Иногда владелец машины пропускал женщину вперед, а сам, приоткрыв дверь будки, молча совал студенту в карман трешник или пятерку, и все это совершалось так быстро, происходило в такой гармонии с темнотой и тишиной ночи, с запахом стоянки, что студент не успевал возмутиться, выразить протест, даже злость и смущение приходили к нему позже, чем надо, когда дверь уже была закрыта и владелец машины исчез из виду. Когда те трешки и пятерки лежали у него в кармане, студенту казалось, что он носит с собой что-то скверное, что скверна проникает в его душу, и он стал раздавать эти деньги нищим у мечети Тазапир... Среди владельцев личных машин была и высокая, крупнокостная женщина средних лет (говорили, будто какая-то начальница), так она время от времени привозила сюда парней...

Студент и теперь чувствовал запах стоянки, но сегодня в нем не было ничего волнующего и таинственного, и не потому, что стоянка была пуста, а потому, что решимость, внезапно охватившая студента Мурада Илдырымлы под вечер в махалле, изменила весь его мир, привнесла в его чувства, в восприятие окружающего такую остроту, что он больше не волновался каждую минуту, как бывало прежде, не раздражался, не расстраивался, не впадал в тоску. Когда-то растертая на стене - и годами не сохшая штукатурка теперь вдруг абсолютно высохла, ни капли влаги не осталось...

А потом что было?., дрема была?., сон был?., галлюцинации были?...

Все бежали за лисой...

Все кричали...

- ...тюлкю гельди (лиса пришла)!...

- ...тюлкю гельди!...

-...тюлкю гельди!...

самой лисы не было видно, но все ее преследовали, все бежали следом за лисой, и на всех упал ярко сияющий рыже-желтоватый свет, какая-то бесчисленная масса людей под рыже-желтоватым светом с криками искала лису...

- ...тюлкю гельди!...

- ...тюлкю гельди!...

- ...тюлкю гельди!...

и старуха Хадиджа, как баба-яга, кожа да кости да ярко-рыжие от просроченной хны волосы, разметавшиеся по плечам и груди, и старуха Хадиджа тоже бежала вслед за лисой...

не бежала, а как будто летела...

старуха Хадиджа летела...

Баланияз... заслуженный деятель искусств Арастун Боздаглы... молла Асадулла... вернувшийся из армии сын хлебника Агабалы... заведующий отделом литературы Мухтар Худавенде... майор милиции Мамедов... молодой писатель Салим... Бедбин... седовласый, седобородый, пророк Сулейман... милиционер Аскер... женщина-начальница...

-...тюлкю гельди!...

- ...тюлкю гельди!...

- ...тюлкю гельди!...

и Хосров-муэллим уперся плечом в набитую ватой кожаную дверь кабинета директора кладбища Тюлкю Гельди...

и кожаная дверь тоже была цвета рыже-желтоватой лисы...

внезапно воцарилась тишина, бесчисленная толпа онемела и неподвижно встала...

и мозг студента стал шептать эти слова: лиса здесь!., лиса здесь!...

лиса здесь!...

смотри!...

смотри!...

кожаная дверь цвета рыже-желтоватой лисы отворилась настежь...

внутри была толпа...

никого узнать было невозможно, ни у кого не было лица...

только одетый в наряд, похожий на поповскую рясу, Абдул Гафар-заде, стоя посередине, низким голосом пел гимн Советского Союза, и вокруг головы Абдула Гафарзаде сиял рыже-желтоватый нимб...

и преследующие лису, и находящиеся внутри - все перемешались...

Вокруг были красные транспаранты, на красном сатине большими белыми буквами были написаны лозунги: "Успешно выполним планы одиннадцатой пятилетки!", "Да здравствует нерушимая дружба советских народов!", "Претворим в жизнь исторические предначертания XXV съезда КПСС!", "Слава ленинскому Центральному Комитету Коммунистической партии Советского Союза!"...

и все вокруг было заполнено портретами Леонида Ильича Брежнева, и все портреты были рыже-желтоватого цвета...

и портреты членов Политбюро не отличались друг от друга, все были рыже-желтоватого цвета: Суслов... Тихонов... Гришин... Кириленко... Громыко... Устинов... Черненко... Романов... Андропов... Кунаев... Пельше... Щербицкий...

в окошке машины вождя показалась рука-Леонид Ильич Брежнев провел рукой по рыже-желтоватым волосам, выпрямился и, чмокая губами, давешним поповским голосом Абдула Гафарзаде запел "Интернационал"...

Абдул Гафарзаде пел "Интернационал"...

потом все вместе - вся толпа, в которой никого нельзя было узнать, вместе с Л. И. Брежневым запела "Интернационал"...

... Когда утром студент Мурад Илдырымлы пришел на кладбище Тюлкю Гельди и вошел в ворота, то, конечно, во всех деталях вспомнил, как вчера майор милиции вытолкал, выгнал его отсюда, но не разволновался, не почувствовал себя оскорбленным, униженным, потому что решимость молодого и упрямого человека за всю долгую ночь не уменьшилась: он пришел убить директора кладбища Тюлкю Гельди, - и убьет.

Студент вошел в приемную, и впервые со вчерашнего вечера сердце его забилось взволнованно: Хосров-муэллим, в плаще и шляпе, сидел на вчерашнем месте - на стуле в углу приемной, но на этот раз глаза его были устремлены не на коричневую кожаную дверь директорского кабинета, а на входную дверь, он явно ожидал студента. И когда студент вошел, когда его глаза встретились с глазами Хосрова-муэллима, только тут впервые студент подумал: допустим, он убьет (а он убьет!) директора... Кто же получит место для могилы бедной старухи Хадиджи? И как обитатели махалли привезут и похоронят ее здесь?

Хосров-муэллим, глядя на студента, часто глотал воздух, и когда он глотал, острый кадык поднимался и опускался на его тонкой шее.

Женщина-машинистка, как и вчера, сидя на своем месте, колотила по клавишам, мешки под глазами стали у нее еще больше, веки опухли и покраснели, как будто она всю ночь плакала, теперь она ни на мгновение не поднимала голову от машинки, не взглядывала на молодую девушку-секретаршу, не улыбалась, как вчера, едва заметной улыбкой.

А красивая и молодая девушка-секретарша опять часто поднимала трубку ярко-красного телефона и говорила:

- Товарища Гафарзаде нет! Еще не пришел! - И хотя телефон звякал тихонько, как прежде, сегодня он не напоминал о надгробных камнях, напротив, сегодня студент в этой маленькой приемной вдруг ощутил деловитость муравейника во дворе управления кладбища: прак тичность торопливых указаний, поспешность выполнения как невидимые волны проникали в маленькую приемную.

- Товарища Гафарзаде нет!...

- Товарища Гафарзаде нет!...

- Товарища Гафарзаде нет!...

Студент Мурад Илдырымлы подумал, что, если он еще немного постоит вот так в дверях, еще немного подышит воздухом маленькой приемной, у него разорвется сердце... Почему? Он боялся? Откуда вдруг пришел страх? И что говорил глазами Хосров-муэллим? Студенту стало нестерпимо жарко, невыносимо душно. Как недавно бесшумно вошел, так теперь он бесшумно вышел наружу. Хосров-муэллим вышел следом.

В то апрельское утро на небе не было ни облачка и в лучах солнца, падающих на управление кладбища, была такая чистота, что в ней и помину не было о трупном духе, царившем здесь еще вчера. В легком воздухе чистота солнечных лучей распространялась повсюду, проникла и внутрь студента Мурада Илдырымлы, растопила тяжесть в душе. Впервые со вчерашнего вечера у студента возникло сомнение: а он в самом деле сможет убить директора управления кладбища? Вернее, не так. Сможет ли один человек, студент Мурад Илдырымлы, убить другого человека - директора? Должен ли убивать? Есть ли у него на это право? Странно, за эти внезапно возникшие сомнения и колебания студент впервые в жизни не корил себя, не смущался, собственная трусость, нерешительность впервые его не смущали. Он не испытывал ненависти к себе за то, что раз решил! нож в карман положил! а теперь боишься! потому что ты трус! потому что ты жалкое и бессмысленное существо! Нет, студент чувствовал, что убить сможет (и может быть, убьет...), не боится, это не трусость... Но есть ли право у одного человека вонзить нож в сердце другого человека? Люди задавали себе этот вопрос тысячелетиями - и тысячелетиями убивали; вместо ответа на вопрос - убивали... Но кто он такой, студент Мурад Илдырымлы, чтобы его внутренний суд дал ему право убить человека? Студент не Аллах! Смертный приговор человеку мог вынести только Аллах! Разве можно было делить с Аллахом его полномочия? В Коране говорится: "Аллах никогда не простит партнерство с ним. А другое может подарить любому лицу. Лицо, желающее стать партнером Аллаха, несомненно, сильно заблудилось, далеко ушло с праведной дороги".

И без того все люди на земле, как все живое, приговорены к смерти. И "хороший человек", и "плохой человек" - относительные понятия, "хороший строй" и "плохой строй" - тоже относительно, и вообще Добро и Зло - относительно... Что это? Студент хотел найти себе оправдание? Уходил в фальшивую философию?

Нет, но ведь студент Мурад Илдырымлы в самом деле не был Аллахом! Правда... Абдул Гафарзаде не был человеком... А почему, собственно? Разве он не из лона матери вышел? Не тем же воздухом дышал? Разве у него не было детей? Или он не чувствовал горечи, боли, не радовался? Он был человек, конечно, он был человек!... А студент Мурад Илдырымлы уж точно не был Аллахом!

Студент Мурад Илдырымлы незаметно для себя вышел со двора управления кладбища, вошел на территорию кладбища Тюлкю Гельди и, как вчера, блуждал между надгробными камнями, но надгробные камни не были, как вчера, холодными, и царящая всюду немая тишина не была, как вчера, жуткой, напротив, сегодня в немом молчании бесчисленных надгробных камней студент чувствовал мудрость и смысл, каких не ощущал даже в тишине и одиночестве далеких гор, густых лесов, широких равнин и в легком журчании родника Нурлу, он думал, что если бы когда-то раскрылся смысл этого кладбища, раскрылась бы тайна жизни, стало бы ясно, зачем человек приходит в мир, зачем раскрывается цветок, все поняли бы тайну земли, неба, Вселенной...

Хосров-муэллим шел в шаге позади студента, будто хотел уберечь его от внезапного нападения, от опасности, о которых студент и не подозревал.

...а костер в полночь так же горел......а лягушки так же квакали...

А студент Мурад Илдырымлы между бесчисленными могильными камнями чувствовал себя так свободно и вольно, как не чувствовал ни разу за все четыре года в Баку, и было у него одно желание: выкинуть как-нибудь незаметно холодный нож из кармана, спрятать его, чтобы никто не видел и никогда не нашел...

... Так они побродили молча и вернулись во двор управления кладбища, причем студент Мурад Илдырымлы - уверенный, что произойдет чудо, вопрос с местом для бедной старухи Хадиджи устроится, и они спокойно вернутся в махаллю. И действительно, когда студент с Хосровом-муэллимом подошли к приемной, дверь отворилась, Мухтар Худавенде вышел во двор и узнал студента Мурада Илдырымлы:

- Что ты тут бродишь? - Потом вспомнил что-то. - Рассказ твой - хороший рассказ!... Я нашел время, прочитал! Никто меня не просил, скажу тебе, я сам прочитал! Из тебя что-нибудь получится! Сам ты хмурый, но в тихом омуте черти водятся, да?! Но рассказ у тебя светлый... Он золотых рыбок держит, да? Рыбками занимается, надо же!...

- Нет, он бабочек держит...

- Да, да... Бабочек держит, верно! Ты мне нравишься. Каждую минуту, скажу тебе, не суешься в редакцию, мол, опубликуйте меня! Молодец!... Анекдот немного известный, скажу тебе, отработанная тема, но сам по себе рассказ хороший! С бабочками водится!... Как название?

- "Все проходит"...

- Да, да!

Хосров-муэллим безмолвно стоял и смотрел то на студента, то на Мухтара Худавенде, внимательно слушал и часто сглатывал, и его длинный кадык поднимался и опускался...

- Да, да!... Но если бы я был на твоем месте, скажу тебе, я бы назвал "Жизнь, посвященная бабочкам...". Как, нравится тебе? От названия многое зависит! Я вот, скажу тебе, - Мухтар Худавенде показал большим пальцем правой руки через плечо на приемную, - об этом человеке, я имею в виду Абдула Гафарзаде, очерк пишу для газеты "Коммунист". Большой человек! Ветеран труда! Четыре ордена имеет, медали! При чем, скажу тебе, он не в колхозе работает, а на кладбище! Здесь "ветеран труда" получить знаешь что такое?! Шесть раз получал Почетную грамоту Президиума Верховного Совета Азербайджанской ССР! Шесть раз, э, рекорд! Теперь, скажу тебе, очерку надо такое название дать, чтоб был достоин содержания, чтобы зазывал читателя.

Настроение у Мухтара Худавенде было явно отличное, студент никогда не видел его столь увлеченным, столь говорливым, видно, Мухтар Худавенде вышел из кабинета директора - будущего героя очерка - не с пустым карманом.

- Вы знаете... Я... Вы...

Мухтар Худавенде уже хотел распрощаться.

- Что ты затвердил - "я", "мы"? Как только найду возможность, опубликую твой рассказ! Когда найду возможность!

- Нет... Об этом я не говорю. У меня к вам просьба...

И студент с неожиданной для себя торопливостью стал просить, чтобы Мухтар-муэллим протянул руку помощи, поговорил с директором, чтобы они смогли получить здесь место для могилы бедной старухи Хадиджи, студент больше никогда ни о чем Мухтара-муэллима не попросит, все так хвалят Мухтара-муэллима, все говорят, что Мухтар-муэллим - человек, помогающий беднякам, бескорыстно помогающий, благородный, у обитателей махалли денег нет, они бедные, пусть Мухтар-муэллим поможет, у бедной женщины никого на свете нет, если Мухтар-муэллим не поможет, женщине никто не поможет...

