Сделав большой круг возле старой Сосновки, путники в одном из распадков, примыкавших к ущелью, где гудела непокорная Тайменка, обнаружили медвежий след.

Кочегаров остановился, пощупал след голой рукой и проговорил:

— Шатун… Два дня назад прошел туда. Лихо дело!..

— А нам-то зачем он? — спросил Касьянов, заметив беспокойство старика.

— И-и, паря, тут теперя ухо держи востро. Стрелял когда-нибудь медведя, а? Нашего буровика?

— Нет, не приходилось.

— То-то, — значительно заметил встревоженный охотник. — И не советую стрелять его в одиночку, особливо — шатуна. Наш медведь — не чета тем, которые в России живут. Куда там! Коли б нашу эту черную немочь напустить на тамошнего — от того б только клочки шерсти остались. Вот как, паря! Башка у его как котел, што я варю пчелам сироп с сахару. У-у!

— Да ты, дед, не пугай, а лучше скажи, в чем дело? Что тебя беспокоит? — спросил удивленный робостью таежника Касьянов.

— А не побоишься итить со мной на его, а? — подозрительно вопрошал старик. — Коли расскажу, а?

Касьянов покачал головой.

Все еще недоверчиво поглядывая на новую охотничью справу своего молодого спутника, Кочегаров сел на валежину, закурил, прищурился от едкого дыма, и в глазах его мелькнула лукавая усмешка:

— Смотри, паря, потом на меня не обижайся, коли без порток в тайгу от того шатуна сиганешь!..

Касьянов присел рядом и тоже закурил. Собаки, удивленные и обиженные тем, что охотники не заинтересовались найденной ими белкой, улеглись тут же, время от времени с остервенением прочесывая свою шерсть в пахах, где в тепле буйствовали злобные блохи.

— Так вот, — продолжал старик. — Тигру у нас тут Богачевы ловили, ну дак те тебя покрепче мужики-то были. Куда!.. А тигра — это, почитай, первый зверь в тайге. Вроде как царь. Ну а шатун могет этого царя к ногтю прижать и кишки ему выпустить. Понял? И сожрет еще потом тигра, как волк козу. Ничего не оставит. Вот теперя и подумай, на какой дороге мы с тобой сидим. А это след его, потому как сытые медведи давно уж по берлогам спят. Ну а этот за лето не нажрался — худой ноне был урожай кедра, да и лещины нету. Опять же смотри: нигде тут следов другого зверя нету. Зверь-то чует — ему тут лучше не быть… Значит, где-то недалече и этот шатун сидит под кедрой, дремлет. Потому его еще и сидуном у нас называют…

Старик поднял вверх прокуренный палец и уверенно сказал:

— Не всякий охотник за ним пойдет. Уж я-то знаю! Охотниками называются, а сами в лес далеко не пойдут, даже за рябчиками. И перво дело — от страха: ну-ка медведь! Конечно, не всякий в том сознается…

С этими словами дед лукаво глянул из-под кустистых бровей на заинтересованного Касьянова.

— Сидит шатун обнаковенно под искарью, то есть под корнем, в яме — и все слышит, как та сова. По трескуну, как вот сичас, по жесткой тропе — не подои-тить. Морозец! А вот по тропе мягкой али пестрой — можно. Не ходи к нему и по шерсткой тропе — ну это когда от листьев шорох бывает… Заприметит. Лучше всего — по мягкой белой тропе. Ить, перво дело, его надо самому вперед увидеть. И скрадывать потихоньку. Беда, коли он первый тебя заприметит! Уж так ловко, хучь он и здоровущий, што племенной бык, подкрадется — опомнишься, а лапы-то его уж у тебя на плечах! Хитрая животная. Да и людоедствует, зараза, коли голодный до умопомешательства. Который человечьего мяса попробовал, того уж от такого обеда не отучишь, разве што застрелишь. И след-то у него, чертолома, навроде человечьего — видишь? Только когти его выдают, а так и не узнаешь. Ну, у самки след поменьше, потому и я говорю, што вот этот — след хозяина. Здоровый, вражина! А уж коли заревет эта черная немочь — дух вон из груди идет! И волосы колтуном на башке встают, шапку подымают. Ужасть как орет! Не смейся, коли не слыхал… И посмелее бывали мужики, а в штаны себе накладывали, когда он над ухом рявкает, што сам сатана…

И плавать он, подлец, умеет, Тайменку, к примеру, запросто переплывает, коли ему надо. И каменюгу такую при случае на голову кабану с горы свалит, што мокрое место от животного останется…

Слушая Степана Кочегарова, Касьянов подумал, что, возможно, и егерь мог попасть в лапы такому чудищу. И это такой преступник, какого еще не видали в его отделении милиции, — не было случая привода. Касьянов понимал, что старик, проживший жизнь в лесу, говорит правду. Шатуны очень опасны, смелы до наглости и нападают даже на охотников, сидящих ночью у костра, чего не сделает никакой другой зверь, боящийся огня. Полубешеный от голода, шатун неустрашимо идет по тайге.

Старик покурил, поднялся и пошел по медвежьему следу. Касьянов последовал за ним, испытывая легкий холодок настороженности.

След шатуна привел их к самому краю пропасти, где в глубине, в морозном тумане, шумела река. У огромного кедра, где некогда стоял Прошка с дедом Афанасием, они обнаружили покинутую сидьбу медведя; далее след пошел склоном горы, вверх по Тайменке, к водопаду. Тут под кендырем они увидели тщательно замаскированную молодыми елочками старую землянку, узкая и покривившаяся дверца которой скрывала черную дыру входа.

Собаки забеспокоились.

Внутри землянки было темно, пахло нежилым, на нарах пополам с инем бахромилась пыль. Когда прямо на полу у очага, сложенного из камней, развели огонь, старик вскочил:

— Смотри-ка, паря! А ить тут и Васька сидел. Эвон его задница тут нарисована.

Пошарив по полу, нашли мятый окурок самокрутки — все из той же томской махорки.

— Гляди-кось, гильза стреляная!

Касьянов с волнением рассмотрел чуть потускневшую гильзу от карабина, такого же, какой сам держал в руках.

— Куда же это он стрелял? — недоумевал старик, обшаривая цепкими приметливыми глазами нехитрое убранство землянки. В углу были свалены в кучу битые кости изюбра, старые истлевшие тряпки.

— Однако эта землянка построена не нонешними охотниками, — убежденно заявил старик. — Видишь, листвяк — хвойный дуб по-нашему — на стенках? Навек положен. Нипочем листвяку сырость. Не Ромки ли Соколовского это еще работа? Ну, конешно, его! Я ить бывал в ней… Господи! Сколько лет…

Старый пчеловод разволновался, сел на лавку, кое-как свернул папиросу, закурил, глубоко затянулся.

Старший лейтенант положил в карман найденную гильзу и вышел из землянки. Подозвав Марса, он тщательно осмотрел все вокруг. Недалеко от следа шатуна, под сугробом, Марс обнаружил замерзшего пса. Касьянов взвалил негнущееся тело собаки на плечо и принес его в землянку. Едва старик увидел ношу, вскрикнул в изумлении:

— Это ж Васькин Рекс!..

Установилось тягостное молчание. Никто не хотел первым высказать страшную догадку, что егерь, очевидно, погиб от шатуна. Он стрелял в него, видно, не попал, собаку медведь задавил. Рекс — пес был молодой, неопытный, мог испугаться зверя.

— Пошли, — коротко сказал Касьянов, поднимаясь.

Старик вложил в свое ружье патроны, снаряженные пулями, один патрон на всякий случай взял в руки.

— Ну? — сурово глянул он на Касьянова и, прочтя в его глазах решимость, ничего больше не сказав, вы-шел из землянки.

Собаки бежали впереди, время от времени настороженно посматривая на своих хозяев, чувствуя их настроение.

Никогда еще, даже идя на вооруженного бандита, не испытывал Касьянов такого тревожного состояния, в каком он сейчас находился. Как бы там ни было, а выходя на операцию, он обычно знал, где приблизительно находится тот, которого ему придется «брать». Бандит — человек злой, жестокий и хитрый, но он понимал речь, и бывали случаи, что с ним можно было договориться о сдаче без боя и лишнего кровопролития. Сражались до конца, как правило, только те, которые уже не могли рассчитывать ни снисхождение суда. А зверь есть зверь. И если ему удалось погубить — в этом Касьянов все меньше сомневался — такого знатока тайги, каким был егерь Колядин, то тут уж точно — ухо надо держать востро, как предупреждал его старый охотник.

И он шел, вглядываясь в каждый черный пень, в каждую валежину, встречавшуюся на пути.

Вдруг старик остановился и помахал ему рукой. Дмитрий подошел. Нагнувшись к самому его уху, тот жарко зашептал:

— Ты иди по следу, может, чего от Васьки найдешь — куртку либо што. А мне надоть развернуться против ветру.

— Против какого ветра?!

— А, молодо-зелено… — проворчал с досадой старик. — Ить в тайге-то воздуха идут и в тишине. Утресь воздух сверху сопки вниз, а в вечер — снизу вверх… Понял? Медведь-то причует, коли вниз топать.

Касьянов, хоть и не совсем понял, кивнул.

— Коли стрелять тебе первому придется, — наставлял старик, — бей по лопаткам али в лоб. На рану он крепок… А я, значит, сделаю круг, выйду тебе навстречу.

Кочегаров и его Валет сошли с тропы и исчезли в чаще. Только сейчас Касьянов пожалел, что не взял с собой оперуполномоченного Савельева, опытного медвежатника. С ним он, конечно, чувствовал бы себя увереннее. Но и то верно — Савельев свое дело делает, обыскивает тайгу севернее дома егеря. Да только теперь уже ясно — бесполезно ищет.

Касьянов прошел уже изрядное расстояние, не заметив ничего подозрительного, Но вдруг след Ируто раз-вернулся и пошел обратно, как показалось, к тому самому Склону горы, где стояла землянка. Это было странным, тем более, что Касьянов ожидал — вот-вот наткнется если не на останки егеря, то хотя бы на приметы борьбы. Не отличая старый медвежий след от нового, Дмитрий с величайшими предосторожностями подошел к огромному кедру, где недавно стоял вместе с таежником. Марс спокойно и выжидательно посмотрел на хозяина. Когда неожиданно подошли Кочегаров с Валетом, Дмитрий вздохнул.

Старик тоже был в недоумении.

— Экая бестия!.. — сказал он, рассматривая следы. — Неужто он сиганул в реку, а? С него станет. Тут, я знаю, под обрывом-то ямина без дна… Но Ваську-то чего понесло сюда? — сокрушался старик. — Али детство свое хотел вспомнить, бедолага… Да и то, чем старее, тем дурнее. Будто вот я лонись был мальчонкой, а уж теперя… Эх!

Удрученные неудачей, они вернулись в землянку. Попив чаю, старик пожаловался на боли в ногах, на свой ревматизм проклятый и прилег на лавку.

Дмитрий упорно смотрел на труп Рекса, на котором шерсть от тепла стала обтаивать, и думал свою невеселую думу. Одна догадка сменялась другой, без всякой видимой связи.

Тайга была для него совершенно непонятной, и он посетовал, что в специальной школе, где проходил подготовку, почти не учили лесному сыску. Да и то понятно: «бандиты жмутся к тем местам, где есть пожива, а в лесу медведя не ограбишь.

— Одно мне неясно, паря, — вдруг сказал старик, поднимаясь и показывая на мертвого пса. — Гляди, нет у него никаких покусов, а ить шатун должен был его съесть и шерстинки не оставить. Вот, паря, какая штука!

Касьянов насторожился: как же он об этом не подумал?

— Что ты предполагаешь, Степан Аверьянович? — спросил он.

— Ума не приложу, — ответил Кочегаров.

Касьянов решил вернуться в город, доложить обо всем подполковнику. Необходимо назначить группу опытных таежников, которые бы прочесали местность по ту сторону буйной Тайменки. И если там обнаружатся следы шатуна, то где-то будет находиться и тот, кого они ищут.

Обвязав веревкой труп Рекса и поймав удивленный взгляд Кочегарова, Касьянов пояснил:

— Как ты и догадывался, Степан Аверьянович, я из милиции. Собаку пусть товарищи посмотрят. Экспертиза нужна…

— Понятно, — кивнул Кочегаров.

…Старик снова шел впереди и за весь долгий путь до своей пасеки сказал два-три слова. Прощаясь, он показал тропу, ведущую через пасеку на шоссе, и вздохнул:

— Васька — хороший мужик… Непременно надо найти… Быстрее возвращайтесь. А то большие снега пойдут, все похоронят лучше попа.

СЕКРЕТНАЯ ПАСЕКА

У всякого человека, пожалуй, найдется в глубине души тайна — маленькая или большая, радостная или гнетущая, такая, которую он не раскроет даже самому близком другу. Живет эта тайна в человеке порою так долго, что он уносит ее с собой в могилу.

Была тайна и у старого пчеловода Степана Кочегарова. Далеко за Сосновкой, на берегу Тайменки, имелась у него «своя» пасека в двадцать улейков, о ней никто не знал в совхозе. Доход с пасеки Кочегаров распределял по своему усмотрению. Случалось, что в иной год плохо цвела гречиха на центральной усадьбе, беднели медоносы в тайге и трещал план по сдаче меда, а у Степана Кочегарова всегда все в порядке: за счет «своей» пасеки он всегда удерживал первенство, что льстило ему, не лишенному честолюбия. Правда, с годами ходить на ту пасеку старику становилось все труднее, и он уже подумывал о том, чтобы сдать ее совхозу, как «случайно найденную».

Пчелы зимовали у него там не в омшанике, а прямо в ульях на поляне, прикрытые полуметровым снегом. Он оставлял им достаточно меда на зимовку и навещал их уже весной, когда тайга одевалась в листву.

Последний его поход со старшим лейтенантом Касьяновым в Сосновку и след шатуна сильно обеспокоили старика: он уже видел в своем воображении, как голодный медведь добирается до его пасеки, сокрушает могучими лапищами ульи…

В душе Кочегарова окрепло решение — проверить пасеку, пока стоят ясные дни. Солнце предвещало оттепель, мягкую тропу. И еще надумал старик вернуться к старой землянке, распутать след и убить шатуна. Не будет Кочегарову покоя, пока он шастает вблизи.

Тщательно подготовившись, кликнул старик своего верного Валета и пошел по проложенному следу к Сосновке.

Добрался без особых хлопот и приключений, натаскал дров в землянку, наломал свежего лапника и устроился домовито и надолго. Несмотря на то, что поутру видел вблизи коз, стрелять не стал, оберегая тишину тайги для главного дела.

Почаевав и убедившись в том, что со дня их с Касьяновым прихода сюда ничего нового не появилось, Кочегаров внимательно проверил ружье. Потом направился к вековому кедру, где темнела сидьба шатуна. Неторопливо — не так, как в прошлый раз, — осмотрел он эту сидьбу и немало подивился, что не обнаружил ни одного волоска медвежьей шерсти.

По опыту он знал, что у голодных шатунов шерсть сваливается, неопрятна, висит клоками — в общем, дрянь шкура. А тут — ни волоска. «Видать, ишо не об-дергался, — подумал старик с неудовольствием. — Будет с ним хлопот».

Спустившись вниз от кедра по откосу к Тайменке, Кочегаров заметил то, что не мог разгадать старший лейтенант: шатун, очевидно, шел только на задних лапах. Вместо передних темнели на снегу неровные лунки, словно кто-то тыкал впереди в снег одну или две дубинки. Дважды, видно, попадал он передними лапами в капкан.

Понятна стала старику и причина того, что медведь этот не мог, конечно, осенью набрать достаточно сала для зимней спячки и теперь вот странствовал по тайге, обезумев от голода.

«Неужто Васька ставил капкан? — подумал Кочегаров. — И молчал, хитрюга!..»

Валет, бежавший впереди, вдруг зарычал и остановился. Старик подошел к узкому проходу между скал. То, что он увидел, заставило его отшатнуться: на перелазе в бревне торчал огромный заостренный нож с ручкой, вбитой в дерево. Метрах в десяти, припущенная снегом, чернела туша кабана с выпущенными кишками. Кругом пестрели колонковые следы — ярко-огненные зверьки уже почуяли поживу.

Валет подергал несколько раз секача за уши, словно желая убедиться в том, что тот мертв и его можно не опасаться.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — не удержался от восклицания старик. Дотошно осмотрев место недавней таежной трагедии, он поразился мастерству того, кто так умело установил на кабаньей тропе острый нож. Подумал вслух: — Однако постой-ка. Кто ж это мог сделать?

Старик вспомнил: таким вот образом устанавливал ножи на перелазах когда-то Роман Соколовский и, бывало, враз брал по три-четыре свиньи из табуна. И сам Кочегаров знал этот способ, да только он хорошо знал и другое — за такое «мастерство» в нынешнее время по головке не гладят, ведь это не охота, а истребление зверя под корень. Конечно, эта премудрость известна и Василию Колядину, но неужели он пошел на такое дело?.. Хотя кто его знает. Чужая душа — потемки. Все может быть: к Ваське-то в дом в последние годы и начальство заглядывает. Надо встретить и угостить, да и с собой им кусок мяса положить, чтобы их жены были довольны. Муж, дескать, охотник, а не мазила… М-да… Неприятная история.

