© И. П. Федин, 1989.
В конце 1940 года закончилась моя гражданская жизнь.
Раздалась команда: «По вагонам!», и бравый военком пожелал всем призывникам-тульчанам, облепленным провожающими так, что и не подступиться, вернуться капитанами. Будущие капитаны забрались в «телячий» вагон с чугунной «буржуйкой» посередине и простились с родными Барсуками. Многие — навсегда…
В Туле появились флотские представители — посмотреть на будущее пополнение. В городах и на узловых станциях прицепляли к нашему составу все новые вагоны. Собралось нас, как селедок в бочке. Но настроение бодрое, хотя и тревога в душе: какая-то она будет, наша долгожданная, неизведанная жизнь.
Новый, сорок первый год встречали в вагонах, на ходу поезда, среди бесконечных белых полей Центральной России. И вдруг, как нам показалось, совершенно неожиданно, без всякого перехода, окунулись после лютого мороза в кромешную деготную мглу южной ночи. Навсегда врезалось в память название станции — Мекензиевы Горы.
Наша разношерстная братия, именуемая в документах командой номер 7, высыпала из эшелона под моросящий дождь, в глубокие лужи — прямо в лаптях, валенках, ботинках. Натыкались в темноте друг на друга, нещадно ругались…
Наконец отвели нас в казармы, и началась наша флотская служба.
Утром мандатная комиссия терзала вопросами о родителях да социальном происхождении. Большинство из нас не могли толком ответить: родились в революцию, в гражданскую, о погибших отцах знали понаслышке. С медицинской проще, на нас — хоть паши.
Пока сидели перед начальством, неотвязно сверлила мысль: ну же, скорей! Море шумит, ждет, зовет. Для нас, деревенских парней, не видевших даже городов Центральной России, морские просторы, со стоящими на рейде и уходящими вдаль кораблями, — небывалое откровение. Кто мог представить в тот волнующий неизвестностью светлый день, что не пройдет и года — и Мекензиевы Горы, да и все окрестности Севастополя, станут ареной кровопролитнейших сражений, и большинство из нас обретет здесь вечный покой… Для кого-то станет могилой морская пучина, некоторые сложат головы в чужой земле Европы.
Но это — потом. А сейчас будущие защитники Севастополя брели, как во сне, по берегу, не отрываясь взглядом от моря.
…После бани, в флотском обмундировании и остриженные под нулевку, мы все оказались на одно лицо. Начался курс молодого краснофлотца: движение в строю, тактические занятия, отчаянные штурмы высокого каменного забора, за которым покоятся герои севастопольской страды 1854—1855 года, изучение уставов и оружия и многие иные нужные воинские премудрости. К счастью, у всех за плечами была неплохая допризывная подготовка и кое в чем мы уже разбирались. На вечерних прогулках дружно пели: «Севастополь, эх, не сдадим, моряков столицу»… И были уверены, что не сдадим.
После принятия присяги к бескозыркам прицепили ленточки, и кончилась для нас обидная дразнилка «салага». Потом началось распределение по флотам и флотилиям — на Азовский и Каспийский, на Дунайскую и Пинскую… По списку проверили наличие вещей: кальсон — трое, тельняшек — три, подворотничков — полдюжины. В доказательство того, что не больше и не меньше, помотали этими вещичками над головами. Матрас с прочими казенными пожитками за спину — и на катер. Я — в черноморский флотский экипаж.
Пока определили меня в так называемую переходящую роту. Работал на ремонте линкора «Парижская Коммуна», патрулировал по городу, дневалил по роте, состоял на камбузе. Много интересных людей повидал здесь. Одни искренне и страстно тосковали по морю, рассказывали удивительные истории, приключавшиеся с ними в дальних странах, где побывали, показывали редкие заморские сувениры. На некоторых ребят, по сути и характеру своему сухопутных, служба наша нагоняла тоску. Иные же, отчаянные и взъерошенные, как морской прибой, никогда не расставались с гитарами и всем «охотничьим» байкам морских волков предпочитали морские песни, многие из которых сами и сочиняли.
Зная, что место это для меня — временное, я не прикипал душой ни к нему, ни к новым приятелям, а ждал, когда же — в путь. И вот вместе с такими же, как я, первогодками катим мы в кузове грузовика вдоль морского берега на север. Было море как море, и вдруг сурово и неотвратимо поднялось, вздыбилось стеной. Глаз не отвести, а жутко смотреть. Вдруг да обрушится на тебя гигантская масса воды!
Прибыли на 10-ю батарею. В чистой светлой казарме — почти домашняя обстановка. Под окнами палисадник, яблони да груши, на клумбах цветы. Все это ухожено заботливыми руками матросов.
Назначили меня сначала заряжающим к 4-му орудию. Через несколько дней уплотненной учебы — стрельбы. Оба заряжающих — Потапов и я — облачаемся в специальные брезентовые куртки с петлями на груди из пеньковой веревки. Держа для устойчивости друг друга за эти петли, берем на руки лоток, накатываем на него со стола снаряд, который и нацеливаем в открытую пасть орудия. «Прибойниковый» Черненко одной рукой, как галушку в рот, заталкивает в казенник стопятидесятикилограммовый снаряд. Потом закладываем порох, закрываем замок. Ну, а наводчики уже ловят цель.
На батарее — настоящие богатыри. Ведь морские орудия не были механизированы, и все делалось вручную. И немалая силенка требовалась, чтобы понянчиться с этакой чушкой.
Учебные стрельбы проводились в основном по морским целям — щитам, которые тянул специальный буксир. Потом в порту считали дырки и объявляли результаты. Жены комсостава готовили традиционный пирог для отличников, и все мы лакомились им по окончании стрельб.
Спорт был нашей общей страстью. По выходным дням на площадке и берегу кишел народ. Прыгали, играли в футбол, в волейбол, гонялись на шлюпках. По перетягиванию каната наша батарея занимала первое место на флоте. Физзарядку мы обожали, на водные процедуры бежали к морю так, что гудела под ногами земля.
Жили мы дружно, весело и насыщенно. Были среди нас певцы, аккордеонисты, акробаты. И учиться, и отдыхать умели. Да только не унималась тревога в груди. Знали: война вовсю бушевала на просторах Европы, лились там кровь и слезы, крепко потягивало с той стороны пороховым смрадом. Фашизм свирепствовал безнаказанно…
Двадцать первого июня легли спать под мирный «отбой», мечтая в воскресенье лишний час понежиться в постелях, а двадцать второго вскочили по тревоге за три с половиной часа до подъема — уже под грохот взрывов и лихорадочной стрельбы зенитных установок на кораблях и береговых батареях.
Для зенитчиков и прожектористов началась оборона Севастополя…
Рано утром с севера по кромке берега и над морем на небольшой высоте пошли самолеты с фашистской свастикой. Они несли магнитные мины и бомбы для уничтожения нашего флота. Зенитки заставляли «гостей» бесприцельно сбрасывать свой груз в воду. Над крышами зависли громады аэростатов воздушного заграждения. Город ощетинился.
Ждали официального сообщения — кто же напал? Пока же виновницу нападения — Германию — называть врагом запрещалось, и тех, кто не сдерживался, глядя на фашистские самолеты, политруки одергивали:
— Прекратить разговоры! Они — союзники!
Так верили мы договору о ненападении…
Только в середине дня после выступления по радио наркома иностранных дел В. М. Молотова стало известно, с кем воюем.
В воскресенье мы готовились к товарищеской встрече с футболистами — авиаторами 5-й эскадрильи, дислоцировавшейся в соседнем городе Каче. Но встреча произошла с другими летчиками… И вечером в нашем боевом листке появились такие стихи:
Мы вас не звали и не ждали,
Заморских варваров-гостей,
Вас черт принес, мы вас встречали
Огнем зенитных батарей.
Потом на батарее воздушные тревоги так и объявлялись:
— Внимание — «футболисты»!
А сирена выла жутко, как с того света…
Страшную весть особенно тяжело встретили люди семейные. Они ходили какие-то растерянные, все думали о женах и детях. А мы, холостые, — довольно спокойно. Война? Ну что ж, раз она в подлунном мире еще не снята с повестки дня, надо понадежнее защищаться. Не зря же нас годами кормили, одевали, учили. Значит, не дадим Отечество в обиду.
С фронта шли сообщения — одно тревожнее другого. Армии отступали, люди гибли, попадали в плен. Все это не укладывалось в голове. Что же случилось с непобедимой и легендарной?!
Это потом нам многое стало известно.
Узнаем, что Одесса блокирована с суши, там идут жестокие бои. Стихийно возник призыв: «Все на защиту Одессы!» Добровольцы — почти каждый. Отправили же человек шесть. Расстались мы со своим военфельдшером Сиденко и поваром из кают-компании, готовившим пищу для комсостава. Теперь довольствие было для всех из общего котла.
Враг у Перекопа. И бронированным кулаком стучится в ворота Крыма. Опять началась запись добровольцев. Дыр — великое множество, чтобы заткнуть их, нужно много людей. Для Перекопа набирали моряков с кораблей, батарей и морских частей. Назад никто не возвратился…
Фашисты уже ворвались на просторы Крыма. Огненная дуга надвигалась на Севастополь. Тридцатого октября нам сообщили по радио, что 54-я батарея нашего артиллерийского дивизиона вступила в бой с танковой колонной противника. Ну что могли сделать менее сотни человек при четырех стомиллиметровых орудиях противолодочной батареи, стоявшей на открытом месте, без воздушного прикрытия и пехоты? Батарея, предназначенная для стрельбы по морским целям, была для врага, как булавочный укол для слона. Но в то тяжелое время любое противодействие фашистской армаде являлось подлинным героизмом. После гибели батареи двадцать пять моряков, чтобы не попасть в руки гитлеровцев, бросились прямо с обрывистого берега в море. И… были спасены тральщиком. Долгое время считали мы погибшим комбата старшего лейтенанта Заику. И только на встрече, посвященной 25-летию героической обороны Севастополя, увидели его живым-здоровым. То-то радости было!
Началось напряженное ожидание. Скоро, видно, встретимся с врагом. Приехавшая к нам команда прожектористов сообщила, что наша батарея осталась крайней с северной стороны Севастополя.
Как осенние листья, подхваченные ураганным ветром, двинулись со всех сторон на Севастополь под защиту тяжелых орудий гражданские люди. В прачечной у нас появились женщины, и это было непривычно: матросы уже давно навострились белье стирать себе сами.
Доставлять продукты из порта стало трудно, опасно да и не на чем. Остался у нас один автомобиль ЗИС-5. Решили обходиться собственными силами. В деревне Мамашай в заброшенном сарае на берегу моря организовали пекарню, нашлись на батарее умельцы, выпекающие отличный хлеб. Вскоре приблудилась к нам брошенная отара овец, решено было считать ее военным трофеем гарнизона. Да и своих коров около десятка. Так что мясом личный состав обеспечен.
Второго ноября, в памятный для всех день, с корректировочного поста лейтенант Новиков сообщил нам координаты фашистской колонны, и батарея открыла огонь по захватчикам, громя тяжелыми снарядами их танки и мотопехоту. От Качи на равнину на прямой выстрел выскочила кавалерия врага. Наш огонь смешал конную лавину, передние кавалеристы поворачивали лошадей, задние по инерции накатывались на них. Разгром получился полный, даже бежать было некому.
Так вот начались у нас, на севере от Севастополя, боевые действия. Кончилось тягостное ожидание, матросы, приободрившись и повеселев, стали заниматься тем, чему учились месяцами, а многие — годами.
Батарее приходится вести частый огонь. Купаясь в гари от собственных выстрелов, опаленные пороховым пламенем, наши ребята-артиллеристы помогали небольшой цепочке пехотинцев переднего края удерживать напор вражеских сил, заставляли немецкую военную машину забуксовать и зарыться в землю. Стреляли сутками, почти без перерыва. Еду подавали прямо к орудиям. Редко появлялся на батарее лейтенант Новиков — побыстрее сбривал рыжую щетину, мылся в бане и вновь уходил на свой корректировочный пункт. Вместо погибших командиров на корпостах находились в это время наши рядовые дальномерщики Иван Семенюк и Костя Печкуров, отлично натасканные лейтенантом.
Враг в долгу не оставался, педантично вел орудийный огонь по квадратам, нащупывая батарею, но прямых попаданий пока не было.
Здесь уместно рассказать, как же выглядела наша 10-я батарея. За казармой, скрытой в складках местности и невидимой ни с суши, ни с моря, стояли стол для чистки стрелкового оружия и умывальник, вода в который накачивалась специальным насосом из реки Качи. От казармы уходили к орудиям две длинные траншеи. Их стенки выложены хворостом и до блеска отшлифованы спинами и боками многих поколений матросов, несших здесь службу. Дно траншей посыпано шлаком, верх обтянут пеньковым шпагатом, на котором буйно разрослись вьющиеся травы и бурьян. Солнечные лучи сюда не проникают, и здесь всегда прохладно. Бетонные дворики и орудия также замаскированы сеткой шпагата, натянутой на круглые металлические каркасы, намертво закрепленные на орудиях. Старики рассказывали, будто орудия наши сняты были когда-то с затонувшего в Северной бухте крейсера «Императрица Мария». Не знаю, правда ли…
Обороне с суши внимания уделялось меньше, так как никто не допускал мысли, что сюда, в Крым, придут враги. Орудия укреплены в бетоне намертво, передвинуть их в другое место невозможно. Когда из Качи пристрелялась вдруг немецкая батарея, артиллеристы оказались на голом месте и метались в своих белых робах как бешеные, борясь с огнем. На большие расстояния разлетались осколки снарядов и камни, поражая людей. Взорвался приготовленный для стрельбы боезапас, с треском горели порох и сухой бурьян вокруг орудийных двориков. Никаких укрытий для нас предусмотрено не было, и мы при прицельном обстреле сломя голову бежали к обрыву и спасались во впадинах, оставшихся после оползней. А потом — назад, чтобы под огнем восстанавливать разрушенное, стрелять самим и погибать смертью храбрых. Наконец сообразили — каждый расчет вырыл у своего орудия квадратную яму глубиной до трех метров. Сделали перекрытия, засыпали их метровым слоем грунта. Но вскоре в этом убежище нашли смерть комендоры 2-го орудия — во время обстрела балки перекрытия рухнули от близкого разрыва снаряда, и шесть человек оказались засыпанными…
От воздушных наблюдателей наша батарея укрылась отлично. Много раз зависала над нами «рама», но обнаружить ничего не могла. В районе позиции стоял зенитный пулемет ДШК, но вести огонь из него, по соображениям маскировки, категорически запрещалось. Снаряды и заряды хранились в железобетонных погребах. На вагонетках по узкоколейке подвозили их к орудию и складывали у казенника.
