А Баланияз с прежней серьезностью, даже с некоторым хвастовством произнес:

- Насчет меня не беспокойся!

Студент Мурад Илдырымлы смотрел на Баланияза: Баланияз, конечно, не читал роман "Муки моего любимого" и никогда не прочтет, но Баланияз был, в сущности, счастливый человек, и потому он мог обойтись и без романа. Человек, посвятивший свою жизнь борьбе с мышами, не мучился тем, что не мог прочитать "Муки моего любимого"... Баланияз не был похож на старуху Хадиджу, но сейчас в Баланиязе были те же простота и чистота, что у наволочки в мелкий цветочек, у белой ночной рубашки, у постели его матери, и уже потому Мышь-Баланияз был высшим относительно студента Мурада Илдырымлы существом - во всяком случае, так чувствовал студент в тот апрельский день, в том дворе, среди тех махаллинских мужчин.

А ходившие на кладбище вернулись назад с плохой вестью: на кладбище Тюлкю Гельди места нет, и бедную старуху Хадиджу похоронить там невозможно.

Молла Асадулла сказал:

- Я вам говорил! Ну можно у них место получить?

Весть донеслась до женщин, и собравшиеся в доме старухи Хадиджи женщины снова начали плакать. На лицах мужчин не осталось и следа давешней улыбки:

- Что же это такое? Своих мертвых похоронить места не находим...

- В степи старуху хоронить, что ли?

- Слушай, если мы ее на новое кладбище повезем, в степь, знаешь, как ее дух нас проклянет?!

- Да в какой же еще стране человек не находит места, чтобы на кладбище предков своего мертвеца похоронить?...

- Что это за государство?

Жена хлебника Агабалы высунулась из окна во двор и, забыв о приличиях, закричала своему сыну:

- Слушай, мужики вы или нет? Почему этой женщине места на кладбище не находите?

Сын хлебника Агабалы смутился, что мать так кричит при людях, у него от ярости прямо искры из глаз посыпались:

- Пойти и воткнуть им нож в легкие, ей-богу...

Молла Асадулла посмотрел на сына хлебника Агабалы.

- Слушай, - сказал он, - а ты им в легкие нож вонзить сумеешь?

-Чего ж не суметь-то? Да я головы им отрежу!

Молла Асадулла, перебирая четки, махнул рукой:

- Куда нам... С ними вон целое Советское государство сладить не может.

- Захотело бы, так сладило.

- Но ведь почему-то не хочет, а? Пусть бы захотело...

Сын хлебника Агабалы в ярости вскочил, но молла Асадулла с несвойственной ему резкостью сказал:

- Сядь!... - И сразу смягчил тон: - Сядь, детка, сядь... Ты их не знаешь... С ними силой разговаривать нельзя, они ни бога не признают, ни власть... Или надо на лапу дать, или чтобы у тебя кто-то был, свой человек... Или же... - Молла Асадулла обвел взглядом всех махаллинских по очереди, остановился на Хосрове-муэллиме: - Или же немного так... грамотно-интеллигентно поговоришь с ними...

- Грамотный человек - ты!

- Да не-ет... Кто на меня там посмотрит? В них разве что-нибудь от мусульман осталось? Надо чтобы незнакомый человек был, чтобы по-русски там разговаривал... Печати, того-сего, они немного, глядишь, побаиваются...

После этих слов моллы Асадуллы все махаллинские мужчины повернулись к Хосрову-муэллиму, потому что все знали, что этот длинный, худой и угрюмый человек прежде преподавал, вел уроки русского языка и всегда газеты читает. Только Баланияз не смотрел на Хосрова-муэллима, все шарил глазами по углам двора. Хосров-муэллим под взглядами махаллинских мужчин почувствовал себя неловко и посмотрел на студента. Молла Асадулла поймал взгляд Хосрова-муэллима и обратился к студенту Мураду Илдырымлы:

- Старуха так тебя любила... - И с нескрываемой злобой глянул на Баланияза.

Баланияз торопливо подтвердил слова моллы Асадуллы:

- Да!... Конечно же это так!...

Молла Асадулла сказал:

- Вот видишь? Бедная женщина, царство ей небесное, не меньше, чем его... Молла Асадулла показал рукой на Мышь-Баланияза, - тебя любила...

Мышь-Баланияз по-прежнему обыскивал глазами углы двора, одновременно кивал головой, подтверждая и слова моллы Асадуллы:

- Конечно же! Конечно же!...

Студент вспомнил вдруг мешок с семечками бедной старухи Хадиджи и подумал: наверное, через несколько дней Баланияз унесет семечки к себе домой, отдаст детям, и дети с удовольствием будут щелкать семечки, а бабушку свою даже не вспомнят. И мешок с семечками, и маленький деревянный табурет, и сама старуха Хадиджа останутся в памяти только этого двора, этого дома, но придет время, бульдозеры снесут всю махаллю...

Молла Асадулла опять обратился к сыну хлебника Агабалы:

- Ты сядь, - сказал он. - Пусть они пойдут. Аллах милос тив...

И Хосров-муэллим со студентом Мурадом Илдырымлы пошли на кладбище Тюлкю Гельди, чтобы получить там место, чтобы похоронить бедную старуху Хадиджу.

3

Абдул Гафарзаде

Кровать Абдула Гафарзаде стояла напротив окна спальни, выходящего на улицу и по обыкновению, просыпаясь рано утром, он в первую очередь видел свет, и этот свет часто превращался для него в цвет целого дня. Если, открыв глаза после сна, он видел мрак снаружи, весь день с начала до конца проходил в заботах, отрицательные эмоции сменяли друг друга, ни на чем не удавалось отвести душу, ничему не хотелось улыбнуться. Может, это было самовнушение, неизвестно, но, во всяком случае, так было летом и зимой было так же: если темнота за окном была хмурой - хмурился весь день, но бывала ясная, прозрачная темнота - и день радовал сердце.

После того как ребенок ушел из этого мира, уже шесть лет Гаратель не спала с мужем не только в общей постели, даже в одной комнате с Гафаром Абдулзаде не спала. Что переносила Гаратель все шесть лет по ночам, знал лишь Аллах, а Абдул Гафарзаде только догадывался, но от своих догадок он впадал в пессимизм, собственная беспомощность приводила его в отчаяние, дела мира казались безвыходными и, по правде говоря, совсем не хотелось жить, а вся прошлая жизнь, все страдания казались бессмысленными.

Каждую ночь перед тем, как заснуть, Абдул Гафарзаде уговаривал себя: "Да, мир бессмыслен и жизнь бессмысленна. Но спи, не мучай голову. Миллиарды таких, как ты, приходили в мир и уходили. Ты не первый и не последний... Спи!" Но спать он не мог. Философ внутри него поднимал голову и начинал разоблачения. Порой Абдулу Гафарзаде казалось, будто он в бане и философ его раздевает, снимает надетые одна на другую одежды, оставляет обнаженным. В ту ночь философ давал оценку его деяниям, словам, поступкам, потом потихоньку истаивал, пропадал в дреме, а когда окрашенное в цвет утра окно объявляло, каким будет день, философ забывался, уходил из головы, чтобы вернуться ночью. Между утром и ночью жизнь шла по давно заведенному порядку.

Когда в тот апрельский день рано утром Абдул Гафарзаде открыл глаза, он впервые после зимы почувствовал солнечное тепло, пробивающееся сквозь стекло, оно грело душу, в нежности, в мягкости того тепла была будто детская улыбка, и Абдулу Гафарзаде показалось, что он чист изнутри и снаружи, что он абсолютно чист, непорочен и здоров, чист, как стеклышко, прозрачен, сквозь него можно смотреть. Широко разведя руки, он выпятил грудь, набрал полные легкие воздуха, и будто не было у него никаких бед, забот не было. Прищурив глаза, он захотел снова взглянуть на чистый и теплый свет снаружи, но неожиданно вспомнил свой кабинет в управлении, надгробия, видимые из окон кабинета, и все тело Абдула Гафарзаде привычно содрогнулось, слабое тепло утонуло, пропало в нечистотах.

Абдул Гафарзаде знал, что работает в самом печальном месте на свете: сколько уж лет он был директором управления кладбища Тюлкю Гельди... Абдул Гафарзаде часто задумывался, почему люди так его назвали? Говорили, будто кладбище древнее, но Абдул Гафарзаде не нашел ни единого древнего надгробия. Самой старой была могила умершего в 1913 году Мешади Мирзы Мир Абдуллы Мешади Мир Мамедгусейна оглу. Царствие ему небесное, как видно, первым лицом, похороненным на кладбище Тюлкю Гельди, был тот покойник. Конечно, может быть, кого-то погребали и раньше, но могилы потерялись, пропали, ведь по мусульманскому обычаю могила и должна затеряться, пропасть, сровняться с землей. Это теперь - у кого деньги есть, тот пышно украшает родную могилу, памятник ставит. А достоин ли был человек памятника?... В старину люди сооружали гробницу, превращали в святое место могилу благородного лица, святого человека, ученого, поэта или познавшего мир, просветленного, как шейх Низами. А теперь вся в мраморе могила у секретаря райкома, завмага, мясника, да кто бы он ни был, лишь бы денежный человек... И то хорошо, что после ухода денежных людей в справедливый мир, у тех, кто завладел их деньгами, хватило совести хотя бы памятник поставить. Нет, Абдул Гафарзаде ничего не имел против секретаря райкома, завмага, мясника, в нашем несправедливом мире каждый зарабатывает на жизнь как умеет, и секретарь, и завмаг, и мясник были людьми, должны были содержать детей. Абдул Гафарзаде внутренне не мог принять другого: почему не прочитавший за всю жизнь, к примеру, ни одной книжки мясник на своем памятнике изображен в глубокой задумчивости с книгой в руке...

А ведь когда-то и на могиле Абдула Гафарзаде что-то изобразят. Если бы сын остался... Если бы хоть Гаратель была прежней Гаратель... А так... Омар, что ли, станет заказывать надгробный камень? Нет, дай Бог здоровья Севиль...

Абдул Гафарзаде всегда стремился прогнать поскорее эту мысль. Она нервировала, раздражала, выводила из равновесия. Но если по существу - какой был в этом смысл? Покойному Мешади Мирза Мир Абдула Мешади Мир Мамедгусейн оглу, покинувшему мир в 1913 году, какая теперь разница, остался ли на его могиле камень? Давно уж кости его истлели... Конечно, в этой мысли нет ничего нового, все давно известно. Но что такое реальность? То, что старо и всем давно известно, как раз и есть реальность.

Мозг Абдула Гафарзаде работал быстро, и если люди делятся на две группы живущие сердцем и живущие умом, то Абдул Гафарзаде, пожалуй, скорее принадлежал ко второй группе, и в моменты накатывающего лавиной пессимизма ему на помощь всегда приходил разум. Истлели кости покойного Мешади Мирзы Мир Абдулы Мешади Мир Мамедгусейна оглу или не истлели, имеет все это смысл или не имеет - во всех случаях история кладбища должна быть изучена. Абдул Гафарзаде написал по этому поводу письмо в вышестоящие организации, написал даже в Академию наук. Правда, отдельные исторические надгробия, особенно гробницы, ремонтировались, Министерство культуры на некоторых кладбищах проводило восстановительные работы, но история кладбищ комплексно не изучалась. Археологи выявляли древние захоронения, проводили раскопки, но Абдул Гафарзаде был уверен, что изучать нужно и ныне действующие городские кладбища. Странно, но церкви, теперь приспособленные для органной музыки, или мечети, превращенные в обувные фабрики, кажется, были людям дороже, чем действующие церкви или мечети. Проходя мимо брошенных храмов, люди смотрели на них, качали головами, злились, поминали отцов, дедов, говорили о несправедливости, неуважении. Мимо действующих шли не оглядываясь. И кладбища так же...

Хорошо, хоть теперь ведутся записи, документы покойников отправляются в архивы, но как у нас содержатся архивы, господи, только посмотреть... Вот о чем думал Абдул Гафарзаде (он уже встал и умылся) в это весеннее утро, массируя ноги Гаратель, лежавшей на диване в гостиной.

Гаратель говорила:

- Не нужно, Абдул, иди на работу, опаздываешь.

Но Абдул Гафарзаде не обращал внимания на эти слова.

В этот день Фарид Кязымлы, председатель райисполкома, созвал совещание, посвященное выполнению полугодового плана работниками управления коммунального хозяйства. Назначено было на 10 часов утра, первый секретарь райкома партии М. П. Гарибли тоже должен был принять участие (так сообщил вчера по телефону Абдулу Гафарзаде сам Фарид Кязымлы), и Абдул Гафарзаде хотел сначала зайти на работу, а потом пойти на совещание, но рано утром, открыв глаза, он почувствовал прекрасное тепло апрельского солнца, а потом вдруг перед его глазами встали могильные камни...

Когда Гаратель плохо себя чувствовала, она старалась скрыть это от мужа, но от глаз Абдула Гафарзаде ничто не ускользало, он тотчас понимал, что жене опять нехорошо. Он всегда чувствовал это на расстоянии. Потому-то сегодня он зашел навестить Гаратель перед тем, как идти на кухню ставить чайник.

Гаратель, одетая, лежала на диване в гостиной. Она опять была очень бледной, холодной как лед, сильно дрожала, и Абдул Гафарзаде все, даже совещание, забыл. Он помассировал жене ноги, напоил ее чаем, позвонил и вызвал Севиль и опять, несмотря на протест Гаратель, сел около нее, не собираясь уходить из дому, пока не появится Севиль.

Севиль была младшей дочерью, вернее, единственным ребенком Абдула и Гаратель Гафарзаде. То есть теперь была единственным ребенком, потому что старшим ребенком у них был сын, он был на два года старше Севиль. Его звали Ордухан, и шесть лет тому назад он в три дня ушел из жизни...

Неделю назад Севиль исполнилось двадцать восемь, Абдул Гафарзаде подарил дочери к дню рождения "Волгу". До этого он купил им "Жигули", но Омар плохо водил в городе, три, а то и четыре раза бился. Омар был пианистом, и Абдул Гафарзаде, в то апрельское утро массируя ноги Гаратель, представил себе тонкие, длинные пальцы Омара и улыбнулся. Ему нравилось, что у зятя такие нежные и красивые пальцы. Пусть "Жигули" будет его машиной, а "Волга" машиной Севиль, потому что Севиль внимательнее, проворнее, хладнокровнее Омара.

Дочь все не ехала.

