Наглость они будут называть просвещённостью,
разнузданность — свободою, распутство — великолепием…
Если в мир возвратятся усопшие,
А могилы растают, как дым, -
Воскресение это всеобщее
Нам покажется очень простым.
Ни архангелов белых, ни ладана,
Только встреча, и то второпях,
В переулке, нежданно-негаданно,
С тем, кого схоронили на днях…
Всё свершится совсем не торжественно,
Словно тут ни к чему торжество, -
Будет скромным второе пришествие,
Мы не сразу заметим его.
Воспоминания вернут нам мёртвых, и прошлое
снова оживёт во всей полноте.
Твой мир назовут — Освободившийся От Грязи.
Он будет чистейший, без нечистот.
И состоялось Великое Жертвоприношение, и плоть Ахава была разъята на тысячи кусков.
Всё было, как когда-то, в канун его первой жертвенной смерти, по словам Ицамны — боле пяти бактунов[64] тому назад: и пирамида под самое лазурное небо, и ветхие чааки в белых рубахах и остроконечных колпаках, шепчущие: «Не споткнись, божественный!..»; и сверкнувший в последний миг обсидиановый нож накома. Но не лежавший здесь когда-то город Ахава, прямыми утоптанными проспектами разделённый начетверо, окружал теперь пирамиду, а глухой лес до самых гор. И не ревела внизу толпа, ждущая человеческого мяса, — смутно шумели кроны сейб, кричали птицы, насвистывал ветер с океана. Качались пальмы, подобные растрёпанным орлам на высоких насестах. Дичь и глушь…
Он поселился здесь двумя месяцами раньше.
Боги подарили Ахаву хороший дом — о четырёх комнатах, с каменными лежанками у стен и узорчатыми занавесями в дверных проёмах, с толстыми маисовыми циновками и пристроенной баней. В таких домах жили знатные майя… Каждый день здесь волшебным образом появлялась пища; по желанию Ахава чаша наполнялась бальче или чоколатлем.
Всё вокруг казалось родным, но очень уж запустелым. Сельва вновь отвоевала земли, некогда занятые улицами; высились над чащей одетые вьющейся зеленью, полуразрушенные пирамиды, обезьяны играли на их уступах.
Со скрещёнными ногами сидя на циновке, зажмурив глаза, Ахав честно вспоминал. Ицамна и другие, несомненно, помогали Спасителю: стоило ему представить кого-нибудь достаточно живо, и человек вставал перед ним. Правда, сразу было видно, что это не живые люди, а созданные богами призраки: неподвижные, они висели невысоко над глиняным полом. Своей волей Ахав мог заставить видения шевелиться или гримасничать; по его желанию, на них изменялась одежда. Некоторых земляков он воображал в мельчайших подробностях; иных, в том числе, увы, мать, и отца, и братьев, представлял настолько смутно, что призраки выходили расплывчатые, ускользающие от зрения…
Немало дней прошло в этом занятии. Постепенно Ахав столь изощрил свой внутренний взор, что всех, виденных в конце первой жизни, вплоть до посланцев храма и стариков-чааков, сопровождавших его к алтарю, вылепливал до ничтожных черточек; каждого следующего человека — быстрее. Не иначе, и здесь была помощь небесных владык, они проясняли память жертводателя.
…Если бы Ахав Пек знал эллинский миф о Пигмалионе, он вспомнил бы его на исходе сентября, когда, наконец, сумел воссоздать перед собою двух полностью живых людей, со всеми их складками и родинками: натёртую красной мазью с сильным запахом камеди красавицу-толстуху, его подругу в предсмертную ночь, и ахкина-накома в раскраске, изображающей скелет. Красавица протянула к нему усаженные браслетами руки, а наком заплясал танец блаженной смерти. То были последние, кого вспомнил Ахав. И голоса богов позвали его…
Стояло звонкое, освежённое ветром с моря, бодрящее утро. Он вышел на порог, и… О чудо, о несравненная радость: главная пирамида, доныне подобная зябкой старухе, закутанной в плащ из кустов и лиан, вдруг предстала такой, какой была тысячи лет назад! Жёлтые кирпичи ее девяти уступов блестели, словно вымытые с пемзой; лоснились маски божеств на гранях, празднично белел венечный храм, со своим пышно разукрашенным гребнем. Пришёл День Жертвы.
…В глубине души Ахав жалел о том, что вместо площади и улиц вокруг — лес, звенящий воплями попугаев; что никто не видит торжественной процессии, её медленного, величавого восхождения к алтарю. Но люди, новые-старые майя, ещё только должны были появиться из растерзанной плоти Спасителя…
Как никогда раньше, в первой жизни, сколь бы изощрёнными ни были муки, — он упивался своей болью. Жрец, приплясывая, с заунывным пением отсекал ему пальцы на руках и ногах, высунутый язык, нос, уши… Из пальцев должны восстать искусные ремесленники, из мышц — воины; нос, должно быть, воплотится в чутких охранников, которые стерегли ночами загон для рабов, каменно-твёрдые ступни — в самих рабов; желудок породит искусных поваров, сердце — любящих жён и матерей… ну, а язык, не иначе, станет главным ахкином в новом святилище.
Кровь Ахава щедро лилась на жертвенный камень, обрызгивала алтарь, суля благодатные дожди и полновесные урожаи. Как же много крови в маленьком человеческом теле! Это тоже чудо, замечательное, радостное…
Боль прервалась, и погасло небо в его глазах: обсидиановый нож перерубил шею. Величайшая из человеческих жертв была принесена…
Когда над Меконгом посерело небо и зачастили дожди, — Тан Кхим Тай, вспотевший и грязный, искусанный комарами и облепленный мокрыми листьями, в последний раз рухнул на свою брезентово-алюминиевую койку. Искупление завершилось.
Будда Амитабха, владыка Сукхавати, сказал ему тогда, во время их встречи на райской планете: «Всех, кого лишила жизни твоя рука, должен ты вспомнить до последней родинки, чтобы встали перед тобой, как живые. Даже если при этом лопнет твой мозг и глаза вытекут, — вспоминай! Собери всю силу своей воли и медитируй на образе убитого, покуда не слепится плоть, не оденется кожей, не задышит человек и не сделает первый шаг. Тогда переходи к следующему…»
Так и поступал Тан, скитаясь по затопленному джунглями краю, где когда-то была Камбоджа. Кроме великолепно отстроенного потомками, покрытого незримой бронёй города древних королей, Ангкора, да еще нескольких бессмертных зданий, ни одна постройка не нарушала дикой гармонии чащ, болот и речных заводей. Возможно, по воле Просветлённого, хищники и змеи не трогали искателя; в сплошных зарослях открывались перед ним тропы. И всё же, мучителен был его долгий путь; изжаленный насекомыми, пропитанный болотной вонью Тан пудовые гири грязи на ногах приволакивал к местам своих былых злодеяний… туда, где начиналось самое трудное и страшное!
О да, высшие силы хорошо помогали. Тан догадывался, что Будда сделал ему подарок — нечто вроде объёмного телевизора будущего… в студенческие годы приходилось читывать о таком. Действительно, какое воображение могло бы создать эти людские фигуры, пусть неподвижные вначале, но не менее подлинные, чем лес вокруг, — хоть пальцем трогай?! Впрочем, конечно же, воля и память Тана имели решающее значение. Если он отвлекался или не был старателен, — вставал размытый силуэт с пятном на месте лица, и было трудно одеть его подробностями.
Иногда испытуемому казалось, что «объёмный телевизор» — не помощь, а изощрённая психологическая пытка. Убитые представали со всеми увечьями: потёки крови, проломленные лбы, тела, превращенные в чёрно-седые чешуйчатые головни горящим бензином… Наверное, это впечатывалось в память глубже и крепче всего. Приходилось, добавочно напрягая мозг, пускать, подобно киномеханику, изображение назад; представлять человека ещё невредимым, за несколько минут или секунд до гибели.
Налившись плотью, из призрачных марионеток став живыми самостоятельными людьми, жертвы вели себя по-разному. Крестьян, кто попроще и посмирнее, не удивляло, что они живы: ну, стало быть, не добили или решили пока помиловать; теперь главное — увернуться от новых возможных расправ. Фальшиво улыбаясь и хихикая, мужики били земные поклоны, пятились… а увидев, что их никто не задерживает и вообще «красный кхмер» один и без оружия, пускались бежать прочь, нередко напролом через чащу. Другие падали наземь и, закрыв головы руками, начинали дико вопить и молить о пощаде. Некоторых Тану удавалось успокоить, люди вступали в разговор. Узнав о том, что опасность миновала и им дарована вторая жизнь, воскресшие начинали бурно радоваться. Если кто поначалу и смотрел волком на своего губителя, скоро смягчался: всё же, бывший начкоммуны сейчас выступал в роли воскресителя и доброго вестника; сам факт убийства становился условным, сомнительным…
Но, конечно, бывали совсем иные встречи. Когда восставали из полуторатысячелетнего праха горожане, пригнанные на перевоспитание, ярость их подчас не знала границ. Слава Просветлённому, если они только плевали на Тана и поливали его отборной интеллигентской бранью; нередко набрасывались и с кулаками, с тут же подобранными корягами или сучьями, лупили до одури, топтали… Он не сопротивлялся, — знал, что так надо. Тело под изодранной форменной одеждой сплошь покрывалось ссадинами. Подползал к ближайшей воде, промывал раны, чтоб не воспалились. Порой отлёживался сутками… Таково было искупление вины.
Где бы ни находился Тан Кхим Тай, — когда вконец иссякали силы и нервы требовали хоть небольшой передышки, его ждал за стволами деревянный дом. Очень простой, чистый, с кроватью, стулом и столом, где сами собой появлялись заказанные им книги. Войдя, кающийся сдирал с себя платье. Порой хватало воли вызвать падающий из воздуха тёплый душ; чаще, даже не смыв грязь и кровь, Тан плюхался на чистейшую свежую постель. Сон проглатывал его, словно трясина…
За несколько месяцев Тан настолько привык упражнять зрительную память и воображение, что эти части его психики действовали даже во сне… Однажды, в светлую лунную ночь, когда ненадолго отступили осенние тучи и осталась тяжкая влажная духота, приснился коренастый, с опущенными широкими плечами и взглядом тигра, мужчина в чёрном — районный комиссар Санг Пхи. Тан отлично видел все детали его облика, нагоняющего холод: и кобуру на животе, и пальцы с широкими расплющенными концами, с ногтями, выпуклыми и глубоко вросшими, будто когти зверя… Комиссар стоял на пороге, в проёме открытых дверей, обеими руками держась за пояс и глядя исподлобья. Проснувшись от собственного крика, Тан вскинулся на подушке, сел — и увидел, что двери, которые он тщательно запирал на ночь от комаров, настежь распахнуты. Между стволами панданусов уходил прочь плечистый, коротко стриженный мужчина. Под луной его тень казалась фигурным движущимся провалом в земле. Затем — и того страннее — мужчина разом стал крошечным, заковылял, будто младенец, и исчез…
…Восстановление Чей Варин началось с того, что Тан представил себе их поцелуй, первый и последний. Почувствовал нежно-сухие, детски-робкие губы Чей, её свежее дыхание. Губы раскрылись; поцелуй был неумелым, точно у школьницы…
Стояли свинцовые, чреватые ливнем сумерки. Он плохо видел женщину, но руки ощущали только что воплотившееся, упруго-податливое тело.
Первым делом она мягко отстранилась — и ладонь положила себе на рёбра, туда, где четырнадцать веков назад вошла выпущенная в упор пуля.
— Я жива? Но ведь ты… разве…
Настала очередь Тана удивляться.
— А ты что, ничего не помнишь? Ну… после смерти, там?…
Она покачала головой. То ли не хотела, то ли не могла вспомнить их потустороннюю встречу — перед бычьим ликом страшного бога, среди смрада и ревущего пламени, когда Чей со слезами молила небесные силы заступиться, смягчить кару убийцы.
Скромность, решил Тан. Недаром Заступник, бодхисаттва, назвал её праведной душой. Ни за что не признается в своих заслугах… И он перевёл разговор на другое. Рассказал о намерении Владыки Сукхавати вернуть к жизни все ушедшие поколения и дать им новую, счастливую жизнь.
Чей слушала, по своей милой привычке склонив голову набок, — уже почти неразличимая…
— Пойдём ко мне, — предложил он. Дом был рядом, как всегда. Сейчас дом стоял там, где в 1978 году находился общий барак коммуны.
Её лицо поднялось, крошечные блики стояли в расширенных, сплошь тёмных глазах. Казалось, что Чей плачет.
— Нет. Он уже, наверное, ожил. Или оживёт… Мой муж.
Что-то, похожее на прилив давно забытой ярости, — «классового гнева», — вскипело в груди Тана, жаром охватило череп, заставило сжаться кулаки. Неблагодарная тварь, горожанка, — он столько мечтал о ней, он вызвал её из небытия, а она… Сейчас бы взять да распылить, развеществить упрямую дуру, чтобы и духу не было… чтоб визжала, обращаясь в ничто!
Тан уже и руку отвёл, чтобы ударить, — но тут в сыром, душном безветрии коснулся его ноздрей странно и пугающе знакомый запах. Словно невдалеке сжигали груду человеческих нечистот. Словно горячая, смрадная река мчалась там, за ближними стволами, извергая пар…
Чей быстро, ласково, примирительно рассказывала ему — о том, какой славный и добрый был у неё муж, как любил и баловал её. Теперь они, конечно, встретятся и заживут счастливо в своей хорошей квартире в Пном-Пене; и не будет для них гостя и друга дороже, чем Тан Кхим Тай…
Поднявшись на носках, она легко, по-сестрински поцеловала Тана в щёку — и ушла, как уходили наиболее сознательные воскрешённые. Спокойно, уверенно, будто слыша некий беззвучный зов, они шли по самым тесным извилистым тропам, в самые густые чащи, — навстречу своей новой, бессмертной судьбе. А Тан оставался. Вот и сейчас он остался стоять под ветвями, под набухшим, никак не проливавшимся небом. Так и хотелось пырнуть ножом тучи, чтобы хлынуло…
Тан стоял, уже твёрдо зная, что возврата к Чей не будет. Не будет возврата ни к чему. Жизнь начинается заново…
…У весёлого голубоглазого франка борода всё так же походила на цыплячий пух, только с налётом седины. Но в остальном Зоин насильник здорово изменился: стал старше, раздобрел, начал лысеть; видно было, что ему нелегко носить кольчужную рубаху-хауберк и надетую на неё холщёвую безрукавку-котту с алым крестом, — а на тяжёлый меч он опирался, будто старец на посох.
Вначале подобные перемены, которые она видела во многих воскресших, удивляли и пугали Зою. Ведь она так старалась, припоминая мелочи, составлявшие облик человека! И Господь помогал ей, создавая вначале как бы видения воскрешаемых. Зоя управляла этими эфирными сущностями одной лишь силой мысли: меняла одежду, телосложение, заставляла призраки двигаться, улыбаться, говорить или делать что-нибудь, присущее тому, кого вспоминала… Когда сходство, на её взгляд, становилось полным, Зоя горячо молилась о воплощении, повторяя слова апостола: «Сеется в тлении, восстаёт в нетлении; сеется в уничижении, восстаёт в славе; сеется в немощи, восстаёт в силе; сеется тело душевное, восстаёт тело духовное». И вот, слово становилось плотью; но, оживая, человек нередко изменялся, мгновенно и поразительно, и с этим уже Зоя ничего не могла поделать. Румяные юнцы бледнели, сгорбливались и обрастали седыми бородами; девушки-невесты представали дородными матронами или старухами, дети превращались во взрослых, здоровые — в калек. Слава Богу, что мать и сёстры вернулись точно такими, какими были в последний страшный день, и вся дворня не изменилась…
Поговорив с возвращёнными, Зоя поняла, отчего нередко они непохожи на образцы, хранимые её памятью. Ведь многие из близких и знакомых прожили значительно дольше, чем она, и Господь, по обетованию Своему, восстанавливал тело не таким, как представляла Зоя, но в том виде, какой имело оно перед смертью.
Видимо, и франк этот, стоявший ныне перед нею, прожил ещё достаточно и достиг немалых степеней в своём королевстве. Не все грешники умирают рано… Один из солдат, тогда, 2269 лет назад, ворвавшихся вместе со своим сеньором в домовую церковь Аргирохиров, стал седым, дочерна загорелым и измождённым, и были на нём не доспехи, а крестьянские лохмотья, ноги босы; зато двое других не претерпели изменений, стояли в длинных кольчугах с капюшонами, с копьями и щитами, — должно быть, погибли вскоре после того дня.
Зоя стояла перед четверыми чужестранцами, своими убийцами, стараясь держаться прямо и для ободрения духа касаясь ларца с реликвией — фалангой пальца Иоанна Крестителя. Ей было нестерпимо жутко, хотелось заплакать и убежать, спрятаться в дальних покоях; чтобы оставаться, приходилось напрягать всю свою волю и беспрерывно призывать в мыслях Того, с Кем беседовала в горнем Иерусалиме…
Не двигались с места и они, четверо латинских воинов у порога церкви, восстановленной воображением Зои, как и весь дом. И вдруг — один из воскресших молодыми, краснолицый и длинноусый, точно китайская рыба, видимо, не успевший в пылу боя осознать свою смерть, оголил свой меч и ринулся, поминая святого Дени, прямо к алтарю. Сердце споткнулось у Зои, нахлынула тьма, ослабели ноги… Но рыцарь успел схватить солдата за плечо, бросил его на пол и одетой в сталь рукой с размаха ударил по лицу. Двое прочих остолбенели; желтобородый же с трудом опустился на одно колено, нагнул голову, украшенную плешью, и торжественно провозгласил:
— Высокородная госпожа! Я, Робер, граф де Бов, сеньор де Фуанкамп, рыцарь Храма[65], сын Робера, графа де Бов, говорю и свидетельствую, и клянусь ранами Господа нашего Иисуса Христа, что я полон раскаяния и готов исполнить любые ваши повеления, дабы искупить свой тяжкий грех перед вами!..
Воин с разбитым в кровь подбородком ворочался на полу, не в силах подняться; второй молодой солдат, последовав примеру начальника, также преклонил колено; старик же, должно быть, обретший к концу жизни смирение нищего виллана, плюхнулся на ладони и коснулся пола лбом.
Зоя слушала, не зная, что делать, как отвечать… О Боже! Да ведь она слышит и понимает намного больше, чем хочет или может открыть ей этот латинянин в пышных доспехах. Нет, — Зоя просто видит перед собою жизнь графа Робера после их первой, роковой встречи. Скотские попойки, не приносящие радости, пробы одурманить себя поединками, пытками пленных или боями… поход в Сирию, безжизненные горячие пески… одинокая смерть с сарацинской стрелой в боку — и после неё нечто поистине ужасное, подобное купанию в огненном озере с икон Страшного Суда… в озере, над которым реют образы всех тех, кого ты убил, замучил, обидел при жизни!..
…Что?! Она, Зоя, являлась ему там чаще других — и снится теперь? Трудно себе представить. Но, с другой стороны, зачем несчастному лгать? После ада не лгут…
Граф поднял выцветшие голубые глаза. Они больше не казались щенячье-беззаботными, как двадцать три века назад; подчеркнутая морщинами, оплывшими нижними веками, в глазах рыцаря Робера светилась горькая мудрость.
Постепенно прошли и первый обморочный страх, и волнение, грозившее нервным срывом. Уже почти спокойно смотрела Зоя на коленопреклоненного франка; смотрела с чувством защищённости и достоинства. Раньше не смогла бы она так быстро оправиться от шока, но теперь…
Благодаря поддержке Того, Милосердного, и своей новой роли в возрождающемся городе, дочь Никифора Аргирохира утрачивала былую скованность, вечную неуверенность в себе, присущую учёным некрасивым девицам. Предметом тихой Зоиной гордости стала не только эта домашняя молельня, где она читала свои воскресительные молитвы и где, сгущаясь из воздуха, вставали на мозаичный пол всё новые воплощённые. Мало того, что воссоздала девушка по памяти древние иконы, утварь и реликвии семейной церкви, — весь дом в квартале Карпиан помогла ей возродить милость Господня!..
Воскрешение в храме, пусть и малом, домовом, облегчало людям первые минуты жизни в обновлённом мире. Под строгими и ласковыми взглядами святых монахини и патрикии, слуги и торговцы с рынка благоговейно слушали свою восприемницу — Зою. Каждому она говорила, что жизнь ему возвращена неизреченным милосердием Христовым накануне Судного Дня; что скоро зазвучит трубный глас, ожидаемый христианами со дня Распятия. И не было человека, который затем не склонился бы в истовой благодарственной молитве рядом с Зоей…
Гордость — первый из грехов, но… Право же, не без её душевных усилий начал складываться сначала туманный, призрачно наложенный на дикие рощи, потом всё более плотный, каменеющий родной квартал. Стали кругом вырастать любимые улицы, начиная с бессмертной Месы; потянулись к небу и Большой Дворец, и Влахерн, и колонна Константина на выложенной мрамором площади… Вначале расплывчатые, колеблющиеся здания и памятники день за днём наливались твёрдостью, цветом.
Ещё до начала воскрешений, гуляя по заросшему дикими оливами берегу Босфора, Зоя видела: Святая София сохранилась в веках, но испорчена сарацинскими пристройками, четырьмя башнями по углам в виде острых пик. Теперь, по молитве Зои, храм предстал в благородной и величавой Юстиниановой простоте.
В последний месяц она видела: там, куда и не добиралась её память, на пустынных холмах Босфорского мыса, сперва маревом, затем сплошной массой крыш и стен встают дальние кварталы города. Не иначе как люди, уже сотнями ожившие по молитвам Зои, вспоминают родные места, силой воображения «застраивают» их, населяют родными и знакомыми… Ширится паутина воскрешений, подрастает посев для окончательной жатвы Христовой!..
Лишь в окружении родного, пусть и не завершённого, города, во всеоружии своей новой уверенности посланницы Господней решилась Зоя вернуть к жизни своих мучителей. Отца и мать, всех родных, вновь приблудившихся монахинь от святой Ирины — услала в дальние комнаты, велела без зова не появляться (осознав близость дочери к замыслам Божьим, домашние теперь трепетали перед ней). И вот, буйный франкский рыцарь, подобный неистовому Аяксу, воспрянув из векового тлена, молит её… о чём же?
— В благодарность Господу нашему, поднявшему меня из глубин адовых, и в знак моей чистой любви и преданности вам, мадам, — чем еще искуплю свою жестокую вину перед вами, чем верну вам честь, если не смиренным предложением своей руки, титула и всех своих земель в Бове и Фуанкампе?! Коль будет на то ваше соизволение, прекрасная сеньора, готов просить святых отцов обручить нас, хоть бы и по обряду восточной церкви, и сделать надлежащее оглашение…
Зоя пошатнулась, столкнув с подставки ларец.
Хоть этот свет и не был близок к нам,
Я видеть мог, что некий многочестный
И высший сонм уединился там…
На зеленеющей финифти трав
Предстали взорам доблестные тени,
И я ликую сердцем, их видав.
Круглый остров невелик: сплошная шапка тропического леса, с поднимающимися над ней высокими пальмами, в кольце белых пляжей, где на песке змеями вьются выползшие из лесу корни и лежат упавшие стволы. До горизонта дышит синий ясный океан; у берега сквозь рябь видны тёмные пятна коралловых рифов. Мощный ровный прибой перебирает раковины и куски кораллов. На берег выходит, раздвинув лес, гряда коричневых скал. Глыбы, давно упавшие с них, образовали неглубокую прозрачную заводь: в ней по дну и по камням цвета запёкшейся крови перебегают большие голенастые крабы.
У воды, в громадной тени скал, сидят двое: Алексей в красно-белых плавках и Виола, из жалости к нему надевшая бирюзовый купальник-бикини.
Алексей. …Мама была наставницей учеников младшего цикла. Такая, знаешь, целомудренная во всём, немного наивная, строгая и мечтательная. Любила всплакнуть над старинной книгой; обожала 1930-е годы, западную моду тех времён, музыку, прически… Господство всего китайского её немного огорчало, хотя она признавала красоту и тонкость этой культуры. Я представить себе не мог, — не смел представить, что у неё под платьем есть тело. А тут пришлось воображать каждую деталь. Когда Сфера воспроизвела её фантом… знаешь, без всего… я чуть не сгорел от стыда!
Виола. Сочувствую, но никуда от этого не денешься.
Алексей. Да, да… Это было ужасно: пробовать, как у неё движутся руки и ноги, лицевые мышцы… С отцом, знаешь, оказалось проще. Он был у меня важный, солидный такой… очень серьёзно воспринимал свою работу в самоуправлении, просто жил этим. Я немножко забавлялся, когда представлял его себе голым. Или, скажем, заставлял танцевать…
Виола. Понятно. Значит, до тех, о ком ты мне говорил, ты ещё не добрался.
Алексей. Каюсь… Даже не приступал пока. Сама мысль о том, что надо будет вылепливать его… их… О, господи, Виола! Я пропитаюсь этими людьми насквозь, я буду бредить ими! Понимаешь? Людьми, которых больше всего на свете хотел бы вообще забыть… стереть в памяти…
Виола. Я думаю, это не всё, что тебя смущает. Правда? Если честно?…
Алексей. Да. Есть и другое. Встреча. Первые секунды нашего общения. Первые слова, действия… Что они сделают? Что я сделаю? Как выдержу всё это?!
Виола. И сделаешь, и выдержишь. «Все мы такие жеребцы и кобылицы, что вынесем намного больше, чем на нас грузят…»
Алексей. Это цитата?
Виола. А что, не узнал? Почти твой современник. Ницше…
Алексей. Ладно. Знаешь, тут такая ситуация, что никакие философы…
Виола. А я не философ, я практик. Могу в это время просто быть рядом.
Долгое молчание, маниакальный лепет прибоя; сердитые выкрики лесной птицы, наверное, недовольной присутствием чужаков на острове. Краб, взобравшись на мокрый камень и выкатив стереотрубы глаз, наблюдает за людьми достаточно долго, чтобы сделать свои выводы, затем бесшумно исчезает.
Алексей. Жалеешь меня?
Виола. Понятное дело, жалею.
Алексей. В наше время многие считали жалость оскорбительной для себя.
Виола. Ну и глупо. Оскорбляет безжалостность, причём, оскорбляет обе стороны… И потом, вы же все здесь… всё-таки чужие. Очень чужие, пока не освоитесь. Многим будет бесконечно трудно — намного труднее, чем тебе.
Алексей. Не понимаю. По-моему, само наличие Сферы…
Виола. Вот! Этого я и боялась. Ты делаешь из Сферы фетиш, начинаешь относиться к ней, как к милосердному и всевидящему богу. А ведь она — только машина, инструмент. Если вы не примете идею, высшую суть нашего мира и отношений в нём, никакая Сфера не спасёт… от очень больших травм!
Алексей. Душевных?
Виола. Душевных, телесных… Не надоело ещё делить?… (Помолчав и словно приняв некое решение.) Перестань рассматривать мои ноги, я тебе что-то очень важное хочу рассказать… Слышишь, Алёша?
Алексей. Не требуй от меня невозможного — или носи платье до полу… Хорошо. Я внимательно слушаю.
Виола. Ваша компания — не первые воскрешённые. И даже не вторые. Наш проект работает уже пять лет.
Алексей. И что же случилось… с теми?
Виола. Ну… по-разному. Я лучше покажу…
Солнце пугающе быстро гаснет; Алексей обретает себя в невысоком, тесном помещении, разгороженном столами и стендами…
Вначале — в самом начале — Сфера пошла путём наименьшего сопротивления. В Каире, в уцелевшем от всех катастроф и волнений пятнадцати веков Египетском музее сохранялся зал мумий. Бурые, словно обугленные, судорожно оскалив зубы, лежали в своих раскрашенных деревянных скафандрах мертвецы-космонавты, долетевшие из непредставимо дальнего прошлого. То были мумии царей, и они сбереглись лучше, чем любое другое мёртвое тело на Земле. Щупу не пришлось долго вертеться, чтобы найти все утерянные связи между атомами, все нити, соединявшие молекулы и клетки. Мумии ожили, оделись плотью, обрели вид взрослых, а то и старых бритоголовых мужчин, серовато-смуглых, с резкими властными лицами. Тела их были сплошь обмотаны полосами ткани. Став свежей, ткань, пропитанная смолами и ароматическими маслами, запахла тревожно и дурманяще…
Сдирая с себя обмотки, воскресшие садились в гробах; медленно поворачивали головы; сперва тусклыми, затем яснеющими глазами всматривались друг в друга… И вдруг закричали — гортанно, непонятно и страшно. Вскочили. Выпрыгнули из саркофагов. Великий Рамсес вцепился в глотку Мернептаху; создатель колоссов Аменхотеп свалил на пол дряхлого Пепи. Потому что все они были цари, цари до мозга костей, живые боги страны Та-Кем, и ни один из них не мог потерпеть присутствия соперников! Фараонов не слишком удивило само воскрешение, они были к нему готовы, — но вот наличие собратьев по трону возмутило и разгневало донельзя. Подобный вариант никакая «Книга мёртвых» не предусматривала. И монархи, недолго думая, принялись биться. То было неповторимое зрелище — смертный бой голых мужиков в развевающихся бинтах, среди опрокинутых гробов и разбитых стендов зала…
Фараонов растащили, успокоили и расселили поодиночке в разных концах Сферы. Теперь они помаленьку учатся новым, «не царским» понятиям о жизни…
Смена декораций и актёров. Из сплошной тьмы на освещённое пространство с разных сторон одновременно вступают люди, которые выглядели бы, как герои карнавала, если бы не были столь буднично-достоверны. Семенит персидский вельможа-кшатрапати (сатрап) в высокой шапке и длинных раззолоченных одеждах, с мелко завитой бородой на груди, явно неравнодушный к пирам, — полное лицо сплошь в кровяных прожилках. Нищий босой буши, японский дворянин-воин, со шрамами на впалом лице, выступает гордо, держа в одной руке меч, а в другой — свиток с родословной. Прихрамывая и криво улыбаясь, идёт бледный, по-стариковски одетый юнец во фраке и полосатых брюках со штрипками; на ходу он нервным жестом бросает перчатки в снятый цилиндр. Нагой чернокожий атлет, покрытый росписями и татуировками, в короне из страусовых перьев, со щитом, сплетённым из лозы, шагает подобно льву и гневно сверкает белками глаз… Ещё какие-то мужчины и женщины, менее яркие внешне, но также явно вырванные из разных стран и эпох, сходятся в круге света, и…
Внезапно все эти люди взлетают. Сближаются. Взаимопроникают. Образуют нечто вроде толпы полупрозрачных вьющихся теней. Алексей видит чудовищно искажённые, полные ужаса глаза, скрюченные пальцы рук, спиральные извивы эфирных тел, пытающихся ускользнуть от страшного слияния. Воскресители разом перевели в динамику всех своих подопечных. Надеялись, что, увидев друг друга насквозь, разновременники найдут нечто общее, более важное, чем различия наций, вер, неписаных законов; по крайней мере, не сшибутся лбами, как египетские цари.
Не сшиблись. Но внезапная встреча твёрдых характеров, душ, отлитых в незыблемые формы предрассудков и суеверий — взорвала этих людей изнутри. Алексей видит бешеный вихрь цветовых пятен и деформированных силуэтов. Они кружатся, издавая многоголосый отчаянный вой. Кричат взаимно уничтожаемые «я»…
Теперь этих бедняг лечат и восстанавливают в уютном уголке Сферы куда более кропотливо, чем ранее собирали по атомам…
Виола. Была и третья попытка, наиболее удачная. Но, знаешь… этот метод подходит только для единиц из миллионов…
От новой группы воскрешённых, на вид вполне живых и благополучных, тем не менее, исходит тревожное, смутное величие. Словно Алексею открылся Лимб — внешний, лишённый мучений круг Дантова ада, населённый гениями и мудрецами. Да так оно и есть! Виола и её товарищи по проекту шли к восстановлению этих людей по следам, более чётким и обильным, чем у огромного большинства землян, — через математические формулы, фактуру статуй, смелые мазки на холстах… Но не под печальными платанами туманного Лимба, а в великолепном саду, мало похожем на земные, неспешно прохаживаются те, кого изредка боготворили при жизни, но чаще предавали позору; те, чьи тела иногда облекало сукно академических мантий, но сплошь и рядом покрывали лохмотья. По терминологии Общего Дела, максимально открытые.
Вот они у озёр, где дрожат отсветы двух лун, сиреневой и жемчужно-розовой; перед фасадами уютных особняков, под большими фосфорическими цветами среди глянцевой листвы; гуляют в аллеях белокорых деревьев или сидят на мраморных скамьях, — гении всех времен и народов! И мыслитель-атомист из университета в арабской Кордове немного тратит времени, чтобы понять профессора субквантовой физики, умершего в 2090-м. И почтенный француз, первооткрыватель чудесной вакцины, быстро объясняет суть своего открытия древнейшему из врачей Египта. И нелюдим-алхимик, изможденный ночными бдениями у атанора[66], теперь отрешённо пишет и чертит что-то в беседке вместе с седым мэтром, светилом термоядерного синтеза, — а буйный и упрямый ваятель химер Нотр-Дам-де-Пари, встретив скандального парижского сюрреалиста 1950-х, выпивает с ним винца, лобызается, и оба вовсю чихвостят бездарей-ремесленников и дуру-публику, которой нравятся сладкие мордашки…
Алексей. Боже… Как называется это место?
Виола. Аурентина. Планета такая… сто световых лет отсюда. Очень славная. Выбрали, кстати, по моему предложению…
Алексей. А мне… можно будет там побывать?
Виола. Хм… Мне кажется, в твоё время ещё были двери с надписью «Вход воспрещён». И ты, бедный, думаешь, что они есть до сих пор…
Чихать на всё, плевать на всё!
Плевать на всё, чихать на всё!
Свободны мысли наши!
Две скалы, склонённые друг к другу, точно двое пьяных, бредущих домой после пира, дали приют Левкию невдалеке от линии прибоя. Море успокаивало киника. Как и тридцать девять веков назад, он ночевал на самом берегу, под склоном природного амфитеатра, некогда служившего подножием городу.
После встречи с ласковыми полупризраками, народом нынешнего мира, настроение Левкия сначала резко взлетело, затем упало ниже того уровня, где расположено отчаяние. Возомнив себя чуть ли не собратом бессмертных и вечно юных небожителей, — тем большей тоской был объят киник, когда глубоко задумался о своём положении на Земле.
Нет, у него не оставалось сомнений в полной искренности «олимпийцев», в простоте и чистоте их божественно-детских душ, в том, что они и впрямь будут опекать «пса», неприкаянного бродягу-философа, причём делать это необидно и ненавязчиво — хоть миллион, хоть миллиард лет подряд. Причиной душевного разлада стала всё та же, о которой было говорено Рагнару и Виоле, «за предел выходящая гордость». Знал Левкий: чем больше любви и понимания станут проявлять к нему люди-боги, чем больше он получит подтверждений своего равенства с ними, своей нужности в этом обществе, — тем острее, убийственнее ощутит своё ничтожество! Можно, подобно Сократу, возвыситься духом над теми, кто мучит тебя, унижает и доводит до смерти; но как жить рядом с существами, действительно превосходящими тебя — настолько же, насколько ты сам превосходишь какого-нибудь придурка-козопаса, и притом ничуть не кичливыми, свойскими, благодушными до такой степени, что хочется либо целовать им ноги, либо вцепиться в горло, либо…
Либо уйти.
Он просил, униженно просил Виолу и Рагнара: дать ему умереть бесповоротно, уйти из всех эпох, из всех реальностей! Они, конечно, возражали. После расставания — решил попробовать, на свой страх и риск.
На месте своего ночлега, в руинах былого полиса, там, где теперь лишь ужи шуршали по выщербленным мозаикам полов, — Левкий, сначала хорошенько приложившись к амфоре с крепким вином из выморозков, стал призывать на себя разрушительные силы. Общаться со Сферой Обитания его научили досконально. Из нарочно согнанных туч десятки раз падали белые, лохматые пламенные столбы чудовищных молний, — но всё время где-то рядом… Обугленные ямы оставались на местах развалин, чадили сплошным пожаром кусты, запах озона мешался с гарью; киник уцелел. Вконец разъярясь, Левкий сбежал с горы к прибою и вызвал на себя вал цунами. Но и тот, медлительный, стеклянно-мутный, ростом с самые высокие сосны, даром ворвался в бухту и долго рычал, расшвыривал утёсы, выбираясь обратно на простор. Измокший, был брошен о гальку и оставлен в покое Левкий; не тронули его и камни-громадины, влекомые бешеным морем…
Протрезвев от электрической бани и беспомощного мотания в волнах, сняв и расстелив на солнышке гиматий, сидел тогда голый Левкий у тихого моря — и не торопился продолжать. Можно было, конечно, устроить прорыв огненной магмы из недр земли, превратив родную гавань в небольшой вулкан, — или, ещё вернее, обрушить сюда из Космоса одну из летающих там гор; только зачем? Результат был бы таким же. Он, в меру своих знаний понимавший суть Сферы, как некоей, созданной умелыми людьми, послушной сестры Ананке — всемирного неукротимого рока, — он не сомневался в том, что Машина-Судьба не затруднилась бы стереть такое наглое насекомое, как нищий уличный философ, если бы…
Если бы сам Левкий всерьёз хотел умереть.
Да, дело было не в Сфере. Вернее, именно в ней, но — не в её энергетической мощи, а в чрезмерной чуткости к мыслям и чувствам хозяев. Подлинное, всеохватывающее желание вызвало бы нужные следствия; Левкий и без театральных эффектов, вроде молний или шторма, исчез бы из всех пространств и времён. Червоточина таилась в нём самом. Даже в минуты хмельного буйства искра сомнения передавалась сверхчуткому и сверхуслужливому Дому Людей. Киник хотел жить дальше…
Интересно одно: знала ли о таком исходе Виола? Рагнар, пожалуй, простоват в своей учёности; а вот она… О, лукавая и мудрая красавица! Ради того, чтобы иногда общаться с ней, уже стоит остаться в живых…
Успокоившись и мало думая о будущем, киник проводил время в полном одиночестве: скромно пировал, купался, но главным образом размышлял, лёжа на своей подстилке из сухих водорослей. Вначале думал: это навсегда. Жизнь отшельника, подобная жизни стареющего Гераклита из Эфеса[67]… Потом сообразил: нет, долго не выдержит без настоящей агоры. Пожалуй, он всё же примет предложение «олимпийцев» — по памяти воссоздавать земляков, пока не встанет заново многолюдный город у Понта…
К концу сентября отдых свой Левкий стал воспринимать, как временный. Он не торопился, и его никто не торопил. Ждали, пока созреет…
Однажды пробудили киника от полудрёмы поздним утром беспокойные, резкие звуки. Близились — хруст шагов и колёс по галечным россыпям, скрип осей, говор, кокетливый женский смех.
Нехотя поднялся философ; машинально огладив волосы и бороду, подтянув набедренную повязку, вышел из укрытия.
Странное шествие приближалось берегом. Воины в доспехах, напоминавших греческие, но скорее описанные в «Илиаде», чем современные Левкию, — «пышнопоножные», с рельефными нагрудниками и высокими гребнями шлемов, — шагали, сохраняя каре, вокруг нескольких колесниц. Медленно двигались тяжёлые разукрашенные повозки, влекомые парами прекрасных коней; благородные животные встряхивали султанами на головах, сверкала осыпанная самоцветами сбруя. Возницы стояли, держа вожжи. Впереди всех ехал мужчина в красном плаще, с тонкой диадемой на волосах; сидя, он обнимал за талии двух ластившихся к нему девушек, сильно накрашенных, со сложными причёсками, в коротких прозрачных хитонах.
Левкий, не трогаясь с места, всматривался в лицо знатного ездока. Всмотревшись, отпрянул было… но затем усмехнулся с какой-то особою хитрецой — и остался стоять.
Приблизившись, воины перешли на тяжелый бег; звеня доспехами, выстроились в подкову, охватившую укрытие киника. Колесницы оказались внутри полукруга. Сходили с них изнеженные, издали пахнущие благовониями красавицы, подвыпившие мужи в добрых гиматиях, с венками роз на волосах, — Левкий смотрел лишь на того, кто шёл прямо к нему.
Склонив напомаженную седеющую голову, знакомо прихрамывая, подходил мужчина из головной колесницы. Увязавшихся было девиц он небрежным взмахом руки оставил на местах… Знакомой была и кривоватая ухмылка, словно в серебряном зеркале отражавшая усмешку Левкия. Словом, в гости к философу шёл его двойник, лишь намного более холёный, с завитыми кудрями и бородою в золотой пудре.
— Считай, братец, что тебя воскресили дважды, — сказал, остановившись в двух шагах, близнец. Одышка, незнакомая Левкию, выдавала пристрастие «копии» к жирной пище, неумеренному питью и безделью. — Тебя создали снова, слепив твоё тело из атомов. Но ведь из других атомов, по той же схеме, могли сделать и другого тебя. Разве не так?…
— Это уж точно, что из других, — с комической серьёзностью закивал Левкий. — Подороже, да и качеством получше!
— Может, пригласишь к себе? — ничуть не обидевшись, спросил богач.
— Входи, если не побрезгуешь.
В уютной тесноте между скалами Левкий предложил гостю край подстилки из водорослей, покрытых гиматием, — но двойник отказался и сел наземь, подобрав ноги в высоких сандалиях и завернувшись в свой маково-красный плащ с вышитыми золотом сценами из жизни Диониса.
Левкий повозился, наливая из двух сосудов в чаши вино и воду; выложил подсохший козий сыр, горсть оливок.
— Но, может быть, ты теперь презираешь такую пищу?
— Брось… — Гость показал отягощённой перстнями рукою на подстилку, предлагая Левкию привычно лечь, что тот и исполнил. — Мы с тобой оба достаточно уважаем Демокрита[68], чтобы не сомневаться: нет атомов рабских или царских. Разница между нами в другом…
— И в чём же это?
— В том, что я свободен, а ты — нет.
Хохотнув, киник пощупал ткань роскошного плаща:
— Отчего же это ты свободен? Оттого, что носишь эти павлиньи перья и за тобой бегает куча шлюх и холуев, ожидая подачки?…
— Э-э, не надо ценить меня так дёшево! Я — это ты, и умом ничуть не слабее тебя… — Левкий-второй небрежно кивнул в сторону неподвижных стражей и свиты, уже устроившейся попировать возле моря. — Я мог бы вполне обойтись без этого сброда, особенно здесь, — но, видишь ли, мне приятно вести их тем же путём, каким иду я сам. Все это отнюдь не призраки, братец, но настоящие воскресшие эллины…
— Каким же это путём ты их ведёшь?
— Путём свободы, милый.
— Не люблю это затасканное слово — «свобода», много за ним всякого зла, а то и крови… — Киник брезгливо поджал губы. — Треплют его люди, будто глупый пёс тряпку, которой вытирали столы в харчевне: пахнет вкусно, да не съешь! Много было у нас ослов, веривших, что они свободны, если могли между собой выбирать самых наглых и крикливых, чтобы те стали архонтами или судьями… Свобода! Пустой набор звуков, обман, — если она не уравновешена добродетелью, самым высоким чувством долга. «Что такое свобода?» — спросил Периандр, тиран Коринфа, и сам же ответил: «Чистая совесть»… Хочешь ещё вина?
— И притом неразбавленного! — Приняв из рук Левкия чашу, двойник жадно припал к ней, утёрся и продолжил: — Периандр, говоришь ты? Да он напоказ, из тщеславия болтал о совести и прочих благородных вещах! Сам же поступал не по совести, но свободно: по совету милетского тирана Фрасибула, стал, будто колосья, выросшие выше других, истреблять самых видных коринфян. И жену свою убил, беременную, по пустому наговору… Подумай-ка сам: коли ты сотворён высшей силой таким, как ты есть, почему ты не должен свободно следовать своей природе? Откуда эта любовь к насилию над собой?! Хочется есть вкусное мясо, — нет, голодай, сиди на сухих лепёшках; хочется женщины, — нет, храни целомудрие; хочется отомстить врагу, — нет, дави в себя это желание, оно не добродетельно, оно постыдно… Сущий бред! Твои свойства подарены тебе богами, — так не оскорбляешь ли ты богов, увеча и подавляя эти свойства? Какой безумец сказал, что небожители рады нашему самоотречению? Кастраты, что ли, ходят в любимцах у богов?! Фу, бессмыслица… — Двойник снова жадно отпил из чаши, смахнул со лба выступивший пот. — Да ведь это все равно, что рыбы сочли бы грешным плавать, а птицы — летать!..
— А-а, вот что ты называешь свободой! — благодушно кивнул Левкий. — Всегда идти на поводу у своих слабостей…
— Ну, вот, опять… Да почему же слабостей, а не сил?! Разве не восхищаемся мы до сих пор героями, неудержимыми в гневе и буйстве? Кто из них обуздывал свои страсти, кто задумывался о добродетели — Аякс, или Диомед, или Гектор?! «Бились герои, пылая враждой, пожирающей сердце…»
— «Но разлучились они, примирённые дружбой взаимной», — охотно подхватил киник любимые стихи. — Не буду спорить с тобой, братец. Сам не люблю тех, кто задумывается о добродетели; ибо станешь ли задумываться о том, чем полон? Если в кувшине вино, ничего, кроме вина, из него и не нальёшь. Об одном лишь попрошу тебя: скажи мне, кто из греков или троянцев совершил хоть один подвиг, ведомый чувствами низкими, себялюбивыми?…
— Ха! Высокие чувства! Одни защищают распутника, укравшего чужую жену, другие — помогают её рогатому мужу вернуть сбежавшую бабу…
— «Истинно, вечным богиням она красотою подобна…» — тихо, нараспев проговорил Левкий, и глаза его вдруг увлажнились. — По-твоему, сражаться за божественную красоту — дело недостойное?…
Не сразу ответил богач. Обернувшись, несколько мгновений следил, как у прибоя резвятся его пьяные прихлебатели, в то время как слуги расстилают цветные покрывала для трапезы, носят блестящую посуду; как толстомясые девки, еще выше подобрав куцые хитоны, неуклюже забегают в волну — и с визгом мчатся обратно… Взглянул в самые зрачки Левкия. И, поскольку они могли читать мысли друг друга, ответил близнецу не на сказанное, а на подуманное:
— Сама Елена может сидеть завтра в моей колеснице.
— Елена? Как бы не так! Живая дочь Леды[69] на тебя и не глянет. Разве что послушный призрак во плоти, лишь с виду на неё похожий…
Ребром ладони словно отрубив сомнения, двойник с прежней уверенностью сказал:
— Да не всё ли равно — живая, не живая?! Кто из нас с тобой — настоящий, кто слепок с образца? Иное время сейчас. Пусть мне хоть из глины слепят Елену, лишь бы мог я её целовать…
— И спорить не буду, — развёл руками киник. — Кто лишь тело ублажает, тому всё равно, что подлинно, что — фальшиво… Один пьянчуга у нас в городе так и говорил: «Хоть из дерьма вино, пьянило бы оно!»… Да ты его должен помнить, — Ксанф с улицы Кожевников…
— Это ты так думаешь, а не они! — вдруг крикнул двойник, яростно тыча пальцем в сторону веселящейся свиты. — Лишь тело ублажает… ха! Людей-то по себе не меряй! Воскресишь наших дорогих политов, — чем они тут, по-твоему, будут заниматься? Состязаться в добродетели — или удовлетворять свои страсти?!
— Да чем захотят, тем и будут. Принуждать их никто ни к чему не станет…
— Ах, не станет? Значит, всё-таки свобода?… Ну, тогда скоро, скоро ты увидишь, по какой дорожке они побегут и кто из нас прав. Здесь ведь можно, руку протянув, получить все, что тебе угодно, — так зачем работать ремесленнику? Он и думать-то не станет, каким ему следует быть, трудолюбивым или ленивым. Просто растянется на солнышке, обняв амфору или толстую бабу, — а скорее всего, обеих, — и плюнет на любую твою проповедь. А дальше что? Когда всё доступно, всё возможно?… Ты их уже Гомером не обуздаешь. Тут у каждого своя природа выплывет. Одни от обжорства и безделья свиньям Цирцеи уподобятся, другие начнут мечами крошить друг друга, третьи — из борделя вылезать не будут… Нет, ты мне сюда больше не лей! Мы вот так…
И приник к краю кувшина. Затем передал питьё Левкию.
— Я поначалу и сам так думал, — отхлебнув, честно признался киник, — потом, вишь, жизнь в другом убедила… Ну, да ладно, — ты здесь человек новый…
— Я своих мыслей не переменю, — решительно сказал близнец, на миг отрываясь от вина. — Не мальчик, чтобы меня можно было уговорить или обвести вокруг пальца!
— Хорошо, хорошо… — успокоительно поднял руки Левкий. Затем глаз его хитро сощурился: — Но ежели, по-твоему, люди неисправимы и каждому сама природа укажет, что ему делать, — к какой такой ещё большей свободе ты собираешься вести людей? Ты-то зачем им нужен?!
Озадаченный гость попытался было остановить Левкия, — но теперь уже несло киника, точно в былые дни жестоких споров на агоре:
— Ну, так чему же научишь ты людей? Устраивать пиры из соловьиных языков и мозгов саранчи? Наслаждаться пытками и убийствами себе подобных? Выдумывать изощрённые совокупления — не знаю… с крысами, со змеями?… Так ведь и это скоро прискучит, братец. Притупятся чувства, захочется невозможного. Смертная тоска придёт к твоим свободным… Да, смертная тоска — к бессмертным! Ибо таковы нынче люди, и жить им тысячи тысяч лет… Чем через тысячи лет сплошной сладкой щекотки возбудишь человека, вернёшь ему новизну и свежесть жизни? Или хочешь увидеть землю, полную самоубийц?…
— Мы сделаем чувства острее! — не в силах более сдерживаться, завопил Левкий-второй, да так, что обернулась свита, уже успевшая среди амфор и плодов, наваленных кучами, пораздеваться донага, — а ближайшие воины на всякий случай шагнули ещё ближе, склоняя копья. — Здесь нет границ, которые ставили нам в первой жизни старость или болезни. Беспредельным может быть наслаждение!..
— Зачем же так громко, братец? Ты ведь неправ, сам подумай. Дав людям чувства выдуманные, искусственно острые, ты их как раз и уведёшь от своей любимой природы. Она ведь предусмотрела пресыщение — значит, оно естественно. А для тебя естество — другое название свободы. Стало быть, снабдив человека голодом неутолимым и похотью ненасытимой, обречёшь его на самую страшную несвободу. Уже не человеком, — машиной для вечного самоуслаждения станет он… и всё равно, рано или поздно, наложит на себя руки.
— Ха! А ты-то, ты-то сам, дай тебе волю, — ты к чему поведёшь людей? К вечному отказу от всего, что радует? Прикажешь пить воду из колодца, когда кругом океан хиосского?! Умник! Быстро же они тебе снесут голову…
— Я? Да никого я никуда не собираюсь вести, «невоинственный муж и бессильный»… Право, тут есть, кому вести, и они знают — куда. Сами-то и счастливы, и свободны, только по-иному, по-человечьи… Ты бы лучше их послушал… — Попытавшись привстать, Левкий не смог удержаться и плюхнулся задом обратно на подстилку. — Фу! И нализался же я тут с тобой, под благие рассуждения… — Киник хихикнул. — Да и вообще, зачем тебе такой пёс, как я? Плюнь! Чего стоят слова такой упрямой дряни? И завтра, и послезавтра буду одно твердить: что человек может быть свободен лишь в лучших, благороднейших своих порывах, и что нет никакой свободы, пока мы подобны зверям, — а есть лишь разнузданность… Право, тебе это скоро надоест. Иди своей дорогой, братец, и радуйся жизни по-своему!..
…Видимо, в последний момент опомнился богач, всё же сохранивший немало от Левкия подлинного. Он уже и обернулся было, и руку поднял, готовый властно позвать свою охрану, чтобы наказать несносного болтуна, — но не сделал этого. Долго, удивлённо смотрел в лукавые, глубоко сидящие под седыми клочьями бровей глазёнки двойника… Вдруг — словно бы лёгкая улыбка понимания коснулась губ богача… на мгновение, на один миг, как тень пролетевшей птицы! Но и этого было достаточно, чтобы в ответ дружески усмехнулся Левкий.
Близнец засопел и, опершись на обе руки, принялся вставать… Наконец, уже стоя на нетвёрдых ногах, бросил последний взгляд на Левкия — не то злой, не то восхищённый — и вышел стремительно, и красное золото плаща взвихрилось за ним.
… Видя гнев Левкия-второго, на бегу одеваясь, запрыгивали в повозки пьяные гости, перепуганные гетеры. Кричал хозяин, рвали вскачь с места возницы, — иным гостям, так и не протрезвившимся в море, пришлось изо всех силёнок догонять… Уехали колесницы, ушёл охранный отряд. Растаяли на берегу брошенные покрывала, посуда, объедки. Борозды следов остались на гальке, на пролысинах песка, устланного водорослями. Прибой повторял краткую молитву облегчения; словно истеричные плакальщицы, вторили ему мечущиеся чайки.
Левкий отбросил в никуда обе чаши с остатками неразведённого… Надо было отдохнуть и проспаться после этой злосчастной встречи, чтобы со свежей головой продолжить работу. Ибо — он знал, и не глядя туда — высоко-высоко, над краем амфитеатра, в полинявшем от жары небе, ещё полувоздушный, словно сотканный из тумана, колыхался воскрешаемый его воображением Большой храм.
Посмотри на небо и сосчитай звёзды, если
ты можешь счесть их… Столько будет у тебя
потомков.
Пришла пора рожать.