Редкий обстрел агрессоров обходился без жертв. Гибли наши двухметроворостые красавцы-богатыри, матросы, подвозившие снаряды, падали, изуродованные десятками осколков. В один из таких обстрелов политрук Черноусов, чтобы спасти боезапас, приготовленный для стрельбы, бросился в гущу взрывов, вытолкнул из-под огня вагонетку и погиб. А матросы Даньков, Макаров и Черненко прикрыли снаряды своими телами и тоже погибли.
Доброе слово хочется сказать о помощнике командира нашей батареи лейтенанте Ноткине. Боец и командир он был отличный, умел помочь и вовремя поддержать матроса; в свободное время, а лучше сказать, в свободную десятиминутку проводил с нами душевные, незабываемые беседы, рассказывал о славе и непобедимости русского оружия, об истории артиллерии от катапульты до наших дней. Из десяти школьных тетрадок лейтенант сшил «посмертную книгу» защитников батареи, которая, к сожалению, все больше пополнялась сведениями о героической гибели наших товарищей.
Превосходящие во много раз силы противника давили вовсю. Севастопольский гарнизон находился в безвыходном положении. Север, юг, восток, запад блокированы отборными фашистскими дивизиями, небо забито самолетами, море позади напичкано взрывчаткой. Но… безвыходных положений не бывает. В этом мнении наши матросы были единодушны.
За все время, что довелось оборонять Севастополь, не встретил я матроса, который бы дрогнул. Странно было слушать порой, как младшие командиры, только-только закончившие курсы, еще не успевшие как следует разобраться с управлением сложной техникой, толком не научившись руководить людьми, внушали нам, как прекрасно погибнуть смертью храбрых и что истинный герой тот, кто последний патрон оставляет для себя. Мы вели бой, после боя отдыхали или спали без задних ног, свалившись прямо у орудия, или готовили технику к новому бою, а нам в это время наставления давали, как действовать, если попал в безвыходное положение… Мы же обо всем этом как-то не задумывались, — просто действовали, понимая, что если будем сами убивать себя, то врагу легче будет победить нашу батарею, наш Крым, нашу страну.
До сих пор не могу спокойно читать ни в мемуарной, ни в художественной литературе, как самоубийство военного человека возводилось и возводится в ранг героического поступка. Многие защитники Севастополя были захвачены врагом раненными, контуженными. Но и в плену они не покорились — устраивали бунты, побеги, диверсии. Одним словом, боролись, как только позволяли обстоятельств. Немало наших артиллеристов встречал я в конце войны в частях 2-го Украинского фронта: Извекова, например, Семенова, Скубия и других. Гоняли наши пушкари фашистов и их союзников по всей Европе. А сколько моряков с оружием в руках пробились в партизанские отряды и продолжали громить захватчиков.
Нет, рискуя ежесекундно головой, тогда, в Севастополе, мы пускать себе пулю в лоб не собирались, зная, что жизнь наша еще пригодится Отчизне.
Все труднее доставлять продукты и боезапас из порта. Бывало, едешь на машине со снарядами самой дальней дорогой по Симферопольскому шоссе и не отрываешь глаз от неба. Вдруг из-за горы, как черт из табакерки, выскакивает «мессер» и, извергая свинцовый ливень, несется вдоль дороги так низко, что даже морда летчика видна сквозь вертящийся винт. От гибели спасают кювет да чистая случайность, да опыт нашего водителя Анатолия Кириленко, своими сумасшедшими виражами обманывавшего фашистских летчиков.
Ночью и днем на подступах к батарее несли патрульную службу. Особо опасные места охраняли с собаками. Ни больные, ни легко раненные боевые позиции покинуть не хотели. Шли как-то с поста вместе с матросом Савельевым. Чувствую: он, словно слепой щенок, нетвердо держится на ногах. Я резко остановился, и он с размаху ткнулся мне в затылок.
— Ты что?
Матрос чуть ли не со слезами начал просить меня:
— Иван, бога ради, не говори никому… Уже несколько дней болею «куриной слепотой», ничего не вижу. Если начальство узнает — отправит в госпиталь, а с батареей расстаться — это для меня хуже смерти.
Я сохранил тайну друга, и Савальев остался на батарее.
Вообще, ребята наши были молодцы, и «труса не праздновали». Был, правда, один раз грех. Ходили мы как-то с матросом Мишей Шуруповым дозорными. Отошли примерно с километр от батареи. Враги, очевидно, заметили нас, и понеслись трассирующие пулеметные очереди, а затем и снаряд пролетел почти над головой. Когда малость струсишь, то кажется, что все фашистские пушки направлены в твою сторону. Мишка, как заяц, начал метаться по полю, я за ним. А куда денешься? Куст бурьяна — защита ненадежная, укрытия рядом нет. Полежим несколько секунд и снова петляем. Сотни осколков с визгом проносились мимо. Заскочили на разбомбленную зенитную батарею. Отдышавшись, стали анализировать свой заячий поступок и согласились единогласно, что прятаться от пуль и осколков — позор для моряка. На батарею едва тащились, как нашалившие школьники: шаг вперед, два назад… К счастью, все обошлось. И шальных осколков не нахватались, и с батареи ребята нас не видели, а значит, в журнал наблюдений не внесли, на смех не подняли. А этого мы с Мишей боялись пуще огня.
Если серьезно разобраться, для нас тот случай не был просто малодушием. Очень уж хотелось выжить. Особенно мечтал об этом Миша Шурупов. Был он ленинградец, в блокадном городе находилась его семья, по которой он очень тосковал. Ему непременно, ну просто обязательно надо было остаться в живых и узнать о судьбе родных. И все равно урок мы получили на всю войну. Если начался огневой налет, заревело звериное горло боя, а ты — не на посту, то замри и спи себе под грохот взрывов, чтобы обрести хорошую форму и сменить потом товарища. Так приходилось поступать всем артиллеристам, да и после войны по-настоящему крепко спалось нам только под какой-нибудь шумовой фон. Тишина будила.
В конце декабря погода резко изменилась. Ночью — мгла, хоть глаз коли, промозглая холодина; шумело, накатывалось на берег море, с грохотом вздымало гальку, бодало обрывистый берег, где стояли наши орудия, и страшными голосами ухало в пещерах штормовым валом. Одеты мы тепло: в шинели, бушлаты, зимние шапки. Если замерзали ноги в ботинках, мы забирались в удобные резиновые бахилы. А фашисты тряслись в летних мундиришках, обмотанные награбленными у местных баб тряпками, дрожали от холода и рвались на зимние квартиры, обещанные им в Севастополе командующим Манштейном. И была их тьма несметная.
У нас на севере бои шли жесточайшие, положение угрожающее. Батарея практически разбита. Огонь вести могло лишь одно орудие, которое «сидело на мушке» вражеской батареи, расположенной на узкой, уходящей в море косе. Цель была мизерная, а уничтожить ее не удавалось.
И вот нет батареи — разделили личный состав на три взвода, простились мы с погибшими товарищами, разбитыми орудиями, садом, казармой, где каждый предмет мил и дорог. Поклялись отомстить. Комбат повел наш отряд на северо-восток, к деревне Аранчи. На пути вместе с другими флотскими подразделениями влились в 8-ю бригаду морской пехоты полковника Вельшанского и заняли кратковременную оборону на высотах, перекрыв дорогу на Бахчисарай.
Соединившись с морскими пехотинцами, повеселели. Это — отчаянные, несгибаемые ребята. Фашисты недаром боятся их, как черт ладана. В гитлеровской армии, говорят, существовала тайная инструкция, предписывавшая не брать в плен, а уничтожать комиссаров, шахтеров и моряков. Особенно морских пехотинцев. Созданная еще Петром I в 1705 году «для абордажно-десантных команд», морская пехота вновь возродилась из личного состава погибших кораблей и других подразделений флота в первые месяцы Великой Отечественной войны. В морской парадной форме, перекрещенные пулеметными лентами со сверкающими на солнце патронами, обвешанные гранатами, с винтовками и ручными пулеметами наперевес, морские пехотинцы выглядели грозно и устрашающе. Упрямо, молча и неотвратимо шла такая команда на врага, не кланяясь пулям…
После вмонтированных в бетон орудий береговых батарей, которые держали нас вокруг себя как на цепи, да тесных корабельных отсеков мы почувствовали пьянящую радость движения по степным просторам.
Стремительный бросок, совершенный затем вместе с морскими пехотинцами, многих из нас спас от гибели. Был соблазн задержаться в одной из лощин, передохнуть, но потом убедились, что надежнее все-таки идти по открытому месту и даже под пулями. В лощине как? Минута — и враг пристрелялся, наполнилась она молниями взрывов и дымом.
Неумолчная дробь пулеметов, свист пуль, треск рвущихся мин. Наступали как в чаду, в каком-то полубезумном состоянии, движимые толпой. И толком не понимаешь, что происходит вокруг, не в состоянии осознать всего ужаса происходящего.
Вот бежавший рядом со мной боец Курочкин схватился за левый бок и, резко выгнувшись в сторону, упал. У кого-то прямо на голове разорвалась мина, и кроваво-серые брызги обдали бегущих рядом…
И все-таки фашисты драпанули, сверкая коваными каблуками. Тактические соображения не позволили нам далеко гнать фашистов и вклиниваться в их расположение, а мы бы и рады… Но наступать нам практически некуда. Стали окапываться, ковыряя каменистый грунт штыками и выгребая его кто каской, кто просто рукой.
Вечером на санитарной машине приехали забрать раненых и убитых, привезли боезапас и еду. На завтрак, обед и ужин все за один присест — гороховое пюре с мясом в цинковых коробках от патронов. Холодное, твердое, как камень. Ложек, мисок, кружек, воды — нет. Поковыряли кое-как штыками и бросили.
Лежащий напротив нас противник активности не проявлял и при каждой небольшой нашей атаке, даже при ее попытке предпочитал удирать. Атаки эти почти бесполезны, так как, повторю, наступать нам фактически некуда. Однако шли мы в них, как бешеные. Одну из них наш лейтенант Новиков остановил, можно сказать, собственным телом, выскочив наперерез и в крике тряся рыжей бородой:
— Стой! Туда вашу!.. Черти! Назад!
Немного успокоившись, объяснил, что враги вышли к северной бухте, они в двадцати километрах от нас, в нашем тылу.
Приказано отходить. На рассвете двинулись на Севастополь по пыльной и мягкой, как пух, дороге, натертой множеством колес. По пути встретили подразделение 345-й стрелковой дивизии, только что прибывшей с Кавказа. Новое обмундирование, пушки поблескивают свежей краской, все с иголочки. Идут бесстрашные кавказцы, потомки Хаджи Мурата. Мы тогда с надеждой подумали: эти-то уж дадут фашистам прикурить!
Но надежды наши были напрасны. Несметные полчища фашистов смяли и отважных потомков. В долине реки Бель-Бек встречали мы их уже израненных, сильно потрепанных, растерянных.
Отступать, как и наступать, нам было уже некуда. Да и стало ясно, что дорога в родной дом может идти только через Берлин…
Запыленные, ободранные, обросшие щетиной, браво ввалились мы в Севастополь. В штабе береговой обороны измученный капитан, с воспаленными от бессонницы глазами, безысходно кричал сорванным голосом в телефонную трубку:
— Да нету у меня никакого подкрепления, нету!
Потом, разобравшись, что мы и есть то самое нужное всем подкрепление с севера, направил нас на 30-ю батарею, предупредив, чтобы по пути не ввязывались ни в какие бои, а шли прямо куда велено. А туда уже стекались все наши, кто остался жив. Берегом моря группами по два-три человека уходили из вражеского тыла. Двигались, конечно, по ночам, а днем отсиживались под обрывами. Некоторые пробирались и вплавь, приходили на батарею мокрые по горло, а на дворе — конец декабря.
Стали осваиваться на новом месте. Заняли позиции у башен. Расставили в ячейки ящики с гранатами и патронами. Ячейки, траншеи, ходы сообщения замаскированы хворостом, для воздушных наблюдателей мы пока невидимы.
Вначале снаряды не долетали до батареи, а сейчас мы оказались в опасной близости и бьем противника всеми видами имеющегося у нас оружия. Но и фашисты пришли сюда не на губных гармошках играть. По нашим башням и окопам лупят из пушек.
…Над морем появляется армада «юнкерсов». Один за другим срываются они в пике и сбрасывают на нас запас бомб. Бросаюсь в свою ячейку, оборудованную для одного человека, но она уже занята: носами в землю воткнулись Красников и Айбиндер. Выдворить их невозможно. Взгромождаюсь на их спины, лицом в небо, чтобы считать бомбы. На маленьком пятачке у башен разорвалось их более шестидесяти. Все вокруг вздыбилось, утонуло в удушливом дыму, грохоте разрывов. На нас обрушивается плетень и, кое-как, выкарабкавшись из-под него, я замираю перед ужасным зрелищем: траншеи, ячейки и землянки полностью засыпаны, на их месте дымятся огромные воронки, валяются обрывки обмундирования да куски кровавых сгустков, похожие на желе. Почти пятьдесят человек растерзано на крохотном клочке земли!
День и ночь стреляют по Люблиновке. Иногда прилетают к нам на помощь неуклюжие тихоходные морские бомбардировщики. Полоснут пулеметным огнем по скоплениям фашистов (иногда, впрочем, перепадает и нам) и на новый круг. Не только люди, но и машины находятся в величайшем напряжении.
Фашистов отжали за деревню Бель-Бек, и 30-я батарея оказалась на виду — как на ладони. Вокруг сплошной огневой смерч. Дотронешься до осколка, упавшего рядом, — он горяч, как раскаленная сковорода.
На конце ствола левого орудия разорвался снаряд, образовалась вмятина. Ночью отпилили пораженную часть, зачистили заусеницы и решили, что можно воевать…
Наступил сорок второй год, а враг в город на зимние квартиры так и не пробился. В ледяных окопах гитлеровцы устраивали себе гнезда из награбленных цивильных шмоток. Героический десант на Керчь и Феодосию помог Севастополю.
Кровопролитнейшие бои на время прекратились, наступило относительное затишье. А потом мы получили приказ пройти по реке Каче, где нам знакомо все до последнего бугорка, замаскировать лодку в камышах, дерзким нападением уничтожить фашистов на нашей родной батарее и в казарме.
В шлюпке нас восемнадцать человек, вооруженных винтовками, автоматами, гранатами. Держим курс на север. Вдали нависают бусы трассирующих пуль, все плотнее смыкается непроглядная тьма. В ночи все таинственно и жутко.
Уже который раз сменяем друг друга на веслах. Ладони горят. Шинели задубели, оружие обледенело. Берег пропал, словно гитлеровцы его проглотили. И как назло — никакого ориентира. Ни огонька, ни выстрела — плотный туман и мгла. Ветер ли, волны ли сбили нас с курса. А может, подвел старенький компас. Только выплывает вдруг черная громадина обрыва со стоящей на нем… виселицей. Вот так дело! Видно, узнал противник про диверсию и уже петлю для нас приготовил. Но приказ есть приказ. Гребем вдоль берега, чтобы поскорей проскочить в рукав реки, скрыться в камышовых зарослях. А там уж продадим наши матросские души подороже.
