Назавтра они отшагали четыре мили до другой деревушки, полуразрушенной, но не совсем покинутой жителями. Впервые за два месяца Уинтерборн отомкнул штык. Это было как символ обещанного им четырехдневного отдыха. Четыре дня передышки! Огромный срок! Солдаты повеселели и, повзводно шагая в тыл, пели одну за другой фронтовые песни: «Где-то наши парни?», «Долгий, долгий вьется путь», «Мне весело, мне весело, завидуйте, друзья», «Брось, приятель, не горюй», «Коль вернусь на родину», «Хочу я домой возвратиться», «По дороге домой». Только «Типперери» не пели. За все время, что Уинтерборн пробыл во Франции, он ни разу не слышал, чтобы солдаты пели «Типперери».
Спал он плохо, ему все мерещилась кровавая раздробленная голова убитого и слышались стоны капрала. Эванс словно бы немного побледнел. Но они не говорили о случившемся. И в конце концов их ждал отдых, четыре дня отдыха. Солдаты пели, и Уинтерборн пробовал подпевать. Колонну обогнал майор Торп верхом на лошади. Они подтянулись, приветствовали его по всей форме. И это тоже как-то успокаивало.
В деревне их разместили по просторным амбарам. Началась оттепель, таяло так быстро, что вышли они еще по твердой, промерзлой дороге, а когда вступили в деревню, под ногами уже хлюпала грязь. Ночи по-прежнему стояли холодные, и спать в старых, развалившихся амбарах, на земляном полу, было несладко. В деревне не оказалось воды, умываться приходилось в лужах, пробивая затянувший их тонкий ледок коченеющими пальцами. Но все побывали в душе и сменили белье. Душ был устроен в поврежденной снарядом пивоварне. Партиями по тридцать — сорок человек солдаты раздевались в одном помещении, затем переходили в другое, где в восьми футах над полом тянулись рядами железные трубы. Через каждые шесть футов в трубах просверлены были отверстия. Станешь под такое отверстие, и на тебя сверху течет тоненькая струйка теплой воды. На то, чтобы намылиться и смыть с себя всю грязь, давалось минут пять. На другой день Уинтерборн пришел сюда один. Благоразумно подкупив кого надо, он вымылся основательно, по-офицерски, и получил новую смену белья. Какое это было наслаждение — избавиться от вшей, снова почувствовать себя чистым.
Четыре дня пролетели мигом. Утром поверка, короткое ученье, днем можно было побегать или поиграть в футбол, вечером — заглянуть в кабачок. Уинтерборн угостил свое отделение пивом, а сам выпил полбутылки барзака. Остальные, все как один, предпочитали пиво и водку, а французские вина с более тонким букетом презрительно именовали «уксусом». Когда темнело, солдаты тайком выходили на промысел: мешками таскали «ядра» — лепешки из угольной пыли, смешанной с дегтем, и потом жгли их в жаровнях, чтобы хоть немного обогреть свои амбары. Уинтерборн сперва протестовал: все-таки кража! Но других это не остановило, а так как краденый уголь грел и его, он решил, что с таким же успехом может и сам участвовать в преступлении. Правда, топливо это принадлежало французскому правительству, а украсть у правительства — не велик грех. И все же противно было чувствовать себя вором. На солдатском языке это называлось «ухапить». Не было на фронте человека, которого нужда не отучила бы понемногу от угрызений совести и не заставила «хапать».
На третью ночь Уинтерборну не повезло. Он был назначен в охранение. Всю ночь солдаты по очереди стояли на часах, а сменившиеся сидели вокруг ротной походной кухни и пили чай. Каска и примкнутый штык назойливо напоминали, что скоро надо возвращаться на передовую. За чаем вспоминали Англию, родных, говорили, что хорошо бы война поскорей кончилась, или, может, удастся получить отпуск, или, на худой конец, «схватить домашнюю», завидовали офицерам, которые спят в настоящей постели. Одни солдат все ворчал, что в этой деревне нет «красного фонаря», Уинтерборн в душе этому порадовался, Соблазн его не пугал — когда он не любил, он был фанатически, до ожесточения целомудрен, но его бесила мысль, что крепкие, мужественные люди пойдут в дрянные солдатские бордели и станут обнимать жалких французских шлюх.
