Всемирная история — это всемирный суд
Человек может быть великим грешником
в такой же мере, как и великим святым.
Алфред Доули умирал.
За обмётанными белым, словно известью, губами ворочался косный, готовый остановиться язык. Филу Пенроузу пришлось склонить ухо к самому рту дяди, чтобы услышать:
— Один ты со… но… сался…
«Один ты со мной остался», понял Фил.
(Все необходимые наставления адептам Мастер Ложи «Тьма Пробуждённая» сделал еще несколько дней назад, когда занимал своё главенствующее место на собрании в Малом Храме. Затем же, как это следовало из правил учения, Мастер запретил адептам навещать его. Это пахло бы христианским человеколюбием и милосердием. Племянник был не в счёт, как безнадёжный христианин…)
— Фи… Фил, пожа-а…
— Что, дядя? Что я должен сделать?
Надо же! Массивный, бульдоголицый, с кустистыми бровями и дублёной лысиной, дядя Алфи многие годы казался неуязвимым. Не сказывались на нем ни его странные внезапные поездки к местам диковинных культов, ни вряд ли посильные для обычного человека «погружения». О последних Фил слышал с детства — и не мог различить, где правда, а где и слухи. Будто бы дядя, позор и ужас семьи, мог с недельку провести, запершись и общаясь с покойниками в каком-нибудь старинном склепе, или денёк-другой полежать, скрестив руки, в пустой каменной гробнице фараона, внутри Великой Пирамиды. От Пенроуза долго скрывали иные, быть может, ещё более саморазрушительные дядины «погружения» — чудовищные оргии, которые устраивал Доули в домах состоятельных адептов. Не столь давно об этих ночах за плотно зашторенными окнами, о том, как вино там смешивалось с кровью, а страстные вздохи членов ложи — с криками истязаемых животных, проболталась истеричная кузина Лора. Она же поведала, что в самом узком кругу посвящённые называются осквернёнными…
Доули впадает в забытьё, мелко дрожит на одеяле его пухлая жёлто-бледная рука, и Фил уже подумывает, не пустился ли дядя в своё последнее, безвозвратное «погружение». Но, чу! Полускрипом, полустоном доносится из-за стены бой часов. Скоро ночь… Вновь движутся известковые губы. Племянник склоняется и слушает, стараясь отвернуть нос от зловония, выдыхаемого больным.
— По-ди во-зи-ми…
Филово отменное терпение помогает понять: дядя Алфи просит взять из кабинета алебастровую канопу с крышкой в виде соколиной головы Кебексенуфа[1].
Вообще-то, молодой адвокат Пенроуз не слишком жаловал своего жутковатого родича, — как и все «неосквернённые», относившиеся к мрачному, скрытному и язвительному оккультисту не лучше, чем принято писать в письмах, то есть «с совершенным почтением»… Но мать Фила, сестра дяди Алфи, полагала, что тот может расчувствоваться, видя рядом со своим смертным ложем внимательного племянника, и (вразумил бы Господь старого грешника) увеличить Филову долю в завещании. Сверх того, мудрая вдова знала немало историй о том, как порой везло людям, на чьих руках умирали богачи. Мало ли что может попасться на глаза, когда ты один в роскошном доме и ещё не налетела свора претендентов на наследство… Конечно, об этом миссис Пенроуз могла лишь слегка намекнуть сыну, но надеялась, что тот и сам сообразит, как действовать.
Фил не сообразил и соображать не хотел, — он был еще достаточно юн, романтичен, считал себя хорошим протестантом и, не питая привязанности к Доули, тем не менее, отвергал в мыслях любое поведение с дядей, кроме честнейшего и милосерднейшего. Единственное, что увлекало юриста, — это возможность заглянуть в святая святых Мастера, в его кабинет, называвшийся также Малым Храмом. Никакого материального интереса; просто попытка уразуметь, наконец, что же стоит за всеми хвастливыми (в устах кузины Лоры) или суеверно-боязливыми россказнями о ложе «Тьма Пробуждённая» и её основателе и бессменном главе Алфреде Доули…
А кабинет, воистину, оказался презанятным, — хоть и шевельнулись в душе Фила детские страхи, внушённое матерью отвращение ко всему, напоминающему о сатане и присных его… К стене прислонён расписной саркофаг, в нем скалит мелкие зубы иссохшая мумия цвета кофе; в четырёх футах справа — высокие, эбенового дерева напольные часы: вечность и время, почти живая смерть в паре с мёртвой тикающей жизнью. Между мумией и часами — нечто вроде жертвенника: вделанная в пол чугунная шестиконечная звезда, в центре её чёрно-фиолетовый выпуклый камень; полупрозрачный, с багряными отблесками, он манит глаз и одновременно внушает гадливость, словно тот волшебный камень, что, по легенде, образуется под языком у жабы… За жертвенником по стене взбирается лента рельефа, изображающего чудищ и бесов; вверху — пять-шесть особо крупных чернокаменных голов, человеческих и звериных. Алтарь Малого Храма…
Особо разглядывать кабинет было некогда, но Фил все же заметил, что звезда с камнем вписана в сложный узор паркета, где разными породами дерева выложены концентрические кольца и странные знаки. Кое-где видны не до конца отчищенные тёмные пятна, брызги… Что за жидкость тут проливали?
Содрогнувшись, он поворачивается к большому дубовому столу, зажатому между стеллажами с бременем коричневых ветхих фолиантов. На столе — чёрный резной жезл, череп о трёх глазницах и другая магическая дребедень…
Вот они, белесые просвечивающие сосуды, в которых египтяне — брр! — хранили внутренности дорогих засушенных покойников. Бегемот, павиан, кошка… сокол!
— Я принёс, дядя. Теперь что с этим?…
— От…кой… кыш… кы-рыш…
«Открой крышку», соображает Фил, холодея при мысли, что, может быть, через пару минут он останется наедине с трупом, ночью, среди всей этой чертовщины. Нет, добрый самаритянин из него пока что — слабенький. Если бы не мамина воля… Господи, хоть слуги-то на месте?! Ну да, ему же отворили…
В канопе — аптекарский пузырёк с притёртой пробкой, полный вязкой тёмной жидкости.
— Пожа-а… Фил… дваца… капе… на сака… сака…
«На стакан воды», разумеется… Чудила! Наркотик, что ли? Яд? Средство для безболезненного ухода? Где взял это Доули — в ашрамах ли мрачной тибетской секты бон-по, у племён, живущих возле мертвого города Мачу-Пикчу или в хижинах маринд-аним, папуасских охотников за головами?… Запах зелья волнует, он порочно-сладок и слегка гнилостен. Филу приходится держать стакан и приподнимать бескровную, в испарине, голову больного, чтобы тот мог выпить.
Рухнул на подушку Доули, словно несколько глотков стоили ему последних сил, и уже каким-то не человечьим, спёртым визгом выдавил:
— По-до-жди-и!..
Почти уверенный теперь, что присутствует при самоубийстве, Пенроуз готов был вскочить и бежать, куда ноги несут. Позвать слуг — врачи найдут следы отравления — потом доказывай коронеру[2], что ты не ускорил получение наследства — не звать никого — будет ещё подозрительнее… Лицо дяди стало меловым, затем синим; всхрапнув и оголив оскалом дёсны, он задрожал мелко-мелко, стал выгибаться дугой. Жутко встав на ступни и опершись на запрокинутое темя, Доули изрыгнул пену, затрясся пуще… Чистая, честная душа Фила возобладала-таки над страхом; вскочил Пенроуз — прочь от постели, звать на помощь… но вдруг замер, чувствуя, что новый, смертный ужас сушит ему горло и мглой застилает глаза.
Дядя расслаблялся, медленно ложился на спину. Нормальные краски возвращались на его лицо. Вот — резко выдохнул. Ровно, наполненно заходила грудь. Порозовели губы, облизнул их живой, влажный язык.
Фил ощущал то же, что лабораторная мышь под колпаком, из-под которого выкачивают воздух, — не мог вздохнуть, подкашивались ноги… Садился в своей измятой постели дядя Алфи, остро, насмешливо глядел на племянника. Уже не полутруп — румяный толстяк в ночной сорочке…
Первым делом дядя взял с тумбочки возле постели и насадил на палец странный массивный перстень с чёрным камнем, меньшим подобием того, что был врезан в пол кабинета. Повертел пухлой рукой, любуясь. Под определённым углом — выскочили из перстня крестом острые багряные лучи… Обернулся:
— Поухаживай за мной, мой мальчик. Не будем тревожить Фрэнка, он намаялся с моим хворым телом и спит. Ну-ка, достань из шкафа мой чёрный костюм! И зонтик… Да не копайся, времени у нас в обрез.
…На углу Риджент-стрит они остановили такси. Бедный Фил, вовсе выпав из реальности, чувствовал себя попавшим в заэкранье синематографа, а дождливую ночь и гнойно-рыжие тучи над крышами воспринимал, как призраки, отбрасываемые проектором.
Проехали по глубоким лужам на Лонг Эйкр. Доули велел остановиться возле церкви святого Павла, открыл дверцу. Кругом вставали хмурые дома Ковент-Гардена, за площадью копошился бессонный рынок. Вслед за дядей Пенроуз механически прошёл к серым массивным колоннам базилики. Капли, стекавшие за ворот, не тревожили Фила; они, как и всё окружавшее, казались чуждыми и запредельными.
Спрятавшись от дождя в колоннаде, сидели нахохленные цветочницы со своими корзинами — должно быть, ждали, пока окончится спектакль в соседнем театре и начнут выходить зрители.
Мастер задержался возле самой молодой продавщицы, чьё бедное платье и нелепая шляпка с подвёрнутыми под неё каштановыми волосами претендовали на опрятность и даже на некоторое кокетство. Цветочница разом оживилась, выдернула напоказ два туго свёрнутых пучка фиалок. При тусклом свете фонаря на столбе, даже сквозь ступор Пенроуза поразило лицо девушки. Бледное, большеротое, скуластое, оно жило трепетной, горячей жизнью. А эти влажно-карие, чуть раскосые оленьи глаза! Право, и среди классических Венер и Юнон такое лицо остановило бы внимание, ошеломило бы, словно вспышка во тьме…
Видя, что джентльмены и не покупают цветы, и не уходят, девица зачастила на самом грубом жаргоне кокни[3]: мол, свежее фиалок не найти на всем рынке, а уж дешёвые… просто даром!
— Хватит трещать, милая. Я бы и так взял твои «фиялочки»… Держи! — Из обтянутой перчаткой руки дяди Алфи, двусмысленно сверкнув, падает в подол цветочницы золотой соверен[4].
О, как взметнулись мотыльки густых длинных ресниц!
— Да у меня и сдачи-то не наберётся, ваше преподобие!.. — Траурный костюм и стариковский зонт Доули, вместе с его шутовски напыщенным видом, внушили девушке это невинное кощунство. — Я еще сегодня не наторговала столько много…
— Надо говорить — так много, — отечески поправляет её Мастер. — Но это не слишком важно, как и всё, что говорится… Не ищи сдачи, дочь моя.
— Ну, тогда берите всю корзину!..
— О, нет. Я возьму у тебя только один букетик. Но взамен…
И дядя Алфи бросает девушке ещё несколько полновесных монет.
— Молчи! Не возражай и не благодари меня. Обещай мне потратить эти деньги точно так, как я тебе скажу. Обещаешь?
— Отдать их сироткам, ваше преподобие? Или в церковь?…
Доули явно не спешит расстаться с ролью англиканского пастора. Но слова его странны для священника:
— Совсем наоборот, дочь моя. Потрать их на себя, только на себя! Промотай, выбрось на разные глупости, — лишь бы тебе было весело… Или — хочешь, поезжай в Аскот, сыграй на скачках. Выиграешь много денег, купишь себе красивые платья, как у настоящей леди…
Она чует недоброе. Мотыльки слетают к печальной глади глаз, сгибается изящная шея. Девушка прячет лицо, склонив свою шляпу с огромным бантом, похожим на ворону. Праздно блещут соверены на её юбке и рядом, на парапете.
— Ты слышала, что я сказал?
Снова подняты к мутному фонарному свету большие, полные наивного недоумения глаза. Их встречает колючий, испытующе-озорной взгляд глазёнок-пуговиц на толстой физиономии Доули.
— Извините, отец, но… у Дженни кровь открылась, страшное дело. Это подруга моя, ей доктор нужен, а денег нет. И за комнату она не оплачивает, так что…
— Не платит, — ангельски терпеливо поправляет Мастер. — Нет, нет, никаких подруг! Обещай мне, что ты потратишь деньги только на удовольствия! На твои собственные удовольствия! Пропей их, проешь, проиграй в карты, выбрось, если хочешь, в Темзу… но — ничего полезного, никакой благотворительности. Так хочет Бог.
Не желая продолжать разговор, дядя Алфи резко отворачивается, идёт к машине. Фил — за ним; отрешённо слышит он позади себя словно бы всхлипывание, затем лёгкий звон. Отбросила монеты? Поспешила собрать? Какое это имеет значение! Мокрая, ненастная наваливается на город ночь, и впереди — квадратный, крепкий — шагает человек, у которого ещё неделю назад, по словам семейного врача Харта, оба лёгких рассыпались и превратились в слизь. Невозможное творится, и Господь, в неизреченной милости Своей, сделал Пенроуза нечувствительным к зловещим чудесам, — чтобы, осознав происходящее, не забился Фил в истерике, не потерял рассудок…
Они едут дальше! Самодовольна улыбка Доули в скользящих отсветах витрин и фонарей. Впереди — таксист в высокой фуражке, он нем и безразличен, словно манекен. Подсвеченный дождь струится по стеклу. Стрэнд… Флит-стрит… Нью-Бридж-стрит, угол Королевы Виктории… За набережной, застроенной низкими зданиями, вздрагивает лоснящаяся кожа реки. Мост Блекфрайерс. Внизу, отмеченные огнями, ползут массы медлительных барж.
— Эта девушка… — посмеиваясь, говорит Мастер. — Один мой добрый приятель, драматург, написал пьесу о цветочнице с Ковент-Гарденского рынка. Что-то вроде сказки о Золушке, которую принц сначала отмыл, а затем в неё влюбился. Очень утешительно, м-да… но в жизни, дружок, все бывает иначе! И будет, непременно будет…
Сквозь пелену отчуждения пробивается к сердцу Фила беспокойство. Он чувствует боль и тоску. Лицо юной продавщицы, скуластое, бледное, с блестящими расширенными глазами в тени крылатых ресниц… нервное, чуткое лицо… такое беззащитно-искреннее! Словно лампа из тонкого белого фарфора, оно излучает мягкий ласкающий свет. И вдруг — неуловимо меняется облик феи. Будто свинцово-серая кровь изнутри прилила к нежной коже. Зато глаза белеют, точно у варёной рыбы… Негатив! В ужасной улыбке растягивая чернозубый рот, огненными зрачками сверкает двойник-демоница…
Адвокат понятия не имеет, откуда приходят к нему эти образы, но они дразнят и томят неизъяснимо… покуда вновь не падает спасительная завеса, делающая мир игрой видений. Он едет, бездумно отмечая места, узнаваемые в ночи, при свете редких фонарей, за кисеёй дождя, лишь для коренного лондонца. Вот — с широкой Саутуорк-стрит свернули в какие-то подозрительные улочки… лучи фар шарят по облупленной штукатурке стен, по разверстым пастям подъездов…
Доули с наслаждением втягивает запах фиалок… и внезапно, опустив стекло, небрежно выбрасывает букетик из машины.
…То было — тьма без темноты;
То было — бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без Промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть — как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжёлой мглой,
Недвижный, тёмный и немой.
Над песками и рощами вечернего Тугорканова[5] острова, направив своё оружие в головную часть минилёта, я подавил самозащиту живой машины — и с пронзительным воем минилёт помчался отвесно вниз. Генератор помех я включил заранее, чтобы заглушить сигналы от моего ВББ — вживлённого блока безопасности.
Все мои чувства умерли, осталось одно желание: перестать быть. Оттого и не пришёл тот немыслимый перепуг, который подчас убивает падающего задолго до удара оземь. Бесстрастно принимал я налетавшую в лоб луговину — и даже, разглядев при свете фар жёлтые в нежной траве цветы, вспомнил старинную повесть «Вино из одуванчиков»…
Страшное началось потом.
Читал я откровения людей, испытавших клиническую смерть. Вот уже третью сотню лет они твердят про чёрные тоннели с ярким светом в конце, по коим устремляется «я», вырвавшись из тела. Знал я и то, что до сих пор наша наука ни подтвердить, ни отринуть посмертный опыт не может. Так вот: загробье оказалось, мягко говоря, неожиданным!..
Сначала всего меня пронзила, не оставив ни одной свободной клеточки, непомерная боль. Она возникла, когда обращались в труху кости, лопались мозг и нервы и все моё тело расплёскивалось по лугу, словно вылитая с высоты вода. Затем, когда боль чуть отпустила, подумал я: сознание при мне… но отчего не могу ни шевельнуться, ни крикнуть, и звуков нет кругом, и веки словно склеены?
Постепенно понял: не дышу, рук-ног не ощущаю, земли под собой не чувствую… ничего нет! Нет меня вещественного, и внешний мир пропал. Но боль живёт, хоть и утихает, смягчается. А на смену ей приходит иное…
Серый свет!
Не свет — сумрак пепельный; плотный однородный туман, пронизанный хмурым сплошным свечением без видимого источника.
Гул!
Ровное басовое гудение, бесконечно растянутый однообразный аккорд, взятый окостенелой пятернёй на клавишах органа.
И эти сумрак и гул — пульсировали.
Угасало и вновь мрачно озарялось пространство, полное неоседающей асфальтово-серой пыли.
В том же ровном, неизменном ритме — стихал полнозвучный рёв и снова делался оглушительным.
Серая вспышка — провал во мглу; рёв органа — беззвучие. Тик — свет, так — тьма, тик — рёв, так — тишина. Тик-так, тик-так… Будто мигает маяк, спаренный с ревуном.
И всё это было вокруг меня и во мне, поскольку ничто не мешало теперь свету и звуку заполнять объём, прежде занятый моим телом.
Больше не существовало сердца, чтобы сжиматься, головы, чтобы болеть, рта, чтобы кричать, но — оставшийся, бесплотный — я всё глубже впадал в отчаяние.
Бог весть, сколько дней или столетий вне меня и внутри, не меняя ритма, качался прерывистый гул, махали серые крылья. Не было ни сна, ни яви, ни забвения, ни трезвой ясности; ни рук, чтобы наложить их на себя, ни того, на что можно было бы наложить руки. Тупик. В самом деле, — как умереть, будучи мёртвым?…
Вначале я несказанно терзался: неужели это навсегда — бестелесность, бездвижье и беспомощность в машинно-чётком, ровном биении светозвука?! Может быть, таков именно ад — монотонно взрёвывающий и вспыхивающий «во веки веков, аминь»? Немногим же более, чем принц Датский, со всеми нашими ауральными биопьютерами и абсолют-физикой, узнали мы о посмертье к концу ХХII века!..
Затем, через миллион минут или лет, пришло чувство, которое я могу назвать только так: отупение в страдании. Я словно застыл, окаменел, не позволяя себе слишком погрузиться в свои муки, не борясь с ними, но и не приемля с вечной остротой истерики. О, у меня было время поуговаривать себя: «Ведь этого нет, это лишь твоё воображение, чудовищная галлюцинация, и ты способен её рассеять. Только напрягись, собери волю — и освободишься. Ну, ну, ещё одна попытка! Ещё усилие! Соберись, сконцентрируйся, сожмись в точку — и воспрянь, очищенный! Нет кошмарной свето-звуковой синусоиды! Всё — выдумка, самообман, бред!..»
Однажды удалось. В стробоскопическом мигании стало просверкивать иное. Я боялся поверить, сам себя удерживал от слишком бурной радости. Зелень… тепло… плеск воды… чьё-то доброе, дружеское присутствие…
Еще тысячу лет спустя — сложилось нечто цельное, похожее на осознанный сон. И я не хотел просыпаться.
…Блики на зеленовато-коричневой воде. Арфа сухих и свежих воздушных корней; масса листвы, подобная пещере. Резкий щёкот попугаев, сполох пурпурной танагры. Жарко, сыро. Сладкое удушье тропических цветов.
Нас у озера трое — неразлучная школьная троица: Кристина (по-нашему Крыська) Щусь, Женька Полищук и я. Раздетые догола, мы лежим рядом, болтая пятками, на проплешине чистого песка среди мангров и спорим о том, что же видел Женька, только что нырявший к самому дну: здоровенную корягу или всё-таки крокодила? Крыська, гневно сверкая глазами и отдувая падающую на губы прядь, доказывает, что в Зимних Садах никаких крокодилов быть не может: здесь же все купаются, и люди, и собаки! Если бы с кем-нибудь что-нибудь случилось, пруд давно просканировали бы до последней рачьей норки… (Уже тогда у неё были затуманенно-чистые, беззащитно-страстные, совсем женские глаза цвета коварно-скромных фиалок, и я терялся перед их взглядом.) Эрудит и фантазёр Полищук, называемый в школе Звездочётом, напротив, развивает целую сагу о том, как, должно быть, одна из экспедиций, посланных в тропики для пополнения Садов, привезла вместе с растениями и птицами маленького Crocodilus niloticus. Наверное, какой-то садовник, любитель живности, приютил его в своём жилблоке, — а потом крокодильчик удрал, и попал в пруд, и вырос; но он пока что питался одними рыбами, людей не трогал; а может быть, ловил обезьян у воды, тут ведь полно обезьян…
Мне кажется, что вряд ли человеческий и биотронный штат Садов проморгал бы даже крошечного Crocodilus’а — но я не хочу спорить ни с кем из друзей и лишь вставляю примирительные реплики.
Ха, не тут-то было! Крыська и Женька в свои девять лет уже сформировались, как волевые, упрямые личности. На пике спора, издав яростный кошачий вопль, наша подруга вскакивает и бросается в воду, — да так, что по всему пруду качаются рифлёные тарелки-листья виктории… Она намерена выволочить на берег спорный предмет и доказать, что это всего лишь старая, гнилая коряга.
Мы с Полищуком ждём, сначала обмениваясь шутками («Сейчас все брёвна повытаскивает со дна» — «Получит благодарность от дирекции парка…»), затем смолкнув и всё более тревожась. Текут бесконечно длинные секунды… Не набрала ли Крыська воды в легкие? Но если б она задыхалась, сработал бы вживлённый блок безопасности, и над прудом уже завис бы спасательный минилёт… Что же происходит? Не нырнуть ли за подругой самим?…
Вдруг, словно лосось из реки в пору нереста, свечой взвивается над прудом она! С плеском рушатся брызги. Вижу, как вода, стекая, омывает земляничины её сосков… Панически колотя руками и ногами, Крыська плывёт к берегу, а за нею — видимо, взбудораженный нырком бешеной девчонки, скользит, выставив глаза-перископы, широкий бурый крокодил. Выпуклые квадраты его спины — точь-в-точь заплесневелая брусчатка старинной улицы. Мостовая затонувшего города поднялась со дна, раздвинув гигантские листья и кулаки бутонов…
Мечась по песчаной кромке, мы с Женькой соревнуемся в индейских душе… точнее, ушераздирающих кличах, корчим самые жуткие рожи, чтобы отпугнуть рептилию, и швыряем в неё, чем попало — комьями мокрого песка, сучьями… Крыська уже бежит по мелководью, ящер, настигая, за ней, — мозолистые колени выше спины движутся равномерно, мощно, будто части механизма. Где же спасатели, где?! Подстёгнутые гормонами страха, наши три ВББ уже наверняка орут на весь домоград!
Упала подруга. Мы медлим, колеблясь, — то ли бежать к ней на помощь, рискуя погибнуть, то ли мчаться за взрослыми… Мы ведь ещё совсем дети! Быстро и тяжело крокодил воздвигается над ничком лежащей Крыськой… но не хватает её своей пастью, обведённой зубцами костяной пилы, а вопреки крокодильей природе встаёт на задние лапы.
Вот так сюрприз! Выпятив толстое, в бурых пятнах брюхо, крокодил правую переднюю лапу прижимает к груди, левую изящно отводит в сторону — и, прикрыв глаза кожистыми плёнками, медленно, торжественно кланяется. Номер окончен, у нас просят аплодисментов…
Соображаем: потому-то и не прилетели спасатели, что угроза была липовой. Надо полагать, биорг-крокодил тоже передаёт сигналы в центр психо-социального контроля: мол, не верьте ВББ этих троих, всё в пределах нормы!..
Ещё много, много раз я срывался в серое мигание маяка-ревуна — но теперь всё чаще адский стробоскоп вытесняли воспоминания. Поражала их яркость: я будто вновь проживал свою жизнь, по крайней мере, самые памятные моменты! Должно быть, надрывно пытаясь отгородиться от внешнего ужаса, я всё глубже уходил в собственное подсознание…
Биоргов-игрунов по Зимним Садам бродило, плавало и летало множество. Парк, воссоздававший флору жарких широт, лежал квадратом посреди центральной, также квадратной, площади уровня 66; его окаймляли четыре широкие горизонтали для мобилей и пешеходов, и всё это было заключено в каре высотных — вплотную под перекрытие уровня — секций. На нижних этажах располагались общеобразовательные школы первой ступени, — 66-й уровень называли ещё Школьным. Детвора кишела в пальмовых рощах, зарослях бамбука, среди канделябровых молочаев и кустов орхидей. Биорги веселили, развлекали — и ненавязчиво присматривали за детьми. Тот же крокодил, оказывается, помогал малышам учиться плавать.
…Двое особо привязавшихся ко мне игрунов, Стрекоза Марго и Крошка Динозавр, провожают меня к лифтовому стволу. Я покидаю школу-круглосутку, где жил с шести до десяти лет. Впрочем, может быть, это я тогда привязался к огромным псевдоживым игрушкам, а они (как, впрочем, и многие люди) умели только отвечать на любовь?…
Позади слёзное прощание с наставниками, с детьми из младших групп. Окончен выпускной праздник, на котором после витакля «Арабские приключения» нам задали настоящий, хоть и в фантомном дворце халифа Багдадского, пир сладкоежек. Я, разумеется, объелся мороженым и стручками дольчетты, но навыки саморегуляции помогли восстановить лёгкость в теле.
Внутри прозрачного ствола проносятся по направляющим обтекаемые кабины лифтов, вернее, их размазанные цветные тени — скорость велика, в домограде более шести километров высоты!.. Вот, наконец, тормозит и величаво спускается большая золотисто-бронзовая кабина. Я холодею от предчувствия перемен. Словно учуяв мое состояние, Крошка рычит и принимает боевую стойку; мне же хочется вскочить в седло на спине Стрекозы, с которой мы давно облетали самые укромные уголки парка, и велеть ей унести меня… нет, не в Город Бандар-Логов и не к Пещере Джона Силвера, а обратно в ранее детство! Но, увы, я уже знаю, что даже могучие светолёты не могут путешествовать из сегодня во вчера…
Кабина причаливает, раздвигаются массивные гладкие двери.
Это лифт для членов домоградского самоуправления, а мой отец один из них. Он стоит среди дубовых панелей и зеркал, величавый, словно король. Отец предпочитает европейскую одежду; серый полосатый костюм-тройка с блестящей цепью по жилету делает его чужим, недоступным. Но вот он присаживается на корточки, и я, увидев папину мягкую, немного растерянную улыбку, сам улыбаюсь в ответ…
Итак, наступает новый период моей недолгой жизни. Я уже не питомец школы первой ступени. С 66-го уровня отец привозит меня домой, на 34-й. Здесь, в относительно невысоких секциях с украшенными лепкой фасадами, расположены жилблоки домоградских старейшин. Посреди площади также лежит парк, окаймлённый горизонталями, но он ничем не похож на Зимние Сады: в нём воспроизведена тихая природа финского севера, берёзы и ели толпятся вокруг шершавых, в рыжем лишайнике валунов. Наконец-то я живу в нашем семейном жилблоке! Вернее, ночую, завтракаю и ужинаю. По утрам громадный, полный шумных юнцов и фантомных сказочных героев лифт возносит меня к уровню 73, где находятся профшколы, в том числе моя — юридическая.
Как большинству сверстников, казалось мне в ту пору, что мир домограда — безупречен и самодостаточен. Редкие выходы наружу приносили мало радости. Ну, что хорошего в секущем снеге или в слякоти под ногами? Загородные зоны отдыха просто скучны в сравнении с нашими парками. Вокруг каждой речонки, в любой природной рощице теснятся мобили и минилёты; взрослые устраивают пикники — и, как некогда в палатках, ночуют под защитой энергокапсул… Чудаки! Они свято верят, что в подобных выездах и развлечениях есть «нечто», домоградом не воспроизводимое…
Впрочем, позже я узнал, что и многие взрослые домоградцы не мыслят своей жизни вне родной башни. А почему бы и нет, в конце концов? Придя на свет в одном из роддомов 27 уровня, можно спокойно двигаться с годами к уровням школьным, университетским, профессиональным; отдыхать в великолепных санаториях 112-го, с воспроизведением любых географических зон; со своими сто- и более-летними сверстниками поселиться в райском Приюте Мудрости на 123-м… а если, что бывает крайне редко, надоест телесная жизнь, пренебречь Центром Обновления (уровень 90) и после смерти отдать свою плоть на распыление в траурном зале на уровне 154. Его можно виртуально оформить по заповедям любой религии — или для светской панихиды…
Ещё пять лет спустя. Посвящение в СОПРАД.
Мы, будущие юристы Федерации, не только изучаем право, начиная с непостижимо древних кодексов, недавно найденных археологами и отнесённых к полумифической культуре Лемурии. У нас — основательная практика, и не в одних лишь «взрослых» структурах психо-социального контроля (ПСК). Старшегруппники юршколы составляют Службу охраны прав детей (СОПРАД) при домоградском самоуправлении…
На стене — заострённый книзу рыцарский щит с гербом: фигурка ребёнка, прикрытая шатром из двух рук, соприкасающихся пальцами. Шеренга парней и девушек, отрешённо-серьёзных, — вся моя группа, — в травяно-зелёных кителях и пилотках с кокардами. Платиновую лихую прядь выпустила из-под пилотки первая красавица школы, Кристина Щусь — некогда Крыська, ныне (и не иначе) Крис. Свечи, пюпитр с роскошно переплетённой книгой сэра Роберта Хардинга. Книга называется «Твои права, Артур»; она впервые издана в Эдинбурге, в 2048-м. Сэр Роберт написал её для своего сына, не зная, что эти неполные сто страниц станут библией СОПРАД. В память о великом шотландце наша форма скроена по старым европейским образцам… Моя рука лежит на книге, сердце заходится от волнения, но губы чётко произносят клятву, основанную на заповедях сэра Роберта:
— Буду всегда становиться на сторону слабейшего, оскорбляемого, подвергаемого насилию. Буду действовать словом, пока не пойму, что оно бессильно; тогда поступлю решительно, но в рамках закона. Буду неизменно вежлив и сдержан, надёжен и верен слову…
— Каковы две цели Службы? — строго спрашивает стоящий напротив комиссар СОПРАД, ученик выпускной группы, хрупкий, истовый Боря Гринберг.