Студент лепетал и понимал, что молит как нищий у мечети Тазапир, и сам поражался своим словам, и презирал себя за жалость, за ничтожность и беспомощность, собственная ничтожность, незащищенность в большом мире наполняли глаза студента слезами, и с полными слез глазами он продолжал умолять. Он еще никогда так не унижался. Впервые не кто-то его, а сам он себя так унижал, и, умоляя, он думал, что вчера майор милиции Мамедов, конечно, правильно сделал, что погнал его отсюда как собаку, такие люди, как студент Мурад Илдырымлы, должны быть изгнаны отовсюду, из мира должны быть изгнаны, раз внезапно (а самое главное, неожиданно для себя самого!) обнаружилась такая ничтожность, значит, он действительно самое ненужное существо на свете... Где недавнее чувство свободы, где мудрость, где достоинство? Все, все пропало.

В махалле все сидели и ждали студента, и все плюнут студенту в лицо, а он пусть вытирает, студент теперь сам себе плевал в лицо, умолял, подхалимничал, врал Мухтару Худавенде; все молодые говорят о чистоте Мухтара-муэллима, Мухтар-муэллим всем помог и теперь должен помочь бедной мертвой старухе, женщину не могут похоронить, лежит второй день в своей хибаре, если Мухтар-муэллим не поможет, никто ей не поможет, добро не останется втуне, студент всю жизнь будет молиться за Мухтара-муэллима, Мухтар-муэллим сделает богоугодное дело, дети его будут счастливы.

Точно как нищий умолял...

Хосров-муэллим засунул руки в карманы черного плаща, съежился, не издавая ни звука, слушал мольбу студента и внимательно смотрел студенту в лицо...

...в полночь костер все горел...

...и лягушки квакали...

Мухтар Худавенде, выпучив глаза, растерянно смотрел то на студента, то на этого длинного, худого, не произносящего ни единого слова человека. За двадцать шесть лет работы заведующим отделом литературы еще ни один молодой писатель не говорил ему таких слов, никогда ни от кого он не слышал о собственной моральной чистоте, никто не ценил его благородства, напротив, за спиной говорили о нем такое, что и вообразить страшно, принося полбарана, негодяи требовали услуг на три барана, считали его большим паразитом, чем наглец Арастун Боздаглы.

Этот молодой человек - студент Мурад Илдырымлы с вечно перекошенным лицом (желчный пузырь!) - теперь как женщина молит, наступает, что устоять невозможно.

- Ну хорошо. Давай я пойду с ним поговорю. Он только что вошел в кабинет... Мы вместе пришли... Настроение у него хорошее... Ладно. Вы здесь постойте, а я пойду посмотрю, что удастся сделать...

Мухтар Худавенде открыл дверь приемной.

Подул легкий ветерок, и студент ощутил его не только лицом, руками, но и всем телом под одеждой, сердце его билось тад, что Хосров-муэллим, наверное, слышал стук.

Ничего-Ничего... Все проходит... И это пройдет... Пройдет, останется в прошлом, не будет мучить...

Что за штука жизнь?... Почему человек не может покинуть ее, такую? Наоборот, всю жизнь живет под страхом уйти из жизни?

Все проходит...

Этот рассказ он написал осенью прошлого года и, странное дело, без всякой связи с содержанием посвятил памяти бабушкиного брата, в правом углу первой страницы написал посвящение: "Памяти погибшего за революцию Мурада Илдырымлы", потом, поскольку не было никакой связи, стер, потом снова написал, потом снова стер...

У бабушки студента Мурада Илдырымлы - Зулейхи был старший брат по имени Мурад Илдырымлы. Он был революционером, чекистом, в двадцатых годах погиб в Гадруте (как погиб, студент не знал, наверное, с бандитами бился...), и теперь нигде его имя не упоминали (столько было подобных жертв, что всех упомянуть невозможно), только бабушка в долгие зимние ночи, в холоде остывающего без дров очага рассказывала о брате, о его храбрости, о том, как он убил волка, как, вскочив на неоседланного коня, гнал его на водопой к роднику Нурлу в нижнем конце села, а девчонки тайком выходили им любоваться; и внука своего она назвала Мурад - именем несчастного брата, не оставившего себе на свете никакой памяти.

... Все проходит...

В ту спокойную сонную осеннюю ночь, наслаждаясь мягкостью и теплом укрывавшего его шерстяного одеяла, он думал о странных, непостижимых делах мира и чувствовал, что идет дождь.

Они плотно закрывали двойные рамы, чтобы заглушить шум машин, автобусов, слишком рано начинающих работать троллейбусов, и поэтому шум дождя он не услышал, но даже сквозь плотно закрытые окна запах осеннего дождя внезапно заполнил спальню, и он вдохнул его и тихонько, чтобы Таира не проснулась, поднялся, хотел посмотреть на улицу. Но перед глазами вдруг возникли крупные гранаты и пожухлые листья, как наяву, как живые. Видение согрело и обрадовало его, напомнило о том, что мир прекрасен, как самая красивая бабочка...

Когда-то в осенний день дождь чистенько вымыл ярко-желтые листочки гранатового дерева, смягчил их, и в мороси они были как под весенним солнцем: ярко блестели, и крупные гранаты между листьями дождь тоже чистенько вымыл, и ярко-красные гранаты тоже блестели.

Когда он это видел, где? Не мог припомнить. Но вспоминать было так хорошо...

Если бы Таира, включив свет, увидела, как ее муж среди ночи улыбается сам себе, наверное, удивилась бы и спросила: "Что с тобой?"

Он снова улыбнулся. Ему было уютно, все доставляло удовольствие: и простор кровати, который он прежде не замечал, и мягкость и тепло шерстяного одеяла, которым он всегда укрывался, и дыхание Таиры, и даже слабый, доносившийся сквозь двойные рамы шум машин, время от времени проносившихся по улице; в ту спокойную сонную осеннюю ночь все, на что он прежде не обращал внимания, а если обращал, то с раздражением, было теперь прекрасно и незаменимо.

Его имя было Мелик, отца звали Юсиф, а фамилия Ахмедли. И Мелику Юсиф оглу Ахмедли было сорок лет. Он был кандидат наук, старший научный сотрудник в институте зоологии. Он был женат и имел четверых детей - двух мальчиков (Адыль и Кямиль), двух девочек (Айтен и Захра, младшей он дал имя своей матери). У него была трехкомнатная квартира в пятом микрорайоне, машина "Жигули" и гараж всего в трех километрах от дома.

А непостижимое происшествие, в которое никто никогда не поверит, началось в ночь с позавчера на вчера.

Кому расскажешь?...

Позавчерашний день были обычным. Он встал рано, зажег плиту, поставил чайник, умылся, побрился, оделся, вышел из дому, прошел три километра до гаража.

Дул сильный ветер, но Мелик Ахмедли в автобус не сел (одна остановка), потому что из-за своих любимых бабочек он о себе забыл, ни спорта, ни даже ходьбы, и в один печальный день у него чуть инфаркт не случился, давление поднялось, двадцать дней в больнице пролежал. Конечно, Таира испугалась, да и сам он испугался, - и с тех пор по утрам идет пешком эти три километра, вместо гимнастики.

В последнее время он чувствовал себя неплохо, но суставы рук и ног побаливали, иногда сердце колотилось, не хватало воздуха, то в боку, то в сердце кололо... Сидячая жизнь, посвященная бабочкам, безвременно старит...

Выведя "Жигули" из гаража, как всегда сначала он подъехал к булочной, купил хлеба и вернулся домой. Таира и дети встали. Таира заварила чай, приготовила мужу бутерброды. Мелик Ахмедли сунул их (хлеб с сыром) в портфель, просмотрел свои бумаги, чтобы ничего не забыть, включил радио, послушал последние известия, позавтракал вместе с детьми.

В конце известий диктор сообщил:

- Самое одинокое дерево в мире - пальма, растущая в оазисе Терер Великой пустыни. Самое близкое к этой пальме дерево находится от нее в 1000 километрах.

Таира, допивая чай, сказала:

- Бедная пальма...

Адыль и Айтен учились в школе, где преподавала Таира, и они вместе сели в автобус, а Мелик Ахмедли, как всегда усадив Захру в машину, отвез ее в садик (Кямиль учился во вторую смену и должен был сам идти в школу), потом отправился на работу.

На работе выяснилось, что жена Ибрагима - бедняга Амина - наконец отмучилась, ночью скончалась и сегодня ее должны хоронить. Разумеется, известие всех расстроило, потому что Ибрагим (тоже старший научный сотрудник) был единственный человек в институте, который всюду и всегда приходил вместе с женой (на торжественные собрания, банкеты после защиты, праздничные демонстрации, поминки), и поэтому все в институте знали Амину. Бедной Амине, симпатичному, приветливому человеку, не было еще и сорока, она болела раком.

Чтобы успеть на, похороны Амины, Мелик Ахмедли вышел с работы пораньше и Захру забрал из садика досрочно, потом отвел машину в гараж; на похороны (на банкеты, на свадьбы) он на машине не ездил, чтобы не развозить по домам знакомых, у одного квартира в том конце города, у другого - в этом...

Ветер усилился, стало холодней, и Мелик Ахмедли совсем замерз, пока отыскал дом Ибрагима и Амины, ведь он был здесь всего однажды, на десятилетии их свадьбы.

Дом был в одном из старых кварталов на окраине Баку, во дворе раскинули палатку, и Мелик Ахмедли вошел туда и уселся среди незнакомых людей. Ветер срывал, чуть не уносил огромную брезентовую палатку, и парни проводами закрепляли брезент на железных стойках. Мелик Ахмедли, попивая горячий чай с лимоном, смотрел на молодых парней и думал, что они не брезент закрепляют, а проводами завязывают в узлы жизни молодой женщины по имени Амина.

Что видела в жизни бедная Амина? Кто знает, может, что и видела, Мелик Ахмедли близко не знал ее, наверное, у нее и радости были, и светлые дни, может, она и мужа любила, но в любом случае все кончилось. Какая, в сущности, разница между долгой человеческой жизнью и двухдневной жизнью бабочки?... Он представил себе Амину, живую, приветливую, молодую, красивую, вдруг исчезнувшую навсегда, превратившуюся в ничто...

Ветер все крепчал, а когда на Апшероне вот так усиливается ветер, он порой сносит черепицу, ломает огромные деревья, вырывает их с корнем, но легким, нежным, хрупким бабочкам ничего не может сделать; бабочки умели так спрятаться, что оставались невредимы, и, подумав об этом, Мелик Ахмедли улыбнулся. Удивительное дело, когда ему бывало трудно, когда настроение портилось, дело не шло, бабочки будто узнавали об этом и приходили на помощь.

После окончания университета Мелик Ахмедли уже восемнадцать лет занимался лепидоптерологией, то есть изучением бабочек, и за это время подарил мировой энтомологической науке бабочку Захру. Дело в том, что Мелик Ахмедли открыл неизвестную до сих пор на земном шаре бабочку и ей, красивой, дал имя своей покойной матери и младшей дочери - Захра.

На всем земном шаре было единственное место, где жила бабочка Захра Исмаиллинские горы, потому что бархатистые цветочки, которыми питалась гусеница Захры, росли только на тех горах.

Позади дома Ибрагима проходила электричка, время от времени доносился шум поездов и напоминал о какой-то дали, недосягаемости, и в сравнении с этой далью и недосягаемостью человеческая жизнь, конечно, была ничто, вроде бабочкиной жизни.

Мелику Ахмедли вдруг вспомнилась одинокая пальма, о которой он слышал утром по радио и пожалел о ее одиночестве, а шум электропоездов за домом Ибрагима напомнил про километры пустыни, километры одиночества...

Тело бедной Амины вынесли во двор, и сосед Ибрагима, живший дверь в дверь, тарист Абдулла, прижав к груди тар, закрыл глаза и начал горестно играть сейгях. Плач женщин и причитания родственников смешались, и бедный Ибрагим, стоя чуть в стороне от гроба, опустил покрасневшие глаза и все затягивался сигаретой, которую держал дрожащими пальцами.

Тело укрыли зеленым шелковым покрывалом и, чтобы его не унес ветер, с четырех сторон пришпилили покрывало к краям гроба крупными деревянными прищепками для белья.

Скоро тело Амины препоручат земле, и через какое-то время красивая, приветливая женщина смешается с землей. В верхнем слое земли живут тысячи насекомых, букашек, часть их питаются растениями, часть - корнями растений, часть - гнильем, а часть друг другом, и Амина смешается с этой землей. Мелик Ахмедли дрожал от ветра; думая об этом, хотел закурить, но в кармане не было сигарет.

А самые красивые из насекомых на земле были, конечно, бабочки - и среди бабочек самой красивой была бабочка Захра; Мелик Ахмедли подумал об этом, и на душе полегчало.

Снова за домом пронесся электропоезд, и его шум на короткое время заглушил звук тара, на котором играл Абдулла, собравшиеся во дворе, подняв головы, посмотрели в сторону шума, осуждающе покачали головами, но шум промчался, и люди снова стали смотреть на бедную Амину.

Когда Мелик Ахмедли с женой приходили на десятилетие свадьбы Ибрагима и Амины, тот же тарист Абдулла играл на таре, но тогда всем было весело, все смеялись, ели, пили, и одной из тех, кто весело болтал, смеялся, ел и пил, была сама бедная Амина.

Абдулла кончил играть горестый сейгях, плач и причитания усилились, и Ибрагим выбросил сигарету, закрыл руками лицо, заплакал так, что дрожали плечи. Близкие подняли Амину, понесли, люди пошли следом, направились к машинам. Пора ехать на кладбище.