И старик покачал головой, в первый раз подумав о своем друге и таежнике соседе, как о тайном браконьере.

Кое-как он вырубил нож из бревна и положил его к себе в крошни — пристыдит при случае Ваську… Накрыв тушу кабана ветками и сучками, чтобы вороны и сойки не попортили добро, и навесив на колышки красные тряпочки от своего носового платка, чтоб лисы и волки побоялись сюда подойти, старик пошел дальше, надеясь вернуться к вечеру в землянку, — там все-таки теплее спать, чем под деревом на морозе.

Там, где старший лейтенант свернул по следу шатуна обратно, старик долго стоял, соображая, почему медведь шел к кедру задом наперед. И понял ошибку Касьянова: в стороне от следа, за кустами можжевельника, продолжалась тропа все дальше вниз по склону. Только там, где эти два следа смыкались, медведь сделал огромный прыжок в сторону, через кусты. Что за притча? Что могло так испугать неустрашимого вверя?

Стенки расселины, по которой шел старик с Валетом, то сужались, то немного расступались. Тут нигде не темнели посторонние следы, кроме медвежьих. Шатун, видимо, уставал и все чаще опирался на свои култышки.

Вдруг впереди, в самом узком месте, раздался предсмертный визг собаки — тяжелая опадная колодина, установленная на тропе, убила Валета сразу. Подбежав, старик нагнулся над мертвой собакой, проклиная того, кто установил тут колодину. Он искренне любил своего храброго пса, который даже сейчас своей гибелью предупредил его о смертельной опасности.

Тут старик заметил в кустах изодранную в клочья телогрейку. Отряхнул ее от снега и прошептал в изумлении: «Васькина…»

Однако ни горе, ни слезы, туманившие глаза, не помешали старику увидеть то, от чего шапка на его голове поднялась со страху.

Опадная колодина, погубившая собаку, оказалась милостивой к шатуну: след медведя темнел дальше, за КОЛОДИНОЙ…

— Нечистая сила! Господи, спаси и помилуй!.. — невольно перекрестился старик и, забыв про свою пасеку, схватил ружье, крошни, сунул в них изодранную телогрейку и с необычным проворством, удивительным в его годы, не чуя ревматизма, побежал обратно по тропе. Впопыхах, через дыру в крошнях, потерял найденный нож. Это совсем доконало его: он решил, что и тут дело рук нечистой силы. Плотно прикрыв за собой дверь в землянку, он мигом забился в угол нар, бормоча святые притчи. Не разжигая огня, он лихорадочно думал: «А я-то, дурак, на Ваську грешил!..»

Тревожную ночь провел Кочегаров в этой выстуженной землянке, от каждого шороха вздрагивал. Едва лучи солнца тронули вершины кедров, старик, пугливо озираясь по сторонам, побежал к себе в главную усадьбу — подальше от гибельного места.

Он теперь был твердо уверен: Васька Колядин погиб от рук черта, которого он принял за шатуна — и ясно почему: Васька — коммунист, а безбожников, как известно, в раю не ищи. Вернувшись на пасеку, старик достал из чулана запыленную иконку с изображением святого Георгия-победоносца, зажег огарок свечи и весь день бил поклоны перед нею до полного изнеможения.

Сморенный усталостью, а также успокоенный тем соображением, что сатана все-таки не достиг его самого, поразив только собаку, он стал уже думать о посторонних делах. И тут-то в голову полезли вовсе несуразные мысли. А что если это сам Роман Соколовский — душегубец, мается теперь по сосновскому пепелищу, рыскает по ущелью, терзаемый за грехи? Ить сколько за свою жизнь он погубил людей — и старателей, и женьшенщиков, и охотников!.. И вот за это-то злодейство и покарал его господь, обрядив после смерти не в серафима, а в облезлую шкуру шатуна, которому теперь суждено ходить по земле, как Вечному жиду. Все может статься, но только уж Степан Кочегаров сроду больше не пойдет в то проклятое место, а пасека пусть пропадает пропадом, если ее не найдет какой добрый человек для своей радости.

Вечером, накрепко притворив дверь, старый пчеловод сварил еды, крепкого чаю, поел плотно, пожалев лишь о том, что не успел отрезать от кабаньей туши доброго ломтя мяса — все равно теперь пропадет.

И все же старик рано решил, что все обошлось. В холодной землянке он, видимо, простудился, и теперь у него начался сильный жар, сознание затуманилось. Ему приснился страшный сон. Будто Роман Соколовский бежит за ним по тайге, простирая обрубленные капканами лапы, и ревет, оскаливая громадную пасть с желтыми, в пене, клыками. Старик мчался под гору, хватаясь за сердце, и оно вот-вот готово было разорваться. Споткнувшись о валежину, он упал и услышал дикий хохот Романа.

— Ага, попался, старый хрыч! — ревел тот, наваливаясь на него медвежьей тушей. — Это ты мово милого сынка большевикам продал?! Держись теперя!..

Кочегаров проснулся весь в поту, разбитый. Сознание, как солнце перед грозой, то проглядывало из темноты, то исчезало. Мысли, обрывочные, нестройные, возникали чередой, и он потерял всякое представление, где явь, а где сон.

Ему начинало мерещиться, что вернулся Касьянов. Он очень доволен: оказывается, не Колядина он искал, а тайную пасеку.

И нашел. Теперь протокол составляет и требует, чтобы Кочегаров расписался…

Потом Касьянов уплывал в неведомую даль, и снова ему мерещился шатун с культяпками вместо лап.

Утром Степан Аверьянович нисколько не удивился, когда увидел в избе Ивана Соколовского. Заросший огромный мужик бесшумно, словно тень, двигался по избе, потом сел на лавку и с усмешкой посмотрел на больного. Он, по-видимому, не был обижен тем, что много лет назад старик его задержал: вел себя спокойно и даже улыбался.

— Что, дядька Степан? — заговорил Иван. — Подыхаешь? Пора уж. Всех сосновских пережил. Вижу, и твой час наступил, догоняй своих. Мешать не буду. Нет ли у тебя чего поесть?

Кочегаров, не вставая с кровати, указал ему на чугунок с варевом, стоящий на загнетке. Иван мигом уписал еду, облизал ложку, запил холодным чаем и снова заговорил:

— Эх, славное было времечко, когда батька тут был. Помнишь, как я у сосновских баб ягоды отбирал, а? Ха-ха!

Как же Степану Кочегарову не помнить «медвежьей забавы» молодого Ваньки Соколовского?! Пойдут, бывало, сосновские бабы за голубицей, наберут полные туески и кличут друг дружку:

— Ты, Фетинья, готова?

— Агу. А ты, Нюрка?

— Полнехонько!

— Ну пошли тады, бабоньки, до дому…

Вдруг из-за кустов, грозно взревывая, показывался косматый и страшный в ярости медведь. Тут уже не до ягод. Побросают бабы туески — и давай бог ноги! А Ванька подберет всю ягоду в свою бочку, шкуру медвежью спрячет в дупло и тоже домой возвращается. Потом с той ягоды вино гонят да с батькой веселятся… Но только надоело сосновским мужикам слушать от своих жен упреки: дескать, трусы, не можете того медведя-охальника отвадить. Ну, взяли они ружья да и пошли вслед за своими бабами. Тут опять все произошло, как уже бывало. Бросили бабы туески да в кусты — аж только треск идет, так проворно удирают. Видят мужики — да и сам Степан там в ту пору был, — что точно, вылазит им навстречу медведь. Только курки-то приладили да мушки навели — глядь, шкура-то, как одеяло, в сторону отлетела: Ванька, сукин сын, лезет!

Ну, досталось бы ему крепко, хоть и силен был, бес, от мужицких-то кулаков, да Романа побоялись: ведь сын он ему.

Правда, Ванька с той поры свою забаву больше не повторял, остепенился.

Ишь, шельмец, нашел теперь, чем перед старым Степаном бахвалиться! Ну да и Степан непрост: знает, что Иван-то уже покойник… В могиле. Но почему ходит?

— Ты ить мертвый, Иван, — прошептал Кочегаров. — Пошто мне спать не даешь? Изыди!

— Сам ты покойник, — ответил мужик и вдруг стал уменьшаться в размерах, превратился в маленький огненный шарик и выкатился через порог.

Оперуполномоченный Савельев, вконец измученный безуспешными поисками пропавшего егеря, вошел в дом пасечника на другой день вместе со своими товарищами. Он был крайне удивлен и озадачен тем, что всегда гостеприимный старик встретил его у порога криком:

— Вон, сатана! Будь ты проклят!

Догадавшись, что старик болен, кричит в бреду, Савельев немедленно отправил его в больницу со своими друзьями-охотниками. Когда сани скрылись в тайге, Савельев в изнеможении повалился на кровать и тут же заснул.

Вершины сосен начинали гудеть от северного ветра; скоро в печной трубе тонко, постепенно усиливая свой голос, запела метель.

Хлопья снега ложились на деревья, на санный путь, и к утру тайга, покрывшись обильной кухтой, уже не помнила ни следов человека, ни зверя, проходивших еще вчера.

ПРОЖИТОЕ

Вряд ли думал Яков Андреевич Сабуров, бывший начальник районного отдела МВД, что на склоне лет, уйдя на пенсию, будет писать мемуары. Как и многим старикам, ему хотелось поселиться где-нибудь у рыбной речки, в тайге, разбить огородик, чтобы там росла морковь, топырился лук, цвел укроп, — все, что нужно для доброй ухи. Совсем не худо, хлебая духовитую уху деревянной ложкой, видеть, как за окном желтеет плодами выращенная тобою груша или яблоня. Вечером, когда небо потемнеет, слышать, как с соседнего озерка лягушки хором провожают стайку уток-хлопунцов, впервые взлетевших над камышами. А поздней осенью, когда долго стынет над рекой туман, принести в избу тяжелых, наколотых тобой березовых поленьев, свалить их у большой печки, настрогать «петушков», открыть заслонку, выгрести в старое ведро золу — и смотреть, как весело занимается пламя. Потрескивают, стреляют дрова, краснеет чугунная плита, и начинает дышать паром чайник. Становится уютно в комнате с простыми цветными занавесками. И прожитый век вдруг свалится с плеч, и покажется, что где-то во дворе ходит твоя бабушка, гоняя кур с грядок, а мать вот-вот откроет дверь и крикнет:

— Яшка, ты почему корове сена не дал? Вот я тебе!.. Сабурову уже за шестьдесят, и так случилось, что на своей таежной даче он поселился один. В ленинградскую блокаду погибли его жена и сын. А второй раз жениться так и не пришлось.

Дача у него — ничего, хорошая, может, и не такая, как мечталось, а все-таки жить в ней можно. Даже зимой, если не лениться топить, тепло в ней. У соседа — инвалида Отечественной войны — дача аккуратнее, обшита «вагонкой», перед крыльцом — штакетник по струнке, а для зимы негодная. Нет, Якову Андреевичу такая не нужна: зверовая охота требует теплой избы. Конечно, можно было поселиться у Василия Колядина — вдвоем со старым другом было бы легче жить, но ведь у егеря — жена, да и охотники наведываются. Сегодня никого нет, а завтра, бывает, бригада нагрянет — шум, водка.

Нет тишины. А врачи, отправляя на пенсию, не шутя предупредили: покой и еще раз покой.

Яков Андреевич поморщился, потрогал темный, пульсирующий шрам, перечеркнувший левый висок. Придвинул кружку с горячим чаем, неторопливо помешал ложечкой сахар. Задумался, щуря глаза от света керосиновой лампы. Раскрыл на середине тетрадь в синей обложке, перелистал несколько страниц, исписанных его быстрым, неровным почерком, взял в руки карандаш и, делая пометки, начал читать.

«…В конце тридцатых годов на Кривой слободе действовала шайка. Главарем ее был дерзкий разбойник по кличке Кот, Грабежи, наглые налеты среди бела дня на магазины и дома следовали чередой.

Вся милиция города была поставлена на ноги, чтобы ликвидировать банду. Но обнаружить «малину» долго не удавалось…»

Резко ударил ветер в ставень, так что пламя лампы затрепетало.

И снова побежали перед глазами неровные строчки.

«Я в то время служил агентом угрозыска. Дежурил раз на базаре. Слышу, двое парней болтают про какого-то «кота». Установил за этими парнями наблюдение — и не ошибся. Через неделю я уже сидел в подполье дома Секлетеи Буркиной, известной в слободке баптистки, и ждал Кота.

Операция была подготовлена тщательно, все было продумано до мелочей. Когда Кот придет на свидание к Нюрке, дочери Секлетеи, я должен выскочить из подполья с наганом, выстрелить в потолок — дать сигнал товарищам в засаде — и всем вместе схватить бандита.

Да, все учли, кроме скупости: уходя на богомолье, благостная Секлетея закрыла на замок подполье, где у нее хранились сало и другие припасы, чтобы Нюрка не попользовалась ими, угощая своих ухажеров.

Я оказался в подполье, как мышь в капкане. Шарил в темноте лучом фонарика в надежде найти хоть какой-нибудь выход.

А события не заставили себя ждать. Как только Секлетея, благословив дочку, переступила порог, Нюрка почувствовала себя хозяйкой в доме. Она достала из тайника бутылку с самогоном, выпила, взяла гитару и запела:

Раз на Киевском бану[3] Угол[3] вертанули, Не успели отвалить, Леву черпанули… И-и эх!..

Слушая в бессильной ярости эту песню, я уже хотел выбить плечом крышку подполья и принудить Нюрку спрятать меня в каком-нибудь шкафу с бельем, как вдруг дверь скрипнула и кто-то вошел в комнату.

— Скулишь? — спросил вошедший вместо приветствия. Я узнал по голосу известного в районе забулдыгу, хулигана Митьку Грохотова. — Хоть бы шнифт[3] открыла, вонища!.. Да ланцы[3] подобрала. В весяке[3] есть что? Держи!

— Ха, чудный гоманец[3]

Из этой тарабарщины я понял, что Митька пришел с дела, и не «пустой». Понял и то, что попал в «малину». Но радости от удачи не почувствовал, так как операция могла сорваться: даже если выскочу из подполья, взять двух бандитов будет непросто, если вообще возможно. Единственное, чем могу помочь своим товарищам, это дать выстрел — сигнал, но и с этим спешить не следовало, так как Митька — мелкая сошка по сравнению с Котом, а тот почему-то не приходил.

Я приник к щелястой крышке подпола. Наверху нарастала ссора. Разбитная рыжеволосая Нюрка сидела на старом, с провалившимися пружинами, плюшевом диванчике, закинув нога на ногу, без чулок, в короткой желтой юбке. Острая ее коленка синела, на голубой кофте темнело пятно от вина. Откинув голову, она с нагловатой улыбкой на худощавом лице, крепко зажав в ярко накрашенных губах тонкую «дамскую» папироску, презрительно смотрела на Митьку. Тот сидел за столом, его давно немытые волосы слиплись и свисали клоками на лоб. Напротив него — початая бутылка самогона — основной продукт производства благостной Секлетеи — и головка репчатого лука.

Нюрка вдруг далеко в угол бросила папироску и хрипло спросила:

— Зачем пришел? Канай[4] отсюда… Ты ж, полуцветный[4], за активисткой стал ухлястывать. Ну?

— Не лезь в душу!

Митька повернул к ней голову, туманным взглядом обшарил ее всю, словно бумажник, в котором он уже не надеялся найти ни одной копейки, и, сплюнув на пол, добавил:

— А что… с тобой, что ли, валандаться, а?

— Вон как заговорил, гад! Благородным захотел быть? Ах ты, рожа!..

Нюрка легким кошачьим движением схватила со стола бутылку с самогоном, размахнулась и запустила ее в голову Митьки. Осколки со звоном разлетелись по всей комнате, а по лицу Митьки вместе с самогонкой потекла липкая кровь.

Он бессмысленно посмотрел на Нюрку, попытался что-то сказать разбитыми губами, но лишь вяло сплюнул два зуба. Это его отрезвило. В маленьких, как у медведя, глазках, скрытых под густыми широкими бровями, загорелась ярость:

— Вот ты как?! Со мной, да?..

Митька тяжело поднялся, шатаясь подошел к Нюрке, забившейся от испуга в угол комнаты, схватил её, поднял и резко, брезгливо бросил на диван. Старый пружины жалобно и тревожно зазвенели.

— Да ты посмотри на себя, лахудра! На кого ты похожа?! А туда же! Активистку вспомнила… Да ты Ленкиного волоска не стоишь. Поняла? Да как ты смела меня… бутылкой, а?!

