Хосров-муэллим отвел глаза от повлажневших, почти утративших цвет больших голубых глаз Арзу, посмотрел на прикнопленные к стене фотографии, на высившуюся чуть не до потолка гору книг, сложенную на два составленных стула в углу у дивана. А улыбка с лица Арзу все не сходила.

- Алибабу-муэллима помнишь? Он мне говорил, что я буду Софьей Ковалевской... Ах ты!... Ну и что, Софья прожила всего сорок один год, а мне уже за пятьдесят - и умирать не собираюсь!... Читаю себе прекрасные книги!... Если что и убьет меня, то прожорливость кур!...

Арзу опять громко рассмеялась, и испорченные металлические зубы Арзу, как и надпись наверху трехэтажного дома: "1867. Мешади Мирза Мир Абдулла Мешади Мир Мамедгусейн оглу", говорили о бренности мира, дальних дорогах, по которым идут поезда, и о судьбах каждого из живущих вдоль тех дальних дорог миллионов смертных...

- Слушай, ты пришел сюда, чтобы не открыть рта и ни слова не сказать?... Хорошо, пей свой чай!... Отличное варенье, в Саратове купила... Ты сам, один живешь? Один, да, у тебя на лице, написано, что ты совсем одинокий!... А кто тебя обслуживает? Может, на мне женишься, а? - Арзу на этот раз особенно громко, от души рассмеялась.-Эх, на что я тебе, все ушло, ничего от меня не осталось! Не видишь на фотографии?... Ну да, а у меня теперь - на что смотреть?...

С фотографий не похожие друг на друга парни смотрели на Хосрова-муэллима, и Хосрову-муэллиму казалось, будто парни на фотографиях чувствуют вонь из курятника.

Арзу подошла к фотографиям.

- Все трое - мои сыновья!... - сказала она. - Этот вот, видишь, его отец Джумшудлу... Помнишь? Работал в райкоме, где наша школа, где вы все работали, пьяница, развратник поганый был, подлец!... На митинги выражения ненависти в школу приходил, аплодировал мне, ставил меня в пример... Потом будто бы пожалел нас, маму устроил уборщицей в парикмахерскую... А на меня с тех пор глаз положил, сукин сын, как мама умерла в конце войны, пришел, нашел меня... Мне 15 лет было, но 20 можно было дать. Полная была, до времени созрела!... Арзу, улыбаясь, посмотрела на Хосрова-муэллима: - Ты не говоришь, хоть я поговорю... Да, отец этого сына был подлец, сдох он... Когда сдох, даже хоронить никто не пришел! У самого были жена, дети, а для меня отдельно комнату снял, там держал... Развратник паршивый! Здорового места на мне не оставил, подлец! С неба я упала ему в руки, в глаза себе напихивал меня, насытиться не мог, сукин сын!... Хорошо, что сын на отца не похож. Но жена у него оказалась паршивка. При соседях мне в волосы вцеплялась, б...! И жену и мужа - обоих выгнала от себя! Эх, как будто соседи лучше них?... Этого видишь, этот...

Арзу прервалась, внимательно прислушалась к кудахтанью кур.

- Слышишь, как шумят? Чтоб им кол в живот! Только что тарелку супа дала! Никак не нажрутся! А когда меня здесь нет, чужие дети приходят и крадут яйца... А соседи в милицию жалуются, что куры двор загаживают... Ну их к черту, пусть пишут! На меня такие вещи не действуют!... Пей, пей свой чай...

Хосров-муэллим, осторожно подняв стакан, начал пить; он почему-то боялся, что стакан выскользнет из рук и чай и варенье разольются по столу, прольются на пол, все разобьется... И вообще он не понимал, что в стакане: чай или что-то вроде остатков супа, которые бросают курам...

Арзу сказала:

- Да, этот... - и показала фотографию второго сына, - в Барнауле живет, слыхал такой город? Барнаул! Милиционер он, и отец его был милиционер, скончался он. У этого сына жена русская... Из моих сыновей он самый толковый, но мямля... Если бы не был мямлей, не работал бы милиционером! И жена у него, кажется, хороший человек. Я разве знаю, разве я ее видела? У меня не было поездки в Барнаул... Он там в армии служил, после службы так и остался, женился... В прошлом году они мне посылку прислали, конфеты и туфли. Хорошие туфли, но жалко, тесны мне, в Ростове продала, и все... Двое детей у них, фотографии мне прислали, оба по внешности - чисто русские... А это - мой третий сын, - Арзу протянула руку к фотографии третьего сына так, будто хотела глаза ему выколоть, - подлецом оказался!... А отец его был неплохой, проводник тоже был, арестовали беднягу... Из-за чего? Мелкой торговлей на станции занимался... Так в тюрьме и умер, несчастный. Эта квартира его была, как жена у него умерла, я вышла за него замуж, переселилась сюда... А до того жила где придется... После папы ведь квартиру у нас отняли, нас с мамой выкинули на улицу... Этого подлеца я папиным именем назвала, Алескер его имя, но вышел негодный... Со мной жил. Я проводница, уезжала, дом в его распоряжении... Сотни фокусов выкидывал тут... Пьянствовали, в карты играли... Сам он хороший кафельщик, если захочет, знаешь сколько может заработать?... А влюбился в одну айсорку, старше него, Роза зовут, около нас, вон там, в сберкассе, работает, знаю я ее, модная блядь!... Обмоталась вокруг этого идиота!... Кто бы на ней еще женился? А с этим идиотом пошли в загс... Женившись на бляди, хотел сюда ее привести, я их выгнала из дому! Теперь как напьется, приходит, подлец, пугает меня: я в суд подам, половина дома моя!... Я тебе свой дом отдам?... Как же! Но что делать?... Повесила здесь фотографию, сын все-таки... Подлец, приходит и каждый день все здесь переворачивает!... Пока что все-таки у той бляди живет...

Арзу показала на пустой стакан, спросила:

- Еще чаю принести тебе?

Хосров-муэллим сказал:

- Нет, большое спасибо...

- Тогда ешь варенье!

- Не хочу, спасибо...

- Хорошее варенье, э!... В Саратове плохих вещей не продают...

"Дорогие друзья! Тысяча извинений у тамады, что оставляю его в офсайде. Но мне пришел в голову один замечательный тост, и я должен произнести его на этом прекрасном торжестве!"

- Дом у меня неплохой, да? Правда, кухни нет, но две комнаты, а в коридоре, видишь, и газ есть, и вода. А туалет во дворе. Отдать это айсорской бляди, а самой опять скитаться по улицам? да?! Скажи, а где твоя жена? Ты ведь тогда женился, э!... А звали ее Гюльзар, я помню...

Хосров-муэллим не ответил, но вдруг ощутил горячее объятие Гюльзар, как будто совершенно забытое, оставшееся в недостижимом, недосягаемом далеке, и жар в тот грязный зимний день хотел было обогреть кости Хосрова-муэллима, но растаял и исчез в вони от курятника.

- Не дождалась она тебя, да? Я помню, как сейчас вижу ее... Щеки у нее просто пылали... Такие женщины без мужчин быть не могут!...-Арзу рассмеялась. - Что ей делать, бедняге? Без мужчины трудно бывает, да...

Хосров-муэллим встал.

- Что случилось?

- Я пойду...

- Почему? Сиди, почему быстро уходишь? Давай я воды нагрею, хо рошенько голову тебе вымою, а? Ты человек одинокий, отдохни хоро шенько!

- Нет, большое спасибо...

- Да что "спасибо"?... В Воронеже я сушеных грибов купила, давай тебе суп сварю!

- Нет, спасибо...

- Водочки налью, кирнешь!... А? Или постарел, водку пить не мо жешь? Что скажешь?

- Нет...

Хосров-муэллим вышел в коридор, надел галоши, папаху, стал натягивать пальто, и Арзу в том тесном коридоре стояла против Хосрова-муэллима, застегивала каждую минуту расстегивающиеся пуговицы старой проводницкой рубашки.

"Почему вы не даете нам выпить за здоровье этой прекрасной девочки, поздравить эту прекрасную девочку?"

"Одну минуту, одну минуту, Хосров-муэллим! Арзу же не убегает, она своя, и за здоровье ее выпьем, и поздравим. А эти бокалы мы поднимем за тост, провозглашенный Хыдыром-муэллимом! По правде говоря, Хыдыр-муэллим опередил нас, и хорошо сделал... От всех наших сердец сказал и от твоего сердца сказал, Хосров-муэллим!..."

Куры закудахтали громче.

Арзу сказала:

- Знают, что сейчас откроется дверь... Я таких прожорливых не видала... Обманули меня! Чем они набивали им животы в Ставрополе? В конце концов они меня самою съедят!...

На газовой плите в конце коридора кипела вода в чайнике и подбрасывала крышку.

Хосров-муэллим сказал:

- До свидания...

Арзу, показав на бумажный кулек на полу в коридоре, спросила:

- Это что такое?

- Немного фруктов, тебе принес...

Крышка на чайнике все так же прыгала.

- А мне что тебе подарить? - Арзу оглядывала коридор, как будто видела его впервые. - А? Что подарить?

- До свидания...

Арзу, кажется, нашла, что искала:

- А! Знаешь, что я тебе подарю? Смотри!... - Хриплым голосом, отчетливо, точно как сорок лет тому назад, выговаривая слова, с особым акцентом она начала громко декламировать:

Вы были вчера

безымянны,

Седая зурна

Сулеймана...

Хосров-муэллим, открыв дверь, вышел во двор.

Куры закудахтали еще громче.

Запах, идущий от курятника, бил в нос.

И Хосров-муэллим удалился от того трехэтажного здания, но какое-то время его еще преследовали и запах курятника, и хриплый голос Арзу, которая, стоя в открытых дверях, громко декламировала стихи:

Джамбула

седая домбра...

Так пойте же

Сталину

славу

Стихами,

подобными сплаву,

Золота

и серебра!...

Потом и старое трехэтажное здание, на котором было написано: "1867. Мешади Мирза Мир Абдула Мешади Мир Мамедгусейн оглу"

и сберегательная касса напротив того здания остались позади... и звук пропал и запах исчез...

и в грязную зимнюю ночь Хосров-муэллим опять увидел во сне семерых дочек Калантара-муэллима...

а женщину-проводницу из квартиры номер 7 старого трехэтажного дома никогда во сне не видел...

но иногда боялся, что куры действительно ее съедят, как крысы съедают младенца, так и куры съедят толстую женщину, живущую в трехэтажном доме, в квартире номер 7...

и иногда младенец так кричал...

и часто снились семеро дочек Калантара-муэллима...

но и во сне Хосров-муэллим знал, что и десятилетняя отличница-всезнайка есть среди семерых дочек Калантара-муэллима...

самой ее не видно, но она там...

и бледный отсвет идет от испорченных металлических зубов...

и девочки хором плачут...

и слезы, текущие из их глаз, потоками льются по улицам, образуют море...

и в море, под блеск испорченных металлических зубов плавают лодки...

но лодкам нигде нет спасения...

лодки должны потонуть...

и Хосров-муэллим, как Калантар-муэллим, плывет в лодке...

и Хосров-муэллим, перешагнув за восемьдесят лет, все не хочет тонуть...

хочет жить...

интересно, а жизнь у Мешади Мирзы Мир Абдуллы Мешади Мир Мамедгусейна оглу была такая же длинная, как его имя?...

Конечно, Хосров-муэллим не знал о могилах на кладбище Тюлкю Гельди и не знал, что история кладбища начинается именно с могилы этого человека...

13

Баранья ляжка

Ночь становилась все глубже, и число машин на дорогах уменьшалось, земля и асфальт казались теперь относительно безопасными, запах весны ощущался все сильнее, и в ту апрельскую ночь Гиджбасар с небольшой бараньей ляжкой в зубах, хромая, уже не бежал, а медленно шел вдоль дороги. Правда, он был очень голоден и хотел поскорее съесть холодную ляжку, но дороги были совсем пустынны, свет не горел в домах и дворах, ночь освещалась только луной и звездами, тишина успокоила Гиджбасара, никакого другого собачьего запаха вокруг он не чуял, железные сетчатые ограды где-то кончатся, и тогда, сойдя с дороги, он спокойно съест баранью ляжку.

Хотя все было спокойно - без машин, без скорости - и ночь была тиха и ясна, а все же в асфальтовой дороге, как и вообще во всех асфальтовых дорогах, виденных им от рождения, было для Гиджбасара нечто чужое, чуждое, асфальтовые дороги даже в самую спокойную, самую бесшумную пору были для Гиджбасара источником тайного страха. Хотя всю жизнь он провел на асфальте, исключая земляные участки кладбища Тюлкю Гельди (во дворе управления кладбища), чувствовал себя свободно, только сойдя с асфальта, оказавшись на земле, и как видно, в этом было нечто инстинктивное, первобытное.

Асфальтовая дорога, по которой шел Гиджбасар с маленькой бараньей ляжкой в зубах, была дорогой между дачами в одном из приморских поселков Апшерона, по обе стороны тянулся забор из железных сеток, ограда, сложенная из камня, потому что по обе стороны были дачи, собственные участки бакинских жителей, а в этих местах каждая дача как крепость.

У Гиджбасара не было сил бежать, но он, прихрамывая, шел быстро, а железные сетки и каменные ограды все не кончались, чтобы можно было сойти с дороги. Мясо было очень холодным, но та часть, которая была в пасти, понемногу разогрелась, и как только каменные ограды и железные сетки окончатся, Гиджбасар поест, у него уже слюнки текли.

Уже несколько дней, как Гиджбасар оставил позади большой город, его широкие улицы, большие дома и большие дворы, он миновал за это время заводы, нефтяные скважины, избежал преследования местных собак, оставил позади сменяющие друг друга бакинские селения. Куда вели его ноги, туда он и шел.

Раненая нога Гиджбасара болела, горло ныло все больше, голова не поворачивалась, но спокойствие лунно-звездной ранней весенней ночи как бальзам разливалось по всему телу, измученному страданиями дней, прошедших с тех пор, как пес покинул кладбище Тюлкю Гельди, и Гиджбасар по той асфальтовой дороге будто шел (наконец!) к вечной сытости и вечному покою.

Маленькая баранья ляжка, которую нес в зубах Гиджбасар, была выброшена из холодильника Наджафа Агаевича, зубного врача.

Наджаф Агаевич каждую субботу вместе с Надеждой Федоровной садились в свои "Жигули" и ехали на дачу в тридцати пяти километрах от Баку, ночевали там, а в воскресенье по вечерней прохладе возвращались в Баку. Ни один их родственник или знакомый, ни один приятель мужа, ни одна подруга жены - никто не знал об этой даче. За все годы, с тех пор, как после заявлений Наджафа Агаевича, обосновывающего их интернационализмом своей семьи и дружбой народов, заявлений в ЦК КП Азербайджана, в Москву, в ЦК КПСС, лично товарищу Л. И. Брежневу ("Мы построили интернациональную семью, я - азербайджанец, а моя супруга - русская, после напряженного труда нам негде отдохнуть!), после хождений Надежды Федоровны по "инстанциям", от районного исполнительного комитета до городского комитета партии, до того, как они арендовали у государства эту дачу и превратили ее в прекрасный трехкомнатный дом, - с тех пор сюда, кроме них, ни один человек ногой не ступал. И интернациональная семья каждую субботу и воскресенье отдыхала на даче как на острове, очень далеком от всякой купли-продажи, неразберихи, интриг, никто не мог их побеспокоить.