Абдул Гафарзаде построил семье Севиль пятикомнатную кооперативную квартиру, можно сказать, в центре Баку, с большими балконами на море. Вернее, сначала он построил трехкомнатную квартиру, потом семью, живущую рядом в двухкомнатной квартире, переселил в трехкомнатную, и квартира Севиль стала пятикомнатной с двумя кухнями, двумя ванными и двумя туалетами. У Омара был геморрой, и теперь он сидел в туалете сколько хотел. Правда, Омар все блага не так уж и ценил, с утра до вечера его мысли были с пианино, и Абдул Гафарзаде порой искренне поражался, сколько же может человек заниматься, сколько же в человеке охоты, терпения... Отец Омара, Муршуд Гюльджахани, был какой-то болван (считал себя писателем, но имя его даже в собачьей книге не значилось), а этот все старался, не зная усталости. Хорошо, что Севиль тоже была музыковедом, иначе ведь невозможно вынести столько музыки. Теперь соседям Севиль, и раньше с утра до вечера слушавшим пианино, стало совсем туго, потому что восьмилетний Абдул едва ли не перещеголял Омара - игрушками не интересовался, ни телевизор, ни видеомагнитофон ему не нужны, придет из школы (из специальной, музыкальной, имени Бюльбюля), отбросит портфель - и за рояль, ему бы не есть, не пить, а все играть. Абдул Гафарзаде купил внуку отдельный рояль; если что и могло разлучить маленького музыканта с роялем, то только приход деда (то есть деда Абдула) - как только в прихожей слышался голос деда, внук кидался к нему и, пока дед не уходил, сидел с ним рядом.

Омар в одном конце квартиры играл на своем рояле, а маленький Абдул в другом конце - на своем. Хорошо, хоть Севиль не играла. Она писала, хотя писать между двумя роялями было делом нелегким. Но Севиль была бойкая девочка, умная, кандидат наук, и до докторской осталось совсем немного. Правда, Абдул Гафарзаде помогал дочери и в этом, но все равно, кто теперь пишет диссертацию одним только собственным пером? Омар благодаря только собственным способностям стал профессором в консерватории? Так думает только болван Муршуд Гюльджахани. Хотя сам Муршуд Гюльджахани, когда собрался издать книгу, прибежал к, свату, как заяц.

Севиль работала доцентом в консерватории, у Омара как у профессора был в консерватории свой класс, а маленький Абдул учился во втором классе, но к сегодняшнему дню за его плечами было уже четыре концерта в Азербайджанской государственной филармонии имени Муслима Магомаева: вместе с симфоническим оркестром играл концерт Моцарта ре-минор и Гайдна ре-мажор. Ребенок восьми лет...

Севиль дала сыну имя своего отца. Сколько Абдул Гафарзаде ни сопротивлялся, ничего не вышло. "Устаревшее имя, давно вышло из моды. Давай дадим ребенку хорошее современное имя", - говорил он. Но Севиль было не сдвинуть. "Я хочу, чтобы он был как папа, - говорила она по-русски. - Я хочу, чтобы он был похож на папу..." И бедный, несчастный Ордухан тоже сказал по-русски: "Пусть делает как хочет. В конце концов, она мать..." И ребенка назвали Абдулом... Ладно бы еще просто Абдул, это полбеды, но полное имя было Абдулали, в пас порте Абдулали Гафарзаде, и Севиль, заупрямившись, так же назвала ребенка.

Странный это был ребенок. Дело не в большом музыкальном таланте (талант в самом деле был велик от рожденья, такой не создашь с помощью друзей-приятелей Абдула Гафарзаде), наполнявшем Абдула Гафарзаде гордостью, трогавшем его, заставлявшем без видимых причин улыбаться... Абдул Гафарзаде всегда создавал что-то из ничего и теперь в ответ на свои усилия видел не пустоту, как всегда, а нечто материальное, весомое (да, он создавал внуку условия, да, он расходовал средства- но у внука был талант!). Когда внук бросался к деду, крепко-крепко обнимал его, Абдул Гафарзаде всем существом ощущал, как уходит из него усталость, будто ребенок сверх всякой меры впитывает в свое нежное беспомощное тельце усталость Абдула Гафарзаде, его сердечную боль, все беды и заботы. Честно говоря, Абдул Гафарзаде ужасался, ему было страшно, что ребенок может заболеть. Это был удивительный ребенок... Абдул Гафарзаде старался поменьше брать внука на руки, пореже ходить в дом дочери, но сил на это не хватало, он тосковал, грыз себя, ел поедом. Все от нервов, конечно, после Ордухана нервы у Абдула Гафарзаде совсем разгулялись (честно говоря, не одна бедняга Гаратель вышла из строя...), другие, может быть, этого не видели, не замечали, говорили: "вот железный человек", но сам-то он знал... Да успокоит Аллах Ордухана, его смерть была великим горем, убившим сердце, она была как сама безысходность...

Массируя ноги жены, Абдул Гафарзаде спросил:

- Не сильно я? Не больно?

Гаратель печально улыбнулась:

- Нет...

Абдул Гафарзаде не мог выносить этот взгляд, сердце его будто попадало в невесомость, воспоминания, захватив, уносили вдаль, в те времена, когда он был малым ребенком и покойная мать так на него смотрела; столько задушевности, родственности Абдул Гафарзаде видел в этом мире в детские годы в глазах своей матери.

Гаратель сказала:

- Ты работой своей не пренебрегай, иди. Обо мне не беспокойся...

Абдул Гафарзаде как всегда серьезно сказал:

- Довольно! - И стал массировать кончики пальцев ног Гаратель. - Может быть, носки снять, чтобы от моих рук тепло шло к тебе?

Гаратель так же устало, печально улыбнулась:

- Нет, не нужно... Мне уже хорошо... Ей-богу, хорошо. И Севиль ты зря вызвал. Ребенок бросит дела и примчится сюда...

- Ничего - Конечно, Абдул Гафарзаде мог повезти Гаратель в Москву, показать лучшим врачам страны, но для этого ее пришлось бы связать, потому что добровольно она лечиться не соглашалась, даже врача Бронштейна к себе не подпускала. Гаратель не боялась врачей, нет, но после Ордухана у Гаратель не осталось никакой охоты жить, никакого интереса. Для внезапно, на глазах постаревшей, обессилевшей женщины жизнь больше не имела смысла.

Недавно Абдул Гафарзаде сам ходил к врачу (у этого болвана Муршуда Гюльджахани есть земляк, профессор Мурсалбейли) и после этого дал себе слово, что больше не пойдет никогда. Как к врачу в руки попал - все...

Порой у него начинало колотиться сердце, он кашлял - и дней десять назад пошел к доктору Бронштейну, работавшему в поликлинике около их дома и долгие годы лечившему семейство Гафарзаде. Бронштейн был еврей, учился в Вильнюсе, перенес множество невзгод, после войны обосновался в Баку. Хотя было ему за семьдесят, он красил в абсолютно черный цвет волосы и усы, и Абдула Гафарзаде при виде доктора Броншейна всегда брал смех: волосы отрастали и у корней на голове и усах были абсолютно белыми, и эта белизна очень портила, по правде говоря, черный-пречерный, как агат, цвет молодости.

Доктор Бронштейн внимательно осмотрел Абдула Гафарзаде, взяв под руку, насильно отвел в рентгенкабинет, посмотрел его вместе с рентгенологом, а потом посоветовал Абдулу Гафарзаде показаться хорошему специалисту. Абдул Гафарзаде умел читать по глазам, на этот раз он прочитал в глазах доктора Бронштейна тревогу, даже испуг, и в душе у него возникло неприятное беспокойство, он подумал: "Вот влип..." Уходя, Абдул Гафарзаде сунул в карман доктора Бронштейна пятидесятирублевку, но доктор Бронштейн вернул деньги и так категорически запротестовал, что еще увеличил беспокойство Абдула Гафарзаде.

На следующее утро он вместе с Муршудом Гюльджахани пошел на прием к профессору Мурсалбейли. Профессор Мурсалбейли был родом из одного села с Муршудом Гюльджахани; они вместе кончали школу, и в свое время профессор приходил сватать Севиль как один из уважаемых в Баку людей. Абдул Гафарзаде пошел к профессору вместе с Муршудом Гюльджахани не потому, что сват был земляком, близким человеком Мурсалбейли, нет, у Абдула Гафарзаде не было надобности в посреднике, но беспокойство довело Абдула Гафарзаде до того, что он не осмелился один пойти к профессору, в одиночку выслушать возможный диагноз... Мурсалбейли приветливо встретил Абдула Гафарзаде, чуть не час осматривал его японскими аппаратами и приветливо проводил. Абдул Гафарзаде спросил:

- Ну что там, профессор?

Профессор Мурсалбейли провел волосатой короткопалой с толстыми ногтями рукой по полному, чисто выбритому лицу и самодовольно сказал:

- Что может быть у такого мужчины, как ты? - и громко засмеялся.

Тревога отпустила Абдула Гафарзаде, он наконец-то задышал спокойно.

- Не нужны ли лекарства? Может, мне что-нибудь принимать?

- Никаких лекарств!

- А что можно есть, пить?

- Ешь - что душа просит и пей - чего душе охота.

Муршуд Гюльджахани с плохо скрываемой завистью взглянул на Абдула Гафарзаде, и Абдул Гафарзаде тотчас заметил зависть, скрытую в глазах свата, и впервые с тех пор, как посетил вчера доктора Бронштейна, улыбнулся; у Муршуда Гюльджахани уже тридцать лет была язва желудка, тридцать лет этот бедняга тосковал по нормальной еде и питью.

Профессор Мурсалбейли был в белоснежном накрахмаленном халате, в отвороте халата виднелась волосатая грудь. Абдул Гафарзаде положил в нагрудный карман этого белоснежного накрахмаленного халата три новеньких сотенки.

- Ой... А это зачем... - профессор Мурсалбейли сказал эти слова так, что вопроса в них на самом деле не было, была благодарность.

Абдул Гафарзаде улыбнулся:

- Тебе пойдет впрок, профессор. - И, неожиданно представив себе волосы и усы доктора Бронштейна, выкрашенные в абсолютно черный, как агат, цвет, белые у корней, опять улыбнулся: "Бедный доктор Бронштейн".

Вечером Абдул Гафарзаде послал профессору Мурсалбейли домой большого осетра, и когда тайно пойманный в Каспии и доставленный спекулянтами большой осетр отправился в дом профессора Мурсалбейли, он будто раз и навсегда унес с собой и тревогу из души Абдула Гафарзаде...

Гаратель посмотрела на мужа, боком сидевшего в изножье дивана и массировавшего ей ноги:

- Абдул...

- Что?

- Я сейчас хочу отдать свою шкатулку Севиль... Ну зачем она мне? Я одной ногой здесь, одной - там, рядом с моим ребенком. Немно го осталось, пока я переселюсь к моему детке, отправлюсь к нему в сырую землю... Совсем мало осталось, э, Абдул...

- Не говори ерунды... - Абдул Гафарзаде сказал это и поспешно отвернулся, потому что Абдул Гафарзаде был, конечно, из тех, кто живет разумом, но ведь сердце есть сердце, и в тот момент глаза Абдула Гафар заде внезапно наполнились слезами.

- Абдул...

- Ну?

- Что ты скажешь?

- Про что я должен что-нибудь сказать? - Минутная слабость прошла, и Абдул Гафарзаде снова спокойно смотрел на жену.

- Я подарю шкатулку Севиль...

- Пусть остается в доме.

Почти тридцать два года Гаратель и Абдул Гафарзаде жили вместе, и уж за тридцать два года Гаратель прекрасно изучила все оттенки голоса мужа, теперь она поняла, что три слова: "пусть остается в доме", в сущности, не слова, а нечто крепче железа,

Абдул Гафарзаде был против того, чтобы держать ценности дома открыто, не потому что боялся, вдруг придут, проверят, увидят, нет, страха у Абдула Гафарзаде, можно сказать, не было (вначале-то был, но шли годы, множилось в управлении кладбища число красных знамен, почетных грамот, благодарностей, и чувство страха уходило). Абдул Гафарзаде был против, потому что незачем было хранить ценности дома. Шкатулка Гаратель, немного наличных денег - и достаточно. В шкатулке кольца, серьги, ожерелья, браслеты, которые Абдул Гафарзаде дарил Гаратель в эти долгие годы, и всегда можно было сказать, что драгоценности остались Гаратель от ее отца Ахунда Мухаммедали Аги. Ахунд Мухаммедали Ага был в свое время духовным лицом, известным в Баку сеидом, получившим отличное образование, и неудивительно, если такой человек оставляет драгоценности в наследство дочери. Хотя, царствие ему небесное, на самом-то деле после него остались только древние рукописи да еще семь Коранов в виде написанных разными почерками рукописей. Абдул Гафарзаде оставил у себя всего один экземпляр Корана, а остальные шесть, вместе с древними рукописями, подарил республиканскому рукописному фонду. Тогда, двадцать лет назад, Абдул Гафарзаде сделал это и ради покойного, который был очень чистым, благородным, ученым человеком, и ради Гаратель и детей: пусть хоть в каком-нибудь журнале, в каком-нибудь исследовании упомянут имя деда, имя предка, пусть напишут, что такая-то рукопись осталась от Ахунда Мухаммедали Аги.

А драгоценности в шкатулке Гаратель были действительно антикварными, ни единой современной не было. Абдул Гафарзаде покупал их у ювелиров, спекулянтов, маклеров. Абдул Гафарзаде вообще по своей природе не был современным человеком, не признавал самолетов, видео, магнитофонов, терпеть не мог даже электрический чайник; манеры молодежи, ее наряды, музыка, особенно брюки на девушках, сигареты в женских губах нервировали и совершенно выводили из себя этого человека...

Севиль пришла в начале десятого, и Абдул Гафарзаде отправился на автобус. Пора было ехать прямо в райисполком. У него не было машины, а в Баку он никогда не брал такси, потому что считал, что главе семьи с зарплатой 135 рублей в месяц нет никакой необходимости на глазах у людей раскатывать на машинах. Семья Севиль - дело другое. Они люди творческого труда. Кроме того, отец Омара Муршуд Гюльджахани как-никак писатель, пишет романы о колхозной жизни. Правда, он настоящий болван, но Абдул Гафарзаде ежегодно организовывал издание одной книги Муршуда Гюльджахани (все же - сват). И подаренную Севиль "Волгу" Абдул Гафарзаде купил на имя Муршуда Гюльджахани. В советском государстве кто может что-нибудь сказать писателю?

Абдул Гафарзаде любил чисто, аккуратно одеваться и потому покупал сразу четыре-пять костюмов одного цвета, одного покроя, это позволяло менять их незаметно, все думали, что у него всего один костюм, что каждый день он в одном и том же, и некоторые удивлялись, что Абдул Гафарзаде весь год в одном костюме, а костюму ничего, нисколько не снашивается, все как новенький.