— Ближняя и дальняя. Ближняя цель — безопасность всех детей и подростков в регионе, их нормальные жизнь и учеба. Дальняя — душевное здоровье и полная самореализация будущих поколений…
Я преклоняю колено, и комиссар ударяет меня по плечу старинной вычурной рапирой. Не то посвящение в рыцари, не то масонский обряд, — что-то из ритуалов, знакомых по витаклям, по нашим фантомным экскурсиям в прошлое Земли. Но витал не построил вокруг нас ни сводов тамплиерского замка, ни таинственно-роскошных покоев масонской ложи. Никакой игры, всё очень просто и основательно: зал комиссариата СОПРАД, 2171 год, Печерский домоград мегаполиса Большой Киев…
Дети и подростки — самая беззащитная часть населения даже в высокоразвитом обществе, пишет сэр Роберт. Мало того, что они слабы физически, материально зависимы от старших, — на них лишь формально распространяются гражданские права. Кто даст десяти-, даже пятнадцатилетним свободу слова и собраний? А неприкосновенность личности, бессмертный habeas corpus?… Пустые слова, покуда ты не вырос. Твоих родителей привлекут к суду, только если они искалечат тебя по-настоящему; рядовые побои, унижения — не в счет. Твои отношения со сверстниками вообще не регулируются. Бьют, издеваются, сделали козлом отпущения? «Сам виноват, учись давать сдачи…»
Конечно, за сто с лишним лет многое изменилось. Мир сэра Роберта был иным. Ещё на Земле правили бал дикость и невежество — не только в африканских деревнях, но и (в большей степени!) в залитых светом кварталах Сан-Паулу или Нью-Йорка; еще Евразийская Конфедерация не отразила мощью обновлённых духовных учений шедший тогда с Запада натиск прагматизма, хищного себялюбия, культа грубых и низменных утех. Незадолго до выхода книги в очередной раз чуть не взлетели ракеты с антивеществом на обеих сторонах Атлантики — до прав ли детей было рядовым, перепуганным гражданам?! Сегодня всё иначе. Мир на Земле прочен, большинство людей сыто и занято любимым делом; почти все семьи крепки и спокойны; дети растут в любви, они серьёзнее и добрее, чем их деды. Даже трёхлетний малыш считает постыдным ударить или оскорбить товарища…
Свобода слова и собраний для юных простирается куда дальше, чем мечталось сэру Роберту. Есть детские самоуправления — школьные и территориальные; их представители входят в органы власти городов и государств. Есть научные центры, где трудятся гении, чьи щёки ещё не знают бритвы; есть мастерские пятнадцатилетних прославленных художников и театры без единого взрослого актера. Но… инертна человеческая природа; тяжко наследие веков жестокости, хамского презрения к ребенку, как к бесполезному в доме члену семьи. Нет-нет, да и встретишь случай родительского деспотизма — более скрытного, чем в прежние времена, но и более изощрённого. А дети со странностями — маленькие изгои в самых благополучных учебных группах, жертвы внешне вежливой беспощадной травли? А загнанная вглубь, подчас годами тлеющая ненависть ученика к несправедливому учителю — ненависть и попытки мести? А, наоборот, едкая зависть учителя к особо одарённому питомцу, зависть, перерастающая в тиранию? А трудноистребимые остатки «дедовщины», порабощения старшими младших? А трагедии неопытных пылких сердец? Вопреки всем стараниям педагогов и психосинтетиков, подростки бредят ревностью, страдают от безответной любви… иногда кончают с собой. Такие случаи нечасты, но тем более удручают…
Да, СОПРАД был необходим. Но, честно говоря, думал я и в день посвящения, и позже, что в наше время Служба охраны прав детей ближе к какому-нибудь медико-психологическому, мягкому мониторингу, чем к дознавательным и оперативным звеньям ПСК, тем более, к суровым «угрозыскам» прошлого.
Думал, пока не встал на моем пути Генка Фурсов.
Впрочем, сам Фурсов предпочитал именоваться своим странным прозвищем — Балабут.
Мы ужасали дикой волей мир,
Горя зловеще, там и здесь, зарницей…
Третьи петухи. Откинув шкуры, пружинисто вскакивает Аиса. Долго пьёт кумыс из горшка — это весь завтрак, перед набегом не наедаются. Уже слышен с поля гортанный клич, вот бухнуло в кожаный запон: Таби, начальница отряда, объезжает кибитки, созывая девушек-бойцов.
Аиса надевает на голое гибкое тело серую домотканую рубаху, натягивает узкие брюки, опоясывается мечом. Безрукавка из волчьего меха, башлык; лук через плечо, к боку колчан со стрелами — вот и всё снаряжение.
Мать хоть бы слово доброе сказала перед первым набегом: лежит на своей лежанке, отвернувшись. Зато отец, не по годам дряхлый, хлопочет вокруг, суетится. Вот, сунул на дорогу кусок вяленного под седлом, просоленного конским потом мяса: поешь, мол, где-нибудь… Чуть не плачет старый Радко, а ведь дочь едет убивать его соплеменников. Непохожи росы на жёстких, безжалостных сайрима.
Точно светлой водой пропитывается звёздное небо. Вовсю орут кочета — от росов научилось Аисино племя держать живые часы. Девушка уже возле выхода.
— Эй, — негромко окликает через плечо мать.
Замирает Аиса, готовая спрыгнуть наземь с их семейного крытого воза.
— Конь хитрый, — как бы нехотя говорит Амага. — Когда седлаешь, надует живот. Подпруга будет слабая, потом тебя сбросит. Смотри.
— Буду, — отвечает Аиса. Она рада: всё же и мать беспокоится, — а выражать свои чувства иначе Амага не умеет…
Таби рысью выводит отряд из круга кибиток. Начальнице девичьего отряда — скоро три-по-десять, почти старуха. Редко кто доживает до таких лет… У Таби широкие мужские плечи; левого глаза нет, его проглотил рваный шрам. Нагрудник её сделан из разрезанных на плоские кружки конских копыт; чёрный конь, по древнему обычаю, покрыт цельной человеческой кожей. Больше всех на свете девушки боятся Таби — она спокойно приканчивает струсивших или отставших.
Трясясь в седле, Аиса побарывает дремоту. Она не выспалась. Ночью перед набегом чинила одежду, бронзовые звоночки нашивала от злобных дайвов — вечно они вертятся возле росских градов. После полуночи — родители храпели — выскользнула из кибитки повидать Гатала.
Возле его семейного воза хотела было Аиса свистнуть, да передумала. Перед осенними свадьбами родители парней начеку. Гаталова мать решит — девчонка хочет сманить сына, увести в степь. Молоко на губах не обсохло, в набегах не была, — а между тем, вернётся утром женой. Позор на всю стоянку! Гаталов род строго живёт по старине: девушка, сватаясь к парню, должна, в знак своей женской зрелости, отрезанную голову врага поднести будущей свекрови, да и выкуп немалый уплатить из военной добычи.
Долго сидела Аиса на корточках, таясь у колеса, ждала невесть чего. Вдруг учует её сквозь сон мальчишка, проснётся, выйдет… Ждала и дивилась крупным, сочным звёздам на августовском бархате, разглядывала их, пока не заслезились глаза. Что это за светляки такие в небе светят всем поколениям от начала мира? Не объясняют Священные Матери, молчаливые и суровые. От кого-то в детстве слыхала Аиса, что над степью, в Тихой Стране, жгут костры кочевий давно ушедшие Праматери. Может, и правда. Вон покатился уголёк от костра наискось к горизонту, длинно сверкнул, угасая…
Даром сидела, не вышел Гатал. А сон был разбит. Вернувшись, под шкурами ворочалась Аиса в досаде: дрянь, сморкач! Захочет она взять его в мужья после набега, — пойдёт, как дикий жеребчик на аркане. Когда сватается взрослая девушка-боец, матери отказывают редко, а сыновей и вовсе не спрашивают.
…Фу ты! Аиса открывает глаза, резко вскидывает голову. Не заметила бы Таби, как она клюёт носом в седле. Прохладный порыв от далёкого Данапра[6] помогает воспрянуть. Пятками в кожаных сапогах-чулках ударяет Аиса своего рыжего коня-трёхлетку, опережает подруг. Уже хорошо виден, чёрный на лилово-розовом небе, венчающий гряду холмов град Всемира.
Скачка оборвана. Путь к холмам преграждает неширокая, но полноводная речка. Берег крут; другого берега нет вовсе, вместо него топь, забитая травами, корявым мелколесьем. Начальница, всё лучше различимая, взмахами руки и коротким посвистом разделяет отряд. Левое и правое крылья переходят реку, центр остаётся и залегает вдоль берега. Левое крыло идет в обход града, правое ударяет в лоб…
Склоны гряды круты и вдоль перегорожены валами — лошадей придётся оставить, это предусмотрено. Две-три младших девчонки отведут табун подальше, его не должны заметить сверху дозорные росов. Аиса хлопает приземистого конька по шее, прощаясь. Может, больше и не суждено увидеться.
Расклад хороший, девушка еле сдерживается, чтобы не издать клич радости. Её вместе с лучшими подругами ставят в правое крыло. С ними Таби и старшие женщины-бойцы, на них — главная тяжесть боя. Вперёд, через реку по разведанному заранее броду! Холодна вода, осень близко. Трещат тростники, вязнут ноги… не провалиться бы… Всё! Твёрдая почва.
Пол-луны назад взбунтовались земляные черви по всей излучине Данапра, перестали посылать дань: зерно, мясо, кожи и прочную, обваренную в мучном растворе посуду. Священных Матерей племени охватил гнев. Три дня они молились, закалывали быков и рабов, окровавленный меч втыкали в землю, прося победы у Отца Войны. Первым должен пасть сильный, хорошо укреплённый град вождя Всемира, — тогда дрогнут все прочие росы. Да и в любом случае взятый град — хорошо! Будут головы для всех незамужних, даже для перестарков, которые в десять-и-пять лет еще не выкупили себе жениха. Будут бежать у стремян связанные, силой подобные турам рабы росские. Таких часто берут в мужья вдовы сайрима. Сама Аиса родилась от пленного роса Радко — и тем спасла жизнь отцу. Мать её Амага поклялась, что выпьет кровь мужа, если родится мальчик…
Стена холмов заслоняет восход, горят над гребнем воспалённые перистые облака. Долго, крадучись, пробираются девушки-бойцы вдоль западного склона к природной башне, завершающей гряду. На крутобоком холме, окружённый ярусами валов, утверждён Всемиров град.
Вот и встали они против мощного природного бастиона. Сужаясь, уходит он к пламенным облакам. Тихий свист Таби, — пригибаясь, побежали… Беззвучен шаг. Нижний вал уже совсем близко. На нём невысокий, обмазанный глиной плетень. Сапоги-чулки скользят по росистой траве. Ближе, еще ближе…
Вжикнуло возле самого уха Аисы. Великаны-шмели, взлетая из-за вала, гневно распарывают воздух. Пращники бьют! У Апи, однолетки Аисы, сорвало половину лица, в кровавой массе блеснули зубы и кости. Апи оседает без звука. Жаль подругу: носила на шее фаланги пальцев двоих убитых, хоть завтра замуж!..
С пращниками разбираются. Пока девушки лежат ничком, сама Таби ужом ползёт к валу; за ней, натянув башлыки, десяток старших женщин. Легко и бесшумно они взлетают с земли, с места перемахивают насыпь и плетень. Вот кто-то там захлебнулся воплем. Звуки, точно рубят мясо…
Не промедлили бойцы, чтобы, как водится, напиться крови из вражьих вен, не забрали с собой головы или кисти рук. Скорее к вершине — туда, где сытой спящей змеёй обвивает верхний, главный вал жилые курени!
Росы презирают сайрима за то, что те не сеют хлеб; называют степными гадюками. Сайрима презирают росов за то, что те копошатся в земле, называют земляными червями. Когда-то, в юности, Аиса спрашивала старших: почему степняки не перебьют земледелов, не сделают одно сплошное кочевье и пастбище для скота на месте этих проклятых полей, градов? Ей ответили: даже настоящие черви полезны, на них и рыбу ловят, — а уж без росов кочевникам не прожить! Привыкли мы к хлебу, нужны нам рабы, нужны горшки крепкие и многое другое, что мы умеем делать хуже, чем они. Только пусть знают своё место…
Росы говорят: сайрима не думают наперёд, не готовятся к бою, а нападают скопом, будто ошалелые быки, норовя испугать рёвом и визгом. Ложь это! Давно разузнаны все подходы ко граду, обдуман план боя. Мудра Таби, одноглазая. Стиснутые двумя крылами отряда, побегут росы, но не на восточный обрыв — там, сорвавшись, костей не соберёшь. Их оттеснят на склон, ведущий к реке, а потом погонят вниз, туда, где переправлялись девушки и ждёт теперь засада. Мёртвый или раб — нет для бунтарей иной судьбы!..
Солнце уже высоко, ясная голубизна разливается над кочевьем. Взбираясь всё выше, делая стремительные перебежки и залегая, девушки срывают луки с плеча, накладывают на тетиву стрелы.
…Они опередили нас! Лучники бьют с главного вала, через проёмы в частоколе. Оперённые росские стрелы, куда длиннее и тяжелее, чем у сайрима, глубоко впиваются в глазницы, насквозь пробивают груди, выходя из спины. Всё больше подруг, корчась, падает на травяной скат, иные мешками катятся вниз. Недостижимы лучники за оградой… чем ответим?!
Огнём! Таби со старшими, опытнейшими бойцами опять впереди. Подожжённый их смоляными факелами, дымно загорается частокол, ветер гонит по нему пламя.
Начальница зовёт всех штурмовать вал. Факел брошен, широкий железный топор в её руке. Не дожидаясь, пока сгорят заострённые колья, девчонки рубят их мечами, пытаются свалить своим весом. Удалось одной… другой… сплошь в копоти, сбегают с насыпи внутрь града. Вот и Аиса на валу, хрустят под ногами уголья. Она выхватывает меч — заветный час ближнего боя настал! Скорее туда, на утоптанную землю…
Уже во владениях Всемира девушки рубятся с подбегающими росами. Сражение пьянит Аису, словно перебродивший кумыс. Которую голову она отсечёт — залог скорой свадьбы с Гаталом? Бородатые медведистые мужики в длинных полотняных рубахах, хозяева града, машут мечами и дубинами деловито, сноровисто, будто снопы обмолачивают на току. Когда сайрима оттесняют их к домам, в драку вмешиваются жёны росов. Они коренасты и свирепы; в руках серпы, косы, охотничьи рогатины. Одна выплескивает на бойцов Таби горшок с кипятком; визжит ослеплённая подруга. Ногу Аисы обхватывает, вцепляется зубами белобрысая девчушка лет пяти, глаза её полны недетской ненависти… Нет, это не поединщица. Детскую голову приносить стыдно, как и голову, отрезанную у трупа. Оторвав от себя, Аиса отшвыривает визжащего ребёнка.
За спинами защитников града, за соломенными крышами мазанок, в клубах пыли раздаётся боевой клич племени. Оттуда с лязгом клинков наступает вторая девичья цепь, левое крыло. Поднялись, успели, взяли вал! Вот-вот сомкнутся крылья отряда; смятые росы хлынут на западный склон, навстречу уже натягивающей луки центральной группе за рекой. Конец мятежному Всемирову роду, страшный пример другим земляным червям…
Нет. Не так уж всё просто. Остатки росов вправду отходят, но не к западу. На юге града — бугор, где сбились, словно в страхе, выводком опят на пне грубо вытесанные из брёвен боги росские. Таращат идолы охряные глаза, а вокруг них уже тройное людское кольцо. Наружный круг слагают поверженные: тесно переплелись, обнялись крепко напоследок сайрима и росы — кто шевелится ещё, кто бездыханен. Внутри сжимают кольцо девушки, ощетиненные клинками и копьями, пытаются стиснуть и перебить врагов, прижатых к бугру. А у самого капища, привалясь друг к другу плечами, из последних сил держа оружие, сплошь залитые кровью, отчаянно бьются последние родичи Всемира, от старца дряхлого до той самой неистовой девчушки.
Копотно горит солома на мазанках, подожжённых по приказу Таби. Кому нужны рабы и данники, столь бешено непокорные? Теперь смерти подлежат и старцы в домах, и матери с грудными. Не бывать граду!..
Но — не всесильна одноглазая. Тщетно пытается она удержать невест, отвести назад от идольского бугра, выстроить в широкий круг, чтобы, не теряя больше бойцов, стрелами издали перебить росов. Куда там! Слепые и глухие от ярости, не чуя боли, порой и друг друга раня мечами, девушки рвутся искрошить упрямых земляных червей…
Прямо перед Аисой вертит над собой чудовищную секиру седой, угрюмый воин. Золотой обруч на длинных волосах его, на могучих плечах красный плащ, рубаха богато вышита. Должно быть, это сам родоводитель Всемир, подобный матёрому секачу, осаждённому сворой разъярённых псов… Наседают невесты, добыча завидная: такую бы головищу да привесить к седлу!
Ага, вот и Аисе поединщик! Махая боевым чеканом, заступает ей дорогу юнец — темноглазый, быстрый, нервный, чем-то похожий на Гатала. Чудно было бы — именно эту голову поднести Гаталовой строгой мамаше… Лютует парень, бранится, брызгая слюной; наскакивает и пятится. Трусит малость, отводит глаза перед бешеной девкой. Хоть и редко злится отец, старый Радко, но именно от него слышала Аиса это росское слово: сука…
Вспотел юный рубака, сбросил накинутую козью шкуру. Ни шрама на гладкой груди: должно быть, подобно Аисе, ведёт он — не с товарищем играючи! — свой первый настоящий бой.
Устав отбивать неуклюжие, но сильные удары, Аиса делает точный нижний выпад… Парень, отпрянув и невольно замерев, с удивлением смотрит, как толчками выплёскивается кровь из его пробитого живота. Использовав заминку, она отсекает ему руку с чеканом, затем наотмашь бьёт по шее…
Тут оно и случается. Словно дубовый истукан росский, ожив, прихлопывает её ручищей. Даже не лезвием, обухом в висок маханул Аису вождь Всемир. И не она уже, а кто-то другой, вылетевший из её тела, отрешённо смотрит, как седой громадный воин, уронив секиру, склоняется над обезглавленным пареньком, легко поднимает мёртвого… и неожиданно тонким, молящим голосом кличет: «Сыне, сыне!..»
…Вот так же, без видимого усилия, поднял бы сейчас Аису старый, изработанный, но ещё такой крепкий Радко; унёс бы, называя детскими именами. Забери меня отсюда, отец…
Поздно. В разбитую, брошенную под ноги сражающихся оболочку не вернётся жизнь. Будто кумыс вытек из расколотого кувшина. Конец.
…в ста лье от полушария,
Будут жить без закона, свободные от политики.
…была восстановлена биполярность мира. С одной стороны, США, весьма ослабленные затянувшимися войнами на Востоке и в Южной Америке, а также мощной экономической конкуренцией стран Юго-Восточной коалиции, перестали, по сути, быть супердержавой и повели куда более осторожную политику, чем в конце ХХ — начале ХХІ веков. С другой стороны, появление у Евразийского Союза (Русского Мира) и у Атлантического Содружества первых боевых зарядов антивещества, способных уничтожить целые материки, а также мощных систем геофизического, генетического и психического оружия сделало невозможным глобальный конфликт. Вскоре противостояние между ЕАС и АС стало сводиться лишь к мирным формам соревнования — в промышленности, здравоохранении, освоении Космоса, в охране памятников культуры и т. п.
Позднее на основе ряда соглашений между Объединённой Европой, Исламским Союзом, Русским Миром и ЮВК окончательно сложилась Евразийская Конфедерация (ЕАКФ). Членами Атлантического Содружества в Евразии остались только Англия и Израиль. Амбиции атлантистов были изрядно охлаждены ещё и тем, что давно теснивший Штаты с юга Боливарианский Социалистический Союз тут же заключил договор с ЕАКФ о военном сотрудничестве. Действиями мощных миротворческих контингентов, а также продуманной политикой экономической интеграции ЕАКФ постепенно сняла напряжение даже в таких вековых «горячих точках», как арабо-израильское пограничье, Балканы или Северный Кавказ. В общем, все земные противостояния, «горячие» или «холодные», завершились навсегда.
Обоими мировыми блоками был выработан и осуществлён план совместной борьбы с терроризмом, развёрнуты программы всеобщего просвещения, проекты экологической реставрации — «Океан», «Зелёная планета» и другие. Как давно предсказывали многие геополитики, Земля стала уподобляться мозгу с двумя взаимно необходимыми полушариями. «Женская», «эмоциональная» Конфедерация вырабатывала этические и социально-экономические идеи, модели всё более гуманного общества, лидировала в искусстве; «мужское», «рациональное» Содружество давало возможность положить самые «безумные» проекты на всё более прочную и универсальную научно-техническую основу.
…вплотную приблизилась давно предсказанная экологическая катастрофа. Вернее, поначалу она была отдалена. Ведь Русским Миром и его союзниками путём мирных, а подчас и военных усилий были сорваны намерения «бриллиантового миллиона» — владельцев и сотрудников гигантских транснациональных корпораций, образовавших нечто вроде общеземной элиты — создать для себя анклав относительно нетронутой природы и жить дальше, не снижая стандартов потребления, за счёт беспощадной эксплуатации людских и природных ресурсов всей планеты. Но после этого, с середины XXI столетия, все страны взяли почти одинаковый темп развития. Не стало голодных, не осталось ни одного дома без полного жизнеобеспечения, — зато надвинулась другая беда. Сплошь индустриализованная Земля подошла к пределу, за которым гибель природной среды становилась неизбежной. Понадобились срочные спасательные меры в масштабах всей планеты: переход на использование «чистых» видов энергии, распространение безотходных технологий и сверхпродуктивной, сберегающей площади агротехники, восстановление плодородных земель, лесов, очистка атмосферы и водоёмов. Природу (и самих себя) спасли, одновременно совершив величайшую социальную революцию, поскольку все эти действия требовали централизации усилий, несовместимой с законами рынка и наличием крупной частной собственности…
…в одних государствах Конфедерации мирным, главным образом, законодательным путем, в других — более активно был установлен социалистический строй, и теперь уже навсегда, до тех пор, пока не исчезло само понятие общественного строя. В отличие от во многом варварского, экспериментального социализма ХХ века, зрелый социализм ЕАКФ утвердил истинную свободу трудящихся, отдав в их руки и средства производства, и всю продукцию. Этот опыт был настолько удачным и увлекательным, что даже Атлантическое Содружество, страна за страной…
На том уровне развития средств связи и информатизации, который был достигнут к концу ХХIII столетия, в условиях киберкомплексного производства, группировавшего свои центры и строившего связи не по политическим, а по физико-географическим признакам, разделение на государства становилось всё более архаичным и бессмысленным. Начали выходить на первый план естественно сложившиеся этнокультурные или, наоборот, исторически новые территориально-профессиональные объединения. Возникли заново многие родоплеменные, религиозные, цеховые формы общежития. Каждая группа, большая или малая, получила возможность жить по своим законам, если те не отступали от высших норм человечности, по своим верованиям и традициям, развивать свой язык и ремёсла. Сложилась бесконечно разнообразная мозаика землячеств и общин, кланов и братств, гильдий и научно-производственных коллективов. Рядом с космодромом порой возрождался, как самостоятельная единица, какой-нибудь аул наследственных чеканщиков; соседом монастыря школы Гелугпа в Тибете мог стать «метеоград» учёных, исследующих атмосферные эффекты высокогорья…
Не везде быстро возобладали передовые социальные отношения; мировое сообщество, избрав путь терпимости, не стремилось к насильственной унификации. Но переход к неосоциализму был неизбежен по объективным причинам. Мир пронизали и сделали полностью компактным теснейшие информационные и управляющие связи. И молодёжный город-университет в Антарктиде, и теократия мормонов Смитленд — Святая Земля Юта, и Край Амазонок, созданный новыми феминистками в Поднепровье, и боттега живописцев во Флоренции, и плавучий остров восстановителей коралловых рифов, и съехавшееся на земли пращуров африканское племя, и казачий круг, и орден монахов-миссионеров — все ячейки рода человеческого существовали в единой структуре распределения информации, энергии и материальных ресурсов. (Зерном этой структуры стал выдвинутый ещё в 1960-х годах русским гением Виктором Глушковым проект ОГАС, общегосударственной автоматизированной системы сбора и обработки информации.) Невозможной стала любая эксплуатация людей людьми — так же, как и любые формы иррационального распределения благ. «Выжили» два вида собственности: общественная и личная трудовая (творческая).
…полностью изменила качество жизни виртуализация жизненного пространства. Объёмный, обладающий звуком и запахом витал к середине XXIII века был почти полностью вытеснен менталом — проекцией непосредственно в мозг. Так называемые фантомы, или изображения, существующие вне человека, остались лишь для групповых и массовых зрелищ. Сохранился также телевит — зрительная трансляция, применявшаяся при передаче новостей, театрально-концерных мероприятий, спортивных соревнований, а также при видеопереговорах. С другой стороны, фантомный характер стали приобретать мыслящие машины…
Постепенно все, в том числе национальные общности стали уподобляться скорее клубам, ложам единоверцев или кружкам единомышленников, чем политическим организмам, властным над судьбой и жизнью землян. Дольше других продержались страны, созданные народами, издавна стремившимися к государственности, но не имевшими её, пока были незыблемы прежние границы. Удивив всех, на землях бывших Испании и Франции расцвела Баскония; провозгласили национальное королевство каталонцы, Курдистан и Шотландия успели побыть суверенными республиками. Самое стойкое из земных государств, Страна Сикхов, стало этнокультурной областью лишь к 2387 году…
Дробному размежеванию, а затем и конечному слиянию человечества помогло исчезновение мегаполисов. Распределительная сеть, с равной эффективностью обслуживавшая все уголки планеты, сделала ненужной концентрацию людей в супергородах, чье население достигало 50 — 100 миллионов человек… В последний период жизни мегаполисов можно было увидеть курьёзы: государство с десятью тысячами жителей (какое-нибудь возрождённое средневековое герцогство), а рядом город, занимающий целое океанское побережье…
На исходе ХХVІ века случилось то, что издавна предвещали демографы: перенаселение планеты. Всеобщее повышение уровня жизни и надёжные механизмы заботы о старших привели к падению рождаемости, люди больше не растили себе кормильцев на старость; однако человечество всё же увеличивалось тревожными темпами. Причиной тому стали успехи науки, продлившей человеческую жизнь до сотен лет. Медицина исчезла как наука и практика: люди периодически проходили обновление в так называемых регенераторах (снималась реальная атомно-молекулярная схема организма, выстраивалась идеальная, затем различия уничтожались в пользу второй схемы); между обновлениями вживлённые датчики сигналили о любом расстройстве здоровья, каковое вскоре ликвидировалось. В те же регенераторы по желанию можно было ввести программы, изменявшие внешность и другие характеристики тела, а то и дававшие человеку способности, не полученные им при рождении (биодизайн, биокоррекция). Но главным результатом обновлений была всё же многократно удлинённая жизнь. Популяция сверхдолгожителей росла быстро… Пусть мегаполисов уже не было — их дематериализовали, оставив лишь несколько в качестве архитектурных заповедников, — зато теперь вся совокупность больших и малых населённых пунктов грозила слиться в единый геополис! Перспектива всеземного города, подминающего с таким трудом восстановленную природную среду, покрывающего мостовыми океаны и полюса, не могла не пугать…
…произошла самая большая из демографических революций в истории — космическое «переселение народов». Давно уже все крупные предприятия, космодромы, энергостанции и даже большинство аграрных комплексов, ферм и посевов монокультур перекочевали в межпланетное пространство. Для всего этого были построены гигантские, сравнимые по размерам с планетами, станции на гелиоцентрических орбитах. Эти спутники Солнца и стали основой Кругов Обитания, общего дома человечества с ХХVIІ по ХХХ столетия…
На материнской планете, по сути, превращённой в историко-природный заповедник, остались лишь относительно небольшие изыскательские и творческие группы — археологов, художников, природоведов, мастеров народных промыслов. Земную жизнь также избрали те, кого не привлекала созидательная деятельность: некоторые люди старшего возраста, общины верующих или отшельники; в живописнейших местностях раскинулись «учебные страны», центры коллективного воспитания детей. Подавляющее же большинство землян расселилось сначала по околоземному поясу станций, затем стало занимать весь простор Солнечной Системы. Как ранее окончилась история отдельных государств и цивилизаций, так ныне оканчивалась история планеты Земля; начиналась эра космического человечества, для которого Земля была лишь древней священной метрополией…
…отмирать и космическая индустрия. Внедряясь повсюду, все шире охватывает Круги система квантового копирования.
Отныне достаточно было сделать, даже самым примитивным способом, образец любого изделия, чтобы затем, в случае надобности, обеспечить всех желающих его точными до атома копиями. Предприятия стали исчезать с орбитальных станций, освобождая место для ещё более уютной жизни десятков миллиардов колонистов. На искусственных планетах — звеньях Кругов Обитания — появились моря, леса и степи, горные хребты; возникли двойники любимых древних городов, дворцов, парков и храмов, воплощения всех великих нереализованных архитектурных проектов, сияющие Шангри-Ла и величественные Атлантиды…
…ещё один переворот, посягнувший на самую суть антропогенного мира. На протяжении двух столетий произошло полное обновление техники. Все, без исключения, машины и механизмы, кроме музейных экспонатов, были заменены объёмами пространства, модулированными разновеликим и разнонаправленным тяготением. Сложная кривизна пространства создавала ячейки и структуры невидимых, невещественных машин. В этих объёмах сохранялись и циркулировали импульсы. Гравимашины не разделялись на информационные и исполнительные, каждая из них имела свойство мыследействия. Таким образом, виртуализация мира достигла предела; отпало само различие между «настоящим» и «ненастоящим»…
…перемены в общественной жизни и массовой психологии, тесно связанные с преображением техносферы.
Ушли в небытие все виды рутинного, нетворческого труда; настала пора всеобщей реализации призваний, способностей и талантов. В условиях неизменного и всеобщего достатка уменьшилась напряжённость отношений между людьми, смягчились все распри и раздоры — от религиозных и межэтнических до внутрисемейных. Философы Кругов давно сняли надуманные противоречия между идеализмом и материализмом, сознанием религиозным и атеистическим, обосновав понятие Творящего Абсолюта, который можно было воспринимать и как безличное начало Вселенной, и как Личность… А поскольку классовые конфликты были забыты ещё на много веков раньше — можно сказать, что человечество творцов более не унижалось до войн и насилия.
Каждый теперь получал всё, необходимое для нормальной жизни и любимой работы, оттого утратили смысл имущественные преступления. По той же причине стали бессмысленными тирания или коррупция. Искатели власти более не могли надеяться на то, что высокое положение сделает их богаче остальных, даст некие особые возможности, — любые материалы, энергии, сведения были общедоступны, а виртуализация позволяла окружать себя какой угодно красотой и роскошью. Оттого попасть к рулю стремились лишь идеалисты, искренне желавшие служить людям. Власть приобрела характер творческой профессии, наравне с писательством или биоинженерией. Править учились так же, как водить звездолёты или ткать ковры; мало того, считалось, что профессия правящего, координатора, является одной из труднейших и требует самоотречения. Отныне лишь хорошо обученным специалистам поручали управление той или иной территорией, коллективом, этносом…
Всеобщая творческая деятельность привела людей к массовому подъёму на новый, невиданный в прошлом духовный и нравственный уровень. Жестокость, невежество, агрессивный эгоизм, зависть, гордыня, тщеславие, тяга к грубым низменным наслаждениям — всё это устаревало, начинало казаться людям противоестественным. Рост сознания привёл к отмиранию всех и всяческих кодексов, писаных законов. Редчайшие атавистические вспышки разрушительных чувств подлежали теперь ведению не следователя, а медика. Защиту человеческой жизни, свободы и достоинства осуществляли контрольные гравимеханизмы Кругов. Вопросы, касавшиеся всего человечества или крупных его частей, решались путём обсуждений и референдумов соответствующего масштаба.