Неожиданно, перекрывая шум прибоя, донесся голос:
— Стой! Кто идет?
У всех у нас даже руки опустились… Если бы ударил в глаза луч прожектора, полоснула пулеметная очередь, мы бы не так были ошеломлены. Значит, пробултыхались по ледяным волнам всю ночь и причалили почти к тому же месту, откуда начали путь.
Командование нашу промашку, впрочем, не осудило. На успех нашей вылазки мало надеялись.
А потом было еще несколько бесплодных вылазок, похожих больше на жесты отчаяния. Позже стали беречь людей. То и дело появлялись новые бойцы, сменяющие погибших, уходили на повышение наши боевые командиры. Ушел от нас и полюбившийся всем лейтенант Ноткин. А через несколько дней он погиб на корректировочном посту на Сапун-горе.
Требовали ремонта наши орудия, выпущенные еще в 1914—1916 годах Обуховским сталелитейным заводом (надписи об этом красовались на телах орудий с торца, над замками). Стволы были так изношены, что снаряды улетали к врагу, мотаясь в воздухе, как подстреленные птицы. Стволы эти требовалось заменить под носом у противника, причем вручную. Сбитый и скособоченный кран валялся на боку между скрученных в бараний рог рельсов. Но без паровоза с платформой запасные стволы не доставить.
Ночью, в полном мраке, убирали рельсы и расщепленные шпалы, засыпали колдобины и воронки. Ночью же по починенному пути приходили платформы со стволами из линкоровского запаса. Новый ствол при помощи тракторов и домкратов скатывали с платформы на подкладки из шпал, демонтаж кое-как производили днем. Это не могло не привлечь внимания фашистских наблюдателей. Возобновились огневые налеты на батарею, не обходилось и без жертв. Но к утру наружные работы прекращались, паровоз уходил за следующими стволами, трактора, домкраты, лаги прятали в укрытие, и никакая разведка не могла заподозрить, что здесь производят столь сложные работы. Тяжелые и опасные.
Продолжали мы трудиться и днем, в башне, закрепляя стволы. Руководили этой работой гражданские специалисты, мастера с морзавода Сечко и Прокуда. И так — шестнадцать суток, без сна и отдыха. Поставили батарею в строй, как медики израненного бойца. Появилась уверенность: теперь есть чем встретить врага!
Когда командующему Черноморским флотом вице-адмиралу Ф. С. Октябрьскому доложили, что стволы уже заменены и 30-я батарея готова к бою, он возмутился: как посмели обманывать самого командующего! В мирное время для этого (при наличии подъемного крана) требовалось два месяца, а тут, под огнем противника, демонтаж — за шестнадцать дней! И действительно — поверить было трудно, так что командующий решил увидеть все собственными глазами.
В канун 24-й годовщины Красной Армии на нашу блокированную северную сторону фашисты сбросили с самолетов тысячи зажигательных пакетов. В это время нам и сообщили о прибытии высоких гостей. Вместе с Ф. С. Октябрьским приехали командующий Приморской армией И. Е. Петров, командующий береговой обороной П. А. Моргунов и дивизионный комиссар Н. М. Кулаков. Для встречи нас построили в главном коридоре крепости, напротив своих башен. Прибывшие медленно прошли вдоль строя, внимательно всматриваясь в наши лица, определяя боевой настрой. Видно, делами нашими и видом остались довольны, речей длинных не говорили, похвалили, поблагодарили и уехали. Командирам за отражение двух штурмов и восстановление орудий — ордена, а нам, рядовым, сержантам и старшинам — по двести рублей. Многие из нас эту денежную награду отдали в фонд обороны.
Итак, батарея в строю. Но без снарядов и зарядов она безжизненна. Из артиллерийских складов, расположенных в Сухарной балке, начали доставлять боезапас на автотранспорте. Из расчета двести снарядов на ствол. А не помешало бы и триста: врагов вокруг густо, и каждый снаряд, особенно шрапнель и картечь, не пропали бы даром.
У нас на виду идут страшные бои за высоту Золотой Пуп, прозванную так за ее наготу. Ни одного зеленого кустика не растет на ней, все уничтожила война. Лишь блестит раскаленный солнцем желтый песок, вздымаемый взрывами. С этой высоты хорошо видна дорога — единственный прямой путь на северную сторону, связывающий нас с городом. Иногда сквозь взрывы снарядов и мин, играя с немецкими артиллеристами в кошки-мышки, прорывается какой-нибудь бесстрашный наш грузовик. Несется на дикой скорости и порой достигает цели.
Но сколько смельчаков погибло на этой дороге!..
Где-то вдали, за Мекензиевыми горами, слышится грозное русское «Ура!». Царица полей пошла в атаку, поднимая спокойно спящих фашистов. Увы, доводилось наблюдать и то, как бесстрашные бойцы, подстегнутые этим старинным русским боевым кличем, попадали под шквальный огонь автоматов. Риск и бездумная отвага губили людей, доставляемых в Севастополь с величайшим трудом…
…Война шла своей кровавой дорогой, но и жизнь текла своим чередом. В распорядок дня мы ввели утреннюю физзарядку. Рано утром высыпали в полосатых тельняшках, как пчелы из улья, на открытое место под бинокли и стереотрубы гитлеровских наблюдателей. Наши спортивные забеги соблазнили, наконец, вражеских артиллеристов, и после одного крепкого обстрела физзарядки прекратились.
Приезжали самодеятельные артисты из соседних подразделений, привозили немыслимые, собственного изготовления музыкальные инструменты. Цимбалы — на щиток, сбитый из нескольких досок, натянута проволока разной толщины. Гильзофон — на доске выстроены в шеренгу отстрелянные гильзы от снарядов разных калибров, по ним колотили палками. Но для слуха, деформированного и измученного бесконечными взрывами, и это — музыка. Как-то днем приехали и московские артисты.
Фронт живет своей особой, таинственно жуткой жизнью. Ослепительные бутоны ракет висят на искривленных от ветра дымных стеблях, освещая пространства мертвенно-ярким светом. Со свистом рыскают трассирующие пули, сумасшедше строчит немецкий пулемет. Куда-то уходит на задание команда, напевая песню: «За правое дело спокойно и смело иди, не боясь ничего!»
С непривычки картина, должно быть, жуткая.
— Как вы здесь не боитесь? — с ужасом спрашивали сгрудившиеся у автобуса московские артистки.
Потом, видя наше спокойствие, взяли себя в руки, выступали отлично. Правда, ни одному из нас увидеть их концерт полностью — с начала и до конца — не удалось. Враг не позволил.
С наступлением весны начали мы обрабатывать осиротевшие совхозные виноградники. Окучивать, обрезать, подвязывать. (Воспользоваться же плодами своего труда не пришлось — все уничтожила война…)
По нескольку раз в день работу прерывал крик дежурного:
— Эй, на винограднике! Полундра-а-а!
И, побросав тяпки, мы стремительно карабкались на гору к орудиям.
Светлело на сердце, когда из-за горизонта показывались наши корабли. Они везли то, чем можно было воевать. Это был праздник. Но противнику-то эти же самые корабли везли гибель. И на пути их вырастали зловещие засады магнитных и контактных мин, подстерегали подводные лодки, торпедные катера, как стаи бешеных собак, наскакивали со всех сторон, кружились бомбардировщики. Но корабли шли и шли, прорывая блокаду. Между гитлеровцами и нашей береговой и полевой артиллерией разыгрывалась адская дуэль.
Наши торпедные катера опутывали корабли дымовой завесой, и те исчезали из глаз неприятеля. Порою же предназначенное для нас заглатывала морская пучина. Частенько галеты, сухари и махорку получали подмоченными.
В самое тяжелое время занимались мы изучением матчасти, проводили короткие собрания-летучки, регулярно выпускали боевые листки, рисовали карикатуры на фашистов. На одном из комсомольских собраний получил я свой комсомольский билет.
Большинству из нас не было и двадцати. И несмотря на то что жили и сражались в кромешном аду, едва наступало затишье, как тут же собирались попеть, послушать гитару, поговорить «за жизнь», посмотреть фотографии в альбомах.
Один раз, проснувшись среди ночи, не стал попусту обозревать потолок, на котором давно уже знал все неровности и трещины, — поднялся, распорол свои штаны от робы по швам, аккуратно вырезал из белой тряпки и вшил в них клинья. Клинья эти считались нарушением формы одежды и доставляли много хлопот коменданту города. Но это в мирное время. А сейчас — какой там комендант! Но и я тоже хорош — в полушаге от смерти пришло в голову украсить свой наряд. Видно, молодость давала о себе знать.
Мы уже знали, что предстоит третье страшное испытание, которое решит нашу судьбу, судьбу Севастополя. Вновь посетило нас высокое начальство, честно сказав, что опять собирается гроза. Батарея уже героически отразила два штурма, надо постараться и в третий раз. Призвали отстаивать родной город до последнего дыхания. А чего призывать — разве мы не понимаем.
Долго смотрели мы на начальство, а оно на нас. Многие видели друг друга в последний раз… Никаких речей. Дороже и удивительнее всяких речей было вот это самое — чувство единой семьи и общей цели.
Рано утром двадцатого мая сорок второго года с суши и с моря, как осы из растревоженного гнезда, поперла немецкая авиация. Открыла стрельбу вражеская артиллерия, и город затянуло дымом.
Не дожидаясь сигнала, заняли мы боевые места. Гитлеровцы находились всего в полутора километрах, порой приближались так, что едва не заглядывали в стволы наших орудий. С КП сообщили: боевая готовность номер два. На улицах страшный грохот. В небе кишели «мессеры». Одна фашистская армада, отбомбившись, все кружила и кружила, выискивая новую цель и деморализуя советских зенитчиков.
Бомбили наши тылы: причалы, склады, хранилища. Железный вопль авиационных моторов, орудийный гром, взрывы — все сливалось в душераздирающий рев. Кипело море от разрывов снарядов.
Мы же отвечали врагу из винтовок и ПТРД, окрещенного из-за крупной мушки «кочергой». Осколки и стаканы зенитных снарядов с визгом мельтешили вокруг, глубоко впивались в асфальт. Комиссар батареи Соловьев, видя наше спокойное бесстрашие, чуть ли не силой загонял каждого под навес. Отсутствие страха для нас не поза, не показушное усилие — просто привычка. Так привыкли не бояться смерти и так устали встречать ее повсюду, что совсем иначе, чем нормальные люди, относились ко многим вещам. Комиссар сердито напоминал: надо избегать напрасных потерь! Нехотя соглашались, скрывались ненадолго в ямы, приготовленные для обороны с суши и покрытые сухим хворостом. Но комиссар находил нас и там, еще пуще сердился, грозил доложить комбату. Напоминание о командире батареи, снискавшем всеобщую любовь и уважение личного состава, заставляло подчиняться. Огорчить нашего командира Георгия Александровича Александера — преступление.
Дымные трассы сбитых самолетов перекрещивались в воздухе, и мы наблюдали, как из советского горящего истребителя вывалился с парашютом летчик. Вокруг него спирально вились два самолета. «Мессер» пытался расстрелять летчика в упор, а наш ловкий «ястребок» отгонял. Парашют спускался все ниже, и «мессер» ретировался, опасаясь огня с земли.
Лишившись на время удовольствия стрелять по вражеским самолетам, иду в башню, сажусь на вращающееся сиденье наводчика, и оптика в двенадцать раз приближает ко мне окружающее пространство. Страшно терзала город авиация. И так будет теперь день за днем: огненный смерч передвигался на передний край. Фашисты не оставляли без внимания даже одиночный винтовочный выстрел, стремясь уничтожить все живое.
Нас предупредили о возможности морских и воздушных десантов противника.
Уже три недели шла подготовка к «страшному испытанию». Пока это только подготовка…
Пятого июня около десяти утра раздался невероятной силы грохот и последовала команда:
— Отбой! Все — вниз!
Комендоры 2-й башни, выскочив, тут же свалились без чувств. С ними творилось невероятное: потеря речи и слуха, обморок, жесточайшая рвота, кровотечение из ушей — как после тяжелой контузии. Срочно отправили пострадавших в медпункт. Стали гадать: что же это за взрыв такой? Авиабомба? Сверхмощный снаряд? Чуть позднее нам сообщили по трансляции, что фашисты применили какое-то новое оружие. Двадцать два удара с интервалами по восемь минут грохнуло по нашей батарее! Каждый сопровождался глухим подземным толчком и неслыханным даже по тем временам громом, от которого вздрагивал весь железобетонный массив. Один чудом не разорвавшийся снаряд мы с комбатом обследовали сразу же после боя. Диаметр его был шестьсот три миллиметра, длина — два с половиной метра, вес — более трех тонн. Противник стрелял из орудия большой мощности.
От взрыва одного такого снаряда рухнула горизонтальная броня, и 2-я башня, так и не сделав ни одного выстрела, вышла из строя. Все наши примитивные оборонительные сооружения: окопы, траншеи, убежища, землянки — перестали существовать. Слава богу, орудия 1-й башни остались целехоньки.
Каждый новый день был похож на предыдущий. Рассвет разрывался сигналом боевой тревоги, который моментально переводился в матросский боевой клич: «Полундра-а-а!». Щелкали магнитные контакты, скрипели транспортеры, перекочевывая снаряды и порох из погребов к орудиям.
— Огонь!..
И вслед за первым залпом нашей 30-й батареи сотни орудийных и минометных стволов открывали ураганный огонь. Дрожала земля, меркнул ясный летний день, взошедшее солнце бурой кляксой проглядывало сквозь пороховую мглу.
В башне дикая жара. Грубая матросская роба липла к телу, пот сплошным потоком заливал глаза. От частого вытирания рукавами робы кожа на лице воспалялась, горела, как в огне.
Настойчиво и требовательно звенел судовой телеграф. Дергались орудийные стволы, выбрасывая тонны смертоносного металла, а бездонная утроба боя вновь и вновь требовала огня и человеческих жертв. Вот от близкого разрыва у амбразуры загорелись на орудиях брезентовые «штаны». Вспыхнула смазка. Башня наполнилась едким дымом. Пожарная тревога!
Быстро задраены намертво броневые двери в погреба, где хранились снаряды и порох. Несемся в преисподнюю взрывов — ликвидировать пожар! А там уже ранен осколком снаряда в шею наш политрук Марков. Шальной осколок влетел к нам в башню. Смертельно ранен в грудь только что вернувшийся после тушения пожара командир первого орудия Кулапин. На рифленой стали застыла алая лужица крови. Смерть протиснулась сквозь толстую броню и нашла свою жертву… Но нет и минуты, чтобы погоревать о погибшем товарище: идет бой. Наша береговая артиллерия уничтожала танки, мотопехоту, поезда, отбивала многочисленные атаки фашистов. Вражеская авиация убиралась восвояси. Заканчивался двадцатичасовой бой. Багровый шар солнца скользил за горизонт, угасала и вечерняя заря. Для многих бойцов — навсегда…
А сколько нам, живым, придется еще увидеть вечерних и утренних зорь, так жестоко испохабленных войной? Сколько еще понадобится труда и крови, чтобы отстоять их первозданную прелесть? Ну да ладно, сейчас не до зорь. Главное — что еще один тяжелый, изнурительный день ушел в историю. Наутро новость: необходимо сдать стрелковое оружие — мы артиллеристы, винтовки во время боя все равно стоят в пирамидах. Командование решило передать их прибывшим безоружным пехотинцам.