Ожидая автобуса, Абдул Гафарзаде опять ощутил тепло прекрасного весеннего солнца и даже вдруг вспомнил Розу, ее тело, скользкое как у рыбы, ее полные белые бедра и груди. Но пришел автобус и вернул Абдула Гафарзаде к реальности.

Как любое предприятие, обслуживающее население, управление кладбища Тюлкю Гельди имело годовой план, год от года возрастающий. Все цифры Абдул Гафарзаде знал назубок, и вообще в расчетных делах его мозг работал как компьютер: собственный доход отдельно, государственный доход отдельно. В 1980 году годовой план 430 тысяч рублей, в 1981 году добавилось 28 тысяч, в 1982 году план был повышен на 140 тысяч, на 1984 год возрос до 770 тысяч рублей.

А кладбище Тюлкю Гельди не так уж велико, а давать такой план, конечно, трудно. Рытье одной могилы 4 рубля 42 копейки, удостоверение на место - 44 копейки, дощечка с надписью на могиле - 1 рубль 87 копеек, похороны в гробу 41 рубль 50 копеек, в красивом гробу - 46 рублей 92 копейки. Катафалк на час - 3 рубля 15 копеек, носилки - 27 рублей 42 копейки, оркестр - 54 рубля 78 копеек. Причем, по обычаю, гроб, если так можно сказать, не использовался. Ведь люди несли своих мертвых к могиле на носилках. Мало кто и оркестр приглашал. Кто мог, звал на обряд похорон известного музыканта, кто не мог, проводил ритуал погребения без музыки. Оркестр управления кладбища - тарист, кемачист, ударник, кларнетист, зурначи и двое певцов - в основном ходил на свадьбы в апшеронских селах близ Баку и с каждой свадьбы через Василия, Мирзаиби или Агакерима передавал причитающуюся Абдулу Гафарзаде долю.

На кладбище Тюлкю Гельди каждый день хоронили от восьми до пятнадцати покойников, и выполнить план с государственными расценками было невозможно. Поэтому Абдул Гафарзаде открыл маленький цех венков из тонкого железа, и эти крашеные железные венки продавали принудительно, в обязательном порядке. Таким образом, цех давно, в сущности, не изготовлял венков, потому что с ними ведь ничего не делалось, родные покойных, покупавшие железные венки, не знали, что работники управления снова и снова их собирают, несут в цех, долго остававшиеся под дождем и ветром подкрашивают и опять продают. А по документам цех производит в день от восьми до пятнадцати (по числу покойников) венков и столько же продает. На деле целый год обходились тридцатью - сорока венками: железо - устойчивый материал.

Теперь этот цех вместо венков мастерил чемоданы, зубные щетки, мыльницы, рожки для обуви, дверные ручки, вешалки, крючки для ванной, пуговицы для пальто, расчески - словом, Абдул Гафарзаде превратил этот цех в приличную фабрику с современным оборудованием, с техникой из Прибалтики. Часть изделий он зарегистрировал, будто чемоданы, зубные щетки и пуговицы выпускаются из отходов производства, венки, мол, делаем экономно, эту продукцию (в рамках возможностей, предоставляемых указанными в официальных документах отходами материалов) через торговое предприятие, с которым заключил официальный договор, переводил в государственную казну в счет плана.

Но для плана и этого было мало, Абдул Гафарзаде был вынужден раздувать цифры, связанные с похоронными обрядами. Особенно часто так бывало перед концом года. В один день проводилось пять похоронных обрядов, но Абдул Гафарзаде велел регистрировать в отчете двадцать пять, выдумывал имена и адреса покойников, а деньги в кассу государства переводил из своего собственного кармана, и всегда перевыполнял годовой план на четыре-пять тысяч рублей, и каждый год получал переходящее Красное знамя, Почетную грамоту, и каждый год занимал в соревновании коммунально-бытовых предприятий первое или второе, в крайнем случае третье место. Только от профсоюзов у него было свыше двадцати благодарностей. В управлении кладбища он создал уголок для всех этих переходящих Красных знамен, Почетных грамот, благодарностей. Почетные грамоты и благодарности велел поместить в посеребренные рамки, изготовленные в собственном цехе венков, развесить на стене.

Эти рамки нравились Абдулу Гафарзаде, и в ближайшем будущем он собирался наладить их массовое производство. Особенно хорошо такие рамки должны были пойти в сельских местностях, в них хорошо будут выглядеть на стенке увеличенные семейные фотопортреты, портрет главы семьи, карточки, которые посылают домой сыновья из армии. У Абдула Гафарзаде было особое чутье на такие дела, и чутье ему говорило, что, если он хотя бы в десяти крупных районах сумеет договориться с торговым руководством, рамки принесут хорошую прибыль. Впоследствии продажу рамок можно было бы расширить, можно было бы торговать ими, как чемоданами, зубными щетками, расческами в дагестанских и других кавказских провинциях, в Ростовской области, - там у Абдула Гафарзаде были влиятельные и деловые торговые знакомства (Грузия и Армения для него были просто родными, как Азербайджан).

Абдул Гафарзаде вел переговоры с людьми, стоявшими во главе дела, не опускаясь до уровня завмагов, даже заведующих универмагами, организацию всех операций всегда брал на себя, потому что если и был на земле человек, которому бы он доверял, то это был он сам. Получалась сделка - хорошо, не получалась получится другая. И рамки он не собирается делать тайно. Он заключит договоры с заводами, фабриками, школами. Он будет выпускать специальные рамки разных размеров для Почетных грамот, групповых фотопортретов, он будет продавать их недорого, по безналичному расчету, и официальные деньги конечно же пойдут в счет плана, в государственную казну, и управление кладбища будут хвалить за экономию, будут ставить в пример, будут называть среди передовиков на собраниях, в отчетах, которые представляют наверх.

Правда, каждый раз при повышении годового плана в результате мер, продуманных и принятых Абдулом Гафарзаде, его собственный доход тоже возрастал многократно, повышение плана стимулировало его личную заинтересованность, а значит, и предприимчивость, деловитость. Но несмотря на это, каждый раз, когда годовой план повышался, у Абдула Гафарзаде, человека хозяйственного, знающего цену деньгам, инстинктивно возникал протест, и, бывало, не в силах себя сдержать, он поднимался на трибуну и высказывал свои соображения (он отлично понимал, что все равно план никто не снизит и, выступая, он только сотрясает воздух, но это-то и было лучше всего!).

И в солнечное апрельское утро на совещании в райисполкоме Абдул Гафарзаде, попросив слова, поднялся на трибуну.

- Товарищи! Выполнять планы - неотменимая обязанность каждого из нас. Установленные планы должны выполняться, и тут не может быть никаких разговоров. Я почти тридцать лет работаю на руководящей хозяйственной работе, но ни разу не допустил, чтобы план был не только не выполнен, но и не перевыполнен...

Первый секретарь районного комитета партии М. П. Гарибли действительно принимал участие в совещании, и всегда усталый, всегда невыспавшийся этот шестидесятипятилетний человек вдруг прервал Абдула Гафарзаде:

- Мы это знаем, товарищ Гафарзаде, и высоко ценим. И как передового, опытного, честного хозяйственного работника вас уважаем. Поэтому не хвалите себя. Мы и без того всегда вас хвалим, другим ставим в пример.

Первый секретарь улыбнулся усталыми глазами залу и взглянул на часы: утром позавтракать не успел, торопился в райком, во второй половине дня будет бюро, а в двенадцать совещание в районном управлении озеленением (это управление раскритиковали в центральной газете), а теперь двенадцатый час - и ясно, что первый секретарь опять перекусить не успеет. От голода у человека в животе урчало, и он беспокойно поглядывал на районных руководителей, сидящих рядом в президиуме: вдруг они слышат. Но районные руководители конечно же делали вид, что не слышат.

Первый секретарь, отведя взгляд от часов, снова посмотрел на Абдула Гафарзаде:

- Поймите меня правильно.

Абдул Гафарзаде уважительно кивнул и сказал:

- Я вас очень хорошо понимаю, товарищ секретарь. Большое спасибо вам за оценку моей работы. Но я не хвалю себя, я коммунист. Мне просто есть что сказать... - И он обратился к залу. - Уже около двадцати пяти лет, товарищи, я заведую управлением кладбища, да не будет ни у кого из вас с ним дел. У нас тоже есть план, и мы, положив жизни, как обычно выполняем его с превышением. Пользуясь присутствием здесь уважаемого товарища первого секретаря, я даю перед вами слово: это так. Но теперь давайте посмотрим на наш план немного, как бы это сказать, по совести. В прошлом году у нас было похоронено на 218 человек меньше, чем в позапрошлом. Хорошо, дай бог людям здоровья, правда? Но как радоваться? А план? Ведь чтобы его выполнить, а тем более перевыполнить, надо похоронить как можно больше людей?

На этот раз Абдула Гафарзаде прервал Фарид Кязымлы, председатель райисполкома:

- Но как же быть, товарищ директор? Что вы предлагаете? Разве бывает бесплановое хозяйство?

В зале стали перешептываться, районные руководители в президиуме удивленно посмотрели на Фарида Кязымлы, потому что в присутствии первого секретаря считалось неприличным, если другие руководящие работники подавали реплики, прерывали выступающего. И Фарид Кязымлы это, конечно, прекрасно знал, поэтому, наверное, и покраснел. А первый секретарь, глядя в зал невыспавшимися глазами, не шевельнулся, но про себя подумал: видно, я старею, раз они уже обыкновенную этику не соблюдают...

Абдул Гафарзаде так же сдержанно и серьезно сказал:

- У меня нет особого предложения, товарищ Кязымлы, но я хочу сказать, что к управлениям, занимающимся похоронными делами, нельзя применять обычные экономические критерии. Повышать план за счет людей, у которых умерли мать, сестра, сын, дядя, тетя, повышать план за счет их слез, их сердечной боли, что, это как-нибудь сочетается с нашей идеологией? По какой совести, по какой справедливости? Ведь речь не о банном хозяйстве, не о парикмахерских. Речь о кладбище... Теперь я скажу, а вы, товарищи, слушайте. Министерство финансов отбирает у нас, можно сказать, весь доход, приносимый кладбищами, и выделяет материально нуждающимся предприятиям коммунального хозяйства, бытового обслуживания. К примеру, на ремонт жилья. Какой отсюда вывод? Вы подумали? Чтобы квартиры лучше ремонтировались, надо, чтобы больше умирало людей, чтобы родные хоронили их в счет плана? Выходит, что кто-то, к примеру, хоронит отца и не знает, что тем самым помогает кому-то неведомому отремонтировать квартиру. Это обыкновенной этике противоречит, в голову не вмещается. А наше общество - самое гуманное общество в мире, и нет ни материальной, ни духовной нужды в том, чтобы чего-то достигать за счет слез нашего общества.

Фарид Кязымлы опять не сдержался, опять прервал Абдула Гафарзаде:

- Значит, вы против плана?

Это было, конечно, уж слишком, и первый секретарь, повернувшись, посмотрел на сидевшего рядом с ним Фарида Кязымлы, и в этом взгляде М. П. Гарибли были властность, повелительность, гнев, пока еще не побежденные старостью и усталостью. И высокий, широкоплечий, мускулистый, как спортсмен, Фарид Кязымлы под этим взглядом в мгновение ока съежился, истаял, чуть ли не исчез совсем, а самое главное, весь зал был свидетелем его съеживания, истаивания.

Первый секретарь обернулся к Абдулу Гафарзаде:

- Продолжайте, товарищ Гафарзаде.

И Абдул Гафарзаде с обычной выдержкой и серьезностью продолжил:

- Большое спасибо, товарищ секретарь. Нет, товарищи, я не выступаю против плана. Я выступаю против того, что не учитывается специфика ряда управлений, в том числе и нашего. Но раз я поднялся на эту...

Иногда во время подобных совещании, прямо на трибуне, посреди собственной речи Абдулу Гафарзаде вдруг начинало казаться, что это не он произносит слова, глядит в зал, видит знакомые лица, сжимает кулаки, стучит по трибуне, подтверждая свою правоту, - все не он, а кто-то совсем другой; Абдул Гафарзаде одновременно и переживал это чувство, и продолжал свою речь, как будто одна его часть говорила, а другая удивлялась произносимым словам, но и мозг фиксировал бессмысленность всех усилий перед тленностью мира.

- ...трибуну, то поделюсь с вами, товарищи, и другими бедами и заботами. Товарищи, дорога на кладбище, - дорога, ведущая к последнему причалу, конечная дорога. В этом большой символический смысл. Люди должны уходить к последнему пристанищу спокойно... А в каком виде дорога на наше кладбище? В безобразном! Ямы, впадины, колдобины, буераки, грязь, теснота. Встретятся две машины нос к носу посреди кладбища, если один из водителей напористей, другой должен пятиться до самого забора... Сколько можно говорить? Сколько можно писать об этом в вышестоящие организации?! Мы ведь ничего не просим, пусть только нам позволят открыть дорожно-ремонтный цех с штатом в пять - десять человек, мы сами приведем в порядок наши дороги, каждый год будем их ремонтировать, еще и другим кладбищам сможем помочь, везде дороги плохие. Еще скажу о том, что все работы на кладбище мы выполняем вручную. Бедные наши братья рабочие: лопата у них, кирка да ведро. Ни одного бульдозера. Ни одного компрессора. О какой технической революции мы толкуем? В общем, товарищи... - И скрытая ирония, рождающаяся внутри этого человека перед тем, как он произнесет те слова, что сейчас собирается произнести, проявилась в едва различимом блеске серых глаз за очками, в блеске, который тотчас же исчез, и, разумеется, никем не была замечена не только ирония, то даже и блеск в глазах. - Одним словом, я хочу сказать, товарищи, что мы работаем для будущего. Живем во имя будущего. Все во имя будущего.

Это были любимые слова Абдула Гафарзаде, и каждый раз, произнося их то ли с трибуны, то ли (ведь он ветеран труда!) на встрече с пионерами, то ли во время беседы с официальными людьми, он внутренне наслаждался; эти слова были отличной шуткой - для самого себя.