Начало XXVIII-го столетия ознаменовалось следующей грандиозной переменой в жизни Кругов Обитания, чьи форпосты уже находились за Плутоном…
Я — маленькая балерина…
Серый брезентовый свет — угольная яма, рёв стальных труб органа — безмолвие… Напористый постоянный ритм, общий для света и звука. Вспышка — рёв, темнота — тишина… Вот уже миллион лет я, бестелесный, бездвижный, беспомощный, погружён в это. Сказать, что я до предела истерзан и измучен, всё равно, что назвать цунами ласковым прибоем. Увы, здесь я не могу укрыться даже в безумие — нет мозга, нет нейронных связей, которые могли бы расстроиться… призраки неуязвимы! Слава Богу, что мне всё легче удаётся вызывать свои цветные осознанные сны, вернее — потрясающе реальные воспоминания. Воистину, нет худа без добра: очевидно, память вне тела становится во сто крат сильнее. Ухожу в ярчайшие дни и мгновения своей жизни, чтобы не видеть и не слышать вокруг себя и в себе чудовищного стробоскопа…
Генка Фурсов, по прозвищу Балабут, представляет собой чрезвычайно редкое явление — особенно в нашей юршколе, где учатся, главным образом, дети высоких должностных лиц домограда, мальчики и девочки с развитым чувством ответственности. Наверное, таким, как он есть, Генку сделала вся наша общественная система, слишком человечная, слишком заботливая, особенно по отношению к обиженным судьбой, чтобы замечать моменты, когда обиженные принимают заботу за потакание и становятся капризными деспотами. Судя по книгам, такими некогда вырастали единственные, к тому же болезненные дети в чрезмерно внимательных семьях, где с ребенком играли в поддавки… Но болезней более не существует, и характер нашего enfant terrible[7], одного на миллионы детей с нормальными биографиями, сложился под действием совсем иных причин.
Его родители, инженеры, погибли при знаменитом несчастливом испытании первого «двигателя тёмной энергии» на Марсе в 2160 году, вместе с десятком других специалистов, — вернее, перестали существовать в обычных координатах, что, как минимум, равно гибели… Из родных остались две бабушки и старшая сестра; сугубо женское трепетное воспитание (скорее, служение) помогло отнюдь не болезненному, а, напротив, жилистому и сильному Генке вырасти требовательным домашним царьком, — но главная порча пошла не от этих любвеобильных женщин. Наставники и друзья детства, а пуще родители друзей, доброхоты-журналисты, управленцы разного уровня — вот кто, в конце концов, развратил Фурсова, и притом из лучших побуждений! Кажется, даже идя в туалет, не забывал Генка, что он — сын героев-мучеников, так сказать, сирота особого значения…
Он появился в нашей юршколе сразу в средней группе, за три года до выпуска. Нам объяснили: мальчик долго выбирал себе жизненный путь, но столь преуспел в самообразовании, что может обойтись без предварительных курсов. Тихий, чуть сутулящийся, хоть и невысокий брюнет со скуластым лицом и глубокими глазницами, где сидели странные, не то добродушно-рассеянные, не то фанатически отрешённые глаза цвета кофейных зёрен. Волосы приглаживал назад ладонями; носил строгую тужурку китайского образца и белейшие сорочки, ходил чуть прихрамывая, однако лёгким и неутомимым шагом. Почему-то Фурсов сразу напомнил мне Гая Калигулу, хотя и портреты, и сеансы учебного витала давали совсем иную внешность обезумевшего от вседозволенности императора… Как комиссар школьного отделения СОПРАД, я не преминул сделать специальный запрос о прошлом Балабута — и получил ошеломляющие сведения.
Начиная с малых лет, Генка постоянно и целенаправленно балабутил: вредил людям, вернее — всячески подрывал и расшатывал налаженную жизнь тех мест, где ему приходилось обитать. С годами шалости всеми опекаемого пакостника становились всё более дерзкими, несносными; но педагоги и местные власти, со свойственной нашему времени верой в лучшее человеческое начало, объявляли циничные выходки Фурсова невинными, происходящими лишь от комплексов неполноценности, вызванных сиротством. В то, что Генка не устоял перед искушением своей ранней трагической известности, в его злую, извращённую волю — отказывались верить. О психокоррекции, даже самой лёгкой, не заикались. Строили щадящие, лестные модели его поведения, подбирали мотивации, достойные святого, и не сомневались в том, что Фурсов «перерастёт»…
Ну, подумаешь — в Сибирске, в школе первой ступени, перепрограммировал витал так, что у кистепёрых рыб в доисторическом океане вдруг выросли бычачьи фаллосы с яичками! С одной стороны, понятный для мальчика интерес к гениталиям; с другой — присущее творческой личности стремление даже эволюцию переделать наново; с третьей — проявление безусловной ранней одарённости… отличный программист растёт!
Четырнадцати лет от роду Генка, проживавший тогда в Гатчинском домограде мегаполиса Большой Ленинград, наряду с другими художествами, выкинул нечто вправду опасное: подтвердив свою репутацию юного гения программирования, влез в уровневый биопьютер и разом охладил почти до нуля воду в главном плавательном бассейне, оформленном под полинезийский атолл. Целью Балабута было — насолить некоей строптивой девчонке, с другим мальчиком отправившейся на пляж; но строптивица не пострадала, ибо целый день нежилась под микросолнцем, зато пулями выскочило из воды человек тридцать, один ребёнок получил шок и чуть не утонул, а нежные рыбы и коралловая флора понесли изрядный урон…
Опекуны сделали то же, что делали каждый раз после особенно громкого скандала вокруг Фурсова: сменили его местожительство, отправив на сей раз к нам, в Большой Киев. Решились-таки на месячную психокоррекцию — но она состояла лишь из полного безделья и ласковых увещеваний наставников… Очевидно, чтобы отвязаться даже от такого ограничения свободы, Генка заявил, что полностью осознаёт свою вину, берётся отныне за ум и намерен стать юристом. Нет, не биопьютерщиком, как все его уговаривают, а именно законоведом: это его мечта и подлинное призвание.
Прошло много лет, прежде чем я дознался, зачем Фурсову такая профессия… А пока что — присматривался к нему, и первые наблюдения внушали не меньшую тревогу, чем данные о его прошлом. Впрочем, может быть, моё восприятие грешило предвзятостью?… Нет, — скорее, настораживала странно возникшая и быстро развивавшаяся близость между Балабутом и Кристиной Щусь. Конечно же, я ревновал; но, сверх того, испытывал страх и растерянность, чувствуя, что есть в душе девушки некие тёмные черты, роднящие прекрасную целомудренную Крис с «Калигулой». Не хотелось в это верить…
Выпускной курс. Наряду с учёбой, которой я предаюсь, точно наркоман (кончена обязаловка, остались лишь любимые предметы), с работой в СОПРАД и в ПСК, куда меня уже допускают, как полноправного сотрудника, — меня волнует и занимает Крис. А может быть, наряду — всё, кроме Крис?… Она мучительно дразнит своей выхоленной красотой и дружеской недоступностью. О да, страшнее всего быть школьным товарищем, знакомцем многих лет! В первого встречного можно влюбиться; но такой, как я, однокашник, которого помнят со времен возни в Зимних Садах, — это всегда только хороший парень, вернее, подружка… Иногда Крис соглашается погулять со мной в одном из парков (особенно любит она уменьшённую копию парка Ихэюань под Пекином, с озером, горбатым мостом и лодками-драконами, на 96-м уровне), сходить в одно из бесчисленных кафе. Реже мы пьём чай у неё или — совсем редко — у меня дома. Уединение в моём жилблоке небезопасно; сдержанность может изменить мне, и Крис это чувствует, особенно после того дикого случая, когда она, ну совершенно как перед подружкой, вздумала похвастаться передо мной вышивкой на круглых подвязках своих бело-розовых чулок, а я вдруг бросился на колени и стал целовать эти подвязки… Дома Крис спокойнее: хотя родители отсутствуют (строят Трансгималайский тоннель), за стеной всегда сидит её прапрапрадед, 212-летний Степан Денисович.
Это фантастическое существо, наделенное сверхдолгой жизнью благодаря первым удачным опытам по обновлению (биореконструкции) в 2020-х годах, до крайности хрупко, слабосильно и напоминает гигантского жука-богомола. Однако притом Щусь-самый-старший зловеще энергичен, старчески беспардонен и неиссякаемо болтлив. Чуть слышным сухим шелестом своей ровной, без выражения, речи он также похож на насекомое… Патриарх приходит, громко шаркая, длинный, иссохший, в бежевом халате с буфанами[8], и отравляет мои драгоценные часы у любимой долгими, полными брюзжания рассказами о прошлом. Удивительное дело: вначале я молча киплю, потом заслушиваюсь… Степан Денисович гадок и вместе с тем манит, словно чудовищная экзотическая тварь.
Настоящая жизнь окончилась для него полтора века назад. До тех пор летал Щусь на перламутрово-синей торпеде по Киеву, «варил бабки», в свободное время — гулеванил со шлюхами или ездил на какие-нибудь острова… Неосоциализм, установленный сначала в России, затем у нас; закон о запрете посредничества, национализация предприятий и фирм, постепенная отмена наличных денег — всё это обрушивалось на него, точно ряд ударов молотка, вгоняющих по шляпку самоуверенный гвоздь. Даже в экспериментальную клинику он пошёл добровольцем, тайно надеясь, что сдохнет, не выдержав, — на прямое самоубийство куражу не хватало… Но вместо смерти — благодаря клеточному обновлению получил возможность бесконечно вспоминать крах своей коммерции и исходить жёлчью по поводу «гадов», устроивших новый «совок»…
Вот сидим мы втроём за столом в гостиной Крис; низко над столешницей висят выпуклостью вниз полушария цвета кофе со сливками — да это и есть кофе со сливками в новейших невидимых чашках, Кристина не любит старины. Сидим, а дряхлый Щусь трясётся и шелестит, шелестит, понося всё, что случилось после окончания его золотой поры… Загадочно улыбаясь, любимая макает в чашку-невидимку овсяное печенье; я же млею, любуясь её утончающимися к концам белыми пальцами, точёными ногтями, и молча желаю старцу решительного сердечного приступа. Хотя сейчас, пожалуй, спасут и от этого…
Сегодня необычный день — 125 лет со дня выхода книги сэра Роберта Хардинга. По этому поводу прошло торжественное собрание Службы охраны прав детей; меня избрали заместителем комиссара СОПРАД 73-го уровня. Крис, также бывшая на собрании, переоделась в прелестный, столь идущий к её светлым волосам и фиалковым глазам голубой халат чаопао с узором «пены и волн» — пиншуй; я же так и восседаю в парадном зелёном кителе с новыми нашивками и регалиями. Мальчишка, — думал произвести впечатление… и произвёл-таки, но не на возлюбленную, а на старца! Мой наряд вдохновляет его на яростное шуршание: «Как вы, блин, там себя ни называйте, а все равно менты!..»
Внезапно и уж совсем некстати играет современную китайскую мелодию дверной сигнал; входит, церемонно кланяясь, Генка Фурсов. Щуплый и не столь уж видный, тем не менее, он сразу собирает внимание на себя; это признак личностной силы. Невольно слежу за Крис: её быстрое оживление, смех, шутливая пикировка с вошедшим — только ли дань гостеприимству?… Бледно асимметричное, с налетом монголоидности лицо Балабута; он все время выпрастывает из рукавов тужурки свежие манжеты рубахи. Вот — пожал дряблую, в коричневых пятнах руку Щуся, мою руку; сел.
…Ужасное, невообразимое случилось неделю назад, на галерее обзора балетных классов Красулиной. Стоял уже поздний вечер, но стайка лучших учениц нашей знаменитой балерины никак не могла оторваться от станка. Девчонка одиннадцати лет, Маша Гречин, выбежала на галерею — передохнуть, полюбоваться с трёхкилометровой высоты метелью светляков-минилётов вокруг хрустальной сияющей горы, соседнего домограда Киев-Центр. Одна выбежала, — ну, да что там, рядом был родной, ярко освещённый класс, под кожей — верный ВББ, и вообще в столице Украины даже прабабушки Маши уже не ожидали нападения дикаря с расторможёнными половыми рефлексами… Так и стояла в своём беленьком трико, опершись на барьер и заворожённо глядя перед собой.
Вдруг — удар по лицу, второй удар! Справа, слева… Ослепляющие, обидные, страшные для нежной девочки-балеринки, живущей в сказках! Рассказывала потом Маша, что налетело на неё нечто чёрное, безликое (в маске?), сшибло с ног, врезало ещё пару раз, чтобы окончательно вогнать в ступор — и, одной рукой в матерчатой перчатке зажав рот, другой принялось рвать и сдирать трико…
Ещё не будучи замкомиссара, но уже давно входя в домоградский совет психосоциального контроля, я получил распечатку, где говорилось, что лишь частичное обновление вернуло Маше способность мыслить и говорить. Нет, её не изнасиловали: биясь, подобно пойманной рыбе, девочка, уже почти раздетая, ухитрилась на миг высвободить голову и закричать; видимо, вопль был такой, что подруги за стеной класса услышали и вместе с репетитором бросились на галерею. Чёрный некто, напоследок сломав своей жертве челюсть, зашипел что-то бешеное и исчез. Спустя две минуты подлетели минилёт ПСК и авион «скорой помощи» с регенератором на борту… Сейчас об этом случае уже знает весь Русский Мир, идёт розыск.
Степан Денисович за столом пускается во все тяжкие, рассказывая о своём последнем бизнесе. Лишённый возможности влезать в крупные операции с топливом или недвижимостью, — всё это вернулось в руки государства, — он открыл на Подоле, возле Контрактовой площади, маленький секс-шоп особого, изысканного рода, под названием «Голубое и розовое»… да, именно так, никаких «Блю энд роуз», англоязычные вывески были запрещены горсоветом. Пару месяцев ждал у прилавка, не купит ли кто-нибудь его дивные импортные приспособления для однополых и беспартнёрных утех; но народ, в лучшем случае, приобретал пачку презервативов или игривый видеодиск. А потом Верховная Рада приняла этот хренов закон… ну, против аморализма, пропаганды насилия, извращений и так далее… И, хотя в законе прямо не говорилось о заведениях типа «Голубого и розового», пришли какие-то ребята и девушки (Щусь пытается изобразить мимикой, какой у них был непреклонный вид), вроде комсомола, но с другим названием, и очень вежливо сказали, что в их районе не должно быть ничего подобного. «Будьте любезны (гримасы мумиеобразного старца неповторимы), сворачивайте свою торговлю…» А когда сохранивший часть своей былой «крутизны» хозяин послал моралистов по известному адресу, обещав в случае ослушания самые извращённые кары им и их мамам, — ребята не стали «наезжать» или возражать. Просто выставили пикет на подходах к магазину. И с тех пор ни один долбаный покупатель…
Занятно, что Степан Денисович всегда оживляется в присутствии Балабута, особенно охотно рассказывает о своей «бизнесовой» юности. Может быть, с точки зрения Мафусаила, Генка похож на его тогдашних «корешей», полуторговцев, полубандитов?… Прихлёбывая кофе, я слушаю вполуха и думаю — о вживлённом блоке безопасности Маши Гречин. Блок парализовали, обезвредили! Он не смог передать сигнал! Чтобы подавить ВББ, нужен специальный аппарат. Его выдают только сотрудникам определённых госслужб, обязанным рисковать собой. Самоделка — требует немалого технического мастерства…
Больше не замечая ни Крис, ни её болтливого предка, я смотрю на пальцы Фурсова с тёмными волосками, играющие ложечкой у края стола. Не они ли сначала мудрили над самопальным генератором — а затем, став когтями маньяка, мордовали бедную Машу, сдирали с неё трико?…
И Генка, чуткий, умный монстр, перехватывает мой пристальный взгляд; и — как знать, не угадав ли мои мысли? — усмехается, по обыкновению, устало, снисходительно и криво, одним углом рта.
Вздрогнув, я опрокидываю кофе; горячий дождь льётся на форменные брюки. «Не бздо, пацан, казённого не жалко!» — гогочет грубый долгожитель. Кристина приносит вакуум-сушилку…
И тут — верх омерзения, ревности и досады! — ловлю я краткий немой разговор между Крис и Балабутом. Он делает мину комичного недоумения: чего, мол, этот дёргается? «Да ладно, не всё ли тебе равно, — я же с тобой!» — отвечает лёгкая беспечная гримаска Кристины… Они гораздо ближе друг к другу, чем хотят показать на людях.
Неловко смяв свой визит, — проклятое мальчишество, не изжитое мною до конца дней! — я скорее вскакиваю, чем встаю; скомканно прощаюсь, сославшись на некую важную встречу; выслушиваю деланные сожаления Крис, беру фуражку — и удаляюсь в ночь, гонимый вихрем противоречивых желаний. Не то хочется мне схватить любимую на руки и унести подальше от всех опасных соблазнов жизни, не то — зверски избить, как тот в маске маленькую балерину…
Принеси мне солнце, мой сын, на своей ладони;
на этом солнце сидит зелёный ягуар и пьёт его кровь.
Ступень, еще ступень… Такие высокие и узкие, — а снизу и не скажешь.
Он шагает, поднимая ноги, словно цапля, но старается делать это медленно и торжественно. Четыре ветхих старика-чаака в белом тяжело дышат, поспевая за ним. Полные благоговения, они стараются поддержать под локти живое божество. Они шепчут: «Не споткнись, повелитель! Ещё немного, владыка!..»
Завёрнутый в ягуаровую шкуру, с плащом на плечах, расшитым перламутровыми кружками, сплошь выкрашенный в синюю краску, поднимается он, стараясь не скособочить и не уронить свой чудовищный, в пол-человеческого роста, головной убор. Оскаленная голова ягуара с нефритовыми глазами служит опорой чучелу орла, распахнувшего крылья; орел же подпирает целую башню, сплетённую из цветов, перьев и змей. Такой короны нет и у правителя города…
Где он там, халач-виник — «настоящий человек», со своей свитой из надутых важностью вельмож? В толпе, бурным озером плещущей вокруг пирамиды? Нет, — скорее, там, за площадью, на плоской крыше своего дворца, окруженного садами. Задирает голову, пытаясь рассмотреть в вышине Великого Жертводателя, вчера ещё — безымянного раба… Да не всё ли равно! Кто они все такие, и вожди-батабы, и военачальники, и сам правитель в сравнении с ним, главным заступником всего народа?…
Надменным, гордым счастьем полнится душа. Он ступает на верхнюю площадку. Рядом — доселе виденный только снизу фасад храма, венчающего пирамиду. Зелёные, алые рельефы на белом фоне… Перед входом в храм, у круглого, лазорево-синего жертвенного камня, сгибаясь в почтительном поклоне, ожидает ахкин-наком. Вот Жертводатель сбрасывает свой длинный сверкающий плащ, — чааки подобострастно подхватывают. Внизу воцаряется тишина. Лишь собаки лают по дворам да звенит молоточком в своей мастерской какой-то нечуткий к священным торжествам златокузнец… Умолк и он, — заставили?… Теперь, в отсутствие других звуков, из дальнего леса стали слышны мелодичные трели птички-певуньи иш-ялчамиль.
Отменно ясен день. Видны кирпичные узоры на больших домах, обступивших площадь с пирамидой в центре. Вдоль двух главных проспектов, крестом расходящихся от площади, теснятся соломенные крыши обычных жилищ: они блестят, словно золочёные! Любую мелочь можно разглядеть, даже листья в лесу на склонах гор, обступивших город… Хорошо в такой день совершать важнейшее дело всей своей жизни!..
Шкуру также совлекли с него, бережно поставили наземь головную башню. Бормоча раболепные слова, чааки бережно укладывают избранного спиной на чисто вымытый, еще чуть влажный жертвенный камень; перегибают в пояснице, чтобы выпятилась грудная клетка… Над человеком-богом небо, чистое и глубокое, словно его сегодняшнее счастье. Старики вцепляются в запястья и щиколотки Спасителя, держат их изо всех силёнок… смешно! Что может заставить его сопротивляться высшей милости судьбы?…
Ахкин-наком, почти голый, вдохновляюще раскрашенный под скелет, приближается под собственное заунывное пение, танцуя и ритмично взмахивая обсидиановым ножом…
Когда вчера возле почти готового канала явился одетый в белое жрец-ахкин, сопровождаемый нарядными, в праздничной раскраске воинами-хольканами, — перед ними простирались, молотя лбами пыль, и охранники, и надсмотрщики, и начальник строительства. Но и сам важный ахкин упал ниц, коснувшись губами ступней приведённого к нему раба-землекопа, — а воины, держась за копья, преклонили головы.
Рабу было сообщено, что, повинуясь ясно выраженной воле богов, его, живое орудие, совет ахкинов избрал Великим Жертводателем, коему предстоит отправиться перед лицо небесных владык и умолить их о милости для народа. Пророчества страшны, надвигается ряд губительных лет…
Рабу возносили велеречивые хвалы; потом, как положено, в роскошных покоях городского храма его омыли столь драгоценной теперь, в засушливое время, водой из священного колодца, натёрли благовониями, облекли в нежные прохладные ткани. Неслыханно обилен был ужин: служители показывали избранному, как надо есть то или иное незнакомое блюдо, вскрывать диковинный плод, наливали чашу за чашей крепкого медового бальче. До утра его оставили наедине с божественно толстой, покорно-ласковой женщиной. Но, предаваясь наслаждениям, положенным перед мучительной смертью, он то и дело задумывался: да кто же он такой? За какие свойства или заслуги выбран из всех горожан?… Нет, не вспомнить ни прошлых событий жизни, ни даже собственного имени. Как его зовут? Раб. Кем он родился? Рабом?…
Сущую правду говорили бывалые люди: когда смерть уже совсем рядом, минувшие дни проносятся в памяти быстро, точно вереница летящих гусей. Сейчас, на жертвенном камне, он кое-что вспоминает… но как отрывочно, блёкло! Похоже, не рабом пришел на свет Спаситель города-государства… Вот первая его боль — в туго стиснутых висках, в спелёнатой голове. Значит, происходит будущий Заступник из знатного, батабского семейства; ибо лишь благородные люди, чтобы отличаться от простых ялма виникооб, придают особую плоско-вытянутую форму своим черепам. День и ночь к вискам примотаны ремнями две дощечки; не спит, тихо воет до утра малыш, заложник семейной чести…
Он еще не знал тогда, что боль — основа жизни, её вкус и самый ценный плод; что лишь боль, становясь нестерпимой, приближает смертного человека к высшим мирам, к сонму всесильных существ, правящих звёздами, временами года и ростом маиса.
А это что явлено ему? Родной дом? Может быть… О матери он знает немного. Она редко выходит из своих покоев, бледна; каждый год рожает и постоянно нянчит очередного младенца. Но вот — колышутся расшитые занавеси, повешенные между комнатами вместо дверей, тени от пламени светильников мечутся по стенам. Кто это, высокий, величавый, шествует, звеня плащом из скреплённых проволокой нефритовых пластин, отстукивая медными подошвами сандалий? Отец? Он вообще не замечает мальчика, — так положено, пока сын не подрос. На голове у отца громадный шлем в виде собачьей пасти с позолоченными клыками, стан обёрнут шкурой ягуара; хвост в чёрных кольцах волочится по полу… Должно быть, отец — важный сановник и идет на совет к халач-винику.
…Кажется, будущему Спасителю дарят зверёнышей — щенков, оленят, барсучат. Малыш привязывается к ним, кормит, играет и бегает с ними; но рано или поздно любимцев приносят в жертву, и приходится есть их мясо за ритуальной трапезой. Плакать мальчику не разрешают, старшие братья бьют за это по лицу…
А это что? День, глубоко врезавшийся в память; предвестие грядущей великой славы… Мать крепко держит его за руку, чтобы не затерялся в многолюдье на площади; он сам тащит кого-то из младших братьев. Высоко, к самому небу уходит подернутая туманом, украшенная громадными оскаленными масками пирамида. По лестнице, прорезающей её уступы до самой вершины, ахкины в белом, в высоких колпаках, возводят пышно одетого человека. Сверкает его длинная, до пят, накидка, кивает алый пернатый султан. Достигнув жертвенника и встав на него, человек долго, протяжно кричит — наверное, объясняет людям и богам, почему он решил расстаться с жизнью. Затем, раскинув руки, ало-золотой птицею взлетает над пирамидой; воистину взлетает, на мгновение прилипнув к небосклону! Только миг над замершим городом, над толпой, обращённой в камень, парит блистательный птицечеловек. Но и этого достаточно, чтобы навеки заразить мальчика безумной мечтой…
На втором от вершины уступе разбился тогда жертводатель, и жрецы, как положено, сбросили его окровавленное тело вниз, в толпу. Мать и сын не видели, как труп упал на площадь, но тысячи людей разом двинулись, смыкаясь над ним… Потом проходили мимо счастливцы с багряными губами и пальцами: одни жевали на ходу куски священной плоти, другие несли их домой, чтобы сварить и насладиться вместе с семьёй. На сотни частей была разорвана чудесная птица. Плакала мать: ей с детьми не досталось ни крошки жертвенного мяса, приносящего удачу…
Став подростком, впервые познаёт будущий раб и Спаситель сладкое саморастворение в боли. Ахкины учат: добровольные муки есть доказательство нашей любви к богам, готовности на любые жертвы в их честь; увидев, как мы терзаем себя, боги охотнее дарят всё, что надо смертным — здоровых детей, богатые урожаи, обильный приплод в стадах…
Мальчик борется с природной боязнью боли; учится молча переносить муки, нанося себе порезы, держа пальцы над огнём, пока не достигает пятнадцати лет. Тогда отец впервые берёт его с собой в храм, на церемонию Благодатной Боли.
Место мужчин его семьи — в главном святилище города-государства. Там истязают себя все вельможи и сам «настоящий человек». Как положено, правитель одет женщиной, ведь он вступает в мистический брак с богом дождя. Кровь — таинственная жидкость, связанная с дождями и реками; надо щедро проливать её на земле, чтобы небо ответило потоками своей, голубой крови. Особенно важна кровь халач-виника. Склонясь над расписным сосудом, правитель протыкает свой высунутый язык толстой костяной иглой, вслед за ней продевает веревку, двигает её взад-вперёд… Красные капли гулко ударяют, падая в вазу. Лицо «настоящего человека» невозмутимо.
Затем к стуку отдельных капель примешивается шум кровавого ливня: это подражают вождю военачальники-накомы, батабы, сановники двора. Одни над сосудами надрезают себе уши, лоб или руки; другие рассекают обсидиановыми ножами губы, крылья носа… Разбитый кирпич, расколотый камень не срастаются; то, что плоть человеческая заживает — лишний знак божьей благосклонности к жертвам. Можно ранить себя ещё и ещё…
Трое-четверо вельмож становятся в ряд, раскрывают рты, и слуги насквозь пробивают им щёки заострённой палкою, одной на всех. Иные, и однажды он сам среди них, испытывают совершенство муки, также став плечом к плечу, оголив и продырявив сбоку свои мужские члены. По несколько отверстий делают в членах жертводатели — и протягивают в них шнурки, оказываясь нанизанными, словно рыбы на кукане…
Чёрный день приходит внезапно. Оборван вдохновенный подъём юноши по ступеням боли, к высотам преданного служения. Похоже, его отец принял участие в заговоре против халач-виника. Заговорщики разоблачены; но правитель, сжалившись над старым сановником, дарует ему особую милость. Батаба казнят не тайно и постыдно, а делают из его смерти народное торжество. На площади с отца сдирают заживо кожу; затем, облачившись в неё, отплясывает танец правосудия главный жрец.
Как всех детей государственных преступников, сына делают городским рабом. Под бичами надсмотрщиков он копает землю, вместе с толпами других рабов прокладывает каналы, — город расширяет свои владения, на месте лесной росчисти будут маисовые поля. Некоторые из землекопов не вступают в разговор, у них потухшие глаза и странные, отрешённые движения. Это те, кто — намеренно или случайно — узнал тайну правителя, ахкинов… Лекари прокололи им в нужном месте череп, и рабы стали тупыми, бессловесными животными.
Семьи казнённого батаба больше не существует. Мать наложила на себя руки — не в храме, не перед народом, а в своей комнате, без почестей, достойных приносящего себя в жертву; даром пропали её жизнь и кровь… Братьев и сестёр разослали по стройкам и копям, больше юноша их не видел. Среди таких же обречённых, как он сам, вечно полуголодный, получая досыта лишь пинки да удары бичей, — раб пытается обратить зов измученного тела к богам, сделать отупляющий труд сознательным приношением… Не получается. Монотонность усилий подтачивает волю, побои ломают мужество, усталость гасит любые порывы. И без черепных проколов слабеет рассудок. Похлебав ночью, после смены, жидкой каши атоле, он скотски валится спать на пропахшую мочой, старую солому — до рассветных окриков и пинков. И так много, много дождей подряд…
Постепенно в памяти стирается всё, даже собственное происхождение. Даже имя…
Одно лишь видение всплывает иногда перед рабом, еще более манящее и недостижимое, чем сытость и свобода. Ало-золотая птица, взлетев, зависает на фоне голубизны, раскинув руки с согнутыми вниз кистями… Но и эта грёза приходит всё реже. Подобно ожившему, но бессознательному мертвецу из древних сказаний, копает землю сын преступного батаба…
Неисповедим выбор мудрых ахкинов, перетасовавших всё население города в поисках того, кто отправится послом в небесные дворцы — молить о прекращении засухи: в этом году она выпила каналы и убила всходы маиса. Сбылось то, о чём даже в мыслях не смел просить богов жалкий раб в своём углу загона…
Вот нож-полумесяц опускается на его обращённую к небу грудь. Слышен чавкающий звук точных ударов — опытный жрец вскрыл уже немало грудных клеток… Перерубив рёбра, ахкин-наком взламывает их и, привычным жестом запустив руку внутрь тела, хватает скользкое, бьющееся сердце. Рывок! С воплем торжества жрец поднимает над собой алую, струящую кровь добычу.
Спаситель упивается щедрой, никогда не испытанной болью, тонет в ней, пока вслед за собственным сердцем не оставляет разъятую плоть, чтобы провалиться вверх, в лазоревый, полный радостного сияния колодец…
Влюбиться можно и ненавидя.
Через пять лет после окончания юридической школы. Я — дипломированный законовед, редактор-ведущий правоведческой хроники домоградского телевита. Бывают у меня связи с женщинами, даже изрядные увлечения, — в них ли суть?… Со своей королевской осанкой, предельно близкая и недостижимая, за всеми моими «любвями» маячит Кристина. Когда мы сидим у нее вдвоём и она спокойно говорит мне что-нибудь вроде: «Надо бы на биокоррекцию, а то что-то стала часто бегать пи-пи», — понимаю, что и через сто лет не посмотрит она на меня влюблёнными глазами…
Её интимная жизнь от меня полностью скрыта. Замуж, как и большинство её сверстниц, Крис не торопится, откладывает до тридцати, а то и до сорока; романы ни с кем явно не крутит, — но я необъяснимым образом знаю, что у неё кто-то есть. Серьёзный, постоянный.