Но это же абсурд! Как можно оставить нас без винтовок? Мы все здесь еще со срочной службы. Севастополь для нас — родной. Мы встречали залпами своих орудий первые фашистские колонны, пробивались вместе с морской пехотой, досконально изучили повадки фашистских сухопутных и воздушных вояк. Мы с ходу разберемся в обстановке, сумеем найти применение и стрелковому оружию. А что может новичок? Вздрагивающий от собственного выстрела или тыкающийся носом в землю от свиста снаряда на километровой высоте? Нет, оружие свое не сдадим!
Молча, не сговариваясь, разобрали его из пирамиды и стали в строй. Остались лишь «кочерга» да осиротевшие винтовки тех, кто погиб смертью храбрых. Последнее слово оставалось за комбатом. Но он промолчал. Наверное, держал нашу сторону. И стрелковое оружие осталось при нас.
Сегодня — десятое июня. Фашисты прут со всех сторон, и стрельбу мы ведем от зари до зари. Корректировщики сообщают данные, и снаряды попадают точно в цель. На орудиях клочьями висит пожухлая краска. У нас — как в пекле. За короткую летнюю ночь стволы не успевают остыть, плевок на теле орудия кипит, как на раскаленной печке. Глаза у всех красные и запавшие от бессонницы и перенапряжения. Мы отлично понимаем, что обречены. Но страха не испытываем. Для подкрепления душевных сил командование подбросило нам веселенькое сообщеньице: кораблей нет, эвакуации не будет, защищайтесь!
Да мы на эвакуацию и не рассчитываем.
Вообще о глобальных вещах — о жизни, о смерти, о будущем — думаем минимально. Беспокоят нас больше бытовые военные мелочи. Вот на стволе левого орудия у амбразуры разорвался снаряд. Кольцо дало трещину, ее видно в башне. Значит, ствол потерял прочность. Что же делать? Можно ли стрелять? Ну-ка рискнем! Деды наши, как известно, были неплохими сталеварами. Все равно умирать — так уж лучше с музыкой. Огонь! Вспыхивают сто двадцать восемь килограммов пороха, пятисоткилограммовый снаряд летит по вражью душу.
Ствол выдержал, и мы по-прежнему живем и дышим. Все чаще приходится устранять неисправности и повреждения. Вручную, разумеется. Вращать махину в тысячи тонн. Все меньше остается людей у орудий, все больше растет степень изнурения оставшихся бойцов. Продувка давно не работает. И после каждого выстрела командир башни заглядывает в стволы, проверяет их исправность. Свежа в нашей памяти трагедия, происшедшая у соседей, на 35-й батарее. Там случился преждевременный выстрел, вспыхнул заряд при открытом замке, гигантская сила взрыва своротила башню, погибло сорок три артиллериста…
Проходит еще пара дней, и нам изменяет военное счастье. Саданул по башне крупнокалиберный фашистский снаряд. Срезав клинья, он намертво заклинил башню. К счастью, противник не заметил большущую пробоину.
Темнеет, но нам отдыхать некогда. Надо к утру приготовить башню к бою. Пробоину закрыли брезентом, чтобы свет в башне не привлек внимания врага. Упавшую броню домкратом прижали к неподвижной и прихватили газосваркой. Разыскали большой кусок листовой стали и ночью всей командой притащили к башне. Я и газосварщик, закрытые сверху брезентом, стали лепить заплату, задыхаясь от жары и металлического смрада. Изредка на минуту-другую вылезаем из-под брезента, глотнуть свежего воздуха.
Местность беспрерывно освещается ракетами, фашисты не перестают стрелять из винтовок и пулеметов, но у нас нет времени наблюдать кошмар, творящийся вокруг.
Враг нажимает, защитники пятятся к морю, подходят к деревням Учкуевке, Бартеневке, к нашей Северной Бухте. Иногда в расположение батареи просачиваются автоматчики противника, и мы, собираясь по двое, по трое в истребительные группки, уничтожаем их.
Непосвященному может показаться, что вокруг — дремучая неразбериха. Но это не так. Каждый выполняет свой долг, свои обязанности. Каждый знает боевое расписание и свое боевое место. Все идет как по нотам, без суеты и паники.
Все яростнее наскакивает враг, все ожесточеннее наш отпор. Отступать-то некуда! До моря — рукой подать. Снаряды на исходе, гранат нет, все наши примитивные убежища давно сровняло с землей. Телефонный кабель тянется по траншее глубиной в полколена, которую мы вырыли весной. Я обеспечиваю связь и под непрекращающейся стрельбой мотаюсь туда-сюда, связывая и наращивая концы. К вечеру пятнадцатого июня узнаю, что командный пункт взорван и помощник комбата Окунев погиб. Враг уже на территории батареи. Меньше километра от башен…
Шестнадцатого июня наш громовержец делает последний выстрел. Снаряды и порох кончились. Совсем неуютно становится под бетоном и броней, но бой продолжаем, бьем фашистов из минометов.
Армейская минометная батарея, отлично замаскированная внизу, в винограднике, ведет беглый и точный огонь по наступающим гитлеровцам. Те, кто полностью израсходовал боезапас, но может еще передвигаться, уходят в город. Большинство наших товарищей уже полегло.
Командир артиллерийского полка майор Филипович, сверкая боевыми орденами, удаляется последним, за подрывниками, часто стреляя по врагу из пистолета. С уходом наших побратимов-соседей как будто все вымирает. Не видно и гитлеровцев. Наступает непривычная тишина.
Общими усилиями мы, оставшиеся на батарее бойцы — Быков, Иванцов, Пелевин и я, — вытащили пулемет «М-4» и поставили его у входа в вольтопонизительную станцию. Приготовили несколько брезентовых лент, набитых патронами. Подпустив вражеских солдат, которые опять, уже с танком, двинулись на нас, поближе, Пелевин начинает остервенелую стрельбу и прекращает ее, когда фашистский танк подходит вплотную. Взметнулось пламя, хряснула болванка, стволы искореженного пулемета задрались к небу. Дорого продал свою жизнь еще один мой боевой товарищ, командир зенитной точки Пелевин!..
Экономя последние патроны, я удобней устраиваюсь на ящике у окна и прицельно стреляю. Наступает еще одна темная и беспокойная ночь.
В разных местах вспыхивают и быстро затихают бешеные огневые схватки. Это наши бойцы, не успевшие вовремя отойти, всеми правдами и неправдами, надеясь на последний шанс, пробиваются в Севастополь.
Прорываются единицы, остальные, натыкаясь на сплошное огненное сито у подходов к городу, кое-как, поодиночке возвращаются обратно. Вот тут-то и пытаются выслужиться перед фашистами крымские татары. Пользуясь знанием русского языка, они подзывают бойцов, а потом пытаются связать их, пленить. Ведь за это получат от гитлеровцев награду и благосклонность!
Немцы, натыкаясь на минные поля, продвигаются медленно. И оставленная красноармейцами территория некоторое время остается ничейной. Велико искушение махнуть до бухты, но воинский долг не велит. А командование молчит, ожидая приказа сверху.
Большинство воинов так и остались до конца на своих боевых местах — сражались, гибли и попадали в плен.
Уже и после войны долго беспокоил меня вопрос: почему не приказали нам отходить? Довольно сомнительный ответ получил из книги, написанной генералом П. А. Моргуновым «Героический Севастополь». Во всяком случае, мне так и непонятно, действительно ли был перерублен врагом кабель, а потому и не поступил приказ о переправе войск на южный берег Северной Бухты. Но возможно ли, чтобы забыли про столь важную огневую позицию? Ведь не раз нашу батарею именовали «парадным входом в Севастополь с северной стороны». Видно, просто упустили благоприятный момент, а оставить самостоятельно этот крупный военный объект наш комбат не решился, за что и поплатился жизнью.
Боезапаса для орудий не было совсем. Так же, как и воды. Запас продовольствия ничтожно мал. Но через бухту перемахнули бы как-нибудь своим ходом, без катеров. Однако, повторюсь, момент был упущен, и мы оказались отрезанными от Севастополя.
Каждый час примыкали к нам новые бойцы, собралось уже более пятисот человек. В течение только одной ночи в наше маленькое помещение набилось около сорока бойцов. Радист пытался открытым текстом поговорить с Севастополем, но результатов это не дало никаких. Фашисты перли уже по всем направлениям. Что только не передумали за эту короткую ночь! Какие только фантазии не приходили в наши разгоряченные головы! Стать бы колдуном, оборотнем, превратиться в камень… нет, в крота, прокопать землю до моря, а там оборотиться человеком-амфибией. А лучше всего оказаться вновь могучим богатырем за своим орудийным штурвалом.
Мечты, мечты…
Так сидели мы в своем убежище, не зная, что предпринять. Некоторые не выдерживали, выскакивали наружу и тут же попадали под пулеметный ливень. Для них это был акт отчаяния, близкий к самоубийству.
Но что докажешь своей нелепой гибелью? И как найти выход?
Мысли путались. Погас электрический свет. Прекратилась подача воздуха. Остановились дизели и турбины — перестало биться сердце нашей батареи. Вконец измученные многодневными боями, жаждой, духотой, получившие ранения и контузии, в эту кошмарную ночь мы находились в полубредовом состоянии. Беспощадное утро ясно показало, что кругом — враги, выход наш находится под прицелом нескольких пулеметов.
Мы остались за огненной чертой, по ту сторону фронта. В темноте уничтожаем документы, выводим из строя военное имущество. Цепочкой выходим в неизвестность, к 1-й башне. Там на треногах установлены чужие пулеметы, из-за них выглядывают фашисты, опасаясь нас даже таких: ободранных, измученных, безоружных.
Мысленно прощаемся с батареей. Башня расползлась, осела, потеряла свой грозный вид. На наших глазах вражеские саперы льют под нее из бочек бензин, а потом подрывают. Взрыв, дым, руины…
Среди нас много тяжелораненых. Контузии, легкие ранения не в счет. Трудно найти бойца, не оглушенного взрывом, не задетого осколком. Раненного в ногу Сименихина, не способного даже пошевелиться, вчетвером несем на плащ-палатке. Неожиданно подходит вражеский офицер и говорит по-русски:
— Молодцы! Хорошо воевали!
Что ж, мерси, как говорится, за высокую оценку нашего воинского труда. Вы ощутили его в полную меру.
Медленно тянемся в тыл. На дороге в немыслимых позах лежат убитые. Фашисты и наши, вперемешку. Смерть примирила врагов. Невыносимый трупный запах. Подбегают к нам гитлеровцы, толкают в грудь, в спины автоматами, грозят кулаками, показывают на сложенные в ряд, накрытые брезентом и чуть присыпанные землей трупы своих солдат. Не нравится, значит? Так за каким чертом принесло вас сюда? Мы-то вас не звали!
Бормочем ругательства, а то и повышаем голос. Но напуганные сумасшедшей отвагой чернофлотцев, гитлеровцы даже таких вот нас, плененных, опасаются. Вокруг, на сколько видит глаз, кладбище. Выстроенные в линейку могильные холмики венчают березовые кресты с нацепленными на них касками. На душе становится веселее: не зря погибли наши ребята.
А навстречу сплошным потоком, на машинах и лошадях, колоннами и небольшими группами, движутся вражьи войска на Севастополь, затянутый сплошной тучей дыма и пыли. Там развернулась жесточайшая битва. Разбившись на небольшие кучки, мы идем почти без конвоя. Эх, дойти бы до чащобы и скрыться!.. Но так продолжается недолго, и вскоре нас подгоняют к большой группе пленных. С трудом узнаем своих, батарейцев, — так сильно они изменились. Узнаем ужасные подробности о последних минутах наших друзей. У одного из артиллеристов оторвало нижнюю челюсть и язык повис без опоры. Другие, подброшенные взрывом, навечно впечатаны в бетонную стену. Раненых фашисты облили бензином…
Узнаем еще об одной страшной и героической трагедии. Наш старшина Дмитриев задраился в погребах 2-й башни, где оставались несколько пеналов пороха и «адские машины», и взорвал себя, ткнув зажженную спичку в сердцевину взрывателя…
Долго бредем, как усталое, отощавшее стадо, и наконец — остановка. Посреди голого, без единой травинки пыльного поля восседают за столом писаря с бумагами. Начинается заполнение анкет. Фамилию и имя называю — это не военная тайна. А вот звание, воинская часть и должность — другое дело. Говорю: санитар из 25-й дивизии. Записывающий удивленно проводит пальцем по списку сверху вниз.
— Выходит, все вы санитары? Кто же стрелял из орудий?
Людей сортируют по национальностям. У каждого свой загон. Стараются исподволь выведать нужные им данные, особо интересуются людьми из 30-й батареи. Допытываются, где комбат Александер. Мое вранье насчет санитара отметают. Почему-то уверены, что я — артиллерист как раз из той самой 30-й.
К вечеру получаем первый обед — вонючий суп из мякины, черное, как деготь, и горькое, как плен, кофе. Ни у кого из нас, матросов, чудом оставшихся в живых, нет ни котелка, ни фляжки, ни ложки. Едим, как придется. Ночь встречаем вповалку, в жаркой пыли, накрывшись небом…
Новый день приносит новую канитель. Переклички, пересчеты, и снова идем пешком — до Бахчисарая, смешав все национальности. Отнюдь не цветами встречает нас местное татарское население.
— Повесить, повесить их! — кричат, показывая на нас и грозя кулаками.
Жара неимоверная. Печет, очень печет знойное солнце Крыма. В Бахчисарае кое-как затолкали нас в товарные вагоны. Высадили в Симферополе и через широкие ворота загнали в узкий мир, ограниченный колючей проволокой. Тут снова начались поиски комиссаров и командиров. Прицепились и ко мне:
— Ты из тридцатой! Где комбат Александер?
Кто-то из допрашивавших знал комбата в лицо, тщательно прочесывалась каждая партия пленных. Но Александера среди них не было.
Время летело, как в страшном сне, когда задыхаешься от боли и собственного бессилия. Допросы, угрозы, побои. Попытки бежать, истязания, расстрелы. То и дело бросались мы на фашистов… с кулаками — не осознали еще до конца свое новое положение. И опять нас гнали и везли куда-то.
В пути вспоминали с ребятами своего чудесного комбата Георгия Александровича Александера. Будучи под его началом, мы «делали с него жизнь».