— То ли дело в Бетюне, – рассказывал ворчун. – Там, как стемнеет, все выстроятся у красных фонарей, и сержант с ними. Как хозяйка подает знак, сержант командует: «Следующие две шеренги, правое плечо вперед, скорым шагом марш!» — и ты идешь в дом. Хозяйка на скорую руку всех осматривает, дает примочку от всякой заразы, и у девки тоже есть эта примочка. Хорошая мне попалась девка, верное слово, только уж больно спешила и меня все поторапливала — скорей мол, депеш. Я еще и застегнуться не успел, слышу, сержант уже командует следующие две шеренги, правое плечо вперед, скорым шагом марш!» А девка мне попалась хорошая, верное слово.
Уинтерборн поднялся и вышел на грязную, раскисшую дорогу. В смутном ночном небе слабо мерцали ласковые звезды, в чистом воздухе чудилось первое дуновение весны, О Андромеда, о Венера!
На рассвете встрепенулись птицы, несмело зачирикали, защебетали в холодном утреннем тумане. За рядами тополей в золотой дымке взошло солнце и осветило голую черную равнину.
Они вернулись на передовую, но не на прежние позиции, а тремя милями правее. Квартировали они теперь в миле с лишним позади города М., как раз в углу у основания клина, вдававшегося во вражеское расположение. Жили в погребах и подвалах; маленький шахтерский поселок был совсем разрушен, и в нем не осталось никого из мирных жителей. Длинная, прямая, не защищенная ни единым деревцем дорога вела отсюда к М. к высоте 91. За эту высоту шли едва ли не самые жестокие бои на этом фронте, вся она была иссечена окопами, изрыта воронками от снарядов и глубокими язвами от минных разрывов, всюду, точно соты в улье, лепились переходы и галереи, – и ни кустика ни травинки; все выжжено, все мертво. У высоты 91 линия германских окопов круто сворачивала влево, к длинному отвалу шлака, поднимавшемуся ярдах в пятистах от развалин поселка, где теперь квартировали саперы. Поэтому, хоть от поселка до высоты 91 было не близко, противник отлично мог наблюдать его и обстреливать из пулеметов; дорога к М. тоже простреливалась насквозь пулеметами, и по ней постоянно била артиллерия. Прескверная позиция, отсюда давным-давно следовало отойти, но «престиж» требовал во что бы то ни стало удерживать город М. Недешево обошелся на этом клочке фронта британский престиж. Подсчитано, что в госпиталях постоянно содержится столько солдат, больных венерическими болезнями, что их хватило бы на целую дивизию, – но их не отсылают в строй, дабы не уронить престиж британской чистоты и нравственности; должно быть, еще одна дивизия была загублена, лишь бы, престижа ради, бессмысленно удерживать М.
Они прибыли к одиннадцати, и почти сейчас же денщик Эванса пришел за Уинтерборном: ему приказано явиться к офицерской столовой в полной боевой готовности, Эванс его ждет.
До сих пор в роте не хватало людей и ею командовали под началом майора Торпа всего два лейтенанта — Эванс и Пембертон, сменявшие друг друга. В дни отдыха рота получила пополнение, в том числе прибыли еще три младших офицера — Франклин, Хьюм и Томпсон. Tак что теперь она возвращалась на фронт в полном составе: сто двадцать солдат и шесть офицеров, из которых один — сверхштатный. Эванс, продолжая командовать взводом, стал теперь как бы неофициальным помощником ротного командира. Как наиболее опытный из младших офицеров, он должен был присматривать за новичками, пока они не свыкнутся со своими новыми обязанностями. Все это он на ходу объяснил Уинтерборну.
— Вы должны мне обещать, что никому об этом не скажете, но на нашем фронте почти наверняка скоро станет жарко. Этак через месяц. Смотрите, никому не проговоритесь.
— Ну конечно, сэр.
— Боюсь, что нам придется работать по двенадцать часов. Сегодня в пять мне надо вести три взвода на высоту девяносто один, так что я хочу заранее все разведать. Надо будет исправить и обложить мешками все ходы сообщения, убрать колючую проволоку и взамен поставить рогатки. И надо привести в порядок Саутхемптон Роу — это основной ход сообщения от вас влево. Отправляясь на позиции, каждый раз будем переносить туда ручные гранаты, мины или патроны. Думаю, скучать нам теперь не придется. Я вчера проехал верхом миль десять и насчитал пятнадцать тяжелых батарей, и у дороги замаскировано много танков. Офицеры говорят, что их назначат либо на наш сектор, либо немного южнее.