Нюрка затряслась в истерике, дико выкрикивая:

— Только не убивай!.. Не убивай! Митюшка!!! От ревности я…

— Врешь, тебе давно на меня наплевать. Я знаю — Кот ушел от фараонов… Где-то тут он скрывается! Меня не обманешь! Да хотя… Мне ты зачем? Так… баловство. Фуфло! Живи… Чтоб мне из-за тебя мокрое дело пришили? Жирно будет. Жизнь мне вот только вы попортили… Ну да ладно, сочтемся…

В окно тихонько постучали. Нюрка метнулась к двери.

На ее заплаканном лице немедленно возникло нагловатое выражение.

— Входи, Кот! — громко сказала она и скрестила на груди худые, в крупных веснушках руки.

В темном проеме двери выросла высокая плечистая фигура. Вошедший был одет в серый плащ, на самые глаза было надвинуто мягкое кепи. Но тень от козырька не скрывала крупного орлиного носа.

— Кто это его разукрасил? — спокойно спросил он, кивнув на Митьку, стоявшего посредине комнаты.

— Я! — коротко ответила Нюрка.

— Чего… лез к тебе, что ли? — в голосе Кота послышались угрожающие нотки.

— Так… Разговорчик у нас с ним вышел. О жизни, — вызывающе ответила Нюрка.

— А зачем он у тебя? — подозрительно спросил Кот. — Я ж тебя предупреждал, чтоб никого…

— Звала — и пришел, — сказал Митька, усаживаясь на табуретку.

— Врешь! — взвизгнула Нюрка. — Он сам ко мне в парке привязался…

— Ну вот что, парень, — раздельно сказал Кот. — Собирай свои кишки — и домой. Пока цел, понял? А морду вытри.

Митька впервые видел грозного Кота, о котором осторожно и нечасто говорили в Кривой слободе. И хотя ему в самом деле нечего было делать у Нюрки да и зашел он к ней, чтобы просто выпить, но тут взыграло в нем самолюбие:

— Это почему же я должен уходить?

— Сматывайся, щенок, — угрожающе прошипел Кот. — Не порть мне настроения, а себе шкуры…

«Пьян я как собака, чер-те дери, — мелькнула у Митьки досадная мысль. — А, да видал я таких, чтоб перед этой лахудрой и ее фраером труса праздновал!»

Митька выпрямился во весь рост и шагнул на Кота. В тот же момент от удара в челюсть и одновременно в живот он мешком рухнул на пол и растянулся у стола.

В комнате раздался победный, какой-то неестественный смех Нюрки. Кот спокойно уселся на диванчик, продавив его чуть не до пола, и спросил:

— Самогон-то он не весь вылакал?

На немой вопрос Нюрки уверенно ответил:

— Минут десять лежать будет. Я знаю силу своего удара.

Нюрка потянулась к буфету, и тут произошло неожиданное.

Митька вскочил, схватил табуретку и метнул ее в голову Кота. Тот увернулся, зарычал и выхватил нож. Митька растерялся.

— Ну, что… Тебе мало?!

— Не надо!.. — в ужасе закричала Нюрка и повисла на могучей руке Кота. — Митька, уходи! Слышишь? Уходи! Он убьет тебя…

Вмешательство Нюрки удивило Кота. Он угрюмо посмотрел на нее и вкрадчиво спросил:

— А тебе… жалко его?

— Мне тебя жалко! И так тебя ищут… А из-за этого тебе пришьют…

— Не твое дело! — грубо оборвал он ее. — А только с твоими фраерами[5] я буду расправляться по-своему…

Выбитый Нюркой нож зазвенел на полу. Но Коту, уверенному в своей силе, он был не нужен. Одним прыжком он достиг Митьки, ударом под грудь свалил его. Митька уже не помнил, как хромовые сапоги с подковами мяли ему ребра. Тело его стало пухнуть, он не двигался.

Кот был страшен в своей ярости. Как дикий зверь, бросал он жертву из угла в угол комнаты. Нюрка смотрела на него, открыв рот в немом крике. Тяжело дыша, он наконец сел прямо на стол и потребовал водки.

Нюрка трясущимися руками достала бутылку из шкафа, поставила перед ним кружку и закрыла бледное лицо платком.

Кот пил долго, потом неторопливо разжевывал кусок черного хлеба с солью, с отвращением отбросил надкушенную Митькой луковицу и охмелевшими глазами посмотрел на Нюрку:

— Этого тюленя я вынесу сейчас. Устрою… в одно местечко.

— Ты убьешь его? — сухо спросила Нюрка. — Если уж… не убил…

— Опять говорю — не твоего ума дело! Постелю мне к приходу приготовь. Сегодня у тебя ночую. Ну!

Нюрка вздрогнула, представив, какая ей предстоит ночь, и жалобно посмотрела на него.

— Аль не рада? — с усмешкой спросил Кот.

— Страшный ты! — вырвалось у нее.

— Это ничего! Таких бабы и должны любить, — с удовольствием заметил Кот.

Он взвалил на плечи вялое тело Митьки, крякнул и недовольно буркнул:

— Силен, однако, парень. Кабы он мне табуреткой тяпнул — пришлось бы долго кровью харкать.

И уже в дверях спросил:

— Да, а твоя Секлетея молится?

— Молится.

— Ну и хорошо. Значит, до утра.

Дверь скрипнула, и ночной гость Нюрки шагнул в темноту со своей тяжелой ношей.

Я вышиб плечами створки подполья с петель и, к великому изумлению Нюрки, выстрелил в керосиновую лампу. Через десять минут во дворе все было кончено: товарищи мои, заметив пьяного Кота с телом Митьки и услышав выстрел, скрутили хозяина «малины», и так успешно, что никто не получил даже царапины.

Когда потом спрашивали меня, что я пережил, сидя в запертом подполье, отшучивался пословицей:

— Свои собаки дерутся — чужая не мешай!..

В этом, конечно, был свой расчет — единственный в том положении: с двумя объединившимися бандитами мне было бы не справиться.

Конечно, я описал это событие с известной долей воображения: хотя я все слышал, сидя в подполье, но не все видел. Восстановить всю картину помогли впоследствии допросы Митьки Грохотова и Нюрки…»

Сабуров припомнил, как дерзко держался Кот на допросах. Он не выдавал никого из участников разбоя. Но подлинное имя бандита установить удалось. Это был Иван Романович Соколовский, сын того Соколовского, который наводил ужас в сихотэ-алинской тайге еще в дореволюционные времена.

Это подтвердил и начальник уголовного розыска Панкратов, который допрашивал Ивана Соколовского, когда того поймал работник железнодорожной охраны Степан Кочегаров.

Поймать-то поймали, но Ивац Соколовский тогда бежал…

«…Кочегаров сдал Соколовского с рук на руки молоденькому милиционеру в участок, — читал Сабуров. — Этот милиционер — фамилия его не запомнилась — был интеллигентного склада, чрезвычайно вежливый человек. Он полагал, что при Советской власти не может быть никакого насилия. Он даже краснел от смущения, обыскивая рецидивистов.

Извинившись, что, к сожалению, порядки требуют произвести обыск, этот милиционер вежливо ощупал карманы Соколовского и, ничего не обнаружив, провел его в кабинет к Панкратову. Тот посадил Соколовского на стул, отослал милиционера и начал допрос.

Соколовский коротко ответил на первые вопросы, касавшиеся его имени, места рождения. Но когда Панкратов спросил его о цели возвращения из-за границы, он вдруг выхватил из-за пояса штанов браунинг и выстрелил начальнику угрозыска в голову. Однако промахнулся. Это его так удивило, что он на секунду растерялся. Панкратов бросился под стол, а Соколовский, не целясь, снова выстрелил, отбив от ножки стола щепу. Тут-то я, дежуривший в коридоре, бросился в кабинет Панкратова. Соколовский повернулся, сбросил меня со своих плеч, и выстрел, предназначенный Панкратову, послал в мою голову. Пуля ожгла мне висок у левого глаза, и я упал… С бандитом справились: подоспели ребята, выбили у него из рук оружие, навалились, связали…

Когда его уводили, подоспели два пограничника, присланные начальником заставы. С винтовками наперевес, с примкнутыми штыками, они двинулись позади него. Впереди шли два милиционера.

Соколовский обернулся к пограничникам:

— Вот если бы у меня была ваша штучка, а не эта пукалка — браунинг…

— Ну-ну, шагай! Доигрался, — буркнули провожатые.

Больше Соколовский не произнес ни слова. Заключенный в КПЗ, он ночью бежал, разобрав печную трубу. На полу, среди пыли и золы, запачканные сажей, валялись обрывки пеньковой веревки.

Пойманный через несколько лет в доме Секлетеи Буркиной, преступник недолго отпирался — я напомнил ему про случай с Панкратовым. Соколовский ухмыльнулся и сказал:

— Так это ты был тогда?! Ну получил бы я порку от батьки за такой выстрел… — И посмотрел с любопытством на мой лиловый шрам у виска».

Сабуров дочитал до этого места, встал, подбросил дров в печку, подмел золу. Дрова разгорались, гудели, Сабуров задумался. Почему человека тянет к тому, что прожито? Ведь ничего не вернуть — ни молодости, ни силы. А жить без этой памяти нельзя! То радостью, то гневом вдруг влетит она в самое сердце.

«Поеду-ка я завтра к Василию, — решил Сабуров. — Самая пора: перекаты уж перемерзли, доберусь на своем газике до его дома. А то за писаниной и ходить разучусь…»

РАЗГОВОР НА ДАЧЕ

Рано утром во дворе дачи Сабурова затрещал мотоцикл. Сабуров открыл глаза, прислушался, затем вскочил, набросил теплый бушлат и выбежал в сени.

На пороге стоял Касьянов.

— Здравия желаю, товарищ подполковник!

— Заходи, дорогой! Спасибо, что не забываешь.

Якову Андреевичу показалось, что Дмитрий чем-то расстроен. Приглашая его к столу, усаживая, Сабуров спросил:

— Ну… что случилось? Говори.

— Колядин исчез. Егерь, — коротко ответил Дмитрий, не глядя на Якова Андреевича, словно он, Дмитрий, виноват в этом происшествии.

В руках Сабурова замер топор, которым он приготовился колоть лучину.

— Когда? — глухо спросил он.

— Десятого ноября ушел в тайгу на учет зверя и…

— С тех пор нет? — Сабуров положил топор, тяжело поднялся. — Рассказывай.

Слушал Сабуров молча, не перебивая. Дмитрий говорил о своих скитаниях по тайге, о своем знакомстве с Кочегаровым, о Савельеве, который с группой охотников совершил поиск в районе Тигровой пади, о вертолете, убитом Рексе, стреляной гильзе, следах шатуна и, наконец, об обнаруженной в крошнях старика пасечника разодранной зверем телогрейке егеря.

В пепельнице накопилась горка окурков. Яков Андреевич спросил:

— Что ты обо всем этом думаешь?

— Мое мнение… — Дмитрий поикал плечами. — Колядин мог погибнуть от шатуна. Это же я доложил и начальнику отдела Горохову.

— А… он что?

— Он, — тут Дмитрий смутился. — Он сказал, чтобы я посоветовался с вами. И если вы поддержите мою версию, он прекратит следствие, хотя мы и не нашли останков егеря…

— Предположим, — подумав, сказал Сабуров, — что твоя версия верна… А карабин Колядина найден? В каком он состоянии? Побит, покорежен?

— Видимо, карабин был выбит из рук… В снегу где-нибудь, — ответил Дмитрий. — Найдем.

— Надо найти, — сказал Сабуров. — Егеря нет, карабина тоже, а вы… уже панихиду заказали.

— Но Кочергов уверял меня, что шатун и кабана враз может съесть.

— Степан Аверьянович умный старик, но любит прихвастнуть, даже приврать, — хмурился Сабуров. — Его слушать надо, но критически… Да, критически. Кстати, что он говорил?

— Его удивило, что Рекс был убит медведем, но не съеден. Может, говорит, егерем усытился…

— Ну, Касьянов, не узнаю тебя! Хотя, конечно, ты не таежник. И на кой черт тебя вообще Горохов послал?

— Некого больше было, — ответил Дмитрий.

— Так я тебе объясню: если бы шатун даже «усытился» Колядиным, он все равно бы вернулся через день-другой к собаке. А скорее всего совсем не ушел бы от Рекса, — начал уже раздражаться Яков Андреевич. — Тебе бы это мог сказать и Кочегаров.

— Я хотел с ним поговорить подробнее, но он сейчас в больнице. У него воспаление легких. И с головой плохо.

— Вот как! А почему?

— Судя по тому, что в его коршнях найдена рваная телогрейка егеря, Кочегаров не сидел дома, а снова ходил к Тайменскому водопаду.

— А откуда ты знаешь, что эта телогрейка Колядина?

— Ее опознал Савельев, он видел в ней егеря в последний день их совместной охоты.

— Так… — протянул Сабуров. — Труп собаки исследован?

— Да. Пролом черепа и шейных позвонков.

— Следы когтей?

— Их нет. Но медведь мог так ударить…

— Это ты считаешь?

— Считают те, кто знаком с повадками медведя. Савельев, например.

— А что говорит Кочегаров?

— Трудно понять. Здоровье его, правда, улучшается. Врачи надеются… В бреду он упоминал шатуна, какой-то нож, кабана, тайную пасеку, Ваньку Соколовского.

— Ваньку Соколовского! — удивился Яков Андреевич. — Почему… именно его? — И сам же себе ответил: — Хотя верно, ведь он же летом в тайге обнаружил труп этого бандита. Я тоже выезжал. Послушай-ка, Дима, а не могло случиться так, что мы ошиблись и Иван Соколовский жив?

— Как же можно! — возразил Касьянов. — Я помню это дело. Экспертиза подтвердила идентичность почерка в записке с почерком Соколовского, совпали отпечатки пальцев на записке.

— Все так, Дима. — Сабуров встал и заходил по комнате. — У тебя хорошая память? Ты был на последней моей ориентировке? Так вот, ты должен был запомнить, что я сказал тогда.

— Да, вы сказали, что дело о всесоюзном розыске хотя и закрывается, но мы должны еще некоторое время наблюдать за этим районом. «Мало ли что», — сказали вы тогда.

— Мало ли что, — повторил Яков Андреевич. — Я, повторяю, сам видел убитого. Да, все говорило о том, что это Соколовский. Но лицо его было страшно изуродовано. Труп — в никудышном виде. И эти обстоятельства не давали мне покоя… Словом, нужно искать Колядина. Искать! — Сабуров подошел к Касьянову, и тот встал. — Вот что, Дима, ты сейчас садись на свой мотоцикл и жми в город, к Горохову. Скажи ему о моем желании возглавить поиск. Это раз. Второе — немедленно организуйте у той землянки, где вы были с Кочегаровым, засаду. Тебе помогут Савельев, Ахметов — ребята надежные. И третье — жди меня там же в самом скором времени. Ясно?

— Ясно, — ответил Касьянов, невольно вытягиваясь перед ним.

Когда дверь за гостем закрылась, Сабуров задумался. Несчастный случай?.. Ему вспомнилось, как однажды из-за его оплошности на охоте едва не погиб егерь.

Кабан-секач, раненный выстрелом Колядина, затаился на тропе. И когда тот показался вблизи него, черная взбешенная туша выскочила из-за валежины и острыми клыками чуть не поразила егеря: он успел укрыться за березу. Клыки почти на вершок пробили ствол дерева, от мощного удара кабан даже перевернулся вверх ногами.

Сабуров за несколько минут до этого подвернул ногу, застрял в цепких кустах чертового дерева, и помочь своему другу он никак не мог. Только самообладание помогло егерю спастись от гибели: на прыжке секач вышиб из рук карабин, и если бы не удар о березу… Егерь подхватил свое оружие и выстрелом в упор добил зверя.

Охота — это, конечно, риск. Неужели все-таки шатун?.. Все может быть.

Сабуров быстро стал собираться в дорогу, — в город.

ЗОЛОТЫЕ ЧАСЫ

В двенадцать часов дня позвонили из больницы:

— Приезжайте.

Сабуров вызвал машину, и через несколько минут оперативная черная «Волга» мчалась по широкой улице. Миновав светофор центрального поста, она повернула на шоссе и, набирая скорость, рванулась за город. Показалось высокое здание среди заснеженного парка, У подъезда «Волга» резко затормозила. Сабуров прошел в вестибюль, пахнущий лекарствами, сдал шинель, получил белый халат и медленно поднялся по широкой ковровой лестнице, продумывая предстоящий разговор со старым пчеловодом Степаном Аверьяновичем Кочегаровым.

— Проходите, товарищ Сабуров, — сказал молодой врач в пенсне. — Кочегаров ждет вас…

— Спасибо.

Степан Аверьянович лежал в самом углу палаты, у окна. Заметив под халатом гостя блестящие пуговицы мундира, старик натянул повыше одеяло и принял обиженный вид.

Сабуров радушно поздоровался, попросил разрешения побеседовать, назвал себя.