После войны, встретившись с вдовой командира батареи Александрой Алексеевной, не уставали слушать про то, каким он был в семье, вообще в мирной жизни. Об артиллерии Георгий Александрович мечтал с детства. И если существует призвание врача или летчика, то должно существовать и призвание истинного артиллериста. Любовь к своему делу поглощала Александера целиком, дома в любую свободную минуту занимался он математическими расчетами, работал над усовершенствованием системы артиллерийской стрельбы, писал книгу о крупнокалиберной артиллерии.
Но мы знали его не только таким. Командир любил спорт, сам участвовал в товарищеских встречах по футболу, был заядлым шахматистом. Сам завзятый книгочей, специально интересовался в библиотеке, что читают его моряки. Был очень музыкальным, праздник для нас не праздник, если не заводил комбат свою любимую:
Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии сверкали…
Никогда не встречал я человека столь обаятельного, благородного, умеющего с такой необыкновенной заразительностью смеяться. В трудные дни осени сорок первого за сотни километров от осажденного Севастополя, в Москве, во время воздушной тревоги, в глубинах станции метро «Курская» родился у Александера сын Николай. Но не суждено было увидеться отцу и сыну…
От Херсона до Николаева гнали нас пешими. Картина встречи пленных была здесь совершенно иной. Прослышав о матросах из Севастополя, стекались к дороге старые и молодые женщины из ближних и дальних сел, с палочками, с котомками за спиной, чтобы хоть мельком увидеть своих людей. Не скрывая слез, спрашивали, не встречали ли, не видели ли в последние дни их близких в блокированном городе. Бросали нам хлеб, картошку, недозрелые яблоки.
Мы же идем молча, опустив глаза, — не хотим, чтобы милые наши женщины подвергали себя опасности из-за нас. Конвоиры отгоняют их в сторону, травят овчарками. Указывая в нашу сторону, пугают женщин:
— Матросен! Севастополь! Бандитен!
Стрельба, визг, лай, крики, проклятья…
Бредем через населенные пункты, во всей красе видим плоды «нового порядка». Памятники взорваны, школы, больницы, жилые дома сожжены. Скот угнан или уничтожен.
Навстречу нам по дорогам Украины прет злая фашистская сила. Танки, бронетранспортеры, мотоциклы. Тягачи волокут орудия всех калибров — некоторые какой-то загадочной конфигурации. Минометы, пулеметы… Все на славу отлито, отковано, выточено на заводах многих стран Европы. Идет разноязыкая разнузданная орда. Немцы, австрийцы, итальянцы, испанцы. С довольными физиономиями, развевающимися по ветру чубами, засученными рукавами. Поднимаясь в кузовах автомобилей, щелкают затворами фотоаппаратов.
— Иван! Топ-топ! Улю-лю!
А иванов ведут под конвоем. Кусаем губы от беспомощности. Лучше, наверное, все-таки погибнуть. Но ведь это — проще всего. Лишь мотнись в сторону, и будешь изрешечен пулями или растерзан собаками.
Нет, надо жить и бороться!
Неделя сменяет неделю, а мы — то за колючей проволокой, то в вагонах. Проехали мимо разрушенной Одессы, мимо Тирасполя и многих других городов Бессарабии.
В лагере одного из таких вот приднестровских, похожих друг на друга городков нас рассортировали. И в качестве рабской силы отправили в разные страны. На мою долю выпало заменить собой угнанных фашистами в свои армии румынских батраков. Не успел оглянуться, как оказался в местечке Путно. И снова ведут под конвоем, теперь уже по чужой, незнакомой стране, все дальше от Родины. Простые крестьяне рассматривают нас, чужестранцев, с любопытством, богачи злобно грозят палками.
В годы войны фашистская пропаганда в румынском королевстве работала на полную катушку. Чтобы посеять непримиримую вражду между славянами, говорили и писали о русских черт знает что. Ну, чуть ли мы не людоеды. Богачей же (кулачество румынское) пугали главным образом колхозами. Те серьезно видели в них свою погибель. Очень боялись, что в случае победы русских над гитлеровцами в Румынии простолюдины установят свою власть, создадут республику, наведут свои порядки. Что же касается бедных крестьян, то мне их довелось хорошо узнать за долгие месяцы плена. Зла они к нам не питали, были крайне забиты, невежественны, страшно боялись хозяев и попов. И понимали, что всем нам довелось хлебнуть лиха…
Первые мои хозяева были духовного звания. Под густой шелковицей, в саду, за длинным дощатым столом произошла наша первая беседа: кто я, откуда? Тут скрываться не к чему. Честно сказал, что матрос-артиллерист, защитник Севастополя. Они про Севастополь и героизм его защитников слышали и посмотрели на русского Ивана Федина с интересом.
У попа собралась уже целая многонациональная батрачья команда из пленных. Еду на всех готовил бывший армейский повар Серафим Простов. Татарин Ахмет был конюхом и кучером. Подкреплялись тут же, в саду, вареной мамалыгой, аккуратно разрезанной ниткой на порции.
Перед каждым принятием пищи матушка выстраивала нас на молитву и всерьез удивлялась, как это все мы, простые парни из крестьянских семей, оказались совершенно «неграмотными». За это она на чем свет ругала большевиков. Крепко перепадало и нам, отступникам.
Матушка была редкой жадиной и все время смотрела, чтобы мы не скормили скотине или сами не съели лишнего. Чуть что — начинался истеричный крик:
— Эй, Иван, это наше, не общее! Здесь тебе не колхоз!
Но ее жадность и бесконечная ругань не «вдохновляли» нас толком работать на чужом подворье, умножать эксплуататорски нажитые богатства.
Уже через месяц все мы жестоко страдали от «мамалыжной болезни». Мамалыга была единственной едой как для пленных, так и для румынских батраков. О хлебе, пусть черством и горьком, мы и мечтать не могли.
Смешно было наблюдать, как едят батраки мамалыгу с брынзой или рыбой. Отвалит кусок размером в локоть, положит на край крохотный кусочек брынзы и ест вприглядку. Доест до брынзы, положит ее в торбу и — до следующего раза. И так целую неделю.
Мамалыжная болезнь напоминает водянку. Человек пухнет на глазах, отекает, как будто его накачивают водой. Нельзя пошевелить ни рукой, ни ногой. Ни вздохнуть свободно, ни повернуться. Бывали и смертельные исходы. А лечение одно — прекратить есть эту проклятую мамалыгу и в течение хотя бы недели питаться получше, и обязательно хлебом. Да только дальше мечты о таком лечении дело не шло…
Вскоре всех нас, кто мог ходить, отдали напрокат соседу-помещику, который торговал вином с многими странами и на своих гигантских плантациях винограда нуждался в дармовой рабочей силе. Поселили нас в сарае с земляным полом вместе с огромной стаей собак, таких же голодных и бесприютных. Потому-то, наверное, мы скоро подружились с ними, и они из злобных стражей стали нашими постоянными спутниками и товарищами.
Мы уже установили интересную закономерность: чем богаче хозяин, тем хуже и голоднее у него живется. И животным — тоже. Те же собаки отощали так, что на уборке слив мы легко приучили их питаться этими плодами. Голод не тетка…
Несмотря на то, что жизнь у винодела была еще более голодной и неприютной, я радовался перемене места. Отсюда, из огромного сада, простиравшегося до подножия Карпат, от помещика, занятого своими торговыми сделками, убежать легче, чем от попа, державшего нас в крепко-накрепко запертом дворе. Однажды ночью тихонько ушли втроем: одессит Рында, наш повар Серафим Простов, родом из-под Нальчика, да я. Сопровождал нас верный собачий эскорт.
Полями, хоронясь от чужих взглядов, добрались до быстрой реки Серет. Плавать спутники мои не умели. Пришлось бродить по берегу в поисках брода. Но, увы, не нашли. Договорились: первым с тремя парами ботинок переплываю я, потом возвращаюсь за своими товарищами и оставшимся имуществом. Ребята побоялись оставаться одни, кое-как поплыли за мной следом, стали захлебываться. Пока с моей помощью выбирались, едва не утонули все втроем и потеряли ботинки. Это уж совсем ни к чему. Рек впереди еще много, того и гляди к концу пути останемся в чем мать родила. А ведь скоро осень…
Идем крадучись, как воры на ярмарке. Языка не знаем. Но населенных пунктов все равно не миновать. Схватили нас в ближайшей деревне, повели на жандармский пост. Там заковали в кандалы и с веселым охранником отправили в город Интепеденцу, недалеко от Бухареста. По дороге я пытался сбежать, бросив конвоиру в глаза горсть песку, но разве убежишь закованным…
Отсчитали нам по двадцать пять горячих плетками и — в карцер. А там, в карцерах этих, или в «инкисорах» — ямах, обложенных саманным кирпичом и опутанных рядами колючей проволоки, брата нашего видимо-невидимо! Приближавшаяся зима выкуривала всех сбежавших из лесов и с гор. Истрепаны все донельзя, кое-кто почти гол совершенно.
Рассиживаться по карцерам нам долго не дали: урожай-то боярский собирать надо. Выстроили нас, как на аукционе негров, и идут хозяева вдоль строя, смотрят: кто хоть на что-нибудь годен?..
Вместе с девятью товарищами попал я к полковнику с русской фамилией Галин. Держал он нас в ежовых рукавицах. Кормили, конечно, впроголодь.
Помню, поздними вечерами наладились мы русские песни петь — боевые и лирические. Петь нам не смогли запретить ни тычки, ни угрозы. Далеко окрест разносились наши голоса. Порой приходили послушать и соседки-крестьянки. Румыны — народ музыкальный, толк в песнях понимают. Чувствовали, видно, что песня для нас — единственная возможность выплеснуть свою боль, тоску по Родине, ненависть к рабству.
Но вот собрали урожай, и нас, как старую, больную скотину, палками погнали в лагерь за колючую проволоку. В казармах холод лютый. Люди коченеют. Многие умирают от простуды, голода, дизентерии. В этом лагере видел я, в первый и последний раз в жизни, как взвешивают… дрова. Помню еще с детства, как дед мой Петр Иванович приговаривал: «Вот придет время, будет лесок на весок». Не предполагал, что внук его на себе испытает этот «весок»…
Но радость и горе в жизни часто переплетаются. Пришла радость к нам, пришла беда к фашистам. Расколошматили гитлеровское воинство под Сталинградом! В лагере объявили трехдневный траур. Все военнопленные обязывались присутствовать на молебне по «убиенным на Восточном фронте». Наивно было предполагать, что весть о гибели злейших наших врагов, которых мы сами уничтожали десятками и сотнями, вызовет у нас слезы. Для них — молебен и слезы, для нас — счастье…
На молебен пытаются выгнать из казарм кулаками и прикладами. Но не тут-то было. Кто спрятался под нарами, кто — в лазарете, в уборной, а кто, откровенно издеваясь над охранниками, сидит без ботинок. А на улице мерзнет поп со свитой, втянув голову в плечи, опасаясь, что из толпы вылетит кирпич.
Кое-как собрали пленных, но как только началась молитва, со всех сторон понеслась отборная матросская ругань:
— Ты за кого молишься, кому, поп, продался?
— Они детей наших живьем сжигают, а ты…
— Родину за кусок мамалыги продаешь!..
В общем, молебна не получилось.
Больно было смотреть на товарищей: ходят как тени, прозрачные от голода, одетые в рванье. А ведь порой хороших работников из пленных хозяева оставляли у себя на всю зиму, до новых полевых работ. Только трудись до седьмого пота, молись исправно да смотри благодетелям в рот. И с голоду не пропадешь. Но это все не про нас, непокорных, гордых, несгибаемых солдат, предпочитающих смерть измене и унижениям. Начальник лагеря, видя, как тают люди, требовал, чтобы на каждого умершего русского аккуратно составлялась документация.
— Как я отчитаюсь, когда они сюда придут! — вопил он.
Лежа на грязных нарах, ледяными бесконечными ночами задумывались мы над воинской судьбой и воинским счастьем, которые были милостивы к одним, безжалостны и несправедливы к другим. Нередко задумываюсь я над этим и сейчас, спустя более четырех десятков лет после войны. Кто мог предсказать, как сложится твоя фронтовая жизнь? Случалось, погибали, пройдя через страшный огненный вихрь войны, где-то за тысячу километров от Родины, на чужой земле, в незнакомой стране. Иной же, тоже не кланяясь пулям, доходил до Берлина и Вены без единой царапины. Бывало, что погибал смелый, выживал трус. Случалось, что струсивший, отступивший не переживал свой первый бой…
И все-таки по своему немалому военному опыту могу сказать: нет ничего хуже, обиднее, унизительнее плена. Здесь нужны особые силы и убежденность, чтобы выжить, бороться, не покориться. Много легче в единое мгновение принять смерть от пули. Но, избежав гибели в труднейших и кровопролитнейших боях, мы обязаны были выжить. Непременно выжить! Мы видели, что война затяжная, и считали себя находящимися в резерве. Тем более, что мы злы на фашистов как черти, да и за битого двух небитых дают. Придут наши войска, а это даже здесь, в Румынии, не вызывает сомнений, и мы займем свои боевые места. Войны-то хватит на всех…
Только эти мысли да желание увидеть Родину удерживали нас от того, чтобы не броситься на конвой, не совершить безумного, нелепого поступка.
Рядом с лагерем, прямо за колючей проволокой, проходит железная дорога. Весной по ней мчались эшелоны с возвращающимися домой итальянскими «победителями». Румынское командование распорядилось, чтобы мы, пленные, носили их милым союзничкам черный кофе в термосах прямо к вагонам. Так сказать, последний джентльменский жест по отношению к «братьям по оружию». Интересно наблюдать за этими братьями, битком набитыми в вагоны. Едет деморализованная, распущенная, безоружная армия, но лица у всех радостные, довольные. Еще бы — домой, подальше от войны и смерти!
На наши подначки (что, мол, навоевались досыта?) разражаются хохотом и поднимают вверх большой палец. На губных гармошках наяривают «Катюшу» и «Синий платочек». Машут руками, зовут с собой. Румыны сердятся, для них война еще не кончена. Но по отношению к нам есть перемены — значит, в курсе событий на фронте. Кроме осточертевшей мамалыги в нашем рационе появляется суп брандахлыст и даже — хлеб! Но только притормозилось где-то наступление советских войск — и вновь начинают давать баланду из тухлой капусты.
Наступила весна. Снова мы нарасхват.
— Гай, гай! — вопят жандармы, подталкивая нас прикладами к большому богатому двору, заросшему пахучей акацией, с домом, аккуратно покрытым черепицей. Это новое хозяйство Марии Хозок, где нам, пленникам, предстоит работать. Выходит хмурый мужик с винтовкой за плечами. Управляющий, похоже. Что ж, и отсюда убежим…
Нигде не заставляли нас так много работать, как здесь: сажали картошку, арбузы, кукурузу, лепили саманный кирпич, выкладывали из него стены. Строили погреб. Ухаживали за скотиной. И нигде так, как здесь, мы еще не саботировали. Управляющий-администратор Иванчуль повсюду ходил за нами с заряженной винтовкой. Но это не помогало. Начинали, к примеру, окучивать картошку — потихоньку рубили ветку у основания, потом засыпали, чтобы не упала. Через несколько дней половина плантации увядала. Так же прореживали арбузы и кукурузу, хотя управляющий глаз с нас не спускал.