В эту субботу Надежда Федоровна с Наджафом Агаевичем были на премьере оперетты Оффенбаха "Прекрасная Елена" в Бакинском театре музыкальной комедии, поэтому на дачу приехали поздно. Отперев бесчисленные запоры в стальной двери, вошли в дом, и Надежда Федоровна по обыкновению в первую очередь заглянула в финский холодильник и, еще оставаясь под прекрасным впечатлением от оперетты, с особым презрением скривив лицо, сказала:

- Ой! Твоя баранина так ужасно воняет!

Дело в том, что Надежда Федоровна не любила баранину, она предпочитала телятину, постную свинину, курицу, индейку, свежую осетрину. А Наджаф Агаевич любил баранину, если долго ее не ел, чувствовал, что слабеет, одна баранина прибавляла Наджафу Агаевичу сил, он от нее более ловко и с большим блеском проворачивал свои бесчисленные дела в городе, и, между прочим, если днем он ел баранину, ночью Надежда Федоровна была особенно довольна мужем...

Баранину Наджафу Агаевичу привозили в благодарность клиенты, то есть больные, приезжавшие из районов, из окрестных селений. Полтуши крохотного ягненка привезли на прошлой неделе в благодарность, верхнюю часть - ребрышки и переднюю ногу - Наджаф Агаевич съел, а маленькую ляжку съесть не успел; она осталась в холодильнике и испортилась.

Наджаф Агаевич понюхал мясо - оно в самом деле испортилось, но Наджаф Агаевич на всякий случай сказал:

- Сейчас вымою. Может, запах уйдет...

Надежда Федоровна все еще чувствовала себя прекрасной Еленой и потому с неприсущей ей в обычное время расточительностью распорядилась:

- Да выбрось ты ее! Что твои дикари увидели в баранине, а? Никак не пойму! Азиат ты все-таки, азиат! - И Надежда Федоровна покружилась по комнате, напевая арию прекрасной Елены, и разлетелся, как веер, подол широкого, длинного платья, купленного у спекулянтки (из постоянных клиенток), которой каждый месяц привозили из Израиля узлы, полные тряпок.

Наджаф Агаевич посмотрел на маленькую баранью ляжку, потом на Надежду Федоровну и, чтобы не портить прекрасное настроение, вышел из дому, со двора, обнесенного трехметровым каменным забором, и положил мясо под дерево хартута у железных ворот дачи напротив - птички и червячки растащат... Глубоко вздохнув, Наджаф Агаевич вернулся в дом: развеселившуюся после оперетты, прекрасную Надежду Федоровну предстояло еще ночью ублаготворить...

А нашел то мясо под большим деревом хартута Гиджбасар и, обессиленный, с болью в раненой ноге, с ноющей раной на шее, когда взял мясо в пасть, как будто с мясом получил силу и от ствола большого хартута. Боясь, что какая-нибудь другая собака, другое существо или несущество вырвет мясо у него из пасти, отнимет, он, прижав уши, хромая, побежал прочь от железных ворот Наджафа Агаевича.

Дача Наджафа Агаевича была в стороне от главной дороги, идущей между дачами к морю, и, отбежав от хартута, попав на дорогу, Гиджбасар замедлил шаги: согревшаяся во рту часть бараньей ляжки напоминала ему в ту ясную апрельскую ночь лучшие мгновения его жизни: где-то когда-то под холодную метель на улице он спал в теплом местечке, где-то когда-то, в очень и очень далекие времена, его гладили, где-то когда-то за ним увязывалась белая сучка... Видения в мозгу Гиджбасара были окутаны туманом, перемешались друг с другом, но туман был теперь теплым и ласковым (из-за бараньей ляжки, которую он сейчас съест?), и от тепла и ласки стала поменьше и боль в ноге Гиджбасара, и боль в шее.

И вдруг Гиджбасар издалека учуял запах машины, услышал ее шум. Странное дело, шум, приближающийся в ночной тишине, не предсказал Гиджбасару ничего дурного, не заставил его вздрогнуть, не встревожил, будто в ту ясную ночь на Апшероне, на дороге, идущей к морю, ничего плохого случиться не могло.

Показался свет фар, за первой машиной показалась вторая, и Гиджбасар сбежал на обочину.

... В "Жигулях" сидели четверо: впереди Салим Бедбин, владелец и водитель машины, молодой прозаик, рядом с ним Арастун Боздаглы, известный поэт, заслуженный деятель искусств, сзади - два молодых поэта...

Салим Бедбин был редактором в издательстве и "Жигули" купил в долг. Купил не просто для удовольствия. Купил, чтобы обратить на себя внимание таких тиранов и невежд, как директор издательства Исламзаде, таких безыдейных графоманов, как Муршуд Гюльджахани, таких циников, как Мухтар Худавенде, тридцать лет заведовавшего отделом литературы в газетах и сделавшего интересы и пристрастия своего желудка интересами и пристрастиями азербайджанской художественной литературы, и некоторых собратьев по перу, называющих себя молодыми поэтами, молодыми прозаиками, молодыми критиками и думающих о своих личных интересах, а не об интересах родины и нации, завидующих художественным достижениям Салима Бедбина. Долг за "Жигули" Салим Бедбин не мог выплатить уже два года. Но даже усаживаясь за руль на голодный желудок, Салим Бедбин так горделиво вел машину, что пахнущие нафталином черви, подобные Муршуду Гюльджахани, не знали, что делать от злобы и ярости.

Десять лет каждую божью ночь, когда засыпали трое детей и жена, в кухоньке однокомнатной квартиры Салим Бедбин работал чуть не до утра. И вот, беззаветно посвятивший себя литературе, стремящийся своим пером блюсти честь нации, он наконец-то выпустил вторую книгу рассказов. И несмотря на то что директор издательства Исламзаде, консерватор, не выносивший передовую молодежь, ровным счетом ничего не понимавший в создаваемых ею произведениях, в договоре указал самый низкий гонорар за лист, вчера Салим Бедбин получил в бухгалтерии деньги и сегодня пригласил в одну из лучших шашлычных на Апшероне своих друзей и Арастуна Боздаглы, всегда охотно общавшегося с молодежью, заслуженного деятеля искусств, поэта. Они несколько часов просидели в шашлычной, уплетая шашлык из баранины и осетрины. Они отлично обмыли новую книгу и в лунно-звездную субботнюю ночь собрались с берега полюбоваться панорамой Каспия. В "Жигулях", идущих сзади, сидели еще трое молодых собратьев по перу, настоящих друзей Салима Бедбина.

Окна "Жигулей" были открыты, и ветер гулял внутри мчавшейся со скоростью машины, но после пира в шашлычной заслуженному деятелю искусств поэту Арастуну Боздаглы все-таки не хватало воздуха, и этот грузный, крепкий человек, с шумом втягивая воздух в легкие, говорил:

- Это был исторический банкет, джигит. Муршуду Гюльджахани за семьдесят, но он скряга, он нас один раз в жизни пригласил в гости, и то к сыну на свадьбу. Скупой и сухой. Злодей. На передовицы из "Правды" похож.

Когда речь заходила о Муршуде Гюльджахани, Салим Бедбин был не в силах себя сдерживать. Он сказал, презрительно скривившись:

- Из-за этой свадьбы теперь Исламзаде перед ним подхалимничает. У нас самая высокая должность - быть родственником Абдула Гафарзаде. Вы знакомы с ним, да, Арастун-муэллим? Директор кладбища...

- Как не знать, джигит? Знаю как облупленного.

- Один раз я ему в лицо сказал...

Заслуженный деятель искусств, известный поэт Арастун Боздаглы, хоть и много выпил на историческом банкете, все же разум не совсем потерял и, удивленно взглянув на Салима Бедбина, спросил:

- Кому в лицо ты сказал, храбрец? Абдулу Гафарзаде?

Все это время молодой друг владельца "Жигулей", сидевший сзади, молча икал. Теперь подал голос:

- Если бы он ему в лицо сказал, теперь бы уже кости его гнили на кладбище Тюлкю Гельди...

Арастун Боздаглы отвел глаза от бледного лица Салима Бедбина, повернул величавую голову назад, громко и горько рассмеялся.

Длившаяся годы борьба за издание второй книги вконец испортила нервы Салима Бедбина, и молодой прозаик, со злостью сжимая руль, прокричал:

- Ничего!... Придет время, когда и эта нация проснется. Тогда мы плюнем в лицо всем абдулам гафарзаде...

Заслуженный деятель искусств Арастун Боздаглы снова взглянул в бледное лицо молодого собрата по перу:

- Значит, тогда не станет абдулов гафарзаде, джигит?

- Нет, устад, нет... Нация пробудится... Тогда будут жить только люди, любящие свою нацию... Тот день придет, устад, придет. Обязательно придет... И, произнося эти слова, молодой прозаик Салим Бедбин расчувствовался (когда речь заходила о нации, он всегда расчувствывался). - Бедная нация... Несчастная нация...

... Свет фар приближался, и Гиджбасар стал волноваться сильнее, и когда свет упал на него, он очень испугался и побежал. Сидевшие в машине не поняли, что это за зверь.

- Волк.

- Нет, шакал, шакал...

- Мясо несет...

- Это собака...

- Да, да, собака...

Арастун Боздаглы протянул вперед руку:

- Этот пес так же жаден, как Муршуд Гюльджахани...

Салим Бедбин с отвращением, сменившим недавнюю злость, сказал:

- Люди мяса для еды не находят, а у этого в пасти смотри сколько...

- Это мясо трудящихся...

- Люди мясо по талонам получают...

- Это мясо рабочего, мясо колхозника...

Салим Бедбин, увеличив скорость машины, погнал пса по асфальту, и пес, бросаясь то вправо, то влево, пытался спастись, найти укрытие среди железных сетчатых оград и каменных заборов, но попытки были тщетны - железные сетки, каменные заборы не кончались.

- Гони его!...

- Гони!...

- Гони!...

Машина металась по асфальту, и Арастун Боздаглы, чтобы не удариться головой о стекло, упершись в подоконник могучими руками, сказал:

- Ты не Бедбин13, а Боран14, храбрец. Салим Боран.

А сидевшие сзади, будто очнувшись от неги прекрасного застолья и благодаря случаю избавившись от проблем литературы, нравственности и нации, с откровенным охотничьим азартом следили за бежавшим впереди псом, спасающим собственную жизнь и мясо в пасти, кидающимся то вправо, то влево. Они кричали:

- Гони его!...

- Гони!...

- Гони!...

Молодой прозаик Салим Бедбин, вцепившись обеими руками в руль, будто мстил этой гонкой директору издательства Исламзаде, безыдейному Муршуду Гюльджахани и знаменитому паразиту Мухтару Худавенде, мстил всем тем, кто, именуя себя молодыми писателями, завидуют, слушают сплетни и распускают слухи. Быстро вращая руль влево-вправо, он жал на газ, преследуя пса.

Гиджбасар был в ужасе от гнавшейся за ним машины, но не только ужас погони заставлял его, израненного, больного, обессиленного, мчаться как сумасшедшему, может быть, еще больше он боялся выронить мясо из пасти. Челюсти у Гиджбасара были так сжаты, он тратил столько сил на это, что казалось, будто маленькая баранья ляжка стала частью его самого...

- Гони!...

- Гони!...

- Гони!...

Гиджбасара будто поместили в нескончаемо длинную клетку из железа и камня - клетка тянулась, тянулась, тянулась, пес больше не мог дышать, сердце чуть не выпрыгивало из пасти вместе с бараньей ляжкой.

Когда Гиджбасар на бегу снова метнулся вправо от дороги, молодой прозаик Салим Бедбин (Боран) обогнал его, и собака оказалась между двумя машинами; идущие сзади "Жигули" направили фары на Гиджбасара, и сидевшие в той машине коллеги по перу тоже с азартом закричали:

- Гони его!...

- Гони!...

- Ах, подлец, мы мясо по талонам едим, а ты даром?

- Гони!...

- Гони!...

Гиджбасар бежал между двумя машинами, и задняя его догоняла, а передняя не пропускала вперед; и в тот субботний вечер на асфальтовой дороге на Апшероне Гиджбасар был в ужасе, которого не испытывал еще никогда в жизни, даже хватка Черного пса была ничто перед этим ужасом; теперь все, даже маленькая баранья ляжка, вылетело из головы Гиджбасара, Гиджбасар стремился только избавиться от этой безумной гонки, от устрашающего воя моторов и скрежета тормозов, от диких криков, несущихся из машин:

- Гони его!...

- Гони его!...

- Гони!... Гони!... Гони!...

Справа от дороги Гиджбасар нашел, наконец, прорыв в нижней части железной сетки и кинулся в эту дыру. Он даже не почувствовал, как маленькая баранья ляжка, зацепившись за сетку, выпала у него из пасти, как острые концы проволоки разрезали его тело до крови; проскочив в дыру, пес пронесся между инжировыми деревьями и кинулся в виноградник. Это был дачный двор, и Гиджбасар, задыхаясь, с выскакивающим сердцем, почуял во дворе другую собаку, но как только донеслось движение другого пса сбоку от больших ворот, он нашел еще одну дыру в железной сетке (к счастью, хозяин дачи не особенно следил за своим участком...), и не успел другой пес опомниться, как Гиджбасар вылез наружу, железная проволока опять изрезала до крови ему морду, глаза, тело.

Тормоза двух машин на асфальтовой дороге своим скрежетом нарушили ночной покой хартута, вишневых, инжировых, абрикосовых, алычовых, гранатовых, лоховых, миндальных деревьев, покой виноградных лоз во всей округе, даже покой луны и звезд в ночном апрельском небе Апшерона.

А впереди шумело море, и Гиджбасар с вывалившимся языком, задыхаясь, страдая от боли не только в ноге и горле, но и во всем теле, поплелся к морю и свалился на бок на влажный песок у кромки воды.

Снова заработали моторы машин вдалеке, и Гиджбасар слушал до конца их постепенно удаляющийся шум. В их шуме теперь были сдержанность и спокойствие, будто они только и добивались того, чтобы Гиджбасар вот так свалился на берегу, а больше им не о чем было волноваться.

Страшные, жуткие, нечистые силы удалились, но это совершенно не уменьшило страданий Гиджбасара, не принесло ему никакого покоя.

Дул легкий ветерок, море не волновалось, ровно шумело, и его гул как будто никак не сочетался с безмолвием луны и звезд.