Революционеры жертвовали жизнями во имя будущего. Дворяне, беки порвали со своим сословием, были расстреляны в степях Каракума во имя будущего, рабочие, простые крестьяне, бросив свои дела, боролись во имя будущего, приносили в жертву будущему здоровье и даже жизнь собственных детей. Во имя будущего лучшие люди отправлялись в ссылки, во имя будущего заболевали туберкулезом, становились кормом для червей и ворон в сибирской тайге, во имя будущего свергли с трона царя. Но будущее все никак не приходит... Сталин во имя будущего и сам дни и ночи работал, не жил по-человечески (говорят, и в Кремле спал на узком диванчике под шинелью...), и людей заставлял работать во имя будущего, уничтожал людей, набивал ими тюрьмы, и все во имя светлого будущего. Во время войны миллионы и миллионы людей отдали жизни - во имя будущего. Хрущев велел вытащить из мавзолея труп Сталина, отменил страх (вот почему теперь в стране такое своеволие!) и провозгласил на весь мир, что будущее придет через двадцать лет, через двадцать лет настанет коммунизм. Получалось, что Абдул Гафарзаде теперь должен был жить при коммунизме... Он помнил: когда Хрущев объявил о коммунизме через двадцать лет, Гаратель спросила: "Неужели правда будет коммунизм?" - "Конечно", - сказал Абдул Гафарзаде. "А как это будет?" - "Как будет? Как нужно, дорогая, так и будет. Через двадцать лет ты утром проснешься, возьмешь газеты, и там написано: уже коммунизм. И телевизор скажет, что уже коммунизм. И радио скажет: знайте и ведайте - мы живем в коммунизме. И поэты будут писать стихи: да здравствует коммунизм. А если при коммунизме у рабочего с голоду будет урчать в животе, ну что ж, так бывает бывает, что у человека урчит в животе, даже при коммунизме".

Пришел наш друг Брежнев - значков, орденов, медалей не осталось: все нацепил себе на грудь, столько лишних калорий принял, что теперь язык во рту не проворачивается, слова выговорить не может, даже по написанному прочитать не в состоянии, никто понять не может, что он лопочет, бедняга несчастный. Но люди опять работают во имя будущего, во имя будущего отдают рапорты, во имя б у д у щ е г о выполняются планы, на идущих с утра до ночи торжественных собраниях во имя будущего на имя Брежнева принимаются заранее заготовленные письма, все (то есть не те, кто готовит и зачитывает рапорты и письма, а несчастный трудящийся народ!) работают не для себя, а для блага, для лучшей жизни будущих поколений, вкалывают, надрываются... Но когда же то будущее наконец придет?

Абдул Гафарзаде считал, что работать во имя абстрактного будущего и во имя его жить и умирать - самое глупое и бессмысленное дело на свете, и порой ночами без сна, думая о делах мира, в том числе и о будущем, он приходил к выводу, что среди множества сказок и мифов, созданных человечеством, есть миф о будущем, изобретенный нашей системой, с помощью этого мифа система управляет сотнями миллионов людей. И потому люди ни во что не верят, и потому так разрушено общество. Абдул Гафарзаде прекрасно знал, что если он сам с этой трибуны вот так издевается и над партией, и над правительством, и над строем, а люди (большинство из них коммунисты и комсомольцы!) вот так аплодируют, что может яснее свидетельствовать о крушении общественной морали? Даже в рабовладельческую эпоху так не бывало, и в Древнем Риме такого не видали. Думать одно, действовать по-другому, с трибуны провозглашать третье, прямо противоположное и первому и второму, в печати публиковать то, чему не верит ни пишущий, ни читающий, - ни в каком обществе никогда лицемерие не достигало таких степеней, и, размышляя, Абдул Гафарзаде настолько живо представлял себе глубины и высоты всеобщего лицемерия, что только усмехался и качал головой: "Ну и ну!..."

Абдул Гафарзаде был деловым человеком, погруженным в работу, знающим в работе толк, и потому был совершенно убежден: больше половины людей в Советском Союзе, получающих от государства зарплату, урывающих у него деньги от рабочих до партийных функционеров, от хозяйственников до поэтов и ученых, в капиталистических странах умерли бы с голоду, потому что привыкли получать зарплату, ничего не делая, а если что и делая, то только для себя. Водитель троллейбуса присваивал деньги за билеты, часть присвоенного отдавал своему бригадиру, бригадир делился со своим начальником, тот с начальником троллейбусного парка, и так выше, выше... Сотая доля копейки за тот несчастный троллейбусный билет добиралась до самых верхов, чуть не до Аллаха... Но если сотую долю копейки умножить на миллион, на миллиард, на триллион, сколько рублей получается?

Сталин был палач - конечно, тут нет слов. И с Хрущевым было не сладить это тоже дело известное. Самым лучшим, несомненно, был Брежнев: хвали его - и живи как хочешь. И то, что в брежневское время так популярна стала взятка - за взятку получаются и ордена, и медали, и депутатство, и власть самодержцев любого масштаба от самого маленького, районного (как М. П. Гарибли), до самого высокого, что фальшивые трудовые рапорты заполонили весь мир, что собрания от сельсоветов до всесоюзных съездов превратились в театральные представления, а выступающие на них - в артистов, что откуда и куда бы ни ехал ты, приедешь все равно на банкет, - все это, ну ей-богу, может вынести только Советский Союз... Размышляя так, Абдул Гафарзаде чуть ли не сострадал Советскому Союзу... Потом усмехался: ничего, в будущем все наладится...

Абдул Гафарзаде, окончив словами о будущем свое выступление на совещании в райисполкоме в то солнечное апрельское утро, спустился с трибуны. После него выступили еще двое, и, поскольку до двенадцати часов оставалось немного, первый секретарь подвел итоги и из всех выступающих выделил Абдула Гафарзаде.

- Вот видите, товарищи, - сказал он, - Абдул Гафарзаде руководит небольшим хозяйством. Но как он точно знает все, от экономических проблем до гражданских, как четко высказывает свое мнение, а самое главное, как искренне болеет за бакинцев, за их коренные интересы. Масштабно мыслит человек и понимает масштабно. Многие из вас, когда без бумажки выступают, не могут мысли собрать, что говорят - понять невозможно. А вы обратили внимание на железную логику Гафарзаде? Откуда она? Почему он говорит так ясно? Потому что живет работой, переживает за дело, разбирается в нем, знает, что делает и для кого делает. Мы поставили вас на руководящую работу, но большинство своей работы не знает. Вы думаете, что я не знаю? Знаю. Все сигналы до меня доходят. Здесь много молодежи в зале, так вот, молодые, учитесь у этого опытного хозяйственного работника, учитесь у Гафарзаде. И ты, Кязымлы, - первый секретарь обернулся к Фариду Кязымлы, и снова в одно мгновение выражение лица первого секретаря изменилось, вместо почтенного человека, только что наставлявшего, благожелательно говорившего, на Фарида Кязымлы смотрел совершенно безжалостный человек, - слышишь, никогда не прерывай его!

Фарид Кязымлы снова на глазах съежился, истаял, чуть ли не совершенно исчез. Но, несмотря на это, можно сказать, что все в зале знали: как бы Фарид Кязымлы ни съеживался, ни таял, это все временно - дела, сидящих в зале, крутясь-вертясь, снова возвращались к Фариду Кязымлы.

- Но, товарищ Гафарзаде, - на этот раз первый секретарь обратился к сидящему в зале Абдулу Гафарзаде, - логика логикой, а план на своем месте. Чтобы усилить впечатление от этих слов, первый секретарь постучал пальцем по трибуне, и сначала сидящие в президиуме, а потом, глядя на них, и зал стали аплодировать.

Первый секретарь поговорил о важности плана, поручил хозяйственным руководителям мобилизовать все усилия для его перевыполнения, дал необходимые указания, часто поглядывая на часы (и прислушиваясь к урчанию у себя в животе...), припугнул отстающих и так закончил свое выступление:

- Все планы... - он опять постучал пальцем по трибуне и с угрозой повторил: - Все планы... должны быть перевыполнены, чтобы район по всем показателям был победителем социалистического соревнования! - На этом можно было остановиться, вполне можно было закончить, но он, помолчав, прибавил: Товарищ Гафарзаде правильно говорит, мудро говорит: каждый из нас должен делать все во имя будущего.

Вот так... Без будущего мы ни шагу.

Окончилось совещание, и Абдул Гафарзаде прямо из райисполкома позвонил домой, чтобы узнать, как там Гаратель. Она сама взяла трубку, сказала, что ей хорошо, что Севиль пошла в консерваторию, а потом спросила, что приготовить к обеду. Абдул Гафарзаде рассердился: ничего, мол, готовить не надо, лучше ложись и отдохни, я сам приду и что-нибудь приготовлю.

Как только Абдул Гафарзаде вошел в кабинет (в приемной его ожидали худой и странный мужчина с коренастым парнем...), секретарша (управлению не полагается секретарь, в штатном расписании девушка числилась могильщиком) сообщила, что звонила секретарша товарища Фарида Кязымлы Айна-ханум: председатель райисполкома вызывает Абдула Гафарзаде.

Абдул Гафарзаде прошуршал пальцем по стопке свежих газет на письменном столе. Он не курил, не имел пристрастия к выпивке, только сто - сто пятьдесят граммов, самое большее двести, под настроение и за компанию, но ни единого дня не мог прожить без газет. Пристрастие к газетам у него было сильнее, чем у курильщика к табаку или у пьяницы к водке. Газеты были для него как наркотик, жизнь без них казалась невозможной, чтение газет превратилось в ритуал: в полдень, примерно между двенадцатью и часом - то есть как раз сейчас - он садился за письменный стол, менял очки и начинал читать одну за другой газеты, всегда в одной и той же последовательности. Сначала на азербайджанском языке, потом на русском. Причем не с первой страницы, а с последней. Он читал все статьи, на все темы, из всех городов и республик, из любых областей знаний. И работники управления знали, что человек занят, читает газеты и нельзя ему мешать.

Словом, в этот солнечный апрельский день у Абдула Гафарзаде наступило время газет, но он не взял их в руки, а посмотрел на девушку, улыбнулся... Молодая секретарша по-своему истолковала улыбку Абдула Гафарзаде и покраснела: она работала в управлении кладбища всего десять дней, но ей успели хорошо объяснить, кто такой Абдул Гафарзаде. Девушка знала: если Абдул Гафарзаде захочет, он за один день сольет воду из Сулу дере, за один день Волчьи ворота с землей сровняет... Красивая девушка, после школы она несколько лет подряд пыталась поступить в институт, да ничего не вышло, пришлось устроиться секретаршей на кладбище. Она побаивалась Абдула Гафарзаде и была полна любопытства: обыкновенный, кажется, человек, на работу и с работы в автобусе ездит, одет, правда, аккуратно, но десять дней в одном и том же костюме... А машинистка Бадура-ханум, оттрубившая здесь двадцать лет, на днях кивнула на кабинет Абдула Гафарзаде и сказала: "Старайся. И в институт тебя устроит, и в аспирантуру, и профессором сделает..." Правда, Бадура-ханум, сказав эти слова, рассмеялась, и в этом смехе был не то какой-то намек, не то злость. Красивая девушка, однако, краснела зря, потому что улыбка Абдула Гафарзаде не имела к ней никакого отношения, и вообще у Абдула Гафарзаде за эти десять дней не было времени даже как следует девушку рассмотреть.

И теперь, не успев открыть газету, он опять пошел на автобус. Сначала поехал домой, положил конверт в нагрудный карман и отправился в райисполком. Несколько человек ждали приема у председателя, но Айна-ханум (уже пятнадцать лет она работала с Фаридом Кязымлы, он менял одну за другой руководящие должности, а она, как и его персональный водитель, вместе с ним меняла место работы), человек пожилой и многоопытный, только увидев Абдула Гафарзаде, сказала:

- Подождите минуту, Гафарзаде. - Как и председатель, всех подчиненных ему людей она звала только по фамилии. - Минуту, я сейчас. - И Айна-ханум вошла в кабинет председателя и сразу вышла: - Он ждет вас, Гафарзаде, проходите.

Председатель сидел за широким столом и держал перед собой развернутую газету "Азербайджан гянджлери", только и видна была развернутая газета и держащие ее большие, мясистые пальцы Фарида Кязымлы.

"Что бы это значило?" - подумал Абдул Гафарзаде, усердный читатель газет, рубрикой из "Литературки". В самом деле, газета и пальцы над столом выглядели очень смешно.

- Здравствуйте, товарищ Кязымлы!

Председатель спросил из-за газеты:

- А мы давеча не здоровались?

- Привет... божье слово...

Фарид Кязымлы не мог больше сдерживаться, опустил газету и из-за больших заграничных очков пристально взглянул на Абдула Гафарзаде:

- Ты сильно веришь в Аллаха?

- Что меняется, товарищ Кязымлы, от того, верю я или не верю? Верю так верю, нет - так и нет...

- Секретарь правильно сказал, да... Против твоей железной логики не попрешь. Ты бульдозер хочешь, да?

Абдул Гафарзаде, не дожидаясь приглашения, сел у стола лицом к лицу с председателем.

- Технику хочешь? Бульдозер, да?

Абдул Гафарзаде улыбнулся и опять не ответил.

- А вот если я теперь, прямо сейчас, распоряжусь дать тебе бульдозер, это как будет?

- Не распорядишься!

- Почему?

- Потому что ты человек, поживший на свете...

- Ну а чего ты тогда демагогию разводишь? Мол, товарищи, смотрите все, не говорите, что Гафарзаде такой-этакий, никакой личной материальной заинтересованности нет у меня, хочу могильщиков заменить техникой. Так, да?... А завтра, если кто спросит, скажешь, пойдите посмотрите протоколы заседаний райисполкома, я всегда просил технику, а бюрократы равнодушные не давали... Так, да? Ну теперь как мне распорядиться? Дать тебе бульдозер и сократить до минимума штат могильщиков? А?

Конечно, в кабинете сидел не тот человек, что недавно съеживался, истаивал, исчезал под взглядами первого секретаря, но, честно говоря, и при Абдуле Гафарзаде он не выглядел вполне достойным этого кабинета, был не в полном величии и, самое главное, сам это осознавал. Фарид Кязымлы в таких делах не был ребенком, он понимал: Абдулу Гафарзаде стоит только захотеть, и он запросто сгонит Фарида Кязымлы с кресла, выгонит с хорошей работы, потому что у Абдула Гафарзаде были свои люди, добрые приятели и в Центральном Комитете, и в Москве. Говаривали (правду или неправду - кто знает, но ведь говаривали!...) что кольцо, подаренное кому-то Абдулом Гафарзаде, теперь на пальце у Галины, дочери Леонида Ильича Брежнева. Как попало колечко на великий палец - Фарид Кязымлы не знал, потому что в сравнении с высоким полетом кольца Фарид Кязымлы был слишком маленьким человеком.

Абдул Гафарзаде опять улыбнулся:

- Не распорядишься...

- Я не распоряжусь - секретарь распорядится! Пошлет тебе и бульдозер, и компрессор! Кто станет перечить секретарю?