Иногда, задумавшись об этом, маниакально ставлю рядом с ней Балабута. Тоже интуиция — или просто бред ревности?…
Школу Генка не окончил, бросил перед самым выпуском; сменил несколько работ в домограде, потом за его пределами. Подозрения насчет малолетней балерины не подтвердились (невиновен? хитёр?), но сводки говорят обо все новых случаях балабутства в городе, вполне могущих быть делом рук Фурсова. В этих выходках видны чудовищная разнузданность, нежелание считаться ни с чем во имя утверждения своей воли. Опять несколько жестоких насилий над женщинами, девочками… с последующим исчезновением преступной тени, которой, кажется, не страшны ни ВББ, ни любые следящие устройства. Один из наших соучеников, Кобозев, встретив Генку, завёл с ним крупный разговор, — уж не высказал ли подозрения?… Фурсов прикинулся оскорблённой невинностью. Через неделю, при взлёте, минилёт Кобозева внезапно свернул и помчался прямо на громадный ремонтный робот, перестилавший покрытие соседней дорожки: Мишка выбросился на ходу, отделавшись переломом руки. Времени для вмешательства любых служб не было. Произошёл взрыв, после которого ни один регенератор не восстановил бы тело Кобозева… Заключение эксперта: злонамеренное дистанционное влияние на мозг минилёта. Конечно же, усилия ПСК отыскать злодея оказались тщетными…
Фурсову, с его способностями и при том внимании, которое оказывает ему страна, ничего не стоило бы стать знаменитым, обрести самую громкую славу — в биопьютерном ли деле, в любом ином. Например, вне конкурса занять место оператора-программиста в экипаже сверхдальнего светолёта «Титан» — место, о котором грезит не менее, чем сто миллионов парней и девушек во всём мире… Но Генка, похоже, тешит своё артистическое самолюбие иначе. Служа каким-нибудь скромнейшим, безвестным регулировщиком экосистемы реки Ирпень, втихую совершает нечто, приводящее город в нервную дрожь…
Наконец, осенью 2179 года Балабут исчезает бесследно. Нет ни его самого, ни художеств, обличающих (по крайней мере, для меня) Генкину руку. «Пропал для всех, но не для неё!» — визжит внутри меня истерический голос. Скрипя зубами, гоню от себя мучительное видение: стонет, мечется Крис, подмятая им, голая и покорная, — а на бледном асимметричном Генкином лице всё та же ухмылка, словно рыболовным крючком подтянули кверху угол его рта…
Конец апреля. День рождения Кристины. Ей исполняется блистательных двадцать четыре. Родители снова в отлучке: передав свои изображения из Сиккима и проведя, в виде вполне достоверных фантомов, около часа в нашей компании (разве только не чокаясь своими бокалами), сказали, что не хотят мешать «детям» веселиться — и исчезли. Собралась юршкольная братия, испытанные друзья. Впрочем, кое-кто явился с незнакомой нам дамой или новым кавалером, поэтому веселье немного натянутое. Странно видеть, как старый товарищ играет некую роль, лирическую или героическую, нарочно для своей пары…
Возможно, я слишком ироничен сегодня, не по-доброму наблюдателен, — но таким меня делает присутствие Крис. Она стала просто моей болезнью; я подумываю, не пройти ли психочистку, не попытаться ли выполоть с корнем постылое чувство… А пока — сидя на просторном балконе жилблока Щусей, потягиваю сигару над рюмкой водки «эрготоу», сваренной на робокухне по старинному пекинскому рецепту. К лицу моему приросла мина любезно-снисходительного благодушия.
Весенний вечер холодноват, поэтому громадный балкон окружён течением тёплого воздуха. Собственно, так балкон обогревают и зимой, чтобы не превращать его в скучный закрытый ящик… Фиолетовые клематисы сбегают из ваз на перилах, благоухают листья лимонных деревьев в кадках. Площадка заставлена маленькими лакированными столиками. Одни девушки щеголяют полным китайским нарядом, от великолепно расшитой пелерины-юньцзянь на плечах и длинного узорного платья до туфелек с расширяющимся книзу каблуком посреди подошвы; другие, следуя нынешней европейской «пастушеской» моде, одеты в платья с рюшами, кружевные чулки и белые туфли-лодочки. Такой наряд дополняет большая круглая шляпа, похожая на клумбу или на насест с райскими птицами; но шляпы сняты ещё в прихожей… (Честно говоря, мне больше нравятся «пастушки»: когда они садятся, можно видеть ноги выше щиколоток.) Мужчины уже сбросили пиджаки и сидят в жилетах, ослабив узлы галстуков. Лишь Равиль Гареев, ныне слушатель Федеральной политакадемии, не расстаётся с белым, украшенным серебряными аксельбантами кителем. Чопорность? Желание покрасоваться? Равик всегда был изрядно скрытен…
У компании два центра: Женька Полищук, специально прилетевший с орбитальных верфей, и сама Кристина. Полищук, вечный мальчик, щуплый, остроносый, с движениями торопливой птицы и всегда восторженными глазами, говорит без умолку, привалясь задом к перилам. Крис говорить не обязательно — достаточно лишь ходить взад-вперед, от балкона к нише продуктопровода, улыбаться и носить на подносе закуски, чтобы мужчины не отводили от неё взглядов. Один Женька столь увлечён, что и внимания не обращает на хозяйку. Он сейчас там, в краю своего счастья, за триста тысяч километров отсюда, на стапелях, где собирают «Титан». Собственно, Звездочёт, в определенном смысле, действительно там. Зрительная зона его мозга слегка «достроена», чтобы принимать изображение от специального робоглаза, летающего возле звёздных верфей. Так что, лишь пожелав, Женька в любой момент вместо этой квартиры и наших физиономий может увидеть Космос…
Тому, кто сам там не бывал, невозможно вообразить всё это. Звёздное небо, сплошь, во всех направлениях, занято решётчатыми модулями. Громады ажурных конструкций заслоняют близкую Луну и лазоревый горб Земли. Между фермами скользят капли скутеров, блестят зеленоватые вспышки сращивания. На свету всё сверкает, в тени не видно ни зги; из провалов вдруг высовываются членистые лапы роботов. А в центре необозримой стальной паутины покоится нечто, размерами подобное небольшой планете, но причудливой формы и лишь частично покрытое бронёй. Видны части каркаса, внутренние проходы и полости, также озаряемые трепетными огнями…
Всё человечество строит великий корабль, но рабочих-монтажников всего около двухсот. Каждый из них владеет ракетным скутером и повелевает стадом больших и малых роботов. Этого достаточно, чтобы «Титан» рос с заданной скоростью. Большинство строителей — такие люди, что Женьке невольно хочется смотреть на них снизу вверх: сильные, надёжные, умные, весёлые и открытые. Какие уж там счёты между ними, тем более, подлежащие ведению юрисконсульта из ПСК! Должность у Полищука, можно сказать, условная: никого он не мирит, ни в каких правонарушениях не разбирается и уж наверное не вызывает оперативную группу. Разве что однажды помог успокаивать совсем молодого двигателиста, впавшего в истерику из-за агорафобии, ужаса перед безграничной пустотой со всех сторон; да и то, главную роль тогда сыграл врач-психосинтетик…
На верфях все мысли, чувства и дела вертятся вокруг того сложнейшего Целого, что вот уже пятый год складывается здесь, срастается, обретает должные размеры и мощь. У звездолёта один фотонный отражатель будет свыше ста километров в диаметре. А многокилометровые трубы-тоннели, соединяющие двигатель с жилым корпусом; а сам шаровидный «дом» для астронавтов, с многослойной бронёй и защитным силовым полем, — неуязвимый корпус, где скрыты уютные комнаты, бассейны, теплицы и даже танцевальный зал; а добавочные баки для антивещества, каждый из которых, взорвавшись, мог бы если не испарить, то изрядно оплавить близкую Луну?… Даром, что ли, корабль назвали «Титаном»?! Только такому, как он, под силу путь в десятки световых лет, к белой звезде, которая меняет свою яркость в странном и, похоже, осмысленном ритме…
Единственное, от чего страдает Звездочёт, — от невозможности попасть в экипаж «Титана» и самому ринуться в леденящую пропасть… пусть без возврата!.. Он не подходит по многим данным. Но гости не могут весь вечер разделять Женькины радости и огорчения, выраженные со страстью любовника и наивностью младенца. Смущённо умолкнув, Полищук опускается в свое кресло. Я слышу обрывки иных застольных бесед, прослаивающих ширь балкона: о выставке молодых аллегористов на 106-м, музейном уровне, в салоне «Новостиль», с жемчужиной сезона, уже представленной на аукцион Сотби — «Элизием» Шиленко («византийский золотой фон, на грани гения и пошлости… но не за гранью!»); о нашумевшей коллекции кенийского модельера Олелебуе, предлагающего длинные красные тоги для мужчин в духе племени ндоробо и плащи из леопардовых шкур, конечно же, клонированных. Кто хочет показать собеседнику описываемый предмет, мигом создаёт, чаще всего над левой ладонью, его крошечное изображение. Вот девчата заахали над лилипуткой-моделью, в белом бальном платье вертящейся на подиуме…
Встав на пороге, Крис — на сей раз без подноса — призывает всех ко вниманию. Предстоит главный сюрприз вечера, модный китайский кулинарный ритуал. Сейчас гости должны перейти в кухню и самостоятельно приготовить себе гохо, бросая в кипящий бульон ломтики мяса, рыбы и овощей…
Перерыв в видениях; выпал кусок из «фильма»… Мы уже за зеркально-серым столом, напоминающим извилистое озеро, в большой столовой, нарочно ради такого случая сформированной из подвижных стен. Дымятся блюда с готовым гохо. Тост произносит лучшая подруга именинницы, секретарь домоградского суда Лада Очеретько. Она предлагает выпить за «прекраснейшую, мудрейшую, совершеннейшую»; с точки зрения Лады, всё безупречно в Крис, даже то, что она не торопится делать карьеру и удовлетворена своей неприметной ролью консультанта в юридической информотеке. «Тебе чуждо суетное, сиюминутное; ты, единственная из нас, воплощаешь древний даосский принцип у вэй, мудрого недеяния…» Дослушав Ладу, все в очередной раз бросаются с бокалами — чокнуться с Крис, поцеловать её, сказать комплимент… Я тоже проталкиваюсь, в надежде переброситься хоть парой слов, заглянуть в эти туманно-лиловые глаза на узком, очень белокожем лице с маленькими нежными губами, как у Джоконды. И вдруг, оказавшись напротив меня, энергично ударив свою рюмку о мою, она без выражения произносит:
— Быстренько в сад…
Внутренний сад жилблока Щусей столь же далёк от стиля «ретро», как и весь их дом. Фонтан, извергающий воду в круглый бассейн, сделан в виде дырчатого шара, висящего в воздухе без опоры; шар вертится, и серебристые струи, закручиваясь спиралями, с монотонным шумом падают на водную гладь, на растения, нарочно увеличенные малым тяготением — бегонии с листьями в слоновье ухо, синие ипомеи, напоминающие раструбы древних граммофонов… Мы встречаемся на галерее, обегающей квадратный сад; окна комнат сейчас лишены прозрачности. Кровь шумно ударяет мне в голову: Крис пришла первая! Шуршит на ней душистый шёлк цвета нежной травы, расшитый туанями, женственными кругами, куда вписаны ростки бамбука, знаменующие твёрдость Ян и гибкость Инь…
Без лишних слов Кристина берёт мою голову и припадает губами к моему рту. Целует решительно и жадно, словно любовница; я ошеломлённо пытаюсь ответить, но она не отдаёт инициативы…
Мы заходим достаточно далеко, и мои руки уже вольно блуждают по её телу, когда Крис разом отстраняет меня и говорит сквозь частое, возбуждённое дыхание:
— Стой, стой… не всё сразу! Хорошего понемножку…
Значит, будет и продолжение?! Словно в крутой водоворот, брошенный в своё нежданное счастье, готовый уже забыть о Балабуте, обо всех моих проклятых муках и подозрениях, — я послушно стою, опустив руки по швам, и внимаю каждому звуку, выходящему из этих, впервые так целованных мною губ…
— Лесик, ты рыцарь?
Смеюсь. Я сейчас для неё — кто угодно…
— Тогда радуйся. Тебе лишь суждено свершить сей славный подвиг…
Смутное, обдающее тьмой и холодом подозрение проносится в моём мозгу. Нет. Не может быть. Неужели мне платят за то, противное моей природе, что я должен для неё сделать? А я уже чувствую, в каком роде потребуют от меня «подвиг». Недаром подсказывало чутье в последние дни: скоро должен вновь появиться третий, таинственно пропавший герой нашей маленькой драмы… Но ведь это же чудовищно, нестерпимо, люди так не поступают! Или правду пишут, что любящая женщина далека от всякой морали, точно хищное насекомое?…
Любящая не меня…
— Будь завтра у меня в восемь утра. Одежда попроще, как для вылазки за город.
У меня достаёт сил пошутить:
— Для вылазки? Так, может быть, еще «Смит энд Вессон» и пару лошадей?…
Нет, шутить она не хочет. Всё серьёзно, как эти разрушительные поцелуи. «Завтра в восемь», ставит твёрдую точку Крис — и уходит, не оглядываясь, свистя шёлком. Сквозь стекла отупело слушаю рёв большого водопада, затем трубный клич изюбря — звуки, мало подходящие для мегаполиса. Не иначе, как добрая компания, не дождавшись нас, включила телевит, окружив себя фантомной средой какого-нибудь заповедного уголка мира. Что ж, это нормально для вечеринки…
Вы говорите, что мы грубы и жестоки.
Но именно такими мы и хотим быть.
Из обращения студентов-хунвейбинов
Но каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал…
Вечер был похож на многие и многие, одинаковые, точно пули в обойме. Барак собраний со стенами, сплетёнными из бамбука, со знаменем и портретом Вождя в торце; на земляном полу, боясь шевельнуться, рядами сидят на корточках люди. Все они босы, стрижены наголо — и мужчины, и женщины; все в синих запылённых штанах и рубахах. Люди смертельно устали, они пошатываются, слипаются их веки: позади рабочий день, длившийся с рассвета, а скоро уже полночь. Но, задремав на секунду, в ужасе вскидывается человек… а рядом уже стоит, похлопывая себя дубинкой по ладони, внимательный юнец-надсмотрщик.
Заученно-звонкий голос Чей Варин вибрировал в ушах:
— …И тогда товарищи Пол Пот, Иенг Сари и Кхиеу Самфан решили выведать все замыслы коварного врага. Они отправились на Запад, во Францию, страну жестоких колонизаторов. Там, под видом обычных студентов, они стали мужественными разведчиками и изучили все империалистические хитрости. Затем товарищи Пол Пот, Иенг Сари и Кхиеу Самфан вернулись на родину. Здесь они возглавили борьбу Кхмерской народно-революционной партии против французских колонизаторов и изгнали их из страны. Но международная реакция не успокоилась, она продолжала наводнять страну своими агентами, создавать «пятую колонну». И вот, покончив с внешним врагом, товарищи Пол Пот, Иенг Сари и Кхиеу Самфан вступили в решительную схватку с бандой наёмников американского империализма и советского социал-империализма, окопавшихся в руководстве партии…
Лишь два табурета стояло в бараке: их занимали, сидя позади всех, начальник коммуны Тан Кхим Тай и районный комиссар Санг Пхи. Тан нет-нет, да и косился на грозного гостя: как реагирует?… Но неподвижным, словно у деревянной статуи, было лицо представителя «ангка».
Вслед за политучёбой настал черёд критики и самокритики. Из последних сил держались воспитуемые, щипали себя втихомолку до крови, — а ведь следовало ещё выдумывать всё новые собственные грехи и вспоминать чужие…
Начали вроде бы неплохо. Старик Ло, бывший преподаватель физики, принялся было винить себя в нечистом влечении к юношам и в том, что он однажды увлекся буржуазно-идеалистической теорией «Большого Взрыва»; затем Ло выдал своего соседа по бараку, ухитрившегося дважды получить обеденную порцию риса. Отличилась также Нуай Вань, жена казнённого врача: со слезами на глазах она рассказывала, как её муж в госпитале по прямому заданию КГБ и ЦРУ вводил больным яд вместо антибиотиков, а она, Нуай, подменяла для этого ампулы…
Но прочие члены коммуны, бывшие и до революции 1975-го простыми рисоводами, каялись скучно и бестолково. Один, с кашей во рту, кривоногий и побитый оспой мужик по имени Ван, нёс такую чушь, — он-де хотел пробраться в столицу и вырыть ловчую яму перед домом Вождя, — что даже мальчик-чернорубашечник едва подавил смех…
Когда окончился час перевоспитания и люди разбрелись по своим баракам, чтобы упасть на циновки и забыться до четырёх утра, Санг Пхи вызвал Тана во двор и стал ходить с ним взад-вперёд вдоль стены. Скоро молодой начкоммуны, обливаясь холодным потом, почувствовал себя буквально распятым, прибитым к этой плетёной стене…
— Почему у тебя главная докладчица — интеллигентка? — равнодушно спрашивал комиссар, но Тан ощущал степень его раздражения. — Кто кого должен учить, крестьянин — прогнивших буржуазных грамотеев, или наоборот? Назначь докладчиком рисовода. Пусть зазубривает на слух, с твоих слов, даже если придется изломать об него сотню палок!
— Боюсь, товарищ, что здесь не поможет и зубрёжка, — осмелился вставить Тан. — Какой-нибудь тупица, вроде этого рябого Вана, по глупости переврёт самые простые вещи, и…
— Его самокритика показалась мне самой интересной, — вдруг заявил Санг Пхи. — Простой деревнский мужик уже несколько месяцев живёт рядом с горожанами — и чувствует их порочность. Ему начинает казаться, что это в его голове бродят их подлые замыслы. Думая, что он говорит от себя, он разоблачает буржуазных убийц, мечтающих уничтожить Вождя.
Резко повернувшись и уткнув палец в грудь Тана, комиссар приказал:
— Будешь ставить его в пример всем прочим. Как, говоришь, его зовут?
— Ван.
— Ну, так вот: с завтрашнего дня пусть все эти городские негодяи равняются на товарища Вана и выворачивают наизнанку свои грязные мысли. А если кто будет отмалчиваться или каяться в мелких грешках — лупи, пока мясо не слезет!
Что-то вроде улыбки исказило лицо Санг Пхи, шишками на лбу и глубокими носогубными складками подобное маске гневного бога в древнем народном театре. Комиссар добавил:
— А эту болтунью, сегодняшнюю докладчицу, отдашь ему в жёны. Пускай поучит неженку уму-разуму…
…Они потянулись друг к другу с первой встречи — Тан Кхим Тай, бывший студент биофака, прошедший подготовку в лагере «красных кхмеров», и Чей Варин, менеджер страховой компании в Пном-Пене. Когда войска Пол Пота заняли столицу, муж Чей, с которым она ещё не прожила и года, инженер-электрик, лежал в больничной палате после операции на почке; чтобы не возиться, освободители попросту выбросили его из окна… Но чуть ли не большее впечатление, чем гибель мужа, произвела на Чей расправа «красных кхмеров» с находившимся в её офисе компьютером IBM. Машину, коль скоро она вызывала такую жгучую ненависть, можно было бы просто взорвать гранатой, но нет: её долбили ломом, ковыряли штыками — долго и сладострастно, будто пытали демона, воплощение всего чуждого, антикрестьянского… Магнитную пленку смотали с бобины памяти, изрезали ножницами, потом облили бензином и сожгли. Мальчики в чёрных рубахах священнодействовали…
У всех уцелевших горожан отобрали документы, деньги, вообще всё из карманов; заставили снять и оставить на мостовой обувь, очки и наручные часы. Улицы приобрели облик чудовищной, сюрреальной выставки товаров… О вещах, оставшихся в квартирах, и говорить не приходилось. Людей согнали в колонны и повели.
Полуживую Чей Варин, со стёртыми чуть ли не до костей ногами — триста километров босиком! — начкоммуны приметил сразу, как только она водворилась в бараке. И сразу сделал для неё ряд непозволительных послаблений. Например, не только дал отлежаться с дороги, вместо того, чтобы погнать на рисовое поле, но и сам принес женщине спирт для дезинфекции ран на ногах. Правда, потом Чей надрывалась вместе со всеми, волоча вместо лошади плуг или голыми руками выкорчёвывая пни. Но нередко вечерами, поручив вести перевоспитание командиру отряда охраны, Тан брал Чей к себе в хижину для индивидуальных политбесед.
Здесь воспитуемая узнала разгадку страшных событий последних месяцев… Начкоммуны не читал вслух очередную брошюру «ангка», а честно пытался объяснить суровое учение партии. Некогда человечество совершило страшную ошибку, начав строить так называемую цивилизацию. Города и деньги развращают, делают людей лгунами и распутниками; священники с их бредом о карме[9] и ахимсе[10] множат трусов, книги одурманивают несбыточными мечтами. Города и храмы следует уничтожить, деньги сжечь или переплавить, грамотность искоренить. Естественное состояние человека — честный труд на земле. Теперь труд уравняет всех, излечит от пороков. Воцарится простая, чистая жизнь…
Как большинство обычных граждан, Чей любые решения властей и прежде, и теперь принимала безропотно. «Ангка», таинственная и всесильная верхушка организации «красных кхмеров», хочет вернуть народ к древнему полудикому бытию, без электричества и лекарств, — что ж, значит, так надо, так правильно! Чей даже была готова, несмотря на любовь к покойному мужу, если не оправдать, то понять причины его зверского убийства: любая революция, начиная с Великой Французской, порождает жестокости, злоупотребления рядовых исполнителей. «Ангка» и лично Вождь вряд ли одобрили бы выбрасывание больных из окон…
Тан терпеливо объяснял: ничего подобного, во время освобождения Пном-Пеня «красные кхмеры» очищали больницы именно по приказу свыше: срывали пациентов с коек и с операционных столов, убивали врачей, разбивали медицинскую аппаратуру, уничтожали лекарства. Крестьянскому государству, давшему обет бедности и всеобщего труда, незачем кормить хворых и увечных.
Устав спорить, Чей принималась плакать — тоненько, словно котёнок. И Тан, самолично лишивший жизни не менее, чем сорок человек, в том числе и женщин, почему-то терялся перед этим плачем. Не мог сохранять революционную твёрдость…
В конце концов, случилось постыдное, то, что надлежало скрывать от себя, а пуще от других: начальник коммуны влюбился в интеллигентку-воспитуемую. Это, опять-таки, мало отразилось на образе жизни Чей, не избавило её руки от кровавых ссадин, не удлинило куцый ночной сон. Но, когда в коммуну прибывали новые группы воспитуемых, и Тан, по инструкции, разлучал супружеские пары, чтобы соединить мужчин и женщин уже не буржуазными, а трудовыми узами в новых сочетаниях, — Чей Варин избегала такой участи. Проходя по рядам сидевших на корточках безгласных коммунаров, Тан буквально наугад тыкал пальцем, — «ты будешь с ней, ты пойдёшь к нему», — но ни разу не задержался возле той, о ком думал со щемящей нежностью…
И вот — окончилось время смутных надежд, радостного томления. Получен прямой приказ районного комиссара: выдать «болтунью» Чей за грязного придурковатого мужика под шестьдесят. Спорить не приходится: Санг Пхи командует соансроками, бойцами службы безопасности. Им по 13–14 лет, это дети беднейших крестьян; они неграмотны, они впервые надели обувь, целую крепкую одежду и поели горячего супа, став солдатами Вождя. Соансроки легко и весело обратят коммуну в груду костей и пепла, вместе с самим Таном, чья жизнь отмечена таким пятном, как три курса университета.
Комиссар уронил свои пахнущие смертью слова и отбыл на сердитом «джипе»: лишь такие машины могли ездить по дорогам страны, для непроходимости перерезанным бороздами. Под огромной полной луною в серо-пепельном небе над джунглями, перед бараком собраний остался стоять распятый Тан Кхим Тай… И вдруг решительно шагнул вперед.
Стоны, ночные тягостные вскрики, храпы и бормотания витали в женском бараке. Тяжёл был запах тел, ежедневно омываемых лишь своим потом. Пошарив лучом фонарика по циновкам, Тан подошёл и встряхнул за плечо Чей; чуткая, словно кошка, она мигом подняла голову с едва отросшей щетиной.
Давно уже их индивидуальные политбеседы стали прогулками под звёздным небом, по лесной просеке, где пахло гнилью, орхидеями и гелиотропом. Сегодня не вышло — из-за комиссара. Чей решила, что друг решил хоть под утро наверстать упущенное; её ломал на ходу, валил с ног прерванный сон, но, благодарная Тану за его людское чувство, женщина шла почти счастливая, готовая на всё для этого мужчины.
В глубине леса вставали руины старой пагоды, сегодня залитые лунным потопом. Чётко рисовалась каждая впадинка на стенах, двести лет назад сработанных из прочного пандануса. Даже топоры и факелы «красных кхмеров» не смогли снести храм до основания… Эмалевым глазом испуганно глядел с полу большой медный Будда, лежа на боку в толще истоптанных, разбитых прикладами драгоценностей. Осколки фарфоровых ваз эпохи Мин, статуэтки литого серебра, с нарочно отстреленными головами; сплющенные алтарные сосуды, среди них золотые; полусгоревшие, расшитые золотом одежды и покрывала, красные занавеси; клочья древних пергаментных свитков — и монеты, монеты, китайские, тибетские, вьетнамские, местные… Два века подряд в знаменитую пагоду стекались паломники.
Подведя Чей к руинам, Тан взял её за плечи и повернул лицом к себе. Она вздрогнула, но не отстранилась. Она ждала.
Долго, с тоскливой нежностью, всматривался начкоммуны в глаза своей воспитуемой, — словно искал там чего-то и не мог найти. Она волновалась всё сильнее, томительно и сладко. Сейчас должно было свершиться…
Медленно и бережно Тан прикоснулся горячими сухими губами к мягким губам Чей. Закрыв глаза, она робко ответила на поцелуй.
…Что это маленькое, твёрдое прижалось к её ребрам под левой грудью?
Чей Варин не успела сообразить. Точно побег бамбука сломали, — негромко прозвучал выстрел.
Подобно спящему ребенку, она лежала на земле, свернувшись, подтянув колени к лицу. Тан погладил ёжик волос убитой; сунул пистолет в карман и, горбясь, побрел обратно к посёлку.
Одуряюще пахли ночные цветы в полнолуние… Свернув с просеки, он выбрал длинную, извилистую тропу. По дороге Тан ломал голову: как бы отомстить этой тупой твари, «товарищу» Вану, хоть и косвенному, но все же виновнику смерти Чей? Её гибель — вполне рядовой для коммуны случай, комиссар и внимания не обратит; тем более, он с первого взгляда невзлюбил «болтунью»… С Ваном сложнее, Санг Пхи его приметил и отличил. Значит, надо спровоцировать придурка на какое-нибудь нарушение, безусловно, по всем правилам влекущее казнь…
Бараки были уже близки. Пронёсся верхний ветерок, лопоча невнятно и зловеще в разрезных листьях пальм. Впереди, на поляне, виднелось большое хлебное дерево, крона шатром, с плодами, свисавшими почти до земли. А под деревом — сутулые, вороватые перебегали фигуры…
Ну, вот и всё, подумал начкоммуны. Легко и просто. Да неужели вправду есть она, справедливая высшая сила, та, о которой толковали, пока не были перебиты, кру сангкриэч, монахи в оранжевых тогах?…
Не видя Тана, под хлебным деревом копошились трое, Ван и ещё два крестьянина, вместе с Ваном пригнанные из Прейвэнга, такие же тёмные, трусливые и хитрые. Решили сделать себе прибавку к ежедневной порции риса…
Он остановился, всё ещё невидимый для воров, не выходя из лесной тени. Можно, конечно, прямо сейчас разрядить обойму — комиссар не придерётся, слишком велико преступление. Но Тан поступит иначе: отведёт негодяев в посёлок, поставит их перед строем и казнит лишь после должной беседы о том, как надо беречь всенародную собственность. Наверное, прикажет облить бензином и сжечь.
Не сомневаясь, что сейчас увидит сцену самого жалкого пресмыкательства, начкоммуны вышел на свет и зашагал поляной. Три силуэта застыли, приземистые, раскоряченные… и вдруг разом бросились на Тана.
Он успел выстрелить только раз, и без толку. Затем по руке чем-то хватили, выбили пистолет… Зажатые в угол, порой сатанеют кролики; обыкновенные коты прыгают на обидчика, будто рыси. Привыкший к раболепию коммунаров, Тан Кхим Тай был скорее изумлён, чем испуган. Легче поверил бы он в то, что хлебное дерево оживёт и примется хлестать его ветвями!..
Хрипло и смрадно дыша, мужики свалили Тана. Дубасили его палками, топтали каменно-ороговелыми ступнями, пока не проломили грудную клетку и не размозжили череп. Били мёртвого, шептали самые страшные ругательства, какие только знали. И, внезапно ужаснувшись содеянному, неуклюже помчались прочь от посёлка, в джунгли.
Думали ли вы когда-нибудь, что значат слова «человек родится свободным»? Я вам их переведу, это значит: человек родится зверем — не больше.