Где-то через месяц мы с молодым офицером-артиллеристом по фамилии Журавель тихо-мирно-осторожно покинули столь «гостеприимный» хутор. Очень страдали от голода, и как ни противно было, а подворовывали съестное по дороге у богатых румын. И в этом побеге не повезло. Нас не только схватили, но меня еще и ранили в левую руку ниже локтя. Кое-как перевязал сельский фельдшер, и погнали нас в новый лагерь.
Было что-то неправдоподобное в той нашей «пленной» жизни. Лагеря, побеги, новые хозяева, опять побеги, побои, карцеры, лагеря. Во время одного из побегов (ушли вместе с военфельдшером Антонцем) чуть-чуть не погибли от… жажды. Жара стояла страшная. Днем отлеживались в кукурузе, а ночью пробирались к границе. За несколько суток так и не наткнулись ни на один колодец. Жажда была звериная. Уже не чувствовали укусов комаров и блох, изобиловавших в посадках. Слизывали росу с кукурузных листьев, жевали стебли. Напарник мой падал в обморок, с трудом приходил в себя. А воды все нет. В одну из ночей к тому же напала на нас стая голодных бродячих собак. Еле спаслись.
Чудом добрались до Днестра. Но переплыть его сил уже не было. И снова — жандармерия, лагерь, побои, колючая проволока…
Предпоследний наш побег со старым и проверенным уже другом Афанасием Журавлем едва не окончился трагически. Убегать мы уже научились. Но тут перестарались. Украли в лагере страшный, бандитский по виду нож. Обманули дважды конвойных. Такое поведение требовало публичного наказания. И начальство лагеря придумало казнь: всыпать нам максимальное количество плетей — сколько сдюжим, в присутствии всех других военнопленных. Мне выпало быть первым.
Два дюжих солдата взобрались мне на шею и ноги. Двое других сняли поясные ремни с пряжками. И началась «забава». После десяти ударов мне удалось вывернуться, подхватить штаны и на глазах остолбеневших начальников дать деру. Удивление было настолько велико, что когда поймали, то ни меня, ни Афанасия больше пороть не стали, а направили закованными по рукам и ногам в город Галац в военный суд. Там как отпетых преступников приговорили к году каторжных работ, что было почище лагеря. Долгое время не расковывали, и мы в середине двадцатого века гремели кандалами, как какие-нибудь средневековые злодеи или узники Петропавловского равелина… Самое страшное в тюрьме было (даже для нас, привычных к немыслимому, отвыкших напрочь от нормальной жизни) обилие клопов и вшей. Летом мы ходили почти голыми, так что зверью этому не за что было уцепиться, а вот зимой — беда. Баней нас баловали максимум раз в два месяца.
А с какой жадностью ловили вести с фронта! Эхо наших побед докатывалось уже до Румынии. Стали перебрасывать военнопленных с одного места на другое. Зашевелились и союзники. Военные объекты и железнодорожные узлы начали подвергаться методичному разрушению. Только богатые нефтяные промыслы в районе Плоешти ни американцы, ни англичане не трогали.
…Крохотный паровозик тащит нас куда-то в горы. Едем взбудораженные недавними событиями в Будешти, где несколько тысяч военнопленных подняли настоящий бунт, отказавшись от приема пищи. В этот день, как всегда, выволокли на площадь два котла с бледной вареной капустой, за километр распространявший дикую вонь, и затхлой фасолью, залитой жижей, похожей на деготь. Каждому положен черпак такого пойла плюс порция засохшей мамалыги. У нас по поводу этого рациона сложились шутливые стишки:
Капустой пахнет за версту —
Спеши вперед, не стой в хвосту.
А затхлою фасолью прет —
Стой сзади, не спеши вперед.
Но, как известно, даже юмор имеет свой предел. Кончился он вместе с нашим терпением. И вот после традиционного «осмотра» дежурным офицером и военврачом этой «чудной» пищи разрешили подходить к котлам. Однако никто из нас, выстроившихся ровными рядами, посуду не подал. Напрасно жандармы направляли на нас пулеметы. Мы стояли непреклонно. Бояться пуль не привыкли. Пришлось начальству оцепить лагерь солдатами и начать переговоры.
Прежде всего мы потребовали освободить из карцера наших зверски избитых товарищей и оказать им медицинскую помощь, прекратить телесные наказания, улучшить питание. Начальство заколебалось. Привели на площадь окровавленных пленных. Спросили, что толкнуло их на побег. Ребята ответили коротко и ясно: Родина зовет. На это весь строй ответил громкими криками:
— Хотим на Родину! Долой фашистов и их прислужников!
Командование лагеря пообещало требования наши непременно исполнить, избиения прекратить, и «жизнь» стала входить в свою колею.
— Пока ноги несут, будем бегать, — выразил наше общее мнение мой дружок лейтенант Журавель…
В первый же вечер в душном вагоне придумали план побега. Прорезали перочинным ножом тесовую обшивку двери, убрали стружку, отвлекая, как могли, охрану. Замаскировали проем старым одеялом. С нетерпением дождались ночи. По условному сигналу обрезки досок выбили, и в вагон хлынул свежий воздух, принеся с собой ароматы полей и пробудив жажду свободы.
Первым исчез в темноте политрук Бледнов, за ним выбрался я и застыл на подножке, выбирая момент для прыжка. Мальчишкой мне не раз приходилось прыгать с товарняков, так что знаю: чтобы сохранить голову, надо наклониться вперед по ходу поезда, а в момент прикосновения к земле сделать рывок вперед и в сторону.
Плохо слушались босые ноги. Небо всей своей сияющей громадой дернулось вправо и погасло…
Первое, что отметило возвратившееся сознание, были красные огоньки удалявшегося поезда. Затем мысль: «Где Журавель? Он же прыгал сразу за мной». Но ожидание и поиски оказались напрасными. Мы не встретились. Куда пропал дорогой и незаменимый друг, отважный, умеющий перебороть любые превратности судьбы человек? Прошло уже более четырех десятилетий, а я все тоскую о нем…
Потом все было привычно. Прятался от людских глаз, пробирался, как отверженный, ночью, босой, холодный и голодный. Спал на голой земле. Однажды в течение трех дней шел под проливным дождем, боясь остановиться хоть на минуту. Слышал где-то, что спасение в ливень можно найти только под кроной ольхи, особо расположенная листва которой образует надежное укрытие. Нашел ольху, спрятался, заснул, а проснулся в глубокой луже. И снова в путь.
В одном месте забрался в копну сена, но почувствовал, что за мной кто-то следит. Вот из-за медного ствола сосны высунулась грязно-зеленая немецкая пилотка, мелькнули кусок лба и один глаз. Неужели дезертир-немец? Но родная речь рассеяла сомнения. С большим трудом узнал бежавшего с нами политрука Бледнова — так здорово, до неузнаваемости изменился он за эти дни. Нос заострился, лицо посинело, кожа на теле стала гофрированной, как трубка противогаза. Гнилая лагерная одежда размокла и совершенно расползлась.
Теперь мы шли вместе. К счастью, родился и вырос я в лесу. Он для меня — как дом родной. Научились ладить с домашней живностью. Иногда прикорнешь на поляне, где остановилось стадо, подойдет к тебе любопытная корова, дыхнет парным молоком, а то и приляжет рядом. Коснешься спиной — печка! От долгого хождения по ночам глаза стали видеть как у кошки. Кажется, полностью слились с природой. Пьем из лужи или пруда, питаемся кореньями и цветками, а то на ходу выдернем куст едва взошедшей картошки.
Одежда на нас — срам один. Единственное сокровище, спасающее от холодных зорь, дождей и комаров, — кем-то из румынских солдат оброненное и нами подобранное старое шерстяное одеяло. Брели так, пока не потеряли ощущение реального. В полубредовом состоянии зашли в деревню Бобени и оказались в толпе гуляющей молодежи. Сил убежать уже не было. К нам подошел крестьянин, пригласил зайти во двор, поинтересовался, кто мы такие и каким ветром занесло нас в их деревню. Что-то внутри дрогнуло, захотелось поверить в доброжелательность этих простых людей, живущих среди прекрасной природы. Признались, что мы военнопленные, рассказали о том, как воевали. Я оказался в центре внимания: ведь Севастополь, благодаря своей стойкости, прогремел на весь мир. А тут представилась возможность увидеть живым одного из его защитников, о которых передают по деревням легенды.
Под густыми вишнями симпатичная молчаливая хозяйка приготовила ужин, показавшийся нам царским. Хозяин принес бритвенный прибор, и мы попытались снять многодневную щетину. Этот вечер был для нас как глоток свежего воздуха. Поверилось в то, что простые люди всегда смогут понять друг друга, что им равно ненавистна война.
Узнали мы и о совершившемся в Румынии государственном перевороте, о том, что фашистский прихвостень Антонеску арестован, Румыния вышла из войны на стороне Германии.
И снова мы в пути — во что бы то ни стало добраться до своих! Настроение приподнятое. Уже слышим артиллерийскую канонаду наших, советских орудий. Музыка, а не канонада!..
На дорогах появились указатели на родном языке. Значит, мы уже находимся в расположении своих войск. В Будешти собралась масса военнопленных. Многие боятся таинственного особого отдела, «со всей строгостью» относящегося к пленным. А вскоре и я предстал перед офицером этого отдела. Подробно отвечал на вопросы — комсомолец ли, где попал в плен, сколько раз бежал. Ничего, все обошлось. Говорят, было указание считать защитников Севастополя бойцами действующей армии даже в тот период, когда они находились в плену. Не знаю, так ли это, но уже через несколько дней я сменил свои каторжные шмотки на старенькую красноармейскую форму. Поскорее бы закончились формальности и — на фронт!
Наконец наша разномастная и разнокалиберная публика вышла под командованием старшины за ворота. Шли двое суток, ночуя где придется, и прибыли в запасный полк. Там оказались строгие и требовательные командиры, видимо, решившие, что мы напрочь позабыли всю армейскую науку. Они заставляли нас заново изучать текст военной присяги, многие статьи уставов, маршировать, выполнять строевые приемы. Только после этого выдали погоны.
Появились «вербовщики» из разных поредевших в боях воинских частей.
— Эй, пехота, ко мне!
— Танкисты!
— Пулеметчики!
И уходят бойцы, чтобы занять места погибших.
Артиллеристов не зовут, я — «безработный», а фронт все дальше. Вдруг не догоним!
Но приехали и за нами, пушкарями, и попал я в 1-ю батарею 301-го Полтавского противотанкового артиллерийского дважды Краснознаменного, ордена Богдана Хмельницкого полка 2-го Украинского фронта. В славном послужном списке этой части — бои за Сталинград, битва на Курской дуге, участие в разгроме ясско-кишеневской вражеской группировки.
Командир батареи расспросил нас, кто где воевал, и распределил по орудийным расчетам. Были у меня еще две специальности — разведка и связь. Взвалил на спину стереотрубу, прихватил катушку с проводом, карабин, лопату, патроны, гранаты и пошел на НП месить грязь. Беги, ищи обрыв провода, действуй!
Полк наш мотается по фронтовым дорогам сутками, без остановок. Спешим за отступающими «завоевателями». Частенько происходят стычки с недобитыми фашистскими вояками, но теперь они уже не те — откровенно разбегаются при первом же выстреле. Иногда на марше попадаем под свинцовый ливень авиационных пулеметов и, если не сопровождают нас зенитчики, хватаем раненых и спасаемся, кто где может.
В новую, вернее, старую свою фронтовую жизнь вошел я на удивление легко и просто. Видимо, по молодости лет не успел подорвать себе в плену нервную систему и утратить надежды на лучшее будущее.
Минуя или преодолевая заминированные дороги, въезжаем в Венгрию. Кругом лежат вывороченные пограничные столбы, таможни заброшены, ветер гоняет какие-то бумаги. Но познакомиться с мадьярами, мрачно хмурившимися при нашем появлении, не удалось. Полк повернули в Чехословакию. И снова — пограничные столбы уже другой страны. Здесь нас встречают как родных. Женщины в праздничных нарядах хлопочут, раздавая угощения. Широченные юбки колоколом обвивают тонкий стан; говорят, на одну юбку идет около пятнадцати метров ситца.
Но у чехословаков гостим недолго. Цель полка — идти на Будапешт. И снова мы на территории Венгрии, снова ежедневные стычки с танками, пехотой, кавалерией. Ураганом, налетает авиация. Ночью вручную подтаскиваем пушки на огневые позиции. Тащим пуды грязи на ботинках. Обмотки склеились грязью и стали, как бетонные. Полы шинелей сожжены, на спине и груди дыры, коленки и локти голые. По колено в земляной жиже топает царица полей — пехота. Спят, сидя верхом на лошадях, конники, лишь на немногих из них нарядные кубанки.
Батарея наша одета кто во что горазд. Где-то раздобыли белые вышитые рубахи, многие во френчах и маскхалатах. Комбат возмущается:
— Что за оперетта?!
Приказано снять все это барахло, но и голым ходить тоже неудобно. Никакой одежды, кроме брошенной убегающими гитлеровцами да всюду раскиданных женских нарядов, практически нет. Здесь раздолье женскому полу, но единственная наша девушка санитарка Лида носит строгую военную форму. А на чужое тряпье и смотреть не хочет.
В общем — песня старая: отстали тылы безнадежно…
В ноябре сорок четвертого года остановились на отдых, чтобы, наконец, помыться и переодеться в зимнее обмундирование. Это в местечке Сантманторкато, в Венгрии. В уютном просторном домике нас, группу бойцов, недружелюбно встретили пятеро перепуганных женщин с лицами, густо вымазанными сажей, замотанных в черные грубые платки. Мы сразу смекнули: красавицы. Старухи так специально гримироваться не будут. И решили: на артисток этих — ноль внимания. Каждый занялся делом. Я остался дежурить у телефона, привязав трубку к уху, чтобы руки были свободными. Взялся за перо, чтобы, по возможности, восстановить в памяти и зафиксировать на бумаге некоторые эпизоды последних боев за Севастополь и всей последующей горькой жизни своей.
После избавления от плена в душе поселилась уверенность, что теперь не погибну. А заглянул в свое недавнее прошлое — и стало жутко: неужели все это было со мной?! С конца сорок первого потеряна связь с родными. Как-то там старушка-мать, жива ли? Мне во многом было легче, чем старшим товарищам, — дома не ждали жена или невеста, никого еще не успел полюбить.