- Если бы секретарь хотел распорядиться, все десять лет распоряжался бы, правда?! Да что-то он не очень распоряжается... Слышал, как у него в брюхе урчало, будто завод работает.

- Плохо ты его знаешь... Видал, как он на меня смотрел? Старый волк!

- Волк пусть волком и будет... А мы что, зайцы, что ли?

Абдул Гафарзаде говорил не столько в осуждение секретаря, сколько в предупреждение Фариду Кязымлы. Пока он говорил, неожиданно вспомнил давний случай: веснушчатое рыжее лицо зубного врача Наджафа Агаевича, его ярко-рыжие как петушиный гребешок волосы, брови, ресницы встали перед глазами...

- Вы же были друзьями с секретарем, - сказал Абдул Гафарзаде, - что случилось? Кошка между вами пробежала?

Фарид Кязымлы, уперев локти в стол, обхватил ладонями маленький подбородок и посмотрел в серые глаза Абдула Гафарзаде; внимательно глядя в эти глаза, Фарид Кязымлы почему-то всегда волновался, долго не выдерживал холода серого взгляда.

- С ним разве можно дружить? - спросил он. - Кто ему может быть другом?

- Но ведь ты оказывал ему такое уважение!...

От этих слов Фарид Кязымлы как будто слегка пошатнулся, убрал от лица руки, откинулся на спинку мягкого кресла, махнул рукой:

- Да ну, ты говоришь как ребенок!... Разве он уважение понимает? У тебя, кажется, ум стал как мой... Да ему хоть море уважения, а если он сочтет целесообразным, в минуту тебе голову отрежет, выкинет и не охнет! Посмотришь старый человек, с утра до вечера у него живот урчит, но на самом деле это волк, волк, и к тому же бдительнее гуся!...

Абдул Гафарзаде все улыбался, веснушчатое лицо, ярко-рыжие волосы, брови, ресницы Наджафа Агаевича, зубного врача, все стояли у него перед глазами. Это случилось несколько лет назад, и за прошедшее с того момента время никто, в том числе и Фарид Кязымлы, не узнал (пока не узнал, потому что когда-нибудь, наверное, узнает! - а может, и вовсе никогда не узнает...), что сотворил Абдул Гафарзаде с этим более бдительным, чем гусь, человеком - первым секретарем районного комитета партии, уважаемым М. П. Гарибли...

... Тогда Фарид Кязымлы сам позвонил Абдулу Гафарзаде домой, рано утром вызвал к себе, и, поняв, что дело срочное, Абдул Гафарзаде явился сразу.

Фарид Кязымлы был откровенно взволнован: "Проходи скорее, садись!... Вызвал Айну-ханум: - Никого не впускай!" Айна-ханум удивилась: когда приходил Абдул Гафарзаде, она и так никого не пускала.

Фарид Кязымлы, вероятно не найдя слов для вступления (правда, в разговоре с Абдулом Гафарзаде вступления и не имели ни смысла, ни надобности), сразу же перешел к сути: "Мужчине нужно золото!" Абдул Гафарзаде поправил на носу очки: "Какому мужчине?" - "Ну, секретарю, да, не понимаешь, что ли, Гарибли!"

Воцарилась короткая тишина, Фарид Кязымлы хорошо понимал, что Абдул Гафарзаде обдумывает информацию, потому что, по мнению Фарида Кязымлы, мозг Абдула Гафарзаде в таких делах был как затаившийся в засаде умный и хищный волк: если добыча близко и все вокруг спокойно, он стремительно выпрыгивал из засады, если было "но", если что-то ему не нравилось, он из засады не выходил; поэтому Фарид Кязымлы и высказал все сразу открыто, как есть, чтобы у Абдула Гафарзаде никаких "но" не оставалось. "Вчера он меня вызвал. Поговорил о том о сем, я знаю, улицы надо привести в порядок, ну, там... канализация, газопровод, а потом начал, мол, хочу выйти на пенсию, подам заявление об уходе, постарел, устал... Он заявление подаст, ты слышишь?! Потом понемногу кружил, кружил, наконец перевел разговор... У меня, мол, есть немного денег, хочу их в золото перевести... По правде говоря, я сначала подозрительно отнесся к разговору, мы с ним так уж не откровенничали, сам знаешь, никаких особых отношений, раза три-четыре в год делаю ему уважение, и все. Я не его человек. Он не мой человек!... Ну, ты знаешь... Почему, думаю, он меня выбрал? Я, между прочим, до сих пор не понял. Словом, он хочет двести пятьдесят золотых десяток... А мне, кроме тебя, надеяться не на кого. Никому другому доверить не могу..."

Наверное, все так и было, как Фарид Кязымлы говорил, потому что, если Фарид Кязымлы просил золотые для себя, какой был смысл скрывать, не первый же раз, не вчера познакомились. А если просил для другого, не называл бы имя М. П. Гарибли, смысла не было. Нет, Фарид Кязымлы говорил правду...

"Он избрал тебя потому, - сказал Абдул Гафарзаде, - что хорошо знает. - И, почувствовав, что сказал чересчур грубо, добавил: - Доверяет тебе!..." Фарид Кязымлы ответил: "Не знаю... Все равно - ты должен мне помочь!..." - "А сколько он будет платить за штуку?" Фарид Кязымлы сказал: "Цену я буду назначать. Знаешь, он ведь страшный скряга, пять-шесть раз повторил: "денег у меня мало", "пусть будет подешевле", "это все, что я имею!". Будь проклят отец обманщика! Когда он раздевает, то раздевает так, что у человека в кармане ни единой медяшки не остается!..." Абдул Гафарзаде не отвел серые глаз от Фарида Кязымлы: "За тысячу рублей штука пойдет..." Фарид Кязымлы развел руками: "Очень дорого!... Боюсь, он не согласится...: Абдул Гафарзаде остался тверд: "Из них пятьсот рублей - гарантия что никто ничего не узнает и разговоров не будет! А что тут дорогого?..." Фарид Кязымлы сказал: "Хорошо, я скажу ему цену, потом сообщу" Фарид Кязымлы понимал, что из каждой тысячи рублей самое малое двести Абдул Гафарзаде возьмет себе, и Абдул Гафарзаде тоже понимал, что Фарид Кязымлы назовет М. П. Гарибли цену десятки не в тысячу рублей, а минимум в тысячу двести. Правда, ни Абдул Гафарзаде, ни Фарид Кязымлы в деньгах не нуждались, но тут была добыча, была игра, а может, даже болезнь... Но - серые глаза Абдула Гафарзаде улыбнулись - в этих делах пока ничего точно знать нельзя...

Наутро Фарид Кязымлы сообщил, что М. П. Гарибли с ценой согласен.

Зубной врач Наджаф Агаевич был давнишним клиентом Абдула Гафарзаде, вернее Мирзаиби: рыжий, неведомого возраста толстяк действительно был прекрасным зубным врачом, бакинцы, особенно бакинцы с искусственными зубами, его любили, но мало кто из них знал, что доктор Наджаф Агаевич много лет занимается и тайной торговлей золотом и в этой сфере тоже пользуется большим авторитетом, даже любовью среди клиентов.

Вообще доктор Наджаф Агаевич был очень шустрым человеком и столь же уверенно, как перед немецкой зубной установкой у себя дома, чувствовал себя во всех случаях жизни. В то время вся страна, в том числе и Азербайджанская республика, готовилась к XXVI съезду КПСС, повсюду шел разговор об успехах, достигнутых во всех сферах экономики, хозяйствования, материально-культурного строительства, а также в области дружбы народов: за невиданные доселе успехи все подряд награждались, удостаивались почетных званий, поэты сочиняли длинные, праздничные и достойные великих торжеств стихи, повсюду плескали переходящие Красные знамена, газеты, трибуны, радио и телевидение славили отеческую заботу Леонида Ильича Брежнева, прекрасный артист Вячеслав Тихонов каждый вечер по Центральному телевидению с присушим ему мастерством читал высокоталантливые литературные произведения Л. И. Брежнева (и за это Президиум Верховного Совета СССР удостоил его звания Героя Социалистического Труда!). В такое время, в такую бурную пору, наполненную энтузиазмом печати, торжественных собраний, встреч, единственная забота доктора Наджафа Агаевича состояла в том, чтобы застеклить выходящий на улицу большой балкон квартиры в нагорной части Баку, где был относительно чистый воздух.

Когда строили дом, не учли бакинский ветер, балкон всегда был на ветру, и даже летом невозможно было выйти подышать воздухом, попить чайку, поиграть в нарды. Но чтобы застеклить балкон в своей собственной квартире, требовалось разрешение инстанций, а его совершенно невозможно было получить, будто, застеклив свой балкон, ты нанесешь невосполнимый урон архитектуре не только десятиэтажного здания, но и всего нового проспекта. Доктор Наджаф Агаевич пару раз проводил акцию по застеклению явочным порядком. Но в тот вечер, когда работа была завершена, приходили люди из управления милиции и все разрушали. Словом, дело застопорилось, знакомство и взятки не помогали. Из-за такого пустяка, как балкон, стыдно было обращаться к высокопоставленным лицам, как-то суетно, что ли, как-то неуместно, а лица низкого ранга из страха перед высокопоставленными не могли дать разрешения.

В один прекрасный день доктор Наджаф Агаевич, подготовив заранее доски и стекла, вызвал мастеров и заставил их все сделать зараз, и на обращенной на улицу части своего застекленного балкона на четвертом этаже велел написать большими и красивыми буквами:

Да здравствует XXVI съезд КПСС!

Поверх того лозунга он повесил большой портрет Леонида Ильича Брежнева в маршальской форме, с золотыми звездами на груди, бесчисленными орденскими и медальными лентами (портрет был заказан заранее в художественном фонде Союза художников Азербайджана). Он и этим не ограничился: с боковой стороны застекленного балкона повесил на русском языке исторические слова (их тоже крупными красными буквами написали в худфонде):

ШИРОКО ШАГАЕТ АЗЕРБАЙДЖАН!

Именно эти слова на торжественном собрании, посвященном вручению ордена Ленина столице Азербайджана, сказал лично Л. И. Брежнев, когда в сентябре 1978 года приезжал в Баку вместе с вновь избранным секретарем ЦК КПСС К. У. Черненко. Великие слова разнеслись тогда на весь Советский Союз, и теперь никто - ни в управлении милиции, ни в райисполкоме, ни в вышестоящих организациях - не осмелился прийти и разобрать ставший историческим балкон. Наоборот. Созвали внеочередное совещание райисполкома и приняли специальное решение: чтобы украсить архитектурный облик здания, срочно застеклить уличные балконы на всех десяти этажах. Надежда Федоровна тогда, не умея сдержать себя, покачала головой и упрекнула мужа: "Им-то всем бесплатно! А ты, дурак, сколько денег истратил!" Соседи, конечно, были довольны, даже у тех, кто терпеть не мог Наджафа Агаевича, в душе возникло чувство благодарности к этому рыжему человеку. Но по указанию райисполкома усердием домоуправления на новые застекленные балконы навесили столько лозунгов, прибили столько портретов Леонида Ильича Брежнева, что в квартиры свет не попадал. Наджаф Агаевич по ночам тайком по одному снял все лозунги и портреты Л. И. Брежнева, украшавшие его балкон, и никто не обратил на это внимания. Правда, застекленный балкон Наджафу Агаевичу влетел в копеечку, но в отличие от соседей, которым вместе с бесплатным остеклением досталась и темнота, он за свои немалые денежки имел теперь и свет, и в этом Надежда Федоровна находила утешение.

Жена у доктора Наджафа Агаевича, Надежда Федоровна, прекрасный зубной техник, была русской, и когда азербайджанец Наджаф Агаевич хотел что-то урвать у государства (требовал для себя более выгодную поликлинику, покупал автомобиль вне очереди, боролся за импортное оборудование и аппаратуру врачевания), он преподносил как образец дружбы народов свою семью. На высокопоставленных должностных лиц это производило впечатление. При надобности он давал телеграммы в ЦК КП Азербайджана, в ЦК КПСС, в Политбюро, самому Л. И. Брежневу, даже при особой нужде - в Мавзолей Ленина ("Дорогой Владимир Ильич! Ты не умер, ты для нас всегда жив! И поэтому от имени нашей интернациональной семьи обращаемся к тебе..."). Детей у них не было, и может быть, эта семья из двух человек была одной из самых благополучных в Баку. Надежда Федоровна была беленькая-беленькая, а Наджаф Агаевич рыжий-рыжий, они так друг друга любили, так хорошо понимали, что, хоть внешне и не были похожи, казалось, что они были близнецами.

После разговора с Фаридом Кязымлы о золоте Абдул Гафарзаде вернулся в управление кладбища, вызвал к себе Мирзаиби и сказал, что вечером они вместе пойдут к Наджафу Агаевичу домой. Мирзаиби удивился. Когда Абдулу Гафарзаде бывало нужно золото, он сам к доктору Наджафу Агаевичу никогда не ходил, дело полностью ложилось на Мирзаиби. Абдул Гафарзаде был спокоен за доктора Наджафа Агаевича, знал, что рыжий осторожен, сдержан, прекрасно разбирается в делах этого мира, и в нынешнее время, среди охватившего страну торжества вероятность, что такого человека зацепят, равна нулю. Несмотря на это, сам он никогда не вступал в непосредственную связь с Наджафом Агаевичем, посредником всегда бывал Мирзаиби.

Как Абдул Гафарзаде считал нужным, так и должно быть: Мирзаиби поговорил с доктором Наджафом Агаевичем, и вечером вместе с Абдулом Гафарзаде они пошли в ту прекрасную квартиру с застекленным балконом. Надежда Федоровна была не только прекрасным зубным техником, прекрасной помощницей мужа, она еще и прекрасно заваривала чай. И Абдул Гафарзаде, усевшись за круглый стол чистейшая скатерть, серебряные приборы, фрукты, сладости, - отпил глоток-другой прекрасного чая (к сожалению, в нем не было кардамона), поставил стаканчик-армуду на блюдце и сказал: "Мне нужны двести пятьдесят золотых десяток".

Конечно, в Баку не было ничего, что было бы неизвестно доктору Наджафу Агаевичу и Надежде Федоровне, и, хотя торговали они золотом с Мирзаиби, кому достается золото - для них не было тайной. Услышав, что на этот раз Абдул Гафарзаде придет сам, Наджаф Агаевич понял, что разговор пойдет о фундаментальном деле. Очень много золота хочет, поэтому сам идет?...