…Тогда, в чаще леса, после поединка, не убил её чужак, и с собой не увёл, и не овладел её телом, как добычей… ушёл. Странный, странный рос! Уж и оскорбляла она его, лёжа на земле, покуда рос держал меч приставленным к её горлу; уж и плевалась, и в совершенном отчаянии пыталась сама в себя воткнуть этот меч… Выбор был прост: спасти честь или принять смерть; не удалось ни то, ни другое. Отняв клинок, рос показал на себя и назвал своё имя, прозвучавшее для неё, как Лексе. «Ещё встретимся, чёрная молния» — сказал непонятно, отвернулся и зашагал прочь по тропе, в сторону Данапра. Можно было, конечно, догнать его на коне и ударом сзади разрубить голову до подбородка; наверное, так поступила бы безжалостная Таби, но Аиса не смогла. Властно зашевелилась жизнь в её огромном чреве, тугой кулачок ударил изнутри. Должно быть, Матерь Богов внушила Лексе — пощадить девушку для великого дела…
Ещё день и ещё два дня скиталась она на рыжем коньке по низинному левобережью, где желтеющие сентябрьские рощи выходили к мелководным протокам и валами вставал опутанный подлеском бурелом. Как велела богиня, — Аиса мучила непривычную к сосредоточению голову, пытаясь в мелочах вообразить всех, кого знала. Вначале шло трудно, потом, должно быть, помогла-таки Матерь: удалось вспомнить даже гнилостный запах изо рта старухи-соседки, и то, как, заходясь, кашлял шорник Дахо, и розовые стеклянные бусы, которыми гордилась подруга — Апи…
Она отвлекалась лишь для того, чтобы поохотиться: и здесь помогали боги. В первое же утро удалось подстрелить гулявшую среди водорослей нутрию. На третий день попалась молодая косуля. Но не было уже сил разводить костёр, готовить мясо; ножом подпоров шкуру, впилась зубам и в сырое, ещё тёплое бедро… Долго лежала под дубом, отдыхая. Потом начались роды.
Женщин сайрима с юности учили рожать, если придётся, даже в поле, помогать себе известными приёмами. Так она и делала, корчась на подстилке из сухих листьев, ножом отсекая пуповины. Первые дети шли тяжело; несмотря на все старания сдержаться и не опозорить себя криком, девушка-боец громко выла сквозь зубы… На миг приходило просветление: она пыталась разглядеть тех, кого произвела на свет. Пусть говорила давеча Матерь, что те, кого взрослыми помнит Аиса, взрослыми и родятся, — но жутко было наблюдать это самой! Не успевал «ребёнок» оказаться на земле, как тут же вставал на ноги и удалялся шагом зрелого человека или семенящей походкой старика. Один раз показалось Аисе, что очередной рождённый, встав, замер и обернулся к ней… длинные волосы были у него, до самых широких, но сутулых плеч… отец! Радко! Не сумела позвать. Накатило, должно быть — от чрезмерных усилий, от бесконечных родовых схваток, горячечное забвение. В бреду казалось, что она уже не одна, что помогает ей видимая силуэтом женщина огромного роста. И выходили из Аисы не только люди, но и мычащие стада, и кибитки со скрипучими колёсами… и даже размалёванные брёвна, росские идолы!
Потом и вовсе утратила память Аиса. А когда очнулась, увидела, что вновь, как после соития с Отцом Войн, земля кругом орошена её кровью, и потёки крови буреют на дубовой коре. Кругом не было никого, ветер гнал рябь по седой траве, — но откуда-то знала Аиса, что всё кончено и боги ею довольны…
Лишь вечером она смогла добраться до реки и лечь в холодную быструю воду. Но это был счастливый миг, несмотря на боль, разрывавшую внутренности. Поскольку из-за тополей и клёнов тянуло дымком костра, слышался недальний шум стоянки сайрима. Стоянки её новорождённых взрослых детей…
Все теории стоят одна другой. Есть среди них и
такая, согласно которой каждому будет дано по его
вере.
Они лежат рядом молча, слушая прибой и резкие, однообразные выкрики лесной птахи. Наконец, Алексей медленно садится. Подобрав плоский камешек, тщательно прицеливается — и пускает его плашмя в сторону крабовой заводи. Трюк не удаётся, камень с бульканьем тонет.
Виола. Осторожнее — убьёшь кого-нибудь из них!
Алексей. Ну, уж краба воскресить, думаю, для вас не проблема!..
Виола. Много ты знаешь о наших проблемах… (Смеётся, — но, увидев выражение обиды на лице друга, быстро целует Алексея в щёку.)
Алексей (сразу оттаяв). Знаешь, у меня самого есть одна проблема. Я давно хотел тебя спросить…
Виола. Это по поводу тех твоих… ну, с которыми ты боишься встретиться?
Алексей. Да нет… там я уже как-то внутренне подготовился, что ли. По крайней мере, уговариваю себя, что это так.
Виола. Тогда в чём же дело?
Алексей. В процессе моего воскрешения. В том, что я видел и пережил перед тем, как мне явилась некая богиня в шортах на берегу Матвеевского залива.
Напряжённая пауза. Отвернувшись, Виола чертит что-то на коралловом песке.
Алексей. Давно хотел спросить, но не решался. Вот сегодня как-то… всё располагает. Так как…
Виола. Я полностью в курсе, Алёша. Я знаю о твоих переживаниях… тогда. Это было трудно, может быть, жестоко, но, поверь, что необходимо.
Алексей (разом пружинисто сев и гневно глядя на Виолу). Так это вы что… нарочно меня мучили?! Ничего себе! Бестелесность эта, мигание, рёв этот ужасный… Ваше внушение?
Виола. Буду с тобой откровенна, дорогой. Мы специально никому ничего не внушаем. Только даём каждому возможность реализовать в образах своё представление о жизни за гробом… или об отсутствии таковой. То есть, сам мозг воскрешаемого диктует, как должно выглядеть посмертье. И сам же, при лёгком вмешательстве Сферы, моделирует эту реальность.
Алексей (чуть успокоившись). А, это вроде нашего развлечения — сублиматоров. Виртуальная среда, создаваемая на основе воображения зрителя. Правда, там была ещё подсказка. Хочешь, например, испытать приключения на океанском дне — вот тебе самое подлинное дно, со всеми световыми и прочими эффектами. Хочешь в Антарктиду…
Виола. Да, здесь почти то же самое. Только не подсказка, а, я бы сказала, оформление содержательной части галлюцинаций. Но — с моралью. С тем, чтобы человек сделал определённые выводы…
Как всегда неощутимо, словно переход ко сну, начинается динамика. Устав нанизывать слова, к тому же, неспособные передать и малую часть того, что хочется поведать, — Виола движет рать видений… Теперь Алексей знает, что чувствовали другие воскрешаемые: девица из Константинополя, «красный кхмер», юная сарматка — чем-то взволновавшая его «чёрная молния»; грек-философ и жутковатый лондонский оккультист. Чем проще и искреннее верит человек в то, что описывают священные книги, тем яснее и однозначнее является ему загробье. Пройдя последнее, как промежуточный этап, как некий инструктаж, где божества или предки наставляют к новой жизни, — смертеплаватель легче воспринимает подлинный, ошеломляющий мир. Специальной программы для каждого вправду нет, да и быть не может: по следам усопших идёт сама Сфера, и координаторам Дела до поры неведомо, к кому бежит дорожка элементарных вихрей, к охотнику-кроманьонцу или к профессору из Оксфорда. Просто машина-ищейка получила задание: смягчить каждому возвращаемому шок от прихода в иную действительность, а заодно в форме, наиболее для данного человека авторитетной (скажем, от имени богов или духов), преподать ему азы терпимости и настроить на участие в Общем Деле. Опять же, сырьё для своих мозговых призраков даёт сам смертеплаватель…
Отточенный, но лишённый веры ум Левкия, стихийного атеиста, не явил ему ни элизия, ни тартара; прямо с агоры, где он испустил дух почти сорок столетий назад, киник перенёсся на Землю 3473 года. Доули мучился в странном, давящем хаосе, где сражались, истребляя друг друга, фосфорически белые и смолисто-чёрные исполины в фантасмагории тьмы и света. С его болезненно-сложной и воспалённой верой, — Мастер Ложи безмерно долго метался в неких дымных и знойных мирах, уворачивался от ударов борющихся монстров… Алексей же, увы, полуверующий, да ещё с отягчённой совестью, «заказал» себе долгое страшное чистилище.
…Гаснет, расплывается цветистый водоворот, где кому-то вещает Зевс Тучегонитель голосами громов, а иные слушают в гипостильном зале суда, у роковых весов, тронную речь зеленоликого Осириса. Опять возвращены Алексею кипень волн, шумно играющих плавучим сором, и плоский бирюзовый купол моря, и опахала пальм под ветром…
Виола (встав и потянувшись так, что хрустнули кости). Ну, всё, надоело мне тебя просвещать. Заплыв! Даю сто метров форы…
Алексей. Благодарю вас, не нуждаемся!
Вдвоем, наперегонки, они врезаются в океанский прибой.
Блудница и монахиня… так походили друг на друга,
что казались одной и той же женщиной, и никто уже
точно не знал, к которой из них вожделеет.
Скоро жизнь пошла почти что прежним чередом, — как без малого двадцать три века назад, до вторжения франков. Разве что стала Зоя посмелее выходить из дому, да семья к ней теперь относилась иначе: с некоторым почтительным страхом, словно рядом с ними жила, по меньшей мере, придворная дама василиссы. И отец, и мать, и сёстры, и прочие домочадцы, зная, что своим воскрешением они обязаны именно Зое, заговаривали с ней лишь по крайней необходимости; не смели тревожить, когда «заступница» уединялась в домовой церкви или в библиотеке для молитв о возрождении ромеев и их столицы… Кир Никифор только тогда и решился поговорить с дочерью откровенно, когда встал ужасный вопрос: кому быть автократором?!
Сама Зоя от пурпурных одежд отказалась сразу. Положение сложилось непростое: столичные жители, которых она вспомнила и воскресила, стали, по наущению дочери Никифора, усердно воображать своих родных и знакомых, молиться об их возвращении в дольний мир; те послушно оживали, росло население Константинополя… но среди него явились и императоры! Одновременно восстали во плоти, вспоминаемые своими друзьями и приближёнными, и Алексей II, убитый Андроником, и сам Андроник, погибший более мучительно, чем его жертва, и злосчастный Исаак Ангел, и преступный брат его Алексей III; и ещё один Алексей, сын Исаака, посаженный на трон крестоносцами, и велевший задушить его в тюрьме Алексей Дука Мурчуфл, и Константин Ласкарис — последний, даже не успевший короноваться, греческий василевс перед установлением Латинской империи…
Сонм ненавидящих друг друга самодержцев спорил о первенстве. Но и предводитель франков, выбранный ими императором, — граф Балдуин Фландрский, — не спешил оставить престол. Захваченный им дворец Вуколеон окружало всё железное воинство Запада. Тогда каждый из бывших властелинов, исключая Исаака, принявшего постриг, и Константина, выбравшего тихую сельскую жизнь, — каждый из них также занял один из дворцов. Стали собираться дворы и дружины… Однако в преддверии Последнего Суда, в странной и приподнятой обстановке ширящегося восстания мёртвых — кровавых столкновений пока не было.
На вопрос отца, кому царствовать, Зое было нетрудно ответить, поскольку эту тему она до того не раз обсуждала со своим женихом, графом Робером. Граф был уверен, что для спокойствия в городе и в возрождающейся империи следует сохранять status quo[70], то есть главенство императора Балдуина. В конце концов, знаменитый ученый Никита Хониат недаром писал, что ромейские воины подобны глиняным горшкам, а солдаты Запада — железным котлам… Всем надоела чехарда со сменой «своих» василевсов, в большинстве жестоких, трусливых и неумелых, — пусть лучше правит твёрдой рукой высокородный рыцарь-франк.
Так она и сказала Никифору; тот передал Зоины слова посланцам царей-соперников, ожидавшим в Большом дворце, и в городе воцарился покой под скипетром Балдуина. За дочерью Аргирохира все видели самого Господа…
Оставаясь в одиночестве, Зоя часто повергалась на колени перед любимой иконою Богоматери. Трудно было ей, скромной и по природе, и по воспитанию, нести на себе такой груз — ответственность за людские судьбы, за жизнь воскресающего государства… Но людям, приходившим за советом и помощью, отказать не умела. Входила в их беды, в дела столь запутанные, что и опытный адвокат-нотарий сломал бы в них ногу…
Для многих бедами обернулось пришествие умерших. По призыву Зои, вещавшей от имени самого Христа, каждый вспоминал всех, кого только знал, — и начиналось… К одной патрикии, дважды овдовевшей и затем много лет, до самой смерти, благополучно прожившей с третьим мужем, явились разом все три супруга, и лишь общее богомольное настроение удержало их от стычки. Бедный скриба-писец воскресил по памяти двоих братьев своего отца, понятия не имея, что один из дядьёв убил другого из-за женщины; соперники, ожив, тут же воскресили свою возлюбленную, ничуть не помудревшую после двух тысяч лет в гробу. Благодаря её дьявольскому кокетству мужчины с ножами стали гоняться друг за другом, и Зое пришлось пригрозить им Божьим гневом… Знакомая монахиня, не выдержав душевных мук, вернула на свет своего младенца, тайно прижитого в келье, удавленного и тут же, в монастырском саду, ночью зарытого. Заодно она вспомнила, а стало быть, оживила и всех сестёр монастыря во главе с настоятельницей. Но и эти святые женщины не изменились за века лежания во прахе: узнав о грехе своей воскресительницы, они тут же выгнали несчастную из обители…
Несколько стариков-епископов претендовало на главенство в Святой Софии, поливая друг друга бранью, достойной погонщиков скота. В квартале Друнгарион пара молодожёнов восстановила и заняла старинный особняк, принадлежавший семье новобрачной; жена при этом имела неосторожность воскресить любимую бабушку, а та — своего отца. Едва ожив, прадед, известный крутым нравом, стал выгонять юных супругов из дому, крича, что он здесь хозяин и не потерпит каких-то молокососов…
Иногда Зое удавалось самой справиться с задачей, — богомольные, а чаще просто суеверные ромеи не дерзали долго перечить ей, по слову Спасителя вновь населявшей мёртвый Константинополь… Реже — звала на помощь стражников или солдат графа Робера. Но вообще, положение усложнялось с каждым днём. Цепи воскрешающих детей и воскрешаемых родителей, поколение за поколением, протягивались в прошлое так же быстро, как раскидывалась по земле паутина взаимных воссозданий родственников и знакомых. Уже пращуры, жившие сто и двести лет назад, также разбрасывали нити в пространстве, возрождали свой привычный круг. Зоя трепетала, представляя себе возвращение Василия Болгаробойцы[71], а там и великого Юстиниана[72], с их блестящими свитами и бесчисленными легионами…
Она неустанно советовала, уговаривала, увещевала. Под влиянием дочери Никифора многие люди, особенно последних поколений, стали селиться в новых домах на север от Галаты и за Босфором. Отрадно было, взойдя на башню Кентинария, видеть за синим щитом гавани строительные леса, слышать стук топоров… Городским стенам грозила судьба скоро стать внутренними, — не рубежом обороны, но лишь памятником старины в окружении молодых кварталов. Впрочем, это было закономерно: откуда ждать врага? Христос правит миром, со дня на день начнётся Суд…
В конце октября, на святого Димитрия Фессалоникийского, Зоя возвращалась домой из Перы, после визита в небогатую семью, где ей в очередной раз пришлось мирить прадедов с правнуками и терпеливо объяснять, что казна охотно даст и земли, и денег на строительство нового дома. У дворца Вуколеон в тот вечер что-то затевалось тревожное, сходились с разных сторон войска; граф Робер с воинами, конечно же, был в оцеплении. Зою сопровождала одна лишь служанка.
Сиренево темнело, угли заката дотлевали за крышами; одно за другим ближние окна уютно озарялись изнутри свечами или масляными светильниками. Служанка пожаловалась, что откуда-то несёт гнилой рыбой; это была холёная домашняя девушка, не терпевшая ничего грубого. Зоя хотела успокоить её улыбкой, шуткой… но вдруг что-то с шумом обрушилось ей на голову, окутав со всех сторон. Две пары сильных рук обернули дочь Никифора плотной тканью, пахнувшей мужским потом; оторвали от мостовой, понесли легко и скоро… Вдали потерялся вопль служанки, явно заглушённый чьей-то ладонью.
Поначалу Зоя вовсю отбивалась, — весь ужас давнего насилия в домовой церкви вновь охватил душу и тело… Затем она принудила себя смириться и молча обратилась к Распятому. Он с ней, Он не допустит новых унижений…
И правда: хотя Зою замотали, словно младенца, и тащили на руках, но ничем не обидели и были, пожалуй, деликатны. Малое время спустя её как будто подняли по лестнице; заскрипела отворяемая тяжёлая дверь, кто-то с кем-то обменялся невнятными фразами; другая дверь отворилась почти бесшумно, и Зою бережно поставили на пол, а затем сняли ткань с её лица.
Показалось девушке, что всё кругом багрово, точно в лавке мясника, и залито какими-то зловещими тусклыми лучами… Зоя с именем Господа отшатнулась назад — и тут же поняла, что перед ней просто комната, где многое окрашено в оттенки красного и золотого. На стенах были написаны бордовые листья и золочёные грозди гигантского винограда; сказочные птицы перепархивали среди лоз. Под балдахином из парчи, на четырёх витых ножках, раскинулось ложе, застеленное тканью цвета спелых вишен; по сторонам от него горели золотые светильники в виде деревьев с цветами и плодами. В комнате было душно от тепла и сладких запахов горящего оливкового масла, амбры, мускатного ореха.
Зоя выросла в богатом, но благочестивом и строгом доме Аргирохиров; зрелище подобной чувственной роскоши было для неё внове. Не часто приходилось встречать и женщин, подобных той, что манерно полулежала на кровати, опершись на локоть, подперев щёку кончиками пальцев и скрестив ноги в расшитых бисером туфельках. Разве что за столом у василевса, один или два раза, когда отец приводил Зою ко двору, видела она жеманных красавиц, набелённых и раскрашенных по моде, идущей еще от василиссы Феодоры: не то жён или дочерей высших сановников, не то знаменитых гетер… На белой маске выделялись глаза, сильно увеличенные тушью, да круглая земляничина губ.
Капризным взмахом руки хозяйка отпустила двоих, принёсших Зою, — то были хмурые глыбоподобные негры, уже не первой молодости. Затем вынужденной гостье жестом предложили занять низенькое кресло с парчовой подушкой, у лакированного столика, и взять себе с блюда, чего душа пожелает. Отнюдь не воинственная, склонная миром и мягкостью решать все вопросы, Зоя послушно села, потянулась к винограду… и вдруг, не удержавшись, ахнула.
В изысканной тунике цвета палых листьев, надушенная мускусом, с огромными алмазами на пальцах и жемчужной нитью, перевивающей волосы, лежала перед ней её собственная копия, Зоя-вторая!..
— Наконец-то ты догадалась, сестрица, — сказала двойняшка, одобрительно кивнув. — Да-да: Тот, Кто воскрешает, способен сделать это с каждым из нас и дважды… Разве не так?
— Зачем ты… похитила меня? — придя в себя от ласкового обращения хозяйки, спросила Зоя. — Разве я не пришла бы к тебе по первой просьбе, как хожу ко всем, кто ищет моей помощи?…
Женщина на ложе рассмеялась по-актёрски звонко и мелодично, словно позируя.
— Но я не нуждаюсь в твоей помощи, дорогая! Наоборот, хочу помочь тебе: ведь мы с тобой больше, чем сёстры…
— И всё-таки…
— Ты могла испугаться моей недоброй славы, — сказала Зоя-вторая. — Люди не любят тех, кто живёт свободно и весело, и распускают о них всякие грязные слухи. И потом… признаюсь честно, я просто хотела показать тебе свою силу! Согласись, не каждой женщине служат так, чтобы по её приказу схватить кого-нибудь на улице и принести к её ногам!..
Настал черёд Зои усмехнуться — добродушно и снисходительно, как в разговоре с хвастливым ребёнком.
— Если мы с тобой ближе, чем сёстры, — ты должна знать, что подобные вещи меня не восхищают. Даже наоборот… — Она подобралась, собираясь вставать. — Прости меня, но… я должна вернуться домой до ночи. Иначе мать с отцом станут беспокоиться. Да и граф Робер может прислать кого-нибудь — он часто…
— Граф Ро-бер!.. — фыркнув, словно злая кошка, и внезапным сверканием глаз обнаружив свою истеричную, неистовую натуру, перебила Зою женщина-близнец. — Только и свету у тебя в окошке, что этот рыжий боров, который нас изломал и убил!..
— Но ведь ты знаешь: один раскаявшийся дороже Господу, чем…
— Знаю, всё знаю! — вновь прервала копия. Налив из кувшина вина в две чаши бело-синего, просвечивающего серского[73] фарфора, она залпом выпила до дна свою. — Зубрили, слава Богу, в детстве под палкой воняющего чесноком кир Михаила… Нет, — я хочу подарить тебе другое. Совсем другую жизнь… Выпей, и пойдём со мной!
Дальнейшее представилось Зое тяжким сном, когда знаешь, что это сновидение, и хочешь проснуться, но не можешь; не хватает воли вырвать себя из удушливого бреда… Её заставили выпить вина с пряностями. Вслед за чёрным рабом, в сопровождении другого негра, хозяйка и гостья прошли долгими коридорами, озарёнными светом лампад, много раз свернули за угол, — дом, должно быть, занимал чуть не целый квартал, как это водилось у больших столичных вельмож. Спустились по ковровым ступеням к арке. За ней, в рассеянном свете, мешались плеск воды и гул молодых голосов под каменным, рождающим эхо сводом…
— Тут у меня всё, как у римских патрициев, — гордо сообщила Зоя-близнец, входя под арку. — И кальдарий, и тепидарий, и фригидарий[74], и… сады Приапа[75]!
Перед Зоей предстал сводчатый зал, сплошь красновато-рыжего, с кровяными прожилками мрамора. Мозаика на вогнутом потолке изображала хромого Гефеста, заставшего свою жену Афродиту в объятиях воинственного Ареса (Зоя сразу потупилась, столь бесстыдно-натурально сплетались розовые тела). По полу также вился мозаичный узор, с венками и Эротами в медальонах. Посередине курился паром прямоугольный, окаймлённый ступенями бассейн.
Зал не был пуст, в нём резвилось или отдыхало не менее дюжины рослых, с развитыми мышцами, нагих молодых людей. Синеглазый блондин-франк с чуть пробившейся бородкой, гибкий улыбчивый мулат, кудрявый семит с надменным профилем верблюда, — все они великолепно представляли свои расы… Одни беспечно плескались в тёплой воде, усыпанной лепестками роз, топя друг друга и звонко шлёпая по мокрому телу; другие подкреплялись вином и фруктами или возлегали, праздно болтая, в стенных нишах, обтянутых малиновым бархатом; третьи затевали борьбу между собой… Когда в сопровождении мрачных негров вошли обе женщины — говорившие умолкли, лежавшие приподнялись, все обернулись к двум Зоям. Впрочем, разница в лицах, одежде и манере держаться была слишком велика; никто не проявил удивления…
Хозяйка успокоительно махнула рукой — мол, считайте, что нас нет…
Оторопевшую от обилия мужской наготы гостью Зоя-вторая подвела к ближайшей нише, усадила на застеленную мягким скамью, сама опустилась рядом:
— Передохни, сестричка, приди в себя. Понимаю, о чём-то подобном ты только читала — у Петрония, у Апулея… — Двойняшка обняла Зою за плечи, но та достаточно резко высвободилась и потупила взгляд.
Зоя-копия снисходительно покачала головой:
— А-а, осуждаешь блудницу Вавилонскую… Думаешь, если Страшный Суд близок, значит, пора покаяться и надеть рубище?… Зря, зря…
За подбородок, нежно, но твёрдо взяла Зоя-вторая упрямую «сестрицу», заставила встретиться взглядом… Почти страшно было Зое глядеть в эти глаза, тушью густо подведённые до висков, с веками, присыпанными алмазной пылью; а страшнее того — слушать свой голос, говорящий вкрадчиво:
— Вообще, интересный у нас получается Судный День… Потомки встречаются с предками, наша добрая столица скоро вырастет на пол-Греции; все воскресшие благополучно живут, работают, пируют, затевают интриги, влюбляются… И это, по-твоему, похоже на написанное в Евангелии?! Разве не помнишь? «Как молния исходит от востока и видна бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого»… — Ближе склонилась женщина-двойник, и Зоя с трепетом узнала под слоем белил, слева от носа, маленький косой шрам, оставшийся после того, как пятилетней девчушкой она убегала от злой собаки и упала на камни. — Подумай, милая! Освободи свой ум от страха — и рассуди: не сбывается ли совсем иное, также предсказанное?! «И дана была ему власть над всяким коленом и народом, и языком и племенем»…
Запах духов и благовоний близнеца, и без того сильный, в нагретом тепидарии становился удушающим. Зоя отклонилась, насколько могла, и, собрав всю свою решимость, ответила:
— Нет, сестра, прости — в дурное я не поверю. Ангел Господень ввёл меня в горний Иерусалим. Я внимала речам Искупителя и видела Его крестные раны. Нам ли судить о Его намерениях? Суд может начаться, когда вся земная нива заколосится для жатвы…
— Внимала, видела… — Взгляд Зои-второй блеснул капризным бешенством. — А что ты видела-то? Вспомни отцов-пустынников, отшельников Фиваиды! Читала жития? Ну-ка!.. Кто подчас являлся им в виде ангелов и даже самого Царя Небесного? Откуда ты знаешь, в чьём царстве ты побывала на самом деле?…
Вскрикнув, Зоя спрятала лицо в ладонях.
— То-то же… Небось, сама об этом думала, да самой себе не признавалась! Всё-таки, ты — это я, а я — это ты, только свободная… Ну, ничего. Я тебе обещала помочь — и помогу.
Гибко поднявшись (Зое-первой и не снились столь грациозные движения), хозяйка сбросила с плеч накидку, взялась за пояс туники. Спокойно оголила плечи, и туника упала на пол. Как ни была возмущена и подавлена Зоя, женским глазом она против воли отметила, что тело двойняшки находится в значительно лучшей форме, чем её собственное. Хорошая пища, гимнастики, мази и притирания сделали гетеру гибкой и округло-соблазнительной; кожа была подобна нежной кожице персика.
Бесшумные верзилы-негры подобрали сброшенную одежду. В одних своих бисерных туфельках, лёгким, танцующим шагом хозяйка подошла к бассейну. Обернулась со странной, пугающей улыбкою:
— Ты ещё не понимаешь? Ну, ну…
Шепчась, перемигиваясь, толкая друг друга локтями, молодые люди оставляли свои занятия, собирались вокруг Зои-двойника; те, что плескались в бассейне, стали манить её и звать к себе. Потрепав одного по щеке, взъерошив другому волосы, тронув третьего за причинное место, копия лукаво позвала:
— Эй, сестрёнка, чего ждёшь? Давай, иди сюда, поплаваем вместе! Когда вода смоет с меня краску, мы станем совсем похожи, и пусть эти дурачки угадывают, кто у них в объятиях!..
Тепло, возникнув под животом у Зои, поднялось и затопило изнутри её всю; полная томительной сладости, она чуть было не шагнула туда, где среди нагих смеющихся красавцев, розовая и хрупкая на фоне их тёмных мускулистых тел, стояла Зоя-близнец.
— Иди, иди! Поверь, лишь такая жизнь сейчас праведна. Не отказывайся от радостей, живи по законам бога земного…
— Нет! — крикнула Зоя так, что эхо прошло раскатами по залу и, казалось, быстрее заиграла на мраморе сеть отражённых водой бликов. — Сказано: «Взял дракона, змия древнего, который есть диавол и сатана, и сковал его на тысячу лет, и низверг его в бездну»!.. Не верю я в царство врага Божьего, не верю в его победу, и тебя заклинаю, сестра: покайся, оставь блуд и мерзость!
Ударив себя по колену, копия издала яростный кошачий вопль, — видно, и вправду она не знала отказа своим желаниям.
— Ах, так?! Ну, так я тебе скажу его главную заповедь: будь свободен, позволяй себе всё! Ты могла бы блаженствовать, исполняя этот закон; теперь, согласно ему, будешь мной наказана… Сюда её!
Грубее, чем на улице, с двух сторон схватили Зою могучие чёрные руки.
— Раздеть!
Когда рабы стали сдирать с нее столу и тунику, — столь живо предстала перед Зоей сцена двухтысячелетней давности, насилие у алтаря, что женщину вырвало. Вино, только что выпитое в спальне двойняшки, едко ударило в ноздри…
— Ничего, сестрёнка, сейчас мы тебя вымоем и вычистим — с обоих концов! — крикнул мужской голос, и загремел общий смех.
…Всё, что было потом, она воспринимала отчуждённо: «это не со мной происходит, Господи, не со мной; со мной НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ТАКОГО!». Раздев, Зою швырнули в тёплую воду, — «словно в мочу», почти весело подумала она. Ее топили в двадцать рук, так, что она почти потеряла сознание; Зоин желудок раздулся от проглоченной воды, водой были полны уши, крики и гогот этих доносились, будто через подушку. Резко, ясно звучал один беспощадный смех копии.
Наконец, Зою выволокли из бассейна. Чьи-то губы, голые или обросшие волосами, тыкались в её сжатый рот, тёрлись о стиснутые зубы, пытаясь разжать их. Один наглый язык она изо всех сил укусила — и порадовалась, услышав вопль боли… Зое целовали шею, соски, лоно; бесстыдно разводили в стороны ноги, пристраивались, — она вертелась угрём, не даваясь… В животе опять предательски потеплело, когда услышала страстные выкрики и стоны двойняшки. Открыв глаза, Зоя увидела чудовищную путаницу рук, спин, ног и ягодиц; вдруг из месива поднялась женская рука в перстнях, обняв чей-то лохматый затылок…
Собрав последние силёнки, она рванулась прочь, но тщетно. Трое молодцов, жутких и манящих, впрямь как бесы в келье святого Антония, распяли её на полу, держа за руки и за щиколотки; четвёртый уже лез своим волосатым животом на её живот… но вдруг вскочил и попятился, глядя в сторону входа.
Зою отпустили.
На площадке под аркой, вглядываясь в затянутый паром зал, стоял граф Робер де Бов. Были на нём полные доспехи, только шлем снят. Кольчужная перчатка шевелилась на рукояти боевого чекана. В полутьме за спиной графа виднелись два франкских воина; у ног одного лежал, извернувшись, чернокожий раб.
Зоя села на полу, сдвинув колени и обхватив грудь. Не стала даже отводить с лица мокрые волосы, — просто ожидала, что будет.
Между солдатами мелькнул зелёный мафорий служанки, — так вот почему здесь Робер, умница Меланто…
Он подошёл, на ходу развязывая тесёмки плаща. Миг, — и Зоя уже окутана плотной тканью… Она попыталась улыбнуться дрожащими губами, граф на ходу ответил лёгким поклоном.
Юноши жались в стенных нишах и по углам, ожидая расправы. Лишь Зоя-двойник, гневная, как бы не замечая своей наготы, стояла с раздувающимися ноздрями… Рыцарь вздрогнул, увидев вблизи её лицо; оглянулся, чтобы убедиться, вправду ли его возлюбленная сидит на полу… но хороша была закалка, и, перекрестившись, граф Робер потащил из-за пояса чекан.
— Не забывайся, варвар, — ты в чужом доме! — хрипло, угрожающе, почти мужским голосом заговорила копия. — И если ты посмеешь…
Граф Робер ещё раз осенил себя крестным знамением и пробормотал начальные слова молитвы от нечистых духов.
Чекан ударил, словно мясницкий топор по туше.
Возлюбленный мой протянул руку свою
сквозь скважину, и внутренность моя
взволновалась от него.
Аиса продолжала жить по-прежнему, как до смерти. Выезжала на охоту; вернувшись после многочасового рысканья лесом и лугами, привычно осматривала с головы до ног рыжего коня, чистила его копыта от щепок и другого застрявшего сора, смазывала их кабаньим салом; бока обтирала мокрыми жгутами соломы, а иногда и скребницей. С началом дождей стала кормить жеребца под соломенным навесом. Под ним теперь жила и четвёрка ленивых упряжных волов, всё время жевавших лёжа, пуская тягучие слюни.
Так жили все на возрождённой стоянке — все, изошедшие из чресел Аисы. Однако же было в нынешней жизни то, о чём в жизни прошлой, девять раз по два-десять поколений назад, никто и мечтать не мог. Аисины сородичи обрели колдовское свойство — силой памяти оживлять своих усопших предков. Глядишь, задумается, уйдёт в себя человек — а к вечеру, к утру ли сидят рядом с ним ожившие пращуры, едят похлёбку.
Правда, сайрима прежних поколений на стоянке не задерживались. Поскольку все приходили из небытия с кибитками, лошадьми и скотом — скоро откочёвывали, и дымы прадедовских костров поднимались над лесом дальше и дальше. Древняя мудрость гласила: стан не может быть слишком многолюдным, иначе не прокормится; да и обычаи, чем дальше вглубь времён, тем более отличались от привычных Аисе. Диким не ей одной, но и матери её Амаге, жестокой Таби и самым дряхлым Священным Матерям показалось обыкновение неких, вовсе замшелых прабабок поедать человечину…
Рыская повсюду, много дней проводя в седле, девушки-разведчицы приносили тревожные вести. Вновь невредимым стоял град Всемира, — сама Аиса, по слову Великой Богини, произвела на свет и вождя-исполина, и его сынка, своего былого поединщика, — но и другие росские грады вставали вдоль реки, и надо было готовиться к набегам. Пугало до тошноты гнездо белых, в золочёных шапках башен на горах правобережья. Подскакав к башням, девушки видели вокруг них мощную стену и ворота в ней — открытые: никто в разведчиц не стрелял, никто не выезжал биться, но войти в белый град у бойцов не хватило духу.
Ещё одно открылось чудо: Данапр сделался намного длиннее, извивами уходил невесть куда — и по течению, и против него. Вдоль незнакомых этих излучин протянулось сплошное царство сайрима. Но были и у него пределы. Дальше, по рассказам разведчиц, сидели на земле сильные неведомые племена. Иные из них строили каменные хоромы до неба. Ночами оттуда вздымалось сияние, заставляя меркнуть звёзды…
Аисин дом стоял отдельно от других, у опушки, там, где линия леса делала глубокий выгиб, заполненный луговыми травами. Сородичи, включая мать и отца, и даже Священных Матерей, относились к девушке по-новому — почтительно и боязливо. То ли знали, то ли чувствовали: она теперь не просто девчонка-боец, — главная Священная Матерь, воссоздавшая племя! Сайрима к низкопоклонству не были способны, но всё же уступали Аисе дорогу и говорили с ней уважительно. Кое-кто даже приносил в кибитку дары: горшок мёду, вяленое мясо, добрую кожаную нагайку. Поначалу она топорщилась, не хотела привыкать. То подругам, той же Апи, предлагала побороться или пострелять в цель; то просто одёргивала людей, кричала, чтобы не оказывали ей почтение, будто старухе… Всё даром: в любом состязании Аисе неприметно уступали, а её призывы видеть в ней ровню встречали добрым смехом, словно удачную шутку.
Думала она всё чаще о замужестве, — после соития с Отцом Войн, после родов повзрослевшее тело требовало мужа. Только с кем здесь сойдёшься? Юнец Гатал опускал глаза, отступая при встрече, — а вскоре просватала его за себя шустрая Рушан… Черта между Аисой и прочими становилась рвом неодолимой ширины и глубины. Матери приходили советоваться с ней; к листопаду одной уже Аисе доверяли главные обряды с огнём и священным мечом… Не желая до конца дней жить одиноко, по-старушечьи, — Аиса стала искать выход. И однажды ночью, в горячечном полусне на шкурах, вдруг поняла, что выход давно найден.
Не столь далеко от стана жил тот единственный мужчина, который не стал бы опускать глаза перед «главной из Матерей». Тот, кто победил её однажды на поединке, невесть почему пощадил — и, что волновало девушку почему-то больше всего, назвал Аису «чёрной молнией». Жил рос по имени Лексе — в своём врытом в землю доме, куда ни один сайрима не войдёт по доброй воле…
Диковинное дело! Постепенно сарматка привыкла к мысли (и других к ней приучила, поскольку иные подруги уже готовили нож на Лексе), что не придётся ей пустить дымом росский дом, а хозяина прикончить или привести на аркане к своей кибитке. Мало того: всё яснее понимала, что именно с ним, старым (под тридцать!), нескладным и нелепым росом, рано или поздно доведётся ей разделить ложе, как матери её Амаге — с пленным Радко.
При редких случайных встречах в лесу, у воды ли, — он не подходил близко, но махал рукой и говорил приветливо; хвалил её красоту, опять называл «чёрной молнией». Аиса делала вид, что не замечает, проезжала мимо; но прерывалось дыхание и под грудью коварно теплело…
Однажды, в месяце холодных ночей, не выдержала, — сама подскакала к врытому дому. Шагах в десяти от крыльца (ближе не подпускало отвращение) спутала ноги коньку и, став рядом, свистнула в четыре пальца. Потом села на траву и начала ждать.
Лексе вышел скоро. Светлые брови на узком впалом лице с покрывающей щёки бородкой взметнулись кверху: вот уж кого он не ожидал увидеть в гостях!.. Удивление сменилось шутливой озадаченностью.
— А, чёрная молния! Привет… Мне что, сразу брать меч?
— Нет, — сказала она, не вставая. — Садись, будем говорить.
Было непохоже, чтобы рос насторожился, как прилично воину. Улыбаясь чуть растерянно, подошёл; сел неуклюже, не зная, куда девать длинные ноги… и вдруг взглянул на Аису, да так, что её словно обварило… а потом стало стыдно и сладко внутри, как никогда раньше, но сладость была сильнее, чем стыд, и она почувствовала себя слабой. Унеси меня отсюда…
— Что скажешь, грозная красавица? — спросил рос; он говорил не на языке сайрима, но каждое слово было понятно, словно кто-то вслух переводил в голове у Аисы. — «Грозна, как полки со знамёнами»…
Не понимая, она молча смотрела в его смешливые серо-голубые глаза.
— Знаешь, это царь Соломон сказал. Об одной очень красивой девушке…
— Какой-какой царь? — живо спросила Аиса. Они с матерью выводили себя из царского рода; ей было занятно всё, что касалось коронованных особ.
— Соломон, сын Давида. Он жил давно, очень давно… И была у него возлюбленная, тринадцати лет от роду… такая же смуглая, как ты! «Черна я, но красива, как шатры Кидарские, как завесы Соломоновы»…
Что-то впрямь небывалое творилось с Аисой; стыдливое блаженство полнило её, мир перед глазами плыл голубизной и зеленью. Опомнилась, лишь увидев, как вздрагивает рука у мужчины. Отрывалась рука от пожелтелой травы, — погладить девушку по лицу или по волосам, приласкать… Складка прорубила девичий лоб; Аиса отпрянула, готовясь ударить дерзкую руку. Не осмелился рос. Или здорово был хитёр…
Чувствуя, как румянец, достойный степных маков, заливает её лицо, — Аиса напролом выпалила:
— Богиня сказала мне, что я должна быть с тобой.
Он сначала опешил, отшатнулся, глаза стали круглыми. Потом засмеялся и спросил:
— Должна? А что, сама не хочешь?
Она сказала, всё больше смущаясь:
— Мать Матерей прямо не сказала. Но здесь нет других мужчин для меня. Значит, ты мой муж. Пойдём и ляжем в моей кибитке!..
— Ого! — Лексе поражённо поднял брови. Чтобы не слышать и не видеть его колебаний, мужчине вообще не позволенных, когда женщина удостаивает его любви, Аиса быстро задала вопрос:
— Я у тебя буду первой?
Рос развёл руками с озорным, виноватым видом:
— Н-ну, я бы этого не сказал… А что, это так важно?
Что взять с потомка земляных червей?… Она пояснила терпеливо и снисходительно:
— Надо, чтобы я была первой. Иначе… если у тебя есть дети от других женщин, они могут прийти. Захотят убить моих детей, забрать всё наше добро. Если есть дети, их надо убить. Ты мой муж и должен прикрывать только моё стремя!..
Лексе ответил без промедления:
— У меня нет детей от других женщин, это я знаю точно. — Глянул на её живот, девически плоский (страшные роды на Аисе не отразились). — А ты, я вижу, уже родила. Мальчик или девочка?…
Не ответив прямо, она сказала:
— Это мои дети, и ты будешь их защищать. Женщина с детьми может взять мужчину.
Непонятно чему усмехнувшись, Лексе смех подавил — и заговорил ласково, вкрадчиво:
— Видишь ли, Аиса, — ты, конечно, мне очень нравишься, и я постараюсь выполнить волю… э-э-э… Матери Матерей, но… У моего народа есть свои обычаи, и я не могу их нарушить. Я готов быть самым близким твоим другом, защитником… как это?… прикрывать твоё стремя… но мужем, извини, пока не стану. У нас принято… ну… чтобы мужчина и женщина сначала присмотрелись друг к другу, привыкли, узнали получше. А уж потом… понимаешь?
Она поняла мгновенно. Мало того, что её, свободную степную воительницу, высшая воля принуждает идти к мужчине, да не просто к «ничтожеству с членом» — к чужаку, земляному червю, — он, рос, жалкий пахарь, ещё дерзает её отвергнуть!!
Красным жарко полыхнуло в глаза, в мозг. Даже не выхватив меча, скрючив пальцы наподобие когтей, с воплем разъярённой пумы Аиса ринулась на Лексе — схватить за глотку, повалить, растерзать…
Не вышло. Прыгая, она видела перед собой роса, его горло в раскрытом вороте белой сорочки, — но со всего размаха грянулась лицом и руками оземь. Превозмогая боль в ободранной щеке, опять вскочила. Лексе сидел рядом — пока она прыгала, успел на шаг передвинуться. Сидел с усмешечкой: мол, поймай-ка меня!..
— Колдун, дайв проклятый! Ах ты…
Не желая сдаваться, Аиса прыгнула снова… и вообще не опустилась наземь.
Беспомощно махая руками и ногами, она повисла в черноте. Будто разом всё охватила зимняя безлунная ночь. Рои звёзд рассыпались по небесному куполу, куда более густые и яркие, чем над родным кочевьем. Звёзды сливались в сгустки, и Молочная Река сияла так, что больно было смотреть. Но вот диво: внизу, под парящей Аисой, повторялся опрокинутый звёздный купол, словно громадное, от горизонта до горизонта, лежало там гладкое озеро. Да внизу ли?… Она больше не знала, где верх, где низ. Она поворачивалась вокруг себя в сплошном шаре из звёзд, сквозь который текла не по-земному широкая Молочная Река.
Аисе стало жутко, как никогда не бывало доселе, даже перед Великой Матерью и Отцом Войн. Она разинула рот, чтобы крикнуть, но крик не раздался; изо всех сил напрягая лёгкие и гортань, не могла издать ни звука! Безмолвие царило тут, не колебался воздух, — девушка не могла понять, тёпел он или холоден. Бывают такие ночи в месяце роста трав, когда зноя ещё не хватает на сутки и после заката нежится тело, словно весь мир — твоя собственная кожа… Но нет! Мелкие бодрящие иголочки плясали по коже Аисы, со стороны Молочной Реки они кололи чаще всего. Мириады уколов, словно лёгкий морозный ветер…
«Эй, чего ты там застряла, молния?!»
Не внешний голос услышала она, а весёлый оклик внутри своего черепа.
«Давай, лети за мной! Здесь надо только захотеть — и немножко привыкнуть… Ну! Я с тобой! Я прикрываю твоё стремя!..»
Аиса обернулась. В нескольких шагах от неё, будто раскрашенный эмалью, на чёрном фоне парил Лексе. Удобно лёжа на боку, на пустоту бросив левую руку и скрестив вытянутые ноги, правой рукою рос поманил девушку за собой. И тут же, не меняя позы, стремительно рванулся вперёд, превращаясь в метеор, в звезду, в искорку, в ничто…
Колдовство набирало силу. Умчался Лексе, но Аиса продолжала слышать в себе его зов, делить с ним гордую радость человека, свободно летящего немереным звёздным кочевьем.
И она — приняла зов! Не пристало девушке-бойцу отступать — нигде, никогда, ни перед чем. Степь степей лежала впереди; родное кочевье и даже Тихая Страна казались теперь лишь тесными, затхлыми уголками чего-то необъятно громадного. Открылась душа; водопадом лилось в неё новое, истинное знание. За что дрались её предки, лили свою и чужую кровь; за что сражалась она сама в жаркой пыли Всемирова града, если вся земля, с реками и пастбищами, с лесами, полными дичи, виднелась отсюда лишь изголуба-серебристой каплей в дымке?! А сколько таких капель-земель вокруг!
Где-то там, в бездне, осталась кротовья кучка — курган — и на нём крошечная фигурка в чёрном платье…
Здесь, в центре мироздания, Аисе вдруг показались ничтожными её тёмные страсти, пустые, мелочные обиды. В таком ли мире, воистину безграничном и прекрасном, суетиться и кусать всех, подобно злому насекомому?! Иногда похожие мысли приходили к ней в ночных переходах, под скрип колёс и заунывную песню погонщиков, когда, лёжа в качающейся кибитке, глядела она на небесные костры… Но неясными и преходящими были те раздумья, — не то, что сейчас! Вот, недавно из-за глупых слов чуть не убила своего мужчину…
…Не приученная углубляться в суть вещей, отмахнулась девушка от внезапных, опасных дум. Теперь важно лишь одно: следовать за ним и быть с ним, прочее — тлен!..
И, решив так, она пожелала: вперёд, по невидимому, обжигающему искрами следу роса! И обмерла, когда, стократ быстрее стрижей над полем и ястребов, падающих на добычу, и ветра, и молнии, — быстрее всего, что было ей знакомо, вслед за Лексе устремилась Аиса к Молочной Реке…
…Моё горячее желание быть бессмертным значительно
поостыло. Я искренне устыдился заманчивых картин,
которые рисовало моё воображение, и подумал, что ни один
тиран не мог бы изобрести казни, которую я с радостью не
принял бы, лишь бы только избавиться от такой жизни.
Солнце, похожее цветом на остывающий расплавленный чугун, садится за Южным Андаманом. Оно расплылось вширь и оттого напоминает снижающийся аэростат. Синь воды темнеет, скрывая пятна коралловых рифов. Выше становится прибой, шум его — полнозвучней. Большие бесшумные крабы боком проносятся по песку, волоча длинные тени; застывают на миг, выдвинув перископы глаз, чтобы удостовериться в неподвижности двоих людей, вот уже много часов сидящих на берегу, — и ещё быстрее мчатся дальше.
Перед Виолой и Алексеем — низенький столик с серебряным кофейным сервизом. Свежеет. Он накинул на плечи рубаху; она даже не вздрогнет в своем узком «бикини».
Алексей. …И всё-таки они убивают друг друга! Я знаю, жрецы опять приносят человеческие жертвы на пирамидах в Юкатане. В Константинополе западные рыцари чуть не сцепились с греками. Я работаю с Аисой, как могу, она влияет на сородичей, но… Ты понимаешь, это же у них… всосано с молоком матери! Один род сайрима уже учинил набег на этих… зарубинцев; те, понятное дело, сделали вылазку, ночью подожгли кибитки. Вы как-нибудь собираетесь вмешиваться?…
Виола. Не переживай. Сфера имеет полную информацию о каждом воскрешённом. Если его убьют, мы в любой момент можем опять…
Алексей. И опять его убьют, и вы снова воскресите… до каких, интересно, пор? По-моему, надо уже как-то… влиять на их сознание.
Виола. Алёша, пойми: если бы мы хотели создать сто миллиардов биоргов, послушных и управляемых, со встроенной гуманностью… мы бы не затевали Общее Дело.
Алексей. Ну, тогда я полный дурак и вообще ничего не понимаю. Вы ведь воскрешаете людей, чтобы они… ну… реализовали себя, свои способности лучше, полнее, чем в первой жизни. Так или нет?
Виола. Н-ну… на первом этапе проекта… можно сказать, что так.
Алексей. Но разве это не значит, что они должны жить счастливее, чем прежде, быть более развитыми, образованными? Что у них должно быть более справедливое общество?
Виола. Наверное, и тут ты прав.
Алексей. Ей-Богу, это напоминает мне Ходжу Насреддина! «И ты прав, и ты прав… — Ходжа, не могут же быть правы оба спорщика! — И ты тоже прав…» А на практике получается, что вместе с людьми оживают все их предрассудки… всё это деление на высших и низших, на рабов и свободных… И никто с этим не борется! Так что же будет? Расслоение по эпохам? Вот тут варятся в своём соку какие-нибудь инквизиторы XVI века, жгут учёных на костре, — а рядом, на другом участке, наука процветает, космодромы, синхрофазотроны… А дальше? Дальше что?…
Виола. То, что обалденно мудрый ты человек, Алёша, и все понимаешь с полуслова… Только вот окоченел совсем — и не признаёшься.
Алексей. Твои предложения? Перейти в динамику?
Виола. Вообще-то, ты теперь можешь просто повысить температуру своего тела, и вопрос решён… Но я предлагаю другое.
Алексей. Неужели?…
Виола. Ага, это самое.
Алексей. Слазила в мои мысли? А обещала…
Виола. Никуда я не лазила, просто сама хочу. Коньяк?…
Алексей. Только не квантовую копию. Не знаю, почему, но…
Виола. Не переживай: в Грузии до сих пор есть и виноградники, и виноделы. Ординарного или марочного? Лично я люблю «Греми», он мягче других…
Алексей. Тебе лучше знать, Вахтанговна…
Взяв из воздуха бутылку янтарной жидкости, с этикеткой старинного образца, а затем две широких рюмки, Виола ставит всё это на столик.
Алексей. Смотри-ка, сургуч настоящий… с печатью!
Виола. Да, личная печать изготовителя. Давай, скручивай ей голову…
Проходит неспешная церемония наполнения рюмок и поднятия их навстречу друг другу. Багряные искры заката играют в коньяке.
Виола. Ну, ты налил… Я ведь всё-таки дама!
Алексей. Зато от души… За что пьём?
Виола. Ты мужчина, скажи тост. Так за что?…
Алексей. Хм… будем лаконичны. За удачу Общего Дела!
Легонько звякает стекло. Смакуя, они отпивают по глотку. Алексей тянется к чашке с кофе.
Виола. Н-нет… куда! Никаких запиваний и занюхиваний. Это король коньяков! Наслаждайся послевкусием, переживай его… Да, так о чём это мы?
Алексей. О том, какой я обалденно мудрый и всё понимаю с полуслова.
Виола. Точно… Значит, чтобы понять, что происходит сейчас и что может случиться дальше, надо учесть две вещи. Об одной ты уже сказал…
Алексей. Например?
Виола. Расслоение. Тут инквизиторы, а через дорогу синхрофазотроны… Постой, я объясню. Мы приспосабливаем Сферу для Общего Дела, для расселения этих будущих ста миллиардов. И делаем пространство… ну, думаю, ты и это поймешь… спирально-слоистым. То есть… вот, возьмём, например, Францию. Берём её и как бы умножаем, повторяем много раз — пять, десять, сколько надо… Цепочка Франций, одна рядом с другой. Вне Земли, конечно; на Земле будет только начало этой развёртки. Вот, и все времена, все эпохи пойдут цепью, одна за другой. Галлия, Франция Меровингов, Бурбонов, революционная, наполеоновская и так далее. Время, так сказать, развернётся по пространству! А границ, разных там КПП, таможен, — не будет! По крайней мере, мы не поставим барьеры между эпохами. И вот, представь: начинаются путешествия из вчера в завтра, из послезавтра в позавчера; и какой-нибудь премудрый лекарь из времён короля Хлодвига, побывав в Пастеровском институте ХХ века, привозит к себе домой вакцину… глядишь, жизнь при Хлодвиге становится здоровее! А любители духовных практик из эпохи, например, де Голля учатся у бретонских друидов каким-нибудь, забытым позже, трансперсональным медитациям… Понятно? Взаимообмен, изменения во всех областях. И, в конце концов, естественным путём уровень всех развёрток — социальный, духовный, технический — становится единым. По верхнему пределу.
Алексей. По-твоему, всё пройдёт идеально мирно? Сомневаюсь…
Виола. Конфликты неизбежны, Алёша. Они уже происходят, ты сам говорил… Но вот тут-то как раз мы и будем вмешиваться, по мере надобности. И проследим, стоя за занавесом, чтобы наши подопечные не перерезали друг друга. Это, знаешь, как когда-то мой дед, Годердзи, учил меня правильно вести себя за столом…
Алексей. Боже! Ну и память у тебя!..
Виола. Фу, как неблагородно, — напоминать о моем возрасте!.. Я была совсем клопом — и полезла ручкой в банку с горчицей, решила, что это сладкое. Мать кинулась оттаскивать меня, а дед говорит: «Не надо!» Я, конечно, сунула пальцы в рот, обожглась ужасно и заревела. Рот мне промыли, и больше я в горчицу не лазила…
Алексей. Выражаясь по-украински, зрозумило… Если бы то была не горчица, а смертельный яд, тебя бы оттащили. А так… собственный опыт лучше всяких уроков.
Виола. Авжэж, — цэ ты дужэ вирно помитыв… (Смеются.) Наливай!
Алексей. А кто возмущался — дама, дама… Давай, теперь ты говори.
Виола. Тогда — за вторую, очень важную вещь, которая поможет всё урегулировать. За бессмертие!
Алексей. За него… (Неторопливо, со вкусом, пьют.) А заказать лимон… устав обращения с грузинскими коньяками — не запрещает?
Виола. Валяй, что с тобой делать, варвар… Ты понял, почему я вспомнила о бессмертии?
Алексей. М-м-м… мне будет приятно, если ты объяснишь.
Виола. По-моему, тебе просто нравится смотреть на мои губы.