Долговязый Джафаргулу, институтский хозяйственник, подошел к Мелику Ахмедли:

- Ты на машине?

Мелик Ахмедли покачал головой: "нет", и долговязый Джафаргулу, молча, не скрывая недовольства, отвернулся, стал глазами искать, кто на машине.

На улице не только шум электричек слышался, но даже земля дрожала, когда они проходили, и Мелик Ахмедли движение проносящихся электропоездов чувствовал всеми нервами.

- Вот какое несчастье у Ибрагима, - обратился к Мелику Ахмедли профессор Фазильзаде, заведующий отделом. - Ты на машине?

- Нет.

И профессор Фазильзаде мгновенно удалился, больше не проронив ни слова.

Бабочки поездов не боялись, садились на рельсы, когда поезд оказывался почти в метре от них, легонько взлетали и садились на шпалы, вагоны проносились над их головами, и бабочки снова, вспорхнув, садились на прежнее место, и Мелик Ахмедли, идя за гробом, представлял себе белоснежную бабочку, присевшую на рельс тянущейся за горизонт железной дороги.

Несколько лет назад он, помнится, сидел однажды в лаборатории и изучал бабочку, на след которой только что напал (будущую прекрасную бабочку Захру!), и вдруг вся его жизнь показалась ему пустой и бессмысленной; он подумал, что на свете нет более идиотского дела, чем заниматься бабочками. Он оглядел стены лаборатории: большие листы бумаги с приколотыми к ним засушенными бабочками, на картинках, схемах в сто, в тысячу раз увеличенные глаза, крылышки, лапки, шеи, головы бабочек... Мелик Ахмедли решил, что несчастнее, чем он, нет человека на свете. Но через несколько дней это чувство ушло без следа, потому что он открыл - открыл! - прекрасную бабочку Захру.

- У тебя машина есть, а? - спросил старший научный сотрудник Муса Багирли, у самого Мусы была машина, но каждый раз, когда надо было куда-нибудь ехать, она портилась. - А то у моей карбюратор пропускает...

Мелик Ахмедли отрицательно покачал головой, и Муса Багирли торопливо удалился.

Гроб положили в открытый грузовик, устланный коврами, молла, близкие родственники-мужчины, взобравшись на грузовик, встали вокруг тела. Часть людей расселась по легковушкам, остальные в автобусы, и машины - с телом впереди, остальные следом - двинулись к кладбищу.

Мелик Ахмедли в окошко автобуса смотрел на дом Ибрагима, шум электричек был больше не слышен, но на мгновение, всего на миг, Мелику Ахмедли показалось, что он не на кладбище вместе со всеми едет, а отправляется на электричке в недостижимую, недосягаемую даль, и путь приведет его до одинокой пальмы, и все, даже прекрасные бабочки, останется навечно в прошлом.

Ветер бушевал на кладбище и чуть не срывал большие деревянные прищепки для белья и зеленую шелковую накидку с гроба; мужчины не без труда удерживали ее. Каждый старался отвернуться от ветра.

Муса Багирли так и не смог найти легковую машину, приехал в автобусе, и теперь одной рукой держал Мелика Ахмедли под руку, а другой ухватился за поля своей шляпы, чтобы ее не унес ветер.

- Слушай, клянусь честью, - на счастье бедняги покойницы! Слушай, ну что за бессмысленная жизнь!... - Он выпустил руку Мелика Ахмедли, обеими руками надвинул шляпу на глаза. - Слушай, ты не знаешь хорошего мастера по карбюраторам?

Мелик Ахмедли покачал головой, мол, не знаю.

Амину предали земле.

Все вернулись домой к Ибрагиму. Стемнело, и ветер так усилился, что стоять на улице было невозможно. Люди подходили к Ибрагиму и выражали ему соболезнование, а Ибрагим приглашал всех в палатку на поминки, но большинство, извинившись, уходили, оставались только самые близкие. Мелик Ахмедли тоже хотел домой, он замерз, но Ибрагим не пустил.

- Не оставляйте меня одного, - сказал он, и Мелик Ахмедли вошел в палатку.

Может быть, если бы Мелик Ахмедли не задержался у Ибрагима, ушел бы вместе со всеми, невероятное событие не произошло бы и не было бы той поразительной встречи...

Ветер налетал с воем, палатка мелко дрожала, хлопало, рвалось улететь брезентовое покрытие, но в красных от слез глазах Ибрагима было столько горя, столько печали, что ни вой ветра, ни с трудом различимый в этом вое шум электричек больше не волновали Мелика Ахмедли. Но те деревянные прищепки, со всех четырех сторон удерживавшие на гробе зеленое шелковое покрывало, никак не выходили у него из памяти; они, те деревянные прищепки, ведь, наверное, вместе с зеленым шелковым покрывалом и коврами вернулись домой, через пару дней в доме будет стирка - и чистое белье этими же прищепками прицепят к веревке...

Что тут удивительного и зачем в пустяках искать особый смысл, да еще из-за этого мучиться? Вот на столе перед Меликом Ахмедли расстелена белая скатерть, может быть, ее-то, выстиранную, теми прищепками и приколют, и что тут неестественного?

Разговор в палатке между тем дошел до того, что Ибрагим, время от времени плотно смыкая покрасневшие веки, наверное от боли, начал рассказывать о зайцах, и, как всегда, он рассказывал о зайцах такие интересные вещи, что люди могли слушать его без конца, поражаясь разумности этих длинноухих, проворных животных. Ибрагим свыше двадцати пяти лет занимался зайцами.

Мелик Ахмедли хотел уйти, потому что все-таки замерз до озноба, да и до дому было далеко, к полуночи едва успеешь добраться. Но все так внимательно слушали Ибрагима, забыли и про время, и про ветер, а Ибрагим так увлеченно рассказывал, что казалось, он забыл о своем горе, и Мелик Ахмедли не решился все это нарушить, не стал возвращать Ибрагима в горестный мир.

Вдруг ветер в мгновение ока сорвал палатку с остова, вознес в небеса, швырнул о дом Ибрагима и снова вознес в воздух, огромную, и палатка, как гигантская бабочка доисторических времен, эпохи динозавров, взлетела над двухэтажным домом и пропала в темноте.

Ветер смел со столов на землю стаканы, сахарницы, пепельницы, перевернул стулья, с кого-то сорвал папаху, с кого-то шарф, свет погас, и с Ибрагимом уже некогда было прощаться, в полной темноте быстро расходились по домам.

Мелик Ахмедли, не очень хорошо зная эти места, направился за дом, где проносились электропоезда, там было светлее.

Улица за домом Ибрагима была совершенно пуста, и в конце ее проходила железная дорога. Мелик Ахмедли, надвинув кепку на глаза, втянув голову в плечи и с трудом дыша, пошел против ветра.

Ни машин, чтобы остановить, ни человечка, чтобы хоть спросить, в какой стороне автобус.

Мелик Ахмедли добрался до ближайшего угла, думая, что вышел на железную дорогу, но понял, что перед ним трамвайная линия, и в это время как по заказу (или действительно по заказу?) подошел трамвай и остановился прямо перед ним, Мелик Ахмедли обрадовался и вошел.

Он не знал, куда идет трамвай, но в любом случае - к центру, значит, можно где-то сесть в автобус, идущий в пятый микрорайон, или в троллейбус, а может, в такси.

Трамвай был пуст, один-единственный пассажир сидел впереди у окна, а сквозь стекло кабины виднелся затылок водителя. Мелик Ахмедли давно не ездил в трамвае, ведь в центре трамваев не было, он даже не знал, сколько стоит билет.

Мелик Ахмедли сел и решил, что, выходя, даст деньги водителю; устроившись на сиденье, он глубоко вздохнул и сунул руку под плащ, помассировал левую сторону груди - что-то сердце кололо, от этого противного состояния было страшно...

Он вспомнил брезентовую палатку, внезапно поднятую ветром: нет, никогда, даже в доисторический период, не было такой бабочки и никогда не могло быть, потому что не могло быть такой тяжелой, гигантской, грубой и уродливой бабочки.

Единственный пассажир внимательно посмотрел на Мелика Ахмедли, и Мелик Ахмедли прочитал в его глазах глубокое волнение, беспокойство, озабоченность, и вообще у этого низкорослого тонкокостного человека был странный, даже в чем-то неестественный облик: лицо треугольное, подбородок слишком маленький, а лоб большой, волосы на лице, видимо, росли очень густо, и потому, хоть он был чисто выбрит, лицо и даже шея были прямо синие; и одежда странная, как будто пассажир заснул в сороковые - пятидесятые годы и теперь, то есть в 1982 году, проснувшись, оделся в прежний макинтош, повязал на шею галстук и шарф, на туфли натянул сверкающие даже в слабом свете вагона черные резиновые галоши.

В голосе этого человека были кротость, застенчивость, даже испуг, но самыми удивительными были его слова. Он смотрел, смотрел на Мелика Ахмедли и вдруг с настоящим страхом сказал:

- Меня не трогайте! Меня не трогайте!...

Мелик Ахмедли удивленно спросил:

- Вы мне? - И огляделся по сторонам, может, есть еще кто-то, но конечно же трамвай был, как прежде, пуст, и Мелик Ахмедли сказал:

- А что мне за дело до вас?

Странный пассажир сказал:

- Нет! Нет!... Да Возможно!... Кто?... Почему?...

Мелик Ахмедли понял, что пассажир разговаривает сам с собой, душевнобольной, наверное, но вдруг увидел, что пассажир сел прямо против него. Причем он не вставал, не подходил, а просто со своего места внезапно исчез и лицом к лицу с Меликом Ахмедли оказался.

Что это? Кто он был? Гипнотизер, циркач? Кто?

- Нет!... Я ошибся! Да... Точно! Вы - человек!

Несмотря на все странности, слова пассажира показались Мелику Ахмедли смешными, и он, улыбнувшись, спросил:

- А вы кто?

Пассажир будто не слышал:

- Человек!... Человек!... Вы - человек!...

И вдруг пристально посмотрел на Мелика Ахмедли и спросил:

- Какая бабочка? Нет!... Нет!... Я не бабочка!...

Мелик Ахмедли был поражен. Ни о каких бабочках речи не было, откуда они вдруг возникли?! Странный пассажир спросил:

- Я должен уйти? Как вы думаете?... Я должен уйти? Да?...

Пассажир говорил так быстро, что у Мелика Ахмедли не оставалось времени подумать, удивиться, изумиться или выразить недовольство, и он только пожал плечами:

- Не знаю... Откуда мне знать? - И почувствовал, как заколоти лось сердце.

Пассажир так же торопливо сказал:

- Хорошо! Хорошо! Да!... Возможно!... Тогда говорите! Быстро говорите!... У меня нет времени!...

Мелик Ахмедли, здорово напуганный всем этим происшествием, с сильно бьющимся сердцем спросил:

- Что говорить?... - И взглянул в сторону водителя, в стекле был по-прежнему виден затылок, и все вокруг было обыденным.

Пассажир сказал:

- Говорите! Говорите! Я спешу!... - И в его немного хриплом голо се слышались одновременно приказ и откровенная мольба. - Говори те!... Одно... Да? Нет... Нет!... Два... Скажите два своих желания! По быстрее! Я спешу!... Я должен их выполнить!... Быстрее!...

Возможно, у Мелика Ахмедли самого что-то произошло с психикой, и эта игра, странная встреча, странные слова, - все было плодом его больного воображения? Но ведь это был реальный мир, и трамвай был реальный, и затылок водителя, и никакого тумана...

Пассажир спешил все больше:

- Говорите!... Говорите!... Говорите два ваших желания! Быстро го ворите! Быстро!... Я ведь тороплюсь!... Говорите!...

Мелик Ахмедли, глядя в большие черные глаза беспокойного пассажира, на его широкий лоб, острый подбородок, понял, что непременно должен что-то сказать, что встреча необыкновенная. Может быть, этот пассажир прилетел с другой планеты, может, был джином, дьяволом - Мелик Ахмедли не знал, но ясно чувствовал, что на его долю выпала самая удивительная судьба на свете.

- Быстрее!... Я спешу!... Быстро!... Ведь я должен выполнить ваше желание, два ваших желания, два, два ваших желания!... Скорее! Ваши желания!... Ваши желания говорите!...

Быстрая речь пассажира заразила и Мелика Ахмедли, при таком напоре в самом деле некогда подумать, и вдруг, будто прекрасная бабочка Захра пробилась сквозь ветер на улице, влетела в трамвай, гремящий по рельсам, села на дрожащую от волнения руку Мелика Ахмедли. Мелик Ахмедли почувствовал легкость бабочки Захры, ее нежность и хрупкость и чуть-чуть успокоился.

- Быстрее!... Я же спешу!... Быстрее!... Говорите ваши желания!... Говорите!...

Мелик Ахмедли открыл было рот, чтобы сказать, "хочу открыть еще одну бабочку", но в это время вдруг в сердце сильно кольнуло, он инстинктивно приложил руку к груди и неожиданно для себя самого сказал:

- Хочу долго жить...

Пассажир быстро, как машина, спросил:

- Сколько лет? Точно говорите! Точно! Точно! Говорите! Сколько лет?

Мелик Ахмедли сказал:

- Сто... Нет, тысячу лет... Тысячу лет хочу прожить...

Пассажир спросил:

- А второе? А второе? Быстрее!... Говорите второе!... У меня время кончается!... Говорите ваше второе желание!... Говорите!...

Мелик Ахмедли сказал:

- Второго нет. - Ему в голову, правда, ничего не приходило.