С обычным удовольствием попивая чай, доктор Наджаф Агаевич переспросил: "Двести пятьдесят штук десяток?" Абдул Гафарзаде подтвердил: "Да, двести пятьдесят штук десяток. - И, помолчав, добавил: - Но... чтобы все двести пятьдесят были фальшивыми". "Что?! - Наджаф Агаевич чуть не поперхнулся чаем. - Фальшивыми?"

Мирзаиби не проронил ни звука, потому что сразу понял: для такого дела его полномочий мало.

Наджаф Агаевич посмотрел на Надежду Федоровну, сидевшую напротив: разумеется, портить отношения с таким человеком, как Абдул Гафарзаде, было бы безумием (он пришел в дом сам - не было ли в этом какого-то знака...), и личное участие в деле такого человека, как Абдул Гафарзаде, обеспечивало безопасность Наджафа Агаевича. Отвергни доктор Наджаф Агаевич просьбу Абдула Гафарзаде, у него враз появился бы такой "недоброжелатель, что маленькая семья из двух человек (хоть и интернациональная) не смогла бы жить в привычном благополучии - это была истина, ясная как день.

Доктор Наджаф Агаевич отвел взгляд от Надежды Федоровны и посмотрел на Абдула Гафарзаде: "Трудное дело..." Абдул Гафарзаде кивнул: "Знаю..." Наджаф Агаевич глубоко вздохнул: "Только из глубокого уважения к вам... найду..." Абдул Гафарзаде сказал: "Большое спасибо, доктор. Я такие вещи не забываю".

За все двести пятьдесят фальшивых золотых десяток вместе сговорились на пятидесяти тысячах рублей (Наджаф Агаевич сказал: "Мне самому ничего не нужно. Я только выполню вашу просьбу - поговорю с нужными людьми, найду хорошего мастера... Сам я от вас ничего не возьму..."). И Абдул Гафарзаде из полученных от Фарида Кязымлы двухсот пятидесяти тысяч рублей (интересно, сколько взял Фарид Кязымлы у М. П. Гарибли: триста тысяч? или еще больше?) дал пятьдесят тысяч рублей доктору Наджафу Агаевичу. Скоро двести пятьдесят штук фальшивых монет были вручены Фариду Кязымлы. Никто не отличил бы их от настоящих николаевских десяток, работа была высшего класса. И Фариду Кязымлы, конечно, ничего такого в голову не пришло.

Операция принесла Абдулу Гафарзаде двести тысяч рублей чистой прибыли. А Наджаф Агаевич заработал всего десять тысяч (за фальшивые монеты он заплатил сорок тысяч), свою прибыль он исчислял не только в рублях: Наджаф Агаевич стал другом Абдула Гафарзаде и теперь будет спокойно жить-поживать среди противников в Баку, стоявших нос к носу, как волки...

Конечно, целый целлофановый пакет с фальшивыми монетами, в сущности, был бомбой, и когда-нибудь она взорвется, но Абдула Гафарзаде это больше не касалось. Это не касалось и Фарида Кязымлы, ведь он просто-напросто вручил М. П. Гарибли целлофановый пакет, не ведая, что в нем бомба, возможно, это не касается даже М. П. Гарибли, считавшего фальшивые монеты настоящим золотом, до конца жизни М. П. Гарибли будет согреваться его теплом... А если М. П. Гарибли коснется? Если бомба взорвется? Если он вдруг узнает?... Ну, тогда у М. П. Гарибли будет инфаркт или он умрет в одночасье. Потому что жаловаться М. П. Гарибли некому. В самом деле, куда он пойдет, кому скажет: меня - старого члена партии, кадрового руководящего работника, истинную номенклатуру, первого секретаря районного комитета партии обманули, вместо николаевских десяток дали двести пятьдесят фальшивых... Откуда же у тебя, товарищ первый секретарь, собралось столько денег, что ты хотел купить двести пятьдесят штук николаевских десяток, такой вопрос будет ответом на его жалобу. Во всяком случае, мешок с фальшивками для Абдула Гафарзаде больше не проблема.

... К наступлению теплого апрельского денька случай с пакетом николаевок был уже событием прошлого, бомба пока не взорвалась, веснушчатое лицо рыжего зубного врача Наджафа Агаевича пропало с глаз Абдула Гафарзаде, и он вернулся к разговору с Фаридом Кязымлы:

- Волк он, говоришь?

- А кто же? Слышал ты, как он говорил, подам заявление, уйду... Где оно?

- Должность - приятная вещь, да... - Слова были двусмысленны, потому что и Фарид Кязымлы был обладателем должности, и судьба людей, ожидающих сейчас в приемной, была в его руках.

- Приятная вещь, так пусть не фасонит... Волк он, волк.

Абдул Гафарзаде счел нужным повторить:

- Если он волк, пусть им будет... А мы кто, зайцы, что ли, какие нибудь?

Откровенная угроза... Фариду Кязымлы пришлось принять свою долю. Председатель районного исполнительного комитета осторожно сказал:

- Ей-богу, у вас что-нибудь понять, жить среди вас и целым остаться трудное дело... Ты себя со всех сторон страхуешь. А мне как застраховаться? А? Ты хоть немножко об этом думал?

Абдул Гафарзаде больше не улыбался, стал, как обычно, серьезным:

- Об этом ты сам должен подумать, дорогой мой. - Встал и, вынув из нагрудного кармана приготовленный дома конверт, положил его перед председателем на стол.

Председатель сунул конверт в средний ящик стола и жалобно сказал:

- И ты месяцами-годами не заходишь...

- Извини, в этот раз на денек задержал, ей-богу, очень много работы, голову, веришь, почесать некогда... Могу идти?

- Я что-то хотел тебе сказать... - Когда Фарид Кязымлы просил что-либо у Абдула Гафарзаде, который был много ниже него по должности, он всегда мрачнел, видно, трудно было ему, маялся, испытывал затруднение. - Моя свояченица ведь сына женит...

- Поздравляю!

- В Москву они едут, в свадебное путешествие...

- Пусть живыми-здоровыми едут и возвращаются!

- В Москве с гостиницей помочь сумеешь?

- А когда они едут?

- Завтра.

- Вечером позвоню, скажу, в какую гостиницу ехать. Могу идти?

- Иди, да...

Абдул Гафарзаде уже было пошел, но вдруг передумал:

- Похоже, и у меня склероз начинается... Ты помоги мне асфальтовый цех открыть. Что в твоих возможностях, сделай. Нужен цех. Другому никому не говорю, а тебе говорю: помоги...

Опять предупреждение. Что ж, Фарид Кязымлы понял, он знал, на что способен Абдул Гафарзаде.

А Абдул Гафарзаде повторил:

- Помоги... И кладбище благоустроим, и план хороший дадим, и к тому же... очень хорошо будет. Вот смотри, в старых бакинских кварталах у всех домов крыши кировые, текут, ремонтировать некому, кирщиков в городе не осталось. Если я начну их ремонтировать, представляешь, как хорошо? Денег будет - не счесть... И у тебя дела наладятся...

Фарид Кязымлы пристально глядел на Абдула Гафарзаде сквозь красивые очки:

- Посмотрим...

Абдул Гафарзаде вышел из кабинета председателя. В конверте, как обычно, была тысяча рублей.

4

С законом шутить нельзя

Мурад Илдырымлы за четыре года студенчества только раз был на городском кладбище, когда писал рассказ "Все проходит..." (до сих пор он валяется в столе Мухтара Худавенде). Стоя в уголке, Мурад Илдырымлы наблюдал погребальный обряд, и тогда кладбище не показалось ему таким огромным, таким бескрайним. А в этот апрельский день, когда студент вместе с Хосровом-муэллимом сидел в управлении кладбища и ждал директора, ему казалось, что сам воздух маленькой приемной состоит из могильных камней. После десятого класса, впервые приехав из села в Баку, он был поражен огромностью города, хладнокровием города, множеством не знающих друг друга, куда-то спешащих людей, толкотней в автобусах и троллейбусах. Тогда город произвел на Мурада Илдырымлы огромное впечатление, потряс его. Так же теперь потрясло кладбище Тюлкю Гельди, немое молчание выстроенных в бескрайние ряды могильных камней.

Дороги к управлению кладбища они не знали, из автобуса вышли у нижнего края и долго шли меж могил. Кладбище Тюлкю Гельди было совершенно пустым, и студенту Мураду Илдырымлы с Хосровом-муэллимом не у кого было спросить дорогу. Этих двоих - худого, длинного, широкого в шагу и низенького, неуклюжего, чуть не бегущего, чтобы не отстать, - молодого и старого, уравнивала бедность одежды, во взглядах, лицах и жестах обоих была одинаковая беспомощность, жалкость, и между их убожеством на абсолютно пустом кладбище Тюлкю Гельди и бесприютными могилами было что-то родственное.

Хосров-муэллим, как обычно, молчал. Но студент вдруг ни с чего содрогнулся: ему показалось, что вот сейчас Хосров-муэллим спросит дорогу у могильных камней...

Петляя между надгробиями, глядя на высеченные в камне бесчисленные лики стариков, детей, женщин, мужчин, парней, девушек, студент думал, что весь мир состоит из подобных холодных портретов, и он сам, то есть студент Мурад Илдырымлы, в сущности такой же портрет, и нет никакого смысла теперь искать управление кладбища, хлопотать место для бедной старухи Хадиджи, радовать махаллинских жителей, и вообще студенту казались совершенно ненужными не только его собственные чувства, собственные раздумья, собственные страдания, но и вся жизнь, своя и чужая.

Худое тело Хосрова-муэллима будто исчезло внутри длинного черного плаща, темно-синих брюк, черных туфель, аккуратно залатанных по бокам, старой зеленой шляпы. Казалось, что черные туфли, темно-синие брюки, длинный черный плащ запачканными полами двигались сами по себе.

В маленькой приемной перед кабинетом директора быстро печатала на машинке женщина, когда-то бывшая, как видно, очень красивой, но состарившаяся, мешки под глазами. Под стук клавиш студенту казалось, что все длится: пустой плащ в черных туфлях продолжает петлять меж могил. Он опомнился и торопливо отнял руку ото рта, чтобы не грызть ноготь.

А сам Хосров-муэллим на стуле в самом углу приемной, сложив на коленях руки, хрустел пальцами и не шевелясь смотрел на коричневую, обитую кожей дверь кабинета директора (...а цвет больших глаз Ширин окрасил в черный цвет оставшееся в далеком и вечном прошлом беспокойство...).

Машинистка, не сбрасывая скорость, бросала взгляды то на Хосрова-муэллима, то на студента, а когда склоняла голову над печатным листом, скорость возрастала - и казалось, что клавиши бьют не по белому листу, а колотят по всем уголкам маленькой приемной.

На столе перед молодой и красивой секретаршей был всего один ярко-красный телефон. Он часто звонил, и секретарша тонким девичьим голосом, как попугай, говорила всего три слова:

- Товарища Гафарзаде нет... Товарища Гафарзаде нет... Товарища Гафарзаде нет...

Девушка приглушила телефонный звонок, он не звонил, а хрипловато, глухо вякал, и студенту казалось, что это могильные камни, среди которых они недавно петляли, звонят, ищут товарища Гафарзаде.

Иногда по телефону что-то, видимо, просили передать, и девушка-секретарша с заметным усердием делала запись в блокноте, а женщина-машинистка тогда бросала взгляд на девушку-секретаршу и еле заметно улыбалась. Что было в ее улыбке? Ирония? Зависть? Коварство? Или что-то другое?...

Как только молодая и красивая девушка-секретарша называла фамилию Гафарзаде, Хосров-муэллим всякий раз отрывал взгляд от кожаной директорской двери и смотрел на телефон, потом снова вперялся в коричневую дверь.

Ярко-красный телефон был раздражающей цветовой точкой в приемной. Он слишком контрастировал с коричневой кожаной дверью, с монотонным стуком машинки, с устремленными на директорскую дверь глазами Хосрова-муэллима, со старым ковром на полу, с мрачно-серыми стенами и серым деревянным потолком.

А директора в кабинете не было. Правда, он входил в свой кабинет, но тотчас же вышел и ушел, и Хосров-муэллим со студентом к нему не успели войти и теперь ждали, когда директор вернется, а время шло, и собравшиеся во дворе бедной старухи Хадиджи, и толпившиеся у ворот махаллинские мужчины, и суетящиеся в доме старухи Хадиджи махаллинские женщины, наверное, заждались их и теряли терпение. Все там, конечно, ворчали, были недовольны, но не управлением кладбища, а Хосровом-муэллимом и студентом.

Студент разглядывал старый ковер на полу и думал, что этим ковром годами накрывали трупы перед погребением (причем ничейные трупы...), и он износился, истончился, стал даже для ничейных трупов непригодным, потому его здесь и расстелили, и студент ощутил в ковре под ногами какую-то рыхлость, будто безжизненная нога старухи Хадиджи, завернутая в синеватое одеяло, теперь оказалась под этим ковром. Вообще в этой маленькой приемной был могильный холод, и женщина-машинистка, и девушка-секретарша были как бы мертвецами, и странно, что они печатали на машинке, отвечали на телефонные звонки, все равно через некоторое время они пойдут и лягут в свои могилы на кладбище Тюлкю Гельди...

Пальцы Хосрова-муэллима время от времени издавали громкий хруст, и студент Мурад Илдырымлы взглядывал на тонкие волосатые и морщинистые пальцы - и они, как старый ковер на полу, напоминали о гробе, мертвеце, могиле.

У студента сжалось сердце.

Студент думал, что, окажись на его месте другой, возможно, он не сидел и не ждал бы директора так долго, он нашел бы кого-нибудь в управлении кладбища, сумел бы договориться, устроил бы хорошее место для бедной старухи Хадиджи. Но студент не мог поговорить ни с кем в управлении кладбища, хотя несколько попыток сделал. К кому бы он ни подходил, ему говорили: "Не знаю... Не знаю..." - и даже в лицо не смотрели. А Хосров-муэллим лишь сопровождал студента, не раскрывая рта, не произнося ни слова, и в это время студент бурлил от ярости, злился, что пожилой человек бродит как тень бестолковая. Но странно, что-то было в Хосрове-муэллиме такое, студент не мог определить что, - но долго сердиться на него было невозможно, гнев остыл, осталась досада, что он, студент Мурад Илдырымлы, не единственный свидетель собственной беспомощности, для Хосрова-муэллима она тоже очевидна. Жизнь за пределами маленькой приемной управления кладбища шла как в муравейнике, все молча сновали туда-сюда, все были чем-то заняты, и, кроме слов "не знаю... не знаю...", ни откого ничего нельзя было добиться. Никому не было дела до того, зачем сюда пришли молодой человек и мужчина в черном, чего эти двое хотят. Наконец какой-то рабочий с полными доверху ведрами раствора показал на русского парня, дававшего какие-то указания каменотесам: "Вон с ним поговорите... Это Василий, да... Поговорите..."