А маленькая баранья ляжка, явившаяся в ту апрельскую ночь из финского холодильника зубного врача Наджафа Агаевича, вся вымазанная в земле, пыли, так и осталась у железного сетчатого забора, и конечно, если бы Гиджбасар сейчас встал и вернулся назад, может быть он и нашел бы это мясо; через некоторое время будет поздно, другие собаки или черви, птицы найдут баранью ляжку, съедят ее... Но Гиджбасар не встал и никуда не пошел, он как будто вообще забыл обо всем мире, только слышал шум моря, и этот шум не говорил ни о чем, кроме себя самого, ни о чем, кроме моря...

14

Абдул Гафарзаде

(Продолжение)

Абдул Гафарзаде в тот апрельский день поел купленного молодой девушкой-секретаршей хлеба с сыром, выпил пару стаканчиков армуды - как всегда отлично заваренного Бадурой-ханум индийского чая с кардамоном (Абдулу Гафарзаде очень нравились и аромат, и вкус кардамона) - и встал у окна своего кабинета. Кладбище Тюлкю Гельди просматривалось отсюда вверх и вниз - полный обзор. Перед глазами был городок, уведомляющий об ином мире - печальном, абсолютно безрадостном, абсолютно безысходном, говорящем о бессмысленности жизни, о бренности всего живого. Бесчисленные могильные камни, видимые из окна, были обитателями этого печального, безрадостного, полного безысходности городка, обитателями, погруженными в вечное молчание и неподвижность.

Конечно, доктор Бронштейн и профессор Мурсалбейли были совершенно разные люди, но теперь почему-то Абдулу Гафарзаде показалось, что есть некая близость между крашеными волосами и усами доктора Бронштейна и белоснежным накрахмаленным халатом и волосатой грудью профессора Мурсалбейли. Но самое странное, что Абдул Гафарзаде задумался и о другой близости: между крашеными волосами и усами, белоснежным накрахмаленным халатом и волосатой грудью - и кладбищем Тюлкю Гельди. Все было не просто близко, но и родственно... Очень неприятное чувство. Абдул Гафарзаде постарался прогнать его от себя.

Правда, проснувшись сегодня рано, Абдул Гафарзаде впервые после долгой зимы почувствовал тепло солнца, в его лучах был какой-то оптимизм, даже энтузиазм, а потом ему вспомнилось окно в его кабинете, перед глазами появились надгробия - и принесенные утренним солнцем чистота, свет, тепло как будто извозили в грязи. Такое уж это место, кладбище - самое пессимистическое место на свете. Правда, и смотреть на кладбище как на что-то нежное, в сущности, было грехом, и в минуты, когда бренность мира и бессмысленность жизни навевали на сердце тоску и безнадежность, Абдул Гафарзаде старался утешиться тем, что не он первый и не он последний из пришедших в этот мир обязан когда-то его покинуть, а раз так, раз великие ученые мира (Авиценна!), поэты (Физули!), полководцы (Наполеон), государственные люди (Ленин!) не падали духом перед лицом бессмысленности жизни и вершили свои великие дела, значит, нечего об этой бессмысленности и думать; если ничего от себя самого не зависит, какой же смысл сокрушаться?

Абдул Гафарзаде протер очки, сцепил руки за спиной, выпятил грудь и вышел из кабинета. Девушка-секретарша вскочила, как только он показался в дверях, но он не взглянул на нее. У дворовых ворот управления кладбища он остановился и осмотрел могилы, покрывшие весь склон.

Бадура-ханум, печатавшая кандидатскую диссертацию, посвященную экономическим вопросам транспортировки фруктов по овощефруктовым рундукам Баку, на своей машинке, где с годами на клавишах буквы стерлись так, что стали невидимыми (никто, кроме Бадуры-ханум, на этой машинке печатать не мог), посмотрела на Абдула Гафарзаде, который, пройдя через приемную, пересекал двор, увидела его задумчивые серые глаза и поняла, что он опять идет прогуляться по кладбищу; у человека иногда возникает желание погулять по бульвару или походить по горам, лесу, лугу, и Бадура-ханум за долгие годы работы в управлении кладбища знала, что и у Абдула Гафарзаде порой возникает желание - погулять по кладбищу, причем это грустное, печальное желание. В последнее время такое желание у него появлялось все чаще, становилось потребностью... Бадура-ханум жалела Абдула Гафарзаде, она даже останавливала на миг пальцы, автоматически летающие по стертым клавишам, глаза ее на миг увлажнялись, но потом пальцы, как автомат, снова начинали работать.

Для Бадуры-ханум Абдул Гафарзаде был, конечно, страшным человеком, он загубил всю жизнь Бадуры-ханум (во всяком случае, самой Бадуре-ханум так казалось, и с годами эта одинокая женщина со все большей безысходностью, все большей враждебностью, злобой признавала Абдула Гафарзаде единственным виновником своего одиночества, неприкаянности, беспомощности, даже старения), но при всем при том в самой глубине сердца порой возникало и какое-то родное чувство к этому человеку, весьма мимолетное, очень легкое, но все-таки возникало, в мимолетном и легком чувстве были и нежность, и мягкость. Да, он Абдул Гафарзаде. Но ведь он тоже отец, и дитя этого отца лежит на кладбище.

Караульщик Афлатун так свыкся с кладбищем Тюлкю Гельди, что проводил здесь не только ночи, но и дни, и было неизвестно, когда же спит этот человек, маленький, худой - кожа да кости, - но очень проворный, выносливый. И в тот апрельский день караульщик Афлатун, шмыгая носом, мыкался туда-сюда по двору кладбища Тюлкю Гельди, и, завидев Абдула Гафарзаде, помчался к нему, и, с трудом ворочая слишком большим для его рта языком, невнятно забормотал:

- Салам-алейкум, Абдул! Как это называется, ну это, чем могу служить? Не нужно ли чего?

Караульщик Афлатун во всем управлении кладбища был единственным человеком, который звал Абдула Гафарзаде по имени (и гордился этим не только на кладбище Тюлкю Гелъди, но и дома перед женой, перед сыном Колхозом, перед тремя замужними и двумя еще ожидающими мужей дочерьми, перед внуками!), а остальные люди - от плотника каменщика, фотографа Абульфаза до машинистки Бадуры-ханум все говорили "Абдул Ордуханович". Кроме могильщиков-алкоголиков. Могильщики-алкоголики даже имени Абдула Гафарзаде не знали, а знали, так не запоминали, но боялись этого человека, то есть Абдула Гафарзаде, жутко, испытывали перед ним животный страх, потому что если Абдул Гафарзаде за что-то злился на алкоголика, гневался, он вызывал слесаря Агакерима, велел валить алкоголика на землю и хорошенько избивать.

Могильщики-алкоголики стерпели бы тяжелые как наковальня и кулаки и пинки слесаря Агакерима. Но ведь Абдул Гафарзаде поручал не только избить человека как ишака, он велел загнать его в будку караульщика Афлатуна, запереть на замок и целые сутки не давать ни грамма водки (и воды не давать!), а это для могильщиков-алкоголиков было абсолютно невыносимо, это было несчастье, это было пыткой, страшной карой.

Когда алкоголики получали такое наказание, караульщик Афлатун на целые сутки оставался на улице, в холод по ночам бегал вдоль ворот (а в дождь дела были совсем плохи), поджидая такси, водочных клиентов, порой приближался к будке, ругал ноющего внутри алкоголика: "Подыхай, как это называется, ну это, сукин сын!" Когда проходили сутки и алкоголик освобождался, караульщик Афлатун входил в вонючую, как уборная, будку, проводил очистительные работы. Даже когда в этой будке жил Гиджбасар (что-то пес в последние дни на глаза не попадался - потерялся, сдох, что с ним случилось?), собака не гадила так, как эти низкие алкоголики...

Абдул Гафарзаде посмотрел на маленького человека, который, стоя навытяжку, ожидал приказаний; кажется, с тех пор, как открыл глаза на мир, он видел в махалле Афлатуна таким же, как сейчас, - этот человек не старился, у них весь род был такой - долгожители, очень шустрые. Мать Афлатуна, когда ей перевалило за сто лет, была как ртуть, на месте не могла усидеть, готовила, мыла, подметала... Умерла внезапно от рака, если бы не рак, и сейчас еще жила бы!... Говорили, что наркотики, выдаваемые в аптеке, чтобы облегчить боли старухи, этот подлец Афлатун матери не давал, а задорого продавал наркоманам... Все возможно, от этого караульщика Афлатуна можно чего угодно ожидать... А может, просто так говорят, кто знает, может, все вранье... Лучше жизнь потерять, чем имя! Но говорили... И другое говорили-ходили слухи, будто Афлатун - палач, что он ходит в тюрьму расстреливать приговоренных к смерти и получает зарплату...

Абдул Гафарзаде не уточнял этот слух (если бы захотел, конечно, все точно узнал бы!), потому что каким бы омерзительным существом караульщик Афлатун ни был, он когда-то дружил с Хыдыром, и если бы действительно выяснилось, что Афлатун - палач, Абдулу Гафарзаде это было бы неприятно.

Когда Афлатун еще водил трамвай, дети из махалли, где жила семья Абдула, вскакивали, бывало, на подножку, спрыгивали с трамвая на ходу, и один раз Афлатун рассказал об этом Хыдыру, и бедный Хыдыр, да упокоит аллах его душу, так поколотил Абдула, что когда Абдул вспоминал об этом, ему до сих пор было больно. Еще раз Хыдыр избил Абдула за курение... Хыдыр хотел, чтобы Абдул был сильным, здоровым. Хыдыр хотел, чтобы в этом волчьем мире Абдула сторонились, чтобы Абдул был не едой, а едоком. Бедный Хыдыр, если бы теперь он был жив...

Каждый раз, когда Абдул Гафарзаде вспоминал Хыдыра, рана у него в сердце начинала болеть как свежая. Годы проходили, а рана не заживала, даже когда Ордухан покинул этот мир, вместе со страшной раной от смерти Ордухана в сердце Абдула Гафарзаде оставалась на своем месте рана от смерти Хыдыра, боль от свежей раны, несмотря на страшную остроту, не заглушила боль старой раны.

Хыдыра больше сорока лет нет на свете, а маленький человечек Афлатун какой был, такой и есть, нечто вроде ртути, здесь ныряет, там выныривает, шмыгая носом, повторяя "как это называется, ну это". Что ж, раз мир таков, пусть живет... У Хыдыра с Афлатуном были отношения хорошие; рядом с Хыдыром, чье тело будто было отлито из бронзы, маленький Афлатун всегда был младшим, даже после того, как неожиданно вступил в партию, перестал водить трамвай, стал заместителем директора школы, Афлатун не возгордился перед Хыдыром, наоборот, в то дурное время постарался, устроил Хыдыра учителем физкультуры, и Абдул Гафарзаде никогда этого не забудет, до конца жизни будет давать хлеб Афлатуну.

- Нет, Афлатун, ничего не нужно, большое спасибо... - Абдул Гафарзаде сказал это и подумал: если на свете в самом деле есть счастье, то этот маленький человечек, этот Афлатун - самый счастливый человек: все ему нипочем, зарабатывает свои гроши, содержит свою семью - и доволен. Абдул Гафарзаде иногда завидовал таким вот "маленьким людям", и ему казалось, что его зависть от абсолютно чистого сердца.

Караульщик Афлатун постоял, глядя на Абдула Гафарзаде, направлявшегося на кладбище Тюлкю Гельди... Афлатун на собраниях часто видел Мир Джафара Багирова в те прекрасные времена, когда был партийным активистом и ходил на все собрания в Баку. Действительно, прекрасные были времена, все тогда боялись, все сторонились Афлатуна, а Афлатун отдавал свою жизнь за партию.

Однажды - шла весна 1939 года - на политическом собрании работников просвещения Баку в филармонии Мир Джафар Багиров здоровался с застывшими как статуи по обеим сторонам коридора людьми, он пожал руку и Афлатуну. Караульщик Афлатун никогда не забывал глаза Мир Джафара Багирова, глядящие сквозь очки, не забывал его лицо. В глазах и лице Мир Джафара Багирова был такой холод, что у человека шла дрожь по всему телу. И когда караульщик Афлатун стоял близко, лицом к лицу с Абдулом Гафарзаде, он видел его сходство с Мир Джафаром Багировым, и хотя природа не одарила караульщика Афлатуна богатством чувств, холод и во взгляде, и в улыбке полных губ Абдула Гафарзаде он ощущал. Да, у них были очень хорошие отношения, но караульщик Афлатун боялся Абдула Гафарзаде не меньше, чем когда-то Мир Джафара Багирова.

Абдул Гафарзаде в задумчивости вышел со двора управления, вошел на кладбище Тюлкю Гельди и, не обращая внимания на работников, которые при виде его подтянулись - кто перестал смеяться, кто спрятал сигарету в руке, кто прекратил разговор, - никого даже не видя, удалился от управления.

Лучше бы Афлатун не устраивал Хыдыра в ту школу, Хыдыр там стал жертвой продажных людей, подлецов, и Абдул Гафарзаде во всех деталях помнил, как в снежную зимнюю ночь 1939 года трое постучали в дверь, вошли и забрали Хыдыра.

В ту зимнюю ночь Абдул хотел уснуть под теплым одеялом, но уснуть не мог, потому что с прошлой ночи чувствовал: что-то произошло и это "что-то" им обоим на пользу, дела Хыдыра теперь пойдут лучше, Хыдыр еще больше возвысится. Это "что-то" случилось вчера ночью, когда, Абдул знал, Хыдыр ходил на день рождения дочки к директору школы в гости.

Хыдыр вернулся с торжества поздно, разделся, лег, но до утра не уснул, в темноте понял, что и Абдул не спит. "А ты чего не спишь? - спросил. - Спи". Сказал, но знал, что Абдул не заснет, потому что Абдул так привязан к Хыдыру, так любил Хыдыра, что все чувства Абдула были связаны с Хыдыром, как будто обнаженный электрический провод тянулся от души к душе, Абдул тотчас улавливал волнение старшего брата.

И в ту ночь торжества Хыдыр сказал: "Спи... Спи... Все будет отлично! Наше все - впереди! Замечательная жизнь - впереди! И для тебя будет замечательно, спи!..." Хыдыр так это сказал, в его словах, как и в его мускулах, была такая сила, такая уверенность, что маленький Абдул сразу и очень сладко уснул под воздействием слова "замечательно", сказанного Хыдыром, доброго, мягкого, разлившегося по сердцу, принесшего под толстое одеяло покой и ласку.

Когда на следующий день Абдул, учившийся во вторую смену, вернулся из школы, Хыдыр был дома. Как всегда в хорошем настроении, он насвистывал "Сары бюльбюль" (и теперь каждый раз, когда играли, пели "Сары бюльбюль", Абдул Гафарзаде приходил в умиление, будто пели о несчастной судьбе Хыдыра), он поджарил мясо с луком (вкус последнего приготовленного Хыдыром жареного мяса до сих пор был в памяти Абдула Гафарзаде), поставил перед Абдулом бутылку лимонада, а перед собой - графин пива, и братья поели. Хыдыр время от времени все поднимал большой палец вверх: "Отлично будут дела, отлично!"