Алексей. И возражать не буду. Я бы их съел…
Виола. Стоп, стоп, — потом будем целоваться, сначала лекция. Итак, в отличие от своей первой жизни, все воскрешённые бессмертны. Только пока что не знают об этом. Все избавлены от старения и физической смерти…
Алексей. Так это же, по-моему, наоборот, — закрепит дикость и невежество! С каждым столетием будет расти прослойка глубоких старцев, — пусть не по телу, но по психологии… а в традиционных обществах их слово — закон! Ты не боишься чудовищного застоя во всех этих… старых-новых странах? Помнишь, я рассказывал про богомола, дедушку Щуся?
Виола. Я таких Щусей видела, знаешь, сколько? Лет по пятьсот и больше…
Алексей. Тем более. Ну, так Степан Денисович простой уголовник, и вред от него небольшой. А ты представь другое! Вот страна. Сидит на троне какой-нибудь, не по титулу, а на самом деле вечно живущий царь царей… а кругом вечные пахари двести миллионов лет подряд пашут землю, и вечные пастухи пасут бессмертных коров, пока не погаснет Солнце, и вечные рабы строят стотысячный Персеполис или Тадж-Махал…
Виола. Впечатляюще. Просто поэзия… Только, знаешь, ничего этого не будет.
Алексей. Да почему же?!
Виола. Да потому, что опыт теперь непрерывен. Понял? Была когда-то поговорка: «История учит только тому, что она ничему не учит». Правильно, для смертных — это так: старики умирают, а молодые повторяют все глупости и ошибки заново, потому что знают о прошлом только в теории. А здесь — все рядом со всеми, самые старые рядом с самыми юными! Прослойка мудрых долгожителей действительно растёт, но во благо своим потомкам… Концентрация исторического опыта — без потерь. Всегда рядом — свидетели и участники любых событий прошлого! Беспамятность будет убавляться с каждым годом…
Алексей. И молодое веселье — тоже, и наивность, и способность удивляться… Мир сплошных дряхлых старцев, дряхлых прежде всего душой, угасших, ко всему равнодушных. Те же свифтовские бессмертные маразматики, струльдбруги, только в здоровых телах. Они тебе не вспоминаются?…
Виола. Представь себе, нет. Зато ты мне напомнил трусливые мыслишки одного психиатра, кажется, двадцать первого века. Как-то прочла случайно его книгу… «Если смерти нет, то жизнь бессмысленна, а культура, передача опыта, рождение новых людей и прочее — совершенно не нужны вечно живущим. Вообще, на сколько лет жизни человеку хватит воображения? Вот ему 200 лет, что его будет интересовать? Следующие 800, проведённые так же хорошо?…» И так далее, в том же духе…
Алексей. Ха, теперь ты мне напомнила… Какой-то третьеразрядный поэт двадцатого века вообще решил, что только страх перед смертью делает человека нравственным. У меня в видеотеке есть один мюзикл, так там песенку поют на его стихи: «И смерти нет, и совесть там не властна, и, что бы ты ни сделал, всё прекрасно»… Можно подумать, что не краткость жизни заставляла слабых духом пытаться взять от жизни всё, даже ценой преступления!.. Нет, я не за прежнюю мимолётность, 70–80 жалких лет. Но всё-таки: тебя ничто не смущает… в бессмертном будущем? Не лично тебя, ты, может, вообще у нас биорг или что-то в этом роде…
Виола (с издевательским поклоном). Спасибо!
Алексей. Это тебе за «трусливые мыслишки»… Ну, ладно, давай серьёзно. Допустим, все, рождённые в вашем мире, с вашей психологией, смогут остаться вечно юными и не свихнуться… хотя и тут могут быть сомнения: вы все, включая тебя, ещё не испытали, что значит прожить миллион, миллиард лет! Но наши-то, из прошлых эпох… обычные люди, массовый тираж — нажраться, выспаться, побездельничать, потешиться сексом, самоутвердиться деньгами или мордобоем, — они-то чем заполнят вечность? Не боитесь — вместо вашего всеобщего счастья — получить всеобщий тоскливый вой и суицид?…
Виола. Нет, не боимся. «Остаться» и «вечно» — понятия несочетаемые… Человек не сможет быть бессмертным, — или действительно полезет в петлю от однообразия жизни, — если сам по себе, как личность, не будет вечно изменяться. Теперь каждый из нас, дружочек, — отдельный биовид и будет проходить свою эволюцию. Динамика — только начало… вроде выхода рыб из океана на сушу. Главное впереди. Победил смерть — победи пространство и время; справился с ними — пробивайся в другие вселенные. Можно и по-другому вечно двигаться, скажем, расширять и видоизменять свою психику. Полигомы — это, опять же, только начало… Мы будем меняться беспрерывно, а значит, и омолаживаться, и не терять интереса к жизни.
Алексей. Н-да, прелестно… А во имя чего, позвольте узнать? Какой-нибудь целовальник времён Тишайшего или турецкий банщик тебя спросит: да на кой леший, вариант — на кой шайтан мне твои другие вселенные?! Стимул, стимул для изменений — какой? Чтобы навечно хватило, чтобы каждого завтрашнего дня эти бессмертные стали ждать, как праздника?!
Виола. А вот тут я тебе, натурально, не скажу ничего нового. Стимул, и цель, и путь — в постоянном и безграничном одухотворении. Каждого, каждого, каждого…
Алексей. «Такие старые слова, а как кружится голова!..» Одухотворение, дух… Знаешь, в моё время были большие любители поминать на каждом шагу дух и духовность. Когда я их слушал, мне, как Герингу при слове «культура», хотелось схватиться за пистолет. Что это такое — дух? Образование, знания, интеллект, религиозность, мораль… всё, что ли? И этого хватит, чтобы в здравом уме и радуясь жизни пережить галактики?…
Виола. Скажем пока так: дух — это чисто человеческое; то, что выходит за предел биологической программы, автоматизма зверя. Всё большая — с каждым шагом — возможность творить, и созидать, и чувствовать от этого наслаждение, несравнимое с пассивным, потребительским. И это, заметь, при постоянном уменьшении негатива, тёмной, угнетающей стороны бытия…
Алексей. И так без конца?
Виола. Без него. А какой, собственно, может быть конец, когда ты идёшь к всесилию, всезнанию, вездесущности?…
Алексей (посидев молча, с опущенной головой). Память у меня действительно улучшилась, стала, как никогда… Я, как и ты, вспомнил одного древнего писателя. Двадцатого века. Он был очень знаменит, да, — единственный большой фантаст в своей маленькой стране… Один из его героев путешествует по звёздам и встречается с разными забавными цивилизациями. Но под смехом там — серьёзная философия… Ну, так вот: в одном путешествии он попадает на планету, где решены все научно-технические проблемы, волновавшие предыдущие поколения. Скажем, там есть «ресурекционное» поле, собирающее заново живого человека из праха…
Виола. Многие с разных сторон подходили к Общему Делу…
Алексей. Погоди, — это как раз не Общее Дело, а наоборот… Для них стало всё возможно, я даже вспомнил цитату. «Можно было изготовлять вилки, разъёмы, усилители и ослабители разумности, вызывать состояние мистического парения духа в компьютере или растворе, превращать лягушачью икринку в мудреца, наделённого телом человека, животного или существа, доселе невиданного, спроектированного экспертами-эмбрионистами»… Он пишет, что эти люди взяли эволюцию в свои руки. Вначале они действовали в соответствии с идеалами просвещения, воплощали образцы здоровья, гармонии, духовно-телесной красоты. Но затем всемогущество развратило их. Они начали приделывать себе добавочные конечности, глаза под мышками, щупальца, — в общем, превращаться в невиданных уродов. Мало того — придумывали «новые органы и части тела, которые функционировали бы исключительно для того, чтобы их обладателю было хорошо, всё лучше, чудесно, просто божественно»… Там, в рассказе, есть один интересный сюжетный приём: вся эта жуть разнузданной автоэволюции подаётся с точки зрения монаха, священника. Он, конечно, ужасается: «На смену кошмарам прежних ограничений пришёл кошмар их отсутствия». Однако не исключает при этом, что, применив те же методы, церковь могла бы «творить существа, черпающие мистический восторг непосредственно из своего бытия». Понимаешь? Этот монах всё время подчёркивает: «Мы вышли на простор безграничной свободы творения», «Даже ребёнок может сегодня воскресить умершего, вдохнуть дух в прах и лом, гасить и возжигать солнца»… А? Тебе это не внушает никакой тревоги за будущее? Творчество, вдохновение, гений — всё становится не естественным, а запрограммированным, причём из каприза; смысл обучения и душевного роста исчезает, всё делается лишь ради того, чтобы потешить пресыщённые чувства. Любые озарения, взлёты может вызвать управляемая биохимия. Для чего тогда жить? Для сладкой щекотки, извини — душевной мастурбации?! Тупик, и как раз тупик того, о чём ты говоришь: всесилия, всезнания, вездесущности… Ну, чего ты, что смешного?
Виола (смеясь на последних словах Алексея, но затем став шутовски серьёзной). «Вам должно быть, известно, что благодаря различным зооформинам можно на время стать — то есть почувствовать себя — черепахой, муравьём, божьей коровкой и даже жасмином (при помощи инфлоризирующего преботанида). Можно расщеплять свою личность на две, три, четыре и больше частей, а если дойти до двузначных цифр, наблюдается феномен уплотнения яви: тут уж не явь, а мывь, множество «я» в единой плоти. Есть еще усилители яви, интенсифицирующие внутреннюю жизнь до такой степени, что она становится реальнее внешней. Таков ныне мир, таковы времена, коллега! Omnis est Pillula…»
Алексей. Великий Абсолют! Так и ты…
Виола. Читала его, читала, дружочек. Ты цитировал одну его вещь, а я — другую. «Всё есть Пилюля»; даже своей биохимией управлять не надо. С помощью наркотиков и всяких других препаратов человек создаёт некий собственный псевдомир, где всё возможно и всё позволено. Дешевле и проще, чем строить реальное всемогущество…
Алексей. Действительно, ещё лучше… И как же вы из этого выскочили? Если уже выскочили — может быть, главные соблазны впереди…
Виола. Да выскочили, выскочили, не беспокойся! А главное — не вскакивали… Книги эти, Алёша, писал человек очень умный, очень многознающий, очень талантливый, но… увы, — мещанин. Пусть и сверхобразованный, и сверхинтеллектуальный… мещанин! Он наделил всемогуществом, фармакологическим или другим, героев, во всём похожих на его современников, причём современников западных. Те, задавленные «бизнесом» или тяжёлым наёмным трудом, ничего не хотели, кроме безделья; а если получали возможность побездельничать, то, действительно, дурели, изобретая себе всякие «экстримы», новые щекотки для нервов. Кто победнее, тот, скажем, на резинке с вышки прыгал; побогаче — на машине гонял без тормозов или покупал турпутёвку «Неделя в концлагере». А потом всё сначала: пухни от скуки, выдумывай, чем себя потешить… В общем, узковато мыслил пан Станислав. Даже не предполагал, что, стряхнув гнёт «добывания» и «зарабатывания», забыв о нудной вынужденной работе, мы станем жить так полно, что попросту не будем нуждаться ни в каких искусственных возбудителях…
Алексей. Хм, в самом деле! Кому нужны иллюзия вдохновения, иллюзия свободной любимой работы, если всё это можно иметь в реальной жизни?!
Виола. А вот тут-то и поймал бы тебя пан Станислав. Ты для чего, брат, трудишься? Если для славы, для успеха, — так это тебе враз даст пилюля! Выпил, и ты уже Рафаэль, и все с ума сходят от твоей Мадонны… Но знаешь, что?
Алексей. Что?
Виола. Подлость одна есть, паном фантастом забытая… а может, ему и неведомая. Никакой наркотик, никакая биохимия тупицу и лодыря не сделают гением по ощущению. Да, тобой будут восхищаться, рукоплескать, наденут на тебя все лавровые венки, как на Нерона… но ты никогда не почувствуешь, что эти почести твои по праву. А ведь это для творца — главное. Иначе вечно будет зудеть внутри, портить всю малину: «не я сделал, не моё»… От того, кстати, и Нерон рехнулся. От вечного ощущения, что — врёт, врёт сам себе, а все кругом врут ему. Творчество, как таковое, не моделируется, понял? А если бы и моделировалось, то на кой чёрт это делать? В чём разница, написал ты десять черновиков стихотворения собственной рукой — или тебе привиделось, что ты сидел и мучился над десятью черновиками?… Тут нам батюшка Абсолют поставил капканчик, ловушечку — и правильно сделал, потому мы и не скурвились окончательно ни в какой «матрице». «Душа обязана трудиться», — этого западный человек не разумел; для него, загнанного коммерцией, дармовщина всегда была высшим счастьем. Кончилась коммерция, кончился труд, как тяжкая повинность, — и накрылись все фантазии о пилюлях… Фу! Ну, ты провокатор. Глотка так пересохла, что сил нет…
Алексей (берясь за бутылку). Ну, что ж… как это? Бог Троицу любит…
Повторяется всё та же церемония — с наполнением рюмок, с их торжественным подъёмом и неторопливым смакованием питья. На сей раз пьют без тоста. Синяя гуашевая тьма наползает на океан, только тлеют сиренево-розовые полосы над горизонтом. Голосом привидения, нарочно пугающего гостей острова, вскрикивает ночная птица.
Алексей. Да, мадам наставница: длинная была лекция. Темень такая… ты знаешь, я почти не вижу твоих губ!
Виола. Можем махнуть туда, где много света. Уже воскрес Париж, Большие бульвары… Честно говоря, хочу потанцевать. Пойдем в какой-нибудь ресторан 1908 года, где играют новый танец — танго. Сейчас сочиню себе платье: вот такущий вырез, тут кружево… или стеклярус? Наверное, стеклярус, ряда в три… Бордовое!
Алексей (с тяжким вздохом). В Париж, так в Париж. Допьём только, грех оставлять. Но, вообще-то, я имел в виду другое… Виола…
Виола (уклоняясь от его объятий). Не торопись. Не подгоняй события…
Люди, не обладающие знанием, будут
поносить и оскорблять нас, а также
побивать мечами и палками, но мы всё
вытерпим!
Ему хотелось остаться здесь навсегда.
Больше никого не было рядом; все, кого вспомнил Тан, разошлись по своим городам и весям. Однажды, непонятным образом, на столе оказалось письмо из столицы, от Чей Варин. Круглым полудетским почерком она писала, что очень счастлива; что они с мужем вспомнили немало знакомых, а те — своих, и теперь Пном-Пень быстро отстраивается. Но больше радости, чем все родственники и друзья, воссозданные её воображением, даёт Чей новая маленькая жизнь, которую она сейчас носит во чреве…
Тан теперь жил один в доме у реки, подаренном небесными покровителями, — в скромном доме из двух комнат и кухоньки, под цинковой крышей. С крыльца открывался вид на заводь, полную розовых лотосов, и на противоположный берег, где за стеной леса вставал священный город.
Ещё попросил Тан у богов простой джип с брезентовым верхом, чтобы ездить к дальним храмам.
Честное слово, можно было всю свою здешнюю (неведомо, насколько долгую) жизнь провести, общаясь с этим каменным, густо населённым кумирами городом среди джунглей! Едва оседал рассветный туман, бывший начкоммуны садился за руль и спешил на королевскую дорогу. Прямая, словно меч, устланная растрескавшимися плитами, она вела к трём розовым башням Ангкор Вата. Тишь стояла, нарушаемая лишь беседой деревьев, птичьими вскриками да лепетом реки.
Бросив машину во дворе храма, Тан поднимался мимо сторожевых, изъеденных временем львов и многоголовых кобр-нагов по ветхим ступеням террасы, входил в нижнюю галерею. Там по стенам сплошной узловатой тканью теснились тысячи фигур, схваченных в миг бурного движения. Их столь усердно гладили когда-то паломники, поколение за поколением, что до сих пор лоснились мышцы воинов и крупы коней, изящные колёса боевых колесниц…
Он взбирался выше, на свидание к апсарам[76] второго этажа. В замкнутых уютных покоях выступали навстречу из стен горделивые красавицы, круглогрудые, полногубые; их мягкая отрешённость возбуждала сильнее, чем это смогли бы сделать откровенные сцены любви. Привыкший за последние месяцы мыслить без спешки, Тан пытался понять: случайно ли головные уборы апсар похожи на здешние храмы о трёх или пяти башнях, на сам Ангкор Ват, или здесь скрыта некая символика?…
Иногда, если было настроение, Тан ехал дальше, и брюзгливый говорок джипа вторгался в безмолвие лесных дорог… За подмятыми зеленью, тонущими в плетении лиан воротами Ангкор Тхома высился храм Байон, словно взрыв одушевлённого камня. Будь студент-недоучка чуть более сведущим в европейском искусстве, сразу вспомнил бы он больные, неизъяснимо манящие видения сюрреалистов… Не то великанским тортом с шоколадными статуями, не то раскрытым сундуком бродячего кукольника вставал на скрещении каналов Байон, пучок башен с человеческими лицами. Зеркально умноженные лики давно усопшего короля из-под опущенных век с улыбчивым презрением взирали на муравья-смертного.
Бывало, Тан добирался и до Неак Пеана, где в бассейне с гниющей дождевой водой, на спине свёрнутой кольцами змеи цвёл лотос, рождая из себя малое подобие горы богов Меру; или доезжал до просторных королевских купален Сра Сранг, а то ещё — бродил вокруг Преах Кхеана, где покрытые каменной оспой гиганты с широкими лицами, присев от натуги, тащили вдоль аллеи брус, обозначавший тело змея…
Он чувствовал себя то ли владельцем, то ли хранителем двадцатипятивекового города — и оттого каждый раз с тревогой проверял, не пошло ли дальше разрушение ступеней, стен и статуй, не готова ли рухнуть мощная кладка под напором баньянов, оплетавших здания серыми щупальцами-корнями.
Но вот вчера вечером с собственного крыльца что-то странное увидел Тан в привычном силуэте Ангкор Вата. Как всегда в последние месяцы, выйдя пожелать доброй ночи родному храму, — поразился, уловив внезапные перемены. Нет, не дай Господь, не к худшему; не расплылись, оседая, закруглённые навершия, — наоборот: словно за несколько часов пройдя полную реставрацию, чётко, строго рисовались башни на небе!..
Поздно было ехать выяснять, что случилось, — темнело быстро, да и тучи плыли с юга, набухая близким дождём, и посверкивали в них зарницы. Воздух быстро насыщался электричеством. С чувством близких ошеломительных перемен, со звоном в ушах и часто бьющимся сердцем, Тан вернулся в комнату, лёг…
Помаявшись в тщетных попытках уснуть, поворочавшись с боку на бок, он зажёг ночник и, как часто бывало, принялся читать «Алмазную Сутру»[77]. Сутра успокаивала неизменно, и сны потом бывали светлые, распахнутые в залитое хрустально-золотым светом пространство, какого нет в материальном мире. Вот Гаутама Будда говорит своему ученику: «Субхути, любой благочестивый последователь, который начинает практику концентрации своего ума в усилии достижения Наивысшей Совершенной Мудрости, должен лелеять только одну мысль, а именно: «Когда я достигну Наивысшей Совершенной Мудрости, я освобожу в вечном мире Нирваны всех чувствующих существ». Это утверждение Тан понимал и принимал, как перечёркивающее любой эгоизм, даже в стремлении к духовному совершенству; это было близко и к учению коммунистов, конечно, без чудовищных извращений и крайностей ереси «красных кхмеров»… Освободиться в одиночку от проклятия телесных воплощений нельзя — надо позаботиться о товарищах!..
Ночью его разбудили удары в дверь, не совпадавшие по ритму с барабанной дробью дождя, падавшего на крышу. Первой мыслью со сна было: обновляется Ангкор, пришли послы от великого короля Джайявармана… Вскочив, Тан закричал: «Сейчас, сейчас!» — и, танцуя на одной ноге, стал натягивать брюки. Снаружи колотили настойчиво, властно; не без трепета он вспомнил о жестоких нравах XII века…
Действительность оказалась куда хуже. Сквозь потоки ливня, превращая их в пляску огненных нитей, слепил фарами бронетранспортёр, полный солдат; за ним пыхтели, извергая гарь, еще какие-то высокие машины.
На крыльце под навесом стоял мужчина в клеёнчатом плаще с откинутым капюшоном. Тан всмотрелся в его мокрое лицо — и почувствовал, что ему отказывают ноги, а к горлу подступает недавно выпитый чай.
Пришедший внешностью был вполне подобен ему, Тан Кхим Таю, лишь более подтянут и суров, с аскетически впалыми щеками. Рука его выразительно шевелилась в кармане.
— Бока отлёживаешь?! — крикнул двойник Тана высоким яростным голосом, принятым у «красных кхмеров» для пламенных обличающих речей. — О революционной присяге забыл, перевёртыш?…
— Сейчас революция в другом… — попытался было возразить Тан, но его свирепого близнеца просто рвало бешеными словами, будто он долго носил их в себе и мечтал выплеснуть:
— Помогаешь мировой реакции?! Видишь, что вокруг тебя творится, и пальцем не шевельнёшь! Классовые враги, угнетатели трудящихся — цари, феодалы, капиталисты — встают из могил, чтобы снова эксплуатировать бедняков, а ты и рад им прислуживать! Сам воскрешаешь тех, кто был справедливо покаран твоей рукой, — предатель, отступник, изменник делу Вождя!..
Вдруг настроение близнеца резко изменилось, он стал презрительно-холоден, выпятил губу:
— Ты ещё можешь искупить свою вину. Вождь собирает верных. Поверь, многие будут на нашей стороне. С нами революционеры всех стран и веков… Ты идёшь?!
Тан Кхим Тай стоял, не замечая, что ветер обдаёт его брызгами ливня, что холодные струи змеятся по крыльцу, втекая внутрь теплого, уютно освещённого дома. Рычал, сотрясаясь, транспортёр, тряслись яростно-белые круги его зарешёченных фар. О да, нынче они все найдут друг друга, — «вязальщицы Робеспьера», готовые пить кровь из-под гильотины, и «воины джихада» с замотанными лицами, плясавшие свой танец в салонах «Боингов», ритмично пуская пули в стюардесс и матерей с детьми, и бледные лохматые анархисты-безмотивники с бомбами, предназначенными для любой встречной толпы, и смертники, несущие динамит в букете навстречу приговорённому лидеру… рвота праведных революций, паразиты национальной борьбы, грязь на чистом лике Справедливости! Они столь ничтожны, что чувствуют себя полноценными, лишь мучая и убивая других. Они, конечно же, объединятся… Если им позволят.
Время в ту дождливую ночь замедлило свой бег возле реки Сиемреап. Молча стоял Тан, склонив голову и смирившись со своей судьбой; как сказано в «Алмазной Сутре», расставался с ложным, себялюбивым ощущением своего «я», — ведь всё, происходившее с ним, было лишь проявлением божественной, безошибочной кармы. А ещё Тан радовался тому, что многое успел, и живут десятки воскрешённых им людей, заново строят свою жизнь; и Чей Варин в далёкой столице спит, обняв мужа, и растет в её чреве новый человек, уже не воссозданный воображением, но всё же обязанный своим приходом в мир ему, Тану…
Он сам удивился тому, что так рад счастью своей возлюбленной, зачавшей ребёнка от другого мужчины, — а затем подумал, что это в духе учения Гаутамы, и тихое блаженство затопило его душу.
— Ещё улыбается, контрреволюционная сволочь! — бешено закричал двойник и, вскинув руку с пистолетом, несколько раз подряд выстрелил в грудь Тана.
…А час спустя произошло то, что до последней секунды осталось непонятным для отряда «красных кхмеров». На дороге среди лесов, ведущей к городу Кампончгтхому, ныне занятому армией Вождя, бронетранспортёр в бурной ливневой тьме едва успел затормозить, осветив перед собой завал срубленных стволов. По слову командира одни бойцы бросились разбирать преграду, другие, соскочив с грузовиков, рассыпались по обочинам. Присев и съёжившись, тщетно сверля глазами мглу, солдаты ворочали стволами китайских автоматов…
Но никто не бежал, не полз и не шёл к дороге. Зато в кронах ближних баньянов коротко пропели, одна за другой, тетивы луков, и стали падать автоматчики, бесшумно поражаемые сверху. Стрелы прочно сидели у них в глазу, в горле или между лопатками. Сияние фар делало отряд хорошо видимым, лучники же таились в ночи и в листве.
Выстрелы всё же прозвучали: командир, псевдо-Тан и ещё несколько старших, прячась за бронированными бортами, наугад палили в чащу из пистолетов. Тем временем водитель последнего из трёх грузовиков дал задний ход и стал было разворачиваться, чтобы удрать со страшного места; но точно посланная стрела заставила его оторвать руки от руля…
Получилось, может быть, лучше, чем ожидали нападавшие. Грузовик без управления, продолжая разворот, углом кузова саданул среднюю машину так, что она, в свою очередь, впечатала радиатор в тыл переднего грузовика. Кто-то, раздавленный между машинами, взвыл кошачьим голосом; с бортов сыпались наземь доселе залегавшие в кузовах «кхмеры». Продолжая слепое движение, задний грузовик нырнул носом в кювет и с громовым лязгом завалился набок.
Творилось немыслимое. Тающая кучка «красных кхмеров», паля во мрак и в дождь, металась вокруг своих искалеченных машин, — а стрелы всё летели ниоткуда, тонко посвистывая и разя… Вдруг Тан-второй, не выдержав, махнул вниз из транспортёра и помчался по разбитому асфальту назад, к давно оставленной реке. За ним устремились бойцы.
Навстречу им выступили из-за стволов полуголые, бритоголовые, с блестящей мокрой кожей воины. Сомкнулись поперёк полотна. Наставили копья.
Двойник на бегу распорол воздух выстрелом — впустую: наконечник копья, откованный в форме древесного листа, посланный недрогнувшей рукою, вбежал ему глубоко под межрёберную кость. «Кхмеры» попятились, — но сзади тоже были эти, ловкие и беспощадные… Иным бойцам, схватив их со спины, кривыми ножами перерезали глотки. Трупы сволокли с дороги, и всех поглотила ненастная ночь.
Перед своей гибелью, разрядив все обоймы, командир отряда решил было, что он бредит. Транспортёр закачался, подобно барже на больших волнах, и начал медленно опрокидываться. Молния огненной рекой пронеслась под сплошными тучами. Командир увидел извивавшуюся над ним толстую змею — и тут же сообразил, что это хобот.
Гигантский слон с башенкой на спине и железными кольцами, нанизанными на бивни, упираясь передними ногами, толкал тяжёлую машину, пока та не перевернулась. Тогда вожатый поспешил отвести животное обратно на лесную тропу. Отступили и другие воины. Словно гвардейцев короля Джайявармана предупредили, что сейчас вспыхнет и начнёт разливаться горящий бензин.
И бензин вспыхнул…
Наш конец будет концом Вселенной.
Иозеф Геббельс
А был ли мальчик? А может, мальчика-то
и не было?…
— По-моему, это очень скучный мир, — сказал Балабут, пока мы все втроём провожали взглядами вертолёт.
Странная трескучая машина будто по невидимой мостовой выползла из-за правого крыла нашего домограда. Была она похожа на опрокинутый древний ветряк с крестом вертящихся крыльев наверху и летела неуклюже, скованно, ничем не напоминая привычные мне минилёты или авионы. На бортах вертолёта блестели ряды круглых окон. Должно быть, платная экскурсия в XXII век, затеянная каким-нибудь турагентством из Киева 1990-х или 2020-х годов…
От Виолы я знал, что Днепр теперь не уступает длиной величайшим рекам мира (нежданно воплотилась фантазия Фармера), и много раз повторены вдоль него киевские горы, и вытянут Тугорканов остров… Трудно осознать, что я сам начал, пустил в рост эту развёртку! Киевляне разных эпох вспоминают, а стало быть, и возвращают к жизни своих родных и близких; те — своих… Растёт, раскидывается не только вдоль Днепра, но и вширь живая сеть городов, сёл и местечек; уже и Десна, и Припять достигают размеров Нила или Конго, и каждое село возле них приобретает чудовищные размеры и невероятный вид: на одной околице дымят какие-нибудь черняховские курени, на другой высятся домограды… Спирально-слоистая Сфера позволяет любой размах; распускает лепестки от Земли-сердцевины давно предсказанная «роза мира»…
И отважные хозяева наши, начинатели Общего Дела, даже не думают ставить преграды между землями различных времён. Ведь история таких барьеров не знала, и любое новое поколение было, по сути, промежуточным, — швом, соединявшим прошлое с грядущим…
— Это оч-чень скучный мир, — повторил Балабут, туманно глядя вслед вертолёту, плывшему сквозь густой минилётный рой возле кубастой глыбины Центрального домограда. Словно и не лежала между нами и нашим минувшим пропасть в тринадцать веков, — сидели мы на просторном балконе жилблока Щусей, и плети багряного осеннего винограда сбегали из фарфоровых китайских ваз на широких перилах.
— Вроде бы всё здесь возможно, — но чувствуешь себя каким-то придавленным, обречённым! Нет, правда, у нас было больше каких-то уголков… щёлочек, что ли… где можно было отсидеться. Почувствовать себя независимым. А тут… делай, что хочешь, заказывай себе любые вещи, шляйся хоть по всей Галактике… но! Сидит вот здесь это «но»… — Он постучал согнутым пальцем себя по виску. — Сфера! Контроль не то, что над мыслями… не знаю… над самыми слабыми побуждениями! И если сочтут нужным, то вмешаются… причём так, что ты будешь уверен, что это ты сам изменил своё мнение, своё решение! Цин юань лян[78], — это не для меня!..
И Генка плеснул себе в бокал белого холодного «ркацители», и выпил залпом, не дожидаясь общего тоста.
— Но ведь это же неправда! — воскликнул я, останавливая у рта ложку с фисташковым мороженым. Не ведая того, Генка обидел Виолу. — Никто и никогда против твоей воли…
— Нет, ты знаешь, в этом что-то есть! — сказала Крис, и хорошо знакомая мне двойная складочка вдавилась у неё между бровями…
Это было уже шестое или седьмое наше свидание; первое, истомив меня жуткими перепадами чувств, случилось почти месяц назад, на исходе сентября, в моём деревянном доме на Тугоркановом острове, вслед за тем, как я долепил завершающие мелочи в облике моих жертв. Формируясь, витая перед глазами, чёртова троица и пугала отчаянно, и манила, и требовала себя воплотить…
Наконец, воскрешение состоялось! Белокурая стройная Крис в любимом мною нежно-розовом платье с вышитыми в кругах пионами; облитый чёрным, бледный, пасторски строгий Балабут; пятнистый трясущийся богомол в мандаринском халате и подштанниках, с запахом неопрятной старости, — Щусь-старший: все трое сгустились и зажили, задвигались посреди гостиной.
Само собой, в свободное время я то так, то этак воображал себе эту встречу. Молодые, конечно, не признают во мне виновника своих предсмертных кошмаров, — просто порадуются тому, что миновал гнетущий ужас, и самую свою былую смерть сочтут лишь бредовым видением; ко мне же потянутся, как к родному, искать объяснений внезапной, незнакомой обстановке. Но тут вмешается зловредная мумия; заскрипит, закаркает на своем неандертальском языке что-нибудь вроде того, что «эта падла нас замочила». И все окончится диким скандалом, возможно, даже с рукоприкладством. Окончится, теперь уж точно, навсегда: велика Сфера, можно никогда не видеться…
Виолу Вахтанговну я не пригласил. В то, что она сама вмешается и смягчит первую реакцию воскрешённых, я не верил, — хозяйка сама в поддавки не играла и, по возможности, не позволяла другим… Что-то во мне протестовало и против заранее принятых защитных мер, вроде энергобарьера, — совесть, а может, брезгливость. Оттого, глядя, как они наливаются плотностью, я просто сидел в своем кожаном кресле, курил сигару и ждал. Пусть события идут естественным путем.
Раньше всех обрёл способность воспринимать и мыслить неуемный Степан Денисович. Пошатываясь, глазёнками в кольцах морщин обвёл комнату… Чуткость почти бессонного гада или зверя из болотных чащ, утерянная более поздними поколениями.
— Ах ты ж, б…ь! — приветствовал Щусь-старший XXXV-е столетие, впрочем, адресуясь ко мне лично. — Так это ты нас усыпил, что ли, паскуда? А я думал, завалил на хрен… Смотри, и привёз ещё куда-то… Выкуп, что ли, брать будешь? А чем? Бабок-то сейчас нет?…
— Натурой, — невольно подыграл я старику — и тут же, не выдержав, захохотал столь громко и, надо полагать, заразительно, что и Крис, и Генка вступили в новый мир с дружным смехом. Спасибо старому богомолу, напряжение было заранее снято…
Теперь, во время очередной нашей встречи, пообвыкший в Сфере Фурсов развивал за бокалом свой тезис о том, сколь скучен сей совершенный мир.
— Чёрт побери, они ведь сами себя выдумали! Сделали из своей жизни сплошной витакль, заигрались — и поверили, что это они сами такие, а не их роли! Помните у Заратустры? «Бывают ещё и такие, что подобны часам с ежедневным заводом: они исправно выполняют свое «тик-так» и хотят, чтобы это «тик-так» почитали за добродетель»… Да! Тыщу лет внушали себе и друг другу: какие мы, мол, мирные, добрые, терпимые, справедливые… соревновались, — кто глубже загонит в себя матушку-природу. Загнали! Ангелы… Парад мертвецов! И нам вместе с ними жить вечно?! Сесе[79]! Не хочу…
— Да другие же они, Гена, послушай, — совсем другие! — пытался я урезонить Балабута. — У них настоящие страсти, богатая, яркая жизнь, — только без жестокости, без насилия друг над другом, без…
— «Без» чего-то — это уже значит, не яркая и не настоящая… Ну, ничего! Я этот морг ходячий… и летучий… ещё тряхну хорошенько!..
Тогда, в своём доме на Тугоркановом, обрадовавшись, что воскрешение проходит мирно и даже весело, я не поспешил с исповедью, а вначале открыл троице поразительный факт Общего Дела, собирания из межзвёздной пыли тел и душ всех ушедших. В конце концов, новая диковинная жизнь как бы перечёркивала для возвращенных их давнюю гибель, делала убийство малозначащим эпизодом, а меня — лишь условным злодеем… Дождавшись, когда, пожив в своих комнатах и малость приспособившись к динамике, они станут совсем беспечными, — я накрыл для троих добрый ужин с вином на веранде и, всё же внутренне дрожа, рассказал правду…
Крис восприняла жуткий мой рассказ с видимым удовольствием, — подняла светлые брови: «Неужели ты так меня любил?…» Генка не то обидел меня, не то похвалил, назвав мои преступные действия «что ни говори, мужскими»: значит, до сих пор ничего мужского он, подлец, от меня не ожидал… А Степан Денисович мудро подвёл итог, заявив, что теперь вообще «один хер, кто там убивал, кого убивали»… Воистину, не был создан мир Сферы для драк и сведения счётов!..
И вообще, удавалась рискованная игра авторов Общего Дела. Никаких стен между людьми и цивилизациями… может быть, это и было одно из главных условий Апокатастасиса, «восстания в прославленном виде»?… Вертолёты, катера, автобусы или даже телеги — с одной стороны; гравиплатформы, авионы, вариаторы вероятности с другой… Транспорт, возивший туристов из прошлого в будущее и наоборот, сновал всё бойчее. Мастеровые поры Владимира Красное Солнышко, гонористые шляхтичи эпохи войн за веру или интеллигентные курсистки кануна Первой соцреволюции, — все они оказывались довольно гибкими и сообразительными людьми. Быстро привыкали к каретам без коней, к воздушным кораблям над головами и странно одетым иновременникам на улицах среди стеклянных дворцов. Нечего и говорить о киевлянах поздних веков: опыт телесериалов или витаклей помогал им даже без особого любопытства, добродушно-снисходительно встречать ладьи викингов на Днепре, ватаги средневековых ремесленников с хлебом в узелках, крестящихся от ужаса и восторга посреди залитого светом Крещатика, а то и гусарскую компанию, спьяну доскакавшую на конях до Центрального домограда…
Генка снова выпил залпом целый бокал, словно его сушило и жгло изнутри.
— Как вы думаете, они воскресят нас ещё раз, если мы тут наделаем шуму? Я бы проверил, насколько они терпеливые и добренькие… испытал бы на вшивость!
Снова всё та же «щука в море»… Пожалуй, это уже не упрямство, а мания, — полечить бы!.. Мне стало не по себе; невольно затянувшись ядрёной «Лигерос», я мучительно закашлялся, слёзы потекли по щекам. Что-то непростое, тёмное стояло за этим хлопаньем вина фужерами, за нервной суетливостью Генкиных движений, за его кривыми усмешечками и показным балагурством. Даже Кристина заметила и покосилась озадаченно; глубже залегли складки на переносице…
Впрочем, подруга наша тут же, с чисто женской потребностью сглаживать острые углы, сама разлила следующую бутылку и защебетала:
— Ну, ребята, цинь ба[80], — давайте за всё хорошее, что было в нашей жизни, и за то, что будет, и за забвение всего плохого! Надо уметь забывать, надо!..
Её живость показалась мне натужной.
— Ты знаешь, Алёшечка, мы с Геной недавно были в Лондоне, — между прочим, впервые: он так чудно отстраивается! Геночка хотел сначала побывать в эпохе Генриха Восьмого, но я отговорила: мрачно… А в город Диккенса — он ни в какую! В общем, сошлись на начале двадцатого века. Ну, знаешь: такие высокие машины на колёсах, вонючие… лошади, навоз на мостовой… Нашли там одно уличное кафе, где поменьше гари; сели, пьём пиво. И вдруг к нам подходит мужчина… ну, довольно старый уже, толстый, и с зонтиком — да, Гена? Хотя дождя и предвиделось…
Я пуще прежнего поперхнулся дымом, ощутив нечто вроде легкого приступа тошноты. Так вот откуда ноги растут у нынешних Балабутовых планов! Я уже точно знал, кто был мужчина с зонтиком, и лишь подивился расторопности «мага»…
Несколько сложнее, чем с туризмом и культпоходами, обстояло у нас дело с политической жизнью на стыках разных времён; но и тут пока обходилось без больших трагедий. Стала, например, беспокоить развёртка степной империи Чингиз-хана: жестокие «люди длинной воли», воспитанные железным каганом, пытались расширять свои владения, даже налетая на улусы собственных внуков и правнуков. Но младшие Чингизиды, стакнувшись с вождями более поздних времен, вплоть до казанских и крымских ханов, и заручившись поддержкой Руси, создали мощный рубеж совместной обороны. Тогда нойоны Чингиза повернули конницу вглубь прошлого и прошли уже довольно далеко… пока не встретили столь же многочисленных и беспощадных гуннов царя Аттилы. В конце концов, монголы поняли, что их удел — тихо жить на отведённых землях, где всегда свежа трава, чисты реки и привольно табунам. Да и весть о скором Страшном Суде все больше занимала умы: об этом кричали несторианские проповедники. Сам каган, ни в чём не знавший меры, говорят, подружился с монахами и избрал праведную жизнь…
Почти никто из правителей и военачальников, слава Абсолюту, не пытался помогать архаичным народам более совершенным оружием. Пронёсся слух лишь о некоем доброхоте из числа помощников Гарибальди, пославшем на барже по морю несколько тысяч винтовок воинам Спартака; но выстрелы не прозвучали в римской развёртке первого века до нашей эры, и храбрый фракиец не сел на трон в Вечном Городе. Оставалось только гадать, куда исчезла посылка…
Некоторое время для меня представляло загадку архаическое правосудие. Какова ныне его судьба? Поскольку добрые хозяева наши ничего воскрешённым не навязывали, — стало быть, работали в развёртках все старинные прелести: плети, дыбы, застенки и плахи на площадях… Разъяснила, конечно же, Виола. Никакого вмешательства в заплечно-пыточную практику, и вправду, быть не могло: у самих подданных должно было вырасти сознание до протеста против тирании. Кое-кто из координаторов предлагал — казнённых и замученных тут же воскрешать, чтобы деспоты с досады на своё бессилие поотрекались от власти, а народ воспрянул. Потом решали: не надо, воцарится прямой хаос. Жертвы палачей пока оставались невоскрешёнными, лишь Сфера запоминала квантовые схемы, — а международный, межцивилизационный обмен размывал себе устои деспотизма…
Нет, — откровенно наши наставники ни во что не вторгались. (Я всё вспоминал горчицу деда Годердзи…) Разве что на миг они выступили из тени в Киеве, вернее, в том звене длинной цепи перетекающих друг в друга Киевов, где стояли солдаты Гитлера. Немцев уж очень ненавидело население, даже Судный День не хотело разделить с «фрицами», и тевтоны свирепствовали в ответ… Однажды всех оккупантов собрали и отправили в тот слой, где слагалась развёртка Германии. Говорят, серо-зелёные колонны, маршируя, исчезали за некоей чертой, просто обращались в ничто; лишь звучали некоторое время, затихая, дружный топот и любимая
Wer wird bei der Laterne stehn
Mit dir, Lili Marleen?…[81]
…— Интересный такой дядя! Как его, Ген, — Доули, да? Доули. Он нам много чего рассказывал в том кафе. Он и про тебя знает, Алёша, — вы с ним где-то виделись. — Я кивнул, не вдаваясь в подробности. Крис уверенно продолжала: — Этот Доули, — он, знаешь, просто помешан на двойниках. Убеждал нас, что каждого умершего человека надо воскрешать не один раз, а дважды; делать две одинаковых копии, только с разными знаками, как позитив и негатив. Мол, пусть двойники борются между собой, и победит тот, в котором — как он выразился — сильнее естество. В общем, кто ближе к природе…
— Осирис и Сетх, — сказал я; и Генка вдруг бросил на меня боковой испытующий взгляд, а Крис охотно закивала:
— Да, да, он вспоминал эти имена! И ещё он сказал, Алёша, что тебе не надо двойника; потому что твой двойник с обратным знаком уже живёт. И знаешь, кто это?…
— Хватит, — неожиданно зло и властно сказал Балабут, ладонью припечатывая столик. По тому, как вздрогнула и потупилась Крис, я понял, что их теперь объединяют, пожалуй, ещё более тесные отношения, чем 1300 лет назад. Но почти ничего не шевельнулось в душе: общаясь с Виолой и Аисой, я всё меньше понимал, отчего когда-то столь бешено любил и желал эту худосочную, самовлюблённую и склонную к сексуальному рабству особу. — Хватит об этом. Я вам лучше расскажу одну сказочку…
Ближе к концу его сказочки, которую мы слушали за третьей бутылкой «ркацители», я испытывал нечто вроде тихой, но почти лишающей сознания паники. Нет, наружно ничем не выдавал себя, — кивал, потягивал из фужера, — но при этом лихорадочно соображал, что делать дальше. То ли, пользуясь своими навыками динамики, тут же лишить Генку сознания, а уж потом выходить на связь с Виолой; то ли, не вмешиваясь, сразу известить хозяйку…
В последней трети ХХІ века никто уже не помышлял о ядерной войне, но и Атлантическое Содружество, и Евразийский Союз держали по некоторому арсеналу ракет с антивеществом. Зачем? Да хоть бы на случай приближения опасного космического тела; а ещё — для острастки иногда являвшихся крупных, с ядерным оружием, международных террористов… Для Генки вопросом нескольких дней было — раздобыть подробные схемы ракет, стоявших на боевом дежурстве в соответствующей части развёртки России; со всем мастерством «биопьютерного гения» вообразить и воссоздать… что? Да боеголовку же; вернее, её рабочую часть, размером с кирпич. Этого «кирпича» хватило бы, чтобы потопить Крым наподобие Атлантиды или сделать гладкую пустошь на месте Гималаев…
— А теперь, — сказал Балабут тоном напыщенного лектора, — теперь, — повторил он, вставая и отходя к перилам, — представьте, что можно сделать с помощью такой штучки, если можешь управлять вероятностью!..
Он выдержал паузу — всегда был позёром! — и размеренно добавил, картинным движением заводя очень белую, мертвечью руку во внутренний карман своей чёрной тужурки:
— Скажем, можно поместить её в центр Земли. А потом…
Мне не хотелось узнавать, что будет потом. У меня были уже воскрешены и расселены по жилблокам все мои — мать, отец, бабушки, дедушки; им ли кричать от боли и корчиться в вихре аннигиляционного пламени?! Пусть даже опять воссоздаст нас, трижды идиотов, божественная всепрощающая Сфера: муки гибели не станут меньшими!
Балабута следовало убрать, и немедленно. А затем добраться до верховного жреца Тьмы, говоруна-гипнотизёра… Чем это вы вконец отравили слабую голову Генки Фурсова, мистер Доули? Я уж не говорю про Крис, всегда напоминавшую мне странную бабочку, — бабочку, летящую на темноту…
Картинно стоя на фоне окутанных дымкой домоградов и туч всякой летучей машинерии вокруг них, Фурсов достал из-за пазухи маленькое устройство, вроде блестящей плоской мыльницы.
Я до сих пор не уверен, что перед нами был дистанционный пульт управления АВ-бомбой, внедренной, для пущего успеха взрыва, в самое ядро планеты. В конце концов, сейчас любыми процессами можно управлять и без пультов, одним сосредоточением мысли… Но жест был слабостью Балабута. Именно так, и не иначе, он должен был действовать, мой двойник-негатив: сначала повергнуть нас в трепет своей «сказочкой», затем, в позе вершителя судеб, медленно поднести палец к некоей инфернальной коробочке — и сказать напоследок что-нибудь римское и патетическое, вроде morituri te salutant[82]…
Но я-то не страдал чрезмерной демонстративностью! Я всегда пытался быть, а не казаться. И потому, не размышляя долго, швырнул ему в голову недопитую бутылку… Звон стекла о перила и вопль Крис слились в одно.
Нет, я не промахнулся. Просто — кто-то (и я не сомневался, кто) среагировал быстрее, чем я, чем любое человеческое существо, и убрал мою мишень. Не было никаких добавочных звуковых или световых эффектов. Так, — словно выключили вита-проектор, и больше ничего. Не стало Балабута.
Позднее я понял: то ли моя, уже изрядная к тем дням, натренированность в динамике, то ли особое расположение Виолы, — но что-то сверхобычное помогло мне вообще заметить исчезновение Генки и сохранить память о том, что жил на свете Геннадий Александрович Фурсов. Кристине так не повезло. Постепенно я убедился, что у неё стёрты все воспоминания о Балабуте, начиная со школьных лет. Не было такого человека в нашей жизни, и всё тут.
Кстати, феномен полного стирания памяти о Фурсове коснулся и родителей Крис, и наших бывших одноклассников; забыл о «пацане» и, возможно, самый счастливый из воскрешённых, Степан Денисович Щусь.
Пра… и так далее… дедушка Кристины полнее, чем кто-либо из знакомых мне смертеплавателей, воспользовался дивными силами Сферы: сбросил девять десятых своего, более чем двухсотлетнего, возраста и в облике юного, кипящего энергией бизнесмена возвратился на Подол 1990-х годов. Бывший богомол и слышать не хотел о том, что заповедник «сладкой жизни», зажатый между протосоциализмом СССР и зрелым социализмом Русского Мира, недолговечен, — подобные друг другу общественные уклады взаимопроникали и быстро сливались… Щусь развлекался, как мог. Угощал нас коньяком в кафе на Андреевском спуске; знакомил с местной элитой — шустрыми торгашами, предлагавшими россыпь бездарных сувениров «туристам из всех времён», и полупьяными художниками-неудачниками. Похвальбой были пронизаны рассказы о том, как он, блин, пожил в ХХІ и ХХІІ веках; но никогда, ни одним словом не поминал Щусь своего былого любимца. На мой прямой вопрос — Степаном в подвыпитии был дан следующий ответ: «Да не помню я этого хмыря, на хер он тебе? Он не из нашей страны…» — «Какой ещё страны, Денисыч?» Тут вчерашний патриарх приосанился, молодецки повёл глазами, поднял бровь — всё ли кафе слушает? — и выдал: «Есть две страны на «нам»: Вьетнам и Суринам. А мы из третьей — Хулинам… Понял?»
Я понял и не приставал больше.
Но всё это случилось через недели и месяцы. А пока что, на балконе жилблока Щусей, я, еще полный смятения, обернулся к столу… и увидел на нем два бокала с остатками «ркацители», и два блюдца, и две кофейных чашечки. Кристина же, опершись локтем на закинутое колено, а подбородком на пальцы, изящно выпустила сигаретный дым и сказала:
— Знаешь, о ком я почему-то вспомнила? О нашем третьем из неразлучной тройки…
Сердце моё споткнулось, но она мечтательно добавила:
— О Женьке Полищуке. Давай найдём его — прямо сейчас!..
Воспитание, полученное человеком, закончено, достигло
своей цели, когда человек настолько созрел, что обладает
силой и волей самого себя образовывать в течение
дальнейшей жизни…
Старый Арбат, развёртка 2000-х. Он был хорош и раньше, и позже, этот по-старинному вымощенный уголок, куда не пускают транспорт, — но в тёплый, влажный октябрьский вечер кажется по-домашнему уютным, просто продолжением старой московской квартиры. Справа — подсвеченный фасад театра Вахтангова, где вновь играют баловни столицы, седые корифеи; слева — витрины антикварных и иных лавчонок, тихие, не слепящие глаза. В густеющей синеве, под гранёными архаичными фонарями поблёскивают россыпи занятных вещиц на открытых, ещё не свёрнутых лотках: медали и флаги, расписные яйца (размером от перепелиных до страусиных), статуэтки всех веков, майки с озорными надписями — пёстрая дребедень смутного времени, русского межсоциалистического шоу…
Виола (возле одного из лотков развинчивая матрёшку, изображающую президента страны). Забавная штука! Смотри-ка, тут все правители один в другом… а этот, самый маленький, кто?
Продавец (уже собиравшийся сворачивать торговлю, хмуро). Ленин.
Виола. Это Ленин?! В смысле, Владимир Ульянов? Ну, ну…
Продавец (едко). А вы его что, живым видели?
Виола. Видела недавно.
Продавец (вспомнив, в какие дни он живёт). А-а… ну, извините. Так это… брать будете? У меня электричка в Домодедово…
Алексей. Да, конечно, — простите, что задержали… (Лезет за бумажником.)
Несколько минут они идут молча, — ничем не отличающаяся от москвичей и приезжих, видная пара: высокий шатен с покрывающей щёки бородкой, в светлом плаще и мягкой шляпе, под руку с эффектной брюнеткой в плаще с блеском жучиных надкрыльев и ладных сапожках на тонком каблуке.
Виола. Зачем тебе эта матрёшка?
Алексей. Не знаю… на память. Может быть, я начну собирать сувениры из разных эпох. Настоящие, — не фантомы и не квантовый тираж…
Виола (усмехнувшись и крепче обхватив руку спутника). Честное слово, — тебе эти фантомы покоя не дают! Неужели ты ещё делишь всё в мире на «настоящее» и «ненастоящее»?
Алексей. Да, я знаю, это смешно с точки зрения вашей науки… Всё сущее, гранит или полярное сияние, человек или его голограмма, различается только плотностью элементарных вихрей мерности в единице объёма. Ионы калия и натрия, благодаря обмену которых я могу вообразить свою любимую (пронзительный взгляд в сторону Виолы), ничуть не менее материальны, чем атомы, составляющие её тело… Видишь, постиг кое-что! Нет, в фантомах меня тревожит вовсе не то.
Виола. А что же?
Алексей. Помнишь, ты мне рассказывала… о, так сказать, посмертных видениях каждого воскрешаемого? Ну, насчёт «каждому по вере его»… Так у меня к тебе прямой вопрос. С вашей и Сферы помощью, — тем, кто уже воскрес и живёт, призраки являются? Боги там, духи, демоны… героические прадеды?
Виола. На прямой вопрос — прямой ответ. Представителям традиционных культур — да, являются. Потому что для них наша реальность — это продолжение загробного царства, какой-нибудь там круг рая. Лепим среду, черпая образы из их воображения. Чтобы на первых порах вели себя правильно. А потом — сами научатся и поймут…
Алексей. Сами научатся? Ты уверена? А может быть, наоборот, — вообще не станут самостоятельными? Боги среди нас, — ну и чудненько, пойдём за ними, как израильтяне за столпом облачным… а своими мозгами ворочать — зачем?
Виола. То, что ты говоришь, могло бы быть так… если бы не одна подробность. Всё обучение как раз и направлено на то, чтобы люди начали мыслить и творить самостоятельно.
Алексей. А как же насчёт свободы действий?
Виола. В смысле?
Алексей. Ну, книга, монитор, видеокуб — как пособия для обучения — вещи небольшие и, так сказать, подвластные. К ним можно относиться по-разному, соглашаться, спорить, в конце концов — закрыть, выключить. А что делать с призраками, может быть, высотой до неба, громогласными, вздымающими ураганы и бури? Это что — не манипулирование, зомбирование… называй, как хочешь?
Виола (тихо). Как ты думаешь… из ста, примерно, миллиардов воскрешённых — сколько будет грамотных? Ну, просто умеющих читать?… Вот именно. Ноль целых хрен десятых. А как ты предлагаешь аварского лучника или там — виллана из империи Карла Великого учить пользоваться видеокубом? Причём, начинать привыкание дремучего мужика к нашему времени именно с этих навыков?… Хм, манипулирование! Ну и пусть. Мы не такие плохие люди, чтобы не доверить нам роль манипуляторов. Вынужденную роль. Временную. Понимаешь ты, что без неё не обойтись?! Как ты себе иначе представляешь пребывание всей этой неуправляемой массы в развёртках? Как тысячу лет сплошных боёв и кровавых выяснений отношений? А ты будешь спокойненько на это всё смотреть и ликвидировать трупы — или оживлять их, чтобы снова и снова выпускали друг другу кишки?… Есть альтернатива призракам? Что? Демократические выборы в Ахеменидской империи? Конкуренция партийных программ у охотников неолита? Проповедь терпимости к римлянам среди зилотов Палестины?… С другой стороны, никто не навязывает монархию швейцарским кантонам или двухпалатный парламент царству Маурьев… В общем, каждой эпохе, каждому народу — своё, органичное. И уже в этих рамках — воспитывать, готовить к самостоятельности…
Алексей. И вы, конечно, берёте это всё на себя.