К обеду пришли наши связисты Мельников и Скотников. И решили мы пригласить хозяек. Объяснились кое-как жестами. Они пришли, строгие и молчаливые, неумело скрывая свой страх перед русскими «дикарями», готовые в любой момент дать нам достойный отпор. Но делать этого не пришлось. После вкусного обеда мы расположились спать прямо на полу, чтобы не беспокоить хозяек и их гостью, беглянку из Будапешта студентку Лизу.
А утром ждал нас приятный сюрприз: женщины смыли сажу, переоделись, причесались и оказались действительно красавицами. Вечером за ужином собрались мы уже как одна семья. Одарили изголодавшихся девушек своими продуктами, и пошли расспросы, разговоры: как там у нас, как у них? От войны они здорово настрадались, фашистов боялись как огня. Потому-то и задумали этот номер с переодеванием и гримировкой.
Лиза раскинула карты, задумав предсказать нам будущее. Увидела там и радостное, и печальное. Пожары, свадьбы, похороны, разлуки. Доставшаяся мне карта предвещала похоронное шествие. Для меня смерть была делом привычным и могла явиться ежеминутно, а вот Лиза испугалась и внезапно задала ревака по едва знакомому русскому парню из далекой, утопающей в лесах и снегах Жиздры.
Мои товарищи недоуменно переглянулись: уж не влюбилась ли она в тебя, Иван? Но разве есть у солдата право на любовь или даже на мимолетную симпатию? Ведь уже завтра, может, сию минуту вновь предстоит завертеться в огненном вихре войны…
Чем ближе к Будапешту, тем яростнее сопротивление врага, тем больше препятствий на дорогах. На колонну ураганом набрасываются «мессеры». Зенитчикам прятаться не положено, с места, где остановились, наводят они свои автоматические пушки и ведут огонь по вражеским самолетам. На обочине лежит наш боец, разрубленный пулеметной очередью надвое. Дорогу нашей колонне преграждает танк — тридцатьчетверка. Артиллеристы стучат по броне:
— Эй, ребята! Живо убирайте свой драндулет! Видите — спешим!
Из люка показывается чумазый и понурый танкист, объясняет, что у них беда: вражеский снаряд пробил башню, погиб командир батальона, капитан. Замечаем пробоину и прикусываем языки. Да, великое множество бед навалилось на нас. Скольких людей потеряли! Вечная слава тебе, капитан!
Хочется сохранить в памяти свежий могильный холмик у дороги…
А через пару километров видим еще один холмик, побольше. Здесь похоронены наши разведчики. Двенадцать человек. Постояли, обнажив головы, и снова вперед, наступая на хвост фашистам. Напеваем морскую песенку, изменив в ней слова:
На Будапешт! — минуты торопили.
На Будапешт! — так говорил приказ.
И мы рвались, отсчитывая мили,
Туда, где смерть подстерегала нас.
Как-то, помогая шоферу вытянуть из грязи забуксовавшую машину, слышу окрик:
— Блондин!
А потом снова:
— Ваня!
Верчу головой. От удивления задираю лицо к небу. Одному богу, может быть, известно, как звали меня в детстве в родной деревне, когда был я белоголовым пацаненком. Обернулся на проходящие танки. Из башни одного смотрит в мою сторону танкист, смеется и машет рукой. Яков! Головачев!
Росли вместе, были соседями. Я уже шестой год на военной службе, ничего о родных не знаю. И вот где-то у черта на куличках засосала наши боевые машины венгерская грязь, и мы, как по волшебству, оказались рядом. Иду за танком, чтобы переброситься парой слов с Яковом, узнать самое главное для меня: жива ли мама?
Жива, слава богу!
Да, встретить односельчанина в водовороте войны, протянувшейся на тысячи километров, — это большое, просто невероятное событие, особенно для того, кто слишком давно не давал о себе весточки домой. Да и куда было писать, если родные места оккупированы еще в сорок первом. Впрочем, написать можно было. И нужно было! А сын непутевый не писал, думал: пусть лучше считают, что пропал без вести, чем рыдают над похоронкой. Ведь убитым можно быть и в последний день войны.
После встречи с Яковом Головачевым написал, попросил у мамы прощения. Но какое там прощение — без памяти рады были дома, что наконец-то объявился живой и невредимый!
А в следующую ночь был реальный шанс расстаться с жизнью. В только что освобожденной от врага деревушке приказали нам развернуть НП. Однако гитлеровцы еще задержались в крайних домах. Пробрались мы на чердак какой-то избенки, достали рацию, выбросили в окошко антенну и сообщили командованию, что к чему. Главное, вражеских танков не обнаружено.
За ночь дважды пришлось пересечь расстояние между НП и огневой. А утром… Я даже остолбенел от увиденного, холодный пот на лбу выступил: там, где проходили ночью, чернеют свежие лунки, на обочине — кучи противотанковых и противопехотных мин. Саперы, чертыхаясь, продолжают обезвреживать дорогу. На «виллисе» везут с раздробленной ногой капитана, командира наших разведчиков, прошедшего по моим следам. (Через час он скончался в лазарете.)
Да, немалого стоишь ты, госпожа удача, не часто улыбаешься, военное счастье…
На дворе декабрь. А мы сутками под открытым небом. Не переставая идет дождь со снегом. Кругом противник. Порой просто обалдеваешь, теряешь чувство реальности: где мы? где он? Все чаще немцы, особенно рядовые солдаты, если остаются одни, без командира, без подонка-фанатика, стремятся сдаться в плен. Приходят какие-то растерзанные, серые, на палке мотается желтая рваная портянка, заменяющая белый флаг. Зла на них уже нет. Война — это ведь тоже работа, а работу надо делать спокойными руками. Только вспоминаешь, как гнали когда-то нас с братишками, защитниками Севастополя, таких же оборванных и грязных, по сухим родным степям…
А вот медицина наша, санинструктор Лида, так жестоко ненавидит гитлеровцев, что при виде пленных хватается за пистолет. Родом она из-под Киева. Там пережила оккупацию и… поклялась страшно мстить фашистам. С тех пор в этом полку санитаркой. Улыбается Лида редко, даже когда заводят ребята под трофейный аккордеон хорошие песни. Думает тяжелую тайную свою думу…
О том, что большинству из нас нет и двадцати пяти, мы вспоминаем, лишь когда на привале запоет кто-то о любви. Заслушаюсь, задумаюсь, и прямо страшно становится: эх, Иван, что ж ты в свои годы знал да видел? Ни ласки, ни любви, ни поцелуев, ни прогулок при луне! Ни кино, ни театров, ни книжек хороших. Да что там книжек! Годами не держал я в руках газет, потому что какие в плену газеты… Видно, только и знаешь ты, Иван, как закипает металлическое тело орудий, когда бой переваливает на вторые сутки, как глухо стонут товарищи, заживо погребенные силой вражеского взрыва, как в последний раз отчаянно вскидывает лицо к солнцу боец, получивший пулю в сердце… Зато и радостей у тебя много: сознавать, что покуда жив и здоров, можешь стрелять, рубить, кромсать ненавистных агрессоров и безостановочно идти и идти вперед по следу врага, как ходил пацаном со взрослыми охотниками по следу зверя.
Быстрый марш иногда приходится приостанавливать, чтобы крепко подраться. Казалось, вот только что фашисты бежали, как зайцы, а мы на «белом коне» этакими гусарами догоняли и давали им по шеям. И вдруг откуда-то издалека, как кувалда по пустой бочке, бьет дальнобойная вражеская батарея: бом, бом, бом! Снаряды рвутся то ближе, то дальше… Война так осточертела, что даже сил поостеречься не хватает.
Стояли как-то в засаде возле города Шахи, следили, как надвигаются на нас восемь «тигров». Только когда они подставили бока, артиллеристы открыли огонь прямой наводкой. Четыре танка загорелись, остальные нырнули обратно в лес.
Стремление у всех одно — вперед и только вперед. На каждой машине по два шофера, а колонны двигаются еле-еле. Слишком много техники. На мостах, переправах шум, неразбериха, иногда и скандал. Только остановились, шофер мгновенно засыпает. Толкаешь его, трясешь — хоть бы хны! Да как же ты так крепко заснул, браток, за одну минуту?!
Ночью — неповторимое зрелище. Движутся медленно, но неотвратимо тысячи огней. Ехали мы по ночам без маскировки, уже не опасаясь вражеской артиллерии и авиации (хотя они и подбрасывали нам иногда сюрпризы). Да и сколько можно бояться смерти?..
Однако нервы стали сдавать у многих. С артиллеристами случалось то, что бывает обычно после контузии. Да все мы и были контужены в разной степени. От страшного постоянного шума слабел слух, ухудшалось зрение, начинались головные боли. И все это, многократно помноженное на бессонницу, вызывало приступы непонятной болезни.
Сначала появлялось ни с чем не сравнимое желание спать. Свернули как-то с дороги на короткий отдых к скирдам сена, чтобы уточнить маршрут и разведать обстановку. Я мгновенно заснул и, услышав осточертевшую команду: «По машинам!», не мог даже шевельнуться. Все! Пусть хоть расстреляют, а пока немного посплю, тем более что, кажется, впервые за тысячу лет стало тихо. Колонна тронулась в путь, но командир батареи вскоре спохватился: где Федин? Вернулись и нашли Федина, спавшего в соломе мертвецким сном. Толкают меня, будят, а я, не просыпаясь, начинаю отбиваться что есть сил, потом, во сне же, колочу всех, как конь, ногами. Парень я не хлипкий, еле удерживают меня вчетвером. Обмотки на ногах размотались. Так полубосым, в полуобморочном состоянии, под присмотром доктора положили меня в машину. А в ней я не только не перестал ругаться, но и залился безудержными слезами. Так не плакал никогда в жизни.
Такие же приступы случались у многих старых, закаленных бойцов, у которых даже в самой безысходной ситуации, бывало, ни один мускул не дрогнет.
Обыватели бегут, спасая шкуры, бросая все подряд. Дома́ полны колбас, буженины, настоек, бочек с вином. Но нам не до пиршеств. Так устаешь, что воротишь нос даже от вкусного, наваристого супа, который исправно привозит на огневую старшина батареи Чертов. Он нас не только кормит, но обувает и одевает — как может, конечно. По-отечески корит за потерянное «военное имущество»: рукавицы, котелки, каски.
В ночном рейде по тылам врага нашим танкам довелось встретиться с колонной противника на узенькой дорожке, где разминуться не было никакой возможности. Слева — крутая гора, справа — река с обрывистым берегом. Из танка командира летят сердитые команды: «Вперед! Вперед!» Но колонна не двигается. Раздаются короткие трели танковых пулеметов, загораются сгрудившиеся машины с орудиями на прицеле. С треском, веером разлетаются осветительные ракеты. Фашисты, бросая технику, бегут врассыпную, тщетно пытаясь скрыться от пуль. Брошенные немецкие грузовики, крытые брезентом, — полным-полны награбленного добра. В одном из них обнаруживаем десятки рюкзаков, каждый вместимостью с добрый матрас. Чтобы не путаться с завязками, режем ножом верхние узлы, содержимое вытряхиваем на дорогу. Чего здесь только нет! Женское барахлишко на все возрасты, детские игрушки, зажигалки, губные гармошки, часы, машинки для скручивания сигар, множество оружия: пистолеты, кинжалы, ножи — все, что может пригодиться в бою.
Из тряпок выкатилась удивительной красоты золотая разборная трубка, ее я подарил усатому наводчику нашего 1-го расчета. На остальное смотрели без всякого сожаления, хотя у самих — ничегошеньки, кроме перемены белья. Танки, расчищая дорогу, спихивают в обрыв рюкзаки, ящики со снарядами, какие-то тряпки. И снова трогаемся в непроглядную тьму ночи.
Наконец прибыли в указанное место. На дороге; врезанной в склон горы, стоят тридцатьчетверки и с места во все стороны ведут огонь. Дальше хода нет. В котловине, у большого населенного пункта, оказалась блокированной наша танковая бригада. Фашисты бьют с холмов, поджигая дома, наши танкисты задыхаются в дыму. Как только кончится у них боезапас — станут живыми мишенями для врага. Своим появлением мы вбиваем клин в блокаду. Выкатив орудия на бугор, бьем прямой наводкой. Стрельба со всех сторон, взрывы, свист пуль…
Впереди, на левом склоне, засекли «тигра». Тут же свое орудие выдвигаем на прямую наводку. Полосатое железное страшилище затаилось в кустах, совсем рядом. Опытный командир орудия Негодин хриплым голосом кричит:
— Бронебойный! Огонь!
Снаряд чиркнул по башне, высек на вражеском танке искры. Знаем, что наши семидесятишестимиллиметровые снаряды башенную и лобовую броню «тигра» не пробивают. Но сейчас главное — заставить зверя зашевелиться.
И снова команда:
— Подкалиберный! Огонь!
Танк загорелся. Из люка высунулись танкисты. Ну что ж!
— Осколочный! Огонь!
Не успели разделаться с одним, а справа движется второй фашистский хищник. Схватив за станины, в секунду развернули орудие на сто восемьдесят градусов. В бою оно почему-то кажется невесомым. Снаряд! Еще снаряд! Задымил и этот. Уже издыхая, «тигр» огрызнулся, снаряд разорвался у самого щитка, и пушка наша, подпрыгнув, попятилась назад. Вихрь осколков провыл над головами, никого, впрочем, не задев.
Довольные, что в нелегком бою обошлось без жертв, оттащили орудие в безопасное место и собрались на перекур.
Потомственный хлебороб сибиряк Скотников и учитель украинец Ивко, лежа голова к голове, ведут тихий мирный разговор о прошлом и будущем. Остальные, рассевшись вокруг, принялись за анекдоты. Шофер Гречихин никак не может дорассказать на родном украинском что-то из времен своей буйной молодости. Стою, прислонившись спиной к машине, и слушаю все эти «охотничьи» рассказы вполуха. Странное, право, чувство: словно какая-то сила гонит меня от этого места, от балагурящих весело товарищей. А другая — удерживает около них…
И вдруг — жуткая огненная вспышка, грохот взрыва, смерч дыма и пыли. Мина угодила в самый центр отдыхавших бойцов… Двое убиты наповал, пятеро ранены. Эти ребята невольно заслонили остальных своими телами и приняли всю массу осколков на себя.
Многие из сидящих поодаль контужены, задеты осколками. Не в силах оторвать глаз от умирающих товарищей, замечаю, что и сам я весь ощипан осколками. Из правого голого плеча вовсю струится кровь. Санинструктор Лида, рыдая в два ручья, бросается то к одному, то к другому раненому, стараясь хоть немного облегчить наши муки.
Все мы умели стойко переносить и боль, и усталость, и разные невзгоды. А тут — рана жжет неимоверно, кровь не останавливается. Самыми неблагозвучными словами вспоминаю я всех чертей и фашистов в придачу. Вот и прошел всю войну! Вот и остался цел после десятка побегов из плена…
Двадцать пятого декабря — мой день рождения, а ранило меня двадцать первого. Давно не удавалось мне отметить этот день, а теперь вот решил отпраздновать с однополчанами, даже бочонок домашнего вина раздобыл у старика-мадьяра. Вот так подарочек, вот так праздник! Да ведь и с врагами не успели еще разделаться, сколько боев впереди, как нужны люди!