Они шли по узкой, прямой дороге, ведущей в М. Чуть не каждую минуту на город обрушивался снаряд из тяжелого орудия, а то и целый залп. К небу взметался фонтан черного дыма и обломков, грохот взрыва потрясал все вокруг, зловещим металлическим гулом отзывалась искалеченная сталь смятых и разбитых шахтных механизмов, громким эхом отвечали меловые склоны высоты 91. Справа тянулся громадный отвал шлака, весь в язвах воронок. Эванс указал на него Уинтерборну.
— Перед этой штукой, ярдов за четыреста — передовая бошей. В некоторых местах между их окопами и нашими всего каких-нибудь двадцать ярдов. Дикое положение и не очень-то удобное. Почти все снабжение М. идет по этой дороге, другого пути для перевозок нет, – и бедняги каждую ночь попадают пол зверский орудийный и пулеметный огонь. А пехота должна добираться по Саутхемптон Роу — по тому самому ходу сообщения, что слева от вас. Этот ход оборудован так, что можно будет использовать его как резервную линию, в случае надобности засядем там.
Они вышли на разрушенные улицы М. и сейчас же заблудились. Вражеская артиллерия сровняла город с землей, всюду одно и то же: пыль, и мусор, и остатки стен высотою едва ли в три фута. Над грудой раздробленного камня торчала доска с надписью: «Церковь». На другой, подальше, была надпись: «Почта». Эванс достал походную карту, и они вдвоем пытались разобраться, как же пройти к нужному участку. Ззз… бум… трах! – четыре тяжелых снаряда, визжа и воя, понеслись прямо на них и разорвались с оглушительным грохотом не дальше, чем в сотне шагов. Один просвистел над самой головой и взорвался всего шагах в двадцати. Четыре столба черного дыма взвились к небу, точно заработали четыре небольших вулкана; по всей пустой улице дробно застучали обломки кирпича, зазвенели осколки. Прокатилось протяжное эхо, точно предсмертный стон города. Уинтерборну казалось, что каждый взрыв с огромной силой толкает его в грудь.
— Бьет тяжелыми, – очень спокойно сказал Эванс. – Должно быть, восьмидюймовыми.
Взззз-бумм! Трах! ТРРАХ! Еще четыре…
— Ну, здесь как будто становится не слишком приятно. Пойдемте-ка.
Уинтерборн промолчал. Впервые он начал понимать, что такое чудовищная, бесчеловечная мощь тяжелой артиллерии. Шрапнель и даже шестидюймовки — одно дело, но эти восьми– и десятидюймовые чудища, рвущиеся с невообразимой силой, – нечто совсем другое.
Взззз-бумм! ТРРАХ!
Минута за минутой, час за часом, день и ночь, неделями тяжелая артиллерия без пощады громила злосчастный город.
Взззз-бумм! ТРАХ, ТРРАХ!
Нет, к этому неистовству невозможно привыкнуть. Невозможно уже потому, что так сильно чисто физическое потрясение, страшный удар в грудь, когда совсем близко рвется огромный «чемодан». Это становится пыткой, неотвязным бредом, кошмаром, преследующим тебя и во сне и наяву. Когда идешь через М., поневоле весь внутренне сжимаешься и напряженно, всем существом ждешь: вот сейчас взвоет приближающийся снаряд, и стараешься по звуку определить — в тебя летит или мимо… С этого дня Уинтерборн два с половиной месяца кряду должен был проходить через М. – и нередко один — по меньшей мере дважды в сутки.
Подлинный ужас только еще начинался. Прежде была пытка холодом и болезнями, теперь настала пытка грязью, ядовитым газом, непрерывной артиллерийской пальбой, пытка усталостью и вечным недосыпанием.