Виола. Кто-то должен взять это на себя, Алёша. Кто-то, уверенный в своей чистоте, правоте, порядочности…
Алексей. Но в этих своих качествах был уверен, скажем… и доктор Геббельс. И насчёт «каждому — своё» тоже писали… сама знаешь, где. На каких воротах. Извини, Ви…
Виола. Извиняю. Всегда самыми лучшими словами пользовались в самых дурных целях… Вот скажи — ты, лично ты использовал бы власть, чтобы тешить тщеславие? Играл бы с людьми, как с живыми игрушками?
Алексей. Смешной вопрос. Знаешь же…
Виола. Правильно. Я о тебе это знаю. И ты обо мне это знаешь. И оба мы знаем это ещё о многих, многих людях. Имеет ли кто-нибудь право на власть? Безусловно. Тот, для кого она — служение. Только тот.
Алексей. Да, матушка, возразить тебе трудно. И всё-таки… ну, можно с полной откровенностью? Какое-то странное чувство у меня остаётся… заноза. Только идём, не люблю стоять… Понимаешь… ну, это, наверное, от предков, со времён всякой там тайной полиции, слежки, пси-контроля… Страшно, Виолочка! Боюсь вас, всемогущих. Бессмысленно, подсознательно, но… Как тени, стоите за всеми воскрешёнными и за каждым; решаете там между собой, рассчитываете, как на кого повлиять, как формировать чью душу; кого в рай, кого в ад, кому какие послать видения. Ей-Богу, иногда хочется, чтобы вы установили обычный человеческий режим… пусть жёсткий, с какими-нибудь миротворческими силами… но открытый, понятный!
Виола. А ты никогда не думал о том, что мы вообще воскрешаем человечество, можно сказать, принудительно? Тоже… не прибегая ко всеобщему голосованию среди усопших? И, между прочим, эволюция и история действовали ещё более жестокими методами, очень далёкими от либерализма! Ледники, засухи, землетрясения, пандемии… Природа, как самый настоящий тиран, загоняла наших предков в коридор обстоятельств, ни вправо тебе, ни влево… или подыхай, или развивайся, совершенствуйся!
Алексей. Но разве люди не хотели, больше всего на свете, именно освободиться, вырваться из этого коридора?! От засухи — проложим каналы, донимают болезни — сделаем лекарства…
Виола. Всё правильно. Хотели. А мешала им всякая мерзость в самих себе. Тоже, между прочим, природа, наследие предков… коридор, да ещё какой! Жадность ящера, похоть примата, эгоизм дикаря… Увы, мало кто понимал: настоящая несвобода — внутри! Кого было принято называть свободными? Да тех, кто рабски подчинялся каждому своему желанию: их считали «раскованными», им завидовали. Но ведь тогда образец свободы — зверь; биологическая машина, управляемая железами внутренней секреции! По их команде животное идёт на охоту или бежит совокупляться. Свобода? А я скажу — автомат с биохимической программой… Может ли быть рабство более полное?! Нет уж. Мы предлагаем воскрешаемым иное: абсолютную реализацию! Предельное выражение всего себя! Инстинктивного, интеллектуального, духовного… Ведь сознательный-то творец и свободнее, и счастливее «раскрепощённого» олуха: к радостям, доступным любому тупице со здоровым желудком и крепким членом, он добавляет пиршество духа, восторги ума. Просвещение и воспитание — вот путь к истинной свободе. Даже если он начинается с фантомов и проходит в очень узком коридоре, под очень строгим контролем…
Алексей. А если, всё-таки, кому-нибудь… ну, слишком тесным покажется ваш коридор, и смертельно захочется рвануться вбок? Проломить стенку — и посмотреть, что там?…
Виола. Пусть посмотрит, Алёша. Мы дадим ему такую возможность. Честное слово… И дадим возможность приползти назад.
Алексей. Ах, сурова ты, Вахтанговна! Всё-то у тебя продумано!
Виола. Было время подумать, дружок. Было.
Кирьянов ёжится, словно от холодного порыва ветра, вспомнив о возрасте своей спутницы. Но ветра нет — сырой вечер тёпел. Они снова задержались, встав на перекрёстке. Колёсные машины шуршат и пофыркивают, снуя перед ними; бисером сеется мелкий дождь, подсвеченный окнами и фарами, большой цветной рекламой SONY на противоположном доме.
Виола. Ну, куда теперь? Можем направо, на Новый Арбат, — там было неплохо в эти годы, весело. Вон ресторан «Арбат», завалимся… А? Или хочешь — прямо пойдём, к набережной, над рекой погуляем? Чего это ты загрустил, заговорила я тебя? Мне ещё когда мужчины говорили, что я слишком серьёзная…
Алексей. Я тебя люблю всякую. А загрустил оттого, что я не воскрешённый ребёнок и не пришлёт ко мне Сфера всамделишного Буратино…
…всегда жив для тех, кто, как я, его любил, и для всех,
умеющих отыскивать его, живого, в бессмертных его
творениях.
За все двенадцать веков своей жизни она так и не удосужилась здесь побывать, хоть и любила Поэта, и преклонялась перед ним.
«Приветствую тебя, пустынный уголок, приют спокойствия, трудов и вдохновенья…» Сеть воскрешений пока не коснулась этого тихого края, с его русской мягкостью холмов и речных изгибов. Зато ещё лет с тысячу назад здесь мощно поработал Восстановитель Событий, наметив задачи для роботов-строителей. Распылив музейный домишко, и отдалённо не схожий с давно погибшим барским домом, — усагры (универсальные строительные агрегаты) до мелочей восстановили былую усадьбу. Старинный же парк, бережно хранимый властями, в воспроизведении не нуждался. Его лишь наблюдали, следя, чтобы липы и ели, дряхлея, исправно сменялись своими потомками. За века много рухнуло и было дематериализовано деревьев, но аллеи цвели и шумели, как встарь. Дожило имение до эры Общего Дела, и вот теперь гуляла тут и размышляла всласть Наиля Шекирова, жена Рагнара Даниельсена, один из координаторов величайшего в истории проекта.
Перед тем Наиля несколько недель занималась иным: с помощью фантомного восстановления бродила по эпохе Поэта. Прошлась подробно, от благородно-строгой залы Лицея до бальных паркетов в Аничковом дворце, от Москвы до Кишинёва, от Гурзуфа до Каменки. Все главные события его жгучей жизни внимательно просмотрела, вплоть до злосчастного, в живот, выстрела и мучительной смерти в квартире на Мойке. Готовилась…
По мере того, как росла сеть воскрешений, Сфера в определённом смысле привыкала работать по шаблону. Личности, давно ушедшие, оставили свои следы в рое первичных вихрей, наполняющих Вселенную. Так самолёт, промчавшись сквозь тучу, заставляет ещё долго плясать и клубиться капельки в своём шлейфе; и если обладать особой зоркостью, в движениях возбуждённых частиц облака можно прочесть размеры, форму, скорость, нагрев и другие сведения о самолёте… Сфера обладала нужной зоркостью, чтобы выйти на жизненную трассу того или иного лица. Вот дальние отголоски его действий и жестов; ещё шаг, и нащупываются первые следы биохимического состава… Но намного легче бывало искать машине, если ей заранее подсказывали приметы искомого. Это и делали те, кто уже воскрес — вспоминали; и облик людей, которых вспомнили близкие, из памяти последних впитывала Сфера.
Труднее бывало машине-миродержице, когда одного и того же человека вспоминали по-разному.
… Сухим, солнечным был этот день макушки осени. Стоя на гребне холма в своём плотном облике, всей грудью вдыхала Наиля воздух, настоянный на вянущем листе, травах и сосновой хвое. Такой, должно быть, в октябре видел округу и он: синяя с серебринкой, в чешуе ряби Сороть меж заливных лугов; громады облаков, опрокинутые в тихом озере; тёмные мысы бора. Только трава на лугах ещё совсем зелена, теплее стало за полтора тысячелетия…Если спуститься вниз, можно выйти на дорогу мимо озера Маленец; просёлок этот и ныне топчут, не дают ему зарасти люди, влюблённые в Поэта.
Не сворачивая с этой дороги, дойдёшь до монастыря. Там перед собором стоит, как и давным-давно, малый обелиск, опираясь на арку; под ней высечены из камня урна и покрывающая её ткань. Однако под памятником нет ничего.
2020-е, агония терроризма, гнусной смеси из низких страстей и циничного расчёта; последние попытки помешать новому, навеки, объединению Русского Мира. Кучка нелюдей от имени некоего малого народа, входящего в ткань Руси, вздумала побольнее ранить большую Родину. Удар краденой ракетой по заповеднику, одному из наших духовных сокровищ… Что говорить! Храм и надгробие удалось восстановить, прах Поэта утрачен…
По левую руку оставив на взгорье усадьбу, гнездо служб и сараюшек вокруг скромного, одноэтажного барского дома, Наиля спустилась к реке. Вот он, бегущий по лугу битый путь, окаймлённый пыльным подорожником, бурой крапивой! Чуть дальше подступили к обочине крылатые сосны; почти безветрен день — но шевеление, шёпот в их кронах.
…Если сравнительно проста, дюжинна была личность, то и работы Сфере хватало ненадолго. Чтобы «навести на резкость», ухватить суть воскрешаемого, машине доставало внешнего облика. Зато особы неординарные подчас ставили мировой мозг в тупик.
Когда речь пошла о заселении Аурентины мастерами из всех эпох, Сфера пошла прямым, как луч света, курсом: от произведений — к создателю. На уровне вихрей, кирпичиков сущего, связь между мазком на полотне и рукой, нанёсшей этот мазок, или между математической теоремой и мозгом, её построившим, была однозначной. Но не раз споткнулся гравипьютер, встретившись с задачей воскрешения субъекта, чья плоть отсутствовала, а душевное наследие было запутанным и противоречивым. Как правило, подобная личность была грандиозна, однако дела её вызывали суждения подчас полярные. Попробуй-ка, например, из чудовищной массы информации, витающей вокруг поля боя с тысячами павших, вычленить одинокий образ полководца, затеявшего битву! Тем более, когда одна сторона славит храброго победителя и восторгается его военным гением, а другая клянёт кровожадного стервятника, подлой хитростью одолевшего героев-солдат… А сильный, яркий правитель государства? Для одних подданных, или их потомков, тиран, для других — отец народа; те помнят его уродливым бесом, эти величавым архангелом…а если, снова-таки, ни могилы, ни микрограмма телесного вещества? Куда прикажете запускать щуп Сфере, чем в поиске руководствоваться?…
Увы, Поэт, хоть и не полководец, не политик, — был почти неуловим. Мёртвые портреты, даже прижизненные, с натуры, давали мало. Фантомные сеансы восстановления… да там половину домысливал гравипьютер! Наиля недавно сама убедилась, сколь шустрая курчавая кукла во фраке или в халате, пляшущая на балу либо уединённая с гусиным пером над рукописью, далека от ускользающе сложного и сверхчеловечески живого облика Поэта! Ну, а воспоминания современников… тут вообще заблудишься.
Если верить словам восторженной барыни-описательницы, он был светел насквозь; смеялся громко и заразительно, блестя белейшими зубами-перлами, наследием эфиопских предков. «Горячая голова, добрейшее сердце» — слова жены Поэта… Но свидетельствует близкий друг: однажды за обедом в компании, во время общего лёгкого разговора, Поэт вдруг наклоняется к нему, другу, и требует передать обидчику, что дуэли он хочет на самых жестоких условиях: «Чем кровавее, тем лучше!» Нутряным африканским огнём сверкнули тогда голубые глаза. («Скрежещет зубами и принимает своё всегдашнее выражение тигра», независимо вторит врагиня, светская сплетница.) «После этого он продолжал шутить и разговаривать, как ни в чём не бывало», пишет вконец ошарашенный друг…
Даже внешность его в глазах окружающих была двойственна! Если помянутая восторженная дама видела Поэта голубоглазым, белозубым идеалом, — иная его знакомая, далёкая от восторгов, написала, увидев дочь Поэта: «Портрет отца, что великое несчастье»…
Обидчик был воскрешён Сферой — седоусый, донельзя почтенный француз, старчески румяный от вина сенатор Второй империи. С кем он стрелялся, кого убил тогда под Петербургом, — достойный мсье барон так до конца дней и не понял. Помнил внешне, поверхностно: щуплый, с огненным взглядом, стремительный. Лучший поэт всех времён и народов? Не знаю, не знаю. Франция хорошими поэтами богата, — читали Ронсара, Парни, Беранже?… Впрочем, я делал всё, чтобы уберечь этого вашего гения, с его дикой ревностью; даже женился, entre nous[83], на нелюбимой. Да простит его Господь, — а я давно простил…
Прямо хоть вели Сфере воссоздать несколько ипостасей Поэта, скроенных по разным лекалам! Вдова его, успевшая ещё раз «сходить» замуж, восставшая пятидесятилетней матроной, матерью семерых детей, с почти стёртой печатью былой сокрушительной красоты, — вдова видит своего первого мужа лишь глазами любви и плачет, плачет о приходившем в её жизнь чудесном существе. Жандармские генералы, напротив, рисуют Поэта каким-то восточных кровей проходимцем, упрямым, злым и вздорным. Для одного российского императора он почти туманен: даровит, не спорю, но притом озорник досадный, возмутитель умов; увы, пришлось слегка окоротить… Для царя другого «подследственный» Наили — некто вроде гениального безумца: уж возились мы с ним, оберегали, я лично был цензором его стихов, но… кто же остановит взбесившегося арапа?! (Опять эти темы: безумие, сумасшедшая ревность, бешеные глаза правнука эфиопа… не здесь ли соль, стержень личности? Не опереться ли на психиатрию, ведя поиск? Нет, — слишком просто, плоско, оскорбительно… Тем более, что старший товарищ Поэта, тоже стихотворец знатный, хотя и царям слуга, и воспитатель наследника, убеждён в обратном: в лице невинно убиенного мир посетил сам ангел света, с душою чистой, словно алмаз. Выбрать среднее? Но разве что-либо среднее может иметь касательство к нему?)
Тихо. Мелкие волны ползут по озеру. Вот птаха резко щёлкнула в круглой шапке кустов — сигнал тревоги сородичам?… Отсюда дорога ведёт, поднимаясь, к лесной опушке. Толсты тёмно-медные стволы. Некогда, в дни Поэта, лес был юн и наивно пушился свежими кисточками хвои. «Здравствуй, племя младое, незнакомое! Не я увижу твой могучий поздний возраст…» А вот — увидит, пожалуй, зрелость десятого поколения сосен с той поры…
Наиля шагает уверенно — хрупкая, чуть угловатая, коротко стриженная татарка в вельветовых брюках и тонком джемпере. Вот уже тысячу двести лет предпочитает она не менять свою внешность: незачем, Рагнар любит её и такой, восемнадцать её с Рагнаром детей и две сотни более отдалённых потомков радостно слетаются на все семейные торжества. Виола, образец во всём, говорит, что Наиля прелестна, будто степной цветок, — а больше ничьё мнение её и не интересует.
На подъёме Наиля останавливается — перевести дыхание (статика есть статика!) и ещё раз глянуть сверху на прихотливо вьющуюся Сороть.
…Доминанта — вот что должно быть найдено для каждой особо сложной, небанальной личности, чья плоть утеряна. Суть. Духовный позвоночник.
Существует одна ужасная возможность, о которой Наиля узнала совсем недавно от координаторов, ведающих работой Сферы. Если щуп, не движимый индивидуализированной программой, — этой самой доминантой, — наткнётся на вихри, составлявшие организм искомого, воскреснет другой человек. Лишённый гения и иных неповторимых черт. Может быть, вообще не человек. Тело. Белковый манекен, обладающий лишь внешним сходством с тем, уникальным землянином.
Не будем даже думать об этом. Курчавый танцующий дергунчик в придворном кафтане, ловкий кавалер, картёжник, сочинитель гладких стишков в дамские альбомы, — один из многих камер-юнкеров Николая Павловича, — более жуткого видения не представить… Работаем дальше.
А в чём именно, в какой стороне души полнее всего воплощена эта самая суть? Да в творчестве, конечно. Это мы проходили, ещё готовя заселение Аурентины. Художник может быть наркоманом, женоненавистником, мелким деспотом, лежебокой или любителем суфийской практики, — всё это лишь рябь на воде, скрывающая глубину. «Умертви в себе ветхого человека — не убивай вдохновенного поэта», писал наш «предмет розысков» любимому лицейскому другу. Ему же самому в письме сообщал умный приятель, говоря о первой главе «Онегина»: «Я нахожу тут тебя самого, твой разговор, твою весёлость…»
Правда, есть и другое мнение — взгляд писателя гениального, но странного, того, кому Поэт (гений щедр всегда) подарил от избытка своего сюжет страшной «поэмы» о скупщике мёртвых крестьян. Так тот и вовсе пишет: «При мысли о всяком поэте представляется больше или меньше личность его самого… Все наши русские поэты: Державин, Жуковский, Батюшков удержали свою личность. У одного… её нет. Что схватишь из его сочинений о нём самом? Поди, улови его характер, как человека!»… Но, скажем ещё раз, пишет это художник и человек странный, начавший с безумных восторгов по поводу старшего коллеги («это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет»), двадцать лет спустя окончивший тем, что, когда в одном светском салоне предложили послушать стихи Поэта, — вместо того принялся читать вслух церковные поучения… Оставим этот парадокс его автору, ныне, кстати, спасающемуся в одном украинском монастыре.
…Если идти от рукописей, — кое-что, слава Абсолюту, в архивах уцелело, — придёшь, в конечном итоге, лишь к механизму писавшей руки: мышцам, костям, сухожилиям. Удары кисти по холсту, следы рубила на мраморе, защипы на глине несут печать творца. Письмо — дело иное: одним и тем же почерком можно записывать «Я помню чудное мгновенье…» или счёт от портного. Значит, ключ к личности — сами стихи: созвучия, сцепления слов, смысл открытый и потаённый.
Но ведь Поэт оставил столько стихов! Целый геологический пласт. И не Сфере, в конечном итоге — совершенно нечеловеческому уму, осмысливать тысячи строк, лепя личность писавшего.
Наиля взяла это на себя.
… Земля ещё совсем тёплая, точно стоит август, и по-летнему чертит круги под облаками коршун. Присев на упавший от старости ствол, она задумчиво погладила почти свежие мучные тысячелистники, рыжую пижму. Лето тебе, да и только!.. Почему паутина взаимных воскрешений (я-тебя-ты-своих-они…) ещё не добежала сюда? Трудно ответить; вероятно, потому, что Россия никогда не была густо населённой, и Общее Дело, охватив целиком какую-нибудь деревню, может притормозить у её околиц. Но рано или поздно закурятся здесь избы. Хорошо бы к Новому году, к Рождеству! Мальчишки на озёрах станут «коньками звучно резать лёд»; в усадьбы на рождественские вечера покатят в санях, под звон бубенцов, соседи-помещики с семьями. Хорошо бы… Но пока что тут — солнечная, таинственная тишина и безлюдье.
…Размах его был фантастичен: от звонкого ребячества, подчас непристойного, от «красивости», во многом подражательной, до горького смеха зрелых лет и мудрости почти нелюдской. Поди ж ты, — мы лишь недавно стали более или менее разуметь откровения мрачного парадоксалиста Вальсингама:
Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог!
Ведь это, право, сказано ни о чём ином, как о переходе в динамику — переходе, совершаемом по грани самоуничтожения, «бездны мрачной на краю», но несущем блаженство, неведомое во плоти, и ведущем в реальное бессмертие…
Кстати, даже в динамике, да ещё при подключении к собственному мозгу всех способностей Сферы запоминать и перерабатывать, — Наиле Шекировой стоило усилий найти главное. Многие тысячи строк, тугих и сверкающих, взлетели и осыпались фейерверком, оставив немногое. Сердцевину.
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечёт тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд…
Никогда человек Земли не говорил о себе, как о существе созидающем, более полной и универсальной истины. «Усовершенствуя плоды любимых дум» — ведь это же программа жизни и для Гомера, и для Эйнштейна! Для царей — а кем же они были, как не царями? Кого это называли «вторым царём России», Льва Толстого? А это высочайшее и единственно правильное понимание СВОБОДЫ? Свободным может быть лишь царственный ум, — но не килограммы мяса, крови и спермы…
…Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не всё ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчёта не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья,
Вот счастье…
А эти строки как изволите оценить, любезные мыслители околосолнечного отечества? По-вашему, здесь не схвачена в паре десятков слов вся сущность нашего постполитического, трансгосударственного пути — и заодно Общего Дела?! Превратив общество из тиранической машины в орудие служения интеллекту и таланту, человек-творец воспаряет уже к божественному могуществу…
Вот кого надо воскресить. Богоподобного. Пророка превыше библейских, во всей его силе и славе.
…Мыслеобраз Наиля три дня назад передала Сфере…
Легко вскочив со ствола, она вновь вышла на просёлок — и замерла, не сделав и пары шагов. Уже рисовались впереди кудрявые, сплошь в лесу холмы Тригорского. От них навстречу Шекировой беспечно шёл, опираясь на трость, невысокий мужчина. Был он в широкополой шляпе, рубаха белела; снятый пиджак или сюртук держал, забросив за левое плечо.
Ещё не видя лица, Наиля задохнулась; мгновенно выступили слёзы.
Мужчины и женщины в будущем создадут
огромную поэму любви.
Чуть ли не на краю Сферы Виолу настиг отчаянный призыв с Земли. Гневный, растерянный, беспомощный крик девичьей души; динамический вопль, чья сила была неизвестна кричавшей. О, какая юная, неистовая страсть! От неё, кажется, начинают мерцать звезды, словно костры под порывом ветра… Почти завидно.
Там, в миллионах километров, на маленькой тёплой планете, Аиса скакала во весь опор на рыжем коньке по заиндевелым травам около Днепра и звала соперницу. Ту, к которой испытывала ревность, ненависть и страх с оттенком преклонения… «Приди! Отбрось всё своё волшебство, если ты честна, и говори со мной, как равная с равной! Как боец с бойцом в степи! Приди, чтобы добиться ясности, — раз и навсегда!..»
Никто не видел внепространственного броска Виолы… Гуляючи, вышла она из уже почти оголённой кленовой рощи. Оранжево-красным листом была устелена сизая трава, солнце садилось в пелене туч.
— Вот я, — сказала Виола. — Ты хотела меня видеть?…
Промчавшись мимо и задним числом осознав, кто перед ней, сарматка рванула уздечку так, что конь со сдавленным визгом встал на дыбы. Повернула обратно. Подскакала. Спрыгнула.
Они стояли друг против друга, обе стройные, черноволосые, в облегающих брюках; на Аисе всегдашняя волчья безрукавка, на Виоле замшевая курточка. Только ростом девушка-воин была сопернице чуть выше плеча, да и сложением по-девчоночьи щупловата, особенно рядом с плечистой, высокогрудой лётчицей… Глазами и лицом сарматка уподобилась дикой степной кошке; в рукоять меча вцепилась так, словно то была змея, подлежавшая удушению. Но, чуть прищурясь от ранненоябрьского солнца, лёгкой улыбкой отвечала Виола; руки её были беспечно заведены за спину.
— Ты помнишь меня, старшая, — облизнув губы и часто дыша, хрипло сказала Аиса. — Встретились у него…
Да, они увиделись втроём — вскоре после того, как Аиса, наконец, переломила себя и вошла под кров дома на фундаменте, «жилища земляных червей»… Алексей рассказывал о ней Виоле, словно о подрастающей дочери, которая, конечно, делает ещё много милых и забавных глупостей, но в целом умнеет: уже не норовит напиться из водослива, полюбила ванны с травяным шампунем (пахнет степью, говорит она); только вот стульями упорно не пользуется и сидит на ковре, поджав ноги; там же и ест…
Она тогда кипела, слушая, сверкала углями исподлобья и готова была схватиться за столовый нож; однако новое знание о жизни сделало Аису сдержанной. Следовало или принять этих людей такими, как есть, или вновь резко порвать все связи и уйти к своим, в возрождающееся кочевье. Но уйти — значило, оставить Алексея, который теперь стал важнее кочевья, важнее законов сайрима… Итак, надлежало терпеть. Тем более, что в глубине своей чистой души Аиса чувствовала: её любят, и умилённое «родительское» хвастовство любимого вполне искренне…
Вовсе не будучи глупой, она видела, что и Алексей, и эта женщина, внушавшая немногим меньший трепет, чем сама Великая Матерь, стараются не обидеть «младшую», даже потакают её привычкам. Вот, — вместо того, чтобы сесть за стол в гостиной, как они, наверное, привыкли, устраиваются на зелёном ковре, поджимают ноги, ставят перед собой чашки и тарелки… Забавно! Гостья отлично умеет сидеть по-степному, на собственных пятках, зато хозяин ёрзает, никак не устроится удобно. Аиса тогда не сдержала смех; но её не спросили, почему смеётся, а просто рассмеялись сами…
— Слушай, — сказала сарматка, и ветер прилепил к её губам сухой кленовый лист, словно хотел предостеречь от слишком яростных слов. — Пришла, так слушай. Разговор для четырёх ушей. Знаю, можешь всё, можешь сжечь меня молнией… Всё равно скажу, что хочу! — Глядя в карие спокойные глаза Виолы, она вдруг умолкла. Морозом дохнуло. Всё же, не было и пятнадцати лет грозной воительнице, а перед ней стояла не то женщина-дайв, не то богиня… Но, собравшись с духом, крикнула Аиса:
— Отдай его мне! К тебе любой прибежит. Воскреси себе вождя, царя персов, самого сильного — или того, кто сладко поёт… только его отдай! Вот я перед тобой. Хочешь, назначь выкуп… рабыней тебе стану… моего мужчину — не бери!..
— Но… я никого не беру, милая. И не зову… — Протянув руку, Виола все же отдёргивает её, не коснувшись плеча Аисы. — И я не с ним, хоть он и близок мне. Как друг, как младший брат…
— Ты лжёшь! — бешено перебивает Аиса. — Два языка у тебя во рту! Я — ничто, пыль перед тобой; но я женщина, и я вижу…
В тот вечер, сидя на зелёном ковре, гостья говорила, да так складно, — заслушаешься! Но Алексей не только слушал. Меньше за словами следил он, больше — за полными, красными губами Виолы, за тем, как проблёскивает между ними влажная белизна зубов. Иногда сбегал взгляд роса на сильную, гладкую шею гостьи, на ямку между её худощавыми ключицами, а то и на грудь, — сняв куртку, Виола осталась в майке… Жадно следила за мужским взглядом Аиса, — но молчала, полнясь тайного и страшного жара. Испытание делалось нестерпимым. И Виола, учуяв неладное, вдруг обернулась к сарматке и стала рассказывать нарочно для неё.
Кочевье воинственных степных племен теперь огромно, как никогда раньше. Умерших родичей и родителей своих вспомнили сайрима, рождённые Аисой, — ведь сейчас вспомнить значит воскресить; а те, ожив, дедов вспомнили, а деды прадедов, и побежали цепи воскрешений по времени вглубь, по земле вширь! И по-другому возрождались народы. У мужа её, Лексе, тоже кочевая степь в крови; и он своих мать с отцом вспомнил, из Тихой Страны вернул; и от него пошли дорожки воскрешений, одна — прямо к кострам и кибиткам…
Словом, следуя на Восток, до Даны и Рангхи, можно встретиться с ожившими пращурами. А если поедешь на Юг, вдоль Данапра, — увидишь ещё более далёких предков сайрима, именуемых скифами. У них бессчётные табуны и золота не меньше, чем песка на речных отмелях… А если набраться терпения и ехать несколько лет навстречу восходящему солнцу, — попадёшь во владения иных народов, также называющих степь родиной и коня братом: гуннов, алтайских тюрков, монголов. Но она, Виола, пока что не советовала бы туда ехать. Эти бесчисленные и могучие, до зубов вооружённые воины, с их передвижными городами из шатров, ещё не вполне разобрались между собой, не размежевали владения, и одинокой чужестранке там появляться опасно…
Аиса быстро успокоилась и слушала самозабвенно, потягивая горячий сладкий напиток, пахнувший костром из палых листьев, — кофе, к которому приучил её Алексей. Она обожала сказки о дальних краях. Даже от сердца отлегло, ревность отпустила ненадолго… Виделись ковыльные немереные просторы, тронутые сединой, под золотым, в полнеба, солнцем, и на горизонте — движущиеся цветные шатры, будто бродячие горы, среди моря всадников в сверкающих доспехах…
Почти умиротворённая, проводив гостью, Аиса в ту ночь после бурных любовных игр уснула, свернувшись котёнком, под боком у своего… Но под утро её разбудил странно знакомый короткий, тихий свист за окном.
Алексей от свиста не проснулся. Тёмными комнатами, ударяясь, из-за малой привычки, о мебель и стены, но не зажигая света, босиком она пробралась на веранду, выглянула.
В лицо ударила, осыпала масса мелких холодных капель. Зловеще скрипел и завывал лес, — а по поляне перед крыльцом, еле видимая в иссиня-сером свете раннего утра, вертелась на коне всадница. Аиса включила свет на веранде… и чуть не потеряла сознание.
На таком же, как у неё самой, коротконогом лохматом коньке, сидела Аиса-близнец, двойник во всём, включая волчью безрукавку и башлык с загнутым вперёд верхом. Поднятый меч был у неё в правой руке; в левой — поводья, которыми всадница нещадно рвала пасть жеребца.
Да, сарматке предстала её точная копия; но когда Аиса-вторая повернула лицо к свету, девушка ощутила ещё больший испуг. Перед нею, подобный ей самой до мельчайших черточек, на кровавоглазом коне восседал дайв. Кожа, что мел; растянулись губы в безумной улыбке-оскале, вместо глаз пылали огни, каких не видела Аиса у человеческого существа, даже опьянённого боем.
…Она почти не слышала оскорбительных слов, потоком лившихся из уст двойника, — так стучало в голове от страха, растерянности и нараставшей ярости. Долетало что-то об измене законам степи, о том, что Аиса предала Священных Матерей и живёт, как рабыня, с земляным червём, отрастившим себе член. Затем ей предложили немедленно, покуда «червь» спит, отсечь ему этот самый член вместе с башкой — и уйти в степь, вернуться к походной жизни…
— Такова воля Великой Матери!..
Это имя придержало на пороге Аису, уже бросившуюся было в дом, за мечом. А что, если и вправду разгневалась на неё Родительница — за уход из кочевья под крышу, за постыдную любовь к иноплеменнику из рабского рода?!.. Вот, послала в наказание дайва-близнеца…
Не поняла Аиса-вторая, почему медлит у порога первая, — и, пуще взъярившись, полоснула безоружную акинаком. Но дело имела она со своим двойником, реакции были те же, и успела Аиса уклониться. А от клинка уйдя, нарочно упала, с веранды покатилась внутрь дома. Та, с лицом уже вовсе нелюдским, бешеным, помчалась следом…
Они схватились посреди гостиной. У первой Аисы был уже меч в руке, и рубилась она, вспоминая коварные приёмы любимого — те, мушкетёрские! Копия-дайв у себя в подземном царстве, видать, не была такому обучена: злоба на белом лице смешалась с удивлением. Сверх того, теснили степнячку стены врытого жилища, путалась в ногах мебель. Роковым стал обитый зелено-голубой тканью, с гнутыми ножками стул… Падая, для равновесия взмахнула демоница мечом, — и этой доли секунды хватило Аисе-настоящей, чтобы врагиню полоснуть по горлу…
Тут на шум скатился сверху по лестнице Алексей, встрёпанный, одетый в пижаму… и едва сознание не потерял, увидев труп в багровой луже. Успокаивая друга, объясняя ему ситуацию, обнимая и гладя (училась быть заботливой), Аиса продолжала насиловать свой непривычный к сложностям рассудок. Думала: что же дальше? Брошенное яростным двойником имя Матери Богов бередило душу. Быть может, и вправду Она послала дайва-убийцу? Аиса покончила с ним, защитила себя и Алексея… Что теперь? Ждать ещё более жестокой и изощрённой расправы?… Не к добру вспомнился их с любимым первый полёт к Молочной Реке и то, как тогда ей крошечными, бессильными показались земные боги и сама Хозяйка Обоих Миров… Может, ещё и за это мстит Великая?
Но растаяло тело лже-Аисы, и кровь неведомо как улетучилась с ковра; и, согретая поцелуями, успокоилась девушка.
Не умела Аиса ждать дурного, мучиться неведомым… Скоро притупилась, ушла на дно души тревога. Дни катились за днями: любовь, сон, еда, просветительные беседы, полёты с Алексеем в разные диковинные уголки Земли или Сферы. Уже и книги читать начала Аиса, потихоньку одолевала первые страницы «Робинзона Крузо»… Не давала о себе знать грозная Матерь. Отвернулись её твёрдые эмалевые глаза…
Однако, научившись разбирать буквы, Аиса прочла не только «Робинзона». Однажды, в отсутствие Алексея, включила его настольный биопьютер. Друг давно говорил ей, что в этом блестящем ящике хранятся слова, — много слов, будто орехов или бус, насыпано туда… надо только подумать о них, и они появятся, выплывут рядами уже полузнакомых значков!
Подумала. Когда засветились в видеокубе буквы, приказала им вырасти побольше и стать поярче, чтобы легко было читать. Друг объяснял ей также, что значит — ключевое слово. Задала кубу ключевое слово: Виола… И тут же закусила губу, сдерживая желание разбить биопьютер об стену.
…На остров посреди большого синего моря летали они вдвоём, Виола и Алексей; там пили вино, купались, говорили о непонятном; и в записях, пронизанных восторгом, он — мужчина Аисы! — через слово восхищался Виолой, её красотой, женской и духовной силой; глазами её, коленями, грудью!..
Тогда-то Аиса, вылетев из дома, вскочила на коня и помчалась берегом. Не отдавая себе отчёта, кричала мысленно на всю Сферу, звала соперницу. Быть может, себе на гибель, куда более вероятную, чем в драке с двойником-дайвом… на смерть, после которой не воскресят… но звала!
И — мирная, вся лучась добродушием, теперь стояла перед Аисой Виола. Говорила с тихой, подкупающей откровенностью:
— Ты неправа, я не лгу, — никогда не лгу… Если чего-то не договариваю, то для твоего же блага! Ладно, скажу всё. Наверное, я и вправду для Алёши… не совсем сестра. Он любит тебя, но… человеческие чувства сложнее, чем было принято считать… скажем, в ваше время! Любит и тебя, и меня, — и притом по-разному! Возможно, мы как-то дополняем друг друга. В нашем мире к этому относятся…
— Я не из вашего мира! — перебила Аиса, рассекая воздух ребром ладони. — Я не понимаю! Мой — значит, только мой… Поколдуй! Оттолкни его от себя! Пусть тебя забудет! Тебе это просто. Зачем тебе его любовь? Он маленький глупый щенок, ты большая волчица… Наколдуй, чтобы только на меня смотрел!..
Печально-мечтательно усмехнулась лётчица.
— Волчица? Забавно… На языке моих предков по отцу волк — мгели, а мое родовое имя Мгеладзе… — Уже не опасаясь вызвать ярость, Виола взяла Аису за плечи, стиснула, заглянула в самые зрачки: — Нельзя колдовать, насиловать чужую душу, пойми! Человек, когда он вполне человек, должен быть свободен в чувствах и в выборе. И потом — честно говоря — знаешь, ведь я тоже не хочу его терять!..
Аиса задохнулась, не зная, что ответить; язык у неё отнялся от горя и гнева.
— Ни его, ни тебя не хочу терять, — сказала Виола с какой-то особой звучностью, напомнив сарматке Великую Матерь. — И я вас не потеряю, поверь. Обоих. И вы меня тоже не потеряете…
Отпустив подавленную Аису, добавила:
— Кстати… Если снова появится двойник… или вообще что-то непонятное… сама на него не бросайся, зови меня. Договорились?
Стало быть, знает… всё знает. Ну, как с такой поспоришь? Аиса послушно кивнула, не поднимая глаз. Ветер, словно обрадовавшись, сорвал с ветвей и закружил вокруг женщин последние багряные листы.
Разве не восхитительно думать, что эволюция продолжает жить и что
дело её совершается, и что если предком своим мы имеем человекообразную
обезьяну, то потомками нашими в конце концов окажутся архангелы?
Алексей. Дивная страна: я в ней не был, но, конечно, знаю немало. Наверное, самая экзотичная на Земле. По крайней мере, была такой где-то до конца двадцать первого века. А мы где?
Виола. Годы 1980-е. Конец.
Алексей. С тем же успехом это могла бы быть эпоха Киплинга. Или царя Ашоки[84].
Виола. Ну, нет. Вон, смотри, мотороллер. По-местному, скутер. И музыка из окон…
Алексей. А может, на мотороллерах приезжают туристы. И продают здесь магнитофоны. Вернее, меняют на алмазы. Кстати, выгодный был бы обмен — для обеих сторон…
Они идут через маленькую площадь в городке — просто кусок сухой утоптанной земли, почти весь в тени огромного тикового дерева. Сидя на подстеленном тряпье, трое-четверо мужичков передают друг другу самокрутку, явно не с табаком. За площадью — магазинчик сувениров с намалёванной от руки вывеской, дальше малый храм: вырезная арка ворот с лепными красными свастиками и тремя башенками, во дворе глиняный теремок (образ Шивы над дверью) и дремлющий рядом в шезлонге седой усач-жрец. Вдоль плохо вымощенной улицы, меж двух рядов белёных стен домов едет, виляя, велосипедист; пара женщин в сари несёт на головах корзины, голые дети возятся в куче песка рядом с отдыхающей горбатой коровой. Обрамлённые роскошными ресницами тёмные глаза коровы кротки, словно у святой. Магнитофоны в окнах вразнобой играют индийскую музыку. Жарко, беспечно и уютно; пахнет навозом, стряпнёй и сжигаемыми душистыми палочками — агарбати.
Алексей. Знаешь, о чём я вдруг стал думать — именно здесь?
Виола. Не имею привычки лазить в чужие мысли. Ну, так о чём же?
Алексей. О «Бхагавадгите»[85]. О том, что она имеет прямое отношение к Общему Делу.
Виола. Ну, брат, многое имеет отношение к Общему Делу. Но я, кажется, тебя понимаю.
Алексей. Чтобы ты, да не понимала! Ну да. У могучего воина Арджуны за возничего на колеснице — сам бог Кришна. Арджуна видит во враждебной армии кучу своих родственников и начинает тушеваться. Как, мол, я подниму руку на моего деда или тестя? А Кришна ему: руби, не тушуйся! Круши друзей и родственников, — всё позволено! Ведь тела — это только оболочки. Они рождаются, умирают… Вечен один лишь дух, а его не убьёшь. Так что делов-то — приблизить чью-то смерть!
Виола. Да, древние индийцы иногда… (Проследив взгляд друга.) А-а! Это действительно интересно, когда видишь впервые…
По улочке, куда они свернули, идут старуха и девочка. Точнее, идёт старуха; девушка лет шестнадцати, темнокожая и толстогубая, передвигается более необычным способом. Сделав пару шагов, она простирается на пыльной вымостке — ничком, во весь рост, выбрасывая руку перед головой. Жёсткие вьющиеся волосы девушки при этом окунаются в пыль; её серо-пёстрое сари грязно, босые ноги словно обуглены. Терпеливо поднявшись, индианка доходит до того места, которого коснулись пальцы выброшенной руки — и вновь простирается. Так, словно гусеница, меряет она своим телом путь. Старуха же, идя следом, порой начиная бранить девушку (внучку, невестку?) за то, что та недостаточно вытянулась или слишком медленно, осторожно упала. Старческий голос сварлив и резок.
Виола. Паломничество по обету. Дандават — так называется эта поза: уподобление жезлу, палке.
Алексей. Да, я уже сам кое-что прочёл в её мыслях… Ну, нагрешила красотка! Километров двадцать ей вот так вставать и падать. Вокруг священной горы.
Виола. Нормально. Обход святыни — парикрама.
Алексей. Именно. И это возвращает меня к тому самому. К великой битве на Курукшетре… Смотри. Женщина мучает себя, чтобы искупить грех и добиться лучшего воплощения после смерти. Она хочет родиться вновь мужчиной, и притом богатым… Но более продвинутые индуисты никогда не придавали значения перевоплощениям, вообще всему материальному. Они додумались до понятия виртуальности или фантомности ещё несколько тысяч лет назад. И тогда же поняли, что мир по сути невещественен. То есть, то, на чём была основана уже наша абсолют-физика. Есть нечто вроде монады[86], атом духовного начала. Он один истинен, а всё материальное, в том числе мы сами — мираж, майя…
Виола. Хм, — знаешь, кто этим пользуется вовсю? Викинги. Скандинавские драчуны. Большинство из них очень спокойно приняло своё воскрешение: мол, всё правильно, мы теперь эйнхерии — жители воинского рая, Вальхаллы. И тут же начали пировать, а потом жутким образом рубиться. А Сфера, конечно же, явила им бога Одина на троне, и всё прочее, о чём говорится в мифах. Раны заживают, отсечённые головы прирастают, можно снова пить вино и орать песни… наверное, им лучше всех. Никаких проблем.
Алексей. А вы что на это?
Виола. А мы ничего. Подождём, пока им надоест.
Алексей. Лет тысячу?
Виола (презрительно фыркнув). У нас впереди вечность.
Алексей. Ладно, пусть так. И какими же мы в неё входим?… Вот почему я вспомнил «Бхагавадгиту»… Мы, как Кришна, отменили понятие убийства. Сняли с людей Каинов грех.
Виола. И тебе это не нравится?
Алексей (с вызовом). Вот представь, не нравится. Нет понятия греха — нет и тормозов! Раньше знали точно: нельзя лишать жизни, увечить, причинять кому-то боль. Нет, — разумеется, убивали, калечили, пытали… но кого-то, может быть, поначалу одного из тысяч, эти запреты сдерживали. А потом, благодаря осознанию этих запретов, люди всё-таки сделали земную жизнь более гуманной. И построили Сферу. Что же мы делаем теперь?
Виола. Ну, и что же мы делаем?
Алексей. А то, что мне уже представляется милая картина. Садист-муж пробует на своей благоверной все способы казни, от банальной виселицы до какого-нибудь изысканного зашивания в мешок с котом и собакой. Она оживает, и всё по новой… Садисты-родители, садисты-друзья… ну, и так далее. И вообще, где теперь будет проходить граница между добром и злом? Ведь всё уравнивается, понимаешь?! Всё виртуально: палачи могут обняться с жертвами, у Лермонтова с Мартыновым вышла маленькая светская размолвка, и Эйхман не посылал на смерть миллионы евреев — так, попугал, и всё… можно его приглашать за стол в пурим[87] и поить сладким вином. Автоматическое прощение и приятие всех негодяев и чудовищ в истории Земли. Полная относительность… Что дальше? Куда идти?
Виола. А никуда. Здесь и присядем.
Они садятся на сильно нагретый солнцем, покрытый язвами цементный барьер. У ног их ступени сбегают к зеркальной, грязноватой воде озера. Оно заключено в прямые линии; вдоль берегов тянутся, громоздясь, оштукатуренные строения. Безлюдно; лишь полуголый старик в одном рваном дхоти, сухой и обожжённо-коричневый, с мазками белой краски на лбу, застыл поодаль в позе лотоса у самой воды. Близится закат, жара стала душной.
Виола. Знаешь, что рассказывают об этом озере? Его вырыла вместе с подругами прекрасная Радха-рани, вечная подруга Кришны. Причём, она и её подруги, пастушки-гопи, сделали это играючи, копая землю своими браслетами. У небожителей всё просто, всё игра — лила…
Алексей. Да, в отличие от нас.
Виола (крайне серьёзно). Мир не просто меняется, Алеша. Общее Дело меняет его радикально. И нам придётся, в связи с этим, очень многое пересмотреть, — можно сказать, вековые устои. Ничего не поделаешь: страшно, а придётся… Хотя на Земле это не впервые. В своё время у многих народов считалось добрым и правильным делом — выгнать из дому, на голодную смерть, стариков-родителей. Представляешь, каких усилий стоило просветителям — отучить людей от этого?! Или, например, в деревнях: один ребёнок заболел инфекционной болезнью, так надо подложить к нему всех прочих детей, чтобы тоже переболели… А свадебные обычаи? Сваха бегает по деревне и всем показывает простыню с кровью новобрачной… Но ведь избавились же. Забыли. Перешагнули!
Алексей. Ладно. А нам через что прикажешь перешагивать?
Виола. Я — ничего не прикажу, жизнь прикажет. Прикажет расстаться с традицией… очень древней, очень цепкой, может быть, самой древней и цепкой… с традицией мести!
Алексей (как бы внезапно поняв что-то). Ах, вот оно что… Значит… всеобщий обычай карать преступника — это только форма мести?
Виола. А что же ещё? Сначала просто разрывали виноватого на части, потом стали вгонять месть в какие-то рамки: кодекс чести, право… Кстати, модерн тут очень долго уживался с архаикой: в «просвещённой» Америке не только придумали «предупреждение Миранды»[88], но и милейшим образом устраивали суд Линча — стихийную расправу толпы… В общем, маскировку применяли разную, а суть осталась та же: смерть нарушителю правил, установленных общиной. Или изоляция на много лет, или высылка — куда подальше…
Алексей. Но наличие смертной казни… надо сказать, сдерживало преступников.
Виола. Скажу тебе парадокс: оно стало сдерживать, когда казнь сделалась исключением. Редкостью. В средневековом Лондоне или Москве головы рядами торчали на кольях, стояли плахи, колёса, — жизнь обесценивалась. Человек чувствовал себя однодневкой, он и на свободе ходил, как приговорённый. А вор или разбойник ещё энергичнее занимался своим делом, чтобы успеть побольше наворовать, награбить, пожить в своё удовольствие до гибели. Но вот в цивилизованном обществе, где человек был уже неплохо защищён, жил долго и безопасно, смерть стала сенсацией. Ужасной сенсацией! Вспомнив о ней — призадумывались…
Алексей. Знаешь, в моё время, пожалуй, уже переставали мстить. Я встречал такое мнение: даже самого жуткого преступника больше раза не накажешь. Смерть нивелирует вину; она одна и та же и для пьяного дурня, пырнувшего кого-то ножом, и для истребителя миллионов. То же и с пожизненным заключением… У нас вообще старались не карать, а перевоспитывать, в крайнем случае лечить. Взять хотя бы Балабута — я же тебе рассказывал про его, с позволения сказать, «отсидку»…
Виола. Разумно. Дальше прогресс судопроизводства пошёл именно в этом направлении.
Алексей. Чудненько, — но ведь до сих пор не было Общего Дела! В мир вернулась уйма людей, которые привыкли совсем к другому. Привыкли мстить за свои обиды, и мстить кроваво… Ну, я понимаю, что вы ни за что на свете не разрешите, скажем, градации казней в зависимости от тяжести преступления. Но ты объясни это армянину, увидевшему живым янычара, который вырезал всю его семью с малыми детьми! Ответь-ка ему, — почему этого янычара, дожившего до глубокой старости благополучно и безнаказанно, сегодня, в эпоху всеобщей справедливости, не терзают раскалёнными щипцами?!
Виола (с крайней серьёзностью). Отвечу — но не ему, а тебе. В традиционных обществах обычное право, конечно, сохранится. И привычные формы наказания, — чтобы не было шока. Только будем всё это потихоньку… как бы это выразиться? Размывать. Даже и столь немилые твоему сердцу призраки в ход пустим. Уже, кстати, применяли: в двух-трёх развёртках являлись ангелы и останавливали палачей… В любом случае, любые варианты наслаждения чужими муками будем пресекать, как развращающие душу. Даже карая отпетого злодея, нельзя давать понять, что человек малоценен и можно безнаказанно надругаться над ним.
Алексей. Тут, пожалуй, соглашусь. Разврат душевный ужаснее всех прочих.
Виола. А хочешь ещё один парадокс? Чем цивилизованнее суд, тем меньше он руководствуется чувствами потерпевших. Судьи понимают, что они не наняты в качестве киллеров, например, тем же армянином; они просто избавляют общество от опасного субъекта. В эпоху Первой сорцреволюции даже пытались заменить понятие виновности понятием «степень социальной опасности», это было неглупо.
Алексей. Да пускай сто раз так… но что ты сейчас будешь делать с несчастным армянским отцом? Или с узником Освенцима, встретившим где-нибудь в кафе розового и цветущего эсэсовца, который отправил его в газовую камеру?…
Виола. Честно? Не знаю, что я буду делать. Ну, не дам броситься друг на друга и вцепиться в горло, это точно… Знаю одно: впереди миллионы лет. Достаточный срок для какого угодно живоглота, чтобы превратиться в нормальное разумное существо, вполне этичное. И для любого страдальца, чтобы переосмыслить своё отношение к мучителю — тем более, видя его раскаяние и исправление. А если злодей всё-таки окажется слишком упрямым и будет пытаться здесь воплотить какой-нибудь кровавый бред… (Помолчав и загадочно усмехнувшись.) Мы сочтём, что у него слишком далеко зашёл процесс обесчеловечения. Душевного некроза. Для таких у нас есть очень своеобразный способ нового воскрешения. Как-нибудь ознакомлю…
Алексей (пристально глядя на губы Виолы). Честно говоря, сейчас я бы хотел ознакомиться кое с чем другим…
Виола. Не возражаю.
Внезапно резко подавшись вперёд, она обнимает Алексея и надолго припадает губами к его губам. Видя это, впервые проявляет свои чувства — хмурится и отворачивается старик-аскет у воды.
Разбухшее вишнёвое солнце скрывается за крышами. Неповторима сиреневая мягкость индийских сумерек.
Традиции всех мёртвых поколений тяготеют,
как кошмар, над умами живых.
Ахав был раздражён и напуган, но пока что старался этого не показывать, пряча все чувства под бесстрастной маской разрисованного лица. Батабы и военачальники за спиной волновались откровеннее, переглядывались; он слышал их шёпот.
Ахав нетерпеливо махнул рукой в их сторону; бормотание прекратилось, но ему от этого легче не стало…
Он явился на свет вполне взрослым в тесной, загромождённой странными предметами комнате, где со стены глядели лики неведомых богов, а у стола сидел старый бледнокожий мужчина, толстый, словно придворная танцовщица, сплошь одетый в плотную чёрную ткань. Непонятный, ровно-яркий свет без открытого пламени горел под колпаком настольного светильника. Воскресший помнил свое имя и то, что в первой, давным-давно прерванной жизни он был сначала храмовым рабом, а затем Священной Жертвой. И ещё знал откуда-то, что должен подчиняться каждому слову мрачного толстяка, жреца-ахкина Юм Симиль — Господина Смерть…
Поначалу старик говорил вещи, несомненные для Ахава. Главное дело людей — жертводаяния; лишь ублажая богов своей кровью, показывая, что ради их благосклонности мы готовы на муки и на смерть, можно получить от них настоящую помощь. Хороший урожай маиса, богатая охотничья добыча, здоровье детей, — всё это можно выпросить, лишь взобравшись по восходящей лестнице боли…
Но далее чёрный жрец поведал то, что наполнило душу Ахава жарким, хотя и скрытым гневом. Оказывается, воскрешён не он один; могучие колдуны, о которых не ведали майя, возвращают к жизни весь их исчезнувший народ, а также и другие вымершие племена. Толпы оживших иноплеменников заполняют мир; у них — другая вера, иные, ложные боги и обычаи. Этих людей много, и они сильны: скоро, будто вышедший из берегов океан, чужаки заполонят земли майя. Когда-то заморские демоны, приплывшие в крылатых домах, вторглись в страну и сделали сынов Кукулькана своими рабами. Пришельцы отобрали жён майя, сломали старую веру, почти что стёрли народ с лица земли; сейчас может случиться ещё худшее. Соблазны жизни ради тела, без жертв и крови, в тупом плотском блаженстве, — эти соблазны опаснее железных мечей. Да, будут сытные блюда на столах, будет золото в сундуках и на одежде, — но всё это не остановит, не отсрочит гибели. Вновь живущих майя боги покарают самым страшным: исчезновением! Приняв чужие обычаи, чужую, обманно сладкую жизнь, незаметно растворятся они, будто крупинка соли в колодце-сеноте, в море иных рас. Всё равно как если бы пришельцы перебили весь священный народ до единого. То, против чего бессчётное число лет боролись майя, принимая неслыханные муки, радостно всходя на жертвенники, — свершится!..
Готовя большой праздник, Ахав велел горожанам украсить большую пирамиду новыми узорами и масками, подновить венечный храм. Работы пошли быстро, помогло общение с белыми — испанцами, жившими в большом городе за лесом; новые твёрдые инструменты резали камень, словно глину. Хотел того вождь, или не хотел, но мир стал шире, и люди приносили в город все новые знания, навыки, острые вольные мысли, — и, несмотря на страшные угрозы и даже казни, девушки всё чаще убегали с чужеземцами…
Сегодня с рассвета само небо словно обещало великолепную церемонию, памятную надолго. Лоснились уступы священной постройки, тысячи ступеней были подобны яшмовым ожерельям, храм-гребень на вершине поражал яркостью белизны, синих и алых по ней разводов. И целый отряд одетых в белое ахкинов с остроконечными колпаками на головах возводил по лестнице нескольких обречённых. Честно говоря, жертвы были избраны правителем из числа наиболее склонных к новшествам, болтливых, недовольных укладом жизни в городе…
Так сказал толстый жрец Ахаву: «Больше жертвоприношений! Они — единственное, что соединяет майя с их славным прошлым. Пусть вас ненавидят прочие народы — никто из них не посмеет навязать вам иной путь: в противном случае нельзя останавливаться даже перед принесением в жертву всех твоих подданных! Рядами войдут они в счастливую обитель Владык…» Суровой истине учил чёрный ахкин в странном доме. Но вряд ли дойдёт до общей гибели. Напуганные нашим упорством, нашей верностью древним заветам, отступятся колдуны-мироправители. Дадут нам жить, как мы хотим; позволят сохранить себя. Мы же пребудем, точно горсть алмазов среди тающего колотого льда — счастливые своей праведностью, боль считающие блаженством, неподвластные искушениям, суровые люди-боги…
Волшебная сила из дома чёрного жреца перенесла Ахава на родину. Здесь царило невиданное многолюдье. Ведь теперь жили вместе прадеды и правнуки, и предки селились рядом с далёкими потомками, строили себе дома, все дальше оттесняя лес, террасами покрывая до вершин девственные склоны…
Ахав тогда вошёл во дворец на центральной площади, и сел на золотой табурет посреди главного зала, и объявил себя правителем. И никто не возразил Ахаву, словно все ждали именно такого вождя, решительного, готового взять на себя бремя власти. И, склонившись перед ним, попятились и заняли свои места батабы-советники, служанки и слуги; и нарядные хольканы с огромными копьями выстроились рядами вдоль покрытых глиняными рельефами стен. Толстый ахкин предупреждал, что так и будет.