Старик отвернулся, помолчал с минуту, потом сказал запальчиво:

— Меда мне не жалко! Мне ить сейчас все одно — помру вот скоро… А только держал я пасеку для пользы обчества. Мне, окромя себя, поить-кормить некого, а если наш бригадир дурак, так это я и вам могу сказать. Почему он, варначий сын, не берет в рассуждение, што у меня от воды пчелы гибнут, а? Сколько раз говорил: построй плотину, семьи будут целы. А он? Ну да мне сейчас на все наплевать — и на пенсии проживу.

Сабуров с изумлением посмотрел на старика, потом на врача, стоящего в дверях. Больной явно был не в своем уме: какой мед?!

— Успокойтесь, Степан Аверьянович, — сказал в смущении подполковник. — Мне вашего меда, ей-богу, не надо…

— Как же не надо?! — Кочегаров повернулся к Сабурову. — А пошто тогда ко мне пришел, а? На меня поглядеть, да? Так я не девка красная!.. Этот ваш парнишка из милиции, конешно, нашел мою пасеку. Да только поимейте в виду, я сам уже хотел о ней сказать — мне за ей все одно следить уже невмоготу. Берите. Но только я бригадиру скажу прямо в его бесстыжие глаза — пусть ищет другого, я с ним больше не работаю.

Сабуров уже хотел подняться и уйти, когда Кочегаров остановил его вопросом:

— А Ваську-то нашли? Небось пасеку увидели, а про Ваську забыли… Эх, вы!..

— Нет, Степан Аверьянович, не нашли, — ответил Сабуров. — Не знаем, где и искать. Тайга…

— Тайга… — повторил ворчливо больной, — Тайга — это вам не прошпект али гулевар.

У Сабурова мелькнула мысль: а вдруг старик рассуждает трезво, а мед и пасека — это не бред?

— Да, тайга… — спокойно повторил Яков Андреевич. — Нелегко было найти вашу пасеку.

— Э-э, милок, пожил бы ты с мое в тайге! — с видимым удовольствием сказал Кочегаров. — Ить ежели не знать, в каком месте Тайменку перейти, разве когда найдешь? Дудки! Сколь молодцов ходило, а все мимо. Но тот парнишка, хоть и мало чего в лесу смыслит, а настырный. Ей-ей!.. Понравился он мне, жженки не пожалел для меня, уважил старика… Ну и я его отблагодарил.

— Как… отблагодарил? — спросил Сабуров заинтересованно.

— А так, товарищ офицер, што в России, коли люди в трудном деле познакомились, — они уже друзья. А друзьям ничего не жалко. И видел я, што шатун вроде к моей пасеке направился, а от следа того товарища не отвел. Нет! Хотя и знал: из милиции человек. Меня не проведешь!

— Значит, меда вам не жалко?

— Ни боже мой, берите и владейте! — подтвердил Кочегаров. — Мне даже лучше, душа ослобонилась от греха. Спокойно спать можно, никто не обворует. А то бы достался мед паршивцу Ваньке — и поминай как звали!

— Какому Ваньке? — быстро спросил Сабуров.

— Да вы же его знаете, бандюгу — Ваньку Соколовского! — сказал Кочегаров. — Мы же вместе его летом похоронили. — У старика дико вдруг заблестели глаза. — Он из-под земли-то вышел, вражий сын, и тут, паршивец, извернулся. И Ваську-егеря он упрятал — это я хоть перед Николаем-угодником свечку поставлю, Вот те! — Старик перекрестился двуперстием.

«Старовер, — машинально отметил Сабуров. — Что говорит? Из-под земли?.. Снова бред? Или есть основания?»

— Покойники не возвращаются, Степан Аверьянович, — тихо сказал Сабуров. — Напрасно беспокоитесь.

— Ан нет, — вздохнул Кочегаров. — Мы-то с тобой не вернемся. А Ванька-бес снова шастает. И Валета моего опадной колодиной погубил, а шатуна, заметь, не тронул, потому как сродственником стал зверью лютому. За меня Валетушка-то погиб. Ежели б не его, меня колодина хлопнула бы…

На глаза Кочегарова навернулись слезы. Сабуров мучительно пытался понять старика, ухватить хотя бы зернышко истины из его бессвязного рассказа. И откуда, спрашивается, такая уверенность, что Колядин пропал по вине Соколовского?

— Вы успокойтесь, Степан Аверьянович, — проговорил Сабуров. — Жалко Валета, конечно. Понимаю… Но при чем тут Соколовский? Вы же сами видели — погиб он. А тут — на тебе, воскрес.

— Не знаю… Не знаю… — Старик качнул головой, уставился в потолок, слеза из угла глаза скатилась по жесткой морщинистой щеке на подушку. — А только он был у меня. «Подыхаешь? — говорит. — Ну и ладно. Мешать не буду». Чай выдул, шаром огненным за порог выкатился…

«Чай. Проверить», — отметил про себя Сабуров и решил не возражать, согласиться со стариком.

— Что ж, возможно, вы и правы. Каких чудес не бывает на свете. Возможно, и воскрес Соколовский…

— Возьмите, — дрожащими пальцами Кочегаров расстегнул ремешок на левой руке и протянул Сабурову золотые часы. — Не за что мне. Коли Ванька жив — не за что…

Сабуров взял часы, наклонился к Кочегарову:

— Степан Аверьянович, дорогой, но где-то же должен он прятаться, Иван Соколовский? Если жив-то, а? Не в облаках же?..

— Он, Ванька, меня даже, старого дурака, обвел. Здесь уж, в больнице, сообразил я, что ходит он там, в тайге, мерзавец, в медвежьих лаптях, штоб, значит, за шатуна сойти. А што такое шатун?!

И Сабурову пришлось выслушать подробный рассказ Кочегарова, что такое шатун в тайге.

Закончил свою излюбленную речь старик такой фразой:

— Ты о Богачевых слыхал?

Сабуров кивнул.

— Ну дак вот: Богачев мог тигра поймать, а уж ша-туна-«лапотника» еще сроду у нас никто не ловил и не поймает. Даже Ромка Соколовский против него — щенок!..

Удовлетворенный вниманием своего собеседника, Кочегаров продолжал:

— Поначалу я и подумал: трещали Васькины кости в медвежьих лапах… Вашего товарища послал туда-сюда, а сам — круг у пропасти сделал. Што за притча? Коли б шатун-то был — он от Васьки хучь бы рваные портки оставил али б шапку, опять же — оружию всю в щепки б размолотил да и бросил. Так? А оружия я не видал, тряпок — тоже. Где все, а? В Тай-менке, да? Кукиш с маслом. Пошто зверю все в реку бросать, коли он голодный, как Иисус Христос после пустыни? Для шатуна наш Васька — што смоковница для сына божия…

Кочегаров шумно вздохнул, в груди его что-то заклокотало, загудело, как в дозревшем самоваре, и он закашлялся долгим, тяжелым кашлем. В дверях появился врач, попросил больного лечь и дал ему таблетку и стакан воды.

Кочегаров выпил воду, посмотрел на дно пустого стакана, ухмыльнулся и сказал:

— А покрепче у вас ничего нет? Эх, хороша была жженка!..

Он с таким аппетитом сказал об этом, зажмурив свои выцветшие от времени глаза, что и Сабуров, и врач невольно улыбнулись.

— Нельзя вам, Степан Аверьянович! — сказал врач.

— У вас все нельзя! — возразил больной. — Курить нельзя, выпить нельзя… Нет уж — мне сичас все можно, отыгрался! Восьмой десяток заканчиваю… А што за жисть, коли все — нельзя?

— Так значит, это был не шатун? — напомнил ему Сабуров.

— Погодь, не лезь поперед батьки в пекло, — отмахнулся Кочегаров. — Доктор, ты вот меня известкой кормишь, — обратился он к уходящему врачу. — А што в ей проку? Стены белить, а я тебе не хата! Вот сбегу от вас и мигом на ноги встану. Первое — дубовой корой глотку прополощу, конешно, с медовухой… Второе — с дикого перцу взварчик, а третье — есть у меня пантишек немного, хватит! И женьшень я знаю где… Растет, милый! Коли Васька живой — и его поправлю, мне для него ничего не жалко.

— Вот вы и расскажите о нем, — снова навел его на прежний разговор Сабуров.

— Васька беспременно у Ваньки! — уверенно продолжал Кочегаров, будто и не отвлекался от своего рассказа в сторону.

— Почему вы так думаете?

— Ох, дотошный ты человек! Даже поговорить с тобой вдоволь не удается, — буркнул больной. — Вот ваш товаришок — ужасть какой был вежливый. Слушает, ума набирается. Хороший, хороший с него человек выйдет.

Сабуров промолчал.

— Колодина та — Ванькина работа, — продолжал пчеловод. — Так их настораживают, да сичас уж и некому, кроме меня да Васьки, настораживать. Мне-то ни к чему: сосновские так их ставили в старину. Их на следу, где место узкое, делают… А теперь возьми в рассуждение — если не я, не Васька, то кто? Ванька. Он, варнак! А ишо: в валежине нож воткнутый? Это што? Игрушка? Нет, это тоже на перелазе ставится, только на кабана. И он там дохлый лежит по сю пору, коли его Ванька уже не сожрал!

— А не может быть, чтобы в медвежьих «лаптях», как вы говорите, лазутчик из-за границы прошел? — спросил Сабуров. — Бывает же…

— Никак невозможно! — горячо возразил больной. — Коли б был шпиен, рази б ему надобно было колодины и ножи ставить, а? Он бы ноги подхватил да чесал бы до железной линии, што лось пуганый…

«Верно! Верно, — думал Сабуров. — Старик абсолютно прав». Вслух он сказал комплимент:

— Вам бы, Степан Аверьянович, в угрозыске работать!

— А што? — принял серьезно Кочегаров реплику. — Я ить тоже не лыком шит: всю войну в охране на линии работал. И того самого Ваньку привел в участок, как свинью во двор.

На лице его выразилась важность и сознание собственного достоинства.

— Как, по-вашему, Степан Аверьянович, жив сейчас Колядин… или?

— Этого я сказать не могу. От Ваньки все можно ожидать. Он и отца родного не пожалеет, если тот ему на пути встанет. Што ты — зверь!..

Сабуров помрачнел. Однако тут же решил, что Касьянова надо ориентировать на то, что егерь все-таки жив.

Он не мог сам себе объяснить, почему, но интуиция подсказывала ему, что его фронтовой друг жив. Хотя, может быть, зная его давно, он просто не мог представить его себе мертвым. Конечно, одного Соколовского брать будет проще, но, но…

И он наконец задал свой последний вопрос, ради которого пришел сюда:

— Степан Аверьянович, где может находиться землянка Соколовского?

Кочегаров нахмурился и долго молчал. Потом внимательно посмотрел на Сабурова, спросил:

— Ты знаешь, где моя «левая» пасека находится?

Сабуров отрицательно покачал головой.

— Как — не знаешь? — искренне удивился пчеловод. — Так выходит… Ах, чертов сын, да ты ж меня!..

Сабуров улыбнулся и убедительно, быстро доказал ему, что ни о какой «его пасеке» ни он, Сабуров, ни Касьянов и знать не знали. И не узнали бы, может быть, если бы Кочегарову «меда было не жалко»!

— Старею, да… — уныло согласился с ним пасечник. — Это все болезнь проклятая, да еще таблетки эти из извести разум-то мне отбили. Ах ты боже мой!.. Ну да все одно — не жалко!

— Вы, Степан Аверьянович, не волнуйтесь, — сказал ему серьезно Сабуров. — Мы уже теперь во всем этом меду разобрались.

— Ну и ладно, — сказал пасечник. — Только учтите — я сам, как на духу, все признал!..

— Учтем, Степан Аверьянович, учтем! — говорил Сабуров, улыбаясь. Ему нравился этот, хоть и не в меру разговорчивый, но в общем-то добрый и хороший человек. Он понимал: Кочегаров будет ему еще не раз полезен, у него громадный таежный опыт, а это в настоящем деле было очень важно.

— Я покуда тут лежал, — перебил его мысли пасечник, — много всякого передумал. Башка ишо варит — слава богу! И вот слухай меня, как сова мышь… Конешно, лучше было б тебе, знай ты мою пасеку. Ну да ты все, што скажу, разобъясни опосля своему товарищу. И поимей в виду, што ежели Ванька оттоль уж не удрал — то там он.

— Где?!

— В урочище, у самого верха ущелья, есть водопад. А там, значит, Тайменка гудит, ревет, как медведь во время гона. И перейти там на другую сторону нет никакой возможности, хучь и зимой: не замерзает, подлая. А есть там посередь ее, вроде как палец дьявола, скала. И никто на той вершине ее отродясь не бывал: не пройтить, Вода сшибает, да нечего там наверху и делать трудовому человеку. Это сичас альперисты лазят без дела на гору, а нам и так есть где ноги бить… И растет-то там один захудалый кедровин да ишо всякие бесполезные кустики. Чего там делать, спрашивается? Голову зазря о камни разбивать али воды тайменской нахлебаться заместо медовухи?

Сабуров не пропускал ни одного слова, припоминая вычерченный Касьяновым план той местности, где старший уполномоченный ходил по следу шатуна вместе с Кочегаровым. Приметы совпадали, пасечник говорил правду.

— Но почему, интересно, вы считаете, что Соколовский именно там, а не в другом месте? — спросил Сабуров.

— Больше ему нигде не схорониться, — убежденно ответил пасечник. — Поимей в виду, он не захотел жить в старой землянке, которую мы с твоим товарищем нашли. Почему? Потому — хучь и я ее нашел случайно, без следа того — и не приметил бы, но однако ж — приметил. И другой мог приметить. А когда медведь роет берлогу на заметном месте? Когда он ничего не боится. А Ваньке, коль он сбежал, есть чего бояться! Это факт. И дальше — медведь, коли хочешь, к своей берлоге иной раз задом пятится, штоб след спутать. Но ить то-медведь! А рази Ванька — медведь? Он ото всех зверей хорониться учился, его за пятиалтынный не купишь. Нет. То-то и оно. А медведь…

Сабуров, боясь, что Кочегаров снова пустится в рассказ о повадках медведей и прочей таежной живности, вдруг сказал с нарочитой уверенностью:

— Не верю я, чтобы Соколовский туда забрался, на этот, как вы говорите, дьяволов палец.

— Во-во! — охотно подхватил Кочегаров. — И я поначалу думал: на кой черт ему это место? Однако ты меня не перебивай — я постарше тебя… — возразил он с видимым неудовольствием. — Молодой ты меня еще учить!..

Сабуров постарался не улыбнуться.

— Теперь вот. Ванька-то ко мне приходил! А раз он у меня был, то и шастает, значит, где-то недалече. По зимней тропе много не набегаешь! Где? Только там — больше негде.

— Нет, не думаю, — возразил ему Сабуров, чтобы убедиться в уверенности старика.

— Еще слушай. Когда Ромка Соколовский жил тут — гореть ему в аду, коли уж помер, — то он награбленное золотишко, да корешки женьшеня, да всякое такое добро куда прятал? Уж мы-то за ним как ни следили, а на-ко — выкуси! А раз, когда мы все-таки с Сенькой ему в хвост увязались — чуть обоих не порешил. Где это было? А вот где…

Сабуров подал ему свой блокнот. Подрагивающей от слабости рукой Кочегаров зажал карандаш, и на бумаге стали вырисовываться горы, водопад, Тайменка, «дьяволов палец», кедр, где в прошлый раз он стоял вместе с Касьяновым, ущелье, расселина, даже опад-ная колодина, похоронившая Валета.

Наконец пасечник в самом узком месте, против водопада, решительно поставил крестик и сказал:

— Тут.

— Что тут?

— Переход на палец.

— А если…

— Роман тут от нас тогда пропал, как утонул.

— Не понимаю. Почему именно тут?

— Где вам понять! — с досадой буркнул больной и попросил позвать врача.

Сабуров подумал, что ему стало плохо, но не уходил, заинтригованный крестом на бумаге. Врач появился, но без лекарств.

— Подай-ка мне еще стакан твоей жженки, — потребовал больной, словно он здесь был хозяин.

— Какой… жженки? — удивился врач.

— Воды, говорю, стакан подай, воды, — повторил раздраженно Кочегаров. — Жженки!.. Дождешься от вас жженки, как же…

Через минуту пасечник держал в руках стакан чистой воды и лукаво смотрел на Сабурова. Предвкушая эффект, старик картинно отвел в сторону руку со стаканом и предупредил:

— Смотри, как эта больничная жженка литься будет…

И с этими словами наклонил стакан на прямой угол и вылил всю воду на пол.

— Чудите вы что-то, Степан Аверьянович, — не сдержался Сабуров, разглядывая лужу под кроватью и ничего не понимая.

— Видал, значит, как вода текла? Вот так она и с водопадного уступа тикет. А то и разница, што по сторонам у нее вроде пыль да туман, а внутре — под уступом-то — человек может проскочить. Понял?

— Понял, Степан Аверьянович, понял! — обрадовался Сабуров. — Спасибо, от души спасибо!

Кочегаров важно замолчал, отворотив заросшее рыжей щетиной лицо к окну.