Это действительно вылазка за город. С шестикилометровой высоты, с домоградского минидрома на минилёте Крис мы совершаем прыжок к югу, туда, где вдали от скопища домоградов лежит заповедный угол Троеречья…
Есть область исконной Руси, очерченная тремя реками — Днепром, Ирпенём и Стугной, пересечённая с севера на юг грядой холмов-останцов, издревле слывущих у нас горами. Зелёные крутобокие горы бегут от Вышгорода до Триполья, напоминая о том времени, когда здесь исполинским плугом двигался ледник, выпахивая русло Днепра… По берегам Троеречья с незапамятных, чуть ли не ледниковых пор садились местные и пришлые племена; разбивали свои поселения, на холмах строили укреплённые грады, сплошными насыпями отгораживались от хищной кочевой Степи. Подлинных названий племён не знает никто: греки их окрестили скифами, то есть сердитыми, хмурыми; археологи же новых веков, не мудрствуя лукаво, именовали по месту находки первого поселения: зарубинцами, черняховцами… В сравнении с возрастом многих здешних культур Киев можно было бы назвать Новгородом…
Когда окреп обновлённый социализм и ЕС взялся за гигантские проекты на Земле и в Космосе, власти Украины решили возродить Троеречье. На местах, указанных учёными, были счищены до грунта остатки асфальтовых дорог, старых заводов с грудами мёртвого шлака, безобразной типовой застройки. Бригады реставраторов вновь настелили плодородный слой грунта, ускоренно вырастили воспетые летописцами леса и луга, населили сушу зверьём, а Днепр — той самой рыбой, вплоть до осетров, которую некогда ловили здесь на обед великому князю…
Воскресли нехитрые, но прочные деревянно-земляные строения предков. Сработанные по заветам киево-русских мастеров, сказочно вырисовались на небе терема и церкви Вышгорода, Пересечена и Белгорода; зарубинецкая твердыня вновь, как двадцать веков назад, шапкой Мономаха увенчала Ходосеевскую гору; зарастив раны, нанесённые цивилизацией, обрели былую высоту и неприступность Змиевы валы[11]. Заодно повсюду освежали реставраторы лучшую архитектуру поздних времен, прежде всего храмы и классические барские усадьбы; а ещё — овеянные особым, печально-гордым чувством доты и укрепления Великой Отечественной… Когда пришёл век зданий-городов — домограды стали строить так, чтобы не повредить заповедное Троеречье. Ирпень и Стугна ныне свободно текли сквозь Большой Киев…
Однако же и покрывшись зеленью, и одичав настолько, чтобы не казаться макетами, валы и грады не отделились от нашей бурной жизни. Мало того, что живали возле них исследователи и студенты, желавшие во плоти, а не в видеофантомах познать прошлое. Столпились вокруг ненавязчиво расположенные отели, мотели, минидромы, площадки и вышки для обзора. Пролегли по дедовскому краю маршруты пешие и конные, речные, наземные и воздушные. Доныне прибывает в киевское Троеречье не меньше туристов, чем к пирамидам в Большом Каире или к зиккуратам возрождённого иракцами Шумера. Пишут: неподражаемо уютное величие слитых с мягким рельефом праславянских гнёзд…
Минилёт совершает захождение над гуашево-синим Днепром, не столь широким, как в пору искусственных морей, зато чистым и обильным жизнью. Мелькнули бревенчатые заборола на горе — восстановленный Витичев; по правую руку остался массив подоблачных сталагмитов — Кагарлыкский домоград, по левую сверкнул, подобно люстре, домоград Ржищевский… Снова речная синева, за ней разлив рощ и цветников, белая россыпь коттеджей на бывшем дне Каневского водохранилища. Вплотную налетает окружённый стенами и рвами, оседлавший кудрявую высоту древний Чучин; рядом с градом киево-русским — громада фигуры воина со знаменем, мемориал в память о высадке советских солдат…
Прибыли. Крис откидывает почти невидимый фонарь машины и первая соскакивает наземь. Она приземлила минилёт вдали от туристских посадочных площадок, на поляне у опушки леса. Видимо, здесь редко бывают люди. В тени рыжеватых нахохленных сосен и обсыпанных белым цветом яблонь-дичек нежна юная трава. Всё здесь хрупко и свежо — и салатовые стрелки ландышей, пробившие прелую хвою, и неразжатые кулачки папоротников, и розовато-жёлтый скромный первоцвет, и пугливо прячущиеся фиалки. Поляна переходит в скат, осыпанный солнышками мать-и-мачехи; внизу сходятся теснее деревья, за ними густа тень оврага.
Впервые за много лет я вижу зелень, не собранную в живописные картины создателями уровневого парка; но эта небрежность природы по-своему, непривычно обаятельна. Сверх того, в парках не услышишь таких, из каждой кроны, соловьиных арий…
Тут мое видение наяву (в опостылевшем загробье нет сна) даёт долгий сбой. Ритмично взрёвывая и стихая, машут серые, хмурые крылья. Но, миллион лет потратив на отчаянные попытки, я научился по своей воле возвращаться в прошлую жизнь, вновь переживать её ярчайшие миги. Потому — одним резким усилием сгущаю перед собой всё ту же поляну, апрельское утро… Да, я вернулся туда же, но — не тогда же! Позднее. Словно выключался телевит, и часть фильма прошла недоступно для меня…
Мы уже сидим втроём — Крис, я и Балабут. Рядом, на пятне травы, вытоптанной и пожелтевшей до состояния сена, лежат надувной матрац, какая-то сложенная одежда, посуда… Он живёт здесь, по желанию выставляя над своим логовом энергокупол, по которому и капли дождя стекают, и скользят, обегая, лучи света. Для стороннего наблюдателя поляна как бы теснее, меньше на круглый участок, прикрытый куполом… Может, конечно, кто-нибудь наткнуться на ходу, — но место уединённое, месяцами здесь никто не проходит; и дом-невидимку поставил технический гений у самого крутого, нехоженого спуска в овраг. Кому и зачем сюда соваться?…
Да, да, — скрестив ноги в мятых коричневых брюках, в туфлях на толстой подошве ди, расставив костлявые колени и уронив между ними бледные волосатые руки, собственной персоной сидит передо мной Генка Фурсов! Сидит на земле, и глаза мои слепнут от тайного гнева, и горло становится наждачным от ненависти. Но тем более внимательно, с извращённым, мазохистским наслаждением я слушаю его рассказ: где был великовозрастный шалун, почему пропал…
Я и ранее не сомневался: давно пресытившись «детскими» интеллектуальными пакостями, играми с фантомной средой, Балабут срывался на грубые, зверские выходки. Он никогда не говорил об этом, даже не намекал словесно, но чутье сотрудника ПСК мне подсказывало: скорее всего, насилие над балеринкой было всё же Генкиных рук делом, да только ли над ней? А попытка уничтожить Кобозева?… Я ненавидел и презирал изощрённого зверя Фурсова, — но сам себя ненавидел и презирал стократ сильнее, поскольку был слаб и молчал, терпел, зная: скажи я хоть одно откровенное слово, и лопнет неверная ниточка, связывающая меня с Крис.
Дознаватели из ПСК, к их счастью, не любили Крис. Петля небыстрого тщательного следствия затягивалась на шее Фурсова года два. Техника наших детективов оказалась посерьёзнее, чем все выверты Генки. Окончательно добила Балабута новая биопьютерная программа: облик насильника восстановили по царапинам и кровоподтёкам на теле пострадавшей девицы…
Фурсова брали грамотно, вечером у его собственного подъезда. Обошлись даже без арестного парализующего луча. Домашние дамы, бабушка и сестра, рыдали; вцеплялись, выбежав на площадь, в оперативников… Смех и грех.
Оказывается, в нашу юршколу Генка поступил именно для того, чтобы как следует изучить лазейки в законах, — предвидел, дьявол, грядущие неприятности и хотел быть к ним готовым. Но вот тему о санкциях почему-то пропустил, а всерьёз «сына погибших героев» никто не экзаменовал… Потому и не знал Фурсов, что, согласно федеральному Кодексу ЕАС 2101 года, определённых сроков лишения свободы больше нет, а есть индивидуальные, назначаемые в соответствии со здоровьем и психологическими особенностями осуждённого. Широко варьировались и режимы заключения.
Ни психомедицинское обследование, ни судоговорение не затянулись. Законник был просто прелесть. (Этим словом, или же, по-китайски, фацзя, теперь назывался судебный юрист-консультант. Обязанность становиться профессиональным «врагом» или «другом» подсудимого, независимо от своего личного отношения к данному делу, в большинстве стран давно признали безнравственной. Фацзя заменял былых прокурора и адвоката, в соответствии с законом и собственным мнением то ли обвиняя, то ли защищая своего подопечного.) Он предложил меру наказания: лишение свободы сроком на 120 дней, режим категории М. И суд — вынес именно такой приговор!..
Генке показалось, что он ослышался. Четыре месяца — за зверское изнасилование, почти что со смертельным исходом?! Воистину, райские времена пришли в родную Федерацию. Поскольку, предчувствуя, что рано или поздно его ждет камера, Балабут неплохо изучил уголовный фольклор ХХ-го, золотого тюремного века, — своё удивление ничтожной малостью срока он выразил про себя словами: «На параше пересижу!»…
Но вместо мрачно-лихой «зоны», которая представлялась Генке по книгам и видеоархиву, осуждённого привезли в некий «дом психосоциальной реабилитации», без прожекторов, колючей проволоки и вышек, весьма уютного вида, в дубовом лесу у озера, за Сырецким домоградом. В приёмном покое холодно-вежливая девушка отобрала странную подписку. Отныне Фурсов полностью отвечал за все последствия нарушений внутреннего распорядка. И, хоть всё кругом дышало миром и доброжелательностью, сердце Балабута впервые тоскливо сжалось…
Его привели в комнатёнку — примерно два на три метра. («Карантин, что ли? Ни черта не пойму…») Скудная мебель и стены были покрыты светло-коричневой обивкой, поверху мягкой, будто поролон, чуть глубже упругой и плотной. В стенном шкафу помещались удобства, обитые тем же материалом. За большим окном, без всяких решёток, перелётывали вороны, садились на пламенные дубы (стоял тёплый октябрь). Над нишей пневмолифта в рамке табло горела зелёная цифра 1. Рядом располагались часы.
Что дальше?… Людей он не видел до конца срока, последней была вышколенная девушка в приёмном покое. Пневмолифт приносил вкусные, с фруктами и мороженым, завтраки и обеды; издав трель звонка, в одно и то же время включался душ. Надев уютный комбинезон цвета какао с молоком, по утрам Балабут пустыми коридорами шёл на работу. Его квалификацию тут явно знали и ценили: в маленькой мастерской, в питательном растворе надо было сращивать синтеклетчатку, строить плоть биопьютера, намного превосходившего плотностью структуры человеческий мозг. Он орудовал микроинструментами, пока не звучал мелодичный, задумчивый звонок. То был перерыв на обед. А после обеда, после короткого отдыха — снова искусственные нейроны, стыковка и сцепка мембран…
Так продолжалось долго. На табло в жилой комнате выскакивали световые цифры дней: 6, 11, 28… Ветер трепал дубовую листву за окном, она всё редела. Однажды полетели редкие сухие снежинки.
Тишина терзала Генку, словно тяжёлая болезнь. Ни шагов, ни голосов, ни телевита… В стене открывалась ниша с рядами книг, все больше сентиментального, успокоительного содержания. Он впервые прочёл здесь пронизанный чистейшей романтикой «Большой Мольн» Алена-Фурнье — и принуждённо посмеялся над «придурком»-героем, нашедшим себе слабосильную возлюбленную в старом поместье; велеречивую «Фьяметту» Бокаччо осилил до половины и с бранью отшвырнул… О фантомных игровых мирах нечего было и мечтать. Перепев все песни, которые приходили на ум, перетанцевав с самим собой все танцы, Фурсов вдруг срывался, начинал дико визжать, кататься по светло-коричневому ковровому полу; рвал ногтями несокрушимую обивку или пытался проломить гибкое оконное «стекло». После подобных припадков, жадно съев ужин, он забывался, словно в летаргии. Должно быть, еду в дни срывов давали не простую…
Двадцать девятым утром Балабут в рабочем боксе сорвал со стола ни в чём не повинную кювету с синтеплотью и швырнул её об пол… Обрызганный каплями слизи, замер, стиснув зубы и кулаки, готовый давать отпор, бить кого-то смертным боем. Пусть придут, навалятся скопом, измордуют, сунут в регенератор, чтобы выпустить другой личностью, — лишь бы сейчас хоть на мгновение отвести душу!..
Но никто не пришёл. Стыли мутные потёки на стенах бокса. Помявшись, Генка вернулся в свою комнату. Глянул в окно: не перепархивали вороны по дубовым ветвям, неподвижны были последние скрученные листья. Всё замерло.
Надо полагать, снотворное подмешали в манговый сок за обедом… Проспав и вечер, и ночь, бешено голодным встав поутру, Фурсов привычно взглянул на табло — и колени его дрогнули… Трупной зеленью светилась всё та же цифра 29. Вчерашний день как бы не существовал. Его не засчитали; срок заключения механически удлинился на сутки. Вот она что значит, подписка о ненарушении внутреннего распорядка! Режим категории М (может быть, мягкий?) предлагал прожить сутки вторично и быть при этом паинькой. Чтобы 120 дней ненароком не превратились в 240 или 1200…
О дальнейшем Генка говорит скупо, скомканно, — он неистово самолюбив. Надо полагать, в оставшиеся дни бунтарь безропотно лепил биопьютерную клетчатку, по сигналу спал, принимал душ и поглощал вкусные, сбалансированные диетологами блюда. Скоро повалил снег. Когда Фурсов начал обращаться к незримому собеседнику и отвечать себе другим голосом, кто-то поопасался за его здоровье и стал передавать в камеру развлекательные программы телевита. Среди весёлых фантомов он успокоился…
Наконец, Балабута освободили. В приёмном покое другая, еще более лощёная и холодная барышня прочла наставление. Гражданин Фурсов свободен, он может жить где угодно и заниматься любым делом. Но пусть знает: повторное причинение вреда человеку или животному судьи могут счесть знаком глубокого психического расстройства. А это повлечет за собой нейросанацию, глубокую «чистку» подсознания от агрессивности…
«Режим М» согнул Балабута надолго. Не менее года он прожил смирно: нанялся на постоянную работу — оператором станции зарядки и ремонта мобилей; даже собирался жениться на тихой блондиночке-латышке, хозяйке маленького кафе при станции. Затем — буйно, сокрушительно взыграло прежнее. Так некогда пьяницы, «завязав», однажды срывались и начинали пить куда злее, чем до рискованного обета.
Из-за сущей, по-видимому, чепухи Фурсов сцепился с главным диспетчером. Ночью Генка поколдовал с программами; и вот, перед рассветом, когда вокруг не было ни души, станция обратилась в шаровую молнию. Куски четырёх мобилей, ждавших ремонта, раскидало по всей горизонтали…
Итак, бросив свой новый, предоставленный службой движения жилблок и безутешную блондинку, Балабут уединился в музейной зоне Троеречья, в дремучем лесу возле древнерусского града Чучина. Где он, не знает никто в мире, кроме верной Крис и — вот теперь — меня. Иногда Генка, вызвав робот-мобиль, совершает ночные вылазки в продуктовый или промтоварный распределители Ржищева, кое-что берёт, — Кристина сделала ему ЭИ-кредкарту на предъявителя… От редких случайных туристов хранит его энергокупол, искривляющий лучи света. Звуки купол тоже поглощает, можно под ним хоть гранаты взрывать…
Вот сварен на электроплитке чай — мутноватый, с молодыми земляничными листьями. Со вкусом отхлебнув из своей кружки, отогнав наглого овода, Фурсов заявляет:
— Но, честно говоря, мне здесь поднадоело… Хочется сменить реальность.
И, резко встав, так, что хрустнули ножные кости, а в кроне дички умолк испуганный певец, Генка декламирует:
— Раззудись, плечо, размахнись, рука…
Парахараттейн то номисма!
(Перечеканивай монету!)
— Эй, ты, бочка протухшего жира! Никомед, я к тебе обращаюсь!..
Услышав за спиной дружный смех, трактирщик обернулся, словно домашний кабан, внезапно вспомнивший, что его предки были вепрями. Левкий, по обыкновению, лежал, опершись на локоть, на подстеленном плаще-гиматии, а вокруг него толклись эти юные подонки и среди них, увы, сын стратега Метрокл. Позоря знатного отца, бездельник задирал хитон и вертел перед Никомедом своей румяной задницей. Вся компания только и ждала скандала. Сдержавшись, толстяк нарочито сладким голосом спросил:
— Чего тебе, пёсик? Хочешь косточку?
— Лучше отрежь кусок своего брюха, — сказал Левкий. — И тебе будет легче ходить, и я наемся. Да ещё и с нищими поделюсь.
— Это не ты придумал. — Трактирщик улыбнулся широко и неискренне. — Это Диоген из Синопы, пёсик. Я ведь тоже… кое-что знаю!
— Умница, — кивнул Левкий. — Точно, брат, это сказал божественный Диоген. Но лучше я, грязный пёс, буду повторять слова великого человека, чем произносить свои, пёсьи, глупые слова. Ты же предпочитаешь молоть собственную чушь или повторять тупые шутки пьяниц. Так кто из нас ближе к совершенству, ты или я?…
Юнцы загоготали пуще. Никомед плюнул в их сторону и заторопился прочь, насколько позволяли его ноги, похожие на колоды мясника.
Из Левкия, подобравшегося для схватки, словно разом воздух вышел. Погас огонь в колючих глазёнках под лохматыми седеющими бровями. Опустившись на гиматий, он жадно отхлебнул из фляги.
День разгорался. Снизу, от моря, порывами несло запахи соли и гниющей рыбы. Зной уже теснил утреннюю свежесть, наваливался на уступы рыжих ноздреватых скал возле бухты, на черепичные крыши домов. Город амфитеатром обнимал залив, поднимаясь к рыночной площади — агоре, к расставленным вокруг неё белым храмам во главе с огромным святилищем Посейдона. Многолюдье поуменьшилось; хозяйки и рабыни, с утра заполнявшие рынок, вернулись домой; торговцы дремали под навесами; из наклонных улиц редко поднимались горожане на мощёный простор агоры, где в тени храмовой ограды лежал, как обычно, Левкий.
Препираться стало не с кем, кроме полудюжины лентяев и обжор, называвших себя школой философа… Ещё раз отпив разбавленного тёплого вина, Левкий взялся задирать сына стратега:
— «Грузный вином, со взорами пёсьими, с сердцем еленя[12]»… Ну-ка, парень, скажи мне: ты опять страдаешь с похмелья?
— С утра тошнило сильнее, но и сейчас голова побаливает, — честно ответил забавно-розовый, подобный поросёнку Метрокл. Он знал, что учителю лучше не лгать. Прочие поутихли и толкали друг друга локтями, ожидая потехи.
— Значит, тот, кто пьёт, сам себя делает больным?
— Вроде бы так, — осторожно сказал сын стратега. — Но когда пьёшь, забываешь обо всем на свете.
— И готов заплатить любую цену за это забвение?
— Наверное… — Метрокл чуял, что сейчас ему нанесут удар, и заранее начал потеть от страха. — Ну, не любую, но…
— Но высокую. — Левкий наставительно поднял палец. — А что, по-твоему, правильнее, братец: за маленькую цену, скажем, за один обол[13], купить полезную вещь, или за десять драхм[14] — вредную?
Метрокл наморщил низкий лоб и пожевал губами, обдумывая ответ.
Наконец, выпалил:
— Смотря, что считать полезным!
— Полезная вещь — простая колодезная вода, утоляющая жажду, а вредная — вино, от которого тебя тошнит. Разве не так?
Казалось, в голове парня проворачивается скрипучий дубовый ворот.
— Э-э… вода — не вино, учитель, от неё нет ни радости, ни веселья…
— Нет радости и веселья?! — Левкий воздел руки выше плеч и поднял брови, как бы в крайнем изумлении. — А ну-ка, скажи это рабу в каменоломне или пахарю в поле. Да любой из них к концу дня готов отдать хоть руку за глоток ледяной воды!..
— При чём здесь я? — спесиво надулся Метрокл. — Я не раб и не подёнщик!
— Ну, конечно же, братец. Однако, подумай сам: может быть, лучше попотеть на работе ради будущего наслаждения от воды, чем выложить кучу монет ради будущей головной боли от вина?…
Так Левкий учил юношей до полудня, вызывая на спор то одного, то другого. Постепенно ученики разбрелись кто куда, остались трое самых верных: Метрокл, молодой камнерез Архидем, сидевший нынче без заказов, и юный раб Клитандр, красавчик, по милости своей госпожи, вдовы, свободный с утра до ночи.
Тень ограды отползла в сторону, но Левкий не тронулся с места: лежал на самом солнцепёке, лишь голову прикрыв краем плаща. Скоро площадь опять начали заполнять люди: шли в большой и малый храмы к богослужению, на званый обед, за покупками к ужину. Оживившись, киник[15] принялся просить, вернее, требовать милостыню; дёргал прохожих за одежду, кричал напористо, властно:
— Ну-ка, гусыня, оправдай свою жалкую жизнь, помоги философу! Сосфен, образец благородства, краса горожан, брось мне пару оболов, чтобы я не назвал тебя иначе и ближе к истине. Любезная хозяйка, если ты уже подала кому-нибудь сегодня, то я не хуже его; а если ещё не подавала, так начни с меня!..
Люди смеялись или бранили Левкия; кто-то сердито отпихивал его ногой, иные делали вид, что не замечают; изредка в ладони киника падала мелкая монета. Мальчику, бросившему комок медовых сотов, он восторженно крикнул вслед:
— Ты щедрее царей, ибо оторвал от себя самое любимое!
Соты же передал ученикам со словами:
— Вот вам соблазн, чтобы вы не стали совершеннее учителя.
Скупому купцу, грубо обругавшему Левкия, он сказал, подражая знаменитому кинику Антисфену: «Пусть твои дети живут в роскоши!». Мимо шел известный в городе повеса, опираясь на плечо раба; лицо гуляки опухло, на волосах белел увядший венок — сутки он провёл с пьяными друзьями и гетерами. Левкий окликнул его и протянул руку, но бездельник даже ухом не повёл. Тут киник во весь голос проорал имя кутилы, — а когда тот невольно обернулся, вместе со всем народом на площади, Левкий, оголив свое мужское достоинство, торжественно выставил его вперёд и продекламировал: «Грустен по ней, возлежал он; но скоро восстанет, могучий!..»
Набрав немного еды и за собранные оболы вновь наполнив флягу вином, они расположились обедать. Для этого учитель всё же соизволил перейти в тень ограды… Скоро беседа коснулась порядков в полисе и вопросов власти. Поев и обтерев руки о бороду, Левкий хорошенько приложился к фляге, а затем сказал:
— Тот из вас, кто будет защищать демократию или тиранию, будет равно неправ. Есть ли, по-вашему, разница между афинским народоправием и деспотизмом персидского царя? По-моему, никакой. Не всё ли равно, братцы, сколько людей над вами властвует, один или пятьсот, если они жадны, жестоки, спесивы и неразумны… Кто доверит лечить себя человеку, незнакомому с искусством врачевания? А вот распоряжаться нашим имуществом, свободой, самой жизнью мы поручаем невеждам или безумцам, только и умеющим, что громко хвалить себя перед выборами…
— Но как найти среди народа тех, кто станет наилучшими правителями? — спросил глубокомысленный тугодум Архидем.
— Пусть старейшие и мудрейшие, те, кому доверяют все сограждане, следят с детства за всеми мальчиками. Они скоро заметят тех, кто командует ватагой сверстников, кому подчиняются иные дети. Вот этих-то вожаков от природы и надо учить, развивать, делая их справедливыми, неподкупными, смелыми и милосердными. Учат же детей ремеслу скульптора, если видят, что те сызмальства хорошо лепят из глины, или ремеслу садовника, если те охотно возятся с растениями… почему же не учить искусству правления тех, кто может вести людей за собой? Конечно, и здесь будут ошибки, — но, в целом, власть мы получим намного более умелую и достойную уважения, чем царская или выборная… Назовём её софиократия — власть мудрых!
Парни заслушались учителя так, что и не заметили: они уже не одни под белёной стеной теменоса[16]. В грозном гребнистом шлеме, чеканном нагруднике и синем плаще стоял, подбоченясь, кирпично загорелый здоровяк с холёной бородой — Аристипп, стратег города, отец Метрокла. Из-за его спины, набычась, смотрели два воина с копьями. Ученики Левия испуганно вскочили, сам же он остался лежать, обрывая виноградины с грозди, и лишь молча показал стратегу место напротив себя — ложись, мол, и побеседуем.
Но Аристипп, не приняв приглашения, гаркнул:
— Когда ты оставишь в покое моего сына, грязный попрошайка?!
Прищурясь, киник благодушно засмеялся.
— Ты и у родника спросил бы — когда он оставит в покое тех, кто приходит напиться?
— Хватит шутовства! — не унимался стратег. — Ты дождёшься, старый болтун, я тебе кишки выпущу!..
— Неужели для этого надо быть выборным начальником войска? — невинно спросил Левкий. — Мне кажется, то же смог бы сделать и козёл с острыми рогами…
— Мели, мели, — поняв, что сказал лишнее, сбавил тон Аристипп. Философа знали в городе, сильные люди приходили к нему за советом. — Язык у тебя без костей… Но в моём доме хозяин я! — Поманив к себе сына, стратег с угрожающей лаской опустил руку ему на затылок. — Этого дурня я сегодня отделаю так, что он внукам своим расскажет. А если снова приползёт к тебе, напомни ему волю отца: не общаться с тобой. Послушание — изрядная добродетель, а ты ведь любишь болтать о добродетели…
Жутко было смотреть на Метрокла: розовость отлила от его лица, точно поросёнка варили заживо в кипятке.
— О боги! По-твоему, добродетель совместима с насилием?
— Заткнись! — набрякнув бурой кровью, вновь принялся орать стратег. — Ты мастер плести рогожи языком, но меня не проведёшь! Надеешься выдурить у парня побольше драхм?…
— Ну, нет, братец, — с недобрым лукавством тихо ответил киник. — Чужие драхмы по твоей части…
Аристипп, явно собиравшийся бушевать и браниться далее, вдруг со стуком зубов захлопнул рот. Постоял, непонятно глядя сверху вниз на Левкия; резко отвернулся и с лязгом металла зашагал прочь. Воины побежали вприпрыжку, приноравливаясь к его широкому шагу. Позади всех едва поспевал несчастный, сломленный Метрокл.
Как ни в чём не бывало, Левкий встал и принялся мочиться на ограду.
— Ты это с ним… о каких драхмах? — спросил Клитандр, во время стычки пытавшийся сжаться до невидимости.
— А-а… — Беспечно махнув рукой, философ вновь растянулся на своем дырявом плаще. — Так, братцы, вспомнил одну давнюю историю. Про одного молодого гоплита[17], который ублажал жену своего командира… и однажды залез в его сундук с серебром. Любя, госпожа спасла вора от наказания… нет чувства сильнее любви у бессмертных и смертных!
— Значит, и свободных юношей используют на это старые бабы! — не без злорадства воскликнул раб.
— Удивляюсь я тебе, учитель, — медленно заговорил басом плотный густобровый Архидем. Во время перепалки Левкия с Аристиппом он сидел, потупив очи, и сжимал кулаки, готовый в любое мгновение вскочить на защиту киника. — Весь город знает: ты в молодости воевал, отличался храбростью. Как ты мог стерпеть оскорбления этой злобной твари? Да хоть бы десять воинов стояло у него за спиной — я бы на твоём месте…
И камнерез потряс крепким загорелым кулаком.
— Друзья мои! — по обыкновению, поднял палец киник. — Неужели вы обидитесь, если на вас заревёт осёл горшечника или даже лягнёт вас? Кто слепо повинуется своим страстям, сам не лучше скота. Стоит ли тратить свой гнев на того, кто настолько ниже нас?…
По тропе, почти отвесной, между скалами они спустились к морю. Сбросили одежду и долго резвились в окрашенных закатом волнах. Прибой мощно, бережно играл с разумными муравьями.
На прощанье философ поцеловал учеников. Архидем отправился спать в свою хижину на краю ремесленного квартала, Клитандр — в каменный, с мраморным фасадом и перистилем[18] дом своей госпожи, чтобы, как он выразился, «заступить на ночные работы». Левкий же, которому было всё равно, где ночевать, завернулся в гиматий и лёг на слой сухих водорослей среди увязших в песке глыб…
При свете ущербного месяца его разбудили слабым прикосновением к плечу — киник спал по-собачьи чутко.
— Я сбежал, — без предисловий сказал, сидя на корточках, Метрокл. Даже сейчас можно было различить громадный кровоподтёк вокруг его левого глаза. — Вот, принёс. Здесь жареная баранина, лепёшки…
Развязав узелок, принесенный юношей, Левкий молча впился зубами в кусок мяса. Подобное угощение перепадало не часто… Насытившись и запив еду вином, киник всласть отрыгнул. Глянул на ученика, благоговейно созерцавшего его трапезу — и вдруг коротко приказал:
— Вернись.
— Но я не хочу! Я буду с тобой всё время… если не прогонишь!
Засмеявшись и взлохматив мягкие кудри Метрокла, Левкий спросил:
— Как думаешь, почему твой отец так злится на меня?
— Ну… — Юнец замялся. — Ты что-то про него знаешь такое… нехорошее!
— Нет, братец. Он злился до того, как я это сказал.
— Ну, тогда… Наверное, он считает, что ты — плохой человек… бродяга, пьяница… и не хочет, чтобы я был с такими людьми.
— То есть, с теми, чьей независимости он завидует, — уточнил киник. — Нет, братец, дело тут не в моём образе жизни. Причина его злости иная. Аристипп вовсе не глуп и понимает, что я превращаю в пыль всё, что он пытается сделать для тебя главным: стремление к богатству и славе, чванство, грубые звериные наслаждения. Тебе придется выбирать, с кем ты…
— Но я уже выбрал! Оттого и пришёл к тебе.
— Отлично. Так не всё ли тебе равно, где жить? Важно, где живет твоя душа…
— Учитель!..
Дёрнув за руку, Левкий посадил бурно вскочившего Метрокла.
— Дурачок… Что же мне, на поединок вызвать твоего отца, как советовал Архидем? «Но, как сдаётся мне, он и плечами, и персями шире…» Ступай домой. Скоро ты поймёшь, что я всегда рядом с тобой… Ну?! Проваливай, оболтус, дай мне поспать!..
Под утро вскинулся Левкий, полный сонной истомы, навстречу слепящим звёздам внезапных ударов. Двое-трое молотили киника палками, будто сноп на току; один стоял, держа смоляной факел, ветер в клочья рвал чадное пламя. Поначалу вскрикнув от неожиданности, философ не издал более ни звука и лишь пытался защитить голову.
Наконец, человек с факелом коротким, властным жестом прервал расправу. Склонился над избитым — узнать, дышит ли. Капюшон скрывал черты факельщика.
Левкий бессильно плюнул в мучителя, запачкав кровавой слюной собственное лицо. Тот с глухой бранью отпрянул, затем выпрямился и широко зашагал прочь. Другие чуть поспевали за ним, взмётывая крылья плащей.
…Ученики принесли Левкия на агору. Впервые за многие годы киник перед медным зеркалом, взятым в цирюльне, занялся своей внешностью: смыл запёкшуюся кровь, припудрил синяки и ссадины, расчесал пыльные, свалявшиеся космы, бороду. Затем, тщательно собрав складками гиматий, улегся на своём обычном месте, где шутники писали мелом «дворец Левкия», под оградой теменоса напротив входа на рынок.
Холодило раннее морское утро. Продавцы покрикивали, стоя под полотняными навесами, среди прилавков с тканями и украшениями, груд плодов, высоких пирамид глиняной посуды. Неземными ароматами тянуло из лавки благовоний; ржали лошади, приведённые на продажу суровыми лохматыми скифами из северных степей.
Покупатели уже валили валом. Многие задирали киника, спрашивали, не спустил ли кто Левкия с откоса, как то грозился сделать Стрепсиад с Сократом[19]. Но Левкий лежал молча; ученики отгоняли самых наглых.
Наконец, сделав знак рукой, чтобы юноши собрались поближе, философ призвал их к молчанию и сказал, с трудом ворочая разбитой челюстью:
— Ничего нового сегодня вы от меня не услышите, братцы, но скажу ещё раз, чтобы запомнили навсегда: душевный покой, чистая совесть, скромность в пище и в питье, терпение и веселье — вот всё, что надо для счастья. Что назначено человеку, то легко достижимо. А если надрываешься ради чего-то, значит, это не для тебя. Так, видно, решили боги…
Клитандр откровенно шмыгал носом, плача. Архидем снова хмурил брови и стискивал кулаки так, что белели костяшки, молча принося клятву отомстить. Метрокл бросился было — припасть к груди обожаемого наставника… но что-то удержало. Словно незримая рука уже провела черту, отделявшую философа от агоры, от мира живых.
Чуть слышно застонав, — каждое движение приносило боль, — он принялся рыться в котомке. Достал бутылочку из сушёной тыквы, откупорил её. Никто не посмел остановить киника.