Первым делом — воистину первым — Ахав сделал нечто, также подсказанное мудрым старцем. Избавился от человека, до жути похожего на него самого и также носившего имя Ахав. Двойника чтили, словно старейшину, ибо он-то и начал воскрешение всех горожан, поселившись в ещё затканных лианами, похороненных зеленью руинах. Жрец предупредил: Ахав-близнец опасен для планов спасения народа, он восприимчив ко всяким новшествам и, может быть, считает жертводаяние чем-то давно пройденным, ненужным, точно выпавшие молочные зубы… Плохому учит двойник доверчивых ялма виникооб.
Когда Ахава-первого, Ахава-бунтаря повели на верх пирамиды, под ножи чааков, он не сопротивлялся, лишь улыбнулся устало и снисходительно. Обидной была ухмылка вынужденного Жертводателя…
И вот теперь, спустя несколько месяцев, настоящий Ахав, «настоящий человек» — правитель города — под зонтом от солнца стоит на плоской крыше нового огромного дворца над головами толпы и, храня положенное внешнее безразличие, готов то ли ринуться вниз головой на площадь, то ли наброситься на людей свиты, всё громче шепчущихся позади. Он не делает ни того, ни другого, и оттого горше ненужная, не способная привлечь богов мука. Мука бессилия…
Внешний мир, безбожный мир воскресших вторгается в сокровенную жизнь родного города Ахава. Без стыда и совести за восходящей процессией следует некая летучая площадка под прозрачным колпаком, плывёт впритирку к лестнице. Двое, стоящих под куполом, держат перед собой нечто вроде оружия, направленного на жрецов и Жертводателей. А из-за угла второго уступа вдруг по дуге вырывается чудовищная искусственная бабочка с плоскими неподвижными крыльями и жужжащим трепетным кругом впереди головы; оставляя дымный шлейф, наматывает спираль вокруг пирамиды…
Боги вечные, да что это?! Один из Жертводателей вдруг оборачивается и даёт ахкину такую оплеуху, что тот белым голубем вспархивает со ступеней. Там сумятица: мечутся разноцветные плюмажи, ещё один жрец падает с уступа. Жертвы не хотят умирать!..
Разом ахнула, загудела, заволновалась тысячеголовая площадь. Воинов, пытавшиеся пробиться сквозь людское месиво к пирамиде, со злобой оттеснили; один начал было махать боевым топором, но был сшиблен под ноги и исчез…
Всё больше лиц оборачивалось к халач-винику, и не были они ни приветливыми, ни почтительными. Нарастал дружный говор, ширился крик, перекрывая рокот летучих повозок. От дворца за спиной правителя по широким ступеням уже бежали хольканы гвардии, готовясь врезаться в толпу…
Под оскорбительные возгласы и свистки халач-виник медленно повернулся спиной к площади… Ноги сами ускорили шаг, испуганно поджалась промежность. Позади упал первый камень.
Едва есть ли высшее из наслаждений, как
наслаждение творить.
Маловероятно, чтобы человечество в целом
когда-либо отказалось от Искусственного Рая.
Чтобы добраться до музея, рано утром мы с Виолой взяли минилёт, лёгкую машину времён моей первой жизни. Зрелище под крылом, как и ожидали, развернулось ошеломительное. Было бы жаль пропустить его, явившись прямо в галерею с помощью динамики, то есть увеличив вероятность своего пребывания там до 1,0…
Нью-Йорк со своими билдингами, предтечами домоградов ХХІІ — ХХІІІ столетий, ранее прочих мегаполисов разросся до размеров города-страны; ну, а Сфера-воскресительница сделала его вообще нескончаемым и необъятным. В любом крупном городе, восстановленном памятью оживших, каждая улица вытягивалась вдесятеро, если не больше; дома, во времени сменявшие друг друга на одном участке, в развёртке строились рядом, один за другим. Если же дом стоял веками, сменяя лишь поколения жильцов, но не внешность, — он мог умножиться в любом тираже, стать улицей типовой застройки… Да, так было и в Риме, и в Кейптауне, и в Агре, — но здесь, вдоль берега Атлантики, простёршегося за орбиту Луны, развёртка обрела космический масштаб.
Несколько часов мчались мы над башенным лесом Манхэттена. Бродвей, застроенный тысячами причудливых театров разных времен, чудовищно пёстрый от вывесок и реклам, казался неким меридианом веселья, вдоль которого идут вечные карнавалы и парады. Здесь, может быть, самым ярким и впечатляющим образом воплотилось Общее Дело: к восторгу публики, валившей со всего света, собственными мюзиклами дирижировали Джордж Гершвин и Джером Керн, пели и отплясывали одновременно гении разных эпох — Мэрилин Миллер и Джин Келли, Фред Астер и Майкл Джексон; и молодая Джуди Гарланд с наслаждением выходила к рампе вместе со взрослой дочкой — Лайзой Миннелли, и Эндрю Ллойд Уэббер уже громыхнул рок-оперой о пришествии Христа в эпоху всеобщего воскресения… Нечто ещё более сказочное творилось разве что в Большом Голливуде, ставшем съёмочной площадкой в сотни квадратных миль, разом для всех легендарных режиссёров!
Наконец, на той размытой грани, где разновеликая застройка стала сменяться геометрическими горами домоградов, мы увидели искомое. Переливчатый бублик-тор висел без опоры над лугами и рощами окраины разбухшего Сентрал-парка. Это и была Галерея Воскресших, новейший из новых художественных музеев, где группа меценатов и предпринимателей от искусства собирала произведения, созданные мастерами прошлого после их прибытия в мир Сферы. Во главе проекта стоял сам неутомимый Лоренцо Медичи, меценат великих гениев Ренессанса…
Конечно, девять десятых работ были посвящены самому факту восстания усопших. Бесчисленные вариации на тему Страшного Суда, кладбищенского видения Иезекииля; более или менее удачные композиции с костями, обрастающими кожей, или с белотелыми Аполлонами и Афродитами, взмывающими, держась за руки, из развороченных могил… Но не это впечатлило нас с Виолой после долгого блуждания по залам громадного кольца, и, уж наверное, не холсты абстракций и не движущиеся скульптуры, увешанные колокольчиками и лампочками.
Небольшой зал с квадратным сидением посередине, без всякой меняющейся планировки, без световых или иных эффектов, был отдан под картины некоего Алонсо Санчеса, 1998–2064 гг. Испанский художник, работая в доброй старой манере, без видимых мазков, заполнил восемь больших полотен целой толпой фигур. Сотни его «героев», выписанных с фотографической дотошностью, занимались обычными людскими делами. Но… все они были человеческими зародышами!
Это и ужасало, и захватывало. Трёхнедельный эмбрион, приложив глазной пузырь к подзорной трубе на штативе, из-за края шторы наблюдал через улицу, как в гостиничном номере предаются любви на красном диване два зародыша, у которых уже можно было различить признаки пола. Внизу, у подъезда отеля, швейцар в ливрее с галунами, лихо стоя на хвостовом конце, зачатком руки подсаживал в такси нечто, еще похожее на гроздь пузырьков, но в шляпке с перьями. Толпа едва разделившихся яйцеклеток штурмовала автобус на остановке; рядом плод злющего вида высился на круглом постаменте, его венчала полицейская фуражка, а в пухлой ручонке зажат был полосатый жезл.
Я внутренне холодел, заглядывая в этот извращённый, но предельно реальный мир, полный крючковатых лобастых циклопов. На одной картине зародыши толпились в мрачно-роскошном зале биржи, киша вокруг электронного табло с котировками; пара мраморных эмбрионов-атлантов держала на затылках пышный свод. На другом полотне сверкала красками ярмарка с балаганами и каруселями; в центре её, на помосте, гордо раздувая жаберные щели, хозяин паноптикума показывал публике сиамских близнецов. Наконец, на самом кошмарном холсте сошлись в бою две армии нерождённых, вовсю коля штыками, стреляя в упор; позади лежали за пулемётами суровые головастики, стрелки заградотрядов…
Мы довольно долго пробыли там. По счастью, никто из малочисленных посетителей не забрёл в этот зальчик и не помешал нам; я был уверен, что здесь с охами и ахами надолго застрянет любой.
Наконец, заявив, что она хочет кофе, Виола поднялась с сидения. Не зная, скоро ли вновь удастся попасть в эту галерею, я буквально впился глазами в самую маленькую из картин: простреленный звёздами сине-чёрный бархат, нежное сияние облачного земного купола и — в качестве орбитальной станции — полупрозрачный околоплодный пузырь с парой космонавтов, похожих на запятые…
— Ты знаешь, это очень точная метафора, — сказала она в баре, отхлебнув из своей чашки. Я видел, что живопись Санчеса задела Виолу по-настоящему: против своего обычая, моя наставница машинально влила в кофе сливки. — Очень точная… По сути, как полноценное духовно-волевое существо, человек всегда рождался вторично. И то, если прилагал усилия. А иначе — до конца своих дней оставался вот таким… с хвостом и жабрами.
— Был такой занятный философ и мистик, — правда, путаник великий, — Георгий Гурджиев. Так вот, он предлагал человеку проснуться, называл обычных людей спящими; но родиться, как личность, — это, по-моему, точнее.
— Да, — кивнула она. — А знаешь, иногда мне кажется, что и я родилась совсем недавно…
На меня словно из печи дохнуло — как всегда, когда Виола напоминала о своем возрасте. Никакими силами я до сих пор не мог себе внушить, что тридцатилетняя упругая красавица, жизнерадостная, смешливая, не умеющая долго сидеть на одном месте, — моя недостижимая Звезда, которая сейчас так скромненько макает овсяное печенье в кофе, прожила на свете 1205 лет!! Ну да, она всего на век с небольшим моложе меня. При нашей системе регулярных обновлений организма я вполне мог бы дожить… познакомиться…
— Вы тут все как будто недавно родились, — сказал я нарочито бодрым тоном, чтобы одолеть непрошенный трепет. — Вот именно в том, высшем смысле. Не из чрева, но из себя самих. И я, кстати, до сих пор не могу понять, отчего это произошло.
Она уставилась на меня, точно видела впервые.
— Меня, знаешь, здорово удивили книги, изданные после… после моей смерти. Ну, те, что вы наставили в мою библиотеку.
— Правда? И чем же?
— Прежде всего, тем, что их ещё долго писали и издавали. И в двадцать третьем веке, и в двадцать пятом… Понимаешь? Не йе[89] в Цзинване, не кристаллы какие-нибудь, а бумажные книги, с обложками, со страницами… Хорошую прозу не заменишь виталом или сублиматором. Тем более, поэзию. Надо слиться с автором, увидеть всё его глазами…
— «О, моя ненависть!» — внезапно процитировала Виола, испытующе глянув на меня. — «Нежная, синяя ненависть! Ненависть по имени Клементина…»
— Надо же! И тебе он нравится, — Чаганов?
— И мне… Я рада, что ты открыл его для себя. — С необычно мягкой улыбкой она положила свою руку на мою. — Это был мой любимец, ведь мы с ним почти однолетки. Я страшно гордилась, когда он мне подписал первое издание «Погони за детством», ленинградское, 2289-го…
— Вот, я его и читал.
— Конечно, кто ж подбирал тебе чтение!.. Я тогда училась в Московском университете, отделение абсолют-физики. Университетское кафе; сухое вино, стихи с эстрады и споры до утра… Ты ведь тоже был студентом?
— Понятное дело, — сказал я, доставая и разворачивая сигару. Мы были почти одни в маленьком уютном буфете со стенами, обтянутыми ковровой тканью — зелёный фон, райские птицы на ветках; лишь полный мулат-буфетчик, как положено, протирал и оглядывал на свет совершенно чистые стаканы.
— Но мы с тобой отвлеклись, — сказала она, беря из воздуха тонкую, душистую «женскую» сигарету. Я щёлкнул зажигалкой. — Всё-таки, чем тебя удивили новые книги?
— Одной вещью, дорогая. Чаганов ещё близок и мне, и тебе — тебе ранней… но позже — о ненависти уже не писали. Разве что в исторических романах, как о чем-то безнадёжно устаревшем…
Она хохотнула и выпустила струю дыма под потолок.
— Ну, ты даёшь! Я тебе сейчас десять примеров приведу, не задумываясь…
Я нетерпеливо отмахнулся:
— Ладно, пусть писали, — но не о той ненависти, понимаешь?… Не к женщине по имени Клементина, которая превратила любовь в горе, а жизнь в ад. Пожалуйста: великолепный автор, Кацуо Миямото… что ненавидят его герои? Собственное тело, его хрупкость, уязвимость, зависимость от техники. Потрясающий сюжет построен на этом, мои современники не додумались бы… А этот… Бонатти, что ли, или Бонелли? Исповедь человека, которого душит замкнутость его собственного «я»! Он, видишь ли, страдает, потому что не может жить общими чувствами со своей любимой, с ребёнком, с друзьями…
— Бенедетти, — поправила Виола. — Да, это годы где-то 2750-е… Как раз накануне первых слияний.
Я увлечённо продолжал:
— Если верить вашим книгам, с некоторых пор на Земле… то есть в Кругах Обитания практически не стало зла! Исчезли жадность, жестокость, ложь, ревность, больное самолюбие. Ну, вымерли, как мамонты, и всё!.. Как это удалось? Каким чудом?! Никто об этом не пишет. Просто герои становятся другими, вернее, их чувства. Условия жизни улучшились? Извини, вульгарный материализм. В моё время уже почти все имели хорошую работу, были сыты, обеспечены… но люди-то остались прежними! Тот же, известный тебе, Балабут насиловал женщин, ломал более слабых, — не потому, что ему чего-то нехватало для жизни, а чтобы самоутвердиться, себя показать! А взять меня самого, Кристину, большинство из нашего круга? Ну, я-то ещё, слава Абсолюту, был книжным червем, идеалистом, — спасибо папе с мамой, — но в основном-то?! Выучиться, чтобы потешить своё и родительское тщеславие: «он у меня законник, она у нас биомодельер»… Работать, но не свыше меры; флиртовать, ходить на модные витакли и выставки, чтобы тебя там видели… немного спорта, немного туризма: карнавал в Рио, подвесная дорога на Никс Олимпика… Мещане, интеллектуальные мещане! А рядом, в тех же домоградах или в своих старых жилищах — эти, ещё не облагороженные, с дикими страстями… вчерашние монгольские араты, папуасские охотники за черепами… или ещё более дремучие — люди из больших городов, дети торгашей, внуки шлюх… Пятнадцать миллиардов, мрак, толща непроворотная! Мыслящих — один процент… Что вы сделали с остальными?! В двадцать восьмом веке — ну, просто уже ангельские хоры поют! Царство Божие во всех Кругах Обитания. Сплошные художники, мыслители, первопроходцы, торжество добра и освобождение духа… Человек за триста-четыреста лет изменился больше, чем за предыдущих тридцать-сорок тысяч. Ну? Что это было? Массовый гипноз? Виртуальная обработка сознания? Почему все родились?…
Выслушав мой бестолковый монолог, она рассмеялась так звонко, что буфетчик уронил стакан и нырнул за стойку его поднимать.
— С цифрами у тебя плоховато, мой дорогой. Во-первых, мыслящих всегда было сто процентов, — ну, почти сто, кроме слабоумных от рождения… неизмеримо меньше было родившихся в духе. Во-вторых… в твоё время на Земле сколько народу жило? Пятнадцать миллиардов? А в тридцатом веке, в Кругах, потом в Сфере, — как ты думаешь, сколько было населения?
— Н-ну… я думаю, миллиардов сто. А может быть, и тысяча.
— Двенадцать миллиардов, — с явным намерением поразить меня, веско сказала Виола.
— Боже мой! Да что же это…
— Вот, то самое. — Она резко отбросила через плечо мгновенно исчезнувший окурок. Я, играя по правилам хронотопа — места-времени, — стряхнул пепел в стеклянную пепельницу. — Торжество добра и освобождение духа. Всех твоих пастухов и охотников избавили от голода и застарелых болячек; кто хотел, получил новую хорошую работу, стал учиться. Люмпен, преступники вообще сгинули, когда не стало частной собственности и наличных денег… В общем, жизнь настолько улучшилась, что люди стали намного меньше рожать детей.
— Как это?
— Элементарно. Почему были многодетными семьи бедняков? Рожали про запас! Родишь десять — выживет пять, три… А если гарантированно выживают все? Если все вырастают здоровыми? Зачем рожать такую ораву?… Это первое. Второе: у папы с мамой интересная работа, не хочется прерывать её ради беременности, родов, возни с младенцем… одного произведут на свет, и хватит. Третье — отпала нужда в кормильцах на старость. Потому что нет ни старости, ни бедности… И, в конце концов, наука победила смерть! Стоит ли вообще продолжать свой род, если ты сам себе род? Если ты вечен?…
— Тебя послушать, так вообще непонятно, почему у людей в ваших Кругах появлялись дети. Ты там… когда-то… про психиатра говорила, который это предсказывал.
— Хреновый он был предсказатель, Алёша… У творческих людей дети начали рождаться в порядке творчества. Ребенка стали создавать, как картину или симфонию. Появились профессиональные отцы и матери, художники родительского дела… и просто сознательные люди, которые понимали, что человечество может если не вымереть, то сплошь состариться без притока молодой крови, без молодых чувств и мыслей… Понял теперь, отчего мы стали другими — за каких-то, действительно, триста лет?…
Я вертел в пальцах окурок, не находя пока слов. Будто некий пузырь лопался — тугая оболочка, доселе покрывавшая мой мозг. Я всё лучше чувствовал связь между превращением обычных родов в драгоценную редкость, в дело особого вдохновения — и явлением Человека Обновлённого, почти лишённого обезьяньей шерсти…
— Вот, ты все уже и понял, понятливый ты мой, — сказала Виола, жестом показывая буфетчику, что кофе надо обновить. — Дети рождались только у лучших, у наиболее ответственных и одухотворённых, — и, вырастая, сами становились такими же. Кто творил, тот и производил себе подобных. А все прочие…
— Можешь не уточнять, — прервал я затянувшуюся паузу. — Поздний Рим на биопьютерной основе, да? Пиры, оргии, потом — пресыщение. Уход в фантомную жизнь; всё более сильные галлюциногены, и никаких детей. И вы…
— И мы не мешали, — склонила голову она. — Точнее, не действовали силой, зато всячески пытались убедить, увлечь. С кем это удавалось, тот… возвращался. А остальные… знаешь, они редко выбирали реальное, активное бессмертие — наркотическое было блаженнее, ярче, легче! Кое-где для них даже разрабатывали и легально выпускали безвредные наркотики… Пришло время, когда творцы вышли в финал. Прочие, считай, вымерли. А кто родился духовно — продолжал рожать физически. Иных родителей попросту не осталось. Статистика чистой воды… вот тебе и разгадка.
— У тебя-то у самой… дети есть? — спросил я — и почему-то вздрогнул от своего вопроса.
Затянувшись, Виола долго, прищурясь, смотрела в сторону, на оконный витраж, изображавший старый Нью-Йорк — улицу с конкой и полисменом в шлеме. Решив, что она обиделась, я набрал воздуху для извинения, — но тут любовь моя глянула мне в глаза с обычной своей прямотой и сказала:
— Решилась, когда сама была… ну… уже почти дожила до тысячи. Представляешь? Дочь. Хельга. Вся в меня, даже смелее: осваивает сейчас другой континуум.
— Что?
— Параллельную Вселенную, их много… Видимся редко. Она уже мало похожа… на всех, кого мы с тобой знаем. Ушла дальше, чем энергеты…
Больше я не спрашивал.
Невозмутимый кудрявый увалень поставил перед нами новые чашки с горячей душистой смолой.
Последний осколок первобытного хаоса,
оскверняющий пространство в самом центре
бесконечности…
С вечера в своей постели, в массивном хмуром доме на Оксфорд-стрит, не смыкал глаз бывший глава ложи «Тьма Пробуждённая». А когда электронные часы у изголовья — подарок племянника, посетившего Лондон будущего — высветили на табло цифры 04:00, оккультист вдруг понял, где ему срочно надо быть. Под Каиром, где разрытое плато являло собой подобие карьера или каменоломни, а вернее — песочника для детей-гигантов из уэллсовской «Пищи богов». Дети бросили игру, оставив этот каменно-песчаный хаос, а в нём — бессмысленные, с точки зрения трезвых взрослых, горы из многотонных кубиков и лежачую куклу — человекольва…
Итак, в своей неизменной чёрной паре и пасторской шляпе, с тростью-зонтом подмышкой, Доули на такси прибыл в контору агентства «Томас Кук», взял путёвку, а там — шагнул сквозь никелированную подкову инверсора.
После того, как к концу 3473 года сеть взаимных воскрешений разрослась вширь на всю планету и за её пределы, породив «розу мира» — гигантские пространственные развёртки, а вглубь времён достигла эпохи ранней меди, Сферу охватил массовый туризм. Хозяева не намеревались сдерживать общение людей из разных стран и эпох, поэтому род человеческий стронулся с мест, как никогда раньше. Пошло великое перемешивание, и любознательные стали в нём застрельщиками. К любому знаменитому месту мира стекались пешком, съезжались на конях и плыли под парусами, ехали на автобусах и летели в бесшумных авионах…
Но памятники в ту пору ожили, перестали быть мёртвыми громадами, где звучала лишь скороговорка гида и шаркали праздные экскурсии. Цари воссели на троны посреди своих восстановленных дворцов, богомольцы хлынули на богослужения в храмы всех древних и новых религий, в античных цирках болельщики дружным криком приветствовали появление любимых атлетов и колесничих. В одних местах туристский потоп встречали со смирением или пониманием, в других — сдерживали, выразительно наставив луки или аркебузы; в третьих… После кровавых стычек в Элевсине, где участники мистерий жестоко покарали нарушителей таинства, после резни, учинённой воинами царицы Шаммурамат в Висячих садах Вавилона, и отчаянного сопротивления, оказанного чужакам стражей Эскориала — координаторы были вынуждены вмешаться. Живые памятники стали окружать незримым, непроницаемым барьером времяслоя. К ним вела теперь одна дорога — через подкову инверсора. Пройдя её, человек начинал существовать в дискретном или, как утверждала реклама турагентств, мерцательном временном ритме. Турист воплощался как бы пунктирно, то появляясь на краткий миг, то исчезая, и мог бродить незримо, неощутимо для самой густой толпы. При этом сам он видел всё вокруг, таково было свойство инверсора. Плата за эти услуги включалась в стоимость путёвки…
Фараоны Четвёртой династии были живы, но поддерживали культ своих усыпальниц, ныне, по словам мудрецов Та-Кем, ставших местами второго рождения… Впрочем, Доули появился в Гизе ночью. Заупокойные храмы безмолвствовали, не пели жрецы у погребальной ладьи; процессии одетых в белое «мастеров Хор-эм-хета[90]» не поднимались от увенчанного красно-белой тиарой Сфинкса по священной дороге к пирамиде Хафра. Одетые снежным камнем, под луной сияли рукотворные горы; сложный узор пятен света и провалов тьмы являли городки гробниц вокруг больших «высот». Лишь несколько часовых с копьями, в набедренных повязках и войлочных париках, собрались поболтать возле небольшого святилища Хуфу с красноватыми сидячими статуями перед низкой колоннадой входа. Блеснул полированный медный наконечник, кто-то из воинов по-мальчишески прыснул со смеху…
Сперва Доули старался ступать потише: во времена Четвёртой династии нравы были просты, любой из этих стройных ребят, не задумываясь, проткнул бы копьём крадущегося ночью чужака. Затем, вспомнив об инверсоре, лондонец осмелел и зашагал быстрее.
Через несколько минут он уже шёл вдоль северной грани Великой Пирамиды. В 1901-м здесь ступенями вставали один над другим длинные ряды изъеденных временем блоков; теперь, как шестьдесят четыре века назад, блестела выложенная гладкими плитами известняка, волшебно-белая наклонная стена.
Но точно так же, как в первой жизни Доули, — вдруг сквозь камень выступила и преградила путь высокая, тощая фигура, с головой закутанная в серый плащ.
Одно движение, и куколь сброшен… Горящие тоскливым огнём глаза на впалом бескровном лице; лысая голова яйцом, тонкие уши-крылья, узкие свинцовые губы. Демон Ортоз.
Он подошёл вплотную и положил на плечи Алфреда лёгкие, почти совершенно холодные руки. Зрачки блеснули тёмным багрянцем.
— Идём, — словно несколькими хриплыми голосами сразу сказал Ортоз. — Верный рыцарь Тьмы Творящей, последний паладин… Как долго мы ждали тебя!
…Он готовился к этому за полторы тысячи лет до нынешнего дня, медитируя в своём Малом Храме или посещая самые мрачные, близкие к пределам Тьмы места мира; готовился недавно, в невообразимом звёздном доме Хиршфельда. Наука новых времён оставила позади самые смелые мечты каббалистов и магов! Чувствуя себя всесильным, Алфред радовался, что тяга милейшего Макса к эксперименту и первооткрывательству оказалась сильнее мещанской трусости, свойственной всему этому поколению, по ошибке получившему мощь стихийных духов…
Сфера, искусственный бог-раб, и восхищавший философскую душу Доули, и наполнявший её презрением, легко воскресила повторно пятерых родоначальников нового человечества, уже однажды собранных по атому в бесконечности. Все они сгустились из ничего, один за другим, в кабинете Хиршфельда, среди кожаных кресел, книжных стеллажей и белых слепых бюстов, — точь-в-точь, как перед чернокнижником из Лапуты, героем этого сумасшедшего гения, Свифта… В разные дни — все ступили на красно-жёлтый хоросанский ковер перед камином: и косоглазый, сплошь раскрашенный верзила-индеец из стран, ещё не открытых Колумбом, и свирепая красавица сарматка, и томная учёная девица из Константинополя, и второй экземпляр взъерошенного болтуна-грека, почитаемого тут за Сократа, и молодой монголоид в чёрной рубахе, тихий с виду, но почему-то похожий на члена тайного общества каких-нибудь китайских ассасинов[91]… Своё воскресение они принимали по-разному, кто спокойно, кто и бурно. Сарматка просто кинулась на них с мечом, ибо, как она объяснила позднее, сочла себя похищенной «земляными червями», оседлым народом, живущим в ненавистных для её племени, врытых в грунт домах; но, к счастью, Макс был готов ко всему, невидимая стена окружала некромантов.
Впрочем, главную роль в опытах наверняка сыграл все же он, Мастер Ложи… вернее, его страстные молитвы к Тёмным. В конце концов, эта всесильная наука наверняка стала доступной людям лишь по воле Истинных Владык; Осирис, Христос и другие светлые тени не любят смелых и знающих.
Всё подготовили на пятнадцать столетий вперёд Цари Хаоса, слава Им!.. Внушили людям и замысел Сферы, и титаническую затею с воскрешением предков… и, наконец, свели Доули с Хиршфельдом. Именно он, Алфред, и никто другой, смог произвести то вмешательство в душу воскрешаемых, которое разом направило пятерых на путь истинного раскрепощения рода человеческого! Он один знал, что внушить ещё зыбким, формирующимся на глазах фантомам, — а Макс просто дал практическую возможность внушения или, как он говорил, психопрограммирования… Сомнений нет — азартный ученый Хиршфельд и его глуповато-всесильная Сфера были только инструментами, вручёнными ему, Мастеру!..
Из Максова сверхзащищённого кабинета начиналось возвращение людей на путь, почти забытый за века «мира и благоденствия» благодаря усилиям всех светлых ханжей. Предстояла последняя, но — оккультист не сомневался — победоносная борьба с выдуманными «принципами» и «идеями», всегда мертвившими своим холодом буйный цвет желаний.
Итак, пятеро восстали, и каждый получил от Доули задание — нести в мир свободу! Каждый из пятерых мог напряжением памяти вернуть к жизни своих близких, знакомых… только чуть изменив их, поселив в их душах страсть к весёлым и кровавым оргиям. Множеству несчастных людей-рабов, воссозданных первой, одурманенной пятёркой, следовало противопоставить такое же множество их собственных тёмных, внутренне свободных двойников; коварную сеть воскрешений, созданную для уловления ста миллиардов душ в пищу «добрым» богам-лицемерам, — перекрыть своей сетью, возрождая умерших для счастья вседозволенности!..
(Как и у всех вновь прибывших, у Мастера была стёрта память о том, что существовал ещё и фактический «хайд» Кирьянова, первовоскрешённого журналиста-правоведа из ХХІІ века, — некто Геннадий Фурсов. Анархист и разрушитель, также наставленный Алфредом, вознамерившись взорвать всю Землю, — по воле Виолы он надёжно исчез из мира и из воспоминаний своих знакомых.)
Словом, зёрна нового урожая были посеяны, и из нерушимой межпланетной крепости Хиршфельда люди-копии отправились — каждый на свою развёртку… чтобы сгинуть бесполезно и быстро, не успев сделать почти ничего! Оказалось, быть невольниками морали нравится и византийцам, и сарматам, и тем народам, чьё название Доули не мог даже толком произнести. Где-то в Сиаме или его окрестностях колонну военных машин, ведомую на захват столицы двойником монголоида, разгромили его же соплеменники из другой эпохи, с копьями и луками. Гетера, антипод монашески скромной Зои, вздумав своими чарами покорить Константинополь, нарвалась в собственной домовой бане на меч Зоиного мужа, рыцаря-крестоносца. Сарматской фурии распорол глотку её перворождённый двойник — девчонка, сменившая (почему?!) дикую степную волю на семейное гнездо Кирьянова. Дубликат болтуна Левкия, разумеется, — по контрасту с нищим философом, — избравший себе роль богача и жизнелюба, не сумел обратить соотечественников в свою веру и теперь тщетно пытается доконать себя обжорством, питьём и развратом в каком-то древнегреческом местечке, славном лишь копчёной салакой. Ещё один плод вдохновения Доули, близнец индейца, попытался было вернуть родной город в джунглях Мексики к поре кровавых жертвоприношений, но сам попал на пирамиду и стал последней жертвой, которую принёс народ майя. Видно, самостоятельности воскрешённых есть предел, и свобода их не может стать чрезмерно опасной для прочих…
Всё так же сидя с сигарой в глубоком кожаном кресле посреди своей лондонской гостиной или перебирая книги на полках, проводя дни неторопливо и необременительно (кажется, в мире бессмертных никто не спешил и не надрывал жилы), — Доули узнавал о провале очередной миссии. От этих известий Алфред становился всё мрачнее. В прошлую ночь — не спал, общался с графином доброго портвейна, пока электронные часы не показали 04.00…
…— Всё кончено, мой старый, добрый друг! — не снимая ледяных рук с плеч дрожавшего Доули, своим хоровым рыком сказал демон. — Светлые торжествуют, как никогда раньше, ибо воскресение сделало их неуязвимыми. Да! То, что раньше створоживало кровь в венах, нынче стало фарсом; ночные кошмары обращены в дешёвый карнавал. Где четырнадцать тысяч болгар, ослеплённых василевсом Василием Вторым? Веселятся, здоровёхонькими глазами глядя на свет, и, может быть, дразнят несчастного, бессильного Болгаробойцу… Где ведьмы, сожжённые немецкими инквизиторами? Преспокойно варят свои зелья, в то время, как братья Шпренгер и Инститорис[92], возможно, с плачем разбивают себе лбы о церковный пол, моля Христа забрать их из мира бесовской неуязвимости… О, он не откликнется, лицемер! Он сам помогал всему этому… Обесчещены гладиаторы; они более не могут доказать свое презрение к смерти; Нерон, возвращённый в детство ревнителями праведной жизни, уже не познает безумных страстей двуполого существа, острой сладости расправ… Нерон-паинька, Нерон-отличник, о Денница!.. Мелководье чувств, друг мой, пустыня ощущений… Нет более пропастей злодейства и пиков подвига, все бредут по щиколотку в тёплой водице добродетели…
Страшный голос Ортоза сделался тише и уплыл куда-то; сквозь растёкшиеся фосфорическим туманом глаза демона Доули увидел сам… Чёрный путь был воистину преграждён. Общее Дело обесценило все усилия Владык и их верных раскрепостить человечество, избавить от постылых пут гуманизма. Словно тени убитых горбатым королём[93], жертвы во плоти обступали своих истребителей, и оказывалось, что грозная мощь последних — лишь иллюзия. Владыки плакали от унижения, видя, как смеются над ними толпы некогда парализованных ужасом простолюдинов. Что мог сделать надменный Асархаддон[94], если все мятежники, чьими кожами он некогда обтягивал городские стены, из чьих отрубленных рук и ног складывал башни, веселились и праздновали в своих несожжённых городах? Мог ли мрачный фанатик, именем которого пугали детей, помешать фламандским еретикам, казалось, лишь вчера удушенным или испепелённым по его приказу, сегодня приезжать с детьми и женами к его дворцу и тыкать пальцами снизу: «Вот тут, сынок, живёёт этот кровопийца»?
— Герцог Альба[95], — невольно кивнул Мастер Ложи.
Доули было дано узреть, как некий благородный и явно взысканный Владыками орден германских чёрных рыцарей, созданный уже после его, Алфреда, смерти, — как этот орден лишь под защитой обидно-снисходительной Сферы смог уцелеть от расправы, на которую поднялись из громадных рвов массы недочеловеков, обречённых рыцарями на вполне заслуженное исчезновение… И многое другое терзало взор Мастера в ту ночь. Повсюду в мире заурядные многие свергали предписанную высшей справедливостью власть избранных и сильных — и, восстав из бесчисленных и безымянных могил, скопом теснили своих былых господ, обрекали их на роль шутов и изгоев… или, хуже того, просто не замечали!
— Сегодня мы с тобой побываем в ином мире, — вновь вобрав в свои глаза круговерть беснующихся толп, бледный, строгий, сказал Ортоз. — Есть ещё, поверь, уголки во Вселенной, куда не дотягиваются руки этих… Там стоит вечным озером время, мой верный друг, и в нём отражаются твердыни изгнанных богов и духов. Там, в средоточии мировой Тьмы, ты увидишь тех, чья внешность нестерпимо ужасна для слабых, чья суть и имя не могут быть названы даже мной, — старших братьев Сетха и Люцифера… Пойдём же! Встретимся с Великими Ждущими. Да сомкнётся вокруг нас материнская Тьма! Эл, эллул, ахрр, ахаррар…
Руки Ортоза на плечах Доули стали нестерпимо тяжелы, словно сам великий Хор-эм-Хет наложил свои лапищи… Лондонец невольно ощутил, что он уже и не молод, и не так крепок, как был в пору занятий любительским боксом. Колени его дрогнули, затмилось рассветное небо перед глазами. Воочию увидел оккультист замки из чудовищных глыб смоляного камня, под двумя мрачными солнцами, багровым и гнойно-коричневым; замки с сотнями островерхих башен, удвоенные зеркалом мёртвых вод…
Если б убитые здесь могли ожить на мгновение — каждый
в прежнем облике и каждый на том месте, где застигла его
безвременная смерть, то сотни страшных изувеченных воинов
заглянули бы в окна и двери домов; возникли бы у очага мирных
жилищ…
…убедительно опроверг все домыслы относительно того, что его пьесы якобы сочинил лорд Фрэнсис Бэкон. Шекспир продемонстрировал черновые варианты «Много шума из ничего», а также…
…своего рождения, 21 декабря, сказал корреспонденту «Уорлд ревю», что готов дать самую широкую пресс-конференцию для тех, кто обвиняет его в массовых репрессиях против советского народа.
Премьера оперы «Севильский цирюльник» состоялась 22 декабря в театре «Колон» (Буэнос-Айрес). Толпы желающих попасть на спектакль перекрыли одну из самых широких в мире улиц, Авениду Девятого Июля; для наведения порядка была мобилизована полиция. Дирижировал Вольфганг А. Моцарт. На спектакле присутствовали президент Хуан Перон с супругой, автор пьесы Пьер Бомарше…
…вопрос о создании особой развёртки ал-Масджид ал-Харам в Мекке — мечети, посреди которой находится храм Кааба. Количество мусульманских паломников, намеревающихся совершить традиционные обходы вокруг Каабы, уже приближается к миллиарду.
Конфедерация племён ашанти, выдержавшая в XIX веке ряд кровопролитных войн с англичанами и потерявшая массу населения благодаря вывозу рабов в Новый Свет, поставила вопрос о возвращении в развёртку всех этнических ашантийцев и создании Всевременной Империи Гана.
…объединение «Народной воли» с партией социалистов-революционеров. Возникшая, таким образом, мощная террористическая организация угрожает расправой над всеми воскресшими «угнетателями трудового народа». Уже было предотвращено несколько взрывов бомб в Москве и Одессе. Лишь 23 декабря глава организации, Борис Савинков, согласился встретиться…
Координатор Общего Дела Наиля Шекирова приняла делегацию брахманов из города Варанаси. Священнослужители были обеспокоены тем фактом, что в своей новой жизни они не могут выполнять обет, предавая огню тела верующих, а затем сбрасывая пепел в реку Ганг. Стороны согласились на том, что Землю отныне можно считать высшим миром, духовной планетой, а посему вопросы физической смерти и похорон снимаются сами собой.
…новое применение для армии царя Александра. Закалённые македонские солдаты будут заниматься разведением сторон, если военные конфликты возникнут в развёртках эпох, не знавших огнестрельного оружия. Они уже хорошо проявили себя в качестве миротворцев, малой кровью помешав войскам болгарского хана Кубрата захватить власть в возрождённом Тюркском каганате. Командующим македонянами назначен Филота, сын Пармениона. Сам царь, полностью отойдя от войны и политики, пишет книгу воспоминаний.
…комплекс уже получил название Шпеерштадт, хотя, по сути, является частью развёртки Берлина. Архитектор Альберт Шпеер наконец-то возвёл новый центр немецкой столицы, задуманный им в 1930-х годах. Гигантский проспект застроен величественными зданиями в классическом стиле; главная достопримечательность — Купольный дворец собраний высотой около 300 метров. В предновогодние дни Шпеерштадт стал приманкой для миллионных толп туристов. Услуги по перевозке предоставляют турфирмы «Гутерайзен», «Джирмэни Tрэвел» и…
Шесть знамён исторических областей Грузии реет в эти дни над Метехским замком (развёртка Тбилиси). Правители Картли, Кахетии, Имеретии, Гурии, Мегрелии и Абхазии договариваются о взаимодействии в пространствах разных эпох с целью создания единой грузинской цивилизации. Президенты Грузии конца ХХ — начала ХХІ столетий на встречу допущены не были, как предатели национальных…
…открытие в Лас-Вегасе нового гигантского отеля с рестораном и казино «Вечность». Оформление залов выдержано в духе разных эпох, от Атлантиды до века домоградов. Инициатор проекта — известный гангстер Зигель, по прозвищу Бакси, открывший в 1946 году «Фламинго», первое казино Лас-Вегаса. На торжестве прозвучали пистолетные выстрелы давних недругов Бакси, к счастью, не причинившие…
…знаменитый «Титаник», но и многие сотни других кораблей, парусных или снабжённых двигателями. Очевидно, что, воскреснув, члены их экипажей первым делом пожелали ощутить под ногами палубу родного судна. Земные моря буквально переполнены флотилиями больших и малых судов всех эпох, происходит бесчисленное количество столкновений. 24 декабря японский авианосец «Сёкаку» под командованием контр-адмирала Хара, подходя к острову Лусон, врезался в танкер…
Накануне католического Рождества окончился длившийся около двух месяцев «папский конклав». Все главы римско-католической церкви, когда-либо находившиеся на престоле Святого Петра, наконец-то договорились о создании коллегиального органа управления, Совета Понтификов. Председателем на первое пятилетие избран покровитель гениев Ренессанса, знаменитый папа Юлий ІІ. Некоторые из так называемых «антипап», собравшись в Авиньоне, образовали альтернативный Совет, который, очевидно, не будет обладать заметным влиянием среди верующих.
…единственным участком фронта Первой мировой, где пришлось применить масштабное воздействие. Две линии траншей и заграждений, разделённых приблизительно километром «ничейной» земли, были переведены в режим, при котором огнестрельное оружие перестаёт действовать. Артиллерийская и пулемётная дуэль прекратилась. Около шести тысяч немецких и английских солдат, обнаружив свою беспомощность…
…соборе Петра и Павла. Представителям прессы и телевидения император сказал, что, увидев будущее России до самых отдалённых времен, он убедился в полном воплощении своих идей и в том, что всех, кто «тщился прежнее невежество вернуть», теперь можно лишь простить за наивность.
Князь Александр Михайлович Горчаков, канцлер Российской империи при Александре ІІ и Александре ІІІ, подал координаторам Общего Дела записку с предложением создать Всемирный Согласительный Совет Воскрешённых, где заседали бы виднейшие правители и политики всех времён, от Перикла до Талейрана, от Марка Аврелия до Отто фон Бисмарка. Возможно, Совету удастся выработать документы, регулирующие взаимоотношения самых разных…
…неизвестное даже в ХХХV столетии направление исследований микромира. Природа МВК (минимальных вихрей континуума), лежащих в основе структуры всех элементарных частиц, может быть понята намного глубже, чем раньше, а именно — в аспекте связи МВК с внемерным Миром Первопричин (Причинным Океаном, Абсолютом). Группу ученых, собранных из разных эпох, возглавят философ Эммануил Кант и физик-абсолютист Дхармараджа дас…
В Сиднее состоялась премьера невиданно роскошного шоу с виртуальными эффектами, в котором блистали знаменитый древнеримский мим Апелла и русская звезда эстрады и кино Людмила Гурченко. Для шоу был построен специальный зал, вмещающий…
Начато возвращение в земной мир максимально открытых воскрешённых с Аурентины…
Новая душа будет у него и новая у тебя.
Клара выжала мокрый платок, и глаза её вновь наполнились слезами. Вообще-то, она очень легко начинала плакать, но дядя Алоиз терпеть не мог «рюмсанья» жены, и потому Клара давала волю слезам лишь вне дома.
Конечно, муж устроил ей сцену, когда дети не пришли обедать, — закатил жёсткий выговор, не меняя всегдашнего брюзгливо-самодовольного выражения лица, лишь кисти котовьих седеющих усов ходили вверх-вниз. Он сидел перед кружкой пива «Штигль» и тарелкой только что поданных женой, дымящихся сосисок с капустой; свежая газета мерно поднималась и падала в его отёчной руке, хлопая по столу, а Клара стояла, прижав руки к бокам, и лишь привычно повторяла: «Да, дядя Алоиз».
Дети заигрались в лесу, это было несомненно; не иначе, строили запруду на ручье. Самой Кларе, родившейся и выросшей в деревне, лес был близок, она здесь отдыхала душой. Пока бежала к ручью, никакие тревоги её не посещали. Только увидев, что детей нет у знакомой излучины, где вода обнажила корни старых сосен, — запаниковала, и слёзы потекли по щекам.
Ничто вокруг не подсказывало, куда бежать, где искать сорванцов. Мягко закругляясь вправо и влево, лесистый склон горы, почти лишённый троп, спускался к извилинам серебристого Инна. Дорогу указывал лишь ручей, и Клара невольно пошла вдоль него.
Декабрь в родных местах был тёплым и почти бесснежным. Листья орешника, упав, лежали плотным влажным слоем цвета шоколада; на полянах ещё кое-где зеленела трава. Подбирая длинное платье, осторожно ступая шнурованными ботинками, Клара шла вниз, к реке, пока не пересекла просёлок, вернее, широкую тропу, шедшую в сторону Альтхайма. Бог весть, когда её успели протоптать, — может быть, ещёё до того, как обезлюдел тихий Браунау, так и не став ни мегаполисом, ни законсервированным навеки городом-памятником. Ибо если и оставил по себе память старинный городок в Иннфиртеле, то не такую, которую хотели бы сохранять люди…
— Алло, фрау Клара! Добрый день!..
Она замерла, своими светлыми, всегда испуганными глазами глядя на мужчину, подходившего по тропе. Это был знакомый, человек странных новых времён, выходец из непонятной страны. И говорил он на неизвестном языке, хотя — диковинное дело! — Клара отлично понимала его речь…
Видный молодец, думала Клара, пока он приближался. Голубые глаза, обрамляющая щёки бородка, льняные волосы до плеч, — сущий древний германец, как их рисуют в книгах… Кто же они, всё-таки? Ангелы? А может быть, наоборот, — демоны, существа подлые и коварные, только и ждущие, чтобы кто-нибудь поверил им, принял их помощь и тем самым загубил свою бессмертную душу? Говорит пастор Шольц, что настала пора перед пришествием Господним; нынче и бесы могут рыскать по земле, напоследок хватая свою добычу…
Мужчина поздоровался с Кларой за руку; она чуть присела, слегка пожимая его пальцы, подобные стальным прутьям в шёлковой обёртке. В самом деле, человек ли?… Ни от кого из обычных людей, даже — в первой жизни — от высоких начальников мужа, не исходила такая сила, грозовая свежесть, иголочками плясавшая по её коже…
— Погулять вышли, фрау Клара? — весело осведомился герр Даниельсен. Плащ на нем был добротный, серо-стальной, с поясом, и туфли крокодиловой кожи такие, что залюбуешься, — шляпу он не носил, Бог с ним…
— Куда уж мне гулять, господин хороший, при пятерых-то детях! Вот, ушли в лес всей компанией, к обеду не явились, теперь ищи-свищи… Бродят где-то голодные, куда это годится? А может, тут и волки есть…
— Волков тут нет, — уверенно говорит герр Даниельсен. — Да волк и не трогает человека, это всё сказки… Хотите, вместе поищем?
— Ох, сделайте такое одолжение, а то уже и сердце не на месте! Оглянуться не успеешь, как стемнеет, — не лето, всё-таки!..
Теперь они идут не вдоль ручья, а под углом к нему. Всё сильнее, дурманнее пахнет прелым листом. Герр Даниельсен так уверенно шагает, глазами по сторонам не рыскает… наверняка он знает, куда идти! Может, они и демоны, всё равно никто правды не скажет, — но хорошие. Мало того, что воскресили её, Клару, через полторы тысячи лет после смерти, — так ещё и сделали живыми всех её детей! И жизнь здесь, можно сказать, спокойная. Муж не работает на таможне, но его назначили кем-то вроде лесничего, хранителя этого уголка над Инном, где некогда дремал Браунау и где ещё можно отыскать остатки мостовых среди зелени. Мартин, весёлый парень на мотоцикле (Клара уже не вздрагивает, заслышав треск этого, как говорят дети, «паровоза-велосипеда»), привозит в их одинокий домик газеты и новости с немецкого берега, где возрождаются большие города. Школьный автобус забирает старших… Хорошо, что дядю Алоиза теперь не переводят в другие места и не приходится обживать всё новые квартиры — в Пассау, Линце, Леондинге… Но лучше всего то, что в ней, Кларе, не растет тихо и страшно то злое мясо, которое и убило её когда-то, в декабре 1908 года. Она здорова, дядя Алоиз на покое пьёт и злится не в пример меньше; трое детей не умерли во младенчестве, как это было в первой жизни: чего ещё желать? Нет, демоны не могут быть такими добрыми…
— Слушайте, а что, ваш муж в самом деле приходится вам дядей?
Господи! Неужели она размышляла вслух?! Стыд-то какой… С детства слышала Клара, что люди, которые говорят сами с собой, недалеки от сумасшедшего дома…
— Ну, не то, чтобы совсем родной, герр Даниельсен, но, в общем, родственник. Оба мы из Шпиталя… пришлось ему даже разрешение брать у епископа, чтобы на мне жениться, вот как! А дядей, знаете, я его зову, потому как он на двадцать три года старше… ну, и… привыкла уже.
Переговариваясь, они зашли в изрядную глухомань. От склона здесь отвалились большие куски, возникли обрывы с извилистым краем; кустарник, густой, перепутанный сухими плетями ежевики, подходил к самому провалу. Снизу, выросшие на старой осыпи, тянулись дубы, сохранившие на ветвях редкий ржавый лист. Гиблое место! Опять замерла и пойманной птичкой затрепетала материнская душа Клары, слеза скользнула к задрожавшим губам…
И тут она услышала их смех.
Среди высоких, полукругом, кустов, на большом поваленном стволе сидели, словно воробьи, двое парнишек и девчонка. Здесь был их клуб, место, где в свободное от уроков время они поверяли друг другу свои секреты и болтали о том, чего не должны были знать родители.
Рагнар, обожавший детей, сам на редкость многодетный отец, намного опередил женщину; он уже обнимал своими ручищами сразу всех троих и что-то рассказывал им: малыши скисали от смеха.
— О, Господи! Густль! Ида! Эди!..
Подлетев, Клара наскоро перецеловала своих птенцов, тут же отвесила им подзатыльники и, оглядевшись, встревоженно спросила:
— А где Ади и Паула? Почему не с вами?!
— Ади взял краски, он рисует! Вон там! Там! И Паула там!.. — наперебой затараторили дети, совсем не огорчённые наказанием. Скорее, оно их насмешило.
— Ади рисовал такую птичку, а она улетела, — утерев тылом ладони нос, солидно сказал старший, Густав.
Она посмотрела — и увидела Ади.
Нисколько не прячась, но и не спеша на шум семейной встречи, он сидел на пне вблизи от края обрыва и мелками в маленьком потёртом альбоме набрасывал то, что открывалось его глазам внизу: дубы, долину реки и холмы за нею в дымке, — а может быть, и в дыму от сжигаемых листьев… Угловатый, неумело подстриженный материнской рукой мальчик лет девяти, с отрешёнными глазами и волосами, начинавшими принимать пепельный оттенок. Рядом стояла младшая девочка. Когда упал мелок, сестра подхватила его и подала Ади с необычайным достоинством. Она явно испытывала гордость от того, что может помогать брату.
— Ади будет художником, — нарушила тишину Клара. Дети, всё же немного дичась великана Рагнара, примолкли и сдвинулись поплотнее.
— Понятное дело, будет, — сказал Даниельсен, хитро подмигивая детям. — Художником, и больше никем…
С минуту все созерцали, как Ади, выпятив губу, что-то тщательно заштриховывает в альбоме.
— К сожалению, я должен вас оставить, милая фрау Клара, — сказал Рагнар, кладя руку на плечо женщины, самозабвенно любовавшейся сыном. — Сегодня ещё куча дел…
— Коммерция? — спросила она, обращая к гостю очень светлые, расширенные глаза с искорками страха и безумия.
— Коммерция, да…
— У вас ав-то-мобиль?
— Да, — Рагнар махнул в сторону, противоположную реке. — Там, на дороге…
— Очень жаль, герр Даниельсен. Я думала, зайдём к нам, — выпили бы пива с Алоизом, он так любит всякие новости.
— В другой раз обязательно. Я вам привезу лучшего венского пива.
— И шоколада! — требовательно закричал Густль, теребя Рагнара за плащ; писком его поддержали другие дети.
Клара принялась стыдить птенцов, — «ведёте себя, как цыганята», но Рагнар охотно обещал привезти шоколад из фирменного магазина.
Почувствовав на себе взгляд чужого, Ади обернулся. Держа, словно нож, красный мелок, пристально смотрел на Даниельсена. Глаза у него были похожи на материнские, только ещё шире, и сохраняли странное выражение: не то жалобное, не то давящее, гипнотическое…
— А тебе, наверное, краски? Да, Ади?…
После недолгого раздумья мальчик ответил:
— Нет. Краски у меня есть. Мне бы книжку про рыцарей Тевтонского ордена. С картинками…
Чуть вздрогнул, точно от ветерка, и поёжился Рагнар.
— Будет тебе книжка, самая красивая…
— Не балуйте его, герр Даниельсен, — а то в голове одни картинки да сказки, разные рыцари. Лучше бы арифметику учил…
Любовь, звеневшая в словах Клары, мигом обесценила их назидательный смысл…
Шагая обратно через покрытую травой, плавно скруглённую гору, Рагнар думал о том, как, всё же, причудливо пробивается натура. Ишь ты, — рыцари Тевтонского ордена!.. Впрочем, пускай. Условий для того, чтобы безудержные мрачные фантазии оделись бетоном и сталью, больше не будет. Ади — из числа тех, кто должен не просто прожить вторично, но прожить иначе, с самого начала и без груза памяти о прошлом. Эти немногие, умершие взрослыми и даже стариками, воскрешены с поправкой — невинными детьми. В Общем Деле назначены их опекуны, Рагнар среди них.