Нагрянула оттепель, и эта избитая снарядами земля разом превратилась изо льда в грязь. Толстый слой грязи покрывал шоссе, вокруг солдатских «квартир» грязь была глубже, на немощеных дорогах — еще глубже, и всего глубже — в окопах. Затравленная память Уинтерборна, в которой сцены и образы сходились и сталкивались, точно наложенные друг на друга кадры кинопленки, от всей этой весны удержала одно: грязь. Казалось, он только и делал, что тащился в грязи по нескончаемым окопам — в грязи по щиколотку, по икры, по колено; или, лопату за лопатой, ожесточенно выбрасывал грязь со дна окопа на берму, а ночью — с бермы за бруствер, а кругом рвались снаряды и трещали пулеметы, и пули высекали из дорожных камней золотые искры. Или же он ножом счищал грязь с башмаков и с одежды, пытался просушить носки и обмотки и растирал застывшие, посиневшие, ноющие ноги. Прежде он не знал, что от холода и сырости так долго, мучительно болят и нипочем они не согреваются ноги. Не знал, как трудно, сгибаясь под тяжелой ношей, брести по густой, глубокой меловой каше, какого усилия требует каждый шаг, как засасывает грязь одну ногу, пока удается вытащить другую. Не знал, что можно так ненавидеть неживую, косную материю. Над головою могло сиять солнце, голубело неяркое мартовское небо, все в пушистых белых клубках шрапнельных разрывов, и от них стремительно ускользал в вышине крохотный серебристый аэроплан. Под ногами была грязь. Солдатам некогда было смотреть на небо — согнувшись, едва волоча ноги, они брели по затопленным грязью траншеям.
Ему запомнилась благословенная неделя передышки: двенадцать часов в сутки он проводил на корточках в подземной галерее у лебедки, переправляя наверх, в окопы, бесчисленные мешки, набитые мелом. Эти галереи, которыми так никто никогда и не воспользовался, вырыты были для того, чтобы в них могли укрыться две или даже три дивизии перед внезапным броском вперед. Тянулись они, должно быть, на многие мили. Где-то впереди подземно-минный отряд — сплошь умелые шахтеры — с поразительной быстротой и ловкостью долбил и вырубал пласты мела. Саперы наполняли мелом мешки и оттаскивали их по галерее к лебедке, а Уинтерборн беспрестанно переправлял мешки наверх. Подземным минерам давали лучший паек, чем пехоте и саперам, чей завтрак состоял из хлеба с сыром. Они получали на завтрак по большому куску холодного мяса и крепкий чай с ромом. Однажды во время получасового перерыва Уинтерборн забрел в конец галереи, когда они ели. Он не мог удержаться и с жадностью покосился на них. Один солдат заметил голодный взгляд сапера и, показывая на свою порцию холодной говядины, сказал с набитым ртом:
— Что, малый, верно, вашему брату такой жратвы не дают?
— Нет, но кормят очень хорошо… только надоедает каждый день одно и то же.
— Ну, ясно. А вот мы народ умелый и в профсоюзе состоим. Приходится начальству кормить нас получше.
Глядя и сочувственно и немного свысока, шахтер отрезал толстый ломоть мяса и на широкой грязной ладони протянул Уинтерборну.
— На-ка, малый, пожуй.
— Нет, нет, спасибо! Вы очень добры, но…
— Бери, бери, не жмись. Больно ты тощий да замученный. Много ли ты такой наработаешь.
Уинтерборн колебался, раздираемый противоречивыми чувствами, – и унижение его мучило, и голод терзал, и не хотелось обидеть добродушного шахтера отказом. В конце концов с острым чувством какого-то прямо собачьего унижения он взял подачку. Мягкое холодное мясо было восхитительно вкусно. Ведь он уже несколько месяцев питался одними консервами. Он отдал шахтерам последние сигареты и вернулся к своей лебедке.
Для Уинтерборна не было работы ненавистней, чем выравнивать бермы. Час за часом приходилось стоять в холодной липкой грязи и ту же грязь, с трудом выброшенную со дна окопа, укладывать и разравнивать лопатой, чтобы она вновь не сползла в окоп и чтоб шире было расстояние между его верхним краем и бруствером. Тем временем с вершины шлакового отвала по саперам без устали строчили пулеметы. Однажды ночью Уинтерборн и сапер, работавший рядом с ним, откопали кости, шинель, снаряжение и винтовку французского солдата, которого наскоро схоронили в бруствере много месяцев назад. Из истлевшего подсумка высыпались патроны, они еще и сейчас блестели в слабом свете звезд. Уинтерборн откопал череп — большой, выпуклый, сразу видно, что когда-то он принадлежал французу. Они пытались отыскать личный знак мертвеца, но безуспешно. Пембертон, дежуривший в ту ночь, приказал им вновь похоронить останки в воронке. На другой день они поставили над этой могилой деревянный крест с надписью: «Неизвестный французский солдат».