Танкисты отправили меня в свой медсанбат, расположенный в крестьянской избушке. Хозяйка, совсем еще молодая женщина, старается как можно лучше помочь нашему доктору, обрабатывает раны, приносит горячее молоко и подогретое вино. И не переставая плачет. И слезы такие же неподдельные, как у нашей Лиды.
Неподалеку идет бой, поступают новые раненые. Раны мои болят по-страшному. Ночь провожу на полу без сна, ежеминутно меняя положение, кувыркаясь чуть ли не через голову. Но как бы я ни ложился, боль не унимается.
Утром разыскал меня старшина батареи Чертов. Комбат приказал найти Федина живого или мертвого, поздравить с днем рождения, принести передачу. Увидев меня, ворочающегося на полу от боли, сам схватился за сердце. И, пожелав скорейшего выздоровления, отправился на батарею.
А выздоровление мое затянулось на девять месяцев. Когда боль утихла и наложили на плечо и руку несгибающуюся шину, решил я, что ранение пустяковое — ну, поваляюсь от силы неделю и вернусь в полк, к своим. Но появилась неподкупная медицинская комиссия, сняли шину, сдернули повязку — показалась черная кровь.
— Немедленно в эвакогоспиталь! — приказал главный хирург.
Привезли куда-то, обмыли фронтовую грязь и уложили на койку. А на нее не то что лечь, а подойти страшно: новые простыни, подушка в белой наволочке…
Вдруг и надолго проваливаюсь в потусторонний мир. Никакие попытки медсестер в белоснежных халатах, озаренных ангельским сиянием, вернуть меня обратно, хотя бы для того, чтобы накормить, не приводят к успеху.
Проспал четверо суток. Пришел в себя, оказывается, только для того, чтобы отправиться в операционную. Выглядела она так: в огромной прямоугольной зале старинного графского замка стоит в ряд десяток окровавленных столов. Около каждого — девчонки в белых халатах. Эти девчушки и есть фронтовые хирурги, через руки которых каждые сутки проходит почти по нескольку десятков таких бедолаг, как я. Вовсю идет скорбная работа. Наркоза никакого нет, а потому — кто стонет сквозь зубы, кто кричит: «Мама!», кто визжит, кто ругается на чем свет стоит.
«И не стыдно так при них? Они же наши сверстницы, невесты, а мы — бойцы», — думал я, сидя на полу у стены и ожидая своей участи.
— Прошу, капитан, — обратилась наконец ко мне белокурая девушка-врач, показывая на стол.
Насчет капитана она пошутила, а может, перепутала с кем-то. У изголовья поставила семилинейную керосиновую лампу и приказала:
— Лампу не столкните. На рану не смотреть!
Но деревенское любопытство победило. И я смотрел, как оттягивает она пинцетом и отхватывает ножницами отмершие ткани. Потом, с двух сторон проткнув рану насквозь, пояснила:
— Надо дать выход нагноению.
В соседней комнате наложили гипс — так сжали грудь и руку, что ни охнуть, ни вздохнуть. Затем — на полуторку, и поехали дальше. Ночь темнющая. Дождь со снегом. Сырой гипс застыл, тело задубело, зуб на зуб не попадает, да еще и трясет жутко на рытвинах и ухабах. До утра остановились в городе Сольнок, в здании пустующего элеватора. Все забито ранеными, большинство лежачих. До утра притулились на каменном холодном полу — кто как мог. А утром — в санитарный поезд и снова в путь.
Долго ли, коротко ли ехали, но вот и город Дьюла, наш пункт. На улицах снег, а мы все в кальсонах и босиком. К поезду подали трамваи на конной тяге и начали развозить по городу, по госпиталям.
Наш 5058-й эвакогоспиталь размещался в бывшем здании суда. Просторные светлые залы заседаний приспособлены под палаты. Всюду блеск и чистота. Поднимаемся по широкой парадной лестнице, придерживая двумя руками, под громкий смех медперсонала, кальсоны.
Трудно поверить, что фронтовой кошмар остался позади и у нас теперь одна забота — лечиться и отдыхать. Испытываешь чувство какой-то неловкости оттого, что ты ранен, а твоим боевым товарищам сейчас ой как достается… Медикам здесь тоже не легко. Особенно устают те, кто работает в хирургическом отделении. Всегда не хватает бинтов, медсестры и нянечки сами стирают и дезинфицируют их.
Рана под гипсом гниет, и все мы, тридцать бойцов с одинаковыми ранениями (дразнили нас за раскоряченный, нелепый загипсованный вид почему-то «самолетами»), ходим за лечащим врачом и канючим:
— Анна Павловна, гипс пора снимать!
Пристаем не все сразу, клянчим по очереди, берем измором.
Только в конце марта сняли гипс. Распилили ножовкой и содрали кожу живьем — рука красная, страшная, неживая, без кожи… Врачи только посмеиваются:
— Отличная рука!
А эта отличная рука так отяжелела, что все тело тянет вниз. Чтобы не падать, пришлось подвязать ее на несколько дней на шею. А когда повязку сняли, оказалось, что не гнется. Потом что-то признали неблагополучным с нервами, плечевыми мышцами. В общем, разладился матрос Федин…
Занимаемся, поломанные и починенные, лечебной физкультурой. Смех и грех! У кого нога не поднимается, у кого рука. Тот в халате запутался, у другого кальсоны свалились, а поднять нечем.
Как бы там ни было, а стало ясно, что выкарабкался. Остальное долечит время.
Пуще прежнего стал приставать к врачам: не могу койку зря пролеживать, от безделья задыхаться, когда война идет полным ходом. Поначалу назначили меня старшим по палате — помогать санитаркам, присматривать за ранеными. Но этого для кипучей матросской натуры было, конечно же, мало, и я упрямо продолжал требовать какого-нибудь настоящего дела. И, видимо, достаточно допек своих врачей, потому что однажды был вызван к начальнику госпиталя. Критически осмотрев меня, тот поинтересовался, способен ли я нести службу, требующую не только терпения и смекалки, но и физической выносливости.
— Боец, который был на этом месте до вас, получил по ходатайству госпиталя медаль «За боевые заслуги», — важно добавил начальник.
А дело вот какое: надо было возить почту от раненых и медперсонала в управление госпиталей, находящееся в городе Дебрецене.
Так по иронии судьбы человек, не любивший писать и почти всю войну не писавший никому писем, превращался в курьера, почтальона, вестника чужих радостей и тревог. Чтобы окончательно убедить меня в особой ответственности моей миссии, начальник сказал, что придется возить и секретную корреспонденцию, а следовательно, мне выдадут боевое оружие. Конечно, я не мог устоять перед перспективой снова встать в строй, хотя бы в такой. Правда, лечащие врачи отпустили меня неохотно, взяв обещание всякий раз возвращаться в свою палату и хоть пару дней подлечиваться.
Мне польстили, сказав, что обсуждался не один десяток кандидатур на это место и выбор пал именно на меня за мою смекалку и выносливость. И вот в один прекрасный день вручили мне командировочное предписание, выдали обмундирование, сухой паек на неделю, оружие, и отправился я на железнодорожную станцию.
Самым сложным для военного курьера был вопрос, как добираться до места назначения. Начальство предоставляло здесь полную свободу выбора. Поездом ли, на попутной машине, пешком — как удастся. Сколь «дипломатичной» была эта свобода выбора, понял я, когда увидел, что творится на вокзале. Товарные и пассажирские поезда были набиты битком, обвешаны сверху донизу народом. Десятки людей вплотную сидели на крышах, болтая свешенными ногами. Вагоны пестры, как цветник, — во все стороны едут преимущественно женщины, а они всегда хотят быть нарядными. Одни возвращаются в родные края, откуда только что ушла война, другие уходят от нее.
Попадались в эшелонах два-три воинских вагона, но пробраться туда было почти невозможно. Лишь изредка выпадало счастье ехать со своими — пехотинцами, артиллеристами, танкистами, которые спешили к фронту с мощной военной техникой на платформах. Таким поездам везде зеленая улица.
Каких только людей не повидал я за свои переезды! В каких только ситуациях не оказывался! Иногда ночью поезд плетется еле-еле, так что можно сойти вниз, выкурить спокойно цигарку и догнать его. И вдруг ночную тишину нарушают шум, крик, визг. На пассажиров напали грабители. Много бродячего люда разной национальности и отнюдь не благовидных профессий выбрасывает на свои растерзанные дороги уходящая война. Кое-кто ради дорогой тряпки не раздумывает обидеть слабого. Видно, что путешествующие женщины хорошо осведомлены о возможностях встреч с такими вагонными пиратами, поэтому рады-радешеньки заманить к себе на платформу хоть и раненного, но вооруженного военного человека. И когда к нам начинают лезть полуночные бандиты, я спокойно делаю пару выстрелов в воздух. Этого бывает достаточно, чтобы черные тени тут же исчезли, а багаж моих спутников остался на месте.
Женщины быстро привыкают к моему обществу, обсуждают что-то свое, радуются, когда я угощаю их детишек кое-чем из своего пайка.
Возвращаюсь после одной из таких командировок в Дьюла, а госпиталя и след простыл. По пустому зданию гуляет ветер. Кое-как разыскал старшину госпиталя и двоих наших солдат из команды выздоравливающих. Они задержались, чтобы реализовать оставшийся овес. Вместе с ними и прибыл я на новое место в город Мишкольц. Служебную корреспонденцию сдал в канцелярию, письма — адресатам. Так случилось, что в большинстве из них сообщались самые добрые новости с Родины. Сотрудники и раненые были по-настоящему довольны, благодарили меня, что не пропал в пути, не растерял дорогие весточки. А медсестры даже наградили поцелуями. Только тогда, если говорить начистоту, я впервые по-настоящему понял, каким важным звеном был в той сложной цепи, что связывала нас с родимой сторонкой. А ни о чем другом на чужбине так не мечталось, как о встречах с ней…
Сдал оружие, обмундирование, снова остался в кальсонах и рубашке и — в палату на долечивание, до новой командировки.
Долго ждать ее не пришлось. И опять поезд, опять едешь, стоя на одной ноге, куда-то во тьму и думаешь, когда же наконец кончатся эти бесконечные дороги, переезды, перегоны…
Фашисты часто минируют пути, стреляют по вагонам из зарослей. Чего только не приходится увидеть и пережить на этой дикой дороге. В лесах скитаются недобитые власовцы, их банды зверски расправляются с каждым встречным. Власовцы — это уже не люди, для них потеряно все. И живут они по своим звериным законам — даже не часом, а одной-единственной минутой.
Однажды проваландался целый день на станции Фюзошабонь в ожидании хоть какого-нибудь транспорта. Настала ночь, а поездов не предвиделось. Побрел в отчаянии по степи и вышел на бетонку, ведущую к железнодорожному переезду, где автомобили сбавляли скорость. В военное время, да еще ночью, ни одна машина не остановится, так что голосовать напрасно. Выбрав удачный момент, впрыгнул я в кузов одного из грузовиков и приткнулся к куче спящих под брезентовым тентом солдат. Проснувшись, понял, что попал к румынам, уже ставшим нашими союзниками и с удовольствием колошматившим фашистов. Вот так встреча! Ну что ж — буне зива, здравствуйте! Когда на развилке дорог машина остановилась, спрыгнул с солдатами и я. Ехавшие в кабине офицеры просто обалдели: откуда взялся русский, остановок ведь не было! Ничего не объясняя, я попытался откозырять им левой рукой (поскольку правая не работала) и отправился дальше, в родной госпиталь.
Война еще бушевала, и для простого люда, мало разбиравшегося в вопросах высокой политики, практически не имевшего источников информации, было неясно, сколько она еще продлится. И все-таки ощущение перемен, какой-то непостижимый, необъяснимый дух ее конца, победы носился в воздухе.
Теперь в поездах ездили вместе военные и гражданские и все чаще пели. Соберемся несколько бойцов и затянем любимую «Из-за острова на стрежень». В Венгрии это самая популярная из наших песен. Подхватывает ее весь вагон — от мала до велика.
Седьмого мая 1945 года шел я в Дебрецен по заброшенной дороге через поле. А на нем — видимо-невидимо некогда грозной, а теперь искореженной военной техники, и немецкой, и нашей. Ворохами валяются патроны, гранаты — немецкие «колотушки» с длинной деревянной ручкой. Было что-то симпатичное во всем этом военном хламе, выброшенном на помойку. Я не заметил, как стемнело. Но не оставаться же на ночь на оружейном кладбище! Зашел в небольшой домик на отшибе ближайшей деревни и попросился переночевать. Хозяин посмотрел на меня с улыбкой, сказал:
— Карашо.
Веселая хозяйка вынула из печки суп, достала домашнее вино, я выложил остаток сухого пайка, и пошел пир. Я поначалу не понял, отчего такое веселье. Может, попал на какое-нибудь домашнее торжество? С большим трудом, перемешивая несколько языков, хозяин объяснил мне, что, кажется, габуру нинч, то есть война кончилась. Мы обнялись и запели, как водится, «Из-за острова на стрежень». Утром я поспешил к своим. А перед тем, чтобы хоть как-то отметить нашу встречу и событие, поверить в которое было еще трудно, подарил хозяину единственную приличную вещь, которая у меня была, — красные английские ботинки.
Стояло веселое утро, дышалось легко. Только миновал окраину города, как поднялась со всех сторон страшная стрельба. Били из пушек всех калибров, пулеметов, охотничьих ружей. Грому — как в хорошем бою. Кто с кем воюет? Кто нападает? Ничего не понятно. И вдруг вижу — бежит многоликая толпа, из каждого дома выскакивают и вливаются в нее все новые люди, толпа растет, улица полнится, как река в весеннее половодье. А я мучаюсь неизвестностью — что делать? Кто они такие? Вжался в чьи-то ворота, ожидая, как развернутся события дальше. Пробегающие мимо кричат: «Иган! Иган!», машут руками и, не останавливаясь, устремляются к центру города.
Наконец мне объясняют, что «габуру чортове» действительно кончилась. Оттого и бегут, оттого и выстрелы, и крики. Покидаю свою засаду и начинаю палить вверх. Какая-то девушка хватает меня за руку и тащит на площадь. А там уже со всех ближних городов и деревень на волах и ослах, лошадях и велосипедах понаехала масса народу. Уже нет чужих и своих. Вокруг люди, обезумевшие от сознания, что больше не надо бояться быть убитым.
Но мы-то, военные, знали, что так просто, в один день и час, войны не кончаются, тем более такие, как эта. Знали, что придется еще немало потрудиться, прежде чем действительно наступит мир.
И еще мы помнили, чего стоила эта победа.