— Я, Левкий, сын Эвбула, родился от свободного гражданина и рабыни, — сказал он, — детство и юность мои были горьки. Однажды, когда мне показалось, что жизнь моя не имеет смысла, я купил у фессалийской знахарки вот это… Потом я передумал и остался жить. Сейчас — другое дело. Старику с поломанными рёбрами нечего делать на поле брани. Поцелуйте меня, братцы!
Будьте мужами, друзья, и возвысьтеся доблестным духом;
Воина воин стыдися на поприще подвигов ратных!..
Никто на площади, кроме горстки учеников, не заметил, как хлебнул из тыквенной бутылочки философ Левкий — и, откинувшись на спину, блаженно закрыл глаза. Галдел рынок, жрецы стройно пели в храме; далеко внизу, под скалами бухты, волнами ходило море, словно пересыпались кучи голубого блестящего зерна.
Лежал. Прижимался. Он её
бесславит. И в каких выражениях!
Прижимался. Это мерзость.
Ужас, который я испытал в конце августа, трудно сравнить с какими-либо переживаниями всей моей жизни. И ведь, что называется, на ровном месте…
Мы снова сидим на балконе жилблока Щусей, и я подряд хлопаю три рюмки китайской водки, чтоб заглушить в груди тоску последних недель… Опять родители Крис в отлучке, вновь продуктопровод приносит из домовой робокухни яства, заказанные хозяйкой и гостями, — но сегодня решили обойтись без фантомных игр. Попросили Эдика Хрузина сыграть что-нибудь «для души». Самый молодой и способный фацзя суда Большого Киева, уверенно делающий федеральную карьеру, — Эдик влюблён в старинную музыку. Грузовой робот-авион привез к Щусям большой, чёрный, лоснящийся, словно мокрый бегемот, рояль Хрузина. Трёхсотлетний «бехштейн» странно выглядит в ультрамодных, с изменяемой планировкой и переливчатым цветом стен апартаментах Крис. Но вот курчавый смуглый Эдик сел за инструмент, прищурился, оттопырил полноватые губы — и стал разминать пальцы на клавишах. Говорят, он изменил свою внешность, чтобы быть похожим на одного из старых «королей джаза», — ну, не до портретного сходства, но с намёком…
Заиграл Эдик, и разом захотелось позабыть о «ретро» или «модерне» — вообще, о мире вещей. Скромная и чистая, будто песня ручейка, начинается мелодия. Уйди в неё — там нехитрое, наивное счастье южного городка, ленивых вечеров с трубкой и пивом у порогов уютных домишек; чувственное счастье короткой негритянской молодости. Летнее время…
Единственный, кто страдает от Гершвина, это Женька Полищук, соизволивший снова отлучиться со своих звёздных верфей (наполовину, поскольку его робоглаз летает там, передавая в мозг изображение). Женьку, как и прежде, распирает желание рассказывать. Слабыми словами он пытается передать красоту и захватывающую мощь космических работ. В конце концов, когда Хрузин, разрезвясь, начинает лупить, при всеобщем подпевании, бессмертную «Аллилуйю» Винсента Юменса, — я позволяю Женьке увлечь себя в угол и там, за мороженым с засахаренными фруктами, слушаю восторженный лепет.
О чудовищном светолёте «Титан» Звездочёт говорит трепетно, словно будущая мать о ребёнке в своём чреве: вчера зашевелился, явно стал больше, сканер показывает — уже есть на пальчиках ноготки… Только речь идёт о гирлянде бронированных корпусов, труб-переходов и несущих конструкций общей длиной до тысячи километров. На такое расстояние отнесён жилой модуль от реактора — для безопасности. Сейчас как раз одевают сверхтугоплавкой фольгой каркас вогнутого отражателя… Когда «Титан» сойдет со стапелей, малые разгонные двигатели вынесут его за пределы Солнечной Системы, и тогда в фокусе зеркала вспыхнет страшное аннигиляционное солнце. Ближе к Земле нельзя, луч светолёта мог бы мгновенно растопить горные хребты и вскипятить океаны. «Титан» — не только самый большой корабль в истории космонавтики, но и самое грозное оружие с начала времён. Слава Абсолюту, что мы давно уже не воюем!..
Со скоростью чуть меньше световой корабль должен пересечь бездну, отделяющую нас от звезды, яркость которой меняется в подозрительно быстром и сложном темпе. Маяк, поставленный чужим сверхмогучим разумом? Надо же, родное солнце превратить в сигнальный фонарь, передающий морзянку!.. Наблюдения показали: вокруг звезды движутся планеты, есть среди них и похожие на Землю. Экипаж узнает разгадку после пятнадцати лет полёта… на Земле же пройдёт почти столетие!
Ещё не было такого путешествия. В сравнении с будущим рейсом «Титана» все прыжки к ближайшим звёздам за последние полвека — не более, чем прогулки. Конечно же, составной исполин не сможет не то что опускаться на планеты, но даже приближаться к ним. Он лишь подплывёт к звезде и ляжет на орбиту вокруг неё; тогда настанет черёд нескольких мощных планетолётов-разведчиков, притороченных к гирлянде. Женька видит сейчас, как испытывают один из них. Призраком на фоне цветочных ваз ему явлен маневрирующий пятисоттонный «катер»…
Полищука межзвездье делает блаженным, манит сладко и головокружительно. Состав экспедиции давно и тщательно отобран из многих тысяч добровольцев, — но ведь настоящие плавания только начинаются! Когда-нибудь он непременно отправится туда, только не за семьдесят световых лет, как «Титан», а дальше, дальше, к центру Галактики, в непостижимый рай миллиардов солнц, где словно ангельские рати поют сотрясающий пространства хорал… Ведь люди теперь живут очень долго и до библейской старости сохраняют здоровье. Многие заменяют части тела искусственными, не знающими износа. Скоро грядет эра бессмертия. Через двести лет, через пятьсот, но Женька полетит…
— А ты знаешь, — уже давно были люди, которые предсказывали всё это! Нет, — они как-то это видели!.. — расширенными зрачками глядя сквозь меня, вещает Звездочёт. — Вот, взять Данте… Помнишь у него, в конце «Рая»?
Есть горний свет, в котором божество
Является очам того творенья,
Чей мир единый — созерцать его;
Он образует круг, чьи измеренья
Настоль огромны, что его обвод
Обвода солнца шире без сравненья[20]…
Этот «горний свет» он называет — «райская роза» и говорит дальше, что в ней много кругов, и все они состоят из живых «светов»! Ну, чем не Галактика?…
…Запомнил же! Когда я сам уже куда-то лечу, заворожённый великой Женькиной страстью, — пианист вдруг спотыкается, несколько секунд играет полную белиберду и затихает. Мы возвращаемся в реальность, на громадный балкон, отгороженный от мира перилами, где цветут в вазах вьющиеся розы, и защитным слоем сухого тепла, ибо снаружи туман и слякоть. Умолкает и беспечный народ за столиками.
Через гостиную, мимо рояля, шаткой, дёргающейся походкой, плетьми свесив руки и приседая, движется Степан Денисович Щусь. Отчего 218-летний патриарх вздумал присоединиться к молодёжной компании, я так и не узнал потом никогда. На нём самый роскошный мандаринский халат, под халатом голубая сорочка; расчёсаны и приглажены искусственно выращенные каштановые пряди. Неожиданная и тревожная иллюстрация к мечтам Полищука о близком бессмертии. Бессмертие — для всех, оно не может принадлежать избранным… но все ли созданы для него?
Споткнувшись на секунду, Хрузин не без намёка играет из «Хелло, Долли» — «Before the parade passes by[21]»… После малого замешательства богомола радушно встречают; к нему торопятся с двух сторон Кристина и её лучшая подруга Лада Очеретько. Когда некрасивая Лада взволнована, её библейские глаза сияют, полностью преображая черты лица. Она принадлежит к движению естественников, отвергающих возможность стать регенераторными Аполлонами и Афродитами, и не делает ничего, чтобы укоротить свой нос или вывести частые веснушки, — но сейчас её лицо нечеловечески прекрасно, и я понимаю неразлучного с Ладой Равиля…
Наконец, Щусь-самый-старший усажен, спрошен — чего подать из выпивки и закуски; ему принесены маслины, лимон и графинчик тёмно-янтарного «Варцихи». Эдик продолжает тихонько наигрывать, ему трудно расстаться с клавишами, но остальные ждут первых слов из уст живой окаменелости.
О да, по сей день мы связываем дряхлость с мудростью, древний возраст с тайными знаниями, — смешно! Ничего, кроме ветхости, в ветхости нет, а мудрость принадлежит лишь завтрашнему дню. Хватив глоток жидкого солнца, богомол сначала отпускает комплимент всем нам, собравшимся, какие мы красивые да хорошие; затем, по ассоциации, вспоминает какую-то свою крутую вечеринку не то в 2018-м, не то в 2022-м… и гладко переходит на бизнесменские дела тех лет, последние денёчки настоящей Щусевой жизни, после которых осталось только вспоминать. Кстати, и маленький секс-шоп Степана Денисовича, на углу Межигорской и Хоревой, как оказалось, был последним в Киеве. Тогда на Западе входил в самую пенку порносадизм, сцены совокупления рядом с людьми, подвергаемыми пыткам, или среди расчленённых трупов; но у наших лохов и журналы, и видеодиски подобного рода вызывали, чаще всего, одну лишь тошноту. Что-то происходило вокруг… оканчивалась милая сердцу звериная свобода, возвращались такие странные понятия, как стыд и порядочность… в общем, не покупали, и всё тут! Нечего и говорить про изысканные штучки для «тех, кто понимает», вроде лесбийских двучленов или орудий домашних пыток. Щусь их и заказывать перестал своим дружкам, последним ловкачам, умевшим обмануть украинскую таможню…
Вдруг Степан Денисович останавливается на полуслове. Бесцветные, сидящие на дне колодцев, пробуравленных в черепе, глазёнки обеспокоены. Взгляд, необычно живой, перебегает с лица на лицо. Сильнее дрожит рука в пятнах цвета йода, держащая полувысосанный кружок лимона. Он молчит, и все вежливо молчат; один Хрузин, покачиваясь взад и вперёд, чуть слышно звенит стеклянными колокольчиками.
И вот, помолчав достаточно долгое время, чтобы опять закрутился по столикам прерванный лёгкий разговор, Щусь начинает снова… В его жучином шелесте нет эмоций, но каждое слово рассчитано на то, чтобы уколоть, задеть побольнее. Всю грязь, накопленную в душах его любимой братвы, исчезнувшей после отмены посредничества и наличных денег; весь тупой, низкопробный цинизм, которым этот удалой клан сперва козырял перед обманутыми и обобранными, а позже скрывал свою растерянность, обезьяньим чутьём чуя близость гибельных для себя перемен, — весь набор гнуснейших подначек обнародует захмелевший с двух рюмок богомол. Он сомневается в целомудрии наших отцов и матерей. Он уверен, что каждый из нас, втайне от своих школьных корифанов, предаётся немыслимым извращениям. У него нет сомнений, что все наши умные беседы и высокие темы — лишь маскировка нормальных для человека желаний, рождённых сластолюбием, жадностью, похотью, тщеславием… Он, Щусь, тоже не чужд философии и помнит изречение одного древнего мудреца: «Человек рождается между мочой и калом»…
Степан Денисович умолкает с видом, который яснее слов говорит: dixi et animam levavi[22]. Пальцы его дрожат пуще обычного, когда старик наливает себе ещё коньяку. Возможно, он думает, что сейчас его выставят, как нашкодившего ребёнка. А может быть, готовится к диспуту с нами, который, по его понятиям, должен с обеих сторон состоять из одних крепких оскорблений…
Но ничего этого не происходит. Со всех сторон спокойно смотрят на Мафусаила внимательные, доброжелательные глаза с искоркой смеха на дне.
Крис, в первые секунды язвительного Щусева монолога рванувшаяся было к пращуру, — остановить, вывести вон, — но кем-то на бегу осаженная, теперь вполне спокойна; ресницы лукаво опущены, качается носок лакированной туфельки. Одна из девушек даже залюбовалась старцем, точно невиданным инопланетным чудищем, и держит раскрытым розовый круглый рот, пока её легонько не толкают в бок… Да, гости благосклонно-безмятежны, как велит этика дао, многими принятая нынче на Руси. Может быть, мне послышалось, что кто-то шепнул древнекитайское определение тела — чоу би нан, «вонючий кожаный мешок»… Вдруг Эдик Хрузин, ни на миг не отрывавшийся от клавиатуры, ударяет по клавишам громче, сразу переключив общее внимание на себя.
Ещё с минуту, сотрясаясь от досады, что не может найти предлог, чтобы наехать, как в молодости, — шуршит злобная мумия. Но потом… Что случилось? Что произошло с нашим яростным обличителем? Он прислушивается. Долгим черепашьим движением сухую голову на морщинистой шее поворачивает к пианисту. Простая, с налётом слащавого «надрыва» и показного трагизма мелодия. Курьёзный экспонат из богатой коллекции Хрузина, нечто вроде мещанского гипсового ангелочка, попавшего в среду подлинно красивых и ценных вещей лишь благодаря своей древности…
Верить ли своим ушам? Щусь подпевает!
Владимирский централ,
Ветер северный,
Этапом из Твери…
В конце концов, мы уводим под руки совсем обмякшего патриарха — я и Богдан Хмарский, эксперт по трудовым спорам, флегматичный силач с шевченковскими усами. Слёзы текут по измятому пергаменту Щусевых щёк. Степан Денисович сражен нашим благодушием и добит музыкальными познаниями Хрузина; он едва волочит ступни. Но у самого порога своих шестикомнатных покоев, где я никогда не был, — богомол внезапно взыгрывает.
Так сказать, парфянская стрела напоследок… Хитрый блеск его глазёнок из тёмных кожистых ям, ехидное скрипение слов, дыхание с запахом мясной гнили — всё адресовано мне. Хмарский не успевает ни услышать, ни понять; меня же подминает доселе не испытанный ужас.
— Привет тому пацану, слышь, Алёшка? Вот, блин, мужик, не то, что все ваши… Крыська его ни на кого не променяет, и правильно. А ты, блин…
Щусь советует мне утешиться самостоятельно, «под одеялом», и не ждать благосклонности Крис.
…Откуда?! Откуда он узнал? Едва оказавшись с Кристиной наедине, зажимаю её в угол и учиняю форменный допрос. Нет, — клянётся, что ни сном, ни духом, и предательски ясны фиалки. Подлец, — выработал за свои аредовы веки телепатию, даже и сейчас, в век самопреображения, далеко не всем дающуюся! Или, скорее, не телепатию, а страшный опыт злого, наблюдательного существа. Видит насквозь, кому с кем надлежит быть…
Между тем, Геннадия Денисовича Фурсова уже не существует. По крайней мере, официально. Его намерение «сменить реальность» поддержано мной и обставлено со всей возможной добротностью. Он хочет уйти от преследований и погонь, предстать в качестве иного, законопослушного, уважаемого лица? Нет проблем. Я добываю секретные биопьютерные коды, и вот уже в руках Генки уникарта, главный документ Русского Мира — естественно, на другое имя. В карте значится всё о человеке, от генных характеристик до номера счёта в Трудовом Банке (на этот счёт мы с Крис сбрасываем часть наших энергоинформационных вкладов). Документ, понятное дело, липовый, но разоблачить подделку чрезвычайно сложно: федеральная Память (Информотека Евразийского Союза) обогащается импульсным «призраком» нового, несуществующего гражданина! Да, с помощью преступно-гениальных Генкиных рук я сумел сделать и это, влезть в Информотеку…
А кто же вдохновил кристально чистого воспитанника СОПРАД, известного всему домограду журналиста-правоведа на столь дерзкий подлог? Догадаться нетрудно. Этим средством еще Далила укротила Самсона. То ли впрямь от большой любви к Балабуту, то ли от всегдашнего желания поставить на своём, но в один прекрасный вечер Крис сама явилась ко мне. Плюхнула на стол апельсины, бутылку шампанского, глянула беспомощно и гневно… и через двадцать минут платье слетело у неё через голову.
Всё! Я живу под гипнозом. Изнутри жжёт помянутый в старорусских описаниях ада «огнь неугасимый»; мне больно, стыдно, — но я загоняю эти чувства куда поглубже, актёрствую, улыбаюсь, готовлю программы телевита… и делаю всё, что велит Крис.
С именем, вернее, с фамилией нового гражданина ЕАС выходит форменный анекдот. Балабут упёрся, пожелав именоваться Надсон. Я вижу в этом издевательский выпад против культуры, против общества; Генка возражает. Кто, мол, кроме замшелых литературоведов, помнит сейчас третьеразрядного старинного поэта? Как писал Маяковский, «мы попросим, чтоб его куда-нибудь на «ща»… Махнув рукой, соглашаюсь.
Объёмный Балабута снимок для уникарты — чистейшая липа, смоделированный самим Фурсовым портрет русого, молочно-клубничного здоровяка финна, из тех, что и в тридцать лет выглядят карапузами. Но ведь под документ нужен оригинал, то есть тело! И вот мы, отчаянно рискуя, везем уже запечатлённого в Памяти, полноправного гражданина в регенераторную клинику одного из приятелей Крис. Объясняем: друг отчаянно влюблён, еще не познакомился со своей избранницей, но уже знает, что его внешность не в её вкусе, и сумел выяснить, каков у этой девушки идеал мужчины. Дело деликатное, — тем более, что девица умна и проницательна. Внезапное и столь полное воплощение идеала может её смутить; начнет докапываться… Словом, регистрировать смену внешности, передавать этот факт в Информотеку не надо. Своей незапятнанной репутацией я ручаюсь: после знакомства моего друга с его избранницей новый облик гражданина ЕС займёт свою ячейку в государственной Памяти. Просьбу подкрепляет непобедимое кокетство Крис… Понятное дело, из гигантской матки регенератора «Надсон» выходит копией своего, заранее сделанного портрета в уникарте.
Скоро он уверенно является среди людей, одетый и экипированный наилучшим образом, безупречный жу (по Конфуцию, служащий всеобщему благу интеллигентный человек). Как приезжий из другой республики Русского Мира, — это тоже закодировано в уникарте, — снимает себе небольшой, по средствам, жиблок в гостинице «Липки»…
Дни летят за днями, слагаются в месяцы. Чудо, сотворенное Крис (Боже, как она тогда стащила через голову своё бордовое платье!), не повторяется. То она занята своей кандидатской диссертацией, то шьёт у знаменитого шанхайского цайфена (портного) новый осенний гардероб… И всегда так ловко у неё выходит — беглый поцелуй в губы, извинение, пара жгучих словечек шёпотом, — что снова я верю и надеюсь, и мнимое счастье предвкушения смягчает самоубийственную тоску…
Кто знает, сколько бы ещё тянулась эта изнуряющая неопределённость, если бы не мой визит в ЦУД, Центр управления домоградом.
ЦУД — мозг Печерской башни, но его рукотворная клеточная ткань куда сложнее и плотнее, чем у человеческого мозга. Он командует телевитом и видеопереговорной сетью, всем домовым жизнеобеспечением, лифтами и иным внутренним транспортом, робокухнями и продуктопроводами, утилизацией отходов… Словом, малейший перебой в работе Центра нанёс бы дому с полумиллионом жильцов больше вреда, чем мощное землетрясение.
Я записываю очерк для своей правовой витаграммы, в данный момент — беру интервью у главного диспетчера ЦУД. Каковы его возможности, права, обязанности? Случилось так, что Центром руководит старый знакомый… Сидя посреди комнаты в форме шара со срезанным нижним сегментом, — сплошные стены искристы и словно дымкой подёрнуты, — слушаю выкрики Бориса Гринберга, бывшего комиссара СОПРАД, взрослого ребёнка, упоённого собственной силой. Главный диспетчер, безобиднейший из людей, своим стремлением поражать и потрясать, как ни странно, похож на Балабута… но больше, слава Абсолюту, ничем. Чтобы управлять ауральным биопьютером третьего класса, надо иметь предельно дисциплинированную мысль и побуждения, не замутнённые ложью или дурными чувствами. Значит, хвастовство Гринберга — лишь способ добавить разнообразия напряжённой диспетчерской жизни…
— А хочешь, сейчас объявлю уборку и текущий ремонт солярия, и всех пляжников оттуда как ветром сдует? Кстати, давно пора…
Моя техника, тройка обезвешенных съёмочных миникамер, передающих изображение прямо в память монтажного биопьютера, стаей чёрных скворцов окружает Бориса. Замолчав, кончики сжатых вместе пальцев он прижимает к вискам и сощуривается. И сразу к стенке шара перед глазами Гринберга, словно рыбы, спешащие за кормом из глубин океанариума, начинают сплываться цифры и символы. Они пожирают друг друга, уменьшаясь в числе, но вырастая, пока не остаётся строка огненных знаков, наверняка более понятная диспетчеру, чем надпись на стене пиршественного зала — грешному царю Валтасару…
— Порядок! Крышу мы разгрузили, пошли роботы-уборщики… Видишь столбик чисел? Это объёмы необходимого ремонта. Дадим разрешение на все необходимые материалы и операции? Дадим, конечно… А теперь что? Может, узнаем, какая женщина в домограде сегодня родила самого крупного мальчика — и пошлём ей букет орхидей, хе-хе… от мистера Икс! Нет, ей, пожалуй, влетит от мужа…
Гринберг шаловливо задумывается, почёсывая кончик носа. Он кажется старше своего возраста и похож на мудрого лемура. Затем изрекает:
— Хень хао[23]! Устроим-ка мы с тобой профилактику личных телевитов. Выборочно. Любых, кроме номеров самоуправления и правительственных. Имею на это полное право, — кстати, запиши… Ну, что? Ни для кого бы не сделал, кроме своего брата-сопрадовца… По закону случайных чисел — выбираем пару абонентов и вклиниваемся. Потом извинимся, если что… Нет, эти слова ты сотри!
До сих пор мне кажется, что я не называл диспетчеру этот номер: сам угадал, колдун. Я даже не успел решить, со своей ещё не потерянной щепетильностью, поддаваться ли на соблазн, — а Гринберг уже прикладывал пальцы к вискам…
В воздухе перед вогнутой стеной возникает видеокуб телевита. Он минимален, с гранью длиной в руку; расширяя куб, можно ввести нас в него и размеры всех предметов увеличить до натуральных, — но к чему это сейчас? Мы же не витакль смотрим, где нужна фантомная среда — иллюзия реальности… Рядом с первым кубом рождается такой же второй. Я вижу…
Вижу их.
Она, у себя в спальне, в нарочно полурасстёгнутом халате и без белья под ним, — это непривычно и стыдно, женщины в таком виде не показывают себя, даже актрисы в витаклях; меня словно кипятком обдаёт. Я и не представлял себе её такой; то, что однажды случилось у меня, было весьма поспешно и деловито… Вся — воплощенный соблазн, трепет и мольба, она просит его уделить ей следующую ночь: «Я не могу так, я до сих пор тебя не распробовала! Просто не могу думать ни о чём другом… Ну, почему ты молчишь?» И — во втором кубе — из полутьмы прокуренной комнаты хамски небрежные, с проглоченными окончаниями слов, ответы. Он устал, он занят приготовлениями к отъезду; и вообще, ему сегодня надо выспаться. «Но ведь ты же обещал!» — «Знаешь, человек предполагает…» — «Я отменила столько всего на сегодняшний вечер…» — «Раз отменила, значит, можно было отменить».
Сытый самоуверенный смех. Кристина и Балабут. Рабыня и хозяин.
…И новая финская морда любовника её не отвращает? Да в морде ли дело… Похотливая дрянь. Когда они сошлись? В школе? В пору юношеских Генкиных «подвигов» с балеринками? После тюрьмы, когда дома ждала Фурсова верная буфетчица?…
Великий Абсолют! Оказывается, до сегодняшнего дня у меня оставалась идиотская надежда на то, что они не совсем близки.
К моему огромному облегчению, Гринберг не узнаёт бывшую сопрадовку Крис. Более того, сам отключается, не задав абонентам вопросов, обычных при профилактике связи, и вообще не обнаружив нашего присутствия: «Неудобно, хе-хе… пикантный сюжет!». Кажется, я держусь внешне хорошо, сам посмеиваюсь, пошучиваю. «Надеюсь, Алёша, это не выйдет в эфир?» — «Ну, что ты, не те времена, Боря! За вмешательство в интимную жизнь журналист может ответить по закону…» Я и в самом деле — каково самообладание! — успел мысленной командой, лишь только Крис возникла в видеокубе, отозвать своих «скворцов». Хорошенькое дело — ещё раз просматривать это при монтаже!..
ЦУД парит без опоры, гроздью ёлочных серебристых шаров, над парком среди многоэтажных домов уровня 34; вокруг Центра вьются летающие робоглазы ПСК, крейсируют патрульные авионы. Святая святых… Я останавливаюсь на краю горизонтали, ко мне задом подкатывается наёмный робот-мобиль. Сажусь, крепко зажмуриваю веки, сцепляю зубы. Мобиль терпеливо ждёт команды — везти в одну из точек уровня или к лифту. «К лифту», говорю я, и он мягко трогается.
Приходит покой обречённости. Либо я погибну, либо исчезнут они.
…Незадолго до великого тысячного века,
Когда умершие выйдут из своих могил.
…Всё многообразие гравитационной техники было сведено к четырём Мировым Машинам.
Уже много веков подряд складывались и действовали всё более обширные и частые сети компьютеров, начиная с классических, американского Интернета и русской ОГАС; нужен был только один шаг, чтобы заработал всепланетный искусственный мозг — секретарь, библиотекарь и домашний врач человечества. Когда квапьютеры последнего поколения сменили носитель и превратились в гравитационные структуры, их перестали разделять оболочки. Почти что сам собой возник Великий Помощник, хранитель знаний и архивов, ведавший всей информационной стороной нашей жизни, а также лечением и обновлением организмов.
Затем, также благодаря лёгкому взаимопроникновению своих новых, невещественных «тел», системы квантового тиража слились во Всеобщий Распределитель. Любой из обитателей Кругов мог, устно или мысленно, заказать ему тот или иной предмет, изделие, блюдо — и вскоре получить заказ. От Солнца до Плутона, на рукотворных планетах, в каждом доме могли появиться неотличимые двойники «Джоконды» или бриллианта «Великий Могол»; но с таким же успехом на миллиардах столов заказчики обретали единственный в своем роде, состряпанный на какой-нибудь семейной кухне удивительный пирог с яблоками…
Третьей сверхмашиной — кстати, обеспечивавшей и распределение квантовых копий — стал Переместитель. Он заменил все виды транспорта в Кругах Обитания. Используя способ регулирования вероятности, Переместитель мгновенно перебрасывал пассажиров и грузы в любую точку Кругов. Вероятность нахождения объекта в одном месте уменьшалась до нуля, а в другом — возрастала до ста процентов… Тот же принцип преобразил и дальнюю космонавтику, позволив экспедициям быстро достигать ранее недоступных рубежей в Галактике и за ее пределами. Но если вне Кругов всё же использовались ВЗ, вероятностные звездолёты, то внутри Солнечной Системы человеку следовало лишь сосредоточиться, вообразить себе место, куда он хотел бы попасть, или хотя бы назвать в мыслях адрес, — чтобы оказаться там…
Восстановитель Событий — так называлась четвёртая Мировая Машина, занятая сбором сведений о прошлом. Это был специализированный гравипьютер с огромной периферией искусственных органов восприятия; он создавал зрительные, слуховые и иные слепки минувшего. Теперь задача восстановления картин прошлого решалась централизованно, по первому требованию историков, археологов, педагогов или просто любопытствующих.
Некоторые философы и писатели, вплоть до ХХХ века, то и дело принимались утверждать, что человек близок к пределу своих возможностей, как преобразователь среды. Эпоху Кругов Обитания называли Новым Золотым Веком, опасались застоя и деградации, якобы неизбежных в условиях космического могущества, здоровой сверхдолгой жизни, удовлетворения всех потребностей тела и духа. Мало кому, вплоть до начала четвёртого тысячелетия, приходило в голову, что однажды грядут перемены, в сравнении с которыми все предыдущие революции, научные и социальные, покажутся робкими ученическими опытами; что за несколько поколений человек получит больше творческой свободы, чем за всю свою историю, начиная от появления Homo на Земле, и войдёт в пору раскрепощения духа, предвиденную лишь немногими гениями…
К концу 2800-х годов все остатки вещественной техносферы, кроме самых ценных памятников, были дематериализованы. Старые орбитальные станции Кругов, многие ещё с металлическими каркасами, окончили свой путь в топке Солнца. Теперь люди жили в замкнутых искусственной гравитацией, сложных пространственных коконах, внутри которых создавались желаемые ландшафты, климат, природа. Коконы были намного крупнее, чем бывшие спутники; они могли двигаться по солярным орбитам или в любом другом направлении, сливаться между собой или разделяться.
Наконец, ещё через сотню лет и жилые коконы, и четвёрку Мировых Машин, обслуживавших околосолнечную расу, заменила единая СФЕРА ОБИТАНИЯ — диаметром сначала в десять миллиардов километров, затем до одного светового года. Она существует и по сей день, непрестанно совершенствуясь. Эта абсолютно виртуальная «малая Вселенная» включает в себя бывших землян, как свою важнейшую духовно-волевую сердцевину. Наши потребности и желания удовлетворяются, едва возникнув. Люди в пределах Сферы не заболевают, не стареют и не умирают; она следит за состоянием своих хозяев на субмолекулярном уровне. Следя за нами в каждый момент, Сфера не даёт нашим телам измениться к худшему: мы как бы погружены в реку, беспрерывно протекающую сквозь клетки нашего организма, вымывая из них любой мусор…
По следам разведывательных и десантных звездолётов отростки Сферы Обитания протягиваются до отдалённейших звезд; если решено основать колонию у иного солнца, такой отросток развивается там в объём, наделенный всеми свойствами материнской «машины-няньки».
… сказать несколько слов об источниках энергии, питающих Сферу. Эта ячеистая структура, по которой снуют энергетические и информационные импульсы, в триллионы раз превосходит величиной все, вместе взятые, сооружения человеческой цивилизации с древнейших времён.
Как и более ранние гравипьютеры, Сфера состоит не из вещества и даже не из полей, а из самого континуума, сложно искривлённого управляемым тяготением; для её поддержания не хватило бы и термоядерных «реакторов» десятка звёзд. Однако ещё в начале XXІІІ века были построены первые генераторы, способные преобразовывать так называемую «тёмную энергию», расширяющую Космос. Мощь Большого Взрыва стала превращаться в знакомые виды энергии. Ныне куда более крупные генераторы того же типа слагают, по сути, внешнюю оболочку Сферы.
Весь этот водопад силы расходуется до последней капли — не столько на транспортные и бытовые нужды, сколько на творческую деятельность людей. Многие из нас проводят исследования, рассчитанные на десятки и сотни лет, требующие гигантской концентрации усилий. Иногда для проведения экспериментов создаются мини-сферы, стационарные вихри свёрнутого пространства. Одновременно уютные дома, островки отдыха, лаборатории и полигоны, — эти вихри становятся буквально отдельными мирами, вселенными с одним или несколькими жителями.