- Пусть будет!... Пусть и второе будет!... Должно быть второе!... Быстрее!... Я же не могу бросить все свои дела и заниматься только вами!... Быстрее!... Нет! Времени нет! Я должен уходить!... Второе скажете завтра! В девять часов вечера! Я буду ждать вас!... Ваше первое желание исполнено! Пассажир быстро встал, легонько - совсем как бабочка Захра! - коснулся Мелика Ахмедли, потом взлетел, как зонтик, ухватился за держатель, ноги его оторвались от земли, когда же Мелик Ах медли отвел глаза от ног пассажира, хотел посмотреть на его лицо, пассажира в трамвае уже не было.

Мелик Ахмедли покрылся холодным потом, его чувства принимали эту встречу, а разум принять никак не мог. Разум не мог смириться с тем, что это не галлюцинации, а действительность, как грохочущий трамвай, как ветер снаружи, как слабый свет в трамвае, как водитель, как дома за окном. Нет, это в голове не укладывалось. Сумасшедшие ведь не знают, что они сумасшедшие, подумал Мелик Ахмедли, - ведь они все считают реальным, в том числе и собственные галлюцинации.

Мелик Ахмедли стер холодный пот со лба; чтобы полностью очнуться, потер лоб и понял, что сердцебиение прошло, боль ушла из суставов рук и ног, показалось даже, что в организме меняется кровь, почувствовался жар новой крови, жар, принесший тепло всему телу, и Мелику Ахмедли захотелось встать, подвигаться, побегать, попрыгать. Сколько лет уже он не дышал так спокойно, полной грудью, сколько лет не ощущал себя таким подвижным и легким, а сейчас в теле была легкость прекрасной бабочки Захры.

В ту полночь, в пустом трамвае, Мелик Ахмедли понял, что омолодился, ему опять было семнадцать лет - хотя те далекие годы навеки остались в прошлом. Это ощущение, как и только что происшедшая встреча, было поразительным, непостижимым.

Выйдя в ту ночь из трамвая на одной из относительно широких улиц Баку, он не стал больше садиться ни в какой троллейбус, автобус, такси, и сорвавшийся с цепи на Апшероне сильный ветер не отбил охоту к прогулке, напротив, еще взбодрил, и Мелик Ахмедли пошел себе пешочком в далекий путь, аж до самого пятого микрорайона, забыл даже вручить деньги за проезд трамвайному водителю.

Водитель кончит работу, пойдет домой, как обычно поест, ляжет спать и никогда не узнает, что в его трамвае произошла самая чудесная в мире встреча.

В ту осеннюю ветреную ночь на улицах, ведущих к пятому микрорайону Баку, было абсолютно пустынно и Мелика Ахмедли ничто не отвлекало от раздумий. Пока он шагал, он вполне уверился, что проживет тысячу лет, но точно знал, сорокалетний ученый - настоящий ученый, от всей души влюбленный в свою профессию, подаривший мировой энтомологической науке новую бабочку Захру, точно знал и прекрасно понимал, что никто и никогда не поверит в эту историю, эта тайна навсегда останется у него в сердце, и хорошо, что сейчас улицы пустынны, потому что любой встречный удивился бы легкой походке Мелика Ахмедли, его молодым глазам и догадался бы о его тайне. А тайна была сокровищем, и сокровище принадлежало только Мелику Ахмедли.

Когда он с юношеским проворством на одном дыхании поднялся по лестнице в свою квартиру, дети давно спали, Таира, сонная, в ночной рубашке, открыла дверь:

- Что так поздно?... Похоронили?... - И, не дожидаясь ответа, пошла в спальню, легла и тотчас уснула.

Мелик Ахмедли прошел на кухню, достал сигареты, которые держал для гостей, бросил плащ на стул, вышел на балкон, зажег сигарету под пиджаком, чтобы не затушил ветер, и глубоко затянулся.

Конечно, если бы Таира увидела, что муж стоит на балконе в одном пиджаке и курит, она бы в обморок упала, заплакала бы: "Хочешь детей сиротами оставить?!"

Откуда было Таире знать, как ей могло прийти в голову...

Везде в домах были темные окна, ведь людям утром на работу, и Мелик Ахмедли, глядя на уснувшие дома, думал, что люди суетны. Раньше он никогда этого не замечал... Да и мало кто, наверное, думает о собственной суетности, но вот она надвинулась на уснувшие здания, стоит в засаде, как хищный зверь, поджидает добычу, только займется утро, она нападет, вытащит людей из постелей, втянет в свой ритм. Человеческая жизнь так коротка, что с минуты рождения человек спешит, и, в сущности, все - и зависть, и подлость, и жадность, и неблагодарность, и измену - все порождает спешка, торопливость, у людей не хватает времени думать и ждать.

Ветер налетал с завыванием, и голос ветра в тот миг свидетельствовал о вечности мира и широте, мудрости, выдержке тысячелетия даже в сопоставлении с самой вечностью.

Мелик Ахмедли ушел с балкона. Ему не хотелось, чтобы Таира проснулась, подошла и спросила: "Почему ты не спишь? Что случилось?" Что он ответил бы Таире? В такую ночь он не хотел врать, а как сказать правду?

Погасив в кухне свет, он прошел в спальню, беззвучно разделся и лег; постель была холодной, но и в прохладе простыни была бодрость, здоровье и легкость, Мелик Ахмедли снова вспомнил прекрасную бабочку Захру, улыбнулся и подумал, что за тысячу лет он откроет еще столько прекрасных бабочек...

Разумеется, ни долговязый Джафаргулу, ни профессор Фазильзаде, ни Муса Багирли, ни бедняга Ибрагим ничего не знали и не узнают, и никто вообще на свете не знал, что с завтрашнего дня им придется общаться, в сущности, с живой историей, с живым будущим. Через сто лет, через двести, пятьсот! - на него будут показывать и говорить: смотрите, вот этот молодой человек, этот великий ученый - самое большое чудо света, ему пятьсот лет! семьсот лет! восемьсот лет! И вдруг на Мелика Ахмедли навалился ужас далекого будущего. Тогда никого ведь из нынешних не будет, все чужие, ни Таиры, ни детей...

Холод постели проник внутрь Мелика Ахмедли. Но он вспомнил бабочку Захру: за тысячу лет сколько же миллионов, а может быть, миллиардов поколений бабочки Захры придут в мир и уйдут из мира, а возможно, род прекрасной бабочки Захры совсем прекратится. И в полночь, в собственной постели, в спальне квартиры в пятом микрорайоне, Мелик Ахмедли вдруг совершенно неожиданно увидел малюсенькое событие глазами бабочки Захры, ощутил его ее чувствами.

... Прекрасная бабочка, наслаждаясь солнечным теплом, радостно перелетая по желтым, фиолетовым, оранжевым, коричневым, голубоватым цветочкам, ярко-зеленым травам на лугу, присела на нежный лепесток алого мака, сложила крылышки, прислушалась к звукам.

Прекрасная бабочка слышала не только пение соловья, но и песенки насекомых, жучков, букашек, всю песню луга, травы и солнечных лучей.

Пришли два охотника, сели передохнуть на лугу около прекрасной бабочки и не заметили ее на лепестке мака неподалеку.

Один из них сказал:

- Есть легенда, будто пророк Моисей, проживший четыреста лет, обитал в хижине близ горы Синай. Однажды люди упрекнули его: "Отчего ты себе дом не построишь?" А Моисей ответил: "Жизнь и так коротка, чтобы тратить ее на строительство дома!..."

Второй грустно ответил:

- Верно... Хорошо сказали предки, жизнь - это иголка с очень короткой ниткой...

Охотники повздыхали, встали и продолжили путь. Прекрасная бабочка, присевшая на лепесток мака, смотрела, смотрела вслед охотникам и сказала:

- Неблагодарные люди...

Жизнь прекрасной бабочки длилась всего три дня, и из трех дней два уже остались навеки в прошлом, в недосягаемом, недостижимом далеке.

... Ветер сотрясал стекла в окнах спальни, Таира была неспокойна, поворачивалась с боку на бок, и Мелик Ахмедли, глядя на ее белое лицо, едва различимое в темноте, думал, что через какое-то время, равное мгновению ока в сравнении с тысячелетием, Таиры не станет на свете, потом уйдут из мира Адыль, Кямиль, Айтен, Захра, потом их дети, потом внуки, внуки внуков... Это было похоже на темный тоннель, по которому бежишь, бежишь, хочешь выйти наружу, но туннель никак не кончается. У Мелика Ахмедли давило сердце и теснило дыхание, когда он воображал себе детей одного за другим, имя за именем и думал, что через пятьдесят лет, шестьдесят лет, пусть даже через сто лет ни Адыля, ни Кямиля, ни Айтен, ни Захры на свете не будет, а сам он все будет жить и жить, сначала дедушкой, потом прадедушкой, потом родоначальником чужих и незнакомых людей. Сердце колотилось все чаще, и Мелик Ахмедли сел в холодной кровати.

Опять вспомнились прищепки, удерживающие зеленую шелковую накидку на теле Амины, и Мелик Ахмедли подумал, что сам теперь нечто вроде тех деревянных прищепок: люди приходят и уходят, потому что они, как Амина, смертны, а он, как деревянная прищепка, остается навсегда...

И бедный Ибрагим однажды уйдет, зайцами займется другой ученый, потом и он уйдет, и долговязый Джафаргулу уйдет, и профессор Фазильзаде, даже Муса Багирли - все уйдут из мира, а Мелик Ахмедли останется и когда-нибудь даже забудет об этих людях, потому что столько людей удерживать в памяти без конца, наверное, невозможно, наверное, он и детей своих забудет, станет путать Кямиля с Айтен или Захру с Адылем, потому что и Адыль, и Кямиль, и Айтен, и Захра останутся в далеком, очень далеком прошлом... Мелик Ахмедли почувствовал себя виноватым, как будто совершил чудовищное предательство.

Таира опять повернулась во сне, и Мелик Ахмедли внимательно посмотрел на жену: чем она обеспокоена, почему встревожена, какая забота ее волнует?

Все заботы и волнения обыкновенных людей показались Мелику Ахмедли маленькими, незначительными, он даже подумал, что они от неблагодарности...

Снова вспомнились совершенно пустынные улицы, по которым он шел ночью, сойдя с трамвая, и подумалось, что дорога тысячелетней жизни такая же пустынная, безлюдная, одинокая...

Мелик Ахмедли больше не мог оставаться в спальне, он прошел на кухню, взял сигарету, надел плащ на пижаму и вышел на балкон, прикурил под плащом, и пальцы, когда он затягивался, дрожали у него, как у Ибрагима на похоронах.

Мелик Ахмедли так разволновался, что даже тело его, в одно мгновение помолодевшее, поздоровевшее, не справлялось с волнением.

Все окна в домах были темными, и в этот миг ни один из спящих за теми темными окнами людей не знал, какая сейчас тоска в глазах Мелика Ахмедли.

Снова вспомнилась одинокая пальма в далекой пустыне. Не превращается ли он сам понемногу в такое же одинокое дерево.

Он так и не уснул в ту ночь, и утром Таира, кажется что-то почувствовав, пристально посмотрела на мужа и спросила:

- Что с тобой случилось?

Мелик Ахмедли сказал:

- Ничего.

Как всегда, он позавтракал хлебом с сыром и чаем. Посмотрел на балкон ветер как будто поутих. Он отвез Захру в садик, поехал в институт, поставил машину во дворе рядом с машиной Мусы Багирли (карбюратор Мусы за ночь, как видно, сам исправился...).

Ночью ветер распахнул форточку в лаборатории, где работал Мелик Ахмедли, и свалил на пол засушенных бабочек, пришитых к белым листам бумаги, некоторые бабочки смялись, у других обломались крылышки, оторвались лапки.

Весь день Мелик Ахмедли пытался их реставрировать, под микроскопом приклеивал обломившиеся крылышки, оторвавшиеся лапки и все делал так тщательно, так умело, что человек, не знавший, какую беду наделал в лаборатории ветер, никогда бы о ней и не догадался.

Он работал не разгибаясь, а в ушах все время звучал сейгях, который вчера над телом бедной Амины играл тарист Абдулла. Голос тара просачивался откуда-то издалека. Мелик Ахмедли знал, что в окрестностях института сейгях некому играть, он звучит в душе Мелика Ахмедли, он - слабое отражение вчерашнего дня, как промокашка впитывает чернила, нет, не чернила, а чистейшую прозрачную воду, так все тело, душа, мысли Мелика напитаны сейгяхом.

День кончился - и Мелик Ахмедли полностью завершил тончайшую реставрацию. Бабочки опять были прекрасны. Разве так сумели бы восстановить их технические работники? Конечно нет. Такое дело никому нельзя было доверить, поэтому все с начала до конца он исполнил сам.

Когда он вернулся домой, Таира опять спросила:

- Что с тобой?

- Ничего.

Мелик Ахмедли спокойно вышел из дому (и даже сам удивился тому, что спокоен). Он знал, что выходит в дальнее странствие, в неведомые края.

Был девятый час вечера, о месте встречи они со вчерашним пассажиром не договорились, но Мелик Ахмедли почему-то знал, что идти надо ко вчерашней трамвайной остановке.

Найти это место на машине оказалось не так легко, Мелик Ахмедли дважды проехал мимо дома Ибрагима, наконец отыскал улицу, по которой шел вчера ночью, и повел машину к остановке.

Здесь было, как видно, одно из самых малолюдных мест Баку, и теперь во всей округе не было ни души. Уже было две минуты десятого, и совершенно неожиданно - в мгновение (дверца "Жигулей" не открывалась) - вчерашний пассажир оказался рядом с Меликом Ахмедли, начал свою скороговорку, и опять у Мелика Ахмедли не оставалось времени думать и удивляться.

- Ну почему вы опаздываете? Почему?... Быстрее!... У меня нет времени!... Скорее!... Не могу же я посвятить вам одному все время!... Да!... Не знаю!... Возможно!... Скорее!... Я не могу ждать!...