— Спасибо… — вдруг сказал он. — Коли б мы тогда с Сенькой поумней были, видал бы Роман свою хоромину пустой. Да и я прошлый раз-то до того места спустился, а там опять — ни следа, ни горизонту. Тут уж от безделья дошел я до Романовского секрета. И коли б не Васька — ни в жисть бы тебе о том лазе не сказал. Вот тебе и спасибо!

Левое око старика задергалось, по телу прошла судорога, он вытянулся, тяжело дыша, — забылся ли вдруг, заснул. В палату неслышно вошел врач со шприцем.

Сабуров осторожно положил золотые часы под угол подушки, поднялся, скрипнув стулом.

Кочегаров открыл глаза.

— Там, — сказал он, глядя на него вполне осмысленно. — Там прежде всего ищите. И Васька должен там быть…

Сабуров пожал ему руку и стремительно вышел из палаты.

ВСТРЕЧА «ДРУЗЕЙ»

Снег падал без ветра, в тишине. Влажный и теплый, он ложился ровно на сучки, на широкие лапы елей и кедров и даже на тонких веточках берез повисал причудливой кухтой. Вся тайга переменила облик. Конусные сопки казались огромными сугробами снега: кухта как бы скрыла просветы между деревьями, и все стало кругом бело. Ни единый звук не тревожил царственной, все подавляющей тишины. Звери, застигнутые снегопадом, дремали в своих логовах, гайнах, берлогах, норах и дуплах. Ни единого следа вокруг, словно непогода похоронила навеки все живое в тайге. Даже после того как солнце наконец выглянуло из-за туч, зверь еще «отлеживался», ослепленный белизной снега.

Не торопился и Василий Никифорович. Щурясь от солнца, смотрел на зимнее богатство и радовался: много снега зимой — много меда летом. На второй день, как установилась ясная погода и южный ветер бойко сбил со старых лип и берез кухту, егерь решал: пора ли приниматься за дело?

— Да, пора!.. — сказал себе Василий Никифорович и покинул обжитый шалаш.

Рекс был вне себя от радости: носился между елочками, хватал пастью снег, барахтался в нем. Морда его была в снегу, вид шалый, и, замечая, что хозяин улыбается ему — собаки всегда чувствуют настроение человека, — Рекс из кожи лез, чтобы показать, на что он способен.

Василий Никифорович дал ему волю, и, когда Рекс, увлеченный следом козы, умчался в ельник, он не стал его звать: козы молодой пес все равно не догонит, а потешится вволю. Егерь с удовольствием рассматривал свежую, только что «отпечатанную», пахнущую огуречной зеленью книгу тайги.

«Что новенького написала матушка-волшебница, пока отлеживался я в хоромах бабки Фетиньи?» — думал Василий Никифорович, наклонясь над «вышивкой крестом» — следом рябчика, просматривая наброды изюбра. А это чушки прошли — ишь как пропахали брюхом борозду… Ба! А это что?..

Егерь остановился у странного следа огромной величины: два олоча свободно помещались на нем — «лапотник» прошел, шатун. Ишь как провалил снег-пуховичок, а когтищи-то аршинные! Плохо дело, если медведь до снега не залег, теперь всю зиму будет разбойничать. «Надо избавиться от такого соседа, пока он тут не накуролесил», — подумал егерь и, проверив затвор карабина — не замерзла ли смазка, — спешно пошел по следу, соображая, что не вовремя убежал Рекс: задавит еще взбалмошного юнца бурая махина…

«Странно, однако, — размышлял Василий Никифорович, пристально вглядываясь в следы, — у медведя вроде бы передние лапы повреждены… Ну, тем лучше, далеко он от меня не уйдет».

След круто повернул к ущелью, и скоро Василий Никифорович с волнением услышал шум водопада, увидел старый кедр, где когда-то он стоял с дедом Афанасием. След уходил от него вниз, в узкую, тесную расщелину между скал. Егерь подумал, что медведь направился к перевалу, а там, возможно, и еще дальше — в Приморье. Он знал, что шатуны обычно уходят на юг из голодной зимней тайги: на юге им больше пищи и не так холодно.

Он вспомнил, что неподалеку есть землянка, оборудованная еще Романом Соколовским, и решил там передохнуть, а заодно и дождаться Рекса, который непременно найдет его по следу. Он оставил карабин у двери землянки: на морозе ствол не отпотевает и не надо лишний раз чистить его; вошел в землянку и занялся приготовлением обеда. Однако Рекс не появлялся. Колядин начал беспокоиться, когда вдруг послышалось ему прерывистое дыхание, и егерь радостно повернулся к выходу:

— Рекс!..

В то же время огромная туша заслонила проход, вдвинулась и, заламывая руки безоружному, прохрипела:

— Рекс!.. На небе твой пес, Прошка…

Связав изумленного Колядина, бородатый могучий мужик уселся на топчан, широко раздвинув ноги, сжал бороду ладонью-лопатой и сказал:

— Не признаешь, что ли, а? С испугу память отшибло? Ха-ха!.. А вот я тебя сразу признал. Как же: такого носа, как у тебя, во всей России не сыщешь.

— Иван? Ты же… убит!

— Да? — Соколовский остро прищурился, хлопнул себя по коленям в досаде. — А я-то подумал, что ты догадался, выслеживаешь… Ну, все одно — ты мне поперек дороги.

Колядин слушал его, ничего не понимая: ведь он сам видел труп Соколовского, и Кочегаров его признал, и Сабуров. «Какая-то чертовщина!»

А Соколовский, подумав, еще подозрительнее посмотрел на егеря:

— Не врешь, что не следил?

— Нет. За шатуном я шел.

— Ну-ну, — Соколовский ухмыльнулся. — Теперь, считай, ты свое отходил.

Василий Никифорович, все еще недоуменно разглядывая Соколовского, задержал взгляд на олочах его.

— Интересуешься? — Иван стал неторопливо стягивать с себя странные олочи, к подошвам которых были пришиты задние медвежьи ступни. — Жаль, уже менять надо — сносились… А сколько раз выручали! Да и эта вот дубинка хороша! Она у меня заместо передних лап — культяпка. Сам знаешь: попал медведь в капкан, отгрыз лапу, стал калекой…

Соколовский деловито развесил олочи над огнем, заметив чайник, удовлетворительно хмыкнул.

Колядин подавленно молчал, а Соколовский балагурил, наливая себе в кружку чаю и шумно, с удовольствием отхлебывая.

— Что ж, Прошка, или как там тебя? Василий? Давай детство вспомним, про жизнь поговорим… Тут, понимаешь, кроме тебя да Кочегарова, в тайге сыскать меня некому. Ты вот сам ко мне пожаловал, даже карабинчик за дверь выставил. Теперь уже не уйдешь. Ну и дядьку Степана как-нибудь утихомирю. А нонешним таежникам ни в жисть не догадаться. На то мы и Соколовские, не правда ли?.. Вот, погляди, как я тебя с паспортного учета сниму…

Соколовский осторожно вынул из магазина егерского карабина патрон, прихватив его тряпочкой, выдернул зубами пулю, порох высыпал в ямку, заровнял землей, снова вложил патрон и выстрелил вхолостую. Передернул затвор, подобрал гильзу той же тряпочкой и кинул в щель у порога за дверь так, чтобы и видно ее было и снегом не запорошило.

— Теперь ребенку будет ясно: стрелял ты по шатуну, да второпях промазал. Он, конечно, тебя и слопал. Словом, был человек — и нету. Погиб при исполнении обязанностей. Так ведь?.. Телогрейка, конечно, у тебя неплоха, но придется и ее использовать. Для убедительности. Дам ее псу своему, Абреку, располосует как надо. Подбросим неподалеку…

Глянул Иван на угрюмого пленника, в его ненавистью загоревшиеся глаза и с самодовольной ухмылкой добавил:

— Вижу, не боишься меня. Ну да ты и в детстве тоже парень был не промах. Однако нам и домой собираться пора, вечер скоро.

Он напялил на свои ножищи подсохшие олочи с медвежьими когтями, потом засучил рукава и показал глубокие шрамы, синие, рваные.

— Вот видишь, как меня этот мишка погладил, когда я его в берлоге обратил? Силен был, зверюга! Такого бы и батька не враз взял. — Взглянув снова на «друга детства», он подумал, достал из широких штанов полосатый платок. — Придется мне твои буркалы этой тряпицей завязать. Береженого, говорят, и бог бережет. Хоть и не убежать тебе от меня, а все-таки… Ну!

— Не пойду, — произнес Колядин онемевшим языком. — Здесь кончай.

— Это я всегда успею, друг дорогой. Но, понимаешь, подумалось мне: авось ты еще на что-нибудь и сгодишься. Сам не пойдешь — понесу. Я ли не добрый, а?

Связанному веревкой по рукам и ногам Колядину Соколовский обмотал глаза платком, затянул узел на затылке и, взвалив егеря на крепкие плечи, изумился:

— Однако не пошли тебе впрок советские-то харчи, Прошка-Василий. Легок ты, брат, как лесная коза!

— Гад! — выдохнул Колядин.

— Ишь ты, птичка голосок подала! — забавлялся бандит, легко шагая со своей ношей под откос. — Да ругай ты меня, Христа ради, последними словами — все одно для меня это вроде церковной музыки. Сколь времени в молчанке-то я пробыл! Ругай — наяривай!

Василий Никифорович слышал, как они спустились в ущелье. Грохот водопада заглушил голос Ивана, и сейчас Колядин соображал, в какую сторону понесет его Соколовский. Егерь знал хорошо: в этих местах нет никакой возможности перебраться на другой берег стремительной реки, тем более у водопада. Река тут делится на два рукава, огибая высокий гранитный столб с отвесными стенами и с редкой растительностью на вершине. Туда никто еще не забирался. Неужели там устроил этот зверь свое логово? Но как? Егерь почувствовал, как на лицо его хлынула ледяная вода, и на миг ему показалось, что бандит бросил его в бушующий поток.

— Будь ты про-оклят! — крикнул он с яростью.

Но через минуту Колядин ощутил себя лежащим на снегу. До него снова долетел спокойный голос Ивана:

— Побереги нервы, дурак!

Василий Никифорович слышал, как Соколовский отряхивается от воды.

— Что поделаешь — трудности быта, — пробормотал он.

Теперь путь круто пошел вверх. Это понял егерь по тому, что Иван стал дышать чаще, натужнее.

— Помнишь, Прошка-Василий, украинскую побасенку? — хрипло говорил Иван. — Послушай. Вначале кум поднял мешок и озлился: «Однако обманул меня кум — мало мяса положил, не поровну поделил». А когда до своей деревни дошел, бросил мешок на пол и похвастался женке: «Кум-то больше мне мяса положил, чем себе!» Так вот и я с тобой…

Тут внес он егеря в помещение, дохнувшее после ледяного купания жилым теплом, развязал пленнику глаза?

— Вот от батьки моего и наследство!

И рыкнул на огромного пса, оскалившего клыки.

Василий Никифорович лежал у стены на узком топчане, служившем хозяину лавкой. Осмотрелся. Землянка, искусно построенная в нише скалы, была довольно просторной. Печь, сложенная из камней, пол, выстланный наново. У противоположной стены располагалась лежанка, накрытая шкурами дикой козы и медведя. В углу, в изголовье, составленные на манер казарменных козел, ржавели старая берданка Гра, американский винчестер без штыка-ножа, штуцер, дробовик с кривым стволом, изъеденным временем, и другое оружие, имевшее хождение в двадцатых годах на Дальнем Востоке. В стороне, поблескивая жиром, стоял новый русский карабин образца 43-го года. К нему Соколовский поставил и карабин егеря.

В землянке сухо, нагретые камни медленно отдавали тепло. Чистый, отдраенный до блеска медный котел и прочая кухонная утварь, белое выстиранное полотенце, отсутствие пыли — все выдавало в хозяине ту древнюю любовь к чистоте, которой особенно отличались староверы.

Да, это была почти первобытная пещера, и сам хозяин ее по виду мало чем отличался от далеких диких предков, но все-таки было это жилище существа разумного. Впрочем, егерь тут же вспомнил, что медведи, барсуки, даже кабаны весьма и весьма чистоплотны в своих логовах.

Колядин взглянул на дымоход и подумал: хотя хозяин и ловко скрылся тут ото всех, а вот дым от очага должен его выдавать. Если пошлют вертолет на розыски, дым заметят, дым не скроешь.

Соколовский, следивший за Василием Никифоровичем, как кот за пойманной мышью, разгадал его мысль. Усмехнулся:

— Ты, Прошка-Василий, особо не надейся. Еще батька научил меня дым прятать. Или не знаешь как? Летом лапник кладу по ветру, а зимой от водопада такой пар идет, и богу не понять, где что. Так-то. Ну а запах — за версту только разве какой кобель учует… Нет, убежать отсюда не надейся. Если я прокараулю, то уж от пса моего никуда не денешься. Предупреждаю] он враз бросится. Абрек и меня не жалует: дважды уже со своей шеи его снимал. Прибил бы, да, знаешь, приятно, когда рядом смерть ходит — кровь будоражит… Подобрал я его в тайге — одичалого, вот и живем теперь вместе.

Иван снял кухлянку, и егерь обратил внимание, что она сшита не по-здешнему: мех ее незнакомый — видать, на Севере с кого-то стянул.

— Эх, Прошка-Василий, да если бы мы с батькой тайгу не знали, разве мы с ним дожили бы до сих пор? Что ты! Раз только поймал меня дядька Степан Кочегаров, но и то — быть бы ему в царстве небесном, не пожалей я его. Вел он меня в участок — умора! Ружье наперевес, а не знал, черт старый, что у меня в ширинке — браунинг. Ну, сунь я ему пульку под мышку — и поминай как звали. Да не боялся я, знал, что все равно сбегу…

Соколовский набил снегу в котел, разделся, достал с полки кусок вяленого мяса, зачавкал.

— Соскучился я за кордоном-то по нашим, ой как соскучился, — продолжал он откровенно. — А как увидел, что меня в России в штыки встретили, такая меня злость взяла — всех бы под корень уничтожил. Попадись мне хоть тот Степан опять — порешил бы! И в участке сказал тогда: садите меня покрепче — убегу… Да нет, куда им сокола в курятнике спрятать — убег. Пошалил немного в Кривой слободе. Да город есть город — непривычный я к нему. Продал кто-то, взяли меня ночью пьяным, судили. На Севере замуровали как следует! Вот, еле выбрался… Сколь годов просидел — ай-яй…

Василий Никифорович пришел наконец в себя. Ясно понял, что выхода нет: ведь все уверены в гибели Соколовского… Ловко он это подстроил, мнимую свою смерть. Все рассчитал. Кто-то жизнью своей поплатился только за то, что схож был с Иваном. В лагерное белье свое обрядил, лицо разбил до неузнаваемости, да так — будто само по себе упало дерево на спящего. Ловко… Так ловко, что никто не засомневался — ни сам Василий, ни Степан. Разве только Сабуров поколебался…

И вот теперь — западня. Чем больше откровенничает с ним Иван, тем яснее, что живым отсюда не уйти.

— Слушай, Иван, — проговорил Василий Никифорович, — если хочешь сделать одно доброе дело в жизни, — убей меня сейчас. Сию минуту.

Соколовский вздрогнул. Повернулся. Посмотрел угрюмо на Колядина:

— Погожу.

— Дерьмо!.. — прошептал Колядин.

Дико заныло у него в груди. Василий Никифорович уже с полным безразличием следил за тем, как Иван развязал его путы, как отвалил тяжелую потайную дверь в стене и указал жестом: иди.

Егерь очутился в темноте. Когда он привык к мраку, увидел снова сквозь щели убранство землянки, нишу с лежанкой.

— Мне будет спокойнее, когда ты тут, — сказал за стеною Иван. — А слушать ты меня будешь, хоть и не хочешь.

В этот день Иван не произнес больше ни слова, и пленник был доволен и этим. Да, немного радости отмерила ему жизнь на склоне лет. Но он на жизнь не в обиде, он знал и любовь, и счастье, и радость победы, и есть дочь, похожая на отца. Нет, жизнь его не была никчемной, и если за что укорить себя, так только за то, что можно бы еще больше добрых дел совершить.

И тут же подумал Колядин, что словно бы утешает себя, отказываясь от дальнейшей борьбы, спокойно складывает руки, и притихшая в нем ярость снова затопила сердце.

Положение его, конечно, почти безвыходное. Что же кроется за этим неуловимым «почти»? А то, что он пока жив. А если жив, значит, можно бороться. Нужно бороться. И даже хитрить, если это потребуется. Правда, противник силен и умом не обижен, жесток и изворотлив. Тут надо думать и думать…

ЛОГОВО

Соколовский следил за тайгой, примыкающей к Тайменке, к водопаду, оберегал свое логово. Это Василий Никифорович понял по ежедневным отлучкам Ивана, его репликам — все, мол, спокойно на этой земле, можно жить не тужить.