Русский парень по-азербайджански говорил чисто, а слушал невнимательно, без интереса: "У нас мест нет. - И посмотрел на студента, на Хосрова-муэллима испытующим взглядом. - Может быть, нашел бы для вас одно место... В нижней части, рядом с маслинами, сделал бы вам место, может быть... Пойдите посмотрите... Стоить это будет четыреста рублей". У студента в кармане даже четырех рублей не былио, и русский голубоглазый парень тотчас это понял. "Места нет, я вспомнил... - сказал он. - И у маслин места нет... Идите, похороните на новом кладбище..." Студент снова что-то залепетал, но русский парень больше не слушал.

А теперь уже несколько часов они ожидали директора.

Майор милиции, очень толстый, щеки румяные и гладкие, как яблоки, снова вошел и спросил у девушки-секретарши:

- Абдул Ордуханович не пришел?

Девушка опять встала и опять сказала:

- Нет, пока не пришел...

Женщина-машинистка улыбнулась той же улыбкой.

Майор милиции третий раз заходил, и девушка третий раз вставала, как видно, погоны были чем-то вроде магнита, поднимающего ее с места, что не ускользало от глаз повидавшей мир женщины-машинистки и вызывало ее улыбку.

Только майор милиции собрался уходить, как пришел директор, и не успевшая сесть на место девушка-секретарша вытянулась в струнку. А самое интересное было то, что и рыхлое туловище толстого майора внезапно окрепло, плечи поднялись, живот немного втянулся.

Майор сказал:

- Здравствуйте, Абдул Ордуханович...

Директор из-под очков внимательно посмотрел на майора:

- И ты здесь? Ну заходи...

Директор, ни на кого больше не взглянув, закрыл за собой и майором дверь кабинета.

Студент посмотрел на дверь, потом на Хосрова-муэллима.

Хосров-муэллим с еще большим усердием ломал пальцы.

Студент не знал, то ли опять сесть на место, то ли что-то делать... Женщина-машинистка, оторвавшись от печатного листа, сказала:

- И вы войдите, скажите, что вам надо. С ним там наш участковый уполномоченный, а он, бывает, и два часа сидит. Войдите... - Потом стрельнула глазами в обеспокоенную девушку -секретаршу: - Не вмешивайся, пусть войдут...

- Он же рассердится...

- Ничего не будет... Люди четыре часа ждут...

Красивая и молодая девушка-секретарша, хлопая ресницами, смотрела на женщину-машинистку.

Впереди студент, следом Хосров-муэллим открыли дверь, вошли, и директор, говоривший с майором, удивленно посмотрел на них. Студент сказал:

- Здравствуйте...

Директор ответил:

- Здравст... - Ответ на приветствие был скорее вопросом, мол, чего вы хотите и почему самовольно вломились?

Студент зачастил:

- у нас... у нас... Мы просим вас... Умерла старая женщина...

Мы хотим... похоронить ее здесь... Нужно, чтобы мы похоронили ее здесь...

Директор, уже не с удивлением, а с любопытством глядя на парня, низкорослого, взъерошенного, смуглого, с грубыми чертами лица, спросил:

- Ее надо похоронить?

- Да...

- Ну так хорони... А от меня что нужно?...

- Места мы хотим, да... Места...

- Детка, я что, места раздаю?... А это кто такой? - Директор показал на Хосрова-муэллима.

- Он тоже... Он со мной, квартирант...

- Умершая - твоя мать?

- Нет... Хозяйка дома...

- Детка, ну так очень хорошо... Умерла, царствие ей небесное... Кто может остаться в этом мире?... Все умрем, да... А я при чем?

- Место хотим, да... Место, чтобы старуху похоронить.

- Я места не раздаю, дорогой мой... Здесь мест нет... Государство открыло прекрасное новое кладбище, отвезите покойницу, похороните там, да...

Студент взглянул на майора милиции и решил, что нужно бороться до конца, надо разоблачить безобразия, творящиеся в государственном учреждении, надо прямо сейчас этого самого директора разоблачить перед майором.

- Место есть!... За место с нас деньги просят!...

- А разве без денег место бывает? - Директор на этот раз смерил с ног до головы Хосрова-муэллима и рассмеялся то ли словам студента, сказанным так страстно, так прямо, то ли над нарядом Хосрова-муэллима.

Студент с яростью и колотящимся сердцем посмотрел не на директора, а на майора милиции и сказал:

- Да нет! От нас хотели получить взятку!

- Взятку? - Директор тоже посмотрел на майора милиции и на этот раз с откровенным удовольствием рассмеялся. - Не может быть!

- Четыреста рублей потребовали от нас! - Студент осмелел и еще раз повторил ту колоссальную цифру. - Четыреста рублей!

- Ты ведешь борьбу со взятками?

Студент не знал, как надо ответить, но директор не стал ждать - интерес пропал, он сказал резко:

- Иди, иди занимайся своим покойным!... Мне некогда!

Слова директора, выражение его лица и вообще дела этого мира внезапно наполнили душу студента Мурада Илдырымлы бунтующей страстью протеста, от волнения у него трясся подбородок, трепетало сердце:

- Это беззаконие! Беззаконие... В Советском Союзе такое беззаконие допускать нельзя...

Директор тихо, но по-прежнему резко сказал:

- Встань, Мамедов, встань, покажи ему закон Советского Союза!

Майор вскочил, схватил студента за руку, и студент почувствовал в его пальцах крепость стали, неожиданную для такого рыхлого тела.

- Идем! Идем!... - Майор одной рукой вынес, приподняв над полом, студента Мурада Илдырымлы из директорского кабинета, быстро прошагал мимо вытаращившей от изумления глаза девушки-секретарши, распахнул дверь во двор, но руку студента не выпустил, так же быстро потащил студента к воротам.

Майор так схватил руку и так тащил, что студент не мог вывернуться, ему приходилось чуть не бежать, а злость перехватила горло, и он не мог пошевелить языком, даже кричать не мог. Хосров-муэллим, руки в карманы, быстро шел за ними. Левой рукой майор открыл калитку и правой вышвырнул студента наружу:

- Чтоб ноги твоей здесь не было!

Некоторое время Хосров-муэллим со студентом шагали молча, и вдруг студент, не имея больше сил сдерживаться, зашмыгал носом, завсхлипывал, а когда слезы докатились до губ, почувствовал во рту их соленый вкус и разрыдался. А Хосров-муэллим молча шагал рядом...

... Когда пришел наконец автобус и они сели, студент Мурад Илдырымлы успокоился и теперь снова стыдился своей беспомощности, своей ничтожности. Хосров-муэллим сидел напротив, вперив взгляд в неведомую точку. В глазах Хосрова-муэллима студент увидел такую боль, какой еще никогда в жизни не видел в глазах ни у одного человека.

5

Костер

Разноцветный, грозный большой петух, вытянув толстую, как у гуся, шею, сел на ветку старой груши и закричал матерым голосом. Фаэтонщик Ованес-киши заворочался на сиденье, помахивая поводьями и глядя на разноцветного петуха поверх сложенного из высохших ежевичных кустов забора, закричал в сторону двора:

- Уж полдень прошел, ара, учитель!... Ара, быстрее, да!... - Потом фаэтонщик Ованес-киши проворчал себе под нос: - Ара, мусурман, собрался в соседнее село, а так прощается с домом, будто в Америку едет!...

Кони, впряженные в фаэтон, опустив головы, отдыхали, набирались сил перед дальней дорогой; кони привыкли, что фаэтонщик Ованес-киши разговаривает сам с собой.

Хосров-мэллим, учитель русского языка гадрутской школы, весеним утром 1929 года уезжал на месячный семинар. Его направил в Шушу Комиссариат народного образования Азербайджанской ССР. С вечера учитель договорился, что его отвезет Ованес-киши, возивший пассажиров-клиентов между Шушой и Гадрутом, ставший вместе со своим фаэтоном и своими разговорами частью прекрасной дороги Гадрут - Шуша, такой же неотъемлемой частью, как извилистые подъемы, как леса, как отвесные скалы.

Грозный петух, вцепившийся грубыми и мощными когтями в ветку старой груши, опять прочищал горло хриплым криком, но не успел он снова кукарекнуть, как Ованес-киши опять позвал:

- Ара, учитель!... Ара, полдень уже!...

Петух бросил на фаэтонщика Ованеса-киши косой и сердитый взгляд с грушевого дерева, с возмущением спрыгнул во двор и стал прохаживаться между курами, выпятив грудь, держа голову прямо, строго гогоча.

Фаэтонщик Ованес-киши обычно выезжал рано утром из Гадрута в Шушу и во второй половине дня, взяв пассажиров в Шуше, возвращался в Гадрут. Теперь он был раздражен, что вот так теряет время перед воротами Хосрова-муэллима:

- С ними договариваться бесполезно, дела не сделаешь, клянусь верой! ворчал Ованес-киши, но любил Хосрова-муэллима. Высокий, ку дой, посвятивший всего себя школе, просвещению, учитель своим спокой ствием, доброжелательностью, культурой завоевал любовь всех жителей Гадрута, в том числе и фаэтонщика Ованеса-киши.

Люди с сотнями своих горестей приходили к Хосрову-муэллиму. У одного родственника ни за что посадили, у другого незаконно конфисковали приусадебный участок, третьего выслали, у четвертого голос отобрали, а человек, лишенный голоса, ставился вне общества, он не имел права не только голосовать, это-то полбеды, он лишался права куда-либо жаловаться, лишался всех человеческих прав. Хосров-муэллим писал от их имени на русском языке жалобы и заявления товарищу Сталину, товарищу Рыкову, товарищу Бухарину, Хосров-муэллим никому не отказывал, не жалел сил, заявления писал бесплатно и возвращал сливочное масло, сыр, мясо, даже живых баранов - все, что несли ему азербайджанцы, возвращал кур, колбасу, яйца, разнообразные прекрасные вина, тутовую водку все, что несли ему армяне. Ничего не брал. Хосров-муэллим считал, что, во-первых, учитель должен быть примером чистоты, а во-вторых, время сложное, строится новая жизнь, много обиженных понапрасну, а долг учителя - помогать им, и в-третьих, народ жил плохо, очень плохо и бедно жил, и не подобает учителю отрывать у людей пищу.

Из большого уважения фаэтонщик Ованес-киши дал согласие захватить Хосрова-муэллима от самых его ворот, вообще-то фаэтон всегда стоял у базара, там садились обычные пассажиры. Фаэтонщик Ованес-киши твердо решил не брать с Хосрова-муэллима денег за Дорогу и не брать второго человека в двухместный открытый фаэтон, чтобы Хосрову-муэллиму было удобно сидеть, чтобы он мог развалиться, как барин, и насладиться путешествием. Потому что Хосров-муэллим и для самого Ованеса-киши написал бесплатно несколько жалоб на русском языке: районные власти хотели отобрать фаэтон. Одно из последних заявлений Ованес-киши попросил написать председателю Центрального Исполнительного Комитета Азербайджанской ССР Г. Мусабекову, а второе - председателю Совета Народных Комиссаров А. И. Рыкову. Под обоими он приложил свой палец.

Наконец открылась дверь маленького одноэтажного дома, где жила семья Хосрова-муэллима, вышел Хосров-муэллим с чемоданчиком, трое детей один за другим и Ширин, молодая жена Хосрова-муэллима.

Фаэтонщик Ованес-киши, к тому времени совсем потерявший терпение, сказал себе под нос:

- Ара, клянусь верой, слава богу!... - Но, глядя, как малые дети и молодая женщина нежно провожают мужчину, главу семьи, растрогался и стал упрекать себя: - Ара, у меня совсем нет терпения!

Шестилетний Джафар, четырехлетний Аслан, двухлетний Азери впервые в жизни провожали отца: до сих пор Хосров-муэллим всегда был с ними, и дети, и Ширин к нему так привыкли, что, когда пришла неделю назад весть о месячном семинаре в Шуше, заволновались, загрустили и стали готовиться к проводам.

На семинар по обучению русскому языку в национальных школах, созванный в Шуше, должны были приехать специалисты не только из Баку, но и из Москвы, из Тифлиса и Еревана, и Хосров-муэллим ехал охотно в Шушу, но было и беспокойство в душе: дети с Ширин на месяц оставались в Гадруте одни. Правда, люди в Гадруте - и азербайджанцы, и армяне - уважительные и сердечные, но все-таки целый месяц, а время смутное: с одной стороны - история с колхозом, с другой чекисты, с третьей - нехватки... Хосров-муэллим сначала даже подумывал взять с собой в Шушу и детей, и Ширин (лучше бы взял!), но потом отказался от этой мысли. Где остановиться?

Перед разлукой, первой за семь лет их женитьбы, Хосров-муэллим накупил на месяц муки, риса, сахару, масла. Добыть все это было не просто, но из уважения к учителю люди все находили. Дом стал похож на склад... Но вот шестилетний Джафар, четырехлетний Аслан и двухлетний Азер вместе с Ширин вышли во двор. Наступил час разлуки.

И кому бы пришло в голову, что разлука эта навек, что больше никогда не увидятся эти люди, что навсегда уехал Хосров-муэллим от шестилетнего Джафара, от четырехлетнего Аслана, от двухлетнего Азера и от своей Ширин.

Большой петух, зло выбрасывая вперед мощные ноги, прохаживался по двору из конца в конец, и куры, чувствуя, что он не в настроении, укрывались кто где, не хотели с ним встречаться.

- Папа, до свиданья!

- Папа, побыстрее приезжай!...

- Папа... папа... - кричал двухлетний Азер, не умеющий говорить другие слова, маленькими ручками уцепившийся за ногу отца.

Джафар был большой, Джафар даже гордился, что отец едет так далеко (между Гадрутом и Шушой было больше сорока километров). Потом в нескончаемые одинокие ночи, когда Хосров-муэллим вспоминал ту разлуку навек, всегда у него перед глазами в первую очередь возникало лицо Аслана, его дрожащие губы, глаза, собирающиеся плакать, и большие черные глаза Шириа...

Ширин улыбалась, а в улыбающихся глазах Ширин было какое-то беспокойство, и будто цвет глаз Ширин перешел на то беспокойство, окрасил беспокойство в черный цвет. Может быть, Хосрову-муэллиму потом так казалось?... Во всяком случае, в том прощанье была тревога, было беспокойство, и не только предотъездное, будто и Хосров-муэллим, и Ширин, и Аслан что-то предчувствовали... Или и это стало казаться потом?...