Треугольное лицо пассажира и одежда, выражение и блеск его больших черных глаз - все было как вчера, только голос еще больше охрип и с кончика носа свисала капелька влаги.

Пассажир с поспешностью вынул из кармана макинтоша небольшой пакетик бисептола, выдавил из него последнюю таблетку, торопливо проглотил, шмыгнул носом и сказал:

- Говорите! Говорите ваше желание!... У меня ведь есть дела!... Хорошо!... Побыстрее!... Говорите!...

Мелик Ахмедли целый день, чем бы ни занимался, воображал себе эту встречу и минимум тысячу раз повторил про себя слова, которые теперь сказал незнакомцу:

- Мое... мое второе желание в том, чтобы вы ликвидировали мое вчерашнее первое желание!

Воцарилась тишина. Незнакомец шмыгал простуженным носом, кашлял, казался совершенно растерянным... Потом вспомнил, что торопится.

- Хорошо!... Есть!... Есть!... - сказал он. - Я ушел!... У меня много дел!... Много дел!... Понять человека - трудное дело!... - На этот раз он точно разговаривал сам с собой. - Очень трудно!... Очень!... Очень!... Вот иди, разберись! Сам иди!... Сам иди и разберись!... Я говорю!... Всегда говорю!... Говорят, нет... - И как вчера в трамвае, он легонько коснулся Мелика Ахмедли, потом, как обыкновенные простуженные люди, шмыгая носом и покашливая, он открыл дверцу "Жигулей", зашагал устало вдоль трамвайной линии и пропал с глаз. И пока он уходил, Мелик Ахмедли ощущал изменения во всем теле, у него опять менялась кровь, в суставы возвращались привычные боли, и наконец Мелик Ахмедли почувствовал, что у него легонько кольнуло сердце.

Он искренне обрадовался и уколу и боли.

На переднем сиденье лежал пустой пакетик от бисептола - самый обыкновенный пакетик.

... Таира на этот раз спала спокойно.

И Мелик Ахмедли был спокоен и счастлив.

Он лежал, сцепив под головой пальцы рук, и воображал себе плоды граната среди пожелтевших листочков, так похожие на самых красивых бабочек на свете.

Он ощущал аромат осеннего дождя, пролившегося на Баку в полночь после двухдневного ветра. Он думал, что много веков назад древний философ сказал самые простые и самые мудрые на свете слова: все проходит.

А непостижимое, поразительное происшествие стало воспоминанием. Пройдут годы, воспоминание станет далеким, покажется нереальным, тогда Мелик Ахмедли достанет пакетик из-под бисептола (он решил его сохранить на память), и пакетик подтвердит ему: все на самом деле было.

... Все проходит...

Мухтар Худавенде, открыв дверь приемной, предельно довольный собой, посмотрел на студента сверху вниз и сказал:

- Заходите!... Я с ним поговорил. Большой гуманист, такой мощный мужчина, скажу тебе, а сердце - мягче воска!... Пообещал, что поможет!... И этот его гуманизм, скажу тебе, я сделаю одним из эпизодов очерка. Как говорят русские, нет худа без добра! Очень удачно получилось! Скажу тебе, будет хороший эпизод! Он мне не отказал! Но, скажу тебе, этот его поступок налагает на меня такое обязательство, что я всю жизнь за его одолжение не расплачусь! - Произнося последние слова, Мухтар Худавенде посмотрел почему-то не на студента Мурада Илдырымлы, а на Хосрова-муэллима. - Идите! Он вас ждет, идите к нему! Прощайте, я спешу...

Хосров-муэллим со студентом прошли мимо красивой и молодой девушки-секретарши и женщины-машинистки, так и не оторвавшей ни на миг от машинки покрасневших и распухших глаз, открыли коричневую кожаную дверь, набитую ватой.

Директор кладбища Тюлкю Гельди, сидя за столом, читал свежие, пахнущие типографской краской газеты и, увидев вошедших, спросил:

- Так это вы? А я - то думаю, кто такие, интересно?... - И уставился на студента серыми глазами сквозь очки. - Ну что, увидел советские законы?

Студент не ответил.

Серые глаза директора улыбнулись:

- Не будешь больше законность тут разводить?

Студент не ответил.

- Ну вот!... Смотри, дорогой, рассуждения о советской законности кончаются вот так, как вчера! Видал?! Закон - это не то, что пишется в газетах, э нет, дорогой! Закон - это человек! Вот я - закон! -Абдул Гафарзаде нацелил длинный палец правой руки себе в грудь и с несвойственной ему откровенностью повторил: - Я - закон! - По том посмотрел на Хосрова-муэллима: - А это кто, ты сказал?

Разумеется, Абдулу Гафарзаде в голову никогда не пришло бы, что стоящий сейчас перед ним в молчании худой и длинный мужчина, чьи глаза сверкают нездоровым блеском, когда-то, много-много лет назад, работал в одной школе с Хыдыром, был арестован вместе с Хыдыром. И Хосрову-муэллиму никогда не пришло бы в голову, что человек, внимательно глядящий на него серыми глазами сквозь очки, - родной брат того самого Хыдыра Гафарзаде, учителя физического воспитания...

Абдул Гафарзаде, как вчера, спросил:

- Твой отец?

Студент опять не ответил.

И произошло самое неожиданное.

Хосров-муэллим с неожиданными в его возрасте и при его хилости проворством и животной страстью кинулся на Абдула Гафарзаде и тонкими, длинными пальцами обеих рук схватил его за шею. И изо всех сил стал душить. На его висках и на тонкой шее набухли жилы. Он стал кричать:

- Это ты! Ты виновник всех наших бед! Это ты меня убивал! Ты разжег тот костер! Ты чума! Чума! Чума! Чума!...

Абдул Гафарзаде, хрипя, схватил пальцы Хосрова-муэллима, хотел оторвать их от шеи, но пальцы Хосрова-муэллима не отрывались, Хосров-муэллим сжимал их изо всех сил и изо всех сил кричал:

- Чума! Чума! Чума!

На шум в кабинет вбежали женщина-машинистка и девушка-секретарша, и обе с криками начали колотить кулаками по костям внутри плаща, но деревянные пальцы Хосрова-муэллима не отрывались от толстой шеи Абдула Гафарзаде.

- Ты чума! Чума! Я тебя узнал! Чума! Чума! Ты чума!...

Все случилось так внезапно, что студент замер на месте, как парализованный. Женщина-машинистка закричала:

- Что стоишь столбом? Помоги! Не видишь, убивает?!

Студент стал оттаскивать Хосрова-муэллима. Но Хосров-муэллим не отрывался.

- Чума! Чума! Чума!

Наконец Абдулу Гафарзаде удалось встать и отшвырнуть Хосрова-муэллима прочь, к стене.

- Подлец! Ненормальный! - прохрипел Абдул Гафарзаде, растирая красную шею, пока Хосров-муэллим оседал у стены.

Сверкающие как в лихорадке глаза Хосрова-муэллима, расширившись, чуть не вылезали из орбит, и он безостановочно кричал:

- Чума! Чума! Чума!... - И так, крича, поднялся, вышел из каби нета в приемную, из приемной - во двор управления кладбища.-Чума! Чума! Чума! кричал он и шел куда глаза глядят.

Студент выбежал вслед за Хосровом-муэллимом. И довольно долго до управления кладбища доносился постепенно удаляющийся голос Хосрова-муэллима:

- Чума!... Чума!... Чума!...

Прохожие - кто с удивлением, кто с любопытством, кто с удовольствием, кто смеясь - смотрели на выкрикивающего одно и то же слово человека, длинного, худого, в старом черном плаще и на едва поспевающего за ним низкорослого неуклюжего парня, и все, наверное, думали, что вот опять по улицам Баку бродит очередной сумасшедший...

...а костер в полночь все так же горел...

...тот костер горел, горел...

...и лягушки так же квакали...

А Абдул Гафарзаде все стоял в кабинете и, массируя покрасневшую и болевшую от деревянных пальцев шею, с яростью в серых глазах говорил:

- Подлец!... Ну ничего!... Мухтару Худавенде, мерзавцу, я такой клин в зад воткну, что он будет в восторге! Негодяй!

Бадура-ханум быстренько принесла из приемной стакан холодной воды, Абдул Гафарзаде выхватил стакан из рук женщины, начал пить большими глотками и вдруг сильно закашлялся, вода разбрызгалась, кашель нарастал. Абдул Гафарзаде чуть не задыхался, колени у него задрожали, он без сил опустился в кресло, и изо рта у него полилась кровь, и, хрипя, он кашлял, и кровь заливала грудь, лилась по столу, и свежие газеты на столе стали ярко-красными.

Бадура-ханум громко закричала:

- Вахсей! Он харкает кровью!

16

Муршуд Гюльджахани

В жизни он мне не звонил, в тот день, смотрю, звонит: "Как дела, Муршуд-муэллим? Даже не показываешься..." Как будто из глаз слезы текут, так по мне соскучился. "Да ничего, - говорю, - дела все обычные..." "Да ну, говорит, - хватит тебе бумагу марать, дорогой!... Куда ни глянь, слава богу, только твои книжки и лежат... Гордость ты наша! Но ты все же отдыхай хоть немного, Муршуд, береги здоровье!" Обязательно должен съехидничать, хоть чуть-чуть уколоть, иначе он не Абдул Гафарзаде... Директор нашего издательства, этот Исламзаде, его друг, такой корыстолюбец, такой мошенник, но вот двадцать лет руководит крупным издательством... Вначале даже раз в пятилетку мою книгу в план не ставил, брызжет, бывало, слюной сквозь редкие желтые зубы: "Нехорошо, Муршуд, ведь ты сам в издательстве редактором работаешь. Скажут вот: сделал себе на рабочем месте кормушку, сам себя издает. Да и писания твои, знаешь, людей не осчастливят, не раскупаются они". Прямо, бывало, в лицо говорил мне это, бессовестный. "Когда твоя книга выходит, драгоценные критики на нас нападают, таланты, мол, у них остаются в стороне, а Муршуд Гюльджахани издается... Не сердись, дорогой, и ты коммунист, и я. Я с тобой как коммунист разговариваю!" Обманщик проклятый! Какой из тебя коммунист, подлец?! Ты - аморальный тип, это всему Баку известно, взяточник, за взятки книги выпускаешь, и это тоже, слава Аллаху, весь Баку знает! Но что поделаешь? Так сказать ему в лицо я не мог, ведь хоть раз в пять лет он все же выпускал мою книгу, бесстыжий, а скажи я, что думаю, и того бы не было, и меня самого осрамил бы на все издательство. Морда у него багровая, ни стыда не знает, ни совести. Однажды прямо в глаза мне сказал: "Знаешь, Муршуд Гюльджахани, если хочешь, чтобы я выпустил твою книгу, уходи с работы в издательстве".

Но как только я с Абдулом Гафарзаде породнился (да оборвет Аллах такое родство!), грозный Исламзаде, от которого крупные писатели плакали кровавыми слезами (и теперь плачут!), стал другим человеком: каждый год включает мои книги в план. Что же случилось, бессовестный? Больше не боишься, что скажут: "сам себя издает"? А? Что же с твоей коммунистичностью, лицемер? Ты посмотри, а? Где директор издательства и где директор кладбища? Клянусь честью, как только Омар встретился с этой лошадкой - дочерью Абдула Гафарзаде, как только я породнился с ним, сразу увидел, что Исламзаде и Гафарзаде - одна душа и одно сердце, потому что оба они - одного поля ягода.