Поев, развалившись на шкурах, Иван начинал долгие разговоры. Он ворошил свое и отцово разбойное прошлое, вспоминал детские годы, Сосновку, жизнь в Харбине после бегства за границу. Василий Никифорович не мог вначале понять, к чему эти исповеди. И даже спросил об этом однажды Ивана. Тот долго молчал, а потом ответил:

— Кто его знает, Прошка-Василий, отчего я перед тобой жизнь свою разматываю. Знаю ведь я, что ты обо мне думаешь. Что слушаешь меня и злобой исходишь в своей клетке. А вдруг ошибаешься ты? — вот о чем я думаю. Вдруг поймешь меня? А? И не станешь судить меня, как прокурор, а проснется в тебе вольный сосновский дух. Как-никак и деды и прадеды наши — одного корня, и, стало быть, кровь у нас с тобой одна. Так?

Колядин тоже ответил не сразу. «Неужели он целью задался обратить меня в свою веру? — подумал егерь. — А для чего? Напарника ищет? Или просто душу потешить?» Сказал бы ему Василий Никифорович «о крови единой» — да толку-то… Не лучше ли, не вернее ли кое в чем согласиться с Иваном, дать надежду ему, что, возможно, когда-нибудь Василий Никифорович и поймет его?

— Что ж, говори, — сказал Колядин со вздохом. — Двух правд не бывает. Одна какая-нибудь непременно победит.

— И то верно, — сказал Соколовский. — Разумно ты молвил, Прошка-Василий. Двух правд не бывает… Меня в этой хоромине мысли заели, как блохи пса. Почему же так получилось, что я, мужик, и сильный, да и разумом не обделенный, вынужден жить на своей земле крадучись? А ты супротив меня — пигалица — в спокойствии да почете? Может, вся революция ваща к тому и велась, чтобы сильных подмять, а всякой шушере править? Что ты на это скажешь?

— Говори, говори, — ушел от ответа Василий Никифорович.

— Вот смотри, — продолжал Соколовский, — тигр один охотится, давит изюбра, кабана, все один! Почему? Это ему под силу. А вот волки — те послабее, и они коллективно нападают, стаей, но тоже берут кабана, изюбра, лося. Так какая же разница лосю, кто его сожрет — один тигр или волчья стая? Это — первое. А второе: если тигры и волки откажутся лося жрать, станут питаться одною травой, то что с ними будет? В коров, в овец они превратятся, и их тут же сожрут новые тигры и водки, которым плевать на мораль, а подавай лищу, да ту, что природой положена. Понял мысль? Ты вот жрешь лося да кабана коллективно. А я предпочитаю один. Так в чем же моя вина? Под ваши законы не подхожу? А кто законы эти придумал? Да те, кому куска живого мяса в драке не достается. Вот тебе суть.

Иван, веря в то, что сказал своему противнику неотвратимую правду, отрезал большой кусок вареного изюбра и, приоткрыв дверь, ткнул мясо егерю:

— Пожуй да подумай. А я подремлю.

Вскоре послышался в землянке мощный храп. Василий Никифорович подождал немного и принялся точить о камень пряжку от ремня.

Еще в первые дни он хорошо осмотрелся. Копнув пол, убедился, что под тонким слоем земли и прелой хвои холодно твердел кварц. Стена — тоже кварц неведомой толщины. О подкопе, следовательно, не могло быть и речи.

Оставалось одно — надрезать тяжелые лиственничные плахи, отделявшие его от логова Соколовского, сделать проход, выйти ночью, успеть схватить карабин, а там — что будет…

Шел день за днем и, когда пряжка стала как лезвие бритвы, Колядин принялся резать стену своей темницы. Хвойный дуб подавался туго, но подавался. Потом, на счастье, Василий Никифорович откопал в углу, в мусоре, железный ржавый костыль и совсем воспрянул духом. Да, время работало на него, он верил в это.

Теперь Колядин охотно вступал в разговоры, потому что под звук мощного баса Ивана можно было не прекращать своей работы и днем. Егерь сам теперь вызывал Соколовского на споры о смысле жизни. Как-то, выбрав удобный момент после обеда, он спросил Соколовского:

— Так ты, Иван, значит, свою истину в жизни нашел?

— Истину? Нашел, Прокопий, — ответил тот, сладко жмурясь и потягиваясь на лежанке. — Самую заглавную истину! Считаю, что люди не должны вместе жить — вот так. А почему? А потому, что только слабые ищут защиты у другого, а сильный и один проживет, ему подпорок не надо. Сам все себе построит, а смерть придет — и в мире почиет. Ведь все одно свой последний час каждый встречает в одиночку.

Он помолчал, прислушиваясь, сказал с усмешкой:

— Ты чего там скребешься, словно шелудивый!

— Так бани-то у тебя ж нет, — в тон ему ответил Колядин, внутренне холодея от мысли, что бандит вдруг догадается о его замысле, — Вот потому и чешусь…

— Ну, чешись… Так вот я и думаю, — продолжал он с удовольствием, — слабому-то и жить не стоит; только зря корм земной будет переводить да худосочие плодить. В колыбели таких давить надо. А то вырастет рахитик, жратвы себе на жизнь добыть сам не может, вот и сосет, как клоп, кровь из сильного. И выходит потом, что и тот и другой — уже к жизни не годны. Вот за это и коммунию ненавижу, и всякое человеческое общество. Жил я без него — и помру сам по себе.

— Зачем же ты тогда меня держишь? — спросил Василий Никифорович.

— Авось ты от меня ума-разума наберешься, а? Да может, еще на что и сгодишься…

— Может быть, — дипломатично, со скрытой иронией ответил Колядин. — Но свой-то ум еще при мне.

— Ум-то умом, а только не все по уму выходит, — вздохнул Соколовский. — Зверь в людях сидит лютый, страсти такие, что если наружу их выпустить… По себе знаю! По уму-то я тебя давно уже к праотцам отправить должен, а ты вот живешь… Помню, сидел я в пересыльной с двумя парнями: братцы-близнецы. Щеки у них румяные, волосы — витый шелк, глаза — лазурь небесная. Ангелы! За что ж, думаю, таких младенцев святых со мной — разбойником — в одной клетке держать? А после узнал: эти херувимы, не моргнув, могли человека зарезать! А вынув его сердце, еще посмотреть, как оно бьется. Эге, думаю, не одни мы с батькой такие на свете — есть и почище. Мы-то хоть с ним из-за золотишка убивали, а эти ангелы — за просто так, из удовольствия. Почему так?

Василий Никифорович прекратил свою работу и глухо ответил:

— Знаю, видел таких. На фронте мы били их без пощады, как бешеных волков. И если бы ты мне тогда попался — не стал бы церемониться…

— Ха-ха! Люблю откровенных, — развеселился бандит. — И оттого еще и людей-то ненавижу, что редкий из них способен сказать голую правду. Кишка тонка! А ты, выходит, можешь. Хвалю!

— Не видал ты, значит, настоящих людей.

— А их просто нет! Вот ты веришь людям, а я — нет. По мне тогда человек хороший, когда он спит или в гробу лежит.

— Скучно живешь, Иван. Тоскливо.

— Скучно?! — удивился Соколовский, вскакивая с лежанки. — Вот уж нет. Я, если хочешь знать, счастлив, когда запускаю зубы в сочный кусок мяса. И такое удовольствие я могу сделать себе, как только захочу. А вот ты? Что ты ломаешься, строишь из себя святошу, а? Ведь не маленький… Все решает сила, Прокопий. Кто сильнее, тот и прав. А мораль — утеха нищих и больных! У людей — у кого больше золота, тот и хозяин, тот кушает сладко, и спит на пуховой постели, и воняет одеколоном. А кто без гроша — тому и помои хороши…

Соколовский сыто рыгнул, помыл чашку и полез к себе на лежанку. Довольство и покой, любование собой так и сквозили в каждом его движении. Уже засыпая, он сказал:

— Ты смотри, Прокопий, если хочешь — иди ко мне в товарищи. Лес ты знаешь, как я. Будешь слушаться, подарю тебе жизнь. Это ли не царский подарок, а? Вдвоем, однако, не так скучно! Бабу б можно какую-нибудь сыскать, да от них одна маята. Если б не Нюрка, сука, разве бы я торчал на Севере? Провались они пропадом. Свел бы их всех под корень.

В землянке раздался мощный храп сытого, сильного зверя. На минуту Василию Никифоровичу показалось, что он каким-то чудом угодил в пещеру первобытного человека. Вспомнились сказки о Синей бороде, о страшных людоедах — вообще в голову полезла всякая чертовщина, — он чувствовал, что задыхается в своей мрачной норе. Всю ночь он не сомкнул глаз, упорно делая свое дело. Только к рассвету, порезав себе палец, он откинулся на холодный пол землянки и замер в изнеможении.

Соколовский проснулся, как обычно, рано. Долго лежал, прислушиваясь к шорохам за стенкой, где находился его пленник.

— Прокопий, спишь? — спросил он.

— Нет, — дрогнувшим голосом ответил Колядин.

— Никак у тебя там крыса завелась? Слышу сквозь сон, что она, стерва, бревно грызет. Ты бы ее прибил, что ли… Спать мешает.

— Я ее чуть не поймал, когда она по моему лицу утром пробежала, — соврал Колядин и облегченно вздохнул. — Прибью, конечно… Она вон мне палец прокусила.

— На вот тряпку, завяжи. — Соколовский встал и просунул ему через щель лоскуток. — А то еще от заражения крови помрешь раньше времени.

Он задвигался по землянке, прибирая вещи и по обыкновению разглагольствуя:

— Вот я — сильный мужик, верно? А подохну — мыши, крысы сразу станут храбрецами: растащат меня по всей тайге по кусочку, и костей поминальных не найдешь. Они вон изюбриные рога так приберут, что и следа не оставят. Ничего! Вся мораль тут кончится: они даже с большим удовольствием меня съедят, чем тебя, потому что я сытее и дороднее тебя и у меня больше мяса. И так всегда: посмотри, как природа меня, да и тебя тоже, устроила — руки-то к себе гребут, а не от себя! Они хватать, рвать приспособлены, душить…

— Ну, это как сказать, — неопределенно ответил Колядин. — Ты же о звере говоришь, а не о человеке.

— А человек что? Да он еще хуже зверя бывает!

«Вот как ты, например», — с ненавистью подумал Колядин, а вслух сказал:

— Ты прав, конечно, бывает…

Соколовскому казалось, что его «друг детства» подает надежды. Глухая тоска одиночества, от которой он все-таки страдал, сам не понимая ее причины, уже не томила, как прежде, потому что рядом с ним жил человек, а он, Иван, был властен над ним. И это доставляло Соколовскому удовлетворение. Даже то, как называл он Колядина — «Прошка-Василий» — казалось Ивану остроумным, потому что намекало, по его мнению, на путаное безотцовское детство егеря, на какую-то его ущербность.

Он разрешил Колядину даже прогулки. Под бдительным надзором Абрека и самого Ивана Василий Никифорович гулял порой по узкой площадке скалы, любовался пенным каскадом водопада, зимней тайгой, расстилающейся перед ним древней красотой.

— Чем не жизнь, Прошка-Василий? — говорил ему Соколовский, следуя в двух шагах. — Пусть там, в городах, люди маются за кусок хлеба. А здесь у нас всего довольно. Зверя всегда добудем. И без выстрела. Петли и ножи, опадные колоды и самострелы расставлены у меня на верных тропках. Мукой я, слава богу, с осени запасся, солью тоже. Чего еще надо? Радуйся, дыши!

На наш век всего тут хватит. А что потом будет — нам-то до этого какое дело? Один раз живем!.. А если кто нам вздумает помешать, так упрячем, так ублаготворим, что и на страшный суд такой не явится — дороги не найдет. Как, а?

— Это надо подумать, — рассеянно ответил Василий Никифорович, подмечая расположение скалы, стараясь разгадать, где находится проход под сметающим все водопадом.

— Думай, думай, я подожду! Мне не к спеху. Только б никто нам не помешал, — соглашался Соколовский. — Ну, хватит шагать, топай к себе в нору.

Как бы то ни было, предосторожностей Иван не забывал: не разрешал Василию Никифоровичу подходить близко, тщательно прикрывал за ним тяжелую дверь сноры» и впускал Абрека в землянку, когда уходил в тайгу. Во всяком случае, положение егеря нисколько не улучшилось от того, что хозяин логова стал к нему более внимателен. Колядин по-прежнему сидел в своей темнице. Прогулки целиком зависели от прихоти Соколовского, от погоды. Он разрешал прогулки в метель, да и сам уходил в тайгу только в снегопад: побаивался, что неожиданно может появиться вертолет.

Однажды он вернулся настороженным — у старой землянки увидел следы людей и собак. В другой раз, забравшись на высокий кедр, он пристально осмотрел всю местность, прилегающую к пропасти, и заметил труп Валета. Иван знал, что эта собака принадлежала Степану Кочегарову, и, разглядев следы, догадался, что пчеловод где-то поблизости. Соколовский ничего не сказал о своей разведке егерю, но Василий Никифорович заметил перемену: Иван помрачнел, не донимал болтовней.

Хорошо зная, что пчеловод живет один на пасеке, Соколовский решил убрать его с дороги. Бандит не исключал того, что старик мог догадаться о тайне его логова. Подождав благоприятного дня, Иван отправился на пасеку. Он застал пчеловода полубезумным и умирающим. Понаблюдал полчаса за ним и, видя, что старик обречен, Иван не стал добивать его, решив не давать лишних улик.

Вернулся Соколовский к вечеру в свою землянку повеселевшим.

— Ну, Прошка-Василий, теперь нас и сам сатана не найдет! Старый дурень Степка Кочегаров приказал долго жить. Шастал он тут окрест недавно, надо думать, с фараоном. Тебя искали, не иначе! Две собаки с ними. Ну да мы тут с тобой как у Христа за пазухой — не сыщешь…

В этот день Иван приволок с собой убитого кабана.

— Теперь хоть до самой весны харчей хватит. А о тебе скоро забудут, сгинул человек в тайге — и все.

Василий Никифорович невольно сжался: да, это правда, могут поверить в несчастный случай, поверил же он сам в смерть Соколовского.

В эту ночь и в следующую егерь со злостью резал и резал неподатливый листвяк, готовя путь к свободе. Он уже видел, как в темноте, под храп врага, выйдет из своего заточения, оглушит Ивана ударом приклада винтовки, свяжет и посадит в эту нору. Пристрелит Абрека — и… Дальше он уже не мог думать: сердце начинало колотиться, дрожали руки…

— Послушай, Прокопий, — говорил ему Соколовский после жирного обеда, выбрасывая кости полубе-шеному от голода Абреку. — Ну, в чем этот самый смысл жизни, как ни в том, чтобы сытно покушать? Вот смотри, как только человек на ноги свои становится, ему что надо? Покушать. А чтобы покушать, надо или поработать, или украсть. Сытый, он уже думает, как отдохнуть. И потом — опять все сначала: получается вроде круга. Человек как белка в колесе описывает эти круги, пока душа его не понадобится богу. А если он и в это не верит, то просто сдыхает как собака. Следующий рождается — и опять все сначала. Правильно я говорю? Иному мало просто брюхо набить — он, как колонок, давит себе больше пищи, чем может враз съесть. Другому — бабы одной мало, он гарем, на манер турков, заводит. А третий — от работы так балдеет, что уж, кроме нее, ни в чем другом и смысла не видит. Но как ни крути, а в сортир и короли ходят. С круга этого вечного никто еще не сошел и не сойдет. Разве только сумасшедший какой… Вот я и думаю: зачем это философов разных в городах держат, когда и так все ясно, из чего жизнь состоит, а?

Василий Никифорович не мог не оценить своеобразной логики рассуждений своего мучителя, даже подумал: сколько добра мог бы сделать этот сильный человек, если бы обстоятельства его жизни сложились по-иному и вырос он не на бандитских заповедях своего темного отца.

Но реки вспять не текут, и, видно, с самого детства Иван впитал в себя чувство превосходства над людьми, ненависть к ним, нетерпимость ко всяким интересам, кроме своих. Сам себе выработал несложную схему жизни, удобную для разбоя. Иван не глуп, но ум его дремлет, утвердив лишь несколько несложных, годных на все случаи жизни, примитивных истин.

— Вот ты уверен, что надо делать добро, — продолжал Соколовский. — А я думаю, что твое добро для меня — голое зло. А то, что мне добро — для тебя зло. Ну и что? Разве от того, что все люди только за одно добро будут стоять, спокойнее будет? Навряд ли. Каждый будет лезть вперед — вот, мол, он и есть самый добрый, а другой — дурак и злой. И друг другу за это глотки перегрызут…

— Темнота ты, Иван, — ответил Колядин.