Сегодня день посещений. Какой там автомобиль!.. Сейчас Рагнар отойдёт подальше, чтобы не пугать милый выводок с наседкой, развоплотится — и возникнет на улице Мюнхена 1910-х годов. Там он побеседует за чаем с почтенным учителем Гебхардом Гиммлером о школьных успехах его близорукого тихони-сына Генриха… Наверное, успеет посетить ещё и Рим, порочный и великолепный Рим Возрождения; там, в пышных покоях, заново растёт прелестный черноглазый малыш Чезаре, незаконный сын кардинала Родриго Борджиа, мальчик, который не станет чудовищным убийцей. А как обрадуется ему, Рагнару, маленький бретонский сеньор из хмурого замка! Гость замечательно рассказывает о дальних странах, о загадочных древних царствах — и притом, единственный из взрослых, охотно становится партнёром Жиля в метании копья и иных воинских играх. Здесь Жилю не суждено охранять стремя Девы Франции, — зато и не вырастет он колдуном-садистом, губителем сотен детей, в теле которых искал эликсира молодости маршал Жиль де Рэ, Синяя Борода…
День Рагнара этими визитами будет заполнен до отказа. Но есть и другие опекуны, и у каждого — свои подопечные. Наиля, скажем, отправится в очаровательную Венгрию, восточную Венгрию давних времён, в замок Эчед, чтобы вручить экзотические сласти бойкой девчушке Эржебет, дочери горделивых аристократов Дьёрдя и Анны, племяннице самого короля Стефана. Бледненькая веснушчатая Эржи в роскошном не по возрасту платье бросится навстречу… Она любит ласковую Наилю; спесивые родители держатся приветливо, но отстранённо… Ну, и шут с ними! Главное, что здесь и теперь не превратится хрупкая Эржебет в страшную графиню Батори, замучившую пытками полтысячи крепостных девушек, пившую их кровь и принимавшую кровавые ванны.
Да, многие люди-чудовища не состоятся вторично в своём историческом безобразии; восстанут невинными детьми. Сколько споров было между координаторами о многих личностях! Кто из них «продукт эпохи», обжатый стальными клещами предрассудков, а кто — наделён тёмными страстями в особой мере, демонски яростен или жаден, держал в руках эти клещи? Судит ли по числу убитых, по жестокости каждого убийства; по написанным ли людоедским книгам, по выкрикнутым перед толпой бешеным призывам? Да и что мы, вообще, делаем, дорогие гуманисты-просветители XXXV столетия?! Если мстим, то страшной мести заслуживает и маньяк, растерзавший годовалую девочку. Если стремимся облагородить нелюдей и вписать в наше бескровное, безнасильственное время, — то, может быть, самым понятливым и готовым меняться окажется тиран, сгубивший миллионы…
Сошлись на определённом подходе: возвращаем в детство лишь тех, чья дурная слава настолько чудовищна, что прочие воскрешённые, в том числе жертвы, вряд ли смогут о ней забыть даже за тысячи лет; тех, чьи наклонности сделают их опасными даже для мира Сферы… по крайней мере, для душевного покоя сферитов. Отобрали…
Иные подобные субъекты свою главную, сатанинскую суть проявили уже здесь. Их пришлось ликвидировать — и воскрешать вторично, они живут уже третьей жизнью. Один из опекунов заглянет в Марсоград ХХІІ века, в семью инженеров Фурсовых, — посмотреть, как агукает на руках матери отправленный во младенчество супертеррорист Геннадий. На сей раз Балабут не останется сиротой, и никто не развратит его слепой любовью, вседозволенностью, потаканием…
Оглянувшись, Рагнар увидел на гребне горы, среди стволов, Клару, махавшую белым платочком. Нет, рано развоплощаться, надо свернуть по тропке в густой юный сосняк.
Он поднял руку и в последний раз, напрягшись, закричал:
— Привет дяде Алоизу, фрау Гитлер!..
Магическая мысль впервые взяла себе в помощники науку
и технику.
Широким жестом хозяина Макс обвёл пруд.
— В сущности, я попросил Сферу об одном — сделать водонепроницаемую посудину для дна, остальное — всё сам. Обложил гравием, потом слой глины: утрамбовал как следует, дал застыть. Потом плёнка такая, вроде… э-э… каучуковой. А на неё — песочек. Туда, знаете ли, вкопал вазоны с растениями, и — вот…
Ещё раз поведя рукой, Хиршфельд пригласил Доули оглядеть плавучие листья и жёлтые кулачки кувшинок, белые лилии, нежно-розовые звёзды лотоса. Пригревало; стрекозы-радуги перепархивали по верхушкам аира и стрелолиста, вокруг замер в безветрии фруктовый сад, а над ним жаркая раскинулась синева. На миг забыл оккультист, что вся эта благодать дальше от Земли, чем мёртвый, вымороженный Плутон. Расстегнув верхнюю пуговицу сорочки, опустив узел галстука, Доули обтёр шею платком… И тут же гусеницы его бровей сползлись вместе, поднялся подбородок: Алфред вспомнил, зачем он снова попросил Макса о встрече.
— Я был там, сэр. У престолов Истинных Владык. Они ждут. Эксперимент не окончен.
Макс, уже собравшийся открыть рот, чтобы рассказать гостю о своём уходе за абрикосовыми деревьями, невольно смутился. Заядлые спорщики, разные «я» Хиршфельда, почти сошлись на том, что затея лондонского «мага» не соответствует целям Общего Дела. Хотя, с одной стороны, сила Сферы позволяет сводить к нулю последствия мрачной игры Алфреда, а с другой, даже архаические воскресшие сообщества не вдохновляются «зовом Тьмы», — суета Доули может стать опасной. Чем-то вроде инфекции, разлагающей любую веру, любые добрые устои… Сошлись, да не совсем.
Порой торжествует в Максовой душе иное мнение: чего тут бояться, всё здорово, неистово интересно! Инфекция? Ну и пусть! Может быть, это не заражение, а вакцинация, прививка обновлённому роду человеческому против искушений ХХХV века?! Искушений техническим всесилием, бессмертием, непроходящей молодостью… Кто выдержит, останется человеком, молодец. А в случае чего… штурвал Сферы в наших руках: «старые-новые» человеки с архаичным мышлением его не перехватят, такое положение предусмотрено в проекте Дела.
Словно подслушав мысли хозяина, Доули заговорил быстро, напористо:
— Если угодно, сэр, положение двойников было до чрезвычайности неравным. За адептами Осириса-Христа стояли их боги-покровители, выражаясь по-вашему, в духе профанных времён, — вся идеология нынешнего мира. За «тёмными» копиями (вернее сказать, оригиналами) — только их собственная воля… Не обижайтесь на меня, сэр, но это не рыцарский поединок.
Макс, невольно отвлёкшийся — почва под смородиновым кустом показалась ему твердоватой, надо распушить, — обернулся и спросил:
— А что вы, собственно, предлагаете?
Даже не входя в мозг Доули, он легко предвидел ответ, — но таков уж был восстановленный этикет, правила словесного разговора.
— Я? Опять-таки, продолжить опыт и довести его до логического конца.
Доули прошёлся платком по мокрой лысине, и под искусственным солнцем капсулы выскочило крестом из его перстня четыре острых пурпурных луча.
Тут одна из личностей, составлявших то, что звалось Максом Хиршфельдом, спешно вырвалась на передний план и метнула для осознания всем прочим «я» горсть ярчайших видений: Жанна д’Арк — содержательница борделя в завоёванном англичанами Париже, Григорий Сковорода с ножом наёмного убийцы; Авраам Линкольн, бичом стегающий чёрного раба… Мириады воскрешённых «хайдов», внимая гласу страшных богов, превращают Сферу в хаос, заливаемый потоками крови, вина и спермы. Идёт любезная Доули деволюция — возвращение мыслящих к звериному, шкурному бытию…
«Паникёрство чистой воды; трусость, недостойная учёного», кратко отвечают личности-доминанты. И Доули, словно обретя способность читать под черепом Макса, говорит вкрадчиво, с улыбкой полного довольства:
— Но для корректности эксперимента надо уравнять шансы и помочь слабым. Надо впустить в нашу реальность Истинных Владык. Я говорил с Ними, Они готовы войти…
Многочисленные кормчие, руководимые
старейшим и мудрейшим, правят этим судном,
а на носу его стоят доблестные начальники и
искусные моряки… Вот с таким судном более
всего сходен космос…
Бледно-голубое небо опрокинуто над горами, собравшими в себе все оттенки рыжего, бурого, сизого и бархатно-коричневого. Скалы, изрезанные миллионолетним ветром, донельзя причудливы, они напоминают перетекающие одна в другую человеческие и звериные маски. На самых высоких вершинах присели, будто голуби, одинокие белые строения, их присутствие там кажется чудом. Виола и Алексей, в куртках, свитерах и джинсах, сидят на огромной плоской глыбе перед оградой церкви, сложенной из больших грубоватых блоков. Между ними на подстеленной скатёрке — виноград, нарезанный сыр, бутылка красного вина и два стакана. Свежо, солнечно, необычайно тихо.
Виола. Советую греться изнутри, это отличный португальский портвейн 56-го года.
Алексей. Всё-таки, в Нью-Йорке было уютнее. А раньше в Париже — помнишь?… Ах, какое было танго! Где ты так научилась?…
Виола. Ты жалкий, изнеженный сибарит. (Поднимая стакан.) За мужчин, умеющих чувствовать высокое!
Алексей (делая то же). За женщин, не устраивающих мужчине испытание морозом!..
Виола. Ладно, один — один…
Алексей. Ничего подобного, один — ноль в твою пользу… Я просто балуюсь. Я прекрасно понимаю, что разговор у нас сегодня будет необычный. Немножко научился… предчувствовать будущее. (Оглядевшись.) Итак, мы на горе, где Моисей встречался с Богом.
Виола. А вон те церкви на вершинах стоят уже три тысячи лет. Их никто не восстанавливал, — так, реставрировали слегка. Вон туда, говорят, ангел принес тело казнённой языческим императором святой Екатерины…
Алексей. Действительно, хорошие декорации ты выбрала. Что ж, начинай монолог!..
Виола. Дурачок… Это «декорации» выбрали меня, и знаешь, когда? Когда мне было года двадцать два, двадцать три… Мы ведь тогда не знали динамики, — а если бы и знали, то не воспользовались бы. Даже верблюда взять считалось слабостью. Была чёткая традиция: на гору Синай подниматься только пешком, ночью, — днём просто убила бы жара, — и на вершине встречать восход Солнца. Между прочим, о-очень непростой был подъём, особенно с рюкзаком! Своими ногами вымеривали эти два с четвертью километра высоты, — по кручам, по узким тропам, по ступеням, вырубленным в камне. И — знаешь — это было правильно. Это оправдывалось. Мы тогда взошли не только к вершине горы, но и к самим себе, — к себе максимальным, то есть истинным!..
Алексей. Сказала бы, — я бы это сделал вместе с тобой. И никакой динамики…
Виола. Видишь, пожалела.
Алексей (наливая вино в стаканы). А знаешь, ты, по-моему, всю жизнь только этим и занималась. Восходила к себе истинной. Я неправ?
Виола. Прав, конечно… Ну, за наши вершины, — за вершины в нас!.. (Медленно, смакуя, пьют.) Помню, как тебя встряхнуло, когда ты узнал впервые, сколько мне лет. Нет, я в твою душу не лазила, просто было видно… И думал, наверное: вот как боялась смерти баба! Мужиков любила, должно быть, или, там, осетрину с хреном… в общем, телесные удовольствия. Не хотела умирать! А ведь оно совсем не так было, Алёша. Да, я женщина нормальная, горячая, люблю… ну, всё люблю, что положено, что несёт радость. Но со смертью дралась — и шею ей сломала — не оттого.
Алексей. А отчего же?
Виола. Долететь хотела, дружочек. Долететь…
Алексей. Да до чего? До чего долететь-то?
Виола. Если б я знала! Девчонкой, до школы ещё — на виноградник выйду, у деда был виноградник… слышу — голос зовёт. «Ви-ол-л-ла-а!..» Позднее поняла: это не галлюцинация. Зовёт кто-то… настоящий, вправду существующий. И не просто так зовёт, познакомиться, — а… Откроется мне там какая-то дверь — к счастью невозможному, к огромному, сверхважному знанию… Извини, что равняю себя с великими, — но, наверное, то же и Жанна чувствовала под своим деревом фей, и отрок Варфоломей[96], встретив ангела в образе старца… Долетела — четыре года назад. Всего четыре… Но я с самого начала знала: времени понадобится много. Надо быть бессмертной и нестареющей. Взялась… Сначала обновления эти, регенерации, реконструкции, — чувствую, не то! Старею душой; дожить, может, и доживу, но какая… вроде твоего Щуся! Не позовут дуру старую… Решила изменяться. Обследовала, ещё на Кармине, сотню звёздных систем: впечатлений океан, а я всё такая же… Полезла в эзотерику, в духовно-волевые учения: йога всех видов, Египет, Атлантида, Лемурия… Лет восемьдесят этим занималась, — мало! В минуты наибольшего просветления что-то брезжит… свет какой-то… но так, понимаешь, тускло… Хотя направление — то. Подключала абсолют-физиков, психосинтетиков, знатоков вероятности. Эксперименты на себе ставила. Однажды почти год провела в биопьютере, в качестве сознания без тела. Ни видеть, ни слышать, ни ощущать, ни рукой двинуть… Выдержала. Потом научилась динамике. Одна из первых. Мало! Уже в динамике, при новых возможностях интеллекта, создала программу дальнейшей самоперестройки; овладела вероятностью, наверное, почти как никто. Это и называется — стать энергетом. Отлично, здорово, — но, чувствую, ещё не предел. Я — почти та же самая! Ну, без комплексов, с чувством независимости и силы… и всё-таки, полной гарантии нет. Ещё можно опуститься, покатиться вниз… Приходит усталость, перенасыщение, понимаешь?! В 69-м, в «круглый» день рождения — совсем захандрила, решила напиться… Гостей разогнала, одна осталась. А тут вдруг — голос: «Виол-ла-а!..» И я поняла: пора. Сама дальше не продвинусь. Он зовёт. Удостоилась…
Внезапно смолкнув, Виола начинает, по обыкновению, рассеянно и пристально смотреть в зрачки Алексея. И тот видит… вернее, насквозь, каждой клеточкой тела чувствует то, о чем она вспоминает.
…Сколько ни бороздили межзвездье пилоты всё более совершенных кораблей, «братьев по разуму», тем более, старших, так никто и не нашел. Сама жизнь оказалась величайшей редкостью, хоть Космос и был набит молекулами органических веществ. Нехватало пускателя, толчка, чтобы эта углеродистая пыль, порой слагавшая туманности размером в тысячи световых лет, стала ощущать и размножаться… Несколько раз встретились некие примитивные живые формы. Но в целом галактики были пустынны; мертвы, будто кирпичи, миллионы планет. Около 2800 года появились средства, позволявшие, не сходя с места, обнаруживать жизнь на любом расстоянии от Солнца. Результаты те же: редчайшие искорки живого на вымороженном просторе… Кажется, лишь мы сумели из слизи на первобытном мелководье вырасти в бессмертных полубогов. Счастливцы. Счастливые сироты в пустыне — на десять миллиардов световых лет кругом…
Тем большим подарком было то, о чем доведалась Виола в день своего юбилея. В мае 3469-го.
…Конечно, её путешествие нельзя было назвать полётом — и даже сознательным поиском в динамике. Скорее, Виолу действительно позвали. «Оказывается, когда мы доходим до определённой ступени, нам начинают помогать. Каждому по-своему, в зависимости от эпохи: Будде, Мухаммеду, Леонардо…» Вся её жизнь до этого, все полёты, все опыты и насилие над собой, — всё, что гнало Виолу от дома, от Земли, от традиционной женской доли, было лишь попытками ответить… ответить на прозвучавший ещё в детстве зов из средоточия Тайны!
Четвёртого мая клич загремел оглушительно. И она устремилась долой из Сферы, сама не зная, куда, — бешеным вероятностным метеором пронизывала Метагалактику, пока не принял Виолу мир, лежавший вне всех расстояний: место мест и время времён. И стало радостно и спокойно, как никогда раньше, за все двенадцать веков её жизни.
То, что окружало лётчицу теперь, не имело сходства ни с чем знакомым, — но, поскольку наше восприятие требует опредёленности, Виоле предстал светлый штилевой океан, зеркальная гладь под ласковым тропическим небом. Возможно, индус увидел бы на лоне Причинного Океана тысячеглавого змея Шешу, служащего ложем богу Вишну с вырастающим из пупка чудесным лотосом. Виола видела просто гладкую воду и безмятежное небо, но они простирались беспредельно; горизонта здесь не было. Однако, мир этот не казался застывшим, в нём не царил грустный покой Элизия, не стояла самодовольная недвижность Эдема. Виоле чудилась в подрагивающей глади напряжённая готовность… к чему?
В идеальном безветрии величаво и кротко сияла зеркальная грань, осенённая голубым куполом без краёв. Колебания пробегали по ней, не всплёскиваясь отдельными гребнями. Виола шла по морю-зеркалу, не бывшему ни зеркалом, ни морем, ощущая его живую теплоту и упругость. Плавные, бесконечно длинные, но очень низкие волны поднимали и опускали её, не мешая идти.
Скоро она почувствовала себя необычайно. Даже динамика не дарила подобных впечатлений. Вдруг увидела самоё себя — развернутой во всю длину пройденного здесь пути, сразу стоящей во всех его точках и даже там, где ещё не прошла; увидела себя извилистой человекогусеницей с сотнями смазанных лиц, рук, ног…
Прошло и это. Океан содрогнулся, словно кожа безмерно громадного живого существа; цвет его из молочно-бежевого стал тёмно-медным.
Прибывала Вселенная, окончившая своё существование.
Непостижимым образом Виола увидела её суть и прошлое… Этот Космос предшествовал нашему. Страшно подумать, но в нём не сложились ни звёзды, ни планеты. Когда-то, более двадцати миллиардов лет назад, он был мрачен. Серые слоистые массы вещества тянулись сквозь простор, полный каменного крошева. Тяжело, мучительно развивалась там жизнь; вдесятеро дольше, чем на Земле, созревал в расселинах миллиардокилометровых плато ещё более редкостный, чем в нашей Метагалактике, разум. Но — созрел, и восторжествовал, и овладел всем объёмом Вселенной-матери. И, преобразив, сделал её царством совершенных искусственных форм и яркого света. И, окончив свою грубо-плотскую жизнь, расплывшись в ничто, в тепловой хаос, — Вселенная возродилась в новой ипостаси; стала цветком тончайших полей, сотканных всемогущим Духом. Лишённая вещества, вся теперь — интеллект и любовь, плыла она в свою последнюю гавань, подобная величавому паруснику.
Скользивший с неба корабль вначале был подобен беззвучной хрустально-золотистой заре. Потом Виола услышала… Звучал хорал, исполняемый мириадами согласных голосов, высоких и низких! Всё громче и мощнее гремел он. Казалось, поют сами искры, из которых сотканы борта и мачты, снасти, паруса на полнеба… То было нечто невообразимое в музыке: хор, будто составленный из целых человечеств, но такой, где слышен каждый певец, и каждый — солист, притом поющий в изумительной гармонии с остальными!..
Оглянуться не успев, — для относительных миров прошло каких-нибудь сто миллионов лет, — Виола очутилась в средоточии проплывавшей громады света. Словно призрак, «Летучий Голландец», парусник пропускал лётчицу сквозь себя. Вот и корпус пронизан насквозь; мерцая золотым инеем, уходит башня резной многоярусной кормы…но что это? Корма, крестообразно сияющие мачты с реями расплываются. Сливаются с океаном и небом. Тают…
Где чудо-корабль? Он есть, и его нет. Лёгкими кисейными облаками стали паруса, падающими сквозь них снопами лучей — высокие бизань и грот… Искристые борта обернулись стенами пронизанного светом тумана. И чуть слышный хор не утих вовсе, а бродит в пустоте переливами почти воображаемого звона…
Здесь прошлое встречается с будущим… Растворив и приняв в себя парусник, взволновалось море; упругое зеркало пошло фосфорическими гребнями, клочья тумана взвились над ним, завертелись спиралями смерчей. Темнеет, ближе придвигается небо. Виола на островке нетронутого зеркала, — надолго ли? Уже сминаются и пузырятся края островка…
Вал накрыл Виолу — и схлынул, не пошатнув, не причинив вреда, лишь обдав каскадом образов… Уже не червем-многоножкой в пространстве, — во времени была размазана Виола, разом видя себя и во младенчестве, и в иных периодах жизни, вплоть до нынешнего; нагой и одетой, в мужских объятиях или перед ауральным пультом корабля, студенткой, одним из координаторов Кругов Обитания; нетронутой или преображённой в очередном этапе самоперестройки… И ещё какие-то свои облики созерцала она, гигантские, пламенно-бесплотные… не те ли, что впереди?
Чудовищно закипело, вспенилось все кругом, и кружащийся Мальстремом седой океан изрыгнул в бешеную тучевую воронку неба ослепительную молнию. Плотный нерасчленённый сгусток бело-фиолетового огня сжался в игольное острие, сгинул…
Абсолют родил новую Вселенную. Нашу!
Последнее, что Виола запомнила там, то ли стоя, то ли паря в сумасшедшей круговерти, уже не укладывалось ни в слова, ни в образы. Сотни миллиардов лет, прошедших и грядущих, сжимались до мгновений. Ядра новых мерностей взмывали из творящего котла, подчас по несколько сразу; сплывались в необъятную гавань искристые парусники… Она уже ловила связь между тем и этим, общий ритм рождения новых Вселенных и растворения в Абсолюте старых, физически погибших, но сплошь освоенных и воскрешённых в Духе своими разумными расами.
И сам Сверхмир менялся, — не просто извергал и поглощал Космосы, словно работающая машина, но постепенно, за триллионы лет, переходил в иное состояние. Светлела и ширилась океанская даль под всё более грандиозным, сверкающим куполом. Чудились и другие архитектурные преображения… но перед ними останавливалась мысль.
Виолу бережно вернули в Сферу…
Алексей (после долгого зачарованного молчания). О, Господи! Это что-то… у меня нет слов! Неужели ты хочешь сказать, что в каждой Вселенной рождается разум, который рано или поздно…
Виола. Давай-ка допьём, и ты сам поймёшь всё, что я хочу сказать. И что после этой встречи я должна делать. Мы все должны…
Это сила шла; та сила, которой нет сопротивления,
которой всё подвластно, которая без зрения, без образа,
без смысла — всё видит, всё знает и как хищная птица
выбирает свои жертвы…
Я чувствовал нарастающую угрозу.
Я был один в своём доме на Тугоркановом, во всех его уютных комнатах. Я бродил по винтовой лестнице с этажа на этаж. Я брал книги из шкафов и листал, не в силах на чём-либо остановиться, выбрать себе чтение. Сидя в кресле перед балконным окном, часами смотрел сквозь оголившийся лес на свинцовый Днепр, где тёплые дни не давали устояться льду, на тусклое золото Лавры за рекой, над хмурыми, в пятнах снега, горами. Виола не посещала меня; мне чудилось, что она к чему-то готовится. Готовится встретить нечто, быть может, столь же опасное для неё, сколь и для меня. Хотя в опасность для неё — было трудно поверить…
Аиса ушла два дня назад; где-то скиталась на своём рыжем, похожем на таксу коньке, чтобы успокоиться. А перед тем — жаловалась мне по утрам, что ночами её душат нестерпимо страшные сны. Такие, что и в постель ложиться жутко. Может быть, она просто неспособна привыкнуть к жизни во врытом доме? Или ещё сказываются не столь давние чудовищные роды? Поберегла бы себя, народоначальница, посидела бы со мной…
Нет, яростно возражала Аиса, — это дайвы! Большие, могучие! Они хозяйски вторгаются в сон и господствуют там; они черны, расплывчаты и словно окутаны дымом, а вокруг них тускло сверкают хмурые, рдяные звёзды. Дайвы тянут к Аисе чудовищные лапы и гулкими нутряными голосами зовут её. Она должна встать, сделать шаг навстречу — и слиться с надвигающейся Тьмой. Если она сделает это, ей будет хорошо и привольно, и вновь с мечом своим поскачет девушка по кровавым степям, веселясь и ссекая голову за головой. А если не встанет, и не встретит Тёмных, и отвернётся, — позавидует мёртвым, когда Великие Дайвы ступят на землю…
Я бы и впрямь списал все эти кошмары на её стойкое, преодолеваемое лишь нашей любовью отвращение к оседлому быту. Но — вот загадка! — подобные страхи с недавних пор вторгались и в мои ночи. Неясны были гигантские силуэты, выдвигавшиеся из звёздного мрака; что-то шевелилось вокруг них, то ли волосы-змеи на головах, то ли щупальца; что-то взмахивало за спиной наподобие крыльев… где же это я читал о таких? Ах, да, у Лавкрафта… надо же, в литературных образах видится мне ад! Помнится, этот бог с осьминожьей головой, жилец океанских глубин, тоже насылал на людей тяжкие сны… Силуэты бормотали, нашёптывали, за послушание суля мне блаженство разнузданных страстей, а за строптивость — участь хуже смерти.
Потолковав друг с другом, решили мы с Аисой, что дело непросто. В былой жизни подобные видения могли быть вызваны расстройством здоровья, — но не здесь же, где за каждой белковой молекулой недреманно следит матушка Сфера! Тем более странно, что у двоих людей, пусть и близких, одинаковые кошмары. Но более всего меня поражало то, что все эти дайвы и боги-монстры были подозрительно близки к россказням лондонского мага. Понятное дело, с Аисой я этим не делился, но сам соображал: именно так, пожалуй, выглядят Истинные Владыки, изгнанные в Космос своими бледными тенями, но готовые вновь вернуться на Землю. Если их хорошенько позвать…
А потом Аиса ускакала — рано утром, не соизволив меня разбудить, не прихватив в доме ничего, кроме своего волчьего полушубка, зажигалки да пары шампуров. Что её прельстило в цивилизации, так это умение жарить шашлыки.
Случись с подругой что-нибудь скверное, я бы вмиг это узнал — через динамику. Потому и не беспокоился о том, где она странствует. Мучило другое, бесформенное, мраком окутавшее душу…
Меня более не призывали вспоминать родных и близких, множить воскрешения. Тут я сделал всё, что смог, помогая Сфере заселять всё новые развёртки былыми покойниками. А поскольку роль свою в новом мире я ещё не определил, род занятий не выбрал, — мог пока что продолжать своё созерцание Днепра, прогулки неспешные Тугоркановым островом (порой под мокрым, скоро тающим снегом), бездумное листание книг или просмотр старых фильмов. Тем более, что мне всё настойчивее казалось: тьма, приходящая в сны и намеренная подчинить себе явь, может перечеркнуть любые мои планы и намерения. Следовало пережить встречу с близившимся ужасом, — а тогда, если останусь цел, разворачиваться в марше…
В конце концов, не выдержав тоски и тревоги, я набросил дублёнку и вышел погулять. Выпала пороша; идя к реке, я бездумно отслеживал круглые, точно монеты, отпечатки лап неведомого создания (нутрии?). И тут под черепом зазвучал голос Виолы. Наставница обращалась к нам, первовоскрешённым, — ко всем, кроме Доули.
— Ты, Аиса, дочь Амаги, храбрый воин; ты, глава всех жертводателей, Ахав Пек; ты, премудрый Левкий, сын Эвбула, и ты, Тан Кхим Тай, чья душа очистилась страданием; ты, Зоя, чьё имя значит «жизнь», дочь кир Никифора, и ты, Алёша… (То, что она обратилась именно ко мне столь интимно, растрогало меня и наполнило гордостью.) Все вы, первые из возвращённых, обрели особую силу, необходимую, чтобы стать праотцами и праматерями множества людей. Сегодня я призываю вас употребить эту силу, чтобы дать отпор надвигающемуся злу…
Она говорит ещё, но я уже почти не слышу слов. Воспринимаю суть — то, о чём не упоминает Виола. Похоже, что монстры, Истинные Владыки, то ли и впрямь жившие доселе в неких недоступных измерениях, то ли созданные проклятым лондонцем при поддержке нашей послушной девочки, Сферы, — Владыки начинают вторжение. Вот и разгадка ночных кошмаров, тяжести и тесноты душевной последних дней. Вот и препятствие, которое надо мне одолеть, прежде чем начать нормальную сверхчеловеческую жизнь в этом веке…
— Если не вмешаемся, может род людской сорваться с достигнутой высоты, утратить разум и благородство; могут люди такими стать, какими и тысячи лет назад не были — жестокими и развратными до предела… Остановим же зло на пороге, пока оно не внедрилось в сердца. Призовите на помощь всех, кого сможете: друзей, близких; призовите богов, которым молитесь! Ваша сила, сила первородства, объединит всех…
…Да, да, это было с ней, было! Началось вместе с зимними дождями. Зоя никому не говорила, ни мужу, ни родителям; о таком не говорят, это сладко, и стыдно, и страшно, — совсем как то, что случилось с ней в доме двойника-демоницы… нет, и слаще, и страшнее, до обморока! В её ночи стали приходить.
Поначалу Зоя решила, что она — счастливица, одна из тех немногих, кому выпадает встречать посланцев Церкви Торжествующей. (Скромная, Зоя никак не связывала свои видения с тем местом, которое она посетила после смерти; Небесный Иерусалим тоже казался ей теперь чем-то вроде сна, только счастливого.) Приходили и садились на край её ложа старцы в сиянии седины, мужи со следами умерщвления плоти на бледных лицах, одетые в грубые власяницы с вервиями; жёны в покрывалах, с потупленными очами, похожие на первых христианок. Она не знала имён, подвигов, но речи пришлых были поначалу благочестивы: о великих тайнах небес, о верховном разуме, что правит ходом событий. Затем тон гостей стал понемногу меняться, да и сами они, пусть в мелочах, но тревожно становились другими: углями вспыхивали глаза, выбеленные целой жизнью смирения, являлись улыбки, похожие на оскал, на липкую усмешку блудницы; жесты делались развязными. Зоя слушала в ужасе, как ночные гости трунят над святыней, играют сокровеннейшими вещами и самого Господа называют фигляром, тенью подлинного властелина судеб, жестокого и весёлого, словно ураган…
Однажды, неизъяснимой радостью и облегчением наполнив сердце, явился после полуночи Сам. Тихой вошёл походкой, глядя знакомо, точь-в-точь как тогда, под Древом Познания, — с кроткой всепонимающей любовью. С Ним была святая свита… Он тоже присел на постель к Зое, взмахом руки велев не вставать; она поднялась на локтях, трепеща. Но после первых приветливых слов — о кощунство из кощунств, не знающее меры святотатство! — тот, кто внешне был подобен Спасителю, жутко переменился. Чёрный, словно эфиоп, растянул он смоляные губы, белыми зрачками варёной рыбы вперился в помертвевшую Зою — и тоже понёс о блёклом призраке, который объявил себя Богом, и о том, что настоящие боги благословляют жизнь бурную, полнокровную, в разгуле страстей… Сорвав с себя белые одежды, враг рода человеческого, словно из гагата высеченный и голый, потянулся с ужасным смехом к Зое, отбросил одеяло… Свита его, тоже мигом обнажась, — от старцев длиннобородых до мнимых монахинь, — с воплями сплелась в оргиастическом танце. Лишь тем и спаслась женщина, что отчаянным усилием разорвала пелену бреда и криком разбудила мужа. Граф же Робер, которому Зоя не раз жаловалась на ночные страхи и соблазны, разом смекнув, что к чему, сорвал со стены распятие и, осенив им жену, вместе с ней проклял врага: «Vade retro, satanas[97]!»…
Отхлынуло. Но потом началось опять.
И вот теперь позвала кира Виола, эта удивительная женщина, похожая на языческих богинь — на Артемиду, Афину… Предупредила. Сказала, что она, Зоя, — одна из тех, на кого самим Провидением возложен подвиг: во имя Господне дать отпор князю мира сего, остановить его пришествие. Для этого надо не только напрячь всю свою волю, но и привлечь к борьбе как можно больше ближних.
Где и как мы встретим дьявола и аггелов его, спросила Зоя — и получила ответ. Подобно тому, как войско, вступая в страну, первым делом штурмует пограничные крепости, чтобы не оставить в тылу очаги сопротивления, — слуги зла попытаются прорваться именно там, где соберутся верные Христа дать им бой. Пора, препоясавшись храбростью, встать во имя Божье…
Лесистый склон горы был усеян глыбами старого обвала. Присев на одну из них, мшистую и нагретую, Ахав рассеянно гладил кору росшей рядом сосны. После третьей своей жертвенной гибели и нового воскресения он ощутил, что более не способен на великие дела. Словно простой крестьянин, ялма-виник, поселился на околице родного города. Своими сильными руками сложил себе домишко, ухаживал за маисом и бататами; подумывал уже о женитьбе и детях, но тут пришло это.
Они являлись не только ночами, но даже днём, когда Ахав ложился передохнуть. Сгустки тьмы со сверкающими пятнами глаз — существа Шибальбы, девятиярусной преисподней. Подползали, настойчиво бормоча, стлались дымными струйками. Порой Ахав не видел их, но чуял мертвящий запах и слышал шёпот, подобный шипению многих змей.
Он знал о страшном нижнем мире столько же, сколько и все майя. Знал древнее предание — о том, как боги Шибальбы обманом зазвали к себе и убили двоих братьев, красавцев и силачей; как пара близнецов, зачатых чудесным образом сыновей одного из убитых, отправилась в подземелье мстить за отца. Чудища долго терзали юношей, затем сожгли живьём, — но близнецы воскресли (тогда это могли только герои), вторично спустились в Шибальбу и прикончили-таки злых владык. В конце концов, храбрые братья стали солнцем и луной. Ахав понимал это так: тьму победила светоносная сила, до поры скрытая в близнецах, а затем разлившаяся по Вселенной. У него самого такой силы не было; Ахав, хоть и умирал трижды, оставался просто человеком.
Затем, начиная с определённого дня, настырный шёпот стал вполне осмысленным. Посланцы Шибальбы говорили ужасные и соблазнительные вещи. О том, что хозяева преисподней намерены выйти наружу и захватить подсолнечный мир; что они свергнут с престолов всех небесных богов и принесут их в жертву. Это будет большое, самое большое жертвоприношение с начала времён; напитавшись кровью горних божеств, подземные обретут дивную мощь, овладеют всем белым светом. Ахава же они сделают властелином людей, правителем над правителями; пусть творит что хочет, кладёт на алтарный камень хоть целые народы, — власть Шибальбы не ставит пределов никому и ни в чём. Все будут счастливы, убивая или умирая…
«А может, и правда?» — мелькало подчас в усталом мозгу. Хотелось поверить, поддаться. С детства Ахав полагал, что жизнь — в нарастании боли, в умножении её оттенков; так угодно небожителям, так мы доказываем им свою верность и преданность и заслуживаем блага для своего народа. Он всегда сознавал себя лишь жертводателем; но ведь для священнодействия нужен ещё и жрец! Новый, искушающий поворот судьбы: стать величайшим ахкином, заносящим каменный нож над мириадами смертных!.. И всего-то для этого надо — однажды от всей души, без малейших сомнений позвать тех, из глубин…
Ах, если бы всё было так просто и однозначно! Вслед за желанием испытать те жгучие страсти, что сулили выходцы из подземья, — порывом приходило отвращение. Мерзкими были эти шорохи, шёпоты, холодные извивы полуневидимых тварей. И предложения их были недостойны мужчины из рода Пек.
Нынче стало совсем плохо. Бросив обдирать зёрна с початков, пользуясь на редкость погожим для этой поры днём, Ахав ушёл в лес, чтобы собраться с мыслями, одолеть нестерпимое раздвоение чувств. От тепла и тишины он скоро успокоился, медленнее забилось сердце. Склонив голову, более не обременённую причёской-башней, Ахав задремал…
И Она явилась ему — доселе незнакомая, но, несомненно, не из числа смертных, хоть и не названная в кодексах среди богинь; женщина, непохожая на индеанку, бледно-смуглая, рослая, точно воин, с грозно сверкающими глазами на точёном лице. И Она сказала ему так, как никогда не говорят мужчинам женщины:
— Встань, Владыка Пёс! Теперь не время жертв, а время войны. Злобные тени подземья, обители погибших душ, обступили тебя. Они предадут, и обманут, и обманом заставят тебя совершить неслыханные злодейства — чтобы заполучить тебя в свой мрачный мир, на вечные муки. Но не ножом, не копьём должен отразить ты их, а твёрдой верой и любовью к светлым богам. Собирай народ свой. Скликай горожан.
Ахав открыл глаза. Встал. Расправил плечи.
…Теперь они обступали его все вместе — ракшасы из жуткого царства Ямы и «красные кхмеры». И районный комиссар Санг Пхи явил, наконец, свою истинную сущность, всегда сквозившую в его полулюдском облике: предстал нагой, косматый, весь в засохшей крови и с ожерельем из отрезанных голов на мощной шее. Мальчики-соансроки, малолетки из безопасности, вились вокруг голодными духами, сверкали жадно огнями в провалах глазниц на обтянутых кожей черепах.
Когда они сбрелись к нему в первый раз, был конец ноября, и Тан переходил бульвар Сианука в возрождённом Пном-Пене. Вначале он удивился, почему автомобили не врезаются в пляшущих на асфальте, кривляющихся демонов; отчего в страхе не разбегаются прохожие. Наконец, сообразил: это что-то вроде объёмного телевидения, с которым он познакомился, воскрешая мёртвых. Но теперь оно явлено только ему… Тан был в приподнятом настроении: в столицу он приехал, чтобы навестить Чей Варин с мужем, полчаса назад в последний раз поцеловал их бутуза. И вдруг — хоровод чудовищ, леденящие сердце вопли и ещё более жуткий вой-шёпот, визг-бормотание…
Тогда они исчезли. Но нынче, среди ночи в его собственной спальне, идёт атака поопаснее, чем даже давешнее нападение двойника с пистолетом: Тана не убьют, зато душа будет отравлена. Вот, ревут, шипят, присвистывают: какими бы добрыми ни были люди, живущие в этом мире, сколь бы искренне они ни прощали былых преступников и злодеев, — он, Тан Кхим Тай, начальник коммуны перевоспитания, был и останется чудовищным убийцей! И никакие страдания, испытанные Таном в то время, когда он насиловал мозг, представляя до мельчайших подробностей свои жертвы, — никакие пытки, учинённые над собой, не отменят того факта, что сорок человек были убиты его рукой, растерзаны, прекратили своё бытие в муках, тысячекратно сильнейших, чем страсти бывшего палача. И даже если восставшие жертвы на радостях, что снова живы, благословляют Тана, — из его прошлого не уходят пистолет, удавка, граната, штыковая лопатка для кромсания тел, канистра с бензином. Потому что намерение важнее, чем результат; состояние души значит больше, чем поступок, продиктованный им. Ты хотел убивать, — в этом твоя суть, а не в чужих ранах или в чужих разлагающихся телах. Считай себя маньяком, который сорок раз промахнулся; разве главное в том, что он промазал? Нет, — главное в том, что стрелял!..
Так что же мне делать дальше, в отчаянии спросил Тан ночных гостей; как жить, как расстаться с тем, что и вправду не вытравить из души, из памяти?!
Убивай, ответили ему рычащим хором рты, клювы и пасти. Ты вошёл в этот поток, он несёт тебя, и нельзя вернуться; значит, спокойно и весело прими свою природу истребителя, отдайся своей природе, насладись ею… Скоро мы дадим тебе возможность сеять смерть без воскрешения. Только не заступай нам дорогу, когда мы придём для всех…
— Нет! — в ужасе беспредельном крикнул Тан — и дёрнул шнурок ночника. Лампа вспыхнула; в комнате не было никого. За приоткрытым окном шептались деревья Ангкора. На телевизоре стоял в простой рамке портрет её — прекраснейшей из женщин. Однажды она пришла к нему в гости, и Тан возил её на «джипе» по дорогам среди возрождённых дворцов; и, поддерживая под локоть на крутых лестницах, обомлевал и загорался так, как и в школе с ним не бывало, когда приходилось обнять девчонку.
Товарищ Виола.
Губы на фото раскрылись.
— Не бойся, — сказала она. — Давай поговорим…
Кожа на ладонях у Левкия снова пошла пузырями и полопалась; хорошо отмыв после работы руки, он смазал их оливковым маслом и отдыхал теперь, стараясь ни за что не схватиться. Конечно, можно было бы (запросто!) попросить о лечении Сферу, — но кинику этого не хотелось. То, что ладони саднили, что их надо было лечить, как бы придавало его жизни подлинность.
Он вообще избегал обращаться к механическому божеству, предпочитая самолично и добывать себе пищу, и готовить, и даже печь лепёшки. В последний раз потревожил машину, умоляя: не создавать для него вещей из воздуха и не развоплощать то, что отброшено за ненадобностью! Согражданам, воскрешённым волею Левкия, не было дано, как ему, общаться с хозяевами Сферы и получать от неё просимое; им приходилось, как встарь, заниматься трудом. Он понимал, что так надо, что иначе окажется прав скотоподобный двойник: разленятся, опустятся. Но всё же собственное превосходство над земляками казалось бессовестным; киник всегда был врагом привилегий. Потому решил не только отказаться от услуг бога-машины, но и сменить образ жизни. Более не прося милостыни на агоре, не принимая подачек, руками зарабатывать на хлеб и вино.
Дивились политы, посмеивались вначале («Левкий, да брось ты эту лопату, я тебе сразу дам денег, только поговори со мной!»); затем смирились с чудачеством упрямца, стали всерьёз нанимать его: перетаскать товар, вырыть канаву, сбегать с поручением на другой конец города… Вот, сегодня он помогал каменотёсу обновлять стену большого храма. С непривычки и кожа содрана.
Хотя у Левкия появились драхмы, он не спешил менять образ жизни. Всё так же ютился на подстилке из сена в пахнущем гнилыми раковинами закутке между скал, вблизи от моря. Вот и сейчас — лежал с намазанными маслом ладонями и начинал уже дремать под песню прибоя. И вдруг — услышал шум вокруг своего убежища. Гул и говор множества голосов.
Позднее киник рассказывал об этом — хоть, по привычке, со смехом и едкими шуточками, но как о сущем кошмаре среди бела дня. Едва он успел высунуться из норы, — потянулись к нему десятки рук, моляще забормотали голоса, заходясь рёвом и визгом. Все они были тут, орущие, в потёках обильного пота: юный Клитандр, Метрокл с поросячьим рылом, страшноглазый сумрачный Архидем; стратег Аристипп, без шлема, со вздыбленными мокрыми волосами; торговцы с рынка, вдова горшечника Хлоэ, в последние месяцы порой делившая с Левкием ложе… горожане!
Позднее, вспоминая о том жутком часе, грек непременно приводил строки из «Одиссеи»: «Все они, вылетев вместе бесчисленным роем из ямы, подняли крик несказанный; был охвачен я ужасом бледным…» О чём молили его люди, отпихивая друг друга, чтобы упасть на колени как можно ближе к кинику, коснуться его бороды или грязного хитона? Он не сразу понял. Вроде бы от него, Левкия, зависело: получат ли политы некую особенную, невероятную свободу, свободу делать что угодно, без всякого удержу… Потеряв стыд и достоинство, бормотали сограждане сущий бред — о том, что они жаждут пиров, и пьянства безудержного, и любовного соития всех со всеми, и неслыханных кровавых развлечений.
Лица молодые и старые, искажённые неистовством, крича оглушительно, придвинулись вплотную; слюна летела изо ртов, текли грязные слёзы. Чьи-то пальцы крючьями впились в его плечо, кто-то пнул под коленку, другой кулаком огрел по спине. Багровый от натуги, потерявший всю свою нежную красоту Клитандр дико вопил: «Дай их нам, старый козёл, слышишь? Дай их нам всех, ВСЕХ!..» Видимо, речь шла о женщинах. Или о мальчиках. Или обо всех сразу.
…Ныне любая плоть способна оказаться лживым маревом. Это просто не могут быть его добрые ученики и воскресшие горожане. Так подумал Левкий, барахтаясь и уже почти задыхаясь под грудой потных тел. А подумав, пустил в ход всю свою немалую волю, отрешился на мгновение от чувств телесных и твёрдо сказал себе: этих людей нет.
И они исчезли. Песок вокруг лежанки был изрыт, сено размётано; разбит горшок с остатками горохового супа, стоявший в ногах лежанки. Точь-в-точь следы жестокой борьбы. Но ведь и сам Левкий, борясь с фантомами, мог сделать это. А синяки и набухающие кровью борозды от ногтей — тоже сам?… Киник с сомнением глянул на свои короткие, обгрызенные до кожи ногти.
Внезапно всё стало для него ясным, будто самый солнечный из приморских дней. Добыв из заветного уголка между камнями амфору с вином (настоящим, не подаренным Сферой, а купленным на городском рынке), Левкий отпил хороший глоток. Затем сел, скрестив ноги и не выпуская амфоры; приложился к ней подольше, вытер губы — и сказал в пространство, зная кому:
— Твои штучки, варвар, жирный боров! Ну, попадись мне…
Вечером вместе со снегопадом, ронявшим мокрые бесформенные хлопья, появилась Аиса. Не привезла никакой добычи. По привычке обтерев и поставив в стойло рыжего, задав ему корму, — вошла в дом; копьё не прислонила, как обычно, в прихожей, а бросила на веранде. То были признаки большого волнения, расстройства, редкого для моей храброй подруги. Стащив сапоги и также оставив их по дороге, один за другим, Аиса прошлёпала в кухню, где я как раз занимался приготовлением кофе, и сломлено опустилась на стул. Сидела задом наперёд, ногами обхватив спинку стула, сложив на ней руки и на них утвердив подбородок. В другое время я бы порадовался такому личностному прогрессу: сапоги носит не на босу ногу, а надевает толстые шерстяные носки; одолела презрение к мебели, — в другое время, но не сейчас. Такие у Аисы были потерянные, глядящие внутрь глаза; такая трагическая складка между шнурками-бровями…
— Дайвы гнались за мной, — сказала она. И, отхлебнув кофе из поданной мною чашечки (ещё одно завоевание последних дней), погодя добавила:
— Скоро будешь прикрывать моё стремя.
Конец света — переворот равновесия, отделение
сознания, в конце концов достигшего совершенства,
от своей материальной матрицы, чтобы отныне
иметь возможность всей своей силой покоиться в
боге-омеге.
Эта Вселенная мрачна и ужасна для людского взгляда. При виде её приходят мысли о низких горных пещерах или древних шахтных выработках, где приходилось двигаться ползком; о сводах могильных склепов… Виола узнала о ней, посетив — единственная из всех, когда-либо живших, землян посетив во плоти — мир Абсолюта, гавань Причинного Океана, куда сплываются парусники окончивших свой цикл мирозданий. Космос, предшествовавший нашему… В нем нет ни звёзд, ни планет, а лишь бесконечно широкие и длинные слои ноздреватого серо-коричневого камня. Пространство, разделяющее пласты, заполнено пылью и обломками породы. Некоторые из плавающих лепёшек раскалены ядерными реакциями; там — багрецом горят пятна на жёсткой коре пустынь.
Вот, рядом с границей раскалённого круга, в тепле и дымке стелющихся газов — что-то на камне, более нежное и эфемерное, чем любой лишайник; налёт зеленовато-белой пушистой плесени… Секунда — и робкий островок жизни стёрт метеоритным градом.
Постепенно, за миллиарды земных лет, плесень обретает способность заползать под большие глыбы, прятаться там… Развитие здесь невероятно медлительно. Вселенная уже почти оканчивает свой цикл, когда пушистые плёнки становятся разумными, владеющими энергией существами.
Наступают закат и гибель прошлой Вселенной. Её расширение становится роковым. «Слоёный пирог» каменных листов, застроенных поначалу сверкающими, затем брошенными и тёмными сооружениями, — городами? — начинает крошиться, трескаться. Миллионолетия спрессованы в секунды фильма. Скоро перед нами сплошная, заполняющая всё пространство туча пыли и обломков. Затем остаётся только пыль, но и она обречена на исчезновение. Распадается всё, вплоть до атомов. Вот и осталось серое ничто вместо мироздания. Однородный всеобъемлющий газ.
Но в кромешной мгле уже работают тайные силы. Пусть больше нет пространства-времени (по крайней мере, в их прежнем виде) — мириады тонн вещества, слагавшего прежний мир, не могут исчезнуть бесследно. Они стягиваются, образуя сгусток, предельно малую и безгранично массивную частицу.
Да не просто частицу — мину с часовым заводом! Проходит время, и она взрывается, разбрызгивая ослепительный фейерверк. Распираемый мощью начального взрыва, набухает четырёхмерный шар. Первым делом его заполняет то, что космологи звали некогда чёрной материей, тёмной или фантомной энергией — и что на самом деле есть, упрощённо говоря, силовой каркас или, если угодно, канва для будущих материальных структур. И вот уже среди этой подлинной, не оккультистами выдуманной и не родственной злу, творящей тьмы — словно рыбьи косяки в толще вод, трепещут серебристые галактики. Наш родной Звёздный Дом.
Но почему новорождённая Вселенная непохожа на предыдущую? Какая программа разворачивает и строит её?…
Тысячелетняя работа физиков-абсолютистов позволила узнать, а визит Виолы Мгеладзе к Источнику Вселенных — подтвердить, что каждое дочернее мироздание совершеннее, чем материнское. Каждый следующий Космос облегчает и делает более целенаправленным становление Духа. Жизнь, возникшая на планетах, заботливо укутанных водяными и воздушными морями, благополучнее, чем жизнь, цеплявшаяся за голые скалы под метеоритной бомбардировкой…
Но ведь и земные организмы проходят тяжкий путь восхождения! От бессилия и зависимости — к всемогуществу и космической свободе… Какая сила заставляет развёртываться пружину эволюции? Тот же таинственный импульс, что принудил взорваться первоатом и разлететься в стороны — рои звёзд. Вязкая первичная слизь сменяется закованными в панцири рыбами и ракообразными, выползшие на сушу мягкие амфибии обретают мышцы и бронированные шкуры ящеров… Начальная программа, пользуясь наследственным веществом, строит очередную партию тел — носителей для самой себя; а когда тела оказываются недостаточно ловкими, свободными в действиях и способными к дальнейшему развитию, — импульс оставляет их гибнуть и движется дальше. Врезавшийся в Землю шестьдесят пять миллионов лет назад астероид погубил динозавров? Легенда, придуманная для упрощения задачи! Их нелепые туши были брошены, словно старые локомотивы, когда программа созидания отыскала себе лучшие инструменты. Млекопитающие, гибкие, теплокровные, со сложным большим мозгом; наконец, Homo sapiens и его юный потомок, рождающийся ныне Homo immortalis autocreator[98]…
Программа созидания? Одухотворяющий импульс? Разумеется. Но кто же программист? Кто сидит за пультом?…
Присмотримся. Что это? Условный, символический показ. Меняется вид Звёздного Дома. Нарядны, словно новогодние ёлки, галактики; но вот в их искристой толще вспыхивают особые, хрустально-золотые огни. Маяки Разума, планетные цивилизации. Они трагически редки, разделены пропастями в миллионы световых лет. Каждая из мыслящих рас до поры, до времени считает себя единственной, и в этом есть толк: ощущение своей уникальности часто удерживает планетян, склонных ко всё более разрушительным войнам, от конечного самоубийства. Так было на Земле…
Мчатся в пустоте, в страшном холоде одинокие искры. Остаются их золотистые рвущиеся трассы… То — величайшие в истории герои, Ясоны межзвездья на своих хрупких фотонных «Арго»!.. Наступает пора всё более дальних и скоростных перелётов, но и они не в силах разорвать круг одиночества. Лишь расы, перешедшие в динамику, способны увидеть одна другую через любую даль.
Проходят ещё сотни и тысячи лет. И вот, золотые огни словно руки подают друг другу — бегут от маяка к маяку пламенные дорожки. Струи света проходят сквозь массивы косного вещества, образуют сеть, и — богаче, гуще в её узлах начинают гореть светляки культур. По-новому пылают галактики; это уже не зарева термоядерных костров, но венцы победившего интеллекта!
На высших ступенях своего пути все разумные находят собратьев. Скоро это предстоит и жителям Сферы Обитания, бывшим землянам. Уже начинается наша смутная, но полная доброжелательного любопытства беседа с иными, непохожими ни на людей, ни на что земное…
Впрочем, непохожесть — пройденный рубеж. Тела, эти грубые эволюционные футляры, конверты, в которых путешествует всё дальше в будущее программа созидания, — тела однажды становятся лишними. Их ещё носят по привычке, но сбрасывают чаще и чаще. Освобождаются лучисто-волновые сущности… а они подобны везде, во всём Космосе.
(Так было и там, в прошлой, материнской Вселенной. В каменном слоёном пироге. Рукотворные кораллы погасли и рухнули задолго до конца мира, не в связи с концом, — их просто оставили строители, избавившись от плоти.)
Кто сказал, что Космос молчалив и пустынен?! Это на первобытных, медлительных и неуклюжих языках, вроде радио, Космос безмолвствует. Существам с полностью открытым видением ясно: вокруг простирается населённый и возделанный сад звёздных культур.
Стремясь найти и познать собратьев, каждая разумная раса проходит глубокие внутренние превращения. Быть индивидуально бессмертным, не меняясь, — нелепость. Сначала динамика, затем, благодаря ей… Больше не разделяемые косными футлярами тел, влекомые к сближению то ли любовью, то ли совместным трудом, общими убеждениями или целью, возникают сверх-Я, парные и множественные личности, в Сфере именуемые полигомами. Процесс срастания увлекает, захватывает. Тот, кто участвовал в нем, знает: отдельное «эго», соединясь с себе подобными, обретает новую интеллектуальную мощь и яркость эмоций, нисколько не теряя при этом индивидуальности. Ничто не стоит на пути образования раздельно-слиянных Я любых размеров. Впереди, несомненно, срастание всё больших групп (вот когда на Земле могут стать не символами, а реальными лицами Матушка Русь, Дядя Сэм или Леди Добрая Старая Англия!) — и, наконец, рождение колоссальной Личности Сферы…
Целые эпохи миновали, мы в бесконечно далёком будущем. Объёмное световое плетение пронизывает Космос. Земное человечество, вместе со всеми воскрешёнными поколениями, обратилось в единую Душу. Того же достигли, одна за другой, иные планетные расы: каждая из них, собрав всех живых и умерших, дала одного грандиозного потомка!.. (О да, я уверен: любое сообщество разумных, стремясь собрать все плоды гения своих сочленов, все их открытия и интеллектуальные взлёты, всю страстность их душ, — займётся Общим Делом и воскресит пращуров.)