Лучше всего были те ночи, когда дежурил Эванс, но часто спешка была такая, что и вестовым и самим офицерам приходилось работать лопатой и киркой и таскать тяжести. Особенно тяжело и неудобно было перетаскивать длинные листы рифленого железа, которыми обшивали бруствер. Их пришлось переносить по дороге, так как они были слишком велики, чтобы развернуться с ними в окопах, – мешали траверсы. А когда тащишь в темноте металлический лист, как ни остерегайся, он непременно звякнет либо о винтовку, либо о лист в руках идущего впереди. На этот звук откликались пулеметы с отвала, и саперы видели, как все ближе на дороге брызжут искры, высекаемые из камня пулеметными очередями. По железному листу, который нес Уинтерборн, что-то сильно ударило, и он едва не вырвался из рук. Сапер, шедший впереди, упал, загремело железо.
— Санитара! – крикнул кто-то.
Люди побросали свою ношу и прильнули к земле. Смятение охватило всех. На дороге остались стоять только Эванс и Уинтерборн. Эванс изругал унтер-офицеров и заставил всех вновь вытянуться в затылок за Уинтерборном. В темноте долго не удавалось подобрать железные листы, и все время с отвала яростно строчил пулемет. Они вернулись в свои погреба на несколько часов позже обычного.
Медленно тянулся март; по ночам, гремя и лязгая в темноте, подъезжали все новые тяжелые орудия. Неподалеку от жилищ саперов замаскировался танк со своим экипажем, а подальше, вглубь от передовой, были и еще танки. Немного правее появилась новая пехотная дивизия, и говорили, что позади, совсем близко, стоят наготове еще дивизии. На их участке с каждым днем становилось жарче, но большого наступления все не было. Уинтерборн попробовал расспросить Эванса, тот отвечал, что наступление отложили, чтобы земля успела подсохнуть. Было на что надеяться!
У немцев на высоте 91 были отличные наблюдательные пункты, и их аэропланы постоянно кружили над британскими позициями и ближними тылами. Разумеется, они прекрасно знали, что готовится наступление. Каждую ночь их артиллерия била по М., по перекресткам ведущих к нему дорог, по всем огневым точкам, которые немцам удавалось засечь, по разрушенному поселку, где квартировали саперы. Погреба служили неплохим укрытием от осколков, но, конечно, не могли выдержать прямого попадания. День и ночь на поселок сыпались огромные «чемоданы», от взрывов дрожала земля, спать было невозможно. Днем Уинтерборн иной раз съеживался у выхода из погреба и смотрел на разрывы. Если такой снаряд попадал прямо в какой-нибудь полуразрушенный дом, последние остатки стен исчезали, разлетаясь облаком черного дыма и розовой кирпичной пыли.
А потом был еще газ, снова и снова газ. В ту пору только начинали широко применять снаряды с отравляющими веществами, – позднее их значительно усовершенствовали. Впервые Уинтерборн и его товарищи познакомились с ними в одну мартовскую ночь на высоте 91. Внезапной атакой на небольшом участке англичане выбили противника из первой линии его окопов и, недешево за это заплатив, продвинулись вперед ярдов на двести пятьдесят в глубину на участке шириною ярдов в восемьсот. Эванс объяснил Уинтерборну, что такие местные атаки происходят по всему фронту — нужно сбить немцев с толку, чтобы они не разгадали, откуда начнется наступление. Что-то чересчур хитро, и чересчур дорого эта хитрость обходится, подумал Уинтерборн: надо быть слепыми или сумасшедшими, чтоб не видеть, где именно накапливаются орудия и войска. Впрочем, «солдат не должен рассуждать».[285]
Три взвода саперов — под командованием Эванса, Пембертона и Хьюма — должны были проложить новый ход сообщения от прежней передовой к теперешней линии аванпоста: ее образовали воронки снарядов, кое-как связанные между собой наскоро отрытыми окопами. Эванс сказал Уинтерборну, что кирку и лопату брать не стоит.