— Вот-вот, — охотно согласился Соколовский. — Я об этом и говорю. По-твоему, я дурак и злодей. А по-моему, ты и ногтя моего не стоишь. Вот и вся философия. Однако же правда моя сильнее: если не дам я тебе куска, ты с голоду подохнешь. И ты это, слава богу, уже понимаешь… А я каким родился, таким помру: мне дела нет до ваших хлопот, своих достаточно…

В трубе запела метель. Соколовский тщательно прикрыл за собой дверь, предварительно проверив запор на темнице, и вышел на промысел. У порога остался лежать Абрек. Через минуту он с глухим рычанием бросился к темнице: услышал, как самодельный нож точил дерево. Да, если Соколовский вздумает поселить Абрека в землянке, дело будет плохо: его уши слышат даже во сне.

Пользуясь уходом тюремщика, пленник не обращал внимания на беснующегося Абрека, резал дерево с такой яростью, что руки скоро покрылись кровавыми мозолями. Это было совсем некстати, опять погорячился: тюремщик мог заметить мозоли, понять, чем занимается Колядин. Но прекращать дело нельзя. И, орудуя заточенным костылем как долотом, егерь в этот день столь успешно продвинулся к своей цели, что еле сдержал крик радости, когда чуть не пробил плаху с одного бока навылет…

Соколовский вернулся под вечер встревоженный.

— Слышишь, Прошка-Василий, не унимаются твои люди. Шляются вокруг, будто им другого места нет. Один какой-то дурак забрался на тот кедр, помнишь, здоровущий? У самого-то ущелья? Но, видать, не шишкарь. Не за кедровыми орехами полез. С биноклем сидел… Надо, однако, перебираться отсюда. За перевалом, ближе к Приморью, будет, наверное, спокойнее. Жалко только доброго места, но смастерю другую землянку. А эта в запас останется. Не скоро ее найдут, разве случайно…

Соколовский вышел, принес охапку дров на ночь: печь всегда топилась только под вечер, когда густые сумерки наплывали на тайгу. Ни разу не отступил он от этого правила, хотя порой в продутой за сутки землянке бывало для Василия Никифоровича нестерпимо холодно.

Да, этот зверь умел скрыть свое логово.

ОПЕРАТИВНАЯ ГРУППА

Говорят, человек, отправившись в дорогу, первую половину пути думает о том, что он забыл дома, а вторую — что ждет его впереди. И Касьянов не был исключением. Под грохот вездехода он вспоминал расставание с женой, ее напутствия. Затем перебирал в памяти детали последнего разговора с Сабуровым и, наконец, задумался о своих помощниках: горячем и смелом лейтенанте Ахметове, о Савельеве, сдержанном и неустрашимом…

Может быть, кто-то из них в смертельной схватке с вооруженным бандитом погибнет. Может быть…

Савельев? У него уже трое детей мал-мала меньше, жена больна, не работает, и он еле сводит концы с концами, потому что огорода себе завести не может — служба… Ну, ладно, а почему должен умереть Ахметов? Сейчас, прижавшись к его плечу, он напевает свою татарскую песню, и длина ее равна длине их пути. Его любимая девушка где-то живет в старой Казани и каждую неделю присылает ему письма. И Ахметов, прищелкивая языком, сразу становится серьезным и весь вечер рассматривает листок письма, словно хочет найти в нем кроме текста еще что-то, не менее важное. Почему? Зачем он должен умирать?

А Колядин, которого они теперь все вместе ищут? Ему — зачем? Гитлеровская пуля его не взяла, а от бандитского ножа он погибнет? Сколько же один подлец может наделать горя! Если эту сволочь не обезвредить, он может принести еще больше зла, чем уже принес. Потому они и едут, оставив свои семьи, любимых, чтобы другие могли быть счастливы. Раньше — до женитьбы — Касьянов как-то не задумывался об этом. Его увлекала борьба с сильным и опасным противником — она подкрепляла его мужскую гордость, будоражила кровь, как вино, но он мало задумывался над целью этой борьбы. И только сейчас, поняв ответственность не только за себя, но и за других, он увидел ту истину жизни, которая лежит в основе всех человеческих отношений. Ему вспомнилась дилемма: «Если я только за себя, то зачем я? А если я — за всех, кто за меня?» Лет десять назад она показалась ему туманной и риторичной, а сейчас. он увидел внутреннюю пружину этой простой мысли.

— Ахмет, — сказал Касьянов, — о чем ты поешь? Ахметов повернулся, блеснул черными вишенками глаз с косым разрезом, легонько толкнул его в бок и ответил:

— Моя пел о Казани. Ай, Димка, какие там яблоки! Кулак свой дай — во! Такой. Девушка там есть — тысяча и одна ночь. Красавица. Солнце? Оно тусклое, когда она смотрит…

— Ну-у, — улыбнулся Касьянов.

— Твоя Валя — замечательная. А моя…

Ахметов не успел договорить: вездеход круто развернулся и едва не уперся в крыльцо егерского дома. На пороге стоял без шапки Савельев.

— Приехали!

Зашли в дом, разделись, аккуратно сложили в углу автоматы, на стол поставили рацию, рюкзаки с провиантом, мешки.

— Ого! — удивился Савельев. — Не пожалел на вас Сабуров добра. А почему без собаки?

— Сабуров сказал, — ухмыльнулся Ахметов, — ты будешь ее заменять.

— Ах ты, скворец заборный! — не обиделся Савельев, схватил его в охапку и бросил на кровать. — Я тебе!..

Отбиваясь, Ахметов визжал:

— За нападение при службе… статья уголовного кодекса…

— Я тебе покажу кодекс! — ревел Савельев, обрадованный тем, что наконец все они тут вместе. — Тут тебе — не город. Тайга!..

Он выпустил юркого Ахметова из своих железных объятий.

— Да, тайга, братцы, — подвел итог встречи Касьянов.

Ее можно было видеть прямо из окна дома: она настороженно стояла в тридцати метрах, ощетинившаяся елками, изрубленная горами, распадками, скованная декабрьским морозом. Ее немота раскалывалась порой треснувшим от стужи деревом или эхом упавшего лесного великана.

Наскоро перекусив, а потом тщательно протерев стол, сели за разработку диспозиции. Предполагалось двоим — Касьянову и Ахметову — идти старым следом до землянки, Савельеву — дожидаться поисковой группы и прочесать лес вдоль Тайменки, поднимаясь вверх — к водопаду. Касьянов развернул карту с поправками, которые были получены после безуспешных рейсов вертолета над этими местами. Ахметов сел за рацию, чтобы доложить Сабурову об их действиях. Вдруг рация, настроенная на условленную волну, передала, чтобы группа ожидала вертолета.

— Сабуров что-то придумал, — сказал Касьянов и посмотрел на Савельева, хмуро сидевшего в углу, недовольного тем, что вместо активных действий ему предстояло снова сидеть в доме егеря и ждать, когда подойдет поисковая группа. — Может быть, и ты, Гриша, не будешь сидеть на скамейке филином!

— Ей-богу, братцы, надоело! — откровенно признался он. — Как тут один егерь торчит по полгоду — не понимаю. С тоски и одиночества можно подохнуть!

Все они уже знали, что начальник отделения разрешил Сабурову возглавить поиск, но сам Яков Андреевич пока остался в городе. Он решил еще раз вернуться к делу Соколовского и все тщательно проверить. Отправляя Касьянова с Ахметовым и Савельевым, Сабуров рекомендовал им провести тщательную и по возможности скрытую разведку всей местности, прилегающей к Тайменскому водопаду.

Верил ли сам Касьянов в «воскрешение» Соколовского? На этот вопрос Дмитрий уже не мог ответить отрицательно. Сомнения Сабурова передались и ему. Окончательный ответ могла дать только тщательно проведенная операция. У оперативной группы есть все — новейшие приборы, отличное оружие, рация. Есть цель. Пусть сформулированная как гипотеза, но сформулиро-ванная. Нет лишь пока нитей, которые неопровержимо бы вели к Соколовскому, если он существует, нет и гарантии безопасности. Что касается Колядина, то Сабуров, как, впрочем, и Кочегаров, рассчитывал найти следы егеря там, где они пересеклись со следами Ивана Соколовского.

При последнем разговоре по радио Сабуров сказал:

— Будь осторожен, Дима. Хоть мне и не положено это говорить тебе, но не лезь, пожалуйста, на рожон. Умом бери, если встретится он тебе. Соколовский — редкий и чрезвычайно хитрый бандит. Сильный и безжалостный. Понял?

— Понял, — ответил Касьянов. — А вы уже убеждены, что он перехитрил нас летом?

— Почти, — отозвался Сабуров. — Я, Дима, еще дважды навещал старика Кочегарова. Кое-что прояснилось. В частности, недалеко от известной тебе землянки старик потерял нож, подобранный им на кабаньей тропе. Что это значит, спроси у Савельева, он тебе объяснит. Кроме того, исследуйте опадную колодину, которой был убит пес Кочегарова. Старик не уверен. Все же он сомневается и предполагает, что браконьерствовать мог и Колядин. Но я начисто отрицаю это. Я знаю Колядина. И ножи, и колодины он ставить не станет. Слышишь? Не станет! Убежден! Следовательно, кто-то орудует в том районе, а почерк похож на почерк Соколовского. Вот, собственно, и все… Скоро прибуду к вам на вертолете…

Через час над домом егеря загрохотал вертолет, поднимая снежную пыль и сбивая с кедров кухту. Пилот, несмотря на разреженный горный воздух, смог зависнуть и бросил вымпел прямо на крыльцо дома. Взревели моторы, и громадная птица-стрекоза растаяла в ясном голубом небе, скрывшись за перевалом.

— Вдоль границы пошел, — сказал Савельев. — Патрулирует. Это, видать, Сабуров пограничников подключил…

Касьянов внес вымпел в комнату, развернул, прочитал. Обратился к Савельеву:

— Гриша, когда ты Кочегарова в больницу отправил, ты после него чай из котелка, что на печке стоял, пил?

— Нет, Дима, — подумав, ответил Савельев. — Ни капли там не было… Я котелок снегом набивал. А в чем дело?

— А в том, что чай выпил тот, кто похитил или убил Колядина. Кочегаров настаивает, что Иван Соколовский приходил к нему…

И Касьянов пояснил товарищам план Сабурова, несколько иной, нежели тот, что составили они.

— Ты вернешься сейчас к дому пасечника, — сказал он Савельеву, — отыщешь, если сможешь, старые следы шатуна и пойдешь по ним до конца. Может случиться так, что мы встретимся с тобой в одном и том же месте.

В глазах Савельева загорелся охотничий азарт:

— Значит, друзья, есть подозрение, что шатун — не шатун?

— Будем проверять, — уклончиво сказал Касьянов. Группа стала собираться в дорогу.

— Вездеход-то отпустили! — простонал вдруг Савельев.

— Ай, Савелюшка, — ласково сказал ему Ахметов. — Какой ты нежный барышня! Ему «кадиллак» нада… А вот это не хочешь?

И Ахметов указал ему на груду вещей, сваленную в углу.

— Лыжи! — радостно вскрикнул Савельев. — Горные!..

— Вот. И полетишь с горка, как… — Ахметов секунду подумал и добавил: — Взлетишь, как орел, но… не падай, как ворона!

— Я тебе, Ахмет, другие лыжи сделаю. Знаешь? Ноги, руки к спине прижму… Только встреться мне один в тайге.

— Ай-вай! Товарищ старший оперуполномоченный… Он мне угрожает. А за угрозу по статье номер…

Савельев уже не слышал его, хлопнул дверью.

— Лейтенант Ахметов, — сказал ему Касьянов. — Отставить шутки.

— Есть, — серьезно ответил Ахметов и наклонился над письмом Сабурова.

— Смотри сюда…

Лейтенант впился в чертеж Сабурова, изучал его минут десять, потом сказал:

— Думаю, бой будет вот здесь — у этого водопада.

Готов? Пошли…

На третий день пути Ахметов обратил внимание на то, что около солнца, стоявшего еще высоко, стали быстро накапливаться серые, дымчатые облака. Потянуло холодной сыростью. Касьянова беспокоила перемена погоды. Он рассчитывал без помех добраться до землянки и оборудовать там основную базу. Старые следы, оставленные им и Кочегаро'вым, были еле заметны на снеговом полотне тайги: метель, случившаяся после его возвращения в город, сделала свое дело. Если снова пойдет снег, то скроет все. Касьянов и Ахметов прибавили шагу.

Поход с Кочегаровым пошел на пользу Касьянову: его цепкий глаз узнавал знакомые повороты, засечки, на которые указывал ему старый пчеловод. Дмитрий шел впереди, разгребал снег, как бульдозер. Ахметов еле поспевал за ним. Пот застилал ему глаза. Лямки рации нестерпимо давили плечи. Оступившись на крутом косогоре, Ахметов поцарапал лицо, наткнувшись на сухие и острые, как стрелы, ветки пихты… Нет, не зная тайги, тяжко в ней.

Лишь под вечер добрались они до землянки. Ахметов свалил с плеч груз и сел на нары, не в силах шевельнуть и пальцем. Касьянов устал не меньше — руки его дрожали, когда он ставил в угол свой автомат, снимал варежки. Однако он, по-видимому, и не помышлял об отдыхе.

— Ахметов, — сказал он ему, тяжело дыша. — Останешься здесь. Что бы ни случилось, не выходи отсюда, пока не стемнеет. Ясно? — И пояснил: — Тебе нельзя отлучаться. Ты — на рации…

Прикрыв за собой дверь, Касьянов с биноклем и автоматом вышел, наказав Ахметову ни под каким видом не зажигать в землянке огня.

Падал легкий снежок. Тайга помрачнела, в вершинах, набирая силу, загудел ветер. Вечерние сумерки, накапливаясь между гор, затягивали пеленой угрюмые кедры. Касьянов, освободившись от груза, шел легко, но осторожно. Свежего следа шатуна нигде не было видно.

Дмитрий вышел к высокому кедру, наклонившемуся над ущельем, и, прикрепив к поясу монтерский пояс-ремень, а к ногам стальные когти, как кошка полез наверх. Автомат мешал ему, и, когда он добрался к самой кроне, повесил его на сучок рядом с собой. Следовало засветло осмотреть подходы к водопаду, скалу, дробившую водопад на два рукава. Восьмикратный бинокль прощупывал метр за метром, но ничего подозрительного Касьянов не видел. Снег, чистый снег, черные проплешины на камнях, обдуваемых ветром, и ни единого следа.

Гремел водопад. В узкой расселине он клокотал. Львиная грива его перекатывалась, как по ступеням, исчезая в узкой расселине. Струился туман, смешиваясь с падающим снегом. Над «чертовым пальцем» вздымалась в середине водопада скала, куда, как говорил Кочегаров, нет прохода. А если есть? Если именно в этом труднодоступном месте прячется тот, кого они ищут? «Дождемся Савельева, — принял решение Касьянов, — и ночью с помощью приборов пойдем к водопаду».

Касьянов отвел бинокль в сторону. Последний луч солнца, утонувшего в туче, скользнул по стеклу, и оно вспыхнуло алмазом… Какая все-таки красота вокруг! Земля, родная земля!..

ЗОЛОТО

К вечеру Соколовский стал беспокойнее. Сначала он хотел привязать Абрека к двери землянки, но раздумал — оставил на свободе. Потом принес огромную Колодину и ею придавил двери изнутри. Сделав это, он чистой тряпкой протер и зарядил карабины. Недоверчиво посмотрел на небольшое окно, затянутое бычьим пузырем. С той стороны окна темнела лишь крохотная приступочка, обрывающаяся в пропасть, и к окну можно было попасть только через крышу. Другое оконце — напротив двери — тоже было надежным: узкий карниз скатывался к ущелью, где гремел водопад. Там, где лежанка, — глухая кварцевая стена. «Умел делать тайник батька!» — с удовлетворением подумал Иван. Кряхтя, залез под стол, попробовал крышку подполья, она подалась легко.

Василий Никифорович, следивший за ним через щели своей темницы, понял, что его тюремщик почуял опасность и готовится к ней. Неужели где-то близко товарищи, близко помощь? Сказал же Соколовский о каком-то шишкаре с биноклем. Но за кедровыми орехами и вправду никто с биноклем не полезет. Значит, ищут. Ищут, конечно, его, Колядина, и не предполагая, что жив Соколовский. «А ведь это может дорого обойтись товарищам, — думал егерь. — Как дать сигнал, как предупредить об опасности?» Василий Никифорович забыл о себе, мысль о том, что бандит прежде всего расправится с ним, даже не приходила ему в голову. «Единственное, чем могу быть полезен, — соображал Колядин, — это броситься на Соколовского. Пролом-то уже готов… А пока что нужно говорить и говорить, отвлекать…»

— Иван, — начал первым разговор Василий Никифорович. — Я так и не понял, зачем ты вернулся в Россию? Жил бы безбедно за границей. С твоими-то способностями…

— Ишь ты, — отозвался Соколовский. — Способности признал.

— Так почему же вернулся?

— По тайге соскучился.

— Не верю.

— И правильно, что не веришь, — буркнул Соколовский. — За золотом сюда пришел! Золото тут. А вывезти его отсюда — даже мне не под силу. Может, ты, когда поумнеешь, поможешь…

— Да, с золотом там жить можно, — сказал Колядин.