Сначала Абдул думал, что речь идет о каком-то спортивном состязании, о чем-то связанном со спортом, но, сидя напротив Хыдыра за столом и поедая прекрасное жареное мясо, десятилетний маленький мальчик понимал, что нет, на этот раз речь не о спорте, на этот раз будет нечто большее и оно осчастливит их с братом. Абдул ничего не спрашивал: хоть братья и очень любили друг друга, старшинство между ними соблюдалось, а если бы Хыдыр счел нужным, он ведь сам сказал бы, раз не говорит, то задавать вопрос было бы неуважением.

В ту зимнюю ночь Абдул был под толстым одеялом. Толстое одеяло было в доме единственным, и Хыдыр отдал его Абдулу, а сам укрывался пледом, когда же бывало очень холодно, накидывал на плед пальто. Толстое одеяло осталось от отца, которого Абдул не видел, от матери, которую он вспоминал с трудом, и самое прекрасное, самое лучшее свойство одеяла было в том, что Хыдыр не позволил себе взять его, тем толстым одеялом он оберегал Абдула не только от холода, но и от всех вызывающих содрогание дел мира, холодного как лед.

Постучали в дверь, вошли трое, приказали сонному Хыдыру одеваться, увели Хыдыра... Десятилетний ребенок сразу понял, что трое пришли не с добром, и скорее удивился, чем испугался: после того прекрасного слова "замечательно", после прекрасного жареного мяса, после "все будет отлично" и поднимаемого Хыдыром вверх большого пальца внезапный, в полночь, приход троих, их неуважительное обращение с Хыдыром... Растерянность. Десятилетний ребенок был растерян и пришел в себя лишь, когда эти трое уводили Хыдыра из комнаты.

Сбросив толстое одеяло, Абдул вскочил и закричал как безумный... Хыдыр, обернувшись, посмотрел на Абдула в свете десятилинейки: "Не бойся... Я вернусь!" Абдул успокоился. Потому что кто же мог сделать что-нибудь плохое такому сильному человеку, как Хыдыр? (Маленький дурачок Абдул слышал о дедушке Сталине только прекрасные сказки: дедушка Сталин знает семьдесят два языка; дедушка Сталин - друг советских спортсменов, это часто повторял бедняга Хыдыр; дедушка Сталин, увидев на Курском вокзале голодного мальчика-сироту, заплакал и насовсем подарил мальчику свою машину... Но что любимый дедушка Сталин волк, - откуда это было знать маленькому дурачку?) В свете десятилинейной лампы в лице Хыдыра виделась такая ласка, в улыбке было столько родного, а лица, жесты, слова трех пришельцев были так грубы, холодны, чужды, что Абдул хоть и успокоился, но заплакал.

С улицы раздался стук захлопнувшейся автомобильной дверцы, машина тронулась, и шум ее удалился от дома вместе с Хыдыром. Конечно, в ту снежную зимнюю ночь 1939 года десятилетнему ребенку не приходило в голову, что машина увозит Хыдыра в никуда, навсегда; десятилетний ребенок не мог предвидеть, что с этих пор он будет, полуголодный, одинокий и беспомощный, расти у своей старой, обессилевшей тетки... Что сам себе с десяти лет в своей свободной и счастливой стране он будет зарабатывать на хлеб, что, кроме него самого, ему больше никто не поможет...

Все проходит, и все на самом деле прошло, минуло, кануло. Он никогда не рассказывал об этом ни бедняге Ордухану, ни Севиль, ни, конечно, маленькому Абдулу. Удел жизни Абдула Гафарзаде только его удел, и горькие воспоминания принадлежат одному ему; каждый должен уметь нести свою судьбу на собственных плечах.

Два дня назад был дождь, и земля по обе стороны единственной асфальтовой дороги на кладбище еще не высохла, там и тут стояли маленькие лужицы, было грязновато. Но и лужицы, и грязь, странное дело, будто вносили нужные душе штрихи в картину кладбища Тюлкю Гельди, потому что в этот апрельский день Абдул Гафарзаде, медленно шагавший по кладбищу, соединив руки за спиной и выпятив грудь, чувствовал в себе и вокруг какую-то противную сухость, никогда им прежде не ощущавшуюся, даже могильные камни казались превратившимися в сухой-пресухой песок, готовый рассыпаться. И тело Абдула Гафарзаде и его внутренности были как сухой песок в песочных часах вот сейчас все просыплется на асфальт; хоть он и выпил два стакана чаю, но во рту тоже была сухость, и она будто переходила в мысли, раздумья, воспоминания, и вот теперь и мысли, раздумья, воспоминания превратившись в абсолютно сухой песок, рассыплются вместе с могильными плитами.

Внезапно возникшее ощущение сухости все усиливалось, Абдулу Гафарзаде стало казаться, что и нос его, и уши, и глаза, и волосы наполнились абсолютно сухим песком, он даже готов был поднять руки, чтобы вытрясти песок из волос, стряхнуть с ушей; ощущение сухости пересилило всегдашнюю сдержанность Абдула Гафарзаде, и он быстро, чуть не бегом, помчался к роднику, который три года назад велел оборудовать посреди кладбища, у дороги...

Два дня назад перед родником стоял молла Асадулла и, положив коричневую бухарскую папаху на каменное обрамление родника, неторопливо умывался. Увидел, что идет Абдул Гафарзаде, отошел от воды в сторону и нежными, как у девушки, руками стал поглаживать белоснежную короткую бороду. Два дня тому назад у родника Абдул Гафарзаде по всей форме поздоровался с моллой Асадуллой.

- Ас-салуми алейкум, молла даи.

Молла Асадулла знал, что директор управления кладбища - один из главных людей в Баку. Сват Абдула Гафарзаде (говорили, будто он писатель) Муршуд Гюльджахани одно время жил в одном дворе с моллой Асадуллой, был неприятным, бестолковым типом, как он стал писателем, Аллах знает... Молла Асадулла, хотя и издали, знал семью Гафарзаде и потому всерьез принял полуиронический-полушутливый привет Абдула Гафарзаде (понимал, что шутки с такими людьми для него хорошо не кончатся!) и ответил на привет полным набором:

- Алейкум ас-салам ве рехметуллахи ве берекетуху дадаш15.

Абдул Гафарзаде не был близко знаком ни с одним из молл, приходящих на кладбище Тюлкю Гельди, и вообще ему не нравились моллы, потому что сейчас истинных молл можно пересчитать по пальцам, большинство мошенники, деньги зашибают. Абдул Гафарзаде, особенно в последнее время, очень интересовался религией. По вечерам, когда они с Гаратель бывали вдвоем и Гаратель тихо лежала на диване с закрытыми глазами, Абдул Гафарзаде сидел в кресле, попивал индийский чай с кардамоном, заваренный собственными руками, читал книги о религии. И приходил к выводу, что религия это одно, а предрассудки - другое: религия - серьезное дело, а предрассудки - темнота и невежество.

Чтобы кого-нибудь знать, личное знакомство не обязательно. У Абдула Гафарзаде были сведения о моллах, участвовавших в похоронных обрядах и зарабатывавших деньги на Тюлкю Гельди, он хорошо представлял себе, что за птица этот молла Асадулла, стоящий сейчас против него перед родником, и поэтому продолжил шутку:

- Что значит "риба", молла даи?

Молла Асадулла не вздрогнул, не захлопал глазами, напротив, ответил Абдулу Гафарзаде тоном учителя:

- "Риба" - это выдача денег под проценты, дадаш, то есть ростовщичество. Говоря нашим современным языком, дадаш, "риба", то есть процент долга, - вещь запрещенная, дадаш, и не только "риба", но и все, в чем есть малейший элемент "риба", запрещено - к примеру, лотерея. Вот так, дадаш!...

- Да ну?... Молла дай, дорогой, а что, и в Коране об этом написано?

- Конечно, написано, дадаш, конечно! А как же. В Коране говорится: "Аллах сделал торговлю праведной, а ростовщичество - неправедным". А в другом разделе говорится, дадаш: "Аллах уничтожит изобилие товаров, приобретенных путем ростовщичества, а изобилие товаров, отданных в подаяние, умножит".

Да, человек действительно венец творения и самое удивительное существо на свете: Абдул Гафарзаде отлично знал, что этот кроткий, благостный, набожный молла Асадулла все четыре из четырех лет войны брал в залог под проценты у жен, детей, чьи мужья, отцы, сыновья, братья сражались на фронте, были убиты, пропали без вести, - он брал у них в залог последнее золотое колечко, часы, ожерелье и за четыре года набрал золота с царскую казну. Большинство женщин, которые ради хлеба ребенку закладывали Асадулле под большой процент последнее золотое кольцо, потом не могли найти денег, чтобы выкупить свое кольцо обратно. Кольцо, оставшиеся от предков золотые часы, ожерелье, браслет, серьги - все оставалось шапочнику Асадулле. Асадулла в то время шил папахи, как молла он стал промышлять потом, через много лет после окончания войны, во время Н. С. Хрущева.

Хоть молла Асадулла и много зарабатывал, но, когда женил сыновей или отдавал дочерей замуж, продавал кое-какие золотые вещицы - и понятия не имел, что все золото, проданное им Мирзаиби, основному своему покупателю, кочегару управления кладбища, доставалось Абдулу Гафарзаде, Мирзаиби был только посредником.

Молла Асадулла еще был ничего, он хоть Коран знал - правда, толкуя слово "риба", он ничуть не смутился, даже не покраснел... Но все-таки он Коран цитировал. А на кладбище шастали такие мошенники-моллы, которые о Коране и понятия не имели: кто из тюрьмы вышел, кто лекции по научному коммунизму читал, а один так раньше циркачом был.

Два дня назад Абдул Гафарзаде, прищурив серые глаза, взглянул поверх очков прямо в глаза молле Асадулле и спросил:

- Ты знаешь молл, которые бывают на нашем кладбище?

- Как не знать, дадаш? Конечно, знаю.

- Всех?

- Большинство! - Молла Асадулла хоть и не понимал смысла этих вопросов директор его проверял, что ли? - но отвечал терпеливо и серьезно. Большинство знаю.

Если молла Асадулла знал большинство этих молл, значит, знал и то, что все они - мошенники. Абдул Гафарзаде сначала улыбнулся вопросу, который сейчас задаст, потому что этим вопросом он как будто мстил молле Асадулле за кого-то, за что-то, и спросил:

- Когда ты умрешь, который из них прочтет над тобой поминальную молитву?

Абдул Гафарзаде умел говорить вот так прямо, в лоб, но и молла Асадулла был старый волк, потому даже глазом не моргнул, только погладил свою мягкую, как шелк, белую бороду, сказал:

- До тех пор, дадаш, я сам над многими поминальную молитву прочитаю!...

Внезапно откуда-то возник фотограф Абульфас, будто вынырнул из могилы, и, тотчас поднеся фотоаппарат к глазам, сфотографировал моллу Асадуллу с Абдулом Гафарзаде у родника.

- Вы так прекрасно стояли, Абдул Ордуханович! Будет настоящее художественное фото! Принесу - посмотрите!

Внезапное возникновение фотографа Абульфаса именно после тех двусмысленных слов моллы Асадуллы и то, что он сфотографировал их два дня назад, сейчас произвело очень тяжелое впечатление на Абдула Гафарзаде. Абдул Гафарзаде вообще не любил фотографироваться, а когда все-таки приходилось, ощущал сожаление о будущем, свое отсутствие в будущем. Когда-то кто-то, взглянув на эту фотографию, скажет... Это, мол, молла Асадулла, подлец был, мерзавец, да, теперь, наверное, уж и кости его сгнили в могиле!... Провались он к черту! На деньги сирот себя и своих детей лелеял. А это - Абдул Гафарзаде, когда-то было в Баку кладбище Тюлкю Гельди, так он был там директором... И что к этому прибавят? Вон куда увлекли его раздумья... Ну что, что еще скажут?

Почему он теперь вспомнил встречу, случившуюся два дня назад? В тот апрельский день Абдул Гафарзаде чуть не бегом добежал до родника, торопливо снял очки, наполняя горсти водой, плескал себе в лицо, проводил мокрой рукой по шее. Родниковая вода как будто смыла и унесла песок, сняла ощущение сухости, в мыслях, в сердце Абдула Гафарзаде полегчало, он немного пришел в себя; и неожиданное (и неприятное) чувство - чувство близости, родственности между крашеными волосами и усами доктора Бронштейна, белоснежным крахмальным халатом и волосатой грудью профессора Мурсалбейли и этими могильными камнями оно, кажется, тоже уходило, пропадало понемногу... Но... Потом, потом что скажут? Что скажут?

Абдул Гафарзаде, как правило, избегал подобных неожиданно возникающих вопросов, и теперь он скорее стал думать, что моллы откровенно обнаглели, да и попы от молл не отставали, уж сколько лет по соседству с Абдулом Гафарзаде жил поп - с утра до вечера водку пил и ругался со своей сестрой, старой девой. Но на кладбище Тюлкю Гельди попы не приходили, приходили моллы. И, удаляясь от родника, Абдул Гафарзаде подумал, что этих молл (вместе с моллой Асадуллой!) надо как следует проучить, прижать их как следует, чтобы сок закапал. Абдул Гафарзаде, конечно, и раньше про молл не забывал, это дело поручено было слесарю Агакериму. Слесарь Агакерим по воскресеньям с каждого шатающегося по кладбищу Тюлкю Гельди моллы (их было человек пятнадцать) собирал по двадцатке и все деньги в понедельник отдавал Абдулу Гафарзаде, а уж Абдул Гафарзаде совал Агакериму в карман, в зависимости от настроения, когда одну, когда две, а бывало, и три четвертных. Двадцать рублей с каждого моллы в неделю были своего рода платой за место, если денег не дать, Агакерим прогонит с кладбища Тюлкю Гельди, не позволит сюда больше и ногой ступить. А к кому моллам идти с жалобой? В мечети как официальный молла никто из них не зарегистрирован, так кто с ними вообще будет разговаривать? Государству они пойдут жаловаться? Государство тут же выдаст директору управления кладбища новенькую Почетную грамоту, хорошо, мол, борешься с чуждыми обществу элементами! Моллы все это хорошо знали и, ругая в душе за грабеж и государство, и хозяев кладбища Тюлкю Гельди, безропотно отдавали подать Агакериму...

Теперь, идя между могилами с заложенными за спину руками, с выпяченной вперед грудью, Абдул Гафарзаде категорически постановил брать с мошенников-молл (в том числе и с моллы Асадуллы!) не по двадцать, а по тридцать (пока по тридцать, дальше посмотрим...) рублей в неделю, а кто не захочет платить, того гнать отсюда, как собаку... Непрофессиональные моллы, в сущности, и есть нечто вроде собак-попрошаек, другого выхода, кроме как платить сколько спросят, у них нет. И нищих надо зажать. Правда, Агакерим собирал по пятнадцать рублей в неделю с постоянных нищих кладбища Тюлкю Гельди, но нищие тоже обнаглели, и, как слышал Абдул Гафарзаде, один из них, работавший прежде в административных органах, похожий на женщину подлец по имени Мамедага Алекперов, тайком купил "Жигули" (и пенсию от государства получал!)... И с нищих сбор, как с молл, повысить - до тридцатки в неделю!...