Причем, ты только подумай, Исламзаде лебезит перед Гафарзаде, перед своим министром он так не робеет, как перед Гафарзаде робеет. Иногда, глядишь, вызывает меня, понарошку спрашивает, как дела, а я - то знаю, что все это фокусы, жду, чего он на самом деле хочет. И он переходит к сути, мол, дочку мне в институте такой-то преподаватель срезал, мне совесть не позволяет (да когда у тебя совесть-то была, чтобы позволяла), ради бога, Муршуд-муэллим (прежде он, бесстыжий, меня муэллимом никогда не называл), скажи нашему брату Абдулу, пусть договорится насчет дочки моей. И я иду, говорю. Что делать, унижаюсь, но ведь выхода нет, времена тяжелые для такого писателя, как я. Есть у нас один проходимец, называющий себя молодым писателем, его зовут Салим Бедбин (чего ждать от человека, который берет себе псевдоним Бедбин!), не смущается, не краснеет, в лицо мне гогочет: Муршуд-муэллим, в Азербайджане самая большая должность - никакой не министр, все это пустое, самая большая должность - быть родственником Абдула Гафарзаде. Что скажешь этому бесстыжему? Эх, говорю - себя позорю, не говорю - внутри горит. Провались такая должность! Чтобы такой человек, как я, не имел права пойти в дом к сыну - своему единственному ребенку - выпить стакан чая! Прихожу, сажусь, тут же его лошадка - дочка Гафарзаде - говорит: "Тихо, Абдулчик занимается!" А сама садится рядом с нами, начинает книгу читать. И хоть бы книга была книгой - полбеды! Всякая еврейская писанина... Омар, бедный, слово сказать боится, смотрит на меня жалобно, а я - на него... И ребенка именем Гафарзаде назвали, каждый раз, как слышу "Абдулчик", клянусь честью, как на голову ведро кипятка выливают. А кому скажешь?... До того дошло, что ребенок мной пренебрегает, увидит меня, с места не сдвинется. А как его увидит, кидается со всех ног: "Дедуля!" Ребенок, конечно, ни при чем. Однажды взял я его на руки, уселись мы перед окном. Был вечер. В небе сверкали звезды. Во мне поднялись лирические чувства. Хотелось мне пробудить хоть немного романтизма в ребенке. Я сказал: "Смотри, детка, видишь звезды? Какую захочешь, сниму с неба и дам тебе!... Пусть будет твоей звездой!..." Не успел ребенок рта раскрыть, как ведьма-мамаша фыркнула: "Лучше бы вы, дядя Муршуд, сами получили у государства звезду и нацепили себе на грудь! И внук гордился бы, что дед герой! А у вас далее ни одной медальки нет!... Поэтому вас никто и не знает!" Схватила ребенка за руку, увела в другую комнату! Ведьма! Откуда дочери Абдула Гафарзаде знать, что такое романтика?! А потом она ведь и врет, есть у меня четыре медали, есть Почетная грамота Президиума Верховного Совета Азербайджанской ССР. Да кто по-настоящему ценит теперь таких людей, как я, таких писателей? Я же не Брежнев, чтобы сунуть руку в мешок, вытащить звезду и нацепить себе на грудь, ведьма ты этакая! Я в Москву не езжу, директоров там не угощаю, не посылаю им отсюда, как другие, подарки, и в ЦК у меня ни друзей, ни приятелей! Пишу, как велят совесть и талант! Но кто теперь ценит совесть и талант?! В стране, где такого гения, как Сталин, в могиле переворачивают, кому что докажешь? Сталина, который создал эту страну! И потом, почему это меня никто не знает?! Да, я скромен, но разве дочь Абдула Гафарзаде может понять? И талант у их ребенка не от Омара, а от ее отца. Говорит: ребенок так тянется к музыке, потому что он в деда. То есть в Абдула Гафарзаде! Говорит: "Мой папа - очень музыкальный человек! Мы все в него!... И Абдулчик!" Даже фамилию ребенка, кажется, хочет сменить, сделать его Гафарзаде, Омар от нас скрывает. Бедный Омар... Лошадка-ханум может обмануть Омара, как хочет, от них всего можно ожидать, может, уже и обманывает... В глазах у нее чертики прыгают. Нахал Салим Бедбин однажды на людях мне говорит: "Муршуд-муэллим, я твою невестку видел..." Причем так многозначительно... Я уж при всех не стал допытываться. Спросишь: "Где?" - а ведь неизвестно, что он скажет. Бог знает где он ее видел, от этой ведьмы чего угодно можно ожидать, она дочь своего отца! Спросишь, откуда ты вообще знаешь мою невестку, - неизвестно, что он ответит. Я сделал вид, что вообще его не слышу... Бедный Омар... Чистый, как цветок, послушный, покорный, кроткий мальчик, нежное сердце, попал в лапы к этим волкам... И у них (я говорю про чету Гафарзаде) тоже был сын, Ордухан. Молодой был парень, но такой бабник... Только и делал, что чужих жен отбивал. Абдул купил "мерседес" у иракского консула на мое имя - сколько раз он мое имя использовал, я даже представить не могу, - отдал своему сыну, и тот гонял по всему Баку со скоростью 100. Он спортсмен был. В волейбол, что ли, играл. Абдул засунул его в сборную, сто раз на неделе он катал в Турцию, Бразилию, Японию. Такой писатель, как я, всего-то раз был туристом, и то в Болгарии, а его сын Ордухан в Индию ехал - из США возвращался. За неделю он от гриппа скончался, потому что Аллах на небе видел несправедливость, развращенность и отца, и сына, Аллах наказал их. Правда, я атеист, но, как видно, какая-то сила есть, карает... У меня в голове сложился роман о его смерти, совсем готов, только сесть и написать, но, боюсь, напишу, так Абдул прочтет и поймет... После смерти Орду-хана (он накануне Нового года умер) девица-лошадка, то есть моя невестка, каждый раз на Новый год заставляет беднягу Омара, чтобы он семь дней с утра до вечера играл на пианино траурные мелодии. Кому скажешь?... В общем... Да, в тот день звонит мне, говорит: "Куда ни глянешь - твои книги". То есть намекает, что благодаря ему издают мои книги. И я хорошо ему ответил, очень крепко, даже самому понравилось: "А у писателя и должны быть книги!" Он рассмеялся, но в смехе был какой-то надлом, я ведь писатель, я тотчас уловил. "Муршуд, - сказал он, - а у меня ведь к тебе дело". Я ушам не поверил. Какое у него ко мне может быть дело?... За все время он первый раз говорил мне такое... Я подумал, что это, наверное, какой-то его фокус... "Пожалуйста", говорю. "У тебя друг есть один, профессор..." - "Какой профессор?" спрашиваю. "Да как его, Самедбейли, Ахмедбейли?" - "Может, ты Мурсалбейли имеешь в виду?" - "Да, - сказал он, - Мурсалбейли. Хочу, чтобы мы с тобой как-нибудь вместе пошли, показаться ему хочу". Здоровый как бык, куриную ножку вместе с костью съедает, что с ним сделается? "Где ты, а где доктор, Абдул?" говорю. Рассмеялся, но опять надломленно рассмеялся, я писатель, я понял. "Нет, - говорит, - ничего, конечно, такого... Вчера я ходил к доктору Бронштейну, он мне посоветовал показаться хорошему специалисту..." Как придворный врач у шахов, доктор Бронштейн был у них домашним врачом. Паникер страшный. И в семью Омара он приходит раз в пятнадцать дней, осматривает. Знаю я, его хвалят, а почему - потому что еврей... Если еврей, значит, хороший врач... Психология азербайджанца, да... Но смотри, как этот Абдул о своем здоровье печется, а здоров как бык!... Шесть лет, как жена умирает, - ему нипочем, а как доктор Бронштейн про него самого слово сказал, сразу засуетился... "Что ж, пойдем, - сказал я, - большое дело, что ли... А я - то думаю: что случилось? Ей-богу, напугал ты меня, Абдул..." Что делать, я вынужден так разговаривать, да... Мурсалбейли - наш односельчанин, причем демагог страшный, своей демагогией достиг вершин. А говорит, что попало, болтун жуткий. Месяца два назад встретились мы на улице, он смотрит на меня, смеется: "Муршуд, сорок лет я здоровье трачу на пути науки, и я профессор, и твой сын, не успев родиться, профессор..." То есть поддевает: мол, благодаря Абдулу Гафарзаде Омар стал профессором... А потом как будто в шутку, но на самом деле то высказывает, что на душе лежит: "У твоего свата, говорят, столько денег! Пусть и тебе даст немного, Муршуд!... Чтобы ты шляпу себе купил, сорок лет в мятой шляпе ходишь..." И я на его шутку тоже отвечаю якобы шуткой: "Что с того, что он сват, такой скупердяй". И он рассмеялся, и я, но моя-то шутка по сути была настоящей истиной. Этот Абдул Гафарзаде - ну жуткий скряга. Дело же не в том, что он детям дом купил и машину, скупость - страшная вещь, проявляется в самом малом деле. Я ведь писатель, разве что-то ускользнет от моих глаз? В его учреждении, не к ночи будь помянуто, есть одна машинистка, Бадура, очень, между прочим, аккуратно печатает. Я давно ее знаю, она в пятидесятые годы в редакции работала, весь Баку про ее красоту говорил. Абдул опутал ее, сделал своей любовницей, и глупая женщина стала несчастной, замуж не вышла, живет одна-одинешенька... Такой конец у неправедной жизни, да... В общем, говорю Абдулу Гафарзаде, Бадура хорошо печатает, хочу дать ей мой новый роман. Он отвечает: нет, из-за меня она с тебя денег не возьмет, а это нехорошо, пусть стучит, себе на жизнь зарабатывает, неси свой роман другой машинистке, денег у тебя нет, что ли? Столько книг выходит... Денег нет, так я, говорит, дам! Если уж ты деньги раздаешь направо-налево, хотел я ему сказать, то содержи хоть ту же Бадуру. Давил, давил, сок из нее выжал (такая красота, такое тело у нее было, по ночам снилось), теперь состарилась, лишилась сил, если уж ты такой щедрый, бессовестный, содержи сам ее, да. Что будет, если с меня она денег не возьмет? Обеднеет Бадура? Она одинокий человек, на что ей деньги? Абдул думает, что Гаратель не знает, какой он бабник, что все остается в тайне... Что он вытворяет - Бадура все по телефону рассказывает Гаратель. Абдул Гафарзаде других уму-разуму учит, а самому и в голову не приходит, что с тех пор, как он бросил Бадуру, пресытился ею, Бадура с Гаратель стали задушевными подружками, сто раз в неделю перезваниваются, делятся горем, плачут в телефон Однажды Адыля, моя жена, сама была свидетельницей... Гаратель тоже была не промах, это после смерти сына она сникла. Правда, я в точности ничего не знаю, но было такое происшествие: на свадьбу Омара я пригласил поэта Арастуна Боздаглы. Правда, пустой человек, самодовольный, но среди людей знаменит. И Арастун Боздаглы, как обычно, низким голосом прочитал на свадьбе длинное стихотворение о любви. После свадьбы однажды я встречаю его в издательстве, а он выпивший и говорит мне: "Устад16, теща твоего сына больно блудлива... Через два дня после свадьбы нашла мой телефон, позвонила, попросила стихотворение... Что ж, что она - теща твоего сына, устад, она ведь моей бабушке ровесница. Ей любовные стихи не подобают, устад, не сердись на меня!... Арастун Боздаглы - бурлящий родник, но для самых свежих цветочков, устад!..." Себя поэтом называет, а сам - скотина...

Да, так Абдул попросил, пойдем вместе к Мурсалбейли. Встретились мы, пошли. Его, этого Абдула, я в жизни таким встревоженным не видел, жизнь действительно дорогая штука, он струсил. А Мурсалбейли, он же бесстыжий тип, встретил нас с улыбкой. В то время, когда ходили за Омара сватать, я этого Мурсалбейли брал с собой, чтобы солиднее выглядеть, так что знакомы они были, поздоровались, поговорили. Мурсалбейли и тут меня поддел: "А Муршуд Гюльджахани, не сглазить, роман за романом пишет: человеку прямо второе дыхание пришло!" Я про себя подумал: "Тебе откуда знать, невежда, что такое роман? Ты произведения читаешь? Ты в произведениях разбираешься?" Про себя подумал, а ему в лицо тоже крепко сказал: "Для вас же и пишу..." Мол, читай, становись человеком, профессор. Это еще не все. Абдул был так погружен в свою заботу о здоровье, что наш обмен любезностями будто не слышал. Жуткие у него вообще-то глаза, на волчьи похожи, но у Мурсалбейли на приеме в этих волчьих глазах была такая печаль, такая тревога, что пусть Аллах не подумает дурного, но у меня какое-то мстительное чувство возникло... В общем, Мурсалбейли, на барсука похожий, впереди, Абдул, как верблюд обессилевший, за ним следом, пошли осматриваться на японском аппарате. А я сел их ждать. Сейчас он в таком страхе, а в день, когда сын умер, у него слезинка не пролилась, у злодея, он же не человек, волк он, волк... Глаза-то какие?! Но одно происшествие мне вспоминается, я ведь писатель, что ж, если он - Абдул, все равно надо рассказать, что видел. Когда у него умер сын и тело еще не похоронили, как сейчас помню, шел сильный дождь. И он весь день сидел около тела, ни на кого не обращал внимания, ни с кем не разговаривал. Среди ночи вдруг встал и ушел. Долго его не было. Я решил, что он спать лег, от него всего можно ожидать. Посреди ночи открывается дверь, он входит. Честно говоря, я испугался: с ног до головы мокрый, в грязи, лицо как у мертвеца. Я же писатель, только взглянул - все понял: он уходил покончить с собой, но мужества не хватило, не смог убить себя... Что ж, что он Абдул Гафарзаде, а я его пожалел. Хотелось ободрить его, утешить, но вдруг он облаял меня, как собака. Так накричал, что уже шесть лет, как вспомню, волосы дыбом встают. Оскорбил! Но что делать, я проглотил и наутро вел себя так, будто ничего не случилось. А куда деваться, если для таких, как Исламзаде, искусство значения не имеет, мои книги он издает лишь благодаря Абдулу Гафарзаде, иначе издавать не станет, приходится мне глотать все оскорбления... Я многое перенес. В редакциях меня очень мучили, потому что никто сейчас не бережет и не ценит истинного художника, у всяких плутов и мошенников дела идут в гору. Против советской власти произведения пишут, очерняют нашу жизнь, создают отрицательных героев, положительные герои остаются в стороне, и их печатают, сначала в журналах, потом в книгах. На писателя, пишущего о положительных героях, теперь на самого смотрят как на отрицательного героя! В сталинское время разве было возможно такое? Им бы всем показали где раки зимуют. Нахал Салим Бедбин громко так, люди вокруг, говорит: "Большинство наших писателей в капиталистических странах умерли бы с голоду. Кто бы их печатал? В Центральный Комитет жалобы там никто не пишет: мол, заступитесь, нас не издают... Приятелей себе не нашли бы, чтобы их бездарную писанину издавали, которая потом по всем магазинам валяется, а потом ее списывают и сжигают. Такой ущерб может перенести только Советское государство. Капиталист скажет: ты не писатель, и все! Будь ты хоть чьим хочешь родственником, хоть племянником самого Аллаха! А если ты мне убыток принесешь, зачем мне тебя печатать?" Все это говорит, бессовестный, а сам на меня смотрит. Хотелось мне сказать, ах ты подлец, ты интересы государства блюдешь? Ты же пишешь только о взяточниках, мошенниках, о негативных явлениях! Но я ни слова не сказал. Какой смысл? После Сталина загубили советское искусство. Во времена Сталина этот человек слова бы не вымолвил. Ей-богу, ему такое устроили бы, что материнское молоко носом бы пошло. Мир Джафар Багиров знаешь что делал с такими? Ногтем большого пальца так прижимал их, что следа не оставалось. А теперь что? Один очерняет советского человека, изображает его взяточником, ныряет в невообразимые нечистоты, и его писанину не только печатают, но и расхваливают, поднимают до небес, а самое страшное, дело доходит до того, что само правительство им еще и премии дает!... Настоящие советские награды были Сталинские премии!... Я бы тоже получил, совсем мало оставалось, но мне всегда не везет!... Тогда я написал роман "В колхозе "Шан хаят". Мир Джафар Багиров упомянул название этого романа в своем докладе, сказал, что советской литературе нужны такие произведения, воспевающие светлые стороны нашей жизни! Вся печать писала о моем романе. За два года его издавали трижды, в учебники включали отрывки, перевели на русский, издали в Москве, на армянский перевели, представили к Сталинской премии... Но, на беду, Сталин умер... И Мир Джафара Багирова после смерти Сталина сняли с работы, арестовали, судили, расстреляли. Такого человека!... И моя премия пропала. Такой роман, а с тех пор его ни разу не переиздали. Это бы ладно, а как на него напустились! Мол, роман "В колхозе "Шан хаят" - наглядный образец теории бесконфликтности... Мне всегда не везет... Мир изменился... То есть не изменился, а развалился... Русские теперь даже имени Семена Бабаевского не называют... Теперь антисоветчики в моде, скоро настоящих коммунистов будут сажать и расстреливать... В общем, такое горе, что и не высказать. Есть такая народная притча: один спрашивает: "Что с доблестными конями, где они?" Ему отвечают: "Храбрые мужи ускакали на доблестных конях!..." Сталин был такой человек, что ему все было к лицу, одна звезда была у него на груди, но посмотришь на него, бывало, - кажется, что все звезды, сколько есть на небе, у него на груди. А Брежнев грудь до самого пупа орденами и медалями увешал, пять геройских звезд нацепил, в ряд на груди не помещаются, давай в два ряда, на войне был простой полковник, теперь маршалом стал, дал сам себе орден Победы (о господи, ты посмотри только, что делается на свете, ей-богу, хорошо, что Сталин этого не видит!) - наверное, и генералиссимусом станет. А если бы Иосиф Виссарионович одним волоском своего уса пошевелил, тысячи таких, как Брежнев, не стало бы! Люди это знают! Очень хорошо знают, народ любит Сталина и всегда будет любить! А кто Брежнева любит? Все восхваления - просто слова! Что сделаешь, и я на партийном собрании хвалил его изо всех сил... Неустанный борец за мир, величайший государственный деятель современности, яркий представитель ленинского стиля руководства! Как все, так и я... Сказал даже, что сама природа создала символическое тождество: и Ленин был Ильич, и Брежнев - Ильич! Да, я так сказал, ну и что? Кто не знает, что Брежнев - случайный человек?... О Хрущеве я уж не говорю, проклятый, все опоганил на свете и ушел! Антисоветчик был, хотел партию ликвидировать! Ботинок снял и колотил по трибуне ООН! Смотрите, кто пришел, на наш позор, и занял место Сталина! А теперь время всякой шушеры!... Вон такому, как Арастун Боздаглы, дают почетное звание, он становится заслуженным деятелем искусств, а я, чтобы мой роман напечатали, с почтением обращаюсь к Абдулу...