— Еще бы! — Соколовский оживился, словно тронул егерь заветную струнку его души. — Видишь, когда из тюрьмы я утек и сюда добрался, один батькин клад враз нашел. А вот второго — сколь дней до снега шарил, каждую щель тут ощупал, каждый камень простукал — нету! А бросать жалко… Хоть и того, что нашел, говорю, одному не унести. Вот и маюсь. Муку, соль да сахар у дядьки Степана из омшаника выгреб. Бродягу одного встретил, очень схожего по обличью, в тайгу заманил, устроил свои похороны. Только успокоился, а тут зима на носу. Что делать? На снегу я, как таракан в сметане. Пришлось шатуном стать. Ладно, думаю, перезимую как-нибудь, а к весне второй батькин тайник найду. И золотишко все к границе перенесу… Да вот ты мне как на грех попался! Не надо было брать тебя — лишний шухер на свою голову. Но взял. И, видно, ошибся. Настырно ищут…

— Просто дуреешь от страха, — с усмешкой сказал Колядин. — Кому я нужен, чтобы искали. Сам же говорил, что покрутятся и забудут.

— Не забывают, кость им в глотку, — проворчал Иван. Он взял карабин, загнал патрон в патронник, прислонил ружье к лежанке, прилег на шкуры. — А мы бы хорошо за границей пожили. Если бы ты помог, я бы тебя не обидел…

«Пристукнул бы при первом удобном случае», — мысленно закончил Василий Никифорович фразу.

— Спасибо батьке, — говорил Соколовский негромко, — позаботился о сыне. Хоть сам выгреб поболетого, но и меня не обидел. Прощались когда, обнял меня и говорит: «Поеду я, Ванька, в Австралию. Там русские эмигранты живут, и я проживу. Хоть и потрепали нас хунхузы на перевале, но золотишко-то я сберег. Да и дома осталось». И указал мне эту землянку. «Как хочешь, — говорит, — оттуда его выволакивай, а меня не поминай лихом». С тех пор мы и не виделись… Вот и пришел я тогда. Погуляю, думаю, на просторе в матушке Рассее… Погулял, как же! Казенные харчи, да небо в крупную клетку. Дважды бежать пытался, да неудачно, только срок добавляли. А в третий удалось.

Соколовский прикрыл ладонями заросшее лицо. Когда он убрал руки, Колядин увидел в его глазах крупные слезы.

«Эх, как его проняло», — подумал со злостью егерь, а вслух сказал:

— А золото-то где?

— Много захотел, — проворчал Соколовский, — упрятано надежнее, чем в швейцарском банке… Эх, молодость, молодость! Широко я пожил, желаний своих не сдерживал. И вот угодил как дурак туда, куда Макар телят не гонял… Помню, сжал я охранника, как куренка, — из него и дух вон. Так славно я его захватил! Ну и чесанул по полю. Бегу. Проволоку колючую карабином охранника враз сорвал и… Тайга уже близко. Прожектор горит, меня щупает в темноте, сирена завыла. Бегу, как заяц под фарами, слышу, стреляют. Кувыркнулся раз-другой, ну, а когда до тайги-то добрался, тут уж поминай как звали. Ушел. Из карабинчика потом только двух собачек прихлопнуть пришлось. Да-а…

Василий Никифорович сжал в руке костыль, наточенный им, как кинжал, и твердо решил — если Соко-ловский просунет еду через затвор — броситься на бандита. Хотя бы ранить. Все-таки менее опасен будет он тем, кто придет — обязательно придет — сюда. Но Соколовский, видимо, не был расположен в этот вечер кормить своего пленника: все, даже кости, выбросил Абреку.

Где-то в вышине прострекотал вертолет. Соколовский вскочил, подбежал к оконцу, выворачивая головусилился рассмотреть сквозь мутный пузырь, куда пошла машина. А Колядин, словно ничего не услышал, задал вопрос, который готовил уже много дней.

— Иван, а Иван!

— Чего тебе?

— Скажи как на духу — отца моего, Никифора Колядина, вы с Романом убрали?

— Мы, — зло бросил Соколовский. И тут же добавил: — Какой он тебе отец был! Степаном звали твоего отца. Или никто тебе об этом не сказывал?

— Сволочь…

Соколовский с глухим рыком бросился к темнице, выхватывая из-за пояса огромный нож, а пленник, сжав в руке костыль, ждал и хотел этой минуты.

Вдруг длинный нож упал на пол с каким-то глухим стуком.

— Подожди, не торопи… Придет твой час, — прошептал бандит, и звериная тоска послышалась в его дрогнувшем голосе. Тяжело опустился на скамью, замолчал, что-то обдумывая. Потом заговорил, как о давно решенном: — Мы теперь с тобой связаны одной — смертной веревочкой, Я не скрывал от тебя своего прошлого, потому что уверен: из своих рук я тебя не выпущу. Даже на том свете! Ты считаешь меня зверем-шатуном… Ты всю жизнь свою ловил и губил таких, как я. Но теперь все переменилось: теперь я — шатун — взял тебя в плен. И как у вас говорят «товарищи»: «Кровь — за кровь, смерть — за смерть»… Ясно? Но я не такой добрый, как ты: я не убью тебя сразу, как ты о том просил. Я каждый день это могу сделать и каждую минуту. И ты не будешь знать, когда это случится.

— Не русский ты, хоть и Иван. Выродок какой-то, — с презрением ответил Василий Никифорович.

— А ты русский?! — вдруг дико заорал Соколовский. — А я вот в этом не уверен. Такие, как ты, продали Россию — не я. Я свою кровь ни с кем, ни с какими инородцами не смешал. А вы?.. Вот у тебя, я знаю, жена — молдаванка, а кто же теперь твои дети, а? Дерьмо всмятку. Староверы сосновские крепко блюли свою кровь, ни с кем не блудничали. Так вы их — под корень! Пугалы вы огородные, а не русские. И не тебе меня судить: мне наплевать сейчас, куда идти — в Америку ли, в Австралию ли, как батька, в Бразилию или Африку… И все из-за таких, как ты, будьте вы прокляты!

Установилось тягостное молчание. В тишине доносился глухой посвист метели, все погрузилось во мрак.

— Эй, Прошка — сирота России, — с издевкой снова заговорил Соколовский. — Молись сегодня своему советскому богу. Завтра уже будет некогда. Надоел ты мне хуже горькой редьки. Я думал, с тебя хоть какой-нибудь толк для меня будет. Вижу — ошибся! Завтра я подамся отсюда. Заберу золотишко и — поминай как звали. Только ты, когда будешь молиться, скажи своему богу — есть на свете и еще один бог — мой! И пусть твой бог поостережется, не будет таким дураком, как ты сам. Вот тебе и вся моя правда!

Василий Никифорович как оглушенный сел на земляной пол своей темницы.

За стенкой сопел, укладываясь на ночь, Соколовский. Он повозился в темноте, покряхтел и затих. Молчал и егерь, вслушиваясь в тревожные шорохи ночи, в тоскливую песню метели.

Прошло с полчаса, храп донесся сквозь стену. «Пора, — решил егерь, — сжимая заостренный костыль. — Еще немного и выйду».

Ладони кровоточили, но Василий Никифорович уже не берег их, резал и резал последние жилы тяжелых плах, прекрасно отдавая себе отчет в том, что если Соколовский вдруг проснется, след от пролома уже нельзя будет не заметить, и тогда Иван, не мешкая, расправится с ним. Ножом ли, пулей — какая разница. «Нет, лучше бы пулей, — мелькнуло у Василия Никифоровича. — Все-таки выстрел, и если товарищи близко, то — сигнал опасности… А в общем, еще посмотрим, посмотрим…» — и нажимал на костыль изо всех сил.

СХВАТКА

Яков Андреевич прилетел поздним вечером. Вертолет приземлился километрах в трех от землянки. Первым Сабурова встретил Савельев — он шел, как было приказано, по следам шатуна, и те вели к водопаду.

Что ж, это совпадало с версией.

В землянке Яков Андреевич достал свой блокнот, быстро набросал при свете карманного фонарика чертеж и стал подробно объяснять план прохода и скале.

— Где-то тут, — он ткнул карандашом, — возможен переход. Вода падает с уступа на уступ. Понимаете? И вполне вероятно, что у самой стены уступа можно пройти. Вода в стремительном течении срывается с одного уступа, как с трамплина, летит по воздуху, прежде чем обрушиться на следующий уступ… Словом, определитесь по приборам и — ныряйте. Для безопасности привяжите к поясу первого веревку… А там ориентируйтесь по обстановке… Если скала пуста, завтра с утра по всему району пойдут поисковые группы. А если… Словом, я надеюсь на вас, ребята. Сам я с двумя помощниками спущусь по берегу Тайменки немного ниже, на тот случай, если с «Чертова пальца» есть запасной выход, знаете, как в лисьих норах?

— Яков Андреевич, зачем вам-то рисковать?! — возразил Савельев.

— В нашем деле, дорогой, без риска не обойтись, — ответил Сабуров и добавил: — Ну, идите!

Вооруженные автоматами и приборами ночного видения, три тени исчезли в темноте. Густой снег мягко ложился им под ноги, и Касьянов вспомнил слова Степана Кочегарова: «Мягкая тропа неслышно к зверю ведет».

Они без труда нашли место, где слабые, запорошенные следы шатуна обрывались у кипящей ледяной воды. Первым ринулся под свод Савельев, за ним — Касьянов, Ахметов.

Едва Савельев поднялся с четверенек, как серая тень бросилась ему на грудь. Короткий удар приклада — и пес или волк с раздробленным черепом отлетел в сторону, дернулся и затих. Прислушались. Наверху — никакого движения и шороха. Белые маскировочные халаты сливались с пеленой снега, и можно было подумать, что это не люди поднимаются в гору, а метель переносит свои сугробы все выше и выше. Теплые олочи неслышно ступали по пороше, а Савельев снял даже олочи и шел в одних меховых носках — так он всегда делал, когда крался к медвежьей берлоге.

На вершине Касьянов махнул рукой своим товарищам, и они заняли свои места.

Сомнения уже не было: от огромного сугроба под уступом скалы несло жилым духом, который ни с чем не спутаешь в тайге.

Значит, здесь.

Ахметов кошкой скользнул на крышу и едва не сорвался с узенькой приступочки в пропасть. Он протер очки прибора от снега, вгляделся и нащупал податливую пленку бычьего пузыря, очевидно, заменявшего стекло. Быстрый взмах ножа — и Ахметов увидел внутреннее убранство землянки. У противоположной стены спал огромный мужик, больше — никого. Зная, что Колядин — человек невысокого роста, Ахметов понял, что перед ним — бандит. Лейтенант попытался пролезть в узкое окно, но помешал автомат.

Шорох разбудил Соколовского. Он взметнулся со своего ложа, хватая винтовку. Одним прыжком оказался на середине землянки.

— Бей его! — раздался крик Василия Никифоровича рядом с головой Ахметова, но лейтенанту, уже не требовалось этого предупреждения: короткая автоматная очередь отрезала бандиту подход к темнице. По-видимому, Соколовский еще не пришел в себя со сна, и, когда Ахметов ворвался в землянку, он еще медлил, принимая его за призрак.

Но это был только миг, в следующий момент, взревев, он взмахнул карабином.

Ахметов, увернувшись от удара, рысью бросился на Соколовского. Оба упали, покатились по землянке. Савельев, подобрав бревно, бил им в дверь, словно тараном. Касьянов прорвал стволом автомата узкую бойницу окна, выходившего на карниз, но не стрелял, опасаясь попасть в Ахметова. Худо бы пришлось лейтенанту, если бы вдруг Соколовский не услышал за спиной треск разорванного окна, не повернулся в ту сторону. Отпустив Ахметова, бандит вдруг бросился под стол и исчез. Касьянов слышал, как через несколько секунд, перебивая визг метели, тяжело ухнула филином пропасть.

— Ахметов, живой? — крикнул Касьянов.

— Живой! — простонал лейтенант. — Руку сломал, шайтан…

— Братцы! Братцы… — кричал через стенку егерь и вдруг, надавив с последними силами на подрезанные плахи, вывалился, упал вместе с ними на пол землянки. Из угла, из-под вывороченного бревна, со звоном покатился какой-то металл. Егерь поднялся и вдвоем со стонущим Ахметовым отвалили от двери землянки коло-дину. В помещение влетел возбужденный Савельев, за ним — Касьянов.

Свет фонарей осветил Василия Никифоровича Колядина — изможденного, с руками в кровавых струпьях, со слезами на глазах.

— Спасибо, братцы! — сказал он и зашатался.

Касьянов подхватил егеря, уложил на медвежье одеяло.

— А где ж тот? — сказал он.

Ахметов указал под стол.

В полу, где был стол, зияла дыра, способная пропустить двух таких, как Касьянов. Старший лейтенант не знал, что именно тут спускал в пропасть благочестивый Роман Соколовский своих пленников, когда те умирали от пыток в темнице.

Касьянов скользнул вниз. Савельев, откинув стол, нагнулся над дырой и нащупал рукой толстую веревку, которая, подрагивая, уходила вниз, в черноту ущелья. Он догадался, что Дима по этой веревке устремился за хозяином землянки.

Савельев соображал, что предпринять: двоих веревка могла не выдержать. Он крикнул Ахметову, чтобы тот охранял егеря, а сам бросился к переходу через водопад.

«Прав был Сабуров, — думал он, катясь с горы. — Запасной лисий выход. Надо успеть, успеть…»

Сабуров стоял за камнем, о который с шумом и брызгами разбивалась морозная тяжелая струя Тай-менского водопада. Он слышал выстрелы из автомата и понял, что стреляли его товарищи. Значит, Соколовский не успел применить оружие, застигнут врасплох. Обрадовавшись, Сабуров уже хотел покинуть свою засаду, как вдруг на фоне снежной стены утеса увидел, как сверху быстро, словно огромный паук, кто-то спускается.

Недалеко от земли человек оборвался, вскрикнул. «Ногу сломал», — подумал Сабуров, перевел пистолет с предохранителя на боевой взвод и только хотел нырнуть под слив водопада, чтобы встретить бандита лицом к лицу, как увидел, что по той же веревке спускается кто-то другой. «Кто же из них Соколовский?» — решал Яков Андреевич, сжимая пистолет, и вдруг мгновенно сообразил: «Только этот — первый! Его крик, его голос…»

В ту же секунду Сабуров проскочил слив, залег в камнях, высунул голову и внимательно всмотрелся. Тот — второй — стремительно спускался на затаившегося бандита.

— Касьянов, берегись! — крикнул Сабуров и выстрелил в поднявшегося из-за валуна бандита.

Соколовский выронил карабин, повернулся к Сабурову, раскачиваясь на ногах, словно пьяный, и тут же рухнул, сбитый Касьяновым с ног.

— Ваша… взяла, — прохрипел Соколовский. Потом безвольно раскинул руки и затих.

— Готов, — сказал Дмитрий и сунул в карман ненужные наручники. — Если бы не вы… Яков Андреевич…

— Зови Савельева. Я тут… посижу, — перебил его Сабуров. — Егерь… жив?

— Живой. Его Ахметов спас!..

— Ладно, иди.

Дмитрий не видел, как Яков Андреевич достал сигарету, она сломалась в дрожащих пальцах, он взял другую, прикурил и несколько раз жадно затянулся.

Дмитрий встретил запыхавшегося Савельева.

— Пошли, Гриша, — сказал Касьянов, беря его за руку. — Там… Сабуров с ним. Надо Ахметову помочь.

— Понятно, — с облегчением вздохнул Савельев. — А я, как увидел, что ты — вниз, ну, думаю… Ведь он Ахметову начисто руку сломал…

Вошли в землянку, она уже изрядно выстыла: Савельев забыл закрыть дверь, когда выбежал.

— Взяли? — спросил Ахметов, с трудом сдерживая стон.

— Взяли… Убит.

— Ясно.

Савельев мастерил Ахметову шину на сломанную руку. Касьянов принялся осматривать землянку и только тут заметил, что ходит по желтым монетам. Они тускло поблескивали в свете фонаря.

— Смотрите-ка, ребята! — сказал Касьянов, рассматривая груду золота, ручьем стекавшую из тайника. — Смотрите-ка! Да тут и доллары, и царские червонцы. Сколько их! А это что? Алмазы? — свет фонаря заискрился в россыпи мелких камешков.

— Как тисками он, паразит, руку сжал — и хрустнуло, — говорил Ахметов Савельеву, не обращая внимания на восклицание Касьянова.

В углу нар застонал Василий Никифорович. Он попытался встать, но тут же откинулся назад. Савельев нагнулся, прислушался к его ровному, спокойному дыханию, пощупал пульс.

— Заснул. Видать, намучился тут…

— Отойдет; — сказал Ахметов. — Вон какую коло-дину своротил!..

Касьянов глянул на черные плахи, пропиленные чем-то острым изнутри, подобрал заточенный костыль и с удивлением покачал головой.


Загрузка...