Фаэтон тронулся, и Ширин плеснула ему вслед воды из ковшика (не помогла та вода), и Ованес-киши сказал:

- Да сохранит бог малышей, учитель! Да настанет день, когда мы спляшем на их свадьбах!...

- Спасибо, дядя Ованес!

Фаэтон выехал из Гадрута и направился в сторону Шуши, и, радуясь весне, разглядывая цветочки пробуждающейся земли по обе стороны дороги, Хосров-муэллим думал о семинаре, который начнется завтра, о том, как лучше учить азербайджанских детей русскому языку, перебирал в уме недостатки просвещения. Теперь каждый год открывались десятки, а может, и сотни школ, масса детей учится, и все это, конечно, прекрасно, об этом всегда мечтал Хосров-муэллим, к этому с самых юных лет стремился. Когда мечта становится реальностью, надо радоваться, но полной радости мешало одно серьезное обстоятельство: количество не должно было влиять на качество, обучение не должно становиться хуже, а Хосров-муэллим видел, что уже начали плодиться невежественные учителя, они понемногу брали верх над истинными. Чем это все могло кончиться?

Хосров-муэллим считал очень важным обучение русскому языку, на русский в азербайджанских школах надо было обращать особое внимание, надо было создать специальные учебники, в будущем человек, не знающий русского языка, станет калекой, поскольку наука, культура, промышленность развиваются так, что именно русский язык станет для Азербайджана окном в мир. Надо так учить русскому языку в азербайджанских школах, чтобы родители ради хорошего русского не отдавали своих детей в русские школы. Так же серьезно надо изучать азербайджанский в русских школах. Изучение языков должно быть взаимосвязано если верхушку дерева клонить в одну сторону, дерево может сломаться, а оно должно нормально расти, естественно выситься и ветвиться. Фундамент будущего знания закладывается сейчас, если он будет кривым, здание покосится. Закладка фундамента не нравилась Хосрову-муэллиму, и он собирался говорить об этом в Шуше на семинаре. Да, В. И. Ленин сказал: "Учиться, учиться и еще раз учиться!", но вопрос "как учиться?" попал теперь в неопытные руки...

Хосров-муэллим был ровесник века, и когда в Азербайджане установилась Советская власть в 1920 году, он окончил в Казахе семинарию и преподавал русский язык в Гадруте. Ему было 29 лет, но он считался опытным педагогом, хотел продолжать образование в Азербайджанском государственном университете. Внешне он был очень прост и скромен, но в своем деле инициативен и деловит. Он писал небольшие статьи в центральную бакинскую печать, и они очень часто не нравились районному начальству...

Зеленые деревья, красные черепичные крыши Гадрута остались позади.

Ованес-киши обернулся:

- Учитель, Айрапет, бедняга, тоже умер, ты знал?

Хосров-муэллим вздрогнул - и потом в Баку, в Сибири, снова в Баку, каждый раз, вспоминая тот разговор в фаэтоне, вздрагивал, будто от неожиданной опасности, точно как тогда - весной 1929 года по дороге в Шушу.

- Парикмахер Айрапят?

- Ха!...

- Когда?

- Вчера ночью...

Потом, вспоминая разговор с беднягой Ованесом-киши, тот самый момент, когда услышал о смерти парикмахера Айрапета - пышущего здоровьем (из щек кровь капала!), улыбчивого человека, будто снова Хосров-муэллим видел, как на прекрасные цветы вдоль дороги внезапно опустилась черная тень, тень черного беспокойства в глазах Ширин...

- Ара, здоровый был человек, ну, ногу сломал, да, когда крышу чинил, ну, упал, да, а в больнице даже недели не пролежал... Доктор Худяков ужасно нервничает, учитель!... Со мной по соседству его дом. Весь день он в больнице, Айрапет четвертый человек, что умер в больнице, причем совершенно здоровый! Доктор Худяков очень нервничает!...

Худяков был главврачом гадрутской больницы, Хосров-муэллим вчера в школе тоже слышал какой-то тревожный разговор, связанный с больницей: в одной палате один за другим умерли трое молодых... Теперь, значит, четвертый... Беспокойство опять охватило Хосрова-муэллима, хотя красота поднимающейся в Шушу горной дороги в то прохладное весеннее утро вселяла в душу мир и покой.

Фаэтон Ованеса-киши отвез Хосрова-муэллима в Шушу, а через три дня на въезде в Гадрут вывесили черный флаг, Гадрут закрылся, и Ованес-киши вместе со своим фаэтоном остался в Гадруте, улицы Гадрута совсем опустели, окна и двери в домах плотно закрылись... А вершины видных издалека гор были белыми-пребелыми от снега, в противовес черному флагу, вывешенному на въезде в Гадрут, горы повествовали о чистых делах мира, его красоте и вечности. Разумеется, обнаруженная в Гадруте эпидемия чумы рядом с вечностью не составляла и одной миллиардной, эмидемия чумы была ничто по сравнению с миром, но в том "ничто" решалась участь сотен, тысяч людей.

Из Баку в Гадрут приехала бактериологическая группа под руководством профессора Льва Александровича Зильбера. Днем и ночью люди боролись с чумой не на жизнь, а на смерть. Каждый вечер группа собиралась в гадрутской школе (уроки, конечно, прекратились): подводили итог работы за день, планировали, что делать дальше. И профессор Зильбер, и его опытная помощница Елена Ивановна Вострухова, и патологоанатом профессор Широкогоров, и специально приехавшая из Москвы врач-бактериолог Вера Николаевна, и приехавший из Саратова на помощь группе Зильбера профессор Сукнев, и приехавший из Ростова доктор Тинкер, и другие члены бактериологической группы держали совет. Чума была жестоким, коварным врагом, и усталые, обессиленные, работавшие без отдыха люди хотели поймать ее как хищного, дикого зверя, посадить в железную клетку, обезвредить.

В классе, где они сходились, раньше были уроки военного дела, на стенах висели схемы винтовок, пистолетов, в углу были свалены противогазы, стреляные гильзы - наглядное учебное пособие - выстроились на деревянном подоконнике, и профессор Зильбер, слушая коллег, поглядывал на схемы, противогазы, патроны. Оружие казалось не опасным, а жалким и свидетельствовало об аномальности человеческой натуры: с одной стороны, человека уничтожала чума (холера! рак! проказа!), а с другой-люди сами изобретали винтовки, пистолеты, отравляющие газы, выращивали смертоносные бактерии, чтобы уничтожить друг друга; с одной стороны, учили всем этим пользоваться, а с другой - как от того же спасаться. Конечно, профессор Лев Александрович Зильбер прежде всего был врач, он всегда был против кровопролития, оружия, но никогда - даже через много-много лет после гадрутского события - убийство, изготовление оружия и само оружие не казались ему такими убогими и отвратительными, как тогда, в гадрутской школе.

Профессор Зильбер работал в Москве, заведовал отделом в Институте микробиологии Народного Комиссариата здравоохранения. Несколько месяцев назад он приехал в Азербайджан по приглашению Народного Комиссариата здравоохранения Азербайджанской ССР и стал директором Института микробиологии в Баку, одновременно его избрали заведующим кафедрой микробиологии в Азербайджанском медицинском институте.

Три дня назад, когда фаэтон Ованеса-киши вез Хосрова-муэллима в Шушу по прекрасной горной дороге, в два часа ночи профессора Зильбера разбудил телефонный звонок, особенно беспокойный и тревожный среди ночной тишины. Профессор Зильбер, еще не проснувшись, снял трубку и, еще не услыхав в ней голоса, инстинктивно почувствовал, что это не простой телефонный звонок; не потому, что нарушил тишину ночи - профессор Зильбер ночных звонков слышал немало, - а потому что в телефонной трубке, черной и потому неразличимой в темноте, возникла неестественная тяжесть, появилась противная шершавость, и это предвещало в ту ночь худые дела.

Взволнованный мужской голос, даже не спросив, кто у телефона, на русском языке, но с азербайджанским акцентом, сказал:

- Говорит секретарь народного комиссара здравоохранения. Народный комиссар просит вас немедленно приехать. Машина выслана.

Профессор Зильбер, торопливо одевшись, вышел из дому, сел в машину - и с того момента началось неожиданное для него гадрутское путешествие.

Некто военврач по фамилии Марголин дал срочную телеграмму в Народный Комиссариат здравоохранения: в Гадруте эпидемия чумы. И профессор Зильбер вместе с организованной в ту же ночь за несколько часов бактериологической группой утренним поездом выехал из Баку.

Народный комиссар здравоохранения Азербайджанской ССР, делавший все, что в его силах, для организации бактериологической группы, лично занимался среди ночи срочными просьбами профессора Зильбера и все время будто не окружающим его людям, а самому себе в утешение повторял: "Возможно, это и не чума... Не может быть, чтобы на нашей замечательной земле завелась такая гадость!" Профессор Зильбер всю дорогу в Гадрут вспоминал слова комиссара и очень хотел, чтобы военврач Марголин ошибся...

Но он, увы, не ошибся. Эпидемия чумы распространилась по Гадруту. И профессору Зильберу, и его коллегам сразу стало ясно: первый заболевший чумой был молодой парень из ближайшего армянского села, и главврач гадрутской больницы Худяков положил его в общую палату с диагнозом "крупозное воспаление легких", он умер, за ним все, кто лежал в палате (в том числе и парикмахер Айрапет), потом фельдшер, санитар и наконец, сам Худяков. Но что это чума, пока никому не приходило в голову.

Когда заболел Худяков, больница обратилась к врачу воинской части вблизи Гадрута, Льву Марголину. Доктор Марголин распознал чуму и тотчас дал телеграмму в Баку.

Через несколько дней заболел и доктор Марголин и, несмотря на все усилия профессора Зильбера, погиб.

А было ему, военному врачу Марголину, всего двадцать четыре года. Когда он почувствовал болезнь, перестал пускать к себе в комнату, сам не выходил и через два дня, поняв, что болезнь усиливается, ночью запер комнату, вышел с территории воинской части и пришел в Гадрут к профессору Зильберу.

Благодаря Марголину, его жертвенной самоизоляции, чума не распространилась в воинской части, и через день после его смерти командир направил профессору Зильберу конверт. В конверте было последнее письмо врача Марголина.

"Дорогие товарищи!

Кажется, начинается. Температура 39,5. Ухожу отсюда, чтобы не заразить окружающих. Иду умирать спокойно, так как знаю, что другого исхода не бывает. Оставайтесь бодрыми и здоровыми строителями социалистического общества. Прощайте.

Лев Марголин".

Читая это письмо, которое никогда не забудет, профессор Зильбер представил себе последние минуты жизни доктора. Человек, у которого хватило сил написать такое письмо, в смертные мгновения часто открывал глаза и кричал: "Мама! Мама!..."

В Гадруте чума была не единственной заботой и профессора Зильбера, и Елены Ивановны Воструховой, и профессора Широкогорова, и профессора Сукнева, и других членов бактериологической группы. Наряду с бактериологической группой из Баку в Гадрут приехали еще трое: один из них - представитель Народного Комитета здравоохранения Азербайджанской ССР, второй - представитель Азербайджанского Центрального Исполнительного Комитета, а третий уполномоченный Главного политического управления Азербайджанской ССР. Двое из них не въехали в Гадрут, примерно в десяти километрах от станции остались в отдельном вагоне, а уполномоченный Главного политического управления вместе с бактериологической группой был в Гадруте.

Оставшиеся на станции непрерывно требовали от профессора Зильбера разнообразные справки, таблицы, объяснения, и профессор Зильбер со своими помощниками, весь день занимающиеся чумными, дезинфекцией их домов, изолирующие людей, бывших в контакте с больными, вводившие противочумную сыворотку, контролирующие переноску трупов на отведенный участок в стороне от поселка, проводящие бактериологические исследования, были вынуждены писать для начальников справки, объяснения, заполнять информационные листки, составлять бессмысленные таблицы.

Жившие в вагоне на станции ни единого разу не ступили в Гадрут и поддерживали связь с профессором Зильбером через всадника: всадник приносил конверты, полные бумаг, клал на землю перед вагоном, а сам отходил метров на пятьдесят - шестьдесят. Один из представителей власти, надев перчатки, выходил из вагона, брал конверт и либо кричал, давая всаднику новые задания, либо клал на землю написанные в вагоне приказы, чтобы всадник отвез их профессору Зильберу. Несмотря на все эти меры предосторожности, в руководящем вагоне для дезинфекции с утра до вечера пили привезенную из Ханкенди прекрасную тутовую водку и, конечно, при этом хорошо ели, чтобы семидесятиградусная тутовая водка не сводила с ума.

А уполномоченный Главного политического управления - его звали Мурад Илдырымлы, - напротив, весь день проводил с бактериологической группой, и с первого часа его приезда в Гадрут, как погнал он галопом оседланного им серого жеребца из конца в конец и обратно, все знали, что Чека занимается вопросами чумы.

У тридцатилетнего Мурада Илдырымлы было светлокожее красивое лицо, голубые глаза, он был высок и строен, и обезумевшее от безысходности население Гадрута называло этого человека просто - Чека.

- Чека зовет!

- Тебя Чека спрашивал!

- Чека врага поймал! Чуму враги разнесли по Гадруту!

- Чека только что ускакал!

Еще не успевшие заразиться люди испытывали животный страх перед чумой, и на их взгляд если и было существо, способное победить чуму, то не просто человек, а Чека. Здесь ничего не боялись так, как Главного политического управления (прежде Чрезвычайной комиссии), - ни до революции, ни после революции: ЧК была страшнее чумы, и чуму могла победить только эта сила.

Мурад Илдырымлы не знал усталости, и порой совершенно обессилевший Зильбер красными от недосыпания глазами взглядывал на этого человека и будто набирался сил. Уполномоченный был совершенно убежден, и неоднократно заявлял об этом профессору Зильберу, что чуму в Гадрут занесли враги, в этом деле есть рука иностранной агентуры и ее местных подручных, кулаков. Возражения, научные доводы профессора Зильбера никак не могли поколебать Чека, и в один из черных дней Мурад Илдырымлы, взволнованный, пришел к профессору Зильберу и заявил, что, по полученным сведениям, враги вскрывают могилы умерших, вырезают части тела и распространяют болезнь среди населения.

Конечно, это была жуткая и непостижимая весть, но уполномоченный Главного политического управления стоял на своем:

- Вы - прекрасный профессор, товарищ Зильбер, но вы не знаете, на что способны враги народа! Все это - дело кулаков! За всем этим стоят англичане! Чума в Гадруте - не стихийное бедствие, а классовая диверсия!

Загрузка...