Кое-кто из нынешних мыслителей вновь высказывает мнение, что путь человека, как существа технического и политического, по сути, завершён. Теперь, утверждают они, единственной формой прогресса станет развитие самодовлеющей Личности. Рано или поздно каждая человеческая особь превратится в особый вид, непохожий на собратьев, иначе мыслящий и не нуждающийся в общем языке с другими людьми. Человечество атомизируется и рассыплется навеки на мириады моночеловечеств. Через пятьсот или тысячу лет прежде единая Сфера будет представлять собой рой крошечных неуязвимых «дробинок»-сфероидов с существами внутри, более различными, чем сокол и голотурия. Это настоящий тупик истории, совершенно неожиданный вариант Апокалипсиса, — тем более, что он может продлиться вечно…
Опасения такого характера до сих пор разделяют многие. Но всё яснее видны признаки новых грандиозных революций, которые предстоит совершить неуёмному, бесконечно развивающемуся человеческому роду. Всем открыты возможности динамики, множатся всё более масштабные сверх-Я — полигомы. Отдельные, наиболее глубоко перестроившие себя люди могут без всяких технических приспособлений выходить за пределы Сферы, путешествовать по Космосу; их зовут энергетами. Само же наличие вас, уважаемые читатели этой исторической справки, говорит о растущем успехе Общего Дела…
В её внешности не было ничего замечательного,
но не давала она повода и для осуждения и
насмешек; что же касается её нрава и ума, то
первый мог смягчить и камень, а другой способен
был постичь что угодно…
Подойдя, франк засмеялся и за волосы поднял Зою с пола. Она кричала, отбивалась; одетым в сталь кулаком рыцарь ударил её по лицу и, оглушив дикой болью и страхом, бросил спиною на аналой, прямо на раскрытый молитвенник.
Страшные руки франка рвали на ней одежду, оголяли срам… На миг разжав веки, Зоя увидела оскал зубов среди жёлтой щетины и светло-голубые бешеные глаза под краем кольчужного капюшона.
Затем — точно кол, вгоняемый ударами молотка, начал пробивать её внутренности. Зоя заметалась, пытаясь вырваться, закричала дико не своим — грубым, бесовским голосом… Двое солдат, похохатывая, держали её с двух сторон за руки. Она почти теряла сознание от боли и стыда; вернее, теряла несколько раз, но сознание возвращалось, понукаемое болью…
Ужасен был едкий запах немытого рыцарского тела. Нестерпимо долго длилась пытка. Но вот что-то горячее ударило внутрь Зои… Запрокинув башку с разинутой пастью и натужно ревя, желтобородый обмяк, навалился одетой в железо грудью… Погодя, оторвался от Зои, отошёл. И тут же рукой показал своим латникам: вперёд, место свободно!..
Вчера она сожгла много бумаг, счетов, писем, чтобы не обременять семью в поездке. Не желая того, девушка оказалась главой дома: отец пребывал в их имении под Фессалоникой, мать при первых знаках беды заперлась в домовой церкви с младшими детьми и парой монахинь из монастыря Святой Ирины, кормившихся за их столом. Поколебавшись, Зоя решила: ехать к отцу! Пока не ограбили, не перебили тут всех, как в западне…
Кликнула слуг, велела собирать дорожные сундуки, готовить повозки и коней. Начались охи, ахи, слёзы, беготня по комнатам. Сама, кусая губы, чтобы не зареветь, складывала любимые книги. Казалось нестерпимо ужасным — чуть ли не более, чем собственные возможные бесчестье и гибель — то, что эти сокровища могут пропасть. «Записки о Галльской войне» и «Сон Сципиона», «Диалоги» Григория Великого в тяжёлых, обтянутых синим шёлком досках; «Хронография» Пселла и подобные волшебным сказкам россказни Косьмы Индикоплова о дальних странах… А Софокл, Платон, Аристотель! А десяток Библий, одна роскошнее другой, в золоте и каменьях, с рисованными тончайшей кистью буквицами!.. Перед тем, как упокоить книги в большом, с узором из медных гвоздиков сундуке, Зоя бережно протирала их обложки, футляры ветхих свитков; оборачивала тканью…
Ночь прошла тревожно, почти без сна, и недаром. На рассвете привратники, вбежав, завопили наперебой, что от ворот Друнгария валит франкская конница. Скоро потянуло гарью, столбы дыма взвились в чистое небо. Мучимая всё большим страхом, Зоя торопила сборы… потом будто что-то сломалось в ней, и она отменила выезд. Досадовала на беспомощную богомолку-мать, на нахлебниц-монахинь… пусть-ка сами выпутываются! Кроме того, по трезвом размышлении стало ясно: через воюющий, сплошь в пожарах город — обоз не пробьётся. Это более лёгкая добыча, чем крепкий старый дом с окованными железом дверьми и ставнями, с тяжёлыми замками. Будь, что будет…
И что это отцу вздумалось бросить семью в такое время? Впрочем, столицу лихорадит уже года два, а поместье без хозяина приходит в упадок… Заставив себя чуть успокоиться, Зоя сошла в подвал, в церковь.
Мать, еще не старая, но увядшая, словно цветок у жаркого костра, предавалась молитвам при каждом трудном случае жизни — и других средств отвратить напасти не знала. Была она раз и навсегда испугана событиями двадцатилетней давности. Тогда город тоже ходил ходуном, горели дома. Правда, не стоял на рейде грозный заморский флот, не скакала по улицам закованная в броню конница Запада, — но пережила Евдокия достаточно. Буйная столичная чернь свергла ненавистного василевса Андроника: возили его по городу на верблюде, и каждый встречный норовил бросить в императора камень, ударить его, пырнуть ножом. Так и содрали с Андроника всю кожу с мясом, и он умер. Евдокия донашивала тогда Зою; наверное, от материнских волнений девочка родилась беспокойной, — но, слава Богу, волей и твёрдым характером в отца…
Дорого стоила мятежным константинопольцам Андроникова кожа, кровь потянула за собой новую кровь. После замученного василевса был коронован муж знатного рода, Исаак Ангел. Он вызволил из языческого плена своего брата Алексея, — а тот в благодарность ослепил Исаака, сбросил с престола, заточил в монастырь и сам начал править империей. Сын Исаака, именем также Алексей, сбежал в край франков — и два года назад вернулся с флотом и армией чужеземцев, прогонять узурпатора. Должно быть, помогла ему сестра Ирина, бывшая в одной из варварских стран василиссой[24]…
Зоя, как и все знатные девушки, никогда не выходила из дома дальше, чем в монастырскую церковь, на рынок или в баню, да и то — прикрыв голову мафорием, в кругу служанок и вооружённой стражи. Но двухгодичной давности приход заморских кораблей был особым случаем, чуть ли не весь город устремился к гавани Халкидон. Тогда она упросила отца взять её с собой.
Вдоль берега, колыша значки и штандарты, стояли войска василевса; но с высокого бугра Зоя видела, как, сплошь заполнив порт, покачиваются громадные, словно дворцы, военные суда. Среди них были и длинные, с сотнями вёсел, и вовсе диковинные, подобные круглым деревянным циркам. Отворялись скрипучие створки на корме, выползали оттуда языки трапов и съезжали по ним с гулким топотом безликие куклы в шлемах-вёдрах, на могучих толстоногих конях, крытых широкими попонами. Развевались плащи — белые с красными крестами, чёрные с белыми… Пехота в длинных кольчужных рубахах цепями шла на берег по воде, выставив щиты и одолевая прибой.
Толпы на прибрежных высотах ждали, когда начнётся схватка. Внезапно, не стерпев приближения лязгающих кукол, дрогнули ряды ромейских солдат; зашатались знамёна. Отряды храбрейших, гвардия василевса в золочёных доспехах — смешались, хлынули прочь от пенной полосы наката. Ощутив смертную тоску, будто прозревая своё будущее, зарыдала, обняла отца Зоя…
С тех пор франки, стоя лагерем у Влахернского дворца, часто будоражили столицу. Узурпатор то пытался помириться с ними, щедро платя, то отбивал атаки. До поры, до времени война замирала у глухих, обитых железными полосами ворот мрачновато-роскошного дома в квартале Карпиан, близ площади Быка. Зоин отец, патрикий кир Никифор Аргирохир, был одним из немногих высших сановников, имевших право парисии — прямого, откровенного разговора с монархом. Прочим придворным, по уставу, надлежало льстить и смягчать правду… Властный Никифор походил на свой дом-крепость, он внушал людям трепет; даже приятные ему женихи обходили Зою, чтобы не обзавестись подобным тестем. Она давно считалась вековухой, подруги рожали в четырнадцать…
Однажды ночью, устав жить в постоянном страхе, сбежал на корабле бесчестный император Алексей, низость свою подтвердив тем, что прихватил и казну. На трон, как соправители, разом взошли слепой Исаак и его сын, приведший чужестранцев. Казалось бы, добро восторжествовало, и франки могли возвращаться с флотом восвояси, — но они с ножом к горлу потребовали от царей немыслимой награды за свою помощь. Начались стычки, горячее прежних, между западными и императорскими войсками. После одной из них запылали кварталы от бухты Золотого Рога до Мраморного моря; огонь гулял вокруг ипподрома, обращая в уголь дворцы на главной улице, Месе. Тогда впервые заколебался, утратил часть хмурого величия кир Никифор. Порою Зое казалось, — хоть она и гнала кощунственные мысли, — что не одна лишь забота о поместье срочно заставила отца выехать под Фессалонику…
А сегодня утром близко загрохотали копыта, мужские ужасные голоса разразились чужеязычной бранью, и вдруг бухнуло… Наскоро сделанный из какого-то бревна таран крушил ворота, пока они не уступили. С дружным торжествующим рёвом ввалились солдаты — и тотчас воронёными жуками засновали по обоим этажам. Слуг они зарубили походя; спешно и буднично вышибали двери, взламывали сундуки, разбивали шкатулки, ища сокровищ…
Жёлтая, будто яичный желток, была борода у вожака грабителей. Он спустился в домовую церковь, подобный шагающей статуе, в кольчуге с головы до пят, в белом плаще до полу. Зычно перекликаясь, вбежали за ним воины. Заверещала средняя сестра Феофано, её наотмашь полоснули мечом. Франки бросали в мешки подсвечники, пробовали на зуб золотые чаши-потиры, обдирали кинжалами оклады икон.
С отчаянным кошачьим визгом бросилась всегда тихая мать на убийцу Феофано, сбила воина с ног… Припав к ковру за ракой со святыми мощами, Зоя постаралась сжаться в комок. Слышала, как перерезали горло матери, как та хрипела, захлёбываясь кровью. Топоток — видимо, метнулась к дверям младшенькая, София; свист клинка, скотский хохот…
Шаги приблизились и остановились над Зоей — хмельные, не очень верные и оттого нарочито твёрдые. Смех; непонятные пьяные слова с доступным, однако, выражением: во, гляди-ка, девка! Ну, сейчас позабавимся…
Когда окончилось надругательство, вдруг вполне холодно вспомнила Зоя историю изнасилованной Лукреции[25] и спросила у себя: достанет ли ей мужества не влачить позор и окончить жизнь подобно жене Луция Коллатина?… Но франки взяли всё на себя. Тут же, у алтаря маленького храма, рядом с трупами матери, сестёр и монахинь, истерзанное тело Зои приняло, как желанную милость, укол под левую грудь специального кинжала, которым добивали поверженных врагов, — узкой, словно игла, мизерикордии.
Месть — это блюдо, которое надо подавать холодным.
Май — последний в моей жизни.
Как ни странно, после прошлогоднего полёта под Чучин я привязался к неухоженной природе вне домоградов. Порой выбираюсь в пределы Троеречья — в лес, на безлюдную поляну, к забытому озеру с перезимовавшими листьями кувшинок… (Теперь понимаю — предчувствуя своё злое дело и скорый конец, я прощался с родной землёй, куда уходили мои корни даже сквозь тысячи этажей домограда.) Цветёт акация вовсю, начинает плавать над обочинами пух тополей. В медовых неподвижных майских днях есть обречённость.
Вот уже почти год я с большим, нелегко дающимся достоинством держусь при встречах с Крис. Принятое в глубине души жёсткое, однозначное решение подсказывает: не меняйся, будь ровен, не спугни!.. Она всё так же дружелюбно-снисходительна, в меру откровенна; мы по-прежнему болтаем, ходим в кафе, реже — в живой театр. Крис немного удивлена, что я более не добиваюсь её близости — и даже, по женскому обычаю, слегка поощряет меня…
Сразу после Майских Костров, перед Днём Победы, предлагает встретиться Балабут. Что ж, я готов выдержать и эту пытку. Даже интересно проверить себя при таких температурах и давлениях. Тем более, что конец близок. А может быть, в моём интеллигентском нутре остывает решимость, и надо разогреть её огнём ненависти…
Северное крыло, 31 уровень, ресторан «Каменец». Под кирпичным сводом, в блике подвесного железного фонаря со вставленным фитилём, за дубовым столом, перед дымящейся глиняной кружкой я ожидаю врага. Зал погружён в фантомную среду: за окном, узким и высоким, по крепостной стене похаживают в кунтушах усатые польские жолнеры, распоряжается ими офицер в шлеме и латах — видимо, наёмный, с Запада… Говор, топот сапог и иные звуки приглушены, чтобы не мешать разговору клиентов. Впрочем, ресторан почти пуст, воркуют по углам одна-две парочки.
Наконец, опоздав на двадцать минут, входит полный, лучащийся добродушием, обросший белёсой бородкой «Надсон». В своем безумном самомнении считая других пешками, он и не думает сомневаться, тревожиться… Чего уж там! Для Генки то, что Кристина держит меня на коротком поводке, такая же непреложная истина, как его полная постельная власть над Крис. Ну, утешайся, недолго тебе осталось…
В просторной жемчужно-серой паре, с синим галстуком-бабочкой на крахмальной груди, он грузно садится и тоже заказывает дивный подогретый напиток по казацкому рецепту — варенуху. Отмечаю изысканный вкус Балабута: его дезодорант пахнет неспелой малиной, это явный спецзаказ биопьютеру парфюмерной фабрики. Подсказка любимой? «Хочу, чтобы от тебя хорошо пахло…»
Поковыряв вилочкой фаршированный балажан, он без предисловий излагает то, ради чего со мной встретился. Генка служит в домоградской миссии Объединённой Восточной церкви, инженером видеомонтажа, — выпускает слащавые витаклипы о Пути Христа в Шамбалу, над которыми сам потешается. Не то нужно «Надсону», весёлому безбожнику. Желает он, не более и не менее, как с моей помощью выйти в федеральный эфир! Недавно я стал делать очерки для правовой программы, принимаемой по телевиту от Любляны до Хабаровска и от Нарьян-Мара до Кабула…
Сладострастно играя со своей будущей жертвой, вроде бы и не думая возражать, я наивно спрашиваю, зачем ему эфир.
Ну, это просто. Я беру интервью у преступника, гуляющего на свободе, а преступник высказывает на весь Русский Мир своё кредо — взлелеянную многими годами теорию «щуки в море». В конце же он торжественно объявит, что перед зрителями — не Михаил Юрьевич Надсон, а находящийся в розыске Геннадий Фурсов! Моё дело — после монолога обеспечить Генке красивое отступление, затем новый комплект документов и, соответственно, ещё одну новую внешность. Тогда Балабут уйдёт, и больше никто никогда не увидит его в Киеве. Не здесь решаются судьбы мира… Фурсов исчезнет, слово его твёрдо. «Но сначала ты устроишь мне бенефис…»
Я безмятежно киваю, прихлёбывая варенуху. «А что это значит — щука в море?» Фурсов охотно объясняет. Он надумал эту теорию в тюрьме, подобно автору «Города Солнца»… (Ах ты, наглая хвастливая тварь!) Каждый общественный уклад несёт в себе семена собственной гибели, и она тем вероятнее, чем лучше устроено общество. Мы уже полтораста лет живём, точно в теплице, — ни войн, ни эпидемий, ни экономических кризисов… Тайфуны и землетрясения подавляем в зародыше, а бывший военный арсенал ракет с антивеществом, плюс всякие лучевые новинки, хранится лишь затем, чтобы расстрелять любое космическое тело, хоть с Юпитер величиной, вздумай оно угрожать Земле. Что ж! Это значит лишь одно: мы защищены от всего известного. А как насчёт сюрпризов? Пишут, например, о возможном появлении некоего биопьютерного демона, куда более опасного, чем информационные вирусы прежних веков; о нарастающей апатии — угасании в тепличной среде всех людских чувств, о потере любви к жизни. Словом, общество, для его же пользы, надо взбодрить и привести в боевую готовность. В процветающей и просвещённой федерации, где даже дети разучились кричать и драться, немыслимы ни бунт, ни вспышка религиозного фанатизма, ни политический переворот. Значит, оздоровительную бурю должен вызвать преступник! Он и есть щука среди сонных законопослушных карасей. Может быть, бунтарю-одиночке удастся стронуть первый камешек лавины. Всё рухнет, начнётся новый виток хаоса, войн, великих подвигов и злодейств. И это прекрасно! Лишь в трагическом обновлении — залог выживания человечества, сохранения вкуса к бытию у миллиардов людей…
Какая рассудочная, далёкая от жизни чепуха, — молча поражаюсь я. Это Женька-то Полищук, переселившийся в Космос, и некрасивая красавица Лада, и Хрузин — ходячая энциклопедия джаза, и вдохновенный хозяин ЦУД Боря Гринберг, и строители «Титана», и те, кто на нём полетит; и все, все в нашем Русском Мире, пролагающие дерзкие пути сквозь горы, несущие полярный лёд в пустыни и саженцы сверхстойких садов в тундру, — это они-то теряют любовь к жизни?! О, злополучное ничтожество с искалеченной душой, мнящее себя сверхчеловеком и потрясателем вековых устоев…
Внезапно для самого себя спрашиваю:
— Ладно, ты уедешь… начнёшь этот свой виток хаоса… а она что будет делать? О ней ты подумал?…
У «Надсона» и поросячьи ресницы не вздрагивают. Вкусно отпив сразу полкружки, Генка отвечает:
— Да долго ли слетать друг к другу, в наше-то время!..
Отчётливо вижу: врёт. Просто боится, что я сообщу о его подлости Крис, и ему придется тратить силы, восстанавливая свою власть над рабыней. Говаривал ведь мне же, при других обстоятельствах: «Постоянство — вариант застоя, даже корень слов одинаковый»…
Я делаю вид, что принял эту версию, и бросаю в рот маслину не без внутренней усмешки: надо же! Человек ещё раз приговорил себя к смерти…
Остановка. Яркое видение гаснет.
…Всё меняется вокруг меня, в мире загробья, который я привык считать неизменным. Быстрее прежнего мигает серый стробоскоп; пульсирующий гул пронзительнее, выше, словно и он ускоряется… Что ждёт впереди? Взрыв, катастрофа и отсутствие меня? Возвращаюсь к своим начальным страхам: все эти годы мрачного мерцания, вместе с проблесками восстановленной жизни, могут быть лишь сотыми долями секунды, идущими, пока не разбрызгался окончательно мой мозг вместе с обломками упавшего минилёта…
Порой, склоняясь к буддийским моделям бытия, уговариваю себя: потерпи немного, — быть может, впереди ослепительный свет и блаженство подлинной нирваны. А что, если совсем иное? Ни рай, ни ад, — нечто неведомое религиям и недоступное уму человека?! Страшно, о, как мне страшно…
…Ничего не случается. Я снова в родном домограде. Но события в самом деле бегут всё быстрее! Впрочем, они и были такими, мои последние дни во плоти. К развязке, к развязке мчалась моя земная жизнь…
Столик в «Каменце», встреча с Балабутом. Жуя солёные орешки, он рассеянно следит за солдатами на стене, — а те, в свою очередь, сбились в кучу и созерцают что-то на невидимом нам просторе за крепостью… Вот один отбежал, другие торопливо заряжают длинные, неуклюжие ружья.
— Наверное, турки подходят, — предполагаю я. — Там погиб знаменитый пан Володыёвский, и его могила там же…
Ему плевать на пана Володыёвского. Равнодушно отвернувшись от фантомов, Балабут объясняет, что может произойти в случае моего отказа снова помочь ему. Просто-напросто в управление ПСК и в дирекцию телевита одновременно пойдет некий текст. Жизнеописание безупречного законоведа и журналиста, который выправил липовые документы и помог сменить внешность беглому преступнику.
— Но это же, старик, сам понимаешь, не о тебе, — тебе я свято верю, — а о ком-нибудь другом на твоём месте, кто захотел бы меня подставить…
«Ну и свинья же ты», говорю я вполне добродушно, без обиды или злости. Их и вправду нет, какая там обида на практически мёртвого человека!.. «Нет, брат! Свинью я сейчас закажу, в смысле свинину с грибами и кашей», беспечно отвечает Генка. «А я — щука в море…»
Почему, — спрашиваю себя до сих пор, — почему не пошёл я тогда лёгким, доступным путём психокоррекции?! Полчаса в искусственной матке — регенераторе, и всё: нет больше ни Кристины, ни «Надсона», ни любви, ни ревности, ни едких воспоминаний… То есть, живут двое моих знакомых с такими именами, но не вызывают у меня даже слабого интереса.
Может быть, я всё же боялся шантажа? Да нет, не слишком. Скорее всего, после коррекции я бы пришел с повинной. В психосоцконтроле, в домоградском и киевском самоуправлениях чтут и меня, и — тем более — моего отца, почётного пенсионера, бывшего главу службы грузовых лифтов Печерской башни. Следственный биопьютер, сняв эмоциограмму, подтвердит чистоту моего раскаяния, а этого достаточно, чтобы суд, при желании, мог оправдать правонарушителя. Словом, если бы и пошатнулась моя жизнь, то ненадолго и не трагически. Ну, посидел бы годик без собственного эфира…
Тогда — почему же всё-таки я избрал и осуществил убийство?
…Есть одна догадка, и, по-моему, правильная. Столь же истово, как Фурсов, невольная жертва потаковщиков-взрослых, сызмальства мечтал стать «щукой в море», — я жаждал стройного безупречного порядка в нашем обществе, того самого конфуцианского ли, которое есть и ритуал, и дисциплина, и человечность. Я был эстет законности. В преступниках и вообще бунтарях мне виделись черви, точащие ствол могучего, обсыпанного плодами древа цивилизации. Крис, хоть и не была преступницей, своим аморализмом, безудержностью животной страсти как бы ставила себя вровень с древоточцами. Решив покарать обоих, я не столько мстил за свои муки, сколько восстанавливал некую высшую справедливость. Сменив гнев на милость, тем более, с помощью регенератора, я попрал бы свои главные принципы, — а значит, адски страдал бы до конца дней.
…Зачем скрывать от самого себя? Гибели этих двоих я желал ещё и по другой причине. Если я сознаюсь и «Надсон» загремит на принудительную нейросанацию, — ненависть Крис ко мне будет испепеляющей. Через год, через пятьдесят лет или через триста, но Кристина сведёт со мной счёты. Будет нянчиться с Балабутом, как бы тот ни изменился после чистки мозговых подвалов… и готовить месть мне, точную и бесповоротную, словно сама смерть! Баба, самца которой обидели, изувечили, — это враг наигрознейший, время её не смягчает!..
Как бы то ни было, я намеревался убрать обоих.
…В ресторане я обещаю Фурсову всё, что он хочет. Вытащив уником, тут же перевожу на Генкин счёт еще некоторую часть своего энергоинформационного вклада. Сосредоточившись и послав ауральную команду, передаю 500 именных энифов в дар Михаилу Надсону. («Спасибо, старый, выручил; Крыська подкидывает иногда, но у меня большие планы…»)
В тот вечер мы расстаёмся спокойно и даже с рукопожатием.
…Всё. Отныне я кропотливо готовлю убийство, тихое, тайное и в принципе не раскрываемое. Успеху помогает случай. Странно, но факт: случай часто помогает тёмному делу…
24 мая — звонок от Балабута. «Завтра в 17.00 орбиком улетаю в Сталинград, на съёмку освящения нашего нового ашрама. Потом ещё деньков на пять — в Малайзию. Поплаваю в море, позагораю, и домой. А ты меня встретишь приятным сюрпризом, правда? Ну, чжу син фу[26]!»
Издевательски вежливая угроза… Но главное не это. Улетает Генка, и без Крис. Значит, сегодня — нежное прощание. И не иначе, как у неё. У «Надсона» тесновато, да и не любит Крис его холостяцкое логово…
Алиби я себе обеспечиваю — блеск! Занятно, что этому приёму меня научил, по другому поводу, всё тот же злой гений, Балабут… Разделяю объём своего домашнего биопьютера на несколько независимых частей. Одна из них ведёт поисковую работу в Цзиньване[27], причем программа составлена так, словно даю команды я сам. Другая часть посылает несколько витафонных вызовов — звонит в жилблоки, где заведомо никого нет! Моя фантомная фигура будет записана в памяти пяти-шести чужих витафонов… Наконец, третий, самый «умный» фрагмент должен отвечать на вита-вызовы извне. Моё изображение произнесёт моим голосом самые банальные фразы. Сюжет: я безумно занят, выискивая в мировой информсети что-то срочно необходимое, и прошу перезвонить утром. Зная примерно, кто может меня затребовать, я придаю лёгкое разнообразие ответам: кого назвать по имени, кого по имени-отчеству, с кем на «ты» и с шуточкой, с кем на «вы» и с извинением…
Далее. Портативный гармонизатор ПГ-З8. Месяц назад я украл его у Полищука, прилетевшего в отпуск из своего межпланетья. Женька разгильдяй, он всё теряет, — небось, хватился, поискал, да и рукой махнул… заказал в домоградском распределителе другой. Эту штуку применяют там, где нет регенераторных клиник, однако требуется срочное — как правило, местное — лечение. В принципе, гармонизатор делает почти то же, что регенератор, в котором мы периодически обновляемся и омолаживаемся. Только он попроще и не справляется со слишком сложными хворями. Если человек, скажем, ранен, ПГ сканирует поражённый участок плоти, строит его атомно-молекулярную схему, превращает её из искаженной в нормальную, а затем — по этой модели собирает заново клетки; травма, понятное дело, исчезает… Но, если дать другую программу, — это называется «переставить полюса», — изящный аппаратик, похожий на старинные пистолеты, начинает дисгармонизировать ткани и органы, заставляет их видоизменяться и, в конце концов, превращает в труху, в слизь. Такое бывает необходимым для рассасывания опухоли или неправильно сросшегося перелома. Однако, если посмотреть под другим углом, «переставленный» ПГ — опасное оружие. Слава Абсолюту, что прошли времена жестоких спецагентов и террористов…
Я украл Женькин гармонизатор, предвидя развитие событий. И переставил на нём полюса. И программу для резонансного излучения подобрал такую, что ни один детектив не подкопался бы, ни живой, ни биопьютьерный…
К секции, где живёт Крис, вплотную примыкает сквер. Большие кусты жасмина уже осыпаны душистым белым цветом, однако липы ещё не цветут. Сгущаются сумерки снаружи, за прозрачными стенами уровня, но пока немного окон зажглось на гранях огромных секций. Зато реют, светясь, над центральной площадью фантомные фигуры и надписи, — скоро выборы в домоградский совет. Кандидаты предпочитают рекламировать не себя, но основателей учений; таков дух времени. Поэтому стоянку мобилей осеняет слоновий лоб Владимира Ульянова, дальше блещут круглые очки Махатмы Ганди. Среди мыслителей и политиков новых эпох выделяется фигура несколько абстрагированного, с геометрическими мышцами ангела, держащего на ладони земной шар. Значит, кандидат исповедует креализм[28], идею создания единой всеземной мыследействующей системы, Универсального Суперпьютера, и придания всем людям статуса раскрепощённых творцов, владеющих любыми средствами и энергиями. Очень популярное у нас движение. Когда депутаты местных советов проводят в своём кругу выборы второй ступени, формируя советы республик, — среди избранных преобладают креалисты; а после прошлых третьеступенных выборов много их вошло и в Высший Совет ЕАС…
Под самой стеной кусты сирени, — ржавый налёт на отцветающих гроздьях, — да не кусты, кряжистые деревья! Юнцом я многажды влезал по их узловатым стволам, и Крис отворяла мне дверь технической галереи. Это снаружи домограда её балкон висит над бездной, а изнутри невысоко, третий этаж… Мы любили романтику. Я таскал ей куски маминого кекса с изюмом и цукатами, — да что же это я делаю сейчас?!.
Чтобы отогнать колебания, вновь воображаю её в халатике, молящую этого урода провести с ней ночь… Регенератор можно запрограммировать не только на восстановление здоровых тканей и органов, но и на заданные свойства организма; для того есть специалисты — биокорректоры, биодизайнеры… Сегодня любой мужчина, проведав Центр Обновления, может выйти оттуда сексуальным гигантом… чем же берёт Генка, чем он держит Крис? Наверное, что-то изощрённое, темноватое, как все его дела и замыслы… Да пропадайте вы оба, ещё этим терзаться!..
Сирень преодолена, — я не потерял навыков детства. Отворить галерею несложно, замков уже лет сто, как не существует…
Небо за прозрачной наружной панелью, образующей как бы гигантские окна между тридцатиэтажками уровня, гуашево синеет, лиловеет; колдуют в нём светляки минилётов, плывут сияния тихих авионов и гравиплатформ. Быстро, бесшумно проскальзываю внутрь техгалереи, крадусь вдоль труб, несущих холодную, горячую, питьевую и радиоионную воду. На мне — джинсы, куртка, глубоко надвинутая шляпа; лицо в фантомной маске жгучего носатого брюнета, её проецирует маленькое нагрудное устройство «Протей», применяемое в витаклях для полного изменения внешности актёра. Без усилий проникаю в жилую часть…
Разве думает человек, что Мы никогда не соберём его костей?
Да, способны Мы подобрать его пальцы.
Мартовский снег мокр и липок. В заречье он лежит пятнами, на лугу обнажилась прошлогодняя жухлая трава. Снуют по пригреву паучки, расправляет крылья храбрая божья коровка. В мелководных озёрах зима ещё держится, уцепившись за берег фестонами рыхлого льда, но посередине вода уже свободна.
У лесной тропы отощалый волк принюхался, подняв и согнув переднюю лапу; сделал тревожную стойку, но убегать не стал. Пусть себе эти трое идут по своим делам. От двуногих резкий чуждый запах, но вреда они не приносят. Ещё и подкармливают, когда люты морозы… И волк трусцой пересёк дорогу двоим мужчинам и женщине в нескольких шагах перед ними.
Люди взглядами проводили облезлого, с пёстрыми боками зверя; женщина тихонько рассмеялась. Это был единственный за долгое время звук, кроме звука шагов, который издавала троица, идя через чёрный лес. Мужчины и женщина беседовали, усилием воли посылая друг другу ряды символов и чувственных образов. За долю секунды они могли сказать больше, чем уместилось бы в часе словесной речи. Молча цепочкой шагали трое, женщина впереди, — а кругом заливались, наперебой щебеча, возбуждённые солнцем птицы и с голых ветвей сыпалась гулкая капель.
На опушке замыкающий, рослый плечистый блондин с бородой-норвежкой, остановился и поднял руку, предлагая глянуть наверх. Резко выделяясь в чёрном плетении, кустилась на тополе салатовая омела. Образы, посылаемые атлетом-бородачом, стали сказочно-туманны: среди варварских дворцов на скалах, у холодного, синего со свинцом моря двигались огромные фигуры богов… Могучая Фригг, жена миродержца Одина, берёт клятву с животных и растений, металлов и людей, что никто из них не причинит вреда её сыну, юному красавцу Бальдру. И вот зловещий бог-урод, бог-шут Локи подсовывает слепцу Хёду острый прут из омелы, чтобы тот убил Бальдра… Омела убила весну! Знали древние норманны, что может сделать жёлто-зелёный паразит с беззащитными деревьями. Мы не рвём цепочку живого на Земле, не истребляем омелу, как вид, — но, по надобности, принуждаем её вести себя скромнее.