В общем... Больше часа я просидел, ожидая Абдула с Мурсалбейли, наконец они пришли. Лицо Абдула побелело как полотно, я знал, что и сердце у него колотится, тук-тук. "Ну что у меня, профессор?" - спросил он, причем спросил так, будто на свете нет человека смирнее. Мурсалбейли, выставив большой живот вперед, сказал: "Что может быть у такого мужчины, как ты?!" Сказал и громко рассмеялся. Цвет лица у Абдула стал на глазах меняться, тревога в глазах понемногу растворилась. "То есть у меня ничего нет?" Мурсалбейли сказал: "Ничего! Внутри у тебя чисто, все как стеклышко! Образцово!" - "Никаких лекарств, средств не нужно? Ничего мне не принимать?" Мурсалбейли, протянув вперед короткую руку (как такими короткими руками, как этими короткими пальцами он оперирует, слушай?...), покачал мясистой рукой и сказал: "Никаких лекарств не нужно!" - "А что мне пить, есть?" - "Что душа пожелает - ешь, что душа пожелает - пей!" Когда Мурсалбейли говорил, Абдул посмотрел на меня, и в его серых глазах было какое-то торжество, мол, ну, Муршуд Гюльджахани, вот видишь, у тебя тридцать лет язва, ты ежедневно должен соблюдать диету, а я, что хочу - ем, и сколько хочу - пью, и впредь так будет.

Абдул сунул руку в карман, вытащил три - я же писатель, от моих глаз ничто не ускользнет - три хрустящих сотни и засунул в карман халата Мурсалбейли. Триста рублей - ровно моя двухмесячная зарплата, оплата за мой труд в течение двух месяцев. Десятилетиями я жил на зарплату, пока с ним не породнился, пока подлец Исламзаде не начал издавать мои книги. Денег хватало только на хлеб с соленьями, и в конце концов в желудке появилась рана. Мурсалбейли притворно воскликнул: "Ой!... Это зачем?..." Он так произнес это, как, прошу прощения, распутная женщина, кокетничая перед близостью с новым мужчиной. Хоть бы передо мной постеснялся, бессовестный!... Слушай, ну до чего мы дошли... Посмотри-ка на профессора, на профессора!... За один час работы кладет в карман мою двухмесячную зарплату и вдобавок безнравственно кокетничает!... А Абдул сказал: "Тебе - за праведность, профессор!" Подумать только, смотри, кто о праведности говорит!... Мою двухмесячную зарплату как семечки щелкает и еще о праведности толкует!... Хоть и нахал Салим Бедбин, а, ей-богу, правильно сказал: только Советское государство может выносить эту дребедень! В общем, распрощались мы с Мурсалбейли, вышли из больницы. "Слушай, - говорю, - а ты тоже здорово мнительный!" - "И не говори! - сказал он и рассмеялся, своим всегдашним смехом рассмеялся, больше уже никакого надлома не было в его смехе. - Ладно, Гюльджахани, прощай. Иди пиши новый роман..." Как будто это был не тот человек, который в тревоге звонил мне и пришел сюда. Как говорится, гром грянул, так мужик перекрестился, а теперь чего ему креститься - гром больше не гремит. Мы расстались, он пошел на кладбище, я в издательство. Кто-то сказал, что для счастья важны два условия: с удовольствием идти на работу и с удовольствием возвращаться домой. Но меня, честно говоря, тошнит от издательства (больше тридцати лет работаю, больше тридцати лет тошнит), а Адыля - человек, конечно, неплохой, но все ворчит, ворчит, ворчит... Тридцать пять лет с нею живем - тридцать пять лет ворчит... Дочь фаэтонщика Алимамеда, да... Я объективный человек, ну и что ж, что он мой тесть, тот покойный фаэтон-щик Алимамед тоже был придира порядочный... В общем... А вечером произошло неожиданное событие (никому такое в голову не придет!): вдруг звонит Мурсалбейли. "У меня к тебе серьезный разговор, - говорит. - Я иду на бульвар подышать воздухом. И ты давай подходи к кукольному театру". - "А в чем дело?" - спрашиваю. "Придешь, услышишь". И трубку положил. Ладно, встретились. "Ты знаешь, Муршуд, - сказал он, - у твоего свата дела плохи". - "Как это, плохи?" - спросил я. "У твоего свата рак!" - сказал он. Честно говоря, я поразился. "А днем ты сказал, что у него ничего нет..." - говорю. "А что я должен был сказать? - он прищурился. - А еще себя писателем называешь!... Мне надо было сказать: Абдул Гафарзаде, у тебя рак и осталось жить один-два месяца?" "Может быть, ты, - говорю, - ошибаешься?" - "Какая ошибка, слушай? Японский аппарат не ошибается! У него рак легких и метастазы всюду. Самый худший вариант". - "А ведь он какой был, такой и есть, бодрый..." - "Скоро начнутся боли. Никакого спасения нет. Операция не поможет. Бедняга умрет в мучениях!" Я думал, сейчас Мурсалбейли вытащит триста рублей, верни, мол, ему. Но нет, какое там!... Попрощался со мной и пошел к морю, воздухом дышать. Такие вот дела... Сообщу Омару, он передаст жене - дочери Абдула. А не передаст - их дело... Как назло, роман у меня на середине... А роман хороший. О деятельности настоящего новатора, оптимистичного, деловитого председателя колхоза. Колхозу я дал простое название, теперь пышные имена не проходят: "Колхоз "Гейтепе"17. В колхозе выращивают хлопок на 1400 гектарах. Приняли решение - 90 процентов убрать машинами. Первыми в районе решили листья осыпать посредством наземных аппаратов. Подготовили девять агрегатов марки ОСХ-14, закупили все необходимое оборудование, заготовили химреагенты. Не только в Гейтепинском колхозе, но и во всем районе идут серьезные подготовительные работы по сбору хлопка. Завершили ремонт хлопкоуборочных машин. Получили много новых машин, общее число их 880. Решили 70 тысяч тонн урожая хлопка убрать машинами... Одним словом, замечательное будет произведение. Ведь я современный писатель, разрабатываю социальную тематику. По правде говоря, до сих пор мне еще не удавалось создать такой весомый образ положительного героя, как этот председатель колхоза... Но если Абдул умрет, Исламзаде не издаст мой роман... Мне с самого начала не везет...

Но подумать только, слушай, оказывается, и Абдул Гафарзаде смертен. Ей-богу, хоть я и атеист, а, ей-богу, есть какая-то сила, которая вот так карает...

Отцовский дом Адыли был в одной из верхних махаллей Баку. В их дворе жил мошенник молла Асадулла. Я и теперь его иногда вижу, он жулик настоящий. Все дни болтается на кладбище Тюлкю Гельди. Вдруг я подумал... Вот Абдул Гафарзаде умрет, и молла Асадулла, возможно, придет над ним поминальную молитву читать, просить Аллаха, чтобы отправил его в рай. Такова жизнь: смотри, кто хочет попасть в рай и кто за него хлопочет... На кладбище, где молла Асадулла обретается, есть фотограф, зовут Абульфас, знаю я его, прежде в редакциях работал, бездельник... Теперь покойников фотографирует и родне карточки навязывает. И на похоронах Абдула Гафарзаде, наверное, будет фотографировать, а потом продаст Омару... Бедный Омар, и после смерти Гафарзаде от их гнета не избавится... А деньги Абдул там и тут запрятал, наверное, старая лиса, они кому останутся?

17

Как дела?

Старуху Хадиджу похоронили на новом кладбище довольно далеко от Баку, и жена хлебника Агабалы, впервые там оказавшаяся, горестно воскликнула:

- Вай, вай, вай! Слушай, да тут целый микрорайон!...

Пока еще не испытанные жарой и холодом многих лет, похожие друг на друга размером и формой могильные камни заполнили все обозримое пространство. За короткое время новое кладбище так разрослось, что, конечно, ни один город мира не мог бы разрастись так быстро. В одинаковости здешних могильных камней, в равенстве отведенных для могил участков, маленьких огородиках, примыкающих друг к другу, - было что-то сиротское, одинокое, и жена хлебника Агабалы, не сдержавшись, всхлипнула:

- Бедная тетя Хадиджа...

Но неожиданно махаллинские женщины не захотели с этим согласиться. Два дня проплакавшие, жаждавшие похоронить тело бедной старухи Хадиджи только на старом кладбище - на кладбище Тюлкю Гельди, где были похоронены предки махаллинских жителей, не желавшие и слышать о новом кладбище, считавшие его в принципе недостойным духа старой набожной женщины, махаллинские женщины стали покрикивать на жену хлебника Агабалы:

- А-а-а... А чем тут плохо?...

- Почему ты ругаешь, слушай, кладбище, да!

- Тут вон сколько похоронено, разве они не люди?...

И в самом деле: раз на кладбище Тюлкю Гельди не нашлось места, раз они привезли и хоронили старуху Хадиджу тут, раз уж у махалли не оказалось возможности похоронить старуху на кладбище отцов и дедов, так не стоило вдобавок горевать, хватит и без того у каждого беды и горя, как есть, так уж и есть. Махаллинские жители - и мужчины, и женщины - больше не смотрели сердито ни на квартиранта-студента, ни на этого бывшего учителя русского языка за их нерадивость, за то, что дали слово, но не сдержали, никто больше не укорял их ни словом, ни даже взглядом. Махалля за последние годы научилась волей-неволей мириться со своей беспомощностью. Мир постепенно превращался в такой колючий куст, куда махалля войти не могла, могла только, как сын хлебника Агабалы, только что вернувшийся из армии, погрозить ему кулаком. Теперь все решали деньги, а у махалли денег не было, махалля была бедна; теперь все решали знакомство, протекции, а в махалле не было сколько-нибудь влиятельных людей, самым крупным должностным лицом был племянник моллы Асадуллы - нотариус в поселке Восьмой километр, - но он даже не пришел на поминки старухи Хадиджи. Мир менялся... Вернее, мир изменился, и в тот апрельский вечер, когда они хоронили старуху Хадиджу на новом кладбище, возможно, махалля впервые окончательно поняла, что с этих пор ее мертвецам покоиться только здесь - на новом кладбище...

И молла Асадулла, когда проходил мимо женщин, направляясь к свежевырытой могиле, сказал:

- В сущности, у мусульман могила должна быть вровень с землей, могила должна смешаться с землей... Могила мусульманина не должна отличаться от земли... Роскошь, которую теперь устраивают, позже появилась, вначале ничего подобного не было! Если святой человек умирал или великий ученый уходил из жизни, сооружали гробницу, и все!... А теперь святости-то нет!... У кого деньги, тому и гробница!...