Всегда, придя к какому-нибудь твердому решению, Абдул Гафарзаде чувствовал в себе какую-то легкость. Так было и теперь.

Идя между могилами на кладбище Тюлкю Гельди, Абдул Гафарзаде порой узнавал знакомые лица в высеченных на надгробьях портретах, взгляд его падал на знакомые имена - с кем-то из этих людей он был близок, но, как и те, с которыми он был далек, они были поручены земле; конечно, это навевало грусть, но к грусти внезапно примешался и некий оптимизм, подъем духа: близкие и далекие, знакомые и вовсе не знакомые, - все были в земле, а Абдул Гафарзаде жив и здоров, как десять, двадцать, тридцать лет тому назад; а могло ведь быть и иначе, кто-то из них гулял бы, а Абдул Гафарзаде лежал бы в сырой земле. Но живым был Абдул Гафарзаде, именно он, и в этом, как видно, было везение, счастье. Это везение и счастье Абдул Гафарзаде ощущал физически... Правда, бывали у него и трудные дни, просто жуткие дни бывали. Но и везенье и счастье были простерты над его судьбой навсегда. Абдул Гафарзаде в это верил, как верят дети, что сами они, их отцы и матери не умрут никогда, будут жить всегда. В самом дальнем уголке сердца Абдула Гафарзаде жило понимание, что все это самообман, но он не хотел заглядывать так глубоко.

Подобно тому, как каждый хороший, деловой мэр знает в своем городе все улицы, переулки, тупики, каждый дом, Абдул Гафарзаде на кладбище Тюлкю Гельди знал старые и новые могилы, дорожки, тропинки. Поскольку кладбище было старое, вся площадь была занята, получить здесь место для новой могилы было очень трудно. Некоторых хоронили на участках отцов и дедов, и похороны обходились дешевле, но для тех, у кого здесь места не было, расходы возрастали впятеро, а то и вдесятеро. Новое, простое и аккуратное кладбище было очень далеко от города и не пользовалось у горожан никаким почтением. Бакинцы и жить любили в центре, поближе к морю, и покойников своих хотели хоронить только на кладбище Тюлкю Гельди, а новое аккуратное кладбище было как микрорайон с неотличимыми панельными домами, в таких микрорайонах жили только беспомощные, не нашедшие связей в верхах, в основном бедные люди...

Желающие похоронить своего покойника на кладбище Тюлкю Гельди вели переговоры с Агакеримом, с Мирзаиби или с Василием, а самые почтенные и уважаемые люди обращались непосредственно к Абдулу Гафарзаде. Абдул Гафарзаде, дав разрешение на место, отправлял человека опять к Агакериму, к Мирзаиби или к Василию, потому что сам он денежными расчетами не занимался. Места для могил на хорошем участке - с удобным подходом (близ единственной асфальтовой дороги), неподалеку от водопровода - Абдул Гафарзаде оценивал очень дорого, такие места обычно доставались директорам магазинов и ресторанов, другим денежным людям. А обширную площадь в центре кладбища Абдул Гафарзаде держал для родни высокопоставленных людей, места для подобных могил заказывал Фарид Кязымлы, а иногда и сам первый секретарь районного комитета партии М. П. Гарибли - это зависело от того, насколько высок пост родственника умершего. За места для высокопоставленных могил Абдул Гафарзаде, разумеется, не брал себе ни копейки, таких покойников хоронили по закону, за все услуги деньги в бухгалтерию, по прейскуранту, под расписку. В сущности, только в этих случаях бухгалтерия управления кладбища получала деньги от родственников за место, за услуги и выдавала расписки. В остальное время бухгалтерия строила свою работу лишь на основании указаний Агакерима, Мирзаиби или Василия. Сколько надо было расписок в день для выполнения плана, столько и писали, регистрировали в бухгалтерской книге, копия сохранялась, а оригинал рвали и выкидывали (как будто он у клиента), и в конце каждого месяца главный бухгалтер Евдокия Станиславовна дополнительно к зарплате получала от тех же Агакерима, Мирзаиби либо Василия дополнительно к зарплате 500 рублей, а кассир Маргарита Иосифовна - 300. Эта операция за годы была так отработана, что все действовало точно, как японские часы, купленные и подаренные Абдулом Гафарзаде Бадуре-ханум в честь ее пятидесятилетия (о том, что Бадуре-ханум исполнилось пятьдесят, никто, кроме Абдула Гафарзаде, на кладбище Тюлкю Гельди не знал - Бадура-ханум хранила это как трагическую тайну).

На кладбище Тюлкю Гельди было много старых могил, заросших бурьяном, забытых, давно никем не посещаемых, и Абдул Гафарзаде велел их перекапывать и предлагать как новые участки, а кости из старых могил алкоголики сбрасывали в специально вырытый глубокий колодец.

Некоторые столбили место на кладбище Тюлкю Гельди заранее, сами себе заказывали могилу, обносили оградой, даже строили над пустой могилой купол, сажали вокруг ивы, гранаты, инжир, цветы, пару раз в неделю приезжали поливать свои цветы и деревья, ухаживали за своей будущей могилой. Это были, в основном, доживающие срок старики, на свои деньги или на деньги сына, зятя получали они у Абдула Гафарзаде место в пятнадцать - двадцать раз дороже стоимости (за такие деньги можно было построить однокомнатную кооперативную квартиру!), и конечно же эти могилы никак не регистрировались в управлении кладбища. Но в последнее время появлялась и новая мода: молодые, здоровые люди лет сорока пяти - пятидесяти, заработавшие большие деньги путем превращения государственного предприятия в источник личного дохода или занявшись спекуляцией, покупали себе дома, дачи, машины, а потом брали и место для могилы, заказывали памятники. Для таких людей Абдул Гафарзаде особенно высоко поднимал цены за место для могилы и в душе считал их всех, конечно, идиотами...

Абдул Гафарзаде, все так же сцепив руки за спиной и выпятив грудь, медленно шел между могилами и хорошо знал, куда ведут его ноги; только что возникший в душе оптимизм, подъем духа понемногу сменялся беспокойством, и такая смена настроений всего за полчаса его утомляла.

Как получилось два дня назад, что фотограф Абульфас (надо прогнать подлеца из этих мест) оказался около родника и сфотографировал его вместе с моллой Асадуллой?

Откуда он возник со своим аппаратом?

В этом таится некий смысл? Или сфотографировал и сфотографировал, наплевать, да и все...

Но наплевать не получалось, в тот апрельский день Абдул Гафарзаде, идя между могилами кладбища Тюлкю Гельди, осознавал некий холод фото, некую противоположность жизни и фото, и, чтобы отвлечь себя от этих мыслей, Абдул Гафарзаде стал думать о работе, о хозяйстве.

Остановившись на минутку, Абдул Гафарзаде задрал голову повыше и оглядел не только окрестные могилы, но и все кладбище. Кладбище Тюлкю Гельди было сокровищницей, причем в подлинном смысле: под землей было столько золотых зубных протезов, что, если собрать, наверное, не меньше тонны набралось бы... Тонна золота... ну, пусть даже не тонна, центнер... Да если даже пятьдесят килограммов...

А что тут сложного? Поручить двум алкоголикам ночью вскрыть могилу, выломать у трупа, у скелета челюсти, выдрать протезы и привести могилу в прежний вид. Кто узнал бы? Никто... Кто догадался бы, услыхал бы? Никто.

В последние три года эта мысль то пропадала, то вдруг снова выныривала, и поскольку Абдул Гафарзаде перед тем, как претворить в жизнь какую-либо новую идею, семь раз отмеривал, чтобы один раз отрезать, он посмотрел Уголовный кодекс Азербайджанской ССР, который всегда хранил в сейфе. В Азербайджане до сих пор такого не бывало - Абдул Гафарзаде знал точно, - а статья 231-я Уголовного кодекса предусматривала 2 года ареста. В сравнении с пудами золота всего 2 года ареста? Даже смешно... Если бы дело вдруг раскрылось - Абдул Гафарзаде мог так разработать операцию, что она не раскрылась бы никогда, но в любом случае, хотя бы и раскрылась, Абдул Гафарзаде поручил бы тому же Мирзаиби; иди, родной, отсиди два годочка, и вот тебе за это пуд золота! До конца дней потом ешь, пей, наслаждайся...

Три года эта мысль не давала покоя Абдулу Гафарзаде, и он впервые в жизни, впервые в своей деятельности не мог принять окончательного решения и страдал от этого. Конечно, на свете не могло быть дела более мерзкого, чем копаться в могиле. Но если с другой стороны посмотреть, ведь и игнорировать такое количество золота (дармового, совершение дармового золота!) тоже невозможно. Для покойников, чьи кости теперь гниют (пусть даже не гниют! - какая разница между человеком, умершим вчера, и например, Мешади Мирза Мир Абдулла Мешади Мир Мамедгусейн оглу, ушедшим из этого мира в 1913 году и порученным земле на кладбище Тюлкю Гельди, - в сущности, не было никакого различия, оба пребывали в праведном мире...), какое значение, какой смысл имеют их золотые зубные протезы? Абдул Гафарзаде не раз отвечал сам себе: никакого значения и никакого смысла нет! Но все же к окончательному решению прийти не мог. Невыносимое, будто каждый раз вонзали ему в сердце кинжал по самую рукоятку, безумное чувство как молния пронзало Абдула Гафарзаде: под этой землей лежит и его собственное дитя, у его детки тоже были золотые зубы...

Знал, знал он, куда несут его ноги, знал, отчего каждую минуту у него меняется настроение, знал, что могила несчастного тянет его, еще ночью, во сне, могила несчастного звала его, и тяжелое настроение с раннего утра было, наверное, от того зова.

Шесть лет назад, в холодный декабрьский день Ордухана похоронили на кладбище Тюлкю Гельди, могила Ордухана была на исходе верхней части кладбища, на небольшом холмике, позади холмика была Сулу дере (Водяная долина), перед ним - все кладбище, ниже кладбища виделся весь город. Абдул Гафарзаде сам выбрал место, живописность места была хоть каким-то крошечным утешением.

Сначала Абдул Гафарзаде хотел обустроить могилу Ордухана так, чтобы она была достойна безвременно ушедшего из жизни прекрасного, безвинного существа, чтобы она выделялась среди других могил. Он хотел возвести здесь памятник, который жил бы в веках, привлечь скульпторов и архитекторов, удостоенных самых высоких званий, получивших премии за самые выдающиеся памятники в Баку Бабеку, Кероглу, Ленину, Кирову, а раньше - Сталину. Он собирался ехать в Москву и привезти в Баку знаменитых советских художников... Но понемногу планы изменились, всегда бдящий разум Абдула Гафарзаде и на этот раз одолел страстное отцовское чувство: пышное надгробие несомненно привлекло бы внимание, вызвало бы разговоры, сплетни, и на свадьбах бы о нем говорили, и на поминках. Конечно же было бы неправильно, если бы человек, получающий 135 рублей в месяц, на глазах у людей сделал для своего сына такое роскошное надгробие...

Была бы капиталистическая страна, Турция, например, или Иран, тогда дело другое. Но Советский Союз - страна удивительная, здесь есть все условия и возможности, обманывая и государство, и народ, накапливать какое угодно личное состояние, но открыто тратить деньги здесь невозможно... Во всяком случае, надо было быть осторожным - от осторожности еще никто на свете не пострадал.

Могила Ордухана была простой, аккуратной и красивой: зелень, цветы, небольшой бассейн, у бассейна - еще не разветвившаяся молодая ива, чуть ниже гранат, летом цветущий ярко-красными цветами, осенью приносящий крупные, с кулак, плоды, рядом с гранатом мраморное надгробие из розового гранита и надпись:

Гафарзаде Ордухан Абдулали оглу

(1951-1976)

При чтении этой надписи, высеченной на розовом граните, у Абдула Гафарзаде каждый раз сотрясалось все тело, шел шестой год, а он никак не мог привыкнуть к этой надписи, сознание, конечно, воспринимало, что под розовым гранитом, под белой мраморной плитой лежит его дитя, но сердце принять этого не могло.

В тот апрельский день Абдул Гафарзаде опять встал напротив розового гранита, протер очки, и когда снова надел их - в серых глазах, глядящих сквозь чистейшие стекла, был целый мир горя, тоски, печали. Каждый день не кто-нибудь, а Агакерим, Мирзаиби или Василий поливали цветы на могиле Ордухана, молодую иву, гранат, ровно подстригали траву, начисто протирали платком белый мрамор, розовый гранит, до последней соринки подметали территорию за невысокой каменной оградой, аккуратным квадратом очерчивающей просторный участок вокруг могилы. Они ухаживали за могилой каждый день - и в зимнюю вьюгу, и в адский летний зной, это превратилось в своего рода ритуал, Василий, Агакерим и Мирзаиби как бы выполняли моральный долг перед Абдулом Гафарзаде, и Абдул Гафарзаде каждый раз, приходя сюда, видел свежий след метлы на земле, чистоту белого мрамора и розового гранита, слышал аромат свежескошенной травы, и в его страдающее сердце как будто вливалась некая энергия. Преданность и верность Василия, Агакерима, Мирзаиби почти трогала Абдула Гафарзаде. Порой действительно трогала.

Во вкусе Севиль была девичья нежность, и в надгробии Ордухана эта девичья нежность была видна: Севиль попросила отца, чтобы невысокий забор окружавший могилу квадратом, сложили не из камня-кубика, не из мрамора, а из простых крупных и мелких речных камней. Зашесть лет Абдул Гафарзаде изучил каждый камушек в заборе. Севиль не реже раза или двух в неделю, часто с маленьким Абдулом, приезжала сюда на машине. Абдул Гафарзаде не хотел, чтобы маленький Абдул бывал на кладбище, чтобы с таких лет у ребенка сердце сжималось, но Севиль говорила: "Нет, папа, пусть он всегда помнит его... Пусть знает, кем он был для нас!" И Севиль прятала полные слез глаза, не хотела, чтобы отец видел слезы, и сердце Абдула Гафарзаде сильнее сжималось: спасибо, хорошая она дочь, преданная сестра... Но жизнь брала свое, хоть все зависит от времени, но время ни от чего не зависит. Маленький Абдул совсем забыл Ордухана, то есть что у него был дядя по имени Ордухан - он знал, и знал, что это - его могила. Для мамы, для бабушки, для дедушки Ордухан был очень и очень дорогим человеком, его могила для них - священное место, но лицо самого Ордухана, голос Ордухана, смех Ордухана он совсем забыл, потому что когда Ордухан умер, маленькому Абдулу было всего-то два годика.