Одним боковым взглядом тёмно-янтарных глаз женщина сказала: «Хорошую сказку придумали твои предки, Рагнар, — мудрую!» «Продолжение того мудрее», был беззвучный ответ. «После гибели старого мира и рождения нового ожили и Бальдр, и убийца его Хёд, и помирились между собой… Не то ли и мы готовим миру?» — Пожав плечами, она улыбнулась — очень яркая, высокая крупно-кудрявая брюнетка. «Не радуйтесь заранее», — бросил предупреждающую искру второй мужчина, хрупкого сложения, синеглазый и бледно-смуглый. «У нас всё может быть неизмеримо сложнее, чем в мифах…» — «Справимся, Макс», весёлым сиянием ответила женщина. «Справиться-то справимся, Ви, — но какой ценой?…» (Мрачно-красноватые оттенки в зарнице последней мысли.)
Держа руки в карманах короткой пушистой куртки, Ви шла легко, словно приплясывая; длинные ноги её, в узких вельветовых брюках, едва касались земли. Вот — перемахнула лужу, одновременно уклоняясь от куста шиповника… Массивный Рагнар, напротив, шёл тяжело, неуверенно, будто после болезни. Солнце принудило его распахнуть полушубок и сдвинуть вязаную шапочку с шишковатого лба. Несколько раз Рагнар споткнулся, однажды так, что Максу пришлось ухватить его за рукав и удержать от падения. Сам Макс двигался немногим менее ловко, чем Ви, но как-то странно скользя, точно перетекая с места на место: был тут, смазался — и возник впереди…
Не выдержав, Ви послала Рагнару мозаику насмешливых шаржей со смыслом: «Чаще, чаще надо возвращаться в плотное тело, дружок! Теряешь форму. Как будешь общаться с новенькими? Им вряд ли внушит доверие бесплотный дух…» — «Извини, но действительно не люблю: будто в каменную глыбу втискиваешься и катишь её, катишь…» Увидев ответ, забавную фигурку Сизифа[29], толкающего в гору круглый камень, Ви предложила: «Ну, видоизменись, стань юным и стройным». — «Не могу, солнце, привык за столько-то лет. Да и Наиля меня только таким любит…» — «Тогда мучайся и молчи!» — молнию притворного гнева метнул Макс. «А я так и делаю, это вы пристаёте…»
Описав вокруг лесного массива длинную дугу в поисках добычи и не найдя ничего достойного внимания, кроме одной полёвки, лишь раздразнившей аппетит, — волк выбежал было на песчаную пустошь, но притормозил у её края и даже уши прижал. Творилось тут что-то непонятное и неприятное, вот уже несколько дней и ночей… вроде и нюхом не почуешь, и слуху, и зрению недоступно, а вот поди ж ты: будто сам воздух над пустошью переменился, и бьётся, и пульсирует в нём что-то, напоминая о летних грозах, о страшных искрах с неба, но намного, намного сильнее, огромнее, чем гроза… Такое делается над песками и кочками, что невольно всё волчье естество пробирает дрожью и становится дыбом плешивая шерсть!
Волк исчез быстро и бесшумно, как появился, — а люди остановились при выходе из лесу. Со своим чутьём, в миллион раз более острым и многообразным, чем у зверя, они видели бешено вертящийся энергетический смерч, скрученное в хобот пространство. Чудовищный щуп извивался, тонким концом вынюхивая что-то сквозь песчаные бугры с редкими кустами, сквозь грязный ноздреватый снег в оврагах. Выше облаков смерч расширялся в воронку без краёв, слитую с тем могучим, огромным, что давало силу щупу-искателю…
С характерным жёстким звуком Рагнар огладил бороду; Ви, взяв под руку Макса, щурилась внимательно и восторженно. Лучше двоих остальных она ощущала верчение поисковика, утоньшавшегося книзу до диаметра меньшего, чем у атома. Ей также было явлено то, что привлекло сюда внимание Сферы: пощажённые временем следы человеческого тела. Некий объём почвы включал в себя нужные пропорции веществ, когда-то слагавших плоть и кости. То, что было рукой, касалось зеркала подземных вод; сквозь химический призрак мозга прорастали корни ивняка. Людская органика мешалась с остатками металла и псевдоживой ткани, — человек погиб вместе со своей транспортной машиной… Информации было почти достаточно, однако работа предстояла тончайшая. Смерчу надлежало здесь крутиться и ввинчиваться, выискивать и собирать ещё не один день…
Снежинка упала на густые изогнутые ресницы Ви, женщина смахнула её пальцем. Последний, беспомощный снегопад, по пути выпитый солнцем… Они посовещались не более трёх секунд, сказав друг другу больше, чем слова передали бы за день. Вмешиваться не было нужды, не следовало изменять внезапными решениями выверенную, в каждый миг предельно обоснованную волю Сферы.
Задумавшись, прервав мысленный диалог, они вновь ступили на лесную тропу. Вела, как прежде, Ви; за ней беззвучно, улыбаясь неведомо чему, скользил самопогружённый Макс. Последним, шумно дыша, топал Рагнар, озабоченный тем, как бы не вышла из повиновения громоздкая телесная машина, столь редко пускаемая им в ход…
Да, каждый на обратном пути думал о своём. Но все возвращались мыслями к одному и тому же. В миллиардах километров от них, в средоточии Сферы Обитания уже завязывались новые отростки, щупы-поисковики. Ещё немного, и вонзятся они в рощу диких олив у бухты Золотой Рог, в сырые джунгли Индокитая; зависнут над обновлёнными, как ценное наследие прошлого, пирамидами Юкатана и над громадным городом-музеем у хмурой Темзы. Кажется, ещё один смерч будет шарить поблизости, среди древних пустынных холмов днепровского Правобережья…
«Главное, чтобы в этот раз всё было без трагедий», сказал-подумал Макс. Иные молча кивнули.
Донёсся отчаянный крик зверька, попавшего в крепкие челюсти. В ближнем яру волк нашёл-таки себе добычу.
Но каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал:
Трус — поцелуем, тот, кто смел -
Кинжалом наповал.
Пока я лез по сирени, ненароком сломал на груди устройство «Протей»; исчезла с лица маска большеносого, губастого кавказца. Ну, ничего, здесь уже не важно…
Семейный жилблок Щусей, как принято, двухэтажный, с квадратным внутренним двором. Перехожу на галерею, поверху обходящую двор; осматриваюсь. Мягкий, ниоткуда льющийся свет. Внизу лепечет фонтан, орошая веера пальм и бороды многолетнего плюща. Вот и окно гостиной Крис. Светится слабо, едва заметно… Я знаю, они оба там, — из ближайшей кофейни проследил приход «Надсона». Родители снова на какой-то дальней стройке, раздолье нашим голубкам! Окно не прозрачно — окрашено золотисто-розовым. Сделали себе интим…
Генкин голос мне не слышен, да он и вообще-то негромок и глуховат. Но вот я различаю смех Крис, грудной, лукавый, полный соблазна. Смех для возбуждения любовника… Так не смеётся женщина наедине с собой, скажем, читая забавную книгу. Так никогда не смеялась проклятая моя любовь, говоря со мной.
И такие картины рисует этот смех в моём пылающем мозгу, что я, уже ни о чём не думая и ничем не смущаясь, начинаю готовить свою месть.
Прежде всего — извлекаю из сумки, кладу рядом и включаю то, что принёс вместе с гармонизатором. Штука, наверное, попроще, чем прибор, которым Фурсов некогда подавил сигналы ВББ юной балеринки, — но тоже действенная. Проверял на своём вживлённом блоке. Изготовлять поручил домашнему роботу — по схеме, извлечённой из исторической части Цзиньшидывана: простейший генератор радиопомех. Потом в памяти робота стёр это задание… ах, какой из меня вышел бы преступник! Включаю… Ну, теперь хоть заживо режь эту парочку там, за окном, — ни один сигнал не дойдёт до наших хранителей…
Наконец, вынимаю главное своё орудие, ПГ-38. Приставляю ствол вплотную к окну. Тонкий лист капиллита, конечно же, не преграда…
Счастливый стон Крис заставляет меня решительно положить палец на сенсор.
Получите! Конструкция довольно старая, не ауральная: я держу палец прижатым до тех пор, пока мощность излучения не достигает предела.
Кажется, они лишь начинали сладкую игру, медленно, с шуточками раздевая друг друга… Под первым натиском лучевого потока вроде бы ничего не меняется: шорох одежды, смешки, страстный шёпот… Но я-то знаю: дело пошло! Программу я выстраивал долго и тщательно, справляясь со специальными источниками. Никакого разрушения тканей, за него следствие мигом уцепится: просто — биохимическая модель испуга! Враз напрягаются все мышцы, надпочечники выбрасывают фонтан адреналина, побуждая тело к смертельной борьбе неведомо с кем; изнемогает сердце, рассылая побольше крови к органам — общая мобилизация, тревога, аларм!.. Психическим отражением должен быть дикий, беспричинный ужас. Вот уже Генка, задыхаясь, спрашивает: «Что с тобой? Ну, в чём дело? Тебе что, плохо?…» В ответ — стон сквозь зубы… «ах!» — и ничем не сдерживаемое, бурное рыдание. Ну-ка, у кого первым не выдержит сердечко? Пишут, что женщины выносливее… Сейчас проверим!..
Меня буквально разрывает пополам. Спешу покарать «предателей» — и в то же время жажду их раскаяния. Вот бы приползли сейчас, раздавленные внезапным кошмаром… особенно она! Я простил бы, конечно, простил… но уж заставил бы поваляться в ногах. А потом — пусть убираются с глаз долой, вон из города… пусть живут, где хотят, как хотят, лишь бы я их не видел… Да спасите же себя, идиоты, — и меня спасите от того, что неминуемо, по свершении, разрушит мою психику, отравит память!..
Не спасли. Тени мечутся за капиллитом, кричат хрипло. Один раз чьи-то кулаки ударяются о золотисто-розовую преграду; я невольно отскакиваю, задрав кверху ствол. Но нельзя уже отступать, некуда… Если сейчас пощажу, — дознаются, додумаются… умны ведь оба…
Опять прижимаю оружие к окну.
Первой всё же затихает она, с сердцем, лопнувшим от чрезмерных усилий. На то и расчёт… Генка тоже смолкает на секунду, ошарашенный Крыськиной смертью. Ну, пусть звериную свою, «щучью» свободу он ценит дороже, — но ведь по-своему, насколько способен, любит!.. Каждому отпущена любовь, как и другие таланты, в определённую меру.
Затем, судя по звукам, Фурсов начинает трясти тело, столь отчаянно взывая — «Крыся, Крысечка!», что я на миг ощущаю себя просто изувером, монстром… недооценил я, что ли, его способность любить?…
Стремясь побыстрее всё окончить, я вновь лучом буравлю окно… но тут же снимаю палец с сенсора. Роняя мебель и ещё что-то звонкое, будто серебро, — невидимую посуду? — «Надсон» ломится вглубь жилблока. Зачем? Перестал надеяться на ВББ? Рвётся к уникому, вызывать помощь? Или просто, потеряв голову, бежит куда глаза глядят? Выяснять некогда. Живучий, зверюга, даром, что тощий! Боясь упустить главного врага, даю мысленный приказ окну — открыть мне проход.
Капиллит беззвучно лопается и срастается за спиной. Бегу, стараясь не смотреть на то, распростёртое на диване, почему-то с красным бликом на месте лица… Может быть, у неё перед смертью полилась кровь из глаз? Не знаю до сих пор…
Генка заперся в санузле. Подавляю истерический смех: неужто Фурсова с горя неудержимо понесло? Достойная такой твари кончина — на унитазе…
Некоторое время прожариваю резонансными волнами бледно-сиреневую стену санузла. Она звуконепроницаема. Решив, что враг уже либо мёртв, либо предельно обессилен, командую стене расступиться.
…Ничего более ужасного я и представить себе не мог. Подвинув табуретку, Фурсов-«Надсон» встал на неё; из собственных, нарочно прихваченных подтяжек сделал петлю и, привязав её к головке ионного душа, повесился. Под голыми качающимися ступнями набегает лужа мочи.
…Степан Денисович.
Оказывается, он стоит за моей спиной в зелёном халате, — давно ли? — сутулый и дрожащий, словно на морозе, с мутными озёрами в подглазных мешках.
Когда проходит первая встряска, чуть не лишившая меня чувств, я вполне машинально и — надо же! — уже привычно поднимаю гармонизатор к груди Щуся. Для его сердца хватит и пары секунд…
— Убери дуру, — шелестит старец, птичьей коричневой лапой отводя ствол. Рот его парализован, лишь правая сторона кривится улыбкой. — Я не стукач, понял? Не видел ни х…, не слышал…
Стыд обваривает меня с головы до ног. Больше нет рыцаря без страха и упрёка; отныне я — собрат по духу Стёпки Щуся с Подола, хозяина секс-шопа и друга последних киевских бандитов.
— А я всегда знал, что ты такой… — Он медленно смеётся, словно скрипит древняя рассохшаяся дверь. Давно пора в регенератор, на всеобщее и полное обновление… чего ждёт? Видно, продлевать жизнь уже невмоготу, а оборвать её жутко. — Тебе попадись… тихушник! — Богомол опять скрипит, и я не могу понять, знак ли это презрения или восторга. — Как Бог черепаху… ти-ихо!
Его особенно радует тишина моих действий. О, позор, позор… Но вдруг я понимаю, что на Щусевом черепе с присохшей кожей — не улыбка, а гримаса скорби.
— Да, любил я Кристинку, хлопец… и того тоже… Видно, так карты упали. Твоя взяла, сучонок. Вали, вали отсюда! Сказал, могила…
…Я верю в братский бандитский нераскол Степана Денисовича, — ПС-контролёров он и за людей не считает, — но всё же не могу оставить старика в живых. Расплакавшись над телами, чёртов рамолик[30] может вызвать экстренную помощь, и регенератор мигом воскресит свежие трупы. Все мои мучения, вся внутренняя ломка безупречного жу, ставшего убийцей, — окажутся бесплодными. Лишь пролежав много дней в пустом жилблоке, тела станут напрочь непригодными для восстановления. А оно так и получится: родителей не будет до Нового года, «Надсон» официально в Сталинграде, пращур из дому не выходит уже лет сорок. Чисто сработано — чище не бывает…
…Щусь и слова не говорит, когда я приставляю к его рёбрам нагревшийся ПГ. Лишь усмехается с пониманием, кривее и злее прежнего. Палец на сенсор… Двухсотлетнее иссохшее тело оседает беззвучно, словно упал пустой китайский халат.
Вернувшись на галерею, я выключил и спрятал в сумку генератор помех. Я был свободен. Подозрения в мой адрес? Ausgeschlossen[31], как говорят немцы. Я действительно образцовый журналист-правовед, без пятнышка на биографии. «Надсон» в последние месяцы был признанным женихом Крис, я же оставался для всех её школьным другом, так сказать, предметом душевной обстановки, никак не годным на роль Отелло. Пока ехал и шёл по домограду, лицо моё подвижной маской скрывал «Протей»; за тем, как я влезал по сирени на техгалерею, не проследил ни один человек. Скоро окажусь дома; одежда, обувь, ПГ и прочая машинерия мигом отправятся в высокочастотную печь… какого лешего?! Модель смерти Крис и Балабута следственный биопьютер выстроит по принципу наибольшей вероятности: волнение перед разлукой незадолго до свадьбы — некий стресс на интимной почве (сексуальный сбой, ссора, недоразумение?) — возможно, с позором прогнанный из постели, жених бросается в петлю — её сердце тоже не выдерживает — зрелище двух мёртвых тел, в том числе любимой прапраправнучки, лишает жизни дряхлого Мафусаила. Ничего себе, складно.
А что же вживлённые блоки, три сразу? Почему молчали, не сигналили? А кто их знает. Может быть, пролетал близко за стеной большой авион или орбик заходил на посадку. Магнитное поле, что-нибудь в таком роде… Следов нет и быть не может. И скоро осел бы сей случай в городской Памяти, и пригождался бы в дальнейшем разве что статистикам да соискателям учёной степени в психологии…
Всё было так. Но не эти здравые (для преступника) мысли приходили мне в голову, когда, сам не зная почему, рванулся я не домой, а на 156 уровень, в ангар прокатных минилётов.
Когда просторная кабина лифта взлетала по прозрачной шахте на очередной уровень, застывая и раздвигая створки, — в каждом новом входившем пассажире видел я оперативника. Все мои уловки вдруг показались сущим младенчеством рядом с биопьютерной, пси-локаторной и прочей мощью ПСК. Я буквально слышал за собой оклики патруля, мои мышцы заранее цепенели, словно их уже коснулся арестный луч! Совесть? В тогдашнем состоянии ступора она меня не терзала… Нет, — что-то другое уверенно вело меня навстречу травам Тугорканова острова. Наверное, не был герметичен ПГ разгильдяя Звездочёта, или я его испортил, перенастраивая, и разрушительное поле хлестнуло и по мне!..
Помню, ненадолго вывело меня из ступора зрелище, мало с чем сравнимое по грандиозности. Над городом на север, в сторону Бориспольского космопорта, по закатному небу снижался орбик. Подумалось даже: вот сесть на борт такого — и долой от всего, куда-нибудь в Сидней или на Огненную Землю, где недавно завершён курортный комплекс Ушуайя… Но величаво ушёл серебристо-голубой сияющий корабль, подобный овальной жемчужине; лучи его прожекторов скользнули по домоградам (вспышки в мириадах стёкол), по зелёным просторам между ними — и вновь всё затмилось для меня…
Уже в состоянии некоей замороженности, вне реального мира, шёл я ко входу в ангар, — а вокруг на плоской кровле Печерской башни, в нарочно сгущённом воздухе шестикилометровой высоты, под искрящимся куполом защитного поля (оно же и источник света), среди огромных синих бассейнов и пальмово-орхидейных рощ с ресторанными столиками отдыхали тысячи домоградцев. Днём тут был солярий, но многие не расходились до утра… Выделяя для себя из общей нерезкости какой-нибудь кусок жизни, замечал я парней и девчат, обезвешивающих себя на специальном помосте и взмывающих, чтобы затем, пролетев немного и вернув вес, с визгом упасть в воду. Фиксировал игру детей с крошечными алмазнокрылыми эльфами, компанию поющих вокруг гитариста; прикорнувшую в шезлонге даму, моложавую с виду, но в условном бикини по моде 2080-х… Увидел вдруг смешную Ладу Очеретько, в чепце с кружевом и купальнике с панталонцами; рядом с ней — Равиля, впервые явленного мне без кителя, во всей красе тренированных мышц! Хватило ума не окликнуть их…
Всё. Охваченный сразу и жаром, и холодом, за алой чертой минидрома вынимаю свою уникарту, чтобы её прочли робосторожа; жду, пока с неё снимут ЭИ-плату за прокат; сажусь в подплывший по нумерованной дорожке минилёт, опускаю фонарь кабины и молча командую — на старт! В гуашевое небо с ростками звёзд и бледным серпиком юного месяца!..
К смерти.
Procul recedant somnia
Et noctium phantasmata,
Hostempque nostrum comprime
Ne polluantur corpora.
(Да отступят от нас сновидения и
призраки ночи, и укроти врага
нашего, да не осквернятся тела
наши.)
Такси останавливается; Алфред Доули и его племянник Фил Пенроуз выходят на мостовую. Они в глухом, тёмном и грязном углу Саутуорка, посреди кривой улицы, уводящей во мрак. Дымный свет выхлёстывает из приоткрытых дверей трактира, за дверями — гул голосов и пьяный женский смех. Разбрызгивая жидкую грязь, Доули быстро шагает к порогу; Фил, давно выпавший из действительности и видящий кругом как бы тени вещей и людей, едва поспевает за дядей, который всего час назад готов был отойти в мир иной.
Вот и низкий прокуренный зал; бедно одетые мужчины с трубками в зубах сидят, не снимая шляп, перед высокими кружками эля. С зоркостью сокола углядев от стойки пару вошедших джентльменов, засаленный хозяин перекидывает полотенце через руку и бежит к ним. «Чистых» гостей провожают к угловому столику на возвышении, подбежавший мальчишка тряпкой протирает кисло пахнущую столешницу; затем хозяин делает обратный рейс к стойке и возвращается с парой полных кружек.
Дядя Алфи шумно весел, лицо его багрово. Фил и в дни полного дядиного здоровья не видел старика столь радостно возбуждённым. Зловеще-буйная энергия лучится из Мастера Ложи; прихлебывая эль, он тараторит:
— Хорошо, что у нас, осквернённых, не положено навещать больного! Я просто счастлив, что лорд Нортбич больше не донимает меня кретинским изложением моих же мыслей. Кузина Лора, по моему примеру, срочно слегла, — надеюсь, врач подскажет ей самую модную болезнь сезона. Но больше всех меня порадовал Джек Мэтлок. Теперь, когда он пропал, ты унаследуешь хотя бы остатки моего винного погреба!..
Для каждого из адептов ложи «Тьма Пробуждённая», людей странных и скрытных, дядя находит едкое словцо. Но вдруг умолкает Доули, и взгляд выпуклых бульдожьих глаз его, с отёчными веками, словно тепловой луч из романа Уэллса, начинает ровно, тяжело двигаться по залу…
Остановился взгляд. Под лестницей на второй этаж, в самом тёмном углу, жарко спорят двое, сильно подвыпивший моряк в бушлате и клеёнчатой шляпе и не менее хмельной здоровяк-докер в куртке, с грязным шарфом вокруг шеи. Речь идёт о том, кто выиграет завтрашний бой в сарае у некоего Тэда — Длинный Джим Коэн или Санди Железный Крючок, и какая будет победа, чистый нокаут или только по очкам. Моряк утверждает, что Санди «накидает Джиму плюх»; докер столь же уверен в судьбе Крючка быть размазанным по рингу… Должно быть, предстоит бой боксёров-любителей, кумиров портового люда.
— Клянусь Денницей[32], как всё просто!.. — лихорадочно шепчет Доули, сжимая запястье безучастного Фила. Торжественно сияет крестом лучей его чёрный перстень. — Природа человека куда ближе к хаосу, чем мы предполагаем.
Встав, дядя Алфи решительно направляется к спорщикам.
— Эй, ребята! Я сорок лет ошиваюсь возле ринга, да и на нём бывал не раз, — но об этих ваших гусях слышу впервые. Как их там — Длинный Крючок и?…
Докер молчит, упорно глядя исподлобья; моряк же, напротив, выпускает клуб дыма из трубки в лицо Доули и внятно советует «старому чучелу» убраться подальше.
Сквозь ступор доходит до Пенроуза удивление: у дяди незнакомый голос! Хриплый, задиристый, точно у природного кокни:
— Э-э, парни, я не хотел вас обидеть! Хозяин, ещё по кружечке нам всем!..
Пенный эль возникает на столе, точно по волшебству; стычка улажена, едва начавшись.
Подмигнув издали Филу, дядя подсаживается к спорщикам. Теперь они втроём сыплют боксёрскими терминами, фамилиями знаменитых бойцов-аматоров; Пенроуз в жизни не подумал бы, что старый колдун — такой знаток плебейского лондонского бокса!..
Обрывая трёп, Доули припечатывает мясистой ладонью столешницу.
— Ладно, друзья! Вижу, что вы знаете толк в добром мордобое. Это я отстал от времени, — ваши Джим и Санди для меня просто сопляки… Ну, да Бог с ними, поговорим о другом. Я сам за свою жизнь раз сто, или больше, перелезал через канат, — а вы? Сами-то продержитесь хоть один раунд? Глазеть-то на ринг да болтать потом всякий дурень может, — а вот подставить свою харю под кулак…
Фил отхлёбывает пиво, не ощущая вкуса, но его странный ступор постепенно проходит. Колеблется преграда, отделяющая адвоката от реальности; снова достигают нервов и тревожат цвета, звуки, запахи… Впрочем, пуще всего волнует дядя. Что это затеял старый дьяволопоклонник? На какие грехи подбивает наивных мужиков, перед которыми хозяин ставит новые полные кружки?…
Пара друзей азартно переглядывается, и более живой в общении моряк заявляет:
— Я знаю все трючки этого поганца, Джима, и не раз применял их. Выставьте против меня любого в моем весе, — кроме, конечно, профи, — и уж я стряхну с него пыль!..
— Так вот же он, — говорит дядя Алфи, указывая на докера. — Твой вес, до нескольких унций… А ну, помашите кулаками, ребята, внакладе не останетесь! Побеждённый получит от меня в утешение десять фунтов, а победитель — двадцать!
— Что? Драться прямо здесь? — таращит глаза тугодум докер, впервые вынимая изо рта трубку.
— Точно, дружище! И поскорее, а то я могу передумать и подыскать более смелых ребят. Очень уж хочется посмотреть на хорошую драку…
Все препятствия мигом снесены, точно тараном, увесистым, солидно-потёртым бумажником Доули. Хозяин, получив заверение, что любые убытки ему возвестят с лихвой, сам помогает оттаскивать столы и стулья. Моряк и докер уже на ногах, друг против друга; они разминают руки, их плечи сутулятся, будто у громадных обезьян, готовящихся к схватке.
Вот матрос сбрасывает свой бушлат с блестящими пуговицами, докер разматывает на горле шарф… Вокруг них — свист, гогот, выкрики: «А ну-ка, Билл, вытряхни клопов из этого тюфяка!» — «Ставлю шиллинг на старину Джо, кто против меня?» — «Да они с места не сдвинутся, надо прижечь им задницы кочергой!» — «Всыпь ему скорее, Билли, с меня выпивка!..» Люди встают возле своих столов, с шумом отодвигают табуреты; окриками и толчками отгоняют тех, кто застит даровое зрелище. Горят глаза у пожилой шлюхи в мятых кружевах, с яблоками румян на скулах.
Доули снимает галстук, закатывает рукава сорочки. Он явно готов сыграть роль рефери.
Наконец, Билл и Джо, ступая раскорякой и хмурясь как можно грознее, выходят на «ринг» — расчищенную середину зала. Рёв пьяниц становится оглушающим, Фил зажимает ладонями уши. И вдруг — вскакивает, решившись на поступок. Оттолкнув несколько человек, пробирается к дяде. Пенроуз окончательно очнулся и полон ужаса перед тем, что должно произойти. Будь он, Фил, проклят, если это не продолжение и развитие истории с цветочницей!..
— Дядюшка, ну, так же нельзя! — кричит он в красный мокрый затылок Доули. — Видите, какие они оба?… Пусть хоть протрезвятся! И ни помоста, ни перчаток… Давайте завтра снимем для них клуб… прошу вас… ведь вы уже здоровы!
Мастер Ложи на миг оборачивается к племяннику, и тот видит, насколько ошибся, объявив Доули здоровым. Выпученные глаза мертвы. За истерическим, натужным буйством — последний ужас и пустота.
Содрогнувшись, Фил отступает.
Рассудительности докера хватает на последний вопрос:
— А как мы будем, сэр… по-уличному или по правилам?
— Да как вас чёрт надоумит, — следует любезный ответ. Вынув из жилетного кармана часы на цепочке, Доули открывает их, пристально смотрит на циферблат — и неожиданно вопит с силой пароходной сирены:
— БО-О-ОКС!
Фил зажмуривается, словно в далёком детстве, когда к нему приближался отец с хлыстом… затем открывает глаза. Двое хмельных сорокалетних мужиков, знающих бокс лишь вприглядку, обмениваются неуклюжими, но всё более жестокими ударами. Вначале как будто робеют, даже виновато улыбаются друг другу, сделав выпад… Но вот, первым испытав сильную боль, докер взъяряется и бьёт от души. Тогда и матрос, утратив начальную скованность, начинает лупить наотмашь, беспощадно… Вопли зрителей нестерпимо режут уши, пуще всех надсаживается разрисованная шлюха. Билл, морской волк, хватается за расквашенный нос, кровь стекает по его подбородку; но вот — пришёл в себя, бьёт… Пытаясь заслониться чёрными от работы руками, Джо получает прямой в грудь и, отлетев, грохается под хозяйскую стойку. Гремят, разбиваясь, кружки. Джо встает на одно колено… шатается…
— Наддай, наддай ему, Билли! — осатанело кричит дядя Алфи, толстой лягушкой подпрыгивая на месте. — Добей этот мешок с дерьмом! Получишь не двадцать — тридцать фунтов за нокаут!..
Не сознавая, что он делает, влекомый одним порывом — прекратить, сейчас же прекратить этот ужас, Пенроуз бросается к матросу, перехватывает его кулак, о чём-то молит, заклинает… Хаос, клубящийся, воющий, безобразный, — чудовищная стихия, коей поклонялись и лорд Нортбич, и кузина Лора, и другие адепты во главе с Доули, — хаос царит в трактире. С быстротой пулемётной очереди проносится в памяти Фила то отрывочное, что знает он о дядином учении. Лживые и пустословные боги света, Осирис, Будда, Христос и прочие, ненадолго захватив власть над Вселенной, ведут миллиарды душ рабским путём. На нём люди избавляются от всего, что привязывает их к жизни, — от порывов, страстей, инстинктов, — чтобы, в конце концов, оставив тела, подпитать собой небесных хищников. Да, да, людские души — это лишь пища для богов-лицемеров!.. Он, Доули, вдохновлённый извне, зовёт начать иной путь: выпустить наружу позывы плоти, стать жадными до наслаждений, грозными и свободными, чтобы после смерти попасть не в духовный суп коварных «светлых», но, напротив, устремиться за пределы узурпированной Вселенной, в благодатный хаос. Там ждут иные божества; смелые души, освобождённые от плоти, станут для них не пищей, но воинством, которое однажды пойдёт на штурм мироздания. Вот сейчас, пав в бессмысленной драке, один из этих добрых простолюдинов, а то и оба устремятся этим путём. И за них ещё более, чем за соблазнённую цветочницу с Ковент-Гардена, боги тьмы — Истинные Владыки — будут благодарны дяде Алфи…
Несмотря на свой дикий азарт, носясь вокруг боксёров, между воплями кровожадного ободрения Доули всё чаще поглядывает на часы.
Легко отбросив Фила, будто вцепившегося кота, моряк с размаху припечатывает голову Джо к стойке; череп докера издаёт внятный треск, бедняга сползает на пол и застывает, нелепо извернувшись. Глаза его, закаченные под лоб, светят бельмами. Торжествующе кричит проститутка; кто-то выплёскивает на Джо остатки пива, надеясь привести в чувство.
— Держи, парень! Твоя взяла!.. — хрипит сплошь мокрый, свекольно-лиловый Доули. Словно ведомый магической силой, Билл приближается, окровавленными пальцами берёт у Мастера деньги. Ещё одну купюру Мастер бросает на грудь недвижно лежащего под стойкою Джо. Вокруг уже столпились; хозяин посылает мальчика за доктором и полисменом.
— Дело сделано, Владыки, — ровно, без выражения произносит Алфред Доули. Бумажник падает из его руки; голова склоняется на грудь, подламываются колени. В последнем порывистом взмахе бросив зловеще-пурпурную вспышку из смоляного камня в перстне, — смешно садится толстый, квадратный Мастер Ложи на затоптанный пол…