— Пожалуй, там будет несладко. Боши палят день и ночь. И черт меня подери, если я знаю в точности, где она должна быть, эта наша новая линия. Там повсюду немецкие окопы, как бы нам на них не напороться.
Саперы побрели по Саутхемптон Роу, стороной обошли М., над которым стоял грохот разрывающихся немецких снарядов. Наконец добрались до другого окопа, у подножья высоты 91. Вокруг с треском рвалась шрапнель, по десять — двенадцать штук зараз, – стреляли сразу несколько батарей. Эванс и Уинтерборн шли впереди. Вдруг Уинтерборн остановился.
— Здесь как-то странно пахнет, сэр (он принюхался), как будто ананасами или грушевой эссенцией.
Эванс втянул носом воздух.
— Да, похоже.
Еще разрывы — и запах сразу стал сильнее.
— О, черт, да это слезоточивый газ! – воскликнул Эванс. – Передайте по цепочке: надеть маски.
Люди остановились, ощупью натягивая противогазы, потом медленно, спотыкаясь, двинулись дальше. В окопе и без того было темно, а в маске Уинтерборн совсем ничего не видел: очки сразу запотели. Он снял противогаз.
— Так мы и к утру не дотащимся, сэр. Газ слепит, так ведь и в маске ничего не видно. Лучше я ее сниму и пойду разведаю, что там впереди.
Эванс тоже снял противогаз, велел сержанту двигаться следом, и они пошли вперед, с трудом вытаскивая ноги из густой грязи окопа. Из глаз Эванса и Уинтерборна ручьями потекли слезы. Оба поминутно утирали их платками, точно наемные плакальщики на собственных похоронах.
Трах, трах-трах, трах, трах-трах-трах-трах — новые разрывы, и еще острей запахло ананасами.
— А вдруг они заодно лупят и отравляющими? – сказал Эванс. – То-то мы с вами будем хороши! За этой грушевой вонью ничего другого не разобрать. Ф-фу! Прямо как на конфетной фабрике.
Оба засмеялись — и опять принялись утирать слезы.
Через десять минут они вышли к самой большой воронке. Здесь, на вершине холма, дул свежий ветер, он разогнал газ. Обожженным глазам стало полегче.
— Пришли, – сказал Эванс. – А вот и бывшая «ничья земля». Но где, к черту, наша передовая — хоть убейте, не пойму. Останьтесь тут, Уинтерборн, и велите сержанту Перкинсу ждать, пока я не вернусь. Я пойду на разведку.
— А я вернусь, сэр, и приведу всех сюда.
— Ладно.
И лейтенант исчез в темноте. Уинтерборн вернулся к саперам, которые ощупью уныло брели по пропахшему газом окопу. Потом дождались Эванса, и он по бывшей «ничьей земле» провел их к какому-то очень глубокому окопу. Повернули налево. Эванс шепнул Уинтерборну:
— Тут сплошь — немецкие окопы. Смотрите, какие глубокие. Я не видел ни души, и надписи всюду немецкие. Хоть убейте, не знаю, где мы. По-моему, мы просто залезли к бошам.
Скинув с плеча винтовку со штыком, Уинтерборн пошел впереди Эванса. Изредка в небо взмывали осветительные ракеты, но, странное дело, казалось, они летят со всех сторон — не только спереди и с боков, но даже сзади. Окопы были необычайно глубоки и темны, и слабо освещались лишь в те мгновенья, когда разгоралась в небе ракета или мелькали короткие вспышки разрывов. А они все шли и шли, то и дело минуя поперечные ходы, уже совершенно не разбирая дороги, и может быть, даже кружили на одном месте. Они слышали бормотанье и приглушенную ругань плетущихся сзади саперов. На очередном перекрестке они в отчаянье остановились. Уинтерборн поднялся на какой-то бугорок посреди широкого окопа и вглядывался в темноту, Эванс посмотрел на светящийся циферблат ручных часов:
— Ох, черт! Мы бродим по этим проклятым окопам уже почти три часа. Если не доберемся сейчас же до места, будет совсем поздно — ничего не успеем сделать.
Уинтерборн схватил его за руку:
— Смотрите!