От Ордухана, как и от Хыдыра, ничего не осталось на свете, только сам он оставался в памяти отца, матери, сестры и еще, наверное, в памяти друзей, девушек, женщин, с которыми гулял. Пройдут годы, сменятся поколения, память об Ордухане вместе с теми, кто хранит ее, уйдет в могилу, а Гафарзаде, потомки Севиль (какая у них будет фамилия, бог знает... фамилия маленького Абдула была Гюльджахани, и Абдул Гафарзаде никак не мог с этим смириться) ничего не будут знать об Ордухане; пожелтевшие, поблекшие фотографии Ордухана, наверное, останутся в старых семейных альбомах, и Абдул Гафарзаде, стоявший в тот апрельский день напротив белого мрамора и розового гранита, будто услышал слова, которые через пятьдесят лет его собственные потомки будут говорить, глядя на пожелтевшую, поблекшую фотографию Ордухана: "Мама, а это кто?" - "Не знаю, кажется, брат моей бабушки..."

Воображаемый разговор об Ордухане будто грубая, мозолистая рука сжал сердце Абдула Гафарзаде, и он подумал, что не только люди похожи на людей, но и деревья тоже: юная ива как сам Ордухан - чиста, беспомощна, безгрешна, но придет время, она пустит ветви - и станет походить не на Ордухана, а на Абдула Гафарзаде.

Сравнение потрясло его, и на этот раз Абдул Гафарзаде в слове "Абдулали" на розовом граните прочел сырость земли, мрак земли; он почувствовал, что ему не хватает воздуха, и, чтобы прогнать это чувство, убежать от него, чтобы взять себя в руки, он стал думать о Гаратель. Абдул Гафарзаде и Севиль не пускали сюда Гаратель, потому что оба знали: если бы Гаратель хоть раз сюда пришла, живой бы не осталась. Порой горько и тихо плача, Гаратель говорила: "Ничего, живую вы не пускаете меня к моему детке, мертвую отнесете к нему..." Устроить скандал и самой прийти сюда у Гаратель не было сил...

Сколько на свете домов, и в каждом свое горе, своя трагедия... А со стороны кажется - что там особенного?...

Абдул Гафарзаде, глядя на белый мрамор и розовый гранит, думал, что за шесть лет он в душе пролил столько слез, что все тело его пропитано влагой.

По сыну плакал или по своей жизни?

Вдруг знакомый лик бородатого, его ярко-желтый профиль увиделся Абдулу Гафарзаде так четко, будто был высечен на розовом граните, и бородатый мужчина в апрельский день на кладбище Тюлкю Гельди так смотрел на Абдула Гафарзаде, будто один горюющий человек нашел на свете другого горюющего человека. Нет, Абдул Гафарзаде ни за что не хотел стоять вот так, лицом к лицу с ярко-желтым взглядом бородатого, ни за что не хотел вспоминать страшную, дождливую зимнюю ночь, но когда ноги несли его к этому белому мрамору, к этому розовому граниту, он знал, что все кончится именно так, что жуткое воспоминание вновь посетит его, пройдет перед глазами, снова его состарит, снова его убьет...

Ярко-желтый взгляд, как сильный магнит, вытягивал из Абдула Гафарзаде всю душу, и Абдул Гафарзаде действительно чуть ли не погибал.

Бородатый обладатель ярко-желтого взгляда был Николай Романов: бывший император Николай II, и желтизна была желтизной золота - глядящий сейчас с розового гранита лик Николая II был ликом с золотых десяток, золотых пятерок, и в кладбищенской тишине в апрельский день бесчувственное, застывшее ярко-желтое лицо Николая II вдруг задрожало, шевельнулось, и Николай II, внимательнее вглядевшись в стоящего перед ним высокого, крупнокостного смуглого человека в толстых очках, спросил:

"Как дела?"

Абдул Гафарзаде все ясно расслышал, хотя слова доносились как из другого мира, они были нездешние, а в голосе была страшная боль, все горе мира, боль и горе, конечно, были болью и горем судьбы самого Николая Романова, но голос сочувствовал и Абдулу Гафарзаде:

"Как дела?"

Ярко-желтый лик с чувством самого глубокого сожаления, как самый близкий товарищ по несчастью будто делил горе Абдула Гафарзаде:

"Все есть, а ничего хорошего нет... да?"

Потом ярко-желтое лицо застыло, ярко-желтые глаза без зрачков перестали смотреть и видеть, желтое лицо понемногу растаяло на розовом граните, исчезло...

У Абдула Гафарзаде было много тайных дел, но среди всех его тайн была одна такая, о которой никто на свете не знал и, конечно, никто на свете не узнает; ее, как видно, не знал и сам Аллах, потому что если бы знал, то не допустил бы...

Шесть лет назад, 27 декабря, в самый разгар зимы, в Баку лил сильнейший осенний дождь, его шум до сих пор не выходит из памяти Абдула Гафарзаде и, сколько бы он ни жил, никогда не забудется. Конечно, дождь всего только дождь, но в душе дождя, лившего в черный день 27 декабря, в безжалостный, палаческий день, звучал навсегда впитавшийся в сердце Абдула Гафарзаде особый ритм, особый стон, полная безнадежность: безумный вопль Гаратель, рыдания Севиль и плач родственников и знакомых были по одну сторону, а тот особый ритм, особый стон, полная безнадежность в шуме сильнейшего дождя - по другую.

Ордухан ушел за неделю, ушел от гриппа, бедняге, видимо, так на роду было написано. Грипп дал осложнение на почки, и никто не мог спасти ребенка, даже академик Иван Сергеевич Фроловский, которого Василий и Мирзаиби срочно, в течение дня, привезли из Москвы, - осмотрев Ордухана и взглянув на рентгеновские снимки, сказал: "К сожалению, поздно..." И в тот же день Василий и Мирзаиби проводили академика самолетом в Москву.

Абдул Гафарзаде устроил сына на юридический факультет Азербайджанского государственного университета, чтобы он стал прокурором (весь облик, красота бедняги Ордухана будто говорили: сделай меня прокурором!), но потом изменил свое мнение - Ордухан должен работать на партийной работе, быть первым секретарем райкома (разумеется, в одном из районов Баку!), потому что в Советском Союзе не было должности лучше, чем секретарь райкома. Заработки директора ресторана, начальника цеха, директора универмага все вместе были ничто в сравнении с доходом секретаря райкома, а уважение и почет - само собой: депутатство, ордена, великолепные санатории ЦК КПСС, машина, шофер-слуга... И потому после окончания университета Абдул Гафарзаде оставил ребенка в аспирантуре, пусть защитится.

Ты играй что хочешь, посмотришь, что твоя судьба сыграет... Ордухан был прекрасным спортсменом (настоящим спортсменом!) играл в сборной волейбольной команде Азербайджана, трижды играл в сборной СССР и за несколько дней до болезни опять получил из Москвы приглашение на тренировки сборной СССР.

Давнишнее спортсменство Хыдыра, его мечты, связанные со спортом, теперь казались Абдулу Гафарзаде, конечно, наивными, но наивность Хыдыра была трогательной, и любовь Ордухана к спорту слилась для Абдула Гафарзаде с памятью о Хыдыре, а потому была тоже наивной, трогательной, дорогой. Двадцатишестилетний Ордухан был одним из самых уважаемых парней в Баку, и Гаратель готова была взять ножницы и перерезать телефонный провод, так донимали звонками неведомые девицы - Ордухан был любимым парнем у красивых девушек Баку. Он скончался 27 декабря. С тех пор ни Абдул Гафарзаде, ни семья Севиль не праздновали Новый год. В семье Севиль повелось, что с 27 декабря по 2 января - семь дней - Омар играл на рояле печальные пьесы Шопена и Скрябина (вернее, вынужден был играть). Василий, и Мирзаиби, и Агакерим тоже не праздновали Новый год, вечером 31 декабря они приходили в дом Абдула Гафарзаде побеседовать, попить чайку. Абдул Гафарзаде точно знал, что и Василий, и Мирзаиби, и Агакерим идут после чая по домам, а не пируют.

28 декабря на кладбище Тюлкю Гельди, вот на этом самом месте, Ордухана похоронили. В погребальном обряде помимо бесчисленных знакомых Абдула Гафарзаде (не только из Азербайджана, из многих городов СССР приехали; кто не смог сам приехать, прислал представителей, чтобы выразить соболезнование) участвовала чуть не вся молодежь Баку, в покрасневших от плача глазах красивых девушек и женщин в тот день была скорбь, казавшаяся вечной... Никакие подробности похорон не удержались в памяти Абдула Гафарзаде, потому что Абдул Гафарзаде до погребального обряда перенес самую страшную ночь на свете.

После того как 26 декабря днем академик Иван Сергеевич Фроловский из аэропорта Бина (в сопровождении Василия и Мирзаиби) попал прямо в больницу, в специально отведенную для Ордухана палату, и сказал: "К сожалению, уже поздно..." - Абдул Гафарзаде понял, что больше никакого чуда не произойдет, рок уносит Ордухана. После мук и страданий последних дней в мозгу его возникла удивительная ясность: от судьбы бежать невозможно. Вперив серые глаза в глаза академика Фроловского, Абдул Гафарзаде сказал: "Я могу его устроить даже в кремлевскую больницу, профессор..." Но профессор, глубоко вздохнув, ответил: "Не поможет... Боюсь, что сегодняшний день - последний день его жизни..."

Абдул Гафарзаде поручил Василию и Мирзаиби, чтобы Фроловского с уважением проводили в Москву (значит, сумму наличных денег, количество черной икры и коньяка надо было удвоить по сравнению с предварительной договоренностью), убивающуюся Гаратель с Агакеримом отправил домой и поручил Севиль находиться при матери; отправил сообщение родне, дал задание, заказы друзьям и знакомым, направил человека в дом шейхульислама, чтобы придержал в запасе на завтра одного их самых грамотных молл, а сам весь день и всю ночь просидел у кровати Ордухана. Утром, часов около пяти, Ордухан, как будто вздрогнув, открыл глаза, схватил Абдула Гафарзаде за руку: "Никуда не уходи..." И сидевший у кровати рядом со своим ребенком Абдул Гафарзаде почувствовал, что сын боится смерти, слова "никуда не уходи..." были выражением страха смерти. С той минуты Ордухан не выпускал руку отца, и когда врачи и сестры занимались больным, он не отнимал руку от руки отца (и жар, и холод той руки, и все, о чем та рука рассказала, навсегда осталось вместе с Абдулом Гафарзаде и навек с ним пребудет).

В восьмом часу Ордухан приподнялся в постели, и хотя в школе и университете учился по-русски, и дома, и с товарищами, и с девушками обычно разговаривал на русском языке, в тот последний миг прошептал по-азербайджански: "Папа, я ведь умираю..." Глаза Ордухана наполнились слезами, а Абдул Гафарзаде закрыл свои глаза под очками. За всю двадцатишестилетнюю жизнь Ордухан впервые, наверное, видел своего отца таким беспомощным. Ровно без пятнадцати минут 8 часов утра Ордухан сделал последний вздох на руках у отца и улетел в невозвратное.

Тело Ордухана из больницы повезли в мечеть Тазапир, обмыли, завернули в саван, потом привезли домой, и все детали того дня, то есть 27 декабря, были в памяти Абдула Гафарзаде. Он мог, закрыв глаза, вспомнить по одному приходивших в дом с соболезнованием бесчисленных людей (с тех пор многие из них тоже легли здесь, на кладбище Тюлкю Гельди), как будто 27 декабря мозг Абдула Гафарзаде от безысходности и полного бессилия перед судьбой так протрезвел, что работал как часы. Мозг тогда брызгал водой на чувства и волнения, иначе можно было от горя воспламениться, сгореть, а надо ведь было достойно похоронить Ордухана.

Дождь начался в тот самый день, 27 декабря.

Тело Ордухана положили на стол в гостиной, комнату от всего освободили и все сорок квадратных метров сплошь застелили коврами, а вдоль стен расставили стулья. Приходившие с соболезнованием бесчисленные мужчины, молодые друзья Ордухана садились на стулья; девяностолетний Ахунд Фатулла Ага, направленный лично шейхульисламом и являющийся одним из самых известных в Баку, самых образованных молл, сидел в изголовье тела, а Абдул Гафарзаде - сбоку от него. Женщины были в другой комнате, и их плач и причитания отчетливо слышались в комнате, где сидели мужчины, и вызывали слезы у крепких как железо мужчин, пришедших выразить соболезнование Абдулу Гафарзаде.

Абдул Гафарзаде к тому времени уже больше двадцати лет был членом КПСС (когда в 1956 году был разоблачен культ личности, Хыдыр был реабилитирован как безвинно расстрелянный, он вступил в партию и теперь имел двадцатипятилетний партийный стаж). Но когда академик Фроловский сказал: "К сожалению, уже поздно...", когда он понял, что никакого чуда не будет, то решил, что остерегаться нечего, единственного сына надо похоронить по настоящему мусульманскому обычаю, с "аль-рахманом". Пусть говорят что хотят, пусть кричат и шумят, что членство в партии несовместимо с набожностью, но он как решил, так и сделает (так и сделал!).

... Ахунд Фатулла Ага ровным голосом читал наизусть Коран а Абдул Гафарзаде стал прислушиваться к шуму дождя и постепенно перестал слышать и голос Ахунда Фатуллы Аги, и доносившиеся из другой комнаты причитания женщин, будто во всем мире был только шум дождя, и все, больше никаких звуков не было на свете, и под шум дождя перед глазами Абдула Гафарзаде стали проходить детские, подростковые, юношеские годы Ордухана, от дня рождения до дня, когда он умер на руках отца. Видения были как через воду, как еще не высохшие, мокрые фотографии, вода наполняла воспоминания - от дождя ли, льющего снаружи, от бесконечных ли слез самого Абдула Гафарзаде. Никто не видел его слез (потому что их не было!), Абдул Гафарзаде контролировал себя, но никому не видимые его слезы лились, переливались через край, наполняли воспоминания.

Абдул Гафарзаде чувствовал, что за воспоминаниями, за страданиями в мозгу возник еще какой-то пласт, какой-то слой, вернее, в мозгу зрело какое-то решение, и сидящий над телом единственного сына этот человек изо всех сил старался не опуститься до того пласта, до того слоя, не хотел до конца осознавать то решение. Он очень хотел просто предаваться воспоминаниям, потому что знал, что это за решение, и очень боялся его, им же самим принятого...

К ночи число приходящих стало уменьшаться, в комнате остались только близкие: некоторые родственники, друзья, Омар, Муршуд Гюльджахани, Мирзаиби, Василий, Агакерим, доктор Бронштейн, часто делавший Гаратель успокоительные уколы; в знак особого уважения (ясно, что уважение будет оценено особо!) не ушедший домой, сидевший у тела всю ночь Ахунд Фатулла Ага...

Друзья Ордухана, несмотря на все усиливающийся дождь, пошли в воинскую часть, взяли огромную палатку, поставили ее во дворе, провели в нее свет, разожгли печь, из соседней школы принесли стулья, столы и до утра сидели в той палатке.