Бессчётные века проносятся… Вот — замедлился разлёт галактик, близок миг их остановки. Гаснущие, ветхие светила едва удерживают возле себя стаи безжизненных планет. Но если взглянуть с точки зрения динамики — увидишь другое! Величаво сплываются вместе солнца планетарных Я. Уже не нити взаимных связей создают объёмную сеть — могучие ореолы рас-личностей, человечеств-индивидуумов сплошным сиянием затопляют пустоту. Нечто невиданное растёт и складывается в Звёздном Доме, — нечто настолько исполинское, полное такой мощи, что воображение не вмещает его масштабов.
Формируются и обновлённо сверкают Души Галактик, в свою очередь, стягиваясь в ослепительное и победоносное Единое Вселенское Я.
Потомки планетных рас собираются в Него, как некогда отдельные существа всех поколений — в интегральные «эго» народов. Но — что может быть поразительнее? — и эта безграничная мыслящая Сущность не стёрла, не поглотила «самости» отдельных крошечных душ. Лишь теперь становится понятным постулат о триединой Троице! Разум Вселенной содержит квинтиллионы душ-ипостасей, но каждая из них чувствует себя неделимым Целым…
О, восторг полного постижения! Перед нами — искомый Программист следующего Космоса. Весь опыт всех когда-либо живших в универсуме разумных созданий (природных и искусственных), собранный по капле мудрецами-воскресителями, был нужен, чтобы на основе исчерпывающего знания о Вселенной подготовить ей смену.
Занятно, но факт: помянутый нами с Виолой в беседе большой фантаст малой страны, человек, необычайно одарённый, однажды приблизился к подобной мысли — но, кажется, сам не придал ей особого значения. Там, у него в рассказе, просто поспорили физики, и один походя выдвинул гипотезу: что, мол, если цивилизации предыдущего универсума в час его гибели запрограммировали последнее, что осталось от их мира, — пучок нейтринного излучения, — на созидание новых элементарных частиц в новом континууме и на «биофильность», т. е. на появление новой, нашей жизни? Завещание мертвецов, сгинувших при распаде своего Космоса; этакая нейтринная икра, отложенная расами-лососями, не сумевшими пережить нерест… насколько же это скуднее подлинной картины! Бледнее, чем триумф Мирового Духа, прошедшего сквозь необозримую катастрофу, дабы обрести ещё более ослепительный лик!..
Когда мы (в составе Вселенского Соборного Я) неведомым пока путём войдём в новорождённый мир, то принесём с собой и строки Байрона, и колоннады Иктина и Калликрата, и величавые прозрения Эйнштейна, и странную, нечеловеческую философию мыслителя-биорга XXV века. И — более того! — ТОЛЬКО ТАМ по-настоящему состоятся взлёты человеческого гения, разовьются небывало полным образом, оплодотворяя и улучшая мировой зародыш. Сюжеты Шекспира и формулы Галуа, чуткая совесть Толстого и тонкий вкус Хокусая… уверен, что всё это не уступит высшим духовным достижениям любой из рас! Что всё это будет необходимо при конструировании следующего Космоса! А почему бы и нет? Неужто Микельанджело распишет настоящее ночное небо хуже, чем потолок Сикстинской капеллы?…
…Вот для этого-то и необходимо Общее Дело. Чтобы весь совокупный разум и талант всех поколений вложить в дочернее мироздание. В то, что будет во всём лучше нашего. Настолько же лучше и удобнее для жизни, чем наш универсум — удобнее и лучше материнской Вселенной каменных слоёв.
Огромное хрустально-золотое зарево стягивается в игольную точку посреди гибнущего, расплывающегося в ничто Звёздного Дома. Финал.
…Нет! Никакого финала! Никакого разрушения — ни для одного мира, ни для единой личности! Все это — жалкая, трусливая ложь; впереди лишь Начало! В невидимой икринке, в средоточии предельно сгущённой темноты таится наследственный код. Скоро он начнет развиваться слепящим сполохом Большого Взрыва, разбрасывающего миры. Обновлённые на уровне проекта. Небывалые в прежних универсумах. Лучшие.
Хмурая и неуютная, прошлая Вселенная породила Программиста, завещавшего нам законы природы. Он возник путём слияния всех тамошних разумных рас. Абсолютный ноль температур и скорость света, периодическая таблица элементов и строение атома, — всё было задумано, и рассчитано, и вложено в «сингулярную точку» небытия учёными материнского Космоса. Они (Он) заботились (-лся) о нас, чьи предки тогда ещё не возникли даже в виде коацерватных капель. Они (Он) хотели (-л), чтобы Дом Детей был светлее, просторнее и лучше приспособлен для жизни, чем их (Его), родительский. Им (Ему) это удалось; удастся и нам, вернее, Ему — Мне — грядущему эволюционному богу.
Вот Цель, общая для рода человеческого и личная — для каждого из живущих! Одухотворение — всегда оправданно: в Духе мы вынашиваем следующее, улучшенное мироздание. Ребёнок, здесь удержавший свою руку от убийства насекомого, возможно, там, за сингулярной точкой, спасёт и защитит родники жизни. Каждый новый универсум должен быть совершеннее, человечнее, чем прежний.
…А почему — каждый? Каждые! Может родиться и несколько мирозданий сразу, коль скоро таков замысел Программиста. Несколько домов разума, между которыми рано или поздно начнутся путешествия. Домов с различной архитектурой. Несколько — или мириады?! Какой безграничный выбор для грядущих рас — где жить, где быть счастливее…
В буре деяний, в волнах бытия
Я подымаюсь,
Я опускаюсь…
Смерть и рождение —
Вечное море;
Жизнь и движение
В вечном просторе…
Так на станке преходящих веков
Тку я живую одежду богов[99].
И это — навсегда. По крайней мере, очень надолго. Пока эволюция Духа не обретёт иные пути, быть может, свободные от необходимости творить материальные носители.
И ещё одно. Понятие любви уходит из ведения поэтов и становится инженерной категорией. Бог есть Любовь — значит, Программист есть Созидатель. Наше — сознательное ли, интуитивное — участие в процессах созидания суть любовь практическая. Она может выражаться деторождением, творчеством — или развёртыванием нового Космоса, где родятся новые разумные расы.
Сияют гигантские ореолы вселенских Душ. Они погружаются в окутанную туманами гладь Абсолюта, Причинного Океана… тонут в ней… что дальше? Безусловно, и ТАМ не погаснет ни одна искорка — индивидуальное сознание, и будем мы все живы в вечности. Но что же представляет Собой сам Океан, какие у Него цели, куда направлено Его развитие?… Да можно ли вообще применять понятия целей, развития — к Абсолюту, безначальному и непостижимому?…
…Можно. Воображать Колыбель Миров застывшей и бесцельно существующей — нелепее стократ, в духе самых косных древних религий.
Родился ли Абсолют из материальных процессов — или сам породил материю? Господь ли Он изначальный — или венчающее эволюцию всемогущее Создание?
Честно говоря, пока для нас это не столь важно. Несомненно одно: коль скоро Творец имеет нужду творить, Он не застыло-совершенен. Поскольку приемлет Он всё новые, окончившие цикл универсумы, — у Него есть некие намерения. Есть будущее. Есть возможность качественных изменений… Каких?!
В своё время узнаем. Быть может, уже став Им.
Безымянный ужас и извращённый восторг в одно и то же время.
Среди ночи проснувшись в своей постели, в доме на Тугоркановом, я увидел вокруг сразу всю развёртку мира. Во всяком случае, несколько мест, разделённых громадными расстояниями. Особое зрение, превосходившее даже динамику, позволило мне наблюдать их одновременно.
Вот обстроенная пышными, тяжёлыми зданиями площадь в Константинополе. С факелами в руках собирается народ. Мужи в долгих одеяниях, матроны с покрывалами на головах, священники и монахини. Центром группы кажется бледная темноволосая женщина в синем мафории: благочестиво, щека к щеке, ликуясь с одними, беря за руку других, ласково говоря что-то третьим, она призывает сплотиться теснее. Наверняка это патрицианка Зоя, одна из шести первовоскрешённых, — Виола по-доброму рассказывала о ней… Расталкивая толпу ромеев, будто ледокол робкие льдины, движется к Зое здоровяк-рыцарь с бородой цвета яичного желтка, в латах и белом плаще, за ним — ещё и ещё бронированные: забрала опущены, мечи наготове.
Другая площадь — на скрещении утоптанных проспектов, у подножия пирамиды, скалящей страшные маски по граням уступов. Там царит туманный день. У индейца Ахава своя, жутковатая компания: медленно сбредаются вместе дряхлые старцы, полуголые и напудренные, увешанные драгоценностями, увенчанные чудовищными «шляпами» из цветов, перьев и звериных голов.
А вот ночной полуразрушенный город; под ногами у людей угадываются остатки древней мостовой. Не слишком велика эта тесная группа среди могучих руин, переплетённых лианами, тонущих в зелени. Светит прожектор с подогнанного грузовика, шарят лучи ручных фонариков. Рядом со строгим, подтянутым Тан Кхим Таем становятся молодые, скромно одетые кхмеры; ближе всех — изящная, коротко стриженная женщина с печальными глазами цвета кофе.
Морской берег, простор, удар волны! Мечутся языки большого костра, мечутся тени. К философу Левкию, встрёпанному и воинственному, сидящему прямо на песке, подсаживаются кружком молодцы в коротких одеждах, загорелые нищие, женщины — одна даже с корзиной рыбы…
Аиса посреди зимней степи встречает конных девушек. И здесь у многих в руках огонь — подожжённые сучья или пучки хвороста. Храпят коротконогие кони, налетевший ветер со снегом взвивает чёрные гривы всадниц; кони пляшут, усмиряемые маленькими твёрдыми руками, гортанно перекликаются амазонки…
Абсолют великий! Я не только вижу, но и слышу то, что происходит в далёких краях. Но, в отличие от зрелищ (изображений?), звуки смешиваются, наслаиваются. Нужно внимание, чтобы выделить для себя говор на том или ином языке, плеск прибоя, шелест листвы. Лишь самое громкое, резкое прорывается через слитный гул: пронзительное ржание коня, лязг доспехов, военная команда или громкий возглас молящегося.
…Вот новость — оказывается, я тоже не один! И уже не в постели, в своей спальне на втором этаже, а на песчаном берегу Днепра, перед мощно несущейся свинцовой рекою. Новолуние; едва рисуется на звёздном фоне башня-колокольня Лавры. Холодно, влажно; на мне фуражка, куртка и шарф, — когда только успел одеться? Но главное иное: кто же собрался вокруг меня, кому я пожимаю руки, кого целую и хлопаю по плечам? Живые ли это родичи, друзья — или искусно вылепленные фантомы? Впрочем, не имеет значения: все формы воплощения духа теперь условны, был бы дух! Прижавшись к мягкой дрябловатой щеке своей матушки, тряхнув увесистую руку отца, съездив по острым лопаткам отрешённого Женьку Полищука (в его глазах вопрос — «а что это я тут делаю?») обменявшись церемонным рукопожатием с Равилем, чмокнув куда-то в ухо Ладу Очеретько и поклоном приветствовав Хрузина, — я занимаю место среди своих… Нет только Кристины. Впрочем, последнему обстоятельству не удивляюсь. Крис всегда уклонялась от любой борьбы…
То, что происходит затем, ещё менее постижимо, чем моё дальнее слухозрение. Пожалуй, это вообще вне восприятия органов чувств. Разом над куполами Софии Цареградской, над пирамидами Юкатана, скалами Причерноморья и каналами Ангкора, над Тугоркановым островом и над завьюженной степью где-то к югу от Киева, — повсюду начинает опускаться мгла. Нет, не физически существующая. Никаких видимых фантомов, чудищ Лавкрафта. Мгла густеет душевная, чудовищный, непередаваемый гнёт, от которого пересыхает горло и колом становится воздух в груди. Страх овладевает мной; больше не чувствую дружеских рук и плеч. Каждый сам по себе, и каждый наедине с собой встречает наваливающийся ужас. Вот и из других уголков мира ничего не слышно, разве что кони всхрапнут, тревожно перестукнут копытами — да в Ангкоре пыхтит мотор грузовика. Это страх смерти, ужас немедленного, неминуемого прекращения жизни. Да не былой однодневки — бесконечной жизни в Сфере! Потеря, которой нет и не может быть равных… Как спасти себя?!
«Сдавайся», шепчет, концентрируясь, мгла. «Прекрати ненужное сопротивление! Тебе надо сделать лишь одно — призвать, пригласить тех, кто стоит за тёмной завесой. Сопротивление бессмысленно; прими то, чего не можешь избежать, и ты спасён!» О, что за колдовской, заманчивый шёпот! Мне сулят не просто спасение, — новое качество бесконечной жизни, как неиссякаемого, лишь нарастающего с веками блаженства. Ни один из сильных и царей земных не придумал себе и миллионной доли того, что ждёт меня, если я протяну руки навстречу тем; вакханалия страстей, мучительно-сладостных, изощрённо-жестоких, превосходящих дерзостью любые затеи земных владык — вот что у меня впереди…
И в самом деле, что здесь плохого, — думаю я. Всегда существовала эта манящая жуть, сладкий кошмар; и уточённые, интеллигентные римляне раздувающимися ноздрями впитывали запах крови с арен, покрытых растерзанной плотью; и добрые горожане теснились вокруг помостов, где искусники-мучители тянули из людей жилы, рубили руки-ноги, варили приговорённых в масле; и люди с университетскими дипломами жадно, стараясь не пропустить и мелочи, глядели, как кувыркаются на треке гоночные машины, разбрызгивая куски металла и мяса. Иди навстречу душевной тьме, и переживания твои будут остры и необычайны…
Отвожу руки от лица, разнимаю стиснутые веки. Чуть меня не обморочили, — шалишь!..
Передо мной — город майя. Он выплыл наперёд, оттеснив всё прочее (по странной ассоциации вспоминаю, как подплывали стайки цифр к искристым стенам комнаты-шара у Гринберга, в Центре управления домоградом.) В тумане — главная пирамида. По её крутым ступеням, один за другим, чинно восходят индейцы; покачиваются на их головах сумасшедшие постройки из цветов, черепов и звериных оскаленных чучел. Один, самый рослый, впереди. Должно быть, первовоскрешённый Ахав. Вот — руки в браслетах развёл в стороны, голову откинул: я беззащитен!..
Своим обновлённым чутьём, особо острым в эту ночь, постигаю: происходит очередное жертводаяние. Причём, не такое, которого ждут те, своим жестоким внушением давящие нас. Ахав и его земляки, давно нашедшие блаженство в боли, неподвластны двусмысленным соблазнам. Они становятся на дороге у Владык, не борясь с искушениями и не приемля их. С борющимися — милейшие друзья Доули сразились бы; к призывающим — пришли бы охотно и радостно; недаром во всех легендах даже плебеи среди нечисти, вампиры, входят только по добровольному зову… А что делать с этими, равнодушно-покорными; как реагировать? Сожрать походя? Смыслу-то, когда речь идёт о завоевании душ? Чувствую замешательство в невидимой демонской рати…
И — воспользовавшись заминкой — с леденящим сердце пронзительным визгом, в топоте копыт и грозном ржании срываются с места девичьи отряды. Больше нет перед нами пирамиды с диковинными силуэтами жертводателей на крутой лестнице. Всё вытеснила ночная степь! Куда они мчатся, трепля чёрные флаги волос; зачем, привставая на стременах, замахиваются копьями и натягивают луки? Кого намерены разить? Внезапно понимаю: им всё равно. Для амазонок есть на свете одна радость — бой. Криком, яростью, единым порывом они побеждают мглу, сжимающую сердца. Они ещё не видят врага, но убеждены в его приближении; нельзя дать противнику собраться и опомниться, поэтому ВПЕРЁД! Оглушить криком, испугать так, чтобы обмочился, чтобы выронил оружие и бежал куда глаза глядят; догнав, с торжествующим воплем полоснуть мечом; арканом за глотку и волочить… вот счастье! Разве сравнятся с этим гнилые выдумки, внушаемые невидимками?! А ну, выходите, трусы! Ничтожества, отрастившие член!..
Я уверен: те не боялись клинков и стрел. Щупальцекрылым и клювохоботным, или какие они там, дружкам оккультиста не были бы страшны и АВ-боеголовки. (Если их по заказу Доули создала Сфера, то именно такими.) Но — опаснее ракетных атак, на Владык нёсся ошеломляющий вихрь девичьего неистовства, боевого азарта, безумного мужества и сокрушительной ненависти. Они существовали в области чувственной… палящая лавина чувств одна и была для них страшна!
…А-а, вот он, момент истины! Никакие они не щупальце-клюво-крылые на слоновьих ногах; воскресший и наверняка излеченный от своих психозов маэстро Лавкрафт может отдыхать в родном Провиденсе, штат Род-Айленд. Владыки столь реалистично выдуманы мистером Доули, что просто не могут иметь облик уродов, противный всем законам биологии. Вольно было фантастам множить эти нелепицы! Соблазнительный шок, прелесть безобразия, — вот суть творений лондонца. Пусть сам он, по традиции оккультистов своего времени, разглагольствовал о Сетхе, Тифоне[100] или трёхглавой Гекате[101], — это были только словесные штампы, клише, принятые в интеллектуальных салонах. В Тёмных Богах, отвечающих логике своего предназначения — завораживать по-удавьи, — каждый человек увидит иное. В соответствии со своей верой, с личным представлением о манящем ужасе. А скорее, не увидит ничего конкретного. Будет, как мы вот сейчас, бороться с моральным удушьем…
Силой патологических желаний призвал бесов Доули; чистота и ясность наших душ дадут единственно возможный отпор. По Месе, главной улице Константинополя, в свете сотен свечей и факелов шествуют священники и монахи; впереди — икона Богоматери, далее колышутся хоругви; по сторонам — миряне. В их числе, скромно смешавшись с иными, голову покрыв мафорием, идёт Зоя. Руки её сложены перед грудью, губы молитвенно шепчут. Слышу нестройное, но дружное пение иноков. Можно лишь представить себе, какую волну воздвигает это смиренное шествие навстречу беснующимся Владыкам…
Гулкий цокот, металлический звон. Сбоку обойдя процессию, выходит на Амастрианский Форум тяжёлая рыцарская конница. Латники рангом пониже с факелами окружают своих сеньоров. Рыже-алые блики расплёскиваются по мостовой. Впереди всех — желтобородый с двухвостым знаменем. Это не бешеный наскок амазонок, — неведомо куда, незнамо на кого, — а нечто совсем иное. Суровый, основательный фанатизм. Построив в линию коней и сойдя с них, франки обнажают головы. Шлемы положены наземь. Затем, с дружным скрежетом достав из ножен мечи, воины целуют кресты рукоятей — и, панцирными перчатками держась за клинки, вздымают крестовины к бархатному ромейскому небу. Оружие и священный символ, который — тоже оружие. Бесам и не приблизиться…
Вот и Ангкор наплывает, отстраняя все прочие виды. Тан Кхим Тай и друзья его, мужчины в цветных рубахах и джинсах, девушки в лёгких платьях — вплотную у стены рельефов Байона, отполированных миллионами ладоней паломников. Лоснясь под лучом прожектора, сплелись узором в несколько человеческих ростов царские копьеносцы, слоны с задранными хоботами… Кхмеры держат сложенные ладони у груди, склонены их головы, глаза прикрыты. Кому молятся? Да важно ли?… За ними тысячелетняя мощь духа-созидателя, воплощённая в камне; поди-ка, Доули, расшиби такую преграду, вместе со всеми твоими жалкими сексуально-садистскими фантазиями!..
…Больше нет расстояний между материками и эпохами, языковых и иных барьеров. Теперь мы все движемся рядом, смешиваясь — и взглядом, улыбкой, бодрящим жестом руки даря бесстрашие друг другу: стальные рыцари на закованных в латы конях и безоружные монахи, малорослые кхмеры, в своей хрупкости непохожие на взрослых людей, и мои высокие, холёные друзья-киевляне; галдящие греки из Левкиева полиса, готовые гнать незримого врага палками, пастушьими кнутами, а то и прихваченными из дому кухонными ножами… Люди едва уворачиваются от чёрных молний — сарматок; лишь они, не общаясь ни с кем, скачут вперёд на своих приземистых коньках…
Абсолют ведает, где мы: рассвет! Кругом пустыня, голая, чуть бугристая; за нами угадываются дальние пологие горы, впереди — близящееся, в полнеба, хмурое полыхание.
Затем начинается самое невероятное. Предел виртуальных чудес.
По сторонам нашего стихийного шествия, поодаль, мощные вертикальные массы на глазах вылепливаются из воздуха. Это настолько грандиозно, что не может возникнуть вмиг. Постепенно густеют, наливаются цветом колоссальные фигуры. Люди замедляют шаг, с возгласами испуга и изумления поворачиваются к гороподобным фантомам. Многие преклоняют колена или простираются ниц.
Мы — в окружении божеств. Они шагают, достигая светлеющих небес; они окружены сиянием. Коронованный, одетый в шелка монголоид с алой кожей. Вправо от него — напоминающий динозавра двуногий ящер: его пасть разинута, из неё выглядывает стариковская голова. Перевожу взгляд на другую сторону. Головою под облака, — шествует известный всему миру мужчина в белом до полу и синей накидке, с каштановой бородкой, с волнистыми волосами до плеч. Далее — синеглазая, белолицая, страшная недвижным взглядом великанша, одетая чёрной тканью, делает тяжкий шаг, и отчётливо вздрагивает равнина… Боги идут с нами!
Я примерно понимаю, кому какое явлено божество. Но где же кумир Левкия, неужто киник до такой степени атеистичен? А во что, собственно, верю я? До недавних пор — ни во что определённое, вообще в Кого-то или во Что-то, воплощающее Добро и Истину; после беседы с Виолой на Синае — пожалуй, в творящий Абсолют, Причинный Океан…
Но что это? Золотые, розовые круги расходятся прямо над нашими головами; из некоей лучезарной точки растекаются волны радостного блеска. Да, это близко к моему представлению о Первоначале: точка непостижимого, исток всего, айн соф каббалистов. И, наверное, к ощущению Левкия…
И вот — великанскими шагами опередив нас, на фоне завесы, полыхающей каким-то гнилым, гнойным светом, божества начинают сходиться. Над ними зависает точка, разбрасывающая по небу свет. Алый Будда, гигантский человекоящер Ицамна, Великая Богиня и Сын Человеческий, сойдясь вместе, медленно, точно в рапиде, берутся за руки, делают ещё шаг… и сливаются! «Моё» и Левкия сияние окутывает, словно ниспадающим шёлком, грандиозный стан нового Существа. О Нём даже не скажешь, мужского Оно рода или женского: лицо сверкает ослепительно, черт не различить. Солнцеликое, солнцеголовое…
В Его слепящим сиянии дымно-бурой клубящейся стеной становятся сполохи Владык. Что там вьётся в ней, корчится под беспощадными лучами Существа-Солнца? Те давно бы вырвались к нам, ступили бы на землю, если бы не Солнцеголовое, протянувшее вперёд руки-протуберанцы, ладонями преграждающее путь. Если бы не мы, вызвавшие Его…
Лондонский «маг»! Крошечный, нелепый среди пустыни в своём сюртуке и полосатых пасхальных брюках Доули. Без шляпы. А что это в руке? Свёрнутый зонтик! Доули мечется перед фронтом вязкой, пузырящейся тьмы. Он — словно боец-поединщик, этакий карикатурный Челубей[102], вперёд высланный воинством мрака… Скачет толстяк, выпадами зонта силясь задержать Свет, открыть дорогу своим покровителям…
Да, да, конечно, это виртуал, фантомный спектакль, разыгрываемый Сферой по воле милейшей Виолы Вахтанговны и других координаторов Дела… но ведь сегодня слово и плоть едины, и мир призрачен, и призраки реальны, и никто не проведёт между ними разделительной черты! Всё очень, очень всерьёз. Я чувствую: непонятный мне самому, идущий из глубин души порыв принуждает меня молиться всё горячее и горячее… вернее, просить для Светоносного победы, как бы переливаться в Него всей своею волей, всем страстным желанием отстоять мир от этих проклятых Владык!
…Стиснув виски пальцами, опускаюсь на колени. Вот оно, вот! Накатило. Оборона прорвана?… Душно, будто в бетонном ящике, — психический и телесный гнёт достиг предела. Я читал, была в жестокие века такая казнь: замуровать человека живьём в бетонном кубе метр на метр. Темно, только искры вьются перед глазами… Что, если эти жуткие чудеса всё же разладят память Сферы, и она, позабыв наши атомные схемы, не сможет более воскресить погибших?! Нет, это другая казнь: на плечи навален блок от пирамиды Хуфу. Непомерная тяжесть ломает хребет, пригибает голову к груди… распластывает, раздавливает! Лоб втиснут в крупный песок с камешками, больно, больно!
…Голос наставницы чётко под черепом произносит фразу: «Силы Тьмы давно размазали бы нас по земле слоем в один атом, если бы за нами не стояли легионы Света…»
Открываю глаза. Пасмурное утро. Равнина без краёв, без единого кустика; пыльная позёмка. Низкие лиловые горы у горизонта, над ними просвет в тучах. Небо как небо… Отпускает. Отпустило. Снят со спины многотонный фараонов блок. Со стоном встаю, распрямляюсь…
Кругом поднимаются люди, отряхиваются, помогают друг другу, уж вовсе не глядя на языки и эпохи; какую-то античную гречанку ведёт, обнимая за плечи, Лада; рыцарь нежно приводит в чувство потерявшую сознание женщину из Камбоджи. Но я смотрю не на них. Ближе, чем я ожидал, всего метрах в тридцати от меня, сидя на земле и по-детски вытирая кулаками глаза, плачет Доули. Рядом валяется раскрытый, изорванный в клочья зонтик.
…В ту ночь в Австрии, в Иннфиртеле, где так и не выпал снег, в домике смотрителя заповедных лесов не находила себе места фрау Клара. Очень беспокоил её нервный, чрезмерно возбудимый Ади. За ночь мальчик вскидывался и кричал несколько раз, будя весь дом и даже заработав оплеуху от отца. А утром, едва проглотив завтрак (да и то под нажимом матери), Ади схватил альбом, привезённый герром Даниельсеном из Вены, взял рисовальные мелки и убежал со всем этим на своё заветное место над обрывом…
Когда фрау Гитлер пошла звать Ади к обеду, — изрядная часть альбома была изрисована, листы вынуты и разложены на поваленном стволе. Завидев мать, мальчик вскочил с пня и сделал такое движение, словно хотел закрыть собой рисунки и разом сгрести их в кучу. Но Клара уже сама собирала их, хлопотливо приговаривая… Озабоченная лишь тем, чтобы сын успел к столу и не разгневал «дядю Алоиза», она мельком взглянула на рисунки — а взглянув, не поняла совершенно ничего. Чёрным и красным набросанные решительно и грубо, маршируют войска, видимые как бы наискось снизу: чеканят шаг молодцы в ладной униформе с портупеями и ремнями, в касках горшком, насаженных по самый квадратный подбородок, а над ними вздымаются мрачно-торжественные дворцы со знамёнами на флагштоках, а ещё выше рядами плывут самолёты…
И это была лишь малая часть того, что в грохоте маршей, в скрещении сотен прожекторных лучей — видел во сне, отчего и вскидывался, юный Адольф Гитлер.
Но, поскольку на обед были поданы его любимая паровая рыба и апфельштрудель[103], отец же, заранее хлебнув добрую порцию «Варштайнера», был на редкость весел и даже остроумен, — а главное, потому, что утром в неведомой дальней пустыне победило Существо Света, — Ади скоро позабыл свои кошмарно-соблазнительные сны и сделался беспечен. А рисунки углём, небрежно сложенные в папку, там и остались пылиться — навеки…
В тот день, дождливый и пасмурный, малолетний Томасильо, ученик монастырской школы на улице Ангустьяс, вопреки своей обычной старательности, задремал на уроке. Да так крепко, что не ответил на вопрос падре Ласаро и получил знатный подзатыльник. Вскинувшись, ещё с минуту смотрел тупо вокруг, на лица смеющихся товарищей, в окно — на мокрый двор, обнесённый стеною, на игольные башни церкви Санта-Мария-ла-Антигуа.
Прошлой ночью привиделось Томасильо, что он — только не теперешний, а взрослый, важный — восседает на балконе рядом с двумя богато одетыми людьми, бледным остробородым мужчиной в чёрном и дамой с узким властным лицом. Под балконом распахивалась площадь, побольше, чем Пласа Майор здесь, в родном Вальядолиде, и сплошь забитая народом. Середину площади отсекало каре солдат, а в самом центре на кучах хвороста стояли привязанные к столбам мужчины и женщины в дико размалёванных балахонах, в острых колпаках, — не менее дюжины трагических шутов. Вот судейский, закончив кричать текст из развёрнутого свитка, машет рукой, и люди тычут факелы в хворост… Но взрослому, седому Томасильо на балконе ничуть не страшно: наоборот, он скромно счастлив, душа полнится негой, — очищенные огнём, взойдут к Искупителю былые враги Христовы… Кто сказал, что он жесток — великий инквизитор Испании Томасо де Торквемада? Он полон любви деятельной; мукою временной он спасает души от огня вечного. И в этом согласны с Томасо сидящие рядом монархи, дон Фернандо и донья Изабель…
Бац! Пухлая лапа отца Ласаро снова встряхивает хлопком голову Томасильо, и мигом вылетают из неё отголоски ночного бреда, чтобы никогда не вернуться и не помешать жизни умного, волевого юноши из Вальядолида, будущего философа и энергичного участника Общего Дела.
…В то утро за восемьдесят вёрст от Тюмени, в селе Покровском, на затоптанный снег двора, на крутой сибирский мороз выскочил в одной рубашонке и опорках на босу ногу Гришка, малолетний сын мужика-пьяницы Ефима Новых. Собирался Гришка за амбар по малой нужде, да вдруг застыл, невидящими глазами глядя на лес в инее, подступавший к селу, на соседа, за изгородью по улице ехавшего куда-то в санях. Дивно было Гришке: сон — не сон блазнился ему сегодня, чертовня какая-то… вроде бы как он, уже большой, бородатый, в рубахе белой и добрых штанах, заправленных в смазные сапоги, идёт покоями красы несказанной, по узорному блестящему полу, неся на руках бледного мальчонку в матросском костюмчике. Идёт это он, Гришка, а мальчик доверчиво обнял его за шею; и кланяются в пояс встречные генералы, барыни в кружевах, и слуги в красных кафтанах растворяют высоченные резные двери. А позади спешит, шурша платьем, заламывая руки в перстнях, тревожная такая, тощая барыня, — чёрные дуги под глазами…
Мотнул Гришка головой — привидится же! — и побежал своей дорогой, ведать не ведая, что никогда ему теперь не лакать царскую мадеру, не водить в баню графинь да фрейлин, не носить фамилию хлёсткую и срамную, будто надпись квачом на заборе: Распутин…
Многое ещё случилось в ту ночь и последовавший за ней день в умах и душах детей, некогда бывших взрослыми и опасными, словно сами Истинные Владыки. Но — всё в том дне и осталось. Вечер умиротворил беспокойных. Потом — забылось.
…Но не одны лишь дурные чувства колыхнулись той ночью, всплыли с утра в детских и иных взрослых душах. На границе двух Вселенных, где нет времён и расстояний, где свет скользит по незримой преграде и лишь дух человеческий может существовать, — синяя, сияющая девичья фигурка вдруг замерла; обернулось тонкое лицо, будто состоявшее лишь из пары глаз, и засверкало радостью. Дочь, Хельга-путешественница, узнала о победе своей матери — и жестом руки-луча сквозь мириады светолет послала Виоле вспышку восторга…
Лёд синел на речке Сороть, с горы, из окна тёплой комнаты хорошо видимой; пушились за рекой белые поля, и, глядя на них, чему-то неведомому, внезапно и светло пришедшему, улыбался Поэт. Только что умылся он, выпил чашку кофею, и пальцы сами тянулись к перу. Хотелось писать о победе солнца над силами мрака, просто и милозвучно, как в юности:
…Могучий богатырь летит;
В деснице держит меч победный,
Копьё сияет, как звезда…
Всё человечество в каком-то радостно-пьяном
безумии бросилось на путь войны, крови, заговоров,
разврата и жестокого, неслыханного деспотизма,
— бросилось и… обратило в прах и пепел все великие
завоевания мировой культуры.
…И было в ту ночь в пространственно-временной скорлупе Макса всё не так, как бывало во время визитов воскрешённых. В кабинете — ни мебели чиппендейловской, ни статуи Эрота со светильником в руке, ни других старинных вещей, изящных и грустных. Да, собственно, не было больше ни кабинета, ни гостиной, ни ванной с фарфоровым умывальником и настоящими ткаными полотенцами. Попади сюда кто-нибудь с обычным зрением, увидел бы в лучшем случае скольжение, смешение в черноте световых потоков, обтекающих изнутри несколько невидимых, пересекающихся выпуклостями пузырей: увидел бы солнечный и звёздный свет, захваченный в кривизну мини-вселенной.
Человек же новых времён, открытый для динамики, смог бы наблюдать в мире Хиршфельда сцену, абсолютно невозможную ещё два-три века назад. Общаются между собой пять динамических сущностей. Отдалённо подобные людям, с искристыми бликами на месте лиц, они меняют свой облик, то сжимаясь, то разбухая, то сливаясь, то прядая в разные стороны, то выбрасывая друг к другу отростки и соединяясь с их помощью, то снова расходясь и вытягиваясь наподобие струн…
Это — внутренний, невидимый никому спор раздельно-слиянной сверхличности, полигома, принимавшего во плоти образ «латинского любовника», черноусого Макса Хиршфельда. Спор — жестокий!
…Лет пятьсот тому назад Макс Хиршфельд и вправду существовал как отдельная личность, мужчина — правда, с другой внешностью. И был он руководителем исследовательской группы, одной из тех, что кропотливым вековым трудом подготовили успех Общего Дела. Коллектив Макса, и две его сердечные подруги в том числе, работал над щупами-искателями, предназначенными находить во всём Космосе следы частиц, некогда составлявших людские тела. Потом, когда пришла возможность развеществляться, коллеги стали всё чаще практиковать слияние — для лучшего понимания друг друга. Сверх того, Макс с подругами — втроём — всё дольше не выходили из романтического «эфирного» единства… Словом, однажды все пятеро обнаружили, что они уже не расстаются. А поскольку Макс был вожаком, любимым, самым талантливым и энергичным, — полигом сложился под его именем и подчас выступал в его (правда, уже совместном придуманном) облике.
Чуть ли не впервые за полтыщи лет «сиамские близнецы» крепко столкнулись¸ когда речь зашла об «эксперименте» Доули. Защитники «мага», в том числе одна сердечная подруга, твердили: реализация воскрешённых — важнейшая часть Общего Дела; более того, если не главная цель всего проекта, то близкий подход к ней. Одному вновь живущему не терпится написать лишь начатую в первой жизни картину, другому — дознаться правды о движении планет вокруг Солнца, третьему — воспитать сына-воина, ибо он погиб, когда отпрыск был малышом. Ну, так почему бы и английскому шаману не осуществить свою мечту? Этакий виртуальный спектакль, который сделает счастливыми его самого и верных единомышленников — вторжение Тёмных Богов, или как он их там зовёт… Потом разберёмся; придумаем финал, необидный для лондонца. В конце концов, это будет, если угодно, тренировка перед новой ступенью Общего Дела, о которой давно подумывает Макс, — перед материализацией самых ярких и памятных людям образов искусства. Хотя, собственно, мы ведь уже начали: каждый первовоскрешённый увидел своих богов и традиционное загробное царство. Фигуры из мифов — наиболее масштабны и значимы; но чем мельче иные классические персонажи? Мы ведь одухотворяем мир; значит, рано или поздно начнём заселять его героями великих вымыслов и фантазий. Что же, примем из их числа только дистиллированных праведников? Смешно и трусливо…
Так рассуждали защитники; но вот противники опыта вспомнили древнее, как сама информатика, понятие «вирус». Маленькая подвижная программа, способная взорвать изнутри и рассыпать иные смысловые постройки. Что, если помянутые «боги», доселе жившие лишь в воображении фанатиков типа Доули, станут такими вот вирусами для Сферы, которая, в конце концов, есть лишь мыследействующая машина? Кто знает, какие фокусы выкинет машина-матка, если наряду с требованием просвещать человечество в неё будет внедрено задание развращать людей?…
А тут ещё вторая сердечная подруга высказала новое опасение. Сфера, пожалуй, достаточно «дуракозащитна» для того, чтобы не впустить в себя даже самый изощрённый вирус. Зато иная беда более вероятна: начав вольно разгуливать по развёрткам, фантомы, созданные вымыслом Доули, могут попросту запугать или соблазнить бессчётные мириады воскресших. Вместо задуманной креатизации (отворчествления) незрелые души вернутся к той грубой и несправедливой жизни, из которой они уплыли через смерть, а то и выберут жизнь ещё худшую. Все исторические кошмары могут повториться вновь, да ещё в усугублённом виде, а светочи праведности — предстать своими противоположностями. Варфоломеевские ночи для целых народов, хан Тимур с водородными бомбами, Махатма Ганди — главарь шайки грабителей, оргии Элагабала[104] в орбитальных городах…
Макс и вместе с ним первая сердечная подруга, умница-футуролог, всячески доказывали обратное. Нянька рода людского воистину не допустит в себя ничего, даже отдалённо похожего на вирус; да и выдумки Доули нисколько не схожи с программами, определяющими приоритеты Сферы. Что же касается нравственности оживших, то грош ей цена, если она может сохраняться лишь в тепличной обстановке. Пусть идеалы людей пройдут испытание, хотя бы и виртуальное. Да и что такое невероятно соблазнительное могут предложить эти «Владыки»? Убийства, разврат, наркотики? Но это вряд ли привлечёт тех, кому открыта вся творческая мощь Сферы…
Споры продолжались, однако никто не помешал доминанту — Хиршфельду — запустить опыт с аморальными двойниками первовоскрешённых, «хайдами». Когда же копии, получившие внушение «мага», погибли от рук тех, кого должны были соблазнить (кроме Левкия-второго, погрузившегося в беспробудное пьянство где-то на окраине античной развёртки), — Макс и его единомышленница восторжествовали окончательно. Человечность не беззащитна, она побеждает, — страшиться более нечего! И, при слабом сопротивлении прочих «сиамских близнецов», Макс дал возможность Доули распоряжаться энергией, достаточной для того, чтобы создать фантомы Истинных Владык, а также устроить их вторжение на Землю.
Но тут вмешалась Виола Мгеладзе. По крайней мере, так сочли Хиршфельд в единстве с подругой-футурологом. Понятия обид и мести были вполне архаичны — тем более, что участники любого конфликта, перейдя в динамику, мигом узнавали побуждения друг друга; узнав же, постигали, и угасала любая стычка… Однако пылкий любитель экспериментов, Максов полигом стал исключением. Уверенный в своей правоте, Хиршфельд не пошёл на прямой разговор с лётчицей. А после провала вторжения объявил со-личностям: не было ни поражения Владык, ни победы Существа-Солнца; просто сверхмощная воля Виолы, ведя за собой множество подчинённых воль, оттеснила и подавила (удар ниже пояса!) импульс, заданный желанием Доули. Сфера, как положено, подчинилась более массовому и интенсивному «хотению»…
Не смирившись, Макс поведал прочим «я», что поставит вопрос о своём праве на продолжение исследований. Поставит перед советом экспертов. Такие советы — наименьшие людские общности, обладающие некими властными полномочиями; нечто вроде собраний опытнейших мастеров того или иного дела…
И что же, — со-личности возмущения Макса не поддержали. Даже верная подруга не пришла в восторг от желания вынести их внутреннюю перепалку на суд экспертов. Двое других передали, что, по их мнению, опыт окончен; вторая сердечная подруга призвала найти среднее решение…
Очертя голову, Макс ринулся в спор со всеми сращёнными душами; ответы были столь же страстны… Оттого и не услышал полигом внезапного зова; не ответил множеству волн динамики, бившихся о порог незримой крепости.
«Ответь нам, пожалуйста! Макс! Это важно, это срочно!..» (В общем хоре можно различить яркий, острый импульс Виолы.)
Не откликается крошка-космос. Отблеск заблудившейся кометы проползает по чёрно-зеркальному боку шара.
«Просим тебя, Макс, отзовись!..»
Молчит сборная душа. Любое оружие прошлых веков, вплоть до аннигиляционных боеголовок, лишь скользнуло бы по броне перестроенной мерности. Конечно, энергии Сферы достаточно, чтобы раскрутить завиток континуума, — но Сферой Обитания управляют люди, а люди давно уже не применяют насилия. Неужели придётся?…
Участники Общего Дела, находящиеся на разных планетах, в искусственных объёмах или в свободном полёте, мысленно оборачиваются лицами друг к другу и совещаются. Их уже не десятки, а тысячи. Это — ещё более высокая власть в Сфере, чем собрания мастеров-профессионалов; естественная, изначальная власть, какую ещё сотни веков назад обретал сход общины. Каждый призвал родных и близких, друзей, учеников или наставников к участию в беседе, важной для всего человечества. Чтобы мысли, мелькнувшие на этом сходе, упаковать в неуклюжие сцепления звуков, понадобились бы дни и недели; чтобы записать их, были бы нужны целые тома. Но иное время царит, и общение продолжается считанные секунды. Словно незримые молнии перекрещивают Сферу. Словно летящие со всех сторон струи космических ветров свиваются в один тугой вихрь… Басовой нотой гудит тревога нескольких знатоков психики: молоды исторически полигомы — далеко им до совершенства — несогласие между разными «я» подобно древнему безумию, звавшемуся расщеплением личности — неизбежный, но опасный путь…
В несколько микросекунд решение принято. Сфера получает приказ, исходящий от массы согласованных воль. Нет, никакого штурма крепости, никакого нарушения прав творца! Друзья всего лишь развернут перед чрезмерно увлёкшимся Максом картину того, к чему могут привести его опыты. Вернее, — к чему они, с наибольшей вероятностью, приведут…
И вот — в капсулу вторгается поток образов. Река искр. Водопад змеящихся вспышек. Река шаровых молний со спрессованным смыслом.
…Люди — не роботы! Если бы зачинатели воскрешений хотели просто заселить мир, а то и Галактику праведными, добродетельными существами, они бы наштамповали самых красивых, умных и безупречных биоргов. Затем: если бы непременной «правильности» требовали мастера от оживших, ничего не стоило бы провести массовое психопрограммирование. Но дело обстоит иначе. Сохранив всё богатство своих натур и всю свободу чувств, смертеплаватели должны познакомиться с миром Сферы и сделать выбор. Те из них, кто предпочтёт прежние отношения и прошлую жизнь, не будут подвергнуты никакому насилию. Спешить некуда, впереди вечность.
Могут возникнуть (и уже возникают) положения острые, трагические. Так, узнав, что они вернулись в мир, где нет ни господствующей религии, ни возможности для таковой появиться, где равно признаны все человечные учения, — фанатики из секты «Выбор Господень», скандально известной в США с 2019 года, совершили коллективное самоубийство. Ужасной резнёй обернулась одна из японо-китайских стычек, воскресшие оккупанты набросились на мирное население Нанкина. И подобные случаи множатся… В каждом из них координаторы Общего Дела принимают свои меры: одно опасное сообщество целиком переносят в изолированное место, другое — разделяют на части и расселяют; интригуют, плетут самые настоящие заговоры в средневековом духе, меняют духовных или политических лидеров; в группу, бредящую разрушением или суицидом, внедряют агентов, способных посеять иные убеждения… словом, создают обстоятельства, способные отрезвить заблудших. Повторим и воскрешения, и любые воспитательные меры, если понадобится, хоть сто раз кряду, но — не подвергнем человека тотальному воздействию, ничего не впечатаем в мозг!
А вот замысел Доули есть как раз проект воздействия тотального — и злого. Материализация любимых литературных героев, всякого рода изобретённых миров? Да сколько угодно, уже лет сто говорим об этом! Но ведь стоит заметить: ни в одном из шедевров литературы ли, театра, экрана — нет бесповоротного торжества зла! Пусть даже воскреснет Мордор[105], — вместе с ним оживут и храбрецы, готовые сорвать хищные планы Саурона…А что можно противопоставить бродящим по простору развёрток монстрам-исполинам? Тем более, когда у десятков миллиардов воскрешённых, в основном — выходцев из давних времён, нет пока что ни ясного сознания, ни критического отношения к реальности. Воспитание — процесс долгий, он ещё впереди… Призывы Владык «опроститься и раскрепоститься», выпустить наружу запретные порывы, освободить «прекрасного зверя», — призывы, к тому же подкреплённые действиями безумных свит бесов, вакханок, хашишинов или кого там даст Доули в спутники своим Тёмным, увлекут за собой бессчётные толпы. И не потому, что люди плохи по природе, а потому, что для тех же десятков миллиардов их тяжкий и плохо вознаграждаемый труд был карой Господней, в то время как безделье и разгул страстей — недостижимым райским блаженством… Конечно, и после этого мастера Общего Дела от своих намерений не откажутся, — но работа их будет подобна восхождению по обрыву со встречным наклоном. Столько сил и, быть может, столетий труда будет потрачено! Ненужных, без которых можно было бы обойтись, если бы не союз мракобеса с любителем рискованных экспериментов. Начнётся роковое торможение Дела… как знать, не остынут ли и многие из самих энтузиастов Прекрасного Суда?!
Всё сказанное тут, в обличьях броских и ярких, пронеслось за миллисекунды перед самим Максом и его со-личностями. Полигом уловил всё до мелочей, включая малозаметные, но настойчиво предупреждающие пурпурные вспышки от Рагнара Даниельсена — намёки на то, что решительный скандинав, в случае чего, будет настаивать на созыве Референдума Сферы, этой вселюдской агоры, чей приговор имеет силу абсолютную…
Навеки осталось тайной (в своих тогдашних мыслях и ощущениях Макс и его подруга никогда никому не признались) — что сломило упрямство сердцевинной пары полигома? Что подействовало на неё? Логика коллег, помноженная на пыл искренних чувств? Ощущение угрозы — то ли от Доули исходящей, то ли от возмущённых сферитов? Внезапное осознание нелепости всей ситуации, в которой просвещённейший полигом XXXV столетия опекает древнего развратного колдуна?… Как бы то ни было, — голоса протеста в составной душе «Хиршфельда» возобладали. Лопнула пуповина, соединявшая Макса с Алфредом. Не властелином звёздных энергий стал Доули отныне, а лишь одним из воскрешённых, снабжаемых всем необходимым постольку, поскольку их потребности не несут опасных сюрпризов…
Впрочем, этого лондонец не ощутил. Из неведомого края, где было сорвано вторжение Истинных Владык, гонимый жарким стыдом, пожелал Доули перенестись в священное для него место. И стоял теперь на плато пирамид, жадно ожидая встречи с тем, кто сможет дать новую надежду…
Тьмы низких истин мне дороже…
Я снова в своём доме на левом берегу Днепра, напротив Лавры. Поспал пару часов, чуть-чуть пришёл в себя…
Выпал снег. Старые добрые луковицы блестят себе под зимним солнцем, над выбеленными горами, как они это делают каждую зиму вот уже четырнадцатый век после моего рождения, как делали за сотни лет до него. Смотрю на них со второго этажа, из своего кабинета, сквозь окно с закруглённым верхом, чьи створки служат дверью на балкон. От кромки льда до веранды, петляя между стволами, бежит по снегу цепочка свежих следов. У меня в гостях Виола, она воплотилась возле самой реки. Аиса уехала на охоту: и после жуткой ночи надо ей развеяться, и… Чего греха таить, — похоже, смирилась бедная девочка с мыслью, что не откажусь я от встреч с «богиней»; только старается не присутствовать при этих встречах.
Виола сидит в глубоком кресле рядом с книжным шкафом — на том месте, с которого я обычно смотрю в видеокубе добрые старые фильмы. По правую руку от неё стол с биопьютером «Сяо фуцзы»; сейчас лаковая шкатулка «умной» машины отодвинута, и перед гостьей стоит чашка с её любимым питьём: чёрный чай, лимон и сладкие листья стевии. Мы решили никуда не перемещаться. В большинстве столиц предновогодняя суета, и даже уголки вроде Джоли-бой не привлекают: мы оба устали. Я после страшной ночи вымотан нервно и физически, наставница — как-то иначе… но тоже смотрит невесело и кажется осунувшейся, почти постаревшей.
Полулёжа, с её позволения, на диване и прихлёбывая кофе, я говорю:
— Одно меня теперь беспокоит. Не преподнесёт ли кто-нибудь из вновь воскрешённых ещё более… м-м… эффектный сюрприз? Не думаю, чтобы фантазия любезного Доули, при всём моём восхищении её богатством, была бы пределом возможного. Что, если кто-нибудь…
Поняв недосказанное, Виола задумчиво кивает. Её взгляд скользит по корешкам книг за стеклом шкафа. Слегка задерживается на «Истории Южноамериканской войны», потом на «Ярче тысячи солнц» Юнга. Иногда мне приходит в голову, что она способна мгновенно прочесть книгу, не открывая её. Но спросить напрямую — то забываю, то стесняюсь…
Наконец, чуть побледневшие сегодня губы наставницы размыкаются.
— Алёша… Честно говоря, вот именно теперь я не боюсь того… о чём ты говоришь.
— Вот те раз! Но почему? Столько слабых, которых так легко заморочить, сбить с толку; столько неграмотных, суеверных, легко внушаемых…
Покачав головой, Виола укоризненно морщится.
— Нет, дружок. При всей своей слабости, внушаемости, безграмотности… и в чём ты там их ещё обвиняешь… наши с тобой предки с незапамятных времён боролись со злом отнюдь не виртуальным… ого, с каким! И вокруг себя, и в себе. Да, обманывались, начинали верить в какую-нибудь чепуху, в краснобая какого-нибудь, жулика, изображавшего из себя мессию… получали бомбами по голове, как немцы в 1945-м… трезвели, потом опять заблуждались… Но — выжили ведь! И хороший, добрый мир построили. И подвели его к началу Общего Дела. Ты можешь смеяться, но я верю в людей. Верю, что — среагируют вовремя, не оскотинятся, не озвереют. Да и мы начеку… на каждого из этих «тёмных» найдём десяток «светлых». В общем, верю, и всё тут.
— Ладно, допустим. — И я задаю вопрос, который давно вертится у меня на кончике языка. — А скажи, любовь моя, честно: вот мы, первовоскрешённые… ты правду тогда сказала? В самом деле обладаем чем-то таким, особым? Вожди народов, отцы-матери и прочее… энергия особенная… Поэтому нас поставили на передовую, поручили собирать людей?
Углы губ Виолы вместе с прищуром тёмно-чайных глаз обнаруживают лёгкое, лишь мне заметное лукавство. О, как я её уже изучил! Любовь и наблюдательность — две стороны одной медали.
— Честно? Ну, нет у вас никаких таких… энергий. Не обижайся. Но вы, если хочешь… старшие дети. Первенцы. Так и хочется поручить вам заботу о младших.
Она вздыхает.
— И вообще, ты единственный, с кем я могу вот так… напрямую!
Сожги то, чему ты поклонялся; поклонись тому,
что сжигал.
…— Смотрите-ка, там ещё один турист. Эй, мистер! С наступающим вас!..
Свежий, точно вздох прохладного ветерка, девичий голос. Доули резко обернулся.
Со стороны пирамиды Хафра, наверняка по Священной дороге поднявшись из котловины, где лежит Сфинкс, подходила небольшая экскурсия. Часовые с копьями не замечали её, — инверсор работал вовсю… Группа отправилась в Гизу рано утром, убоявшись дневной жары. Вёл типичный английский профессор, современник Доули, в сюртуке и мятой шляпе, с висячими седыми усами а ля Ницше; да и все прочие были — вот сюрприз! — типичными лондонцами начала ХХ века. Пожилой полный клерк в подтяжках и котелке, — пиджак он перекинул через руку; франт с Пикадилли, в клетчатой паре и туфлях с белыми гетрами, с повисшей на его локте жеманной дамой под кружевным зонтом; сутулый интеллигентный старик в пенсне… все они мигом стали неинтересны Доули, когда он рассмотрел ту, что крикнула.
Очень стройная, в изящном песочном костюме и шляпке с небольшим бантом, преображённая, но узнаваемая, к нему шла цветочница, которой в последнюю ночь своей первой жизни Мастер швырнул горсть соверенов, дабы приобщить девушку к учению Тьмы.
Минуту спустя и она узнала Доули. Мотыльки густых ресниц забились, чуть не взлетев со сразу побледневшего скуластого лица; руки в лайковых перчатках стиснули сумочку.
— Да, это я, мэм, — сказал Алфред, снимая шляпу и кланяясь, насколько позволял живот. — И… э-э… простите меня за мой вид!
Он знал, что выглядит ужасно — с заплывшими кровью глазами, с отросшей щетиной, в костюме, который после ночных приключений заставил бы устыдиться даже бродягу из Уайтчепела. После вчерашнего изгнания Владык — должно быть, окончательного — Мастер почти бессознательным напряжением воли перенёсся в Гизу. Хотел увидеть свою последнюю опору в этом мире, бледного духа пирамид. И — даром молил несколько часов о встрече, повторял до хрипа заклинания: Ортоз не явился…
Экскурсанты, стоя кучкой, оторопело глядели то на свою спутницу, то на Доули; наконец, франт громко, напоказ изрёк, поигрывая тростью:
— Вот, говорят, что Лондон — большая деревня; да весь мир деревня, и даже не очень большая!..
— Любой англичанин, сэр, стремится хоть раз побывать здесь, у истоков цивилизации! — возразил профессор.
Оккультист и цветочница не слушали, по-разному, но одинаково глубоко взволнованные встречей.