По окопу к ним двигались какие-то тени, едва различимые на фоне неба. Тьма, касок не разглядеть. Свои или немцы?
— Окликните их, – шепнул Эванс. Уинтерборн вскинул ружье:
— Стой! Кто идет?
— Фронтширцы, – отозвался усталый голос.
— Спросите, какая рота, – подсказал Эванс.
— Какая рота?
— Все четыре — что осталось.
Они были уже так близко, что Эванс и Уинтерборн могли разглядеть английскую форму. Эванс по цепочке приказал своим податься влево и пропустить фронтширцев. Они еле шли, спотыкаясь на неровном дне окопа.
— Мы держались, покуда нас чуть не всех перебили, сэр, – хрипло и словно извиняясь сказал кто-то из них Эвансу.
— Спрингширцев всех перебили, сэр, ну мы и попали под фланговый огонь, – прибавил другой. – У нас только один офицер остался.
Мимо саперов, тяжело волоча ноги, прошли человек пятьдесят — все, что уцелело от разгромленного батальона. Последними шли старшина и молоденький лейтенант. Эванс остановил его и, коротко объяснив, зачем он здесь со своими саперами, спросил дорогу к передовой. Лейтенант, видимо, изнемогал от усталости. Его шатало, он едва держался на ногах.
— Там… где-то там… — с усилием выговорил он.
— А далеко?
— Не знаю… нет… не могу задерживаться… мне нельзя оставить людей…
И он побрел дальше. Эванс обернулся к Уинтерборну.
— Что ж, Уинтерборн, сойдите-ка с трупа этого боша и двинемся дальше.
Уинтерборн в ужасе отскочил и тут только заметил, что все время стоял на убитом немце.
Они проплутали почти до рассвета, но передовой так и не нашли. Дорогой наткнулись на двух раненых немцев. Эванс приказал санитарам подобрать их. К рассвету они вновь оказались там, где ночью впервые вошли в старые немецкие окопы, дальше местность была им знакома. Санитары с носилками спотыкались на кочках и рытвинах, раненые немцы стонали от каждого толчка.
Медленно, очень медленно остатки Фронтширского батальона брели по М. Вззз, бумм, ТРРАХ! – рвались снаряды, но люди почти не слышали. Они слишком устали. Гуськом они прошли через город. Вышли на прямую дорогу. Тут лейтенант остановил людей, кое-как построил в две шеренги и стал во главе колонны. И они поплелись дальше, даже не пытаясь держать шаг, устало сгибаясь под тяжестью снаряжения, невидящими глазами глядя под ноги, на дорожную грязь. Они спотыкались о каждый камень и каждую выбоину; порою то один, то другой падал и его с трудом поднимали на ноги. Несколько человек отстали и плелись далеко позади. Время от времени лейтенант и старшина останавливались и давали людям возможность вновь собраться и построиться. Шли молча. Очень медленно миновали отвал, разбитый поселок, где квартировали саперы, солдатское кладбище, развалины замка, закрытую в этот час столовую Союза Молодых Христиан[286]; и когда просветлело небо и забрезжило ясное весеннее утро, вошли в деревню, где предстояло разместиться на отдых. Стрельба утихла, в прозрачном чистом небе звенели жаворонки. В предутреннем свете небритые лица казались мрачными и странно старыми, – серо-зеленые, осунувшиеся, безмерно усталые. Люди шли, волоча ноги.
У штаба дивизии стоял подтянутый, щеголеватый часовой. Увидав горстку солдат, которые устало плелись по улице, он решил, что это идут раненые. Шагах в тридцати от часового молодой лейтенант остановился и еще раз построил своих людей. Часовой услышал его слова:
— Держитесь, фронтширцы.
До тылов уже докатилась весть, что Фронтширский батальон почти весь погиб, отражая яростный натиск врага — из двадцати офицеров и семисот пятидесяти солдат остались в живых полсотни солдат и один офицер.
Часовой вытянулся в струнку и сделал шаг вперед. Вскинул винтовку — раз, два, три, как на параде, – и стал смирно. Когда маленькая колонна поравнялась с ним, он четко взял на караул.
Молодой офицер устало поднял руку к каске. Солдаты не обратили внимания на часового, да и не поняли его. Он смотрел, как они шли мимо, и в горле у него стоял ком.
На Западном фронте все еще было без перемен.