У Абдула Гафарзаде целый день во рту не было ни крошки, ни глотка воды, и примерно в час ночи Муршуд Гюльджахани, сидевший в углу большой комнаты, где лежало тело, и то и дело в дреме роняющий голову на грудь, открыл глаза, огляделся, увидел, что людей немного, и, как свой, подошел к сидевшему у тела Абдулу Гафарзаде, вперившему серые глаза сквозь очки в неведомую точку:

- Пойди выпей стакан чая, съешь кусок хлеба... Так ведь нельзя... Завтра весь день на ногах...

Абдул Гафарзаде оторвался от неведомой точки, посмотрел на Муршуда Гюльджахани, и писателю Муршуду Гюльджахани показалось, что сват его не понял и даже вообще не узнал; за все время их родства Муршуду Гюльджахани в первый (и последний!) раз стало жаль этого человека, он опять зашептал:

- Пойди выпей стакан чая, съешь кусок хлеба...

Абдул Гафарзаде смотрел на Муршуда Гюльджахани тем же отсутствующим взглядом, но вдруг улыбнулся - и от его улыбки в ту ночь, от улыбки свата, сидевшего рядом с телом сына, по спине Муршуда Гюльджахани пробежал мороз, от писателя отлетел сон, и, не сказав больше ни слова, он вернулся на свой стул в углу.

А Абдул Гафарзаде встал, вышел из большой комнаты, прошел мимо комнаты женщин (потерявшая голос от плача и криков Гаратель все стонала), вошел в спальню и запер за собой дверь на ключ - в пятикомнатной квартире Абдула Гафарзаде дверь каждой комнаты запиралась на свой ключ; потом включил свет, прошел между кроватями, остановился перед книжными полками, висящими на стене. Это были книги, которые Абдул Гафарзаде иногда листал перед сном, некоторые читал, полки были по его проекту встроены в стену.

Он постоял неподвижно, будто к чему-то прислушиваясь или переводя дух. Он взял себя в руки. Он ловко, решительно раздвинул стекла третьей полки, сверху вытащил по одной книге по истории, толкованию религий (в том числе христианской и иудейской), сложил их на зеркальный туалетный столик Гаратель. Затем, обеими руками взявшись за бока пустой полки, он резко потянул ее на себя, и полка вышла из стены. Он вытащил тонкие целлофановые свертки, спрятанные за полкой, и со свертками в руках некоторое время постоял без движения, прислушался к шуму дождя, доносящемуся снаружи.

О целлофановых свертках за третьей полкой не знал никто, даже Гаратель. В них было 500000 (пятьсот тысяч) рублей, 100 000 (сто тысяч) долларов, пятьдесят штук (Абдул Гафарзаде знал все наизусть) золотых николаевских десяток, пятьдесят штук золотых николаевских пятерок и драгоценностей пятидесяти наименований: бриллиантовые кольца, серьги, ожерелья, браслеты...

Это было состояние на черный день, запасы Абдула Гафарзаде, не надеявшегося на этот мир, и хранимые в квартире, запасы не давали покоя Абдулу Гафарзаде, потайное местечко за третьей полкой всегда казалось ненадежным местом, ненадежность тайника постоянно держала в тревоге.

Абдул Гафарзаде высыпал целлофановые свертки на кровать, выбрал сверток с пятьюстами тысячами рублей, закинул на прежнее место, взял с тумбы хрустальную цветочную вазу в форме бочонка и стал аккуратно складывать в нее завернутые в целлофан и перевязанные веревкой свертки - доллары, золото, драгоценности. Когда втискивал в вазу последний сверток, внезапно испытал безумное желание: рука ощущала внутри золотые николаевские пятерки, под аккомпанемент сильнейшего дождя вдруг до страсти захотелось посмотреть на золото, на маленькие золотые монетки; страсть была, непреодолима, ее никак невозможно было заглушить.

У Абдула Гафарзаде, до этой минуты делавшего все дела хладнокровно и быстро, как сто раз отрепетированные, теперь сильно заколотилось сердце, едва переводя дух, он взглянул на дверь, потому что ему показалось, что стук его сердца разносится по всем комнатам... Потом внезапно наступила глубокая тишина, даже журчание ливня на улице перестало быть слышно, и Абдул Гафарзаде, как в невесомости, в глубокой тишине дрожащими пальцами начал осторожно развязывать веревку того последнего свертка.

Приложив горстью ладонь правой руки к животу, левой рукой он осторожно высыпал в горсть часть золотых николаевских пятерок из свертка. Золотые николаевские пятерки вместе были тяжелые, но каждая в отдельности была удивительно легка, удивительно нежна, даже ласкова. Абдулу Гафарзаде казалось, что он опять, как в детстве, лежит под толстым одеялом и ласка толстого домашнего одеяла оберегает Абдула Гафарзаде от всего, от всех мыслимых и немыслимых бед. Не двигая ладонью (боялся, что монеты рассыплются), наклонив голову, сквозь толстые очки он смотрел на николаевские пятерки, и еще одно безумное желание в ту ночь возникло у человека: заново пересчитать горсть золотых пятерок, а лучше все втиснутое в цветочную вазу золото. Но это безумное желание он сумел преодолеть. Высыпал золото из горсти в хрустальную вазу. А последнюю оставшуюся на ладони монету поднял к свету и внимательно разглядел - и пока разглядывал, не существовало для Абдула Гафарзаде на свете никого и ничего, только ярко-желтое застывшее лицо Николая II.

Он закрыл вазу целлофаном, крепко-накрепко перевязал веревкой (как закрывают банку с вареньем), открыл платяной шкаф, сорвал целлофановые мешки со всех новых шмоток, укутал хрустальную вазу в эти пакеты, потом взял первую попавшуюся рубашку - попалась французская ночная рубашка Гаратель, как обычно купленная в валютном магазине, - завернул в нее поверх целлофана вазу и, прижав к себе большой сверток, решительно и осторожно открыл дверь, вышел из спальни, прошел мимо комнаты, где стонала Гаратель, мимо пустой кухни, снял пальто с вешалки в передней, надел шляпу и вышел.

Стон Гаратель не был уже слышен, все заполнило журчание ливня, ровный, прохладный шум, и Абдул Гафарзаде вздохнул полной грудью, быстро натянул пальто, крепко прижал к себе тяжелую большую вазу и спустился по темным ступеням вниз.

Двор были темный и безлюдный. Товарищи Ордухана, молодые ребята, сидели в палатке, и пробивающийся из палатки свет с трудом освещал выстроившиеся вдоль двора, рядышком одна с другой, машины - друзей, родственников Ордухана, Василия, Мирзаиби, Агакерима. Торопливо пройдя мимо темных деревьев, Абдул Гафарзаде вышел со двора и так же быстро удалился.

Дождь промочил его насквозь, но он не останавливал такси, потому что шоферы могли его узнать. Ветер бросался Абдулу Гафарзаде в лицо, но он не чувствовал холода, напротив, ему было жарко, он не знал, куда деваться от жара, сжигавшего его изнутри, но, прижимая к себе большую и тяжелую вазу в глухую ночную пору, Абдул Гафарзаде под дождем, среди безлюдья бакинских улиц совершенно не испытывал ни страха, ни колебаний - все будет так, как он решил.

Свет фар от большой машины, идущей навстречу, пробил водяную стену и упал на Абдула Гафарзаде, и первым инстинктивным желанием Абдула Гафарзаде было убежать, спрятаться от этого света - не потому, что он боялся, а потому, что свет были чуждым всей его ночной операции; операция, которую начал Абдул Гафарзаде, и свет были абсолютно несовместимы.

Четко работающий мозг Абдула Гафарзаде одолел все чувства, победил волнение, Абдул Гафарзаде увидел себя со стороны глазами водителя большой машины: среди ночи, под ливнем высокий мужчина в черном пальто и черной шляпе, прижав к себе какой-то сверток, шагает по совершенно пустынным улицам.

В любом случае машину надо было остановить, Абдул Гафарзаде поднял левую руку. Абдул Гафарзаде знал, что, если понадобится, он убьет водителя - убьет без всяких колебаний.

Машина подъехала и остановилась. Абдул Гафарзаде увидел, что это мусоровоз. В такой дождь и ветер, среди ночи, что делал мусоровоз на улицах Баку? Аллах знает...

Поднявшись в кабинку, Абдул Гафарзаде отер воду с лица, вынул из кармана десятку, вручил водителю и велел ему ехать в сторону кладбища Тюлкю Гельди. Хорошо, что водитель был русский; азербайджанец или армянин сгорел бы от любопытства, начал бы расспрашивать, а русский сунул десятку в карман и сказал:

- Черт! Какой дождь, а?! - И повел машину куда надо. Абдул Гафарзаде остановил мусоровоз с задней стороны кладбища Тюлкю Гельди, у старой проселочной дороги. Здесь и днем-то никого не бывало, а сейчас... Абдул Гафарзаде подумал, что ветер дует ему в помощь, и дождь льет стеной, чтобы ему помочь, и все это - судьба, и от судьбы не уйдешь.

Чуть ли не по щиколотку увязая в грязи, он вошел на кладбище, и пока шум мусоровоза, быстро удаляясь (водитель, несмотря на десятку, наверное, хотел поскорее удалиться от этих мест и от этого пассажира), совсем не стих, стоял под высокой елью у старой могилы, ждал. И внезапно почувствовал запах омытой дождем ели. Он был похож на запах похоронных венков. И Абдул Гафарзаде на миг, всего на один миг, вспомнил тело, которое оставил на столе в гостиной... Потом стер воду с лица, еще раз убедился, что во всей округе нет ни души, и быстро зашагал в верхнюю часть кладбища Тюлкю Гельди, к тому холмику.

Когда тело Ордухана везли из больницы в мечеть Тазапир, Абдул Гафарзаде показал Мирзаиби, Василию, Агакериму это место и велел вырыть здесь могилу для сына. Место было из личного резерва Абдула Гафарзаде, он скрыл его даже от самых высокочтимых чинов и их родственников, как будто инстинкт говорил ему: сбереги - понадобится... Могилу на холмике вырыли и, поняв, что вечером будет дождь, спешно соорудили навес. Утопая в грязи на тропинках, где знал каждый кустик, Абдул Гафарзаде дошел до холмика и чуть не на четвереньках (скользко!) влез на него, положил сверток на отброшенную из могилы землю и внимательно огляделся. Но в темноте ему на глаза не попались ни палка, ни железка. Сунув руку в карман пальто, он вытащил ключи (от квартиры, кабинета и сейфа), которые всегда носил с собой, и спустился в свежую могилу. И низ, и бока могилы были аккуратно выложены камнем-кубиком, но воздух был сырой, навес не мог полностью задержать дождь, и раствор между камнями-кубиками еще не высох. Присев на корточки, Абдул Гафарзаде самым длинным из ключей стал быстро выковыривать раствор, скрепляющий камни-кубики, уложенные внизу.

Он ковырял ключом, пальцами вытаскивал отковырнутый раствор и ни о чем не думал, только часто взглядывал на сверток на краю могилы. Конечно, рядом никого не было, никто не мог прийти и унести сверток (он ведь специально постоял под елкой, чтобы своими глазами увидеть, как отъехал мусоровоз, хотя русский шофер, сразу видно, был размазня), Абдул Гафарзаде все понимал, но тревога не покидала, казалось, что, в очередной раз взглянув на то место, он не увидит сверток; тревога в сердце под ливнем, заливавшим округу, подгоняла Абдула Гафарзаде, и за двадцать минут он вынул два камня-кубика из дна могилы, ключом, пальцами вырыл под ними яму глубиной в полметра и шириной со сверток, взял с края могилы хрустальную вазу, осторожно заложил в яму, зарыл, утрамбовал, загладил, поставил на свои места камни-кубики, в швы затолкал остатки раствора, несколькими горстями земли окончательно выровнял низ и вылез из могилы. Но на краю снова присел на корточки: заровнял грязью следы своих ног в могиле.

Вот так было захоронено в дождливую зимнюю ночь на кладбище Тюлкю Гельди состояние, хранившееся на черный день. Об этом не узнает ни одна душа на всем свете. И можно поручиться: ничье богатство во всем Баку не хранилось в таком надежном месте...

Все было кончено, операция завершилась, и Абдул Гафарзаде, усевшись на край могилы, перевел дух, прислонился спиной к выброшенной из могилы земле (завтра ею засыплют Ордухана), ощутил влажность пальто, пиджака, рубашки, майки, брюк, трусов, носков и вдруг разрыдался, и слезы на лице смешались с дождем, и из груди вырвался стон: "До чего же я дошел, господи?!"

Сын, которого он оставил в гостиной и ушел, был теперь перед глазами Абдула Гафарзаде, и Абдул Гафарзаде на краю свежей могилы плакал и по ушедшему из мира сыну, которого ждет эта сырая земля, и по своей жизни.

Абдул Гафарзаде опять увидел себя со стороны, его мозг и теперь работал с абсолютной четкостью, в ту дождливую зимнюю ночь он прекрасно сознавал весь ужас своего положения. Единственным утешением было то, что никто ничего не узнает, и единственным свидетелем ужаса был сам Абдул Гафарзаде...

Рыдания, доносившиеся от края свежевырытой могилы, смешиваясь с шорохом дождя, разносились по ближней части Сулу дере кладбища Тюлкю Гельди, и казалось, рыдает сам дождь, сама ночь...

Абдул Гафарзаде дошел до дома около пяти утра. Двор под непрекращающимся дождем был так же пуст, идущий от палатки свет так же слабо падал на машины, и Абдул Гафарзаде, опять пройдя мимо темных деревьев, поднялся к себе на третий этаж. И здесь, с тех пор как он ушел, ничего не переменилось.

Когда Абдул Гафарзаде открывал дверь в квартиру, Муршуд Гюльджахани выходил из туалета, и они встретились в коридоре. Писатель увидел свата, промокшего, в грязи, увидел цвет и выражение его мокрого лица и замер на месте: посвятивший почти сорок лет жизни писательству, Муршуд-муэллим никогда в жизни ни одного человека не встречал в таком виде, - причем этот человек был Абдул Гафарзаде! Сняв шляпу, превратившуюся под дождем в тряпку, и пальто, грязное, промокшее до последней нитки, Абдул Гафарзаде бросил все Муршуду Гюльджахани и, оставляя за собой на паркете грязные следы, пошел прямо в спальню.

Муршуд Гюльджахани оглядел коридор, ища куда бы положить ужасное пальто и шляпу, наконец сбросил все это на пустой стул и направился вслед за Абдулом Гафарзаде. Муршуд-муэллим все это время думал, что Абдул Гафарзаде ушел спать, даже в душе ругал свата: сам, мол, спать пошел, а мы сиди тут до утра рядом с телом... Оказывается, свата и дома-то не было... Покончить с собой хотел, что ли?...