Студент думал: интересно, а молле Асадулле построят на могиле гробницу? Могила бедной старухи Хадиджи, во всяком случае, от земли отличаться не будет...

Хосров-муэллим, засунув руки в карманы черного плаща, стоял в изножье свежевырытой могилы, среди махаллинских мужчин и смотрел в пустую могилу, потом поднял глаза, посмотрел поверх людских голов на новое кладбище и неожиданно вспомнил свой старый сон. Году в 1978-м он увидел во сне Хрущева. Хрущев в украинской рубашке с вышитым воротом пил, прихлебывая, чай из блюдечка, блюдечко держал обеими руками. "Здравствуйте, Никита Сергеевич!" "А-а-а! Хосров-муэллим... Как дела?" - "Ничего... А как ваши дела?" - "Тоже ничего..."

В апрельский вечер, когда хоронили старуху Хадиджу, Хосрову-муэллиму подумалось, что и Хрущев похоронен на этом новом кладбище под Баку и одна из похожих друг на друга могил принадлежит Хрущеву.

Одинаковость, чистота новых могильных камней снова напомнили Хосрову-муэллиму белые халаты, а белые халаты - профессора Льва Александровича Зильбера, и Хосрову-муэллиму подумалось, что профессор Зильбер тоже похоронен здесь-Конечно, хотя Хосров-муэллим был погружен в свой собственный мир, особенно в последнее время, и с большим трудом из этого мира выходил, он понимал, что ни Хрущев, ни профессор Зильбер здесь не похоронены, понимал и то, что ему самому именно сюда дорога, может, через три дня, а может, через два года (если он не окажется в морге неопознанным и его кости не станут учебным пособием для будущих врачей, очень вероятно, что будет именно так, потому что на этой земле у Хосрова-муэллима, кроме него самого, никого не было).

Хосров-муэллим умрет, и имеющая смысл или бессмысленная (очень вероятно, что бессмысленная...) долгая жизнь завершится, и если он будет похоронен на этом кладбище, то и его могильный камень, как все бесчисленные могильные камни, будет свидетельствовать о сиротстве, безысходности... Но на том свете дух Хосрова-муэллима непременно встретится с шестилетним Джафаром, четырехлетним Асланом, двухлетним Азером, потому что по-другому просто быть не может, а если встречи не будет и на том свете, если и того света нет, если рай и ад только пустые легенды и никто не будет гореть в адовом огне, не получит наказания, в чем же тогда смысл жизни, и зачем Хосров-муэллим сносил все ее тяготы, и зачем эта жизнь так долго тянулась?

Молла Асадулла, стоя в изголовье могилы, читал Коран, студент Мурад Илдырымлы оглядывал махаллинских мужчин: большинство их он знал в лицо, но часть была незнакома, и студенту казалось, что и Мелик Ахмедли здесь, среди этих людей, как будто Мелик Ахмедли был живым и действительно встречался с тем странным незнакомцем, и как будто на новом кладбище летало множество бабочек, и среди них прекрасная бабочка Захра, а сейчас они спрятались, дожидались, когда люди уйдут, чтобы снова спокойно летать...

... Предав бедную старуху Хадиджу земле, они в вечерних сумерках возвратились назад. Махаллинские мужчины, усевшись за поминальные столы, начали есть приготовленный женщинами бозбаш, глаза Баланияза опять стали шарить по углам двора, но студенту Мураду Илдырымлы показалось, что сын старухи Хадиджи теперь не мышь выслеживает, нет, он ищет деньги, золото, хочет узнать, где старуха Хадиджа спрятала свое состояние...

Как только махаллинские подростки убрали бозбашные кясы, остатки сыра, зелени, лаваша, хлеба и расставили на скатерти сахар, приготовленную женщинами халву, стали разносить чай, Баланияз вдруг встал, едва заметным движением всегда что-то ищущих зорких глаз подозвал Мурада Илдырымлы, и студент понял, что услышит сейчас какую-то дурную весть. Следом за Баланиязом он пошел к капающему крану около уборной, и там они остановились лицом к лицу. Баланияз, опять глядя не на квартиранта, а на углы двора, сказал:

- Ты... ты уж найди себе другое место!... С завтрашнего дня уходи отсюда! Я это место продам! Я еще вчера покупателя нашел!

Баланияз и вчера, оказывается, не мышь искал, а покупателя... Потом Баланияз показал на Хосрова-муэллима, безмолвно пившего чай:

- А ему ты скажи... Скажи, чтобы завтра же съехал отсюда! - Баланияз впервые посмотрел студенту в глаза. - Ну, что ты скажешь? Мама так тебя любила! Конечно же очень любила!

Баланияз обыщет все уголки в комнатах бедной старухи Хадиджи, и в маленьком коридорчике, и в маленькой кухне, пядь за пядью будет простукивать стены, поднимать старые доски в полу, на потолке... Баланияз был крысой, и как крыса, он будет бегать туда-сюда, будет обыскивать все места, искать у матери золото... А потом продаст дом...

Этой ночью у студента Мурада Илдырымлы было где спать, а завтра он проведет ночь на стоянке личных машин на Баилове. Судьба двух ночей была известна.

А что будет с Хосровом-муэллимом? Сегодня он здесь переночует. А завтра?

Коран говорил: "О несущие веру! Терпением и молитвами просите помощи у Аллаха. Потому что Аллах - с терпеливыми, он их друг".

18

Самоубийство

Наступал вечер, и навесы, и длинные скамейки на безлюдном пляже, разноцветные, не утратившие за зиму окраски, и большие брезентовые зонты - все вымокло под дождем. Когда меж весенними облаками, плывущими на запад, прорывался солнечный луч, разноцветный брезент и разноцветные доски навесов и длинных скамеек блестели, радуясь солнцу; бросающиеся на берег волны вспенивались белым, и Гиджбасар устремлял черные глаза на их белизну, смотрел на те бьющиеся о берег волны.

Дождь как внезапно начался, так же внезапно и прекратился, и вдалеке, на едва различимой линии горизонта, между облаками начала вставать радуга, и ее краски становились все яснее. Поднявшаяся с горизонта прямо против пляжа радуга округлялась между облаками и опять упиралась в горизонт где-то очень далеко отсюда.

Гиджбасар, присев у скал в верхней части абсолютно пустого пляжа, отвел глаза от белоснежных волн и посмотрел на радугу. Зеленое, желтое, синее, красное понемногу стало таять между облаками и вскоре совсем пропало - и радуга попрощалась с безлюдным пляжем, скалами и белоснежными волнами. Она принесла с собой радость безлюдному берегу, а после себя оставила какую-то печаль и ушла.

Волны передали облакам свою белизну, и белые Ьблака начали понемногу рассеиваться, а на западе, под солнцем, зарозовели. Море было абсолютно пустынным. Печально было на апшеронском берегу в тот апрельский вечер.

Вдалеке пару раз ударила гроза, но звук грома не достиг пустынного пляжа. Гиджбасар приподнялся. Малейшее движение причиняло боль, но все-таки Гиджбасар сделал пару шагов, как будто и черные глаза собаки, как та внезапная радуга, прощались с морем и пустынным пляжем, с намокшими разноцветными зонтами, навесами, длинными скамейками. Потом, опустив голову, он повернул назад и, медленно пройдя между скал, ушел с пляжа.

И на пляже, и в скалах воздух был чистый, после дождя еще чище, а со стороны дороги доносился запах бензина, запах железа, запах мазута, бензин, мазут и железо напоминали о скорости, нападениях, атаках, ударах, опасности. Но Гиджбасар теперь шел к той опасности.

В верхней части скал на песке он остановился. Он так ослабел, что после небольшого подъема стал задыхаться, и его тощие бока, где можно было пересчитать все ребра, часто вздымались и опускались. Пес принюхался и посмотрел на одинокую акацию в стороне: под деревом два крошечных щенка тыкались туда-сюда, цепляясь друг за друга, и шерсть у щенков была точно как у Гиджбасара - коричнево-черная.

У них только прорезались глазки, и они, почуяв Гиджбасара, а потом и увидев, утопая в песке, оскальзываясь, побежали к этой большой собаке, пытаясь взобраться по его лапам, суетились под его животом. Хотя шея очень болела, Гиджбасар, опустив голову между передними лапами, посмотрел на суетящихся щенят, потом, подняв голову, медленно повернул ее в сторону Баку, чьи далекие огни виднелись, и в глазах Гиджбасара, глядящих в сторону кладбища Тюлкю Гельди, была печаль.

Один из щенков уперся носом в нос Гиджбасара, за ним и второй, и Гиджбасар почувствовал чистое дыхание этих двух щенят.

Щенки были полны доверия и надежды, искали соски и, нюхая живот Гиджбасара, цеплялись друг за друга, метались туда-сюда.

Гиджбасар, конечно, чувствовал их доверие и надежду.

Вдалеке снова беззвучно сверкнула молния.

Гиджбасар не мог стоять на ногах, ему надо было либо присесть, либо лечь, тело было так изранено, что болело, когда он стоял и когда шел. Но Гиджбасар не сел и не лег, а медленно пошел вперед.

Оба щенка тоже поплелись за Гиджбасаром, он хотел ускорить шаг, но не смог, а щенята приближались. Гиджбасар, остановившись на миг, задними лапами швырнул в них песок. Они остановились, песок ударил им в мордочки, прилип к мокрым носам. Щенята поняли, что за большим псом идти нельзя.

По ту сторону песчаного подъема впереди была железная дорога, и массивные опоры железной дороги, постепенно удаляющиеся от моря, были вымазаны в мазуте, и рельсы были жирные. Гиджбасар пошел на запах мазута, запах железа, одолел подъем и огляделся.

Начинали сверкать огоньки в стороне Баку, и там для Гиджбасара не было ничего неизвестного, в черных глазах пса, глядящих на сверкающие вдалеке огни, было теперь полное безразличие; кладбище Тюлкю Гельди тоже было в той стороне, и, конечно, Гиджбасар, опустив голову, собравшись с силами, мог кое-как доплестись до кладбища Тюлкю Гельди за три дня, за пять дней, но мог. Однако пес отвел равнодушный взгляд и от тех далеких огней и, вернувшись под акацию, посмотрел на двух щенят, возившихся там как прежде. Щенята не видели Гиджбасара и, обнюхивая друг друга, познавали мир, на который только что открыли глаза. Всегдашняя печаль в глазах Гиджбасара усилилась, у пса задрожали лапы, он опустился на землю. Он заранее знал, что когда-нибудь большая теплая рука погладит щенят, потом тепло навсегда исчезнет, щенята вырастут среди железных решетчатых оград, каменных заборов, на асфальтовых дорогах, улицах. Но Гиджбасар не хотел и не мог думать и об этом. Его настигли страшная, невыносимая боль, невыносимый голод, невыносимая жажда.

Щенята под акацией, обнюхивая друг друга, жалобно повизгивали, и на фоне морского гула их повизгивание было слабым, но и песок, и скалы, и тянущаяся вдаль масляно-мазутная железная дорога заполнились от этого повизгивания, как прозрачным туманом, жалостью, беспомощностью, безнадежностью.

Солнце заходило, вставала луна, и в лунно-солнечный апрельский вечер грусть перестала быть видна в глазах у присевшего на вершине песчаного холма Гиджбасара, она растаяла как недавняя радуга, с приходом ночи все смешалось с темнотой.

Гиджбасар поднялся, последний раз взглянул на мерцавшие вдалеке бакинские огни, вышел на железную дорогу и пошел медленно между рельсами.

Шагать было трудно - между массивными мазутными шпалами был щебень, и, переступая со шпалы на щебень, а с щебня на шпалу, он чувствовал, как мышцы, кожа с образовавшимися на ранах корками невыносимо болели. Но Гиджбасар все шел.

Он почувствовал подрагивание рельсов, услышал гул быстро надвигающегося поезда и еще ниже опустил голову, будто инстинкт хотел уберечь его от удара, но сам он, сопротивляясь инстинкту, в сторону не ушел, напротив, старался двигаться ровно посередине.

Поезд быстро приближался. Гиджбасар теперь физически ощущал его скорость.

Начали сотрясаться не только рельсы, но и шпалы, и сердце Гиджбасара колотилось так же часто, но пес не выходил за пределы рельсов.

Он чувствовал, что сейчас получит страшный удар, инстинкт тянул его прочь, хотел отбросить в сторону, но Гиджбасар, напрягшись изо всех сил, задушил инстинкт, не отдал себя его воле.

Пес ощутил скорость совсем близко. Потом все кончилось.

Поезд быстро промчался, исчез.

Воцарилась тишина.

Солнце зашло, и между плывущими на запад облаками время от времени показывался месяц...

Труп Гиджбасара - груда окровавленных костей и коричнево-черной шерсти остался между рельсами.

Вдалеке снова беззвучно ударила гроза...

1984-1988

1 Тюлкю Гельди - кладбище "Пришла лиса".

2 Гиджбасар - Дурачок.

3 В будущем - Первый секретарь ЦК КП и Председатель Совета Министров Азербайджана, кандидат в члены Президиума ЦК КПСС. Расстрелян в 1955 году.

4 Крупный азербайджанский поэт XX века.

5 Великий азербайджанский актер-трагик.

6 Видный азербайджанский литературовед.

7 Крупнейшие деятели азербайджанской культуры XX века.

8 Ахриман и Хормуз - дух зла и дух добра.

9 Юсиф Везир Чеменземенли - выдающийся азербайджанский писатель, репрессированный в 1937 году.

10 "Мешади Ибад" - комедия Узеира Гаджибекова.

11 Мутака - подушка в форме валика.

12 Гардеш - товарищ.

13 Бедбин - пессимист.

14 Боран - ураган.

15 И вам мира, безопасности, божьей милости и благословения, братец.

16 Устад - мастер.

17 Гейтепе - зеленый холм.

Загрузка...