…Постеснявшись войти в квартиру Доули на Оксфорд-стрит, Джэнет на скамейке в ближайшем сквере подождала, пока он приведёт себя в порядок и переоденется. День был на редкость ясен для лондонского предновогодья.
Перекусив и выпив эля в пабе на Принс-Алберт-роуд, они вдвоем поднялись на вершину холма Примроз-хилл, где и заняли парковую скамью у края склона. Погода стояла бесснежная, влажная. Город-великан, уже почти целиком воскресший, лишь с отдельными пятнами леса или пустошей, странно выглядевшими среди сплошной массы домов, лежал перед ними, разделённый кривым серо-свинцовым лезвием Темзы.
За столиком Джэнет Хардкасл успела рассказать о своей нехитрой первой жизни. Она и не подумала упасть в объятия Тёмных, куда хотел отправить девушку Алфред своим данайским даром. Золотые монеты потратила частью на помощь больной, обнищавшей подруге; за остаток — наняла учителей хороших манер и правильной речи. Через полгода, став «настоящей леди», поступила, выиграв конкурс, продавщицей в цветочный магазин на Чансери-лейн. Явился у Джэнет славный парень, стюард с небольшого парохода, ходившего в Брайтон. Но затем началась мировая война, и парня забрали на континент. Так и не дождавшись его, Джэнет сгорела от испанского гриппа… Бернард Шоу, приятель Доули, язвительный гений, превратил нехитрую историю цветочницы с Ковент-Гарден в сказку о Золушке, покорившей короля лингвистов. Но Джэнет, не подозревая о всемирной славе Элизы Дулитл, покоилась на Хайгетском кладбище до тех пор, пока не зазвучали трубы Прекрасного Суда…
Жених ее, Дэвид, убитый шрапнелью в 1916 году на Марне, воскрес ещё раньше — и, выбрав тихую обеспеченную жизнь, женился на француженке, хозяйке трактира неподалёку от тех мест, где он погиб. Родители Джэнет никогда её не жаловали, всю любовь отдавая младшему брату; так случилось и теперь, хоть именно она воссоздала семью своим воображением. Словом, мисс Хардкасл осталась вполне одинокой, — так же, как и Доули. Того бросил даже верный племянник Фил Пенроуз, перебравшись в Лондон ХХІІІ столетия; после экскурсии вперед по развёртке юрист внезапно решил, что самым интересным для него является раздел права, регулирующий колонизацию новых планет… О деятелях из ложи «Тьма Пробуждённая» и говорить не приходилось, все они увлеклись чем-то (или кем-то) новым… Иными словами, сама судьба столкнула Алфреда и Джэнет, и они в первые же часы начали понимать, что никуда не денутся друг от друга.
…— Да, прозрачный стал воздух, не то, что раньше! — восхитился Доули, тщательно отдувая в сторону от спутницы сигарный дым. — Смотрите-ка, Вестминстер виден, как игрушечный. И собор во всей красе, ух ты!..
С купола святого Павла он перевел увлажнившийся взор поближе, на кварталы массивных зданий и высоких покатых крыш Мэйфера, Мэрилебона, на рыжий мех Риджентс-парка. В зоосаде хрипло заревела какая-то тварь, напомнив Алфреду голос, дважды слышанный у пирамид… Он мотнул головой, пытаясь забыть о наболевшем, и продолжил нарочито бодро:
— Алберт-холл не восстановили пока, — некому, что ли, вспомнить? Так могу я… А Британский музей, — во-он он, во всей красе, за Блумсбери… видите, стёкла блестят? Хотя, говорят, он всегда так и оставался… законсервированный. Со всеми экспонатами. Представляете? Полторы тысячи лет!
Она кивнула, не взглянув туда, куда указывал окурком сигары Доули. Глаза Джэнет, чуть раскосые и всегда немного печальные, были устремлены дальше, туда, где раньше петлистая Темза за Грейвзэндом несла свои воды к морю, а теперь, заслоняя небо, вставали всё более высокие небоскрёбы лондонской развёртки на фоне совсем уж призрачных кубастых и пирамидальных айсбергов — домоградов…
— Слыхал я, что уже почти всюду обычные наши камины повывелись, позаменяли их на электрические, — после неловкой паузы начал Алфред. — Оттого, наверное, и воздух чистый, и видно далеко…
Джэнет медленно обернулась — и снова он внутренне спасовал, содрогнулся перед открытостью и трепетной доверчивостью её влажных блестящих глаз. Казалось, одним неосторожным словом можно тяжко оскорбить это неземное создание, повергнуть его в горе…
— А я вот слышала, что не оттого, — сказала Джэнет, и Доули с готовностью закивал, даже лысине стало прохладно. — Просто земля теперь другая, и видно далеко. На сто миль, на тысячу…
С каждой секундой под взглядом новой-старой знакомой становилось всё неуютнее. Оккультист позорно потел, окурок ёрзал в мокрых пальцах. А девушка смотрела, не мигая и не отрываясь, уже не беззащитная — грозная, словно подвергала своего бывшего соблазнителя искушению поопаснее, чем горсть соверенов.
— Да, земля теперь совсем другая, — выдавил из себя он, впервые за всю сознательную жизнь не зная, о чем говорить.
…Другая Земля. Не пришёл сегодня Ортоз, не выступил, как бывало, из кладки Великой Пирамиды. Сколько ни молил, ни читал заклинаний бывший Мастер Ложи, — не явился к нему великий демон.
Вера всей жизни, идеалы — всё попрано, обрушено в один час. Что теперь делать? Снова искать желающих стать неофитами, сколачивать из них новое общество, занятое поиском связи с Владыками… ещё на полторы тысячи лет? На пятнадцать тысяч? Но ведь к тому времени всесильный род людской уже воцарится во всей видимой Вселенной, и вряд ли кого-нибудь соблазнит возможность иного пути, уводящего от победоносной мощи и радости… куда? Да куда же, собственно? Что может предложить он, Алфред Доули, этому миру? Какую ещё свободу, кроме той, которой они здесь так великолепно пользуются? Сатанинский разгул страстей; лужи вина, крови и блевотины? Доктрину коварного добра и благородного зла? Но ведь — зачем скрывать от себя? — подчас ему самому в этом мире устои «Тьмы Пробуждённой» начинают казаться… простоватыми, что ли!
Значит — либо ему, Доули, надо сделать сейчас решительный шаг в хаос, где его приветствует Ортоз и снова встретят Тёмные Боги, — уж там-то не будет никаких сомнений! — либо…
Но то, что ждёт его в сердце Тьмы, Алфред уже видел. Изо всех сил удерживал себя от тошноты и обморока, когда представали ему на своих тронах древнейшие из Владык. Он не хочет туда, за пределы жизни и смерти, за грань самого ужасного, что может вообразить ум. Стало быть, остаётся именно «либо» — вот это хрупкое, оленьеглазое существо, пронизанное нервным трепетом! И — земная жизнь рядом с Джэнет…
— Ну да, — совсем, совсем другая! — повторил бывший Мастер Ложи и потащил с пальца перстень. Джэнет следила с недоумением… Тёмно-вишнёвый кристалл в последний раз блеснул хмурой четырехлучёвой звездою.
Не без труда сняв кольцо, Алфред решительно зашвырнул его в голые кусты боярышника. Девушка ахнула, откинулась, сжала кулачки перед грудью. Кто-то горестно вздохнул под землёй, будто несколькими хриплыми голосами сразу…
А роботы уже воспаряли к небесам. Их окружали ангелы
Господни…
Воскресенье. Дневной спектакль в Берлине начинается в двенадцать; я собираюсь, не торопясь, тщательно выбираю галстук. И одновременно думаю о том, что нас ждёт дальше.
Похоже, что, по большому счёту, Общее Дело, или Прекрасный Суд, как там ни называй, — не исчерпается воскрешением людей. Начнём с простейшего: с каждым человеком оживает немалая колония микрофлоры, всяких там бактерий, грибков и иной живности, обитавшей в его организме. Конечно, далеко не всему этому зверинцу есть место в мире Сферы: ведь если, скажем, воскрешаемый умер от холеры, то первым делом из его клеток надо убрать холерных вибрионов. (И вообще, каждое воскрешение — это прежде всего лечение. Болезни, ранения, чрезмерная дряхлость — если всего этого не исправить, человек не оживёт более, чем на пару минут.) Однако речь идёт не об одной лишь микроскопической мелюзге. Насколько я знаю, царь Александр ездит в седле неразлучного Буцефала, а знаменитый маг Корнелий Агриппа, едва открыв глаза, пожелал видеть своего ближайшего друга — огромного чёрного пса. Но разве дело лишь в душевном комфорте великих? Сколько было одиноких, всеми брошенных людей, которые и жить-то продолжали только потому, что были рядом моська или кошка, попугайчик или рыбки в аквариуме… Это не преувеличение. Однажды я неудачно сострил на тему «любимых гадов» при Виоле — и получил серьёзный ответ: «Никогда не смейся над любовью. И над любимыми тоже».
Но и возвращением в мир всех четвероногих и крылатых, плавающих и ползающих любимцев Апокатастасис не ограничится. Во времена, вплотную примыкавшие к моей родной эпохе, явились классы живых, произведённые на свет отнюдь не матушкой-природой…
Во время той же беседы о любимцах Виола в динамике показала мне своего лучшего друга. Того, кто, по её словам, был ближе любой подруги и вернее всех мужчин.
…Странный уголок Вселенной предстал моему взору. Небосвод здесь не чёрен, а сплошь залит светом: звёзды висят густыми, яркими роями. Это центр Галактики. Внизу лежит белое бескрайнее поле — верхний плоский срез газопылевой туманности. Оно похоже на снежную равнину, но «снег» не везде плотен, от него отходят застывшие кисейные клочья и завитки. На поле можно было бы разместить миллион Евразий и Америк.
По равнине шагает Виола. Ничего похожего на скафандр или иную видимую защиту: в сером комбинезоне и высоких ботинках, с непокрытой головой, женщина идёт сквозь вымороженную, прошиваемую потоками бешеной радиации пустоту. Очевидно, здесь чудовищное облако вправду плоско и плотно до того, что по нему можно идти. Зернистый «снег» сверкает…
Навстречу Виоле, чуть касаясь туманности, скользит-перепархивает нечто или некто в облике алого мотылька со множеством щупальцев и длинных упругих усов. Вокруг головы создания кружат хороводом белые сияющие шары.
Толстые крылья напряжённо изгибаются, словно заключая в объятия крошечную перед «мотыльком» Виолу. Они стоят друг перед другом, пилот — и её мыслящий, вполне живой, хотя и не природной жизнью, корабль по имени Кармин. Без малого триста лет, с тех пор, как были созданы одушевлённые, сознательные корабли, корабли-друзья, они почти не разлучались, Виола и её Кармин; внепространственные прыжки разведывательных полётов бросали их к самым дальним, невообразимым мирам. Теперь Виола — одна из первых энергетов, в самой полной мере овладевших динамикой — больше не нуждается в ездовом существе. Регулируя вероятность, она может прогуляться хоть за пределы Галактики. Да, вероятность теперь послушна воле энергета: он просто делает наиболее возможным свое нахождение не здесь, а там…
Но всё это Кармину неизвестно, да и неинтересно. Он привязан к лётчице, словно старый верный конь к хозяину, взрастившему его с первых жеребячьих дней, — словно конь, проделавший многие боевые походы, неся в седле единственного, незаменимого человека. Он не представляет себе, да и не хочет представлять, как они расстанутся с Виолой. И вообще, почему они должны разлучаться?! Разве поглупел Кармин, ослабел, стал медленнее двигаться или хуже находить цель экспедиции? Может быть, хозяйка недовольна посадкой на малой тяге, дрейфом или маневрированием? Пусть скажет! Кармин готов всё исправить. Он в великолепной форме. Он здоров, бодр, полон сил и может хоть сейчас ринуться к пределам разбухающего мироздания!..
Не разжимая губ, отвечает кораблю Виола, что тоже очень его любит и не желает расставаться. Просто — окончилось время полётов. Теперь Кармин может отдыхать, бродя по этому бескрайнему лугу, куда именно для отдыха поместила его хозяйка. Пусть предаётся воспоминаниям, или летает сам, куда ему угодно; или, если захочет, пусть перебирается в Сферу, где Виола не оставит его вниманием и лаской. Возможно, Кармин желает общества себе подобных? Что ж, и это нетрудно устроить. Много живых кораблей осиротело в последние годы… Собирайтесь вместе, беседуйте, веселитесь! Виола найдёт товарищей-ветеранов своему давнему доброму другу… Нет? Ну, что ж: иногда она сама будет занимать место в его лобной пазухе — кабине; вдвоём они вновь посетят памятные миры, прекрасные или пугающие… Да и, в конце концов, далеко не все люди стали энергетами. Виола могла бы познакомить Кармина с хорошим, заботливым пилотом…
Вспышкой незримого, но на миг ослепившего и отбросившего Виолу гнева стал ответ корабля.
«В мой луг под уздцы отведите», вспоминается Алексею. «Купайте, кормите отборным зерном…» Но нет! В этой полумеханической душе, в этом черепе-процессоре не найдётся места гробовой змее. Всё иначе, проще и грустнее.
В отличие от Олегова коня, корабль Виолы, более чуткий, чем кровный жеребец, более послушный, чем собака, более могучий, чем слон, — не смиряется и не уходит пастись в эфирные поля. Разом вознесясь над Виолой, словно всплывающая манта, он играет по крыльям переливами клюквенного, кирпичного, оранжевого… не за то ли получил своё имя? Ведя хоровод, мерцают белые сферические глаза. Всё выше поднимается Кармин; багряным листком, трепещущим пламенем зависает среди светил… и вдруг сам становится звездой. Слепящей, сверхновой! Струи огня брызжут во все стороны, пронзая черноту. Горестный похоронный фейерверк…
Словно издали дошедшая взрывная волна от гибели Кармина, окатывает меня отчаяние Виолы. Не стыдясь, посреди поля звёздной пыли плачет навзрыд неуязвимая, вездесущая…
Да уж! За последнюю тысячу лет выращено столько биосистем, неотличимых от природных… Какое там — неотличимых! Превосходящих, намного превосходящих всё, что смогла эволюция. Они были разумны, преданы людям, прекрасно служили и совершенно преобразили нашу жизнь. Они заслужили воскрешение, — наверное, не меньше, чем любимый слон царя Чандрагупты. Все эти киборги, биорги, мыслящие сети и комплексы. Должно быть, посложнее будет с восстановлением виртуальных мыслящих систем, всех этих кванто- и гравипьютеров… уж очень эфемерны. Хотя… в новом мире я уже постиг простую вещь: разницы между «вещественным» и «невещественным» и вправду нет никакой! Ну, скажите, чем отличны по степени материальности атомы, слагающие некий предмет, от электронов, создающих его изображение на телеэкране? От ионов калия и натрия, рисующих образ того же предмета в нашем мозгу?! Тем, что предмет иногда можно пощупать? Но ведь осязательные ощущения тоже легко моделируются. Во сне мы берём яблоко, откусываем от него; то же самое преспокойно внушали вита-проекторы или сублиматоры 2180-х. Британские пехотинцы Первой мировой, идя в атаку, видели во главе своих колонн лучников Креси, рыцарей Азенкура[106], — чем, кроме плотности и массы, отличались эти мозговые призраки от живых воинов?! А уж если речь зайдёт о радуге или о полярном сиянии — тут я совсем не вижу разницы между оригиналом и воспроизведением, «реальностью» и «иллюзией»…
Но если бы к оживлению невинных киберов сводились проблемы Суда! Общее Дело уходит и вширь, и вглубь. Уже поднимаются из праха сибирские охотники на мамонтов и строители первых мегалитов Бретани: где остановимся?! О чём когда-то со злой иронией спросил английский сатанист, теперь я спрашиваю всерьёз: сочтём ли нашим братом косматого четверорукого синантропа из раскопа в Чжоукоудяни? А если не его, то — его правнука? Потомка в двадцатом колене? Или в 876-м?… Какая степень обволошения, какой угол большого пальца к остальным нужны, чтобы признать существо уже человеком и, соответственно, воскресить? С другой стороны, если поднимать из праха и древнейших наших пращуров, на ком остановиться внизу? На протопитеке — предке обезьян — или уж, не мелочась, на той скользкой амфибии, что первой вылезла на океанский берег и дала начало всем сухопутным тварям?…
Виола с Аисой шуршат и хихикают, возясь в соседней комнате у зеркала. Поход в театр вынудил их встретиться… Щёлк — подвязка для чулка… Так ведь и опоздать можно. Вместе с тем, неудобно вмешиваться.
Деликатно кашляю у дверей, напоминая, и слышу в ответ дружное:
— Уже идём!
Когда мы ощущаем себя единственными наследниками Вселенной,
когда «море бурлит в наших венах… а звезды заменяют нам
драгоценности», когда все вещи воспринимаются как
бесконечные и священные, к чему нам алчность и самонадеянность,
стремление к власти или ещё более мрачные формы наслаждения?
…Мы сидим за столом, первая команда смертеплавателей, как говорит Аиса — Священные Отцы и Матери. Мы дали друг другу слово, что будем встречать Новый год по обычаю каждого из нас и, соответственно, собираться дома у того, кто празднует. Следующий на очереди — Тан Кхим Тай, он в феврале отмечает пришествие года Деревянного Тигра. Сегодня же сошлись у меня, на Тугоркановом, в каминной гостиной: за окнами, как положено, мягко валят белые хлопья; трещат поленья, стреляя искрами в экран с копией пасторали Ватто, служащий для защиты ковра и пола. Давно пробило двенадцать, схлынули восторги, взаимные поцелуи; перезвон бокалов всё реже, — но течёт, не останавливаясь, беседа…
Впрочем, нас не шестеро, а намного больше.
Зоя, дочь Никифора Аргирохира, ныне — графиня де Бов, сеньора де Фуанкамп, привела своего мужа, графа Робера. Их обоих я видел в Константинополе, во время вторжения Владык. Стараюсь не прыснуть со смеху, поглядев в их сторону. Эта пара, цареградская патрицианка и рубака-крестоносец, столь рьяно включилась в новую, всемирно-вневременную цивилизацию Сферы, что не нашла ничего лучшего, как отправиться под Новый год в Швейцарию — кататься на лыжах. Они сидят за столом в шахматных свитерах, Зоя в сине-белом, Робер — в чёрно-зелёном, и соломенная, торчащая кустом борода рыцаря делает его похожим на альпиниста куда более поздних времён… Графиня румяна, весела и кажется почти красивой, как любая, самая неприметная женщина, когда у неё блестят глаза и всё тело дышит здоровой бодростью. Судя по тому, как Зоя быстрой тихой репликой удерживает мужа от желания понести в рот столовую ложку, которой он зачерпнул салат из общей хрустальной ладьи, — граф у неё вполне под каблуком.
Я сам осмелился пригласить к столу двоих, не входящих в первую команду, но чрезвычайно мне близких: Кристину Щусь и Женьку Полищука. Наконец-то сегодня Звездочёт рассказал мне о своей смерти. От роду Полищуку было сорок три года, когда на очередном объекте, куда его пригласили, как юрисконсульта, — на строительстве базы в толще льда на Европе, спутнике Юпитера, попал он под струю высокотемпературной плазмы, и никакими средствами конца ХХІІ века не удалось его восстановить. В сравнении с молодыми и даже детскими годами Звездочёт изменился мало: всё такой же щуплый, резкий в движениях, некрасивый, но подчас, в миг особого оживления, похожий на ангела, озарённый синевой громадных потусторонних глаз. Разумеется, теперь он, не удовлетворяясь личными прогулками, запустил блуждать по Сфере робоглаз, соединённый со зрительной зоной мозга, — и, надо полагать, видит попеременно то нас, то окутанные струистым светом гравиструктуры среди звёзд…
Крис сегодня очень хороша собой, с черепаховой заколкой в высоко подобранных волосах, в светло-фиолетовом, под цвет глаз, шёлковом платье покроя дуань с белыми хризантемами цзюй — и столь же печальна. Хризантемы — символ осени… Из деликатности я не пускаю в ход динамику, но всё же чувствую, что она делает сейчас некий мучительный выбор.
Но уж если искать за нашим столом самое неулыбчивое лицо, надо посмотреть на индейца по имени Ахав Пек. За ним я следил с особым интересом, когда предстала пирамида майя и процессия на её ступенях… Ахав из тех, кто воскрешён дважды и более: с ним расправился его «хайд», который вскоре сам, и безвозвратно, окончил жизнь на жертвенном камне… (Знаю точно, что «чёрных» двойников не воскрешают, и по очень простой причине: из-за своей чрезмерной нравственной специализации они не обрели статуса человека, — так, нечто вроде сложных, но безответственных биоргов. Это решение координаторы Дела подтвердили широким опросом в Сфере; согласие выразили миллионы людей.) Много раз умиравший, бедняга Ахав пытался уйти от активной жизни, стать неприметным землепашцем, — не вышло: племенные вожаки майя избрали его большим вождём, главой всего Юкатана. Там ходят легенды о визите Ахава в царство богов… Очевидно, события последних месяцев заставили этого великана с лицом, похожим на кирку, во многом пересмотреть свои косные взгляды и принять, хотя бы в основном, потоп ошеломительных перемен. Мне почему-то думается, что именно так себя держали какие-нибудь царьки тропических островов, приглашённые на борт европейского корабля, или африканские вожди, впервые севшие за стол международных переговоров. Скульптурное достоинство в позе, недвижный татуированный лик… но всё это — лишь оболочка для души, снедаемой чувствами растерянности и одиночества. Ахав почти обнажён, на его могучих руках кованые браслеты; длинные, воронова крыла, волосы распущены. Ест он мало, но при общем тосте отхлебнул из бокала шампанского, — и явное, детски-откровенное удивление тому, сколь неожиданно вкусен напиток, мелькает на лице-маске, разрисованном синими спиралями…
Я, как хозяин, во главе стола; напротив меня, на другом конце, сидит самая странная из известных мне влюблённых пар. Он и она довольно церемонны, как подобает классическим англичанам, и так же, как Ахав, не собираются выходить из привычных внешних рамок… Если бы сейчас «богини в спор вступили» о том, кто красивее, а я оказался бы в роли Париса, — не знаю, кому вручил бы яблоко! Рядом с Аисой и Кристиной мисс Джэнет Хардкасл не проигрывает; не стушевалась бы и в обществе Виолы. В своём очаровательном, кофейных тонов платье с буфами на рукавах и белым кружевным жабо, — хрупкая, черноволосая, чуть скуластая Джэнет, со смесью радости и тоски в тёплых карих глазах, кажется не просто девушкой, но некоей феей или сильфидой… Сидящий с ней рядом статный молодец со свежими следами парикмахерского искусства на каштановых кудрях, в полосатой тройке и морковном галстуке, столь явно ухаживает за Джэнет, — подливает ей вино, подаёт солонку, — словно боится тут же потерять свою избранницу. Меня подирает лёгкая прохладная дрожь, когда я в очередной раз сосредотачиваюсь на том, что это — не кто иной, как ещё недавно старый, толстый и одышливый лондонский оккультист Алфред Доули! Автор сатанинских двойников-деморализаторов, создатель Истинных Владык… Чтобы понравиться Джэнет, он с помощью Сферы перелепил свою плоть наново… должно быть, и в двадцать лет так не выглядел. Ай да цветочница! Или дело здесь не только в ней, и побеждённый колдун стремится уйти от самого себя?…
По левую руку от созерцающего запредельное и оттого чуть ли не несущего бокал к уху Полищука сидит Тан Кхим Тай. Как и в первую встречу, он жуток мне и остро интересен — стриженный ёжиком полумальчик с типичным лицом вечно юного монголоида (вот уж кого воскресло больше всех — развёртка Китая простирается аж за Сатурн!..). Правда, сегодня на нём не вечная чёрная рубаха, а сидящий коробом серый костюм с галстуком. Тан одинок, несколько не в себе, ест и пьёт мало — и всё поднимает узкие беспокойные глаза к двери. Он ждет Виолу, и ничто иное больше не занимает его прямолинейный ум, его простую душу, требующую кумира… Я понимаю, что наша наставница может свести с ума кого угодно, — но видеть такую зависимость просто тяжело. Господи, неужели я сочувствую ему — фанатику, убийце более чем сорока безоружных людей?! Воистину, всё перевернулось на свете благодаря Общему Делу… Но та же Виола сказала мне о Тане: «Он своё получил». Пора прощаться с пережитками закона талиона: «око за око», смерть за смерть. Живы и убийцы, и жертвы. Им — вступать в новые отношения, меняться, перековываться, выявлять в себе сияющую суть Абсолюта…
Равнодушный ко всем соблазнам Сферы, не вздумавший менять не то, что внешность, — даже одежду, всё в том же потасканном пыльно-сером хитоне сидит под углом ко мне Левкий. Борода и волосы его всклокочены. Философ изрядно хмелён. Пытаясь провозгласить явно запоздалый тост за «Новый год гиперборейцев», он прискорбно путается и, как всегда в затруднительных случаях, прибегает к Гомеру:
Дух мой не в силах
Твёрдость свою сохранить, но волнуется…
Вот беда! И царь поэтов позабыт спьяну… Левкий стоит, моргая, с бокалом в руке; общее молчание неловко затягивается, и граф Робер уже издаёт густой кашель, намереваясь что-то сказать… но тут подхватывает Зоя:
Сердце из персей
Вырваться хочет, и ноги мои подо мною трепещут!
Порядок. Напряжение мигом снято, — однако Зоя вместо благодарности навлекла на себя грозу. Левкия возмущает константинопольское произношение тринадцатого века:
— Боги, ну и выговор у тебя, девица! Любой варвар исковеркал бы эллинскую речь меньше, чем ты! С кем вы там поперемешивались, в своей глуши, в Византии?
— В глуши?! — в свою очередь, вспыхивает оскорблённая патрикия. Доселе кроткие глаза-маслины яростно блещут. — Да мой Византий, как ты его называешь, в двадцать раз больше Афин при Перикле! Тебя, в твоем вонючем тряпье, у нас бы и в приличный дом не пустили!..
Забавно. Динамика позволяет мне, между глотками шампанского, увидеть истинную подоплёку их стычки. Левкию нестерпима образованная, самостоятельная в суждениях ромейка. Он убеждён, что независимость прилична только гетере, — бедный старый киник, привыкший клеймить всё, непохожее на патриархальную простоту!..
Зато рукоплещет Зое захмелевшая Аиса. В своём новом платье и вечерней косметике — кричит через стол:
— Молодец, сестра! А я думала, ты плакса. Ты бы и в степи не потерялась!
Воистину, высшая из похвал… А пить мы с Аисой начали не теперь, за новогодним столом. Бутылочку ликёра «Эделькирш» под мороженое скушали ещё в час дня, в антракте, в фойе Немецкого театра. Третьей была Виола Вахтанговна. Именно ей вздумалось пойти с нами на премьеру восстановленного «Сна в летнюю ночь» в постановке Макса Рейнгардта. Берлин 1920-х годов только об этой премьере и судачил; много прибыло театралов из других стран и эпох, труппа давала по три спектакля в день. Виола пригласила меня, а я — сарматку, которая уже неплохо отличала постановку от реальности и вообще всё незнакомое принимала молча, ожидая моих разъяснений. Впрочем, сама подготовка к выходу в театр настроила Аису наилучшим образом: её женское нутро ликовало, когда Виола обряжала девушку, согласно посещаемой эпохе, в нарочно заказанное синее платье с блёстками, с короткой плиссированной юбкой; в черные чулки, лакированные туфли и шляпку в форме каски, украшенную маленькой вуалью…
Итак, мы отметили антракт лёгкой выпивкой, — и там же, поглощая отличное берлинское «айс мит фрухтен» (мороженое с фруктами), Виола рассказала нам странную вещь. Оказывается, кое-кто из начитанных землян с хорошим воображением уже ухитрился облечь в плоть литературных героев. В связи с этим, бывают престранные недоразумения. Сходит со страниц романов Александра Дюма пылкий мушкетёр д’Артаньян — и одновременно воскресает его исторический прототип, гасконский дворянин Шарль де Батц-Кастльмор д’Артаньян. Неизвестно пока, встретились ли они… Хорош был бы поединок между двумя д’Артаньянами!..
Да, читатели спешат оживить своих любимцев! Например, Одиссея или Гамлета. И теперь надо решать судьбу этих личностей, право, более живых и неповторимых, чем какой-нибудь шумерский глиномаз, вышибала из Лас-Вегаса или капрал Фридриха Великого…
К моей радости, Аиса спросила, кто такой Гамлет, и Виола тотчас взяла с нас слово сходить сюда опять, полюбоваться в этой роли знаменитым Сандро Моисси. Я же отстаивал преимущества похода прямо в лондонский театр «Глобус», чтобы можно было вызвать автора пьесы…
Что происходит с одной из двух моих возлюбленных? Бог весть. Похоже, Аиса начинает не без юмора относиться к теме отрезания голов и другим, прежде незыблемым, сарматским обычаям; но при этом не терпит чужих насмешек над степным укладом. Всё родное при ней: почти каждый день «чёрная молния» в седле; скачет тропами нашего острова, выцеливая красного зверя. От охоты её отучить невозможно, пролитие крови — суть души сайрима; я счастлив, что любовь ко мне, по крайней мере, заставляет Аису жить под крышей обычного дома и не покушаться на убийство людей. Перемены же, тем временем, идут. Вот, уже отказывается от своего вечного волчьего жилета, штанов в обтяжку и сапог; ходит в театр, начинает рассуждать об отвлечённом. Неужели через какое-то время и бразильский мачетеро, и чукотский оленевод начнут за бокалом десятилетнего «Кло де Пап» спорить о категорическом императиве Канта?!.
В раздумье я пропускаю часть общей беседы. Все уже хорошо хлебнули спиртного и, кроме бесстрастного Ахава, налегающего на чернослив, фаршированный орехами, веселы и болтливы.
— Никогда не говорил я, — мотает головой раскрасневшийся Левкий, — что женщина должна лишь служить у стола и ложа. Такое впору дикому персу, в жене своей видящему одно детородное орудие… Нет, разумные женщины мне любы, — но каких можно назвать разумными? Думаю, тех лишь, что служат отражением своему разумному мужу… да не простым зеркальным, а лучшим, очищенным! Ибо дают боги женщинам большую силу чувств. Вот Гиппархия, дочь богатых родителей: став женою славного философа, Кратета из Фив, роскошь презрела, забыла свою изнеженность и вместе с мужем повела жизнь истинно свободную, добродетельную, бродя по Элладе и прося подаяния. Разве глупая баба смогла бы понять премудрого, разделить его дела и мысли?…
— А как же Сократ, образец для всех мудрецов? — явно поддразнивает киника Зоя. — Он был только благодарен своей тиранке-жене за то, что помогала ему закалять волю!..
Не очень понимая, в чём дело, Аиса обидно хохочет. Ей всё ещё нравится, когда нападают на мужчину.
— Сократ совершенством был равен богам; будь он врачом, из страшнейшего яда сделал бы лекарство… Но к другим сказанное мною относится в полной мере! Если женщина — не отражение своего мужа, верное и любящее, то она — враг. Не Пандора ли выпустила в мир зло, не Елена ли привела к гибели цвет мужей Ахайи и Трои?…
Неожиданно для всех размыкает губы майя. Сидя прямо, точно обелиск, индеец выше всех нас на голову. Мне нелегко смотреть на него подолгу. Глаза Ахава жутко скошены к переносице, всё лицо в глубоких шрамах: одни раны нанесены тщательно, образуя узор, другие явно сделаны наотмашь, в пылу самоистязания… Зачем Сфера восстановила этот ужас? Она ведь воскрешает людей здоровыми!..
И тут же я отвечаю себе: увечья Ахава, его косоглазость и сплющенный с боков череп — это части духовного, а не телесного облика…
— Мужчина виноват, если женщина возвышает голос и капризничает, — назидательно басит майя. — Значит, он не держит её в руках, он не глава дома своего. Тогда начинаются беды — в семье и в мире…
Поскольку индеец своим неожиданным вступлением не примирил спорящих, Зоя и киник опять сцепляются. Она кричит что-то про Анну Комнин, мудрейшую из женщин, написавшую книгу про славное царствование своего брата, «Алексиаду»; Левкий остроумно, но несправедливо приписывает «вашим учёным ослицам» ослабление народа, приведшее к падению ромейского царства… Ощущаю под столом удар под щиколотке. Это Крис. Сначала с помощью решительного движения ноги, затем кивком головы она зовет меня выйти вон… Право, какие знакомые манеры!
Свернув за угол веранды, мы с Кристиной курим, как в наши самые старые, школьные времена, когда нам и в голову не приходило сделать это дома. Вечерний снег растаял, недолго пролежав. Ночь так и не становится морозной, хоть пробило уже два часа; в воздухе влажно, из леса тянет лиственной прелью. Оттуда вдруг укалывает пара зелёных огней, — может быть, лесной житель ждёт подачки… Я привык, а Крис невольно поёживается под накинутой шубкой.
— Надо было взять сюда бутылку чего покрепче, — дрожа, говорит она.
— Опасно, — как можно серьезнее, отвечаю я. — Река рядом.
— Ну и что?
— После крепкого может потянуть ловить в ней луну[107].
Крис смеётся:
— Ну, знаешь, Днепр — не Цан, а мы с тобой не поэты…
Потом она снова мрачнеет.
— Понимаешь, Лесик, я оказалась… слабее, чем я думала, — почти шепчет Крис, лихорадочно затягиваясь сигаретой. — Я ничего, совершенно ничего не хочу… только чтобы всё вернулось и стало в точности, как было. Наш домоград, наша компания, вечеринки… и прочее. Понимаешь меня?
Истерическим жестом Крис бросает окурок наземь, затаптывает его носком серебристой туфельки. Я молча жду. Вот сейчас она вспомнит о нём, о своей нелепой любви, не вписавшейся в рамки нового мира… Нет. Ни слова, ни вздоха. Сильны чары Виолы, и вытерта из памяти людской злополучная «щука в море»…
— Так ведь нет ничего проще, — отвечаю с нарочитой бодростью. — Домоград на месте, — вон он светится, — мы все живы-здоровы. Эдик Хрузин сегодня связывался, он окончательно выбрал музыку и дает концерты; сейчас — в секторе Шангри-Ла, за Ураном…
— За Уралом? — не расслышав, переспрашивает она.
— Да нет, планета есть такая — Уран. А за ней страна в Космосе, Шангри-Ла. Сектор Сферы…
Снова молчание. Трещат сучки в лесу под тяжелой мягкою лапой. Я молча отдаю команду — повысить температуру воздуха вокруг нас градусов на пять, и Крис перестаёт стучать зубами.
Вздохнув, она снова начинает:
— Вот, видишь: выбрал музыку, гастролирует. И все, между прочим, так! Каждый нашел себе занятие. Равиль звонил из африканской развёртки, из империи Чаки, что ли. Он, видишь ли, в своей Политакадемии получил звание ханьлиня[108] — и хочет продолжать дипломатическую карьеру. Теперь у зулусов вроде консультанта по вхождению в мировое сообщество… Лада — ещё лучше: поступила экспертом по денежным системам в межвременную таможню… Ты тоже наверняка при деле. Нет?
— В общем, да. Пресс-центр при группе Канта и Дхармараджи. Научная журналистика…
— Тоже неплохо… Одна я, как куст обкошенный.
— Ну, так займись чем-нибудь! Кто мешает? От тебя только этого и ждут. Фронт работ — вся Вселенная…
Раздраженно щёлкнув зажигалкой, Крис починает новую длинную «More».
— Все правильно. Ждут! Да только я ничего не хочу давать этим… ждущим!
— Ну, мать, извини, — тебя понять…
Она придвигается ближе. Губы Крис у самых моих губ; чую тесноту в груди, сладость во рту… просыпается старое вожделение?
— Сейчас, говорят… даже у бывших рабов находят какое-нибудь призвание; дают, как они это называют, второй шанс. А мне что делать? У меня нет призвания, Лесик! Не-ту! Мне никто никогда не объяснял, что оно должно быть. В юршколу пошла, потому что маме очень нравилась профессия юриста-международника: благородно, солидно, есть чем перед знакомыми похвастаться… Если даже удастся как-нибудь собрать вас… на мой балкон — вы ведь все уже другие! Продвинутые. Того, что было, не будет…
Думая уже только о её губах, я осторожно касаюсь их своими… но отшатываюсь, почувствовав, что на нас смотрят.
Ошибка: смотрят-то на нас, а видят, наверное, глубину Сферы Обитания. Выйдя, неведомо зачем, из дому, стоит с невидящими расширенными глазами Полищук. Волосы ореолом над бледным высоким лбом, удивлённый излом бровей…
— Во кань цзянь шуй ла[109]! — весело восклицает Кристина — и добавляет с неожиданной для неё заботливостью: — Ты бы хоть пальто надел, Жень.
— На свежий… воздух, — отмахнувшись от нас, выдавливает из себя Звездочёт. Затем его взгляд становится чуть более осмысленным, и Женька говорит — напористо, чуть обиженно, словно разговор давно начат:
— Самое смешное, знаете что? Они встретили «Титан»! За те сто лет, что он летел, появились такие корабли… внепространственные! Встретили на планете… возле той звезды, куда они летели. Милости просим, отдохните, подлечитесь! Никакого внеземного разума там не было. Только свои, потомки… Обидно!
Я знаю эту историю; знаю, что корабль, вылетевший год спустя после моей смерти, потрёпанный, с больной командой и потерями в экипаже, — ещё через сотню земных лет встретила у искомой звезды спасательная группа века XXIII-го… Ирония судьбы! Из лучших побуждений у Веллерсхофа отобрали первенство. Прогресс звездолётостроения был ускорен тревогой за судьбу экипажа «Титана». До последних минут считая себя первооткрывателем, — Колумб приплыл в Нью-Йоркский порт. Группу спасателей возглавляла некая Виола Мгеладзе, а планета называлась — Аурентина… Но, и столь страшно проиграв, и скончавшись в скорби, и воскреснув, Веллерсхоф не успокоился. Вот, снаряжает экспедицию — шутка ли! — к Причинному Океану…
Что это? Полищук слабым жестом приподнимает руку… услышал что-то… откуда? Взгляд блуждает Бог знает где, в пропастях Сферы. Здесь не надо никаких вживлённых устройств: воскресая, киборги становятся просто людьми, без электронной начинки… Женькин голос бормочет отрешённо, странно:
— В поясе Койпера[110] перемешивание… строят… красная часть спектра преобладает. Энергия — до ста триллионов киловатт в секунду…
Резко отвернувшись от нас, — неинтересны, — нетвёрдой походкой удаляется Звездочёт к реке.
— Ну, вот это — его, родное, — говорит Крис таким тоном, словно выиграла спор со мной.
— Ты Женьке нравишься, — ни с того, ни с сего отвечаю я.
— Вижу, вижу… Это он ревнует: вышел поглядеть, что мы делаем, да отвлёкся этим… поясом Койпера. — Зевнув, она выпускает к мутному небу длинную струю дыма. — Не люблю Новый год, спать хочу… Честно говоря, ты мне нравишься больше, но у тебя такой гарем! Не берусь конкурировать…
— Хотя могла бы… — Я смеюсь, вспоминая наше с Виолой недавнее развоплощение — и то захватывающее, что случилось потом. — Пора забывать все эти категории. Не такое сейчас…
— Да ничего я не хочу забывать, — тихо, но упрямо перебивает Крис. — И нового ничего не хочу. Буду читать старые книги, смотреть старые витакли и ждать вечерами Женьку. Затащу его к себе — и отучу болтаться по Космосу!.. Кстати, он, хотя весь такой безумный и запредельный, намного беззащитнее всех вас. И о-очень традиционный, вроде меня…
— Поживём, увидим.
— Не помешаю, господа?
С сигарой в руке, иронично-чопорный, в полной своей напомаженной красе, в накинутом пальто и шляпе приближается молодой Доули. Я смотрю на его лицо Антиноя и думаю: просто ли омолодился бывший Мастер Ложи или впрямь взял за образец какую-нибудь античную скульптуру?…
— Джэнет не выносит дыма в закрытом помещении, а шататься по закоулкам чужого дома я не привык. Впрочем, могу погулять по берегу и понаблюдать, как приходит первый рассвет — Боже правый! — 3474 года!.. Мне бы очень хотелось узнать, что думает по этом поводу мистер Герберт Джордж Уэллс. И мистер Джордж Бернард Шоу. Я знал обоих. Если они уже здесь, обязательно разыщу…
Мы молча слушаем его. Не знаю, с каким чувством это делает Крис, но я отслеживаю в себе престранную смесь страха, любопытства и сочувствия. Всё же, Доули представлял собой немалую, хотя и недобрую силу; видеть её скованной, втиснутой в новое тело, как бы не отвечающее за грехи прежнего, и жутковато, и поучительно.
Со свойственной подобным людям — даже и без динамики — самолюбивой чуткостью, Алфред криво усмехается.
— Пусть вас не сдерживает деликатность, мои милые друзья! В мире, где люди были врагами, она заменяла дружелюбие, а здесь и вовсе не нужна. Мы все должны привыкать к новым отношениям, совершенно новым, и стараться спокойно принимать даже то, от чего нас словно кипятком обдаёт… Здесь добрейшему королю Чарлзу придется любезно раскланиваться с Кромвелем, и наоборот, Кромвелю — терпеть короля Чарлза. Людовик Шестнадцатый, в конце концов, пригласит на чашку чаю Робеспьера — просто, чтобы посудачить об общих знакомых и о родной эпохе… И знаете, почему? Потому, что уничтожено всё, из-за чего люди спорили, дрались, шли на плаху. Чаша Святого Грааля — в руках мировой машины-няньки, Meqistopheles’а. Механический рог изобилия делает ненужной любую борьбу… — Рукой в перчатке он разгоняет дым, явно наслаждаясь своим красноречием. — Истории за последние пятнадцать веков было угодно выступить в роли искусного кулинара, у которого в одном салате сочетаются фрукты и овощи, солёное и сладкое. При этом появляется некий единый вкус, может быть, и приятный, но в котором уже не разберёшь составляющих… ну, что же, всегда чем-то приходится жертвовать. Например, вечной священной ненавистью к еретикам, к инаковерующим. Вам объяснят: все веры равны, за всеми богами, включая атеистический «прогресс», стоит один Абсолют, Причинный Океан. Так что молитесь в своей развёртке кому угодно, а насчёт, например, священной войны газават — извините, кончились дикие времена!..
— Или насчёт костров инквизиции, — вставляю я, ибо чувствую, что речь Доули затягивается.
— Ну да, и с ними то же самое… Хотя — не спешите презирать! В любой великой страсти, юноша, даже в самом мрачном и жестоком фанатизме, есть нечто, достойное уважения… — Я не удерживаюсь от улыбки, услышав о «юноше» из уст розовощекого молодца, на вид не старше двадцати трёх лет; Алфред тоже смеётся, поняв причину моего веселья. — Извините, привычка: старая закостенелая душа в этом манекене из витрины, хе-хе…
— Ну, зачем же так? — вдруг вмешивается Крис. Кажется, она обозлена. — Разве же это манекен? Представьте себе, что вы надели свой лучший костюм, надушились, причесались, — чтобы вашей любимой было с вами приятно!..
— Ещё один вид рабства, и, ей-Богу, не… — снова заводит свою шарманку Доули, но Крис уже не собьёшь:
— Так попросите Сферу, чтобы она вас срочно освободила! Стёрла в вашей психике любовь! Да, освободитесь — и спокойно опять надевайте ваши морщины, ваше брюхо и лысину! Я их в Лондоне видела… Что? Слабо? Есть вещи поважнее вашей свободы?…
Пораженный, я вздрагиваю, будто вновь услышав слова Виолы о грандиозной лжи либерализма, обезьяньей «свободе»…
— Алфи, ты тут?
Это встревоженная отсутствием друга Джэнет со своими бьющимися мотыльками-ресницами. В свете через стёкла веранды она стеариново бескровна.
— Извините, господа… Если хочешь, можешь курить в комнате: ты совершенно ничего не ел!
— Да ведь дым-то… — со смехом начинаю я — и вдруг постигаю, что дело вовсе не в наличии или отсутствии средств моментальной очистки воздуха. Дама пожелала, мужчина исполнил. Теперь дама может проявить милосердие. Условности, которые эта английская пара вовсе не намерена хоронить.
— Возвращайтесь и вы, господа, — своим необычайно нежным и всегда чуть печальным голосом говорит нам Джэнет. — Звонила леди Виола, она будет с минуты на минуту… с кем-то ещё.
Яркий свет и гам в гостиной ошеломляют нас после тихой лесной ночи. Граф Робер, багровый от съеденного и выпитого, доказывает что-то через стол серьёзному, по-моему — прискорбно трезвому кхмеру.
— …не бывает и быть не может! Я был у себя в Фуанкампе, — черт побери! Три четверти моих добрых мужичков целует мне руки и рассказывает, как им было хорошо, когда их добрый сеньор, то есть я, защищал их от всех напастей. Сфера для них — это что-то такое… как туман! Христос, о котором говорит кюре, — тот хоть в церкви стоит, раскрашенный… Когда всё позволено, они видят в этом козни дьявола, сударь! Им нравится, когда сеньор всё решает за них, указывает, как надо себя вести, награждает, наказывает… «Порите хоть каждый день, только возвращайтесь!» — вот их дружный напев… Ну, что вы думаете об этом, мессир защитник равенства?!
Тан тщетно пытается перекричать расходившегося крестоносца, — тем более, что общий разговор давно распался на беседы вдвоём и втроём и шум за столом оглушает. Я пристально слежу за тонкими губами Тана… и, наконец, ловлю два ключевых слова: «товарищ Виола».
— …говорит, что равенство нельзя подарить или навязать. Товарищ Виола считает, что только люди, которые нашли своё дело и посвятили себя ему, могут считать друг друга равными…
— Своё дело, ха! — ревёт граф Робер, которого тщетно дёргает за рукав Зоя. Видно, и её власть имеет пределы. Жилы на шее графа натягиваются канатами, лоб покрыт потом. — Их дело перешло к ним от дедов и прадедов. И внуки их подохнут пахарями, скотниками, конюхами!.. Или не подохнут, — ведь мы в раю, раздери меня сатана, — но никем другим стать не захотят. А значит, сеньор останется сеньором, и мужик мужиком, и король королём; и один будет пахать землю, а другой сидеть на троне… потому что так проще и надёжнее, — aet secula seculorum, amen![111]
— Но товарищ Виола…
Вдруг Тан замолкает на полуслове. Странное, почти одинаковое выражение принимают и его лицо, и взмокшая красная физиономия рыцаря. Нечто вроде насмешливой растерянности: «оба мы хороши, дружок…» Феодал и «красный кхмер» оказались достаточно умными, чтобы понять: спора-то и нет. Какое же может быть равенство, если с одной стороны верят в иерархию сословий, а с другой — в иерархию наставничества?…
…Виола права, настоящее равенство впереди. Оно наступит, когда исчезнут все границы.
В день подъёма на Синай назад мы с ней приняли больше, чем следует, портвейна 56-го года. Уже по возвращении на Тугорканов — я излился в поэтическом (надеюсь) плаче о том, сколь близка и безгранично далека, прекрасна и недоступна моя богиня. Вдруг Виола рассмеялась с неким, я бы сказал, зловещим кокетством и заявила: «А, всё равно этим кончится!..» Сказать, что меня при этом словно обварило с головы до ног, — значит, очень преуменьшить моё впечатление…
В общем, она разделась, — но не сбросив куртку, брюки и всё, что под ними, но легко выйдя из плоти, точнее, развернув её упругие вихри-частицы. То же она пригласила сделать и меня. Уже привычный к динамике, я взмыл и начал распространяться, как обезумевшая радиоволна, вбирая в себя токи воздуха, трепет подземных вод и сонную циркуляцию соков декабрьского леса.
И тут — прикосновение наставницы заставило меня собраться, сжаться и стать чем-то вроде буравящего пространство метеорита; рядом мчалась столь же плотным огненным сгустком Виола… Но, воспарив куда-то в открытое межзвездье, на скрещении слепящих лучей и мощных потоков энергий, во власти восторга, внушаемого окрестной гармонией светил, — мы вдруг разошлись с параллельных курсов, описали два симметричных полукруга… и ринулись навстречу друг другу!
Она дирижировала всем этим… Чудовищная вспышка; взрыв блаженства, неизмеримо более сильного, чем любой земной оргазм; потрясающая близость — взаимопроникновение — слияние — отождествление… Я понял, что при сближении с любимым человеком плоть только мешает; она — для топорного самовозбуждения, а не для высокой страсти. В секунды самых жарких объятий, бешеного ритма телесного соития — разве не случалось нам порою взгрустнуть о том, что душа её или его, сокрытая сейчас под маской мучительного блаженства, никогда не будет доступна вполне?! О, насколько возросло бы взаимное счастье, сумей двое любящих раскрыть друг другу свои внутренние миры; показать, что каждый не просто приемлет другого на миг сладкой дрожи, а любит истинно, беспредельно!.. В динамике я получил — и отдал — всё: пыл разделённой любви, согласие в мыслях, веру в грядущую вечную нерасторжимость нас двоих…
Да двоих ли только? Неуклюжей вознёй пары диплодоков в болотной тине кажется мне теперь самый бурный земной «секс». Там, где более нет одиночества, не место и «одиночеству вдвоём», самообузданию, ревности. Для чистых всё чисто. Придёт день, придёт мгновение, когда в наше с Виолой единство свежей, сверкающей зарницей ворвётся — и останется — Аиса. Поначалу она…
Не покажется ли скоро нам воспетая в веках любовь двоих лишь частным случаем, зародышем блаженного всечеловеческого слияния? Не путём ли разрастания сети любящих сложатся личности народов? (Ведь речь может идти не только о «страсти нежной», но о любви родных, друзей, сотворцов…) Не станет ли наше грядущее всеземное сверх-Я — потомком человечества любящих? И не оттого ли родится однажды единое сознание Я-Мы, что не будет больше тел, принуждающих нас замыкаться в себе, и не будет замкнутых, озлоблённых душ? Всё лучшее, ценнейшее в нас проявится и воплотится благодаря счастливой жизни, и прекрасные очищенные сущности, открытые друг другу, просто не смогут не полюбить — каждый каждого и все всех. Так срастётся прочное всеединство.
А поскольку любят люди не только людей, но и рябиновые грустно-красивые кисти, и птичий клин в небе, и рыбьи плески на вечерней реке, и преданные глаза собаки, — не восстанет ли и это всё в новом образе, чтобы тоже слиться с нами? Не предстоит ли нам новое, ещё более обширное Общее Дело — воссоздание всех, погубленных временем, земных животных и растений?…
«Общая мировая душа — это я, я… Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я помню всё, всё, всё, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь…» Как это вы всё знали заранее, милейший Антон Павлович! Или не милейший? Поговорить бы… ах, со сколькими, просверкавшими в столетьях, охота повстречаться! Успею. Впереди вечность.
…Ого! Что это? Уже окончательно распадается застолье. Аиса изловила в лесу заблудившегося Полищука, они с Кристиной усадили его на диван, лепечут рядом, и глаза Женьки явно не в поясе Койпера, а рука на талии Крис. Доули погряз в очередном препирательстве с Левкием. Граф Робер, хлопнув ещё стакан русского травника, излагает такой случай из своей походной практики, что Тан корчится от смеха, а Зоя изображает негодование и пытается зажать рот мужу. («И тут она берёт бутылку за горлышко, поворачивает донышком к себе и говорит: «Мессиры, вы думаете, я боюсь вас? Так смотрите же…») Опустив ресницы, кротко скучает над пирожным оставленная всеми Джэнет; и — клянусь всеми богами майя! — изрытая киркоподобная физиономия страшного индейца смягчается чем-то вроде любезной улыбки, а сам Ахав, воровато оглянувшись, склоняется к мисс Хардкасл и явно шепчет ей комплименты: ухо девушки розовеет… Уже Крис и Аиса, насильно подняв с дивана Женьку, требуют музыки и танцев: «Как можно столько времени жрать и пить, не вставая от стола! — Что взять с земляных червей?…»
Открывается дверь с веранды, впуская клуб свежего воздуха.
Вот и она, сошедшая на землю! Не без умысла оставила тот же наряд, в котором мы сегодня… нет, вчера, в прошлом году, посещали Немецкий театр. Снежинки, вдруг начавшие падать во влажной ночи, лежат на её манто из клонированного меха байкальских соболей. Когда же манто было сброшено с плеч и растаяло, увидели мы Виолу облачённой в серо-зелёное открытое платье с бахромой на юбке, чуть достигавшее колен, в дымчато-серые чулки и туфли со стразами на пряжках. Волосы чуть подстрижены, уложены по возможности гладко и присыпаны серебряной пудрой; две пряди озорными серпами начёсаны на уши и торчат вперёд… Да, редко можно было узреть Виолу такой: и, когда с видом лукаво-смущённым остановилась она на пороге, давая полюбоваться собой, даже наши дамы умолкли, отдавая дань её совершенству, а протрезвевший Левкий пробормотал то, что некогда троянские старцы изрекли, увидев Елену:
Нет, осуждать невозможно, что Трои сыны и ахейцы
Брань за такую жену и беды столь долгие терпят:
Истинно, вечным богиням она красотою подобна!..
Виола стояла у порога, — а за её спиной нежным свечением лиц со смутными чертами, переливами глаз, контурами полупризрачных фигур проступали пятеро динамичных. Те, кто лишь по необходимости сливался в собирательный облик кукольного красавца, «Макса Хиршфельда»…
Разом окинув взглядом, унаследованным от зорких горцев, всё наше застолье, весело сказала Виола:
— А, танцевать задумали? Давайте. Чур, белый танец! Дамы приглашают кавалеров. Никто не против вальса?…
Повинуясь её скупому жесту, налетел, подхватил вальс из «Летучей мыши». Виола сделала шаг ко мне, — уже танцующий, упруго-плавный шаг…
Киев.
17 июля 1992 — 2 мая 2008 гг.