Когда Муршуд Гюльджахани вошел в спальню, Абдул Гафарзаде в грязных туфлях стоял спиной к дверям, прямо посреди комнаты на прекрасном тебризском ковре, сотканном еще до революции, но сохранившем свою свежесть. Сделав вперед шаг-другой, Муршуд Гюльджахани остановился, не осмелился ступить на прекрасный тебризский ковер и искренне, печально и тихо сказал:

- Так же нельзя, брат, возьми себя в руки...

Абдул Гафарзаде резко обернулся, посмотрел на Муршуда Гюльджахани покрасневшими, опухшими глазами, источающими ненависть и гнев, хрипло прокричал:

- Убирайся отсюда! Убирайся! Убирайся, сказал тебе! - И прямо в мокром пиджаке, в грязных туфлях, в брюках с абсолютно мокрыми и грязными штанинами бросился ничком на кровать.

Муршуд Гюльджахани, трепеща, на дрожащих ногах вышел из спальни.

Теперь с той черной ночи прошло шесть лет, но шум дождя до сих пор в памяти Абдула Гафарзаде, и особый ритм, и стон, и безнадежность того дождя впитались в его сердце и всегда с ним, а когда в памяти воскресает холод мокрого костюма, мокрого белья, Абдул Гафарзаде содрогается всем телом.

Теперь, в апрельский день, Абдул Гафарзаде стоял лицом к лицу с белым мрамором и розовым гранитом, руки у него были сцеплены за спиной, взгляд серых глаз устремлен на слова:

Гафарзаде Ордухан Абдулали оглу

(1951-1976)

и в сердце Абдула Гафарзаде было одно-единственное желание, волновавшее, прямо обжигающее, сильнейшее: он хотел убедить хотя бы себя самого в том, что каждый раз навещает эту могилу только (и только!) ради сына... Но будто бес вселился в него, бился как пульс после бега:

нет, не только ради сына ты приходишь сюда!...

не только ради сына приходишь сюда!

не только ради сына приходишь сюда!...

не только ради сына приходишь сюда!...

не только ради сына приходишь сюда!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

и ярко-желтое застывшее лицо Николая II снова высекалось на розовом граните, и ярко-желтое застывшее лицо Николая II неожиданно улыбалось так, что волосы дыбом вставали.

Абдул Гафарзаде медленно спустился с холмика, по узким земляным тропинкам кладбища Тюлкю Гельди направился к управлению, и, шагая вниз, вспомнил слово

Абдулали

на розовом граните, и подумал, что когда-то на каком-то камне будет написано

Гафарзаде Абдулали Ордухан оглу

(1929 - ?)

и на мгновение задержал шаг: какой там будет год?...

Нет, так все-таки нельзя, возрастное это, что ли?... Живешь один раз, и единственную жизнь проводить вот в таких мыслях, так грызть себя изнутри, так себя мучить? Нет, хоть у единожды данной жизни есть начало и есть конец, но в сущности жизнь сама по себе была некой вечностью, и жить надо исходя из того, что она вечность.

Мозг Абдула Гафарзаде, будто выйдя из тумана, из мороси, прояснился, заработал точно и четко, брызнул водой на угли тоски и погасил их.

Войдя во двор управления кладбища, Абдул Гафарзаде спокойно направился в свой кабинет.

15

Все проходит...

Студент Мурад Илдырымлы ночь проводил на стоянке личных машин на Баилове. Прежние охранники из тарных деревянных ящиков соорудили здесь нечто вроде будки, и поскольку зима осталась позади, студент уже не маялся здесь ночами от жуткого холода, завернувшись в рваную, местами превратившуюся в лохмотья шерстяную шаль, он согревался теплом старой керосинки, оставшейся на память от прежних охранников.

Студент был абсолютно спокоен и в окошко этого подобия будки видел мрак апрельской ночи: темнота земли и неба смешались, и в самой глубине темноты едва различимы были редкие звезды. Студент смотрел на далекие звезды и думал.

Первая сура Корана начиналась так:

"С именем милостивого, прощающего Аллаха (начинаю).

(Аллах) милостивый, прощающий

Кара - владелица дня.

Только тебе поклоняемся и только у тебя просим помощи.

Направь нас на верный путь!"

Вот о чем просит человек, вот чего он желает всей душой, всем сердцем и разумом: "Направь нас на верный путь!" Почему же Аллах не всегда слышит эту мольбу, почему он не всех направляет на верный путь?

И зачем вообще существует неверный путь? Разве не все в руках Аллаха?... Ведь в суре "Бегера" Корана в обращении к человеку говорится: "Разве ты не знаешь, что царство небес и земли принадлежит только Аллаху и кроме него нет у вас другого покровителя и помощника?"

Раз царством небес и земли владеет Аллах и, как часто повторяется в Коране, Аллах мудр, так почему же в этом царстве кроме верной дороги есть и неверная и почему Аллах принимает такую данность, мирится с нею? Там же, в суре "Бегера", сказано:

"Небеса и землю сотворял из ничего он. Когда захочет, чтобы что-то было, он ему (делу или вещи) скажет "будь!": и тотчас это будет!"

Так почему же, почему он не говорит "будь!" верным дорогам, почему неверные дороги не превращает в верные? Ведь если бы не было неверных дорог, не было бы надобности и в аде, и в день Кары - в Судный день - не понадобилось бы воздавать дурным за дурные деяния, хорошим за хорошие, потому что дурных деяний не было бы вообще и все были бы кандидатами в рай. В суре "Ниса" Корана говорилось:

"Лицу, помогающему доброму деянию, достанется от него (от благости дела) одна часть, а помогающему дурному деянию будет воздана от него (от грешного дела) доля. Конечно, Аллах всемогущ".

Раз это так, раз Он всемогущ, почему же Он позволяет кому-то способствовать дурному деянию и вообще допускает дурные деяния? Только потому, что в Судный день за грехи воздастся и согрешившие люди будут наказаны? Или человеческим разумом нельзя все это понять до конца, потому что человек не ведает о сути? Наверное, так и есть...

Наверное, наверное, так и есть...

Студент Мурад Илдырымлы нес караул на частной стоянке на Баилове через ночь, и те ночи проходили для него между бодрствованием и сном, спать по-настоящему он не мог, бодрствовать тоже, в дреме его мозг работал, утомлял студента, а как только наступало утро, он шел прямо в университет, и когда после занятий приходил домой, бедная старуха Хадиджа, взглянув на квартиранта, говорила: "Да умрет твоя мать, до чего ты дошел?! Чего ты так мучаешься, бедняга? Зачем так себя изводишь?!" Конечно, студент не мог ответить, что причина этих мучений - семьдесят рублей за постой как раз этой старухе... От недосыпу у него смыкались веки, но на железной кровати под синеватым одеялом он никак не мог уснуть; то уносился мечтами в путаный воображаемый мир, то предавался созерцанию никогда не виданных в жизни, но воображаемых эротических картин с участием девушек-сокурсниц... Избавиться от мечтаний и видений было невозможно, он вставал и шел в республиканскую государственную библиотеку имени М. Ф. Ахундова, готовился к сессии, листал старые газеты и журналы, читал книги, пытался изучать английский язык и писать рассказы. А рассказы никто не печатал, до сих пор ни один не увидел света, годами они лежали в ящиках столов таких заведующих отделами литературы, как Мухтар Худавенде... Мухтар Худавенде просто так рассказы не печатал. Либо тебе кто-то должен был тапшануть (составить протекцию), либо ты должен был найти деньги и пару раз сводить его в ресторан, либо же привезти из села гостинец - мяса, кур, козьего сыра, меда... Правда, теперь люди из деревни сами в Баку за казенным сыром едут, даже маргарин покупают, совсем обеднела деревня, но это Мухтара Худавенде совсем не касалось. Вчера, когда они вместе с Хосровом-муэллимом возвратились с кладбища Тюлкю Гельди, не сумев получить место для бедной старухи Хадиджи, обитатели махалли недовольно поглядывали то на Хосрова-муэллима, то на студента, перешептывались, а сын хлебника Агабалы, недавно вернувшийся из армии, ругался себе под нос. Студент Мурад Илдырымлы, увидев все это, понял, что переживает самые ответственные минуты за все двадцать семь лет жизни, и его охватила решимость, какой он не испытывал никогда раньше: студент Мурад Илдырымлы должен убить директора кладбища Тюлкю Гельди, - и убьет!

Глядя на перешептывающихся махаллинских мужчин, на проклинающих плохих людей махаллинских женщин, студент понял, что четыре года назад он приехал в Баку из малолюдного, жалкого села на лоне далеких гор именно ради этого убийства. Именно ради этого убийства он стал студентом в Баку. Да что там, именно ради этого убийства он появился не только в Баку, но и вообще на свете, и бедная старуха Хадиджа умерла именно ради этого убийства, нет, она не умерла, она за это убийство погибла.

Обитатели махалли, посоветовавшись, пришли к выводу, что нет, хоронить старую набожную женщину на новом кладбище, заложенном Бакинским городским Советом в пустыне, - грех и недостойно махалли, старуху Хадиджу надо хоронить на кладбище предков; молла Асадулла посоветовал собрать деньги и отдать их хозяевам кладбища Тюлкю Гельди, чтобы завтра для старухи Хадиджи на кладбище Тюлкю Гельди было место. Сын хлебника Агабалы поспешил за сухим льдом, чтобы обложить тело старухи Хадиджи, иначе труп до завтра испортится.

- Надо было с самого начала так и делать!... И людей нечего было гонять туда с пустыми руками! - Такие слова произнес молла Асадулла, но очень зло, как на виноватых во всем, посмотрел на Хосрова-муэллима и неуклюжего студента-квартиранта и стал с еще большей скоростью перебирать четки.

Баланияз с самого полудня сидел на одном месте, пребывая в каком-то куда более возвышенном, величественном состоянии, чем все происходящее, он только острым взглядом шарил по углам уже потемневшего двора, не снисходя до суеты мира. Молла Асадулла метнул и в него злой взгляд, но махнул рукой: с этого вовсе нет спроса...

Слова моллы Асадуллы, враждебность в его глазах, перешептывание собравшихся, боль, никак не покидающая глаз стоявшего в немом молчании Хосрова-муэллима, - ничто больше не трогало студента Мурада Илдырымлы и не имело для него смысла. Все было решено: директор кладбища Тюлкю Гельди должен быть убит. Студент всем существом чувствовал, что так и будет, он знал, что убьет этого страшного человека в очках. А если не убьет - не сможет больше жить.

Дело было не только в директоре, то есть не только в его личности студент видел его первый раз в жизни - дело было в том... В чем? Студент не мог сформулировать ответ. Но директор должен был умереть, и убить его должен именно студент. На следствии он, конечно, не сумеет ответить, не сумеет объяснить, почему убил. За оскорбление? Но за оскорбление надо уж тогда убивать майора милиции Мамедова. А он убьет директора. Кому объяснишь, что директор - тот человек, вернее, та сила в обществе, которая заставляет людей читать роман "Муки моего любимого", и автор того ненаписанного романа - тоже директор кладбища Тюлкю Гельди...

Студент Мурад Илдырымлы, выговаривая слова так плавно, как никогда в жизни, так спокойно и решительно, как никогда в жизни, - постарался убедить махаллинских мужчин, что деньги собирать не надо, что завтра непременно дадут место на кладбище Тюлкю Гельди, что рано утром он снова туда пойдет и место обязательно получит.

Такой неожиданно спокойный, ровный, уверенный тон этого всегда смущающегося, неуклюжего квартиранта произвел впечатление даже, кажется, на Баланияза, и Баланияз отвлекся от темных углов двора и восхищенно взглянул на студента:

- Молодчик!

Молла Асадулла на этот раз с нескрываемой ненавистью посмотрел на Баланияза, потом смерил студента с ног до головы выражением глаз, горькой усмешкой дав понять обитателям махалли его ничтожность, и сказал:

- Рост у тебя с блюдце! Как ты туда пойдешь и получишь место, а?! Если уж мог получить, то получил бы!... Не морочь людям голо вы!

Слова пронзали унижением - на людях! - но на студента Мурада Илдырымлы не произвели ни малейшего впечатления. С прежним спокойствием и решимостью он повторил, что завтра утром обязательно получит для старухи Хадиджи место на кладбище Тюлкю Гельди. Решимость молодого неуклюжего квартиранта, видимо, вселила сомнение и в моллу Асадуллу, и он больше не настаивал на сборе денег, молла знал, что от таких, на первый взгляд, незаметных людей можно ожидать чего угодно: один, в свое время бывший в махалле квартирантом, теперь работал в Центральном Комитете и имел пятикомнатную квартиру на берегу моря... И потом, если бы стали собирать деньги, первым пришлось бы раскошелиться самому молле Асадулле - довольно веский аргумент в пользу решительного студента.

Махаллинские женщины, следившие за происходящим из окна комнаты, которую снимал студент, откровенно обрадовались, что мужья не понесут расходы, и, глядя на студента Мурада Илдырымлы, стали повторять:

- Покойница так тебя любила!...

- Тебя больше, чем сына, любила, валлах!...

- Дай тебе бог здоровья!

- Да не лишит нас Аллах таких образованных людей, как ты!... Вы умные бываете!...

И Баланияз кивал головой, подтверждал слова махаллинских женщин:

- Ну конечно, это так! Конечно!...

А Хосров-муэллим смотрел на студента все так же - в немом молчании...

Отправляясь на стоянку личных машин на Баилове, студент сначала зашел в хозяйственный магазин и купил за рубль девяносто (сумма двух-дневного пропитания) длинный и острый хлебный нож. Теперь ему, закутанному в шаль, казалось, что холод хлебного ножа, спрятанного в нагрудном кармане, порой отрезает тепло керосинки, и тогда студент чувствовал ледяной холод ножа, но это чувство быстро проходило, таяло, пропадало в ночной темноте и покое Баилова.

Еще за два-три квартала до стоянки личных автомобилей на Баилове студент обычно чувствовал ее запах, бензино-масло-железный, студента волновал таинственный ночной настрой стоянки, потому что иногда в прибывающих сюда машинах, кроме владельцев, парней и мужчин, бывали и девушки, женщины, старающиеся скрыть лицо. Такие машины, бывало, останавливались на своем месте, но никто из них не выходил, и в тишине студент слышал звуки, доносившиеся оттуда... Потом такая машина либо опять уезжала и возвращалась через некоторое время с одним владельцем, либо пассажиры выходили вдвоем, воровато оглядываясь, быстро пробегали мимо караульной будки и исчезали в темноте. Студент Мурад Илдырымлы с колотящимся сердцем глядел на них сквозь щели и тотчас определял, что девушки - проститутки (некоторых он видел по вечерам перед кинотеатром "Азербайджан", они пару раз даже подмигивали студенту, задевали его рукавом, и студент, задыхаясь от волнения, ускорял шаги, уходил) или жертвы тайной любви; в темноте он не мог разглядеть ни лиц, ни нарядов, он судил по походке, по жестам, и, как ему казалось, безошибочно.

Загрузка...